Действие трилогии происходит в 1425–1430 годах, во времена так называемых гуситских войн, точнее, периода, когда чешские гуситы начали «экспорт революции» в соседние страны, предпринимая грабительские набеги, в том числе на Силезию…
Живое Средневековье с его рыцарями-разбойниками, гуситами и крестоносцами, инквизиторскими кострами, смертельными эпидемиями, ведьмами и колдунами, кровавыми битвами и неуёмными празднествами.
Страсть и коварство, дружба и предательство, и многочисленные авантюрные приключения героя, решительно отстаивающего свое право на собственную судьбу.
В лето Господне 1420 конец света… не наступил.
Не был освобожден из заточения Сатана.
Не сгорел и не погиб мир. Ну, во всяком случае — не весь.
Но все равно — было весело.
Не оправдались мрачные пророчества хилиастов, предсказывавших дату Конца вполне точно, а именно в первый понедельник февраля месяца 1420 года после святой Схоластики[1]. Ну что же, кончился понедельник, потом вторник, затем среда — и ничего. Не наступили Дни Искупления и Возмездия, предваряющие приход Царствия Божия. Не был — хоть и завершилось тысячелетие — освобожден из заточения своего Сатана и не вышел, дабы обольщать народы в четырех углах Земли. Не сгинули от меча, огня, глада, града, клыков хищников, скорпионьих жал и змеиного яда все грешники мира и супротивники Бога. Тщетно ожидали верные пришествия Мессии на горах Фавор, Беранек, Ореб, Сион и Оливной, впустую ожидали второго пришествия Христа quinque civitates[2], названные в пророчестве Исайи пять избранных городов, которыми сочли Пильзно, Клатовы, Лоуны, Сланы и Жатец. Конец света не наступил. Мир не погиб и не сгорел. Во всяком случае — не весь.
Но все равно было весело.
Нет, похлебка и впрямь что надо, густая, пряная, да и жира не пожалели. Давненько я такой не пробовал. Благодарствуйте, многоуважаемые, за угощение, благодарствую и тебя, корчмарь. Не побрезгаю ли, спрашиваете, пивом? Нет, пожалуй, нет. Если дозволите, то с удовольствием. Comedamus tandem, et bibamus, cras enim moriemur[3].
Не было конца света в 1420 году, не было и год спустя, и два, и три, и даже четыре. Все текло, я бы так сказал, своим естественным порядком: шли войны, множился мор, неистовствовала mors nigra[4], распространялся глад. Ближний убивал и обворовывал ближнего, алкал жены его и вообще был ему волк волком. Евреям то и дело устраивали какой-никакой погромчик, а еретикам — костерок. Из новенького же — скелеты в потешных прыжках отплясывали на кладбищах, смерть с косой шагала по Земле, инкуб ночью вскальзывал меж дрожащих ляжек спящих девиц, одинокому ездоку на урочище стрыга усаживалась на шею. Дьявол явно вмешивался в повседневные дела и кружил промеж людей tanquam leo rugiqns, аки лев рыкающий, ищущий, кого бы пожрать.
Много в то время скончалось достойных людей. Нет, конечно, и родилось немало, но как-то уж повелось, что даты рождений по странности в хрониках не записывают и никто их толком не помнит. Ну, может, только матери, да еще в тех случаях, когда у новорожденного оказывалось две головы или по меньшей мере два кутаса[5]. А вот коли смерть, ну, тут уж дата точная, будто в камне высечена.
Так в 1421 году, в понедельник после Средьпостного воскресенья, умер, прожив отмеренные шестьдесят лет, в Ополе Ян apellatus[6] Кропидло, князь пястовских кровей и episcopus vloclaviensis[7]. Перед смертью он пожертвовал городу Ополе шестьсот гривен. Говорят, часть этой суммы пошла во исполнение воли преставившегося на известный опольский бордель «У рыжей Кунди». Услугами этого заведения, размещавшегося на задах монастыря Младших Братьев[8], епископ-гуляка пользовался до самой кончины, правда, под конец жизни только в качестве зрителя.
Летом же — точной даты не упомню — года 1422-го умер в Венсене король английский Генрих V, победитель под Азинкуром. Пережив его всего на два месяца, преставился король Франции Карл VI, к тому времени уже пять лет как вконец свихнувшийся. Корону возжелал получить сын безумца, дофин Карл. Однако ж англичане не признали его прав. Да ведь и сама матушка дофина, королева Изабелла, уж давно объявила его внебрачным сыном, зачатым в некотором удалении от супружеского ложа с вполне нормальным мужчиной. А поскольку незаконнорожденные престол не наследуют, законным монархом Франции стал англичанин, сын Генриха V, малолетний Генричек, всего-то девяти месяцев от роду. Регентом же во Франции стал дядя Генричка, Джон Ланкастер, герцог Бедфорд. Этот на пару с бургундцами держал Северную Францию с Парижем, югом же владели дофин Карл и Арманьяки. А промеж их владений среди трупов на побоищах выли псы.
А в году 1423-м на Троицын день умер в замке Пенискола близ Валенсии Петр де Луна, авиньонский папа, проклятый схизматик, до самой смерти вопреки решениям двух соборов именовавший себя Бенедиктом XIII.
Из других, что в то время померли и которых я помню, скончался Эрнест Железный Габсбург, властитель Штирии, Каринтии, Краины, Истрии и Триеста. Умер Ян Рацибор, князь пястовской крови, а одновременно и пшемыслинской. Помер молодым Вацлав, dux Lubiniensis, умер князь Генрик, на пару с братом Яном правивший в Зембицах. Умер на чужбине Генрик dictus Румпольда, князь Глогова и ландвойт Верхних Лужиц. Умер Миколай Тромба, архиепископ гнёзненский, муж благородный и умный. Умер в Мальборке Михель Кюхмайстер, Великий Магистр Ордена Пресвятой Девы Марии. Умер также Якуб Ленчак по прозвищу Рыба, мельник из-под Бытома. Ну конечно, признать надо, был он менее знаменитым и известным, нежели вышеназванные, зато я знал его лично и даже пивал с ним. А с теми, что перечислены ранее, мне пивать как-то не доводилось.
Немаловажные события также и в культуре в те времена происходили. Проповедовал вдохновенный Бернардин Сиенский, проповедовали Ян Канти и Ян Капистран, поучали Ян Джерсон и Павел Влодковиц, писали поучения Кристина из Пизы и Фома Кемпийский. Писал свою превосходную хронику Вавжинец из Бжезовой, писал иконы Андрей Рублев, писал Томасо Масаччио, художествовал Роберт Кемпин; Ян ван Эйк, придворный живописец короля Яна Баварского, творил для кафедрального собора Святого Бавона в Генте «Алтарь Мистического Агнца», вельми прелестный полиптих, украшающий ныне часовню Йодокуса Выда. Во Флоренции мэтр Пиппо Брунеллески окончил строительство пренаичудеснейшей часовни над четырьмя нефами церкви Santa Maria del Fiore, да и мы в Силезии не хуже — у нас господин Петр из Франкенштейна окончил в городе Ниса строительство весьма пышной церкви, посвященной святому Иакову. Это совсем от Малича недалеко. Кто не бывал и не видел, может побывать и увидеть.
В том же 1422 году, в самую Масленицу, в городе Лида с великой помпой отметил свои годы старый литвин, польский король Ягайло — взял в жены Софью Гольшанскую, девушку в расцвете сил, молоденькую, семнадцатилетнюю, больше чем на полста лет моложе себя. Поговаривали, девица та больше красотой, нежели поведением славилась. Ну, так и забот потом с ней была уйма. Но Ягайло, будто напрочь забыв, как следует тешить юную супружницу, уже в начале лета отправился воевать прусских господ, крестоносцев, стало быть. А потом новому — после Кюхмайстера — Великому Магистру Ордена, господину Павлу Руссдорфскому, чуть ли не сразу после вступления в сан довелось ознакомиться — и крепко — с польским оружием. Как там в Сонкином ложе под балдахином у Ягайлы дело шло, сказать трудно, но чтобы набить крестоносцам морды, Ягайле силенок хватило. Ходом вещей и в Чешском королевстве много серьезного в то время творилось. Великое там было возбуждение, большой крови разлив и непрекращающаяся бойня. О чем мне, впрочем, никак говорить нельзя. Соблаговолите, уважаемые, простить деда, но страх — свойствие человеческое, а мне уже не раз доставалось по шеям за лишнее слово. Ведь на ваших, господа, куртках я вижу польские перевязи и отличия, а на ваших, благородные чехи, петухов панов из Доброй Воды и стрелы рыцарей из Стракониц… А вы, воинственный муж Цеттриц, о зубровой голове в гербе мечтаете. А о ваших, господин рыцарь, косых шашечках и грифах я даже сказать ничего не сумею. Да и не исключено, что ты, брат-францисканец, не доносишь Sanctum Officium[9], а то, что вы, братья-доминиканцы, доносите, то это уж как пить дать. Потому, сами понимаете, мне в таком международно-разбойном обществе никак невозможно о чешских делах распространяться, не зная, кто тут за Альбрехта стоит, а кто за польского короля и королевича. Кто за Менгарта из Градца и Олдржиха из Рожмберка, а кто за Гинка Пташку из Пиркштайна и Яна Колду из Жампаха. Кто тут сторонник Спытка, окружного правителя из Мельштына, а кто — епископа Олесьницкого. А меня вовсе не тянет быть побитым. Я ведь знаю, что получу, потому как уж несколько раз доставалось. Спрашиваете, как так? А вот так: ежели ляпну, что в те времена, о которых я болтаю, бравые чешские гуситы крепко отделали немцев, один за другим в пух и прах раздолбав три папских крестовых похода, то того и гляди получу в лоб от одних. А скажу, что тогда в битвах под Витковым Вышеградом, Жатцем и Немецким Бродом еретики победили крестоносцев с дьявольской помощью, то возьмут меня в переделку другие. Так что лучше уж помалкивать, а если что и сказать, так беспристрастно, как и пристало сообщающему, изложить дело, как говорится, sine ira et studio[10], кратко, хладно, по-деловому, и никаких замечаний от себя не добавлять.
Потому я и скажу кратко: осенью 1420 года польский король Ягайло отказался принять чешскую корону, которую ему предлагали гуситы. В Кракове придумали, что корону ту примет литовский dux Витольд, которому всегда королевствовать хотелось. Однако, чтобы ни кесаря римского Сигизмунда, ни папу римского чересчур-то не раздражать, послали в Чехию Витольдова кузена Сигизмунда, сына Корыбуты. Корыбутович во главе пяти тысяч польских рыцарей прибыл в Злату Прагу в 1422 году как раз на святого Станислава[11]. Однако уже на Трех Царей[12] следующего года князьку пришлось возворотиться в Литву — так зарились на это чешское наследство Люксембуржец и Одо Колонна — Святой Отец Мартин V. И что скажете? Уже в 1424 году, на Благовещенье, Корыбутович снова явился в Прагу. На сей раз уже наперекор Ягайле и Витольду, наперекор папе, наперекор римскому кесарю. Как призванный и изгнанный. Во главе себе подобных призванных. И уже не тысячи, как прежде, а всего лишь сотни насчитывающих… В Праге же переворот, как Сатурн пожирал собственных детей, так и здесь лагерь боролся с лагерем. Яна из Желива, обезглавленного в понедельник после поминального воскресенья 1422 года, уже в мае того же года оплакивали во всех церквях как мученика. Твердо так же противилась Злата Прага Табору, но тут нашла коса на камень. То есть на Яна Жижку, великого воина. В лето Господне 1424 года, на второй день после июньских нон[13], под Маслешовом у речки Богинки Жижка преподал пражанам жуткий урок. Много, ох много было в Праге после той битвы вдов и сирот.
Как знать, может, и верно сиротские слезы стали причиной того, что потом, в среду перед Гавлом, помер в Пшибыславе неподалеку от моравской границы Ян Жижка из Троцкова, а опосля из Калиха. А погребли его в Карловом Граде; там он и лежит. И как до того одни лили слезы из-за него, так теперь другие оплакивали его самого. Что осиротил их. И потому назвали себя Сиротами…
Но ведь это-то помнят все. Потому как совсем недавние это были времена. А кажутся такими… историческими.
Знаете, господа, как узнать, что время идет историческое? Просто всего происходит очень много и быстро.
Конец света, как сказано, не наступил. Хоть многое указывало на то, что наступит. Ведь начинались — точнехонько как говорили пророчества — большие войны, и большие несчастья достались люду христианскому, и множество мужей тогда сгинуло. Казалось, сам Бог хочет, чтобы пришествие нового порядка предварила погибель старого. Казалось, что приближается Апокалипсис. Что десятирогий Зверь выползает из бездны. Что вот-вот прогремят трубы и будут сломаны печати. Что низвергнется огонь с небес. Что упадет Звезда Полынь на треть рек и на источники вод. Что человек, увидя след ноги другого на пепелище, примется след тот со слезами целовать.
Порой было так страшно, что, с вашего позволения, аж жопа съеживалась.
Страшное было это время. Злое. Скверное. И ежели пожелаете, господа, расскажу о нем. Ну, так просто, чтобы скуку забить, прежде чем прекратится непогода, что нас тут держит.
Расскажу я вам, если на то будет ваше желание, о том времени, тех людях, которые жили в те времена, и о тех, которые жили, но людьми вовсе не были. Расскажу о том, как и те, и другие боролись с тем, что им то время принесло. С судьбой и с самими собою.
Начинается эта история мило и приятно, туманно и чувственно, радостно и трогательно. Но пусть это вас, любезные господа, не обманывает…
Пусть не обманывает.
В раскрытое окно комнаты на фоне темного еще после недавней бури неба виднелись три башни: ратуши, самой близкой, чуть подальше — стройной, горящей на солнце новенькой красной черепицей колокольни Святого Иоанна Богослова, а за ней широкого округлого донжона княжеского замка. Вокруг церковной колокольни вились ласточки, напуганные недавним колокольным звоном. И хотя колокола довольно давно отзвенели, перенасыщенный озоном воздух все еще, казалось, продолжал вибрировать.[14]
Совсем недавно звонили колокола церквей Пресвятой Девы Марии и Тела Господня — однако эти колокольни не были видны из окна комнатки на мансарде деревянного дома, будто ласточкино гнездо прилепившегося к комплексу августинского приюта и монастыря.
Был час сексты[15]. Монахи завели «Deus in adiutorium»[16]. А Рейнмар из Белявы, которого друзья называли Рейневаном, поцеловал вспотевшую ключичку Адели фон Стерча, высвободился из ее объятий и, тяжело дыша, пристроился рядышком на постели, горячей от любви.
Из-за стены, со стороны Монастырской улицы, доносились крики, громыхание телег, глухой гул пустых бочек, певучий звон оловянной и медной посуды. Была среда, базарный день, как обычно, привлекающий в Олесьницу множество торговцев и покупателей.
Memento, salutis Auctor
quod nostri quondam corporis,
ex illibata virgine
nascendo, formam sumpseris,
Maria mater gratiae,
mater misericordiae,
tu nos ab hoste protege,
et hora mortis suscipe…[17]
«Уже распевают гимн, — подумал Рейневан, расслабленно обнимая родившуюся в далекой Бургундии Адель, жену рыцаря Гельфрада фон Стерчи. — Уже гимн. Прямо не верится, до чего быстро пролетают мгновения счастья. Так хочется, чтобы они длились вечно. Ан нет — проносятся, словно сон…»
— Рейневан… Mon amour[18]… Мой божественный мальчик… — Адель хищно и ненасытно прервала его дремотные мысли. Она тоже ощущала преходящесть времени, но явно не хотела транжирить его на философские размышления.
Адель была совершенно, полностью, ну то есть абсолютно голой.
«Что город, то норов, что деревня, то обычай, — думал в это время Рейневан. — Как же интересно познавать мир и людей. Женщины из Силезии и немки, к примеру, стоит дойти до главного, позволяют подтянуть их рубашку не выше пупка. Польки и чешки поднимают сами, к тому же охотно, выше грудей, но ни за что не снимут совсем. А вот бургундки, ну, эти мгновенно сбрасывают все, видать, их горячая кровь во время любовного упоения не терпит на коже ни лоскутка. Ах, какая прелесть — познавать мир! Нет, похоже, Бургундия распрекрасная страна. Роскошным должен быть тамошний ландшафт. Высокие горы… Крутые холмы… Долины…»
— Ах, аааах, mon amour, — стонала Адель фон Стерча, прижимаясь к рукам Рейневана всем своим бургундским ландшафтом.
Рейневану, кстати, было двадцать три года, и с миром он ознакомился, вообще-то говоря, не очень широко. Знал с полдюжины чешек, еще меньше силезок и немок, одну польку, одну цыганку — что же до прочих народностей, то лишь один раз… получил отказ от венгерки. Так что его эротические экспериенции[19] никоим образом нельзя было отнести к разряду обширных, более того, откровенно говоря, они были достаточно мизерны как количественно, так и качественно. Тем не менее он ими гордился и даже порой задирал нос. Рейневан, как каждый переполненный тестостероном юноша, считал себя крупным соблазнителем и знатоком любовных дел, от которого у прекрасной половины человечества нет никаких тайн. Однако истина состояла в том, что за одиннадцать встреч с Аделью фон Стерча Рейневан узнал об ars amandi больше, нежели за все трехлетнее пребывание в Праге. Однако так и не усек, что именно Адель учит его. Он был убежден, что тут все дело в его старомодных талантах.
Ad te levavi oculos meos
qui habitas in caelis
Ecce sicut oculi servorum
ad manum dominorum suorum.
Sicut oculi ancillae in manibus dominae suae
ita oculi nostri ad Dominum Deum nostrum,
Donec misereatur nostri
Miserere nostri Domine…
Адель ухватила Рейневана за шею и потянула на себя. Рейневан, схватившись за то, за что следовало, любил ее. Любил крепко и самозабвенно и — словно этого было мало — шептал ей на ушко заверения в любви. Он был счастлив. Очень счастлив.
Переполнявшим его сейчас счастьем Рейневан был обязан — не напрямую, конечно, — святым угодникам. А дело было так.
Чувствуя раскаяние за какие-то грехи, известные только ему и его исповеднику, силезский рыцарь Гельфрад фон Стерча отправился в покаянное паломничество к могиле святого Иакова. Но по дороге изменил планы. Решил, что до могилы явно далековато, а поскольку святой Изя[20] тоже не у сороки из-под хвоста вывалился, то вполне достаточно дойти до Сент-Жилье. Впрочем, добраться до Сент-Жилье Гельфраду также не было дано. Доехал он только до Дижона, где случайно познакомился с шестнадцатилетней бургундкой, очаровательной Аделью де Бовуазен. Адель, совершенно пленившая Гельфрада, была сиротой. Два ее брата — гуляки и вертопрахи — не моргнув глазом выдали сестренку за силезского рыцаря. Хотя по разумению братьев Силезия лежала где-то между Тигром и Евфратом, тем не менее Стерча показался им идеальным зятем, поскольку не очень-то препирался, выговаривая приданое. Так вот и попала бургундка в Генрихдорф, село под Зембицами, землями, пожалованными Гельфраду короной. А в Зембицах, уже как Адель фон Стерча, она приглянулась Рейневану из Белявы.
Взаимно.
— Ааааах! — выдохнула Адель фон Стерча, сплетая ноги на спине Рейневана. — Аааааааааах!
Дело никогда бы не дошло до этого аааханья и все кончилось перемигиванием да незаметными посторонним жестами, если б не третий святой — Георгий. Потому как именно Георгием-то, как и остальные крестоносцы, клялся и присягал Гельфрад, присоединяясь в сентябре 1422 года к которому-то там по счету антигуситскому крестовому походу, организованному курфюрстом бранденбургским и маркграфами Майсена. Крестоносцы в те времена особыми успехами похвастаться не могли, ибо вошли в Чехию и довольно скоро из нее вышли, вообще не рискнув вступать с гуситами в бой. Но хоть боев и не было, однако без жертв не обошлось, и одной из них оказался как раз Гельфрад Стерча, получивший серьезный перелом ноги при падении с коня и теперь, как следовало из посылаемых родным писем, продолжавший лечиться где-то в Плайссенланде. Адель же, соломенная вдовушка, проживавшая в то время у родственников мужа в Берутове, могла без помех встречаться с Рейневаном в комнатке при олесьницком монастыре августинцев, неподалеку от больницы, при которой Рейневан содержал свой кабинет.
Монахи церкви Тела Господня запели второй из трех псалмов сексты. «Надо поспешить, — подумал Рейневан. — Как только они начнут capitulum и далее — Kyrie, но ни минутой позже, — Адель должна исчезнуть с территории больницы. Ее здесь никто не должен видеть».
Benedictus Dominus
qui non dedit nos
in captionem dentibus eorum.
Anima nostra sicut passer erepta est
de laqueo venantium…
Рейневан поцеловал Адель в бедро, а потом, воодушевленный пением монахов, вдохнул поглубже и погрузился в нард и шафран, в аир и корицу, в мирру и алой с лучшими ароматами[21]. Напружинившаяся Адель протянула руки и впилась ему пальцами в волосы, мягкими движениями бедер помогая его библейским начинаниям.
— Ох, ооооох… Mon amour. Mon magicien.[22] Божественный мальчик… Чародей…
Qui confidunt in Domino, sicut mons Sion
non commovebitur in aeternum,
qui habitat in Hierusalem…
«Уже третий псалом, — подумал Рейневан. — Как же летят мгновения счастья».
— Reververe[23], — промурлыкал он, опускаясь на колени. — Повернись, повернись, Суламиточка…
Адель повернулась, опустилась на колени и наклонилась, крепко ухватившись за липовые доски изголовья и подставив Рейневану всю обольстительную прелесть своего реверса. Афродита Каллипига — подумал он, приближаясь к ней. Античная аналогия и эротическая картинка сделали свое дело: приближался он не хуже недавно упомянутого святого Георгия, атакующего дракона направленным копьем. Стоя на коленях позади Адели, будто царь Соломон за одром из дерева ливанского, он обеими руками ухватил ее за виноградинки Енгедские[24].
— С кобылицей в колеснице фараоновой[25], — прошептал он, наклонившись к ее шее, прекрасной, как столп Давидов[26]. — Я уподоблю тебя, возлюбленная моя.
И уподобил. Адель крикнула сквозь стиснутые зубы. Рейневан медленно провел руками вдоль ее мокрых от пота боков, взобрался на пальму и ухватился за ветви ее, отягощенные плодами. Бургундка откинула голову, как кобыла перед прыжком через препятствие.
Quia non relinquet
Dominus vergam peccatorum.
Super sortem iustorum
ut non extendant iusti
ad iniquiatem manus suas…
Груди Адели прыгали под руками Рейневана, как два козленка-двойни серны. Он подложил вторую руку под ее гранатовый сад.
— Duo… ubera tua, — стонал он, — sicut duo… hinuli capreae gemelli… qui pascuntur… in liliis… Umbilicus tuus crater… tornatilis numquam… indigens poculis… Venter tuus sicut acervus… tritici vallatus lillis…
— Ах… аааах… аааах, — поддерживала контрапунктом бургундка, не знающая латыни.
Gloria Patri, et Filio et Spiritui sancto.
Sicut erat in principio, et nunc, et semper
et in saecula saeculorum, Amen.
Alleluia!
Монахи пели. А Рейневан, целующий шею Адели фон Стерча, ошалевший, очумевший, мчащийся через горы, скакавший по холмам, saliens in montibus, transiliens colles, был для любовницы словно юный олень на горах бальзамовых. Super montes aromatum.
Дверь распахнулась от удара с такими грохотом и силой, что, сорвавшись с петель, вылетела в окно. Адель тоненько и пронзительно взвизгнула. А в комнату ворвались братья Стерчи. Сразу было ясно: это отнюдь не дружеский визит. Рейневан скатился с кровати, отгородившись ею от незваных гостей, схватил одежду и торопливо принялся натягивать на себя. Это частично удалось, но только потому, что лобовую атаку братья Стерчи направили на невестку.
— Ах ты проститутка! — зарычал Морольд фон Стерча, выволакивая голую Адель из постели. — Ах ты тварь паскудная!
— Ах ты дрянь развратная! — подхватил Виттих, старший брат. Вольфгер же, второй по возрасту после Гельфрада, даже не раскрыл рта, смертельная ярость лишила его дара речи. Он ударил Адель по лицу. Бургундка вскрикнула. Вольфгер ударил снова, на этот раз наотмашь.
— Не смей ее бить, Стерча! — закричал Рейневан голосом ломким и панически дрожащим от парализующего чувства бессилия, вызванного полунатянутыми штанами. — Не смей, слышишь?
Восклицание подействовало, хоть и не совсем так, как он ожидал. Вольфгер и Виттих, на минуту забыв о неверной невестке, подскочили к Рейневану, и на него посыпались тычки и пинки. Вместо того чтобы защищаться, он сжался под градом ударов и упорно продолжал натягивать штаны, словно это были и не штаны вовсе, а какие-то волшебные, способные оградить и спасти его от ран доспехи, заколдованный панцирь Астольфа или Амадиса Галльского. Уголком глаза он увидел, что Виттих выхватывает нож. Адель взвизгнула.
— Не здесь, — буркнул на брата Вольфгер. — Не здесь!
Рейневан сумел подняться на колени. Виттих, разъяренный, бледный от бешенства, подскочил и хватанул его кулаком, снова свалив на пол. Адель пронзительно закричала, крик оборвался, когда Морольд ударил ее по лицу и рванул за волосы.
— Не смейте… — простонал Рейневан, — ее бить, мерзавцы!
— Ах ты сукин сын! — рявкнул Виттих. — Ну погоди!
Он подскочил, ударил, пнул раз, другой. Но тут его остановил Вольфгер.
— Не здесь, — повторил он спокойно, и было это спокойствие зловещее. — На двор его. Заберем в Берутов. Девку тоже.
— Невиноватая я! — завыла Адель фон Стерча. — Он меня околдовал! Очаровал! Это волшебник! Le sorcier! Le diab…[27]
Морольд ударом по лицу не дал ей договорить и буркнул:
— Заткнись, гулящая. Еще успеешь накричаться. Погоди малость.
— Не смейте ее бить! — вскричал Рейневан.
— Ты тоже, — угрожающе спокойно добавил Вольфгер, — еще успеешь накричаться, петушок! А ну на двор их.
Спускаться с мансарды надо было по довольно крутой лестнице. Братья Стерчи просто скинули оттуда Рейневана, он свалился на лестничную площадку, разломав при этом деревянные перильца. Не дав подняться, они снова схватили его и вышвырнули прямо на двор, на песок, украшенный испускающими пар свежими кучками конских яблок.
— Гляньте-ка! Нет, вы только гляньте, — проговорил державший лошадей Никлас Стерча, почти мальчишка. — И кто это тут к нам свалился? Никак Рейнмар Беляу?
— Грамотей мудрила Беляу, — фукнул, останавливаясь над поднимающимся с песка Рейневаном, Йенч Кнобельсдорф по прозвищу Филин, кум и родня Стерчей. — Языкастый мудрила Беляу!
— Поэт сраный, — добавил Дитер Гакст, еще один дружок семьи. — Тоже мне Абеляр!
— А чтоб доказать ему, что и мы не лыком шиты, — сказал спускавшийся с лестницы Вольфгер, — поступим с ним так же, как поступили с Абеляром, пойманным у Элоизы. Тютелька в тютельку так же. Ну как, Белява? Как тебе нравится стать каплуном?
— Отъ…сь, Стерча.
— Что? Что? — Вольфгер Стерча побледнел еще больше, хоть это и казалось невозможным. — Петушок еще решается раскрывать клювик? Осмеливается кукарекать? А ну дай-ка кнут, Йенч!
— Не смей бить его! — совершенно неожиданно заорала с лестницы Адель, уже одетая, но не полностью. — Не смей! Не то всем расскажу, какой ты! Что сам ко мне лез, щупал и подбивал на разврат! За спиной у брата. И поклялся мне отомстить за то, что я тебя прогнала! Вот почему ты теперь такой… Такой…
Ей не хватало немецкого слова, и вся тирада пошла насмарку. Вольфгер только расхохотался.
— Ишь ты! — съехидничал он. — Кто ж станет слушать французицу, распутную курву? Давай кнут, Филин.
Внезапно двор почернел от ряс августинцев.
— Что тут происходит? — крикнул пожилой приор Эразм Штайнкеллер, тощий и заметно пожелтевший старичок. — Что вы вытворяете, христиане!
— Пшли вон! — рявкнул Вольфгер, щелкая кнутом. — Вон, бритые жерди! Прочь! К требнику, молиться! Не лезьте в рыцарские дела, не то горе вам, монашня!
— Господи! — Приор сложил покрытые коричневыми печеночными пятнами руки — Прости им, ибо не ведают, что творят… In nomine Patris, et Filli…[28]
— Морольд, Виттих! — рявкнул Вольфгер. — Тащите сюда паршивку! Йенч, Дитер, вяжите любовничка!
— А может, — поморщился молчавший до того Стефан Роткирх, тоже дружок дома, — малость за лошадью его протащить?
— Можно будет, но сначала я его отстегаю!
Он замахнулся на все еще лежавшего Рейневана кнутом, но не ударил — помешал брат Иннокентий, схвативший его за руку. Рост и фигура у брата Иннокентия были весьма внушительные, чего не скрывала даже смиренная монашеская сутулость. Рука Вольфгера застыла, словно прихваченная железными тисками.
Стерча грязно выругался, вырвал руку и сильно толкнул монаха. Впрочем, с таким же успехом он мог толкать донжон олесьницкого замка. Брат Иннокентий, которого братия называла братом Инсолентием[29], даже не дрогнул. Зато сам ответил таким толчком, что Вольфгер перелетел полдвора и свалился на кучу навоза.
Несколько мгновений стояла тишина. А потом все набросились на огромного монаха. Филин, подоспевший первым, получил по зубам и покатился по песку. Морольд Стерча, отхвативший по уху, засеменил вбок, вылупив подурневшие глаза. Остальные облепили августинца, словно муравьи. Огромная фигура в черной рясе полностью скрылась в свалке. Однако брат Иннокентий, хоть ему и крепко доставалось со всех сторон, отвечал так же крепко и вовсе не по-христиански, совершенно вопреки августинскому закону смирения.
Видя это, не выдержал и старичок приор. Он покраснел как вишня, зарычал аки лев и кинулся в гущу боя, колошматя направо и налево палисандровым посохом.
— Pax! — верещал он, колотя. — Pax! Vobiscum! Возлюби ближнего своего! Proximum tuum! Sicut te ipsum![30] Сукины дети!
Дитер Гакст саданул его кулаком. Старик кувыркнулся вверх ногами, его сандалии взлетели в воздух, описывая над хозяином живописные траектории. Августинцы подняли крик, некоторые не выдержали и ринулись в бой. Во дворе забурлило не на шутку.
Вытолкнутый из водоворота Вольфгер Стерча выхватил корд и принялся размахивать им — дело шло к тому, что польется кровь.
Однако Рейневан, уже успевший встать на ноги, долбанул его по затылку кнутовищем. Стерча схватился за голову и обернулся. Тогда Рейневан с размаху хлестнул его кнутом по лицу. Вольфгер упал. Рейневан кинулся к лошадям.
— Адель! Сюда! Ко мне!
Адель не шелохнулось, лицо ее выражало полное равнодушие. Странно. Рейневан запрыгнул в седло. Конь заржал и заплясал.
— Адеееель!
Морольд, Виттих, Гакст и Филин уже бежали к нему. Рейневан развернул коня, пронзительно свистнул и ринулся галопом прямо в монастырские ворота.
— За ним! — зарычал Вольфгер. — По коням и за ним!
Первой мыслью Рейневана было скакать к Мариацким воротам, а оттуда за город, в Спалицкие леса. Однако ведущая к воротам Коровья улица была полностью забита телегами, зато подгоняемый и напуганный криками чужой конь проявил массу личной инициативы, в результате чего, не успел Рейневан толком понять, что происходит, как уже мчался галопом к рынку, разбрызгивая грязь и разгоняя прохожих. Не было нужды оглядываться, чтобы понять: преследователи сидят у него на шее. Он слышал гул копыт, ржание коней, дикий рев Стерчей и яростные выкрики задетых лошадьми людей.
Он ударил коня пятками в пах, в галопе задел и повалил пекаря, несущего корзину; ковриги, булки и рогалики градом посыпались в грязь, и их тут же втоптали подковы Стерчевых лошадей. Рейневан даже не обернулся. Какая разница, что там за спиной? Его интересовало то, что находится впереди, а впереди, прямо перед ним, выросла тележка, высоко нагруженная хворостом. Тележка перегораживала почти всю улочку, а там, где был небольшой просвет, копошились на земле несколько полуодетых ребятишек, выковыривавших из навоза что-то невероятно интересное.
— Теперь ты наш, Беляу! — заревел сзади Вольфгер Стерча, тоже увидевший то, что делалось на дороге.
Конь мчался так, что удержать его не было никакой возможности. Рейневан прижался к гриве и зажмурился. Из-за этого он не видел, как полуголые ребятишки порскнули с дороги, как стая крысят. Он не оглянулся, поэтому не видел, как парень в овчинном тулупе, тянувший тележку с хворостом, обернулся, невольно развернув дышло и тележку. Не видел Рейневан и того, как Йенч Кнобельсдорф вылетел из седла и смел своим телом половину нагруженного на тележку хвороста.
Рейневан промчался галопом по Свентоянской улице, пронесся между ратушей и домом бургомистра, на полном ходу влетел на огромный олесьницкий рынок. Проблема состояла в том, что рынок, хоть и огромный, был забит людьми. И разверзся истинный ад. Направившись к южному входу и видневшемуся над ним пузатому четырехугольнику башни над Олавскими воротами, Рейневан распихивал попадающихся на пути людей, лошадей, волов, свиней, телеги и ларьки, оставляя за собой побоище. Люди вопили, выли и ругались, крупная скотина рычала и мычала, мелкая живность скулила, визжала, переворачивались ларьки и палатки, оттуда градом летели самые разнообразные предметы — горшки, миски, ведра, мотыги, кочерги, рыболовные снасти, овечьи шкуры, фетровые шапки, липовые ложки, восковые свечи, лыковые лапти и глиняные петушки со свистульками. Дождем сыпались яйца, сыры, выпечка, горох, крупа, морковь, репа, лук, даже живые раки. В тучах перьев летала и орала на разные голоса самая различная птица. Все еще сидевшие на шее у Рейневана Стерчи довершали разрушения.
Напуганный пролетевшим у самого носа гусем конь Рейневана дернулся и наскочил на лоток с рыбой, разбивая крынки и выворачивая бочки. Разъяренный рыбак взмахнул подсечником, метясь в Рейневана, но промахнулся и угодил в круп коня. Конь заржал и рванулся в сторону, перевернув переносной ларек с нитками и ленточками, несколько секунд плясал на месте, утопая в вонючей серебристой массе плотвы, лещей и карасей, перемешанных с феерией разноцветных катушек и шпуль с нитками. То, что Рейневан не свалился, — было просто чудом. Уголком глаза он заметил, как торговка нитками бежит к нему с огромным топором в руках, одному Богу известно, для чего понадобившемуся в нитяной торговле. Он выплюнул прилепившиеся к губам гусиные перья, сдержал коня и устремился в улочку Резников, а оттуда — он это знал — до Олавских ворот оставалось всего ничего.
— Я тебе яйца оторву, Белява! — ревел позади Вольфгер Стерча. — Оторву и в горло запихаю!
— Поцелуй меня в зад!
Преследователей уже было только четверо — Роткирха только что стащили с лошади и теперь избивали разбушевавшиеся рыночные перекупщики.
Рейневан не хуже стрелы пронесся между шпалерами подвешенных за ноги туш. Перепуганные до жути рубщики в панике отскакивали, но все равно одного, несущего на плече огромный бычий окорок, он свалил. От толчка тот вместе с окороком рухнул под копыта Виттихова коня, конь с перепугу поднялся на дыбы, на него налетел конь Вольфгера. Виттих сверзился с седла прямо на разделочный стол рубщика, носом в печень, легкие и почки, сверху на него грохнулся Вольфгер — его ступня застряла в стремени, — не успел высвободиться и развалил огромную кучу требухи, по уши погрузившись в грязь и слизь.
Рейневан в последний момент прильнул к лошадиной шее и проскочил под вывеской с намалеванной поросячьей головизной. Почти догнавший его Дитер Гакст наклониться не успел. Доска с изображением радостно ухмыляющейся свинки саданула его по голове так, что аукнулось эхо. Дитера выбило из седла, он рухнул на кучу отходов, распугав кошек. Рейневан оглянулся. Теперь за ним гнался только Никлас.
Не снижая скорости, он вылетел из тупичка рубщиков на площадку, где работали кожевенники. А когда прямо перед носом у него неожиданно вырос обвешенный мокрыми шкурами стеллаж, он поднял коня и заставил его прыгнуть. Конь прыгнул. Рейневан не свалился. Опять чудом.
Никласу повезло гораздо меньше. Его конь врылся в землю копытами перед стеллажом и протаранил его, скользя в грязи, жире и требухе. Самый младший Стерча перелетел через конскую голову. Очень, ну очень неудачно. Пахом и животом прямо на оставленный кожевенниками мездровальный нож.
Вначале Никлас просто не понял, что произошло. Он вскочил, подбежал к коню и ухватил вожжи. Конь захрапел и попятился. Юный Стерч вдруг ощутил, что ноги его не держат. По-прежнему не соображая, что происходит, он поехал по грязи за пятящимся и храпящим конем. Наконец опустил вожжи и попытался встать. Поняв, что тут не все в порядке, глянул на свой живот. И заорал, елозя в быстро расползающейся луже крови.
Подъехал Дитер Гакст, остановил коня, спрыгнул с седла. То же спустя минуту сделали Вольфгер и Виттих Стерчи.
Никлас тяжело сел. Снова взглянул на свой живот. Крикнул, потом разревелся. Глаза у него начал заволакивать туман. Хлещущая из живота кровь смешивалась с кровью зарезанных утром быков и хряков.
— Никлаааас!
Никлас Стерча закашлялся, подавился. И умер.
— Ты — мертвец, Рейневан Беляу! — проревел в сторону ворот бледный от ярости Вольфгер Стерча. — Я поймаю тебя, убью, уничтожу, изведу вместе со всем твоим змеиным родом! Со всем твоим змеиным родом, слышишь?!
Рейневан не слышал. Конь, грохоча подковами по доскам моста, нес его в это время из Олесьницы на юг, прямо на вроцлавский тракт.
— Присаживайтесь, присаживайтесь к столу, господа, — пригласил членов магистрата Бартоломей Захс, бургомистр Олесьницы. — Что прикажете подать? Из вин, откровенно говоря, у меня нет ничего, чем можно было бы похвастаться. Но пиво, ого, сегодня мне прямо из Свидницы привезли. Выдержанное, первого сорта, из глубокого холодного подвала.
— Ну, значит, пива, господин Бартоломей, — потер руки Ян Гофрихтер, один из самых богатых купцов города. — Пиво — наш напиток, а вином пусть благородные и иже с ними кишки себе квасят… С позволения вашего преподобия…
— Ничего, ничего, — улыбнулся Якуб фон Галль, приходский священник у Cвятого Яна Евангелиста. — Я ж не из дворян, я — плебан. А плебан, как следует из самого названия, завсегда с народом, стало быть, и мне пивом брезговать не пристало. А отведать могу, ибо вечерня уже позади.
Они сидели за столом в большой, низкой, побеленной зале ратуши, обычном месте заседаний магистрата. Бургомистр на своем привычном стуле, спиной к камину, плебан Галль рядом, лицом к окну. Напротив сел Гофрихтер, рядом с ним Лукас Фридман, пользующийся успехом зажиточный золотых дел мастер в модном вамсе и бархатном берете на красиво подстриженной шевелюре, выглядевший совсем как дворянин. Бургомистр откашлялся и, не дожидаясь, пока слуги принесут пиво, начал.
— И что мы имеем? — проговорил он, сплетая пальцы на обширном животе. — Что соизволили устроить нам в нашем городе благородные господа рыцари? Драку у августинцев. Конные, стал-быть, гонки по улицам города. Заварушку на рынке: несколько побитых, в том числе один ребенок серьезно. Приведено в негодность имущество, испоганен товар. Крупные потери, стал-быть, материальные. Почти до самого ужина ко мне лезли merkatores et institores[31] с требованиями возместить убытки. Вообще-то я обязан отсылать их с претензиями к господам Стерчам в Берутов, Ледну и Стежендорф.
— Лучше не надо, — сухо посоветовал Ян Гофрихтер. — Хоть и я тоже полагаю, что господа рыцари последнее время сверх меры разбушевались, однако нельзя забывать ни о причинах, ни о следствиях оного. Следствием же, причем трагическим, стала смерть юного Никласа де Стерча. А причина: распущенность и разврат. Стерчи защищали честь брата, гнались за прелюбодеем, соблазнившим невестку и опозорившим супружеское ложе. Правда, они малость погорячились и переусердствовали…
Купец умолк под многозначительным взглядом плебана Якуба. Ибо, когда плебан Якуб давал взглядом понять, что желает высказаться, умолкал даже сам бургомистр. Якуб Галль был не просто приходским священником здешней церкви, но и секретарем олесьницкого князя Конрада и каноником в капитуле вроцлавского кафедрального собора.
— Чужеложство есть грех, — проговорил плебан, распрямляясь за столом. — Чужеложство есть также преступление. Но за грехи карает Господь, а за преступления — закон. Самосудов же и убийств не оправдывает никто.
— Вот-вот, — поддержал credo бургомистр, но тут же умолк и все внимание уделил принесенному в этот момент пиву.
— Никлас Стерча, что нас особо печалит, — добавил Галль, — погиб трагически, но в результате несчастного случая. Однако если б Вольфгер с компанией поймали Рейневана де Беляу, то мы, в соответствии с нашей юрисдикцией, имели бы дело с убийством. Впрочем, неизвестно еще, не будем ли. Напоминаю, что приор Штайнкеллер, жестоко побитый братьями Стерчами благочестивый старец, еле живой лежит у августинцев. Если после такого избиения он умрет, то возникнет проблема. Как раз для Стерчей.
— Что же до преступления чужеложства, — злотник Лукас Фридман вперился в свои унизанные перстнями ухоженные пальцы, — то примите во внимание, уважаемые господа, что это вовсе не наша юрисдикция. Хоть в Олесьнице и имел место разврат, участники оного подчиняются не нам. Гельфрад Стерча, которому изменила супруга, — вассал Зембицкого князя, как и соблазнитель, юный медик Рейнмар де Беляу…
— У нас имел место разврат, и у нас имело место преступление, — жестко проговорил Гофрихтер. — К тому же немалое, если верить тому, в чем Стерчева супруга призналась у августинцев. Что, мол, медикус ее чарами околдовал и чернокнижеством довел до греха. Принудил против ее желания.
— Все так говорят, — проворчал из глубин кружки бургомистр.
— Тем более, — равнодушно добавил злотник, — когда им приставляет нож к горлу кто-нибудь вроде Вольфгера де Стерчи. Правильно сказал преподобный отец Якуб: чужеложство есть преступление, crimen, и как таковое нуждается в расследовании и суде. Нам здесь не нужна кровная месть или побоища на улицах, мы не допустим, чтобы разбушевавшиеся хозяйчики поднимали тут руку на священников, размахивали ножами и уродовали людей на площадях. В Свиднице попал в башню один из Панневицей за то, что ударил оруженосца и кордом ему грозил. И это справедливо. Нельзя допустить разврата времен рыцарского произвола и своеволия. Дело должен рассмотреть князь.
— Тем более, — поддержал кивком головы бургомистр, — что Рейнмар из Белявы — дворянин, а Адель Стерчева — дворянка. Мы не можем их выпороть, как каких-то простолюдинов, или изгнать из города. Все должен решать князь.
— Спешить с этим не следует, — бросил, глядя в потолок, плебан Якуб Галль. — Князь Конрад выезжает во Вроцлав, перед выездом у него бесчисленное множество дел. Слухи, как и всякие слухи, конечно, наверняка уже давно дошли до него, но сейчас не время придавать этим слухам официальный статус. Достаточно будет, когда князь вернется, изложить ему проблему. А до того времени многое может решиться само собой.
— Я тоже так считаю, — опять кивнул Бартоломей Захс.
— И я, — добавил злотник.
Ян Гофрихтер поправил куний колпак, сдул пену с кружки.
— Князя, — проговорил он, — информировать пока не стоит, подождем, когда вернется, в этом я согласен с вами, уважаемые. Но Святой Официум уведомить надобно. К тому же немедля. О том, что мы у медикуса в кабинете нашли. Не крутите головой, господин Бартоломей, не стройте рожиц, уважаемый господин Лукас. А вы, преподобный, не вздыхайте и не считайте мух на потолке. Мне все это так же нужно, как и вам, и я так же жажду увидеть здесь Инквизицию, как и вы. Но при вскрытии кабинета присутствовало множество людей. А там, где скапливается много народу, всегда — думаю, я не открою страшную тайну — отыщется по крайней мере хотя бы один, который донесет Инквизиции. А если в Олесьницу нагрянет визитатор, то он нас же первых спросит, почему мы тянули.
— Я же, — Галль оторвал взгляд от потолка, — объясню. Лично я. Ибо это мой приход и на мне лежит обязанность информировать епископа и папского инквизитора. Мне также полагается оценивать, возникли ли обстоятельства, обосновывающие вызов и загрузку работой курии и Суда.
— Колдовство, о котором вопила у августинцев Адель Стерчева, не обстоятельство? Кабинет — не обстоятельство? Алхимическая реторта и пентаграмма на полу — не обстоятельства? Мандрагора? Черепа, руки скелетов? Хрусталь и зеркала? Бутылки и флаконы дьявол знает с какой дрянью или ядом? Лягушки в банках? Все это — не обстоятельства?
— Нет. Инквизиторы — люди серьезные. Их дело — inquisito de articulis fidel[32], а не какие-то бабские выдумки, предрассудки и лягушки. Такими глупостями я и не подумаю забивать им головы.
— А книги? Те, что вот здесь лежат?
— Книги, — спокойно ответил Якуб Галль, — вначале следует изучить. Внимательно и не спеша. Святой Официум не запрещает читать книги и владеть ими.
— Во Вроцлаве, — угрюмо сказал Гофрихтер, — только что двое отправились на костер. Говорят, как раз за то, что у них были книги.
— Отнюдь не за книги, — сухо возразил плебан, — а за контумацию, за отказ отречься от сведений, содержащихся в этих книгах. Среди которых были письма Виклифа и Гуса, лоллардский «Floretus»[33], пражские статьи и многочисленные другие гуситские либеллы[34] и манифесты. Ничего подобного я не вижу среди книг, реквизированных в кабинете Рейнмара из Белявы, а вижу почти исключительно медицинские произведения. Кстати, в большинстве своем либо даже полностью являющиеся собственностью скриптория монастыря августинцев.
— Повторяю. — Ян Гофрихтер встал, подошел к выложенным на столе книгам. — Повторяю, я вовсе не горю желанием обратиться ни к епископской, ни к папской Инквизиции, я не намерен ни на кого доносить и видеть кого-либо вопящим на костре. Но тут речь идет о наших, прошу прощения, задницах. Чтобы и на нас не пало обвинение за эти книги. А что мы среди них видим? Кроме Галена, Плиния и Страбона? Саладин де Аскуло, «Compendium aromatorum», Скрибоний Ларг, «Compositiones medicamentorum», Бартоломей Англичанин, «De proprietatibus rerum», Альберт Великий, «De vegetalibus et peantes». «Великий», надо же, прозвище воистину достойное колдуна. А это, извольте, Сабур бен Саад. Абу Бекр аль-Рази. Нехристи! Сарацины!
— Этих сарацинов, — спокойно пояснил, рассматривая свои перстни, Лукас Фридман, — преподают в христианских университетах. Как медицинских авторитетов. А ваш «колдун» — Альберт Великий — это епископ Регенсбургский, ученый теолог.
— Да? Хм-м… Посмотрим дальше… Вот! «Causae et curae», написанная Хильдегардой Бингенской. Наверняка колдунья эта Хильдегарда!
— Не совсем, — улыбнулся плебан Галль. — Хильдегарда Бингенская, пророчица, именуемая Рейнской Сивиллой. Скончалась в ауре святости.
— Хе. Ну, если вы так утверждаете… А это что такое? Джон Герард? «General… Historie… of Plante». Интересно, по-какому это? Не иначе — по-жидовскому. Впрочем, скорее всего какой-нибудь очередной святой. А вот здесь «Herbarius» Томаса Богемского.
— Как вы сказали? — поднял голову плебан Якуб. — Томас Чех?
— Так здесь написано.
— А ну покажите… Хм-м… Любопытно, любопытно… Все, оказывается, остается в семейном кругу. И вокруг родни крутится-вертится.
— Какой родни?
— Семейной. — Лукас Фридман по-прежнему, казалось, интересовался только своими перстнями. — Лучше не скажешь. Томас Чех, или Богемец, автор этого гербариуса, прадед нашего Рейнмара, любителя до чужих жен, наделавшего нам столько неприятностей и хлопот.
— Томас Богемец, Томас Богемец, — собрал в складки лоб бургомистр, — именуемый также Томасом Медиком. Слышал. Он был другом одного из князей… Не помню…
— Князя Генриха VI Вроцлавского, — спокойно пояснил злотник Фридман. — И верно, этот Томас был его другом. Крупный был в то время ученый, способный врач. Учился в Падуе, в Салерно и Монпелье…
— Говорили также, — вклинился Гофрихтер, уже некоторое время кивками подтверждавший, что тоже припоминает, — он еще был чародеем и еретиком.
— Ну, прицепились вы, господин Ян, — поморщился бургомистр, — к колдовству, что твоя пиявка. Успокойтесь.
— Томас Богемец, — заметил слегка суховатым тоном плебан, — был лицом духовным. Вроцлавским каноником, потом даже суфраганом дицезии[35] и почетным епископом Сарепты[36]. Он был лично знаком с папой Бенедиктом XII.
— Об этом папе тоже всякое говорили, — не думал отступать Гофрихтер. — Да, случались колдуны и среди инфулатов[37]. В свое время инквизитор Швенкефельд…
— Да прекратите вы наконец, — оборвал его плебан Якуб. — Нас сейчас интересует нечто иное.
— И верно, — подтвердил злотник. — Я, например, знаю, что у князя Генрика не было потомка мужеского полу, а были только три дочери. С самой младшей, Маргаритой, наш священник Томас позволил себе завести роман.
— И князь допустил? Неужто настолько сильна была дружба?
— Князь в то время уже упокоился, — снова пояснил злотник. — Княгиня же Анна либо не знала, чем тут пахнет, либо знать не желала. Томас Чех в те годы еще не епископствовал, но был в прекрасных отношениях с остальной Силезией: с Генрихом Верным в Глогове, Казимиром в Чешине и Фриштатте, свидницко-яворским Больком Младшим, бытомско-козельским Владиславом, Людвигом из Бжега. К тому же представьте себе, господа, что человек не просто бывает в Авиньоне у Святого Отца, но еще и ухитряется извлечь у него мочевой камень так ловко, что после операции пациент не только сохраняет… куську, но она у него еще и встает. Если даже не ежедневно, то все же… Хоть, возможно, и звучит это несколько забавно, тем не менее я нисколько не шучу. Считается, что именно благодаря Томасу у нас в Силезии до сих пор сидят Пясты[38]. Он, кстати, с равным успехом помогал и мужчинам, и женщинам. А также супружеским парам, если вы понимаете, что я имею в виду.
— Боюсь, — сказал бургомистр, — что нет.
— Он ухитрялся помочь чете, у которой ничего не получалось в супружеском ложе. Теперь понимаете?
— Теперь — да, — кивнул Гофрихтер. — Стало быть, вроцлавскую княжну он… э… обработал тоже скорее всего в строгом соответствии с медицинским искусством. Результатом, естественно, оказался ребенок.
— Естественно, — подтвердил плебан Якуб. — Дело прикрыли обычной методой. Маргариту заперли у кларисок[39], ребенок попал в Олесьницу к князю Конраду. Конрад воспитывал его как сына. Томас Богем становился все более значительной фигурой всюду — в Силезии, в Праге у императора Карла IV, в Авиньоне, поэтому карьера мальчику была обеспечена уже с детства. Конечно, карьера духовная. В зависимости от того, сколь разумен он будет. Был бы глупым — получил бы сельский приход. При средней глуповатости его сделали бы аббатом где-нибудь у цистерцианцев. Был бы умным — ждала б капитула одной из коллегиат.
— А каким он оказался?
— Неглупым. Пристойным, как отец. И храбрым. Не успел еще никто что-либо предпринять, а будущий князь уже бился с великопольчанами плечом к плечу с младшим князем, будущим Конрадом Старым. И бился так храбро, что не было другого выхода, как посвятить его в рыцари с пожалованием земельного надела. Таким-то манером скончался князек Тимо, да здравствует рыцарь Тимо Богем из Белявы, von Belau. Рыцарь Тимо, который вскоре недурно продвинулся, взяв в жены младшую дочку Гейденрайха Ностица.
— Ностиц выдал дочь за поповского ублюдка?
— К тому времени поп, родитель «ублюдка», стал вроцлавским суфраганом и епископом Сарепты, знался со Святым Отцом, вышел в советники Вацлава IV и был запанибрата со всеми князьями Силезии. Старый Гейденрайх наверняка и сам охотно сбагрил бы ему свою доченьку.
— Возможно.
— Из связи Ностицевой дочери с Тимо де Беляу родились Генрик и Томас. В Генрике, видать, отозвалась дедова кровь, потому как он стал священником, прошел обучение в Праге и до смерти, совсем недавней, был схоластиком[40] у Святого Креста во Вроцлаве. Томас же взял в жены Богушку, дочь Микши из Прохова, и родил с ней двух детей: Петра, прозванного Петерлином, и Рейнмара, именуемого Рейневаном. Петерлин, или Петрушка, и Рейневан, то есть Пижма. Этакие овощно-травяные когномены[41] — понятия не имею, сами ли они себе их придумали, или это была фантазия отца, который, раз уж мы об этом заговорили, полег под Танненбергом.
— На чьей стороне?
— На нашей, христианской.
Ян Гофрихтер покачал головой, отхлебнул из кружки.
— А этот Рейнмар-Рейневан, привыкший подкатываться под бочок к чужим женам… Он кто у августинцев? Облат?[42] Конверс?[43] Послушник?
— Рейнмар Беляу, — усмехнулся плебан Якуб, — медик, учившийся в пражском Карловом университете. Еще до занятий в университете он обучался в кафедральной школе во Вроцлаве, потом познавал секреты травничества у свидницких аптекарей и у духовенства в Бжегском приюте. Именно духари и дядя Генрик, вроцлавский схоластик, пристроили его к нашим августинцам, специализировавшимся на лечении травами и злаками. Парень честно и искренне, доказав тем свое призвание, изучал медицину в Праге. Кстати, тоже по протекции дяди и на деньги, которые тот имел от канонии. На учебе, видимо, старался, потому что через два года стал бакалавром искусств, artium baccalaureus. Из Праги выехал сразу после… Хм-м…
— Сразу после дефенестрации[44], — не побоялся докончить бургомистр. — И это явно доказывает, что с гуситской, стал-быть, ересью его ничто не связывает.
— Ничто не связывает, — спокойно подтвердил злотник Фридман. — Я хорошо знаю это от сына, который в то время тоже обучался в Праге.
— Прекрасно получилось, — добавил бургомистр Захс, — что Рейневан вернулся в Силезию, и еще лучше, что к нам, в Олесьницу, а не в Зембицкое княжество, где его брат рыцарски служит князю Яну. Это хороший, разумный, хоть и молодой парень, а в траволечении столь умелый, что таких еще поискать. Жене моей чирьяки, которые у нее, стал-быть, там, ну, на теле появились, вылечил, а дочку от постоянного кашля освободил. Мне для глаз, которые слезились, дал отвар. Прошло, как рукой сняло…
Бургомистр замолк, закашлялся, засунул руки в обшитые мехом рукава делии. Ян Гофрихтер быстро глянул на него и заявил:
— Таким образом, наконец-то у меня посветлело в голове. Я имею в виду Рейневана. Теперь я знаю все. Хоть и незаконнорожденный, но кровь пястовская. Сын епископский. Любимец князей. Родственник Ностицей. Племянник схоластика вроцлавской колегиаты. Сыновьям богатеев — товарищ по учебе. К тому же, будто всего этого мало, успешно практикующий медик, чуть ли не чудотворец, ухитрившийся заработать благорасположение власть имущих. А от чего же это он вылечил вас, преподобный отец Якуб? От какого, любопытствую, недуга?
— Недуги, — холодно ответил плебан, — не тема для обсуждения. Так что скажу без подробностей: вылечил.
— Такого человека, — добавил бургомистр, — нельзя травить. Жаль, если такой погибнет от кровной мести только потому, что однажды забылся, очарованный парой прекрасных, стал-быть, глазок. Так пусть же продолжает служить обществу. Пусть лечит, коли умеет…
— Даже, — фыркнул Гофрихтер, — используя пентаграмму на полу?
— Ежели это лечит, — серьезно сказал Галль, — ежели помогает, ежели успокаивает боль, то даже. Такие способности — дар Божий. Господь одаряет ими по своей воле и по ему одному известному намерению. Spiritus flat, ubi vult[45]. Пути Господни неисповедимы.
— Аминь, — подсуммировал бургомистр.
— Короче говоря, — не сдавался Гофрихтер, — такой человек, как Рейневан, виновным быть не может? Об этом речь? Э?
— Кто невинен, — ответствовал с каменным лицом Якуб Галль, — пусть первым бросит камень. А Бог всех нас рассудит.
Некоторое время стояла тишина, настолько глубокая, что слышен был шелест крыльев ночных бабочек, бьющихся в окна. Со Свентоянской улицы донесся протяжный и певучий голос городского стражника.
— Итак, подводим итог. — Бургомистр выпрямился за столом так, что уперся в него животом. — Балаган в граде нашем Олесьнице устроили братья Стерчи. В материальном уроне и телесных повреждениях, возникших на рынке, виноваты Стерчи. В потере здоровья и, не приведи Господи, смерти его преподобия приора Штайнкеллера виноваты братья Стерчи. Они, и только они. Случившееся с Никласом фон Стерча было, стал-быть, прискорбной случайностью. Так я и изображу события князю, когда он вернется. Все согласны?
— Согласны.
— Consensus omnium[46].
— Concordi voce[47].
— А если Рейневан где-нибудь объявится, — добавил после минутного молчания плебан Галль, — то я советую господам тихо изловить его и запереть. Здесь, в карцере нашей ратуши. Ради его же собственной безопасности. Пока все не уляжется.
— Хорошо бы, — добавил Лукас Фридман, рассматривая перстни, — сделать это побыстрее. Прежде чем обо всем узнает Таммо Стерча.
Выходя из ратуши прямо во мрак улицы Светоянской, купец Гофрихтер уголком глаза уловил движение на освещенной луной стене башни — передвигающийся нечеткий силуэт немного пониже окон городского трубача, но повыше окон комнаты, в которой только что окончился совет. Взглянул, заслонив глаза от мешавшего видеть света фонаря, который нес слуга. «Какого черта, — подумал он и тут же перекрестился. — Что это там лазит по стенам? Филин? Сова? Летучая мышь? А может…»
Гофрихтер вздрогнул, перекрестился снова, по самые уши натянул куний колпак, закутался в шубу и прытко двинулся в сторону своего дома.
Поэтому так и не увидел, как большой стенолаз[48] распростер крылья, спустился, спорхнув с парапета, и беззвучно, словно дух, будто ночной призрак, понесся над крышами города.
Апечко Стерча, живший на Ледней, не любил бывать в замке Штерендорф. Причина была одна, к тому же простая: Штерендорф принадлежал Таммо фон Стерче, главе, сеньору и патриарху рода. Либо, как говорили некоторые, тирану, деспоту и мучителю.
В комнате было душно. И мрачно. Таммо фон Стерча не позволял раскрывать окон, опасаясь, как бы его не продуло, ставни тоже открывать не разрешалось, потому что свет резал глаза калеки.
Апечко был голоден. И запылен. Но некогда было ни поесть, ни почиститься. Старый Стерча не любил ждать. И не привык потчевать гостей. Особенно — родственников.
Поэтому Апечке оставалось только глотать слюну, чтобы смочить горло — выпить ему, естественно, тоже не подали, — и сейчас он излагал Таммо олесьненские события. Делал он это неохотно, но ничего не попишешь — надо. Калека — не калека, паралитик — не паралитик, но Таммо был главой рода. Сеньором, не спускавшим непослушания.
Старик слушал сообщение, устроившись на стуле в присущей ему невероятно перекошенной позе. «Старый покорёженный хрыч, — подумал Апечко. — Холерное изломанное пугало».
Причины состояния, в котором пребывал патриарх рода Стерчей, были известны не до конца и не всем. Согласие царило только в одном — Таммо хватил удар, когда он не в меру рассвирепел. Одни утверждали, якобы старец взбесился, узнав, что его личный враг ненавистный вроцлавский князь Конрад получил церковное епископское посвящение и стал наимогущественнейшей личностью Силезии. Другие уверяли, будто трагическую вспышку вызвала невестка Анна из Погожелья, пережарившая Таммо его любимое блюдо — гречневую кашу со шкварками. Как там случилось «в натуре», неизвестно, однако результат был, как говорится, налицо, и не заметить его было невозможно. После произошедшего Стерча мог шевелить — впрочем, очень неуклюже, — только левой рукой и левой ногой. Правое веко было всегда опущено, из-под левого, которое ему иногда удавалось приподнять, порой пробивались слизистые слезы, а из уголка перекошенного в кошмарной гримасе рта текла слюна. Несчастье привело также к почти полной утрате речи, откуда и пошло прозвище старика — Хрипач.
Однако потеря способности говорить не повлекла за собой — на что рассчитывала вся родня — потери контакта с миром. О нет. Владелец Штерендорфа по-прежнему держал род в узде и был пугалом для всех, а то, что хотел сказать, говорил, так как всегда на подхвате у него был кто-нибудь из тех, кто ухитрялся понять и переложить на человеческий язык его бульканья, храпы, гундосенье и крики. Этим кем-то, как правило, был ребенок — один из многочисленных внучат либо правнучат Хрипача.
Сейчас в толмачах ходила десятилетняя Офка фон Барут, которая, сидя у ног старца, наряжала кукол в цветные лоскутки.
— Так вот. — Апечко Стерча закончил рассказ и откашлялся. После чего перешел к заключению. — Вольфгер через посланца просил уведомить, что с делом управится быстро. Что Рейнмар Беляу будет схвачен на вроцлавском тракте и понесет наказание. Однако сейчас руки у Вольфгера связаны, потому как по тракту движется со всем своим двором олесьницкий князь и всякие важные духовные особы, так что никак не получится… Неизвестно, как погоню вести. Но Вольфгер клянется, что изловит Рейневана и что ему можно доверить честь рода.
Веко Хрипача подскочило, изо рта вытекла струйка слюны.
— Ббббх-бхх-бхх-бхубху-ррхххп-пххх-ааа-ррх! — разлилось в комнате. — Ббб… хрррх-урррхх-бхуух! Гуггу-ггу…
— Вольфгер — дурной кретин, — перевела тоненьким мелодичным голоском Офка фон Барут. — Глупец, которому я не доверил бы даже ведра блевотины. А единственное, что он способен поймать — это свой собственный кутас.
— Отец…
— Ббб-брррх! Бххр! Уу-пхр-рррххх!
— Молчать! — не поднимая головы, перевела занятая куклой Офка. — Слушать, что я скажу. Что прикажу.
Апечко терпеливо переждал хрипы и скрипы, дождался их перевода.
— Для начала, Апеч, велишь установить, — приказывал Таммо Стерча устами девочки, — какой берутовской бабе поручили надзор над бургундкой и которая не разобралась в истинной цели благотворительных походов бургундки в Олесьницу. Похоже, она была в сговоре с паршивкой. Бабе отвесить тридцать пять крепких розг. По голой заднице. Здесь, у меня, на моих глазах. Пусть нам хоть это доставит немного радости.
Апечко Стерча кивнул головой. Хрипач закашлялся, захрипел и весь оплевался. Потом жутко скривился и загугнил.
— А бургундку, — перевела Офка, расчесывая маленьким гребешком паклевые волосы куклы, — о которой мне уже известно, что она спряталась у лиготских цистерцианок, приказываю вытащить оттуда, даже если для этого понадобится брать монастырь штурмом. Потом запереть развратницу у верных нам монахов, например…
Таммо резко перестал икать и гугнить, скрип замер у него в горле. Прошиваемый навылет кровавым глазом Апечко понял, что старик заметил его обеспокоенную мину. Сообразил. Дальше правду скрывать было нельзя.
— Бургундка, — промямлил он, — сумела сбежать из Лиготы. Втихаря… Неизвестно куда. Заняты погоней… Не уберегли… мы…
— Интересно, — перевела Офка после долгой тишины, — интересно, почему это меня вовсе не удивляет? Но коли так, то пусть так и будет. Я не стану забивать себе голову курвой. Пусть эту историю расхлебывает Гельфрад, когда вернется. Пусть все сделает собственноручно. Меня его рога не колышут. Впрочем, в этой семейке подобное не новость. Меня самого когда-то здорово оброгатили. Ибо не может быть, чтобы мои собственные чресла породили таких дурней.
Хрипач несколько минут кашлял, хрипел, храпел и давился. Но Офка не переводила, стало быть, это была не речь, а обычный кашель. Наконец старец заскрипел, набрал духу, скривился как черт и саданул посохом о пол, после чего забулькал-захрипел-загугнил. Офка прислушалась, засунув в рот конец косы.
— Но Никлас, — перевела она, — был надеждой нашего рода. Истинная моя кровь, кровь Стерчей, не какие-то обмылки после неведомо каких собачьих случек. Поэтому нельзя допустить, чтобы убийца не заплатил за пролитую им кровь. К тому же с лихвой.
Таммо снова долбанул палкой о пол. Палка выпала у него из трясущейся руки. Хозяин Штерендорфа кашлял и чихал, отплевываясь и покрываясь соплями. Стоящая рядом Грозвита фон Барут, дочь Хрипача и мать Офки, отерла ему бороду, подняла и сунула в руку посох.
— Хгрррхх! Хрхх… Ббб… бхрр… бхррллгг…
— Рейнмар Беляу заплатит мне за Никласа, — без всяких эмоций переводила Офка. — Заплатит, Бог мне свидетель и все святые. Я засажу его в яму, в клетку, в такой сундук, в котором глоговцы заперли Генрика Толстого, с одной дыркой для кормежки и другой как раз напротив, так чтобы он даже почесаться не мог. И продержу его там с полгода. И только потом возьмусь за него. А за палачом пошлю аж в Магдебург, у них там отличные палачи, не то что здешние, силезские, у которых деликвент[49] подыхает уже на второй день пыток. О нет, я притащу мастера, который посвятит убийце Никласа неделю. Либо две.
Апечко Стерча сглотнул.
— Но чтобы это сделать, надо сначала прохвоста схватить. А тут нужна голова. Разум. Потому что сукин сын не глуп. Глупец не сделался бы бакалавром в Праге, не закрался бы в доверие к олесьницким монахам. И не сумел бы так ловко подобраться к Гельфрадовой французке. За таким ловкачом мало гоняться будто дурак дураком по вроцлавскому тракту, выставлять себя на посмешище. Придавать делу широкую огласку, которая служит службу не нам, а соблазнителю.
Апечко кивнул. Офка взглянула на него, потянула курносым носом и продолжала.
— У соблазнителя есть брат, сидящий на земельном наделе где-то подле Генрикова. Вполне вероятно, что там он поищет укрытия. А может, уже нашел. Другой же Беляу был, пока жил, попом при вроцлавской церкви, поэтому не исключено, что подлец захочет спрятаться у подлеца. Я хотел сказать — у его преподобия епископа Конрада. Старого пьянчуги и разбойника.
Грозвита Барут снова вытерла старцу бороду, обсмарканную в гневе.
— Кроме того, у хахаля есть знакомцы среди духовников в Бжеге. В приюте. Именно туда и мог наш умник отправиться, чтобы сбить с толку Вольфгера. Что, впрочем, не так уж и трудно. И наконец, самое важное, наставь уши, Апеч. Я уверен, что наш соблазняга захочет разыграть из себя трувера, прикинуться каким-нибудь засраным Лоэнгрином или другим Ланселотом… Захочет подползти к французке. И там, в Лиготе, вернее всего, мы его и прихватим, как кобеля при сучке во время течки.
— Как же так, в Лиготе-то? — осмелел Апечко. — Ведь она…
— Сбежала. Знаю. Но он-то не знает.
«Старый хрен, — подумал Апечко, — душа у него еще сильнее перекошена, чем тело. Но хитер лис! И знает, прямо сказать, многое. Все».
— Но для того, что я сказал, — переводила на человеческий язык Офка, — вы, сыновья мои и племянники, похоже, кровь от крови и кость от кости моей, годитесь плохо. Поэтому что есть духу ты сначала отправишься в Немодлин, а потом в Зембицы. Там… Слушай как следует, Апеч, отыщешь Кунца Аулока по прозвищу Кирьелейсон. И других: Вальтера де Барби, Сыбка из Кобылейглавы, Сторка из Горговиц. Этим скажешь, что Таммо Стерча заплатит тысячу рейнских золотых за живого Рейнмара де Беляу. Тысячу, запомни.
Апечко сглатывал слюну при каждом имени. Потому что это были имена самых жутких во всей Силезии разбойников и убийц, мерзавцев без совести и чести. И без веры. Готовых замордовать собственную бабушку за сказочную сумму в тысячу гульденов. «Моих гульденов, — зло подумал Апечко. — Потому что они должны были бы стать моей долей после того, как паскудный скелетина откинет наконец копыта».
— Ты понял, Апечко?
— Да, отец.
— Тогда — пшел! Вываливай отсюда. Давай — в путь. Выполняй что приказано.
«Сначала, — подумал Апечко, — пойду на кухню и выпью за двоих. Скупец дряхлый. А там — посмотрим».
— Апеч.
Апечко Стерча повернулся. И взглянул. Но не на искривленное и налившееся кровью лицо Хрипача, которое не в первый раз показалось ему здесь, в Штерендорфе, чем-то противоестественным, ненужным, каким-то неуместным. Апечко глянул в огромные ореховые глаза маленькой Офки, посмотрел на Грозвиту, стоящую за стулом…
— Да, отец?
— Не подведи нас.
«А может, — пронеслось у Апечки в голове, — это вовсе и не он? Может, его здесь нет, может, на стуле сидят останки, полутруп, у которого паралич уже полностью выжрал мозг? Может, это… они. Эти бабы — молоденькие, юные, средние и старые — командуют в Штерендорфе?»
Он быстренько отогнал от себя нелепую мысль.
— Не подведу, отец.
Апечко Стерча и не подумал спешно выполнять приказы, а вместо этого, бормоча под нос ругательства, быстро направился в кухню замка и велел подать себе все, чем упомянутая кухня богата. В том числе остатки оленьего окорока, жирные свиные ребрышки, большой круг кровяной колбасы, шмат подсушенной пражской ветчины и несколько отваренных в бульоне голубей. Вдобавок — ковригу хлеба размером с сарацинский круглый щит. Ну и разумеется, вина, самого лучшего, венгерского и молдавского, которое Хрипач держал исключительно для собственного употребления. Однако паралитик мог сколь угодно командовать и хозяйничать у себя в комнате наверху, а вне этого пространства исполнительная власть принадлежала другому. За пределами комнаты хозяином был Апечко Стерча.
Апечко таковым себя и чувствовал, а поэтому сразу же, как только вошел в кухню, показал это всем и вся. Собака получила пинка, заскулила и сбежала. Сбежала кошка, ловко увильнув с трассы запущенного в нее деревянного черпака. Слуги аж присели, когда на каменный пол грохнулся чугунный котел. Растерявшаяся больше других служанка отхватила по шее и тут же узнала, что она курвочка и недотепа. Очень много сведений о себе и своих родителях получили слуги, причем некоторые из них познакомились с хозяйским кулаком, твердым и тяжелым, как железная чушка. Тот, которому пришлось дважды повторить приказ принести вина из хозяйского погреба, получил такого пинка, что в путь отправился на четвереньках.
Вскоре после этого расположившийся за столом Апечко — хозяин Апечко! — жрал жадно и огромными кусками, пил попеременно молдавское и венгерское, по-господски кидал на пол кости, плевался, отрыгивал и из-подо лба поглядывал на толстую экономку, ожидая только предлога.
«Старый хрен, паралитик, пердун, отцом велит себя называть, а кто он мне? Всего лишь дядька, отцов брат. Но приходится терпеть. Потому что когда он наконец протянет ноги — я, самый старший Стерча, стану главой рода. Наследством, ясный перец, надо будет поделиться, но главой рода буду я. И все это знают. Ничто мне не помешает, никто не может мне в этом…»
— Помешать, — вполголоса буркнул Апечко, — мне может драчка с Рейневаном и женой Гельфрада. Помешать мне может кровная месть, означающая стычку с ландфридом[50]. Помешать может наем убийц и разбойников. Шумное преследование, содержание в яме, избиение и пытка парня — родственника Ностицей, близкого по крови Пястам. И ленника Яна Зембицкого. И вроцлавский епископ Конрад, который Хрипача любит так же, как Хрипач его, только и ждет случая ухватить Стерчей за задницу.
Скверно, скверно, скверно.
«А всему виной, — неожиданно решил Апечко, ковыряя в зубах, — Рейневан. Рейнмар из Белявы. И за это он заплатит. Но не так, чтобы расшебуршить всю Силезию. Заплатит обычно, по-тихому, в темноте, ножом под ребро. Когда — как это здорово угадал Хрипач — он тайно явится в лиготский монастырь цистерцианок, под окно своей любовницы, Гельфрадовой Адели. Один удар ножом, всплеск воды в цистерцианском пруду с карпами. И ша. Ни звука.
С другой стороны, от поручения Хрипача полностью отмахиваться нельзя. Хотя бы потому, что Хрипач привык контролировать выполнение своих приказов. Поручать их выполнение не одному человеку, а нескольким.
Так, что же делать, ядрена вошь?»
Апечко со звоном всадил нож в крышку стола, одним духом опорожнил кружку. Поднял голову, встретил взгляд толстой экономки.
— Ну, чего вылупилась?
— Старый хозяин, — спокойно проговорила экономка, — недавно еще привез отличное итальянское. Велеть принести, ваша светлость?
— Само собой. — Апечко невольно улыбнулся, почувствовав, как спокойствие женщины передается и ему. — Конечно, прикажите нацедить, отведаем, что там дозрело в той Италии. Отправьте также кого-нито в сторожевую, пусть мне немедля доставят такого парня, который хорошо управляется с лошадью, да и чтоб голова была на плечах. Такого, который сумеет послание доставить.
— Как прикажете, хозяин.
Подковы зацокали по мосту, выезжающий из Штерендорфа гонец оглянулся, сделал ручкой невесте, машущей ему с вала беленькой косынкой. И неожиданно уловил движение на освещенной луной стене сторожевой башни. Шевелящуюся туманную тень. «Кой черт, — подумал он, — что там такое лазит? Филин? Сова? Летучая мышь? А может…»
Гонец прошептал заклинание против сглаза, сплюнул в ров и дал коню шпоры. Послание, которое он вез, было срочным. А хозяин, давший его, строгим.
Он не видел, как большой стенолаз раскинул крылья и беззвучно, словно дух, словно ночное видение, полетел над лесами на запад, в сторону долины Видавы.
Замок Сенсенберг, как знали все, построили тамплиеры и неспроста выбрали именно это, а не другое место. Вздымающаяся над рваной кручей вершина горы была в древние времена местом отправления культа языческих богов, здесь стояла кончина[51], в которой, судя по преданиям, древние обитатели этих земель, требовяне и бобряне, приносили своим идолам человеческие жертвы. Когда от капища остались только круги, выложенные из окатанных, обомшелых, укрывшихся среди сорняков камней, языческий культ не замирал, на вершине по-прежнему горели костры накануне Ивана Купалы. Еще в 1189 году вроцлавский епископ Жирослав жестокими карами угрожал тем, кто отважится отмечать в Сенсенберге festum dyabolicum et maledicum[52]. Да еще и без малого сто лет спустя епископ Вавжинец гноил в ямах тех, кто осмеливался праздновать.
Тем временем, как сказано, прибыли тамплиеры. Построили свои силезские замки, грозные и зубчатые миниатюры сирийских краков[53], возводившиеся под надзором людей, обмотанных платками и с лицами темными, как дубленая бычья кожа. Не случайно для размещения крепостей всегда выбирали священные места древних, уходящих в небытие культов, такие, как Малая Олесьница, Отмент, Рогов, Хабендорф, Фишбах, Петервиц, Овесно, Липа, Брачишова Гура, Серебряная Гура, Кальтенштайн. И конечно, Сенсенберг.
А потом тамплиерам пришел конец. Справедливо ли, нет ли, спорить поздно, но с ними покончили. Каждому известно, как это было. Их замки заняли иоанниты, поделили между собой быстро богатеющие монастыри и как грибы вырастающие силезские магнаты. Некоторые замки, несмотря на таившееся в их корнях могущество, очень скоро обратились в руины. Руины, которых избегали, обходили стороной. Которых боялись.
Не без причин.
Несмотря на быстро прогрессирующую колонизацию, несмотря на волны жаждущих земли поселенцев из Саксонии и Тюрингии, Надрейна и Франконии, гору и замок Сенсенберг по-прежнему окружала широкая полоса ничейных земель, пустошей, на которые забирались только браконьеры да беглецы. Именно от них-то, браконьеров и беглых, впервые пошли рассказы о необычных птицах, о кошмарных наездниках, об огнях, мерцающих в окнах замка, о диких и жутких криках и пении, мрачной музыке органов, как бы пробивающейся из-под земли.
Были такие, которые не верили. Были и такие, которых соблазняли сокровища тамплиеров, вроде бы по-прежнему лежащие где-то в подземельях Сенсенберга. Были и просто любопытствующие и беспокойные души.
Эти не возвращались.
Окажись в ту ночь поблизости от Сенсенберга какой-нибудь браконьер, беглец или искатель приключений, гора и замок послужили бы поводом для возникновения очередных легенд. Из-за горизонта налетела буря, небо то и дело освещалось стрелами далеких молний, настолько далеких, что сюда не долетало даже ворчание грома. А черная на фоне разгоравшегося неба глыба замка вдруг расцвечивалась яркими глазницами окон.
И все потому, что внутри этой с виду развалины помещался огромный, с высоким потолком рыцарский зал. Освещавшие его канделябры, подсвечники и горящие в железных держателях факелы вырывали из мрака фрески на строгих голых стенах. На фресках рыцарские и религиозные сцены. На стоящий посреди зала огромный круглый стол глядели опустившийся на колени перед Граалем Персеваль, Моисей, несущий каменные скрижали с горы Синай, Роланд в битве под Альбраккой и святой Бонифаций, принимающий мученическую смерть от мечей фризов, Годфрид Бульонский, въезжающий в захваченный Иерусалим. И Иисус, второй раз падающий под тяжестью креста. Все они смотрели своими чуточку византийскими глазами на стол и сидящих за ним рыцарей в полных доспехах и плащах с капюшонами.
Через открытое окно с порывом ветра влетел большой стенолаз.
Птица совершила круг, отбрасывая призрачную тень на фрески, уселась, взъерошив перья, на спинку одного из стульев. Раскрыла клюв и заскрипела, а прежде чем скрип умолк, на стуле уже сидела не птица, а рыцарь. В плаще и капюшоне, как близнец похожий на остальных.
— Adsumus1, — глухо проговорил Стенолаз. — Мы здесь, Господи, собравшиеся во имя Твое. Прииди к нам и пребудь среди нас.
— Adsumus, — в один голос повторили собравшиеся за столом рыцари. — Adsumus! Adsumus!
Эхо пронеслось по замку, как раскаты грома, как отзвуки далекой битвы, как грохот тарана о городские ворота. И медленно замерло в темных коридорах.
— Хвала Господу, — проговорил Стенолаз, дождавшись тишины. — Близок день, когда в прах обратятся все враги Его. Горе им! Потому мы здесь!
— Adsumus!
— Провидение, — Стенолаз поднял голову, и глаза его загорелись отраженным светом пламени, — ниспосылает нам, братья мои, очередную возможность поразить врагов Господа и еще раз покарать врагов веры. Пришло время нанести очередной удар! Запомните, братья, это имя: Рейнмар из Белявы. Рейнмар из Белявы, именуемый Рейневаном. Послушайте.
Рыцари в капюшонах наклонились, слушая. Сгибающийся под тяжестью креста Иисус смотрел на них с фрески, а в его византийских глазах была беспредельность очень человеческого страдания.
У речки Олесьнички, извивающейся по черным ольховым заливным лугам среди белых берез и зеленеющих полей, на возвышении, с которого видны были крыши и дымы деревни Боровая, княжеский кортеж сделал долгий привал. Но не для того, чтобы перекусить самим и накормить лошадей, а совсем наоборот — для того, чтобы измучиться. То есть — по-господски — развлечься.
Когда кортеж подъезжал, с лугов сорвались тучи пернатых — уток, чирков, нырков и даже цапель. Видя это, князь Конрад Кантнер, хозяин Олесьницы, Тжебницы, Милюча, Счинавы, Воловья и Смогожева, а совместно с братом Конрадом Белым также и Козьла, немедля приказал свите остановиться и подать ему любимых соколов. Князь прямо-таки маниакально любил соколиную охоту. Олесьница и финансы могли подождать, вроцлавский епископ мог подождать, политика могла подождать, вся Силезия и весь мир могли подождать — и все ради того, чтобы князь мог увидеть, как его любимый Раби вырывает перья из крякв, и убедиться, что Серебряный выйдет победителем из воздушной схватки с цаплей.
Поэтому князь как одержимый носился галопом по прибрежным зарослям и заливным лугам, а вместе с ним столь же энергично, хоть и не совсем по своей воле, мотались его старшая дочь Агнешка, сенешаль Рудигер Хаугвиц и несколько карьеристов-пажей.
Остальная свита ожидала у леса. Не слезая с лошадей, поскольку неведомо было, когда князю наскучит. Заграничный гость князя незаметно зевал. Капеллан бурчал — вероятно, читал молитву, казначей шевелил губами, вероятно, считал деньги, миннезингер бормотал, вероятно, слагал стихи, девушки княжны Агнешки сплетничали, вероятно, относительно других девушек, а юные рыцари убивали скуку, объезжая и исследуя окружающие заросли.
— Эй, Бычок!
Генрик Кромпуш, сильно удивившись, остановил и развернул коня, а потом прислушался, пытаясь понять, который куст тихо окликнул его фамильным прозвищем.
— Бычок!
— Кто здесь? Покажись.
Кусты зашевелились.
— Святая Ядвига… — Кромпуш от удивления аж рот раскрыл. — Рейневан? Ты?
— Нет, святая Ядвига, — ответил Рейневан голосом не менее кислым, чем крыжовник в мае. — Бычок, мне нужна помощь… Чья это свита? Кантнера?
Прежде чем Кромпуш сообразил что к чему, к нему присоединились еще два олесьницких рыцаря.
— Рейневан, — ахнул Якса из Вишни. — Господи Иисусе! Что за вид!
«Интересно, — подумал Рейневан, — как бы выглядел ты, если б конь у тебя пал сразу за Быстрым. Если б тебе пришлось всю ночь бродить по болотам и урочищам над Свежной, а к утру сменить мокрые и измазюканные тряпки на свистнутую с крестьянского забора сермягу. Интересно, как бы ты после всего этого выглядел, прилизанный фертик?»
Угрюмо поглядывавший на них третий олесьницкий рыцарь, Бонно Эберсбах, похоже, думал так же.
— Вместо того чтобы удивляться, — сухо сказал он, — дайте ему какую-нибудь одежку. Скинь это рванье, Беляу. А ну, господа, вытаскивайте из вьюков что у кого есть.
— Рейневан, — до Кромпуша все еще доходило слабо, — это ты?
Рейневан не ответил. Натянул брошенную ему рубаху и кафтан. Он был настолько зол, что казалось, вот-вот заплачет.
— Мне нужна помощь… — повторил он. — Даже очень.
— Видим и знаем, — кивком подтвердил Эберсбах. — Мы тоже считаем, что очень. Пошли. Надо показать тебя Хаугвицу. И князю.
— Он знает?
— Все знают. О твоем деле повсюду говорят.
Если Конрад Кантнер с его вытянутым лицом, увеличенным лбом, который казался больше из-за залысин, черной бородой и проницательными глазами монаха не очень походил на типичного представителя династии, то относительно его дочери Агнешки сомнений быть не могло. Недалеко упало это яблочко от силезско-мазовецкой яблоньки. У княжны были льняные волосы, светлые глаза и небольшой вздернутый веселый носик Пястовны, который обессмертил знаменитый рельеф наумбургского кафедрального собора. Агнешке Кантнерувне, как быстро подсчитал Рейневан, было около пятнадцати лет, так что ее наверняка уже кому-то сосватали. Слухов Рейневан не помнил.
— Встань.
Он встал.
— Знай, — проговорил князь, сверля его горящим взглядом, — что я не одобряю твоего поступка. Больше того, считаю его низким, позорным и заслуживающим наказания. И откровенно советую тебе пожалеть о содеянном и покаяться, Рейнмар Беляу. Мой капеллан заверяет меня, что в пекле есть специальный анклав[54] для чужеложцев. Инструменту греха попавших туда грешников крепко достается от бесов. В детали не вхожу, учитывая присутствие девушки.
Сенешаль Рудигер Хаугвиц сердито фыркнул. Рейневан молчал.
— Какую сатисфакцию ты дашь Гельфраду фон Стерча, — продолжал Кантнер, — это уже его и твое дело. Я не стану вмешиваться, тем более что оба вы вассалы не мои, а князя Яна Зембицкого. И в принципе я должен отправить тебя в Зембицы. Умыв руки.
Рейневан сглотнул.
— Но, — продолжал князь после минуты полного драматизма молчания, — я не Пилат. Это раз. Во-вторых, памятуя о твоем отце, сложившем под Танненбергом голову рядом с моим братом, я не допущу, чтобы тебя убили в ходе идиотской кровной мести. В-третьих, уже вообще пора покончить с межродовыми распрями и жить как полагается европейцам. Это все. Дозволю тебе ехать с моей свитой хоть до самого Вроцлава. Но не лезь мне на глаза. Ибо их не радует твой вид.
— Ваша княжеская…
Охота окончилась. Соколам надели клобучки на головы, утки и цапли болтались, притороченные к перекладинам телеги, князь был доволен, его свита тоже, потому что обещавшая затянуться охота оказалась совсем недолгой. Рейневан уловил несколько явно благодарных взглядов — по кортежу уже успело разнестись, что именно благодаря ему князь урезал охоту и двинулся дальше. Рейневан не без оснований опасался, что разнестись успело не только это. Уши у него горели. Как же — предмет всеобщего внимания!
— Все, — буркнул он едущему рядом Бенно Эберсбаху. — Все знают всё…
— Всё, — совсем невесело ответил олесьненский рыцарь. — Но на твое счастье не все.
— Не понял.
— Дураком прикидываешься, Беляу? — спросил Эберсбах, не повышая голоса. — Кантнер наверняка прогнал бы тебя, а может, и отослал бы в путах к кастеляну, если б знал, что в Олесьнице был труп. Да, да, не таращись на меня. Юный Никлас фон Стерча мертв. Гельфрадовы рога рогами, но убитого брата Стерчи не простят тебе ни за что.
— Пальцем… — сказал, несколько раз глубоко вздохнув, Рейневан. — Никласа я даже пальцем не тронул. Клянусь.
— Вдобавок, — Эберсбах явно не обратил внимания на клятву, — прекрасная Адель обвинила тебя в колдовстве. Ты, мол, зачаровал ее и… использовал. Безвольную.
— Даже если то, что ты говоришь, правда, — ответил после недолгого молчания Рейневан, — то ее заставили так сказать. Под угрозой смерти. Ведь она у них в руках.
— Нет, не в руках, — возразил Эберсбах. — От августинцев, будучи у которых она публично обвинила тебя в дьявольских кознях, прекрасная Адель сбежала в Лиготу. За ворота монастыря цистерцианок.
Рейневан облегченно вздохнул.
— Не верю, — повторил он, — в эти наговоры. Она меня любит. А я люблю ее.
— Прекрасно.
— Если б ты знал, как прекрасно.
— Особенно прекрасно, — взглянул ему в глаза Эберсбах, — стало после того, как обыскали твой кабинет.
— М-да. Этого я боялся.
— И правильно. По моему скромному разумению, инквизиторы еще не сидят у тебя на шее только потому, что не закончили инвентаризовать дьявольства, которые у тебя нашли. От Стерчей Кантнер может тебя защитить, но от Инквизиции, пожалуй, нет. Когда разнесется весть о твоем чернокнижестве, он выдаст тебя сам. С потрохами. Не езди с нами до Вроцлава, Рейневан. Отойди раньше и беги, скройся где-нибудь. Я тебе добром советую. Кстати, при оказии, — бросил как бы мимоходом Эберсбах. — Ты действительно разбираешься в магии? Я, понимаешь, недавно познакомился с одной… девицей… Ну… Как бы сказать… Не помешал бы какой-нибудь эликсир…
Рейневан не ответил. От головы кортежа долетел окрик.
— В чем дело?
— Быкув, — догадался Бычок. — Корчма «Под гусаком».
— Ну и слава Богу, — вполголоса добавил Якса из Вишни, — а то я уж зверски проголодался из-за сраной охоты.
Рейневан на сей раз опять не ответил. Однако исходящее из его внутренностей протяжное бурчание было красноречивым сверх меры.
Корчма «Под гусаком» была большой и наверняка пользовалась известностью, потому что была полна гостей. И местных, и приезжих. Это было видно по лошадям, телегам и шатающимся вокруг них слугам и вооруженным людям. К тому времени, когда кортеж князя Кантнера с большим фасоном и шумом въехал во двор, корчмарь был уже предупрежден. Он вылетел из дверей будто каменный шар из бомбарды, разгоняя птицу и разбрызгивая навоз и помет. Теперь он переступал с ноги на ногу и прямо-таки перегибался в поклонах.
— Добро пожаловать, добро пожаловать. Бог — в дом, — пыхтел он. — Какая честь, какой почет, что ваша светлейшая милость…
— Что-то людновато здесь сегодня. — Кантнер соскочил с удерживаемого слугой гнедого. — Принимаешь кого-то? Это кто же тут горшки опоражнивает? Думаю, хватит и для нас?
— Несомненно, хватит, несомненно, — заверял корчмарь, с трудом ловя воздух. — Да уж и не людно вовсе… Потаскух, голиардов[55] и кметов я выгнал, едва ваших милостей на тракте приметил. Совсем свободна изба ноне. Аркер тожить свободен. Только вот…
— Только что? — насупил брови Рудигер Хаугвиц.
— Гости в избе. Важные и духовные особы… Послы. Я не посмел…
— Ну и хорошо, что не посмел, — прервал Кантнер. — Меня б опозорил на всю Олесьницу, коли б посмел. Гости — это гости! А я — Пяст, а не сарацинский султан. Для меня никакой не урон быть рядом с гостями. Входите, господа.
В несколько задымленной и переполненной ароматами капусты комнате действительно было не очень людно. Да и занят-то был всего один стол, за которым сидели трое мужчин. Все с тонзурами. На двоих были одежды, характерные для духовных лиц в пути, но такие богатые, что их владельцы никак не могли быть простыми плебанами. На третьем была доминиканская ряса.
Видя входящего Кантнера, духовные особы поднялись с лавки. Тот, что был в самой богатой одежде, поклонился, но без всякого подобострастия.
— Ваша милость князь Конрад, — проговорил он, доказав хорошую осведомленность, — воистину большая для нас честь. Я, с вашего разрешения, Мачей Корзбок, официал[56] познанской епархии, направляюсь во Вроцлав, к брату вашей милости епископу Конраду с миссией от его преосвященства епископа Анджея Ласкара. А это мои спутники, как и я, из Гнёзна во Вроцлав направляющиеся: пан Мельхиор Барфусс, викарий его преподобия Христофора Ротенгагена, епископа Любушского. А также преподобный Ян Неедлы из Высоке, prior Ordo Praedicatorum[57], направляющийся с миссией от краковского провинциала ордена.
Бранденбуржец и доминиканец показали тонзуры, Конрад Кантнер ответил легким наклоном головы.
— Ваша милость, ваши преосвященства, — проговорил он в нос. — Мне приятно будет откушать в столь достойном обществе. И побеседовать. Побеседуем же, если это не наскучит вашим преподобиям, мы и здесь, и в пути, поскольку я также еду во Вроцлав с дочерью… Подойди, Агнешка. Поклонись слугам Христовым.
Княжна сделала реверанс, наклонила головку, намереваясь поцеловать руку, но Мачей Корзбок остановил ее и быстро перекрестил. Чешский доминиканец сложил руки, наклонил голову, пробормотал короткую молитву, добавив что-то о clarissima puella[58].
— А это, — продолжал Кантнер, — господин сенешаль Рудигер Хаугвиц. Это — мои рыцари и мой гость…
Рейневан почувствовал, как его дернули за рукав. Послушавшись жеста и шипения Кромпуша, он вышел с ним во двор, где по-прежнему не прекращалась вызванная прибытием князя суматоха. Во дворе их поджидал Эберсбах…
— Я кое-что разузнал, — сказал он. — Они были здесь вчера. Вольфгер Стерча сам-шесть. Выспрашивал я также тех, из Великопольши. Стерчи задерживали их, но не смели навязываться духовным особам. Однако, судя по всему, они ищут тебя на вроцлавском тракте. Я бы на твоем месте бежал.
— Кантнер, — буркнул Рейневан, — меня защитит…
Эберсбах пожал плечами:
— Воля твоя. И шкура. Вольфгер очень громко и подробно излагал, что сделает с тобой, когда поймает. Я на твоем месте…
— Я люблю Адель и не брошу ее! — вспыхнул Рейневан. — Это во-первых. А во-вторых… Куда бежать-то? В Польшу? Или, может, в Жмудь?
— Недурная мысль. Я имею в виду Жмудь.
— Вон, зараза! — Рейневан пнул крутящуюся у ног квочку. — Ладно. Подумаю. И что-нибудь вымыслю. Но для начала поем. Подыхаю с голоду, а запах здешней капусты меня доконает.
Действительно, самое время было приняться за еду. Еще момент, и юношам пришлось бы ограничиться ароматом. Горшки каши и капусты с горохом, а также миски свиных костей с мясом поставили на главный стол перед князем и княжной. Посуда отправлялась на край стола лишь после того, как ее содержимым насыщались гости, сидевшие ближе других к Кантнеру и трем священнослужителям, которые, как оказалось, в состоянии были съесть немало. По дороге вдобавок ко всему сидел Рудигер Хаугвиц, обладавший не меньшим, нежели они, аппетитом, и еще заграничный гость князя, здоровенный черноволосый рыцарь с таким смуглым лицом, словно он только что вернулся из Святой Земли. Таким образом, в тарелках и мисках, достававшихся низшим рангам и более молодым едокам, не оставалось почти ничего. К счастью, немного погодя корчмарь поднес князю огромное блюдо с каплунами, которые выглядели и ароматили так восхитительно, что привлекательность капусты и свиного сала сильно приуменьшилась и они попали на концы столов почти нетронутыми.
Агнешка Кантнерувна обгладывала зубками бедрышко каплуна, стараясь уберечь от капающего жира модно разрезанный рукав платья. Мужчины болтали о том о сем. Очередь пришлась как раз на одного из духовных лиц, доминиканца Яна Неедлы из Высоке.
— Я, — ораторствовал он, — был приором у Cвятого Клементия в Старом Пражском Граде. Item[59] преподавателем в Карловом университете. Ныне, как видите, я — изгнанник, довольствующийся чужой милостью и чужим хлебом. Мой монастырь разрушили, а в академии, как легко можно догадаться, мне было не по пути с супостатами и паршивцами типа Яна Пшибрама, Кристиана из Прахатиц и Якуба из Стржибора, покарай их Господь…
— У нас здесь, — вставил Кантнер, ловя глазами Рейневана, — есть один студент из Праги. Scholarius academiae pragnesis, artium baccalaureus[60].
— В таком случае, — глаза доминиканца сверкнули по-над ложкой, — я посоветовал бы внимательно следить за ним. Я далек от мысли кого-либо обвинять в ереси, но ересь — словно сажа, словно смола. Словно навоз, чтобы не сказать больше! Всякий, кто крутится поблизости, может испачкаться.
Рейневан быстро опустил голову, чувствуя, как у него опять горят уши и кровь приливает к щекам.
— Где там, — рассмеялся князь, — нашему схоляру до ереси. Он же из приличной семьи, на священника и медика в пражской учельне обучался. Я верно говорю, Рейнмар?
— С вашего позволения, — сглотнул Рейневан, — я в Праге уже не учусь. По совету брата я бросил Каролинум в девятнадцатом году, вскоре после святых Абдона и Сена… То есть тут же после дефене… Ну, знаете когда. Теперь думаю, может, в Краков подамся учиться… Или в Лейпциг, куда большинство пражских профессоров ушло… В Чехию не вернусь. Пока там не прекратятся волнения.
— Волнения! — Изо рта вспыхнувшего чеха вылетел и прилип к ладанке листок капусты. — Отличное словечко, ничего не скажешь! Вы здесь, в мирной стране, даже представить себе не можете, что выделывают в Чехии еретики, ареной каких несчастий стала она. Подзуженная еретиками, виклифистами, вальденсами и прочими слугами сатаны толпа оборотила свою бездумную злобу против веры и церкви. В Чехии подрывают веру в Бога и жгут его святыни. Убивают слуг Божиих!
— Действительно, — подтвердил, облизывая пальцы, Мельхиор Бурфусс, викарий любушского епископа, — вести доходят страшные. Верить не хочется…
— А верить надо! — еще громче выкрикнул Ян Неедлы. — Ибо ни одна весть не преувеличена!
Из его кружки выплеснулось пиво. Агнешка Кантнерувна непроизвольно отпрянула, заслонилась бедрышком каплуна, как щитом.
— Хотите примеры? Извольте! Избиты монахи в Чешском Броде и Помуке, убиты цистерцианцы в Збрацлаве, Велеграде и Мниховом Градище, умерщвлены доминиканцы в Писке, бенедиктинцы в Кладрубах и Постолоптрах, убиты невинные премонстратки в Хотишове, убиты священники в Чешском Броде и Яромере, ограблены и сожжены монастыри в Колине, Милевске и Златой Коруне, осквернены алтари и изображения святых в Бржевнове и Воднянах… А что вытворял Жижка, этот бешеный пес, этот антихрист и дьявольское отродье? Кровавая резня в Хомутове и Прахатицах, сорок священников живьем сожжены в Беруне, сожжены монастыри в Сазаве и Вилемове. Святотатства, коих не допустили бы и турки, жуткие преступления и жестокости, зверства, при виде которых вздрогнул бы сарацин! О, воистину, Боже, доколе ж ты не будешь судить и наказывать за кровь нашу?
Тишину, в который был слышен только шорох молитвы олесьницкого капеллана, прервал глубокий звучный голос смуглолицего и широкоплечего рыцаря, гостя князя Конрада Кантнера.
— Этого могло бы не быть.
— То есть? — поднял голову доминиканец. — Что вы, господин, хотите этим сказать?
— Всего этого можно было легко избежать. Достаточно было не сжигать на костре Яна Гуса в Констанце.
— Вы, — прищурился чех, — уже там, уже тогда защищали еретика, кричали, протестовали, петиции составляли, я-то знаю. А были и тогда не правы, и сейчас. Ересь распространяется, как плевелы, а Святое Писание велит сорняки выжигать огнем. Папские буллы наказывают…
— Оставьте буллы, — обрезал смуглолицый, — для соборных дискуссий, они смешно звучат, когда их приводят в корчме. А в Констанце я был прав, можете говорить что хотите. Люксембуржец королевским словом и охранной грамотой гарантировал Гусу безопасность. И слово, и клятву нарушил, тем самым запятнав честь монарха и рыцаря. Я не мог смотреть на это спокойно. Не мог. И не хотел.
— Рыцарская клятва, — заворчал Ян Неедлы, — должна даваться во имя служения Богу, безразлично, кто клянется, оруженосец или король. Вы называете божеской службой сдержать клятву и слово, данное еретику? Вы называете это честью? Я зову это грехом.
— Я если даю слово, то это слово, данное перед лицом Бога. Поэтому не нарушаю его, даже если оно туркам дано.
— Слово, данное туркам, нарушать нельзя. А еретикам — можно.
— Воистину, — очень серьезно сказал Мачей Карзбок, познанский официал. — Мавры и турки погрязли в безбожии из-за темноты и дикости. Их можно обратить. Отщепенец же и схизматик от веры и Церкви отворачивается, насмехается над ними и кощунствует. Потому-то он Богу во сто крат противнее. И любой способ борьбы с ересью хорош. Ведь никто, идя на волка либо на пса бешеного, не станет, будь он в здравом уме, распространяться о чести и рыцарском слове. Против еретика все годится.
— В Кракове, — гость Кантнера повернулся к нему, — каноник Ян Эльгот, когда надобно схватить еретика, ни во что не ставит тайну исповеди. Епископ Анджей Ласкар, которому вы служите, предписывает это священникам познанской епархии. Все годится. Воистину.
— Вы не скрываете, господин, своих симпатий, — кисло проговорил Ян Неедлы из Высоке. — Поэтому и я своих скрывать не стану. И повторю: Гус был еретиком и должен был пойти на костер. Король римский, венгерский и чешский правильно поступил, не сдержав слова, данного чешскому еретику.
— И за это, — парировал смуглолицый, — его чехи так теперь любят. Из-за этого он сбежал из-под Вышеграда с чешской короной под мышкой. И теперь царствует над чехами, да только сидя в Буде. Потому как на Градчаны его впустят не скоро.
— Позволяете себе насмехаться над королем Сигизмундом, — заметил Мельхиор Барфусс. — А ведь ему служите.
— Именно поэтому.
— А может, по какой другой причине? — ядовито спросил чех. — Ведь вы, рыцарь, под Танненбергом бились против госпитальеров на стороне поляков. На стороне Ягеллы. Короля-неофита, явного симпатика чешской ереси, охотно прислушивающегося к схизматикам и виклифистам. Племянник Ягеллы, вероотступник Корыбутович, вовсю буйствует в Праге, польские рыцари в Чехии убивают католиков и грабят монастыри. И хоть Ягелло и делает вид, будто все это творится против его воли и согласия, однако что-то сам с войском супротив еретиков не идет! А если б пошел, если б с королем Сигизмундом в крестовом походе объединился, то в один миг с гуситами было бы покончено! Так почему ж Ягелло этого не делает?
— И верно, — опять усмехнулся смуглолицый, и усмешка его была очень многозначительной. — Почему? Интересно?
Конрад Кантнер громко кашлянул. Барфусс прикинулся, что его интересует исключительно капуста с горохом. Мачей Корзбок прикусил губу и грустно покачал головой.
— Что правда, то правда, — согласился он. — Римский кесарь не раз показал, что он не друг польской короне. Конечно, в защиту веры каждый великополяк, а за них я могу поручиться, охотно встанет. Но только в том случае, если Люксембуржец гарантирует, что когда мы двинемся на юг, то ни прусские крестоносцы, ни бранденбуржцы на нас не нападут. А как он даст такую гарантию, если он с ними задумал раздел Польши? Я не прав, князь Конрад?
— Да что тут рассуждать, — вполне неискренне улыбнулся Кантнер. — Что-то, сдается, мы уже явно сверх меры рассуждаем о политике. А политика плохо сочетается с едой. Которая, кстати сказать, стынет.
— Ничего подобного. Говорить об этом надо, — запротестовал Ян Неедлы к радости юных рыцарей, до которых уже добрались два горшка, почти совершенно нетронутых разговорившимися вельможами. Радость оказалась преждевременной, вельможи доказали, что вполне могут ораторствовать и есть одновременно.
— Потому что учтите, уважаемые, — продолжал, поглощая капусту, бывший приор монастыря Святого Клементия, — не только чешское дело эта виклифовская зараза. Чехи, уж я-то их знаю, готовы и сюда прийти, как ходили в Моравию и на Ракусы[61]. Могут прийти и к вам, господа. Ко всем, что здесь сидят.
— Ну уж, — надул губы Кантнер, копаясь в тарелке в поисках шкварок. — В это я не поверю.
— Я тем более, — фыркнул пивной пеной Мачей Корзбок. — К нам в Познань им далековато будет.
— До Любуша и Фюрстенвальда, — проговорил с набитым ртом Мельхиор Барфусс, — тоже от Табора изрядный кус дороги. Не-е-е, я не боюсь.
— Тем более, — добавил с кривой ухмылкой князь, — что скорее сами чехи гостей дождутся, чем на кого-нибудь пойдут. Особливо сейчас, когда Жижки не стало. Я думаю, гости того и гляди нагрянут, так что чехам их со дня на день дожидаться следует.
— Крестовики? Может, вы чего-нито знаете, ваша милость?
— Никак нет, — ответил Кантнер, мина которого выражала совершенно обратное. — Просто так мне подумалось. Хозяин! Пива!
Рейневан незаметно выскользнул во двор, а со двора за хлев и в кусты за огород. Облегчившись как следует, вернулся. Но не в комнату, а вышел через ворота и долго глядел на скрывающийся в синей дымке тракт, на котором, к своему счастью, не заметил приближающихся галопом братьев Стерчей.
«Адель, — вдруг подумал он. — Адель вовсе не в безопасности у лиготских цистерцианок. Я должен… Да, должен, но боюсь. Того, что со мной могут сделать Стерчи. Того, о чем они так красочно рассказывают».
Он вернулся во двор. Удивился, увидев князя Кантнера и Хаугвица, бодро и легко выходящих из-за хлевов. «В принципе, — подумал он, — чему удивляться? В кусты за хлевами ходят даже князья и сенешали. К тому же пешком».
— Послушай, Беляу, — бесцеремонно сказал Кантнер, ополаскивая руки в чане, который ему спешно подставила дворовая девка, — что я скажу. Ты не поедешь со мной во Вроцлав.
— Ваша княжеская…
— Захлопни рот и не отворяй, пока я не прикажу. Я делаю это ради твоего добра, молокосос. Потому что я больше чем уверен, что во Вроцлаве мой брат, епископ, засадит тебя в башню раньше, чем ты успеешь выговорить «benedictum nomen Iesu»[62]. Епископ Конрад очень жесток к чужеложцам, вероятно, хе-хе, не терпит конкуренции, хе-хе-хе. Так что возьмешь того коня, который тебя укусил, и поедешь в Малую Олесьницу, в иоаннитскую командорию, скажешь командору Дитмару де Альзей, что, дескать, я прислал тебя на покаяние. Там посидишь тихо, пока я не вызову. Ясно? Должно быть ясно. А на дорогу тебе вот, возьми, кошель. Знаю, что невелик. Дал бы больше, да мой коморник[63] отсоветовал. Здешняя корчма и без того здорово поуменьшила мой фонд «на представительство».
— От всей души благодарю, — буркнул Рейневан, хотя вес кошеля благодарности не заслуживал. — От всей души благодарю вашу милость. Только вот…
— Стерчей не бойся, — прервал князь. — В иоаннитском доме они тебя не найдут, а в пути ты будешь не один. Так уж получилось, что в том же направлении, то бишь к Мораве, движется мой гость. Вероятно, ты видел его за столом. Он согласился взять тебя с собой. Честно говоря, не сразу. Но я его уговорил. Хочешь знать как?
Рейневан кивнул, показав, что хочет.
— Я сказал ему, что твой отец погиб в отряде моего брата под Танненбергом. А он там тоже был. Только они говорят не «Танненберг», а «Грюнвальд». Он сражался на противной стороне. Ну, короче, будь здрав и — повеселее, парень, повеселее. Обижаться на мою благосклонность ты не можешь. Конь — есть. Гроши — есть. Да и безопасность в пути обеспечена.
— Как обеспечена? — отважился проговорить Рейневан. — Милостивый князь… Вольфгер Стерча ездит сам-шесть… А я… С одним рыцарем? Даже если он и с оруженосцем… Ваша милость… Это же всего только один рыцарь!
Рудигер Хаугвиц фыркнул. Конрад Кантнер покровительственно напыжился.
— Ох и глуп же ты, Беляу. Вроде б ученый бакалавр, а известного человека не распознал. Для этого рыцаря, недотепа, шестеро — раз плюнуть.
И видя, что Рейневан по-прежнему не понимает, пояснил:
— Это же Завиша Черный из Гарбова1.
Придерживая коня, чтобы немного поотстать, рыцарь Завиша Черный из Гарбова приподнялся в седле и протяжно пустил ветры. Потом глубоко вздохнул, оперся руками о луку и пустил снова.
— Это все капуста, — деловито пояснил он, догоняя Рейневана. — В моем возрасте столько капусты есть нельзя. Клянусь останками святого Станислава, когда я был молодым, я мог съесть ого-го! Кофлик, то бишь больше чем полгарнца[64] капусты съедал в три приема. И ничего. Я мог есть капусту в любом виде, хоть дважды в день, лишь бы тмина в ней было поболе. А теперь, едва малость съем, так у меня аж кипит в животе, а газы, сам видишь, парень, чуть не разрывают. Старость, пся мать, не радость.
Его конь, могучий вороной жеребец, тяжко взбрыкнул, будто рвался в атаку. Весь он до самой морды был покрыт черной попоной, украшенной на крупе «сулимой», гербом рыцаря. Рейневан удивлялся, что сразу не обратил внимания на известный знак, не очень типичный в польской геральдике и по почетному изображению, и по мобилиям[65].
— Ты что такой молчаливый? — неожиданно спросил Завиша. — Мы столько уже едем, а ты за все это время какой-то десяток слов обронил, не больше. И то когда за язык потянули. Дуешься на меня? Из-за Грюнвальда, что ли? Знаешь, парень, не могу тебя уверить, что я никак не мог бы убить твоего отца. Я, конечно, мог сказать, что мы с ним не могли встретиться в бою, так как краковская хоругвь располагалась в центре линии польско-литовских войск, а хоругвь Конрада Белого — на левом крыле крестоносцев, аж за Стемборком. Но не скажу, потому что это была бы ложь. Тогда, в день Призвания Апостолов, я прикончил множество народу. В общей суматохе и дьявольской круговерти, в которой мало что было видно, ибо это была битва. Вот и все.
— Отец, — откашлялся Рейневан, — носил на щите…
— Я не помню гербов, — резко и грубо прервал сулимец. — В общей схватке они для меня ничего не значат. Важно, в которую сторону обращена морда коня. Если в противоположную морде моего, то я рублю, пусть там хоть сама Богородица у него на гербе. Впрочем, когда кровь налипает на пыль, а пыль — на кровь, то все равно на щитах ни хрена не видно. Повторяю, Грюнвальд был сражением. А в сражении — как в сражении. И на этом покончим. И не дуйся на меня.
— Да я и не дуюсь.
Завиша снова немного придержал коня, приподнялся в седле и громко выпустил скопившиеся газы. С придорожных верб сорвались перепуганные галки. Едущая позади свита рыцаря из Грабова, состоящая из седовласого оруженосца и четырех вооруженных слуг, предусмотрительно держалась на расстоянии. И оруженосец, и слуги ехали на прекрасных лошадях. Одеты все были богато и чисто. Как и полагается слугам человека, который был крушвицким и списским старостой и взимал, если верить молве, аренду круглым счетом с тридцати сел. Однако ни оруженосец, ни слуги не напоминали гладеньких господских пажей. Совсем наоборот, они смотрелись крутыми забияками, а оружие, которым были обвешаны, никак нельзя было считать украшением.
— Итак, — начал Завиша, — ты не дуешься. Тогда почему ж ты такой молчаливый?
— Потому что, сдается мне, — осмелился сказать Рейневан, — больше вы дуетесь на меня. И знаю почему.
Завиша Черный повернулся в седле и долго смотрел на него.
— Вот, — проговорил он наконец, — жалобно заныла обиженная невинность. Так знай, сынок, последнее дело трахать чужих жен. И если хочешь знать мое мнение, это подлый поступок. И заслуживает наказания. Честно говоря, ты в моих глазах ничуть не лучше мошенника, который в толпе срезает кошельки или по ночам очищает курятники. Думается, и тот, и другой — мелкие паршивцы и мерзавцы, воспользовавшиеся представившейся оказией.
Рейневан не прокомментировал.
— Был в Польше некогда обычай, — продолжал Завиша Черный, — когда пойманного любителя до чужих жен отводили на помост и к этому помосту железным гвоздем прибивали его мошонку с яйцами. А рядом с прелюбодеем клали нож. Дескать, если хочешь на свободу — отрезай.
Рейневан смолчал и на этот раз.
— Теперь уж не прибивают, — заключил рыцарь. — А жаль. Мою супругу Барбару легкомысленной никак не назовешь, но когда подумаю, что ее минутную слабость, может, там, в Кракове, использует какой-нибудь модник, какой-нибудь, парень, подобный тебе красавчик… А, да что говорить…
Тишину, опустившуюся на несколько минут, снова прервала поглощенная рыцарем капуста.
— Тааак, — облегченно охнул Завиша и глянул на небо. — Впрочем, знай, парень, я тебя не осуждаю, ибо бросать камни может только тот, кто сам безгрешен. И подытожив таким образом, не будем больше к этому возвращаться.
— Любовь — великое дело, и много у нее имен, — проговорил Рейневан слегка недовольным голосом. — Слушающий песни и романсы не осуждает ни Тристана и Изольду, ни Ланселота и Гвиневеру, ни трубадура де Кабестена и мадам Маргариту из Руссельона. А нас с Аделью связывает не меньшая горячая и искренняя любовь. И пожалуйста, все прямо-таки взъелись…
— Если ваша любовь столь велика, — Завиша как бы удивился, — то почему ты не рядом со своей любимой? Почему удрал, будто застигнутый на месте преступления вор? Тристан, чтобы быть рядом с Изольдой, нашел способ, переоделся, если мне память не изменяет, в лохмотья запаршивевшего нищего. Ланселот, чтобы спасти Гвиневеру, в одиночку пошел войной на всех рыцарей Круглого Стола.
— Не так все просто. — Рейневан зарделся не хуже алой розы. — Ей крепко достанется, если меня схватят и убьют. Я уж не говорю о себе самом. Но я найду способ, не бойтесь. Хотя бы переодевшись, как Тристан. Любовь всегда побеждает. Amor vincit omnia.
Завиша приподнялся в седле и грохотнул. Трудно было понять, что это — комментарий или всего лишь капуста.
— Единственная от нашего диспута польза, — сказал он, — что мы поболтали, потому как скучно было ехать молчком, опустив нос. Продолжим же, юный силезец. На другую тему.
— А почему, — после недолгого молчания проговорил Рейневан, — едете этой дорогой? Не ближе ли из Кракова на Мораву через Рацибуж? И Опавско?
— Может, и ближе, — согласился Завиша. — Но я, видишь ли, рацибужцев терпеть не могу. Недавно преставившийся князь Ян, светлая ему память, тот еще был сукин сын. Натравил убийц на Пшемыка, сына чешского князя Ношака, а я и Ношака знал, и Пшемык был мне другом. Потому-то я не пользовался рацибужским гостеприимством раньше, да и теперь не стану. Тем более что Янов сынуля Миколаек доблестно, говорят, следует по стопам родителя. Кроме того, я сделал солидный крюк, потому что надо было кое-что обговорить с Кантнером в Олесьнице, ознакомить с тем, что сказал по его адресу Ягелло. К тому же дорога через Нижнюю Силезию обычно гораздо разнообразнее. Хоть и вижу теперь, что таковое мнение сильно преувеличено.
— Ага, — быстро догадался Рейневан, — так вот почему вы в полном вооружении едете! На боевом коне! Драку высматриваете? Я угадал?
— Угадал, — спокойно согласился Завиша Черный. — Говорили, у вас тут кишмя кишат раубриттеры[66].
— Не здесь. Здесь безопасно. Потому так людно.
Действительно, на недостаток общества обижаться было нельзя. Правда, сами они не обгоняли никого и никто их не опережал, зато в противоположном направлении, из Бжега к Олесьнице, движение было оживленное. Их уже миновали несколько купцов на продавливающих глубокие колеи тяжело нагруженных телегах в сопровождении нескольких вооруженных людей с исключительно бандитскими физиономиями. Миновала пешая колонна навьюченных баклагами дегтярей, опережаемых резким запахом дегтя. Проследовала группка конных крестоносцев, прошагал странствующий с оруженосцем молодой иоаннит с личиком херувима, проплелись перегоняющие волов погонщики и пятерка подозрительного вида пилигримов, которые, хоть они вполне вежливо поинтересовались дорогой на Ченстохову, в глазах Рейневана подозрительными быть не перестали. Проехали на брошенной телеге голиарды, веселыми и не вполне трезвыми голосами распевающие «In cratero mea»[67], песню, сложенную на слова Гуго Орлеанского. Только что проехал рыцарь с женщиной и небольшой свитой. Рыцарь был в роскошных баварских латах, а вздыбившийся двухвостый лев на его щите указывал на принадлежность к обширному роду Унругов. Рыцарь, это было видно, моментально распознал герб Завиши, поклонился, но так гордо, чтобы было ясно, что Унруги ничуть не хуже сулимцев. Одетая в светло-фиолетовое платье спутница рыцаря сидела по-дамски на прекрасной караковой лошади, и ее голова — о диво! — ничем не была покрыта. Ветер свободно играл золотыми волосами. Проезжая мимо, женщина подняла голову, слегка улыбнулась и окинула уставившегося на нее Рейневана таким зеленым и многоговорящим взглядом, что юноша даже вздрогнул.
— Эге! — сказал, выдержав долгую паузу, Завиша. — Своей смертью ты, парень, не умрешь.
И пустил ветры. С силой бомбарды среднего размера.
— Чтобы доказать, — сказал Рейневан, — что я на все ваши насмешки и уколы вовсе не обижаюсь, я вылечу вас от постоянных подскоков и газов.
— Интересно было бы узнать как.
— Увидите. Как только попадется пастух.
Пастух попался довольно скоро, но, увидев сворачивающих к нему с дороги конных, кинулся в паническое бегство, влетел в чащу и исчез как сон златой. Остались только блеющие овцы.
— Надо было, — рассудил, в очередной раз приподнимаясь на стременах, Завиша, — маневром его брать, из засады. Теперь-то уж его по этим вертепам не догонишь. Судя по скорости, он уже успел отгородиться от нас Одрой.
— А то и Нисой, — добавил Войцех, оруженосец рыцаря, проявляя живость ума и знание географии.
Однако Рейневан вовсе не обратил внимания на насмешки. Слез с коня, уверенно направился к пастушьему шалашу и через минуту вернулся с большим пучком сухих трав.
— Мне был нужен не пастух, — пояснил он спокойно, — а вот это. И немного кипятка. Горшок не найдется?
— Найдется все, — сухо сказал Войцех.
— Если кипячение, — Завиша взглянул в небо, — тогда остановка. К тому же долгая, потому что близится ночь.
Завиша Черный поудобнее устроился на накрытом кожухом седле, заглянул в только что опустошенную кружку, понюхал.
— И верно. Вкус как у нагретой солнцем воды изо рва, а несет кошатиной. И помогает, клянусь муками Господними, помогает! Уже после первой кружки, когда меня пронесло, я почувствовал себя лучше, а теперь-то уж словно рукой сняло. Моя благодарность, Рейнмар. Вижу, врут людишки, что университеты могут ребят научить только пьянству, разврату и сквернословию. Однако и пользе тоже.
— Малость знаний о травах, ничего больше, — скромно ответил Рейневан. — А по-настоящему вам помогло, господин Завиша, то, что вы сняли доспехи, передохнули в более удобном, чем в седле, положении…
— Ты слишком скромен, — прервал рыцарь. — Я свои возможности знаю, знаю, сколько времени могу выдержать в седле и доспехах. Я, видишь ли, частенько путешествую ночью, с фонарем, без остановки. Во-первых, это сокращает время, во-вторых, а вдруг в потемках кто-нибудь, не разобравшись, зацепит… И развеселит… Но коли ты утверждаешь, что здесь места спокойные, то зачем лошадей мучить, посидим у костра до рассвета, поболтаем… В конце концов, это тоже развлечение, хотя, конечно, выпустить кишки из пары-другой раубриттеров интереснее, но все же…
Огонь весело вспыхнул, осветил ночь. Зашипел и пустил ароматы жир, капающий с колбас и кусков грудинки, которые оруженосец Войцех со слугами поджаривали на прутиках. Войцех и слуги хранили молчание и соблюдали соответствующую дистанцию, но во взглядах, которые они украдкой бросали на Рейневана, проскальзывала благодарность. Видать, они вовсе не разделяли любовь господина к ночным поездкам с фонарем.
Небо над лесом искрилось звездами. Ночь была холодной.
— Дааа, — Завиша обеими руками помассировал живот, — помогло. Помогло лучше и скорее, чем обычно прописываемые молитвы святому Эразму, патрону требухи. Что же это был за магический отвар, что за волшебная мандрагора? И почему ты ее именно у пастуха искал?
— После святого Яна, — пояснил Рейневан, довольный тем, что может показать свои знания, — пастухи собирают только им ведомые травы. Их собирают в пучки и носят привязанными к иркавице, как пастухи называют пастушью палку. Потом травы сушат в шалаше. И делают из них отвар, которым…
— Поят скотину, — спокойно вставил сулимец. — Значит, ты приравнял меня к раздувшейся корове. Ну, коли помогло…
— Не сердитесь, господин Завиша. Народная мудрость беспредельна. Никто из великих медиков и алхимиков не пренебрегал ею, ни Плиний, ни Гален, ни Страбон, ни ученые арабы, ни Герберт Орильякский, ни Альберт Великий. Медицина многое взяла от народа, а от пастухов — особенно. Они владеют колоссальным и неизмеримым знанием о травах и их лечебной силе. И о… других силах.
— Действительно?
— Да, — подтвердил Рейневан, пододвигаясь ближе к костру. — Вы не поверите, господин Завиша, какие силы таятся в пучке, в той сухой соломе из пастушьего шалаша, за который никто и ломаного шелёнга бы не дал. Взгляните: ромашка, кувшинка, вроде бы — ничего особенного, а если приготовить настой, они творят чудеса. Или вот те, которые я вам дал: кошачья лапка, борщевик, дягиль лекарственный. А вот эти, по-чешски «споричек» и «семикраска». Мало какой медик знает, насколько они полезны. А вываром из тех, что зовутся «якубки», пастухи для защиты от волков обрызгивают овец в мае, на день святых Филиппа и Якуба. Хотите верьте, хотите — нет, но обрызганных овец волк не тронет. Это вот — ягоды святого Венделина, а это — травка святого Лингарта, оба святых, как вы, конечно, знаете, втроем с Мартином покровительствуют пастухам. Когда даешь эти травы животным, надо призывать именно этих святых.
— То, что ты бормотал над котелком, не было о святых.
— Не было, — признался, откашлявшись, Рейневан. — Я же вам говорил: народная мудрость…
— Очень уж эта мудрость костром попахивает, — серьезно сказал сулимец. — На твоем месте я б посмотрел, кого лечу. С кем болтаю. И в чьем присутствии ссылаюсь на Герберта Орильяка. Остерегался бы, Рейнмар.
— Я остерегаюсь.
— А я, — проговорил оруженосец Войцех, — думаю, ежели чары существуют, то лучше их знать, чем не знать. Я думаю…
Он замолчал, видя грозный взгляд Завиши.
— А я думаю, — резко сказал рыцарь из Гарбова, — что все зло этого мира идет от мышления. Когда думать начинают люди, совершенно не способные к этому.
Войцех еще ниже наклонился к сбруе, которую чинил и смазывал салом. Рейневан, прежде чем что-либо сказать, переждал несколько минут.
— Господин Завиша?
— А?
— В корчме, в споре с тем доминиканцем, вы не таились… Ну… Вроде как бы… Вроде вы за чешских гуситов. Во всяком случае, больше за, чем против.
— А у тебя что — мышление и ересь на одной полке лежат?
— Ну, в общем, — признался, помолчав, Рейневан. — Но еще больше меня удивляет…
— Что тебя удивляет?
— Как все было… Как все было у Немецкого Брода в двадцать втором году? Когда вы в чешский плен попали. Тут всякие легенды кружат…
— И какие же?
— А такие, что вас гуситы схватили, так как бежать вам не позволяла рыцарская честь, а бороться не могли, потому что были послом.
— Что, так прямо и говорят?
— И еще… Что король Сигизмунд бросил вас в тяжкую минуту. А сам позорно бежал.
Завиша долго молчал. Наконец проговорил:
— А ты хотел бы знать правильную версию, так?
— Если, — неуверенно ответил Рейневан, — вам это не в тягость…
— С чего бы? За приятной беседой время летит быстрее. Так почему ж не поболтать?
Вопреки сказанному рыцарь из Гарбова снова долго молчал, поигрывая пустой кружкой. Рейневан подумал было, что Завиша ждет его новых вопросов, но задавать их не спешил. И, как оказалось, правильно сделал.
— Начать, — заговорил Завиша, — надобно, кажется мне, с того, что король Владислав послал меня к римскому императору с достаточно деликатной миссией… Речь шла о марьяже с королевой Эвфемией, племянницей Сигизмунда, вдовой чешского Вацлава. Как ныне известно, из этого ничего не получилось, Ягелло предпочел Сонку Гольшанскую. Но тогда это еще не было известно. Король Владислав поручил мне обговорить с Люксембуржцем все, что надо, в основном приданое. Ну, я и поехал. Но не в Пожонь[68] и не в Буду, а на Мораву, откуда Зигмунт в то время двинулся на своих непослушных подданных с очередным крестовым походом с твердым намерением взять Прагу и окончательно извести в Чехии гуситскую ересь.
Когда я туда приехал, а было это на святого Мартина, Сигизмундов крестовый поход развивался вполне успешно. Хоть армия у Люксембуржца была немного ослабленной. Разошлось по домам уже большинство возглавляемого ландвойтом Румпольдом войска из Лужиц, ограничившись опустошением земель вокруг Хрудимья. Вернулся восвояси силезский контингент, в котором, кстати говоря, был и наш недавний хозяин и собеседник Конрад Кантнер. Так что в походе на Прагу короля по-настоящему поддерживало только рацлавицкое рыцарство Альбрехта да моравское войско епископа из Оломоуца. Однако одной только венгерской кавалерии у Сигизмунда было больше десяти тысяч.
Завиша на минуту замолчал, вперившись в потрескивающий костер.
— Волей-неволей, — продолжил он, — для того чтобы с Люксембуржцем Ягеллов марьяж обсуждать, пришлось мне поучаствовать в их крестовом походе и много чего увидеть. Очень много. Ну, хотя бы захват Полички и устроенную после захвата бойню.
Слуги и оруженосец сидели неподвижно, как знать, может, и спали. Завиша говорил тихо и довольно монотонно. Как бы убаюкивал. Особенно тех, кто уже наверняка слышал рассказ. Или даже участвовал в событиях.
— После Полички Сигизмунд двинулся на Кутну Гору[69]. Жижка загородил ему дорогу, отразил несколько атак венгерской конницы, но когда пошла весть о захвате города в результате предательства, отступил. Королевские войска вошли в Кутну Гуру, окрыленные победой… Ха! Ну как же, побили самого Жижку, сам Жижка отступил от них. И тогда Люксембуржец совершил непростительную ошибку. Хоть его отговаривали я и Филипп Сколлари…
— То есть Пиппо Спано? Знаменитый флорентийский кондотьер?
— Не прерывай, парень. Вопреки моим и Пиппо советам король Зигмунт, уверенный в том, что чехи панически бежали и не остановятся даже в Праге, позволил венграм разъехаться по округе, чтобы, как он выразился, поискать места для зимовки, потому как мороз был крепкий. Мадьяры рассеялись и проводили Годы[70] в грабежах, насиловании женщин, поджоге деревень и убиении тех, кого считали еретиками либо симпатизирующими им. То есть каждого, кто попадался.
Ночью небо освещали зарева пожарищ, днем — поднимались дымы, а король в Кутной Гуре пировал и вершил суды. И тут, на Трех Царей, утром разнесся слух: идет Жижка. Жижка не бежал, а лишь отступил, перегруппировал войско, усилил и теперь идет на Кутну Гуру со всей силой Табора и Праги, он уже в Каньке, уже в Небовидах! И что? Что сделали доблестные крестоносцы, узнав об этом? Видя, что уже нет времени на то, чтобы собрать в кулак расползшуюся по округе армию, сбежали, бросив уйму оружия и награбленного добра, поджигая за собой город. Пиппо Спано ненадолго сдержал панику и выставил оборону на дороге между Кутной Гурой и Немецким Бродом.
Мороз ослабел, было пасмурно, серо, мокро. И тогда мы услышали вдали… И увидели… Парень, ничего подобного я еще никогда не слышал и не видел, а ведь довелось слышать и видеть немало.
Они шли на нас, табориты и пражане, шли, неся штандарты и дароносицы, двигались прекрасным, дисциплинированным строем с песней, грохочущей, как гром. Двигались их прославленные повозки, с которых на нас щерились пушки, хуфницы[71] и бомбарды.
И тогда зазнавшиеся немецкие хельды[72], чванливые ракусские латники Альбрехта, мадьяры, оравское и лужицкое дворянство, наемники Спано — все до единого кинулись бежать. Да, парень, ты не ослышался: еще не успели гуситы подойти на расстояние выстрела из арбалета, как вся Зигмунтова рать помчалась, обезумев от ужаса, панически, сломя шею к Немецкому Броду. Боевитые рыцари бежали, налетали, сталкиваясь и переворачивая друг друга, вопя от страха, бежали от пражских сапожников и канатчиков, от холопов в лаптях, над которыми еще недавно насмехались. Бежали в панике и ужасе, бросая оружие, которое весь крестовый поход поднимали в основном на безоружных. Бежали, парень, на моих изумленных глазах, как трусы, как мелкие воришки, которых садовник застал за кражей слив. Словно испугались… правды. Девиза VERITAS VINCIT[73], вышитого на гуситских штандартах.
Большинству венгров и «железной рати» удалось сбежать на левый берег замерзшей Сазавы. Потом лед подломился. Советую тебе, парень, от всего сердца, если тебе достанется когда-нибудь воевать зимой, ни в коем случае не убегай в тяжелых латах по льду. Ни в коем…
Рейневан поклялся себе, что никогда не убежит. Сулимец посопел, кашлянул и продолжал:
— Как я сказал, рыцарство хоть и обесчестило себя, однако спасло собственную шкуру. В основном. Но пеший люд — сотни копейщеков, стрельцов, щитоносцев, мобилизованных воинов из Ракус и Моравы, вооруженных горожан из Оломуньца — этих гуситы достали и били, били страшно, били на протяжении двух миль от деревни Габры до самого Немецкого Брода. И снег на этом пути сделался красным.
— А вы? Как вас…
— Я не бежал с немецким рыцарством, не убежал и тогда, когда бежали Пиппо Спано и Ян фон Хардегг, а они, надо отдать им должное, бежали одними из последних и не без боя. Я тоже, вопреки тому, что болтают, бился крепко. Посол — не посол, надо было драться. И я бился не один, было рядом со мной несколько поляков и довольно много моравских панов. Таких, которые не любили убегать, особенно через ледяную воду. Вот мы и бились, и скажу тебе, не одна чешская мать проливает из-за меня слезы. Но nec Hercules[74]…
Оказалось, слуги не спали. Потому что один вдруг подпрыгнул, словно его ужалила змея, второй приглушенно крикнул, третий принялся извлекать из ножен корд. Оруженосец Войцех схватился за арбалет. Всех успокоил резкий голос и властный жест Завиши.
Из мрака вышло нечто.
Сначала они подумали, что это клуб тьмы, более темный, чем даже она сама, выпочковавшийся из непроницаемой тьмы. Выделяющийся антрацитовой чернотой в освещаемом розблесками костра мерцающем мраке ночи. Когда пламя вспыхнуло сильнее, живее и ярче, этот сгусток, не став, однако, ни на йоту менее черным, начал понемногу обретать форму. И фигуру. Фигуру маленькую, крепкую, пузатую, форму не то птицы, встопорщившей перья, не то ощетинившегося животного. Втянутую в плечи голову существа украшали два больших остроконечных уха, торчащих, как у кошки, вертикально и неподвижно.
Войцех медленно, не спуская с существа глаз, отложил самострел. Кто-то из слуг призвал в заступники святую Кингу, но его успокоил жест Завиши, жест не резкий, но властный и значительный.
— Приветствую тебя, пришелец, — проговорил внушающим доверие голосом рыцарь из Гарбова. — Присаживайся без опаски к нашему костру.
Существо покачало головой, Рейневан заметил короткую вспышку в огромных глазах, в которых проблеснул красный огонек.
— Садись без опаски, — повторил Завиша доброжелательно и одновременно твердо. — Тебе не надо нас бояться.
— Я не боюсь, — хрипло проговорило существо. К общему изумлению. Потом протянуло лапу. Рейневан отскочил бы, если б не так сильно трусил, чтобы пошевелиться. И вдруг с удивлением понял, что лапа указывает на герб на щите Завиши. Потом, к еще большему его изумлению, существо указало на котелок с отваром трав и прохрипело: — Сулима и Травник. Справедливость и знание. Чего же мне бояться. Я не боюсь. Меня зовут Ганс Майн Игель.
— Приветствуем тебя, Ганс Майн Игель. Ты не голоден? Хочешь пить?
— Нет. Только посидеть. Послушать. Потому что я слышал, как говорят, и пришел послушать.
— Ты — наш гость.
Существо приблизилось к костру, съежилось, превратившись в шар, замерло.
— Та-ак, — снова проявил спокойствие Завиша. — На чем же я остановился?
— На том… — Рейневан сглотнул, обрел голос. — На том, что nec Hercules…
— Именно… — прохрипел Ганс Майн Игель.
— Ну да, — легко сказал сулимец, — так оно и было. Они нас побили. Их была куча, гуситов то есть. И вообще нам крупно повезло, что навалилась на нас калишская конница. Ведь таборитские-то цепники не знают таких слов, как «пощада» или «выкуп». Когда меня в конце концов ссадили с седла, кто-то из тех, кто оказался рядом, Мертвич или Ратовский, успел крикнуть, кто я такой. Что, дескать, был под Грюнвальдом с Жижкой и Яном Соколом из Ламберка.
Рейневан тихо вздохнул, услышав знаменитые имена. Завиша долго молчал. Наконец сказал:
— Остальное вы должны знать. Потому что остальное не может сильно отличаться от легенды.
Рейневан и Ганс Майн Игель молча кивнули. Прошло много времени, прежде чем рыцарь заговорил снова:
— Теперь, сдается, меня под конец жизни могут предать анафеме. Потому что, когда меня из плена выкупили и я вернулся в Краков, я обо всем, что тогда, в день Трех Царей, под Немецким Бродом, а на следующий — в захваченном городе видел, рассказал королю Владиславу. Просто рассказал. Не советовал, не лез со своим мнением, не судил и не осуждал. Просто рассказывал, а он, хитрый старый литвин, слушал. И понимал. И никогда, парень, уж ты мне поверь, пусть даже сам папа станет лить слезы по поводу угрозы, нависшей над святой верой, а Люксембуржец будет хорохориться и угрожать, старый хитрый литвин не пошлет на чехов польское и литовское рыцарство. И вовсе не из-за обиды на Люксембуржца за вроцлавское решение[75], и отнюдь не за переговоры в Пожони относительно раздела Польши. А из-за моего рассказа. И сделанного из него единственно правильного вывода: польское и литовское рыцарство нужно держать против немецких крестоносцев, и глупо, совершенно бессмысленно было бы топить его в Сазаве, Влтаве или Лабе. Ягелло, выслушав мой рассказ, ни за что не присоединится к антигуситским походам. Именно, как сказано, из-за меня. Поэтому, прежде чем меня отлучат от церкви, я еду на Дунай, на турок.
— Шутите, — буркнул Рейневан. — Куда вас… Какое отлучение? Такого рыцаря, как вы… Шутковать изволите.
— Верно, — кивнул Завиша. — Верно, изволю. Но такая опасность есть.
Некоторое время помолчали. Ганс Майн Игель тихо сопел. Кони в темноте беспокойно похрапывали.
— Неужто, — рискнул Рейневан, — это конец рыцарям и рыцарству? Пехота, плотная и дисциплинированная, плечом к плечу, не только выстоит против конных латников, но еще и сумеет их разбить? Шотландцы под Баннокбурном, фламандцы под Куртруа, швейцарцы под Семпахом и Моргартеном, англичане под Азенкуром, чехи на Виткове и под Вышеградом, под Судомежем и Немецким Бродом… Может, это конец эпохи? Может, кончается время рыцарства?
— Война без рыцарей и рыцарства, — ответил через минуту Завиша Черный, — сначала превратится в обыкновенную бойню. А потом — в человекоубийство. Ни в чем подобном я не хотел бы участвовать. Но случится это еще не скоро, так что вряд ли я доживу. Да, между нами говоря, и не хотел бы дожить.
Долго стояла тишина. Костер догорал, поленья тлели рубином, время от времени стреляя синеватым пламенем, либо вспыхивали гейзером искр. Кто-то из слуг захрапел. Завиша тер лоб рукой. Ганс Майн Игель, черный, как сгусток тьмы, шевелил ушами. Когда в его глазах в очередной раз отразилось пламя, Рейневан сообразил, что существо смотрит на него.
— У любви, — неожиданно проговорил Ганс Майн Игель, — много имен. А тебе, юный Травник, именно она назначит судьбу. Любовь. Спасет жизнь, когда ты даже знать не будешь, что это сделала именно она. Ибо много имен у Богини. А еще больше — обличий.
Рейневан молчал ошеломленный. Зато прореагировал Завиша.
— Ну вот, извольте, — сказал он. — Предсказание. Как любое — годится ко всему и одновременно ни к чему. Не обижайся, господин Ганс. А для меня? Есть у тебя что-нибудь для меня?
Ганс Майн Игель пошевелил головой и ушами.
— У большой реки, — сказал он наконец своим невнятным, хрипловатым голосом, — стоит на горе град. На горе, водою омываемой. А зовется он Голубиный Град[76]. Скверное место. Не езди туда, сулима. Скверное место для тебя, Голубиный Град. Не езди туда. Вернись.
Завиша долго молчал, было видно, что задумался. В конце концов Рейневан решил, что рыцарь оставит без ответа странные слова странного ночного существа. Но ошибся.
— Я, — прервал молчание Завиша, — человек железного меча1. Я знаю, что меня ждет. Знаю свою судьбу. Знаю без малого сорок лет, с того дня, когда взял в руки меч. Но я не стану оглядываться. Не обернусь на оставленные за конем хундфельды2, собачьи могилы и королевские предательства, на подлость, на ничтожество и безбожие духа. Я не сверну с избранного пути, милостивый государь Ганс Майн Игель.
Ганс Майн Игель не произнес ни слова, но его огромные глаза разгорелись.
— Тем не менее, — Завиша Черный потер лоб, — я хотел бы, чтоб ты предсказал мне, как и Рейневану, любовь. Не смерть.
— Я б тоже, — сказал Ганс Майн Игель, — хотел. Ну прощайте.
Удивительное создание вдруг раздулось, ощетинило шерсть. И исчезло. Растворилось во мраке, в том самом мраке, из которого возникло.
Кони фыркали и топтались в темноте. Слуги храпели. Небо светлело, над верхушками деревьев бледнели звезды.
— Странно, — сказал Рейневан. — Это было странно.
Сулимец, вырванный из дремы, поднял голову.
— Что? Что странно?
— Этот… Ганс Майн Игель. Знаете, господин Завиша, что… Ну, я должен признать… Вы меня удивили.
— То есть?
— Когда он появился из тьмы, вы даже не дрогнули. У вас даже голос не задрожал. А когда вы потом с ним беседовали, то… просто диву даешься… А ведь это было… Ночное существо. Нечеловек… Чуждый…
Завиша Черный из Гарбова долго глядел на него.
— Я знаю множество людей… — ответил он наконец очень серьезно, — множество людей, гораздо более мне чуждых.
Рассвет был мглистый, влажный, капельки росы висели на паутинках. Лес стоял тихий, но опасный, как спящий хищник. Кони косились на наплывающий, стелющийся туман, фыркали, трясли головами. За лесом, на перепутье, стоял каменный крест. Одно из многочисленных в Силезии напоминаний о преступлении. И сильно запоздавшем раскаянии.
— Здесь мы расстанемся, — сказал Рейневан.
Сулимец взглянул на него, однако от комментариев воздержался.
— Здесь мы расстанемся, — повторил юноша. — Я, как и вы, тоже не люблю оглядываться на хундфельды. Мне, как и вам, отвратительна мысль о подлости и ничтожестве духа. Я возвращаюсь к Адели. Ибо… Не важно, что говорил этот Ганс… Мое место рядом с ней. Я не убегу, как трус, как мелкий воришка. Я стану сопротивляться тому, чему вынужден буду противостоять. Как противостояли вы под немецким Бродом. Прощайте, благородный господин Завиша.
— Прощай, Рейнмар из Белявы. Береги себя.
— И вы берегите. Кто знает, может, когда-нибудь еще свидимся.
Завиша Черный из Гарбова долго смотрел на него. Потом сказал:
— Не думаю.
За лесом на перепутье стоял покаянный каменный крест. Один из многочисленных в Силезии напоминаний о преступлении. И сильно запоздалом раскаянии.
Плечи креста оканчивались в виде клеверинок, а на расширенном внизу основании высечен топор — орудие, при помощи которого каявшийся грешник отправил на тот свет ближнего. Или ближних.
Рейневан внимательно вгляделся в крест. И очень скверно выругался.
Крест был тот самый, около которого не меньше трех часов назад он расстался с Завишей.
Виной всему был туман, с утра словно дым стелющийся по полям и лесам, виной был моросящий дождь, который все время мелкими капельками слепил глаза, а когда прекратился, то туман усилился еще больше. Виной был сам Рейневан, его усталость и недосып, его несобранность, вызванная постоянными мыслями об Адели фон Стерча и планами по ее освобождению. Впрочем, кто знает. Может, по правде-то виноваты были населяющие силезские леса многочисленные мамуны[77], соблазнительницы, кобольды, хохлики[78], ирлихты[79] и прочие лиха, занимающиеся тем, что сбивают человека с пути? Может, менее симпатичные и не столь благожелательные родственники и близкие Ганса Мейна Игеля, с которым он познакомился ночью?
Однако искать виноватых не имело смысла, и Рейневан прекрасно это знал. Следовало разумно оценить сложившуюся ситуацию, принять решение и действовать в соответствии с ним. Он слез с коня, прислонился к покаянному кресту и принялся усиленно размышлять.
Вместо того чтобы после трех часов, проведенных в седле, быть уже где-нибудь на полпути к Берутову, он все утро ездил по кругу и в результате оказался там, откуда выехал, то есть поблизости от Бжега, не дальше, чем в миле от города.
«А может, — подумал он, — может, мной руководила судьба? Указывала? Может, однако, воспользоваться тем, что я близко, и ехать в город в дружескую больницу Святого Духа и там попросить помощи? Или лучше все же не терять времени и действовать по первоначальному плану — ехать прямо в Берутов, в Лиготу, к Адели».
«Города следует остерегаться», — подумал он. Его хорошие, даже дружеские связи с бжеговским духовенством были известны всем, а стало быть, и Стерчам. Кроме того, через Бжег шла дорога к иоаннитской командории в Малой Олесьнице — месту, в которое его хотел упрятать князь Конрад Кантнер. Несмотря на добрые в принципе намерения князя и не говоря уж о том, что у Рейневана не было никакого желания убить несколько лет на покаянии у иоаннитов, кто-нибудь из свиты Кантнера мог проболтаться либо польститься на деньги, и тогда нельзя было исключить, что Стерчи не притаились у бжеговских шлагбаумов.
«Значит, Адель, — подумал он. — Еду к Адели. Выручать Адель. Как Тристан к Изольде, как Ланселот к Гвиневере, как Гарет к Лионессе, как Гуинглен к Эсмеральде, как Пальмерин к Полинарде, как Медоро к Анжелике. Словом, немного глуповато и немного рискованно, больше того, по-идиотски. Прямо льву в пасть. Но, во-первых, этим я могу сбить с толку преследователей, потому что они этого могут не ожидать. Во-вторых, Адель в беде, ждет и наверняка тоскует, а я не могу допустить, чтобы она ждала».
Он просиял от радости, а вместе с ним, словно по мановению волшебной палочки Мерлина, просияло и небо. Правда, по-прежнему было туманно и волгло, но уже чувствовалось солнце, уже что-то там наверху понемногу светлело, во всеприсутствующей серости начали прорезываться светлые прогалины. Птицы поначалу принялись робко подавать голоса, потом расщебетались окончательно. Капли на паутинках горели серебром. А расходящиеся с распутья тонущие в испарениях дороги казались сказочными путями, ведущими в иные миры.
Да и против обманчивых чар тоже есть способ. Злясь на себя за излишнюю самонадеянность и на то, что не подумал об этом раньше, Рейневан разгреб ногой покрывающие основание креста сорняки, потом прошелся по обочине дороги. Быстро и без труда нашел то, что искал. Перистый полевой тмин, усыпанную розовыми цветочками зубчатку, молочай. Очистил стебли от листков, сложил вместе. Немного времени пошло на то, чтобы вспомнить, на которые пальцы навить, как переплести, как сделать nodus, узел. И как звучат заклинания.
Jeden, dwie, trzy,
Wolfesmilch, Kümmel, Zahntros
Binde zu samene —
Semitae eorum incurvatae sunt
Zaś ma droga prosta.[80]
Одна из дорог распутья тут же стала светлее, приятнее, приглашающее. Интересно, что без помощи навенза[81] Рейневан никогда б не догадался, что именно эта — нужная. Но Рейневан знал, что навензы не лгут.
Он ехал, вероятно, уже не меньше трех пачежей[82], когда услышал лай собак и громкое, возбужденное гоготанье гусей. Вскоре ноздри приятно защекотал запах дыма. Дыма коптильни, в которой, несомненно, висело что-то весьма соблазнительное. Может, ветчина, может, грудинка. А может, гусиный полоток. Рейневан так яростно принюхивался, что забыл о свете Божьем и даже не заметил, как и когда проехал за изгородь и оказался во дворе придорожного трактира.
Собака его облаяла, но больше как бы по долгу службы, гусак, вытягивающий шею, зашипел на конские бабки. К запаху копченого окорока прибавился запах хлеба, пробивающийся даже сквозь смрад огромной навозной кучи, взятой в осаду гусями и утками.
Рейневан слез с лошади, привязал сивку к коновязи. Парень, присматривающий за конюшней и приводивший неподалеку в порядок коней, был настолько занят, что не обратил на него внимания. Внимание же Рейневана привлекло нечто другое — на одном из столбов навеса, на довольно беспорядочно смотанных разноцветных нитках висел гекс[83] — три веточки, связанные треугольником и оплетенные венком из привядших клеверинок и калужниц. Рейневан задумался, но не очень удивился. Магия присутствовала повсюду, люди использовали магические атрибуты, не зная порой их истинной сути и значения. Тем не менее даже скверно сделанный гекс, охраняющий от лукавого, смог обмануть даже его навенз.
«Вот почему я попал сюда, — подумал Рейневан. — Псякрев. Но коли уж я здесь…»
Он вошел, наклонив голову, чтобы не задеть притолоку.
Пленки в маленьких оконцах едва пропускали свет, внутри стоял полумрак, освещаемый только розблесками огня в камине. Над огнем висел котел, время от времени вскипающий пеной, на что огонь отвечал шипением и дымом, дополнительно затрудняющим видимость. Гостей было немного, только за одним столом, в углу, сидели четверо мужчин, вероятно, крестьян. В темноте трудно было разглядеть.
Едва Рейневан присел на лавку, как прислуживающая девка в переднике поставила перед ним тарелку. Правда, вначале он собирался только купить хлеба и ехать дальше, однако возражать не стал — пражуха[84] сытно и пленительно пахла свиным салом. Он положил на стол грош — один из немногих, полученных от Кантнера.
Служанка слегка наклонилась, подала ему липовую ложку. От нее шел слабый аромат трав.
— Ты попал, как кур во щи, — тихо шепнула она. — Сиди спокойно. Они тебя уже видели и нападут, как только ты подымешься из-за стола. Так что сиди и не рыпайся.
Она отошла к камину, помешала в исходящем паром котле. Рейневан сидел чуть живой, уставившись в шкварки на клецках. Его глаза уже привыкли к сумраку настолько, чтобы видеть, что у четверых мужчин, сидящих за столом в углу, слишком много оружия и доспехов для крестьян. И что вся четверка внимательно разглядывает его.
Он проклял свою глупость.
Служанка вернулась.
— Мало уже нас осталось на этом свете, — буркнула она, делая вид, что протирает стол, — чтобы я дала тебе пропасть, сынок.
Она задержала руку, и Рейневан заметил на ее мизинце калужницу вроде тех, что были на гексе, и повязанную таким образом, чтобы желтый цветок служил как бы драгоценным камнем перстня. Рейневан вздохнул, непроизвольно коснулся собственного навенза — сплетенных узлом и всунутых за ворот куртки стеблей молочая, зубчатки и кмина. Глаза женщины вспыхнули в полутьме. Она кивнула головой.
— Я приметила, как только ты вошел, — шепнула она. — И знала, что они охотятся именно за тобой. Но я не дам тебе помереть. Мало нас на земле осталось, и если мы не станем помогать друг другу, то изведемся вконец. Ешь, не подавай вида.
Он ел очень медленно, чувствуя, как мурашки бегают по спине под взглядами людей в углу. Женщина погремела сковородой, крикнула кому-то в другой комнате, подбросила огня, вернулась. С метлой.
— Я велела, — шепнула она, подметая пол, — отвести твоего коня на гумно, за хлев. Когда начнется, убегай через ту вон дверь, сзади, за рогожей. За порогом будь осторожнее. Возьми это.
Все еще как бы подметая, она подняла длинный стебель соломы. Незаметно, но быстро завязала на нем три узелка.
— Обо мне не думай, — шепотом развеяла она его сомнения. — На меня никто не обратит внимания.
— Герда! — крикнул трактирщик. — Хлеб пора вынимать! Шевелись, няха.
Женщина отошла. Сгорбившаяся, серо-бурая, никакая. Никто не обращал на нее внимания. Никто, кроме Рейневана, которого она, отходя, одарила горящим как головня взглядом.
Четверо за столом в углу пошевелились, встали. Подошли, звеня шпорами, хрустя кожей, скрипя кольчугами, опираясь пятернями на рукояти мечей, кордов и баселярд. Рейневан снова, на сей раз еще крепче, мысленно отругал себя за недоумство.
— Господин Рейнмар Беляу. Вот, парни, сами видите, что значит ловческий опыт. Зверь, как полагается, загнан, логово, как полагается, обложено, еще немного везенья — и не быть нам без добычи. А сегодня нам и впрямь повезло.
Двое встали по бокам, один слева, другой справа. Третий занял позицию за спиной Рейневана. Четвертый, тот, который «держал речь», усатый, в плотно усеянной плитками бригантине[85], встал напротив. Затем, не дожидаясь приглашения, сел.
— Ты не станешь, — не спросил, а скорее отметил он, — сопротивляться и устраивать тарарам? А, Беляу?
Рейневан не ответил. Он держал ложку между ртом и краем тарелки, словно не зная, что с ней делать.
— Не станешь, — сам себя заверил усатый тип в бригантине. — Потому как знаешь, что это глупо. Мы ничего против тебя не имеем, просто еще одна обычная работа. А мы, чуешь, привыкли работу себе облегчать. Начнешь дергаться и шуметь, так мы тебя сразу же сделаем послушным. Здесь вот, на краешке стола, сломаем тебе руку. Испытанный способ. После такой операции пациента даже связывать не надо. Ты что-то сказал, или мне показалось?
— Ничего, — Рейневан с трудом разлепил занемевшие губы, — не сказал.
— Ну и славно. Кончай хлебать. До Штерендорфа немалый путь, зачем тебе голодным ехать.
— Тем более, — процедил тип справа, в кольчуге и железных наплечниках, — что в Штерендорфе тебя наверняка не сразу накормят.
— А если и накормят, — хохотнул тот, что стоял позади, невидимый, — так наверняка не тем, что пришлось бы тебе по вкусу.
— Если вы меня отпустите, я вам заплачу, — выдавил из себя Рейневан. — Заплачу больше, чем дают Стерчи.
— Обижаешь профессионалов, — проговорил усатый в бригантине. — Я, Кунц Аулок, по прозвищу Кирьелейсон. Меня покупают, но не перекупают. Глотай, глотай клецки. Хлоп-хлоп!
Рейневан ел. Пражухи потеряли вкус. Кунц Аулок-Кирьелейсон засунул за пояс булавку, которую до того держал в руке, натянул перчатку, сказав при этом:
— Не надо было лезть к чужой бабе.
А потом, не дождавшись ответа, добавил:
— Совсем недавно я слушал попа, по пьянке цитировавшего какое-то письмо, вроде бы гебрайское. Примерно такое: всякое преступление получит справедливое наказание: iustam mercedis retributionem. По-человечески это означает, что ежели что-то делаешь, то надо уметь предвидеть последствия своих деяний и быть готовым к ним. Надо уметь принимать их достойно. Вот, к примеру, глянь направо. Это господин Сторк из Горговиц. Будучи таким же любителем сладенького, как и ты, он совсем недавно совместно с друзьями совершил на одной опольской мещаночке действие, за которое, ежели ловят, то клещами рвут и колесуют. И что? Гляди и восхищайся тем, как Сторк достойно принимает свою судьбу, какое светлое у него лицо и взгляд. Бери пример.
— Бери пример, — захрипел Сторк, у которого, кстати, лицо было прыщеватое, а глаза гноящиеся. — И вставай. Пора в путь.
В этот момент поленья в камине вспыхнули, со страшным гулом плюнули в комнату огнем, пылью искр, клубами дыма и сажи. Котел взлетел, словно им выстрелили, саданул о пол, хлестнул кипятком. Кирьелейсон подпрыгнул, а Рейневан сильным толчком повалил на него стол. Пнул и оттолкнул ногой лавку, а полупустой тарелкой пражухов саданул господина Сторка прямо по прыщавой морде. И щукой нырнул к двери на гумно. Один из типусов успел схватить его за ворот, но Рейневан учился в Праге, его за ворот неоднократно хватали почти во всех шинках Старого Города и Малой Стра́ны. Он вывернулся, ударил локтем так, что хрустнуло, вырвался, прыгнул к двери. Он помнил о предостережении и ловко обошел лежащий за самым порогом завязанный узлом пучок соломы.
Преследующий его Кирьелейсон о магической соломе, разумеется, не знал и сразу же за порогом растянулся во весь рост, по инерции проехав по свинячьему дерьму. Вслед за ним упал на узел Сторк из Горговиц, на изрыгающего проклятия Сторка повалился третий из четырех типов. Рейневан уже был в седле, уже пустил поджидавшего его коня в галоп, напрямую, через огороды, через грядки капусты, через живую изгородь из крыжовника. Ветер свистел у него в ушах, вдогонку неслись визг свиней и дикая ругань.
Он уже был среди верб над спущенным рыбным садком, когда услышал позади конский топот и крики преследователей. Поэтому, вместо того чтобы обойти пруд, помчался по узенькой дамбе. Сердце у него несколько раз замирало, когда дамба осыпа́лась под копытами. Но ничего, пронесло.
Преследователи тоже влетели на дамбу, однако им в отличие от него счастье не улыбнулось. Первая лошадь не добежала даже до середины, заржала, соскользнула и по брюхо погрузилась в ил. Вторая рванулась, вконец додолбав дамбу подковами, въехала по круп в топкую жижу. Наездники кричали, яростно ругались. Рейневан понял, что самая пора воспользоваться обстоятельствами и предоставленным ему временем. Он ударил сивку пяткой, пошел галопом через вересковье к покрытым лесом холмам, за которыми надеялся увидеть спасительный бор.
Понимая, чем рискует, он все же заставил тяжело храпящего коня мчаться галопом вверх по склону. На вершине тоже не дал сивке передохнуть, а сразу погнал через покрывавшие склон рощицы. И тут, совершенно неожиданно, дорогу ему преградил всадник.
Испуганный конь заржал, поднялся на дыбы. Однако Рейневан удержался в седле.
— Недурно, — сказал всадник. Точнее — всадница, амазонка. Потому что это была девушка.
Довольно высокая, в мужской одежде, в облегающей бархатной курточке, из-под которой под шеей выглядывала снежно-белая брыжейка кофточки. У девушки была толстая светлая коса, сбегающая на плечо из-под беличьей шапочки, украшенной пучком перьев цапли и золотой брошью.
— Кто за тобой гонится? — крикнула она, ловко сдерживая пляшущую лошадь. — Закон? Говори!
— Я не преступник.
— Тогда за что?
— За любовь.
— Ха! Я сразу так и подумала. Видишь вон тот ряд темных деревьев? Там течет Стобрава. Поезжай туда что есть духу и заберись в топи на левом берегу. А я отведу их от тебя. Давай плащ.
— Да вы что. Госпожа… Как же так…
— Давай плащ, говорю! Ты ездишь хорошо, но я — лучше. Ах, какое приключение! Ах, ну будет, о чем рассказать. Эльжбета и Анка свихнутся от зависти!
— Госпожа… — пробормотал Рейневан. — Я не могу… Что будет, если вас схватят?
— Они? Меня? — фыркнула она, щуря голубые, как бирюза, глаза. — Да ты никак шутишь?
Ее кобыла, по стечению обстоятельств тоже сивая, дернула изящно мордой, снова заплясала. Рейневану пришлось признать правоту странной девушки. Ее благородных кровей — сразу видно — верховая лошадь стоила гораздо больше, чем сапфировая брошь на шапочке.
— Это сумасшествие, — сказал он, кидая ей плащ. — Но благодарю. И в долгу не останусь…
От основания холма донеслись крики погони.
— Не трать впустую времени! — крикнула девушка, покрывая голову капюшоном. — Дальше! Туда, к Стобраве!
— Госпожа… Твое имя… Скажи мне…
— Николетта. Мой Алькасин, преследуемый за любовь. Быыы-вай!
Она послала кобылу в галоп, который скорее можно было назвать полетом, чем галопом. В туче пыли бурей слетела со склона, показалась преследователям и пошла по вересковью таким головокружительным галопом, что укоры совести тут же перестали мучить Рейневана… Он понял, что светловолосая амазонка не рисковала ничем. Тяжелые лошади Кирьелейсона, Сторка и остальных, идущих под двухсотфунтовыми мужиками, не могли соперничать с сивой кобылой чистых кровей, несущей к тому же всего лишь легкую девушку и легкое седло. И действительно, амазонка не позволила себя догнать и очень быстро скрылась из глаз за холмом. Однако преследователи решительно и неумолимо шли у нее по пятам.
«Они могут просто утомить ее, — со страхом подумал Рейневан. — Ее и ее кобылу. Но, — успокаивал он совесть, — у нее наверняка где-то поблизости свита. На такой лошади, так одетая — это ж ясно, девушка высокородная, а такие в одиночку не ездят», — думал он, мчась галопом в указанном направлении.
«Конечно. И конечно, — подумал он, захлебываясь воздухом от скорости, — ее зовут вовсе не Николеттой. Посмеялась надо мной, бедным Алькасином».
Скрытый в ольховых топях вдоль Стобравы Рейневан облегченно вздохнул, да что там, даже вроде бы возгордился. Ни дать ни взять — Роланд или Огер, обманувший преследующие его орды мавров. Однако гордость и хорошее самочувствие оставили его, когда с ним случилось то, что, если верить балладам, не случалось ни с Роландом, ни с Огером, ни с Астольфом, ни с Ренальтом из Мантальбана или Раулем из Гамбурга.
Все вышло совершенно просто и прозаично: у него захромал конь.
Рейневан слез сразу же, как только почувствовал неверный, ломкий ритм шага сивки. Осмотрел ногу и подкову, но ничего не смог установить и тем более предпринять. Мог только идти, ведя прихрамывающее животное за узду. «Прекрасно, — думал он при этом. — От среды до пятницы одного коня загнал, другого охроматил. Куда уж лучше. Недурной результат».
Вдобавок ко всему с высокого берега Стобравы неожиданно донеслись посвисты, ржание, ругань, выкрикиваемая знакомым голосом Кунца Аулока по прозвищу Кирьелейсон. Рейневан затянул коня в самые плотные кусты, схватил за ноздри, чтобы тот не заржал. Крики и ругань затихли в отдалении.
«Догнали девушку, — подумал он, и сердце у него упало в самый низ живота от страха и укоров совести. — Догнали».
«Ничего подобного. Не догнали, — успокаивал рассудок. — Возможно, самое большее — настигли ее свиту и тут поняли свою ошибку. Николетта провела их и высмеяла, оказавшись в безопасности среди своих рыцарей и слуг. Значит, они вернулись, выслеживают. Охотнички!»
Ночь он просидел в чащобе, клацая зубами и отмахиваясь от комаров. Не сомкнул глаз. А может, сомкнул, но совсем ненадолго. Вероятно, все же уснул и видел сны, потому что иначе как бы мог увидеть служанку из трактира, ничем не приметную, ничем не примечательную, ту — с колечком калужницы на пальце? Как иначе, если не сонным видением, она могла к нему прийти?
«Нас уже так мало осталось, — сказала она. — Так мало. Не дай себя схватить, не дай поймать. Что не оставляет следа? Птица в воздухе, рыба в воде».
Птица в воздухе, рыба в воде.
Он хотел ее спросить, кто она, откуда знает магические навензы, чем — ведь не порохом же — вызвала взрыв в печи. Хотел спросить ее о многом.
Не успел. Проснулся.
Еще до рассвета Рейневан тронулся в путь. Направился вниз по течению реки. Шел, возможно, около часа, держась высоких лиственных лесов, когда внизу под ним неожиданно растянулась широкая река. Такая широкая, какая только одна на всю Силезию.
Одра.
По Одре шел под парусом против течения небольшой баркас. Шел грациозно, словно хохлатая поганка, ловко плывущая краешком светлой мелизны. Рейневан жадно вглядывался.
«Какие ж вы ловчие? — подумал он, видя, как ветер вздувает парус баркаса, а перед носом вспенивается вода. — Какие ж из вас охотники? А? Господин Кирьелейсон et consortes[86]? Небось думаете, поймали меня, обложили? Погодите, я вам выкину номер. Вырвусь, выберусь из расставленного капкана так лихо, так ловко, что вы скорее дьявола проглотите, чем снова отыщете мой след. Потому что придется вам тот след искать под Вроцлавом.
Птица в воздухе, рыба в воде…»
Он потянул сивку в сторону ведущей к Одре наезженной дороги. Однако для верности пошел не по ней, а держался лозняка и ив, полагая, что дорога непременно приведет к речной пристани. И не ошибся.
Уже издали услышал возбужденные голоса на пристани, раздраженные неизвестно то ли от ругани, то ли в запале купли-продажи и торговых переговоров. Однако легко можно было узнать: говорили по-польски.
Поэтому, еще не выйдя из лозняка и не увидев с обрыва пристани, Рейневан уже знал, кому принадлежали голоса и пришвартованные к столбам небольшие барки, баркасы и лодки. Это были wasserpolen — водные поляки, одрские плотогоны и рыбаки, организованные больше на манер клана, нежели коллективного товарищества. Рыбачья артель, членов которой, кроме профессии, объединял язык и крепкое чувство национальной обособленности. Водные поляки держали в своих руках бо́льшую часть силезского рыболовства, им принадлежала значительная доля в сплаве леса и еще бо́льшая — в малом речном транспорте, где они вполне удачно соперничали с Ганзой, которая не поднималась по Одре выше Вроцлава, водные же поляки возили товары аж до Рацибужа, а вниз по Одре плавали до самого Франкфурта, Любоша и Костшина. И даже — непонятно как обходя строжайший франкфуртский закон складирования[87] — дальше вниз, за устье Варты.
От пристани несло рыбой, тиной и смолой.
Рейневан с трудом спустил прихрамывающего коня по скользкой глине откоса, приблизился к пристани, лавируя меж сараями, шалашами и сохнущими сетями. По мосту шлепали босые ступни, шла разгрузка и загрузка. С одной барки выгружали, на другую загружали. Часть товара, который в основном составляли дубленые кожи и бочки с неведомым содержимым, с пристани переносили на телеги, за операциями следил бородатый купец. На одну из барок заводили быка. Бугай ревел и топал так, что сотрясался весь помост. Плотогоны ругались по-польски.
Довольно скоро все успокоилось. Телеги со шкурами и бочками отъехали, бугай пытался рогом развалить тесную загородь, в которой его заперли. Водные поляки, придерживаясь обычая, начали переругиваться. Рейневан знал польский достаточно хорошо, чтобы понять, что ругались больше по привычке, ни из-за чего.
— Направляется ли, позвольте узнать, кто-нибудь из вас вниз по реке? К Вроцлаву?
Водные поляки прервали пустопорожнее препирательство и глянули на Рейневана не очень-то дружелюбно. Один сплюнул в воду.
— А если и так, — буркнул он, — то что? Уважаемый пан шляхтич?
— Конь у меня захромал. А мне надо во Вроцлав.
Поляк крякнул, кашлянул, снова плюнул.
— Ну, — не сдавался Рейневан. — Так как?
— Я немцев не вожу.
— Я не немец. Я силезец.
— Да?
— Да.
— Ну, тогда скажи: перчи — не перчи, не переперчишь.
— Перчи — не перчи, не переперчишь. А теперь ты скажи: стоит кабак не по-кабаковски, сшит колпак не по-колпаковски.
— Стоит как… э, короче, не покал… кабак… Залезай!
Рейневан не заставил повторять себе дважды. Однако хозяин судна резко охладил его пыл.
— Погодь! Куды? Во-первых, я плыву только до Олавы. Во-вторых, это стоит пять скойцев[88]. За коня дополнительных пять.
— Если не имеешь, — добавил с лисьей усмешкой второй вассерполяк, видя, как Рейневан сконфуженно шарит в кошеле, — то у тебя я куплю коня. За пять… Ну, пусть будет — за шесть скойцев. Двенадцать грошей. У тебя будет аккурат на рейс. Ну а за коня, которого у тебя не будет, платить уже не придется. Чистая выгода.
— Этот конь, — заметил Рейневан, — стоит по меньшей мере пять гривен.
— Этот конь, — быстро заметил поляк, — ни хрена не стоит. Потому как ты не доедешь на нем туда, куда так спешишь. Ну так как? Продаешь?
— Если добавите еще три скойца за седло и упряжь.
— Один.
— Два.
— По рукам.
Конь и деньги поменяли хозяев. Рейневан на прощание пошлепал сивку по шее, погладил по загривку, хлюпнул носом, прощаясь, как там ни говори, с другом и спутником по несчастью. Схватился за веревку и запрыгнул на палубу. Моряк сбросил швартов со столба. Барка дрогнула, медленно вошла в стрежень. Бугай ревел, рыбы воняли. На помосте водные поляки осматривали ногу сивки и ругались ни о чем.
Барка плыла вниз по реке. К Олаве. Свинцовая вода Одры хлюпала и пенилась, ударяясь о борт.
— Э-э… Милсдарь!
— Что? — Рейневан вскочил, протер глаза. — Что случилось, господин шкипер?
— Олава перед нами.
От устья Стобравы до Олавы по Одре неполных пять миль. Такое расстояние идущая по течению барка может преодолеть не дольше, чем за десять часов. При условии, что плывет без долгих стоянок и никаких других дел, кроме движения, у нее нет.
У вассерполяка, хозяина барки, дел было бесчисленное множество. Да и на недостаток стоянок в пути Рейневан тоже жаловаться не мог. Однако, в общем, у него не было никаких причин для нареканий. И хотя вместо десяти часов он провел на барке полтора дня и две ночи, однако был в относительной безопасности, странствовал с удобствами, воспользовался временем, чтобы выспаться как следует, наелся досыта. Ха, даже побеседовал.
Водный поляк, хоть и не представился Рейневану по имени и не требовал того же от него, был, в общем, человеком вполне симпатичным и приятным в общении. Неразговорчивый, чтобы не сказать ворчливый, брюзгливым и грубым он отнюдь не был. Человек простой, он, впрочем, был вовсе не глуп. Барка лавировала между островками и мелями, подходила к пристаням то по левому, то по правому берегу. Экипаж из четырех человек мотался как чумной, шкипер ругался и подгонял. Руль уверенно держала жена вассерполяка, женщина в самом соку. Рейневан, стараясь как мог блюсти приличие, в меру сил пытался не смотреть на ее крепкие бедра, выглядывавшие из-под подвернутой юбки. Отводил, если мог, взгляд, когда при маневрировании рулевым веслом платье женщины натягивалось на грудях, достойных Венеры.
Рейневан навестил в барке надодрские пристани с такими названиями, как Язица, Загвиздье, Клэмбы и Монт, был свидетелем коллективного лова рыбы и торговых сделок, а также сватовства. Видел загрузку и разгрузку самых различных товаров. Увидел такое, чего раньше ему никогда видеть не доводилось, к примеру, стодвадцатипятифунтового сома длиною в пять локтей. Ел то, чего никогда не едал, например, зажаренное на углях филе из этого сома. Узнал, как уберечься от топельца, никсы и вирника. В чем разница между неводом и дрыгавицей[89], в чем — между язом и гатью, какая между старицей и застругой и какая между лещом и гусьтерой. Наслушался немало очень нелестных слов о немецких хозяйчиках, тиранящих водных поляков варварскими пошлинами и поборами.
Следующий день оказался воскресеньем. Водные поляки и местные рыбаки не работали. Молились долго у довольно топорно изготовленных фигурок Божьей Матери и святого Петра, потом пиршествовали, потом организовали что-то вроде сеймика, а потом упились и подрались.
По данному шкипером знаку Рейневан соскочил на хлипкий помост. Барка отерлась о столб, развела носом водоросли, лениво повернула на стрежень.
— Все время по дамбе! — крикнул вассерполяк. — И так, чтобы солнце было за спиной! До моста на Олаве, потом к лесу. Будет ручей, а за ним уже стшелинский тракт. Не заблудитесь!
— Благодарю! Да поможет вам Бог!
Над рекой быстро поднимался туман, постепенно заволакивающий барку. Рейневан забросил на плечо узелок.
— Эй, пан! — долетело с реки.
— Что?
— Стоит кабак не по-кабаковски, сшит колпак не по-колпаковски, надо кабак перекабаковать, а колпак переколпаковать!
По опушке бора, среди зеленых горецов, весело катя обласканную солнцем воду, бежал ручеек, извивающийся между выстроившимися шпалерой вербами. Там, где начиналась просека и дорога втягивалась в лес, берега ручья стягивал мостик из толстых бревен, бревен настолько черных, обомшелых и старых, словно их положили еще во времена Генриха Благочестивого[90]. На мостике стояла телега, запряженная тощей гнедой лошаденкой. Телега сильно кренилась набок. Сразу было видно почему.
— Колесо, — отметил факт Рейневан, подходя. — Неприятность?
— Хуже, чем вы думаете, господин, — ответила, размазывая по потному лбу деготь, рыжая складная молодка. — Оська у нас полетела.
— М-да. Тут без кузнеца не обойтись.
— Ай-ай! — схватился за лисью шапку второй путник, бородатый еврей в скромной, но ухоженной и отнюдь не бедной одежде. — …Господь Исаака! Несчастье! Беда! Что же ж делать?
— Вы ехали, — сообразил Рейневан, видя, куда направлено дышло, — на Стшелин?
— Вы угадали, молодой человек.
— Я помогу вам, а вы взамен подвезете меня. Мне, видите ли, тоже в ту сторону. И у меня тоже неприятности…
— Нетрудно догадаться… — Еврей пошевелил бородой, а глаза у него хитро блеснули. — То, что вы, молодой человек, не из простых, видно сразу. А где ж ваш конь? Хотите на телеге навроде Ланселота ехать? Ну что ж. Глаза у вас добрые. Я — Хирам бен Элиезер, раввин бжеговского каганата. Еду в Стшелин…
— А я, — весело подхватила рыжеволосая женщина, подражая интонациям еврея, — Дорота Фабер. Отправляюсь в широкий мир. А вы, юноша?
— Меня, — после недолгого колебания решился сказать Рейневан, — зовут Рейнмар Беляу. Послушайте. Сделаем так. Как-нибудь стащим телегу с мостика, выпряжем кобылу, я на ней без седла сгоняю с этой осью в пригород Олавы к кузнецу. Если понадобится, привезу его сюда. Ну, за работу.
Все оказалось не так-то просто.
От Дороты Фабер проку было чуть, от пожилого раввина — никакого. Рейневан в одиночку приподнять телегу не мог. Поэтому все трое в конце концов уселись около сломанной оси и, тяжело дыша, принялись рассматривать миног и пескарей, от которых прямо-таки шевелилось песчанистое дно речки.
— Вы говорили, — спросил рыжеволосую Рейневан, — что направляетесь в мир. Куда и зачем?
— За хлебом насущным, — ответила девушка, вытирая нос тыльной стороной ладони. — Пока что, раз уж ребе еврей милостиво взял на телегу, еду с ним до Стшелина, а там, глядишь, и до Вроцлава самого. С моей профессией я работу всегда найду. Но все же хотелось бы получше.
— С вашей… профессией? — начал соображать Рейневан. — Это… это значит, что…
— Вот-вот. Я, как вы это называете… Эта, ну… блудница. Последнее время была в бжегском борделе «Под короной».
— Понимаю, — серьезно кивнул Рейневан. — И ехали вместе? Рабби? Ты взял на телегу… Хм… Куртизанку?
— А почему б не взять? — широко раскрыл глаза рабби Хирам. — Взял. Потому как, понимаете ли, кем бы я после этого был, если б не взял?
В этот момент омшелые бревна задрожали под ногами трех мужчин, вошедших на мост.
— Может, помочь?
— Неплохо бы, — согласился Рейневан, хоть малоприятные лица и бегающие глазки добровольных помощников очень, ну, очень ему не понравились. Оказалось, что не понравились не напрасно. Потому что сразу же, как только несколько пар крепких рук столкнули повозку на лужок за мостиком, самый высокий из трех типов, заросший бородой по глаза, заявил, размахивая дубиной:
— Ну, работа сделана, таперича надыть платить. Выпрыгивай, пархатый, из шубы, выпрягай коня, гони кошель. А ты, чуль, скидывай куртку и вылезай из сапог. А ты, красуля, выползай из всего, что на тебе надето. Тебе по-иншему расплачиваться досталось. Голышом!
Бандюги загоготали, показав гнилые зубы. Рейневан наклонился и поднял жердь, которой поддерживал телегу.
— Глянь-ка, — указал на него дубинкой бородатый, — какой парнишка-то бойкий. Его еще жизня не научила, што кады велят скидавать сапоги, то надыть скидавать. Потому как босым-ать ходить можно, а на поломанных культях — никак. А ну! Дайте-ка ему!
Тройка ловко отпрянула от свистящего круга, которым окружил себя Рейневан, один напал сзади и лихим пинком под колено свалил парня на землю, но тут же взвыл и закружился сам, прикрывая глаза от когтей прыгнувшей ему на загривок Дороты Фабер. Рейневан получил дубинкой по плечу, сжался под пинками и ударами палок, увидел, как один из типов отталкивает пытающегося вмешаться раввина. А потом увидел черта.
Разбойники принялись кричать. Страшно. Тот, что взялся за них, был, конечно, никаким не чертом. А был это огромный смоляно-черный британ[91] в ошейнике, ощетинившемся торчащими во все стороны иглами. Собака металась от бандюги к бандюге словно черная молния, причем нападала не как дворняга, а как волк. Рвала клыками одного и тут же отпускала, чтобы взяться за другого, схватить за лодыжку, вцепиться в бедро. Стиснуть зубы на промежности. А повалив — хватать за руки и лица. Крики «бравой троицы» сделались чудовищно тонкими. Так что волосы вставали дыбом.
Раздался пронзительный, модулированный свист. Черный британ тут же отскочил от разбойников, сел и замер, поставив уши торчком. Ни дать ни взять — статуя из антрацита.
На мост въехал всадник в коротком сером плаще, стянутом серебряной пряжкой, облегающем вамсе и шапероне[92] с длинным, опускающимся на плечо хвостом.
— Как только солнце поднимется над верхушкой той вон ели, — громко проговорил всадник, распрямляя в седле вороного жеребца свою отнюдь не могучую фигуру, — я пущу Вельзевула следом за вами, мразь. Воспользуйтесь предоставленным вам временем, негодяи. Останавливаться не рекомендую.
Повторять дважды не пришлось. Бандиты тут же помчались к лесу, хромая, охая и трусливо оглядываясь. Вельзевул, словно зная, чем сумеет их особенно напугать, глядел не на них, а на солнце и верхушку ели.
Всадник подъехал ближе, с высоты седла присмотрелся к еврею, Дороте Фабер и Рейневану, который в этот момент как раз поднимался, ощупывая ребра и стирая кровь с носа. Особенно внимательно наездник присматривался к Рейневану, что не укрылось от внимания юноши.
— Ну-ну, — сказал ездок наконец, — классическая ситуация. Ну, прямо как в сказке: болотце, мост, поломанное колесо, неприятности. И помощь как по мановению волшебной палочки. Уж не призывали ли кого? Не испугаетесь, если я достану цирографы и велю их подписать?
— Нет, — ответил рабби. — Не та сказка.
Всадник хохотнул.
— Я — Урбан Горн, — продолжая смотреть прямо на Рейневана, сказал он. — Так кому ж мы с моим Вельзевулом помогли?
— Я — рабби Хирам бен Элиезер из Бжега.
— Я — Дорота Фабер.
— Я — Ланселот с Телеги. — Рейневан, несмотря на все, не очень-то доверял нежданному помощнику.
Урбан Горн снова фыркнул, пожал плечами.
— Полагаю, путь держите в сторону Стшелина. Я обогнал на тракте человека, направляющегося туда же. Ежели позволите посоветовать, вам лучше было бы попросить его подвезти вас, чем тут до ночи торчать со сломанной осью. Лучше. И безопасней.
Рабби Хирам бен Элиезер окинул свой экипаж тоскливым взглядом, но, кивнув, согласился с незнакомцем.
— А теперь, — тот взглянул на лес, на верхушку ели, — прощайте. Дела зовут.
— А я думал, — рискнул Рейневан, — что вы их просто пугали…
Всадник глянул ему в глаза, и взгляд у него был холодный. Прямо-таки ледяной.
— Пугал, — признался он. — Но я, Ланселот, никогда не пугаю впустую.
Путником, о котором упомянул Урбан Горн, был священник, едущий на солидной телеге толстячок с глубоко выбритой тонзурой, одетый в плащ, отороченный хорьковым мехом.
Священник остановил лошадь, не слезая с козел выслушал рассказ, оглядел повозку со сломанной осью, внимательно рассмотрел каждого из трех просителей и наконец уразумел, о чем эти просители покорнейше просят.
— Значит, что? — спросил он наконец очень недоверчиво. — В Стшелин? На моей телеге?
Просители приняли позы еще более просящие.
— Я — Филипп Гранчишек из Олавы, приходский священник церкви Утешения Божьей Матери, добрый христианин и католическое духовное лицо, должен взять на телегу жида? Проститутку? И бродягу?
Рейневан, Дорота Фабер и рабби Хирам бен Элиезер переглянулись, а мины у них были, прямо сказать, сконфуженные.
— Садитесь, — наконец сухо сказал священник, — потому как я был бы последним чулем, если б вас не взял.
Не прошло и часа, как перед тянувшим телегу священника буланым мерином возник Вельзевул, искрящийся от росы. А чуть позже на тракте показался Урбан Горн на своем вороном.
— Поеду с вами до Стшелина, — запросто бросил он, — натурально, если вы не возражаете.
Никто не возражал.
О судьбе бандитов никто не спрашивал. А мудрые глаза Вельзевула не выражали ничего.
Либо все.
Так они и ехали по стшелинскому тракту, по долине реки Олавы, то по густым лесам, то по вересковью и просторным лугам. Впереди словно лауфер[93] бежал британ Вельзевул. Собака патрулировала дорогу, иногда скрываясь меж деревьев, шарила по зарослям и травам. Однако не гоняла и не вспугивала зайцев, не поднимала соек. Это было ниже достоинства черной псины. Не случалось ругать собаку или призывать ее к порядку и Урбану Горну, таинственному незнакомцу с холодными глазами, едущему рядом с телегой на вороном жеребце.
Запряженной буланым мерином телегой управляла Дорота Фабер. Рыжеволосая девица из Бжега, явно грешница, упросила плебана доверить ей вожжи, и было совершенно ясно, что рассматривала это как плату за проезд. А управлялась она прекрасно, с очевидной сноровкой. Таким образом, сидевший рядом с ней на козлах плебан Филипп Гранчишек мог, не опасаясь за экипаж, подремывать либо дискутировать.
На телеге, на мешках с овсом дремал или — в зависимости от обстоятельств — беседовал с Рейневаном рабби Хирам бен Элиезер.
За телегой, привязанная к решетке, топала тщедушная евреева кобыла.
Так они и ехали, подремывали, беседовали, останавливались, беседовали, подремывали. Немного перекусили. Опорожнили кувшинчик горилки, который вытащил из сапета[94] плебан Гранчишек. Потом второй, который извлек из-под шубы рабби Хирам.
Вскоре, сразу за Бжезьмежем, оказалось, что и плебан, и рабби ехали в Стшелин с одной и той же целью — послушать навестившего город и приход каноника вроцлавского капитула. Однако если плебан Гранчишек ехал, как он выразился, «по вызову», чтобы не сказать на «выволочку», то рабби надеялся лишь получить аудиенцию. Плебан считал, что у Хирама шансы были невелики.
— У преподобного каноника, — вещал он, — там будет край непочатой работы. Множество дел, разборов, без счета приемов. Ибо трудные у нас настали времена, ох трудные.
— Словно, — натянула вожжи Дорота Фабер, — когда-нибудь были легкие.
— Я говорю о трудных временах для церкви, — уточнил Гранчишек. — И для истинной веры. Поскольку распространяются, заполняя все вокруг, плевелы ереси. Встречаешь человека, он пожелает тебе добра во имя Господа Бога, а ты и не знаешь, не еретик ли он. Вы что-то сказали, рабби?
— Возлюби ближнего своего, — пробормотал Хирам бен Элиезер, неизвестно, не сквозь сон ли. — Пророк Илия может объявиться в любом лице.
— Как же, — пренебрежительно махнул рукой плебан Филипп. — Жидовская философия. А я говорю: бди и трудись, трудись и бди — и молись. Ибо дрожит и качается Петров оплот. Расползаются кругом плевелы ереси.
— Это, — Урбан Горн придержал коня, чтоб ехать рядом с телегой, — вы уже говорили, патер.
— Ибо сие и есть истина. — Плебан Гранчишек, похоже, совсем проснулся. — Сколь ни повторяй, правда. Ширится еретичество, плодится вероотступничество. Словно после дождя вырастают ложные пророки, готовые своими лживыми учениями истощить Божий Завет. Воистину провидчески писал апостол Павел во втором послании Тимофею: «Ибо будет время, когда здравого учения принимать не будут, но по своим прихотям будут избирать себе учителей, которые льстили бы слуху; и от истины отвратят слух и обратятся к басням»[95]. И будут твердить, помилуй Иисусе Христе, что во имя истины творят то, что творят.
— Все на этом свете, — заметил как бы мимоходом Урбан Горн, — творится под лозунгом борьбы за правду. И хоть обычно совсем о разных правдах идет речь, выигрывает на этом только одна — истинная.
— Еретически прозвучало, — собрал лоб в складки плебан, — то, что вы рекли. Мне, дозвольте вам сказать, больше — в смысле правды — по пути с тем, что магистр Йоганн Нидер в своем Formicarius’e написал. А сравнил он еретиков с теми в Индии живущими муравьями, кои без передышки выбирают из песка крупицы золота и в муравейник относят, хотя никакой выгоды от этого золота не имеют, ибо и не съедят, и себе не урвут. Точно так же, пишет в «Формикариусе» магистр Нидер, поступают и еретики, кои в Священном Писании копаются и зерна истины в нем ищут, хотя и сами не знают, что с этой истиной делать.
— Очень даже красиво, — вздохнула Дорота Фабер, подгоняя мерина. — Ну, о тех муравьях, значит. Ох, говорю, когда я такого мудреца слушаю, у меня аж ниже пупка сосать начинает.
Плебан не обратил внимания ни на нее, ни на ее пупок.
— Катары, — продолжал он, — иначе — альбигойцы, кои руку, стремившуюся их в лоно Церкви возворотить, яко волки кусали. Вальденсы и лолларды, осмеливающиеся оскорблять Церковь и Святого Отца, а литургию собачьей брехней называть. Мерзкие отступники богомилы и им подобные павликиане, алексиане и патрипассиане, отваживающиеся отрицать Святую Троицу, «братья» ломбардские, всякое отребье и разбойники, у которых на совести не один священник. Им подобные дульчинисты, сторонники Фра Дольчина. Item разные другие отступники: присциллиане, петробрузиане, арнольдисты, сперонисты, пассанисты, мессальяне, апостольские братья, пасторелы, патарены и аморикане. Попликане и турлупиане, отрицающие divinitatem[96] Христа и отвергающие святыни, а поклоняющиеся дьяволу. Люциферане, название которых явно говорит, во имя кого они творят свои мерзопакостности. Ну и само собой, гуситы, противники веры, Церкви и папы…
— А что всего смешней, — вставил с улыбкой Урбан Горн, — все вами перечисленные «ане» и «исты» себя-то считают правыми, а других именуют врагами веры. Что касается папы, то все же признайте, уважаемый патер, что порой трудно бывает из многих выбрать истинного. А что до Церкви, то все в один голос вопят о необходимости реформы, in capite et in membris[97]. Вас это не заставляет задуматься, преподобный?
— Не очень-то я понимаю слова ваши, — признался Филипп Гранчишек. — Но если вы хотите сказать, что в лоне самой Церкви взрастает ересь, то вы правы. Весьма близки к тому греху, который в вере бродит, в спеси своей с набожностью перебарщивают. Corruptio optimi pessima.[98] Взять хотя бы казус всем известных бичовников или флагеллантов. Уже в 1349 году папа Климентий VI провозгласил их еретиками, проклял и повелел карать, но разве это помогло?
— Ничуть не помогло, — бросил Горн. — Они по-прежнему бродили по всей Германии, развлекая мужиков, поскольку девок среди них было немерено, а те занимались самобичеванием, обнажившись до пояса и выставив напоказ сиськи. Порой очень даже ладные сиськи, я-то знаю, что говорю, поскольку видел их походы в Бамберге, в Госларе и в Фюрстенвальде. Ох и здорово же подпрыгивали у них эти сисечки, ох подпрыгивали! Последний собор снова их осудил, но это пустое дело. Вспыхнет какая-нибудь зараза или другая беда, и они снова возьмутся за свои бичевальные представления. Им это просто нравится.
— Один ученый магистр в Праге, — включился в диспут немного разморившийся Рейневан, — доказывал, что это болезнь. Что некоторые женщины именно в том обретают благость, что нагими хлещут себя у всех на глазах. Потому-то среди флагеллантов было и есть столько женщин.
— В нынешние времена я б не советовал ссылаться на пражских магистров, — резко заметил плебан Филипп. — Однако надо признать, что-то в этом есть. Братья Проповедники утверждают, что много зла идет от телесного сладострастия, а сие в женщинах неугасимо.
— Женщин, — неожиданно проговорила Дорота Фабер, — лучше оставьте в покое. Ибо и сами вы не без греха.
— В райском саду, — покосился на нее Гранчишек, — змей не на Адама, а на Еву ополчился и наверняка знал, что делает. Доминиканцы тоже наверняка знают, что говорят. Но я имел в виду не то, чтобы женщин осуждать, а только что многие из теперешних ересей странным образом именно на вожделении и блуде замешены, в соответствии с какой-то, похоже, обезьяньей развращенностью. Дескать, ежели Церковь запрещает, так вот же — будем поступать ей наперекор. Церковь наказывает быть скромным? А ну, выставим голый зад! Призывает к сдержанности и благопристойности? Так нет же, будем совокупляться, словно кошки в марте. Пикарды и адамиты в Чехии совсем нагими расхаживают, а трахаются — прости меня, Господи! — погрязши в грехе, все со всеми, словно собаки, не люди. Так же делали апостольские братья, то есть секта сегарелли. Кёльнские condormientes, то есть «спящие вместе», телесно общаются, невзирая на пол и родство. Патернианцы, именуемые так по имени их порочного апостола Патерна из Пафлагонии[99], святости супружества не признают и предаются коллективному распутству, особливо такому, кое делает невозможным зачатие.
— Любопытно, — задумчиво проговорил Урбан Горн.
Рейневан покраснел, а Дорота фыркнула, показывая тем самым, что дело это ей не совсем чуждо.
Телега подпрыгнула на выбоине так, что рабби Хирам проснулся, а готовящийся к очередной проповеди Гранчишек чуть не откусил язык. Дорота Фабер чмокнула на мерина, хлестнула вожжами. Пресвитер поудобнее устроился на козлах.
— Были и есть также иные, — затянул он снова, — которые тем же грешат, что и бичовники. Преувеличенной, значит, набожностью, от которой только шаг до извращений и ереси. Как хотя бы подобные бичовникам дисциплинаты, баттуты или циркумпелионе, как бианчи, то есть «белые», как гумилаты, как так называемые лионские братья, как иоахимиты. Знаем мы такое и, как говорится, на собственном дворе. Я имею в виду свидницких и ниских бегардов.
Рейневан, у которого в отношении бегардов и бегинок было собственное мнение, кивнул головой. Урбан Горн не кивнул.
— Бегарды — спокойно сказал он, — которых именуют fratres de voluntaria paupertate, то есть нищими по собственной воле, могли быть образцом для многих священников и монахов. Были у них и крупные заслуги перед обществом. Достаточно сказать, что именно бегинки в своих больницах и приютах остановили заразу в шестидесятом году, не дали распространиться эпидемии. А это тысячи людей, спасенных от смерти. Ничего не скажешь, бегинкам за это отплатили сполна. Обвинили в еретичестве.
— Конечно, — согласился священник, — было среди них много людей набожных и самоотверженных. Но были и отступники, и грешники. Многие бегинарии, да и хваленые приюты оказались рассадниками греха, святотатства, ереси и полной распущенности. Много также было зла и от странствующих бегардов.
— Думайте как угодно.
— Я?! — ахнул Гранчишек. — Я — простой плебан из Олавы, что мне думать-то? Бегардов осудил Вьеннский собор и папа Клемент без малого за сто лет до моего рождения. Меня и на свете-то не было, когда в тысяча триста тридцать втором году Инквизиция вскрыла среди бегинок и бегардов такие ужасающие дела, как раскапывание могил и осквернение трупов. Меня не было на свете и в семьдесят втором году, когда во исполнение новых папских эдиктов возобновили Инквизицию в Свиднице. Следствие доказало еретичность бегинок и их связи с ренегатским братством и сестринством Свободного Духа, с пикардской и турлупинской мерзостью, в результате чего вдова княжна Агнешка прикрыла свидницкие бегинажи, а бегардов и бегинок…
— Бегардов и бегинок, — докончил Урбан Горн, — преследовали и ловили по всей Силезии. Но и здесь ты тоже, вероятно, умоешь руки, олавский плебан, ибо все случилось до твоего рождения. Но ведь и до моего тоже, однако это не мешает мне знать, как все было в действительности. Что большую часть схваченных бегардов и бегинок замучили в застенках. А тех, которые выжили, сожгли. При этом большая группа, как обычно бывает, спасла свою шкуру, выдав других, отправив на пытки и смерть товарищей, друзей, даже близких родственников. Часть предателей потом натянула доминиканские рясы и проявила себя истинно неофитским усердием в борьбе с еретичеством.
— Вы считаете, — резко взглянул на него плебан, — что это скверно?
— Доносить?
— Я боролся с ересью. Считаете, что это скверно?
Горн резко повернулся в седле, и выражение лица у него изменилось.
— Не пытайтесь, — прошипел он, — проделывать со мной такие фокусы, патер. Не будь, курва, этаким Бернардом Ги. Какая тебе польза, если ты поймаешь меня на каверзном вопросе? Оглянись. Мы не у доминиканцев, а в бжезьмерских лесах. Если я почувствую опасность, то просто дам тебе по тонзуре и выкину в яму от вырванного с корнем дерева. А в Стшелине скажу, что по пути ты умер от неожиданно закипевшей крови, прилива флюидов и скверного настроения.
Священник побледнел.
— К нашему общему счастью, — спокойно докончил Горн, — до этого дело не дойдет, ибо я не бегард, не еретик, не сектант из Братства Свободного Духа. А инквизиторские фортели ты брось, олавский плебан. Договорились? А?
Филипп Гранчишек не ответил, а просто несколько раз кивнул головой.
Когда остановились, чтобы расправить кости, Рейневан не выдержал. Отойдя в сторонку, спросил Урбана Горна о причине столь резкой реакции. Горн сначала разговаривать не хотел, ограничился парочкой ругательств и ворчанием в адрес чертовых доморощенных инквизиторов. Однако, видя, что Рейневану этого мало, присел на поваленный ствол, подозвал собаку.
— Все их ереси, Ланселот, — начал он тихо, — меня интересуют не больше прошлогоднего снега. Только дурак, а я себя таковым не считаю, не заметил бы, что это signum temporis[100] и что пора перейти к выводам. Может быть, есть смысл что-то изменить? Реформировать? Я стараюсь понять. И понять могу, что их разбирает злоба, когда они слышат, что Бога нет, что от Декалога можно и нужно отмахнуться, а почитать следует Люцифера. Я их понимаю, когда в ответ на такие dictum[101] они начинают вопить об ереси. Но что оказывается? Что их бесит больше всего? Не отступничество и безбожие, не отрицание ритуалов, не ревизия или отвержение догм, не демонолатрия[102]. Самую большую ярость у них вызывают призывы к евангельской бедности. К смирению. К самоотверженности. К служению Богу и людям. Они начинают беситься, когда от них требуют отказаться от власти и денег. Потому с такой яростью они накинулись на bianchi, на гумилатов, на братство Герарда Гроота, на бегинок и бегардов, на Гуса. Псякрев, я считаю просто чудом, что они не сожгли Поверелло, Бедняка Франциска! Но боюсь, где-то ежедневно полыхает костер, а на нем умирает какой-нибудь никому не известный и забытый Поверелло.
Рейневан покивал головой.
— Поэтому, — докончил Горн, — это меня так нервирует.
Рейневан кивнул снова. Урбан Горн внимательно смотрел на него.
— Разболтался я не в меру. А такая болтовня может быть опасной. Уж не один сам себе, как говорят, горло собственным слишком длинным языком перерезал… Но я тебе доверяю, Ланселот. Ты даже не знаешь почему.
— Знаю, — вымученно улыбнулся Рейневан. — Если ты заподозришь, что я донесу, то дашь мне по лбу, а в Стшелине скажешь, что я отдал концы из-за неожиданного прилива флюидов и скверного настроения.
Урбан Горн усмехнулся. Очень по-волчьи.
— Горн?
— Слушаю тебя, Ланселот.
— Легко заметить, что ты человек бывалый и опытный. А не знаешь ли случаем, у кого из власть имущих владение расположено поблизости от Бжега?
— Откуда бы, — Урбан Горн прищурился, — такое любопытство? Такая небезопасная в теперешние времена любознательность?
— От того, что и всегда. От желания познавать мир.
— Действительно! Откуда бы еще-то. — Горн приподнял в улыбке уголки губ, но из его глаз отнюдь не исчез блеск подозрительности. — Ну что ж, удовлетворю твою любознательность в меру своих скромных возможностей. В районе Бжега, говоришь? Конрадсвальдау принадлежит Хаугвицам. В Янковицах сидят Бишофсгеймы. Гермсдорф — владение Галлей… В Шёнау же, насколько мне известно, сидит подчаший Бертольд де Апольда…
— У кого из них есть дочь? Молодая, светловолосая…
— Ну, так-то уж далеко, — обрезал Горн, — я не забирался. Да и тебе не советую, Ланселот. Простое любопытство господа рыцари еще могут снести, но они очень не любят, когда кто-то слишком уж интересуется их дочками. И женами…
— Понимаю.
— Это хорошо.
За деревней Хёркрихт, поблизости от Вёнзова, пустынный до того тракт немного оживился. Кроме крестьянских возов и купеческих фур, стали попадаться конные и вооруженные люди, так что Рейневан почел за благо прикрыть голову капюшоном. За Хёкрихтом бежавшая по живописному березняку дорога снова опустела, и Рейневан облегченно вздохнул. Однако малость преждевременно.
Вельзевул в очередной раз показал великий собачий ум. До сих пор он не ворчал даже на проходящих мимо солдат, сейчас же, безошибочно чуя их намерения, он коротким резким лаем предупредил о вооруженных наездниках, неожиданно выехавших из березняка по обеим сторонам дороги. Потом зловеще заворчал, когда, увидев его, один из слуг, сопровождавших рыцарей, стянул со спины арбалет.
— Эй, вы! Стоять! — крикнул рыцарь молодой и веснушчатый, как перепелиное яйцо. — Стоять, говорю! На месте!
Ехавший рядом с рыцарем конный слуга всунул ступню в стремечко арбалета, ловко натянул его и уложил на ложе болт. Урбан Горн не спеша выехал немного вперед.
— Не вздумай стрелять в собаку, Нойдек. Сначала взгляни, рассмотри как следует. И сообрази, что ты когда-то уже ее видел.
— О раны Господни! — Веснушчатый заслонил глаза рукой, чтобы защититься от слепящего мерцания раскачиваемых ветром листьев берез. — Горн? Ты ли это в самом деле?
— Никто иной. Прикажи слуге убрать арбалет.
— Ясно, ясно. Но пса придержи. Кроме того, мы тут не случайно, а кое-кого ищем. Так что я должен спросить тебя, Горн, кто это с тобой? Кто едет?
— Для начала, — холодно сказал Урбан Горн, — уточним вот что: за кем ваши милости охотятся? Потому что если за теми, кто, к примеру, ворует скот, так мы отпадаем. По многим причинам. Primo, при нас нет скота. Secundo…
— Ладно, ладно, — веснушчатый уже успел рассмотреть священника и раввина, презрительно махнул рукой, — скажи только: ты их всех знаешь?
— Знаю. Ты удовлетворен?
— Удовлетворен.
— Просим прощения, преподобный, — второй рыцарь, в саладе[103], при полном вооружении, слегка поклонился плебану Гранчишеку, — но мы беспокоим вас не ради развлечения. Совершено преступление, и мы идем по следам убийцы. По приказу господина Райденбурга, стшелинского старосты. Вот он — господин Кунад фон Нойдек. А я — Евстахий фон Рохов.
— Что за преступление? — спросил плебан. — О Господи! Убили кого?
— Убили. Недалеко отсюда. Благородного Альбрехта Барта, хозяина из Карчина.
Некоторое время стояла тишина, которую нарушил голос Урбана Горна. Голос изменившийся.
— Как? Как это случилось?
— Странно случилось, — медленно ответил Евстахий фон Рохов, перестав подозрительно рассматривать Рейневана. — Во-первых, в саменький полдень. Во-вторых, в бою… Если б это не было невозможно, я бы сказал, что в поединке. Один человек, конный, вооруженный. Убил тычком меча, к тому же очень точным, требующим большой сноровки. В лицо. Между носом и глазом.
— Где?
— В четверти мили за Стшелином. Барт возвращался из гостей у соседа.
— Один, без сопровождения?
— Он так ездил. У него не было врагов.
— Упокой, Господи, — пробормотал Гранчишек, — душу его. И освяти…
— У него не было врагов, — повторил, прервав молитву, Горн. — Но подозреваемые есть?
Кунад Нойдек подъехал ближе к возу, с интересом посмотрел на груди Дороты Фабер. Куртизанка одарила его призывной улыбкой. Евстахий фон Рохов тоже подъехал. И тоже осклабился. Рейневан был очень рад. На него не смотрел никто.
— Подозреваемых, — Нойдек отвел глаза от притягивающего взгляд бюста, — несколько. По району болталась довольно подозрительная компания. То ли за кем-то гонялись, то ли кровная месть. Что-то в этом роде. Здесь даже видели таких типов, как Кунц Аулок, Вальтер де Барби и Сторк из Горговиц. Ходят слухи, что какой-то молокосос вскружил голову жене рыцаря, а тот не на шутку взъелся на соблазнителя. И гоняется за ним.
— Не исключено, — добавил Рохов, — что именно этот преследуемый любовничек, случайно наткнувшись на Барта, запаниковал и прикончил его.
— Если так, — Урбан Горн поковырял в ухе, — то вы легко достанете этого, как вы говорите, любовничка. В нем должно быть не меньше семи футов роста и четыре в плечах. Такому, пожалуй, трудновато спрятаться среди обычных людей.
— Верно, — угрюмо согласился Кунад Нойдек.
— Хлюпиком господин Барт не был, какому-нибудь замухрышке б не поддался… Но, возможно, там не обошлось без чар или колдовства.
— Мать Пресвятая Богородица! — воскликнула Дорота Фабер, а плебан Филипп перекрестился.
— А впрочем, — докончил Нойдек, — там видно будет что к чему. Как только прелюбодея возьмем, так выпытаем его о подробностях, ох выпытаем… А распознать, думаю, будет нетрудно. Мы знаем, что он удалой и на сивом коне едет. Если вы такого встретите…
— Не преминем донести, — спокойно пообещал Урбан Горн. — Удалой парень, сивый конь. Не проглядишь. И ни с кем не перепутаешь. Ну, бывайте, господа.
— А вы, господа, не знаете, случайно, — заинтересовался плебан Гранчишек, — вроцлавский каноник все еще в Стшелине обретается?
— Конечно. Судебными разбирательствами занимается у доминиканцев.
— А не его ли это милость нотариус Лихтенберг?
— Нет, — отрицательно покачал головой фон Рохов. — Его зовут Беесс. Отто Беесс.
— Отто Беесс, препозит[104] при Святом Иоанне Крестителе, — забормотал священник, как только старостовы рыцари отправились дальше, а Дорота Фабер стегнула мерина. — Ох, суровый муж. Веееесьма суровый. Ох, рабби, зря надеешься. Вряд ли он тебя выслушает.
— А вот и нет, — проговорил Рейневан, уже некоторое время радостно улыбавшийся. — Вас примут, рабби Хирам. Обещаю.
Видя недоуменные взгляды, Рейневан таинственно улыбнулся. Потом, явно в хорошем настроении, соскочил с телеги и пошел рядом. Затем немного поотстал. И тогда к нему подъехал Горн.
— Теперь ты видишь, как все оборачивается, Рейнмар Беляу. Как быстро дурные слухи распространяются. По округе разъезжают наемные убийцы, мерзавцы типа Кирьелейсона и Вальтера де Барби, а ежели они убьют кого, то на тебя же на первого падет подозрение. Замечаешь иронию судьбы?
— Замечаю, — буркнул Рейневан. — И не только это. Во-первых, вижу, что вы все-таки знаете, кто я такой. Вероятно, с самого начала.
— Вероятно. А еще что?
— Что вы знали убитого Альбрехта Барта из Карчина. И даю голову на отсечение, едете вы как раз в Карчин. Или ехали.
— Ишь ты, — немного помолчав, сказал Горн. — Какой шустрый. И самоуверенный. Я даже знаю, откуда берется твоя самоуверенность. Хорошо, когда есть знакомые на высоких должностях, а? Вроцлавский каноник, например? Человек сразу начинает чувствовать себя лучше. И безопаснее. Однако обманчивое это бывает ощущение, ох обманчивое.
— Знаю, — кивнул Рейневан. — Я все время помню о вывороченном дереве, о настроениях и флюидах.
— И очень хорошо делаешь, что помнишь.
Дорога шла по холму, на котором стояла шубеница[105] с тремя высохшими, как вяленая треска, висельниками. А внизу перед путниками раскинулся Стшелин с его красочным пригородом, городской стеной, замком времен Болеслава Строгого, древней ротондой Святого Готарда и современными колокольнями монастырских церквей.
— Ой! — заметила Дорота Фабер. — Там что-то происходит. Какой-то праздник сегодня, что ли?
Действительно, на свободном пространстве у городской стены собралась довольно большая толпа. Было видно, что со стороны ворот туда направляется народ.
— Кажется, процессия.
— Скорее мистерия, — отметил Гранчишек. — Сегодня же четырнадцатое августа, сочельник Успения Девы Марии. Едем, едем, Дорота. Поглядим вблизи.
Дорота чмокнула, мерин двинулся. Урбан Горн подозвал британа и взял его на поводок, видимо, понимая, что в давке даже такой умный пес, как Вельзевул, может потерять самообладание.
Движущаяся со стороны города процессия уже приблизилась настолько, что в ней можно было различить священников в литургических одеяниях, черно-белых доминиканцев, конных рыцарей в украшенных гербами яках[106], коричневых францисканцев, горожан в доходящих почти до земли делиях[107]. И еще алебардистов в желтых туниках и матово поблескивающих капалинах[108].
— Епископское воинство, — тихо пояснил Урбан Горн, уже в который раз доказывая хорошую осведомленность. — А вон тот крупный рыцарь, тот, что на гнедой лошади с шашечницей на попоне, это Генрик фон Райденбург, стшелинский староста.
Епископские солдаты вели под руки трех человек — двух мужчин и женщину. На женщине было белое гезло[109], на одном из мужчин остроконечный, ярко раскрашенный колпак.
Дорота Фабер щелкнула вожжами, прикрикнула на мерина и на неохотно расступающуюся перед телегой публику. Однако, спустившись с холма, пассажирам телеги надо было встать, чтобы видеть что-либо. Значит, приходилось остановить телегу. Впрочем, все равно дальше ехать было невозможно, люди здесь стояли плечом к плечу.
Поднявшись во весь рост, Рейневан увидел головы и плечи приведенных к стене мужчин и женщины. И торчащие выше их голов столбы, к которым они были привязаны. Куч хвороста, нагроможденного под столбами, он не видел. Но знал, что они там были.
Он слышал голос, возбужденный и громкий, но нечеткий, приглушенный шмелиным гулом толпы. Он с трудом различал слова.
— Совершено преступление против общественного порядка… Errores Hussitarum… Fides haeretica… Разврат и святотатство… Crimen[110]. Следствием установлено…
— Похоже, — сказал поднявшийся на стременах Урбан Горн, — сейчас здесь наглядно подведут итоги нашей дорожной дискуссии.
— На то смахивает, — сглотнул слюну Рейневан. — Эй, люди! Кого казнить будут?
— Харетиков, — пояснил, поворачиваясь, мужчина с внешностью попрошайки. — Схватили харетиков. Говорят, гусов или чегой-то вроде того…
— Не гусов, а гусонов, — поправил с таким же польским акцентом другой оборванец. — Жечь их будут за святотатство. Потому как гусей причащали.
— Эх, темнота! — прокомментировал стоящий по другую сторону телеги странник с нашитыми на плаще завитушками[111]. — Ну, ничего же не знают. Ничего!
— А ты знаешь?
— Знаю. Хвала Иисусу Христу! — Странник заметил тонзуру плебана Гранчишека. — Еретики зовутся гуситами, а берется это от ихного пророка Гуса, а вовсе не от каких ни гусей. Они, гуситы, значицца, говорят, что чистилища вовсе нету, а причастие принимают обоими способами, то есть sub utraque specie[112]. Потому и называют их утраквистами[113].
— Не учи нас, — прервал Урбан Горн, — мы и без того ученые. Этих троих, спрашиваю, за что палить будут?
— Ну, этого-то я не знаю. Я нездешний.
— Вон тот, — поспешил разъяснить какой-то здешний, судя по испачканному глиной фартуку, каменщик. — Тот в позорном колпаке — чех, гуситский посланец, поп-отступник. Из Табора, переодевшись, пришлепал, людей на бунт подбивал, церкви жечь. Его признали собственные же родаки, те, что после двенадцатого года из Праги удрали. А второй — Антоний Нэльке, учитель приходской школы. Здешний сообщник чеха-еретика. Укрытие ему давал и с ним еретические писания распространял.
— А женщина?
— Эльжбета Эрлихова. Она совсем из другой, как говорится, бочки. По случаю. За компанию. Мужа свово, с любовником стакнувшись, ядом отравила. Любовник сбежал. Если б не это, тожить бы на костер взошел.
— Вылезло ноне шило из мешка, — вставил тощий тип в фетровой шапке, плотно обтягивающей череп. — Потому как это ее второй муж, Эрлиховой-то. Первого небось тоже отравила, ведьма.
— Может, отравила, может, и не отравила, тут бабка надвое сказала, — присоединилась к диспуту толстая горожанка в расшитом полукожушке. — Говорят, тот, первый, вусмерть запил. Сапожник был.
— Сапожник — не сапожник, отравила она его как пить дать, — припечатал тощий. — Не иначе там и чары какие-никакие в дело пошли, ежели под доминиканский суд попала…
— Коли отравила, то и получила за дело свое.
— Верно, что получила.
— Погодьте, — крикнул, вытягивая шею, плебан Гранчишек. — Приговор княжий читают, а не слышно ничего.
— А зачем слышать-то? — съехидничал Урбан Горн. — И так все известно. Те, что на кострах, это haeretica pessimi et notirii[114]. А Церковь, которая кровью брезгает, передает наказание виновных на brachium saeculare, светским властям.
— Помолчите, сказал я!
— Ecclesia non sitit sanguinem[115], — долетел со стороны костров прерываемый ветром и прибиваемый гулом толпы голос. — Церковь не желает крови и отвращается от нее… Так пусть же осуждение и наказание перейдет в руки brachium saeculare, светской власти. Requiem aeternam dona eis…[116]
Толпа взревела. У костров что-то происходило. Палач был уже рядом с женщиной, что-то проделал у нее за спиной, как бы поправлял накинутую на шею петлю. Голова женщины мягко, как подрезанный цветок, упала на грудь.
— Он ее удушил, — тихо вздохнул плебан, совсем так, словно прежде ничего подобного не видел. — Шею ей переломил. Тому учителю тоже. Они, видимо, на следствии раскаялись.
— И кого-нибудь завалили, — добавил Урбан Горн. — Нормальное дело.
Толпа выла и сквернословила, недовольная милостью, оказанной учителю и отравительнице. Крик усилился, когда вязанки хвороста полыхнули синим пламенем, полыхнули бурно, мгновенно охватив костры вместе со столбами и привязанными к ним людьми. Огонь загудел, взвился высоко, толпа, охваченная жаром, попятилась, теснота стала еще больше.
— Портачи! — крикнул каменщик. — Говенная работа! Сухой взяли хворост, сухой! Как солома!
— Воистину портачи, — согласился тощий в фетровой шапке. — Гусит и звука издать не успел! Не умеют они палить. Вот у нас, во Франконии, аббат из Фульды, ого, вон тот умеет! Сам за кострами присматривал. Бревна укладывать велел так, чтобы вначале они только ноги поджаривали до колен, потом выше, до яиц, а потом…
— Вор! — тонко взвыла скрытая в толкучке женщина. — Воооор! Лови вора!
Где-то посреди толпы плакал ребенок, кто-то наигрывал на дудке, кто-то всех обзывал курвами, кто-то смеялся, заливался нервным, кретинским смехом.
Костры гудели, били сильными порывами жара. Ветер повернул в сторону путников, донося отвратительный, удушливый, сладковатый запах горящего трупа. Рейневан прикрыл нос рукавом. Плебан Гранчишек поперхнулся. Дорота зашлась кашлем. Урбан Горн сплюнул, немилосердно скривившись. Однако всех превзошел рабби Хирам. Еврей высунулся с телеги, и его столь же неожиданно, сколь и обильно вырвало — на паломника, на каменщика, на горожанку, на франконца и на всех других, оказавшихся поблизости. Вокруг телеги тут же сделалось просторно.
— Прошу прощения… — сумел пробормотать рабби между очередными пароксизмами. — Это не политическая демонстрация. Это обыкновенная рвота…
Каноник Отто Беесс, препозит у Святого Яна Крестителя, уселся поудобнее, поправил пелеус[117], взглянул на колышущийся в бокале кларет.
— Убедительно прошу, — сказал он своим обычным скрипучим голосом, — присмотреть, чтобы тщательно очистили и обработали граблями кострище. Все остатки, даже самые малые, прошу собрать и высыпать в реку. Ибо множатся случаи, когда люди подбирают обуглившиеся косточки. И сохраняют как реликвии. Прошу уважаемых советников позаботиться об этом. А братьев — присмотреть за выполнением.
Присутствующие в комнате замка стшелинские советники молча поклонились, доминиканцы и Меньшие Братья наклонили тонзуры. И те, и другие знали, что каноник привык просить, а не приказывать. Знали также, что разница только в самом слове.
— Братьев Проповедников, — продолжал Отто Беесс, — прошу и дальше в соответствии с указаниями буллы Inter cunctas[118] чутко следить за всеми проявлениями еретичества и деятельностью таборитских эмиссаров. И докладывать о малейших, даже, казалось бы, незначительных явлениях, с подобной деятельностью связанных. В этом я также рассчитываю на помощь светских властей. О чем прошу вас, благородный господин Генрик.
Генрик Райденбург наклонил голову, но едва-едва, после чего сразу же выпрямил свою крупную фигуру в украшенном шашечницей вапенроке[119]. Староста Стшелина не скрывал честолюбия и надменности, даже не думал прикидываться смиренным и покорным. Было видно, что посещение церковного иерарха он терпит, поскольку вынужден, но только и ждет, чтобы каноник поскорее убрался с его территории.
Отто Беесс знал об этом.
— Прошу также вас, господин староста Генрик, — добавил он, — приложить больше, чем до сих пор, стараний в расследовании совершенного под Карчином убийства господина Альбрехта фон Барта. Капитул весьма заинтересован в обнаружении виновников этого преступления. Господин фон Барт, несмотря на определенную резкость и противоречивость суждений, был человеком благородным, vir rarae dexteritatis[120], крупным благодетелем Генриковских и бжеговских цистерцианцев. Мы хотели бы, чтобы его убийцы понесли заслуженную кару. Разумеется, речь идет об убийцах истинных. Капитул не удовлетворят обвинения первого попавшегося. Ибо мы не верим, что господин Барт пал от руки сожженных сегодня виклифистов…
— У этих гуситов, — откашлялся Райденбург, — могли быть пособники…
— Мы этого не исключаем, — прервал рыцаря каноник. — Не исключаем ничего. Придайте, рыцарь Генрик, большой размах расследованию. Попросите, если необходимо, помощи у свидницкого старосты, господина Альбрехта фон Колдица. Попросите, в конце концов, кого хотите. Были б результаты.
Генрик Райденбург натянуто поклонился. Каноник ответил тем же. Довольно небрежно.
— Благодарю вас, благородный рыцарь, — проговорил он голосом, прозвучавшим так, словно открывали заржавевшие кладбищенские ворота. — Я вас больше не задерживаю. Благодарю также господ советников и благочестивых братьев. Полагаю, у вас полно обязанностей. Не стану мешать.
Староста, советники и монахи вышли, шаркая башмаками и сандалиями.
— Господа клирики и дьяконы, — немного погодя добавил каноник вроцлавской кафедры, — также, мне кажется, помнят о своих обязанностях. Посему прошу к ним приступить. Незамедлительно. Останутся брат секретарь и отец исповедник. А также…
Отто Беесс поднял голову и пронзил Рейневана взглядом.
— Ты, юноша, тоже останься. Мне надобно с тобой поговорить. Но вначале приму просителей. Прошу вызвать плебана из Олавы.
Вошедший Гранчишек тут же начал меняться в лице, совершенно непонятным образом то краснея, то бледнея. И незамедлительно бухнулся на колени. Каноник не предложил ему подняться.
— Твоя проблема, отец Филипп, — скрипуче начал он, — в отсутствии уважения и доверия к начальству. Индивидуализм и собственное мнение — качества, разумеется, весьма ценные, порой даже заслуживающие бо́льшего признания и похвалы, нежели тупое баранье послушание. Но есть такие вопросы, в отношении которых руководство обладает абсолютной и безошибочной правотой. Как, к примеру, наш папа Мартин V в споре с концилиаристами[121], разными там Герсонами и полячишками: Владковицами, Вышами и Ласкарами, которые вздумали обсуждать решение Святого Отца. И интерпретировать на свой манер. А это не так! Не так! Roma locuta, causa finita[122]. Потому-то, дорогой отец Филипп, если церковное руководство говорит тебе, что́ ты должен проповедовать, то ты обязан проявить послушание. Ибо здесь совершенно явственно имеется в виду высшая цель. Не твоего уровня, естественно. И не твоего прихода. Ты, вижу, хочешь что-то сказать. Так говори.
— Три четверти моих прихожан, — пробормотал плебан Гранчишек, — люди не очень смышленые, я бы сказал, pro maiore parte illiterati et idiote[123]. Но остается еще одна четверть. Те, которым я никак не могу вещать то, что требует курия. Конечно, я говорю, что гуситы — еретики, убийцы и вырожденцы, а Жижка и Коранда — воплощения дьявола, преступники, вероотступники и развратники, что ждет их вечное проклятие и адские муки. Но я не могу говорить, что они поедают младенцев. И что жены у них общие…
— Ты не понял? — резко прервал его каноник. — Ты не понял моих слов, плебан? Roma locuta! А для тебя Рим — это Вроцлав. Ты должен говорить то, что тебе велено, проповедник. Говорить об общих женах, о поедаемых новорожденных, о живьем сваренных монахинях, о содомии, о том, что у католических священников вырывают языки. Если тебе прикажут, ты будешь говорить пастве, что от комунии из гуситской чаши у причащаемых растут волосы во рту и собачьи хвосты из задниц. Я вовсе не шучу, ибо я видел соответствующие письма в епископской канцелярии. Впрочем, — добавил он, с легким сожалением глядя на съежившегося Гранчишека, — откуда тебе знать, что хвосты у них не растут? Ты что, бывал в Праге? В Таборе? В Карловом Градце? Принимал комунию sub utraque specie?
— Нет! — чуть не подавился воздухом плебан. — Ни в коем разе!
— Вот и очень даже хорошо. Causa finita[124]. Аудиенция тоже. Во Вроцлаве скажу, что тебе достаточно было указать, и больше с тобой хлопот уже не будет. А теперь, чтобы ты не думал, будто приезжал напрасно, исповедуйся моему исповеднику. И покайся, как он тебе укажет. Отец Фелициан!
— Слушаю, ваше преосвященство?
— Пусть полежит крестом перед главным алтарем у Святого Готарда всю ночь, от комплеты до примы[125]. Остальное на твое усмотрение.
— Да хранит его Господь.
— Аминь. Пребывай в здравии, плебан.
Отто Беесс вздохнул, протянул клирику пустой кубок. Тот тут же налил ему кларета.
— Сегодня больше никаких просителей. Ну-с, Рейнмар?
— Святой отец… Прежде чем… У меня есть просьба.
— Слушаю.
— Сопровождал меня в пути и прибыл со мной раввин из Бжега…
Отто Беесс жестом отдал распоряжение. Через минуту клирик ввел Хирама бен Элиезера. Еврей глубоко поклонился, заметая пол лисьей шапкой. Каноник внимательно глядел на него.
— Так чего, — заскрипел он, — ждет от меня посланник бжегского каганата? С каким делом прибывает?
— Уважаемый господин спрашивает, с каким делом? — поднял кустистые брови рабби Хирам. — Господь Авраама и Иакова! А по какому делу, я вас спрашиваю, может приезжать еврей к уважаемому господину канонику? О чем может, я спрашиваю вас, идти речь? Ну так я скажу — о правде. Евангельской правде.
— Евангельской правде?
— Именно так.
— Говори, рабби Хирам. Не заставляй меня ждать.
— Если уважаемый каноник приказывает, так я сразу же говорю, почему бы мне не говорить? Я говорю так: ходят разные всякие их милости по Бжегу, по Олаве, по Гродкову, да и по селам окружным и призывают бить гнусных убийц Иисуса Христа, грабить их дома и позорить жен и дочерей. При этом эти требователи ссылаются на уважаемых господ прелатов, мол, дескать, такое избиение, грабеж и изнасилование творятся по божеской и епископской воле.
— Продолжай, друг Хирам. Ты же видишь, я терпелив.
— Что ж, с вашего позволения, тут много говорить-то? Я, рабби Хирам бен Элиезер из бжеговского каганата, прошу многоуважаемого господина священника, чтобы он берег евангельские истины. Если уж так надобно бить и грабить убийц Иисуса Христа, то, пожалуйста, бейте! Но, о праотец Моисей, бейте же ж тех, кого надо. Настоящих. Тех, кои распяли. То есть римлян!
Отто Беесс молчал долго, рассматривая раввина из-под полуприкрытых век.
— Даааа, — проговорил он наконец. — А знаешь ты, друг Хирам, что за такой бред тебя могут посадить? Я, конечно, говорю о светских властях. Церковь милостива, но brachium saeculare могут быть строгими, ежели речь заходит о глумлении. Нет, нет, помолчи, друг Хирам. Говорить буду я.
Еврей поклонился. Каноник не пошевелился на стуле, даже не дрогнул.
— Святой отец Мартин, пятый с таким именем, следуя заветам своих просвещенных предшественников, изволил сказать, что евреи, вопреки видимости, также сотворены по подобию Божиему и часть их, хоть и невеликая, дождется избавления. Посему их преследование, унижение, наказание, притеснение и всякое прочее угнетение, в том числе насильное крещение есть несправедливость.
Ты, я думаю, не сомневаешься, друг Хирам, что воля папы — приказ для каждого духовного лица. Или сомневаешься?
— Как я могу сомневаться, спрашиваю я вас? Ведь уже, почитай, десятый кряду господин папа говорит об этом… Стало быть, это должно быть правдой, вне всякого сомнения…
— Если не сомневаешься, — прервал каноник, сделав вид, что не уловил насмешки, — то должен понимать, что обвинение духовных лиц в подзуживании масс к нападению на израэлитов есть клевета. Добавлю: клевета, достойная наказания.
Еврей молча поклонился.
— Конечно, — Отто Беесс прищурился, — светские лица о папских наказах знают мало либо не знают вообще. Да и со Священным Писанием у них трудности. Ибо они, как мне кто-то совсем недавно сказал, pro maiori parte illiterati et idiote.
Рабби Хирам даже не дрогнул.
— Твое же израэлитское племя, рабби, — продолжал каноник, — с удовольствием и упорно дает толпе основания. То вы напускаете эпидемию чумы, то колодцы отравляете, то из детей кровь для мацы выпускаете. Крадете и обесчещиваете облатки. Занимаетесь наглым ростовщичеством, с живого должника, коий варварских процентов не в состоянии выплатить, куски мяса вырезаете. И разными другими позорными делишками занимаетесь. Думается мне.
— Что же надо сделать, спрашиваю я почтенного господина каноника, — спросил после напряженного молчания Хирам бен Элиезер. — Что сделать, дабы такое не случалось? То есть — заражение колодцев, насилование девушек, выпускание крови и обесчещение облаток? Что же, спрашиваю я вас, необходимо сделать?
Отто Беесс долго молчал. Потом проговорил:
— Того и жди — будет введена специальная одноразовая, обязательная для всех подать. На антигуситский крестовый поход. Каждый еврей должен будет внести один гульден. Кроме того, бжегская гмина сверх назначенной суммы добавит по доброй воле… триста гульденов. Двести пятьдесят гривен.
Раввин согласно тряхнул бородой. Не пробуя торговаться.
— Деньги эти, — заметил без видимого нажима каноник, — послужат общему благу. И общему, я бы сказал, делу. Чешские еретики угрожают нам всем. Разумеется, более всего нам, правоверным католикам, но и у вас, израэлитов, нет причин гуситов любить. Совсем, сказал бы я, наоборот. Достаточно вспомнить март двадцать второго года, кровавый погром в Старом Пражском Граде. Последовавшую за этим резню евреев в Хомутове, Кутной Горе и Писке. Так что у вас, Хирам, появится возможность своей денежной помощью присоединиться к делу мести.
— Возмездие в моих руках, — ответил, немного помолчав, Хирам бен Элиезер. — Так говорит Бог Адонай. Никому, говорит Бог, не воздавайте злом за зло. А господь наш, как утверждает пророк Исайя, щедр на прощение. Кроме того, — тихо добавил раввин, видя, что каноник молчит, приложив руку ко лбу, — гуситы истребляют евреев лишь шесть лет. Что есть шесть лет по сравнению с вечностью, спрашиваю я вас?
Отто Беесс поднял голову. Его глаза были холодны как сталь.
— Плохо ты кончишь, друг Хирам, — проскрипел он. — Опасаюсь я за тебя. Иди с миром.
— А теперь, — сказал он, когда дверь за евреем закрылась, — наконец пришла твоя очередь, Рейнмар. Поговорим. Не обращай внимания на секретаря и клирика. Это люди доверенные. Они присутствуют, но так, словно их нет вообще.
Рейневан кашлянул, однако каноник не дал ему заговорить.
— Князь Конрад Кантнер прибыл во Вроцлав четыре дня тому назад, на святого Вавжинца. Со свитой, состоящей из ужасных сплетников. Самого князя тоже сдержанным не назовешь. Таким образом, не только я, но и почти весь Вроцлав без малого уже разбирается в сложностях внесупружеской аферы Адели, жены Гельфрада де Стерчи.
Рейневан снова кашлянул, опустил голову, не будучи в состоянии вынести сверлящего взгляда. Каноник сложил руки как для молитвы.
— Рейнмар, Рейнмар, — проговорил он с немного искусственным сожалением. — Как ты мог? Как ты мог так грубо нарушить божеский и человеческий закон? Ведь сказано: да почитаемо будет супружество и ложе нерушимо, ибо развратников и чужеложцев осудил Бог. Я же еще добавляю от себя, что слишком часто обманутым мужьям чересчур медлительным кажется возмездие Божье. И слишком часто они осуществляют его сами.
Рейневан кашлянул еще громче и склонил голову еще ниже.
— Ага, — догадался Отто Беесс. — За тобой уже гонятся?
— Гонятся.
— На пятки наступают?
— Наступают.
— Юный глупец! — проговорил после минутного молчания священник. — В Башне шутов тебя надо запереть, вот что! В Башне шутов. В Narrenturm’e. Ты отлично бы подошел к тамошней компании.
Рейневан шмыгнул носом и изобразил на лице раскаяние. Как ему думалось. Каноник покачал головой, глубоко вздохнул, сплел пальцы.
— Сдержаться не удалось, да? — спросил он со знанием дела. — По ночам снилась?
— Не удалось, — покраснев, признался Рейневан. — Снилась.
— Знаю, знаю. — Отто Беесс облизнул губы, а глаза у него вдруг загорелись. — Скажу я тебе, что сладок плод запретный, что хочется, ох как хочется обнять грудь неизведанную. Знаю я, что мед источают уста чужой жены, а нёбо рта ее гладко, как масло. Однако, поверь мне, мудро учат Proverbia[126] Соломоновы: «Ибо мед источают уста чужой жены, и мягче елея речь ее, но последствия от нее горьки, как полынь, остры, как меч обоюдоострый»[127], amara quasi absin tium et acuta quasi gladius biceps. Стерегись, сын мой, дабы не сгореть рядом с нею, аки мотыль в огне. Дабы не последовать за нею к смерти, не пропасть в Бездне. Послушай слова мудрые Писания: «Держи дальше от нее путь твой, не подходи близко к дверям дома ее»[128], longe fac ab ea viam tuam et ne adpropinques foribus domus eius.
Не подходи к дверям дома ее, — повторил каноник, и из его голоса словно ветром сдуло проповедническую восторженность. — Прислушайся, Рейнмар Беляу. Как следует запомни слова Священного Писания и мои. Как следует вдолби их себе в память. Послушай совета: держись подальше от известной тебе особы. Не делай того, что намереваешься сделать и что я читаю в глазах твоих, сынок. Держись от нее подальше.
— Да, преподобный отец.
— Со временем афера эта забудется. Стерчей припугнут курия и ландфрид, задобрит, как того требует обычай, вознаграждение в двадцать гривен, обычный налог в размере десяти гривен надо будет уплатить магистрату Олесьницы. Все это не намного превышает стоимость хорошего коня благородных кровей, и все это тебе придется собрать с помощью брата, а если понадобится, я добавлю. Твой дядя, схоластик Генрик, был мне добрым другом. И учителем.
— Да будет он возблагодарен…
— Но я ничего не смогу сделать, — резко прервал каноник, — если тебя поймают и укокошат. Ты понимаешь это, дурень набитый? Ты должен раз и навсегда выбить у себя из головы мысли о жене Гельфрада Стерчи, забыть о тайных посещениях, письмах, посланцах, обо всем. Ты должен исчезнуть. Выехать. Я рекомендую — в Венгрию. Сразу же, сейчас, не мешкая. Ты понял?
— Я бы хотел сначала заехать в Бальбинов… К брату…
— Категорически запрещаю, — обрезал Отто Беесс. — Твои преследователи наверняка это предвидят. Как, впрочем, и визит ко мне. Запомни: если уж убегают, то бегут, как волки. Никогда не идут по тропинкам, по которым когда-либо ходили.
— Но брат… Петерлин… Если я и вправду должен уехать…
— Я сам через доверенных посланцев уведомлю Петерлина обо всем. Тебе же туда ездить запрещаю. Ты понял, ненормальный? Тебе нельзя ходить по дорожкам, которые знают твои враги. Нельзя появляться в местах, где они могут тебя ожидать. А это значит, что ни в коем случае в Балбинове. И ни в коем случае в Зембицах.
Рейневан громко вздохнул, а Отто Беесс громко выругался.
— Ты не знал, — процедил он. — Не знал, что она в Зембицах. Это я выдал тебе, старый дурень. Ну что ж, слово не воробей… Но это не имеет значения. Безразлично, где она находится. В Зембицах, в Риме, в Константинополе или Египте. Безразлично. Ты не приблизишься к ней, сын мой.
— Не приближусь.
— Ты и сам знаешь, как сильно я хотел бы тебе верить. Выслушай меня, Рейнмар, и выслушай внимательно. Получишь письмо, я сейчас прикажу секретарю его написать. Не бойся, письмо будет составлено так, что понять его сможет только адресат. Возьмешь письмо и поступишь как преследуемый волк. Стежками, которыми никогда не ходил и на которых тебя искать не станут, поедешь в Стшегом, в монастырь кармелитов. Отдашь мое письмо тамошнему приору. Он познакомит тебя с неким человеком, которому, когда вы останетесь один на один, скажешь: восемнадцатое июля, восемнадцатый год. Тогда он тебя спросит: где? Ответишь: Вроцлав, Нове Място. Запомнил? Повтори…
— Восемнадцатое июля, восемнадцатый год. Вроцлав. Нове Място. А зачем все это? Не понимаю.
— Если станет по-настоящему опасно, — спокойно пояснил каноник, — я тебя спасти не смогу. Разве что постригу в монахи и засажу к цистерцианцам под замок и за глухую стену, а этого, я полагаю, ты предпочел бы избежать. Во всяком случае, в Венгрию я вывести тебя не смогу. Тот, кого я рекомендую, сможет. Он обеспечит тебе безопасность, а когда понадобится, защитит. Это человек достаточно противоречивого характера, в общении зачастую непреклонный, но придется терпеть, потому что в определенных ситуациях он незаменим. Так что запомни: Стшегом, монастырь братьев ордена Beatissimae Virginis Mariae de Monte Carmeli, вне городских стен, на дороге к Свидницким воротам. Запомнил?
— Да, преподобный отец…
— Отправляйся немедленно. В Стшелине тебя видели и без того слишком много людей. Сейчас получишь письмо — и марш в дорогу.
Рейневан вздохнул. Ему совершенно искренне хотелось еще немного поболтать с Урбаном Горном где-нибудь за кружкой пива. Он чувствовал к Горну огромную эстиму и адмирацию[129], на пару со своим псом тот уравнивался в его глазах по меньшей мере с рыцарем Ивейном со Львом. Рейневана так и подмывало сделать Горну некое предложение, достойное именно рыцаря, — совместное освобождение некой оскорбленной девушки. Собирался он также попрощаться с Доротой Фабер. Однако нельзя было относиться легкомысленно к советам и приказам таких людей, как каноник Отто Беесс.
— Отец Отто?
— Слушаю?
— Кто тот человек, что сидит у стшегомских кармелитов?
Отто Беесс некоторое время молчал, потом сказал:
— Тот, для которого нет ничего невозможного.
Рейневан был весел и счастлив. Его переполняла радость и все вокруг приводило в восторг своей красотой. Прекрасна была долина Верхней Олавы, врезающейся излучинами в зеленые холмы. Прелестно топал по бегущей вдоль реки дороге приземистый гнедой жеребец, подарок каноника Отто Беесса. Прелестно пели в ветвях дрозды, еще прелестнее — жаворонки на полях. Поддерживало роскошное настроение гудение пчел, жуков и конских мух. Веющий со взгорий зефир приносил упоительные ароматы — то жасмина, то черемухи. То навоза — кругом виднелись людские подворья.
Рейневан был весел и счастлив. И у него были на то причины.
Правда, несмотря на все усилия, ему не удалось ни встретиться, ни попрощаться с недавними спутниками, и он сожалел об этом, особенно сильно его огорчило таинственное исчезновение Урбана Горна. Однако именно воспоминание о Горне подвигло его к действиям.
Кроме гнедого жеребчика с белой стрелкой на лбу, каноник Отто дополнительно одарил его на дорогу кошельком, к тому же гораздо более внушительным, чем кошель, полученный неделю назад от Конрада Кантнера. Взвешивая кошель в руке и по весу прикидывая, что внутри находится никак не меньше тридцати пражских грошей, Рейневан в очередной раз убеждался в том, что положение духовного лица гораздо выше рыцарского.
Этот кошель изменил его судьбу.
Потому что в одной стшелинской корчме из тех многих, в которых он побывал в поисках Горна, Рейневан столкнулся с фактотумом[130] каноника, отцом Филицианом, жадно выедающим из рынки[131] толстые кружки обжаренной колбасы и запивающим жир тяжелым местным пивом. Рейневан сразу же понял, что следует сделать, причем ему даже не пришлось прилагать к тому особых усилий. Попик, увидев кошель, облизнулся, и Рейневан вручил ему дар каноника без всякого сожаления. Не считая, сколько там лежит денег. Конечно, он тут же получил необходимые сведения. Отец Филициан сказал все, более того, был готов дополнительно выдать несколько секретов, услышанных на исповеди, однако Рейневан вежливо отказался, поскольку имена исповедовавшихся ни о чем ему не говорили, а их грехи и прегрешения не интересовали его вообще.
Он выехал из Стшелина утром. Почти без шелёнга за душой. Но веселый и счастливый.
И ехал он отнюдь не туда, куда велел каноник. Не по главному тракту на запад, через Дубовые горы, вдоль южного подножия Радуни к Свиднице и Стжегому. Совершенно вопреки категорическому запрету, повернувшись к массиву Радуни и Слёнзе спиной, Рейневан ехал на юг, вверх по Олаве, по дороге, ведущей в Генрикову и Зембице.
Он выпрямился в седле, ловя ноздрями очередные милые ароматы, приносимые ветром. Пели птички, пригревало солнышко. Ах, как же прекрасен мир. Рейневана так и подмывало закричать от радости.
Прекрасная Адель, Гельфрадова жена — о чем сказал ему отец Фелициан в обмен за весящий около тридцати грошей кошель, — хоть, казалось бы, и удерживаемая швагером Стерчей в лиготском монастыре цистерцианок, ухитрилась сбежать и обмануть погоню. Сбежала в Зембицы, чтобы там затаиться в монастыре кларисок. Правда, рассказывал попик, вылизывая кастрюлю, — правда, зембицкий князь Ян, узнав об этом, строго приказал монашенкам выдать жену своего вассала. И посадил ее под домашний арест до выяснения проблемы предполагаемого чужеложства. Но — тут отец Фелициан крепко и кисло отрыгнул — хоть грех требует наказания, женщина в Зембицах находится в безопасности, со стороны Стерчей ей уже не грозят ни самосуд, ни самоуправство. Князь Ян — тут отец Фелициан высморкался — однозначно предостерег Апеча Стерчу и даже на допросе пальцем ему погрозил. Нет, Стерчи уже не смогут сделать невестке ничего плохого… Не в силах.
Рейневан направил гнедого через желтый от коровяка и фиолетовый от люпина луг. Ему хотелось смеяться и кричать от радости. Адель, его Адель показала Стерчам кукиш, выставила их дураками и растяпами. Они-то думали, что обложили ее в Лиготе, а она — шмыг! И только ее и видели. Ах как, наверное, кипятился Виттих, как ругался и изрыгал бессильные проклятия Морольд, как чуть было не захлебнулся кровью Вольфгер! А Адель галопом, ночью, на сивой кобыле с развевающейся косой…
«Впрочем, — спохватился Рейневан, — у Адели нет косы. Надо взять себя в руки, — подумал он трезво, подгоняя жеребчика. — Ведь Николетта, амазонка со светлой, как солома, косой, не значит для меня ничего. Конечно, она спасла меня от погони, отвела преследователей, за это я при случае отблагодарю ее. Господи, к ногам паду. Но люблю я Адель, и только Адель. Адель — владычица моего сердца и моих мыслей, я думаю только об Адели, мне вообще нет дела ни до той светлой косы, ни до того голубого взгляда из-под собольей шапочки, ни до тех малиновых уст, ни до тех соблазнительных бедрышек, охватывающих бока сивой кобылы…
Я люблю Адель. Адель, от которой меня отделяют всего-навсего три мили. Если пустить коня галопом, я попаду к зембицким воротам еще до того, как пробьет полдень.
Спокойно, спокойно. Не горячиться. Сначала, поскольку это по пути, надо воспользоваться оказией и навестить брата. Когда освобожу Адель из княжеских застенков в Зембицах, мы вместе убежим в Чехию или Венгрию. И Петерлина я могу уже никогда не увидеть. Необходимо попрощаться с ним, объяснить. Попросить братского благословения».
Каноник Отто запретил. Каноник Отто приказал — чтобы по-волчьи, ни в коем случае не по людным тропинкам. Каноник Отто предупредил, что погоня может поджидать в районе Петерлинова хозяйства.
Но Рейневан и тут знал, как поступать.
В Олаву впадал приток, речка, скорее даже ручей, бегущий в камышах, едва видимый под балдахином ольх. Рейневан двинулся вверх по нему. Он знал дорогу. Дорогу, которая вела не в Бальбинов, где Петерлин жил, а в Повоёвицы, где он работал.
Первый сигнал, что до Повоёвиц уже недалеко, подал через некоторое время именно тот ручеек, по берегу которого Рейневан двигался. От ручейка пошел запах, вначале слабый, потом все более ядреный, наконец просто ужасный. Одновременно изменился цвет воды, причем радикально — она стала красно-коричневой. Рейневан выехал из леса и уже издалека увидел причину этого — огромные деревянные стояки сушильни, с которых свисали покрашенные куски полотна и штуки сукна. Все перебивал красный цвет, о котором уже поведал ручеек, но были также ткани голубые, темно-синие и зеленые.
Рейневан знал эти цвета, которые теперь уже больше говорили о Петре фон Беляу, нежели тинктуры[132] родового герба. Впрочем, в этом была определенная, хоть и небольшая часть его собственного участия — он помогал брату получать красители. Причиной глубокого, живого пурпура окрашенного у Петерлина сукна и полотен была секретная композиция из алькермеса, румянки и марены. Все оттенки синего Петерлин получал, смешивая сок черники с вайдой, причем вайду — как редко встречающуюся в Силезии — он выращивал сам. Вайда, смешанная с шафраном, давала прекрасную яркую зелень.
Ветер подул в сторону Рейневана и принес с собой такой «аромат», от которого начали слезиться глаза и сворачиваться волоски в ноздрях. Красители, отбеливатели, щелочи, кислоты, сода, глиноземы, пепел и жиры были исключительно пахучи. Не слабо воняла также протухшая сыворотка, в которой — следуя фламандской рецептуре — замачивали полотна на последней стадии процесса отбеливания. Однако все это не перебивало запаха используемого в Повоёвицах основного средства — устоявшейся человеческой мочи. Мочи, которую в огромных кадках выдерживали около двух недель, а потом обильно использовали в валяльнях при сваливании сукна. Эффект был таким, что повоёвицкая сукновальня разом со всей округой воняла мочой так, что хуже не придумаешь, а при благоприятных ветрах вонь могла доходить до цистерцианского монастыря в Генрикове.
Рейневан ехал по берегу красной и воняющей, как выгребная яма, речки. Он уже слышал сукновальню — непрекращающийся гул вращаемых водой приводных колес, стук и скрип шестерен, скрежет рычагов; на все вскоре наложился глубокий, сотрясающий грунт грохот — удары молотов, толкущих сукно в ступах. Сукновальня Петерлина была предприятием современным, кроме нескольких традиционных узлов с пестами, у нее были приводимые в движение водой молоты, валявшие лучше, быстрее и ровнее. И громче.
Внизу над речкой, за дальними сушильнями и множеством ям красильни, виднелись постройки, сараи и навесы валяльни. Там, как обычно, стояли не меньше двадцати телег самого различного размера и конструкции. Рейневан знал, что это были телеги поставщиков, привозящих сукно для валяния, — Петерлин импортировал из Польши большое количество поташа и тканей. Репутация Повоёвиц делала свое дело: сюда приезжали ткачи со всей округи, из Немчи, Зембиц, Стшелина, Гродкова, даже Франкенштейна. Он видел ткацких мастеров, толпящихся вокруг валяльни и наблюдающих за работой, слышал их крики, пробивающиеся даже сквозь гул машин. Как обычно, они лаялись с валяльщиками касательно способа укладки и переворачивания сукна в ступах. Среди них он заметил нескольких монахов в белых рясах с черными ладанками, это тоже не было новостью, Генриковский монастырь цистерцианцев изготовлял значительные количества сукна и ходил у Петерлина в постоянных клиентах.
Но вот кого Рейневан не видел, так это именно Петерлина. Его брата очень часто видывали в Повоёвицах, так как он привык объезжать весь район. На коне, чтобы выделяться. В конце концов, Петер фон Беляу был рыцарем.
Что еще удивительнее, нигде не было видно тощей и высокой фигуры Никодемуса Фербрюггена, фламандца из Гента, большого мастера по валянию и крашению.
Своевременно вспомнив предупреждение каноника, Рейневан въехал в застройки скрытно, прячась за возами постоянно прибывающих клиентов. Надвинул на нос шапку, сгорбился в седле. Не обращая на себя чьего-либо внимания, подъехал к дому Петерлина.
Обычно шумный и полный народу дом казался совершенно пустым. Никто не ответил на его окрик, не заинтересовался ударом дверей, в длинных сенях не было ни живой души. Он вошел в комнату.
На полу перед камином сидел мэтр Никодемус Фербрюгген, седовласый, подстриженный как мужик, но одетый как господин. В камине гудел огонь. Фламандец не переставая рвал и бросал в огонь листы бумаги. Он уже заканчивал. На коленях оставалось всего несколько листов, а в огне чернела и извивалась целая кипа.
— Господин Фербрюгген!
— Jezus Christus, — фламандец поднял голову, бросил в огонь следующий лист, — Jezus Christus, господин Рейнмар… Какое несчастье, молодой господин… Ужасное несчастье!
— Что за несчастье, господин мастер? Где мой брат? Что вы тут сжигаете?
— Minheer[133] Петер велели. Сказали, что ежели что-нибудь случится, вынуть из сундука, сжечь, да поскорее. Так сказали: «Ежели что, Никодемус, не дай Бог, случится, сожги быстрее. А сукновальня должна работать». Так сказали minheer Петер… En het woord is vlees geworden[134].
— Господин Фербрюгген… — Рейневан ощутил, как от страшного предчувствия у него поднимаются волосы на голове. — Господин Фербрюгген, говорите же. Что за документы? И какое слово станет плотью?
Фламандец втянул голову в плечи, кинул в огонь последний лист, Рейневан подскочил, обжигая руку, выхватил его из огня, погасил. Частично.
— Говорите же!
— Убили, — глухо проговорил Никодемус Фербрюгген. Рейневан увидел слезу, бегущую по покрытой седой щетиной щеке. — Умер добрый minheer Петер. Убили его. Забили. Молодой господин Рейнмар… такое несчастье, Jezus Christus, такое несчастье…
Хлопнула дверь. Фламандец обернулся и понял, что его последние слова уже никто не слышал.
Лицо Петерлина было белым. И пористым. Как сыр. В уголке рта, несмотря на то что его обмывали, остались следы запекшейся крови.
Старший фон Беляу лежал на поставленном посреди светлицы настиле, окруженный двенадцатью горящими свечами. На глаза ему положили два золотых венгерских дуката, под голову подстелили лапник, запах которого, смешиваясь с ароматом тающего воска, наполнял помещение тошнотворным, неприятным, могильным запахом смерти.
Настил был накрыт красным сукном. «Покрашенным алькермесом в его собственной красильне», — не к месту подумал Рейневан, чувствуя, как слезы набегают на глаза.
— Как… — выдавил он из стиснутого спазмой горла, — как это… могло… случиться?
Гризельда из Деров, жена Петерлина, подняла на него глаза. Лицо у нее было красное и опухшее от плача. К юбке прижались двое всхлипывающих детей, Томашек и Сибилла. Ее взгляд был неприязненным, даже злым. Не очень дружелюбно выглядели тесть и зять Петерлина, старший Вальпот Дер и его неуклюжий сын Кристиан.
Никто, ни Гризельда, ни Деры не соизволили ответить на вопрос Рейневана. Но он и не думал сдаваться.
— Что случилось? Кто-нибудь мне наконец ответит?
— Убили его какие-то, — проворчал сосед Петерлина Гунтер фон Бишофсгейм.
— Бог, — добавил священник из Вонвольницы. Имени его Рейневан не помнил. — Бог их за это покарает.
— Мечом ткнули, — хрипло сказал Матиас Вирт, ближний арендатор. — Лошадь без седока прибежала. В самый полдень…
— В самый полдень, — повторил, складывая руки, вонвольницкий плебан. — Ab incursu et daemone libera nos, domine[135].
— Лошадь прибежала, — повторил Вирт, сбитый немного с толку молитвенным отступлением, — с окровавленным седлом и чепраком. Тогда я начал искать и нашел. В лесу, сразу за Бальбиновом… У самой дороги. Видать, из Повоёвиц господин Петер ехал. Земля там сильно изрыта была копытами, похоже, скопом напали…
— Кто?
— Не ведомо, — пожал плечами Матиас Вирт. — Не иначе, разбойники…
— Разбойники? Разбойники не забрали лошадь? Быть того не может.
— Да кто там знает, что может, а что нет, — пожал плечами фон Бишофсгейм. — Наши с господином Дером кнехты гоняют по лесам. Может, кого и уловят. Да и старосте мы знать дали. Прибудут старостовы люди, проведут следствие, поспрашивают cui bono[136], у кого, значит, были причины для убийства. И кто выгадал на этом.
— Может, какой-нибудь процентщик, — злобно сказал Вальпот фон Дер, — обозлившийся за неуплату процентов? Может, какой «дружок» красильщик решил отделаться от конкурента? Может, какой-нибудь клиент, обсчитанный на ломаный грош? Так оно и бывает, этим и кончается, когда о происхождении забывают и с хамами породняются. В купечика играют. Кто с кем связывается, тот таким и становится. Тьфу! Отдал тебя за рыцаря, дочка, а теперь-то ты вдова…
Он вдруг замолчал, и Рейневан понял, что виной тому был его взгляд. В нем боролись отчаяние и бешенство, то одно брало верх, то другое. Он сдерживался из последних сил, но руки у него дрожали. Голос тоже.
— А не видели ли часом поблизости, — выдавил он, — четырех конных? Вооруженных? Один высокий, усатый, в разукрашенной куртке. Один небольшой, с коростами на морде…
— Были такие, — неожиданно проговорил плебан. — Вчера, в Вонвольнице, подле церкви. Как раз на Ангела Господня звонили… О, свирепыми выглядели они рубаками. Четверо. Воистину наездники Апокалипсиса…
— Я знала! — крикнула осипшим, сорванным от плача голосом Гризельда, уставившись на Рейневана взглядом, которого не постыдился бы и василиск. — Знала, едва тебя увидела, негодяй! Это из-за тебя. Из-за твоих грешков и делишек!
— Второй фон Беляу. — Вальпот Дер с ехидством подчеркнул титул «фон». — Тоже благородный. Только для разнообразия — знаток пиявок и клистиров…
— Негодяй! Негодяй! — все громче кричала Гризельда. — Кто бы ни были убийцы отца этих детей, они по твоему следу прибыли. Одно только несчастье из-за тебя. Завсегда брату от тебя один только стыд да позор. И заботы. Ты чего сюда заявился? Наследством запахло, ворон? Убирайся! Убирайся вон из моего дома!
Рейневан с величайшим трудом усмирил дрожащие руки. Но не произнес ни слова. Он аж кипел внутренне от бешенства и негодования и еле сдерживался, чтобы не бросить всей этой Деровой кодле в лицо все, что думает об их семейке, которая могла разыгрывать из себя господ только благодаря деньгам Петерлина, которые им приносила валяльня. Но сдержался. Петерлин был мертв. Лежал убитый, с венгерскими дукатами на глазах, в светлице собственного дома в поселке, в окружении коптящих свечей, на настиле, покрытом красным сукном. Петерлин был мертв. Совершенно неуместны, отвратительны были ругательства и обвинения здесь, рядом с его телом, отвратительна была сама мысль об этом. Кроме того, Рейневан боялся, что стоит только ему открыть рот и он разрыдается.
Он вышел, не проронив ни слова.
Траур и подавленность висели над всем бальбиновским поселком. Было пусто и тихо. Слуги куда-то скрылись, понимая, что скорбящим родственникам не следует попадаться на глаза. Не лаяли даже собаки. Их вообще не было видно. Кроме…
Он протер все еще залитые слезами глаза. Сидящий между конюшней и баней черный британ не был привидением. И исчезать не собирался.
Рейневан быстро пересек двор, вошел в сарай со стороны тележной. Прошел вдоль корыта для коров — постройка была одновременно и конюшней, и хлевом, — дошел до перегородок для лошадей. В углу выгородки, которую сейчас занимала лошадь Петерлина, сидел на корточках среди развороченной соломы и ковырял ножом глинобитный пол Урбан Горн.
— Того, что ты ищешь, здесь нет, — сказал Рейневан, удивляясь собственному спокойствию. Походило на то, что своими словами он не захватил Горна врасплох. Тот, поднимаясь, смотрел Рейневану в глаза.
— Правда?
— Правда. — Рейневан вытащил из кармана недогоревший кусочек листа, небрежно бросил его на глинобитный пол.
Горн по-прежнему не вставал.
— Кто убил Петерлина? — шагнул к нему Рейневан. — Кунц Аулок и его банда по приказу Стерчей? Господина Барта из Карчина тоже прикончили они? Что тебя с ними связывает, Горн? Зачем ты явился сюда, в Бальбиново, спустя едва полдня после смерти моего брата? Откуда знаешь о его тайнике? Зачем ищешь в нем документы, сгоревшие в Повоёвицах? И что это были за документы?
— Беги отсюда, Рейнмар, — сказал Урбан Горн, растягивая слова. — Беги отсюда, если тебе жизнь дорога. Не жди даже, пока похоронят брата.
— Сначала ты ответишь мне на вопрос. Начни с самого главного: что связывает тебя с этим убийством? Что связывает с Кунцем Аулоком? Не вздумай лгать!
— И не подумаю, — ответил Горн, не опуская глаз, — ни лгать, ни отвечать. Для твоего же блага, кстати. Возможно, тебя это удивит, но такова истина.
— Я заставлю тебя отвечать, — сказал Рейневан, делая шаг вперед и извлекая кинжал. — Я заставлю тебя, Горн. Если понадобится — силой.
О том, что Горн свистнул, свидетельствовало только то, что он сложил губы. Звук слышен не был. Но только Рейневану. Потому что в следующий момент что-то с чудовищной силой ударило его в грудь.
Он рухнул на пол. Придавленный тяжестью, открыл глаза только для того, чтобы увидеть у самого носа оскал черного британа Вельзевула. Слюна собаки капала ему на лицо, запах вызывал тошноту. Зловещее горловое урчание парализовало страхом. В поле зрения появился Урбан Горн, прячущий за пазуху обгоревшую бумагу.
— Ни к чему ты меня не можешь принудить, парень. — Горн поправил на голове шаперон. — Ты просто выслушаешь то, что я скажу по доброй воле. Более того — по доброте. Вельзевул, не шевелиться.
Вельзевул не пошевелился, хотя видно было, что желание шевелиться у него было велико.
— По доброте, — повторил Горн, — я тебе советую, Рейневан: беги. Исчезни! Послушай совета каноника Беесса, а я голову дам на отсечение, что он тебе кое-что посоветовал, порекомендовал, как выпутаться из положения, в которое ты вляпался. Не отмахивайся, парень, от указаний и советов таких людей, как каноник Беесс. Вельзевул, не двигаться. А что касается твоего брата, — продолжал Урбан Горн, — мне ужасно неприятно. Ты даже понятия не имеешь как. Ну, бывай. И береги себя.
Когда Рейневан открыл глаза, зажмуренные перед почти касающейся лица мордой Вельзевула, в конюшне уже не было ни собаки, ни Горна.
Притулившийся у могилы брата Рейневан корчился и трясся от страха, сыпал вокруг себя соль, смешанную с пеплом орешника, и дрожащим голосом твердил заклинание. Все меньше веря в его силу.
Wirfe saltce, wirfe saltce
Non timebis a timore nocturno
Ni mori, ni gościa z ciemności
Ani demona.
Wirfe saltce[137].
Чудовища клубились и буйствовали во мраке.
Хоть и понимал, что рискует и теряет время, тем не менее он дождался похорон брата. Не дал, несмотря на потуги невестки и ее родни, отговорить себя провести ночь рядом с упокоившимся, принял участие в заупокойной службе, выслушал мессу. Стоял рядом со всеми, когда в присутствии рыдающей Гризельды, плебана и немногочисленной похоронной процессии Петерлина опустили в могилу на кладбище за стародавним вонвольницким храмом. И только тогда уехал. То есть сделал вид, будто уехал.
Когда опустилась ночь, Рейневан поспешил на кладбище. Уложил на свежей могиле волшебные предметы, набранные — о диво — без особых сложностей. Самая старая часть вонвольницкого акрополя прилегала к вымытому речкой яру. Земля там немного осыпалась, поэтому доступ к древним захоронениям трудностей не составил. В магический арсенал Рейневана вошли даже гвоздь из гроба и фаланга трупа.
Однако не могла ни фаланга трупа, ни сорванные у кладбищенской ограды борец, шалфей и нивяник, ни заклинания, которые он шептал над идеограммой, выцарапанной на могиле кривым гвоздем из гроба, ничем помочь. Дух Петерлина, вопреки заверениям магических книг, не вознесся в эфирном виде над могилой. Не заговорил. Не подал знака.
«Если б здесь были мои книги, — подумал Рейневан, расстроенный и обескураженный многочисленными неудачными попытками. — Если б у меня были «Lemegeton» или «Necronomicon»… Венецианский хрусталь… Немного мандрагоры… Если б у меня была реторта и удалось дистиллировать немного эликсира… Если бы…»
Увы, гримуары, хрусталь, мандрагора и реторта были далеко, в Олесьнице. Либо, что более вероятно, в руках Инквизиции.
Из-за горизонта быстро надвигалась гроза. Раскаты грома, сопровождаемые розблесками неба, были все ближе. Ветер утих, воздух сделался мертвым и тяжким как саван. Близилась полночь.
И тогда началось.
Очередная молния осветила церковь. Рейневан с изумлением увидел, что колокольня кишит ползающими вверх и вниз паукообразными существами. У него на глазах несколько кладбищенских крестов зашевелились и наклонились, одна из дальних могил сильно взбухла. Из тьмы над яром долетел треск разламываемых гробовых досок, потом послышалось громкое чавканье… А затем вой.
Когда он снова принялся сыпать вокруг себя соль, руки тряслись у него словно в лихорадке, а губы с трудом удавалось заставить пробормотать заклинание.
Наиболее сильное движение пришлось над яром, в самой старой заросшей ольховником части кладбища. Того, что там происходило, Рейневан, к счастью, не видел, даже молнии не выхватывали из мрака ничего, кроме размытых форм и силуэтов. Однако очень сильные ощущения поставлял слух — разбушевавшаяся среди старых могил компания топала, рычала, выла, свистела, ругалась и вдобавок клацала и скрежетала зубами.
— Wirfe saltze…
Какая-то женщина тонко и спазматически хохотала, какой-то баритон под аккомпанемент дикого хохота остальных язвительно пародировал литургию мессы. Кто-то дубасил по барабану.
Из мрака появился скелет. Немного покружил, потом присел на могилу, да так и сидел, обхватив опущенный на грудь череп костяными руками. Вскоре рядом с ним уселось существо с огромными ступнями и тут же принялось их бешено чесать, при этом охая и постанывая. Задумчивый скелет не обращал на него внимания.
Мимо проплелся мухомор на паучьих ногах, за ним вскоре приковыляло что-то похожее на пеликана, но вместо перьев покрытое чешуей, причем клюв «пеликана» был полон обломков зубов.
На соседнюю могилу запрыгнула огромная лягушка.
И было там еще что-то. Что-то, что — Рейневан мог поклясться — неотрывно наблюдало за ним. Оно было совершенно скрыто во мраке, невидимо даже при вспышке молний. Но внимательный взгляд выхватывал из тьмы глазища, светящиеся, как гнилушки. И длинные зубы…
— Wirfe saltze. — Он сыпанул перед собой остатки соли. — Wirfe saltze…
Неожиданно его внимание привлекло медленно двигающееся светлое пятно. Рейневан следил за ним, ожидая очередной молнии. Когда та сверкнула, он к своему изумлению увидел девушку в белой просторной женской рубахе, срывающую и складывающую в корзину огромную кладбищенскую крапиву. Девушка его тоже заметила. Подошла, правда, не сразу, поставила корзину, не обратив никакого внимания ни на скорбящий скелет, ни на кошмарное творение, чешущее между пальцами огромных ступней.
— Ради удовольствия? — спросила она. — Или по чувству долга?
— Э… По чувству долга… — Он переборол страх и понял, о чем его спрашивают. — Брат… Брата у меня убили. Он здесь лежит…
— Ага. — Она откинула со лба волосы. — А я здесь, видишь, крапиву собираю…
— Чтобы сшить рубахи, — вздохнул он, немного помолчав. — Для братьев, заколдованных в лебедей?
Она долго молчала, потом сказала:
— Странный ты. Крапива пойдет на полотно, а как же. На рубашку. Только не для братьев. У меня братьев нет. А если б были, я б никогда не позволила им надеть такие рубашки.
Она гортанно засмеялась, видя его мину.
— Чего ради ты с ним вообще болтаешь, Элиза? — проговорило то зубастое, невидимое в темноте. — Какой смысл? Утром пройдет дождь, размоет соль. Тогда ему голову отгрызут.
— Это непорядок, — проговорил, не поднимая черепа, скорбный скелет. — Непорядок.
— Конечно же, непорядок, — подтвердила названная Элизой девушка — Он же Толедо. Один из нас. А нас уже мало осталось.
— Он хотел поговорить с мертвяком, — пояснил появившийся словно ниоткуда карлик с торчащими из-под верхней губы зубами. Он был пузат, как арбуз, голый живот торчал из-под слишком короткой истрепанной камзельки. — С мертвяком хотел поболтать, — повторил карлик. — С братом, который туточки лежит похороненный. Хотел получить ответ на вопросы. Но не получил.
— Значит, надо помочь, — сказала Элиза.
— Конечно, — сказал скелет.
— Само собой, брекекек, — сказала лягушка.
Сверкнула молния, прогрохотал гром. Сорвался ветер, зашумел в траве, поднял и закружил сухие листья. Элиза спокойно переступила через насыпанную соль, сильно толкнула Рейневана в грудь. Он упал на могилу, ударился затылком о крест. В глазах сверкнуло, потом потемнело, потом разгорелось опять, но на сей раз это была молния. Земля под спиной покачнулась. И закружилась. Заплясали, затанцевали тени, два круга, попеременно вращающиеся в противоположные стороны около могилы Петерлина.
— Барбела! Геката! Хильда!
— Magna Mater[138].
— Эйя! Эйя!
Земля под ним закачалась и наклонилась так круто, что Рейневану пришлось поскорее раскинуть руки, чтобы не скатиться и не упасть. Ноги тщетно искали опоры. Однако он не падал. В уши ввинчивались звуки, пение. В глаза врывались видения.
Veni, veni, venitas,
Ne me mori, ne me mori facias!
Hyrca! Hyrsa! Nazaza!
Trillirivos! Trillirivos! Trillirivos!
Adsumus, говорит Персеваль, опускаясь на колени перед Граалем. Adsumus, повторяет Моисей, сгорбившись под тяжестью скрижалей, которые он несет с горы Синай. Adsumus, говорит Иисус, сгибаясь под грузом креста. Adsumus, в один голос повторяют рыцари, собравшиеся за столом. Adsumus! Adsumus! Мы здесь, Господи, собрались во имя Твое.
Эхо разносится по замку, как гулкий гром, как отзвук далекой грозы, как грохот тарана о городские ворота. И медленно замирает в темных коридорах.
— Приидет странник, — говорит молодая девушка с лисьим лицом и кругами вокруг глаз, в венке из вербы и клевера. — Кто-то уходит, кто-то приходит. Apage! Flumen immundissimum draco maleficus… Не спрашивай странника об имени, оно — тайна. Из ядущего вышло ядомое, и из сильного — сладкое. А виновен кто? Тот, кто скажет правду.
Останутся собравшиеся, заключенные в узилище; они будут заперты в тюрьмах, а через многие годы — наказаны. Берегись Стенолаза, берегись нетопырей, стерегись демона, уничтожающего в полдень, стерегись и того, коий идет во мраке. Любовь, говорит Ганс Майн Игель, любовь сохранит тебе жизнь. Ты скорбишь? — спрашивает пахнущая аиром и мятой девушка. — Скорбишь?
Девушка раздета, она нага нагостью невинной. Nuditas virtualis. Она едва видна во мраке. Но так близка, что он чувствует ее тепло.
Солнце, змея и рыба. Змея, рыба и солнце, вписанные в треугольник. Колышется Narrenturm, разваливается, превращается в руины, turris fulgurata, башня, пораженная молнией, с нее падает несчастный шут, летит вниз к погибели. «Я — тот шут, — проносится в голове Рейневана, — шут и сумасшедший, это падаю я, лечу в бездну, в ад».
Человек, весь в языках пламени, с криком бегущий по тонкому снегу. Церковь в огне.
Рейневан тряхнул головой, чтобы отогнать видения. И тут в розблесках очередной молнии увидел Петерлина.
Привидение, неподвижное, как статуя, вдруг разгорелось неестественным светом. Рейневан увидел, что свет этот, словно солнечный огонь сквозь дырявые стены шалаша, струится из многочисленных ран — в груди, шее и внизу живота.
— Боже, Петерлин, — простонал он. — Как же тебя… Они заплатят мне за это, клянусь! Я отомщу… Отомщу, братишка… Клянусь…
Привидение сделало резкое движение. Явно отрицающее, запрещающее. Да, это был Петерлин. Никто больше, кроме отца, не жестикулировал так, когда против чего-то возражал либо что-то запрещал, когда бранил маленького Рейневана за проказы или шалости.
— Петерлин… Братишка…
Снова тот же жест, только еще более резкий, настойчивый, бурный. Не оставляющий сомнений. Рука, указывающая на юг.
— Беги, — проговорило привидение голосом Элизы, собиравшей крапиву. — Беги, малыш. Далеко. Как можно дальше. За леса. Прежде чем тебя поглотят застенки Narrenturm’a, Башни шутов. Убегай. Мчись через горы, прыгай по холмам, saliens in montibus, transilles colles.
Земля бешено закружилась. И все оборвалось. Погрузилось во тьму.
На рассвете его разбудил дождь. Он лежал навзничь на могиле брата, неподвижный и отупевший, а капли били его по лицу.
— Позволь, юноша, — сказал Отто Беесс, каноник Святого Яна Крестителя, препозит вроцлавского капитула. — Позволь я перескажу то, что ты мне рассказал и что заставило меня не доверять собственным ушам. Итак, Конрад, епископ Вроцлава, имея возможность схватить за задницы Стерчей, которые его искренне ненавидят и которых ненавидит он, не делает ничего. Располагая почти неопровержимыми доказательствами причастности Стерчей к кровной мести и убийству, епископ Конрад отмалчивается. Так?
— Именно так, — ответил Гвиберт Банч, секретарь вроцлавского епископа, юный клирик с симпатичной физиономией, чистой кожей и мягкими бархатистыми глазами. — Таково решение. Никаких шагов против рода Стерчей. Даже упоминаний. Даже допросов. Епископ принял это решение в присутствии его преосвященства суфрагана Тильмана и того рыцаря, которому поручено следствие. Того, который сегодня утром приехал во Вроцлав.
— Рыцарь, — повторил каноник, не отрывая взгляда от картины, изображающей мученичество святого Варфоломея, единственного, кроме полки с подсвечниками и распятия, украшения голых стен комнаты. — Рыцарь, который утром приехал во Вроцлав.
Гвиберт Банч сглотнул. Положение, что уж тут говорить, было у него сейчас не из лучших. Да и не было никогда. И не было никаких признаков того, что это со временем изменится.
— Конечно. — Отто Беесс забарабанил пальцами по столу, сосредоточенный, казалось, исключительно на обозрении истязаемого армянами святого. — Конечно. Что за рыцарь, сын мой? Имя? Род? Герб?
— Кхм, — кашлянул клирик, — не было названо ни имени, ни рода. Да и герба у него не было, весь он был в черное облачен. Но я его уже у епископа видывал.
— Так как же он выглядел? Не заставляй меня тянуть тебя за язык.
— Нестарый. Высокий, худощавый. Черные волосы до плеч. Нос длинный, словно клюв… Tandem, взгляд какой-то такой… птичий… Пронзительный… In summa[139], холеным его назвать трудно. Но мужественный…
Гвиберт Банч вдруг замолк. Каноник не повернул головы, даже не перестал барабанить пальцами. Он знал тайные эротические наклонности клирика, и то, что он их знал, позволило ему сделать из юноши своего информатора…
— Продолжай.
— Так вот, этот рыцарь, не проявивший, кстати, в присутствии епископа ни покорности, ни даже смущения, сообщил о результатах расследования дела об убийстве господина Барта из Карчина и Петра фон Беляу. А сообщение было такое, что его преосвященство суфраган не выдержал и неожиданно рассмеялся…
Отто Беесс ничего не сказал, лишь поднял брови.
— Этот рыцарь сказал, что всему виною евреи, поскольку поблизости от мест обоих преступлений удалось вынюхать foetor judaicus, свойственное евреям зловоние… Чтобы от этой вони отделаться, евреи, как известно, пьют кровь христианскую. Убийство, продолжал пришелец, несмотря на то что его преосвященство Тильман хохотал до упаду, носит все признаки ритуального, и виновных следовало бы искать в ближайших кагалах, особенно в Бжеге, поскольку раввина из Бжега как раз видели в районе Стшелина, к тому же в обществе молодого Рейнмара де Беляу… Того, которого знает ваше преосвященство…
— Знаю. Продолжай.
— В ответ на такие dictum его преосвященство суфраган Тильман заметил, что это сказка, а оба убитых пали от ударов мечами. Что господин Альбрехт фон Барт был силач и прирожденный фехтовальщик. Что никакой раввин из Бжега ли, или еще откуда, не управился бы с господином Бартом, даже бейся они талмудами. И снова принялся хохотать до слез.
— А рыцарь?
— А рыцарь сказал, что если не евреи убили благородных господ Барта и Петра Беляу, то это сделал дьявол. Что в итоге одно на одно выходит.
— И что на это епископ Конрад?
— Его милость, — откашлялся клирик, — взглядом испепелил преподобного Тильмана, будучи, видать, недовольным его весельем. И сразу же заговорил. Очень сурово, серьезно и официально, а мне приказал записать, что…
— Расследование он прекращает, — опередил каноник, очень медленно выговаривая слова. — Попросту прекращает расследование.
— Вы прямо ну словно при этом присутствовали. А его преподобие суфраган Тильман сидел и слова не произнес, но выражение лица у него было странное. Епископ Конрад обдумал это и сказал, да гневно так, что истина на его стороне, история это подтвердит и что это ad majorem Dei gloriam[140].
— Так прямо и сказал?
— Именно этими словами. Поэтому не ходите, преподобный отец, с этим делом к епископу. Ручаюсь, ничего вы не добьетесь. Кроме того…
— Что «кроме того»?
— Этот рыцарь сказал епископу, что если в дело об этих двух убийствах будет кто-нибудь вмешиваться, подавать петиции или домогаться расследования, то он желает, чтобы его об этом уведомили.
— Он желает, — повторил Отто Беесс. — А что на это ответил епископ?
— Головой кивал.
— Головой кивал, — повторил каноник, тоже кивнув. — Ну, ну, Конрад, Пяст Олесьницкий. Головой, значит, кивал.
— Кивал, преподобный отец.
Отто Беесс снова взглянул на картину, на истязаемого Варфоломея, с которого армяне сдирали длинные полосы кожи при помощи огромных клещей. «Если верить «Золотой легенде»[141], — подумал он, — то над местом мучительства вздымался чудеснейший аромат роз. Как же! Мучения воняют. Над местами пыток вздымается смрад, вонь, зловоние. Над всеми местами казней и мучительств. И над Голгофой тоже. Там тоже, дам голову на отсечение, роз не было. Был, как же точно сказано, foetor judaicus».
— Прошу тебя, юноша. Возьми.
Клирик, как обычно, сначала потянулся за кошельком, потом резко отдернул руку, словно каноник подавал ему скорпиона.
— Преподобный отец… — пробормотал он. — Я же не ради… Не ради презренных монет… А только потому, что…
— Возьми, сын мой, возьми, — прервал, покровительственно улыбнувшись, каноник. — Я же говорил тебе, что информатор должен получать оплату. Презирают прежде всего тех, кто доносит безвозмездно. Идеи ради. От страха. От злости и зависти. Я тебе уже говорил: больше, чем за измену, Иуда заслужил презрения за то, что предал дешево.
Полдень был теплым и погожим — приятное разнообразие после нескольких слякотных дней. В лучах солнца блестела колокольня церкви Марии Магдалины, сверкали крыши каменных домов. Гвиберт Банч потянулся. У каноника он замерзал. Комната была затемнена, от стен несло холодом.
Кроме помещения в доме капитула на Тумском Острове, препозит Отто Беесс держал во Вроцлаве дом на Сапожницкой, неподалеку от рынка, там он привык принимать тех, о визитах которых не следовало говорить вслух, в том числе, конечно, и Гвиберта Банча. Поэтому Гвиберт Банч решил воспользоваться случаем. На Остров ему возвращаться не хотелось, вряд ли епископ потребует его перед вечерней. А от Сапожницкой рукой подать до хорошо знакомого клирику подвальчика за Куриным рынком. И в том подвальчике можно было оставить часть полученных от каноника денег. Гвиберт Банч свято верил, что, расставаясь с этими деньгами, он расстается и с грехом. Покусывая приобретенный в какой-то лавчонке крендель, он для сокращения пути свернул в узкий переулок. Здесь было тихо и безлюдно, настолько безлюдно, что у клирика из-под ног прыснули напуганные появлением человека крысы.
Тут, услышав шелест перьев и хлопанье крыльев, он оглянулся и увидел большого стенолаза, неуклюже пристраивающегося на фризе заложенного кирпичом окна. Банч упустил крендель, быстро попятился, отскочил.
На его глазах птица сползла по стене, скрипя когтями. Расплылась. Выросла. И изменила внешность. Банч хотел крикнуть, но не смог: горло перехватил спазм.
Там, где только что был стенолаз, теперь стоял знакомый клирику рыцарь. Высокий, худощавый, черноволосый, весь в черном, с проницательным птичьим взглядом.
Банч снова раскрыл рот и снова не смог выдавить из себя ничего, кроме тихого хрипа. Рыцарь Стенолаз плавным шагом приблизился. Оказавшись совсем рядом, улыбнулся, подмигнул и сложил губы, посылая клирику весьма чувственный поцелуй. Прежде чем клирик понял, в чем дело, он успел уловить взглядом блеск клинка и получил в живот. На бедра хлынула кровь. Потом получил еще один удар, в бок, нож заскрипел на ребрах. Банч уперся рукой в стену. Третий удар чуть не пригвоздил его к ней.
Теперь он уже мог кричать и крикнул бы, но не успел. Стенолаз подскочил и широким размахом перерезал ему горло.
Скорченный, валяющийся в луже черной крови труп нашли нищие. Прежде чем явилась городская стража, прибежали торговки и перекупщики с Куриного рынка.
Над местом преступления навис ужас. Ужас жуткий, давящий, сворачивающий внутренности. Ужас страшный.
Настолько страшный, что до момента появления стражи никто не отважился украсть кошель с деньгами, торчащий у убитого из рассеченного ножом рта.
— Gloria in excelsis Deo[142], — пропел каноник Отто Беесс, опуская сложенные ладонями руки и склоняя голову перед алтарем. — Et in terra pax hominibus bonae voluntatis…[143]
Дьяконы, стоявшие по обе его стороны, приглушенными голосами присоединились к пению. Служивший мессу Отто Беесс, препозит вроцлавского капитула, продолжал механически, рутинно. Мыслями он был далеко.
— Laudamus te, benedicimus te, adoramus te, glorificamus te, gratias agimus tibi…1
«Убили клирика Гвиберта Банча. Средь бела дня. В центре Вроцлава. А епископ Конрад, прекративший следствие, касающееся убийства Петерлина фон Беляу, следствие по делу своего секретаря наверняка также прекратит. Не знаю, что тут происходит. Но надо позаботиться о собственной безопасности. Никогда, ни под каким видом не дать предлога или оказии. И не позволить застать себя врасплох».
Пение вздымалось к высоким сводам вроцлавского кафедрального собора.
— Agnus Dei, Filius Patris, qui tollis peccata mundi, miserere nobis; Qui tollis peccata mundi, suscipe deprecationem nostram2.
Отто Беесс опустился на колени перед алтарем.
«Надеюсь, — подумал он, осеняя себя крестом, — надеюсь, Рейневан успел… Надеюсь, он уже в безопасности… Очень надеюсь…»
— Miserere nobis…
Месса продолжалась.
Четыре всадника галопом промчались через перепутье рядом с каменным крестом, одним из многочисленных в Силезии памятников преступления и раскаяния. Ветер сек кожу, резал глаза дождь. Грязь летела из-под копыт. Кунц Аулок по прозвищу Кирьелейсон выругался, смахнул мокрой перчаткой воду с лица. Сторк из Горговиц поддержал из-под отекающего водой капюшона еще более грязным ругательством. Вальтеру де Барби и Сыбку из Кобылейглавы уже не хотелось даже ругаться. Скорее, думали они, скорее, как можно скорее под какую угодно крышу, в какой угодно кабак, к теплу, сухости и подогретому пиву.
Грязь взметнулась из-под копыт, заляпывая и без того уже испачканную фигуру, съежившуюся под крестом и накрытую плащом. Ни один из всадников не обратил на нее внимания.
Рейневан тоже не поднял головы.
Приор стшегомского монастыря кармелитов был худ как жердь; телосложение, пергаментная кожа, небрежно обритая щетина и длинный нос делали его похожим на ощипанную цаплю. Глядя на Рейневана, он все время щурился, возвращаясь к письму Оттона Беесса, подносил лист к носу на расстояние двух дюймов. Костлявые и синие руки дрожали, губы то и дело кривила боль. Однако приор отнюдь не был стариком. Это была болезнь, с которой Рейневан встречался не раз, болезнь, подтачивающая словно проказа, с той разницей, что делала она это невидимо, изнутри. Болезнь, с которой не справлялись ни лекарства, ни травы, а могла состязаться только самая сильная магия. Впрочем, что толку, что могла. Ведь даже если кто-то и знал, как лечить, не лечил все равно, ибо времена были такие, что вылеченный мог запросто донести на лечащего.
Приор кашлянул, вырвав Рейневана из задумчивости.
— Значит, только ради одного этого, — поднял он письмо вроцлавского каноника, — ты ждал моего возвращения, юноша? Целых четыре дня? Зная, что отец гвардиан[144] во время моего отсутствия обладает всеми полномочиями?
Рейневан ограничился кивком. Ссылаться на то, что письмо по указанию каноника следовало передать в собственные руки приора, не было нужды. Это было ясно и без того. Что же касается четырех проведенных в подстшегомской деревне дней, то о них тоже не следовало вспоминать — они пролетели совершенно незаметно. После трагедии в Бальбинове Рейневан жил как во сне. Отупевший, разбитый и в полубессознательном состоянии.
— Ты ждал, — отметил факт приор, — чтобы передать письмо в нужные руки. И знаешь что, юноша? Очень хорошо сделал.
Рейневан смолчал и на этот раз. Приор вернулся к письму, чуть ли не водя по нему носом.
— Таааак, — наконец протянул он, поднимая глаза и щурясь. — Я знал, что придет день, когда почтенный каноник напомнит мне о долге. И о расплате. С ростовщическим процентом, который, кстати сказать, Церковь брать и давать запрещает. Ведь Евангелие от Луки говорит: одалживайте, ничего за это не ожидая[145]. А веришь ли ты, юноша, не усомнившись, в то, во что велит Церковь, мать наша?
— Да, преподобный отец.
— Похвальное качество. Особенно в нынешние времена. И уж конечно, в таком месте, как это. Знаешь ли ты, где находишься? Знаешь ли, что это за место, кроме того одного, что оно монастырь?
— Не знаешь, — угадал приор по молчанию Рейневана. — Либо ловко прикидываешься, будто не знаешь. Так вот знай: это дом демеритов[146]. А что такое «дом демеритов», ты скорее всего тоже не знаешь либо не менее ловко прикидываешься, что не знаешь. Так я тебе скажу: это тюрьма.
Приор замолчал, сплел пальцы и изучающе глядел на собеседника. Рейневан, конечно, давно уже понял, в чем дело, но не выдал себя. Не хотел портить кармелиту удовольствия, которое тот получал от такой беседы.
— Знаешь ли ты, — немного помолчав, продолжал монах, — о чем его преподобие каноник позволяет себе просить меня в этом письме?
— Нет, преподобный отец.
— Незнание в определенной степени оправдывает тебя. А поскольку я-то знаю, постольку меня оправдать не может ничто. Следовательно, если я откажусь выполнить просьбу, мой поступок будет оправдан. Что скажешь? Разве моя логика не сродни Аристотелевой?
Рейневан не ответил. Приор молчал. Очень долго. Потом поджег письмо каноника от свечи, повертел им так, чтобы огонь охватил весь листок, бросил на пол. Рейневан глядел, как бумага сворачивается, чернеет и крошится. «Так обращаются в пепел мои надежды, — подумал он. — Преждевременные, впрочем, бессмысленные и тщетные. А может, оно и к лучшему. Что случилось так, как случилось».
Приор встал. Потом кратко и сухо бросил:
— Иди к шафажу[147]. Пусть тебя накормит и напоит. Затем отправляйся в нашу церковь. Там встретишься с тем, с кем должен. Приказы будут отданы, вы сможете покинуть монастырь без помех. Каноник Беесс в своем письме подчеркнул, что вы отправляетесь в дальний путь. От себя добавлю: очень хорошо, что в дальний. Было бы, добавлю еще, большой ошибкой отъезжать слишком близко. И возвращаться слишком скоро.
— Благодарю, ваше преподобие…
— Не благодари. Если же кому-либо из вас вдруг взбредет в голову мысль просить у меня перед уходом благословения на дорогу, то отбросьте ее.
Пища у стшегомских кармелитов действительно оказалась истинно тюремной. Однако Рейневан все еще был слишком удручен, чтобы привередничать. Кроме того, что скрывать, был слишком голоден, чтобы морщиться, видя соленую селедку, кашу без жира и пиво, отличающееся от воды разве что цветом, да и то незначительно. Впрочем, возможно, был аккурат пост? Он не помнил.
Ел он быстро и жадно, чем явно доставил удовольствие старичку шафажу, несомненно, свыкшемуся с гораздо меньшим азартом потчуемых. Едва Рейневан управился с голландской селедкой, как улыбающийся монах угостил его второй, извлеченной прямо из бочки. Рейневан решил воспользоваться дружеским актом.
— Ваш монастырь — настоящая крепость, — проговорил он с полным ртом. — И неудивительно, я ведь знаю его предназначение. Но, насколько могу судить, вооруженной охраны у вас нет. А из тех, которые здесь отбывают покаяние, никто не сбежал?
— Ох, сын мой, сын мой. — Шафаж покачал головой, соболезнуя наивной тупости. — Бежать? А зачем? Не забывай, кто здесь кается. Каждый из них покончит с покаянием, ибо когда-нибудь оно кончится. И хоть никто из здешних не кается pro nihilo[148], конец покаяния снимает вину. Nullum crimen, все возвращается к норме. А беглец? Он был бы отверженным до конца своих дней.
— Понимаю.
— Это хорошо, потому что мне об этом говорить нельзя. Еще каши?
— Охотно. А кающиеся, за что они, интересно, несут покаяние? За какие провинности?
— Мне об этом говорить нельзя.
— Но я же не о конкретных случаях спрашиваю. А просто так, в общем.
Шафаж кашлянул и пугливо оглянулся, зная, конечно, что в доме демеритов даже у обвешанных сковородами и чесноком стен кухни могут быть уши.
— Ох, — сказал он тихо, вытирая о рясу жирные от сельди руки, — за всякие разности здесь томятся. В основном распутные и порочные священнослужители. И монахи. Те, которым тяжко было выдерживать обет. Сам понимаешь: обет послушания, покорности, бедности… А также воздержания от вина и умеренности… Как это говорят: plus bibere, quam orare[149]. Ну и обет целомудрия, к сожалению.
— Femina, — догадался Рейневан, — instrumentum diaboli[150].
— Если б только фемина… — вздохнул шафаж, возводя глаза горе. — Ах, ах… Безмерность грехов, безмерность… Невозможно отрицать. Но есть у нас дела и посерьезнее. Ох, посерьезнее. Но об этом мне категорически говорить нельзя. Ты кончил вкушать, сын мой?
— Кончил. Благодарствую. Это было вкусно.
— Заходи, когда захочешь.
В церкви было очень темно, огонь свечей и свет из узеньких окон развидняли только сам алтарь, ковчег для святых даров, крест и триптих, изображающий Оплакивание. Остальная часть пресвитерии, весь неф, деревянные эмпоры[151] и сталлы[152] тонули в туманной полутьме. «Возможно, это сделано умышленно, — не мог отогнать напросившуюся мысль Рейневан, — для того, чтобы во время молебнов демериты не видели друг друга, не пытались угадать по лицам чужих грехов и преступлений. И сравнивать их со своими».
— Я здесь.
Звучный и глубокий голос, дошедший со стороны скрытой между сталлами ниши, отличался — трудно было воспротивиться такому ощущению — серьезностью и благородством. Но скорее всего причиной было просто эхо, отраженное от свода, бившееся меж каменными стенами. Рейневан подошел ближе.
Над источающей слабый аромат ладана и масла исповедальней возвышалось изображение святой Анны с Марией на одном и маленьким Иисусом на другом колене. Рейневан картину видел, она была освещена светильником, который одновременно погружал в эту темнейшую темень все вокруг, а также мужчину, сидевшего в исповедальне. Рейневан видел лишь его силуэт.
— Значит, — сказал мужчина, пробуждая новое эхо, — мне тебя надо будет благодарить за возможность обрести свободу передвижения, э? Ну, стало быть, благодарю. Хотя сдается мне, гораздо больше я должен быть благодарен некоему вроцлавскому канонику, не так ли? И событию, кое имело место… Ну, скажи для порядка. Чтобы я был совершенно уверен, что передо мной соответствующий человек. И что это не сон.
— Восемнадцатого июля, восемнадцатого года.
— Где?
— Вроцлав. Нове Място…
— Разумеется, — сказал, немного помолчав мужчина. — Ясное дело, Вроцлав. Где это могло быть еще, если не там? Лады. Теперь подойди. И прими соответствующую позу.
— Не понял?
— Опустись на колени.
— У меня убили брата, — сказал Рейневан, не двигаясь с места. — Самому мне грозит смерть. Меня преследуют, я вынужден бежать. А вначале довершить несколько дел. И кое за что расплатиться. Отец Отто заверил меня, что ты сможешь мне помочь. Именно ты, кем бы ты ни был. Но опускаться перед тобой на колени? И не подумаю. Как я должен тебя называть? Отцом? Братом?
— Называй как хочешь. Хоть дядюшкой. Мне это глубоко безразлично.
— Мне не до смеха. Я сказал: у меня убили брата. Приор заверил, что мы может отсюда уйти. Так уйдем же, покинем это печальное место, двинемся в путь. А по пути я расскажу все, что надо. Чтобы ты знал все, что необходимо. И не больше того.
— Я просил, — эхо голоса мужчины загудело еще глубже, — тебя опуститься на колени.
— А я сказал: исповедоваться тебе я не намерен.
— Кто бы ты ни был, — сказал мужчина, — у тебя на выбор два пути. Один здесь, рядом со мной, на колени. Другой — через монастырские ворота. Разумеется, без меня. Я не наймит, парень, не наемный убийца, чтобы заниматься твоими делами и расплатами. Это я — заруби себе на носу — решаю, сколько и какие сведения мне нужны. Впрочем, важно и взаимное доверие. Ты не доверяешь мне, как же я могу верить тебе?
— Тем, что ты выйдешь из тюрьмы, — задиристо сказал Рейневан, — ты будешь обязан именно мне. И отцу Оттону. Сам заруби это себе на носу и не вздумай изображать из себя бог весть кого. И ставить меня перед выбором. Или ты идешь со мной, или продолжай догнивать здесь. Выбор…
Мужчина прервал его, громко постучав по доске исповедальни.
— Выбирать мне достается не впервой. Ты грешишь высокомерием, полагая, будто я испугаюсь. Еще сегодня утром я не знал о твоем существовании, уже сегодня вечером, если понадобится, я о нем забуду. Повторяю последний раз: либо исповедь как проявление доверия, либо прощай. Поспеши с выбором, до сексты осталось немного времени. А здесь строго следуют литургии часов.
Рейневан стиснул кулаки, борясь с непреодолимым желанием развернуться и уйти, выйти на солнце, свежий воздух, зелень и пространство. В конце концов здравый смысл победил. Он переломил себя.
— Я даже не знаю, — выдавил он, опускаясь на колени на отполированную многочисленными исповедывавшимися доску, — священник ли ты.
— Это не имеет значения. — В голосе человека из исповедальни прозвучало что-то вроде насмешки. — Мне нужна только твоя исповедь. Отпущения грехов не жди.
— Я даже не знаю, как тебя зовут.
— У меня много имен, — тихо, но отчетливо донеслось из-за решетки. — Мир знает меня под разными именами. Поскольку у меня есть шансы вновь вернуться в мир… придется что-то выбирать… Вилибальд из Гирсау? А может… Бенигнус из Аикса? Павел из Тыньца? Корнелиус ван Хеемскерк? А может… может… мэтр Шарлей? Как тебе это нравится, парень: мэтр Шарлей? Ну ладно, не кривись. Просто Шарлей. Без «мэтр». Согласен?
— Согласен. Приступим к делу, Шарлей.
Едва массивные, воистину не уступающие крепостным ворота стшегромского монастыря кармелитов с грохотом задвинулись за ними, едва они удалились от высиживающих у ворот нищих и вымаливавших подаяние попрошаек, едва вошли в тень придорожных тополей, как Шарлей до глубины души потряс Рейневана.
Недавний демерит и узник, только что таинственный, угрюмый и гордо молчаливый, теперь вдруг разразился гомерическим хохотом, подпрыгнул не хуже козла, кинулся навзничь в сорняки и несколько секунд катался в траве, словно жеребенок, рыча и смеясь попеременно. Наконец на глазах остолбеневшего Рейневана его недавний исповедник перекувыркнулся, вскочил, проделал в сторону ворот очень оскорбительный жест, согнув руку в локте. Жест сопровождался длинным перечнем крайне непристойных проклятий и ругательств. Некоторые касались персонально приора, некоторые — стшегомского монастыря, некоторые — ордена кармелитов в целом, некоторые имели общий характер.
— Не думал я, — Рейневан успокоил лошадь, напуганную спектаклем, — что там было так тяжко.
— Не судите и не судимы будете. — Шарлей отряхнул одежду. — Это во-первых. Во-вторых, будь добр, воздержись от комментариев хотя бы временно. В-третьих, поспешим в город.
— В город? А зачем? Я думал…
— Не думай.
Рейневан пожал плечами, направил лошадь по дороге. Он делал вид, будто отворачивается, но при этом не мог удержаться, чтобы уголком глаза не наблюдать за шагающим рядом с лошадью мужчиной.
Шарлей был не очень высок, даже немного уступал ростом Рейневану, но это не бросалось в глаза, поскольку недавний демерит был плечист, крепко сбит и наверняка силен, о чем свидетельствовали жилистые и играющие мускулами предплечья, выглядывающие из коротковатых рукавов. Шарлей не соглашался покинуть монастырь в рясе, а одежда, которой его снабдили взамен, была немного странноватой.
Довольно грубые, чтобы не сказать топорные черты лица демерита не мешали ему быть живым, непрерывно изменяющимся, играющим широкой гаммой разнообразных выражений. Горбатый и мужественно крупный нос нес следы давнего удара, нижняя часть подбородка скрывалась в старом, но все еще видном шраме. Глаза Шарлея, зеленые, как бутылочное стекло, были очень странными. Глядя в них, так и хотелось проверить, на месте ли кошелек и кольцо на пальце. Беспокойная мысль устремлялась к оставшейся дома жене и дочерям, а вера в девичью добродетель обнажала всю полноту своей наивности. Неожиданно утрачивалась какая-либо надежда на возврат данных в долг денег, переставали удивлять пять тузов в колоде для пикета, подлинная печать на документе начинала казаться чертовски неподлинной, а у коня, доставшегося за большие деньги, начинались странные хрипы в легких. Именно такое чудилось, если смотреть в бутылочно-зеленые глаза Шарлея. И на его лицо, в котором решительно больше было от Гермеса, чем от Аполлона.
Они миновали широкую полосу пригородных огородов, потом часовенку госпициума[153] Святого Миколая. Рейневан знал, что госпициум содержат иоанниты, знал также, что в Стшегоме у ордена размещается командория. Он тут же вспомнил князя Кантнера и приказ направиться в Малую Олесьницу. И начал беспокоиться. Приказ мог быть связан с иоаннитами, а значит, дорога, по которой он ехал, не была тропой преследуемого волка, сомнительно, чтобы каноник Отто Беесс одобрил такой выбор. И здесь Шарлей впервые проявил свою проницательность. Либо столь же редкое умение читать чужие мысли.
— Нет причин беспокоиться, — сказал он легко и весело. — В Стшегоме свыше двух тысяч жителей, мы затеряемся среди них, как снежинка в пурге. Кроме того, ты под моей защитой. Как ни говори — я обязался.
— Все время, — ответил Рейневан после долгого молчания, понадобившегося ему, чтобы остыть, — все время я пытаюсь понять, какое значение для тебя имеет такое обязательство.
Шарлей широко улыбнулся, показав белые зубы шагающим навстречу сборщицам льна, пригожим девицам в сильно потрепанных одежках, едва прикрывающих обилие потных и запыленных прелестей. Девиц было несколько, а Шарлей лыбился всем по очереди, так что Рейневан потерял надежду услышать ответ.
— Вопрос, — застал его врасплох демерит, отрывая взгляд от подрагивающей под мокрой от пота длинной рубашкой круглой попочки последней из прелестниц, — носит философский характер. А на таковые я не привык отвечать в трезвом состоянии. Но обещаю, ты получишь ответ еще до захода солнца.
— Не знаю, дождусь ли. Не сгорю ли раньше от любопытства.
Шарлей не ответил, зато ускорил шаг так, что Рейневану пришлось заставить лошадь пойти легкой рысью. В результате они вскоре оказались у Свидницких ворот. А дальше, за группой отдыхающих в тени умазюканных паломников и покрытых язвами нищих, уже был Стшегом с его узкими, грязными, вонючими и полными народу улицами.
Куда бы и к какой бы цели их ни вела дорога, Шарлей ее знал, так как шел уверенно и без всяких колебаний. Они прошли по улочке, в которой тарахтело столько ткацких станков, что она, несомненно, называлась Ткацкой либо Суконнической. Вскоре вышли на небольшую площадь, над которой вздымалась церковная колокольня. Через площадь — это можно было видеть и обонять — недавно прогоняли скот.
— Только глянь, — останавливаясь, проговорил Шарлей. — Церковь, корчма, бордель, а между ними кучка дерьма. Вот парабола человеческой жизни.
— А вроде бы, — Рейневан даже не улыбнулся, — ты на трезвую голову не философствуешь.
— После долгого периода воздержания, — Шарлей безошибочно направился в заулок к прилавку, уставленному кувшинами и горшками, — я упиваюсь самим только ароматом хорошего пива. Эй, добрый человек! Подай-ка белого стшегомского! Из подвала. Изволь заплатить, парень, поскольку, как утверждает Священное Писание, argentum et aurum non est mihi[154].
Рейневан фыркнул, но бросил на прилавок несколько геллеров.
— Ты скажешь наконец, какие дела привели тебя сюда?
— Скажу. Но лишь после того, как осушу по меньшей мере три из этих вот дел.
— А потом? — насупил брови Рейневан. — Только что упомянутый бордель?
— Не исключено. — Шарлей поднял кружку. — Не исключено, парень.
— А дальше? Трехдневное возлияние по случаю обретения свободы… передвижения?
Шарлей не ответил, потому что пил… Однако прежде чем прикончил кружку, подмигнул поверх нее, а это могло означать все.
— И все-таки это была ошибка, — серьезно проговорил Рейневан, не отрывая взгляда от прыгающего кадыка демерита. — Возможно, ошибка каноника. А может, моя, что я его послушался и связался с тобой.
Шарлей пил, не обращая на него никакого внимания.
— К счастью, — продолжал Рейневан, — это можно легко исправить. И положить конец.
Шарлей оторвал кружку от губ, вздохнул, слизнул пену.
— Ты хочешь что-то мне сказать, — догадался он. — Ну так говори.
— Мы, — холодно сказал Рейневан, — просто не подходим друг другу.
Демерит показал глазами, чтобы ему налили вторую кружку пива, и несколько мгновений, казалось, его внимание занимала исключительно она.
— Малость мы различаемся, факт, — согласился он, отхлебнув. — Я, к примеру, не привык хендожить чужих жен. Если поискать как следует, наверняка отыщутся еще некоторые различия. Это нормально. Ибо хоть мы и созданы по образу и подобию, но при этом Творец позаботился об индивидуальных особенностях. За что ему и хвала.
Рейневан махнул рукой, злясь еще больше.
— Я вот подумываю, — выпалил он, — а не распрощаться ли мне с тобой во имя создавшего нас Творца. Здесь и сейчас. Разойтись в разные стороны, каждый в свою. Я ведь и вправду не знаю, на что ты можешь мне пригодиться. Боюсь — ни на что.
Шарлей глянул на него по-над кружкой.
— Пригодиться, говоришь. В чем и как? Легко проверить. Крикни: «На помощь, Шарлей!» И помощь будет тебе оказана.
Рейневан пожал плечами и развернулся, намереваясь уйти. При этом кого-то задел. А тот ударил его лошадь так сильно, что она взвизгнула и дернулась, свалив обидчика в навоз.
— Как ходишь, жлоб? Куда прешь со своей скотиной? Это город, а не твоя зачуханная деревня!
Человек, которого он нечаянно задел, был одним из трех молодых мужчин, одетых богато, модно и элегантно. Все трое были невероятно похожи — одинаковые фантазийные фески на волосах, завитых на железках, подбитые ватой кафтаны, простеганные так густо, что их рукава смахивали на огромных гусениц. На мужчинах были вошедшие в моду облегающие парижские брюки, называемые mi-parti[155], штанины которых сшивают из тканей контрастных цветов. Все трое держали в руках изящные тросточки с шариками.
— Иисусе Христе и все святые, — бросил модник, накручивая тросточкой мельницу. — Что за хамство пышно цветет в этой Силезии, что за непристойная дикость! Кто-нибудь когда-нибудь научит их культуре?
— Придется, — сказал второй с таким же галльским акцентом, — взять на себя этот неблагодарный труд. И провести их в Европу.
— Верно, — подхватил третий модник в сине-красных mi-parti. — Для начала, в порядке введения, обработаем по-европейски шкуру этому простофиле. А ну, господа, за палки! И не ленитесь!
— Эй-эй! — крикнул хозяин пивного ларька. — Без дебошей, господа купцы! Не то стражу кликну!
— Заткнись, силезский хам, а то достанется и тебе.
Рейневан собрался было убежать, да не успел. Трость ударила его по плечу, вторая с сухим треском попала по спине, третья саданула по ягодицам. Он решил, что ждать дальнейших ударов нет смысла, и крикнул:
— На помощь! Шарлей! На помощь!
Шарлей, который посматривал на происходящее с умеренным интересом, отставил кружку и не спеша подошел.
— Хватит шалить, господа.
Модники оглянулись — и как по команде расхохотались. Действительно, Рейневан должен был это признать, демерит в своем куцем и пестром одеянии выглядел не наилучшим образом.
— Господи Иисусе, — фыркнул первый модник, видать, набожный. — Ну и потешные же субъекты попадаются на здешнем краю света!
— Какой-то местный шут, — определил второй. — Сразу видно по чудаческой одежде.
— Не одежда красит человека, — холодно ответил Шарлей. — Уйдите отсюда, любезные. Да поскорее.
— Что?
— Господа, — повторил Шарлей, — соблаговолите мирно удалиться. То есть уйти куда-нибудь подальше. Не обязательно в Париж. Достаточно на другой край города.
— Чтоооо?
— Господа, — медленно, терпеливо и настойчиво, словно детям, повторил Шарлей. — Соизвольте отсюда уйти. И заняться чем-нибудь для себя более привычным. Содомией, например. В противном случае вы, господа, будете побиты, к тому же основательно. И прежде чем кто-либо из вас успеет проговорить credo in Deum patrem omnipotentem[156].
Первый модник замахнулся тростью. Шарлей ловко увернулся. Ухватился за трость и вывернул ее. Модник перекувыркнулся и шлепнулся в грязь. Оставшейся в руке у демерита тростью он хватанул по голове второго купца, отправив того на прилавок пивовара, и тут же ударом быстрым как мысль дал по лапе третьему. Тем временем первый вскочил и кинулся на Шарлея, взревев раненым зубром. Демерит без видимого усилия сдержал нападение ударом, от которого модник перегнулся пополам, Шарлей тут же локтем крепко дал ему по почкам, падающему врезал по уху, казалось, просто так, походя. Но двухцветный модник свернулся червяком и больше уже не вставал.
Двое оставшихся переглянулись и как по команде выхватили кинжалы. Шарлей погрозил им пальцем:
— Не советую. Ножи могут покалечить!
«Парижане» предостережению не вняли.
Рейневану казалось, что он наблюдает за происходящим очень внимательно. Однако чего-то, видимо, не заметил, потому что не понял, как случилось то, что случилось. По сравнению с наскакивающими на него и размахивающими кинжалами, как крыльями ветряных мельниц, модниками Шарлей казался почти неподвижным, а его движения малозаметными, однако настолько быстрыми, что их не успевал уловить глаз. Один из «парижан» упал на колени, наклонив голову чуть не до земли, захрипел и один за другим выплевывал в грязь зубы. Второй сидел и кричал. Раззявив рот на всю ширину, он кричал и плакал. Тонко, вибрирующе, безостановочно, совсем как ребенок, которому долго не давали грудь. Собственный кинжал он все еще держал в руке, а нож дружка торчал у него в бедре, вбитый по самую золоченую гарду.
Шарлей глянул на небо, развел руки жестом, долженствовавшим означать: «Разве я не говорил», потом скинул свою смешную, очень тесную куртку, подошел к тому купцу, который плевался зубами, ловко схватил его за локти, поднял, вцепился в рукава и несколькими точными пинками выбил модника из кафтана. А затем нарядился в него сам.
— Не платье красит человека, — сказал он, с удовольствием потягиваясь, — а человеческое достоинство. Однако лишь хорошо одетый человек чувствует себя воистину достойно.
Потом он наклонился и сорвал у модника с пояса расшитый кошель.
— Богатый город Стшегом, — сказал он. — Богатый. Деньги, сами видите, валяются на дороге.
— На вашем месте… — проговорил дрожащим голосом хозяин пивного ларька. — На вашем месте я бежал бы, господин. Это богатые купцы, гости благородного господина Гунцелина фон Лаасана. Они хорошо получили за скандалы, которые постоянно учиняют… Но лучше бегите, потому что господин фон Лаасан…
— Хозяйнует в этом городе, — докончил Шарлей, забирая кошель у третьего модника. — Благодарю за пиво, добрый человек. Пошли, Рейневан.
Они пошли, а модник с ножом в бедре долго провожал их отчаянным, непрекращающимся плачем младенца:
— Уаа-уаа! Уаа-уаа! Уаа-уаа! Уаа-уаа!
Поудобнее расположившись на обомшелом пне, Шарлей рассматривал монеты, которые высыпал из кошельков в шапку. Он не скрывал недовольства.
— Судя по одежде и гонору — зажиточные выскочки. А в кошельках, ну, глянь, парень, какое убожество. Какое безденежье. Какой мусор. Два экю, немного обрезанных парижских сольди, четырнадцать грошей, полугрошевики, магдебургские пфениги, прусские скойцы и шелёнги, денарии и геллеры ценой дешевле облаток, какая-то еще мелочь, которую я даже узнать не могу, скорее всего фальшивки. Больше, чтоб мне провалиться, стоят сами кошельки, вышитые серебряной нитью и жемчугом. Но кошельки — не наличные, где я их обращу в валюту? Монет здесь не хватит даже на захудалого конягу, а мне необходим конь. Да и одежка этих, псякрев, фертиков тоже стоила больше. Нет, надо было их обобрать догола.
— Тогда, — довольно резко заметил Рейневан, — господин Лаасан послал бы вслед за нами, наверно, не двенадцать, а сто человек. И не по одному, а по всем трактам.
— Однако послал он двенадцать, так что рассуждать тут не о чем.
Действительно, не прошло и получаса после того, как оба через Яворские ворота покинули Стшегом, как из тех же ворот вылетели и помчались по тракту двенадцать конников в цветах Гунцелина фон Лаасана, вельможи, владельца стшегомского замка и фактического хозяина города. Однако Шарлей, доказав свою сметку, почти сразу после выезда из города велел Рейневану свернуть в лес и укрыться в чаще. Теперь он выжидал, желая удостовериться, что погоня не вернется.
Рейневан вздохнул и присел рядом с Шарлеем.
— Эффект нашего знакомства таков, — сказал он, — если сегодня утром за мной гонялись только братья Стерчи и нанятые ими бандиты, то к вечеру мне на пятки наседает фон Лаасан и стшегомские кнехты. Что будет дальше, страшно подумать.
— Ты просил помочь, — пожал плечами демерит. — А ведь я обязался тебя опекать и защищать. Я уже говорил, но ты не соизволил поверить. Фома неверующий. То, что ты увидел своими глазами, тебя не убедило? Или тебе обязательно надо было ощупать раны?
— Если бы тогда пораньше подоспела стража, — надулся Рейневан, — или дружки побитых, то и вправду было бы что ощупывать. Но сейчас бы я уже висел. А ты, опекун мой и защитник, болтался бы рядом. На соседнем крючке.
Шарлей не ответил, только снова пожал плечами и развел руками. Рейневан невольно улыбнулся. Он, как и раньше, не доверял странному демериту и — как и раньше — не понимал, чего ради ему доверял каноник Отто Беесс. Он по-прежнему не только не приближался к Адели, но даже все время от нее отдалялся. К перечню местностей, в которых он не мог показаться, прибавился Стшегом. Однако, честно говоря, Шарлей ему немного понравился. Рейневан очами души своей уже видел, как Вольфгер Стерча елозит на коленях и один за другим выплевывает зубы, а Морольд, таскавший в Олесьнице Адель за волосы, сидит и воет: «Уаа-уаа!»
— Где ты научился так драться? В монастыре?
— В монастыре, — спокойно подтвердил Шарлей. — Поверь, парень, монастыри забиты учителями. Почти каждый прибывающий туда что-нибудь да умеет. Так что стоит только захотеть.
— У демеритов в кармеле было то же самое?
— Еще лучше, в смысле обучения, разумеется. У нас была масса свободного времени, которое неизвестно было куда девать. Особенно если тебе не нравился брат Барнаба. Брат Барнаба, цистерцианец, хоть красивый и пухленький, как девочка, девочкой все же не был, и этот факт некоторым из нас немного мешал.
— Пожалуйста, без подробностей. Что будем делать?
— По примеру сынов Эмона[157], — Шарлей встал и потянулся, — садимся вдвоем на твоего гнедого Баярда. И двигаемся на юг, к Свиднице. По бездорожью.
— Почему?
— Хотя мы и раздобыли три кошелька, нам по-прежнему не хватает argentum et aurum. В Свиднице я найду на это антидотум[158].
— Я спрашиваю: почему по бездорожью?
— Свидницким трактом ты прибыл в Стшегом. Велика вероятность столкнуться там нос к носу с твоими преследователями.
— Я оторвался от них. Уверен…
— Они тоже рассчитывают на эту уверенность, — прервал демерит. — Из твоего рассказа следует, что тебя преследуют профессионалы. От таких оторваться нелегко. В путь, Рейневан. Хорошо бы еще до ночи оказаться подальше от Стшегома и господина фон Лаасана.
— Согласен. Хорошо бы.
Вечер застал их в лесу. Сумерки настигли около какого-то жилья, дым ползал там по крышам хат и стелился по округе, смешиваясь с туманом, поднимающимся с полей. Сначала они решили было заночевать под расположенным неподалеку от халуп навесом, закопавшись в теплое сено, но их учуяли собаки и так яростно облаяли, что пришлось отказаться от этой затеи. Уже почти вслепую они отыскали на опушке леса полуразвалившийся пастушеский шалаш.
В лесу постоянно что-то шуршало, что-то похрапывало, что-то попискивало и ворчало, во мраке то и дело вспыхивали бледные фонарики глаз. Вероятнее всего, это были куницы или барсуки, но Рейневан для верности бросил в костер остатки собранного на вонвольницком кладбище бореца, добавил набранной под вечер заячьей капусты, не прекращая при этом бормотать себе под нос заклинания. Однако в том, что это были соответствующие моменту заклинания, как и в том, что он их как следует помнил, он полностью уверен не был.
Шарлей с любопытством посматривал на него, потом сказал:
— Продолжай. Рассказывай, Рейнмар.
О своих неприятностях Рейневан уже рассказал Шарлею во время «исповеди» у кармелитов, тогда же в общих чертах изложил свои планы и намерения. Тогда демерит не комментировал. Тем более неожиданной была его реакция теперь, когда зашел разговор о деталях.
— Не хотелось бы, — сказал он, ковыряя веткой в костерке, — чтобы столь приятное начало нашего знакомства подпортила недосказанность и неискренность. Откровенно и без недомолвок скажу тебе, Рейнмар: твой план стоит лишь того, чтобы его сунуть псу под хвост.
— Что?
— Псу под хвост, — повторил Шарлей, играя голосом, как истинный проповедник. — Вот куда годится только что изложенный тобой план. Ты — юноша толковый и образованный, поэтому не можешь этого не видеть. Не можешь также рассчитывать на мое в нем участие.
— Я и каноник Отто Беесс выдернули тебя из-под замка. — Рейневан так и кипел от ярости, однако сдержался. — И вовсе не из особой к тебе любви, а только потому и только для того, чтобы ты — именно! — участие принял. Ты демерит толковый и не мог этого не понять там, в монастыре. И все же только теперь ты заявляешь, что участвовать не станешь. Так и я скажу честно и откровенно: возвращайся в тюрьму к кармелитам.
— Я все еще в тюрьме у кармелитов. Во всяком случае — официально. Но ты, похоже, этого не понимаешь.
— Почему же? Понимаю. — Рейневан вдруг вспомнил беседу с кармелитским шафажем. — Прекрасно также понимаю, что тебе необходимо искупить покаянием свои грехи, потому что после покаяния nullum crimen тебе возвращаются милости и привилегии. Но понимаю я и то, что каноник Отто держит тебя в руках. Ибо стоит ему только объявить, что ты сбежал от кармелитов, и ты будешь изгнанником до конца жизни. Не сможешь вернуться к своему ордену и теплому монастырчику. Кстати, что это за орден и что за монастырчик? Можно узнать?
— Нельзя. По сути дела, дорогой Рейнмар, ты верно понял ситуацию. Действительно, от демеритов меня выпустили как бы неофициально, покаяние мое все еще продолжается. Правда и то, что благодаря канонику Беессу оно продолжается не в тюрьме, а на свободе, за что хвала канонику, ибо я свободу люблю. Однако зачем бы благочестивому канонику отбирать у меня то, что он дал? Ведь я делаю то, что он мне велел.
Рейневан раскрыл рот, но Шарлей не дал ему заговорить.
— Твой рассказ о любви и преступлении, хоть и увлекает и вполне достоин пера Кретьена де Труа, меня тем не менее захватить не смог. Ты не убедил меня, парень, в том, что каноник Отто Беесс предназначил мне роль твоего помощника по спасению попавших в затруднительное положение невинных девиц и сообщника в осуществлении кровной мести. Я каноника знаю. Он человек умный. И направил он тебя ко мне, чтобы я тебя спас, а не для того, чтобы оба мы лишились голов под топором палача. Поэтому я исполню то, чего ожидает от меня каноник, спасу тебя от погони. И безопасно выведу в Венгрию.
— Я не уйду из Силезии без Адели. И не отомстив за брата. Я не скрываю, что мне не помешала бы помощь и что я рассчитываю на нее. На тебя. Но если нет — что делать. Управлюсь сам. А ты волен поступать как хочешь. Поезжай в Венгрию, в Русь, в Палестину, куда твоя душа желает. Пользуйся столь любезной тебе свободой.
— Благодарю за совет, — холодно ответил Шарлей. — Но не воспользуюсь.
— Что ж так?
— Один ты, совершенно ясно, не управишься. Лишишься головы. И тогда-то каноник припомнит о моей.
— Ха! Если тебе так уж дорога голова, то пойми: выбора у меня нет.
Шарлей долго молчал. Однако Рейневан уже успел немного узнать его и понимал, что это не конец.
— Во всем, что касается брата, — проговорил наконец недавний узник кармелитов, — я буду действовать решительно. Хотя бы потому, что ты не очень-то представляешь себе, кто мог его убить. Не прерывай! Кровная месть — дело серьезное. А у тебя, как ты сам сказал, нет ни свидетелей, ни доказательств, единственное, что есть, — это домыслы и предположения. Не прерывай, я же просил! Выслушай. Уедем, переждем, соберем факты, доказательства, добудем средства. Создадим группу. Я помогу тебе. Если меня послушаешь, обещаю, ты насладишься местью в полной мере. Трезво.
— Но…
— Я еще не кончил. Но в отношении твоей избранницы, Адели, предложенный тобой план по-прежнему годен лишь псу под хвост. Однако что ж делать, завернув в Зембицы, мы проделаем не очень большой крюк. А в Зембицах многое прояснится.
— Ты на что намекаешь? А? Адель меня любит!
— А кто возражает?
— Шарлей!
— Слушаю.
— Почему каноник и ты так настаиваете на Венгрии?
— Потому что это далеко.
— А почему не Чехия? Тоже ведь далеко. Я Прагу знаю, там у меня много знакомых…
— Ты что, в церковь не ходишь? Проповедей не слушаешь? Теперь Прага да и вся Чехия — котел с кипящей смолой, можно крепко ошпариться. А через некоторое время там скорее всего станет еще веселее. Дерзость гуситов перешла все границы, столь наглой ереси не потерпит ни папа, ни Люксембуржец, ни саксонский курфюрст, ни ландграфы Майсена и Тюрингии, да что там, вся Европа двинется на Чехию крестовым походом.
— Уже были, — кисло заметил Рейневан, — антигуситские крестовые походы. Ходила уже на Чехию «вся Европа». И здорово получила по шее. О том, как это происходило, мне совсем недавно рассказывал очевидец.
— Достойный доверия?
— Безусловно.
— Ну и что? Получила и сделала выводы. Теперь подготовится лучше. Повторяю: католический мир не потерпит. Это всего лишь вопрос времени.
— Их терпят уже почти семь лет. Потому что вынуждены.
— Альбигойцев терпели сто. И где они теперь? Повторяю: это всего лишь вопрос времени, Рейнмар. Чехи изойдут кровью, как изошел Лангедок катаров. И методом, испытанным в Лангедоке, в Чехии тоже станут истреблять всех подряд, предоставив Богу распознавать неповинных и верных. Поэтому мы едем не в Чехию, а в Венгрию. Там нам могут грозить самое большее — турки. Я предпочитаю турок крестоносцам. Турки, если говорить об «истреблении неверных», не достают крестоносцам даже до пяток.
Лес стоял тихий, ничто в нем не шуршало и не пищало, вся живность либо испугалась заклинаний, либо — что больше походило на правду — просто угомонилась. Рейневан для верности кинул в огонь остатки трав.
— Завтра, — спросил он, — доберемся уже, надеюсь, до Свидницы?
— Несомненно.
У езды по бездорожью оказались, как выяснилось, свои недостатки. Например, выехав на дорогу, они никак не могли сообразить, откуда и куда она ведет.
Шарлей постоял немного над оттиснувшимися в песке следами, рассмотрел их, ругаясь себе под нос. Рейневан пустил лошадь к придорожной траве, сам посмотрел на солнце.
— Восток, — рискнул он, — там. Значит, нам скорее всего надо туда.
— Не умничай, — обрезал Шарлей. — Я как раз изучаю следы и определяю, куда направлено основное движение. И утверждаю, что нам надо… туда.
Рейневан вздохнул, потому что Шарлей указал в ту же сторону. Он потянул лошадь и двинулся вслед за демеритом, бодро шагавшим в избранном направлении. Спустя некоторое время вышли на распутье. Четыре совершенно одинаково выглядевшие дороги вели на четыре стороны света. Шарлей гневно заворчал и снова наклонился над оттисками подков. Рейневан вздохнул и начал искать глазами травы. Походило на то, что без магического навенза не обойтись.
Кусты зашевелились, лошадь фыркнула, а Рейневан подпрыгнул.
Из зарослей вышел, подтягивая штаны, дед, классический представитель местного фольклора. Один из бродячих попрошаек, сотнями выпрашивавших подаяние у женских монастырей и еду по корчмам и крестьянским дворам.
— Слава Иисусу Христу!
— Во веки веков, аминь.
Дед, разумеется, выглядел как положено типичному нищему. Его сермяга была испещрена разноцветными латками, лыковые лапти и кривая клюка говорили о том, что их владелец исходил немало дорог. Из-под драной шапки, материал для которой поставляли в основном зайцы и кошки, выглядывали красный нос и всклокоченная борода. В руке дед нес волочащуюся по земле торбу, а на шее — висящую на веревке оловянную кружку.
— Помоги вам святой Вацлав и святой Винцент, святая Петронелла и святая Ядвига, покровительница…
— Куда ведут эти дороги? — прервал литанию Шарлей. — Которая будет в Свидницу, дедушка?
— Э-э-э? — приложил дед ладонь к уху. — Чего говоришь?
— Куда, спрашиваю, дороги ведут?
— А-а-а… Дороги… Ага… Знаю! Вот энта идеть на Ольшаны… А та к Свебодзицам… А вон та… Это… Ну… Подзабыл, как ево…
— Не важно, — махнул рукой Шарлей. — Я уже понял. Если туда на Свебодзицы, то в противоположную сторону — на Становице, что на стшегомском тракте. Значит, к Свиднице через Яворову Гуру ведет как раз эта дорога. Будь здрав, дедок.
— Помоги вам святой Вацлав…
— А если, — на этот раз прервал Рейневан, — если кто-нибудь станет тебя о нас выпытывать… Так ты нас не видел. Понятно?
— А чего ж не понять? Помоги вам святая…
— А чтоб ты хорошо помнил, о чем тебя просили, — Шарлей пошарил в кошеле, — возьми-ка, дедушка, денежку.
— Батюшки-светы! Благодарствую! Помоги вам…
— И тебе тоже.
— Глянь, — Шарлей обернулся, прежде чем они немного отъехали, — посмотри только, Рейнмар, как он радуется, как ощупывает и обнюхивает монету, наслаждается ее толщиной и весом. Право же, такая картина — истинная награда для дающего.
Рейневан не ответил, занятый наблюдением за стаей птиц, неожиданно взлетевших над лесом.
— И верно, — продолжал балаболить Шарлей, с серьезной миной шагая рядом с лошадью, — никогда не надо безразлично и бездушно проходить мимо человеческого горя. Никогда не следует поворачиваться к бедняку спиной. В основном потому, что бедняк может неожиданно заехать клюкой по затылку. Ты меня слушаешь, Рейнмар?
— Нет. Гляжу на птиц.
— Какие птицы? О, псякрев! В лес! Скорее в лес! Живо!
Шарлей с размаху хлестнул лошадь по крупу, а сам кинулся в лес с такой скоростью, что рванувшаяся в галоп лошадь смогла его догнать только за линией деревьев. В лесу Рейневан соскочил с седла, затянул лошадь в чащу, потом присоединился к демериту, наблюдающему за дорогой из-за деревьев. Некоторое время все было спокойно, птицы замолкли, стало так тихо, что Рейневан уже готов был посмеяться над Шарлеем и его излишними опасениями. Но не успел.
На распутье влетели четыре всадника, под ломот копыт и храп лошадей окружили деда.
— Это не стшегомские, — буркнул Шарлей. — А значит, это… Рейнмар?
— Да, — глухо подтвердил тот. — Это они.
Кирьелейсон, наклонившись в седле, громко спрашивал о чем-то деда. Сторк из Горговиц напирал на него конем. Дед крутил головой, молитвенно сводил руки, несомненно, желая, чтобы конникам помогала святая Петронелла.
— Кунц Аулок, — узнал, удивив Рейневана, Шарлей, — он же Кирьелейсон, разбойник, а ведь надо же — рыцарь из известного рода. Сторк из Горговиц и Сыбек из Кобылейглавы, редкостные мерзавцы. А вон тот, в куньей шапке, — Вальтер де Барби. Преданный епископом анафеме за нападение на фольварк в Очицах, собственность рацибужских доминиканок. Ты не говорил, Рейнмар, что по твоим следам идут аж такие знаменитости.
Дед упал на колени, по-прежнему, сложив руки, умолял, кричал и колотил себя в грудь. Кирьелейсон свесился с седла и хлестнул его по спине плеткой, вслед за ним воспользовались плетками Сторк и остальные, причем возникла толкотня, во время которой все мешали друг другу, а кони начали пугаться и биться боками. Поэтому Сторк и про́клятый епископом де Барби соскочили с седел и принялись дубасить вопящего деда кулаками, а когда тот упал, начали бить ногами. Дед кричал и выл так, что аж жалость брала.
Рейневан выругался, ударил кулаком по земле. Шарлей косо взглянул на него.
— Нет, Рейневан, — холодно сказал он. — И не думай. Это не французские куколки из Стшегома. Это четверо тертых-перетертых, вооруженных до зубов бандитов и мясников. Это Кунц Аулок, с которым, пожалуй, я не управился бы даже один на один. Так что отбрось глупые мысли и надежды. Надо сидеть тихо, как мышь под метлой.
— И смотреть, как мордуют ни в чем не повинного человека?
— Именно, — ответил демерит, не опуская взгляда. — Потому что если уж выбирать, то моя жизнь мне гораздо милее. А я, кроме всего прочего, еще задолжал нескольким людям. Было бы неэтично и глупо рисковать, лишив их шансов вернуть свои деньги. Впрочем, мы напрасно болтаем. Все уже кончилось. Им надоело.
Действительно, де Барби и Сторк угостили деда несколькими прощальными пинками, наплевали на него, запрыгнули на коней, и через минуту разбойничья шайка уже мчалась галопом, погикивая и взбивая пыль, в сторону Яворовой Гуры и Свидницы.
— Не выдал, — вздохнул Рейневан. — Избили его и испинали, а он нас не выдал. Вопреки твоим насмешкам нас спасла поданная бедолаге милостыня. Ибо милосердие и щедрость…
— Если б Кирьелейсон, вместо того чтобы хвататься за плеть, дал ему скойца, дедуня выдал бы нас не задумываясь, — холодно бросил Шарлей. — Едем. К сожалению, снова по дикому бездорожью. Кто-то тут, помнится, совсем недавно хвастался, что оторвался от погони и замел за собой следы.
— А не следует ли, — Рейневан как бы не заметил сарказма и глядел, как дед, ползая на четвереньках, ищет во рву шапку, — а не следует ли отблагодарить? Дать ему еще немножко? У тебя же есть полученные от грабежа деньги, Шарлей. Прояви чуточку милосердия.
— Не могу. — В бутылочных глазах демерита сверкнула издевка. — И как раз из милосердия. Я дал деду фальшивую монету. Если вздумает расплатиться одной, его только вздуют. А если поймают с несколькими — повесят. Так что я милосердно позволю ему избежать такой участи. В лес, Рейнмар, в лес. Не будем терять времени.
Пошел краткий и теплый дождь, а как только он прекратился, лес начал затягивать туман. Птицы молчали. Было тихо, как в церкви.
— Твое гробовое молчание, — проговорил наконец шедший рядом с лошадью Шарлей, — вроде бы о чем-то говорит. Похоже, о недовольстве. Попробую угадать… Дедок?
— Да. Ты поступил скверно. Неэтично, говоря деликатно.
— Ха, человек, привыкший хендожить чужих жен, начинает учить меня морали.
— Не сравнивай, уважаемый, вещи несравнимые.
— Тебе только кажется, что они несравнимые. Кроме того, мой грязный по твоему мнению поступок был продиктован заботой о тебе.
— Прости, но это трудно понять.
— При случае я тебе объясню. — Шарлей остановился. — Однако сейчас предлагаю сосредоточиться на более важном. Я, например, понятия не имею, где мы находимся. Заблудился в этом треклятом тумане.
Рейневан осмотрелся, взглянул на небо. Действительно, просвечивавший сквозь клочья тумана белый кружок солнца, еще мгновение назад видимый и указывавший направление, теперь исчез совершенно. Плотная мгла висела низко, иногда даже скрывала верхушки самых высоких деревьев. У земли туман местами лежал так, что папоротники и кусты, казалось, выглядывают из молочного океана.
— Вместо того чтобы убиваться над судьбой убогих дедов, — снова заговорил демерит, — и маяться от душевного разлада, ты б лучше использовал свой талант, чтобы отыскать дорогу.
— Не понял?
— Ради Бога, не изображай из себя невинное дитятко. Все ты прекрасно понял.
Рейневан тоже считал, что без навензов не обойтись, однако не слез с лошади, медлил. Он был зол на демерита и хотел, чтобы тот это почувствовал. Лошадь фыркала, хрипела, трясла головой, топала передними копытами, отзвук топота глухо разносился по погруженной в туман чащобе.
— Я чувствую запах дыма, — вдруг заметил Шарлей. — Где-то неподалеку жгут костер. Лесорубы или углежоги. У них мы узнаем о дороге. А твои магические навензы оставим до лучших времен. Демонстрацию неудовольствия — тоже.
Он пошел быстрее. Рейневан едва поспевал за ним, лошадь косилась, упиралась, беспокойно храпела, давила копытами сыроежки. Выстланная толстым ковром прелых листьев земля начала вдруг понижаться, и, не заметив как, они оказались в глубоком яру. Склоны яра покрывали наклоненные, искореженные, обросшие лишаями мха деревья, их корни, обнаженные сползающей почвой, казались щупальцами чудовищ. Рейневан почувствовал, как по спине поползли мурашки. Лошадь фыркала.
Из тумана перед ним послышалась ругань Шарлея. Демерит стоял там, где яр разветвлялся на два рукава.
— Туда, — уверенно сказал он.
Яр продолжал разветвляться, они оказались в самом настоящем лабиринте из балок и оврагов. Там, казалось Рейневану, запах дыма шел со всех сторон сразу. Однако Шарлей шел прямо и уверенно, лихо ускоряя шаг, и даже начал посвистывать. И перестал так же быстро, как начал…
Рейневан понял почему, когда под подковами захрустели кости.
Лошадь дико заржала, Рейневан соскочил, обеими руками повис на узде, и в самое время. Панически храпящая гнедая глянула на него испуганным глазом, попятилась, тяжело колотя копытами, круша черепа, тазовые и бедренные кости. Нога Рейневана увязла между поломанными ребрами человеческой грудной клетки, он стряхнул их, дико махнув ногой. Он дрожал от отвращения. И от ужаса.
— Черная Смерть, — сказал стоящий рядом Шарлей. — Болезнь тысяча трехсот восьмидесятого года. Тогда вымирали целые деревни, люди бежали в леса, но и там их настигал мор. Мертвецов хоронили по ярам, как вот здесь. Потом животные выкопали трупы и растащили кости.
— Вернемся… — закашлялся Рейневан. — Вернемся. Как можно скорее. Не нравится мне это место. Не нравится мне этот туман. Не нравится мне запах этого дыма.
— А ты трусоват, — съехидничал Шарлей, — словно девочка. Мертвяки…
Он не докончил. Послышался свист, визг и хохот, да такой, что они аж присели. Над яром, волоча за собой искры и хвост дыма, пролетел череп. Прежде чем они успели остыть, пролетел другой, свистящий еще страшнее.
— Возвратимся, — глухо сказал Шарлей. — Как можно скорее. Не нравится мне это место.
Рейневан был совершенно уверен, что возвращаются они по собственным следам, той же дорогой, по которой пришли. И однако вскоре путь им преградил отвесный откос балки. Шарлей молча развернулся, направился в другой ров. После нескольких шагов здесь их тоже остановила отвесная, покрытая путаницей корней стена.
— Чтоб их черти взяли, — прошипел Шарлей, поворачиваясь. — Не понимаю…
— А я, — простонал Рейневан, — боюсь, что да…
— Нет выхода, — буркнул демерит, когда они в очередной раз уткнулись в тупичок. — Надо вернуться и пройти через кладбище. Быстрее, Рейнмар. Раз, два…
— Погоди. — Рейневан наклонился, осмотрелся, пытаясь найти нужную траву. — Есть другой способ.
— Теперь? — резко прервал Шарлей. — Только теперь? Теперь-то на это нет времени!
Над лесом со свистом пролетела очередная черепная комета, и Рейневан тут же согласился с демеритом. Они пошли по навалу костей. Лошадь храпела, трясла мордой, пугалась. Рейневан с величайшим трудом тащил ее за поводья. Запах дыма крепчал. В нем уже можно было различить ароматы трав. И чего-то еще. Неуловимого, тошнотворного. Пугающего.
А потом они увидели костер.
Костер дымил неподалеку от вывернутого с корнями дерева. На огне стоял, испуская клубы пара, покрытый сажей котелок. Рядом вздымалась куча черепов. На черепах лежал черный кот. В типично кошачьей разморенной позе.
Рейневан и Шарлей остановились как вкопанные. Даже лошадь перестала храпеть.
У костра сидели три женщины. Двух заслонял дым и пыхающий из котелка пар. Третья, сидящая справа, казалась довольно пожилой. Ее темные волосы действительно густо припорошила седина, но выдубленное солнцем и непогодой лицо было обманчиво — женщине можно было дать и четыре, и восемь десятков лет. Она сидела в небрежной позе, покачиваясь и неестественно крутя головой.
— Приветствую, — проскрипела она, потом громко и протяжно рыгнула. — Привет, тан Глэмз[159].
— Перестань болтать, Ягна, — сказала вторая женщина, сидевшая в середине. — Опять, холера, набралась.
Порыв ветра немного прибил дым и пар, теперь можно было рассмотреть получше.
Женщина, сидевшая посередине, была высокой и довольно крепко сложенной, из-под черной шляпы на плечи падали огненно-рыжие волнистые волосы. У нее были выступающие, очень румяные скулы, красивые губы и очень светлые глаза. Шею прикрывал шарф из грязно-зеленой шерсти. Из такого же материала были вывязаны чулки — женщина сидела, довольно свободно расставив ноги и не менее свободно поддернув юбку, что позволяло любоваться не только чулками и икрами ног, но и многим достойным удивления остальным.
Сидящая справа от нее третья была самой младшей, почти девчонкой. У нее были блестящие в синих кругах глаза и худощавое лисье лицо с бледной и не очень здоровой кожей. Светлые волосы украшал венок из вербены и клевера.
— Извольте, — сказала рыжая, почесывая бедро повыше зеленого чулка. — Нечего было в горшок кинуть, и вот, пожалте, ёдово само заявилось.
Названная Ягной темноволосая рыгнула, черный кот мяукнул, холерические глаза подростка в венке зажглись злым огнем.
— Прощения просим за вторжение, — поклонился Шарлей. Он был бледен, но держался неплохо. — Просим прощения у уважаемых и весьма любезных дам. И просим не беспокоиться. Никаких церемоний. Мы здесь случайно. Совершенно неумышленно. И уже уходим. Нас уже нет. Если милые дамы позволят…
Рыжеволосая подняла из кучи череп, высоко подняла его, громко проговорила заклинание. Рейневану показалось, что он распознал в нем халдейские и арамейские слова. Череп защелкал челюстями, взлетел в воздух и со свистом помчался по-над вершинами сосен.
— Ёдово, — безо всяких эмоций повторила рыжая. — К тому же говорящее… Будет оказия поболтать за трапезой.
Шарлей еле слышно выругался. Женщина плотоядно облизнулась и впилась в Рейневана и Шарлея глазами. Дольше тянуть было невозможно. Рейневан набрал побольше воздуха в легкие.
Коснулся рукой темени. Правую ногу согнул в колене, поднял, переплел сзади с левой, левой рукой ухватил носок башмака, и хотя раньше он делал так всего лишь дважды, все прошло на удивление ловко. Достаточно было на минуту сосредоточиться и пробормотать заклинание.
Шарлей выругался опять. Ягна рыгнула. Глаза рыжеволосой расширились.
А Рейневан, не меняя позы, немножко приподнялся над землей. Невысоко, самое большое на три-четыре пяди. И ненадолго. Но и этого было достаточно.
Рыжеволосая подняла глиняный кувшинчик, солидно отхлебнула из него раз, потом другой. Девочку не угостила. Ягна жадно протянула руку, но рыжеволосая сразу же убрала кувшин из поля досягаемости когтистых пальцев. При этом она не спускала с Рейневана светлых глаз с двумя черными точечками зрачков.
— Ну, ну. Кто бы мог подумать! Магики, самые настоящие магики. Первый разряд. Толедо. Здесь. У меня. У простой ведьмы. Какая честь. Подойдите, подойдите поближе. Не бойтесь. Надеюсь, вы не восприняли всерьез шутку о ёдове и каннибализме. Э? Надеюсь, не приняли это за чистую монету?
— Нет-нет, что вы, как можно, — поспешно заверил Шарлей, так спешно, что было ясно — лжет. Рыжеволосая фыркнула.
— Так чего же, — спросила она, — ищут в моем бедном закутке господа чародеи? Чего желают? А может…
Она замолчала и рассмеялась.
— А может, господа чародеи просто-напросто заблудились? Спутали дорогу? Пренебрегли магией из-за чисто мужского высокомерия? И теперь то же самое высокомерие не позволяет господам чародеям признаться. Тем более — перед женщинами?
Шарлей быстро взял себя в руки.
— Ваша проницательность, — он учтиво поклонился, — под стать вашей красоте.
— Нет, гляньте только, сестренки, — сверкнула глазами ведьма. — Какой светский попался кавалер, какими милыми изволит потчевать комплиментами. Умеет сделать приятное женщине. Ну, прямо-таки трубадур. Или епископ. Искренне жаль, что так редко… Ибо женщины и девушки, надо сказать, довольно часто рискуют углубиться в глухомань и урочище, моя репутация известна далеко за пределами этого яра, мало кто умеет удалить плод так ловко, безопасно и безболезненно, как я. Но мужчины… Ну, эти заходят сюда значительно реже… Значительно реже… А жаль, жаль…
Ягна гортанно засмеялась, девчонка шмыгнула носом. Шарлей покраснел, но, вероятно, больше от веселья, чем от смущения. Тем временем Рейневан тоже пришел в себя. Сумел вынюхать что надо во вздымающемся из булькающего котелка паре и рассмотреть пучки трав. Высушенных и свежих.
— Красота и проницательность дам, — выпрямился он немного чванливо, но сознавая, что сейчас блеснет, — под стать лишь их скромности. Ибо я уверен, что сюда наведываются многочисленные посетители и не только жаждущие медицинской помощи. Я вижу ясенец, а вон там не что иное, как «колючий хлебец», то есть дурман, датура. А вот это тошнотка, там божебыт, вещие травы. А здесь, извольте, черная белена, herba Apollinari, и морозник, он же черемица, Helleborus, обо вызывающие вещие видения. А на ворожбу и пророчество есть спрос, если не ошибаюсь?
Ягна рыгнула. Девчонка сверлила его взглядом. Рыжеволосая загадочно улыбалась.
— Не ошибаешься, коллега, искусный в травах, — сказала она наконец. — На ворожбу и пророчества спрос велик. Грядет время перемен и изменений. Многие хотят знать, что оно им принесет. И вы тоже хотите узнать, что сулит вам судьба. Я не ошибаюсь?
Рыжеволосая бросала и перемешивала в котелке травы. Прорицать же предстояло девчонке с лисьей физиономией и лихорадочно горящими глазами. Через несколько минут после того, как она выпила отвар, глаза помутнели, сухая кожа на щеках натянулась, нижняя губа отвисла, приоткрыв зубы.
— Columna veli aureu, — проговорила она вдруг вполне четко. — Колонная златой пелены. Рожденная в Дженаццано окончит жизнь в Риме. Через шесть лет. Освободившееся место займет волчица. В воскресенье Окули[160]. Через шесть лет.
Тишина, нарушаемая только потрескиванием костра и мурлыканьем кота, тянулась так долго, что Рейневан усомнился. Напрасно.
— Не пройдет и двух дней, — сказала девочка, протянув к нему дрожащую руку, — не пройдет двух дней, он станет известным поэтом. У всех в почете будет имя его.
Шарлей слегка вздрогнул от сдерживаемого смеха, но тут же успокоился под резким взглядом рыжеволосой.
— Придет странник. — Вещунья несколько раз громко вздохнула. — Придет Viator, Странник с солнечной стороны. Будет замена. Кто-то от нас уходит, к нам приходит Странник. Странник говорит: ego sum qui sum[161]. Не спрашивай Странника об имени, оно — тайна[162]. Ибо: что сие есть, кто сие угадает: из ядущего вышло ядомое, и из сильного — сладкое?[163]
«Мертвый лев, пчелы и мед, — подумал Рейневан, — загадка, которую Самсон задал филистимлянам. Самсон и мед… Что это означает? Что символизирует? Кто таков этот Странник?»
— Брат твой зовет, — наэлектризовал его тихий голос медиума. — Твой брат призывает: иди и прииди. Иди, прыгая по горам. Не медли.
Рейневан обратился вслух.
— Исайя говорит: и будут собраны вместе, как узники, в ров, и будут заключены в темницу[164]. Амулет… И крыса… Амулет и крыса. Ин и янь… Кетер и Малькут. Солнце, змея и рыба. Раскроются, разомкнутся врата Ада, и тотчас рухнет башня, развалится turris fulgurata, башня, пораженная молнией. В прах рассыплется Башня шутов, шута под руинами погребет.
«Башня шутов, — мысленно повторил Рейневан, — Narrenturm! О Господи!»
— Adsumus, adsumus, adsumus! — неожиданно вскрикнула девочка, сильно напрягшись. — Мы здесь! Стрела, летящая днем, sagitta volant in die, стерегись ее, стерегись! Стерегись страха ночного, стерегись существа, идущего во мраке, стерегись демона, уничтожающего в полдень! И кричащего Adsumus! Стерегись Стенолаза! Бойся ночных птиц, бойся нетопырей безмолвных!
Воспользовавшись тем, что рыжая отвлеклась, Ягна быстро схватила кувшинчик, сделала несколько глубоких глотков, закашлялась, икнула.
— Стерегись также, — проскрипела она, — леса Бирнамского[165].
Рыжеволосая утихомирила ее тумаком.
— А люди, — душераздирающе вздохнула вещунья, — полыхать будут, сгорая на бегу. По ошибке. Из-за похожести.
Рейневан наклонился к ней.
— Кто убил… — спросил он тихо. — Кто виновен в смерти моего брата?
Рыжеволосая предупреждающе гневно зашипела, погрозила ему веселкой. Рейневан понимал, что делает недопустимое и рискует необратимо прервать вещуньин транс. Но вопрос повторил. А ответ получил немедленно.
— Виновен отъявленный лгун. — Голос девочки изменился, стал ниже и хрипливее. — Лжец либо тот, кто скажет правду. Правду скажет. Солжет либо правду скажет. В зависимости от того, что об этом думает. Обожженный, обгоревший, сожженный. Не сожженный, ибо умерший. Умерший, похороненный. Потом выкопанный. Прежде чем минуют три года. Из могилы выкинутый. Buried ad Lutterworth, remains taken ap and cast out[166]. Плывет, плывет по реке пепел сожженных костей… По Авону до Северна, из Северна в моря, а из морей в океаны… Бегите, бегите, опасайтесь. Нас осталось уже так мало.
— Лошадь, — вдруг нагло вклинился Шарлей. — Чтобы бежать, мне нужна лошадь. Я хотел бы…
Рейневан остановил его жестом. Девочка смотрела невидящими глазами. Он решил, что она не ответит. Он ошибся.
— Гнедая, — проговорила она. — Лошадь будет гнедая.
— А я еще хотел бы… — попытался Рейневан, но осекся, увидев, что уже все кончилось. Глаза девочки закрылись, голова бессильно упала на грудь. Рыжеволосая поддержала ее, мягко уложила.
— Я вас не задерживаю, — помолчав, сказала она. — Поедете по яру, сворачивая только влево, все время влево. Будет буковый лес, потом поляна, на ней каменный крест. Напротив креста — просека. Она выведет вас на свидницкий тракт.
— Благодарю, сестра.
— Берегите себя. Нас осталось уже так мало.
За буковиной, на пересечении двух просек, стоял в высокой траве каменный крест, одно из многочисленных в Силезии напоминаний о совершенном преступлении. Преступления, судя по следам эрозии и вандализма, очень давнего, возможно, даже более давнего, чем поселение, о котором напоминали теперь только заросшие сорняками холмики и ямы.
— Сильно запоздавшее покаяние, — проговорил из-за спины Рейневана Шарлей, — растянувшееся прямо-таки на поколения. Наследственное, сказал бы я. Чтобы высечь такой крест, надобно немалое время, так что ставит его чаще всего уже сын, пытаясь догадаться, кого же папаша-покойничек прикончил и что подвигло его под старость на покаяние. Правда, Рейнмар? Как думаешь?
— Я не думаю.
— Ты все еще дуешься на меня?
— Нет.
— Ха. Ну, тогда поехали дальше. Наши знакомки не соврали. Просека напротив креста, которая наверняка помнит Болека Храброго, безошибочно выведет нас на свидницкий тракт.
Рейневан подогнал лошадь. Он продолжал молчать, но Шарлею это не мешало.
— Признаюсь, ты, Рейнмар из Белявы, поразил меня. Там, у ведьм. Бросить в костер горсть трав, бормотать заговоры и заклинания, даже ухитриться завязать себя узлом может, будем откровенны, любой знахарь или баба-колдунья. Но вот твоя левитация, ну-ну, это уж не фунт изюму. Где же ты, признайся, в Праге-то учился: в Карловом университете или у чешских чародеек?
— Одно, — Рейневан улыбнулся, — другому не мешало.
— Понимаю. Там во время лекций все левитировали?
Не дождавшись ответа, демерит поелозил на лошадином крупе.
— Однако меня немало удивляет, — продолжал он, — что ты удираешь, прячась от погони по лесам в манере, более свойственной зайцу, нежели магику. Магики, даже если им приходится бежать, делают это гораздо эффектнее. Медея, например, сбежала из Коринфа на колеснице, запряженной драконами. Атлант летал на гиппогрифе, Моргана обманывала преследователей миражами. Вивиана… Не помню, что делала Вивиана.
Рейневан смолчал. Впрочем, он тоже не помнил.
— Отвечать не обязательно, — продолжал Шарлей еще насмешливей. — Я понимаю. У тебя слишком мало знаний, да и опыт невелик, ты всего лишь адепт тайных наук, начинающий ученик чернокнижника. Неоперенный птенчик магии, из которого, однако, когда-нибудь вырастет орел, Мерлин, Альберих или Маладжиджи. И тогда…
Он осекся, увидев на дороге то же, что и Рейневан.
— Наши знакомые ведьмы, — шепнул он, — действительно не солгали. Не шевелись.
На просеке, наклонив голову и пощипывая траву, стоял жеребец. Стройный верховой, легкий palefrois[167] с тонкими бабками. Гнедой масти, с более темными гривой и хвостом.
— Не двигайся, — повторил Шарлей, осторожно сползая с крупа лошади. — Такая оказия может больше не повториться.
— Это, — с нажимом сказал Рейневан, — чья-то собственность. Он кому-то принадлежит.
— Конечно. Мне. Если ты не спугнешь. А посему — не пугай.
Видя медленно приближающегося демерита, жеребец высоко поднял голову, тряхнул гривой, протяжно фыркнул. Однако не испугался, позволил схватить себя за узду. Шарлей погладил его ноздри.
— Это чужая собственность, — повторил Рейневан. — Чужая, Шарлей. Надо будет отдать хозяину.
— Э-эй, люди, люди… — тихонько затянул Шарлей. — Чья скотина? Где хозяин? Видишь, Рейнмар? Никто не объявился. Стало быть, res nullius cedit occupanti[168].
— Шарлей…
— Ладно, ладно, успокойся, не терзай свою деликатную совесть… Отдадим коня законному владельцу. При условии, что его встретим. От чего, умоляю, пусть уберегут нас боги.
Просьба явно не дошла до адресатов либо не была выслушана, поскольку просека неожиданно закишела людьми, задыхающимися и указывающими на коня пальцами…
— Это у вас сбежал гнедыш? — доброжелательно улыбнулся Шарлей. — Его ищете? Значит, вам повезло. Он рвался на север, что было сил в копытах. Я едва сумел задержать.
Один из людей, огромный бородач, подозрительно пригляделся к демериту.
Судя по неопрятной одежде и отталкивающей внешности, он, как и остальные, был крестьянином. И, как и остальные, был вооружен толстой дубиной…
— Задержали, значицца, — проговорил он, вырывая из рук Шарлея узду, — ну и хвала вам. А таперича топайте отседова с Господом Богом.
Остальные подошли, окружив их плотным кольцом и удушающе невыносимым смрадом крестьянского хозяйства. Впрочем, это были не просто крестьяне, а деревенская голытьба, безземельщики, овчары. Спорить с такими о находке не имело смысла. Шарлей понял это сразу. Он молча протиснулся сквозь толпу. Рейневан последовал за ним.
— Эй-эй! — Плотно сбитый и жутко воняющий овчар неожиданно схватил демерита за рукав. — Кум Гамрат. Чего ж это? Так их пущаете? Не выспросив, кто такие? А случа́й, они не в розыске? Те, двое, которых стшегомские хозяева ищут? И награду за поимку обещают? Не они ль?
Крестьяне зашумели. Кум Гамрат подошел, подперся осиновой жердью, угрюмый, как утро в День Поминовения Усопших.
— Может, и они, — проворчал он враждебно. — А может, и не они.
— Не они, не они, — заверил их, усмехнувшись, Шарлей. — Не знаете, что ли? Тех уж поймали. И награду выплатили.
— Ой, видится мне, брешешь ты, господин.
— Отпусти рукав, парень.
— А не отпущу, то что?
Демерит несколько мгновений глядел ему в глаза. Потом резким рывком выбил его из равновесия, с полуоборота пнул в голень, под самое колено. Овчар хлопнулся на колени, а Шарлей коротким ударом сверху переломил ему нос. Мужик схватился за лицо, из-под пальцев обильно полилась кровь, яркой полосой украшая сермягу на груди.
Прежде чем крестьяне успели остыть, Шарлей вырвал у кума Гамрата палку и хватанул его по виску. Кум Гамрат сверкнул белками глаз и повалился на руки мужика, стоявшего позади него, а демерит треснул и того. И тут же закружился волчком, колотя палкой налево и направо.
— Беги, Рейневан! — рявкнул он. — Хватай ноги в руки!
Рейневан хлестнул лошадь, растолкал толпу, но убежать не успел. Крестьяне налетели словно свора гончих с обеих сторон, вцепились в упряжь. Рейневан работал кулаками как сумасшедший, но его стащили с седла. Он колошматил что есть сил и лягался, как мул, но и на него сыпались удары. Он слышал яростный рев Шарлея и сухой гул черепов, по которым тот дубасил осиновой жердью. Его повалили, придавили. Положение было отчаянное. То, с чем он пытался бороться, уже было не бандой крестьян, а ужасным многоголосым чудовищем, склизким от грязи, воняющей навозом, калом, мочой и скисшим молоком стоногой гидрой, размахивающей двумя сотнями кулаков.
Сквозь рев драки и шум крови в ушах Рейневан вдруг услышал боевые крики, топот и ржание лошадей. Земля задрожала от ударов подков. Засвистели нагайки, раздались крики боли, а давящее его многорукое чудовище развалилось на составные части. Агрессивные только что крестьяне теперь на собственной шкуре познали, что такое агрессивность. Летающие по просеке наездники разгоняли их лошадьми и беспощадно лупцевали плетками, секли так, что из кожухов аж летели клочья. Кто сумел, убегал в лес, но ускользнуть совсем не удалось никому.
Спустя минуту все понемногу улеглось. Наездники успокаивали храпящих лошадей, кружили по «полю брани», высматривая, кому бы приложить еще. Это была достаточно живописная компания, общество, с которым следовало считаться и нельзя шутить, что было видно с первого взгляда как по одежде и сбруе, так и по физиономиям, отнести которые к разряду бандитских было нетрудно даже не очень опытному физиономисту.
Рейневан встал. И оказался перед самым носом серой в яблоках кобылы, на которой, оберегаемая двумя конниками, сидела полная и симпатично пухленькая женщина в мужском вамсе и берете на светло-палевых волосах. Из-под украшающего берет пучка перьев золотистой щурки смотрели жесткие, колкие и умные ореховые глаза.
Шарлей, который, похоже, отделался легкими ушибами, остановился рядом с ней, отбросил обломок осиновой жерди.
— Великий дух! Глазам своим не верю. И все-таки это не мираж, не иллюзия. Ее милость Дзержка Збылютова собственной персоной. Верно говорит пословица: гора с горой…
Серая в яблоках кобыла тряхнула мордой так, что зазвенели кольца мундштука, женщина похлопала ее по шее, молчала, изучая демерита колким взглядом ореховых глаз.
— А ты похудел, — сказала она наконец. — Да и волосы чуточку поседели, Шарлей. Ну, здравствуй. А теперь — убираемся отсюда.
— А ты похудел, Шарлей.
Они сидели за столом в просторном побеленном аркере на тылах постоялого двора. Одно окно выходило в сад на кривые груши, кусты черной смородины и звенящие пчелами ульи. Из другого окна была видна загородь, в которой спутывали и готовили в табун лошадей. Среди доброй сотни животных преобладали массивные силезские dextrerii — верховые лошади для тяжеловооруженных рыцарей, были также кастильские верховые, жеребцы испанской крови, были великолепные шахтные лошади, были мерины и подъездки[169]. В топоте копыт и ржании можно было то и дело услышать окрики и ругань машталеров[170] и членов эскорта с мерзкими рожами.
— Похудел, — повторила женщина с ореховыми глазами. — Да и голову вроде бы снежком присыпало.
— Что делать, — улыбнулся в ответ Шарлей. — Tacitisque senescimus annis[171]. Хоть тебе, ваша милость Дзержка Збылютова, годы, похоже, только добавляют красоты и привлекательности.
— Не льсти. И не «вашей милости», потому что я сразу же начинаю чувствовать себя старухой. Да я уже и не Збылютова. Когда Збылют преставился, я восстановила себе девичье имя — Дзержка де Вирсинг.
— Верно, верно, — покачал головой Шарлей. — Значит, распрощался с этим светом Збылют из Шарады, упокой, Господи, душу его. Сколь уж лет, Дзержка?
— На Избиение Младенцев два года будет.
— Верно, верно. А я все то время…
— Знаю, — обрезала она, окинув Рейневана проницательным взглядом. — Ты все еще не представил мне своего спутника.
— Я… — Рейневан мгновение колебался, решив наконец, что перед Дзержкой де Вирсинг «Ланселот с Телеги» может прозвучать и бестактно, и рискованно. — Я — Рейнмар из Белявы.
Женщина некоторое время молчала, сверля его взглядом.
— Действительно, — процедила наконец, — гора с горой… Откушаете бермушки[172], парни? Здесь подают отличную бермушку. Всякий раз, когда я здесь останавливаюсь, ем. Отведаете?
— Ну разумеется, — загорелись глаза у Шарлея. — Конечно же. Благодарю, Дзержка.
Дзержка де Вирсинг хлопнула в ладоши. Тотчас явились и забегали слуги. Здесь наверняка знали и уважали торговку лошадьми.
«Действительно, — подумал Рейневан, — она не раз должна была тут останавливаться с перегоняемым на продажу табуном, не один фролен оставила на этом постоялом дворе неподалеку от свидницкого тракта, у деревни, название которой я забыл». И не успел вспомнить, потому что подали еду. Спустя минуту они с Шарлеем поедали блюдо, вылавливая комочки сыра, работая липовыми ложками быстро, но в таком ритме, чтобы не сталкиваться в миске. Дзержка тактично молчала, присматривалась к ним, поглаживая вспотевшую от холодного пива кружку.
Рейневан глубоко вздохнул. Он ни разу не ел горячего после того, как пообедал у каноника Оттона в Стшельне. Шарлей же поглядывал на пиво Дзержки так многозначительно, что и им тут же принесли исходящие пеной кружки.
— Куда Бог ведет, Шарлей? — наконец заговорила женщина. — И почему ты ввязываешься по лесам в драку с мужиками?
— Идем в Бард, — беспечно солгал демерит. — К Бардской Божьей Матери, помолиться за исправление мира сего. А напали на нас неизвестно почему. Воистину мир полон беспорядков, а по трактам и лесам гораздо проще встретить мерзавца, чем аббатису. Голытьба напала на нас, повторяю, без всякого повода, руководимая грешной жаждой творить зло. Но мы прощаем наших обидчиков…
— Крестьян, — Дзержка прервала его словоизлияние, — я наняла, чтобы они помогли мне найти сбежавшего жеребца. А то, что это конченые хамы, не отрицаю. Но потом они что-то болтали о преследуемых, о назначенном вознаграждении…
— Выдумка праздных и досужих умов, — вздохнул демерит. — Кто ж их поймет…
— Ты сидел под замком на монастырском покаянии. Правда?
— Правда.
— И что?
— И ничего. — На лице Шарлея не дрогнул ни один мускул. — Скукотища. Один день похож на другой. И так по кругу. Матутинум, лаудесы, прима, терция, потом на Барнабу, секста, нона, потом на Барнабу, вечерня, комплета, на Барнабу…[173]
— Перестань наконец вилять, — снова прервала его Дзержка, — ты прекрасно знаешь, о чем я. Так что говори: смылся? Тебя преследуют? Назначили награду за поимку?
— Боже упаси! — Шарлей изобразил из себя оскорбленную невинность. — Меня освободили. Никто за мной не гонится, никто не преследует. Я — свободный человек.
— Господи, ну как же я могла забыть, — язвительно бросила она. — Ну ладно, пусть будет так. Верю. А коли верю… То вывод напрашивается простой.
Шарлей поднял брови над облизываемой ложкой, выражая тем любопытство. Рейневан беспокойно повертелся на скамье. Как оказалось, не напрасно.
— Вывод напрашивается простой, — повторила, рассматривая его, Дзержка де Вирсинг. — Стало быть, объектом охоты и погони является его милость юный господин Рейнмар из Белявы. А догадалась я не сразу, парень, потому что в таких аферах редко проигрываешь, если ставишь на Шарлея. Ну да вы два сапога пара, лучше не придумаешь…
Она резко оборвала, подбежала к окну, крикнула:
— Эй, ты! Да, да, ты! Говнюк! Недотепа золотушный, кутас кривой! Если еще раз ударишь коня, велю тебя им по торговой площади волочить!.. Простите! — Она вернулась к столу, сплела руки под колышущимся бюстом. — За всем приходится смотреть самой. Стоит глаза отвести и уже видишь — безобразничают, бездельники. Так о чем это я? Ах да. Что вы один другого стоите, фигляры.
— Значит, знаешь.
— А как же. Ходят слухи в народе. Кирьелейсон и Вальтер де Барби носятся по трактам, Вольфгер Стерча разъезжает сам-шесть по Силезии, вынюхивает, выслеживает, выспрашивает, угрожает… Однако ты напрасно морщишься, Шарлей, да и ты зря беспокоишься, парень. При мне вы в безопасности. Мне дела нет до любовных авантюр и кровной мести, мне Стерчи не братья, не сваты. В отличие от тебя, Рейнмар Беляу. Ибо ты мне, хоть тебя это, возможно, удивит, родственник. Прикрой рот. Я ведь de domo Вирсинг, из рейхвальдских Вирсингов. А Вирсинги из Рейхвальда через Зейдлицев породнились с Ностицами. А твоя бабка была Ностицувной.
— А ведь верно, — поборол изумление Рейневан. — А вы, госпожа, так хорошо разбираетесь в родословных?
— Кое-что знаю, — отрезала женщина. — Брата твоего, Петра, знала хорошо. Он дружил со Збылютом, мужем моим. Гостил у нас, в Скале, не один раз. Привык ездить на лошадях из скалецких табунов.
— Вы обо всем говорите в прошедшем времени, — насупился Рейневан. — Значит, уже знаете…
— Знаю.
Наступило продолжительное молчание.
— Искренне тебе сочувствую, — прервала его Дзержка, а ее серьезное лицо подтвердило искренность слов. — То, что случилось под Бальбиновом, трагедия и для меня. Я знала и любила твоего брата. Всегда ценила его за рассудительность, за трезвый взгляд, за то, что он никогда не изображал из себя надутого господинчика. Да что тут говорить, именно по примеру Петерлина мой Збылют поднабрался ума-разума. Нос, который привык было задирать по-великогосподски, опустил к земле, увидел, на чем ногами стоит. И занялся лошадьми.
— Так все было?
— А как же. До того Збылют из Шарады был хозяином, благородным, якобы известной в Малопольше фамилией, самим Мельштынским вроде бы пятая вода на киселе. Рыцарь с собственным гербом из тех, что, знаешь, на груди Лелива[174], а под Леливой драные штаны. А тут Петр Беляу, точно такой же «milles mediocris»[175], гордый, но бедный, берется за дело, строит красильню и валяльню, привозит мастеров из Гента и Ипра, наплевав на мнение других рыцарей, и зарабатывает деньги. И что? Вскоре становится настоящим хозяином, влиятельным и богатым, а брезгавшие им «гербоносцы» сгибаются в поклонах и пускают слюни в улыбках, лишь бы только он соизволил одолжить им наличные…
— Петерлин, — глаза Рейневана блеснули, — Петерлин одалживал деньги?
— Понимаю, о чем ты, — быстро глянула на него Дзержка. — Но это вряд ли. Твой брат одалживал только хорошо знакомым и верным людям. За ростовщичество можно навлечь на себя недовольство Церкви. Петерлин брал малые проценты, даже меньше половины того, что берут евреи, но от доносов не так-то легко защититься. Ха, факт, немало есть людей, готовых укокошить займодавцев, не имея возможности или не желая выплачивать долги. Но люди, которым одалживал твой брат, такими скорее всего не были. Так что ты не там копаешь, родственник.
— Разумеется, — стиснул зубы Рейневан. — Зачем плодить подозрения. Я знаю, кто и почему убил Петерлина. В этом я не сомневаюсь.
— Значит, ты — в меньшинстве, — холодно проговорила женщина. — Потому что у большинства сомнения есть.
Наступившую было тишину снова прервала Дзержка де Вирсинг.
— Ходят слухи в народе, — повторила она. — Но безрассудно, да нет, просто глупо было бы, наверно, сразу хвататься за меч и кровную месть. Я говорю это на тот случай, если вы случайно вовсе не к Бардской Божьей Матери направляетесь, а совсем другие у вас планы и намерения.
Рейневан сделал вид, будто сильно заинтересовался потеком на бревенчатом потолке. У Шарлея была мина невинного младенца.
Дзержка не спускала с обоих ореховых глаз.
— Что же до смерти Петерлина, — снова заговорила она, понижая голос, — то сомнения есть. И серьезные. Потому что, понимаете ли, странная зараза распространяется по Силезии. Странный мор напал на предпринимателей и купцов, да и рыцарских голов не щадит. Люди умирают загадочной смертью…
— Господин Барт, — буркнул себе под нос Рейневан. — Господин Барт из Карчина.
— Господин фон Барт, — услышала она и кивнула. — А перед тем господин Чамбор из Хайссештайна. А до того два оружейника из Отмухова, забыла имена. Томас Гернероде, глава цеха шорников из Нисы. Господин Фабиан Пфефферкорн из немодлинского товарищества по торговле свинцом. А недавно, едва неделя тому, Миколай Ноймаркт, свидницкий суконный mercator. Самый настоящий мор…
— Дайте-ка угадать, — проговорил Шарлей. — Никто из названных не умер от оспы. И от старости.
— Угадал.
— Продолжу угадывать: не случайно тебя сопровождает более многочисленный, чем обычно, эскорт. Не случайно он состоит из вооруженных до зубов бандитов. Так куда, говоришь, ты едешь?
— Я не говорила, — обрезала она. — А проблемы этой коснулась только для того, чтобы вы поняли, насколько она серьезна. Чтобы поняли: то, что творится в Силезии, при всем желании нельзя приписать Стерчам. Или обвинить в этом Кунца Аулока. Потому что все началось еще задолго до того, как юного господина де Беляу прихватили на пуховиках госпожи Стерчевой. Надо, чтобы вы об этом помнили. Больше мне добавить нечего.
— Ты сказала достаточно много, — Шарлей не опустил глаз, — чтобы не продолжать. Так кто убивает силезских купцов?
— Если б мы знали, — глаза Дзержки де Вирсинг грозно сверкнули, — то уже не убивали бы. Не волнуйтесь, узнаем. А вы держитесь от этого подальше.
— Говорит ли вам о чем-нибудь, — вставил Рейневан, — имя Горн? Урбан Горн?
— Нет, — ответила она, а Рейневан сразу же понял, что это неправда.
Шарлей взглянул на него, и в его глазах Рейневан прочел: «Больше вопросов не задавай».
— Держитесь подальше, — повторила Дзержка. — Это дело опасное. А у вас, если верить слухам, хватает и своих забот. Людишки болтают, что Стерчи крепко обозлились. Что Кирьелейсон и Сторк рыщут словно волки, что уже напали на след. И наконец, что господин Гунцелин фон Лаасан назначил награду за каких-то двух шельмецов…
— Сплетни, — прервал Шарлей. — Слухи.
— Возможно. Тем не менее подобные слухи уже не одного довели до шубеницы. Так что я посоветовала бы держаться подальше от главных дорог. А вместо Барда, в который вы вроде бы направляетесь, я порекомендовала бы какой-нибудь другой, более далекий город. К примеру, Пожонь. Или Остжигом. Наконец, Буду.
Шарлей почтительно поклонился.
— Ценный совет. И за него благодарю. Но Венгрия далеко. А я — пеший… Без лошади.
— Не канючь, Шарлей. Тебе это не к лицу… А, зараза!
Она снова вскочила, подбежала к окну и снова покрыла ругательствами кого-то, небрежно обошедшегося с лошадью.
— Выйдем, — сказала она, оправляя волосы и покачивая бюстом. — Сама не присмотришь, эти сукины сыны испоганят мне жеребцов.
— Ладный коняга, — сказал Шарлей, когда они вышли. — Даже для скалецкого табуна. Немалой деньгой попахивает. Если продашь.
— Не бойся. — Дзержка де Вирсинг с удовольствием посмотрела на своих лошадок. — Есть спрос на кастильцев, идут и подъездки. Когда речь заходит о лошадях, господа рыцари не скаредничают. Знаете, как бывает: в походе каждый хочет и собственным конем блеснуть, и свитой.
— В каком походе?
Дзержка откашлялась, оглянулась. Потом скривила губы.
— Мир этот исправлять.
— Ага, — догадался Шарлей. — Чехия.
— Об этом, — торговка лошадьми скривилась еще больше, — лучше не говорить вслух. Вроцлавский епископ вроде бы всерьез на здешних еретиков взъелся. По дороге, сколько городов ни прошла, перед каждым стоят прогибающиеся под тяжестью висельников шубеницы, везде пепелища от костров.
— Но мы же не еретики. Так чего бояться?
— Там, где кастрируют жеребцов, — сказала Дзержка со знанием дела, — неплохо поберечь и собственные яйца.
Шарлей не прокомментировал. Он был занят наблюдением за несколькими вооруженными людьми, которые выводили из сарая телегу, накрытую черным просмоленным полотном. В телегу впрягли пару лошадей. Потом подгоняемые толстым сержантом вооруженные внесли и погрузили под полотно солидный, запирающийся на замок сундук. Наконец из корчмы вышел высокий мужчина в бобровом колпаке и плаще с бобровым воротником.
— Кто такой? — полюбопытствовал Шарлей. — Инквизитор?
— Рядом попал, — вполголоса ответила Дзержка де Вирсинг. — Это колектор[176]. Налог собирает…
— Какой налог?
— Специальный, одноразовый. На войну. С еретиками.
— Чешскими?
— А есть другие? — опять поморщилась Дзержка. — Налог установили господа на рейхстаге во Франкфурте. У кого доход превышает две тысячи гульденов, тот должен заплатить гульден, у кого меньше — полгульдена. Каждый оруженосец рыцарского рода должен дать три гульдена, рыцарь — пять, барон — десять… Духовные лица должны выложить пять от сотни своего годового дохода, такие же, но без дохода, — два гроша…
Шарлей показал в усмешке белые зубы.
— Об отсутствии доходов, вероятно, заявляли все духовные. С только что упомянутым вроцлавским епископом во главе. А сундучок-то пришлось поднимать четырем крепким мужикам. Да в эскорте я насчитал восьмерых. Кстати, странно: такой значительный вес охраняет столь немногочисленный отряд.
— Эскорт меняется, — пояснила Дзержка, — по всей трассе. На чьей территории собирают, тот владелец и поставляет охрану, потому в данный момент их так мало. Это, Шарлей, как с тем переходом евреев через Красное море. Евреи перешли, египтяне еще не подоспели…
— А море расступилось. — Шарлей тоже знал этот анекдот. — Понимаю. Ну что ж, Дзержка, давай прощаться. Благодарю за все.
— Поблагодаришь через минуту. Сейчас я прикажу выбрать тебе лошадку. Чтоб не пришлось топать пехом и были какие-то шансы, когда тебя нагонят преследователи. Только не думай, что это из милосердия и от доброго сердца. Вернешь деньги при возможности. Сорок рейнских. Не морщись. Цена — как для брата. Должен благодарить.
— Я и благодарю, — улыбнулся демерит. — Благодарю, Дзержка. От всего сердца. На тебя всегда можно было рассчитывать. А чтоб не получилось, что я только брать горазд, пожалуйста, это презент тебе.
— Кошели, — холодно отметила факт Дзержка. — Неплохо. Серебряной нитью вышиты. И жемчугами. Весьма приличными. Хоть и фальшивыми. Но почему три?
— Потому что я щедрый. И это еще не все. — Шарлей заговорил тише, оглянулся. — Понимаешь, Дзержка, мой спутник, юный Рейнмар, обладает некоторыми… Хм-м… Способностями. Весьма необычными, чтобы не сказать… магическими.
— Э?
— Шарлей преувеличивает, — отмахнулся Рейневан. — Я медик, а не магик.
— Вот-вот, — подхватил демерит. — Если тебе понадобится какой-либо эликсир или фильтр… Любовный, допустим… Афродизияк… Чего-нибудь для… потенции…
— Для потенции, — повторила она задумчиво. — Хммм… Пожалуй, пригодилось бы…
— Вот видишь. Ну, что я говорил?
— …для жеребцов, — докончила Дзержка де Вирсинг. — Я с любовью сама управляюсь. И вполне лихо обхожусь без помощи чернокнижников.
— Попрошу утенсилии[177], — немного помолчав, сказал Рейневан. — Я выпишу рецепт.
Лошадкой оказался тот самый гнедой palefrois, которого они нашли на просеке. Рейневан, предсказаниям лесных колдуний вначале в общем-то не доверявший, теперь глубоко задумался. Шарлей же вскочил на коня и быстро объехал площадь. Демерит проявил очередной талант — управляемый твердой рукой и сильными коленями гнедой шел как по струнке, красиво поднимая ноги и высоко держа голову, а в непринужденно элегантной позе Шарлея даже самый крупный знаток и мастер конной выездки не нашел бы, к чему придраться. Конюхи и кнехты из эскорта захлопали в ладоши. Даже сдержанная Дзержка де Вирсинг причмокнула от восхищения.
— И не знала, — проворчала она, — что это такой кавалькатор[178]. Да, талантов ему не занимать стать.
— Верно.
— А ты, родственник, — повернулась она, — будь поосторожней. Охота идет на гуситских эмиссаров. За чужаками и пришельцами сейчас особо следят и о подозрительных немедля доносят. Потому что кто не доносит, сам подпадает под подозрение. Ты ж мало того что чужой и пришлый, так вдобавок твое имя и род стали известны в Силезии, все больше людей прислушиваются к слову «Белявы». Придумай себе что-нибудь. Назови себя… Хммм… Чтобы имя осталось то же самое, но тебя не путали ни с кем… Пусть будет… Рейнмар фон Хагенау[179].
— Но, — усмехнулся Рейневан, — это же имя известного поэта…
— Не привередничай. Впрочем, времена сейчас трудные. Кто помнит имена поэтов?
Шарлей закончил демонстрацию езды коротким, но энергичным галопом, остановил коня так, что во все стороны прыснул щебень. Подъехал, заставив гнедого так вытанцовывать, что снова вызвал аплодисменты.
— Удалой шельмец, — сказал он, похлопывая жеребца по шее. — И резвый. Еще раз благодарю, Дзержка. И будь здорова.
— И вы тоже. Да храни вас Бог.
— До свидания.
— До встречи. И дай Бог, в лучшие времена.
Скрытый в лесу монастырь они услышали еще прежде, чем увидели, потому что он вдруг заговорил глубоким, но мелодичным колокольным звоном. Прежде чем звон утих, окруженные стеной строения неожиданно проглянули красными черепицами среди листвы ольх и грабов, глядящихся в зеленую от ряски и полушника зеркальную гладь прудов, лишь временами нарушаемую расходящимися кругами, признаком того, что здесь обитают крупные рыбины. В камышах квакали лягушки, крякали утки, плескались и покрякивали камышницы.
Кони шли шагом по укрепленной дамбе меж рядами деревьев.
— Вот, — показал Шарлей, приподнимаясь в стременах. — Вот и монастырчик. Интересно, какого устава. Известное двустишье говорит:
Bernardus valles, montes Benedictus amabat,
Oppida Franciscus, celebres Dominicus urbes.
А здесь кто-то полюбил болота, пруды и дамбы. Хоть скорее всего это любовь не к прудам и дамбам, а к карпам. Как думаешь, Рейнмар?
— Я не думаю.
— Но карпа бы съел? Или линя? Сегодня пятница, а монахи звонили на нону. Может, почествуют обедом?
— Сомневаюсь.
— Почему и в чем?
Рейневан не ответил. Он глядел на полураспахнутые ворота монастыря, из которых выскочила пегая лошадка с монахом в седле.
Сразу же за воротами монах пустил пегую в галоп — и это кончилось скверно. Хоть лошадке далеко было до скакуна или dextrarius’a копьеносцев, тем не менее она оказалась горячей и норовистой, а монах — судя по черной рясе, бенедиктинец, — отнюдь не отличался ловкостью балаганного наездника да вдобавок уселся на гнедую в сандалиях, которые никак не хотели держаться в стременах. Отъехав, может, с четверть стояна, гнедая лошадка брыкнулась, монах вылетел из седла и покатился в вербы, сверкая голыми икрами. Гнедая брыкнула снова, заржала, довольная собой, и легкой рысью направилась по дамбе в сторону обоих путников. Когда пробегала мимо, Шарлей схватил ее за поводья.
— Ты только глянь, — сказал он, — на этого кентавра! Узда из веревки, седло из попоны, тряпичная упряжь. Не знаю, устав святого Бенедикта Нурского дозволяет конную езду иль запрещает, чес-слово, не знаю. Но такую — должен запрещать. Просто обязан.
— Он куда-то спешил. Видно было.
— Никакое это не оправдание.
Монаха, как раньше монастырь, они услышали еще до того, как увидели. Он сидел в люпинах и, склонив голову к коленям, жалостливо плакал, всхлипывая так, что сердце разрывалось.
— Ну, ну, — проговорил с высоты седла Шарлей. — Чего зря слезы лить, фратер. Ничего страшного. Лошадка не убежала, вот она здесь. А ездить верхом ты, фратер, еще успеешь научиться. Ибо времени на это, как вижу, у тебя, братец, очень, ооооочень много.
Шарлей действительно был прав. Монах был монашком. Молокососом. Мальчишкой, у которого от рыданий тряслись руки, дрожали губы и вся остальная часть лица.
— Брат… Деодат… — всхлипнул он. — Брат… Деодат… Из-за меня… Умрет…
— Чего-чего?
— Из-за меня… Умрет… Я подвел… Подвел…
— К лекарю спешишь, что ли? — догадался Рейневан. — Для больного?
— Брат… — снова захныкал парнишка. — Деодат… Из-за меня…
— Говори складнее, фратер.
— В брата Деодата, — выкрикнул монашек, поднимая на Шарлея покрасневшие глаза, — вселился злой дух, опутал его! Вот и наказал мне брат-аббат что есть мочи… Что есть мочи гнать в Свидницу к братьям-проповедникам… За экзорцистом!
— А получше ездока в монастыре не сыскалось?
— Не сыскалось… К тому же я самый младший… О я несчастный!
— Скорее счастливый, — не улыбнувшись, проговорил Шарлей. — Поверь, скорее счастливый. Отыщи, сынок, в траве свои сандалии и беги в монастырь. Доставь аббату добрую весть, мол, милость Господня явно снизошла на вас, ибо на дамбе ты встретил магистра Бенигнуса, опытного экзорциста, коего, вне всякого сомнения, некий ангел направил в сии края.
— Вы, добрый господин… Вы?
— Беги, сказал я, что есть духу, к аббату. Извести его, что я приближаюсь.
— Скажи мне, что я ослышался, Шарлей. Скажи, что ты оговорился и вовсе не сказал того, что только что сказал?
— Это чего же? Что я выэкзерцирую брата Деодата? Ну так я его выэкзерцирую в лучшем виде. С твоей помощью, парень.
— А вот уж что нет, так нет. На меня не рассчитывай. У меня и без того достаточно забот. Новые мне ни к чему.
— Мне тоже. Зато мне необходимы обед и деньги. Обед лучше вперед.
— Наиглупейшая идейка из всех возможных глупых идей, — расценил Рейневан, осматривая залитый солнцем viridarium[180]. — Ты соображаешь, что делаешь? Ты знаешь, что грозит тем, кто прикидывается священником? Экзорцистом? Каким-то чокнутым магистром Бенигнусом?
— Что значит «прикидывается»? Я — духовное лицо. И экзорцист. Это проблема веры, а я верю. В то, что у меня получится.
— Издеваешься?
— Отнюдь! Начинай мысленно подготавливать себя к задаче.
— Нет уж, уволь. Это не для меня.
— Почему же? Ты вроде бы лекарь. Надо помочь страждущему.
— Ему, — Рейневан указал на инфермерию[181], из которой они недавно вышли и где лежал брат Деодат, — ему помочь нельзя. Это летаргия. Монах в летаргическом сне. Ты слышал, как монахи говорили, что пытались его разбудить, тыча в пятки горячим ножом? Следовательно, это нечто похожее на grand mal, серьезную болезнь. Здесь бессилием поражен мозг, spiritus animalis. Я читал об этом в «Canon medicinae»[182] Авиценны, а также у Разеса и Аверроэса… И знаю, что такое лечить невозможно. Можно только ждать…
— Ждать, конечно, можно, — прервал Шарлей. — Но почему сложа руки? Тем более если можно действовать? И на этом заработать? Никому не навредив?
— Не навредив? А этика?
— С пустым животом, — пожал плечами Шарлей, — я не привык философствовать. А вот сегодня вечером, когда я буду сыт и под хмельком, я изложу тебе principia моей этики. И тебя поразит их простота.
— Это может скверно кончиться.
— Рейневан, — Шарлей резко обернулся, — рассуждай же, черт побери, позитивно[183].
— Я именно так и делаю. Думаю — это скверно кончится.
— А, думай, что хочешь. Но сегодня, будь любезен, замолчи, ибо они идут.
Действительно, приближался аббат в сопровождении нескольких монахов. Аббат был невысок ростом, кругловат и пухловат, однако добродушной и почтенной внешности противоречила мина недовольства, стиснутые губы, а также живые и внимательные глаза, которые он быстро переводил с Шарлея на Рейневана. И обратно.
— Ну, что скажете? — спросил он, пряча руки под ладанку. — Что с братом Деодатом?
— Немощью, — гордо надув губы, сообщил Шарлей, — поражен spiritus anomalis. Это что-то вроде grand mal, серьезной болезни, описанной Авиценной, короче говоря, Tohu Wa Bohu. Следует вам знать, reverende pater[184], что все выглядит не лучшим образом. Но я постараюсь.
— Что постараетесь?
— Изгнать из одержимого злого духа.
— Так вы думаете, — наклонил голову аббат, — что это одержимость?
— Уверен, — голос Шарлея оставался довольно холодным, — что это не бегунка[185]. Бегунка проявляется иначе.
— Однако, — в голосе аббата все еще звучала нотка подозрительности, — вы же не духовные лица.
— Духовные. — У Шарлея даже веко не дрогнуло. — Я уже объяснял это брату-инфирмеру. А то, что одеваемся мы по-светски, так это для камуфляжа. Дабы ввести дьявола в заблуждение и захватить его врасплох.
Аббат быстро взглянул на Шарлея. «Ох, скверно, скверно, — подумал Рейневан. — Он далеко не глуп. Это и вправду может плохо кончиться».
— Так как же, — аббат не спускал с Шарлея испытующего взора, — вы намерены поступить? По Авиценне? А может, следуя рекомендациям святого Исидора Севильского, содержащимся в известном труде под названием… Ах, забыл… Но вы, ученый экзорцист, несомненно, знаете…
— «Etymologiae». — У Шарлея и на этот раз не дрогнуло веко. — Конечно, я использую содержащиеся в нем знания, однако это знания элементарные. Как и «Denatura rerum» того же автора. Как «Dialogus magnus visionem atque miraculorum» Цезаря Гайстербахского. И «De universo» Рабана Мавра, архиепископа Майнцкого.
Взгляд аббата немного смягчился, но было видно, что подозрения покинули его не вполне.
— Да, вы ученые, несомненно, — сказал он язвительно. — Можете это доказать. А дальше что? Сначала попро́сите накормить и напоить? И заранее заплатить?
— Об оплате и речи быть не может. — Шарлей выпрямился так гордо, что Рейневан не мог скрыть удивления. — И речи быть не может о деньгах, ибо я не купец и не ростовщик. Удовлетворюсь подаянием, весьма скромным подаянием, к тому же отнюдь не вперед, а лишь по окончании дела. Что же до еды и напитка, то напомню вам, преподобный отец, слова Евангелия: злых духов изгоняют только молитвой и постом.
Чело аббата прояснилось, а глаза помягчали.
— Воистину, — сказал он, — вижу, что с праведными и благочестивыми христианами имею я дело. И скажу вам: Евангелие Евангелием, но как же так, порадовав уши, приступить к делу с пустым животом? Приглашаю на prandium[186]. Скромный постный prandium, ибо сегодня feria sexta, пятница. Бобриные плюски в соусе…
— Ведите нас, почтенный отче аббат, — громко проглотил слюну Шарлей. — Ведите.
Рейневан вытер губы и сдержал отрыжку. Поданный с кашей бобриный плюск, то есть хвост, тушенный в густом хреновом соусе, оказался настоящим деликатесом. До сих пор Рейневан лишь слышал о таком блюде, знал, что в некоторых монастырях его ели во время поста, потому что по неизвестным и теряющимся во мраке веков причинам он считался чем-то подобным рыбе. Однако это был достаточно редкий деликатес, не у каждого аббатства были неподалеку бобриные гоны[187] и не каждый получал право на охоту. Впрочем, колоссальное удовольствие, доставленное съеденным деликатесом, портила весьма беспокойная мысль об ожидающей их задаче. «Но, — думал Рейневан, тщательно протирая миску хлебом, — того, что я съел, у меня уже никто не отберет».
Шарлей, мгновенно расправившийся с довольно малой и к тому же постной порцией, разглагольствовал, делая весьма мудрые мины.
— По вопросу дьявольской одержимости, — болтал он, — высказывались различные авторитеты. Величайшие, которые, не сомневаюсь, почтенным братьям также известны. Это святые отцы и доктора Церкви, в основном Василий, Исидор Севильский, Григорий Нисский, Кирилл Иерусалимский и Ефрем Сириец. Вам наверняка также знакомы произведения Тертулиана, Оригена и Лактанция. Не так ли?
Некоторые из присутствовавших в трапезной бенедиктинцев активно закивали головами, другие головы опустили.
— Однако это весьма общие источники знания, — продолжал Шарлей, — а посему серьезный экзорцист не может только ими одними ограничивать свой опыт.
Монахи снова закивали, при этом тщательно выскребая из тарелок остатки каши и соуса. Шарлей выпрямился, откашлялся.
— Мне, — известил он не без гордости, — известны: «Dialogus de energia et operatione daemonum» Михаила Пселла. Знаком вразбивку «Exorcisandis obsessia daemonum», труд авторства папы Льва III, воистину прекрасно это и полезно, когда наместники Петровы берутся за перо. Читывал я «Picatrix», переведенный с арабского Альфонсом Мудрым, ученым королем Леона и Кастилии. Знаю «Orationes contra daemonicus» и «Flagellum daemonum». Знаю также «Книгу таинств Еноха», но здесь хвалиться нечем, это известно всем. А вот мой ассистент, мужественный магистр Рейнмар, изучил даже сарацинские книги, хотя осознавал риск, который несет за собой контакт с колдовством нехристей.
Рейневан покраснел. Аббат благосклонно улыбнулся, сочтя это проявлением скромности.
— Действительно, — возгласил он. — Вижу я, ученые вы мужи и опытные экзорцисты. Любопытствую узнать, есть ли и бесовская сила у вас на счету?
— По правде говоря, — Шарлей опустил глаза, скромный, как клариска-новичок, — с рекордами мне не сравняться. Самое большое количество дьяволов, коих удалось мне изгнать за один прием из одержимого, всего девять.
— Действительно, — явно обеспокоился аббат. — Не так уж и много. Я слышал о доминиканцах…
— Я тоже слышал, — прервал Шарлей, — но не видел. Кроме того, я говорю о дьяволах первой гильдии, а ведь известно, что у каждого одного дьявола первой гильдии ходят на услугах по меньшей мере тридцать чертиков поменьше. Впрочем, этих малых чертей уважающий себя экзорцист при изгнании дьявола в счет не берет, ибо если он изгонит главаря, то сбежит и мелкая сошка. Однако если по методике братьев-проповедников считать всех, то вполне может оказаться, что я запросто могу идти с ними в парагон[188].
— Истинная правда, — согласился аббат, однако не очень уверенно.
— К сожалению, — холодно и как бы мимоходом добавил Шарлей, — я не могу дать письменную гарантию. Прошу это учесть, чтобы потом не было претензий.
— Не понял?
— Святой Мартин Турский, — Шарлей и на сей раз глазом не моргнул, — у каждого экзорцированного дьявола брал подписанный его личным дьявольским именем документ, обязательство, что данный черт уже никогда-преникогда не решится опутать данную особу. Многим известным святым и епископам впоследствии такое также удавалось, но я, скромный экзорцист, подобного документа получить не сумею.
— А может, оно и к лучшему. — Аббат перекрестился, остальные братья последовали его примеру. — Матерь Божья, царица небесная! Пергамент, подписанный рукой Врага? Это ж отвратность! И грех! Нет, нет, не желаем, не желаем…
— И очень даже хорошо, — обрезал Шарлей, — что не желаете. Однако вначале обязанности, потом удовольствия. Надеюсь, пациент уже в часовне?
— Несомненно.
— Все же, — неожиданно проговорил один из младших бенедиктинцев, долгое время не спускавший глаз с Шарлея, — чем вы объясните, мэтр, что брат Деодат лежит колода колодой, едва дышит и пальцем не шевелит, а ведь почти все поименованные вами ученые книги утверждают, что опутанный дьяволом человек обычно дергает всеми своими членами и что через него дьявол не прекращая болтает и кричит. Нет ли тут какого-либо противоречия?
— Каждая болезнь, — Шарлей глянул на монаха сверху вниз, — в том числе и одержимость, есть дело рук Сатаны, разрушителя трудов Божиих. Каждая болезнь вызывается одним из четырех Черных Ангелов Зла: Махазеля, Азазеля, Азраэля либо Самаэля. То, что одержимый не мечется, не кричит, а лежит аки мертвый, доказывает, что им овладел один из демонов, подчиненных именно Самаэлю.
— Господи Христе! — перекрестился аббат.
— Однако ж, — добавил Шарлей, — я знаю, как быть с такими демонами. Они летают по воздуху, а человека опутывают тихарем и украдкой, через дыхание, то есть insufflatio. Тем же самым путем, то есть exsufflatio, я прикажу дьяволу покинуть больного.
— Как же это, однако? — не сдавался юный монах. — Дьявол в аббатстве, где колокола, требник и святость? Опутывает монаха? Как же это так?
Шарлей ответил ему колючим взглядом.
— Как учит нас святой Григорий Великий, доктор Церкви, — проговорил он сурово и отчетливо, — однажды монахиня проглотила дьявола вместе с листком салата, сорванным на монастырской грядке. Ибо пренебрегла обязательностью молитвы и знаком креста перед съеданием. Интересно, с братом Деодатом не случались ли подобные провинности?
Бенедиктинцы опустили головы. Аббат кашлянул.
— Ваша правда, — забормотал он. — Слишком уж светским ухитрялся бывать брат Деодат, слишком светским и малообязательным.
— И тем самым, — сухо констатировал Шарлей, — становился легкой добычей для Злого. Проводите меня в часовню, преподобный.
— Что будет потребно, мэтр? Святая вода? Крест? Бенедикционал[189]?
— Только святая вода и Библия.
В часовне было холодно, к тому же она тонула в полумраке, освещаемом лишь огоньками свечей и косым лучом цветного света, просачивающегося сквозь витраж. В этом свете на накрытом полотном катафалке возлежал брат Деодат. Он выглядел точно так же, как час назад в монастырской инфирмерии, когда Рейневан и Шарлей увидели его впервые. Восковое, желтоватое, словно вываренная мозговая кость, лицо, впалые щеки и рот, прикрытые глаза, а дыхание было настолько неглубоким, что его почти невозможно было заметить. Сейчас Деодат лежал, скрестив на груди покрытые ранками от кровопускания руки, в бессильных пальцах которых еле-еле держался молитвенник и фиолетовая епитрахиль.
В нескольких шагах от катафалка, опершись спиной о стену, сидел на полу огромный остриженный наголо мужчина с затуманенными глазами и лицом недоразвитого ребенка. Богатырь держал во рту два пальца правой руки, а левой прижимал к животу глиняный горшочек. Каждые две-три секунды великан страшно шмыгал носом, отрывал грязный, липкий горшочек от грязного и липкого халата, вытирал пальцы о живот, совал их в горшочек, набирал меда и отправлял в рот. Затем ритуал повторялся.
— Это сирота, подкидыш, — упредил вопрос Шарлея аббат, видя его недовольную мину. — Нами окрещен Самсоном, потому как тело у него и сила соответствующие. Монастырский уборщик, немного недоразвитый… Очень брата Деодата любит, щенком за ним всюду ходит… Ни на шаг не отстает… Поэтому мы подумали…
— Хорошо, хорошо, — прервал Шарлей. — Пусть сидит где сидит, лишь бы не шумел. Начинаем. Магистр Рейнмар…
Рейневан, подражая Шарлею, повесил себе на шею епитрахиль, сложил молитвенно руки, наклонил голову. Не зная, притворяется Шарлей или нет, сам он молился искренне и истово. Он, что уж говорить, страшно трусил. Шарлей же выглядел совершенно уверенным в себе, властным, и в нем аж хлюпало от самозначимости.
— Молитесь. Читайте Domine sancte, — велел он бенедиктинцам, а сам встал у катафалка, перекрестился, начертал знак креста над братом Деодатом. Кивнул Рейневану, тот покропил одержимого святой водой. Одержимый, само собой, не отреагировал.
— Domine sancte, Pater omnipotens, — гул монашеской молитвы вибрировал эхом, повторяемым звездообразным потолком, — aeterne Deus propter tuam largitatem et Filii tui…
Шарлей, крепко откашлялся, прочистил горло.
— Offer nostras preces in conspectu Altissimi, — проговорил он громко, разбудив еще более сильное эхо, — ut cito anticipent nos misericordiae Domini, et apprehendas draconem, serpentem antiquum qui est diabolus et satanas, ac ligatum mittas in abyssum, ut non seducat amplius gentes. Hunc tuo confisi praesidio ac tutela, sacri ministerii nostri auctoritate, ad infestationes diabolicae fraudis repellendas in nomine Iesu Christi Dei et Domini nostri Fidentes et securi aggredimur.
— Domine, — включился по данному знаку Рейневан, — exaudi orationem meam.[190]
— Et clamor meus ad te veniat.
— Аминь!
— Princeps gloriosissime caelestis militiae, sancte Michael Archangele, defende nos in praelio et colluctatione. Satanas! Ecce Crucem Domini, fugite partes adversae! Apage! Apage! Apage!
— Аминь.
Брат Деодат на катафалке не подавал признаков жизни. Шарлей незаметно промокнул лоб концом епитрахили.
— Итак, — не опустил он глаз под вопрошающими взглядами бенедиктинцев, — вступление позади. И известно одно: мы имеем дело не с каким-то худосочным дьяволом, ибо таковой уже б убежал. Придется выкатить бомбарды потяжелее.
Аббат заморгал и беспокойно пошевелился. Сидящий на полу Самсон-великан почесал себя в промежности, харкнул, пустил ветры, с трудом отлепил от живота горшочек с медом и заглянул в него, проверяя, осталось ли там еще.
Шарлей обвел монахов взглядом, который, по его личному мнению, был вдохновенным и одновременно мудрым.
— Как учит нас Священное Писание, — проговорил он, — Сатана спесив. Именно спесь неизмеримая подвигла Люцифера на бунт против Господа, за кою спесивость он поплатился тем, что был сброшен в адскую бездну. Однако от спеси своей не избавился! Потому первейшая задача экзорциста — уязвить дьявольскую спесь, зазнайство и самовлюбленность. Короче говоря: крепко оскорбить его, проклясть, обидеть, обозвать, обругать. Унизить, и тогда он умчится, вне всякого сомнения.
Монахи ждали, уверенные, что это еще не конец. И были правы.
— Посему сейчас, — тянул Шарлей, — начнем черта оскорблять. Если кто-то из братьев восприимчив к грубым выражениям, пусть не мешкая удалится. Подойди, магистр Рейневан, возгласи слова Евангелия от Матфея. А вы, братья, молитесь.
— И запретил ему Иисус; и бес вышел из него; и отрок исцелился в тот же час. Тогда ученики, приступивши к Иисусу наедине, сказали: почему мы не могли изгнать его? Иисус же сказал им: по неверию вашему[191].
Гул читаемой бенедиктинцами молитвы перемешивался со словами Рейневана. Шарлей же, поправив на шее епитрахиль, встал над неподвижным и окаменевшим братом Деодатом и распростер руки.
— Мерзкий дьявол! — рявкнул он так, что Рейневан заикнулся, а аббат аж подпрыгнул. — Приказываю тебе: немедленно изыди из тела сего, нечистая сила! Прочь от этого христианина, ты, грязная, жирная и развратная свинья, бестиарейшая из всех бестий, позорное семя Тартара, мерзость шеола. Изгоняю тебя, щетинистая жидовская свинья, в адский свинарник, дабы ты утопился там в говне!
— Sancta Virgo virginem, — шептал аббат, — ora pro nobis…
— Ad insidiis diaboli, — вторили ему монахи, — libera nos…
— Ты, дряхлый крокодил! — рычал Шарлей, наливаясь кровью. — Подыхающий василиск, обосравшийся кочкодан[192]. Ты, надутая жаба, ты — хромой осел с исхлестанным задом, ты — запутавшийся в собственной паутине тарантул! Ты — оплеванный верблюд! Ты — омерзительный червь, копающийся в падали, смердящей на самом дне Геенны, ты — навозный жук, сидящий в испражнениях. Послушай, как я называю тебя твоим истинным именем: scrofa stercorata et pedicosa, грязная завшивленная свинья, о ты, наиподлейший из подлых, о наиглупейший из глупых, stultus stultorum rex, ты — угольщик тупой! Ты — сапожник спившийся! Ты — козел с распухшими яйцами!
Лежавший на катафалке брат Деодат и не подумал шевелиться. Хоть Рейневан без меры кропил его святой водой. Капли бессильно стекали по застывшему лицу старца. Мышцы на щеках Шарлея задрожали. «Приближается кульминация», — подумал Рейневан. И не ошибся.
— Изыди из тела сего! — завопил Шарлей. — Ах ты, в жопу трахнутый катамит!
Один из самых юных бенедиктинцев убежал, заткнув уши и вотще призывая имя Господне. Другие либо предельно побледнели, либо столь же предельно покраснели.
Стриженый силач стенал и поёкивал, пытаясь засунуть в горшочек с медом всю пятерню. Задача была невыполнима, ибо рука в два раза превышала размеры горшочка. Тогда гигант высоко поднял сосуд, задрал голову и раззявил рот, но мед не вытекал, его просто было уже очень мало.
— Ну и как там, — осмелился пробормотать аббат, — с братом Деодатом, мэтр? Что со злым духом? Иль уже вышел?
Шарлей наклонился над экзорцируемым, чуть ли не приложил ухо к его белым губам.
— Уже совсем на выходе, — сообщил он. — Сейчас мы его изгоним. Надо лишь поразить его вонью. Черт очень восприимчив к вони. А ну-ка, братья, принесите сковороду, жаровню и кружку дерьма. Будем поджаривать его под носом у одержимого. Впрочем, годится все, что хорошо смердит. Сера, известь, асафетида[193]… А лучше всего — провонявшая рыба. Ибо гласит книга Товита: incenso iecore piscis fugabitur daemonium[194].
Несколько братьев помчались выполнять заказ. Сидящий у стены гигант поковырял пальцем в носу, осмотрел палец, вытер о штанину, потом снова взялся выбирать остатки меда из горшочка. Тем же пальцем. Рейневан почувствовал, как съеденный бобриный хвост подступает ему к горлу на вздымающейся волне хренового соуса.
— Магистр Рейневан, — резкий голос Шарлея вернул его к реальности. — Не следует прекращать усилий. Евангелие от Марка, пожалуйста, соответствующий абзац. Молитесь, братья.
— И Иисус, видя, что сбегается народ, запретил духу нечистому, сказав ему: «Дух немой и глухой! Я повелеваю тебе, выйди из него и впредь не входи в него»[195].
— Surde et mute spiritus ego tibi praecipio, — грозно и приказным тоном повторил склонившийся к брату Деодату Шарлей. — Exi ab eo! Imperet tibi dominus per angelum et leonem! Per deum vivum! Justitia eius in saecula saeculorum! Пусть сила Его изгонит тебя и заставит выйти вместе со всей твоей бандой!
— Ego te exorciso per caracterum et verborum sanctum! Impero tibi per clavem salomonis et nomen magnum tetragrammaton!
Пожирающий мед недоумок вдруг закашлялся, оплевался и усморкался. Шарлей отер со лба пот.
— Тяжелый и трудный есть сей казус, — пояснил он, избегая все более подозрительного взгляда аббата. — Придется применить еще более сильные аргументы.
Несколько секунд стояла такая тишина, что было слышно отчаянное бренчание мухи, которую паук поймал в паутину, растянутую в оконной нише.
— Именем Апокалипсиса, — раздался в тишине уже немного охрипший баритон Шарлея. — Через слова коего Господь поведал то, что наступить должно, и подтвердил сказанное устами ангела, собою присланного, проклиная тебя, Сатана! Exorciso te, flumen immundissimum, draco maleficus, spiritum mendacii!
— Семью подсвечниками златыми и одним подсвечником меж семью стоящим! Гласом, коий есть глас вод многих, говорящим: Я есть тот, кто умер, и тот, кто воскрес, тот, кто живет и жить будет вечно, кто держит в попечении своем ключи от смерти и ада, говорю тебе: изыди, дух нечистый, знающий кару вечного проклятия!
Результата как не было, так и нет. Лица взирающих на все это бенедиктинцев отражали разные, ну очень разные чувства. Шарлей набрал побольше воздуха в легкие.
— Да поразит тебя Агиос, как поразил он Египет! Да умертвят тебя каменьями, как Израиль умертвил каменьями Ахана! Да истопчут тебя ногами и возденут на вилы, как воздели пятерых царей Аморрейских! Да приставит Господь к челу твоему гвоздь и ударит по тому гвоздю молотком, как сделала Сисаре женщина Иаиль! Пусть у тебя, как у проклятого Дагона, лоб вражий и обе руки будут отрублены! И пусть у тебя хвост укоротят по самую задницу твою дьявольскую!
«Ох, — подумал Рейневан, — это скверно кончится. Скверно кончится».
— Адский дух, — Шарлей резким движением простер руки над по-прежнему безжизненным братом Деодатом, — заклинаю тебя Азароном, Эгеем, Гомусом, Афанатосом, Исхиросом, Акодесом и Альмахом! Заклинаю тебя Аратоном, Бефором, Фагелой и Огой, Повелем и Фулем! Заклинаю тебя могущественными именами Шмиеля и Шмуля! Заклинаю тебя наичудовищнейшим из имен, именем могущественнейшего и жутчайшего Семафора!!!
Семафор подействовал не лучше, чем Фуль и Шмуль. Скрыть этого не удалось. Шарлей тоже это видел.
— Жобса, хопса, афья, альма! — заорал он дико. — Малах, Берот, Нот, Берив et vos omnes[196] Хемен этан! Хэмен этан! Хау! Хау! Хау!
«Спятил, — подумал Рейневан. — А нас сейчас начнут бить, а может, и ногами пинать. Сейчас сообразят, что все это бессмыслица и пародия, уж не настолько же они глупы. Сейчас все это окончится страшным избиением».
Шарлей, уже до предела вспотевший и здорово охрипший, умоляюще взглянул на него и подмигнул, совершенно недвузначно прося поддержать, и просьбу свою подкрепил достаточно резким, хоть и незаметным окружающим жестом. Рейневан воздел очи горе, то есть к своду часовни. «Всё, — подумал он, стараясь вспомнить древние книги и беседы с дружески расположенными к нему колдунами, — это все-таки лучше, чем хау, хау, хау».
— Гакс, пакс, макс, — взвыл он, размахивая руками. — Абеор супер аберер! Айе Серайе! Айе Серайе! Альбедо, рубедо, нигредо!
Шарлей, тяжело дыша, поблагодарил его взглядом, жестом велел продолжать. Рейневан набрал в легкие воздуха.
— Тумор, рубор, калор, долор! Per ipsum et cum ipso, et in ipso! Jopsa, hopsa, et vos omnes! Et cum spiritu tuo! Мелах, Малах, Молах!
«Сейчас-то уж точно нас будут бить, — лихорадочно подумал он. — А может, даже и пинать ногами. Сейчас. Через минуту. Через дольку минуты. Ничего не поделаешь. Надо идти до конца. Переходить на арабский. Не покидай меня, Аверроэс! Спаси, Авиценна!»
— Куллу-аль-шайтану-аль-раджим! — рявкнул он. — Фа-анасахум Тариш! Квасура аль-Зоба! Аль-Ахмар, Бараган аль-Абайяд! Аль-щайтан! Хар-аль-Сус! Аль Цар! Мохефи аль релиль! Эль фойридж! Эль фойридж!
Последнее слово, как он туманно помнил, означало по-арабски женский половой орган и не имело ничего общего с экзорцированием. Он понимал, какую глупость делает. Тем сильнее удивил его эффект.
Ему вдруг показалось, что мир на мгновение замер. И тотчас же, в абсолютной тишине, меж застывшей на фоне серых стен tableau[197] бенедиктинцев в черных рясах, что-то дрогнуло, что-то произошло, что-то движением и звуком нарушило мертвый покой.
Сидящий у стены тупоглазый «тюфяк» резко, с отвращением и брезгливостью откинул грязный и липкий горшок с медом. Горшок ударился о пол, однако не разбился, а покатился, взрезая тишину глухим, но громким тарахтеньем.
Гигант поднес к глазам липкие от сладкого пальцы. Несколько мгновений рассматривал их, а на его распухшей лунообразной физиономии вначале отразилось недоверие, а потом ужас. Рейневан смотрел на него, тяжело дыша. Он чувствовал на себе подгоняющий взгляд Шарлея, но был уже не в силах произнести ни слова. «Конец, — подумал он. — Конец».
Великан, продолжая глядеть на пальцы, застонал. Душераздирающе.
И тотчас же лежащий на катафалке брат Деодат заохал, закашлял, захрипел и дрыгнул ногами. А потом выругался. Вполне по-светски.
— Святая Ефросиния… — простонал аббат, падая на колени. Остальные монахи последовали за ним. Шарлей раскрыл рот, но тут же закрыл. Рейневан прижал руки к вискам, не зная, то ли молиться, то ли бежать.
— Вот зараза, — проскрипел Деодат, садясь и свешивая с катафалка ноги. — Ну и сухотища в горле… Что? Неужто я проспал вечерню? Мор на вас, братишки… Я просто хотел вздремнуть… Но ведь просил же разбудить…
— Чудо! — выкрикнул один из стоявших на коленях монахов.
— Пришло царствие Божие. — Второй пал крестом на пол. — Igitur pervenit in nos regum Dei!
— Аллилуйя!
Сидящий на катафалке брат Деодат водил кругом ничего не понимающими глазами, переводя их со стоящих на коленях конфратров[198] на Шарлея с епитрахилью на шее и Рейневана. От Рейневана — на гиганта Самсона, все еще рассматривающего свои руки и живот, с молящегося аббата — на монахов, которые в этот момент прибежали с кружкой дерьма и медной сковородой.
— Кто-нибудь, — спросил бывший одержимый, — объяснит мне, что тут происходит?
Экзорцирование у бенедиктинцев — хоть оно в принципе и увенчалось успехом — еще больше усилило неприязнь Рейневана к Шарлею, неприязнь, возникшую, можно сказать, с первого взгляда и усилившуюся после случая с дедом-попрошайкой. Рейневан уже понимал, что полностью зависит от демерита и без него не управится и что в принципе у операции по освобождению его любимой Адели в одиночку исчезающе малые шансы на успех. Понимание пониманием, зависимость зависимостью, однако неприязнь была, докучала и злила, как полусломанный ноготь, как ломаный зуб, как заноза в подушечке пальца. А позы и высказывания Шарлея ее только усугубляли.
Спор или, скорее, диспут разгорелся вечером, после того как они покинули монастырь и находились, если верить демериту, совсем недалеко от Свидницы. Парадоксально, но Рейневан вспомнил экзорциские шельмовства Шарлея и принялся ему указывать на них во время поглощения даров, обретенных именно в результате шельмовства, потому что благодарные бенедиктинцы вручили им на прощание солидный сверток, в котором оказались ржаной хлеб, десяток яблок, несколько яиц вкрутую, кружок копченой говяжьей колбасы и толстая кишка по-польски, набитая гречневой кашей.
В том месте, где уже разрушенная частично плотина перегораживала речку и образовывался разлив, путники сидели на сухом склоне у опушки бора и вечеряли, посматривая на опускающееся все ниже к верхушкам сосен солнце. И дискутировали. Рейневан пустился было в восхваление этических норм и порицание любых обманов. Шарлей тут же осадил его.
— Я не принимаю, — заявил он, выплевывая скорлупки не до конца облупленного яйца, — моральных поучений от людей, привыкших трахать чужих жен.
— Сколько еще раз, — взъерепенился Рейневан, — ты прикажешь повторять, что это совершенно разные вещи. Несравнимые.
— Сравнимые, Рейнмар, сравнимые.
— Интересно!
Шарлей упёр краюху хлеба в живот и отрезал новый ломоть.
— Нас отличает, — начал он, набив хлебом рот, — как легко заметить, опыт и жизненная мудрость. Потому то, что ты делаешь инстинктивно, руководствуясь простым детским стремлением к удовлетворению склонностей, я делаю подумав и планово. Но в основе всегда лежит одно и то же. А именно убежденность, кстати, совершенно справедливая, что следует принимать во внимание самого себя, свое благо и свое удовольствие, остальное же, ежели оно моему благу и моему удовольствию ничего не дает, может спокойно провалиться пропадом, ибо какое мне дело до всего прочего, если оно ни в чем не может мне служить. Не прерывай. Прелести твоей возлюбленной Адели были для тебя вроде конфетки для ребенка. Чтобы поиметь возможность лизнуть ее, ты забывал обо всем. Важно было только твое удовольствие. Нет, не пытайся оправдаться любовью, цитировать Петрарку и Вольфрама фон Эшенбаха. Любовь — тоже удовольствие, к тому же одно из самых эгоистичных, какие мне известны.
— И слушать не хочу.
— In summa, — спокойно продолжал демерит, — наши жизненные программы ничем не различаются, поскольку исходят из principium: все, что я делаю, должно служить мне. Значение имеет мое личное благо, удовлетворение, выгода и счастье, а все остальное — пропади оно пропадом. Различает же нас…
— Ага, все-таки…
— …умение мыслить перспективно. Я, несмотря на частые искушения, сдерживаюсь по мере возможности от хендоженья чужих жен, поскольку перспективное мышление подсказывает, что это не только не принесет мне пользы, но совсем наоборот — причинит хлопоты. Нищих, как тот позавчерашний дед, я не балую подачками не из-за скупости, а лишь потому, что такое добродейство мне ничего не дает и даже наоборот — мешает… деньги убивают, а о человеке складывается мнение как о дурне и простофиле. А поскольку простофиль и дурней infinitus est numerus[199], постольку я сам выманиваю у кого и сколько удастся. Не предоставляя никаких льгот бенедиктинцам. И другим монашеским орденам. Ты понял?
— Понял, — Рейневан откусил от яблока, — за что ты сидел в каталажке.
— Ничего ты не понял. Впрочем, времени научиться у нас хоть отбавляй. До Венгрии путь далек.
— А я туда доберусь? Целым и невредимым?
— Что ты хочешь этим сказать?
— А то, что слушаю я тебя, слушаю и чувствую себя все большим простофилей, который в любой момент может стать жертвенным барашком на алтаре твоего личного блага. В числе тех «остальных», на которых тебе плевать.
— Смотри-ка, — обрадовался Шарлей, — а ты, однако, делаешь успехи. Начинаешь рассуждать разумно. Если забыть о бесподобном сарказме — ты уже начинаешь улавливать основной жизненный закон: закон ограниченного доверия. Суть которого в том, что окружающий нас мир непрестанно тебя подлавливает, ни за что не упустит оказии унизить тебя, подстроить неприятность или обидеть. Что он только и ждет, когда ты спустишь портки, чтобы тут же приняться за твою голую задницу.
Рейневан фыркнул.
— Из чего, — не дал себя сбить с мысли демерит, — следуют два вывода. Primo: никогда не доверяй и никогда не верь в намерения. Secundo: если ты сам кого-то обидел или поступил несправедливо, не майся угрызениями совести. Просто ты оказался шустрее, действовал превентивно…
— Замолкни!
— Что значит замолкни? Я говорю истинную правду и исповедую принцип свободы слова. Свобода…
— Замолкни, псякрев. Я что-то слышу. Сюда кто-то подбирается…
— Не иначе — оборотень! — хохотнул Шарлей. — Жуткий человековолк! Ужас здешних мест.
Когда они покидали монастырь, заботливые монахи предостерегли их и посоветовали быть внимательными. В округе, сказали они, особенно во время полнолуния, уже некоторое время разбойничает ликантроп, то есть человековолк, или оборотень, или человек, силами ада превращенный в волкообразного монстра. Предупреждение здорово развеселило Шарлея, который на протяжении нескольких стае смеялся до упаду и измывался над суеверными монахами. Рейневан тоже не очень верил в человековолка и оборотней, однако не смеялся.
— Я слышу, — сказал он, — чьи-то шаги. Кто-то приближается. Это ясно как день.
В чаще предупреждающе заскрипела сойка. Зафыркали лошади. Хрустнула ветка. Шарлей заслонил глаза рукой, заходящее солнце слепило.
— Чтоб тя черт, — проговорил он себе под нос. — Только этого нам недоставало. Нет, ты глянь, кто к нам приперся.
— Неужто… — заикаясь начал Рейневан. — Это же…
— Бенедиктинская дубина, — подтвердил его подозрения Шарлей. — Монастырский великан. Беовульф Мёдоед. Горшколаз с библейским именем. Как там его? Голиаф, что ли?
— Самсон.
— И верно, Самсон. Не обращай на него внимания.
— Что ему тут надо?
— Не обращай внимания. Может, уйдет. Своей дорогой, куда бы она ни вела.
Однако не походило на то, что Самсон собирается уйти. Совсем наоборот, походило на то, что он достиг конца пути, потому что уселся на расположенном в трех шагах от них пне. И сидел, повернувшись к ним опухшим лицом полудурня. Впрочем, лицо было чистое, гораздо чище, чем прежде. Исчезли и засохшие сопли под носом. Однако гигант все еще источал слабый запах меда.
— Ну что ж, — откашлялся Рейневан. — Гостеприимство обязывает…
— Я знал, — прервал Шарлей и вздохнул. — Я знал, что ты это скажешь. Эй, ты! Самсон! Укротитель филистимлян. Проголодался?
— Проголодался? — Не дождавшись ответа, Шарлей показал придурку кусок кишки, совсем так, словно подманивал собаку или кошку. — Бери. Ты меня понимаешь? На, ко мне, ко мне! Мням-мням! Съешь?
— Благодарю, — вдруг ответил гигант — неожиданно четко и вполне осмысленно. — Не воспользуюсь. Я не голоден.
— Странное дело, — заворчал Шарлей, наклоняясь к уху Рейневана. — Откуда он тут взялся? Шел за нами? Но ведь он вроде бы постоянно таскается за братом Деодатом, нашим недавним пациентом… От монастыря нас отделяет добрая миля, чтобы сюда добраться, он должен был отправиться сразу же вслед за нами. И быстро идти. Зачем?
— Спроси его.
— Спрошу. Когда придет время. А пока что для верности будем разговаривать по-латыни.
— Bene[200].
Солнце опускалось все ниже над темным бором, курлыкали летящие на запад журавли, начали громкий концерт лягушки в болоте у речки. А на сухом склоне на краю леса, словно в университетском актовом зале, звучала речь Вергилия.
Рейневан неведомо уже в который раз — но впервые по-латыни — излагал недавнюю историю и описывал перипетии. Шарлей слушал либо делал вид, что слушает. Монастырский здоровила Самсон тупо рассматривал неизвестно что, а на его пухлой физиономии, как и раньше, не было заметно никаких признаков эмоций.
Повествование Рейневана было, надо понимать, только вступлением к основному делу — попытке вовлечь Шарлея в наступательную операцию против Стерчей. Конечно, из этого ничего не получилось. Даже когда Рейневан вздумал прельстить демерита возможностью заработать крупные деньги, понятия, впрочем, не имея, откуда в случае успеха возьмется такая сумма. Однако проблема носила чисто академический характер, поскольку Шарлей от пожертвования отказался. Разгорелся спор, в котором диспутанты активно пользовались классическими цитатами — от Тацита до Екклезиаста.
— Vanitas vanitatum, Рейнмар! Суета сует! Не будь опрометчивым, гнев таится в груди глупцов. Запомни — melior est canis vivus leone mortuo, лучше живая собака, чем мертвый лев.
— Почему ж?
— Если ты не откажешься от глупых планов мести, то распрощаешься с жизнью, ибо такие планы для тебя — верная смерть. А меня, если не убьют, снова засадят в тюрьму. Но на этот раз не на отдых у кармелитов, а в застенок, ad carcerem perpetuum[201]. Либо, что они считают милосердием, на долголетнее in pace[202] в монастыре. Ты знаешь, Рейневан, что значит in pace? Это погребение заживо. В подземелье, в такой тесной и низкой келье, что там можно только сидеть, а по мере накопления экскрементов приходится все больше горбиться, чтобы не скрести теменем о потолок. Ты, похоже, рехнулся, если думаешь, что я пойду на такое ради твоего дела. Дела туманного, чтобы не сказать: вонючего.
— Что ты называешь вонючим? — возмутился Рейневан. — Трагическую смерть моего брата?
— Сопутствующие обстоятельства.
Рейневан стиснул зубы и отвернулся. Какое-то время глядел на гиганта Самсона, сидящего на пне. «Он выглядит как-то иначе. Правда, физиономия по-прежнему кретинская, но что-то в ней изменилось. Что?»
— В обстоятельствах смерти Петерлина, — заговорил он, — нет ничего неясного. Его убил Кирьелейсон, Кунц Аулок, et suos complices. Ex subordinatione[203] и за деньги Стерчей. Стерчи должны понести…
— Ты не слушал, что говорила Дзержка, твоя свойственница?
— Слушал. Но значения не придавал.
Шарлей вытащил из вьюков и распечатал бутыль, вокруг разошелся аромат наливки. Бутыли, вне всякого сомнения, не было среди прощальных бенедиктинских даров. Рейневан понятия не имел, когда и каким образом демерит завладел ею. Но подозревал наихудшее.
— Большая ошибка. — Шарлей глотнул из бутыли, подал ее Рейневану. — Большая ошибка не слушать Дзержки, она обычно знает, что говорит. Обстоятельства смерти твоего брата весьма туманны, парень. Во всяком случае, не настолько ясны, чтобы сразу начинать кровную месть. У тебя нет никаких доказательств вины Стерчей. Tandem, у тебя нет никаких доказательств вины Кирьелейсона. Да и вообще ad hoc casu[204] нет даже предпосылок и мотивов.
— Ты что… — Рейневан поперхнулся наливкой, — что ты несешь? Аулока и его банду видели в районе Бальбинова.
— Как доказательство non sufficit[205].
— У них был мотив.
— Какой? Я внимательно выслушал твой рассказ, Рейнмар. Кирьелейсона наняли Стерчи, свояки твоей любезной. Чтобы он схватил тебя живым. Во что бы то ни стало живым. События в той корчме под Бжегом, несомненно, это доказывают. Кунц Аулок, Сторк и де Барби — профессионалы, делают только то, за что им заплачено. А заплачено им за тебя, а не за твоего брата. Зачем им оставлять за собой труп? Оставленный на пути cadaver[206] для профессионалов лишняя головная боль: грозит преследование, закон, месть… Нет, Рейнмар, тут нет логики ни на грош.
— Тогда кто же, по-твоему, убил Петерлина? Кто? Qui bono?[207]
— Вот именно. Есть смысл об этом подумать. Надо, чтобы ты побольше рассказал мне о брате. По пути в Венгрию, разумеется. Через Свидницу, Франкенштейн, Нису и Олаву.
— Ты забыл о Зембице.
— Точно. Но ты не забыл. И, боюсь, не забудешь. Интересно, когда он это заметит?
— Кто? Что?
— Бенедиктинский Самсон Мёдоед. В том пне, на котором он сидит, шершни устроили себе гнездо.
Гигант вскочил. И снова сел, поняв, что попал в ловушку.
— Так я и думал, — осклабился Шарлей. — Ты понимаешь латынь, братец.
К величайшему изумлению Рейневана, великан ответил улыбкой на улыбку.
— Mea culpa[208]. — Его акценту позавидовал бы сам Цицерон. — Хотя это ведь не грех. А если даже и так, то кто же sine peccato est[209]?
— Я б не сказал, что подслушивать чужие разговоры, прикрывшись незнанием языка, большое достоинство.
— Это верно, — слегка наклонил голову Самсон. — И я уже признал свою вину. А чтоб не плодить провинностей, сразу предупреждаю, что, перейдя на французский, вы тоже ничего не добьетесь. Я знаю его.
— Вот как. — Голос Шарлея был холоден как лед. — Est-ce vrai? Действительно?
— Действительно. On dil, etil est verité[210].
Какое-то время стояла тишина. Наконец Шарлей громко кашлянул.
— Английским, — рискнул он, — ты, не сомневаюсь, владеешь так же хорошо?
— Ywis, — ответил, не заикнувшись, гигант. — Herkneth, this is the point to speken short and plain. That ye han said is right enoug. Namore of this[211]. Этого достаточно, ибо если б я даже говорил всеми языками человеческими и ангельскими… то я — медь звенящая или кимвал звучащий[212]. Поэтому, вместо того чтобы упражняться в красноречии, перейдем к делу, ибо время не терпит. Я шел за вами не удовольствия ради, а ведомый жестокой необходимостью.
— В самом деле? А в чем, если дозволено будет узнать, состоит эта dira necessitas[213]?
— Посмотрите на меня внимательно и скажите, положа руку на сердце, вы хотели бы так выглядеть?
— Не хотели бы, — разоружающе честно ответил Шарлей. — Однако ты обращаешься не по адресу, братец. Своей внешностью ты обязан исключительно собственным папе и маме. А опосредованно — Творцу, хоть многое, похоже, этому противоречит.
— Моей внешностью, — Самсон совершенно не обратил внимания на насмешку, — я обязан вам. Вашим идиотским экзорцизмам. Намутили вы, парни, и немало. Пора взглянуть правде в глаза и поразмыслить о том, как скорректировать то, что вы устроили. Да неплохо бы подумать и о возмещении ущерба тому, кому вы его причинили.
— Понятия не имею, о чем ты, — заметил Шарлей. — Ты, дружок, говоришь на многих языках человеческих и ангельских, но на всех невразумительно. Повторяю: я понятия не имею, о чем ты. Клянусь всем, что мне дорого, то есть моим дряхлым кутасом… Je jure ça sur mon coullon[214].
— Какое красноречие, какой ораторский пыл, — прокомментировал великан. — А смекалки ни на грош. Ты что, действительно не понимаешь, что произошло в результате ваших холерных заклинаний?
— Я… — пробормотал Рейневан. — Я понимаю… Во время экзорцирования… что-то стряслось…
— Вот извольте, — взглянул на него гигант, — как торжествует молодость и университетское образование. Если учесть колоквиализмы[215], скорее всего пражское. Да, да, юноша. Инкантация[216] и заклинания могут давать побочные эффекты. Библия говорит: молитва смиренного пробьет облака. Вот она и пробила.
— Наши экзорцизмы… — прошептал Рейневан. — Я чувствовал это. Чувствовал неожиданный прилив Силы. Но разве возможно, чтобы… Разве возможно…
— Certes[217].
— Не будь ребенком, Рейнмар, не дай себя облапошить, — спокойно сказал Шарлей. — Не позволяй ему обмануть себя. Он над нами смеется. Прикидывается. Изображает из себя дьявола, случайно вызволенного силой наших экзорцизмов. Демона, призванного с того света и пересаженного в телесную оболочку Самсона Мёдоеда, монастырского идиота. Прикидывается инклюзом[218], которого высвободили наши заклинания из драгоценного камня, джинном, выпущенным из амфоры. Что я еще упустил, пришелец? Что ты такое? Кто ты такой? Возвращающийся из Авалона король Артур? Огер Датчанин? Барбаросса, явившийся из Киффхаузена? Вечный Жид? Странник?
— Что ж ты замолчал? — Самсон скрестил огромные руки на груди. — Ведь ты в мудрости своей неизмеримой знаешь, кто я.
— Certes, — с нажимом ответил Шарлей. — Знаю. Но к нашему бивуаку подошел, братец, ты, а не наоборот. Поэтому представиться должен ты.
— Шарлей, — вполне серьезно вмешался Рейневан, — он, пожалуй, говорит правду. Мы вызвали его при помощи наших экзорцизмов. Почему ты не видишь очевидного? Почему не видишь того, что видимо? Почему…
— Потому, — прервал демерит, — что я не столь наивен, как ты. И прекрасно знаю, кто он, откуда взялся у бенедиктинцев и чего хочет от нас.
— Так кто же я? — усмехнулся гигант отнюдь не кретински. — Скажи мне, пожалуйста. И поскорее. Я прямо-таки сгораю от любопытства.
— Ты — разыскиваемый беглец, Самсон Мёдоед. Беглец. Учитывая твои колоквиализмы, скорее всего беглый священник. В монастыре ты скрывался от преследования, прикидывался глупцом, в чем, без обиды, тебе здорово помогала внешность. Явно не будучи придурком, ты мгновенно раскусил нас… точнее, меня. Ты не напрасно здесь прислушивался. Хочешь сбежать в Венгрию, а знаешь, что в одиночку это сделать будет трудно. Наша компания, компания людей ловких и бывалых, для тебя дар с небес. Хочешь присоединиться? Я ошибаюсь?
— Да. К тому же сильно. И в принципе во всех деталях. Кроме одной: действительно, тебя я раскусил сразу.
— Ага. — Шарлей поднялся. — Значит, я ошибаюсь, а ты говоришь правду. Ну, давай докажи. Ты — существо сверхъестественное, обитатель потустороннего мира, откуда мы, сами того не желая, вытащили тебя экзорцизмами. Ну так продемонстрируй свою силу. Пусть вздрогнет земля. Пусть загремят громы и сверкнут молнии. Пусть только что закатившееся солнце взойдет снова. Пусть лягушки в болоте вместо того, чтобы квакать, хором воспоют: «Lauda Sion Salvatorem»[219].
— Этого я сделать не могу. Да если б и мог, ты бы мне поверил?
— Нет, — признался Шарлей. — Я по природе своей не легковерен. К тому же Священное Писание говорит: не всякому духу верьте, потому что много лжепророков появилось в мире[220]. Проще говоря: обманщик на обманщике сидит и обманщиком погоняет.
— Не люблю, — мягко и спокойно ответил гигант, — когда меня называют обманщиком.
— Ах вот как. Серьезно? — Демерит опустил руки, немного наклонился вперед. — И как же ты тогда поступаешь? Я, например, не люблю, когда мне врут в глаза. Настолько не люблю, что мне порой даже случается сломать вруну нос.
— И не пытайся.
Хотя Шарлей был почти на полголовы ниже Самсона, Рейневан нисколько не сомневался в результате боя. Такое он уже видел. Удар по голени и под колено, падающий получает сверху в нос, кость с хрустом переламывается, кровь брызжет на одежду. Рейневан был до такой степени уверен в сценарии, что удивлению его не было предела.
Если Шарлей был быстрым, как кобра, то огромный Самсон был вроде питона и двигался с поразительной гибкостью. Молниеносным контрпинком парировал пинок Шарлея, ловко блокировал предплечьем удар кулака. И отпрыгнул. Шарлей отпрыгнул тоже, сверкнув зубами из-под верхней губы. Рейневан, сам не зная, зачем это делает, одним прыжком оказался между ними.
— Мир! — раскинул он руки. — Pax! Господа! И не совестно? Ведите же себя как цивилизованные люди!
— Ты бьешься… — Шарлей выпрямился, — бьешься как доминиканец. Но это только подтверждает мою теорию. А вралей я по-прежнему не люблю.
— Он, — сказал Рейневан, — возможно, говорит правду, Шарлей.
— Серьезно?
— Серьезно. Такие случаи уже бывали. Существуют невидимые параллельные миры… Астральные… С ними можно связаться. Были также… хммм… случаи посещений.
— О чем ты балаболишь, надежда замужних?
— Не балаболю. Об этом говорили в Праге! Об этом упоминает Зогар. Об этом пишет в «De universo» Рабан Мавр. На существование параллельного духовного мира указывает также Дунс Скот. По Дунсу Скоту, materia prima[221] может существовать без физической формы. Неодушевленное человеческое тело всего лишь forma corporeitatis, несовершенное нечто, которое…
— Прекрати, Рейнмар, — нетерпеливо прервал Шарлей. — Сдержи свой раж. Ты теряешь слушателей. По крайней мере одного. Ибо я удаляюсь, дабы перед сном облегчиться в чаще. Это будет, в скобках говоря, действие во сто крат более плодотворное, нежели то, на которое мы тут тратим время.
— Пошел опростаться, — помолчав, сказал гигант. — Дунс Скот в гробу переворачивается, как и Рабан Мавр вместе с Моисеем Лионским и остальными кабалистами. Если даже такие авторитеты его не убеждают, то какие же шансы у меня?
— Ничтожные, — согласился Рейневан. — Да, по правде говоря, и мои сомнения тебе тоже развеять не удалось. И ты мало что предпринимаешь для этого. Кто ты? Откуда прибыл?
— Кто я, — спокойно ответил великан, — ты не поймешь. И откуда прибыл — тоже. А то, как я оказался именно здесь, я и сам до конца не понимаю. Как сказал поэт: не знаю, как в эти забрел я места.
Io non so ben ridir com’i’ v’intrai,
tant’era pien di sonno a quel punto
che la verace via abbandonai.[222]
— Для пришельца из загробного мира, — поборол изумление Рейневан, — ты недурно знаешь человеческий язык. И поэзию Данте.
— Я… — проговорил Самсон после недолгого молчания. — Я — Странник, Рейнмар. А Странники знают многое. Это называется «мудрость пройденных дорог, посещённых мест». Больше сказать тебе я не могу. Зато скажу, кто виновен в смерти твоего брата.
— Что? Ты что-то знаешь? Говори!
— Не сейчас, сначала мне все надо еще обдумать. Я слышал твой рассказ. И у меня есть определенные подозрения.
— Так говори же, ради Бога!
— Тайна смерти твоего брата скрывается в том обгоревшем документе, который ты выхватил из огня. Постарайся припомнить, что там было. Обрывки фраз, слова, буквы, что-нибудь. Расшифруй документ, и я покажу тебе виновного. Отнесись к этому как к услуге.
— А чего ради ты оказываешь мне услуги? И чего ждешь взамен?
— Взаимных.
— В каком смысле?
— Чтобы ты обернул вспять произошедшее. Дабы я мог возвратиться к моему собственному телу и моему собственному миру, необходимо по возможности точно повторить весь ритуал экзорцизма. Всю процедуру…
Их прервал долетевший из чащи дикий вой волка. И жуткий крик демерита.
Они кинулись туда; несмотря на свой вес, Самсон не дал себя опередить. Они влетели в мрачную чащу, руководствуясь криком и хрустом веток. А потом увидели.
Шарлей боролся с чудовищем.
Огромное, человекоподобное, но заросшее черной шерстью чудо-создание напало, видимо, неожиданно, со спины, сразу охватив Шарлея страшнейшим нельсоном косматых и когтистых лап. Демерит, затылок которого был прижат так, что подбородок втиснулся в грудь, уже не кричал, только хрипел, пытаясь оттянуть голову из поля досягаемости зубастой, испускающей потоки слюны пасти. Он боролся изо всех сил, но безрезультатно — чудовище держало его хваткой богомола, не давая шевелиться одной руке и ограничивая движения другой. Несмотря на это, Шарлей извивался, как ласка, и вслепую тыкал локтем в волчью морду, пытался вырваться и давал пинки, но его попытки сводили на нет спущенные ниже колен штаны.
Рейневан стоял столб столбом, парализованный ужасом и нерешительностью. Зато Самсон не колеблясь кинулся в бой.
Гигант, как опять стало видно, умел двигаться со скоростью питона и грацией тигра. Тремя прыжками он подскочил к борющимся, точно и крепко саданул чудовище кулаком прямо по волчьей морде, растерявшегося зверя схватил за косматые уши, оторвал от Шарлея, завертел, ударом ноги бросил на ствол сосны, в который противник врезался лбом с таким стуком, что посыпались иголки. От такого удара череп человека раскололся бы, как яйцо, но волколак тут же отпрянул, взвыл по-волчьи и кинулся на Самсона. Не нападал, как можно было ожидать, раскрыв клыкастую пасть, а осыпал градом молниеносных, неуловимых глазом ударов и пинков. Самсон парировал и отбивал их, невероятно быстрый и поворотливый для своих размеров и массы.
— Он дерется… — простонал Шарлей, которого Рейневан пытался поднять. — Он дерется, как доминиканец…
Отразив серию ударов и уловив подходящий момент, Самсон кинулся в контратаку. Волколак завыл, получив прямо в нос, покачнулся от мощного удара по голени, но новый удар в грудь кинул его к стволу сосны. Опять раздался глухой удар, но и на этот раз череп выдержал. Чудовище зарычало и прыгнуло, наклонив голову на манер нападающего быка, собираясь повалить гиганта. Однако задуманный маневр успехом не увенчался. Под натиском волколака Самсон даже не дрогнул, охватил бестию руками, так они и стояли, словно Тесей и Минотавр, кряхтя, пытаясь повалить один другого и сдирая дерн ногами. Наконец Самсон осилил, отбросил чудовище и ударил его кулаком — а кулак был не хуже тарана. Глухо стукнуло — потому что сосна по-прежнему стояла на своем месте. Теперь Самсон не дал чудовищу времени для нападения. Подскочил, нанес несколько мощных и точных ударов, кинувших волколака на четвереньки. При этом Самсон оказался позади него. Зад чудовища, не покрытый шерстью и красный, представлял собой отличную мишень, промахнуться было невозможно, а башмаки у Самсона были тяжелые. Получив пинок, волколак завизжал и полетел, уже в четвертый раз врезавшись лбом в ствол злосчастной сосны. Самсон дал ему подняться лишь настолько, чтобы зад снова стал доступной целью. И пнул еще раз, вложив в пинок еще больше силы. Волколак скатился с бережка, плюхнулся в речку, оленем выскочил из нее, прошлепал через болото, с треском и хрустом продрался сквозь лозняк и умчался в бор. Завыл только еще раз. Вдалеке. Скорее — жалобно.
Шарлей встал. Он был бледен. У него дрожали руки и подкашивались ноги. Но он быстро пришел в себя. Только тихо ругался, потирая и массируя шею.
Подошел Самсон.
— Ты цел? — спросил он. — Невредим?
— Обманом меня взял, сукин сын, — оправдывался демерит. — С заду зашел… Ребра мне чуточку помял… Но я все равно управился бы с ним. Если б не штаны… Я бы справился…
И тут же смутился под многозначительными взглядами.
— Хреново было, — признался он. — Чуть шею мне не свернул. Благодарю за помощь, дружище. Ты спас меня. Я мог, что уж говорить, запросто распрощаться с жизнью.
— Жизнь жизнью, — прервал Самсон, — но задницы своей ты бы нетронутой не унес. Здесь этого ликантропа знают, вся округа знает. Будучи человеком, он тоже питал любовь к извращениям, и в волчьей шкуре это у него осталось. Теперь вот подстерегает таких, которые вроде тебя скидают штаны и раскрывают… э… прости, свой междужопок. Привык, паскудник, сзади схватить и сковать движения… А потом… Сам понимаешь.
Шарлей, несомненно, понимал, потому что заметно вздрогнул. А потом усмехнулся и протянул гиганту правую руку.
Полный месяц колдовско светил, бегущая по дну котловинки речка сверкала в его свете, как меркурий[223] в тигле алхимика. Костер постреливал языками пламени, сыпал искрами, потрескивали поленья и смолистые ветки.
Шарлей не проронил ни единого ехидного замечания, ни одного слова недовольства — ограничился тем, что крутил головой и несколько раз вздохнул, чем проявил свое сомнение в целесообразности мероприятия. Но участвовать в нем не отказался. Рейневан же взялся за дело с энтузиазмом. И оптимизмом. Преждевременным.
По просьбе странного гиганта они повторили весь ритуал экзорцирования у бенедиктинцев, так как, по мнению Самсона, нельзя было исключить, что таким образом снова случится пересадка, то есть он вернется в свое привычное бытие, а монастырский кретин — в свое большое тело. Поэтому они повторили экзорцизм, стараясь ничего не упустить. Ни цитат из Евангелия, ни из молитвы Михаилу Архангелу, ни из «Пикатрикса», переведенного ученым королем Леона и Кастилии. Ни из Исидора Севильского, ни из Цезаря Гайстербахского. Ни из Рабана Мавра, ни из Михаила Пселла.
Не забыли повторить и заклинания — против Ахарона, Эгея и Гомуса и против Фалея, Ога, Пофиеля и ужасного Семафора. Испробовали все, не упустив ни «джобса, хопса», ни «гакс, пакс, макс», ни «хау-хау-хау». Рейневан даже с величайшим усилием вспомнил и построил арабские — или псевдоарабские — сентенции, почерпнутые из Аверроэса, Авиценны и Абу Бакра Мухаммеда ибн Закария аль-Рази, известного в западном мире как Разес.
Впустую.
Не удалось уловить никаких признаков дрожи и шевеления Силы. Не произошло ничего, если не считать долетающего из леса стрёкота птиц и фырканья лошадей, напуганных воплями экзорцистов. Странный же пришелец как был Самсоном, гигантом из бенедиктинского монастыря, так им и остался. Если даже принять, что в отношении невидимых миров, параллельных бытий и космосов не ошибались ни Дунс Скот, ни Рабан Мавр, ни даже Моисей Лионский вкупе с остальными кабалистами, то добиться новой пересадки не удалось. Как ни удивительно, но самый более других заинтересованный казался менее других разочарованным.
— Подтверждается тезис, — сказал он, — что в магических заклинаниях значение слов и вообще звуков играет весьма незначительную роль. Решающим здесь является духовная предрасположенность, решительность, усилие воли. Мне кажется…
Он осекся, словно ожидал вопросов или комментариев. Но не дождался. И докончил:
— У меня нет другого выхода, кроме как держаться вас. Придется сопровождать вас, надеясь, что когда-нибудь повторится то, чего кому-то из вас — либо вам обоим — удалось случайно достигнуть в монастырской часовне.
Рейневан беспокойно взглянул на Шарлея, но демерит молчал. Он молчал долго, поправляя нашлепку из листьев подорожника, которую Рейневан приложил к его поцарапанному и искусанному затылку.
— Что ж, — сказал он наконец, — я твой должник. Отложив в сторону сомнения, которые, братец, развеять тебе удалось не до конца, скажу: если хочешь присоединиться к нам — я не возражаю. Кто бы ты ни был, черт с тобой. Но ты сумел доказать, что в пути от тебя больше пользы, чем вреда. В смысле: ты скорее поможешь, чем помешаешь.
Гигант молча поклонился.
— Так что, — продолжал демерит, — вместе нам будет хорошо и весело странствовать. Если, конечно, ты соизволишь воздержаться от нарочитой демонстративности и публичных заявлений о своем внетутошнем происхождении. Тебе следует — прости за откровенность — вообще воздерживаться от каких-либо заявлений, ибо твои высказывания весьма шокирующе не совпадают с твоей внешностью.
Гигант поклонился снова.
— Мне, повторяю, в общем-то безразлично, кто ты таков, исповеди или признаний я не ожидаю и не требую. Но хотел бы знать, каким именем тебя называть.
— «Не спрашивай Странника об имени, оно — тайна», — процитировал Рейневан слова лесной ведьмы-прорицательницы.
— Воистину, — улыбнулся гигант. — Nomen meum quod est mirabile… Совпадение любопытное и совершенно очевидно не случайное. Ведь это «Книга судей Израилевых». Слова ответа, который на свой вопрос получил Маной, отец Самсона. Так что сохраним Самсона, это имя ничуть не хуже других. А прозвище, ну что ж, за прозвище я могу поблагодарить твои, Шарлей, фантазию и изобретательность… Хоть, признаюсь, при одной мысли о мёде меня тошнит… Всякий раз, как только вспомню о своем пробуждении в часовне с липким кувшином в руке… Но принимаю. Самсон Медок. К вашим услугам.
Опускающийся на колокольню церкви Стенолаз распугал грачей, стая черных птиц взлетела, громко крича, и спланировала вниз, на крыши домов, вращаясь, как летящие с пожара лепестки сажи. У грачей был численный перевес, и они не так-то легко позволяли согнать себя с колоколен и, уж конечно, ни за что не капитулировали бы перед обычным стенолазом. Но это не был обычный стенолаз, грачи поняли сразу.
Сильный ветер дул над Вроцлавом, гнал темные тучи со стороны Слёнжи, под порывами ветра морщинилась серо-синяя вода Одры, раскачивались ветки верб на Солодовом Острове, волновались камышники между старицами. Стенолаз раскинул крылья, бросил скрипучий вызов кружащим над крышами грачам, взвился в воздух, облетел колокольню, сел на карниз. Протиснулся сквозь резной каменный масверк окна, рухнул в темную бездну колокольни, полетел вниз, выкручивая головокружительную спираль вдоль деревянной лестницы. Опустился, колотя крыльями, и, топорща перья, сел на пол нефа, почти тут же изменил внешность, превратившись в черноволосого, всего в черном мужчину.
Со стороны алтаря приближался, шлепая сандалиями и бормоча что-то под нос, ризничий, старичок с бледной пергаментной кожей. Стенолаз гордо выпрямился. Ризничий, увидев его, побледнел еще больше, перекрестился, низко склонил голову и быстро убрался в ризницу. Однако стук его сандалий потревожил того, с кем Стенолаз хотел встретиться. Из-под арки, ведущей в часовенку, беззвучно вышел мужчина с короткой остроконечной бородой, обернутый плащом со знаком красного креста и звездами. Вроцлавская церковь Святого Матфея принадлежала госпитальерам cum Cruce et Stella[224], их приют размещался при церкви.
— Adsumus, — вполголоса произнес Стенолаз.
— Adsumus, — тихо ответил Крестоносец со Звездами, сводя ладони. — Во имя Господа.
— Во имя Господа. — Стенолаз непроизвольно по-птичьи пошевелил головой и руками. — Во имя Господа, брат. Как идут дела?
— Мы постоянно в готовности. — Госпитальер продолжал говорить тихо. — Люди понемногу приходят. Мы тщательно записываем все, о чем они доносят.
— Инквизиция?
— Ничего не подозревает. Они открыли новые собственные пункты доносительства в четырех церквях: у Войцеха, Винцента, Лазаря и Девы Марии на Песке. Так что, думаю, не сообразят, что дополнительно действует наш. В те же дни и в то же время, по вторникам, четвергам и воскресеньям…
— Я знаю когда, — бесцеремонно прервал Стенолаз. — Я прибыл как раз в нужную пору. Посижу, послушаю, узнаю, что беспокоит общество.
Не прошло и трех пачежей, как перед решеткой бухнулся на колени первый клиент.
— …у брата Тита нет уважительности к начальству, никого он не почитает… Однажды, Господи прости, накричал на самого приора, что тот, мол, нетверёзым мессу служит, а ведь приор-то всего ничего тогда испил, ну что это за питье такое — кварта[225] на троих? А брат Тит без всякого уважения… Тогда приор повелел внимательнее к нему присматриваться… И потайно, прости Господи, евонную келью осмотреть… И оказалися тама книги и прочее всякое под кроватью спрятано. Трудно поверить «Trialogus» Виклифа… «De ecclesia» Гуса… Писания лоллардов и вальденсов… А к тому же «Postilla apocalipsim», кое писал Петр Оливи, проклятый еретик, апостол бегардов и иоахимитов, у кого это есть и кто читал, тот, несомненно, сам есть бегард тайный. А поелику начальство велело на бегардов доносить… Вот я и доношу… Господи, прости…
— …утаил, что у него брат за границей, в Чехии. А было что утаивать, потому как брат его до девятнадцатого года был дьяконом у Святого Штефана в Праге, да и теперь тоже служит попом, но уже в Таборе, у Прокопа. Бороду носит, молебны в голом поле без альбы[226] и орнаты[227] читает и комунии под обоими видами совершает. Разве ж добрый католик, спрашиваю я себя, станет утаивать, что у него есть такой брат? Разве ж может, спрашиваю я себя, добрый католик вообще иметь такого брата?
— …и кричал, что скорее плебан собственное ухо увидит, нежели от него десятину получит. И чтобы мор нашел на тех попов дьявольских и что гуситов на них надобно и чтобы те как можно шибчее из Чехов пришли. Так кричал, клянусь всеми реликвиями. И еще то скажу, что он, ворюга, козу мою украл. Говорит, мол, неправда, мол, это его коза, да только я-то свою козу узна́ю, потому как, понимаете, у нее черное пятнышко на конце уха имеется.
— Я, ваша милость, на Магду жалуюсь… На подстрекательницу, значит. Потому как она потаскуха бесстыдная… Ночью, когда ее деверь на лежанке прихватит, так охает, стонет, ахает, кричит, будто кошка мяучит. Ладно б ночью, так где там, бывает и днем на огороде, когда думает, что никто не видит… Бросит мотыгу, наклонится, схватиться за плетень, а деверь, юбку ейную до спины задрав, как тот козел ее уделывает… Тьфу, срамотища… А у моего мужика, гляжу, глаза горят и только знай облизывается… Тогда я ей и говорю, мол, имей приличие, поцьпега, ты чего чужим мужьям головы кружишь? А она на это, мол, услади мужика как следовает, так он не станет на других поглядывать и ухо наставлять, когда другие «шерсть чешут». А еще сказала, что молчком заниматься любовью и не помыслит, потому как ей приятно, а когда приятно, то она стонет и кричит. А ежели поп в церкви сказал, что, мол, такое удовольствие грех, так, значит, он либо дурень, либо сбесился, потому что удовольствие грехом быть не может, потому как сам Господь Бог так все сотворил. А когда я все это соседке передала, она мне и говорит, что такие слова есть ересь и надыть нажаловаться на стерву, прости Господи. Ну, вот я и жалуюсь…
— …болтал, что в церкви, значит, на алтаре никак не может быть тело Христово, потому что хоть и был Иисус велик, как наш, к примеру, собор, то все равно тела бы его не хватило на все мессы. И уж давно, значит, попы его сами бы сожрали. Так брехал, этими самыми словами, чтоб я сдох, ежели лжу, помоги мне Бог и Крест святой. А когда его уже на костер поведут и спалят, то покорно прошу, чтобы те его два морга земли, что подле ручья, моими были… Ведь говорят, что заслуги, значит, будут зачтены.
— …Дзержка Збылютова из Шарады, вдова, коя после смерти супруга переменилась на де Вирсинг, конный завод после покойного приняла и лошадьми торгует. Это слыхано ль дело, чтобы баба промыслом и торгом занималась? Нам конкуренцию, значит, добрым католикам, творила. Почему у нее так хорошо все идет, а? Когда у других не идет? Потому что она чешским гуситам лошадей продает. Еретикам!
— …только что на сиенском соборе принято и королевскими эдиктами подтверждено, что с гуситской Чехией всякое общение запрещено и кто с гуситами торгует, должен быть телом и имуществом покаран. Даже этот польский безбожник Ягелло инфамией[228], изгнанием, лишением чести и привилегий карает тех, кто с еретиками сносится, свинец, оружие либо же провиант им продает. А у нас, в Силезии? Насмехаются вовсю над запретами зазнавшиеся господа купцы. Говорят: главное — доход, а как его получить, то хоть бы и с дьяволом. Хотите имена? Пожалуйста: Томас Гернроде из Нисы, Миколай Ноймаркт из Свидницы, Гануш Трост из Рацибужа. Этот Трост, добавлю, клеветал на священников, что-де распоясались, свидетелей тому будет множество, потому что происходило сие в городе Вроцлаве, в корчме «Под головой мавра» на Смольной площади vicesima prima Iulli[229] в вечерние часы. Да, совсем было забыл, с Чехией еще торгует некий Фабиан Пфефферкорн из Немодлина. А может, он уже помер?
— …говорят, Урбан Горн. Знают его, возмутитель он и поджигатель, говорят, еретик и выкрест. Вальденс! Бегард! Мать его была бегинкой, ее спалили в Свиднице, а прежде она призналась на пытках в мерзких делишках. Звали ее Рот, Малгожата Рот. Этого Горна, то бишь Рота, я в Стшелине собственными глазами видел. На бунт подбивал, над папой измывался. За ним волочился какой-то Рейнмар де Беляу, дальний родственник каноника при Яне Крестителе. Один другого стоит, сплошь выкресты и еретики…
Уже смеркалось, когда последний клиент покинул церковь Святого Матфея. Стенолаз вышел из исповедальни, потянулся, передал бородатому крестовику со звездами исписанные листки.
— Приор Добенек еще не поправился?
— Не поправился, — ответил госпитальер. — Все еще немощью уложен. Так что практически инквизитором a Sede Apostolica является Гжегож Гейнч. Тоже доминиканец.
Госпитальер слегка скривил губы, как бы почувствовал в них что-то невкусное. Стенолаз это заметил. Госпитальер заметил, что Стенолаз это заметил.
— Молоденький он, этот Гейнч, — пояснил он, немного помедлив. — Формалист. На все требует доказательств, даже редко велит брать на пытки. То и дело подозрительного признает невинным и выпускает. Мягок чрезмерно.
— Я видел пепелища от костров у вала за Святым Войцехом.
— Всего-то два костра, — пожал плечами госпитальер. — За последние три недели. При брате Швенкефельде было бы двадцать. Правда, вот-вот будет сожжен третий. Его преподобие поймал колдуна. Вроде бы с потрохами продавшегося дьяволу. Его сейчас подвергают болезненному допросу.
— У доминиканцев?
— В ратуше.
— Гейнч там?
— В порядке исключения, — скверно усмехнулся крестовик, — там.
— А что за колдун?
— Захарис Фойгт, аптекарь.
— Говоришь, брат, в ратуше?
— В ней.
Гжегож Гейнч, в принципе обычный inquisitor a Sede Apostolica specialiter deputatus[230] во Вроцлавской епархии, действительно был человеком исключительно молодым. Стенолаз не дал бы ему больше тридцати, а значит, они были ровесниками. Когда Стенолаз спустился в подвал ратуши, инквизитор подкреплялся. Высоко подвернув рукава, он жадно выгребал прямо из горшка кашу со шкварками. При свете факелов и свечей сцена трапезы выглядела живописно и лирично. Ребристый свод, голые стены, дубовый стол, распятие, подсвечники, обросшие фестонами воска, пятно белой доминиканской рясы, цветная глазурь глиняных сосудов, юбка и передник прислуживающей девки — все это смотрелось как на миниатюре из служебника. Недоставало только виньеток.
Однако благостное настроение портили и нарушали пронзительные вопли и крики боли, через правильные промежутки времени доносившиеся из еще глубже расположенного подземелья, вход в которое, словно врата ада, освещали красные мерцающие всполохи огня.
Стенолаз задержался у ступеней. Ждал. Инквизитор ел. Не спешил. Съел все, до самого дна, даже выскреб ложкой то, что пригорело. Лишь после этого поднял голову. Кустистые, грозно сросшиеся брови придавали его лицу серьезность, из-за чего он казался старше, чем был в действительности.
— От епископа Конрада, верно? — догадался он. — Ваша светлость, господин…
— Фон Грелленорт, — напомнил Стенолаз.
— Конечно, конечно. — Гжегож Гейнч легким движением пальцев подозвал девку, чтобы та стерла со стола. — Биркарт фон Грелленорт, доверенный и советник епископа. Присаживайтесь.
Истязаемый завыл в подземелье, закричал дико и невнятно. Стенолаз сел. Инквизитор отер с подбородка остатки жира. А немного погодя проговорил:
— Епископ, кажется, покинул Вроцлав? Выехал?
— Вы изволили сказать, ваше преподобие.
— Вероятно, в Нису? Навестить госпожу Агнешку Зальцведель?
— Его милость, — Стенолаз никак не прореагировал на произнесенное инквизитором имя последней епископской любовницы, удерживаемое в глубочайшей тайне, — его милость не привык информировать меня о таких деталях. Я ими также не интересуюсь. Тот, кто сует нос в дела инфулатов, рискует его лишиться. А мне мой нос дорог.
— Не сомневаюсь. Но я имею в виду вовсе не сенсации, а лишь здоровье его милости. Ведь епископ Конрад человек уже не первой молодости и должен избегать избытка напряженных турбаций[231]… А ведь прошла всего неделя после того, как он удостоил чести Ульрику фон Райн. К тому же визиты к бенедиктинцам… Вы удивлены, господин рыцарь? Инквизитор обязан знать все.
Из подземелья вырвался крик. Отрывистый, переходящий в хрип.
— Обязан знать все, — повторил Гжегож Гейнче. — Поэтому я знаю, что епископ Конрад странствует по Силезии не только ради того, чтобы посещать замужних женщин, молодых вдов и монашенок. Епископ Конрад готовит новый поход на Брумовско. Пытается склонить к сотрудничеству Пшемека Опавского и господина Альбрехта фон Колдица. Заручиться вооруженной поддержкой господина Путы из Частоловиц, клодненского старосты.
Стенолаз не вымолвил ни слова и не опустил глаз.
— Епископу Конраду, — продолжал инквизитор, — кажется, не мешает то, что король Зигмунт и князья Империи пришли к совершенно иному решению, а именно, что не следует повторять ошибок предыдущих крестовых походов. Что надлежит поступать обдуманно и без эйфории. Что необходимо подготовиться. Заключить союзы и альянсы, собрать средства, перетянуть на нашу сторону моравских панов. И временно воздержаться от военных авантюр.
— Его милости епископу Конраду, — прервал слова Гейнча Стенолаз, — нет необходимости оглядываться на князей Империи, ибо в Силезии он им ровня… если не выше их. К тому же добрый король Зигмунт, кажется, занят… Будучи форпостом христианства, он с оружием в руках занимается турками на Дунае. Хочет получить новый Некрополь. А может, пытается забыть о других взбучках, тех, которые три года тому получил от гуситов под Немецким Бродом, может, силится забыть, как бежал оттуда. Но, надо думать, все еще помнит, ибо не шибко спешит в новый чешский поход. Следовательно, епископ Конрад, видит Бог, пытается напугать еретиков. Вы ведь знаете, ваше преподобие, si vis pacem, para bellum[232].
— Я знаю также, — инквизитор спокойно выдержал взгляд Стенолаза, — что nemo sapiens, nisi patiens[233]. Но оставим это. У меня было к епископу несколько дел. Несколько вопросов. Но коли он выехал… Что делать… Ибо рассчитывать на то, что на мои вопросы ответите вы, господин Грелленорт, я, пожалуй, не могу. Не так ли?
— Все зависит от характера вопросов, которые ваше преподобие соизволит задать.
Инквизитор некоторое время молчал. Походило на то, что ждал, когда истязаемый в подземелье человек закричит снова.
— Речь идет, — проговорил он, когда крик возобновился, — о странных случаях смертей, загадочных убийствах… Господин Альбрехт фон Барт, убитый под Стшелином. Господин Петер де Беляу, убитый где-то под Генриковом. Господин Чамбор из Гессенштайна, тайно зарезанный в Собутке. Купец Ноймаркт, на которого напали и убили на свидницком тракте. Купец Пфефферкорн, убитый на самом пороге немодлинской колегиаты[234]. Странные, таинственные, загадочные смерти, нераскрытые убийства случаются последнее время в Силезии. Епископ не мог об этом не слышать. Вы тоже.
— Ну что ж, не возражаю, кое-что дошло до нас, — равнодушно согласился Скалолаз. — Однако слишком-то мы головы себе этим не забиваем. Ни епископ, ни я. С каких это пор убийство стало таким уж событием? То и дело кто-то кого-то убивает. Вместо того чтобы любить ближнего своего, люди ненавидят и готовы за любой пустяк отправить его на тот свет. Враги есть у каждого, а в мотивах никогда недостатка не было.
— Вы прямо-таки читаете мои мысли, — столь же равнодушно бросил Гейнче. — И срываете слова прямо у меня с языка. То же самое на первый взгляд относится и к невыясненным убийствам. Казалось бы, нет ни мотива, ни врага, на которого сразу падает подозрение. Там соседские неурядицы, тут супружеские измены, здесь кровная месть, вроде бы виновные совсем рядом, рукой подать, все ясно. А присмотришься повнимательней… и ничего не ясно. Именно это в подобных убийствах и необычно.
— Только это?
— Не только. Удивляет поразительная, прямо-таки невероятная искушенность преступника… либо преступников. Во всех случаях нападения совершались неожиданно, просто как гром среди ясного неба. Буквально с ясного. Потому что все убийства приходятся на полдень. Почти точно на полдень.
— Интересно…
— Именно это я имел в виду.
— Интересно, — повторил Стенолаз, — нечто другое. То, что вы не распознаете слов псалма. Вам ни о чем не говорит sagitta volans in die[235]. Стрела, поражающая словно молния, падающее с ясного неба острие, несущее смерть? Вам ничего не напоминает демон, уничтожающий в полдень[236]? Удивляюсь.
— Стало быть, демон. — Инквизитор поднес сведенные ладони ко рту, но не сумел полностью заслонить саркастическую улыбку. — Демон рыскает по Силезии и совершает преступления. Демон и демоническая стрела, sagitta volans in die. Ну, ну. Невероятно.
— Haeresis est maxima, opera daemonum non credere[237], — немедленно парировал Стенолаз. — Неужели я, простой смертный, должен напоминать об этом папскому инквизитору?
— Не должен. — Взгляд инквизитора стал жестким, в голосе прозвучала опасная нотка. — Никак не должен, господин фон Грелленорт. Не напоминайте мне, пожалуйста, больше ни о чем. Лучше сосредоточьтесь на ответах на мои вопросы.
Полный страдания вопль из подземелья достаточно многозначительно сопроводил сказанное. Но Стенолаз даже не вздрогнул.
— Я не в состоянии, — проговорил он, — помочь вашему преподобию. И хоть, как я уже сказал, слухи об убийствах дошли до меня, имена упомянутых вами жертв мне ни о чем не говорят. Я никогда не слышал об этих людях, сообщения об их судьбах для меня новость. Мне кажется, нецелесообразно расспрашивать о них его милость епископа. Он ответит то же самое, что и я. И добавит вопрос, задать который я не осмеливаюсь.
— А вы осмельтесь. Вам это ничем не грозит.
— Епископ спросил бы: чем упомянутые фон Беляу, Пфефферкорн, тот, не упомнил, Чамбор или Бамбор заслужили внимания Священного Официума?
— Епископу, — сразу же ответил Гейнче, — тут же сказали бы, что у Священного Официума в отношении упомянутых лиц имелись suspicio de haeresi[238]. Подозрения о прогуситских симпатиях. В подчинении еретическому влиянию. В контактах с чешскими отщепенцами.
— Надо же! Какие, однако, негодники. Стало быть, если они убиты, то у Инквизиции нет поводов их оплакивать. Епископ, насколько я его знаю, несомненно, сказал бы, что только рад этому и что кто-то выручил Официум.
— Официуму не нравится, когда его выручают. Так ответил бы я епископу.
— А епископ заметил бы, что в таком случае Официум должен действовать четче и оперативнее.
Из подземелья снова вырвался крик — на этот раз гораздо более громкий, чудовищный, протяжный и продолжительный. Тонкие губы Стенолаза скривились в пародии на улыбку.
— Ого, — указал он движением головы. — Раскаленное железо. До того было обычное страппадо и тиски на пальцах ног и рук. Правда?
— Это закоренелый грешник, — равнодушно ответил Гейнче. — Haereticus pertinax. Впрочем, не будем уклоняться от темы, рыцарь. Соблаговолите передать его милости епископу Конраду, что Святая Инквизиция с возрастающим недовольством наблюдает за тем, как таинственно гибнут люди, на которых имеются доносы. Люди, подозреваемые в еретичестве, контактах и сговоре с еретиками. Эти люди погибают прежде, чем Инквизиция успевает их допросить. Похоже, что кто-то хочет замести следы. А тому, кто заметает следы еретичества, самому трудно будет защититься от обвинения в ереси.
— Я передам это епископу слово в слово, — насмешливо улыбнулся Стенолаз. — Однако вряд ли он испугается. Он не из пугливых. Как и все Пясты.
После только что прозвучавшего вопля казалось, что громче и ужаснее пытаемый крикнуть уже не сможет. Но так только казалось.
— Если и теперь он ни в чем не признается, — сказал Стенолаз, — то не признается уже никогда.
— Мне кажется, у вас есть опыт.
— Не практический, упаси Боже. — Стенолаз скверно ухмыльнулся. — Однако практиков почитывал. Бернарда Ги, Николая Эймериха. И ваших крупных силезских предшественников: Перегрина Опольского, Яна Швенкефельда. Последнего я особенно рекомендовал бы вашему преподобию.
— Правда?
— Не иначе. Брат Ян Швенкефельд утешался и ликовал всякий раз, когда чья-то таинственная рука приканчивала мерзавца-еретика либо еретического пособника. Брат Ян от души благодарил оную таинственную руку и читал пачеж за ее благополучие. Просто становилось одним паршивцем меньше, благодаря чему у самого брата Яна оставалось больше времени на других стервецов. Ибо брат Ян считал правильным и полезным держать грешников в постоянной тревоге. Дабы, как то предписывает Книга Второзакония, грешник днем и ночью дрожал от страха, не будучи уверенным в сохранении жизни. Чтобы утром думал: «От кого зависит, что я доживу до вечера?» А вечером: «Как знать, доживу ли до утра»[239].
— Любопытные вещи вы говорите, господин рыцарь. Будьте уверены, я это обдумаю.
— Вы утверждаете, — сказал после недолгого молчания Стенолаз, — и эту точку зрения подтвердили уже многочисленные папы и доктора Церкви, что колдуны и еретики — одна гигантская секта, действующая отнюдь не хаотично, а в соответствии с огромным, придуманным самим сатаною планом. Вы упорно утверждаете, что ересь и maleficium[240] творит одна и та же тайная, численно могущественная, объединенная, идеально устроенная, управляемая дьяволом организация. Организация, которая в ожесточенном и упорном бою последовательно реализует план ниспровержения Бога и захват власти над миром. Тогда почему же вы так горячо отвергаете предположение, что в этом бою и другая воюющая сторона… создала свою собственную… тайную организацию? Почему вам так не хочется в это верить?
— Хотя бы потому, — спокойно ответил инквизитор, — что такую точку зрения не санкционировал ни один из пап и докторов Церкви. Потому, добавлю, что Богу нет нужды ни в каких тайных организациях, имея нас, Святой Официум. Потому, добавлю еще, что слишком много я встречал сумасшедших, полагающих себя оружием Божиим, действующих как посланцы Бога и от имени Провидения. Я видел уже очень многих, которые слышали Голоса.
— Можно только позавидовать. Вы видели многих. Кто бы мог подумать, глядя на ваше юное преподобие.
— Поэтому, — Гжегож Гейнч не обратил внимание на издевку, — когда наконец ко мне в руки попадет эта sagitta volans, этот самозваный демон и Божие оружие… То он кончит жизнь отнюдь не мученичеством, на которое наверняка рассчитывает, а тем, что будет заперт на три замка в Narrenturm’e. Ибо место шута, глупца и сумасшедшего — в Башне шутов.
На ступенях, ведущих в подземелье, из которого уже долгое время не долетали крики, зашаркали башмаки.
Вскоре в зал вошел тощий доминиканец, подошел к столу, поклонился, демонстрируя испещренную коричневыми пятнами лысину под узким венчиком тонзуры.
— Ну и как, — спросил совершенно равнодушно Гейнче, — брат Арнульф? Он признался наконец?
— Признался.
— Bene. А то я уже начал было скучать.
Монах поднял глаза. В них не было ни равнодушия, ни усталости. Было ясно, что процедура в подземелье ратуши его нисколько не утомила и не надоела. Совсем наоборот. Было очевидно, что он с величайшим удовольствием повторил бы все снова. Стенолаз улыбнулся братской душе. Доминиканец в ответ не улыбнулся.
— И что? — подогнал инквизитор.
— Показания записаны. Он сказал все. Начиная от вызова демона, теургии и конъюрации вплоть до тетраграммации и демонологии. Сообщил содержание и обряд подписания цирографа. Описал всех, кого видел на шабашах и черных мессах. Однако не выдал, хоть мы старались, мест укрытия магических книг и гримуаров. Мы заставили его назвать имена тех, для которых он изготовил амулеты, в том числе и амулеты убивающие. Признался также, что с дьявольской помощью, используя urim и thurim[241], принудил повиноваться и соблазнил девушку…
— О чем ты мне говоришь, братишка? — проворчал Гейнче. — Что ты несешь о демонах и девицах? Контакты с чехами. Имена таборитских шпионов и эмиссаров. Тайники контактов. Места укрытия оружия и пропагандистских материалов. Имена завербованных! Имена лиц, симпатизирующих гусизму!
— Ничего этого, — заикаясь, ответил монах, — он не выдал.
— Значит, — Гейнч встал, — завтра примешься за него снова. Господин фон Грелленорт…
— Уделите мне, — Стенолаз указал глазами на тощего монаха, — еще минутку.
Инквизитор нетерпеливым жестом отослал монаха. Стенолаз ждал, пока тот уйдет.
— Я хотел бы проявить добрую волю. Надеюсь, это останется между нами. В отношении тех загадочных смертей я хотел бы, если позволите, посоветовать вашему преподобию…
— Только не говорите, пожалуйста… — Гейнч, не поднимая глаз, барабанил пальцами по столу. — Не говорите, что всему виной евреи. Использующие urim и thurim.
— Я посоветовал бы поймать… И тщательно допросить… Двух человек.
— Имена.
— Урбан Горн, Рейнмар из Белявы.
— Брат убитого? — Гжегож Гейнче поморщился, но на это ушла лишь секунда. — Ха. Только без комментариев, без комментариев, господин Биркарт. А то вы опять готовы упрекнуть меня в незнании Священного Писания, на сей раз истории о Каине и Авеле. Так, значит, двух этих. Ручаетесь?
— Ручаюсь.
Несколько секунд они мерили друг друга колючими взглядами. «Отыщу обоих, — думал инквизитор. — И скорее, чем ты полагаешь. Это моя забота». «А моя, — думал Стенолаз, — забота в том, чтобы ты не нашел их живыми».
— Прощайте, господин Грелленорт. С Богом.
— Прощайте, ваше преподобие.
Аптекарь Захарис Фойгт стонал и охал. В келье ратушева карцера его кинули в угол, в приямок, в котором собиралась вся стекающая со стен влага. Солома здесь была гнилая и мокрая. Однако аптекарь не мог не только сменить места, но и вообще едва шевелился — у него были разбиты локти, вывернуты плечевые суставы, переломаны голени, размозжены пальцы рук, к тому же страшно горели обожженные бока и ступни. Поэтому он лежал навзничь, стонал, охал, моргал покрытыми запекшейся кровью веками. И бредил.
Прямо из стены, из покрытой плесенью кладки, непосредственно, казалось, из щелей между кирпичами, вышла птица. И тут же преобразилась в черноволосого, всего в черном человека. То есть в человекообразную фигуру. Ибо Захарис Фойгт прекрасно знал, что это не был человек.
— О мой господин, — застонал он, корчась на соломе. — О князь тьмы… О любезный мэтр… Ты пришел! Не покинул в несчастье своего верного слугу…
— Вынужден тебя разочаровать, — сказал черноволосый, наклоняясь над ним. — Я не дьявол. И не посланник дьявола. Дьявол мало интересуется судьбами единиц.
Захарис Фойгт раскрыл рот для крика, но смог только захрипеть. Черноволосый схватил его за виски.
— Место укрытия трактатов и гримуаров, — сказал он. — Сожалею, но я вынужден их из тебя извлечь. Тебе уже от книг не будет никакого проку. А мне они сильно пригодятся. А коли уж я здесь, то спасу тебя от дальнейших мучений и пламени костра. Не благодари.
— Если ты не дьявол… — Глаза теряющего власть над собой чародея испуганно расширились. — Значит, ты прибыл… От того, другого… О Боже…
— И снова тебя разочарую, — усмехнулся Стенолаз. — Этот судьбами единиц интересуется еще меньше.
Как и каждый большой город в Силезии, Свидница угрожала крупным денежным штрафом каждому, кто осмелится выкинуть на улицу мусор либо нечистоты. Однако незаметно было, чтобы этот запрет исполнялся неукоснительно, и даже наоборот, было ясно, что упомянутая угроза никого не волновала.[242]
Короткий, но обильный утренний дождь подмочил улицы города, а копыта лошадей и волов быстро превратили их в дерьмо-грязево-соломенное болото. Из болота, словно колдовские острова из океанских вод, вырастали кучи отходов, богато изукрашенные различнейшими, порой весьма фантазийными экземплярами падали. По самой густой грязи прогуливались гуси, по самой жидкой — плавали утки. Люди, то и дело оступаясь, с трудом перемещались по «тротуарам» из досок и дранки. Хотя законы магистрата угрожали штрафом и за свободный выпас скотины, тем не менее по улицам во всех направлениях бегали визжащие свиньи. Свиньи казались ошалевшими, мотались вслепую на манер своих библейских пращуров из страны Гергесинской[243], задевая пешеходов и распугивая лошадей.
Они миновали улочку Ткачей, потом громыхающую молотками Бондарную, наконец Высокую, за которой уже раскинулся рынок. Рейневана так и подмывало заглянуть в недалеко расположенную и знаменитую аптеку «Под золотым линдвурмом», поскольку он хорошо знал аптекаря, господина Христофора Эшенлёра, у которого обучался основам алхимии и белой магии. Однако отказался от своего намерения, ибо последние три недели многому научили его касательно принципов конспирации. Кроме того, Шарлей подгонял. Он не замедлил шага даже у одного из подвалов, в которых подавали пользующееся мировой славой свидницкое мартовское пиво. Быстро — насколько позволяла толкучка — они пересекли торговые ряды в галерее напротив ратуши и пошли по забитой телегами улице Крашевицкой. Затем вслед за Шарлеем вошли под низкий каменный свод, в темный туннель ворот, в котором воняло так, словно здесь испокон веков освобождались от избытка мочи древние племена силезцев и дзядошан. Из ворот попали во двор. Тесное пространство было завалено всяческим мусором и поломанными предметами, а кошек было столько, что не постыдился бы храм богини Баст в египетском Бубастисе.
Конец двора подковой окружала внутренняя галерея, рядом с ведущей туда крутой лестницей стояла деревянная статуя, носящая слабые следы краски и позолоты — свидетельниц многих канувших в Лету веков.
— Какой-нибудь святой?
— Лука Евангелист, — объяснил Шарлей, ступая на скрипящие ступени. — Покровитель художников-маляров.
— А зачем мы сюда, к этим малярам-художникам, пришли?
— За различной экипировкой.
— Потеря времени, — решил нетерпеливый и стремящийся к своей любимой Рейневан. — Теряем время. Какая еще экипировка? Не понимаю…
— Тебе, — прервал Шарлей, — подыщем онучи. Новые. Поверь, они срочно необходимы. Да и мы вздохнем свободнее, когда ты расстанешься со старыми.
Лежащие на ступенях кошки неохотно уступали дорогу. Шарлей постучал, массивные двери отворились, и в них возник невысокий, худощавый и расчёхранный типус с синим носом, в халате, испещренном феерией разноцветных пятен.
— Мэтр Юстус Шоттель отсутствует, — сообщил он, смешно щуря глаза. — Зайдите позже, добрые… О Господи! Глазам своим не верю! Благородный господин…
— Шарлей, — быстро упредил демерит. — Надеюсь, ты не заставишь меня торчать на пороге, господин Унгер.
— А как же, а как же… Прошу, прошу…
Внутри помещения крепко пахло краской, льняной олифой и смолой, кипела активная работа. Несколько пареньков в замасленных и испачканных фартуках копошились вокруг двух странных машин. Машины были оборудованы во́ротами и напоминали прессы. Прессами они и были. На глазах у Рейневана из-под прижатого деревянным винтом штампа вытащили кусок картона, на котором была изображена Мадонна с Младенцем.
— Интересно.
— Что? — Синеносый господин Унгер оторвал взгляд от Самсона Медка. — Что вы сказали, молодой господин?
— Что это интересно.
— И более того. — Шарлей поднял лист, вынутый из-под другой машины. На листе отпечатались несколько ровно уложенных прямоугольников. Это были игральные карты для пикета — тузы, выжники и нижники, современные, по французскому образцу, в цветах pique и trefle[244].
— Полную талию, — похвалился Унгер, — стало быть, тридцать восемь карт, мы делаем за четыре дня.
— В Лейпциге делают за два.
— Но серийную дешевку, — возмутился синеносый. — С паршивых гравюр, кое-как раскрашенные, криво резанные. Наши, ты только взгляни, какой четкий рисунок, а когда я их раскрашу, получится шедевр. В наши карты играют в замках и дворцах, да что там, в кафедрах и колегиатах, а в те, лейпцигские, только лапсердаки[245] режутся в шинках да борделях…
— Ну ладно, ладно. Сколько берете за талию?
— Полторы копы грошей, если loco-мастерская. Если franco-клиент, то плюс стоимость доставки.
— Проводите в индергмашек[246], господин Шимон. Я там подожду мастера Шоттеля.
В комнате, через которую они проходили, было тише и спокойнее. Здесь за станками сидели трое художников. Они были так увлечены работой, что даже не повернули голов.
На доске первого художника был только грунт и эскиз, поэтому содержание будущей картины угадать было нельзя. Произведение второго было уже достаточно проработано, проступило изображение Саломеи с головой Яна Крестителя на блюде. На Саломее было ниспадающее до ног и совершенно прозрачное платье, художник позаботился о том, чтобы проступили детали. Самсон Медок хмыкнул. Рейневан вздохнул, взглянул на третью доску и вздохнул еще громче.
Картина была почти совершенно окончена и изображала святого Себастьяна. Однако Себастьян на картине принципиально отличался от привычных изображений мученика. Правда, он по-прежнему стоял у столба, по-прежнему вдохновенно улыбался, несмотря на многочисленные стрелы, вонзенные в живот и торс эфеба[247]. Впрочем, на этом подобие оканчивалось. Ибо здешний Себастьян был абсолютно гол. Он стоял, так роскошно свесив чрезвычайно толстый срам, что картина эта у любого мужчины должна была вызывать чувство собственной неполноценности.
— Специальный заказ, — пояснил Шимон Унгер. — Для монастыря цистерцианок в Тшебнице. Извольте, господа, пройти в индергмашек.
С близлежащей Котельной улицы доносился дикий грохот и лязг.
— У этих, — показал головой Шарлей, с некоторых пор что-то писавший на листке бумаги, — у этих, видать, много заказов. Бойко идут дела в котельницком деле. А как у вас, дорогой господин Шимон?
— Застой, — довольно грустно ответил Унгер. — Заказы, правда, есть. Ну и что? Если невозможно товар развозить? Четверти мили не проедешь, а тебя уже задерживают, откуда, ё, куда выспрашивают, по какому делу, в сапетах[248] и вьюках копаются…
— Кто? Инквизиция? Или Колдиц?
— И те, и другие. Попы-инквизиторы у доминиканцев, о, рукой подать, сидят. А в господина старосту Колдица ну прям дьявол вступил… И все из-за того, что недавно схватил двух чешских эмиссаров с еретическими посланиями и манифестами. Они, когда их пыточный мастер в ратуше припек, тут же показали, кто с кем сносился, кто им помогал. И у нас здесь, и в Яворе, в Рахбахе, даже по деревням, в Клечкове, в Вирах… Только здесь, в Свиднице, восьмь на кострах сгорело на выгоне перед Нижними воротами. Но всамделишная беда началась неделю назад, когда в день апостола Варфоломея, в самый полдень, на вроцлавском тракте кто-то замордовал богатого купца, господина Миколая Ноймаркта. Странное, ох, ё, странное это было дело…
— Странное? — неожиданно заинтересовался Рейнмар. — Почему?
— А потому, юный господин, что никто понять не мог, кто и зачем господина Ноймаркта убил. Одни болтали, ё, мол, рыцари-разбойники, хоть, к примеру, тот же Хайн фон Чирне или Буко Кроссиг. Другие говорили, что это Кунц Аулок, тоже тот еще бандюга. Аулок, говорят, какого-то парня по всей Силезии гоняет, потому как тот парень чью-то жену опозорил насилием и чаровством. Третьи толкуют, что непременно тот самый преследуемый парень и убил. А еще одни болтали, что убийцы — гуситы, которым господин Ноймаркт чем-то насолил. Как там было взаправду, не угадаешь, но господин староста Колдиц взбесился. Клялся, что с убийцы господина Ноймаркта, когда его поймают, живьем шкуру сдерет. А в результате товар нельзя развозить, потому что постоянно проверяют то одни, то другие, если не Инквизиция, так, ё, старостовы… Да, да.
— Да, да.
Рейневан, который уже давно что-то чертил углем на листе, вдруг поднял голову, ткнул локтем Самсона Медка.
— Publicus super omnes, — сказал тихо, показывая тому лист. — Annis de sanctimonia. Positione hominis. Voluntas vitae.
— Что?
— Voluntas vitae. А может, potestas vitae. Стараюсь воспроизвести надпись на обгоревшем листке Петерлина. Ты утверждал, что это важно. Или забыл? Мне надо было вспомнить, что там написано. Вот я и вспоминаю.
— Ах да. Правда. Хммм… Potestas vitae. К сожалению, у меня это ни с чем не ассоциируется.
— А мастера Юстуса, — проговорил вполголоса Унгер, — все нет, ё, и нет.
Словно в ответ на заклинание дверь открылась, и появился человек в черной просторной, подбитой мехом делии с очень широкими рукавами. На артиста-художника он не смахивал. А смахивал на бургомистра.
— Здравствуй, Юстус.
— Клянусь костями святого Вольфганга. Павел? Ты? На свободе?
— Как видишь. А зовусь теперь Шарлеем.
— Шарлей, хммм. А твои… эээ… компаньоны?
— Тоже на свободе.
Мэтр Шоттель погладил тершегося о его щиколотку кота, появившегося неведомо откуда. Потом присел за стол, сплел руки на животе, внимательно посмотрел на Рейневана, долго, очень долго не отрывал глаз от Самсона Медка.
— Ты приехал за деньгами, — наконец с грустью в голосе угадал он. — Должен тебя предупредить…
— Что дела идут неважно, — бесцеремонно оборвал его Шарлей. — Знаю. Слышал. Вот список. Написал, утомившись ожиданием. Все, что на нем проставлено, я должен получить завтра.
Кот запрыгнул Шоттелю на колени. Гравировщик задумчиво погладил его. Долго читал. Наконец оторвал глаза от бумаги.
— Послезавтра. Завтра воскресенье.
— Верно. Забыл, — кивнул Шарлей. — Что ж, отпразднуем и мы святой день. Не знаю, когда снова загляну в Свидницу, так что грешно было бы не посетить парочку-другую холодных подвальчиков, не испробовать, как в этом году удалось мартовское. Ну, послезавтра, maestro, так послезавтра. В понедельник, ни днем позже. Понял?
Мэтр Шоттель утвердительно кивнул.
— Я не спрашиваю, — заговорил через минуту Шарлей, — о состоянии моего счета, ибо ни компанию распускать, ни свою долю забирать не собираюсь. Однако убеди меня, что ты заботишься о компании. Что не пренебрегаешь данными тебе некогда советами. И идеями. Идеями, которые могут быть для компании прибыльными. Знаешь, о чем я?
— Знаю. — Юстус Шоттель извлек из кошеля большой ключ. — И тотчас докажу, что твои задумки и советы принимаю близко к сердцу. Господин Шимон, достаньте, пожалуйста, из сундука и принесите пробные образцы ксилографий. Тех, что из библейской серии.
Унгер быстро управился.
— Вот. — Шоттель разложил листы на столе. — Все сделано моей собственной рукой, ученикам не давал. Некоторые готовы под пресс, над некоторыми еще работаю. Я верю, что твоя идея заслуживает внимания. И люди будут покупать. Нашу библейскую серию. Ну, пожалуйста, оцени. Оцените, господа.
Все наклонились над столом.
— Что это… — Зарумянившийся Рейневан указал на лист, на котором была изображена нагая пара в совершенно недвузначной позе и ситуации. — Что это такое?
— Адам и Ева. Видно же. А опирается Ева на Древо познания…
— Ага.
— А здесь, извольте взглянуть, — продолжал демонстрировать гравировщик, явно гордясь своей работой, — Моисей и Огарь. Здесь Самсон и Далила. Тут Амнон и Фамарь. Вовсе недурно у меня получилось. Верно? А это…
— Ого-го! Это что такое? Что за путаница?
— Иаков, Лия и Рахиль.
— А это… — заикаясь, проговорил Рейневан, чувствуя, что кровь вот-вот прыснет у него из щеки. — Это что… Это…
— Давид и Ионафан, — беспечно пояснил Юстус Шоттель. — Но это надо еще подправить. Переделать.
— Переделай, — довольно холодно прервал Шарлей, — на Давида и Вирсавию. Потому что здесь, холера, недостает только Валаама и ослицы. Сдержи малость воображение, Юстус. Его излишек вредит, как избыток соли в супе. А это не идет на пользу делу. Впрочем, вообще-то, — добавил он, чтобы задобрить немного обиженного художника, — bene, bene, benissime, maestro[249]. Лучше, чем я ожидал.
Юстус Шоттель просветлел как любой тщеславный и обожающий похвалу артист.
— Видишь, Шарлей, я не бездельничаю и о фирме забочусь. И еще скажу тебе, что я установил очень интересные контакты, которые могут оказаться весьма выгодными для нашей компании. Понимаешь, «Под быком и ягненком» я познакомился с необычным юношей, способным изобретателем… Да что говорить, сам увидишь и услышишь. Я его пригласил. Он вот-вот подойдет. Ручаюсь, когда ты с ним познакомишься…
— Не познакомлюсь, — прервал Шарлей. — Я не хочу, чтобы этот юноша вообще видел меня здесь. Ни меня, ни моих спутников.
— Понимаю, — заверил после краткого молчания Шоттель. — Значит, ты снова вляпался в какое-то дерьмо.
— Можно сказать и так.
— Криминальное или политическое?
— Все зависит от точки зрения.
— Ну что ж, — вздохнул Шоттель, — такие времена. То, что ты не хочешь, чтобы тебя здесь видели, понимаю. Однако в данном случае твои опасения беспочвенны. Юноша, о котором я говорю, немец, родом из Майнца, бакалавр Эрфуртского университета. В Свиднице проездом. Никого здесь не знает. И не узнает, потому что вскоре уезжает. Есть смысл, Шарлей, с ним познакомиться, стоит задуматься над тем, что он изобрел. Это необычный, светлый ум, я бы сказал — мечтатель. Истинный vir mirabilis[250]. Увидишь сам.
Громко и звучно разлился звон приходского колокола. Его призыв к Angelus[251] подхватили колокольни остальных четырех свидницких храмов. Колокола окончательно завершили рабочий день — наконец умолкли даже работящие и шумные мастерские на Котельной улице.
Уже давно разошлись по домам художники и подмастерья мастерской Юстуса Шоттеля, так что, когда наконец явился обещанный гость, достойный знакомства светлый ум и мечтатель, в комнате с прессами оставались только сам мэтр, Шимон Унгер, Шарлей, Рейневан и Самсон Медок.
Гость действительно был человеком молодым, ровесником Рейневана. Школяр сразу признал школяра, знакомясь, гость поклонился Рейневану несколько менее чопорно, а улыбнулся несколько более искренне.
На пришельце были высокие ботинки из тисненой козловой кожи, мягкий бархатный берет и короткий плащ поверх кожаной куртки, застегивающейся на многочисленные латунные крючки. На плече висела большая дорожная торба. В общем, он больше походил на бродячего трувера, чем на школяра, — единственное, что указывало на академические связи, был широкий нюрнбергский кинжал, оружие, популярное во всех учебных заведениях Европы как среди студентов, так и у научной братии.
— Я, — начал пришедший, не ожидая, пока его представит Шоттель, — бакалавр Эрфуртской академии Иоганн Генсфляйш фон Зульгелох цум Гутенберг. Это несколько длинновато, поэтому обычно я сокращаю имя до Гутенберга. Иоганн или, как у вас принято, Ян Гутенберг.
— Похвально, — ответил Шарлей. — А поскольку я тоже сторонник сокращения вещей и предметов непотребно длинных, перейдем не мешкая к делу. Чего касается ваше изобретение, господин Ян Гутенберг?
— Печатания. Точнее — печатания текстов.
Шарлей равнодушно перелистал лежащие перед ним ксилографии, вынул и показал одну, на которой под изображением Святой Троицы значилось:
BENEDICTE POPULI DEO NOSTRO[252]
— Знаю… — слегка покраснел Гутенберг. — Знаю, господин, что вы имеете в виду. Однако рекомендую обратить внимание на то, что для изображения на вашей ксилографии этого не очень длинного, согласитесь, текста гравировщику надо было бы кропотливо резать по дереву два дня. И если он при этом ошибся хотя бы в одной букве, то вся работа пошла б насмарку. И пришлось бы все начинать сызнова. А если б понадобилось создавать гравюру, скажем, для всего шестьдесят пятого псалма, сколько б потребовалось времени? А на все псалмы? А на всю Библию? Сколь долго…
— Не иначе, как вечность, — прервал Шарлей. — Изобретение же вашей милости, как я понимаю, сводит на нет недостатки, присущие работе по дереву?
— В значительной мере.
— Любопытно.
— Если позволите, я продемонстрирую.
Иоганн Генсфляйш фон Зульгелох цум Гутенберг раскрыл торбу, высыпал содержимое на стол. И взялся за работу, громко описывая свои действия.
— Я изготовил, — говорил он и показывал, — из твердого металла кубики с отдельными литерами. Литеры на кубиках, как видите, вырезаны выпуклыми, я назвал это патрицей. Оттиснув такую патрицу в мягкой меди, я получил…
— Матрицу, — догадался Шарлей. — Это ясно. Выпуклые подходят к вмятым, как папа к маме. Слушаю дальше, господин фон Гутенберг.
— В углубленных матрицах, — продолжал бакалавр, — я могу отлить столько букштаб, то есть букв, сколько захочу. Вот таких, прошу взглянуть. Буквы, кубики которых идеально прилегают друг к другу, я укладываю… в соответствующем порядке… вот в эту рамку… Рамка небольшая, служит лишь для демонстрационных целей, но нормально, извольте взглянуть, она имеет размер страницы будущей книги. Как видите, я устанавливаю длину строки. Вкладываю клинья, чтобы создать ровные пробелы и отступы. Сжимаю рамку железной обоймой, чтобы все это у меня не рассыпалось… Смазываю тушью, той самой, которую используете вы… Можно попросить помочь, господин Унгер? Кладу под пресс… На этот лист бумаги… Господин Унгер, винт… И, пожалуйста, готово.
На листе, точно посередине, отпечатанное четко и чисто, было видно:
IUBILATE DEO OMNIS TERRA
PSALMIM DICITE NOMINI EUIS
— Шестьдесят пятый псалом, — хлопнул в ладоши Юстус Шоттель. — Как живой!
— Это поразительно, — согласился Шарлей. — Но, господин Гутенберг, я поразился бы еще больше, если б не то, что должно быть «dicite nomini eius», а не «euis».
— Ха-ха! — Бакалавр расцвел, словно студиозус, которому удалась шутка. — Я сделал это сознательно! Намеренно допустил ошибку составителя, то есть наборщика. Чтобы только продемонстрировать, с какой легкостью можно произвести корректировку. Ошибочно поставленную букштабу я вынимаю… На ее место ставлю нужную… Винт, господин Унгер. И вот текст исправлен.
— Bravo, — сказал Самсон Медок. — Bravo, bravissimo… Это действительно впечатляет.
Не только Гутенберг, но и Шоттель с Унгером раскрыли рты. Было ясно, что они удивились бы меньше, если б заговорил кот, статуя святого Луки во дворе или Себастьян с огромным фаллосом.
— Внешность, — пояснил, откашлявшись, Шарлей, — порой обманчива. Вы не первые.
— И наверняка не последние, — добавил Рейневан.
— Простите, — развел руками гигант. — Не смог сдержаться… Будучи, как ни говори, свидетелем изобретения, которое изменит лицо эпохи.
— Ах, — расцвел Гутенберг, как расцвел бы любой артист, радующийся похвале, пусть даже и произнесенной скребущим потолок великаном с физиономией кретина. — Так оно и будет. Так и не иначе! Представьте себе, господа, научные книги в десятках, а когда-нибудь, как бы смешно это сегодня ни звучало, возможно, и в сотнях экземпляров! Без изнурительного и многовекового переписывания! Отпечатанная и общедоступная мудрость человечества. Да, да! А если вы, многоуважаемые господа, поддержите мое изобретение материально, то, ручаюсь, именно ваш город, пресветлая Свидница, во все времена будет славиться как место, в котором возгорел светильник просвещения. Как место, из которого по всему миру распространился светоч знания.
— Воистину, — проговорил, помолчав, Самсон Медок своим мягким и спокойным голосом. — Я вижу это очами души моей. Массовое изготовление бумаг, густо покрытых литерами. Каждая бумага в сотнях, а когда-нибудь, как бы смешно это ни звучало, возможно, и в тысячах экземпляров. Все многократно размножено и широко доступно. Ложь, бредни, шельмовство, пасквили, доносы, черная пропаганда и убеждающая толпу демагогия. Любая подлость облагорожена. Любая низость — официальна. Любая ложь — правда. Любое свинство — достоинство. Любой зачуханный экстремизм — революция. Любой дешевый лозунг — мудрость. Любая дешевка — ценность. Любая глупость признана, любая дурь — увенчана короной. Ибо все это отпечатано. Изображено на бумаге, стало быть — имеет силу, стало быть — обязывает. Начать это будет легко, господин Гутенберг. И запустить в дело. А остановить?
— Сомневаюсь, чтобы в этом была необходимость, — как бы всерьез сказал Шарлей. — Я гораздо больший реалист, чем ты, Самсон. И такой популярности изобретению господина Гутенберга не пророчу. И даже если действительно оно пошло бы в предсказанном тобою направлении, то это можно, да, можно будет остановить. Простым, как дышло, методом. Будет создан перечень запрещенных книг. Индекс.
Гутенберг, еще недавно сиявший, как солнце, пригас. Помрачнел так сильно, что Рейневану стало его жаль.
— Значит, вы не видите у моего изобретения будущего, — проговорил Иоганн спустя минуту гробовым голосом. — С истинно инквизиторским рвением усмотрев его темные стороны. И совсем как инквизиторы недооценив светлые. Светозарные. Самые яркие. Ведь можно будет печатать и тем самым широко пропагандировать Слово Божие. Что вы на это ответите?
— Ответим, — губы Шарлея скривились в ехидной усмешке, — как инквизиторы. Как папа римский. Как соборные отцы. Вы что ж, господин Гутенберг, не знаете, что об этом сказали отцы соборные? Sacra pagina[253] должно быть привилегией духовных лиц, ибо только они способны его понять. Прочь от него, светские кочерыжки.
— Издеваетесь?
Рейневан думал так же. Потому что когда Шарлей продолжил, то вовсе не скрывал ни насмешливой ухмылки, ни насмешливого тона.
— Светским, даже тем, которые обладают минимальным разумом, достаточно проповедей, лекций, воскресных Евангелий, повествований и моралей. А те, кто вконец убог духом, пусть познают Писание по вертепам[254] и мираклям[255], страстным службам и крестным ходам, распевая лауды и пялясь в церквях на статуйки и картинки. А вы хотите отпечатать и дать этой тьме-тьмущей Священное Писание? А может, вдобавок еще переведенное на народный язык? Чтобы каждый мог его читать? И по-своему интерпретировать? Вы хотите, чтобы дело дошло до этого?
— Мне вовсе нет надобности, — спокойно ответил Гутенберг. — Ибо это уже случилось. Совсем недалеко отсюда. В Чехии. И как бы дело ни пошло дальше, ничто уже не изменит ни этого факта, ни его последствий. Хотите вы того или нет, мы стоим перед лицом реформ.
Наступила тишина. Рейневану показалось, что повеяло холодом. От окна, со стороны совсем недалекого монастыря доминиканцев, в котором размещалась Инквизиция.
— Когда Гуса сожгли в Констанце, — отважился прервать затянувшееся молчание Унгер, — взлетела, говорят, из дыма и пепла голубица. Говорят: знак того, что приидет новый пророк…
— Да, потому что и времена такие, — неожиданно взорвался Юстус Шоттель, — ничего больше, только подхватить да написать какие-нибудь призывы и прибить их, курва его мать, на дверях какой-нито церкви. Пшел, Лютер, со стола, прочь, наглый котяра.
Снова стояла долгая тишина, в которой послышалось полное удовлетворения мурлыканье кота Лютера.
Тишину прервал Шарлей.
— Наплевать на догмы, доктрины и реформы, — сказал он, — я утверждаю, что одно мне нравится, одна мысль радует меня сверх меры. Если ты, ваша милость, с помощью своего изобретения напечатаешь книг, то вдруг да люди начнут обучаться чтению, зная, что есть тексты, которые следует читать? Ведь не только спрос рождает предложение, но и vice versa. Ведь вначале было слово, in principio erat verbum. Разумеется, главным условием должно быть, чтобы слово, то есть книга, была дешевле если не талии игральных карт, то хотя бы бутылки водки, ибо сие есть проблема выбора. Подводя итоги, скажу знаете что, господин Ян Гутенберг? Отметая его недостатки, я, как следует подумав, все же прихожу к выводу, что ваше изобретение вполне может оказаться эпохальным.
— Ты просто с языка у меня сорвал, Шарлей, — сказал Самсон Медок. — С языка сорвал.
— Значит, — лицо бакалавра опять прояснилось, — вы пожелаете спонсировать?
— Нет, — отрезал Шарлей. — Не пожелаю. Эпохальность эпохальностью, но я, господин Гутенберг, занимаюсь здесь интересами.
— Basilicus super omnes, — сказал Рейневан. — Annus ciclicus. Voluptas. Да, наверняка voluptas. Voluptas papillae. De sanctimonia et… Expeditione hominis. Самсон!
— Слушаю?
— Expeditione hominis. Или positione hominis. На обгоревшей бумаге. Это у тебя ассоциируется с чем-нибудь?
— Voluptas papillae… Ох, Рейнмар, Рейнмар.
— Я спросил, это у тебя с чем-нибудь ассоциируется?
— Нет. К сожалению. Но я все время думаю.
Рейневан ничего не сказал, хотя, несмотря на уверения, Самсон Медок, казалось, меньше всего думает, а больше дремлет в седле широкого мышиного цвета мерина — коня, которого доставил Юстус Шоттель, свидницкий мастер гравюры по дереву, на основании составленного Шарлеем списка.
Рейневан вздохнул. Подбор заказанной Шарлеем экипировки отнял несколько больше времени, чем предполагалось. Вместо трех они провели в Свиднице четыре дня. Демерит и Самсон не ворчали, скорее даже были рады, получив возможность пошляться по знаменитым свидницким винным погребкам и глубоко исследовать качество мартовского пива этого города. Рейневан же, которому ради конспирации шляться по пивным не посоветовали, скучал в мастерской в обществе нудного Шимона Унгера, злился, торопился, любил и тосковал. Тщательно считал и пересчитывал дни разлуки с Аделью и никак не мог насчитать меньше двадцати восьми. Двадцать восемь дней, почти месяц! Он раздумывал над тем, могла ли — и как — все это выдержать Адель.
На пятый день утром ожиданиям пришел конец. Распрощавшись с гравировщиками, трое путешественников покинули Свидницу, сразу за Нижними воротами присоединились к длинной колонне других путников — конных, пеших, нагруженных, навьюченных, погоняющих рогатый скот и овец, тянущих возки, толкающих тачки, едущих на экипажах различнейшей конструкции и красоты. Над колонной висел смрад и дух предпринимательства.
К перечисленным в списке Шарлея пунктам экипировки Юстус Шоттель по собственной инициативе добавил и поставил довольно много различных, но явно вразнобой подобранных предметов одежды, так что у всех трех путников появилась возможность переодеться. Шарлей незамедлительно воспользовался предоставившимися шансами и теперь выглядел значительно и даже воинственно, вырядившись в стеганый haqueton[256], покрытый ржавыми и вызывающими уважение оттисками лат. Серьезная одежда прямо-таки магически преобразила самого Шарлея — сбросив шутовской наряд, демерит одновременно освободился и от шутовских манер и речи. Теперь, упершись рукой в бок, он сидел, гордо выпрямившись на своем прекрасном гнедом жеребце, и посматривал на обгоняемых торговцев с победоносной миной и представительностью если не Гавейна, то уж Гарета наверняка.
Самсон Медок тоже изменил внешность, хотя в доставленных Шоттелем свертках нелегко было подыскать что-либо налезающее на гиганта. И все-таки наконец удалось заменить мешковатый монастырский халат на свободную короткую журдану и капузу, вырезанную по краям модными рубчиками. Подобная одежда была так популярна, что Самсон перестал — насколько это было возможно — выделяться в толпе. Теперь в колонне других путников каждый, кому было не лень приглядываться, видел господина из благородных в сопровождении студиозуса и слуги. Во всяком случае, на это надеялся Рейневан. Надеялся он также на то, что Кирьелейсон и его банда, если они даже узнали о сопровождающем его Шарлее, выспрашивают о двух, а не о трех путниках.
Сам Рейневан, выбросив истрепавшиеся и не совсем свежие вещи, выбрал из подарков Шоттеля облегающие брюки и лентнер с модно подбитой ватой грудью, придающей фигуре несколько птичий вид. Все дополнял берет, какие обычно носят школяры, например, недавно встреченный Ян Гутенберг. Интересно, что именно Гутенберг стал предметом дискурса, причем, о диво, речь шла вовсе не об изобретении книгопечатания. Дорога за Нижними воротами, шедшая до Рихбаха по долине реки Пилавы, была частью важного торгового пути Ниса-Дрезно[257], и поэтому ею пользовались очень активно. Настолько активно, что это начало наконец раздражать чуткий нос Шарлея.
— Господа изобретатели, — ворчал демерит, отгоняя мух, — господин Гутенберг et consortes могли бы наконец изобрести что-нибудь практичное. Какой-нибудь perpetuum mobile, что-нибудь самодвижущееся, позволяющее отказаться от лошадей и волов, которые, как мы видим и обоняем, безостановочно демонстрируют прямо-таки беспредельные возможности своих кишечников. Нет, воистину говорю вам, мечтается мне нечто такое, что передвигается самостоятельно и при этом не отравляет естественной среды. Что? Рейнмар? Самсон? Что скажешь ты, прибывший из потустороннего мира философ?
— Нечто самодвижущееся и не смердящее? — задумался Самсон Медок. — Самодвижущееся, не гадящее на дорогах и не отравляющее среду? Хе, действительно нелегкая проблема. Жизненный опыт подсказывает мне, что изобретатели ее разгрызут только частично.
Шарлей, возможно, и намеревался расспросить гиганта о сути ответа, однако ему помешал всадник, оборванец на тощей кляче без седла, вырвавшийся в сторону головы колонны. Шарлей сдержал испугавшегося гнедого, погрозил оборванцу кулаком, бросил вслед ему кучу ругательств. Самсон поднялся на стременах, глянул назад, откуда примчался оборванец. Быстро набирающийся опыта Рейневан знал, что он высматривает.
— На воре шапка горит, — угадал он. — Беглеца кто-то спугнул. Кто-то едущий от города…
— …и внимательно рассматривающий всех путников, — докончил Самсон. — Пятеро… Нет, шестеро вооруженных. У некоторых гербы на яках. Черная птица с распростертыми крыльями…
— Мне знаком этот герб…
— Мне тоже, — резко бросил Шарлей, натягивая поводья. — А ну, вперед! За тощей кобылой! Вперед! Что есть духу!
Еще не доехав немного до головы колонны, там, где дорога втягивалась в мрачную буковину, они свернули в лес и тут же укрылись в кустарнике. И увидели, как по обеим сторонам дороги, присматриваясь ко всем, внимательно заглядывая в телеги и под тенты фургонов, проследовали шестеро конников. Стефан Роткирх, Дитер Гакст, Йенч фон Кнобельсдорф по прозвищу Филин. А также Виттих, Морольд и Вольфгер Стерчи.
— Тааак, — протянул Шарлей. — Так, Рейнмар. Себя ты считал умником, а весь мир — глупым. С сожалением констатирую, что это была ошибочная точка зрения. Ибо весь мир уже разгадал тебя и твои легко разгадываемые намерения. Знает, что ты направляешься в Зембицы, где сидит твоя любушка. Если же у тебя наконец начинают возникать сомнения в целесообразности поездки в Зембицы, то не ломай себе напрасно голову. Я тебе скажу: смысла нет. Никакого. Твой план… Минутку, только подыщу подходящее слово… Хм…
— Шарлей…
— Нашел! Абсурдный!
Спор был краткий, бурный и совершенно бессмысленный. Рейневан остался глух к логике Шарлея, Шарлея не волновала любовная тоска Рейневана. Самсон Медок воздерживался и молчал.
Рейневан, мысли которого в основном были заняты попытками подсчитать количество дней разлуки с любимой, требовал, разумеется, продолжать ехать в выбранном направлении, то есть в Зембицы. Вслед за Стерчами; или попытаться опередить их, например, когда те остановятся, чтобы покормить лошадей, скорее всего где-то вблизи Рихбаха либо в самом городе. Шарлей категорически возражал. Проявленная Стерчами прозорливость, утверждал он, может свидетельствовать только об одном.
— Они, — поучал он, — намерены погнать тебя именно в сторону Рихбаха и Франкенштейна. А где-то там поджидают Кирьелейсон и де Барби. Поверь мне, парень, это обычный способ ловли беглецов.
— Что же ты предлагаешь?
— Мои предложения, — Шарлей повел вокруг широким жестом, — ограничивает география. То огромное, затянутое тучами, на востоке, это, как ты знаешь, Слёнза… То, что вздымается вон там, это Совиные горы, то большое — гора, именуемая Большой Совой. Рядом с Большой Совой есть два перевала, Валимский и Юговский, по ним можно было бы прошмыгнуть в Чехию, до Броумовска.
— Чехия, ты же сам говорил, дело рискованное.
— Сейчас, — холодно ответил Шарлей, — самый большой риск — это ты. И погоня, которая преследует тебя по пятам. Признаюсь, охотнее всего я двинулся бы сейчас именно в Чехию. Из Брумова[258] перепрыгнул бы в Клодзко, а из Клодзка в Моравию и Венгрию. Но, полагаю, ты не откажешься от Зембиц.
— Правильно полагаешь.
— Ну что ж, значит, придется пожертвовать безопасностью, которую нам обеспечили бы перевалы.
— Это, — неожиданно вставил Самсон Медок, — была бы весьма относительная безопасность. И труднодостижимая.
— Факт, — спокойно согласился демерит. — Район далеко не безопасный. Ну что ж, значит, направляемся на Франкенштейн. Но не по тракту, а вдоль подножия гор, по краю боров Силезской Просеки. Удлиним путь, немного поездим по бездорожьям, но что нам остается делать?
— Ехать по тракту, — ляпнул Рейневан. — Следом за Стерчами! Догнать их…
— Ты сам, — резко прервал Шарлей, — не веришь в то, что говоришь, парень. Ведь не хочешь же попасть им в лапы. Очень не хочешь.
Поэтому вначале они поехали через буковины и дубравы, потом по просекам, наконец по дороге, извивающейся меж пригорков. Шарлей и Самсон тихо переговаривались. Рейневан молчал и размышлял над последними словами демерита…
Шарлей в очередной раз доказал, что умеет если не читать, то безошибочно угадывать мысли на основании предпосылок. Правда, вид Стерчей вначале разбудил в Рейневане ярость и дикую жажду расправы, он был готов чуть ли не тотчас двинуться вслед за ними, дождаться ночи, подкрасться и перерезать спящим горло. Однако его удержал не только рассудок, но и парализующий страх. Он уже несколько раз просыпался весь в поту, напуганный сном, в котором видел, как его поймали и тащили в застенки Штерендорфа, причем все, что касалось припасенных там инструментов, сон демонстрировал с поразительной четкостью. Стоило Рейневану вспомнить эти инструменты, как его попеременно начинало кидать то в жар, то в холод. Сейчас тоже мурашки ползали по спине, а сердце замирало всякий раз, когда на обочине дороги возникали темные силуэты, которые оказывались вовсе не Стерчами, а можжевеловыми кустами. Если рассмотреть как следует.
Все стало еще хуже после того, как Шарлей и Самсон сменили предмет разговора и взялись рассуждать на темы, связанные с историей литературы.
— Когда трубадур Гвилельм де Кабестэн, — затянул Шарлей, многозначительно поглядывая на Рейневана, — соблазнил жену господина де Шато-Руссильона, тот приказал укокошить поэта, выпотрошить, сердце поджарить и подать неверной супруге. А она взяла, да и сиганула с башни.
— Во всяком случае, так гласит легенда, — отвечал Самсон Медок с таким знанием вопроса, которое в сочетании с его кретинской мордой прямо-таки изумляло. — Господам трубадурам не всегда можно доверять, их строфы об амурных успехах у замужних дам чаще отражают желания и мечты и реже реальные события. Примером может служить хотя бы Маркабру, которого, невзирая на нахальные намеки, решительно ничего не связывало с Элеонорой Аквитанской. Очень уж раздуты, кажется мне, романы Бернарта де Вентадорна с мадам Алаизой де Монпелье и Рауля де Куки с госпожой Габриелой де Файель. Вызывает сомнение также Тибальд Шампанский, похваляющийся благосклонностью Бланки Кастильской. Да и Арнольд де Малейль, по его словам — любовник Адалазьи из Безье, фаворитки короля Арагонии.
— Вполне возможно, — соглашался Шарлей, — что трубадур присочинил, поскольку все окончилось его изгнанием со двора, а будь в тексте хотя бы крупица правды, финал мог быть гораздо плачевнее. Или если б король был повспыльчивее. Как, к примеру, господин де Сант-Жилье. Этот за двусмысленную канцону в адрес своей жены приказал подрезать язык трубадуру Пьеру де Видалю.
— Если верить легенде.
— А трубадур Жиро де Колбель, сброшенный со стены Каркассона, — тоже легенда? А Госельм де Понс, отравленный из-за чьей-то прекрасной женушки? Говори что хочешь, Самсон, но далеко не каждый рогоносец был таким дурнем, как маркиз Монферрат, который, увидев в саду свою супругу спящей в объятиях трубадура Рамбо де Ваквейра, прикрыл их плащом, дабы не замерзли.
— Это была его сестра, а не жена. Но остальное совпадает.
— А что случилось с Даниелем Карре за то, что он украсил рогами барона де Фо. Барон прикончил его руками наемных убийц, велел изготовить себе кубок из его черепа и теперь пьет из него.
— Все верно, — кивнул Самсон Медок. — Если не считать того, что это был не барон, а граф, что не убил, а засадил в застенки. И изготовил не кубок, а красивый мешочек. Для сигнета[259] и мелких монет.
— Ме… — поперхнулся Рейневан. — Мешочек?
— Мешочек.
— Что это ты вдруг так посинел, Рейнмар, — изобразил обеспокоенность Шарлей. — Или занемог? Ты же всегда утверждал, что большая любовь требует жертв. Избранники говорят: жажду тебя более королевства, более скипетра, более здоровья, более долгого века и жизни… А мошонка? Мошонка — мелочь.
От недалекой церковки, расположенной, как утверждал Шарлей, в деревне под названием Лутомья, долетел звон колокола как раз в тот момент, когда едущий впереди Рейневан остановился, поднял руку.
— Слышите?
Они были на распутье, около покосившегося креста и статуэтки, превращенной дождями в бесформенного идола.
— Ваганты, — сказал Шарлей. — Поют.
Рейневан покачал головой, звуки, долетающие из уходящего в лес оврага, ничем не напоминали ни «Tempus est iocundum», ни «Amor tenet omnia», ни «In taberna quando sumus»[260] и ни одной из других популярных песен голиардов. Да и голоса ничем не походили на голоса недавно опередивших их вагантов. Скорее они напоминали…
Он ощупал рукоять корда, одного из полученных в Свиднице подарков. Потом наклонился в седле и подогнал лошадь, пустив ее рысью. А затем галопом.
— Куда? — рявкнул ему вслед Шарлей. — Стой! Стой, черт возьми! Ты доведешь нас до беды, глупец!
Рейневан не слушал. Устремился в яр. А за яром на поляне кипел бой. Там стояли два приземистых коня и фургон, накрытый черным просмоленным полотном. Рядом с фургоном человек десять пеших в бригантинах, кольчужных капюшонах и капалинах, с оружием на древках налетали на двух рыцарей. Яростно, как собаки. Рыцари защищались. Яростно, как обложенные кабаны. Один рыцарь, конный, был с ног до головы, то есть от купола салада до острых сабатонов, закован в полные пластинчатые латы. Острия сулиц и глевий отскакивали от нагрудника, звенели на ташках и бейгвантах, никак не могли попасть в щель между пластинами лат. Не в состоянии добраться до седока, нападающие отыгрывались на коне. Не тыкали, старались не калечить — в конце концов, конь стоил очень дорого, — но колотили древками куда попало, рассчитывая на то, что безумствующий конь сбросит рыцаря. Конь действительно безумствовал, тряс головой, храпел и грыз покрытый пеной мундштук. При этом приученный к такому способу боя, он дергался и лягался, затрудняя доступ к себе и своему хозяину. Однако рыцарь так сильно качался в седле, что было удивительно, как он вообще удерживается.
Все же второго рыцаря, тоже в полной броне, пешим ссадить с коня удалось. Теперь он яростно защищался, припертый к черному фургону. На нем не было шлема, из-под откинутого капюшона развевались длинные светлые окровавленные волосы, из-под таких же светлых усов сверкали зубы. Нападающих он отгонял ударами шаршуна[261], который держал обеими руками. Удивительно длинный и тяжелый шаршун летал в руках рыцаря словно какой-то небольшой разукрашенный дворцовый парадный меч. Оружие было опасным не только с вида — наступление нападавшим затрудняли трое уже лежащих на земле раненых, воющих от боли и пытающихся отползти в сторону. Остальные проявляли осторожность, не подходили, а пытались хватануть рыцаря с безопасного расстояния. Однако даже если тычки попадали в цель и не были отражены тяжелым клинком шаршуна, они соскакивали по пластинам лат[262].
Наблюдение за происходящим, для описания которого понадобилось несколько этих строчек, у Рейневана отняло едва минуту. У него перед глазами было то, что видели все: два истинных рыцаря в беде, подвергнувшиеся нападению орды преступников. Или: два льва, которых пытаются кусать гиены. Или: Роланд и Флорисмарт, сопротивляющиеся превосходящим силам мавров. Короче говоря, Рейневан мгновенно почувствовал себя Оливером. Он вскрикнул, выхватил из ножен корд, хватанул лошадь пятками и кинулся на помощь, совершенно не обращая внимания на предостерегающий крик и брань Шарлея.
Хоть и безрассудная, помощь отнюдь не была преждевременной, потому что атакованный рыцарь как раз свалился с коня, причем с таким гулом, словно сброшенные с церковной башни медные литавры. А припертый древками к телеге блондин с шаршуном мог помочь ему лишь ругательствами, которыми щедро осыпал нападающих.
Во все это ворвался Рейневан. Разогнал лошадью и повалил тех, которые толкались над скинутым с седла рыцарем, одного, седоволосого, не давшего себя повалить, рубанул кордом по капалину так, что аж зазвенело. Капалин упал, а седоволосый развернулся, зловеще крикнул и с размаху саданул Рейневана алебардой, однако, к счастью, древком. Но Рейневан все-таки упал с лошади. Седовласый прыгнул на него, прижал, схватил за горло. И отлетел. Буквально. Потому что с такой силой Самсон Медок двинул его кулаком по скуле. На Самсона тут же накинулись другие. Оказавшийся в трудном положении гигант подхватил с земли алебарду, первого из нападавших треснул по шлему острием плашмя так, что оно отвалилось от древка, а человек, получивший удар, свалился как подкошенный. Самсон закрутил ратищем, завертел им, как камышинкой, очищая место вокруг себя, Рейневана и поднимающегося с земли рыцаря. При падении рыцарь потерял салад, из-под прикрывающего шею барта было видно молодое румяное лицо, вздернутый нос и зеленые глаза.
— Ну, погодите, свиные морды! — кричал он смешным дискантом. — Я вам покажу, говноеды! Клянусь святой Сабиной! Вы меня попомните.
На помощь оказавшемуся в трудном положении отбивающемуся у воза светловолосому пришел Шарлей. Демерит не хуже профессионального акробата на полном скаку подхватил чей-то упавший меч, разогнал пеших, с удивительной скоростью рубя налево и направо. Светловолосый, у которого в сумятице, возникшей у телеги, выбили шаршун, не стал терять времени на его поиски в песке, а кинулся в водоворот схватки с кулаками.
Неожиданная помощь уже перетянула, казалось, чашу весов на сторону подвергшихся нападению, когда вдруг зацокали подкованные копыта и на поляну галопом влетели четыре тяжеловооруженных всадника. Если даже у Рейневана на момент и мелькнули сомнения, их развеял торжествующий рев пеших, с удвоенным пылом ринувшихся в бой при виде подкрепления.
— Живыми брать! — рявкнул из-под забрала шлема командир тяжеловооруженных с тремя серебряными рыбами на щите. — Живыми брать негодяев!
Первой жертвой вновь прибывших оказался Шарлей. Правда, демерит ловко уклонялся от ударов боевого топора, соскочил на землю, но на земле на него навалились преобладающие численностью пешие. На помощь ему поспешил Самсон Медок, колотя своим древком. Гигант не испугался напирающего на него рыцаря с топором, саданул его коня по защищающему морду железному налобнику с такой силой, что древко с треском переломилось. Конь завизжал и упал на колени. А наездника стащил с седла светловолосый. И они принялись бороться, сцепившись, как два медведя.
Рейневан и выбитый из седла юноша отчаянно сопротивлялись остальным латникам, добавляя себе храбрости диким криком, ругательствами и призывами, обращенными ко всем святым. Однако безнадежности положения нельзя было не видеть. Ясно, что разгоряченные атакующие уже не помнили о приказе брать живьем, а даже если и помнили, Рейневан все равно уже видел себя на виселице.
Но в тот день фортуна была к ним милостива.
— Бей! Во имя Господа Бога бей! Убивай, кто в Бога верует!
В грохоте подков и богоубийственных криках в схватку ввязались очередные силы — трое новых тяжеловооруженных всадников в полных латах и шлемах с забралами типа хундсгугель, собачьей морды. На чьей они стороне, было ясно без слов. Удары длинных мечей валили на окровавленный песок одного за другим пеших в капалинах. Получив мощный удар, покачнулся в седле рыцарь с рыбами в гербе. Второй заслонил его щитом, поддержал, схватил коня за поводья, и они галопом кинулись прочь. Третий хотел последовать за ними, но получил мечом по голове и рухнул под копыта. Самые мужественные из пеших еще пытались загородиться древками, но то и дело один за другим бросали оружие и удирали в лес.
Тем временем светловолосый мощным ударом кулака в железной перчатке повалил своего противника, пытающегося встать, ударил ногой по плечу, а когда тот тяжело уселся, оглянулся, ища глазами, чем бы его добить.
— Лови! — крикнул один из тяжеловооруженных. — Лови, Рымбаба!
Названный Рымбабой светловолосый схватил на лету кинутый ему чекан, отвратно выглядевший martel de fer[263], размахнулся так, что аж загудело, и саданул по шлему пытающегося встать противника. Раз, другой, третий. Голова избиваемого упала на плечо, из-под вмятой пластины лат обильно полилась кровь на aventail[264], ворот панциря и нагрудник. Светловолосый, расставив ноги, встал над раненым и ударил еще раз.
— Иисусе Христе! — засопел он при этом. — Как я люблю такую работу…
Юноша с задранным носом захрипел, выплюнул кровь. Потом выпрямился, улыбнулся измазанным кровью ртом и протянул Рейневану руку.
— Благодарю за помощь, благородный господин. Клянусь мощами святого Афродизия, я этого не забуду. Я — Куно фон Виттрам.
— А меня, — светловолосый протянул правую руку Шарлею, — пусть черти в ад отправят, если я забуду о вашей помощи. Я — Пашко Пакославиц Рымбаба.
— Собирайтесь, — скомандовал один из латников, показав из-под открытого забрала смуглое лицо и синие от гладковыбритой щетины щеки. — Рымбаба, Виттрам, ловите лошадей! Живее, черт побери!
— А чего? — Рымбаба наклонился и высморкался в пальцы. — Они ж сбежали.
— Наверняка вернутся, — ответил второй из прибывших на помощь, указывая на брошенный щит с тремя рыбами, расположенными одна над другой. — Вы что, иль оба белены объелись, чтобы нападать на путников именно здесь?
Шарлей, поглаживая своего сивку по морде, одарил Рейневана многозначительным, весьма многозначительным взглядом.
— Именно здесь, — повторил рыцарь, — во владениях Зейдлицев. Они не простят…
— Не простят, — подтвердил третий. — По коням.
По дороге и лесу несся крик, ржание, топот копыт. Через папоротники и пни бежали алебардисты, по дороге мчались несколько всадников, тяжеловооруженных латников и арбалетчиков.
— Бежим! — крикнул Рымбаба. — Бежим, кому жизнь дорога!
Все пустили лошадей галопом, подгоняемые ревом и свистом первых болтов.
Преследовали их недолго. Когда пешие остались позади, конные попридержали лошадей, видимо, не доверяя своему численному перевесу. Лучники послали вслед убегающим еще один залп — и на этом погоня окончилась.
Для верности они еще прошли галопом несколько стае, потом перешли на рысь между взгорьями и яворовыми лесами, то и дело оглядываясь. Однако никто за ними не гнался. Чтобы дать передых лошадям, остановились неподалеку от деревеньки. Около крайнего домишки. Хозяин, не дожидаясь, когда ему развалят дом и двор, сам вынес тарелку пирогов и ушат пахты. Раубриттеры присели у ограды. Ели и пили молча. Самый старший, представившийся Ноткером фон Вейрахом, долго присматривался к Шарлею. Наконец, облизывая испачканные пахтой усы, сказал:
— Толковые и смелые вы люди, господин Шарлей и ты, молодой господин фон Хагенау. А кстати, ты уж не потомок ли известного поэта?
— Нет.
— Ага. Так о чем это я? А, что смелые и толковые вы парни. Да и ваш слуга, хоть на вид глуповат, отважен и боевит сверх удивления. Даааа. Поспешили на помощь моим парням. И из-за этого сами попали в скверное положение. Приятного мало. Вы пошли против Зейдлицев, а они мстительны.
— Верно, — подтвердил другой рыцарь, с длинными волосами и пышными усами, представившийся Вольданом из Осин. — Зейдлицы те еще сукины сыны. Весь их род, значит. И Лаасаны. И Курцбахи. Все исключительно зловредные скоты и мстительные поганцы… Эй, Виттрам, эй, Рымбаба. Ну, вы и натворили дел, чтоб вас зараза!
— Думать надо, — заметил Вейрах. — Думать…
— Я ж думал, — пробормотал Куно Виттрам. — Ведь как было? Глядим, едет телега. Ну, я тогда и подумал: может, ее грабануть? Ну и за дело… Тьфу, клянусь виселицей святого Дыжмы. Сами знаете, как это бывает.
— Знаем. Но думать надо.
— И еще, — добавил Вольдан из Осин, — на сопровождающих смотреть.
— Не было сопровождающих. Только возница, обозник да конник в бобровой шубе, похоже, купец. Эти сбегли. Ну мы и подумали: порядок! А тут, понимаешь, как из-под земли выскакивают пятнадцать хмырей с алебардами.
— Я и говорю — думать надо.
— А еще и времена такие! — уперся Пашко Пакославиц Рымбаба. — До чего ж дело дошло! Дурной, сраный воз, товару там под полотном небось на три гроша, а защищали так, словно там лежал, к примеру, Священный Грааль.
— Давней так не бывало, — кивнул черной, подстриженной модно, по-рыцарски, шевелюрой смуглый, выглядевший постарше Рымбабы и Виттрама Тасило де Тресков. — Давней ежели крикнешь: «Стой и давай!», так стояли и давали. А теперь защищаются, будто черти, будто венецкие кондотьеры. Хреново нам стало. И как тут в таких условиях на промысел ходить?
— Никак, — подвел черту Вейрах. — Все труднее наш exercitium[265], все тяжелее наша раубриттерская доля… И-эх!
— И-ээх! — подхватили жалобным хором рыцари-разбойники. — Ииэээх!
— А в навозной-то куче, — ткнул пальцем Куно Виттрам, — свинья роется. Может, зарежем и прихватим?
— Нет, — решил после краткого раздумья Вейрах. — Времени в обрез.
Он встал.
— Господин Шарлей. Не дело вас тут втроем оставлять. Зейдлицы памятливы, наверняка уже погонь разослали, будут по дорогам искать. Так что едем-ка с нами. В Кромолин, наше село. Там у нас оруженосцы, да и друзей будет довольно. Вам никто там не загрозит и не обидит.
— Пусть попробуют! — распушил светлые усы Рымбаба. — Поехали с нами, поехали, господин Шарлей. Потому как, скажу я вам, здорово вы мне по нраву пришлись.
— Как и мне молодой господин Рейнмар. — Куно Виттрам хлопнул Рейневана по спине. — Клянусь кельмой святого Руперта Зальцбургского! Поехали с нами до Кромолина. Господин Шарлей? Лады?
— Лады.
— Ну, стало быть, — потянулся Ноткер фон Вейрах, — в путь, comitiva[266].
Пока формировался кортеж, Шарлей поотстал и тихо подозвал к себе Рейневана и Самсона Медка.
— Этот Кромолин, — сказал он тихо, пошлепывая по шее гнедка, — где-то неподалеку от Серебряной Гуры и Стошовиц, у так называемой Чешской тропы, дороги, ведущей из Чехии через Серебряный перевал к Франкенштейну и вроцлавскому тракту. Поэтому нам с ними по пути и очень наруку. И гораздо безопаснее. Будем держаться их. Прикрыв глаза на то, чем они занимаются. В беде не выбирают. Однако советую соблюдать осторожность и излишне не болтать. Самсон?
— Молчу и прикидываюсь балбесом. Pro bono commune.[267]
— Прекрасно. Рейнмар, подойди. Хочу тебе кое-что сказать.
Рейневан, уже в седле, подъехал, подозревая, что его ждет и что он услышит. И не ошибся.
— Послушай меня внимательно, неисправимый глупец. Ты представляешь для меня смертельную опасность уже самим фактом существования. Я не допущу, чтобы ты увеличивал ее кретинским поведением и поступками. Я не стану комментировать тот факт, что, стремясь быть благородным, ты показал себя глупым, кинулся на помощь разбойникам и поддержал их в бою с силами правопорядка. Я не стану ехидничать, надеюсь, даст Бог, этот факт чему-то тебя научил. Но обещаю: если ты еще раз сделаешь что-то подобное, я брошу тебя на произвол судьбы. Необратимо и окончательно. Запомни, осел, заруби себе на носу, болван: никто не придет тебе на помощь в беде, ибо только идиот торопится спасать других. Если тебя зовут на помощь, надо повернуться к нему задом и поскорее удалиться. Обещаю: если в будущем ты хотя бы голову повернешь в сторону бедняка, девушки в затруднительном положении, обижаемого ребенка либо убиваемой собаки, мы расстанемся. А потом уж изображай из себя Персеваля на собственный риск и страх.
— Шарлей…
— Молчи. И помни — я тебя предупредил. Я не шучу.
Они ехали по лесным полянам, по доходящим до стремян травам. Небо на западе, затянутое рваными перьями облаков, ярилось лентами огненного пурпура. Темнела стена гор и черных боров Силезской Просеки.
Едущие в авангарде Ноткер фон Вейрах и Вольдан из Осин, серьезные и сосредоточенные, распевали хвалебную песнь, время от времени возводя к небу глаза из-под поднятых забрал. Их пение, хоть негромкое, звучало возвышенно и сурово:
Pange lingua gloriosi
Corporis mysterium,
Sanguinisque pretiosi,
Quem in mundi pretium
Fructus ventris geneosi
Rex effundit Gentium.
Несколько поотстав, достаточно, чтобы не мешать собственным пением, ехали Тассило де Тресков и Шарлей. Оба, далеко не так серьезно, напевали любовную балладу:
Sô die bluomen üz dem grase dringent,
same si lachen gegen der spilden sunnen,
in einem meien an dem morgen fruo,
und diu kleinen vogelln wol singent
in ir besten wîse, die si kunnen,
waz wünne mac sich dâ geîchen zuo?
Следом за певцами ехали шагом Самсон Медок и Рейневан. Самсон прислушивался, покачивался в седле и мурлыкал. Было ясно, что слова миннезанга он знает и, если б не хранимое инкогнито, охотно присоединился бы к дуэту. Рейневан был погружен в мысли об Адели. Однако сосредоточиться было трудно, поскольку замыкающие кавалькаду Рымбаба и Куно Виттрам не переставая орали пьянчужные и непристойные песни. Их репертуар казался неисчерпаемым.
Пахло дымом и сеном.
Verbum caro, panem verum
verbo carnem efficit;
fitque sanguis Christi merum,
et si sensus deficit,
ad firmandum cor sincerum
sola fides sufficit.
Возвышенная мелодия и благочестивые стихи Фомы Аквинского не могли обмануть никого, знать, рыцарей опережала их репутация. При виде кортежа в панике разбегались бабы, собирающие хворост, словно серны разлетались девушки-подростки. Дровосеки удирали с вырубок, а вспуганные опасностью пастухи забирались под овец. Убежал, оставив без присмотра тележку, дегтяр. Умчались, задрав рясы по самые задницы, трое бродячих Малых Братьев. Их нисколько не успокоили поэтические строки Вальтера фон дер Фогельвайде.
Nü wol dan, welt ir die wârheit schouwen,
gen wir zuo des meinen hôhgezîe!
der est mit aller sîner krefte komen.
Seht an in und seht an werde frouwen,
wederz dâ daz ander überstrîte:
daz bezzer spil, ob ich daz hân genomen.
Самсон Медок вторил себе под нос. «Моя Адель, — думал Рейневан, — моя Адель. Поверь, когда мы наконец будем вместе, когда кончится разлука, все будет так, как у Вальтера фон дер Фогельвайде в песне, которую они поют: настанет май. Или как в других строфах того же поэта:
Rerum tanta novitas
in solemni vere
et veris auctoritas
jubet nos gaudere…»
— Ты что-то сказал, Рейневан?
— Нет, Самсон, ничего.
— Да? Но ты издавал какие-то странные звуки.
«Эх, весна, весна… А моя Адель прекраснее весны. Ах, Адель, Адель, где ты, любимая? Когда же наконец я тебя увижу? Поцелую твои губы? Твои груди…
Скорее, вперед, скорее. В Зембицы!
А интересно, — подумал он вдруг, — где сейчас находится и что делает Николетта Светловолосая?»
Genitori, Genitique
laus et jubilatio,
salus, honor, virtus quoque
sit et benedictio…
В конце кортежа, невидимые за поворотом дороги, орали, распугивая животных, Рымбаба и Виттрам.
Garbarze kurwiarze
dupę wyprawili.
Szewcy skurwysyny
buty z niej zrobili!
С точки зрения стратегии и обороны раубриттеровское поселение Кромолин было размещено удачно — на острове, образованном широким, заиленным рукавом реки Ядковой. Попасть на остров можно было по скрытому среди верб и ив мосту, но его легко было защищать, о чем свидетельствовали запоры, козлы и шипованные кобылицы[270], явно подготовленные к тому, чтобы преградить в случае нужды дорогу. Даже в полумраке наступающих сумерек были видны другие элементы фортификаций — заграждения и заостренные колья, вбитые в болотистый берег. У самого въезда мост был дополнительно перегорожен толстой цепью, которую тут же сняли слуги — еще прежде, чем Ноткер фон Вейрах успел протрубить в рог. Их, конечно, уже раньше заметили с вышки, просматривающейся по-над ольховником.
Они въехали на остров меж крытыми дерном шалашами и сараями. Главным, похожим на крепость строением была, как оказалось, мельница, а то, что они считали рукавом реки, — мельничным лотком. Затворы были подняты, мельница работала, колесо гудело, вода лилась с шумом, вскипая белой пеной. За мельницей и тремя халупами виднелись отсветы множества костров. Слышалась музыка, крики, шум.
— Гуляют, — угадал Тассило де Тресков.
Из-за халуп выскочила хохочущая растрепанная девка с развевающейся косой. Ее догонял толстый бернардинец. Оба влетели в овин, откуда через минуту послышались смех и писк.
— Ну, извольте, — буркнул Шарлей. — Совсем как дома.
Миновали спрятавшийся в сорняках, но выдающий себя ароматом сортир, въехали на полную людей площадку, светлую от огней, гремящую музыкой и гулом голосов. Их тут же заметили, рядом сразу же оказалось несколько слуг и оруженосцев. Они спешились, о конях рыцарей незамедлительно позаботились. Шарлей подмигнул Самсону, гигант вздохнул и отправился вслед за прислугой, ведя за собой верховую лошадь.
Ноткер фон Фейрах отдал армигеру[271] шлем, но меч взял под мышку.
— Много народу съехалось, — заметил он.
— Много, — сухо подтвердил армигер. — Говорят, еще больше будет.
— Пошли, пошли, — потирая руки, поторопил Рымбаба. — Есть хочу!
— Верно, — подхватил Куно Виттрам. — И пить тоже!
Они прошли мимо пышущей жаром, воняющей углем и звенящей металлом кузни, несколько кузнецов, черных, как циклопы, крутились там за работой, которой у них было хоть отбавляй. Прошли мимо овина, превращенного в бойню: в широко распахнутых воротах были видны подвешенные за ноги разделываемые туши свиней и большого быка, из вспоротого брюха которого рубщики вываливали в бадью внутренности. Перед овином полыхали костры, над огнем шипели на вертелах поросята и бараны. Испускали пар и манили запахами закопченные котлы и чугуны. Рядом на скамьях, за столами или прямо на земле сидели едоки, среди вздымающихся холмов обглоданных костей крутились и грызлись собаки. Светила окнами и лампами навеса корчма. Оттуда то и дело выкатывали бочки, которые тут же облепляли жаждущие.
Окруженный постройками майдан был залит мерцающим светом горящих мазниц. Здесь толкалось множество народу — крестьян, прислуги, оруженосцев, девок, торговцев, жонглеров, бернардинцев, францисканцев, евреев и цыган. И множество рыцарей и армигеров в доспехах и непременно с мечами у пояса либо под мышкой.
Экипировка рыцарей определяла их статус и имущественное положение. Большинство было в полных латах, а некоторые даже похвалялись изделиями нюрнбергских, аугсбургских и инсбуркских мастеров оружейного искусства. Однако были и такие, которых достало лишь на некомплектные латы, надеваемые на кольчуги нагрудники, воротники, опахи.
Прошли около амбара, на ступенях которого концертировала группа музыкантов-вагантов, звенели гусли, пищали дудочки, гудела басетля[272], заливались флейты и рожки. Ваганты ритмично подпрыгивали, позвякивая пришитыми к одеждам колокольчиками и погремушками. Немного дальше на деревянном помосте оттанцовывали несколько рыцарей, если можно назвать танцами прыжки и притоптывания, ассоциировавшиеся скорее с болезнью святого Витта. Устроенный ими на помосте грохот почти заглушал музыку, а поднятая пыль вздымалась свербящей в носу тучей. Девки и цыганки хохотали и пищали тоньше голиардских пищалок. В центре майдана на большом квадрате утоптанной земли, обозначенном по углам мазницами, предавались более мужским развлечениям. Рыцари в латах состязались в умении пользоваться оружием и испытывали крепость лат. Звенели клинки, долбили по панцирям топоры и моргенштерны, воздух сотрясала оскорбительная брань и поощрительные выкрики зрителей. Двое рыцарей, из них один с золотым карпом Глаубицей на щите, бились достаточно рискованно — без шлемов. Глаубиц наносил удары мечом, его противник, заслоняясь круглым щитом, пытался ухватить оружие зубьями своего мечеломателя[273].
Рейневан остановился, чтобы посмотреть на состязание, но Шарлей потянул его за локоть, указав при этом на раубриттеров, которых еда и напитки интересовали явно больше соревнования вооруженных «коллег». Вскоре они оказались в самом центре пиршества и веселья. Перекрывая гул, Рымбаба, Виттрам и де Тресков здоровались со знакомыми, обменивались рукопожатиями и колотили по спинам. Вскоре все, включая Шарлея и Рейневана, уже сидели стиснутые за столом, обгладывали свиные и бараньи лопатки и опустошали кружки под пожелания здоровья, счастья и удачи. Брезгуя такой мелочишкой, как кружка, истосковавшийся, видимо, по влаге Рымбаба пил мед из вмещающего гарнец ведерка, золотистый напиток стекал у него по усам на нагрудник.
— Будь здрав! За ваши руки!
— Клянусь честью, за ваши!
— За наши успехи!
Кроме дергающегося на майдане Глаубица, меж раубриттеров были и такие, которые явно не считали, что разбойничье дело позорит герб, и вовсе этого не скрывали. Неподалеку от Рейневана дробил зубами хрящи детина в яке с гербом Котвицей — красной полосой на серебряном поле. Поблизости елозил на скамье другой, курносый, с розой, гербом Пораев, польских рыцарей, и их же боевым кличем: «Порай!» Третий, широкий в плечах, как тур, был в лентнере, украшенном золотой рысью. Рейневан не помнил, чей это герб, но ему тут же напомнили.
— Господин Боживой де Лоссов, — представил его Ноткер фон Вейрах. — Господа Шарлей и Хагенау.
— Честь имею. — Боживой де Лоссов вынул изо рта свиное бедро, жир капнул на золотую рысь. — Имею честь приветствовать Хагенау, хм… Потомок известного поэта?
— Нет.
— Ага. Ну, значит, выпьем. Твое здоровье.
— И твое.
— Господин Венцель де Харта, — представлял очередных подходящих рыцарей Вейрах. — Господин Буко фон Кроссиг.
Рейневан присматривался с интересом. Носящий обрамленные латунью доспехи Буко фон Кроссиг был личностью известной в Силезии, особенно после прошлогодней Троицы, когда он ограбил кортеж и лично библиотекаря глоговской колегиаты. Сейчас, наморщив лоб и прищурив глаза, знаменитый раубриттер присматривался к Шарлею.
— Мы, случаем, не знакомы? Нам нигде не доводилось встречаться?
— Не исключено, — спокойно ответил демерит. — Может быть, в церкви?
— Ваше здоровье!
— Ваше здоровье!
— Всем нам!
— …совет, — говорил Буко фон Кроссиг Вейраху. — Будем совещаться. Пусть только все соберутся. Трауготт фон Барнхельм. И Экхард фон Зульц.
— Экхард Зульц, — поморщился Ноткер фон Вейрах, — конечно. Этот всюду нос сует. А о чем будем совещаться?
— О походе, — сказал сидящий неподалеку рыцарь, благовоспитанно подносивший ко рту кусочки мяса, которые кинжалом отрезал от окорока, зажатого в пятерне. У него были длинные, сильно поседевшие волосы, ухоженные руки и лицо, благородства которого не портили даже старые шрамы. — Вроде бы, — повторил он, — готовится поход.
— И на кого же, господин Маркварт?
Седовласый не успел ответить. На майдане поднялся шум. Кто-то кого-то крыл, не выбирая выражений, кто-то кричал, отрывисто заскулила собака, получившая пинка. Кто-то громко требовал цирюлика[274] или еврея или и того, и другого.
— Слышите, — указал головой седовласый, насмешливо улыбаясь. — Самое время. Что там стряслось? Э? Господин Ясек?
— Отто Глаубиц порезал Джона Шёнфельда, — ответил задыхающийся рыцарь с тонкими, висящими, как у татарина, усами. — Ему нужен медик. А медик-то ушел. Пропал парх, шельма.
— А кто вчера грозился научить жидовина есть как все? Кто собирался силой накормить его свининой? Кого я просил оставить горемыку в покое? Кого я увещевал?
— Вы, как всегда, правы, милостивый государь фон Штольберг, — неохотно признался усатый. — А что теперь делать? Шёнфельд истекает кровью, как кабан, а от цирюлика только его еврейские инструменты остались…
— Давайте их сюда, — громко и не раздумывая сказал Рейневан. — И давайте раненого. И света, больше света.
Раненый, который, гремя латами, через минуту грохнулся на стол, оказался одним из двух состязавшихся на майдане рыцарей. Без шлема. Результатом бурного лихачества оказался разрубленный почти до кости наплечник и крепко надрезанное свисающее ухо. Раненый ругался и дергался, кровь обильно лилась на липовые доски стола, пачкала мясо, впитывалась в хлеб.
Принесли сумку медика, при свете нескольких потрескивающих лучин Рейневан принялся за дело. Нашел флакон с ларендогрой[275], вылил содержимое на рану, при этой процедуре пациент задергался не хуже осетра и чуть было не свалился со стола, пришлось его придержать. Рейневан быстро вдел дратву в кривую иглу и начал сшивать, стараясь делать по возможности ровные стежки. Оперируемый принялся жутко злословить, безбожно хуля некоторые религиозные догмы, тогда седовласый Маркварт фон Штольберг заткнул ему рот куском корейки. Рейневан поблагодарил глазами. И шил, шил и делал узлы под любопытствующими взглядами обступившей стол публики. Движениями головы отгоняя от себя ночных бабочек, густо летящих на свет, он сосредоточивался на том, чтобы прикрепить ухо как можно ближе к месту его первоначального размещения.
— Чистое полотно, — попросил он немного погодя. Немедленно схватили одну из ротозейничавших девок и содрали с нее рубашку. Ее протесты приглушили, дав несколько раз по заду.
Рейневан тщательно и туго забинтовал голову раненого разорванным на полосы льном. Раненый, о диво, не потерял сознания, а сел, невнятно пробормотал что-то в адрес святой Люции, заохал, застонал и пожал Рейневану руку. После чего все присутствующие тут же принялись поздравлять и благодарить медика за хорошую работу. Рейневан улыбчиво и гордо принимал поздравления. И хотя понимал, что с ухом у него получилось не очень гладко, однако на физиономиях вокруг видел следы от ран, заштукованных гораздо хуже. Раненый бормотал что-то из-под повязки, но его никто не слушал.
— А что? Молодчина, верно? — принимал поздравления стоявший рядом Шарлей. — Doctus doctor[276], разорви меня черти. Хорош медик, а?
— Хорош, — согласился ничуть не раскаивающийся виновник, тот самый Глаубиц с золотым карпом в гербе, вручая Рейневану кружку медовухи. — И трезвый, а это редкость среди коновалов. Повезло Шёнфельду.
— Ага, повезло, — холодно прокомментировал Буко фон Кроссиг, — потому что резанул его ты. Будь это я, нечего было бы пришивать.
Интерес к случившемуся неожиданно угас, прерванный появлением новых гостей, въезжающих на кромолинский майдан. Раубриттеры зашумели, послышались возбужденные голоса, свидетельствующие о том, что въезжает не какой-нибудь фертик. Рейневан посмотрел внимательнее, вытирая руки.
Кавалькаду из нескольких вооруженных человек возглавляли трое конных. В середине ехал лысеющий толстяк в черных, покрытых эмалью латах, справа от него — священник или монах, но с кордом на боку и в железном вороте на кольчуге, надетой прямо поверх рясы.
— Приехали Барнхельм и Зульц, — провозгласил Маркварт фон Штольберг. — В корчму, господа рыцари! На тинг! Дальше, дальше. А ну, зовите сюда тех, кто с девками по сусекам. Будите спящих. На тинг!
Возникла небольшая суматоха, почти каждый направляющийся на совет рыцарь запасался едой и выпивкой. Громко и грозно требовали от слуг, чтобы те выкатывали новые бочки и бочонки. Среди прибежавших на клич появился и Самсон Медок. Рейневан незаметно подозвал его и придержал. Он хотел уберечь спутника от судьбы слуг, которых раубриттеры безжалостно тыкали и пинали.
— Идите на тинг, — сказал Шарлей. — Смешайтесь с толпой. Хорошо бы знать, что замышляет эта компания.
— А ты?
— У меня временно другие планы. — Демерит поймал взглядом горящие глаза крутящейся поблизости цыганки, красивой, хоть несколько полноватой, с золотыми колечками, вплетенными в чернющие, цвета вороньего крыла локоны. Цыганка подмигнула ему.
Рейневану хотелось кое-что сказать. Но он сдержался.
В корчме была давка. Под низким бревенчатым потолком плыл дым и смрад. Запах людей, давно не снимавших доспехи, то есть запах металла и не только. Рыцари и оруженосцы составили лавки так, чтобы образовать что-то вроде Круглого Стола короля Артура, но далеко не всем хватило места. Многие стояли. Среди них, чтобы не бросаться в глаза, были Рейневан и Самсон Медок.
Тинг открыл, приветствуя по имени наиболее знатных, Маркварт фон Штольберг. Сразу после него взял голос Трауготт фон Барнхельм, новоприбывший, полный и лысоватый, в латах, покрытых черной эмалью.
— Дело, значит, в том, — начал он, со звоном кладя перед собой меч в ножнах, — что Конрад, епископ Вроцлава, скликает вооруженных под свои знамена. Собирает, значит, войско, чтобы снова вдарить по чехам, по еретикам, значит. Будет крестовый поход. Меня через доверенное лицо уведомил господин староста Колдиц, что, ежели кто хочет, может, значит, к крестовикам присоединиться. Все провинности крестовику будут прощены, а что заработает — то его. При этом попы наболтали Конраду разные разности, однако я не запомнил, но здесь с нами патер Гиацинт, которого я, значит, взял по дороге, он это вам лучше доложит.
Патер Гиацинт, уже упомянутый священник в латах, встал, бросил на стол свое оружие — тяжелый и широкий корд.
— Господь благословенный, — загремел он, словно с амвона, воздевая руки жестом проповедника, — опора моя! Он руки мои приучает к бою, пальцы мои — к войне! Братья! Вера покидает нас! В Чехии еретическая зараза набрала новые силы, отвратный дракон гуситской ереси поднял свою главу мерзопакостную! Неужто вы, благородные рыцари, будете взирать спокойно на то, что под крестовские знамена валом валят люди более низких сословий? Зреть, что гуситы все еще живы и ежеутренне стенает и мается Матерь Божья? Благородные господа! Напоминаю вам слова святого Бернарда: убить врага во имя Христа значит вернуть его ко Христу!
— К делу, — угрюмо вставил Буко фон Кроссиг. — Закругляйся, патер.
— Гуситы, — патер Гиацинт саданул по столу обоими кулаками сразу, — отвратны Богу! Следовательно, Богу будет приятственно, ежели мы пойдем на них с мечом, не допустим, дабы они затягивали души в свой блуд и мерзопакостность! Ибо плата за грех есть смерть! И посему: смерть чешским отщепенцам, огонь и погибель еретической заразе! Посему говорю и прошу от имени его милости епископа Конрада, осените знаком креста свои доспехи, станьте ангельской милицией! И будут вам грехи и провинности отпущены, како на сим падоле, тако и на Суде Господнем. А кто что заработает — то его.
Какое-то время стояла тишина. Кто-то рыгнул, у кого-то забурчало в животе. Маркварт фон Штольберг откашлялся, почесал за ухом, повел глазами вокруг.
— Ну и, — проговорил он, — что скажете, господа рыцари? Э? Господа ангельская милиция?
— Этого надо было ожидать, — первым проговорил Боживой де Лоссов. — Гостил во Вроцлаве легат Бранда со свитой богатой, ха, я даже подумывал, не напасть ли на него где-нито на краковском тракте, но эскорт был у него сильный. Не секрет, что кардинал Бранду к крестовому походу подбивает. Уели вконец гуситы римского папу!
— Потому как и правда, что в Чехии са-а-всем не весело, — добавил Ясько Хромой из Любни, уже знакомый Рейневану раубриттер с татарскими усами. — Окружены крепости Карлштайн и Жебрак. Того и жди нападут. Видится мне, что если мы в пору чего-нито с чехами не сделаем, то чехи чего-нито сделают с нами. След, видится мне, это рассудить.
Эрхард фон Зульц, тот, с косым шрамом на лбу, выругался, хватил кулаком по рукояти меча.
— Тоже мне, нашли о чем рассуждать! — фыркнул он. — Верно говорит патер Гиацинт: смерть еретикам, огонь и погибель! Бей чехов, кто добродетелен! А при оказии и карманы набьем. И сие справедливо, ибо чтобы за грех была кара, а за добродетель — награда.
— Истинно, — проговорил Вольдан из Осин, — крестовка — это большая война. А на большой войне люди шибчее богатеют.
— Но и скорее, — заметил кудрявый Порай, — по лбу получают. И сильнее.
— Что-то трусоват ты стал, благородный Блажей! — воскликнул Отто Глаубиц, ухоруб. — А чего тут бояться-то, двум смертям не бывать… А здесь-то разве ж не подставляем мы шеи, на промысел идучи? А чем тут обогатишься? Что урвешь? Мошну у купца? А там, в Чехии, в бою всеобщем, ежели посчастливится тебе рыцаря живьем взять, можешь требовать выкупа даже в двести коп. А повалишь, так возьмешь коня, доспехи с убитого, а это никак уж не мене двадцати гривен, считай как хочешь. А ежели город какой захватим…
— Ого! — подбодрил его Пашко Рымбаба. — Города там богатые, в замках скарбцы полные. К примеру, хотя бы тот же Карлштайн, о котором все болтают. Захватим и сдерем…
— Ну, придумал, — фыркнул рыцарь с красной полосой в гербе. — Карлштайн-то не в гуситских, а в католических руках. Окружена крепость еретиками, это верно, крестовики должны идти как раз на выручку. А ты, Рымбаба, козел глупый, ничего в политике не смыслишь.
Пашко Рымбаба покраснел и распушил усы.
— Ты гляди, Котвиц, — прошипел он, вытаскивая из-за пояса чекан, — кого глупым называешь! За политику — не разумею, но как по башке врезать — так вполне понимаю!
— Pax, pax! — крикнул Боживой де Лоссов, чуть не силой усаживая Котвица, который уже перегибался через стол, стискивая в руке мизерикордию. — Успокойтесь! Оба! Ну, прям дети малые! Только б вам за ножики хвататься.
— А Гуго прав, — добавил Трауготт фон Барнхельм. — Ни черта ты, значит, Пашко, в политических тонкостях не смыслишь. Мы ж о крестовом походе толкуем. Ты знаешь, что такое крестовый поход? Ну, это как Готфрид Бульонский, как Ричард Львиное, значит, Сердце, понимаешь? Иерусалим и вообще. Нет?
Раубриттеры покивали головами, но Рейневан готов был поставить на кон любые деньги, что понял не каждый. Буко фон Кроссиг одним духом осушил кружку, хватанул ею об стол.
— Хрен им всем в глотку, — возгласил он трезво. — Иерусалим, Ричарда Львиное Сердце, бульон, политику и религию. Будем раздевать, и вся недолга, кого попало и кто подвернется, черт с ним и его верой. Идет слух, что так поляки в Чехии делают. Федор из Острога. Добко Пухала и другие. Недурно уже, говорят, нахапали. А мы, ангельская милиция, хуже, что ли, или как?
— Не хуже! — рявкнул Рымбаба. — Верно Буко говорит!
— Клянусь мукой Божьей, верно!
— На Чехию!
Поднялся шум и гам. Самсон незаметно наклонился к уху Рейневана.
— Ну, — шепнул он, — один к одному — Клермон в тысяча девяносто пятом. Того и гляди затянут хором Dieu le veult[277].
Однако гигант ошибался. Эйфория оказалась совсем недолгой, угасла, словно соломенный костер, заглушенная проклятиями и грозными взглядами скептиков.
— Поименованные Пухала и Остроградский, — проговорил молчавший до того Ноткер Вейрах, — нахапали, потому что воевали на стороне победителей. Тех, что бьют, а не тех, которых бьют. Пока что крестовики привозили из Чехии больше шишек, чем богатств.
— Верно, — почти сразу подтвердил Маркварт фон Штольберг. — Те, что были в двадцатом году под Прагой, рассказывали, как майсенцы Генриха Исенбурга ударили по Витковскому взгорью. И как сбежали, оставив под голым небом гору трупов.
— Там гуситские священники, — добавил, кивая головой, Венцель де Харта, — дрались плечом к плечу с воинами, а выли при этом, как волки, аж страх брал. Даже бабы там воевали, размахивали серпами, словно спятили… А тех, кто живым попался гуситам в лапы…
— Блудословие, — махнул рукой патер Гиацинт. — Впрочем, на Виткове был Жижка. И сила дьявольская, коей он запродался. А теперь Жижки уже нет. Год тому, как он в аду поджаривается.
— Под Вышеградом, — сказал Тассило де Тресков, — в День Всех Святых Жижки не было. И хоть у нас там был четырехкратный перевес, хорошую мы получили от гуситов взбучку. Жестоко нас побили, измяли и погнали так, что до сих пор стыдно вспоминать, как мы оттуда бежали. В панике, сломя голову, лишь бы подальше, пока кони не начали храпеть… А пять сотен трупов покрыли поле. Знаменитейшие из чешских и моравских панов: Генрик из Плюмлова, Ярослав из Штернберка… Из Польши пан Анджей Балицкий герба Топор. Из Лужиц пан фон Рателау. А из наших, из силезцев, господин Генрик фон Лаасан…
— Господин Штольц из Шеллендорфа, — докончил в тишине Штольберг. — Господин Петр Ширмер. А я не знал, что ты был под Вышеградом, господин Тассило.
— Был. Потому как будто глупец какой пошел следом за силезским войском с Кантнером Олесьницким и Румпольдом из Глогова. Да, да, господа. Жижку дьяволы взяли, но в Чехии есть другие, которые не хуже его биться умеют. Они показали это под Вышеградом тогда, в День Всех Святых: Гинек Крушина из Лихтенбурка, Гинек из Кольштайна, Викторин из Подебрад, Ян Гвезда. Рохач из Дубы. Запомните эти имена. Потому что вы их услышите, выбравшись крестовым походом на Чехию.
— Ишь ты, — прервал нависшую тишину Гуго Котвиц. — Страсти какие! Побили вас, потому как вы сами биться не умели. Воевал я с гуситами в двадцать первом году под началом господина Путы из Частоловиц. Под Петровицами мы всыпали еретикам так, что пух летел! Потом прошли огнем и мечом по хрудимскому краю, пустили с дымом Жампах и Литице. И взяли такие трофеи, что ого-го! Латы, которые на мне, баварской работы, как раз оттуда…
— Что молоть воду в ступе! — отрезал Штольберг. — Надо наконец решать. Идем на Чехию или нет?
— Я иду! — громко и гордо возвестил Экхард фон Зульц. — Выкорчуем плевелы еретические, вот что. Надобно выжигать проказу, пока она всех не уложит.
— Я тоже иду, — сказал де Харта. — Надо добра поднабрать. Прожился я, жениться собираюсь.
— Клянусь зубом святой Аполлонии! — вырвался Куно Виттрам. — Добычей и я не побрезгаю!
— Добыча — дело одно, — неуверенно проговорил Вольдан из Осин. — Но, говорят, кто возьмет крест, грехи его через частое сито пропускать будут. А нагрешили мы… Ох нагрешили.
— Я не иду, — кратко заявил Боживой де Лоссов. — Не стану шишки зарабатывать в чужих сторонах.
— Я не иду, — спокойно сказал Ноткер Вейрах. — Потому что если идет Зульц, стало быть, дело это склизкое и вонючее.
Опять поднялся шум, посыпались ругательства, силой усадили на место Экхарда Зульца, уже наполовину вытащившего корд.
— А я думаю, — сказал, когда все утихло, Ясько Хромой из Любни, — если уж куда идти, так лучше в Пруссию. С поляками на крестоносцев. Или vice versa. В зависимости от того, кто больше заплатит.
Некоторое время все орали, стараясь перекричать друг друга, наконец кудрявый Порай жестами успокоил компанию.
— Я на эту крестовину не двинусь, — известил он в тишине. — Потому что не хочу идти на поводу у епископов и попов. Не позволю, чтобы меня как пса какого науськивали. Что еще за крестовый поход? На кого? Чехи — не сарацины. В бой дароносицу с собой несут. А то, что им не нравится Рим, папа Одо Колонна, Бранда Кастильоне, наш епископ Конрад и другие прелаты, так ничего удивительного. Мне тоже не нравятся.
— Брешешь ты, Якубовский! — разорался Экхард фон Зульц. — Чехи — еретики! Еретическое учение исповедуют! Церкви жгут. Дьяволу поклоняются. Хотят…
— Я покажу вам, — громко прервал Порай, — чего хотят чехи. А вы решайте, с кем здесь оставаться, а против кого идти.
По данному им знаку подошел немолодой голиард в красном рогатом капюшоне и кабате с вырезанной зубчиками баской.
— Знайте же, все верующие христиане, — прочитал он зычно и отчетливо, — что Чешское королевство существует и, клянусь смертью и жизнью, с Божьей помощью существовать будет, придерживаясь нижеприведенных правил. Во-первых, чтобы в королевстве Чешском свободно и безопасно проповедовалось слово Божие и чтобы священники проповедовали его без помех…
— Что это такое? — закричал фон Зульц. — Откуда ты это взял, музыкант?
— Пусть продолжает, — поморщился Ноткер фон Вейрах. — Откуда бы ни взял — взял. Читай, парень.
— Во-вторых, чтобы Тело и Кровь Господа Христа раздавались всем верующим в обоих видах хлеба и вина…
В-третьих, чтоб у священников отобрали и уничтожили их светскую власть над земным богатством и благами, чтобы во имя спасения своего вернулись они к законам Писания и жизни, кою вел Христос со своими апостолами.
В-четвертых, чтобы все грехи смертные и иные преступления против закона Божьего карались и осуждались.
— Еретическое письмо! Само только слушание его есть грех! Вы что, кары Божией не боитесь?
— Заткнись, патер.
— Тихо! Пусть читает!
— …среди священников: симония, еретичество, взимание денег за крещение, за помазание, за исповедь, за причастие, за посты, за удары колокола, за исполнение обязанностей плебана, за должности и прелатство, за сан, за отпущение грехов…
— А что? — подбоченился Якубовский. — Неправда, может?
— Дальше: следующие из сказанного ереси и позорящие церковь Христову прелюбодеяния, проклятое множение сыновей и дочерей, содомия и другие развратности, гнев, склоки, раздоры, оговоры, мучения простого народа, ограбление его, вымогательство оплат, податей и жертвоприношений. Каждый праведный сын своей матери Святой Церкви должен все это отринуть, отказаться, ненавидеть, как дьявола, и презирать оное…
Дальнейшее чтение нарушил общий крик и замешательство, во время которого, как заметил Рейневан, голиард незаметно скрылся вместе со своим пергаментом. Раубриттеры вопили, сквернословили, толкались, кидались друг на друга. Наконец уже начали скрежетать клинки в ножнах.
Самсон Медок толкнул Рейневана в бок.
— Сдается мне, — буркнул он, — тебе стоило бы глянуть в окно. И поскорее.
Рейневан глянул. И обмер.
На кромолинский майдан въезжали шагом трое конных.
Виттих, Морольд и Вольфгер Стерчи.
У Рейневана были основания стыдиться и злиться, потому что, увидев въезжающих в Кромолин Стерчей, он всполошился, а охвативший его бессмысленный и глупый страх тут же бессмысленно и глупо принялся управлять его действиями. Стыд был особенно велик еще и потому, что Рейневан полностью отдавал себе в этом отчет. Вместо того чтобы трезво оценить ситуацию и действовать более или менее разумно, он прореагировал как спугнутый и преследуемый зверь.
Выскочил из окна эркера и принялся петлять между сараями и шалашами, направляясь в сторону густого приречного ивняка, сулящего, как ему казалось, безопасное и темное убежище.
Выручило его счастье и насморк, уже несколько дней мучивший Стефана Роткирха.
Стерчи четко запланировали охоту. Они въехали в Кромолин втроем. Остальные же трое, то есть Роткирх, Дитер Гакст и Филин фон Кнобельсдорф, прибыли в поселение раньше и незаметно разместились у наиболее вероятных путей бегства. Рейневан обязательно наткнулся бы на затаившегося за сараем Роткирха, если б простуженный Роткирх не чихнул, причем так могуче, что испуганный его чихом конь замолотил по доскам копытами. Рейневан, хоть и вконец запаниковавший и почти утративший власть над ногами, вовремя остановился, развернулся, промчался мимо шалаша, рядом с навозной кучей, на четвереньках прополз под плетнем и скрылся за сухим кустарником. При этом он дрожал так, что ему казалось, будто кустарник дергается под порывом ветра.
— Пст! Пст!
Рядом, за плетнем, стоял мальчик лет, может, шести, в фетровой шапке и перехваченной вожжой рубахе, доходящей до середины грязных икр.
— Пст! В сырню, господин… В сырню… Тудай!
Рейневан глянул в указанном направлении. На расстоянии броска камнем стояла деревянная конструкция, четырехугольное, покрытое островерхой крышей строение на четырех солидных столбах, возвышающееся почти на три сажени над землей. То, что мальчик назвал сырней, больше смахивало на большую голубятню. А еще больше на безвыходную ловушку.
— В сырню, — торопился малец. — Быстрее… Тамочки упрячетесь…
— Там…
— А то! Мы завсегда тама прячемся.
Рейневан не стал спорить, тем более что совсем неподалеку кто-то свистнул, а громкий чих и топот копыт известили о приближении простуженного Роткирха. К счастью, Роткирх свернул между шалашами, выехал прямо на гусятник, а гуси подняли дикий, все заглушающий гогот. Рейневан понял: сейчас либо никогда. Наклонившись, он бегом пустился по краю кустарника, подбежал к сырне. И помертвел. Лестницы не было, а о том, чтобы взобраться по гладким столбам, нечего было и думать.
Кляня свою глупость, он уже собрался бежать дальше, когда услышал тихое шипение, а сверху из черного отверстия змеей опустился канат с узлами. Рейневан ухватился за него руками и ногами и мгновенно оказался наверху в мраморном, душном и заполненном запахом старого сыра чреве. Спустил веревку и помог ему залезть не кто иной, как голиард в красном кабате и рогатом колпаке. Тот самый, который только что читал в корчме гуситскую либеллу.
— Пст, — прошипел он, положив палец на губы. — Тихо, господин!
— А здесь…
— Безопасно? Да. Мы всегда тут прячемся.
Рейневан, может, попробовал бы выяснить, почему в таком случае столь регулярно прятавшихся никто так же регулярно не находит, но времени на это не было. Совсем рядом с сырней проехал Роткирх. Чихнул и направился дальше, не удостоив «голубятню» на столбах даже взглядом.
— Вы, — проговорил в темноте голиард, — Рейнмар из Белявы. Брат Петра. Убитого в Бальбинове.
— Верно, — сразу же подтвердил Рейневан. — А ты спрятался здесь, спасаясь от Инквизиции.
— Тоже верно, — почти тут же подтвердил голиард. — То, что я читал в корчме… Догмы…
— Я знаю, что это были за догмы. Но приехавшие конники — не инквизиторы.
— Кто их знает. Сразу-то…
— Верно. Но, похоже, у тебя здесь есть покровители. И все же ты спрятался.
— А вы — нет?
В стенах сырни были проделаны многочисленные отверстия, через которые к случившимся гомулкам[278] поступал воздух. Они же позволяли вести круговое наблюдение. Рейневан прижался глазом к отверстию, выходящему на корчму и освещенный мазницами майдан. Видеть, что там происходило, он не мог. Слышать же не позволяло расстояние. Но догадаться было совсем не трудно.
Военный совет в корчме еще продолжался, ушли лишь немногие. Так что Стерчей на майдане приветствовали в основном собаки, ну да еще армигеры и пара-другая раубриттеров, в том числе Куно Виттрам и Джон фон Шёнфельд с перевязанной головой. Впрочем, сказать «приветствовали» значит сильно преувеличивать. Мало кто из рыцарей вообще поднял голову. Виттрам и еще двое все внимание посвятили скелету барана, с ребер которого сдирали и запихивали в рот остатки мяса, Шёнфельд утолял жажду малмазией, потягивая ее через просунутую сквозь перевязку соломинку. Кузнецы и купцы отправились спать, девки, монахи, ваганты и цыгане куда-то предусмотрительно запрятались, слуги делали вид, что невероятно заняты. В результате Вольфгеру Стерче пришлось повторить вопрос.
— Я спрашивал, — загремел он с высоты седла, — видели ли вы парня, соответствующего описанию? Был ли он — и находится ли сейчас здесь? Может, кто-нибудь наконец соблаговолит ответить? А? Вы что, побей вас зараза, вконец оглохли?
Куно Виттрам выплюнул баранью косточку прямо под копыта Стерчева коня. Второй рыцарь отер пальцы о вапенрок, взглянул на Вольфгера и многозначительно передернул на живот пояс с мечем. Шёнфельд, не поднимая глаз, забулькал через соломинку.
Подъехал Роткирх, через минуту присоединился Дитер Гакст. Оба в ответ на вопросительные взгляды Вольфгера и Морольда отрицательно покрутили головами. Виттих выругался.
— Кто видел человека, которого я описал? — повторил Вольфгер. — Кто? Может, ты? Нет? А может, ты? Да, ты, вельгух[279], к тебе обращаюсь! Видел?
— Нет, — ответил стоящий у корчмы Самсон Медок. — Не видел.
— Кто видел и укажет, — Вольфгер оперся о луку, — получит дукат. Ну? Вот дукат, чтобы не думали, будто я вру. Достаточно указать человека, которого я ищу. Подтвердить, что он сейчас здесь или был тут. Кто это сделает — дукат его! Ну! Кто хочет заработать? Ты? Или, может, ты?
Один из слуг неуверенно приблизился, робко осматриваясь.
— Я, господин, видел… — начал он, но не докончил, потому что Джон фон Шёнфельд крепко дал ему под зад. Слуга упал на четвереньки. Потом вскочил и убежал, припадая на одну ногу.
Шёнфельд подбоченился, взглянул на Вольфгера и невнятно что-то пробубнил из-под повязки.
— Э? — Стерча свесился с седла. — Чего? Что он сказал?
— Я не уверен, — спокойно ответил Самсон, — но мне показалось, что-то о засранных иудах.
— И мне так показалось, — подтвердил Куно Виттрам. — Клянусь бочкой святого Вилиброда! Не любим мы здесь, в Кромолине, иуд.
Вольфгер покраснел, потом побледнел, сжимая пятерней рукоять нагайки. Виттих тронул коня, а Морольд потянулся к мечу.
— Не советую, — сказал стоявший в дверях кормы Ноткер фон Вейрах, по одну сторону которого стоял де Тресков, по другую — Вольдан из Осин, а за спиной — Рымбаба и Боживой де Лоссов. — Не советую начинать, господа Стерчи. Потому что, клянусь Богом, то, что вы начнете, то мы докончим.
— Они убили моего брата, — прошипел Рейневан, все еще не отрывая глаз от отверстия в стене сырни. — Стерчи заказали это убийство. Если вдруг начнется драчка… И раубриттеры их порубят, Петерлин будет отмщен…
— Я бы на это не рассчитывал.
Рейневан обернулся. Глаза голиарда светились во мраке. «На что он намекает? — подумал Рейневан. — На что не надо рассчитывать? На драку или на месть? Или ни на то, ни на другое?»
— Я не хочу ссоры, — проговорил, сбавляя тон, Вольфгер Стерча. — И не ищу себе дополнительных хлопот. А спрашиваю вежливо. Человек, которого я преследую, убил моего брата и опозорил невестку. Мое право требовать удовлетворения.
— Ой, господа Стерчи, — покачал головой Маркварт фон Штольберг, когда утих смех. — Неудачно же вы со своей болячкой в Кромолин наведались. Поезжайте, советую, куда-нибудь в другое место удовлетворения искать. К примеру, в суд.
Вейрах фыркнул. Де Лоссов хохотнул. Стерча побледнел, понимая, что смеются над ним, Морольд и Виттих скрежетали зубами так, что едва искры не сыпались. Вольфгер несколько раз пытался открыть рот, но не успел ничего сказать, как на майдан галопом влетел Йенч фон Кнобельсдорф по прозвищу Филин.
— Мерзавцы, — сквозь зубы проговорил Рейневан. — Неужто нет на них управы… Неужто не выстегает их Господь своим бичом, неужто не нашлет на них одного из своих ангелов…
— Как знать? — вздохнул в заполненной запахами сыра тьме голиард. — Как знать?
Филин подъехал к Вольфгеру, возбужденный, с покрасневшим лицом, что-то быстро проговорил, указывая в сторону мельницы и моста. Долго говорить ему не пришлось. Братья Стерчи дали лошадям шпоры и галопом помчались через майдан в противоположную мосту сторону, между шалашами, к броду на реке. За ними, не оглядываясь, последовали Филин, Гекст и не переставающий чихать Роткирх.
— Крест вам на дорогу! — плюнул вслед им Пашко Рымбаба.
— Учуяли мыши кота! — сухо рассмеялся Вольдлан из Осин.
— Тигра, — многозначительно поправил Маркварт фон Штольберг. Он стоял ближе и расслышал, что Филин сказал Вольфгеру.
— Я, — проговорил из тьмы голиард, — пока не стал бы выходить.
Рейневан, уже почти висевший на узловатой веревке, задержался.
— Мне больше ничего не угрожает, — заверил он. — Но ты поберегись. За то, что ты читал, сжигают на костре.
— Есть вещи, — голиард пододвинулся ближе — так, чтобы сочащийся сквозь отверстие лунный свет попал ему на лицо, — есть вещи, стоящие того, чтобы ради них жертвовать жизнью. Вы и сами прекрасно знаете, господин Рейневан.
— Вы же понимаете, о чем речь.
— О чем это ты?
— Я тебя знаю, — вздохнул Рейневан. — Я тебя уже видел.
— Конечно, видели. У брата в Повоевицах. Но с этим поосторожней. Лучше не говорить. В наше время болтливость — большой недостаток. Уж не один болтун собственным своим языком глотку себе перерезал, как говаривали…
— Урбан Горн, — докончил Рейневан, удивляясь собственной догадливости.
— Тише, — шепнул голиард. — Поосторожнее с этим именем, господин.
Стерчи действительно удирали из поселения так прытко, словно бежали от татарского нашествия, чумы или преследующего их дьявола. Это здорово поправило самочувствие Рейневана. Однако стоило ему увидеть, от кого так стремительно убегали Стерчи, и он опять скис.
Во главе въезжающего в Кромолин отряда рыцарей и конных арбалетчиков ехал мужчина с крупными чертами лица и широкими как двери кафедрального собора плечами, одетый в великолепные, сильно позолоченные миланские латы. Конь рыцаря, огромный вороной, тоже был покрыт броней: голову ему защищал chamfron, то есть налобник, шею — пластинчатый crinet.
Рейневан смешался с кромолинскими раубриттерами, к тому времени высыпавшими на майдан. Никто, кроме Самсона, не заметил его и не обратил внимания. Шарлея нигде не было ни видно, ни слышно. Раубриттеры гудели словно осиный рой.
По обеим сторонам рыцаря в миланских доспехах ехали двое — светловолосый красивый, как девушка, юноша и смуглый тощага с запавшими щеками. Оба также были в полных пластинчатых латах, оба сидели на ландрованных[280] лошадях.
— Хайн фон Чирне, — удивленно сказал Отто Глаубиц. — Смотрите, какая у него миланеза[281]. Чтобы я сдох — это стоит никак не меньше сорока гривен.
— Тот, что слева, молодой, — шепнул Венцель де Харта, — Фричко Ностиц. А справа — Вителодзо Гаэтани, итальянец…
Рейневан слабо вздохнул. Кругом слышались такие же вздохи, сопение и тихая ругань, говорившие о том, что не только его взбудоражило появление одного из самых известных раубриттеров. Хайн фон Чирне, владелец замка Ниммерсатт, пользовался предельно скверной славой, а его имя явно вызывало ужас не только у купцов и мирных людей, но и грозное уважение у собратьев по профессии.
Тем временем Хайн фон Чирне остановил коня перед старшиной, слез, подошел, звеня шпорами и скрежеща доспехами.
— Господин Штольберг, — проговорил он глубоким басом. — Господин Барнхельм.
— Господин Чирне.
Раубриттер оглянулся, словно хотел проверить, держит ли его свита оружие под рукой, а стрелки — арбалеты в готовности. Удостоверившись, он положил левую руку на рукоять меча, а правую на бедро. Расставил ноги, задрал голову.
— Скажу кратко! — грохотнул он. — Мне недосуг долго болтать. Кто-то напал и ограбил Валонов, членов горнопромышленного товарищества из золотостокских копей. А я предупреждал, что Валоны из Золотого Стока находятся под моей опекой и охраной. Так вот, я кое-что скажу, а уж вы решайте: если у кого-либо из вас, паршивцы, рыльце в пуху, так пусть лучше сам признается, иначе, ежели я его споймаю, так буду с сукина сына ремни драть, даже если он рыцарь.
Лицо Маркварта Штольберга покрыла, можно бы сказать, черная туча. Кромолинские раубриттеры зашумели. Фричко Ностиц и Вителодозо Гаэтани не шевельнулись, продолжая сидеть на конях не хуже двух железных кукол. Стрелки же из свиты наклонили арбалеты, готовые пустить их в дело.
— Особое подозрение за названные фокусы, — продолжал фон Чирне, — падает на Кунца Аулока и Сторка из Горговиц, так что я опять же скажу вам, а вы внимательно слушайте: ежели вздумаете этих подлюг и ублюдков укрывать в Кромолине, то меня попомните. Известно, — продолжал Чирне, не обращая внимания на усиливающийся меж рыцарей шум, — что выродки Аулок и Сторк кормятся у Стерчей, у братьев Вольфгера и Морольда, таких же паскуд и негодяев. С ними у меня давние счеты, но теперь их наглость перешла границы. Если история с Валонами обернется правдой, то я из Стерчей кишки выпущу. А одним махом и из тех, кто их покрывать надумает.
И еще одно дело, под сам конец. Не менее важное, так что навострите уши. Последнее время кто-то крепко на купцов навалился. То и дело какого-нибудь mercatora обнаруживают хладным и застывшим. Дело, впрочем, давнее, и углубляться в него я не собираюсь, но скажу так: аугсбургская компания Фуггеров платит мне за охрану. Поэтому, если с кем-нибудь из фуггеровских меркаторов какое-нито приключение случится и будет ясно, что замешан кто-то из вас, то пусть Бог над ним смилостивится. Понятно? Понятно, сукины дети?
Слыша, как вздымается злой гул, Хайн фон Чирне неожиданно выхватил меч. Засвистело.
— А ежели, — рявкнул он, — кто супротивится тому, что я сказал, или думает, дескать, я лгу, и воще, ежели кому сказанное не по вкусу, то прошу сюда, на майдан! Враз железом дело разрешим. А ну! Жду! Псякрев, с самой Пасхи никого не приканчивал.
— Некрасиво поступаете, господин Хайн, — спокойно сказал Маркварт фон Штольберг. — Разве ж так след?
— Мои слова, — Чирне еще больше вытянул оружие из ножен, — не касаются ни вас, почтенный господин Марварт, ни уважаемого господина Трауготта. И вообще никого из старейшин. Но свои права я знаю. Из толпы вызвать имею право любого.
— Я лишь сказал, что это некрасиво. Вас все знают. Вас и ваш меч.
— Так как же? — фыркнул разбойник. — Мне теперь, значит, чтобы не узнавали, девкой переодеваться, как Ланселот Озерный? Я сказал: свои права знаю. Да и они тоже их знают. Эта вот шайка засранцев с дрожащими подштанниками.
Раубриттеры зашумели. Рейневан видел, как у стоящего рядом с ним Котвица кровь от ярости отхлынула от лица, услышал, как Венциль де Харта скрежетнул зубами. Отто Глаубиц схватился за рукоять и сделал такое движение, словно хотел выступить вперед, но Ясько Хромой схватил его за руку.
— Не дури, — буркнул он. — От его меча еще никто живым не уходил.
Хайн фон Чирне снова махнул мечом, прошелся, позвякивая шпорами.
— Ну и что, пердохеры? Что, говноеды, никто не решится? Знаете, кем я вас всех считаю? Бычьими жопами. И таковыми во всеуслышание объявляю. А что? Может, кто возразит? Может, кто скажет, что я вру? Никто? Стало быть, вы все до одного пердуны, рохли и тонкобздюхи. И воще — позорище для рыцарства!
Рыцари-разбойники зашумели еще громче. Однако Хайн, казалось, этого не замечал.
— Один только, — продолжал он, тыча пальцем, — вижу, есть среди вас мужчина, вон он там стоит. Боживой де Лоссов. Воистину не разумею, что такой человек может делать в толпе вам подобных выкидышей, прощелыг и козотрахов. Видать, сам скурвился. Тьфу, стыд и срам.
Лоссов выпрямился, скрестил руки на украшенной гербовой рысью груди, не смутившись, выдержал взгляд Хайна. Однако не пошевелился и продолжал стоять с каменным лицом. Его спокойствие явно распалило фон Чирне. Разбойник покраснел, упер руку в бок.
— Козотрахи! — закричал он. — Выкидыши недоскребанные! Щипокуры! Вызываю вас, слышите, уделанные говномазы! Пешими либо конными, сейчас, здесь, на этой площади! Хоть на мечах, хоть на топорах. Да на чем хотите, выбирайте! Ну, кто? Может, ты, Гуго Котвиц? Может, ты, Кроссиг? Может, ты, Рымбаба, помет куриный?
Пашко Рымбаба наклонился и схватился за меч, скаля зубы из-под усов. Вольдин из Осин схватил его за плечо, удержал на месте тяжелой рукой.
— Утихомирься, — прошипел он. — Тебе что, жизнь не мила? Против него никто не стоит.
Хайн фон Чирне захохотал, словно услышал.
— Никто? Никто не выступит? Нету смелого? Так я и думал! Ах вы, жопосраи! Собачьи хвосты! Жбанопии! Горшкоскребы!
— А, мать твою! — неожиданно рявкнул, выступая вперед, Экхард фон Зульц. — Индюк надутый! Мордач! Жоподуй! Выходи на плац!
— На нем стою, — спокойно ответил Хайн фон Чирне. — Ну, на чем испробуем?
— На этом! — Зульц поднял самопал. — Больно ты горд, Чирне, потому как силен на мечах, могуч на топорах! А ныне новое в моде — вот она, современность-то! Равные шансы! Стреляться будем!
В поднявшемся шуме Хайн фон Чирне подошел к коню и через минуту вернулся, неся стре́льбу. Однако если у Экхарда Зульца была обыкновенная пищаль, простая труба на палке, то оружием Чирне была прямо-таки художественно изготовленная ручница с граненым стволом, посаженным на профилированное дубовое ложе.
— Ну, значит, пусть будет огнестрельное, — заявил он. — Пусть будет современность и дома, и во дворе. Пометьте ристалище.
Дело пошло быстро. Рубежи обозначили двумя вбитыми в землю пиками, определившими дистанцию в десять шагов между рядами горящих мазниц. Чирне и Зульц встали друг против друга, каждый с самопалом под мышкой и тлеющим фитилем в другой руке. Раубриттеры отошли на стороны, освобождая линию выстрела.
— Готовь оружие! — Ноткер Вейрах, взявший на себя обязанность герольда, поднял булаву. — Цельсь!
Противники наклонились, поднесли фитили к запалам.
— Пли!
Некоторое время стояла тишина, нарушаемая лишь шипящими и сеющими искры фитилями, да вонял горящий на полках порох. Походило на то, что придется прервать поединок, чтобы снова набить оружие. Ноткер Вейрах уже собрался было подать знак, когда неожиданно пищаль Зульца сработала со страшным гулом, сверкнул огонь, заклубился вонючий дым. Стоявшие поблизости услышали свист пули, которая, пройдя мимо цели, полетела куда-то в стороны сортира. Почти в тот же момент плюнула дымом и огнем хандканона[282] Хайна фон Чирне. С лучшим результатом. Пуля угодила Экхарду Зульцу в подбородок и оторвала ему голову. Из шеи поборника антигуситского похода хлынул фонтан крови, голова ударилась о стенку овина, упала, покатилась по майдану и наконец упокоилась в траве, глядя мертвым глазом на обнюхивающих ее собак.
— Курва! — сказал в абсолютной тишине Пашко Рымбаба. — Этого, пожалуй, уже не пришьешь.
Рейневан недооценил Самсона Медка.
Он даже не успел оседлать в конюшне коня, когда почувствовал затылком щекочущий взгляд. Обернулся, увидел и замер, как соляной столп, обеими руками вцепившись в седло. Выругался и тут же с размаху перекинул седло на спину коня.
— Не порицай меня, — сказал он, не поворачиваясь и делая вид, будто целиком занят упряжью. — Я должен ехать вслед за ними. Хотел избежать прощания. Вернее, прощальных споров, которые не дали бы ничего, кроме ненужной обиды и потери времени. Я подумал, что лучше будет…
Самсон Медок, прислонившийся к дверной коробке, сплел руки на груди и молчал, многозначительно глядя на Рейневана.
— Я должен ехать за ними, — выпалил после напряженного колебания Рейневан. — Иначе не могу. Пойми. Для меня это исключительный, неповторимый случай. Провидение…
— Личность господина Хайна фон Чирне, — усмехнулся Самсон, — приводит мне на ум некоторые аналогии. Однако ни одной я не назвал бы провиденческой. Ну что ж, я тебя понимаю. Хоть не скажу, что мне это легко далось.
— Хайн Чирне — враг Стерчей. Враг Кунца Аулока. Враг моих врагов, а значит, мой естественный союзник. Благодаря ему у меня появляется возможность отомстить за брата. Не вздыхай, Самсон. Здесь не место и не время для очередного диспута, оканчивающегося выводом, что месть — дело бесплодное и бессмысленное. Убийцы моего брата не только спокойно ходят по земле, но еще и беспрерывно топчутся у меня по пятам, угрожают смертью, преследуют женщину, которую я люблю. Нет, Самсон. Я не сбегу в Венгрию, оставив их тешиться гордостью и славой. Мне представился случай, у меня есть единомышленник, я нашел врага моего врага. Чирне пообещал выпустить из Стерчей и Аулока кишки. Может, это и излишняя кичливость, может, низко, может, отвратительно, может, бессмысленно, но я хочу ему помочь. Хочу видеть, как он будет выпускать из них кишки…
Самсон Медок молчал. А Рейневан, неведомо в который раз, не мог не удивляться, видя, сколько в мутных глазах и одутловатом лице идиота задумчивости и мудрой заботы. И немного, но все же явного упрека.
— Шарлей, — пробормотал он, затягивая подпругу. — Шарлей, правда, помог мне, сделал для меня много. Но ведь ты сам слышал, был свидетелем… И не раз. Стоило мне заговорить о желании отомстить Стерчам, как он тут же начинал отговаривать. При этом ехидничая и относясь ко мне так, словно я глупый мальчишка. Он категорически отказывается помогать мне, больше того, даже к Адели, ты сам слышал, относится несерьезно, высмеивает, постоянно пытается отговорить меня от поездки в Зембицы!
Конь фыркнул и затопал, словно ему передалось настроение Рейневана, а Рейневан глубоко вздохнул, успокоился.
— Передай ему, Самсон, пусть не обижается. Псякрев, я неблагодарный хам, прекрасно понимаю, что он для меня сделал. Но, вероятно, именно так я отблагодарю его лучше всего. Уйдя. Он сам сказал: я — человек рискованный. Без меня ему будет легче. Обоим вам…
Он замолчал.
— Я хотел бы, чтобы ты пошел со мной. Но не предлагаю. Это было бы с моей стороны скверно и непорядочно. Я иду на опасное дело. С Шарлеем тебе будет спокойнее.
Самсон Медок долго молчал, потом сказал:
— Отговаривать тебя я не стану. Не стану толкать тебя, как ты это назвал, на свары и потерю времени. Даже воздержусь высказывать собственное мнение касательно смысла мероприятия… Не хочу также еще больше ухудшать положения и заставлять тебя мучиться угрызениями совести. Однако знай, Рейнмар: уходя, ты окончательно лишаешь меня надежды вернуться в мой собственный мир и мое собственное тело.
Рейневан долго молчал. Наконец сказал:
— Самсон. Ответь. Если можешь — честно. Ты действительно… Ты… Ну, то, что ты говорил о себе… Кто ты?
— Ego sum, qui sum, — мягко прервал Самсон. — Я тот, кто я есть. И давай не будем исповедоваться на прощание. Это ничего не даст, ничего не оправдает и ничего не изменит.
— Шарлей, — быстро сказал Рейневан, — человек бывалый и опытный. Вот увидишь, в Венгрии он наверняка сумеет связаться с кем-нибудь, кто…
— Ладно, отправляйся. Отправляйся, Рейнмар.
Котловину заполнял плотный туман. К счастью, он лежал низко, у самой земли, поэтому не было опасности — по крайней мере пока что — заблудиться, было видно, куда идет тракт, дорогу четко определял ряд выступающих из белого покрывала кривых верб, диких груш и кустов боярышника. Кроме того, далеко в темноте помигивал и указывал дорогу расплывчатый, пляшущий огонек — фонарь отряда Хайна фон Чирне.
Было очень холодно. Когда Рейневан проехал мост через Ядкову и погрузился в туман, ему казалось, что он нырнул в ледяную воду. «Ну что ж, — подумал он, — ведь уже сентябрь».
Раскинувшееся вокруг белое поле тумана отражало свет, позволяло, в общем, неплохо видеть то, что находилось по сторонам. Однако Рейневан ехал в совершенной темноте, едва различая уши коня. Наиболее плотный мрак висел — как ни странно — на самой дороге, меж рядами деревьев и густых кустарников, силуэты которых были уже настолько демоническими, что юноша то и дело вздрагивал от неприятного ощущения и невольно натягивал вожжи, пугая и без того пугливого коня. Он продолжал ехать, посмеиваясь над собственной трусостью. Ну как же можно, черт побери, бояться кустов?
Два куста неожиданно преградили ему путь, третий выхватил из рук вожжи. А четвертый приставил к груди что-то такое, что могло быть только наконечником рогатины.
Вокруг затопали копыта, усилился запах конского и человеческого пота. Щелкнуло кресало, посыпались искры, разгорелись фонари. Рейневан прищурил глаза и откинулся в седле: один фонарь подсунули ему почти под нос.
— Для шпика слишком хорош, — сказал Хайн фон Чирне. — Для платного убийцы — слишком молод. Однако внешность бывает обманчива.
— Я…
Он осекся и скорчился в седле, получив по спине чем-то твердым.
— Кто ты такой, пока что решаю я, — холодно бросил Чирне. — И кто не такой. К примеру, ты не пробитый болтами труп во рву. Пока что. Именно благодаря моему решению. А теперь помолчи, ибо я думаю.
— А что тут думать, — проговорил Вителодзо Гаэтани, итальянец. По-немецки он говорил свободно, однако его выдавал певучий акцент. — Ножом его по горлу, и вся недолга, и поехали, потому как холодно и есть хочется.
Позади затопали копыта, зафыркали лошади.
— Он один, — крикнул Фричко фон Ностиц, которого тоже выдавал молодой и приятный голос. — За ним никого нет.
— Видимость может быть обманчива, — повторил Чирне.
Из ноздрей его коня бил белый пар. Он подъехал близко, совсем близко, так что они коснулись стременами. Рейневан с ужасающей ясностью понял почему: Чирне проверял. И провоцировал.
— А я, — повторил из тьмы итальянец, — говорю — ножом по горлу.
— Ножом, ножом, — повысил голос Чирне. — Все у вас так просто. А мне потом исповедник дырку в брюхе вертит, совестит, напоминает: мол, убить без повода — большой грех, надо иметь повод, мол, важный повод, чтобы убить. На каждой исповеди мне долбит: повод, повод, повод, нельзя без повода, все кончится тем, что я возьму и раздолбаю попу череп булавой, в конце концов, раздражение тоже повод, нет, что ли? Ну а пока пусть все будет так, как он мне на исповеди наказал.
Ну, братец, — обратился он к Рейневану, — давай излагай, кто ты. Погляди, есть повод иль надобно его наперед придумать.
— Меня зовут Рейнмар из Белявы, — начал Рейневан. А поскольку никто его не прерывал, продолжал: — Мой брат, Петр из Белявы, был убит по заказу братьев Стерчей, а убил его Кунц Аулок и его шайка. Поэтому у меня нет причин их любить. В Кромолине я услышал, что и меж вами тоже дружбы нет. Поэтому поехал следом, чтобы сообщить, что Стерчи были в поселении, сбежали оттуда, услышав о вашем приближении. Поехали на юг, по броду через реку. Я говорю все это и делаю из-за ненависти к Стерчам. Сам я отомстить им не смогу. Поэтому надеюсь на ваш отряд. Ничего больше я не хочу. Если я ошибаюсь… Простите и позвольте мне ехать своей дорогой.
Он глубоко вздохнул, устав от поспешно произнесенной речи. Кони раубриттеров похрапывали, позвякивали упряжью, фонари выхватывали из мрака прозрачные, пляшущие тени.
— Фон Беляу, — фыркнул Фричко Ностиц. — Надо же! Получается, что он какой-то мой дальний родственник. Не иначе.
Вителодзо Гаэтани выругался по-итальянски.
— В путь, — неожиданно кратко приказал Хайн фон Чирне. — А ты, господин из Белявы, со мной. Рядом.
«Он даже не велел меня обыскать, — подумал Рейневан, шлепнув лошадь. — Не проверил, нет ли у меня спрятанного оружия. А велит быть рядом. Конечно, очередная проверка. И провокация».
На придорожной вербе покачивался фонарь — хитрый трюк, имевший целью обмануть едущего следом, убедить его, что отряд находится далеко впереди. Чирне снял фонарь, еще раз осветил Рейневана.
— Честное лицо, — отметил он. — Честное, искреннее лицо. Получается, внешность не обманывает, и он правду говорит. Враг Стерчей, да?
— Да, господин Чирне.
— Рейнмар из Белявы, да?
— Да.
— Все ясно. А ну, взять его. Разоружить, связать. Постромок на шею быстро!
— Господин Чирне… — выдавил схваченный сильными руками Рейневан. — Как же так… Как же…
— На тебя есть siqnificavit[283], парень, — небрежно бросил Хайн фон Чирне. — И награда за живого. Тебя, видишь ли, разыскивает Инквизиция. Какое-то волшебство или ересь, мне, впрочем, все едино. Но поедешь ты в путах в Свидницу, к доминиканцам.
— Отпустите меня… — Рейневан застонал, потому что вожжи болезненно врезались в суставы рук. — Прошу вас, господин Чирне… Ведь вы все же рыцарь… А мне надо… Я спешу… К невесте, которую люблю!
— Как и все мы.
— Но вы же ненавидите моих врагов, Стерчей и Аулока!
— Верно, — согласился раубриттер. — Ненавижу сукиных сынков. Но я, парень, не какой-то там дикарь. Я — европеец. Я не допускаю, чтобы мной руководили симпатии и антипатии. В деле.
— Но… господин Чирне…
— По коням, господа.
— Господин Чирне… Я…
— Господин Ностиц! — резко прервал его Хайн. — Это вроде бы ваш родственник. Так сделайте так, чтобы он умолк.
Рейневан получил кулаком по уху так, что у него посыпались искры из глаз, а голову пригнуло чуть не до конской гривы.
Больше он заговаривать не решался.
Небо на востоке посветлело в предчувствии зари. Еще больше похолодало. Связанный по рукам Рейневан дрожал, трясся и от холода, и от страха. Ностицу пришлось несколько раз призывать его к порядку, рванув вожжи.
— Что с ним делать-то? — неожиданно спросил Вителодзо Гаэтани. — Тащить с собой через все горы? Или ослабить отряд, дав ему эскорт до Свидницы? А?
— Еще не знаю. — В голосе Хайна фон Чирне чувствовалось нетерпение. — Я думаю.
— А, — не отступал итальянец, — неужто награда за него так уж велика? Или за мертвого дают гораздо меньше?
— Меня интересует не награда, — проворчал Чирне, — а хорошие отношения со Священным Официумом. И вообще, довольно болтать! Я сказал — думаю.
То, что они выехали на тракт, Рейневан понял по изменению звука и ритма копыт, бьющих по грунту. Это была франкенштейнская дорога. Но вот ехали ли они в сторону самого крупного из здешних городов, или удалялись от него, угадать он не мог. Решение доставить его в Свидницу скорее всего говорило о втором. Впрочем, звезды могли указывать на то, что едут они именно во Франкенштейн. Скажем, на ночлег. Он ненадолго перестал ругать себя за собственную глупость и принялся лихорадочно размышлять, придумывая фокусы и планы бегства.
— Хооо! — крикнул кто-то впереди. — Хооо!
Вспыхнул фонарь, вырвав из мрака угловатые контуры телег и силуэты наездников.
— Есть, — тихо сказал Чирне. — Пунктуально! И там, где договорились. Люблю таких. Но видимость может быть обманчива. Господин Гаэтани, останьтесь позади и будьте начеку. Господин Ностиц, присматривайте за родственником. Остальные — за мной!
Впереди, в ритме шага коня, заплясал фонарь. Приближались трое верховых. Один, словно кукла, закутанный в тяжелую, просторную, укрывающую круп лошади шубу, и двое арбалетчиков, таких же, как стрелки Чирне, одетых кое-как, но с металлическими воротниками и в бригантинах.
— Господин Хайн фон Чирне?
— Господин Гануш Трост?
— Люблю точно держащих слово, — потянул носом человек в шубе. — Вижу, наши общие знакомцы не преувеличивали, порекомендовав нам вас. И охарактеризовав. Рад видеть и доволен сотрудничеством. Думаю, можно двигаться?
— Мое сотрудничество, — ответил фон Чирне, — стоит сто гульденов. Наши общие знакомцы не могли упомянуть об этом.
— Но, разумеется, не авансом, — фыркнул человек в шубе. — Вы, надеюсь, не думали, господин, что я на это соглашусь. Я — купец, человек дела. А в нашем деле так: сначала услуга, потом оплата. Ваша услуга: безопасно переправить меня через Серебряный перевал до Брумова. Сделаете — будет заплачено. Сто гульденов до последнего геллера.
— Лучше, — многозначительно подчеркнул Хайн фон Чирне, — чтобы так оно и было. Конечно, господин Трост, лучше. А на телегах-то что везете, если можно спросить?
— Товар, — спокойно ответил Трост. — А какой — мое дело.
— Ясно, — кивнул Чирне. — Впрочем, мне это знать ни к чему. Мне достаточно и того, что товар ваш не хуже тех, которыми последнее время торговали другие. Фабиан Пфефферкорн. И Миколай Ноймаркт. Об иных умолчу.
— Может, и правильно сделаете. Слишком уж много мы болтаем. А пора бы в путь. Зачем на распутье выстаивать, лихо искушать?
— А и верно. — Чирне развернул коня. — Ничего мы тут не выстоим. Дайте знак, пусть трогает. А что до лиха, то не бойтесь. То лихо, что последнее время так свирепствует в Силезии, имеет привычку с ясного неба бить. В самый полдень. Воистину, как говорят попы, daemonium meridinum, демон, который уничтожает в полдень. Вокруг нас, извольте заметить, темень кромешная.
Купец подогнал коня, сравнялся с вороным раубриттера.
— На месте демона, — заметил он немного погодя, — я изменил бы привычки, поскольку они стали слишком уж известными и предсказуемыми. Кстати, тот же самый псалом упоминает и о темноте. Помните? Negatio perambulans in tenebris[284].
— Знал бы, — в угрюмом голосе Чирне прозвучала веселая нотка, — что вы в таком страхе, то повысил бы ставку. До полторы сотен гульденов самое меньшее.
— Уплачу, — сказал Трост так тихо, что Рейневан едва расслышал. — Сто пятьдесят гульденов в руки, господин Чирне. Когда безопасно доберемся на место. Потому как и верно, я жутко боюсь. Алхимик в Рацибуже составил мне гороскоп, ворожил по курьим кишкам… Получилось, что смерть кружит надо мной…
— Вы верите в такие шутки?
— До недавних пор не верил.
— А теперь?
— А теперь, — сказал купец, — бегу из Силезии. Умной голове два раза не повторяют. Не хочу окончить жизнь, как Пфефферкорн и Ноймаркт. Уезжаю в Чехию, там меня не достанет никакой демон.
— И верно, — подтвердил Хайн фон Чирне. — Там нет. Гуситов даже демоны боятся.
— Выезжаю в Чехию, — повторил Трост. — А ваше дело сделать так, чтобы я туда добрался. Безопасно.
Чирне не ответил. Телеги тарахтели на выбоинах, скрипели оси и ступицы.
Они выехали из леса на открытое пространство, здесь было еще холодней и еще туманней. Услышали шум воды на камнях.
— Вэнжа, — сказал Чирне. — Речка Вэнжа. Отсюда до перевала неполная миля. Хооо! Погоняй! Погоняй, погоооняй!
Под подковами коней и обручами колес застучали и заскрипели окатыши, вскоре вода заплескалась и вспенилась у конских ног. Речка была не очень глубокая, но стремительная.
Хайн фон Чирне неожиданно остановился посередине брода, замер в седле. Вителодзо Гаэтани повернул коня.
— В чем дело?
— Тише. Ни слова.
Увидели они раньше, чем услышали. А увидели белые брызги воды, пенящейся под копытами лошадей, несущихся на них по руслу Вэнжи. Только потом заметили фигуры наездников, увидели плащи… развевающиеся на манер призрачных крыльев.
— За оружие! — рявкнул Чирне, выхватывая меч. — За оружие! Арбалеты!
В них ударил ветер, резкий, дикий, воющий, режущий лицо вихрь. А потом ударил сумасшедший крик.
— Adsumus! Adsumus!
Щелкнули тетивы арбалетов, запели болты. Кто-то крикнул. А через мгновение конники налетели на них в розбрызгах воды, навалились, как ураган, рубя мечами, сваливая и коля. Заклубилось, ночь вспороли крики, вой, грохот и лязг железа, визг и ржание коней. Фричко Ностиц рухнул в реку вместе с лягающимся конем, рядом свалился зарубленный армигер. Кто-то из стрелков взвыл, вой перешел в хрип.
— Adsuuuumuuus!
Удирающий Гануш Трост повернулся в седле, завопил, видя за собой ощерившуюся конскую морду, а за ней черную фигуру в капюшоне. И это было последнее, что он увидел на земле. Узкое острие меча угодило ему в лицо между глазом и носом, с хрустом вонзилось в череп. Купец напружинился, взмахнул руками и рухнул на камни.
— Adsuuumus! — торжествующе рявкнул черный наездник. — In nomine Tuo![285]
Черные наездники хлестнули коней и ринулись во мрак. Но не все! Хайн фон Чирне кинулся за ними следом, спрыгнул с седла, схватил одного, оба покатились в воду, оба одновременно выхватили мечи, оружие засвистело и со звоном ударилось одно о другое. Они бились яростно, стоя по колено в пенящейся воде речки, снопы искр сыпались с клинков.
Черный рыцарь споткнулся. Чирне, старый хват, такой оказии упустить не мог. Ударил с полуоборота в голову, тяжелый пассавский[286] меч разрубил капюшон, разрубил и скинул шлем. Взору Чирне явилось залитое кровью, смертельно бледное искаженное лицо, и он тут же понял, что лица этого не забудет никогда. Раненый зарычал и напал, не думая падать, хотя упасть должен был. Чирне выругался, схватил меч обеими руками и рубанул еще раз, сильно крутанувшись, по шее хлынула черная кровь, голова рыцаря упала на плечо, повисла, удерживаясь лишь на лоскутке кожи. А безголовый рыцарь продолжал идти, размахивая мечом и поливая все вокруг себя кровью.
Кто-то из стрелков взвыл от страха, два других кинулись бежать. Хайн фон Чирне не отступал. Принялся страшно и безбожно ругаться, крепче встал на ноги и рубанул снова, на этот раз не только отделив голову от туловища окончательно, но и отрубив почти все плечо. Черный рыцарь рухнул в прибрежное мелководье, дергаясь там в конвульсиях. Прошло немало времени, прежде чем он замер.
Хайн фон Чирне, тяжело дыша, оттолкнул подальше уносимый течением труп арбалетчика в бригантине.
— Что это было? Что это, клянусь Люцифером, было?
— Иисусе, будь милостив, — бормотал стоящий рядом Фричко Ностиц. — Иисусе, смилостивься…
Речка Вэнжа певуче шумела на камнях.
Тем временем Рейневан сбежал, и это получилось у него так ловко, словно он всю жизнь только и делал, что галопировал связанным. Несся он прямо вперед, крепко ухватившись связанными руками за луку седла, вжавшись головой в гриву, изо всех сил стискивая бока коня коленями, мчался таким галопом, что аж дрожала земля и завывал в ушах ветер. Конь, любимое животное, казалось, понимал, в чем дело, вытянув шею и выдавая из себя все, что мог, доказывая тем самым, что последние пять-шесть лет его овсом кормили не напрасно. Подковы били по затвердевшему грунту, шумели задеваемые в диком беге кусты и высокие травы, били по лицу ветки. «Жаль, что Дзержка де Вирсинг не видит, — подумал Рейневан, хотя в принципе сознавал, что его наезднические способности в данный момент сводятся лишь к тому, чтобы как-то удержаться в седле. — Но, — тут же подумал он, — и этого вполне достаточно».
Возможно, подумал он так немного рановато, потому что конь как раз решил перескочить через поваленный ствол. И перескочил, и даже вполне ловко, только беда в том, что за стволом была яма от вырванных корней. Удар ослабил хватку. Райневан полетел в лопухи, к счастью, такие большие и густые, что они оказались способными хоть немного смягчить падение. Но удар о землю все же вышиб у него из легких весь воздух, и он со стоном свернулся клубком.
Распрямиться он уже не успел. Гнавшийся за ним Вителодзо Гаэтани спрыгнул с седла рядом.
— Хотел сбежать? — прохрипел он. — От меня? Ах ты, гадина.
Гаэтани уже собрался было пнуть Рейневана, но не успел.
Как из-под земли вырос Шарлей, двинул его кулаком в грудь и угостил своим излюбленным пинком под колено. Однако итальянец не упал, только покачнулся, выхватил из ножен меч и рубанул от уха. Демерит ловко выскользнул из поля досягаемости острия, обнажил собственное оружие, кривую саблю. Завертел ею, свистнул крестом, сабля мелькала в его руке молнией и шипела змеей.
Гаэтани не позволил напугать себя продемонстрированным умением фехтовальщика и, дико рявкнув, прыгнул на Шарлея. Они сошлись, звеня оружием. Трижды. На четвертый итальянец не успел парировать удар гораздо более быстрой сабли. Получил по щеке, залился кровью. Ему было этого мало, он, возможно, намерен был драться дальше, но Шарлей не позволил. Подскочил, оголовком сабли хватанул противника меж глаз. Гаэтани рухнул в лопухи. Взвыл, только когда упал:
— Figlio di puttana[287].
— Возможно. — Шарлей протер клинок листом лопуха. — Но ничего не поделаешь, матерей не выбирают.
— Я не хотел бы портить развлечения, — сказал Самсон Медок, — появляясь из тумана с тремя конями, в том числе и храпящим, покрытым мылом гнедым Рейневана. — Но, может, нам все-таки уехать? И неплохо бы галопом.
Млечное покрывало разорвалось, туман поднялся, развеялся в лучах пробивающегося сквозь облака солнца. Погруженный в chiaroscuro[288] длинных теней мир неожиданно посветлел, заблестел, заиграл расцветками. Совсем как у Джотто. Для тех, кто, конечно, когда-нибудь видел фрески Джотто.
Блеснули красной черепицей башни недалекого уже Франкенштейна.
— А теперь, — сказал, насмотревшись, Самсон Медок. — Теперь в Зембицы.
— В Зембицы, — потер руки Рейневан. — Двигаем в Зембицы. Друзья… Как мне вас благодарить?
— Мы об этом подумаем, — пообещал Шарлей. — А пока… А ну, слезай с коня.
Рейневан послушался. Он знал, чего ожидать. И не ошибся.
— Рейневан из Белявы, — проговорил Шарлей благородно и торжественно. — Повторяй за мной: «Я дурак!»
— Я дурак…
— Громче!
— Я дурак, — узнавали заселяющие округу и просыпающиеся в эту пору Божьи семьи: полевые мыши, лягушки, жерлянки, куропатки, овсянки и кукушки, а также мухоловки, сосновые клесты и пятнистые саламандры.
— Я дурак, — повторял вслед за Шарлеем Рейневан. — Я патентованный дурак, глупец, кретин, идиот и шут, стоящий того, чтобы меня заключили в NARRENTURM! Что бы я ни придумал, оказывается пределом глупости, что бы я ни сделал, превышает эти пределы, — разбегалась по мокрым лугам утренняя литания, — к величайшему и совершенно не заслуженному мной счастью, у меня есть друзья, которые не привыкли оставлять меня в беде. У меня есть друзья, на которых я всегда могу положиться и рассчитывать на них, ибо дружба…
Солнце поднялось выше и залило золотым светом поля.
— Дружба — это штука изумительная и громадная!
Зембицы были уже так близко, что они могли любоваться внушительными стенами и башнями, выглядывавшими во всей своей красе по-над поросшими лесом холмами. Вокруг крыши пригородных домишек, на полях и лугах трудились земледельцы, над самой землей стелился грязно-коричневый дым от сжигаемых сорняков. Пастбища были заполнены овцами, луга над прудами белели от полчищ гусей. Вышагивали нагруженные корзинами селяне, важно ступали откормленные волы, тарахтели набитые сеном и овощами телеги. Словом, куда ни глянь, всюду были видны признаки благосостояния.
— Приятная страна, — оценил Самсон Медок. — Работящий край, живущий в достатке.
— И по закону. — Шарлей указал на шубеницу, прогибающуюся под тяжестью повешенных. Рядом, к радости ворон, несколько трупов гнили на кольях, белели кости на колесах. — Предивно! — захохотал демерит. — Видать, тут и впрямь право правом правится, а справедливость — справедливостью.
— Где ты видишь справедливость?
— А вон тут.
— Ага.
— Отсюда также, — продолжал болтать Шарлей, — и достаток, который ты, Самсон, только что изволил заметить. Воистину такие места надлежит посещать в более разумных целях, нежели наши. К примеру, чтобы одурачить, надуть и объегорить какого-нибудь хорошо устроившегося обывателя, а это было бы нетрудно, поскольку благосостояние прямо-таки само в руки идет тысячам зазнаек, фрайеров, наивняков и дурней. А мы едем, чтобы… А, да что говорить…
Рейневан не прокомментировал ни единым словом. Ему не хотелось. Он подобные речи выслушивал уже не один день.
Они выехали из-за пригорка.
— Иисусе Христе, — просопел Рейневан. — Ну народу! Что там такое?
Шарлей придержал коня, приподнялся на стременах.
— Турнир, — угадал он почти сразу. — Это турнир, дорогие господа. Torneamentum. Какой нынче день? Кто-нибудь помнит?
— Восьмой, — посчитал на пальцах Самсон. — Mensis Septembris[289], натурально!
— О! — Шарлей искоса взглянул на него. — Так у вас в потустороннем мире точно такой же календарь?
— В принципе да. — Самсон не прореагировал на зацепку. — Ты спрашивал о дате, я ответил. Желаешь еще что-нибудь? Каких-то более подробных сведений? Сегодня праздник Рождества Девы Марии, Nativitas Mariae.
— Значит, — констатировал Шарлей, — турнир проводят именно по этому случаю. Вперед, господа!
Пригородные луга были заполнены людьми, стояли также временные трибуны для зрителей высшего ранга, обитые цветным сукном, декорированные гирляндами, лентами, пястовскими знаменами и гербовыми щитами рыцарства. Около трибун расположились ларьки ремесленников и палатки продавцов пищи, реликвий и сувениров, а надо всем этим полоскалась феерия разноцветных флагов, хоругвей, прапорчиков и конфолонов[290]. Над гулом толпы то и дело вздымался медный голос труб и сурм[291].
Происходящее в принципе, никого не должно было удивлять. Зембицкий князь Ян наряду с несколькими другими князьями и вельможами входил в силезский «Руденбанд», члены которого были обязаны выступать на турнирах никак не реже раза в год. Однако в отличие от большинства князей, участвовавших в дорогостоящем мероприятии в общем-то неохотно и нерегулярно, Ян из Зембиц устраивал турниры довольно часто. Княжество, в принципе очень небольшое, было к тому же малодоходным, как знать, не самым ли бедным в этом смысле во всей Силезии. Несмотря на это, князь Ян тужился и пыжился. Задолжал евреям, продал все, что мог продать, сдал в аренду все, что мог сдать. От разорения его спас брак на Эльжбете Мельштынской, очень богатой вдове краковского Спытка. Княгиня Эльжбета, пока была жива, немного сдерживала супруга и его широкие жесты, но после ее смерти князь с удвоенной энергией принялся транжирить наследство. В Зембицах опять возобновились турниры, разгульные пиры и помпезные охоты.
Снова загремели трубы, разоралась толпа. Рейневан с друзьями были уже настолько близко, чтобы хорошо видеть ристалище — классическое, длиной в полтораста и шириной в сто шагов, обнесенное двойной изгородью из бревен, по внешней стороне особенно солидной, способной выдержать напор тлущи[292]. Внутри арены установили барьер, вдоль которого в этот момент, наклонив копья, мчались друг на друга двое рыцарей. Толпа ревела, свистела и била в ладоши.
— Турнир, — оценил Шарлей, — hast lidium[293], который мы наблюдаем, облегчит нашу задачу. Сюда сбежался весь город. Гляньте, о, там даже на деревья забрались. Могу поспорить, Рейневан, что твою любимую никто не стережет. Слезем с коней, чтобы не бросаться в глаза, обойдем стороной эту шумную ярмарку, смешаемся с селянами и войдем в город. Veni, vidi, vici![294]
— Прежде чем следовать за Цезарем, — покачал головой Самсон Медок, — неплохо бы проверить, нет ли случайно среди турнирных зрителей любимой Рейневана. Если собрался весь город, может, и она здесь?
— А что Адели, — слез с коня Рейневан, — делать в такой компании? Напоминаю: ее здесь держат в заточении. А арестантов на турниры не приглашают.
— Оно, конечно, так, но что мешает проверить?
Рейневан пожал плечами.
— Ну, пошли дальше.
Пришлось идти осторожно, чтобы не вляпаться в кучу. Окрестные рощицы превратились, как и при каждом турнире, в общественное отхожее место. Зембицы насчитывали около пяти тысяч жителей, турнир мог привлечь не только горожан, но и гостей, что в сумме было приблизительно что-нибудь около пяти с половиной тысяч человек. Похоже, каждый из них побывал в кустах по меньшей мере дважды, чтобы облегчиться, освободиться от накопившейся влаги и выбросить недоеденный бублик. Смердило так, что аж глаза слезились. Было ясно — это не первый день турнира.
Запели трубы, толпа опять завопила в один голос. На сей раз Рейневан с друзьями были уже настолько близко, чтобы сначала услышать треск ломающихся копий и грохот столкновения очередных соперников.
— Видный турнир, — оценил Самсон Медок. — Видный и богатый.
— Как всегда у князя Яна.
Мимо них прошел крепкий паренек, сопровождающий в кусты пригожую, румяную и огненную красавицу. Рейневан с симпатией взглянул на пару, всей душой желая им отыскать местечко поуютнее и по возможности свободное от ароматящих куч человеческого дерьма. Мысли его немного замутила настырная картинка того, чем сейчас парочка занимается в кустах, в промежности приятно защекотало. «Ничего, — подумал он, — ничего. Меня от подобных радостей с Аделью тоже отделяют лишь минуты».
— Туда. — Шарлей со свойственным ему чутьем повел их меж домиками кузнецов и оружейников. — Привяжите лошадей здесь к изгороди. И пошли сюда, тут свободнее.
— Попытаемся подойти поближе к трибуне, — сказал Рейневан. — Если Адель здесь, то…
Его слова заглушили фанфары.
— Aux honneurs, seigneurs chevaliers et escuiers![295] — громко крикнул маршал герольдов, когда фанфары умолкли. — Aux honneurs! Aux honneurs!
Девизом князя Яна была современность. И европейскость. Выделяясь в этом даже среди силезских Пястов, зембицкий князь маялся комплексом провинциала оттого, что его княжество лежит на перифериях цивилизации и культуры, на рубеже, за которым уже нет ничего, только Польша и Литва. Князь тяжело это переживал и прямо-таки болезненно тянулся к Европе. Для окружающих это порой бывало весьма обременительно.
— Aux honneurs! — кричал по-европейски маршал герольдов, одетый в желтый табарт[296] с большим черным пястовским орлом. — Aux honneurs! Laissez les aller![297]
Разумеется, маршал, старый добрый немецкий Marschall, у князя Яна именовался по-европейски Roy d’armes[298], ему помогали герольды — европейские персевансы, а гонки с копьями через ограду, старый добрый Stechen über Schrnken, назывались культурно и европейско: la juste[299].
Рыцари вложили копья в токи[300] и с грохотом копыт бросились вдоль барьера. Один, судя по девизам на попоне, изображающим вершину горы над красно-серебряной шашечницей, был из рода Гобергов. Второй был поляком, о чем свидетельствовал герб Елита на щите и козел в гербе модно зарешеченного турнирного шлема.
Европейский турнир князя Яна привлекал множество гостей и из Силезии, и из зарубежья. Пространство между изгородями и специально огороженную площадь заполняли сказочно расцвеченные рыцари и гермки, в том числе представители самых видных силезских родов. На щитах, конских попонах, лентнерах и вапенроках красовались оленьи рога Биберштайнов, бараньи головы Хаугвицей, золотые пряжки Зедлицей, турьи головы Цеттрицев, шашечницы Боршнитцев, скрещенные ключ Эхтерицев, рыбы Сейдлицев, болты Бользов и карточные буби Квасов. Словно этого было недостаточно, там и тут виднелись чешские и моравские эмблемы и девизы — остжевья панов из Липы и Лихтенбурга, одживонсы[301] панов из Краваржа, Дубе и бехини, багры Мировских, лилии Эвольских. Не было недостатка и в поляках — Староконей, Авданьцев, Долив, Ястжембцев и Лодзьцев.
Поддерживаемые могучими руками Самсона Медка Рейневан и Шарлей взобрались на угол, а потом на крышу дома кузнеца. Оттуда Рейневан внимательно исследовал уже близко расположенную трибуну. Начал с конца, с менее значительных личностей. Это была ошибка.
— О Господи! — очень громко вздохнул он. — Там Адель. Там, клянусь душой. На трибуне!
— Которая?
— Та, что в зеленом платье… Под балдахином… Рядом…
— Рядом с самим князем Яном, — не упустил возможности Шарлей. — И верно, красавица. Ну что ж, Рейневан, поздравляю с отменным вкусом. Поздравить со знанием женской души не могу. Подтверждается, ох подтверждается мое мнение. Напрасно мы ввязались в зембицкую одиссею.
— Это не так, — сам себя заверил Рейневан. — Это не может быть так… Она… Она… узница.
— Чья, давай подумаем? — Шарлей прикрыл глаза ладонью. — Рядом с князем сидит Ян фон Биберштайн, владелец замка Столец. За Биберштайном — незнакомая мне дама в годах.
— Эвфемия, старшая сестра князя, — узнал Рейневан. — За ней… Неужто Болько Волошек?
— Наследник Глогувки, сын опольского князя. — Шарлей, как обычно, оказался на высоте. — Рядом с Волошеком сидит клодский староста, господин Пута из Частоловиц с женой Анной из Колдицев. Дальше сидят Кильян Хаугвиц и его супруга Людгарда, затем — старый Герман Цеттриц, дальше Янко из Хотемиц, владелец замка Ксенж. Он как раз встает и аплодирует Гоче Шаффу из Грайфенштайна. Пожалуй, с женой. Рядом с ней сидит Миколай Зейдлиц из Альтенау, одмуховский старости, около него Гунцель Свинка из Свин, далее кто-то с тремя рыбами на красном поле, а значит, Зейдлиц или Кужбах. А с другой стороны вижу Оттона фон Боршнитца, дальше кого-то из Бишофштайнов, затем Бертольда Апольду, чесника из Шенау. Потом идут Лотар Герсдорф и Хартунг фон Клюкс — оба лужичане. На нижней скамье сидят, если мне зрение не изменяет, Борута из Венцемежиц и Секиль Рейхенбах, хозяин Тепловод… Нет, Рейневан, я не вижу никого, кто мог бы походить на стражника твоей Адели.
— Там дальше, — воскликнул Рейневан, — сидит Тристрам фон Рахенау, родственник Стерчей. Как и Барут, тот, что с туром в гербе. А там… Ох! Псякрев! Не может быть!
Если б не то, что Шарлей крепко схватил его за плечо, Рейневан непременно свалился бы с крыши.
— Это кто же, — спросил он холодно, — так тряхнул тебя? Вижу, твои вытаращенные глаза прилипли к деве со светлыми волосами. К той, за которой ухаживает юный фон Догна и какой-то польский Равич. Ты ее знаешь? Кто она такая?
— Николетта, — тихо сказал Рейневан. — Николетта Светловолосая.
План, казалось бы, гениальный по простоте и дерзости, не сработал, мероприятие провалилось по всему фронту. Шарлей это предвидел, но Рейневана удержать не удалось.
К тылам турнирной трибуны прилегали наспех сколоченные конструкции из столбов и лесов, обернутые полотном. Зрители — во всяком случае, те, что поблагороднее и с положением, — коротали там перерывы, занимая друг друга беседой, флиртуя и похваляясь одеждой. А также угощались блюдами и напитками. Слуги то и дело таскали туда бочки, бочонки и бочоночки, носили корзины. Идею прокрасться в кухню, смешаться со слугами, схватить корзину с булками и отправиться с нею к невесте Рейневан считал совершенно гениальной. Напрасно.
Ему удалось лишь добраться до тамбура, в котором складывали продукты и из которого потом уже их разносили пажи. Рейневан, последовательно реализуя свой план, поставил корзину, незаметно выскользнул из вереницы возвращающихся в кухню слуг и проскользнул под навес. Потом вытащил стилет, чтобы вырезать в обтягивающем конструкцию полотне наблюдательную дырку. И тут его схватили.
Обездвижили его несколько пар крепких рук, железная пятерня стиснула горло, вторая, не менее железная, вырвала стилет. Внутри набитого рыцарями навеса он оказался гораздо скорее, чем ожидал. Хоть и не совсем так, как рассчитывал.
Его сильно толкнули, он упал, прямо перед глазами увидел модные чижмы[302] с невероятно длинными носами. Такие чижмы называли poulaines, обувь, хоть и европейская, пришла вовсе не из Европы, а из Польши. Именно такой обувью славились на весь мир краковские сапожники. Рейневана дернули, он встал. Того, кто его рванул, он знал в лицо. Это был Тристрам Рахенау. Родственник Стерчей. Его сопровождали несколько Барутов с черными турами на лентнерах, тоже стерчевых родственников. Хуже попасть Рейневан не мог.
— Террорист, — представил его Тристрам Рахенау. — Тайный убийца, ваша светлость, князь. Рейнмар из Белявы.
Окружавшие князя грозно зашептались.
Князь Ян Зембицкий, видный, интересный сорокалетний мужчина, был одет в черный облегающий justaucorps[303], поверх которого он носил модно богатую, обшитую соболями бордовую hauppelande[304]. На шее у князя висела тяжелая золотая цепь, на голове был модный chaperon turban с опадающей на плечо лирипипой. Темные волосы князя Яна также были подстрижены по последним новейшим европейским образцам и модам — «под горшок» вокруг головы, на два пальца выше ушей, впереди челка, сзади выбриты по самый затылок. Обут князь был в красные краковские paulaines с модно длинными носами, те самые, которыми Рейневан только что любовался с уровня пола.
Князь, что Рейневан отметил, чувствуя болезненную спазму горла и диафрагмы, держал под руку Адель де Стерча в платье наимоднейшего цвета vert d’emeraude[305] со шлейфом, с разрезанными рукавами, свисающими до самой земли, с золотой сеточкой на волосах, со шнурком жемчугов на шее и соблазнительной грудью, выглядывающей из-под тесного корсета с заманчивым декольте. Бургундка поглядывала на Рейневана холодными как у змеи глазами.
Князь Ян взял двумя пальцами стилет Рейневана, поданный Тристрамом фон Рахенау, осмотрел его, потом поднял глаза.
— Подумать только, — проговорил он, — а ведь я не очень верил тому, что тебя обвиняли в преступлении. В убийстве господина Барта из Карчина и свидницкого купца Ноймаркта. Не хотел верить. И вот, извольте, тебя ловят с вещественным доказательством, когда ты пытаешься ударить меня в спину ножом. Неужели ты так меня ненавидишь? А может, кто-то заплатил? Или ты просто-напросто безумец? А?
— Светлейший князь… Я… Я… не террорист… Правда, я прокрался, но я… Я хотел…
— Ах, князь. — Ян сделал красивой рукой очень княжеский и очень европейский жест. — Понимаю. Ты пробрался сюда с кинжалом, чтобы передать мне петицию?
— Да! То есть нет… Ваша княжеская милость! Я ни в чем не виноват. Наоборот, меня самого постигло несчастье! Я жертва, жертва заговора.
— Ну конечно, — надул губы Ян Зембицкий. — Заговор. Так я и знал.
— Да! — воскликнул Рейневан. — Именно так! Стерчи убили моего брата! Зарезали его.
— Врешь, собачий сын, — проворчал Тристрам Рахенау. — Не гавкай на моих свояков.
— Стерчи убили Петерлина! — рванулся Рейневан. — Если не собственными руками, то руками наемных убийц. Кунца Аулока, Сторка, Вальтера де Барби! Мерзавцев, которые охотятся и за мной! Ваша княжеская милость князь Ян! Петерлин был твоим вассалом! Я требую правосудия!
— Это я его требую! — крикнул Райхенау. — Я, по праву крови! Этот сукин сын убил в Олесьнице Никласа Стерчу!
— Правосудия! — выкрикнул один из Барутов, вероятно, Генрик, потому что у Барутов редко нарекали детей другими именами. — Князь Ян! Кара за это убийство!
— Все это ложь и наговор! — воскликнул Рейневан. — В убийстве повинны Стерчи! А меня обвиняют, чтобы обелиться самим! И из мести! За любовь, связывающую меня с Аделью!
Лицо князя Яна изменилось, и Рейневан понял, какую сморозил жуткую глупость. Видя равнодушное лицо своей возлюбленной, он постепенно, медленно начинал понимать.
— Адель, — проговорил в абсолютной тишине Ян Зембицкий. — О чем он говорит?
— Лжет, Яничек, — усмехнулась бургундка, — ничто меня с ним не связывает и никогда не связывало. Правда, он лез ко мне со своими эфектами[306], нагло приставал, но ушел несолоно хлебавши, ничего не добившись. Ему не помогла черная магия, которой он меня опутал.
— Неправда, — с трудом выдавил Рейневан сквозь стиснутое горло. — Все это неправда! Вранье! Ложь! Адель! Скажи… Ну скажи же, что ты и я…
Адель покачала головой — он так хорошо знал это движение, так она покачивала, сидя на нем верхом, когда они занимались любовью в любимой позе. Глаза у нее сверкнули. И этот блеск он знал тоже.
— В Европе, — громко сказала она, осматриваясь кругом, — не могло случиться ничего подобного. Чтобы грязными намеками оскорбить честь добродетельной дамы. К тому же на турнире, на котором эту даму только вчера провозгласили La Roine de la Beaulte et des Amours[307]. В присутствии рыцарей турнира. И если бы что-то подобное приключилось в Европе, то такой mesdisant[308], такой mal-faiteur[309] ни минуты не оставался бы безнаказанным.
Тристрам Рахенау сразу же понял намек и с размаху врезал Рейневану кулаком по шее. Генрик Барут добавил с другой стороны. Видя, что князь Ян не реагирует, а с каменной физиономией смотрит в сторону, подскочили следующие, среди них кто-то из Зайдлицев или Курцбахов с рыбами на красном поле. Рейневан получил в глаз, мир исчез в жуткой вспышке. Он скорчился под градом ударов. Подбежал кто-то еще, Рейневан упал на колени, получил по плечу турнирной палицей. Заслонил голову, палица крепко ударила его по пальцам. Потом кто-то хватанул его по почкам, и он упал на землю. Его принялись пинать, он свернулся клубком, защищая голову и живот.
— Стойте! Довольно! Немедленно прекратить!
Удары и пинки прекратились. Рейневан открыл один глаз.
Спасение пришло с совершенно неожиданной стороны. Его мучителей остановил грозный, сухой, неприятный голос и приказ худой как щепка немолодой женщины в черном платье и белой подвике[310] под жестко накрахмаленным точком[311]. Рейневан знал, кто это. Евфемия, старшая сестра князя Яна, вдова Фредерика графа Оттингена, после кончины мужа вернувшаяся в родные Зембицы.
— В Европе, которую я знаю, — сказала графиня Евфемия, — лежачих не бьют. Этого не допустил бы ни один известный мне европейский князь, господин брат мой.
— Он провинился, — начал князь Ян. — Поэтому я…
— Я знаю, в чем он провинился, — сухо прервала его графиня. — Ибо слышала. Я беру его под свою защиту. Mersy des dames.[312] Ибо льщу себя надеждой, что знаю европейские турнирные правила не хуже присутствующей здесь законной супруги рыцаря фон Стерча.
Последние слова были произнесены с таким нажимом и столь ядовито, что князь Ян опустил глаза и покраснел до самого обритого затылка. Адель глаз не опустила, на ее лице тщетно было искать хотя бы признаки румянца, а бьющая из глаз ненависть могла напугать кого угодно. Но не графиню Евфемию. Говорили, что Евфемия очень быстро и очень умело расправлялась в Швебии с любовницами графа Фридерика. Боялась не она, боялись ее.
— Господин маршал Боршнитц, — властно кивнула она. — Прошу взять под арест Рейнемара де Беляу. Ты отвечаешь за него передо мной головой.
— Слушаюсь, ясновельможная госпожа.
— Полегче, сестра, полегче, — обрел голос Ян Зембицкий. — Я знаю, что значит mersi des dames, но здесь гравамины[313] касаются весьма серьезного дела. Слишком тяжелы обвинения против этого юноши. Убийства, черная магия…
— Он будет сидеть в тюрьме, — отрезала Евфемия. — В башне под охраной господина Боршнитца. Пойдет под суд. Если кто-нибудь его обвинит. Я имею в виду серьезные обвинения.
— А! — Князь махнул рукой и широким жестом откинул лирипипу на спину. — Ну его к дьяволу. У меня тут дела поважнее. Продолжайте, господа. Сейчас начнется бургурт[314]… Я не стану портить себе впечатление и бургурта не пропущу. Позволь, Адель. Прежде чем начнется бой, рыцари должны увидеть на трибуне Королеву красоты и любви.
Бургундка приняла поданную руку, приподняла шлейф. Связанный оруженосцами Рейневан впился в нее взглядом, рассчитывая на то, что она обернется и глазами или рукой подаст знак. Надеялся, что все это лишь уловка, игра, фортель, что в действительности все остается по-прежнему и ничто между ними не изменилось. Он ждал этого знака до последней минуты.
И не дождался.
Последними покинули навес те, кто на разыгравшуюся сцену смотрел если и не с гневом, то с удовольствием. Седовласый Герман Цеттлиц, клодский староста Пута из Частоловиц, и Гоче Шафф — оба с женами в конусовидных ажурных хенниках[315], сморщенный Лотар Герсдорф из Лужиц. И Болько Волошек, сын опельского князя, наследник Прудника, владелец Глогувки. Последний, прежде чем уйти, особенно внимательно из-под прищуренных век следил за происходящим.
Разгремелись фанфары, громко зааплодировали толпа, герольд выкрикнул свое laissez les alleru aur honneurs. Начинался бургурт.
— Пошли, — приказал армигер, которому маршал Боршнитц доверил сопровождение Рейневана. — Не сопротивляйся, парень.
— Не буду. Какая у вас башня?
— Ты впервые? Хе, вижу, что впервые. Приличная. Для башни.
Рейневан старался не оглядываться, чтобы лишним волнением не выдать Шарлея и Самсона, которые — он был в этом уверен — наблюдают за ним, смешавшись с толпой. Однако Шарлей был слишком хитрым лисом, чтобы дать себя заметить.
Зато его заметили другие.
Она изменила прическу. Тогда, у Бжега, у нее была толстая коса, теперь же соломенные, разделенные посередине головы волосы она заплела в две косички, свернутые на ушах улитками. Лоб охватывал золотой обруч, одета она была в голубое платье без рукавов, под платьем белая батистовая chemise[316].
— Светлейшая госпожа. — Армигер кашлянул, почесал голову под шапкой. — Нельзя… У меня будут неприятности.
— Я хочу, — она смешно закусила губку и топнула немного по-детски, — обменяться с ним несколькими словами, не больше. Не говори никому, и никаких неприятностей не будет. А теперь — отвернись. И не прислушивайся.
— Что на этот раз, Алькасин? — спросила она, слегка прищурив голубые глаза. — За что в путах и под стражей? Осторожней! Если скажешь, что за любовь, я сильно разгневаюсь.
— И однако, — вздохнул он, — это правда. В общем-то.
— А в деталях?
— Из-за любви и глупости.
— Ого! Ты становишься откровеннее! Но, пожалуйста, поясни.
— Если б не моя глупость, я сейчас был бы в Венгрии.
— Я, — она взглянула ему прямо в глаза, — и без того все узнаю. Все. Каждую деталь. Но мне не хотелось бы видеть тебя на эшафоте.
— Я рад, что тебя тогда не догнали.
— У них не было шансов.
— Светлая госпожа. — Армигер повернулся, кашлянул в кулак. — Поимейте милость…
— Бывай, Алькасин…
— Будь здорова, Николетта.
— Знаешь, Рейневан, — сказал Генрик Хакеборн, — повсюду утверждают, что причиной всяческих несчастий, служащих с тобой, всего зла и твоей печальной участи стала французка Адель Стерча.
Рейневан не отреагировал на столь новаторское утверждение. Крестец у него чесался, а почесать не было никакой возможности, потому что руки были стянуты в локтях и вдобавок прижаты к бокам кожаным ремнем. Кони отряда били копытами по выбоистой дороге. Арбалетчики сонно покачивались в седлах.
Он просидел в башне зембицкого замка трое суток. Но не сдался. Его заперли и лишили свободы, это правда. Он не был уверен в завтрашнем дне, и это тоже правда. Но пока что его не били и кормили, хоть скверно и однообразно, но зато ежедневно, а от этого он успел отвыкнуть и с приятностью привыкал опять.
Спал он плохо не только из-за свирепствовавших в соломе блох внушительных размеров. Всякий раз, закрывая глаза, он видел бледное, пористое, как сыр, лицо Петерлина. Или Адель и Яна Зембицкого в самых различных взаиморасположениях. И не мог сказать, что хуже.
Зарешеченное оконце в толстой стене позволяло видеть лишь малюсенький уголок неба, но Рейневан постоянно висел у ниши, вцепившись в решетку и не теряя надежды вот-вот услышать Шарлея, пауком взбирающегося по стене с напильником в зубах. Либо поглядывал на дверь, мечтая, что она вот-вот вылетит из навесов под ударами могучих плеч Самсона Медка. Не лишенная оснований вера во всемогущество друзей поддерживала его дух.
Конечно, никакое спасение ниоткуда не пришло. Ранним утром четвертого дня его вытащили из камеры, связали и усадили на коня. Из Зембиц он выехал через Пачковские ворота, эскортируемый четырьмя конными арбалетчиками, армигером и рыцарем в полных доспехах со щитом, украшенным восьмилучевой звездой Хакеборнов.
— Все говорят, — тянул Генрик Хакеборн, — что твое увлечение французкой было промашкой, а вот то, что ты ее отхендожил, стало твоей гибелью.
Рейневан и на этот раз не ответил, но не удержался, чтобы не кивнуть. Задумчиво.
Едва за холмами скрылись городские башни, как внешне угрюмый и до отвращения службистый Хакеборн оживился, повеселел и сделался разговорчивым без всякого понукания. Звали его — как и добрую половину немцев — Генриком, и был он, как оказалось, родственником влиятельных Хакеборнов из Пшевоза, всего два года назад прибывших из Тюрингии, где их род все ниже сползал по служебной лестнице ландграфов и, как следствие, все сильнее беднел. В Силезии, где имя Хакеборн что-то значило, рыцарь Генрик рассчитывал, служа Яну Зембицкому, на кое-какие приключения и карьеру. Первое ему должна была обеспечить ожидаемая со дня на день круцьята, второе — выгодная колигация[317]. Генрик Хакеборн признался Рейневану, что сейчас вздыхает по прекрасной и темпераментной Ютте де Апольда, дочери чесника Бертольда де Апольды, хозяина в Шёнау. Ютта, увы, признался дальше рыцарь, его афектам не только не отвечает, но даже позволяет себе подшучивать над его намеками. Но ничего, главное — выдержка, капля камень точит.
Рейневан, хоть сердечные перипетии Хакеборна его интересовали гораздо меньше, чем прошлогодний снег, прикидывался, будто слушает, вежливо поддакивал. В конце концов, не стоило быть невежливым с собственным конвоиром. Когда по прошествии некоторого времени рыцарь исчерпал запас интересующих его тем и умолк, Рейневан попытался задремать, но из этого ничего не получилось. Перед прикрытыми глазами постоянно возникал мертвый Петерлин на катафалке либо Адель с ногами на плечах князя Яна.
Они были в Служеевском лесу, красочном, полном ароматов после утреннего дождичка, когда рыцарь Генрик заговорил. Сам — без вопросов — выдал Рейневану цель поездки: замок Столец, гнездышко влиятельного господина фон Биберштайна. Рейневан заинтересовался и одновременно обеспокоился. Он намеревался выспросить болтуна, но не успел. Рыцарь сменил тему и принялся рассуждать относительно Адели фон Стерча и жалкой участи, которую роман с ней уготовил Рейневану.
— Все говорят, — повторил он, — что твое увлечение французкой было промашкой, а то, что ты ее отхендожил, стало твоей погибелью.
Рейневан не стал перечить.
— А меж тем все вовсе не так, — продолжал Хакеборн, строя всезнающую мину. — Все как раз наоборот. Некоторые это угадали. И знают: то, что ты французку оттрахал, спасло тебе жизнь.
— Не понял.
— Князь Ян, — пояснил рыцарь, — не сморгнул глазом выдал бы тебя Стерчам. Рахенау и Баруты здорово на него наседали. Но что бы это означало? Что Адель лжет, запираясь. Что ты ее все же трахал. До тебя доходит? По тем же самым причинам князь не передал тебя палачу на спытки относительно убийств, которые ты якобы совершил. Потому что знал, что на пытках ты начнешь болтать об Адели. Понимаешь?
— Малость.
— Малость! — рассмеялся Хакеборн. — Эта «малость» убережет твою задницу, братец. Вместо эшафота или застенков ты едешь в замок Столец. Потому что там о любовных победах в Аделевой постели ты сможешь рассказывать только стенам, а стены там ого-го! Ну что ж, посидеть-то ты немного посидишь, но зато сохранишь голову и другие части тела. В Стольце тебя никто не достанет, даже епископ, даже Инквизиция. Биберштайны — влиятельные вельможи, не боятся никого, и с ними задираться никто не посмеет. Да, да, Рейневан, тебя спасло то, что князь Ян ни в коем разе не может признать, что ты до него крутил-вертел его метрессу[318]. Любовница, роскошное поле которой пахал лишь законный супруг, это, почитай, почти что девица, а та, что уже давала другим любовникам, — развратница. Потому что если в ее ложе побывал Рейнмар де Беляу, то вполне мог ведь наведываться и любой другой.
— Ты очень мил. Благодарю.
— Не благодари. Я сказал, что твое амурное дельце тебя спасло. Так на это и смотри.
«Ох, не до конца, — подумал Рейневан. — Не до конца».
— Я знаю, о чем ты думаешь, — удивил его рыцарь. — О том, что умряк будет еще молчаливее? Что в Сельце тебя могут отравить или втихаря свернуть шею. Так вот — нет, ошибочно ты так думаешь, если, конечно, думаешь. Хочешь знать почему?
— Хочу.
— Тайно заточить тебя в Стольце предложил князю сам Ян фон Биберштайн. И князь тут же согласился. А теперь самое интересное: ты знаешь, почему Биберштайн поспешил с такой офертой[319]?
— Понятия не имею.
— А я имею. Потому что слух пошел по Зембицам. Об этом его попросила сестра князя, графиня Евфемия. А она держит князя в крупном к себе уважении. Говорят, еще с детячьих лет. Поэтому графиня на зембицком дворе имеет такой вес. Хоть положение-то у нее никакое. Потому что какая она графиня? Пустой титул и уважение. Она родила швабскому Фридерику одиннадцать детей, а когда овдовела, детки выставили ее из Эттингена. Ни для кого это не тайна. Но в Зембицах она всей своей мордой — госпожа. Ничего не скажешь.
Рейневан и не думал возражать.
— Не она одна, — продолжал после недолгого молчания Хакеборн, — просила за тебя у господина Яна Биберштайна. Хочешь знать, кто еще?
— Хочу.
— Биберштайна дочка, Катажина. Видать, ты ей по душе пришелся.
— Такая высокая, светловолосая?
— Не прикидывайся глупцом. Ты же ее знаешь. Идут слухи, что она уже раньше спасла тебя от погони. Эх, как все это удивительно переплелось. Скажи сам, разве не ирония судьбы, комедия ошибок? Разве это не NARRENTURM, не истинная Башня шутов?
«Это верно, — подумал Рейневан. — Самая настоящая Башня шутов. А я… Нет, Шарлей был прав — я самый большой шут. Король дураков, маршал глупцов, великий приор ордена кретинов».
— В башне в Стольце, — весело продолжал Хакеборн, — ты долго не просидишь, если проявишь сообразительность. Готовится, я знаю наверняка, большая круцьята на чешских еретиков. Дашь обет, примешь крест, тебя и отпустят. Повоюешь. А покажешь себя в борьбе со схизмой, так тебе простят все прегрешения.
— Есть только одно «но».
— Какое?
— Я не хочу воевать.
Рыцарь повернулся в седле, долго смотрел на него.
— Это, — спросил он язвительно, — почему бы?
Ответить Рейневан не успел. Раздался ядовитый свист и тут же громкий хруст. Хакеборн покачнулся, схватился руками за горло, в котором, пробив пластину горжета[320], торчал арбалетный болт. Рыцарь, обильно оплевываясь кровью, медленно наклонился назад и свалился с коня. Рейневан видел его глаза, широко раскрытые, полные безбрежного изумления.
Потом пошло сразу много и быстро.
— Нападеееение! — крикнул армигер, выхватывая из ножен меч. — За оружие!
В кустарнике перед ними страшно гукнуло, сверкнул огонь, заклубился дым. Конь под одним из слуг повалился, словно громом пораженный, придавив седока. Остальные кони поднялись на дыбы, напуганные выстрелом. Встал на дыбы и конь Рейневана. Связанный Рейневан не сумел удержать равновесие, упал, крепко ударившись бедром о землю.
Из кустарников вылетели конники. Рейневан, хоть и скорчившийся на песке, сразу узнал их.
— Бей! Убивай! — орал, крутя мечом, Кунц Аулок, известный под прозвищем Кирьелейсон.
Зембицкие стрелки дали залп из арбалетов, но все трое безбожно промазали. Собрались бежать, но не успели, свалились под ударами мечей. Армигер мужественно сошелся с Кирьелейсоном, кони храпели и плясали, звенели клинки. Конец стычке положил Сторк из Горговиц, вбив армигеру в спину бурдер[321]. Армигер напружинился, тогда Кирьелейсон добил его тычком в горло.
Глубоко в лесу, в гуще, тревожно кричала напуганная сорока. Пахло порохом.
— О, гляньте-ка, гляньте, — проговорил Кирьелейсон, ткнув в лежащего Рейневана ботинком. — Господин Белява. Давненько мы не виделись. Ты не радуешься?
Рейневан не радовался.
— Заждались мы тебя здесь, — посетовал Аулок, — в слякоти, холоде и неудобствах. Ну, finis coronat opus[322]. Мы тебя взяли, Белява. К тому ж готового, я бы сказал, к употреблению, уже упакованного. Ох нет, не твой это день. Не твой.
— Давай, Кунц, я садану его по зубам, — предложил один из банды. — Он мне тогда чуть было глаз не выбил, в той корчме под Бжегом. Так я ему теперича зубы вышибу.
— Перестань, Сыбек, — буркнул Кирьелейсон. — Держи нервы в узде. Иди лучше и проверь, что у того рыцаря было во вьюках и мошне. А ты, Белява, чего это так на меня свои буркалы вытаращил?
— Ты убил моего брата, Аулок.
— Э?
— Брата моего убил. В Бальбинове. За это будешь висеть.
— Дурь несешь, — холодно сказал Кирьелейсон. — Видать, с коня-то на голову сверзился.
— Ты убил моего брата.
— Повторяешься, Белява.
— Врешь!
Аулок встал над ним, по выражению его лица можно было понять, что он решает дилемму: пнуть или не пнуть. Не пнул явно из пренебрежения. Отошел на несколько шагов, остановился у коня, убитого выстрелом.
— Чтоб меня черти взяли, — сказал, покачав головой. — И верно, грозное и убийственное оружие эта твоя хандканона, Сторк. Погляди сам, какую дырищу в кобыле проделала. Кулак поместится! Да! Воистину — оружие будущего! Современность! Прогресс!
— В задницу с такой современностью, — кисло огрызнулся Сторк из Горговиц. — Не в коня, а в мужика я метился из этой холерной трубы. И не в этого, в того, другого.
— Не беда. Не важно, куда метился, важно, куда попал! Эй, Вальтер, ты что там делаешь?
— Дорезаю тех, кто еще дышит! — ответил Вальтер де Барби. — Нам свидетели ни к чему, верно?
— Поспеши! Сторк, Сыбек, ать-два, сажайте Беляву на коня. На того рыцарского кастильца. Да привяжите покрепче, потому как это озорник. Помните?
Сторк и Сыбек помнили, ох помнили, поэтому, прежде чем посадить Рейневана на седло, выдали ему несколько тычков и покрыли грязными ругательствами. Связанные руки прикрепили к луке, а икры — к стременному ремню. Вальтер де Барби покончил с «дорезанием», протер кинжал, трупы зембичан затащили в кусты, коней прогнали, по команде Кирьелейсона вся четверка — плюс Рейневан — двинулись вперед. Ехали быстро, явно стремясь поскорее убраться с места нападения и оторваться от возможной погони. Рейневан дергался в седле. Ребра кололи при каждом вздохе и болели как черти. «Дальше так быть не может, — глупо подумал он, — не может быть, чтобы меня то и дело колотили».
Кирьелейсон подгонял дружков криком, ехали галопом. Все время по дороге. Они явно предпочитали скорость возможности скрыться, плотный лес не позволил бы ехать рысью, не говоря уже о галопе.
С ходу вылетели на распутье и напоролись на засаду.
Со всех дорог, а также сзади на них ринулись скрытые до того в зарослях конники. Человек двадцать, из которых половина была в полных белых латах. У Кирьелейсона и его компании не было никаких шансов выкрутиться, но все равно, надо признать, они яростно сопротивлялись. Аулок с разрубленной топором головой свалился с коня первым. Рухнул под конские копыта Вальтера де Барби, которого навылет пробил мечом небольшой рыцарь с польским Хвостом на щите. Получил булавой по голове Сторк, Сыбка из Кобылейгловы иссекли и искололи так, что кровь обильно обрызгала съежившегося в седле Рейневана.
— Ты свободен, друг.
Рейневан заморгал. Голова кружилась. Ему показалось, что все произошло слишком уж быстро.
— Спасибо, Болько… Прости… Ваша княжеская милость…
— Ладно, ладно, — прервал Болько Волошек, наследник Ополя и Прудника, хозяин Глокувки, перерезая корделясом[323] его узы. — Никакая не «милость». В Праге ты был Рейневаном, а я Болеком. За кружкой пива и в драке. Да еще когда мы экономии ради брали одну курву на двоих в борделе на Целетней в Старом Городе. Забыл?
— Не забыл.
— Я тоже. Как видишь, школяр школяра в беде не бросает. А Ян Зембицкий может чмокнуть меня в задницу. Впрочем, я рад, что мы вовсе не зембицких порубили. Правда, случайно, но обошлось без дипломатических осложнений, потому как мы, признаться, здесь, на дороге в Столец, думали увидеть скорее зембицкий эскорт. А тут — глянь, какая неожиданность. Кто ж это такие, господин подстароста? Познакомься, Рейневан, это мой подстароста, господин Кжих из Костельца. Ну так как, господин Кжих? Кого-нибудь узнаете? Может, кто еще жив?
— Кунц Аулок и его компания, — опередил Рейневана гигант с Хвостом на щите, — а дышит еще только один. Сторк из Горговиц.
— Ого! — насупился и закусил губу хозяин Глогувки. — Сторк? И живой? А ну, давайте его сюда.
Волошек тронул коня, с высоты седла глянул на убитых.
— Сыбек из Кобылейгловы, — узнал он. — Сколько уж раз уходил от палача, но вот, как говорится, сколь веревочке ни виться… А это Кунц Аулок, холера, из такой приличной семьи. Вальтер де Барби, ну что ж, как жил, так и помер. Это кто ж таков? Уж не господин ли Сторк?
— Смилуйтесь, — забормотал Сторк из Горговиц, кривя залитое кровью лицо. — Пардону… Помилуй, господин…
— Нет, господин Сторк, — холодно ответил Болько Волошек. — Ополе вскоре будет моей собственностью, моим княжеством. Изнасилование опольской жительницы — это, на мой взгляд, серьезное преступление. Слишком тяжелое для быстрой смерти. Жаль, мало у меня времени.
Молодой князь привстал на стременах, осмотрелся.
— Связать стервеца, — приказал он. — И утопить.
— Где? — удивился Хвост. — Тут же нигде нет воды.
— Вот там, во рву, — указал Волошек, — есть лужа. Правда, невеликая, но голова наверняка поместится.
Глогувские и опольские рыцари затащили ревущего и вырывающегося из пут Сторка ко рву, перевернули и, держа за ноги, впихнули голову в лужу. Рев сменился яростным бульканьем. Рейневан отвернулся.
Прошло много времени. Очень много.
Вернулся Кших из Костельца в сопровождении другого рыцаря, тоже поляка, герба Нечуя.
— Всю воду из лужи выхлестал, негодяй, — весело сказал Хвост. — Только илом подавился.
— Пора бы нам отсюда уходить, ваша княжеская милость, — добавил Нечуй.
— Верно, — согласился Болько Волошек. — Правда, господин Сляский? Послушай, Рейневан, со мной ты ехать не можешь, мне негде тебя спрятать ни у себя, в Глогувке, ни в Ополе, ни в Немодлине. Ни отец, ни дядя Бернард не захотят неприятностей с Зембицами, выдадут тебя Яну, как только он напомнит. А он напомнит.
— Знаю.
— Знаю, что ты знаешь. — Молодой Пяст прищурился. — Но не знаю, понимаешь ли. Поэтому перейду к деталям. Безразлично, какое ты выберешь направление, но Зембицы обходи. Обходи Зембицы, друг, советую по старой amicicii[324]. Обходи это княжество стороной. Поверь, там тебе искать нечего. Может, и было что, но теперь нечего. Тебе это ясно?
Рейневан кивнул. Ему это было ясно, но признаться он ни в какую не хотел и не мог себя заставить.
— Ну, тогда, — князь дернул вожжи, развернул коня, — каждый в свою сторону. Управляйся сам.
— Еще раз благодарю. Я твой должник, Болько.
— О чем речь! — махнул рукой Волошек. — Я же сказал: по старой школярской дружбе. Эх! Это были времена! В Праге… Бывай, Рейнмар. Bene vale[325].
— Bene vale, Болько.
Вскоре на тракте утих топот коней опольского кортежа, скрылся в березняке темно-гнедой кастилец Рейневан, до недавних пор собственность Генрика Хакеборна, тюрингского рыцаря, приехавшего в Силезию по собственную смерть. На развилке все успокоилось, утихли крики сорок и соек. Продолжали петь иволги…
Не прошло и часа, как первый лис принялся обгладывать голову Кунца Аулока.
События на ведущем в Столец тракте стали — во всяком случае, на некоторое время, — сенсацией, темой дружеских бесед и модных сплетен. Зембицкий князь Ян несколько дней ходил хмурый, пронырливые придворные рассказывали, что он дуется на сестру, княгиню Евфемию, иррационально приписывая ей вину за случившееся. Разошелся также слух, будто очень крепко получила по ушам служанка госпожи Адели де Стерча. Шла молва, что досталось ей за веселое щебетанье и смех в то время, когда госпоже было вовсе не до смеха.
Хакеборны из Пжевоза пообещали, что убийц юного Генрика достанут хоть из-под земли. Прелестная темпераментная Ютта де Апольда смертью поклонника не опечалилась, как говорили, отнюдь.
Молодые рыцари организовали преследование преступников, мотаясь от замка к замку под пение рогов и грохот подков. Преследование больше напоминало пикник, да и результаты были тоже пикничные. В некоторых случаях наблюдалась беременность, а затем и направление сватов. Правда, с большой задержкой.
Зембицы навестила Инквизиция, но зачем навещала, не смогли узнать даже самые пронырливые и жадные до сенсаций сплетники. Другие вести и слухи доходили быстро.
Во Вроцлаве, у Святого Яна Крестителя, каноник Отто Беесс страстно молился перед главным алтарем, благодарил Бога, опустив голову на сложенные домиком ладони.
В Ксенгницах, селе под Любином, старенькая, вконец сгорбившаяся мать Вальтера де Барби думала о приближающейся зиме и о голоде, который теперь, когда она осталась без опеки и помощи, несомненно, убьет ее перед новолунием.
В Немчи, в корчме «Под бубнами», какое-то время было очень шумно — Вольфгер, Морольд и Виттих Стерчи, а с ними Дитер Гакст Стефан Роткирх и Йенч фон Кнобельсдорф по прозвищу Филин орали наперебой, сквернословили, угрожали, опрокидывая кватерку за кватеркой и гарнец за гарнцем. Подносящие напитки слуги ежились от страха, слыша описания мук, которым выпивохи намеревались в ближайшем будущем подвергнуть некоего Рейневана де Беляу. К утру настроение поправило неожиданно трезвое замечание Морольда. Нет такого худа, отметил Морольд, которое не обернулось бы добром. Раз уж Кунца Аулока дьяволы взяли, значит, тысяча рейнских золотых Таммона Стерча останется в кармане. То есть в Штерендорфе.
Спустя четыре дня весть дошла и до Штерендорфа.
Малолетняя Офка Барут была очень, ну очень недовольна. И очень зла на охмистриню[326]. Офка никогда не дарила охмистриню симпатией, слишком часто ее мать пользовалась помощью охмистрини, чтобы принудить Офку делать то, чего Офка не любила, — особенно есть кашу и умываться. Однако сегодня охмистриня достала Офку особенно зверски — силой оторвала от игры. Игра заключалась в бросании плоского камня на свежие коровьи лепешки и благодаря своей простоте и доставляемой радости пользовалась последнее время успехом у ровесников Офки, в основном отпрысков городской стражи и челяди.
Оторванная от игры девочка ворчала, дулась и что было сил старалась осложнить охмистрине задачу. Нарочно шла маленькими шажками, из-за чего охмистриня вынуждена была чуть ли не еле-еле плестись. Злым фырканьем реагировала на замечания и на все, что охмистриня говорила. Потому что все это ее мало задевало. Она была по горлышко сыта переводом речей дедушки Таммона, у которого в комнатах сильно воняло, впрочем, дедушка и сам вонял не меньше. Ей было до свечки, что в Штерендорф только что приехал дядя Апеч, что дядя Апеч привез дедушке невероятно важные новости, что именно сейчас передает их, а когда окончит, дедушка Томмо, как всегда, пожелает много чего сказать, а кроме нее, благородной девицы Офки, никто не понимает дедушкиных речей.
Благородной девице Офке все это было неинтересно. У нее было только одно желание — вернуться к городскому валу и кидать плоский камень на коровьи лепешки.
Уже на лестнице она услышала звуки, доносящиеся из комнаты дедушки. Вести, доставленные дядей Апечей, видимо, действительно были потрясающими и крайне неприятными. Почему что Офке еще никогда не доводилось слышать, чтобы дедушка так рычал. Никогда. Даже когда узнал, что лучший жеребец табуна чем-то отравился и издох.
— Вуаахха-вуаха-буххауахху-уууааха! — вырывалось из комнаты. — Хрррохрхххих… Уаарр-рааах! О-о-о-ооо…
Потом послышался хрип.
И наступила тишина.
А потом из комнаты вышел дядя Апеч. Долго смотрел на Офку. Еще дольше — на охмистриню.
— Прошу наготовить еды на кухне, — сказал он наконец. — Проветрить комнату. И вызвать священника. Именно в такой последовательности. Дальнейшие распоряжения дам, когда поем. Многое, — добавил он, видя угадывающий истину взгляд охмистрини. — Здесь теперь многое изменится.
Около полудня дорогу ему загородил бурелом — огромное пространство поломанных, лежащих валом стволов, доходящее до далекой стены бора. Затор из искореженных стволов, хаос спутавшихся ветвей, исковерканных как бы в смертной муке, вырванных из земли корней и лабиринт ям был точным отображением того, что творилось у него в душе. Аллегорический ландшафт не только задержал его, но и заставил задуматься.
Расставшись с князем Болеком Волошеком, Рейневан в совершенной апатии ехал на юг, туда, куда ветер гнал валы черных туч. Собственно, он не знал, почему выбрал именно это направление. Может, потому что перед тем, как уехать, туда указал Волошек? Или инстинктивно выбрал дорогу, уводящую от мест и дел, пробуждающих страх и отвращение? От Стерчей, Стшегома и господина фон Лаасана, от Хайна фон Чирне, свидницкой Инквизиции, замка Столец, Зембиц и князя Яна…
И Адели.
Тучи неслись так низко, что казалось, еще немного, и заденут верхушки деревьев, стоявших за буреломом. Рейневан вздохнул.
Ах как задели, как резанули сердце и внутренности холодные слова князя Болека! В Зембицах ему больше нечего искать! Господи! Эти слова, возможно, потому, что они были так безжалостно откровенны, столь правдивы, потрясли Рейневана сильнее, чем холодный и равнодушный взгляд Адели, чем жестокий голос, которым она науськивала на него рыцарей, чем удары, которые по ее вине сыпались на него, чем заточение в башне. В Зембицах ему больше искать нечего. В Зембицах, в которые он рвался, полный надежды и любви, пренебрегая опасностями, рискуя здоровьем и жизнью. В Зембицах ему уже нечего искать!
«Значит, — подумал он, вглядываясь в путаницу корней и ветвей, — мне уже не осталось ничего, и вместо того, чтобы убегать в поисках утраченного, не лучше ли вернуться в Зембицы? Изыскать возможность встретиться с глазу на глаз с неверной любовницей? Чтобы, как известный рыцарь из баллады, который, спасая брошенную ветреной дамой перчатку, вошел в цвингер[327] со львами и пантерами, кинуть Адели в лицо, как кинул перчатку тот рыцарь, горький упрек и холодное презрение? Посмотреть, как негодница бледнеет, как смущается, как ломает руки, как опускает глаза, как дрожат у нее губы. Да, да, пусть будет что угодно, лишь бы увидеть, как она бледнет, как стыдится, видя презрение, порожденное собственным отступничеством. Сделать так, чтобы она страдала! Чтобы ее изматывал стыд, мучили угрызения совести…»
«Как же, — отозвался рассудок, — угрызения?! Совесть! Дурак ты, вот что. Она рассмеется, прикажет снова избить тебя и бросить в башню. А сама пойдет к князю, и они улягутся в постель, будут играть в любовь, да что там, беситься так, что ложе начнет трястись и трещать. И не будет там ни угрызений совести, ни сожалений. Будет смех, потому что насмешки и издевки над наивным глупцом Рейневаном из Белявы придадут любовным забавам вкуса и огня, словно пряная приправа».
Конь Генрика Хакеборна заржал, тряхнул головой. Шарлей, подумал Рейневан, похлопывая его по шее, Шарлей и Самсон остались в Зембицах. Остались? А может, сразу, как только его арестовали, двинулись в Венгрию, довольные тем, что освободились наконец от излишних забот? Шарлей совсем недавно расхваливал дружбу, говорил, что это штука изумительная и громадная. Но раньше — и как же искреннее и правдивее это звучало — заявлял, что ему важны лишь собственное удобство, собственное благо и счастье, а все остальное — пропади пропадом. Так он говорил, и в общем…
В общем, конь снова заржал. И ему ответило ржание.
Рейневан поднял голову и успел заметить наездника на опушке леса.
Амазонку.
«Николетта, — изумился он. — Николетта Светловолосая! Серая кобыла, светлая коса, серая накидка. Это она, она, никаких сомнений!»
Николетта тоже увидела его. Но вопреки ожиданиям не помахала рукой, не окликнула весело и приветливо. Куда там! Она развернула коня и кинулась прочь. Рейневан не стал долго раздумывать. Говоря точнее, не раздумывал вообще.
Он ударил кастильца ногами и бросился вслед по краю бурелома. Галопом. Ямы от вывороченных деревьев грозились поломать ноги коню, а ездоку свернуть шею, но, как сказано, Рейневан не раздумывал. Конь тоже.
Когда он вслед за амазонкой влетел в бор, то понял, что ошибся. Во-первых, сивый конь был не знакомой ему чистокровной и резвой кобылой, а костлявой и неуклюжей клячей, бегущей по папоротникам тяжело и совершенно неграциозно. Восседающая на кляче девушка никоим образом не могла быть Николеттой Светловолосой. Смелая и решительная Николетта, то есть Катажина Биберштайн, мысленно поправился он, не ехала бы, во-первых, на дамском седле. Во-вторых, не сгибалась бы на нем так безобразно и не оглядывалась бы испуганно. И не пищала бы так пронзительно. Совершенно определенно — так бы она не пищала.
Когда наконец до него дошло, что он, словно кретин или извращенец, гоняется по лесам за совершенно незнакомой девушкой, было уже слишком поздно. Амазонка под грохот копыт и истошный визг выехала на поляну; Рейневан выехал за ней. Он пытался сдержать коня, но норовистый жеребец не дал себя остановить.
На поляне были люди, кони, целый кортежик. Рейневан заметил нескольких пилигримов, нескольких францисканцев в коричневых рясах, нескольких вооруженных алебардистов, толстого сержанта и запряженный парой лошадей фургон, покрытый черным просмоленным полотном. И человека на вороном коне в бобровом колпаке и плаще с бобровым воротником. Тот, в свою очередь, заметил Рейневана, указал на него сержанту и вооруженным людям.
«Инквизитор», — с ужасом подумал Рейневан, но тут же сообразил, что ошибся. Он уже видел эту телегу, видел этого типа в бобровом колпаке и воротнике. О том, кто это, ему сказала Дзержка де Вирсинг на фольварке, где останавливалась со своим табуном. Это был колектор. Сборщик податей.
Вглядываясь в накрытую черным полотном телегу, он понял, что видел ее и позже. Вспомнил обстоятельства и в результате тут же решил бежать. Но не успел. Потому что, прежде чем развернул топчущегося и дергающего мордой коня, рысью подъехали вооруженные, окружили его и отрезали от леса. Увидев, что он попал под прицел нескольких готовых к выстрелу арбалетов, Рейневан отпустил вожжи, поднял руки и крикнул:
— Я здесь случайно, по ошибке. Без злых намерений!
— Любой так может сказать, — ответил, подъехав, бобровый колектор. Он смотрел угрюмо, рассматривал так внимательно и подозрительно, что Рейневан замер, ожидая самого худшего и неизбежного. То есть того, что колектор его узнает.
— Эй-эй! Постойте! Я этого парня знаю!
Рейневан сглотнул. Положительно, это был день восстановления знакомств. Крикнул голиард, с которым Рейневан познакомился в раубриттерском Кромолине, тот самый, который читал гуситский манифест, а потом вместе с Рейневаном прятался в сырне. Немолодой, в кабате с вырезанной зубчиками баскиной и красном рогатом капюшоне, из-под которого выглядывали вьющиеся пряди сильно поседевших волос.
— Я хорошо знаю этого юношу, — сказал голиард. — Он из приличной благородной семьи. Его зовут Рейнмар фон Хагенау.
— Может, потомок, — черты лица бобрового коллектора помягчали, — известного поэта?
— Нет. А почему он следит за нами? Идет по следу? А?
— По какому следу? — опередив Рейневана, фыркнул красный голиард. — Слепые вы, что ли? Он же из бора выехал! Если б следил, ехал бы по дороге, по следам.
— Хм-м-м, пожалуй, верно. Так вы его знаете?
— Как аминь в пачеже, — весело подтвердил голиард. — Я же его имя знаю. А он знает, что меня зовут Тибальт Раабе. Ну, господин Рейнмар, скажи, как меня зовут?
— Тибальт Раабе.
— Ну, видите!
Получив столь неоспоримое доказательство, колектор откашлялся, поправил бобровый колпак, приказал солдатам отъехать.
— Простите, хм-м-м… Пожалуй, слишком уж я осторожен… Но мне надо быть чутким! Больше сказать ничего не могу. Ну что ж, господин Хагенау, можете…
— …ехать с нами, — запросто докончил голиард, предварительно незаметно подмигнув Рейневану. — Мы в Бардо. Вместе, потому как кучкой-то веселей и… безопасней.
— Ты был, — догадался Рейневан, — в Зембицах.
— Был. И кое-что слышал… Вполне достаточно, чтобы удивиться, увидев вас здесь, в Голеньевских борах. Потому что разошлась весть, что вы в башне сидите. Ох, ну и приписали же вам грехов… Сплетничали… Если б я вас не знал…
— Однако знаешь.
— Знаю. И сочувствую. Поэтому скажу: поезжайте с нами. В Бардо. О Господи… да не смотрите вы на нее так. Мало вам того, что вы ее по лесу гоняли?
Когда едущая впереди группы девушка обернулась в первый раз, Рейневан даже вздохнул от изумления и разочарования. Как он мог спутать эту дурнушку с Николеттой? С Катажиной Биберштайн?
Волосы у девушки действительно были почти такого же цвета, светлые, как солома, частый в Силезии результат смешения крови светловолосых отцов с Лабы и светловолосых матерей с Ватры и Просны. Но на этом подобие и оканчивалось. У Николетты кожа была как албеастр, лоб же и подбородок этой девушки украшали точечки угрей. У Николетты глаза были ну прямо васильки, у прыщатой девицы — никакие, водянистые и все время по-лягушечьи вылупленные, что могло быть результатом испуга. Нос слишком маленький и вздернутый, губы слишком тонкие и бледные. Вероятно, что-то прослышав о моде, она выщипала себе брови, но с ужасным результатом — вместо того чтобы выглядеть модной, она выглядела глупой. Впечатление дополняла одежда: тривиальная кроличья шапочка, а под опончей — серое дешевенькое пальтишко, прямо скроенное, сшитое из плохой шерсти. Катажина Биберштайн наверняка лучше одевала своих служанок.
«Дурнушка, — подумал Рейневан, — бедная дурнушка. Не хватает еще только оспинок. Но у нее все еще впереди».
У едущего бок о бок с девушкой рыцаря оспа — этого нельзя было не заметить — была уже пройденным этапом. Ее следов не скрывала короткая седая борода. Упряжь вороной, на которой он ехал, была сильно изношена, а кольчуг вроде той, что была на нем, не носили уже со времен легницкой битвы. «Обедневший рыцарь, — подумал Рейневан, — каких много, провинциальный vassalorum[328]. Везет дочь в монастырь. Куда же еще-то. Кому такая нужна? Только кларискам или цистерцианкам».
— Прекратите же, — прошипел голиард, — пялиться на нее. Нехорошо.
Что ж, действительно нехорошо. Рейневан вздохнул и отвел глаза, целиком сосредоточившись на дубах и грабах, растущих по краю дороги. Однако было уже поздно.
Голиард тихо выругался. А выряженный в легницкую кольчугу рыцарь остановил коня и подождал, пока к нему подъедут. Мина у него была очень серьезная и очень угрюмая. Он гордо поднял голову, уперся рукой в бедро рядом с рукоятью меча. Столь же немодного, как и кольчуга.
— Благородный господин Хартвиг фон Штетенкорн, — откашлявшись, представил его Тибальд Раабе. — Господин Рейневан фон Хагенау.
Благородный господин Хартвиг фон Штетенкорн некоторое время смотрел на Рейневана, но вопреки ожиданиям не спросил о родственной связи с известным поэтом.
— Вы напугали мою дочь, милостивый господин, — высокомерно заметил он, — гоняясь за ней.
— Прошу извинить. — Рейневан поклонился, чувствуя, как краснеют у него щеки. — Я ехал за ней, поскольку… По ошибке. Еще раз прошу простить. И у нее тоже, если позволите, попрошу прощения, опустившись на колено…
— Это ни к чему, — отрезал рыцарь. — Просто не уделяйте ей внимания. Она очень робка. Несмела. Ер — доброе дитя. В Бардо ее везу…
— В монастырь?
— Почему, — насупил брови рыцарь, — вы так думаете?
— Потому как очень благочестивы… то есть, — выручил Рейневана из неловкого положения голиард, — очень благочестивыми вы оба выглядите.
Благородный Хартвиг фон Штетенкорн наклонился в седле и сплюнул, совсем не благочестиво, зато абсолютно по-рыцарски.
— Оставьте в покое мою дочь, господин фон Хагенау, — повторил он. — Совсем и навсегда. Вы поняли?
— Понял.
— Прекрасно. Кланяюсь.
Еще через час покрытый черным полотном воз увяз в грязи. Чтобы его вытянуть, пришлось привлечь все силы, не исключая Меньших Братьев. Естественно, до физической работы не снизошли ни дворяне, то есть Рейневан и фон Штетенкорн, ни культура и искусство в лице Тибальда Раабе. Бобровый колектор ужасно занервничал в связи со случившимся, бегал, ругался, командовал, беспокойно посматривал на бор. Видимо, заметил взгляды Рейневана, потому что, как только экипаж высвободился и отряд двинулся, счел нужным кое-что пояснить.
— Понимаете ли, — начал он, заведя коня между Рейневаном и голиардом, — все дело в грузе, который я везу. По правде говоря, довольно важном.
Рейневан не прокомментировал. Впрочем, он прекрасно знал, о чем речь.
— Да-да. — Колектор понизил голос, немного испуганно осмотрелся. — На моей телеге мы везем не какой-нибудь шиш. Другому бы не сказал, но вы ведь дворянин из почтенного рода, и глаза у вас честные. Потому вам скажу. Мы везем собранные подати.
Он снова сделал паузу, переждал, не будет ли вопросов. Вопросов не было.
— Подать, — продолжил он, — назначенную франкфуртским Рейхстагом. Специальную. Одноразовую. На войну с чешскими еретиками. Каждый платит в зависимости от состояния! Рыцарь — пять гульденов, барон — десять, священник по пять с каждой сотни годового дохода. Понимаете?
— Понимаю.
— А я — колектор. На телеге находится то, что собрано. В сундуке. А собрано, надо вам знать, немало, потому что в Зембицах я заинкассировал не от какого-то барончика или Фуггеров. Поэтому неудивительно, что я так осторожничаю. Всего неделя, как напали на меня. Неподалеку от Рыхбаха, после деревни Лутомья.
Рейневан и на этот раз ничего не сказал и не спросил. Только кивал головой.
— Рыцари-грабители. Хамская шайка! Сам Пашко Рымбаба. Его узнали. Нас наверняка бы поубивали, к счастью, господин Зейдлиц на помощь пришел, прогнал подлецов. Во время стычки сам ранение получил, и это вызвало у него жестокую горячку. Клялся, что раубриттерам отплатит, а несомненно слово свое сдержит. Зейдлицы — народ памятливый.
Рейневан облизнул губы, продолжая машинально покачивать головой.
— Господин Зейдлиц в горячке кричал, что всех их выловит и так уделает, умучает, что даже сам чешинский князь Ношак так разбойника Хрена не умучил, ну, того, знаете, который его сына убил, молодого князя Пжемка. Помните? На раскаленного медного коня велел его посадить, щипцами до белого каления раскаленными и крючьями тело рвать. Помните? Ну, по вашим лицам вижу, что помните.
— Мхм.
— Выходит, хорошо получилось, что я мог сказать господину Зеддицу, кто они были, те грабители. Пашко, как я ране сказал, Рымбаба, а где Пашко, там и Куно Виттрам, а где эти оба два, там, верно, и Ноткер Вейрах, старый разбойник. Ну и другие там были, тех я тоже господину Зейдлицу описал. Огромнейшая какай-то дубина с глупой мордой, надо думать, спятивший. Второй типчик помельче ростом, этакий горбонос, как глянешь, сразу ясно — мерзавец. И еще хлюстик, парнишка, малость даже на вас похожий, сдается мне… Но нет, что я болтаю, вы юноша благородный, культурной внешности, ну ни дать ни взять — святой Себастьян на картине. А у того по глазам видать — дерьмо.
Рассказываю я, рассказываю, а господин Зейдлиц кааак шикнет! Дескать, знает он этих негодяев, слышал о них, его свояк, господин Гунцелин фон Лаасан, тоже таковых ищет, тех двух — горбоноса и хлюстика, за нападение, которое они в Стешгоме учинили. Это ж надо, как судьба-то переплетается. Удивляетесь? Погодите, сейчас еще лучше будет, вот уж тут-то будет чему удивляться. Я уж совсем было собрался из Зембиц выезжать, а тут мне слуга доносит, что кто-то вокруг воза крутится. Притаился я и что вижу? Тот самый горбонос и тот самый дублинский идиот! Чуете! Ну, какие ловкие мерзавцы!
Колектор аж слюной захлебнулся от возмущения. Рейневан кивал и сглатывал слюну.
— Тогда я что есть духу, — продолжал сборщик, — к ратуше, уведомил, подал донесение. Уж их там, наверно, поймали, уж их в узилище мастер на кол натягивает. А соображаете, в чем тут вопрос-то? Два этих стервеца с тем третьим, хлюстиком, не иначе как для раубриттеров шпионили, давали знать банде, на кого засаду устраивать. Испугался я, уж не меня ли где на дороге дожидаются, уведомленные. А эскорт мой, как видите, менее чем скромный! Все зембицкое рыцарство предпочитает турнир, пиршество, игры, тьфу, танцы! Страх подумать, и жизнь мне мила, да жаль, если в грабительские руки попадут эти пятьсот с лишним грошей… Ведь на святое дело предназначенные.
— Ну конечно, — добавил голиард, — жаль! И ясно, что на святое. На святое и доброе, а они не всегда в паре идут, хе-хе. Вот я господину колектору посоветовал избегать главных дорог, а втихую, лесами, прошмыгнуть, шах-мах, в Бардо.
— И пусть нас, — колектор возвел глаза горе, — опекает Господь Бог. И патроны налоговых сборщиков, святые Адаукт и Матфей. И Матка Боска Бардская, чудами славящаяся.
— Аминь, аминь! — закричали, услышав имя Божьей Матери, идущие рядом с возом паломники с посохами. — Хвала тебе, Наисветлейшая Дева, покровительница и защитница.
— Аминь! — воскликнули хором идущие по другую сторону телеги Меньшие Братья.
— Аминь, — добавил фон Штетенкорн, а дурнушка перекрестилась.
— Аминь, — заключил колектор. — Святое место, господин Хагенау, говорю вам, Бардо. Видать, полюбилось Божьей Матери? Знаете, кажется, она снова на Бардской горе объявилась. И снова плачущая, как тогда, в сороковом годе. Одни говорят, мол, это предвестье несчастий, кои вскоре падут на Бардо и всю Силезию. Другие утверждают, что Божья Матерь плачет, ибо схизма ширится. Гуситы…
— Вам, понимаете, всюду, — прервал голиард, — гуситы видятся и ересь чудится. А не кажется ли вам, что Пресвятая Дева может плакать совсем по другой причине? Может, у нее слезы льются, когда она смотрит на священников, на Рим? Когда видит симонию, бесстыжую распущенность, воровство? Вероотступничество и ересь, наконец, ибо чем же, если не еретичеством, является поведение вопреки Евангелиям? Может, Божья Матерь плачет, видя, как священные таинства становятся фальшью и игрищами шарлатанов? Ибо их вещает жрец, погрязший во грехе? Может, ее возмущает и смущает то, что смущает и возмущает многих, почему, например, папа, будучи самым богатейшим из богатых, возводит храм Петров не на свои деньги, а на деньги нищенствующих бедняков?
— Ох, умолкли бы вы лучше…
— Может, плачет Матка Боска, — не дал заткнуть себе рот голиард, — видя, как вместо того, чтобы молиться и жить в благочестии, священники рвутся на войну, в политику, ко власти? Как они правят? А к их правлению прекрасно подходят слова пророка Исаии: «Горе тем, которые постановляют несправедливые законы и пишут жестокие решения, чтобы устранить бедных от правосудия и похитить права у малосильных… чтобы вдов сделать добычею своею и ограбить сирот»[329].
— Да уж, — криво усмехнулся колектор, — резкие слова, резкие, милостивый господин Раабе. А сказал бы я, что и к вам самим можно их применить, что вы и сами не без греха. Рассуждаете как политик, чтобы не сказать как священник. Вместо того что вам следует: придерживаться лютенки, рифмы и пения.
— Рифмы и песни, говорите? — Тибальд Раабе снял с луки лютню. — Как пожелаете!
Королевские попы —
антихристы из толпы.
Сила их не от Христа,
а от папского листа!
— Вот зараза, — проворчал, оглядываясь, колектор. — Уж лучше б вы говорили.
За твои, Христос, раны
дай нам правых капелланов,
чтобы ересь извели
и к Тебе нас привели.
Ляхи, немцы, весь народ —
коль сомненье вас берет,
знайте: как волну прилив,
правду вам несет Виклиф!
— Правду несет, — машинально повторил про себя заслушавшийся Рейневан. — Скажите правду. Где я уже слышал эти слова?
— Достанется вам когда-нибудь, господин Раабе. Будет еще на вашу голову горе за такие припевки, — тем временем кисло говорил колектор. — А вам, братишки, удивляюсь: как вы можете все это так спокойно слушать.
— В песнях, — усмехнулся один из францисканцев, — очень часто скрывается правда. А правда — это правда, ее не залжешь, надобно терпеть, хоть и больно будет. А Виклиф? Ну что же, плутал, но libri sunt legendi non comburendi[330].
— Виклиф, прости его Господи, — добавил другой, — не был первым. Размышлял о том, о чем здесь речь шла, наш великий брат и патрон, Бедняк из Ассизи.
— А ведь Иисус, как утверждает Евангелие, — тихо заметил третий, — говорил: nolite possidere aurum negue argentum negue pecuniam in zonis vestris[331].
— А слова Иисусовы, — вставил, откашлявшись, толстый сержант, — ни поправлять, ни изменять не может никто, даже папа… А если это делает, значит, он не папа, а, как сказано в песне, истинный антихрист.
— Именно! — крикнул, потирая сизый нос, самый старший паломник. — Так оно и есть!
— Ну, Господи прости! — заохал колектор. — Замолкните же! Ну мне и компания досталась! Один к одному вальденские и бегардские слова. Грех!
— Да будет вам отпущен, — фыркнул, настраивая лютню, голиард. — Вы же собираете по́дать на святую цель. За вас встанут святые Адаукт и Матфей.
— Замечаете, господин Рейневан, — сказал явно обиженный колектор, — с каким ехидством он это произнес? Вообще-то каждый сознает, что подати на богоугодное дело собираются, что ко благу общества. Что платить надобно, ибо таков порядок. Все это знают. И что? Никто сборщиков не любит. Бывает, увидят, что я приближаюсь, и в лес утекают. А то и собаками травят. Грубыми словами обзывают. И даже те, которые платят, глядят на меня как на зачумленного.
— Тяжкая доля, — кивнул головой голиард, подмигнув Рейневану. — А вы никогда не хотели этого изменить? При ваших-то возможностях?
Тибальд Раабе, как оказалось, был человеком скорым и догадливым.
— Не вертитесь в седле, — тихо бросил он Рейневану, подведя коня совсем близко. — Не думайте о Зембицах. Зембиц вам надо избегать.
— Мои друзья…
— Я слышал, — прервал голиард, — о чем болтал колектор. Спешить на помощь друзьям — дело благородное, однако ваши друзья, позвольте вам заметить, не из тех, которые не смогут управиться самостоятельно, и не позволят себя арестовать зембицкой городской страже, славящейся, как все стражи права, предприимчивостью, пылом, быстротой действия, отвагой и интеллектом. Не думайте, повторяю, о возвращении. С вашими друзьями в Зембицах ничего не случится, а вам этот город — погибель. Поезжайте с нами в Бардо, господин Рейнмар. А оттуда я лично проведу вас в Чехию. Ну, что вы уставились? Ваш брат был мне близким комилитоном[332].
— Близким?
— Вы удивитесь, узнав насколько. Удивитесь, узнав, сколь многое нас связывало.
— Меня уже ничем не удивишь.
— Вам так только кажется.
— Если ты действительно был Петерлину другом, — сказал после недолгого колебания Рейневан, — то тебя обрадует весть, что его убийц постигла кара. Уже скончались Кунц Аулок, да и вся его компания.
— Ну что ж, «таскал волк — потащили и волка», — повторил избитую поговорку Тибальд Раабе. — Уж не от вашей ли они руки пали, господин Рейнмар.
— Не важно, от чьей. — Рейневан слегка покраснел, уловив в голосе голиарда насмешливую нотку. — Главное — пришел им конец. А Петерлин отмщен.
Тибальд Раабе долго молчал, поглядывая на кружащего над лесом ворона.
— Далек я от того, — сказал он наконец, — чтобы сожалеть о Кирьелейсоне или оплакивать Сторка. Пусть горят в аду. Но господина Петра убили не они… Не они.
— Кто ж… — поперхнулся Рейневан. — Кто же тогда?
— Не вы один хотели бы это знать.
— Стерчи? Или по наущению Стерчей? Кто? Говори!
— Тише, молодой человек! Спокойней. Будет лучше, если этого не услышат чужие уши. Я не могу сказать вам ничего сверх того, что слышал сам…
— А что ты слышал?
— Что в дело замешаны… темные силы.
Рейневан какое-то время молчал, потом насмешливо повторил:
— Темные силы. Я тоже слышал. Об этом говорили конкуренты Петерлина. Мол, ему везло в делах, потому что дьявол помогал, а взамен за это Петерлин ему душу продал. И что придет день, когда этот дьявол утащит его в пекло. Действительно, темные и сатанинские силы. И подумать только, что я считал тебя, Тибальд Раабе, человеком серьезным и рассудительным.
— Ну, значит, я замолкаю. — Голиард пожал плечами и отвернулся. — Больше ни слова. Боюсь разочаровать вас еще сильнее.
На отдых кортеж остановился под огромным древним дубом, деревом, несомненно, прожившим не один десяток веков. По дубу резво прыгали белочки, ничуть не заботясь о собственной степенности и серьезности. Коней выпрягли из накрытой черным полотном телеги, люди расселись под деревом. Вскоре, как и думал Рейневан, ввязались в политическую дискуссию, касающуюся идущей из Чехии гуситской ереси и со дня на день ожидаемой большой круцьяты, долженствующей положить этой ереси конец. Но хоть тема, и верно, была достаточно типичной и предсказуемой, тем не менее дискуссия пошла не по ожидаемому руслу.
— Война, — неожиданно заявил один из францисканцев, потирая тонзуру, на которую белочка сбросила желудь. — Война есть зло. Ибо сказано: «Не убий».
— А защищая себя? — спросил колектор. — И собственное имущество?
— А защищая честь? — дернул головой Хартвиг фон Штетенкорн. — Тоже мне — болтовня. Честь надобно защищать, а оскорбления смывать кровью!
— Иисус в Гефсиманском саду не защищался, — тихо ответил францисканец. — И наказал Петру убрать меч. Неужто он был бесчестен?
— А что пишет Августин, Doctor Ecclesiae в «De civitate Dei»? — воскликнул один из паломников, демонстрируя свою начитанность, довольно неожиданную, поскольку цвет его носа свидетельствовал скорее об иных пристрастиях. — Так вот, речь там идет о войне справедливой. А что может быть более справедливым, нежели война с нехристями и ересью? Не мила ли такая война Богу? Не мило ли Ему, когда кто-то убивает Его врагов?
— А Иоанн Златоуст, а Исидор что пишут? — закричал другой эрудит с таким же красно-сизым носом. — А святой Бернад Клеровский? Велят убивать еретиков, мавров и безбожников. Вепрями именует их, нечистыми. Таковых убивать, речёт, не грех. Ибо во славу Божию!
— Кто ж я таков, будь Боже милостив, — сложил руки францисканец, — чтобы возражать святым и докторам Церкви? Я ж не спорю, не дискутирую, я лишь повторяю слова Христа на Горе. А он наказал любить ближнего своего. Прощать тем, кто провинился перед Ним. Любить врагов и молиться за них.
— А Павел велит эфессянам, — добавил другой из монахов таким же тихим голосом, — супротив сатаны вооружаться любовью и верой, а не копьями.
— И даст Бог, в конце концов, — перекрестился третий францисканец, — любовь и вера победят. Согласие и Pax Dei[333] воцарятся меж христианами. Ибо, ну, гляньте, кто пользуется диференцией[334] меж нами? Бусурманин! Сегодня мы спорим с чехами о Слове Божием, о комунии, а завтра? Что может случиться завтра? Магомет и полумесяцы на церквях!
— Ну что же, — фыркнул самый старший паломник, — может, и чехи прозреют, отрекутся от еретичества. Может, им в этом деле голод поможет! Ибо вся Европа присоединилась к эмбарго, запретила торговлю и всякий промысел с гуситами. Если им этого будет мало, то она и разоружит, и уморит голодом. Когда в кишках голод заиграет, так они поддадутся, вот увидите.
— Война, — повторил с нажимом первый францисканец, — есть зло. Это мы уже установили. А по-вашему что, блокада — это Иисусово учение? Велел Иисус на Горе голодом ближнего морить? Христианина? Отбросив религиозные диференции, чехи — тоже христиане. Нет, не нужно никому это эмбарго.
— Верно, брат, — вставил раскинувшийся под дубом Тибальд Раабе. — Так не годится. И еще скажу, что порой такие блокады становятся обоюдоострым оружием. Хорошо, если они нас до несчастья не доведут, как довели лужичан. А то как бы не отыгралось на Силезии так же, как на Верхней Лужице прошлогодняя селедочная война.
— Селедочная война?
— Так ее назвали, — спокойно пояснил голиард, — потому что речь шла и об эмбарго, и о селедках. Хотите, расскажу.
— Ну ясно ж, хотим. Хотим!
— Так вот, — Тибальд Раабе выпрямился, обрадовавшись проявленному интересу, — все было так: пан Гинек Бочек из Кунштата, чешский дворянин, гусит, бо-о-ольшим был любителем сельдей, мало что едал с таким удовольствием, как балтийские улики[335], особливо под пиво или горилку или же в пост. А верхнелужицкий рыцарь Генрик фон Догна, пан в Грифенштайне, знал о бочековом аппетите. А поскольку Рейхстаг в это время аккурат относительно эмбарго совещался, то решил пан Генрик обратить слово в плоть и по собственной инициативе гусита прижать. Взял, да и заблокировал ему поставки сельди. Обозлился пан Бочек, стал просить, мол, религия — религией, но селедка-то селедкой. Ты, папист паршивый, дерись за доктрину и литургию, но селедку мне оставь, потому как я ее люблю. А пан Догна на это: селедок к тебе, еретик, не пропущу, жри, Бочек, бочок, грудинку, значит, даже по пятницам. Ну и это уж переполнило чашу. Собрал разъяренный пан Гинек дружину, двинулся на лужицкие земли, неся туда меч и огонь. Первым делом спалил замок Карлсфрид, пограничный таможенный пункт, где задерживали сельдевые транспорты. Но пану Бочеку этого было мало, жутко он был разозленный. Запылали деревни вокруг Гартау, церкви, фольварки, даже предместья самой Житавы осветило зарево пожаров. Три дня пан Бочек палил и грабил. Не окупилась, ох не окупилась лужичанам Селедочная война! Не желаю Силезии ничего подобного.
— Будет то, — проговорил францисканец, — что Бог положит.
Долго никто не произносил ни слова.
Погода начала портиться. Грозно потемнели подгоняемые ветром тучи. Шумел лес, первые капли дождя начали кропить капюшоны, епанчи, черное покрывало телеги. Рейневан подъехал стремя к стремени к Тибальду Раабе.
— Хороший рассказ, — тихо проговорил он. — О селедках. И кантилена о Виклифе тоже ничего. Удивляюсь только, что ты не завершил всего, как там, в Кромолине, чтением четырех пражских статей. Интересно, колектор знает о твоих взглядах?
— Узнает, — тихо ответил голиард, — когда придет время. Потому что, как говорит Екклесиаст: «Всему свое время… Время рождаться и время умирать; время насаждать и время вырывать посаженное. Время убивать и время врачевать, время молчать и время говорить. Время искать и время терять, время любить и время ненавидеть; время войне и время миру»[336]. Всему свое время.
— На сей раз я соглашусь с тобой целиком и полностью.
На распутье среди светлого березняка — каменный покаянный крест, один из множества в Силезии памятников преступления и покаяния.
Напротив креста светлел песчанистый тракт, в остальных направлениях расходились мрачные лесные дороги. Ветер рвал кроны деревьев, раскидывал сухие листья. Дождь — пока еще только мелкий — бил в лицо.
— Всему свое время, — сказал Рейневан Тибальду Раабе. — Так говорит Екклесиаст. Вот и пришло время нам расстаться. Я возвращаюсь в Зембицы. И, пожалуйста, помолчи.
Колектор посмотрел на них. Меньшие Братья, паломники, солдаты, Хартвиг фон Штетенкорн и его дочка тоже.
— Я не могу, — начал Рейневан, — оставить друзей, которые, возможно, попали в беду. Это несправедливо. Дружба — штука изумительная и громадная.
— Разве я что-нибудь говорю?
— Еду.
— Поезжайте, — кивнул голиард. — Однако, если вам придется сменить планы, если вы все же предпочтете Бардо и дорогу в Чехию, вы сможете запросто догнать нас. Мы будем ехать медленно. А возле Счиборовой Порубки думаем задержаться подольше. Запомните: Счиборова Порубка.
— Запомню.
Прощание было кратким. Как бы вскользь. Так, обычные пожелания счастья и Божьей помощи. Рейневан развернул коня. В памяти остался взгляд, которым простилась с ним дочка Штетенкорна. Взгляд телячий, маслянистый, взгляд водянистых и тоскливых глаз из-под выщипанных бровей.
«Какая дурнушка, — подумал, мчась галопом против ветра и дождя, Рейневан. — Такая некрасивая, такая трусливая. Но удалого мужчину приметила сразу и сумела распознать».
Конь мчался галопом примерно стае, прежде чем Рейневан одумался и понял, насколько он глуп.
Столкнувшись с ними около огромного дуба, он даже не очень удивился.
— Хо! Хо! — крикнул Шарлей, сдерживая пляшущего коня. — Дух неземной! Это ж наш Рейневан!
Соскочили с седел, и через мгновение Рейневан уже стонал в сердечном и горячо сдавливающем ребра объятии Самсона Медка.
— Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, — говорил немного изменившимся голосом Шарлей. — Ушел от зембицких палачей, ушел от господина Биберштайна из Столецкого замка. Уважаю! Ты только глянь, Самсон, что за способный юноша. Всего две недели, как со мной, а уж столькому научился. Прытким сделался, мать его, как доминиканец!
— Он едет в Зембицы, — заметил Самсон, казалось бы, холодно, но в его голосе тоже пробивалось возбуждение. — А это явно указывает на недостаток прыткости. И ума. Как же так, Рейнмар?
— Зембицкую проблему, — проговорил сквозь стиснутые зубы, — я считаю закрытой. И никогда не существовавшей. С… Зембицами меня больше ничего не связывает. Ничто меня уже не связывает с прошлым. Но я боялся, что они там вас схватят.
— Они? Нас? Ничего себе шуточки!
— Рад вас видеть. Нет, я, честное слово, радуюсь.
— Ты усмеешься! Мы — тоже.
Дождь крепчал, ветер раскачивал кроны деревьев.
— Шарлей, — бросил Самсон, — думаю, нет надобности двигаться и дальше… следом за ним… В том, что мы собирались сделать, уже нет ни цели, ни смысла. Рейнмар свободен, его больше ничто ни с чем не связывает, давай дадим коням шпоры, и айда к Опаве, к венгерской границе. Оставим, предлагаю, за спиной Силезию и все силезское. В том числе и наши сумасбродные планы.
— Какие планы? — заинтересовался Рейневан.
— Не важно. Шарлей, что скажешь? Я предлагаю забыть о наших намерениях. Разорвать уговор.
— Не понимаю, о чем вы.
— Потом, Рейнмар. Ну, Шарлей?
Демерит громко кашлянул.
— Разорвать уговор, — повторил он вслед за Самсоном.
— Разорвать.
Было видно, что Шарлей борется с собственными мыслями.
— Наступает ночь, — наконец сказал он. — А ночь рождает совет. La notto, как говаривают в Италии, porta la consiglia[337]. Но, добавлю от себя, очень важно, чтобы это была ночь сна, проведенного в сухом, теплом и безопасном месте. По коням, парни. И за мной.
— Куда?
— Увидите.
Уже почти совсем стемнело, когда перед ними замаячили заборы и строения. Зашлись лаем собаки.
— Что это? — беспокойно спросил Самсон. — Неужели…
— Это Дембовец, — прервал Шарлей, — грангия[338], принадлежащая монастырю цистерцианцев в Каменце. Когда я сидел у демеритов, мне, бывало, доводилось здесь работать. В порядке наказания, как вы справедливо полагаете. Потому-то я и знаю, что это место сухое и теплое, как бы созданное для того, чтобы выспаться как следует. А утром, думаю, удастся что-нибудь и перекусить.
— Я так понимаю, — сказал Самсон, — что цистерцианцы тебя знают. И мы попросим у них гостеприимства…
— Ну, не так уж все хорошо, — снова обрезал демерит. — Треножьте коней. Оставим их здесь, в лесу. А сами — за мной. На цыпочках.
Цистерцианские собаки успокоились, лаяли уже гораздо тише и как бы равнодушнее, когда Шарлей ловко выламывал доску в стене овина. Через минуту они были в темном, сухом, теплом чреве, приятно пахнущем соломой и сеном. Спустя еще минуту, взобравшись по лестнице на перекрытие, они уже закапывались в сено.
— Спать, — промурлыкал Шарлей, шелестя соломой. — Жаль — на голодный желудок, но с ужином предлагаю повременить до утра, тогда наверняка удастся стырить какую-нибудь пищу, хотя бы яблоки. Впрочем, если очень надо, могу пойти хоть сейчас. Вдруг да кто-нибудь из вас не выдержит. А, Рейнмар? В основном я имел в виду тебя как личность, которой сложновато сдерживать примитивные инстинкты… Рейнмар!
Рейневан спал.
Несмотря на усталость, Рейневан спал скверно и беспокойно. Прежде чем уснуть, долго ворочался в колючем, остистом сене и вертелся между Шарлеем и Самсоном, заработав несколько проклятий и тычков. Потом стонал во сне, видя кровь, вытекающую изо рта пронзенного мечами Петерлина. Вздыхал, видя нагую Адель де Стерча, сидящую верхом на князе Яне Зембицком, постанывал, видя, как князь играет ритмично приплясывающими грудями, лаская их и тиская. Потом, к его ужасу и отчаянию, место, освобожденное Аделью, заняла на князе Светловолосая Николетта, то есть Катажина Биберштайн, объезжающая неутомимого Пяста с неменьшей, чем Адель, энергией и прытью. И с неменьшим в финале удовлетворением.
Потом были полунагие девицы с развевающимися волосами, летящие на метлах по подсвеченному заревом небу в окружении стай каркающих ворон. Был ползающий по стене стенолаз, беззвучно разевающий клюв, был отряд мчащихся по полям прикрытых капюшонами рыцарей, кричащих что-то непонятное. Была turris fulgurata, башня, разваливающаяся от удара молнии, был падающий с нее человек и человек, охваченный пламенем, бегущий по снегу. Потом был бой, гул пушек, хряст самопалов, громыхание копыт, ржание лошадей, звон оружия, крики…
Разбудили его топот копыт, ржание лошадей, звон оружия, крики. Самсон Медок своевременно прикрыл ему рот рукой.
Двор грангии заполняли пешие и конные.
— Ну, попали, — проворчал Шарлей, разглядывая майдан сквозь щель между бревнами. — Ну прямо как в говно.
— Неужели погоня? Из Зембиц? За мной?
— Хуже. Это какое-то, холера, сборище. Толпища людей. Я вижу вельмож. И рыцарей. Псякрев, надо же! Именно здесь. В этой пустоши. На безлюдье.
— Сматываемся, пока не поздно.
— Увы, — Самсон указал головой в сторону овчарни, — поздно. Вооруженные плотно окружили территорию. Похоже, чтобы никого сюда не допустить. Да, думаю, и выпустить тоже. Слишком поздно мы проснулись. Просто чудо, что нас не разбудили… запахи; мясо жарят с самого рассвета…
Действительно, со двора доносился все более ядреный запах печеного.
— На вооруженных, — Рейневан и для себя отыскал наблюдательную щелочку, — одежды в епископских расцветках. Возможно, Инквизиция.
— Прелестно, — буркнул Шарлей. — Прелестно, курва! Единственная наша надежда на то, что они не заглянут в овин.
— Увы, — повторил Самсон Медок. — Пустая надежда. Они как раз направляются сюда. Давайте-ка заберемся в сено. А в случае чего прикинемся идиотами.
— Тебе легко говорить.
Рейневан догребся сквозь сено до досок потолка, отыскал щель, приложился к ней глазом и увидел, что в овин вбежали кнехты, к его всевозрастающему ужасу проверяющие все закоулки, протыкающие глевиями даже снопы и солому в сусеке. Один поднялся по лестнице, но на перекрытие не взошел, удовольствуясь поверхностным осмотром.
— Хвала и благодарение, — прошептал Шарлей, — известному солдатскому растяпству.
Увы, этим дело не кончилось. После кнехтов в овин набились слуги и монахи. Глинобитный пол привели в порядок и подмели. Насыпали ароматных пихтовых веток. Притащили скамьи. Установили сосновые крестовины, на них уложили доски. Доски накрыли полотном. Прежде чем внесли бочонки и кружки, Рейневан уже понял, чем дело пахнет.
Прошло немного времени, прежде чем в овин вступили вельможи. Сделалось красочно, посветлело от оружия, драгоценностей, золотых цепей и застежек, словом, от вещей, совершенно не соответствующих неприглядному помещению.
— Зараза, — шепнул Шарлей, тоже прижавшийся глазом к щели. — Надо ж было так случиться, чтобы именно в этом сарае они устроили тайное сборище. Фигуры — дай Боже. Конрад, вроцлавский епископ, собственной персоной. А рядом с ним — Людвик, князь Бжега и Легницы…
— Тише…
Рейневан тоже узнал обоих Пястов. Конрад, уже восемь лет еписковавший во Вроцлаве, поражал своей истинно рыцарской осанкой и свежим лицом, поразительным, если учесть его страсть к перепоям, обжорству и разврату, повсеместно известным и уже ставшим притчей во языцех пороком церковного вельможи. В том наверняка была заслуга крепкого организма и здоровой пястовской крови, потому что другие знатные мужи, даже напивавшиеся меньше и по шлюхам ходившие реже, в Конрадовом возрасте уже обзавелись животами до колен, мешками под глазами и красно-синими носами — если таковые у них еще сохранились. Отсчитавший уже сорок весен Людвиг Бжегский напоминал короля Артура с рыцарских миниатюр — длинные волнистые волосы ореолом окружали его одухотворенное, как у поэта, однако вполне мужское лицо.
— Прошу к столу, благородные господа, — проговорил епископ, на этот раз снова поразив всех звонким юношеским голосом. — Хоть это овин, а не дворец, угостимся чем хата богата, а простую крестьянскую пищу сдобрим венгрином, какой и у короля Зигмунта в Буде не всегда подают. Думаю, это подтвердит королевский канцлер его светлость господин Шлик. Ежели, разумеется, таковым найдет сей напиток.
Молодой, но очень серьезный и богато одетый мужчина поклонился. Его лентнер был украшен гербом — серебряным клином на красном поле и тремя кольцами различной тинктуры.
— Кашпар Шлик, — шепнул Шарлей, — личный секретарь, доверенное лицо и советник Люксембуржца. Солидная карьера для такого желтоклювика…
Рейневан вытащил соломку из носа, сверхчеловеческим усилием сдержав желание чихнуть. Самсон Медок предостерегающе зашипел.
— Особо сердечно приветствую, — продолжал епископ Конрад, — его преосвященство Джордано Орсини, члена кардинальской коллегии, ныне легата Его Святейшества папы Мартина. Приветствую также представителя Орденского государства, благородного Готфрида Роденберга, липского старосту. Приветствую нашего почтенного гостя из Польши, а также гостей из Моравии и Чехии. Здравствуйте все и рассаживайтесь.
— Глянь-ка, сюда аж чертова крестоносца принесло, — ворчал Шарлей, пытаясь ножом расширить щель в перекрытии. — Староста из Липы. Где ж это? Не иначе, как в Пруссии. А кто ж другие-то? Там вон вижу господина Путу из Частоловиц… Вон тот широкоплечий с черным львом на золотом поле — Альбрехт фон Колдиц, свидницкий староста… А тот, с одживонсом в гербе, не иначе как кто-то из краваржских панов.
— Сиди тихо, — прошипел Самсон. — И перестань ковырять… Щепочки могут нас выдать, да если еще и в кружки попадут…
Внизу действительно поднимали кубки и пили за здоровье друг друга, слуги мотались с кувшинами. Канцлер Шлик похвалил вино, но трудно было сказать, не из дипломатической ли вежливости. Сидящие за столом были, казалось, хорошо знакомы. За некоторым исключением.
— А кто, интересно, — полюбопытствовал епископ Конрад, — ваш юный спутник, monsignore Орсини?
— Мой секретарь, — ответил папский легат, маленький, седенький и приятно улыбающийся старичок. — Николай из Кузы. Предрекаю ему большую карьеру на службе нашей Церкви. Vero, он весьма помог мне в исполнении моей миссии. Ибо как никто умеет опровергнуть еретические, а в особливости лоллардские и гуситские тезисы. Его преосвященство краковский епископ может подтвердить.
— Краковский епископ… — прошипел Шарлей. — Зараза… Это ж…
— Збигнев Олесьницкий, — шепотом подтвердил Самсон Медок. — В Силезии ведет закулисные переговоры с Конрадом. М-да, ну и влипли мы. Сидите тихо, как мышки. Потому как если нас обнаружат — нам конец.
— Коли так, — проговорил внизу епископ Конрад, — то, может быть, преподобный Николай из Кузы и начнет? Ибо ведь именно такова конечная цель нашего собрания: положить конец гуситской заразе. Прежде чем подадут еду и вино, прежде чем мы наедимся и напьемся, пусть-ка нам юный священник опровергнет учение Гуса. Слушаем.
Слуги внесли на носилках и свалили на стол целиком испеченного быка. Сверкнули и пошли в ход кинжалы и ножи. Молодой Николай из Кузы встал и заговорил. И хоть глаза горели у него при виде жаркого, голос юного священника не дрогнул.
— Искра есть вещь малая, — начал он вдохновенно, — но, попав на сухое, города, стены, леса превеликие губит. Щавель, казалось бы, тоже невеликая и неприметная вещь, а всю кринку молока проквасит. А дохлая муха, говорит Екклесиаст, приведет в негодность сосуд благовонного ладана. Так и скверная наука с одного починается, едва двух либо трех слушателей вначале имея, но помалу-понемногу канцер сей в теле расположается, или, как говорят, паршивая овца все стадо портит. А посему искру, стоит только оной появиться, гасить надобно и кислоту до квашни не допускать, скверное тело отсекать, паршивую овцу из овчарни изгонять следует! Дабы дом весь, и тело, и квашня, и скот не погибли.
— Скверное тело отсекать, — повторил епископ Конрад, отдирая зубами кусок бычатины, истекающий жиром и кровавым соком. — Хорошо, истинно хорошо излагаете, юный господин Николай. Все дело в хирургии! Железо, острое железо — самая лучшая против гуситского канцера медицина. Вырезать! Резать еретиков. Резать без жалости!
Собравшиеся за столом единогласно выразили согласие, бубня с полным ртом и жестикулируя обгладываемыми костями. Бык понемногу превращался в бычий скелет, а Николай Кузанский одно за другим опровергал гуситские заблуждения, поочередно обнажая всю вздорность Виклифова учения: отрицание преображения, отрицание чистилища, отрицание культа святых, их изображений, недопустимость устной исповеди. Наконец дошел до причастия sub utraque special[339] и опроверг ее тоже.
— В одной, — кричал он, — лишь форме в виде хлеба должна быть для верных комуния. Ибо говорит Матфей: «Хлеб наш насущный дай нам на сей день»[340]; panem nostrum supersubstantialem дай нам днесь, сказал Лука: и взял хлеб и, возблагодарив, преломил его и подал им, говоря: «Сие сеть Тело Мое»[341]. Где здесь о вине речь? Воистину один, и только один, есть Церковью одобренный и подтвержденный обычай, чтобы простой человек в одном только виде принимал. И этого каждый исповедующийся придерживаться обязан!
— Аминь, — докончил, облизывая пальцы, Людовик Бжеский.
— По мне, — рявкнул львом епископ Конрад, бросив кость в угол, — так пусть гуситы принимают комунию хоть в виде клистира, со стороны задницы! Но эти сукины сыны хотят меня ограбить! Верещат о безоговорочной секуляризации церковных богатств, о якобы евангелической бедности клера! Получается: у меня отобрать, а меж собой растащить? О нет, клянусь муками Господними, не бывать тому! Через мой труп! А сначала через их еретическую падаль! Чтоб они подохли!
— Пока что они живут, — едко проговорил Пута из Честоловиц, клодненский староста, которого всего пять дней назад Рейневан и Шарлей видели на турнире в Зембицах. — Пока что они живут и здравствуют, полностью вопреки тому, что им пророчили после смерти Жижки. Дескать, друг другу глотки перегрызут. Прага, Табор и Сиротки. Ничего похожего. Если кто-то на это рассчитывал, тот жестоко просчитался.
— Опасность не только не уменьшается, но даже возрастает, — басовито загремел Альбрехт фон Колдиц, староста и земский гетман вроцлавско-свидницкого княжества. — Мои шпики сообщают о крепнущем сотрудничестве пражан и Корыбута с наследниками Жижки: Яном Гвездой из Вицемилиц, Богуславом из Швамберка и Рогачем из Дубе. Не скрываясь говорят о совместных военных операциях. Господин Пута прав. Ошиблись те, кто рассчитывал на чудо после жижковой смерти.
— И нечего, — с усмешкой вставил Кашпар Шлик, — рассчитывать ни на новое чудо, ни на то, что проблему чешской схизмы за нас прикроет Пресвитер Иоанн[342], который придет из Индии с тысячами лошадей и слонов. Мы, мы сами должны это сделать. Именно по этому вопросу меня прислал сюда король Жигмонд. Мы должны знать, на что реально он может рассчитывать в Силезии, Мораве, в Опавском княжестве. Хорошо было бы также знать, что на этот счет думают в Польше. Об этом, надеюсь, нам сообщит его преосвященство краковский епископ, непримиримое отношение которого к польским сторонникам виклифизма широко известно. А мое присутствие здесь доказывает одобрение политики Римского короля.
— Мы в Риме знаем, — вставил Джордано Орсини, — с каким пылом и самоотверженностью борется с ересью епископ Збигнеус. Мы знаем об этом в Риме и не замедлим вознаградить.
— Следовательно, — снова улыбнулся Кашпар Шлик, — можно считать, что Польское королевство поддерживает политику короля Жигмонда? И поддержит его инициативы? Действенно?
— Очень бы хотел, — фыркнул раскинувшийся за столом крестоносец Готфрид фон Роденберг, — воистину был бы очень рад услышать ответ на этот вопрос. Узнать, когда же мы можем ждать действенного участия польских войск в антигуситском крестовом походе. Из уст объективных хотелось бы мне это узнать. Так что я слушаю, monsignore Орсини. Все мы слушаем!
— Конечно, — улыбнувшись, добавил Шлик, не спускавший глаз с Олесьницкого. — Все слушаем. Чем окончилась ваша встреча с Ягеллой?
— Я долго беседовал с королем Владиславом, — проговорил несколько опечаленным голосом Орсини. — Но, хм-м… Без всякого результата. От имени и по уполномочию Его Святейшества я вручил польскому королю нешуточную реликвию… один из гвоздей, коими наш Спаситель был прибит к кресту. Vere, если такая реликвия не в состоянии христианского монарха воодушевить на антиеретический крестовый поход, то…
— То это — не христианский монарх, — докончил за легата епископ Конрад.
— Вы заметили? — насмешливо поморщился крестоносец. — Лучше поздно, чем никогда.
— Видимо, — вставил Людвиг Бжегский, — на поддержку поляков вера рассчитывать не может.
— Польское королевство и польский король Владислав, — в первый раз открыл рот Збигнев Олесьницкий, — поддерживают истинную веру и Петрову Церковь. Максимально возможным способом — денариями святого Петра. Этого ни один из представленных здесь вельмож о себе сказать не может.
— А-а! — махнул рукой князь Людовик. — Болтайте что хотите и сколько хотите. Тоже мне — Ягелло христианин! Это неофит, у которого под шкурой постоянно сидит дьявол!
— Его язычество, — выкрикнул Готфрид Роденберг, — очевиднейшим образом проявляется в дикой ненависти ко всей немецкой нации — опоре Церкви, в особенности же к нам, госпитальерам Светлейшей Девы, antemurale christianitatis[343], своей грудью защищающим католическую веру от нехристей. Кстати, уже двести лет! Правда и то, что этот Ягелло — неофит и идолопоклонник, который, чтобы истерзать орден, не только с гуситами, но и с адом самим готов стакнуться. Да и вообще не о том нам сейчас рассуждать надо, как убедить Ягеллу и Польшу присоединиться к крестовому походу, а вернуться надобно к тому, о чем мы в Пресбурге тогда, еще два года назад, на Трех Царей, совещались, как бы нам на самою Польшу с крестовым походом вдарить. И на куски разодрать этот гнилой плод, этого ублюдка городельской унии[344]!
— Ваши слова, — очень холодно проговорил епископ Олесьницкий, — похоже, стоят самого Фалькенберга. И неудивительно, ведь не секрет, что и пресловутые «Satyry» надиктовали Фалькенбергу не где-нибудь, а именно в Мальборке. Напоминаю, что названный пасквиль осудил собор, а сам Фалькенберг вынужден был отречься от своих позорных еретических тез под угрозой костра. Прямо-таки странно звучат они в устах человека, говорящего об antemurale christianitatis…
— Не злобствуйте, епископ, — примиряюще вставил Пута из Частоловиц. — Ведь факт же, что ваш король гуситов поддерживает. Явно и тайно. Мы знаем и понимаем, что поляки крестоносцев держат в шахе, а в том, что их в шахе держать приходится, ничего удивительного, если честно говорить, нет. Однако же результаты такой политики для всей христианской Европы могут оказаться губительными. Вы ведь сами знаете.
— Увы, — подтвердил Людвиг Бжегский. — А результаты мы видим. Корыбутович в Праге и с ним несколько рот поляков. В Мораве Любко Пухала. Петр из Лихвина и Федор из Острога. Вышек Рачиньский рядом с Рогачем из Дубе. Вот где они, поляки, вот где на этой войне мелькают польские гербы и слышны польские боевые кличи. Вот как Ягелло поддерживает истинную веру. А его эдикты, манифесты, указы? Мозги нам пудрит, вот что.
— А тем временем свинец, лошади, оружие, снедь, товары всякие, — угрюмо добавил Альбрехт фон Колдиц, — непрерывно текут из Польши в Чехию. Как же так, а, епископ? По одной дороге денарии, которыми вы так похваляетесь, шлете в Рим, а по другой — порох и снаряды для гуситских пушек? Согласитесь, очень это похоже на вашего короля, который, как говорят, Богу ставит свечку, а черту огарок.
— Над некоторыми проблемами, — признался после недолгого молчания Олесьницкий, — и я задумываюсь. Чтобы дело шло к лучшему, я приложу старания, пособи мне Боже. Но не хочется бросаться словами, повторяя одни и те же аргументы. Так что скажу кратко: доказательством намерений Польского королевства является мое здесь присутствие.
— Кое мы воспринимаем положительно, — хлопнул по столу епископ Конрад. — Но что оно такое сегодня, это ваше Польское королевство? Вы, что ли, господин Збигнев? Или Витольд? Или Шафраньские? Или, может, Остророг? Или же Ястжембцы и Бискупцы? Кто в Польше правит? Ведь не король же Владислав, дряхлый старец, который даже с собственной женой управиться не в состоянии. Так, может, и верно, Сонка Гольшанская в Польше командует? И ее любовники, Челок, Хиньча, Куровский, Заремба? И кто там еще эту русинку хендожит?
— Vero, vero, — печально покачал головой легат Орсини. — Стыдоба, чтобы такой cornuto[345] был королем…
— Вроде бы серьезный тинг, — наморщил лоб краковский епископ, — а сплетнями забавляемся, словно бабы. Или жаки[346] в борделе.
— Не станете же вы отрицать, что Сонка Ягелле рога наставляет и позорит его всячески.
— Буду отрицать, ибо это vana rumoris[347]. Слухи, распускаемые и подпитываемые Мальборком.
Крестоносец вскочил из-за стола, красный и готовый ответить, но Кашпар Шлик остановил его резким жестом.
— Рах! Оставим эту тему, есть дела и поважнее. Насколько я понимаю, вооруженное участие Польши в крестовом походе в данный момент дело сомнительное. Что делать, хоть и с сожалением, но принимаем к сведению. Однако клянусь ракой святого Якуба, присмотрите, епископ Збигнев, за тем, чтобы были реально исполнены пункты договоренности в Кежмарке и Ягелловы эдикты из Трембовли и Велуна. Эти эдикты вроде бы закрывают границы, торгующим с гуситами грозят наказанием, а меж тем товары и оружие, как справедливо заметил господин свидницкий староста, по-прежнему из Польши в Чехию идут.
— Обещаю, — нетерпеливо прервал Олесьницкий, — что приложу старания. И это не пустые слова. Сносящихся с чешскими еретиками в Польше будут карать, существуют королевские эдикты. Jura sunt clara[348]. Однако господину свидницкому гетману и его преосвященству епископу напомню слова Писания: «Почему вы видите пылинку в глазах брата, а в своем бревна не замечаете?» Половина Силезии торгует с гуситами, и никто ничего против этого не предпринимает.
— Ошибаетесь, ясновельможный князь Збигнев, — перегнулся через стол епископ Конрад. — Ибо предпринимаем. Уверяю вас, что предприняты определенные меры. Жесткие средства. Без эдиктов, без манифестов, без всяких пергаментов обойдется, но некоторые defensores haereticorum[349] на собственной шкуре почувствуют, что значит с еретиками кумоваться. А других, уверяю вас, бледный страх охватит. Тогда мир увидит разницу между истинной и показной деятельностью. Между истинной борьбой и запудриванием, как вы выразились, мозгов.
Епископ говорил так ядовито, в голосе его было столько запекшейся ненависти, что Рейневан почувствовал, как волосы шевелятся у него на макушке. Сердце принялось биться так сильно, что он испугался, как бы собравшиеся внизу не услышали. Однако у тех, внизу, на уме было нечто иное. Кашпар Шлик снова успокоил собравшихся и прекратил споры, а затем призвал к конкретному и спокойному обсуждению ситуации в Чехии. Спорщики в лице епископа Конрада, Готфрида Роденберга, Людвига Бжегского и Альбрехта фон Колдица умолкли, а заговорили молчавшие до того чехи и моравцы. Ни Рейневан, ни Шарлей, ни Самсон Медок не знали никого из них, однако было ясно — или почти ясно, — что это паны из круга пльзенского ландфрида и верного Люксембуржцу моравского дворянства, сгруппировавшегося вокруг Яна из Краваржа, хозяина в Ийчине. Вскоре оказалось, что один из присутствующих и есть тот самый знаменитый Ян из Краваржа собственной персоной.
Именно Ян Краварж, видный, черноволосый и черноусый, с лицом, цвет которого доказывал, что он больше времени проводит в седле, нежели за столом, больше других мог сказать о теперешней ситуации в Чехии. Его никто не прерывал. Когда он говорил спокойным, даже немного бесстрастным голосом, все, склонившись, молча вглядывались в карту королевства Чехии, разложенную на столе, на том месте, с которого слуги убрали начисто обглоданный скелет быка. Сверху детали карты не были видны, так что Рейневану оставалось положиться на воображение, когда хозяин Ийчина говорил об атаках гуситов на Карлштайн и Жебрак, правда, безуспешных, и на Швигов, Обожище и Кветницу, к сожалению, вполне удачных. О действиях на западе против верных королю Зигмунту панов из Пльзна, Локтя и Моста. Об атаках на юге, в данный момент удачно отражаемых католическим объединением пана Олдржиха из Рожмберка. Об угрозе Иглаве и Оломунцу, созданной союзом Корыбутовича, Божка из Милетинка и Рогача из Дубе. Об опасных для северной Моравы действиях Добка Пухалы, польского рыцаря герба Венява.
— У меня пузырь переполнился, — прошептал Шарлей. — Не сдержусь.
— Может быть, тебе позволит сдержаться знание того, — прошептал Самсон Медок, — что если тебя обнаружат, то второй раз ты отольешь уже на виселице.
Внизу заговорили об Опавском княжестве. И тут же разгорелся спор.
— Пшемка Опавского, — заявил епископ Конрад, — я считаю сомнительным союзником.
— Из-за чего? — поднял голову Кашпар Шлик. — Из-за его женитьбы? Из-за того, что он якобы взял в жену вдову Яна, князя Рацибужа? А она ягеллонка, дочь Димитра Корыбуты, племянница польского короля и родная сестра Корыбутовича, доставляющего нам столько неприятностей? Уверяю вас, господа, короля Жигмонда совершенно не волнует этот союз. Ягеллоны — семейство волчье, там чаще грызутся, чем стакиваются. Пшемек Опавский не сойдется с Корыбутовичем только потому, что это его шурин.
— Пшемек уже заключил союз, — возразил епископ. — В марте, в Глубочках. И в Оломунце в день святого Урбана. Воистину быстро Опава и моравские паны договариваются с еретиками, быстро заключают союзы. Что скажете, пан Ян из Краваржа?
— Не наговаривайте ни на моего тестя, ни на моравское дворянство, — буркнул в ответ хозяин Ийчина. — И знайте, что благодаря пактам с Глубочком и Оломунцем мы имеем сейчас мир в Мораве.
— А гуситы, — высокомерно усмехнулся Кашпар Шлик, — получили свободный торговый доступ в Польшу. Мало, ох мало же вы понимаете в политике, пан Ян.
— Если бы нас… — загорелое лицо Яна из Краваржа покраснело от злости, — если б нас своевременно… Когда на нас шел Пухала… Если б нас Люксембуржец поддержал, нам не пришлось бы ни о чем договариваться.
— Чего уж теперь вздыхать. Если бы да кабы, — пожал плечами Шлик. — Главное, что из-за ваших переговоров гуситы получили свободные торговые пути через Опаву и Мораву. А упомянутый Добко Пухала и Петр Поляк держат Шумперк, Уничув, Одры и Доляны, фактически блокируют Оломунец, обдирают рейдами и терроризируют всю округу. Это у них там мир, а не у вас. Паршивый вы сделали интерес, пан Ян.
— Рейды, — вставил со злой усмешкой вроцлавский епископ, — не только гуситская профессия. Я дал гуситам под дых в двадцать первом году в Броумове и под Трутновом. Там гуситские трупы укладывали штабелями. Небо было черным от дыма костров. А кого мы не убили и не сожгли, того пометили. По-нашему, по-силезски. Как увидишь теперь чеха без носа, руки или ноги, знай — это результат того нашего удачного рейда. А что, господа, не повторить ли нам спектакля? 1425 год — год святой… Может, почтить его истреблением гуситов? Я не люблю болтать впустую, не привык также ни договариваться со змеюками, ни мира с ними заключать! Что скажете, господин Альбрехт? Господин Пута? Добавьте каждый к моим еще по двести копий и пехоту с огневым оружием, и мы выбьем у еретиков дурь из головы… Осветится заревами небо от Трутнова до Градца-Кралове. Обещаю…
— Не обещайте, — прервал Кашпар Шлик. — А пыл свой попридержите до нужного момента. Для крестового похода. Ибо не в рейдах дело. Не в том, чтобы рубить ноги и руки, какой королю Жигмунду прок от безруких и безногих подданных. Да и Его Святейшество жаждет не уродовать чехов, а в лоно истинной Церкви возвратить. И не в уничтожении мирного населения суть дела, а в том, чтобы разбить таборитско-оребицкие войска. Так разгромить, чтобы они на переговоры пошли. Поэтому перейдем к делу. Какие силы выставит Силезия, когда будет объявлен крестовый поход? Прошу конкретно.
— Конкретно-то, пожалуй, — криво усмехнулся епископ, — вы можете говорить с жидами. А разве дело — так с родственниками разговаривать? Ведь практически вы уже мой свояк. Впрочем, если вы настаиваете, извольте: я один выставлю семьдесят копий плюс соответствующую пехоту и огнестрельцев. Конрад Кантнер, мой брат, ваш будущий тесть, даст шестьдесят конников. Столько же выставит, я знаю, присутствующий здесь Людвиг Бжегский. Румпрехт из Любина и его брат Людвик соберут сорок. Бернард Немодлинский…
Рейневан даже не заметил, как задремал. Разбудил его тычок в бок. Кругом стояла темень.
— Бежим отсюда, — буркнул Самсон Медок.
— Мы вздремнули?
— К тому же неплохо.
— Тингу конец?
— Во всяком случае, временно. Говори шепотом, за овином — пост.
— Где Шарлей?
— Уже шмыгнул за лошадьми. Теперь иду я. А потом ты. Сосчитай до ста и выходи. Через двор. Возьми охапку соломы, иди медленно, наклони голову, вроде как ты слуга, к лошадям идешь. А за углом крайней хаты — направо и в лес. Понял?
— Конечно.
На площадке крутились несколько солдат, горели костерки и мазницы, но мрак навеса давал настолько хорошее укрытие, что Рейневан не побоялся влезть на скамейку, приподнялся на цыпочки и сквозь пленку в окне заглянул в комнату. Пленки были сильно грязные, а комната освещена скупо. Однако ему удалось рассмотреть, что разговаривали трое. Одним был Конрад, епископ Вроцлава. Юношески звучный и выразительный голос не позволял в этом сомневаться.
— Повторяю, я, господа, искренне благодарен за информацию. Нам самим нелегко было бы ее раздобыть. Купцов губит жадность, а с конспирацией в торговле трудновато, секрета не удержишь, слишком много звеньев и посредников. Рано или поздно поступит донос на того, кто с гуситами знается и ведет с ними торговлю. Но вот с господами дворянами и мещанами дело гораздо сложнее. Они умеют держать язык за зубами, вынуждены опасаться Инквизиции, знают, что случается с еретиками и гуситскими приспешниками. И повторяю еще раз: без помощи из Праги мы никогда не напали бы на след этакого Альберта Барта или Петра де Беляу.
Сидевший спиной к окну мужчина проговорил с акцентом, которого Рейневан не спутал бы ни с каким другим. Это был чех.
— Петр из Белявы, — ответил он епископу, — умел хранить секреты. Даже у нас, в Праге, мало кто о нем слышал. Но знаете, как это бывает: находясь среди врагов, человек остерегается, а оказавшись среди друзей, распускает язык. Ну, коли уж мы об этом заговорили, то, надеюсь, здесь, среди друзей, у вас, епископ, не вырвалось какое-нибудь неосторожное словечко касательно моей особы?
— Вы меня обижаете, — гордо сказал Конрад. — Я не ребенок. Кроме того, наш тинг не случайно проходит здесь, в Дембовце, в глуши. Место тайное и надежное. Да и люди съехались верные. Друзья и союзники. Впрочем, ни один из них, позвольте заметить, вас даже не видел.
— Хвалю за предусмотрительность. Потому что, можете мне поверить, гуситские уши есть в свидницком замке, у пана фон Колдица, есть у пана Путы в Клодске. Относительно присутствующих здесь моравских панов я тоже искренне советовал бы быть поосторожнее. У пана Яна из Краваржа среди гуситов много родственников и свойственников.
Заговорил третий из беседующих. Он сидел ближе других к светильнику. Рейневан видел длинные черные волосы и птичью физиономию, как-то ассоциирующуюся с большим стенолазом.
— Мы осторожны, — сказал Стенолаз. — И бдительны. А предательство в состоянии покарать, можете мне верить.
— Верю, верю, — фыркнул чех. — Как же не верить-то? После всего, случившегося с Петром из Белявы, паном Бартом? Купцами Пфефферкорном, Ноймарктом и Тростом? Демон, ангел мести, неистовствует в Силезии, бьет с ясного неба. В самый полдень. Воистину daemonium meridianum. Страх обуял людей…
— И очень даже хорошо, — спокойно отметил епископ, — что обуял. И должен был обуять.
— А результат, — покачал головой чех, — виден невооруженным глазом. Пусто стало на карконошских перевалах, поразительно мало купцов направляется в Чехию. Наши шпионы уже не ходят с миссиями в Силезию так охотно, как некогда. Крикливые до недавних пор эмиссары из Градца и Табора тоже что-то поутихли. Люди болтают, проблема обрастает слухами, сплетнями, растет словно снежный ком. Кажется, Петра де Беляу жестоко искололи. Пфефферкорна не уберегло, говорят, священное место, смерть настигла его в церкви. Гануш Трост бежал ночью, но оказалось, что ангел мести видит и убивает не только в полдень, но и в ночной тьме. Ну а то, что именно я, ваше преосвященство, сообщил их имена, пускай уж остается на моей совести.
— Хотите, я вас исповедую. Да хоть бы и сейчас. Без оплаты.
— Искренне благодарю. — Чех не мог не почувствовать насмешки, но не обратил на нее внимания. — Искренне благодарю, но я, как вы знаете, каликстинец и утраквист и не признаю устной исповеди.
— Ваше дело и ваша боль, — холодно прокомментировал епископ Конрад. — Я предложил вам не церемониал, а душевный покой, а ведь он не зависит от доктрины. Впрочем, ваше право отказаться. Только уж с совестью теперь управляйтесь сами. Я же лишь скажу вам, что названные покойники — Барт, Трост, Пфефферкорн, Беляу… провинились. Согрешили. А Павел пишет римлянам: «Возмездие за грех есть смерть»[350].
— Там же, — проговорил Стенолаз, — написано о грешниках: «Пусть стол их станет силком, ловушкой, камнем преткновения и расплаты».
— Аминь, — докончил чех. — Эх, жаль, искренне жаль, что этот ангел или демон только над Силезией бдит. Нет недостатка в грешниках и у нас в Чехии… Некоторые из нас там, в Златой Праге, утром и вечером возносят мольбы, чтобы определенных грешников хватил удар, чтобы молния их спалила… Или какой-нибудь демон доконал. Хотите, дам вам список. Именной.
— Какой список? — спокойно спросил Стенолаз. — О чем вы? Что-то предлагаете? Люди, о которых мы говорим, виновны и заслужили кару. Но их покарал Господь и собственная греховная жизнь. Пфефферкорна убил арендатор из ревности к жене, а потом сам повесился, раскаявшись. Петра из Белявы убил в приступе неистовства собственный брат, полоумный чародей и прелюбодей. Альбрехта Барта прикончили евреи из зависти, потому что он был богаче их. Некоторых поймали, сейчас они признаются на пытках. Купца Троста убили разбойники, он обожал валандаться по ночам и дождался. Купец Ноймаркт…
— Достаточно, достаточно, — махнул рукой епископ. — Воздержимся, не надо утомлять нашего гостя. Есть тема поважнее, и давайте к ней вернемся. К тому, значит, кто из пражских панов готов к сотрудничеству и переговорам.
— Простите за откровенность, — после некоторого молчания сказал чех, — но было бы полезней, если б Силезию представлял кто-либо из князей. Я, конечно, знаю пропорции, но у нас в Праге было достаточно сложностей и хлопот из-за радикалов и фанатиков. У нас очень плохо относятся к духовным лицам…
— Вы, уважаемый, не знаете пропорций, путая католических священников с еретиками.
— Многие считают, — бесстрастно продолжал чех, — что фанатизм есть фанатизм и римский ничуть не лучше таборитского. Поэтому…
— Я, — резко оборвал его епископ Конрад, — в Силезии — наместник короля Зигмунта. Я — Пяст королевской крови. Все силезские князья мои родственники, все силезские дворяне признали мое верховенство, избрав меня ландсгауптманом. Этот тяжкий груз я несу со дня святого Марка 1422 года. Достаточно долго, чтобы знать. Даже там, у вас, в Чехии.
— Знаем, знаем. Тем не менее…
— Никаких «тем не менее», — снова обрезал епископ. — Силезией правлю я. Хотите вести переговоры — ведите со мной. Пан или пропал.
Чех долго молчал. Наконец сказал:
— Любите, ох любите вы это, преподобные. Обожаете управлять, вмешиваться в политику, совать всюду нос и лезть пальцами. Поверьте, для вас будет страшным ударом, если кто-нибудь наконец лишит вас власти, отнимет, вырвет из загребущих лап. Как вы это переживете, а? Представляете себе? Никакой политики. Целый день, от заутрени до комплеты, ничего, только молитва, покаяние, проповеди, дела милосердия. Как вам это нравится? Ваше епископское преосвященство?
— Это вам видится что-то подобное, — высокомерно заявил Пяст. — Только руки у вас коротки. Сказал когда-то какой-то мудрый кардинал: собака лает, караван идет. Нашим миром владеет и будет владеть Рим. Я бы сказал, того хочет Бог. Но не стану поминать имени Бога всуе. Поэтому скажу так: справедливо, чтобы власть была в руках самых достойных людей. А кто более достоин, если не мы? А? Может, вы, рыцари?
— Найдется, — не сдавался чех, — какой-нибудь сильный король либо кесарь. И тогда кончится…
— Все кончится Каноссой, — в очередной раз прервал епископ. — У тех же стен, у которых стоял Генрих IV Германский. Этот «крепкий» король, как вы помните, требовал, чтобы духовенство, не исключая папы Григория VII, перестало лезть в политику и от заутрени до комплеты занималось исключительно молитвами. И что? Напомнить? Спесивец два дня стоял босым на снегу, а в замке папа Григорий тем временем смаковал роскошные блюда и отведывал хваленые прелести маркграфини Матильды. И на этом покончим с пустой болтовней. Вывод: не следует поднимать на Церковь голос. Мы всегда будем править и управлять. До границ мира и конца света…
— И даже дальше, — ядовито вставил Стенолаз. — В Новом Иерусалиме, златом граде за яшмовыми стенами, тоже у кого-то в руках должна быть власть.
— Вот именно, — фыркнул епископ. — А для собак, которые лают и воют, как всегда — Каносса! Покаяние, стыд, снег и перемерзшие ноги. А для нас теплые покои, теплое тосканское вино и пылкая маркграфиня в пуховой постели.
— Там у нас, — глухо сказал чех, — Сиротки и табориты уже точат клинки, уже готовят цепы. Уже смазывают оси телег. Вот-вот сюда нагрянут и отберут у вас все. Вы потеряете дворцы, вино, маркграфинь, власть и, наконец, ваши якобы столь ценные головы. Так будет. Я сказал бы, что, видимо, того хочет Бог, но не стану упоминать имени Его всуе. Поэтому скажу: с этим надо что-то делать. Противодействовать.
— Ручаюсь вам, святой отец Мартин…
— Да оставьте вы, — взорвался чех, — в покое мир со святым отцом, королем Зигмунтом и всеми князьями Империи, со всей этой верещащей европейской ярмаркой. С очередными легатами, регулярно расхищающими всякий раз заново собираемые на круцьяту деньги! О муки Господни! Вы требуете, чтобы мы ждали, пока наверху не придут к какому-либо согласию? А там ежедневно смерть смотрит в глаза!
— Нас, — проговорил Стенолаз, — вы не можете обвинить в бездействии, господин. Мы, как вы сами признали, действуем. Беззаветно молимся, наши молитвы бывают услышаны, грешников настигает кара. Но грешников много, да и новые постоянно прибывают. Мы просим вас не прекращать помощи.
— То есть вам нужны новые имена?
Ни епископ, ни Стенолаз не ответили. Чех же явно не ожидал ответа.
— Мы сделаем, — сказал он, — все, что в наших силах. Передадим списки гуситских сторонников и торгующих с гуситами купцов, приведем имена… чтобы вам было за кого молиться.
— А демон, — чеху и на этот раз никто не ответил, — демон, как обычно, ударит без промаха и неотвратно. Ох нужна была бы, нужна бы была такая акция и у нас…
— С этим, — жестко сказал Конрад, — сложнее. Уж кому-кому, как не вам, лучше знать, что у вас сам дьявол не в силах разобраться в хаосе фракций. И не угадаешь, кто кого и против кого держится и держится ли во вторник с теми же самыми, которых держался в понедельник. Папа Мартин и король Зигмунт хотят договориться с гуситами. С разумными. С такими, как вы, хотя бы. Думаете, мало было охотников покончить с Жижкой? Мы не дали согласия. Ликвидация определенных лиц грозила хаосом, полнейшей анархией. Ни король, ни папа не желают видеть подобное в Чехии.
— Болтайте об этом, — пренебрежительно фыркнул чех, — с легатом, с Орсини, а меня от подобной пустой болтовни увольте… И шевельните же немного, епископ, вашими якобы ценнейшими мозгами. Подумайте об общем интересе.
— Кого-то надо… прикончить? Вашего политического или личного врага? И что это за интерес?
— Я вам говорю, — чех и на сей раз не обратил внимания на насмешку, — что табориты и Сиротки поглядывают на Силезию жаждущим оком. Одни желают обращать, другие просто колошматить и грабить. Двинутся того и гляди, сорвутся с мечом и огнем. Мечтающий о христианском примирении папа Мартин будет за вас в далеком Ватикане молиться, жаждущий договоренности Люксембуржец будет в далекой Буде рвать и метать. Альбрехт Ракусский и епископ Оломунца облегченно вздохнут, поскольку свалилось все это не на них. А вас тем временем будут здесь обезглавливать, сжигать в бочках, насаживать на колья…
— Ладно, ладно. Успокойтесь. Все это у меня во Вроцлаве на картинах изображено в каждой церкви. Вы хотите, если я верно понимаю, убедить в том, что неожиданная смерть нескольких крупных таборитов убережет Силезию от нашествия? От апокалипсиса?
— Возможно, не спасет, но, во всяком случае, оттянет.
— Без обязательств и обещаний: о ком может идти речь? Кого потребовалось бы прикончить? То есть, простите lapsus linqua[351], кого упомянуть в поминальных молитвах?
— Богуслава из Швамберка, Яна Гвезду из Вицемилиц, гетмана градецкого Яна Чапека из Сана, оттуда же и Амброжа, бывшего приходского священника в церкви Святого Духа. Прокопа по прозвищу Голый. Бедржиха из Стражниц…
— Помедленнее, пожалуйста, — посоветовал Стенолаз. — Я записываю. Однако извольте, пан, сконцентрироваться на районе Градца-Кралове. Мы попросили предоставить перечень активных и радикальных гуситов из района Находа, Трутнова и Вимбурка.
— О! — воскликнул чех. — Вы что-то планируете?
— Тише, пожалуйста.
— Я хотел принести в Прагу радостную нов…
— А я говорю, потише, пожалуйста.
Чех замолчал в гибельный для Рейневана момент. Стремясь любой ценой увидеть лицо говорившего, он приподнялся на цыпочки и не устоял на скамье. Подгнившая ножка с треском переломилась, Рейневан шмякнулся на доски, дополнительно свалив прислоненные к стене хаты палки, жерди, вилы и грабли. Грохот слышен был, пожалуй, даже во Вроцлаве.
Он тут же вскочил и кинулся бежать. Слышал окрики стражи, к сожалению, не только позади себя. Впереди — тоже, причем как раз оттуда, куда намерен был убегать. Свернул между постройками. Когда из хаты выбежал Стенолаз, он не видел.
— Шпион! Шпииоон! За ним! Брать живьем! Жииивьем!
Дорогу преградил слуга, Рейневан повалил его, другому, схватившему его за плечо, врезал кулаком в нос. Сопровождаемый ругательствами и криками, перепрыгнул через изгородь, продрался сквозь подсолнухи, крапиву и лопухи. Спасительный лес был уже совсем рядом, увы, погоня сидела на шее, сбоку, из-за стога, тоже заходили кнехты, пытающиеся поймать его. Один уже совсем было его ухватил, как вдруг словно из-под земли вырос Шарлей и треснул его по голове большущим глиняным горшком. На остальных пошел Самсон Медок, вооруженный выломанной из ограды жердью. Держа двухсаженную слегу пред собой, гигант одним взмахом свалил с ног троих, двух следующих угостил так, что они рухнули словно колоды, утопая в лопухах, как в морской пучине. Самсон тряхнул жердью и зарычал, как лев, стоя в позе, можно бы сказать, своего знаменитого библейского тезки, угрожающего филистимлянам. Кнехты задержались на мгновение, но не больше — от грангии мчалось подкрепление. Самсон запустил в солдат своей жердью и ретировался вслед за Шарлеем и Рейневаном.
Они запрыгнули в седла, ударами пяток и криком заставив лошадей пойти в галоп. Промчались через буковину, подняв тучи листьев, прогалопировали сквозь рощицу, прикрывая лица от секущих ударов веток. Разбрызгали лужи на просеке, влетели в высокий лес.
— Не отставать! — крикнул, обернувшись, Шарлей. — Не отставать! Они гонятся за нами!
Факт. Гнались. Лес позади был полон звона копыт и крика. Рейневан оглянулся и увидел фигуры наездников. Он прижался к гриве, чтобы хлещущие ветки не сбросили с седла. К счастью, он уже вылетел из чащобы в редколесье и пустил коня в галоп. Сивка Шарлея мчался как ураган, отрываясь все больше. Рейневан заставил свою верховую мчаться быстрее. Это было очень рискованно, но остаться позади одному ему вовсе не улыбалось.
Он обернулся. Сердце замерло и опустилось вниз, на самое дно живота, когда он увидел, кто за ними гонится. Конники с полощущимися за спинами похожими на крылья призраков плащами. И услышал крик:
— Adsumus! Adsuuuuuumus!
Он гнал, что было сил в копытах. Конь Генрика Хакеборна неожиданно захрапел, сердце Рейневана съехало еще ниже. Он прижался лицом к гриве. Почувствовал, как конь прыгнул и не понукаемый, по собственной инициативе, перелетел то ли через яму, оставшуюся от вырванного с корнем дерева, то ли через ров.
— Adsuuuumus! — донеслось сзади. — Adsuuuumus!
— В яр! — крикнул мчавшийся первым Самсон. — В яр, Шарлей!
Шарлей, хоть и не уменьшил скорости, все же заметил ложбинку — яр, holweg[352], впадину, тропинку в колтловине. Моментально направил туда коня, сивка заржал, скользя по покрывающему склон ковру листьев. Самсон и Рейневан последовали за ним. Скрылись в лощине, но хода не замедлили, не стали сдерживать коней. Мчались напропалую по приглушающему стук копыт мху. Конь Генрика Хакеборна снова захрапел, громче, несколько раз подряд. Конь Самсона тоже храпел, грудь покрылась пеной, хлопья так и сыпались с него. Сивка же Шарлея не подавал никаких признаков усталости.
Крутая лощина вывела их на полянку, за полянкой раскинулся орешник, густой, что твои лесные дебри. Они продрались сквозь чащу и вновь въехали в высокорослый бор, позволяющий пустить коней галопом. Кони храпели все сильнее.
Спустя какое-то время Самсон придержал коня и отстал. Рейневан понял, что должен сделать то же. Шарлей обернулся, придержал сивку.
— Похоже… — с трудом произнес он, сравнявшись с ними. — Похоже, оторвались… Во что же ты, язви тебя, снова нас впутал, Рейневан?
— Я?
— А кто же еще-то?! Я видел тех наездников. Видел, как ты корчился от страха, заметив их. Кто это? Почему они орали: «Мы здесь»?
— Не знаю, клянусь…
— Что толку в твоих клятвах! Ладно, кем бы они ни были, нам удалось…
— Еще не удалось, — изменившимся голосом сказал Самсон Медок. — Опасность еще не миновала. Внимание! Внимание!
— Что!
— Что-то приближается.
— Я ничего не слышу.
— И все-таки. Что-то скверное. Что-то очень скверное.
Шарлей развернул коня, стоя на стременах вглядывался и напрягал слух. Рейневан же, наоборот, съежился в седле. Новые нотки в голосе Самсона заставили его насторожиться. Конь Генрика Хакеборна захрапел, затопал. Самсон крикнул. Рейневан взвизгнул.
И тут неведомо откуда, неведомо как с мрачного неба посыпались нетопыри.
Это, конечно, не были обыкновенные летучие мыши, хотя и были они лишь немногим крупнее обычных, самое большее — раза в два, но у них были неестественно большие головы, огромные уши. Глаза будто раскаленные угольки и ощерившиеся пасти, забитые белыми клыками. И было их множество, целая туча, рой. Их узкие крылья будто ятаганы со свистом рассекали воздух.
Рейневан словно сумасшедший размахивал руками, отбиваясь от яростно нападавших бестий, исходя криком от ужаса и отвращения, срывал с себя цеплявшихся за шею, грызущих руки. Болезненно кусавших уши. Рядом Шарлей не целясь рубил вокруг себя саблей, густо прыскала черная нетопыриная кровь. На голове Шарлея сидели четыре, Рейневан видел, как по лбу и щекам демерита ползут змейки крови. Самсон боролся молча, давил ползающих по нему существ, хватая их горстями по нескольку штук сразу. Лошади безумствовали, рвались, визжали, дико ржали.
Сабля Шарлея свистнула у самой головы Рейневана, клинок прошел по волосам, смел с них большую, жирную и исключительно наглую тварь.
— Вперед! — рявкнул демерит. — Надо бежать, здесь оставаться нельзя!
Рейневан погнал коня, как-то тоже сразу поняв: это не были обычные летучие мыши, это были существа, призванные чарами, а значит, насланные преследователями, и эти преследователи вот-вот появятся. Они рванули галопом, коней подгонять не приходилось, паникующие животные забыли об усталости и мчались так, словно их преследовали волки. Нетопыри не отставали, наскакивали, валились на них непрерывно, защищаться на полном скаку было трудно. Удавалось это только Шарлею, который рубил саблей так, словно родился и всю свою юность провел в Татарии.
Рейневана же, как опять стало ясно, неудачи преследовали хуже, чем Иону. Нетопыри кусали всех троих, но именно Рейневану один вцепился в волосы на лбу так, что совершенно заслонил глаза. Уродцы атаковали всех трех лошадей, но только Рейневанову коню один впился прямо в ухо. Конь рванулся, дико заржал, затряс опущенной головой, дернулся, подкинул круп с такой силой, что ослепший Рейневан вылетел из седла, как снаряд из катапульты. Освободившийся от груза конь сумасшедшим галопом кинулся в лес, к счастью, Самсон успел ухватить его за поводья и остановить. Шарлей же спрыгнул с лошади и, подняв саблю, ворвался в можжевельник, где над барахтающимся в высокой траве Рейневаном нетопыри кружили будто сарацины над поверженным на землю паладином. Выкрикивая чудовищные ругательства, демерит хлестал саблей так, что во все стороны брызгала кровь. Рядом Самсон, сидя в седле, дрался одной рукой — другой держал вырывающихся коней. Совершить такое мог только Самсон.
Рейневан был первым, заметившим, что в бой вступили новые силы. Возможно, это случилось потому, что, стоя на четвереньках и уткнув нос в траву, он пытался выбраться из боя. И видел, как трава вдруг стелется по земле. Словно поваленная вихрем. Он приподнял голову и шагах в двадцати от себя увидел мужчину, почти старика. Но прямо-таки гиганта с горящими глазами и львиной гривой млечно-белых волос. Старец держал посох, странный, сучковатый, фантастически выкрученный, истинный змей, застывший в пароксизме мучений.
— Пади! — громовым голос крикнул старец. — Не поднимайся!
Рейневан распластался по земле. Почувствовал, как странный вихрь свистит у него над головой. Услышал приглушенное ругательство Шарлея. И неожиданный, всеохватывающий, пронзительный писк до того нападавших на них в полном молчании нетопырей. Писк утих, оборвался так же неожиданно, как и возник. Рейневан услышал и почувствовал, как кругом что-то падает градом, ударяясь о почву глухо, как зрелые яблоки. Он чувствовал также на волосах и спине словно сухой дождь. Оглянулся. Кругом куда ни глянь валялись мертвые нетопыри, а сверху, с ветвей деревьев, не переставая сыпался плотный поток насекомых — жуков, паучков, гусениц, личинок и ночных бабочек.
— Matavermis[353], — вздохнул он. — Это был Matavermis…
— Ну, ну, — сказал старик. — Знает! Молодой, но опытный. Вставай. Уже можно.
Старик, теперь это уже стало видно, вовсе не был стариком. Юношей он, правда, тоже не был, а седина его волос — Рейневан дал бы голову на отсечение — была не старческой, это был альбинизм — столь часто встречающийся у магов. Да и гигантский рост тоже был иллюзией — результатом магии. Опирающийся на посох беловолосый человек был высок, но отнюдь не сверхъестественно. Подошел Шарлей, без всякого интереса пиная валяющихся в траве мертвых нетопырей. Подошел Самсон Медок с лошадьми. Седоволосый несколько минут внимательно рассматривал их — Самсона особенно серьезно.
— Трое. Любопытно. Искали-то мы двоих.
Откуда взялось множественное число, Рейневан узнал прежде, чем успел спросить. Задуднили копыта, на поляне стало тесно от храпящих лошадей.
— Приветствую! — воскликнул, не слезая с седла, Ноткер фон Вейрах. — Однако встретились. Вот ведь везение.
— Везение, — повторил с такой же усмешкой в голосе Буко фон Кроссиг, слегка напирая на демерита конем. — Тем более что совсем не там, где было условлено. Совсем в другом месте!
— А ты не держишь слова, господин Шарлей, — добавил, поднимая хундсгугель, Тассило де Тресков. — Не выполняешь договора. А сие наказуемо.
— И, вижу, не миновала его кара, — фыркнул Куно Виттрам. — Клянусь дубинкой святого Григория Чудотворца! Только гляньте, как ему кто-то ушки понадгрыз.
— Надо отсюда убираться. — Седоволосый прервал разыгравшуюся на глазах у изумленного Рейневана сцену. — Погоня приближается. Конные идут по пятам.
— Ну, разве я не говорил? — проворчал Буко фон Кроссиг. — Мы спасаем их, вытаскиваем ихние задницы из петли. Ладно, поехали. Господин Гуон? Это преследование…
— Не простое. — Седоволосый внимательно посмотрел на поднятого с земли за конец крыла нетопыря, потом перевел взгляд на Шарлея и Самсона. — Все это неспроста… Я понял по тому, как занемели пальцы… Ну, ну… Интересные вы люди, интересные. Можно сказать: покажи мне, кто за тобой гонится, и я скажу, кто ты. Иначе: мои преследователи свидетельствуют обо мне.
— Фу, преследователи! — воскликнул, заворачивая коня, Пашко Рымбаба. — Тоже мне преследователи. И пусть только подъедут, мы зададим им перцу.
— Не думаю, — ответил седоволосый, — чтобы все было так просто.
— Я тоже. — Буко присмотрелся к нетопырям. — Господин Гуон, можно вас попросить?
Названный Гуоном седоволосый вместо ответа махнул кривым посохом. С трав и папоротников тут же начал подниматься туман белый и плотный, как дым. И удивительно быстро полностью затянул лес.
— Старый чародей, — пробормотал Ноткер Вейрах. — Аж мурашки побежали…
— Э! — весело воскликнул Пашко. — По мне ничто не побежало.
— Людям, которые нас преследуют, — отважился проговорить Рейневан, — туман не помеха. Даже магический.
Седоволосый обернулся. Взглянул ему в глаза.
— Знаю, — сказал он, — знаю, господин знаток. Потому-то этот дым не против людей, а против лошадей. И вообще поскорее выбирайтесь отсюда. Если лошади учуют вапор[354] — ошалеют.
— В путь, comitiva!
Углежогов и дягтярей из близлежащей деревни, направляющихся на рассвете к своему рабочему месту, потревожили доходящие оттуда звуки. Те, что потрусливей, сразу же взяли ноги в руки. За ними поспешили более рассудительные, справедливо решив, что сегодня из работы ничего не получится, угля не выжечь, смолы и дегтя не отогнать, да к тому же еще и по шеям можно будет отхватить. Лишь немногие смельчаки отважились подобраться к смолярне настолько, чтобы, осторожно выглянув из-за стволов, увидеть на поляне штук пятнадцать лошадей и столько же вооруженных людей, из которых часть была в полных пластинчатых латах. Углежоги увидели, что рыцари живо жестикулируют, услышали возбужденные голоса, крики, ругань. Последнее убедило углежогов в том, что им тут делать нечего, а надо бежать, пока возможно. Рыцари спорили, ругались, некоторые даже впали в ярость, а от таких рыцарей бедный крестьянин мог ожидать самого худшего, потому что на бедном крестьянине рыцари привыкли отыгрываться и восстанавливать нервы. Больше того, тому, кто попадет благородно урожденному под руку, они могли дать не только кулаком по морде, башмаком под зад или нагайкой по спине, но бывало, что благородный рыцарь хватался за меч, буздыган или топор.
Углежоги сбежали. И сообщили об увиденном в деревню. Поджигать деревни разозленным рыцарям тоже случалось.
На поляне углежогов шел яростный спор, разыгрался скандал. Буко фон Кроссиг так орал, что пугались даже удерживаемые оруженосцами кони. Пашко Рымбаба размахивал руками. Вольдан из Осин поносил кого-то, Куно Виттрам призывал в свидетели всех святых. Шарлей хранил относительное спокойствие. Ноткер фон Вейрах и Тассило де Тресков пытались унять разбушевавшихся вояк.
Беловолосый маг сидел неподалеку на пеньке и демонстрировал равнодушие.
Рейневан знал, в чем причина раздора. Он понял это еще в пути, когда они мчались по лесам, кружили по дубравам и буковинам, постоянно оглядываясь, не вынырнет ли из мрака погоня. Не появятся ли всадники в развевающихся плащах. Однако погони не было, и удалось поговорить. Тогда-то Рейневан узнал все от Самсона Медка. Узнал и, узнав, одурел.
— Не понимаю… — сказал он, когда немного остыл. — Не понимаю, как вы могли пойти на такое!
— Ты хочешь сказать, — повернулся к нему Самсон, — что, если б дело коснулось кого-нибудь из нас, ты не попытался бы нас спасти? Даже по-дурному?
— Не хочу. Но я не понимаю, как…
— Собственно, — довольно резко перебил гигант, — я пытаюсь тебе объяснить как. Но ты постоянно мешаешь мне взрывами священного возмущения. Соблаговоли выслушать. Мы узнали, что тебя отвезут в замок Столец и там непременно укокошат. Черный фургон сборщика податей Шарлей приметил уже раньше. Поэтому когда неожиданно появился Ноткер Вейрах со своей комитивой, план нарисовался сам.
— Помочь напасть на колектора, участвовать в грабеже взамен за помощь в моем освобождении?
— Ну, ты прямо-таки словно присутствовал при этом. Именно так и договорились. А поскольку о мероприятии узнал, вероятно, из-за чьей-то болтливости, Буко Кроссиг, пришлось включить и его.
— Ну, вот и получили.
— Получили, — спокойно согласился Самсон.
Получили. Дискуссия на поляне углежогов становилась все более бурной, настолько бурной, что некоторым дискутантам слов оказалось недостаточно. Особенно ярко это было видно по Буко фон Кроссигу. Раубриттер подошел к Шарлею и схватил его обеими руками за куртку на груди.
— Еще раз… — прошипел он яростно, — если ты еще раз произнесешь слово «неактуально», то пожалеешь. Что плетешь, бродяга? Или думаешь, бездельник, мне больше делать нечего, как только мотаться по лесам? Я потерял время в надежде на добычу. Не говори, что зря. У меня руки чешутся…
— Потише, Буко, — примирительно бросил Ноткер фон Вейрах. — Зачем сразу скандалить. Можем договориться. А ты, господин Шарлей, поступил скверно, позволь тебе заметить. Был уговор, что вы станете за сборщиком следить до Зембиц и дадите нам знать, куда он поедет, где остановится. Мы ждали вас. Было бы общее дело. А вы что?
— В Зембицах, — Шарлей разгладил куртку, — когда я просил у вас помощи и когда за эту помощь платил выгодной вам информацией и предложением, что я услышал в ответ? Что вы, может быть, поможете, если вам, цитирую: захочется освобождать Рейнмара Хагенау. Но из добычи от нападения на сборщика я не получу ни ломаного шелёнга. Так, по-вашему, должно выглядеть общее дело?
— Вас интересовал друг. Его следовало освободить…
— И он свободен. Освободился сам, собственным уменьем. Поэтому, мне кажется, ясно, что ваша помощь мне уже не нужна.
Вейрах развел руками. Тассило де Тресков выругался. Вольдан из Осин, Буко Виттрам и Пашко Рымбаба принялись орать, стараясь перекричать один другого. Буко фон Кроссиг успокоил их резким жестом.
— Речь шла о нем, так? — сквозь стиснутые зубы спросил он, указывая на Рейневана. — Его мы должны были вытащить из Стольца? Его шкуру спасти? А теперь, когда он свободен, так мы тебе, господин Шарлей, уже не нужны, да? Договор нарушен, слово ветром сдуло? Слишком уж смело, господин Шарлей, слишком уж быстро! Потому что если тебе, господин Шарлей, шкура друга так дорога, коли ты так о ее целости печешься, то знай, я могу в момент эту целость порушить! И не трепись, будто договор ликвидирован, потому что-де твой дружок в безопасности. Потому что здесь, на этой поляне, в пределах досягаемости моей руки обоим вам чертовски далеко до безопасности.
— Спокойно, — поднял бровь Вейрах. — Притормози, Буко. А ты, господин Шарлей, скинь тон. Твой друг уже, к счастью, свободен? Радуйся. Мы тебе, говоришь, не нужны? Так ты нам, знай, еще меньше. Двигай отсюда, если тебе так хочется. Только сначала отблагодари за помощь. Потому что и дня не прошло, как мы вас спасли и ваши задницы, как кто-то мудро сказал, из петли вытащили. Потому что если б вас ночная погоня достала, то искусанными ушами дело наверняка бы не кончилось. Ты об этом забыл? Ха, правда, ты быстро забываешь. Ну что ж, скажи нам еще «на посошок», куда сборщик с возом поехал, по которой дороге с перепутья. И прощай, черт с тобой.
— За вашу ночную помощь. — Шарлей откашлялся, слегка поклонился, но не Буко и Вейраху, а сидящему на пне и равнодушно посматривавшему магу. — Благодарю за вашу ночную помощь. Отнюдь не желая напомнить, что едва неделя прошла с тех пор, как мы под Лутомью спасали задницы господ Рымбабы и Виттрама. Так что мы квиты. А куда поехал колектор, не знаю. К сожалению. Мы потеряли след позавчера после полудня. А поскольку незадолго до сумерек встретили Рейневана, постольку колектор перестал нас интересовать.
— Держите меня! — рявкнул Буко фон Кроссиг. — Держите меня, курва, не-то я его пришибу! Нет, вы слышали? Он потерял след! Его колектор интересовать перестал! Его, курва, перестала интересовать тысяча гривен! Наша тысяча гривен!
— Какая там тысяча, — не подумав, бросил Рейневан. — Не было там никакой тысячи. А было… всего-то… пятьсот…
Тут же, сразу, он понял, какую сморозил глупость.
Буко фон Кроссиг так быстро выхватил меч, что скрежет клинка в ножнах, казалось, еще звучал, еще висел в воздухе, когда острие коснулось Рейневанова горла. Шарлей успел сделать только полшага, как тоже наткнулся грудью на мгновенно выхваченные клинки Вейраха и Трескова. Оружие остальных зашаховало и остановило Самсона. Куда девались, словно сдутые ветром, признаки фамильярной доброжелательности. Злые, прищуренные, жесткие глаза раубриттеров не оставляли сомнений в том, что они оружием воспользуются. И сделают это, ничуть не задумавшись.
Сидящий на пне седовласый маг вздохнул и покрутил головой. Однако мина у него была безразличная.
— Губертик, — бросил Буко фон Кроссиг одному из оруженосцев, — возьми ремень, сделай петлю и накинь на тот вон сук. Не шевелись, Хагенау.
— Не шевелись, Шарлей, — словно эхо повторил де Тресков. Мечи остальных сильнее уперлись в грудь и шею Самсона.
— Итак. — Буко, не отводя оружия от горла Рейневана, приблизился. Глянул ему в лицо. — Итак, на возу колектора находится не тысяча, а пятьсот гривен. Ты это знаешь. А значит, знаешь, куда он поехал. У тебя, парень, простой выбор: либо ты знаешь, либо висишь.
Раубриттеры спешили, навязывали быстрый темп. Не жалели лошадей. Если только позволяла местность, гнали галопом. Гнали что было сил.
Вейрах и Рымбаба, кажется, знали район, вели по короткому пути.
Пришлось двигаться медленнее, так как дорога вела по сильно подмокшему мшанику в долине речки Будзувки, левого притока Нисы Клодской. Только тогда Шарлею, Самсону и Рейневану выпала оказия перекинуться несколькими словами.
— Без глупостей, — тихо предупредил Шарлей. — И не вздумайте сбежать. У тех двоих, что едут за нами, самострелы, и они не спускают с нас глаз. Лучше послушно ехать за ними…
— И принять, — язвительно докончил Рейневан, — участие в бандитском нападении? Да, Шарлей, далеко же завело меня знакомство с тобой. Я стал разбойником.
— Напоминаю, — вставил Самсон, — что мы делали это ради тебя. Спасая твою жизнь.
— Каноник Беесс, — добавил Шарлей, — приказал мне защищать тебя и оберегать…
— И сделать нарушителем закона?
— Именно из-за тебя, — резко ответил демерит, — мы оказались на Счиборовой Порубке, именно ты выдал Кроссигу место остановки сборщика. Причем выдал очень быстро. Ему даже не пришлось долго тебя трясти. Надо было держаться тверже, мужественно молчать. Теперь ты был бы вполне приличным висельником с чистой совестью. Сдается мне, ты бы лучше чувствовал себя в такой роли.
— Преступление — всегда пре…
Шарлей вздохнул, махнул рукой. Подогнал коня.
Над мшаником поднимался туман. Трясина прогибалась, чавкала под копытами. Квакали лягушки, трубили выпи, покрякивали дикие гуси. Беспокойно шумели и со шлепком поднимались на крыло утки и селезни. Что-то большое, вероятно, лось, продиралось в окружающем лесу.
— То, что сделал Шарлей, — сказал Самсон, — он сделал ради тебя. Ты оскорбляешь его своим поведением.
— Преступление… — откашлялся Рейневан, — всегда остается преступлением. Оправдать его не может ничто.
— Правда?
— Ничто. Нельзя…
— Знаешь что, Рейневан? — Самсон впервые проявил что-то вроде нетерпения. — Начинай играть в шахматы. Это тебе будет больше по душе. Тут черные, там белые, а все поля квадратные.
— Кто сказал, что в Стольце меня собирались прикончить? Кто это сказал?
— Ты удивишься. Юная дама в маске, плотно закутанная в плащ. Пришла к нам ночью на постоялый двор. В сопровождении вооруженных слуг. Ты удивлен?
— Нет.
Самсон не стал выспрашивать.
На Счиборовой Порубке не было никого. Ни живой души. Это было видно ясно и издалека. Раубриттеры сразу же отказались от намеченного заранее скрытного подхода, влетели на поляну с ходу, галопом, с грохотом, топотом и криками, которые всполошили лишь ворон, пиршествовавших вокруг обложенного камнями потухшего костра.
Отряд разъехался, шаря меж шалашей. Буко фон Кроссинг развернулся в седле и вперил в Рейневана грозный взгляд.
— Оставь, — упредил его Ноткер фон Вейрах. — Он не врал. Видно же, что здесь кто-то останавливался надолго.
— Здесь была телега, — подъехал Тассило де Тресков. — Вот следы колес.
— Трава изрыта подковами, — доложил Пашко Рымбаба. — Много коней было!
— Пепел в кострище еще теплый, — сообщил Губертик, оруженосец Буко, мужчина вопреки уменьшительному имени в солидных годах. — Кругом бараньи кости и куски репы.
— Опоздали, — угрюмо подвел итог Вольдан из Осин. — Колектор тут останавливался. И уехал. Поздно мы прибыли.
— Конечно, — буркнул фон Кроссиг, — если парень нас не обманул. А он мне не нравится, этот Хагенау. А? Кто за вами ночью гнался? Кто напустил нетопырей? Кто…
— Перестань, Буко, — снова прервал фон Вейрах. — Ты отклоняешься от темы. Давайте, comitiva, объезжайте поляну, ищите следы. Надо знать, что делать дальше.
Раубриттеры снова разъехались, часть спешилась и разбрелась по шалашам… К «поисковикам», к некоторому удивлению Рейневана, присоединился Шарлей. Беловолосый же маг, не обращая внимания на суматоху, раскинул кожух, уселся на него, достал из вьюков хлеб, стружки сушеного мяса и баклажку.
— А вы, господин Гуон, не сочтете ли нужным помочь нам?
Маг отхлебнул из баклажки, откусил хлеба.
— Не сочту.
Вейрах фыркнул, Буко выругался под нос. Подъехал Вольдан из Осин.
— Трудно что-нибудь понять по здешним следам, — опередил он вопрос. — Одно ясно — лошадей было множество.
— Это я уже слышал. — Буко снова измерил Рейневана злым взглядом. — Но подробности узнать хотелось бы. Так сколько же было с колектором народу? И кто? Я с тобой разговариваю, Хагенау.
— Сержант и пятеро вооруженных, — проговорил Рейневан. — А кроме них…
— Ну, слушаю! И смотри мне в глаза, когда я спрашиваю!
— Четверо Меньших Братьев… — Рейневан уже раньше решил не упоминать Тибальда Раабе, а подумав, распространил это решение и на Хартвига Штетенкорна и его некрасивую дочку. — И четыре паломника.
— Мендиканты[355]. — Губа Буко приоткрыла зубы. — Верхом на подкованных конях? А? Что ты мне…
— Он не врет. — Куно Виттрам подъехал рысью, бросил перед ними кусок завязанного узлом шнура.
— Белый. Францисканский!
— Зараза, — насупил брови Ноткер Вейрах. — Что тут произошло?
— Произошло, произошло. — Буко ударил кулаком по рукояти меча. — Не все ли мне равно? Я хочу знать, где колектор! Где телега, где деньги? Кто-нибудь может мне это сказать? Господин Гуон фон Сагар?
— Я сейчас ем.
Буко выругался.
— С порубки ведут три дороги, — сказал Тассило де Тресков. — На всех есть следы. Но которые чьи — установить нельзя. Невозможно сказать, куда поехал колектор.
— Если вообще поехал, — появился из кустарника Шарлей. — Я считаю, что не поехал. А по-прежнему здесь.
— Это как же так? Где? Откуда вы знаете? Как установили?
— Обдумав все, что вижу.
Буко фон Кроссиг грязно выругался. Ноткер Вейрах сдержал его жестом. И выразительно взглянул на демерита.
— Говорите, Шарлей. Что вы там вынюхали? Что знаете?
— Участвовать в дележе добычи, — гордо задрал голову демерит, — вы нас не допустили. Так и следопыта из меня не делайте. Что я знаю, то знаю. Мое дело.
— Держите меня… — яростно заворчал Буко, но Вейрах снова сдержал его.
— Еще недавно, — сказал он, — ни сборщик вас не интересовал, ни его деньги. И вот вдруг вам захотелось принять участие в дележе. Не иначе как что-то изменилось. Интересно б узнать что?
— Многое. Теперь добыча, если нам посчастливится ее взять, уже не будет результатом нападения на сборщика. А в подобном я охотно принимаю участие, поскольку полагаю вполне моральным отобрать у грабителя награбленное.
— Говорите ясней.
— Ясней некуда, — сказал Тассило де Тресков. — Все ясно.
Укрытое в лесу, окруженное трясиной озерко, хоть и живописное, пробуждало неясно беспокойство и даже страх. Его гладь была как смола — такая же черная и застывшая, такая же неподвижная, такая же мертвая, не замутненная ни одним признаком жизни, ни малейшим движением. Хотя вершины глядящихся в воду елей слегка покачивались на ветру, гладь зеркала не нарушала ни малейшая волна, густую от коричневых водорослей воду трогали лишь пузырьки газа, поднимающиеся из глубины, медленно расходящиеся и лопающиеся на маслянистой, покрытой ряской поверхности, из которой, словно руки мертвецов, торчали высохшие искореженные деревья.
Рейневан вздрогнул. Он догадался, что обнаружил демерит. «Они лежат там, — подумал он, — в глубине, в тине, на самом дне этой черной пучины. Колектор, Тибальд Раабе, прыщатая Штетенкронувна с выщипанными бровями. А кто еще?»
— Взгляните сюда, — сказал Шарлей.
Трясина прогибалась под ногами, прыскала водой, выжимаемой из губчатого ковра мхов.
— Кто-то попытался затереть следы, — продолжал показывать демерит, — но все равно ясно видно, откуда тащили трупы. Здесь на листьях кровь. И здесь. И тут. Всюду кровь.
— Это значит, — потер подбородок Вайрах, — что кто-то…
— Что кто-то напал на сборщика, — спокойно докончил Шарлей. — Прикончил его и сопровождающих, а трупы утопил здесь, в озерке. Нагрузив камнями, взятыми из остатков костра. Достаточно было внимательнее осмотреть все, что осталось от него…
— Ладно, ладно, — обрезал Буко. — А деньги? Что с деньгами? Значит ли это…
— Это значит, — Шарлей с легким сочувствием взглянул на него, — точно то, о чем вы подумали. Исходя из предположения, что вы вообще думаете.
— Деньги захватили?
— Браво!
Буко некоторое время молчал, а лицо его все сильнее наливалось кровью.
— Курва! — рявкнул он наконец. — Господи! Ты видишь и не мечешь громы и молнии?! До чего мы дожили! Забыты обычаи, курва, испарилась честь, подохло почтение! Все грабят, все воруют, тащат! Вор на воре сидит и вором погоняет. Подлецы! Шельмы! Мерзавцы!
— Мерзавцы, клянусь котлом святой Цецилии, мерзавцы! — подхватил Куно Виттрам. — Господи Христе, неужто ты не нашлешь на них какой-нибудь казни… египетской!
— Святого, сукины дети, дела не уважили! — рявкнул Рымбаба. — Ведь то, что вез колектор, было на богоугодное дело предназначено!
— Верно. Епископ на войну с гуситами собирал…
— Ежели так, — пробормотал Вольдан из Осин, — то, может, это дьявольских рук дело? Ведь дьявол-то гуситам запанибрата… Вполне могли еретики чертовой помощью воспользоваться… А мог черт и сам по себе, епископу в пику… Иисусе! Дьявол, говорю вам, здесь дьявол поработал, адские силы тут действовали. Сатана, никто иной, колектора прибил и всех его людей прикончил.
— А как же пятьсот гривен? — наморщил лоб Буко. — В пекло упер?
— Во-во! Либо в говно превратил. Бывали такие случаи.
— Возможно, — кивнул Рымбаба, — и в говно. Говна там, за шалашами, многое множество.
— А мог, — вставил Виттрам, указывая пальцем, — черт деньги в озерке утопить. Ему они ни к чему.
— Хм-м-м, — проворчал Буко. — Утопить мог, говоришь? Так, может…
— Ни в жисть! — Губертик с лету угадал, о чем и о ком подумал Буко. — Уж это-то — нет! Ни за что туда, Господи, не войду.
— Неудивительно, — сказал Тассило де Тресков. — Мне тоже озеро не нравится. Тьфу! Я б не полез в эту воду, пусть бы там не пятьсот, а пять тысяч гривен лежало.
Что-то, что таилось в озере, видимо, его услышало, потому что как бы в подтверждение смолисто-черная гладь вдруг вздыбилась, забулькала, вскипела тысячами мелких пузырьков. Вырвался наружу и разошелся вокруг отвратительный гнилостный смрад.
— Пошли отсюда… — просипел Вейрах. — Уйдем…
Они отошли. Спешно. Болотная вода выхлюпывалась из-под ног.
— Нападение на сборщика, — заявил Тассило де Тресков, — если и случилось и Шарлей не ошибается, произошло, судя по следам, вчера ночью или сегодня на рассвете. Так что если немного поднатужиться, то грабителей можно будет догнать.
— А мы знаем, — буркнул Вольдан из Осин, — куда ехать-то? С порубки ведут три дорожки. Одна в сторону бардского тракта. Вторая на юг, к Каменьцу. Третья — на север, на Франкенштейн. Прежде чем двинуться, хорошо бы знать, по которой…
— Факт, — согласился Ноткер фон Вейрах, потом многозначительно кашлянул, взглянул на Буко, глазами указал на белоголового мага, сидевшего неподалеку и приглядывающегося к Самсону Медку. — Действительно, стоило бы знать. Не хочу показаться нахальным, но может, ну, к примеру, воспользоваться помощью чародея? А, Буко?
Магик, несомненно, слышал его слова, но даже не шевельнул головой. Буко фон Кроссиг придушил зубами готовое вырваться ругательство.
— Господин Гуон фон Сагар!
— Чего?
— Мы тропку ищем. Может, вы б нам помогли?
— Нет, — равнодушно ответил магик. — Не хочется.
— Ах, вам не хочется? Не хочется? Тогда на кой ляд, зараза, вы с нами поехали?
— Чтобы воздуха свежего глотнуть. И gaudim[356] себе доставить. Воздуха мне уже достаточно, gaudim оказывается никакой, так что охотнее всего я б возвратился домой.
— Добыча у нас из-под носа ускользнула!
— А это, позвольте вам сказать, nihil ad me attinet[357].
— Я вас за счет добычи содержу и кормлю!
— Вы? Серьезно?
Буко покраснел от бешенства, но смолчал. Тассило де Тресков тихо кашлянул, немного наклонился к Вейраху.
— Как там с ним? — буркнул он. — Ну, с чародеем? В конце концов — он служит Кроссигу или нет?
— Служит, — буркнул в ответ Вейрах, — но не ему, а старой Кроссиговой. Но об этом — ша, молчок. Тема деликатная…
— А что, — вполголоса спросил Рейневан стоящего рядом Рымбабу, — это тот знаменитый Гуон фон Сагар?
Пашко кивнул и открыл рот, к сожалению, Ноткер Вейрах услышал.
— Слишком вы любопытны, господин Хагенау, — прошипел он, подходя. — А это невежливо. Не к лицу одному из вашей странной тройки. Потому как именно из-за вас возникли все неприятности. И помощи от вас столько же, сколько от козла молока.
— Это, — выпрямился Рейневан, — легко можно исправить.
— То есть?
— Вы хотите знать, по которой дороге поехали те, кто ограбил сборщика? Я вам укажу.
Если удивление раубриттеров было велико, то для состояния Шарлея и Самсона трудно было подыскать соответствующее определение, даже слово «остолбенели» казалось слабым. Искорка интереса сверкнула лишь в глазах Гуона фон Сагара. Альбинос, на всех, кроме Самсона, смотревший так, словно они были прозрачными, теперь начал внимательно прощупывать глазами Рейневана.
— Дорогу сюда, на Порубку, — процедил сквозь зубы Буко фон Кроссиг, — ты указал нам под угрозой виселицы, Хагенау. А теперь поможешь по собственному желанию? С чего бы так?
— Мое дело.
«Тибальд Раабе. Некрасивая дочь Штетенкорна. С перерезанными горлами. На дне, в тине. Черные от раков, обгладывающих их. От пиявок. Извивающихся угрей. И бог знает, от чего еще».
— Мое дело, — повторил он.
Долго искать не пришлось. Juncus, сит, рос по краям влажного луга целыми купами. Рейневан добавил обвешенную сухими стручками ветку редечника. Трижды перевязал колосящимся стеблем осоки.
Jedna, dwie, trzy
Segge, Binse, Hederich
Binde zu samene…
— Очень хорошо, — проговорил, улыбнувшись, беловолосый маг. — Браво, юноша. Но немного жаль времени, а мне хотелось бы поскорее вернуться домой. Разреши, без обиды, чуточку тебе подсобить. Совсем немного. На грошик. Чтобы, как говорится, силой силе помочь.
Он взмахнул посохом, быстро начертил им в воздухе круг.
— Yassar! — проговорил гортанно. — Quidr al-rah!
От мощи заклинания дрогнул воздух, а одна из выходящих от Счиборовой Порубки дорог сделалась светлее, приятнее, приглашающее. Это произошло гораздо быстрее, чем при использовании одного только навенза. Почти немедленно, а излучаемое дорогой мерцание было гораздо сильнее.
— Туда, — указал Рейневан уставившимся на него раскрыв рты раубриттерам. — Вот эта дорога.
— Путь на Каменец, — первым пришел в себя Ноткер Вейрах. — Очень хорошо. Нам повезло. И вам тоже, господин фон Сагар. Потому что это то же самое направление, что и к дому, куда вам так не терпится попасть. По коням, comitiva!
— Есть, — доложил высланный на разведку Губертик, сдерживая пляшущего коня. — Есть, господин Буко. Едут цугом, медленно, по тракту в сторону Бардо. При них человек двадцать тяжеловооруженных.
— Двадцать, — повторил немного задумчиво Вольдан из Осин. — Хм-м.
— А ты чего ожидал? — глянул на него Вейрах. — Кто, ты думал, вырезал и потопил сборщика с сопровождающими, не говоря уж о францисканцах и паломниках? Мальчик-с-пальчик?
— Деньги? — тут же спросил Буко.
— Есть колебка[358]. — Губертик почесал за ухом. — Сокровищничка. Этакая с дверцей.
— Повезло. Там они везут деньги. Двигаем за ними.
— А точно ли, — заметил Шарлей, — это они?
— Ты, господин Шарлей, — Буко окинул его взглядом, — уж как скажешь, так скажешь… Ты б лучше сказал, можем ли мы рассчитывать на тебя. На тебя и твоих компаньонов. Поможете?
— А что, — Шарлей глянул на верхушки сосен, — мы будем с того иметь? Как насчет равной доли, господин Кроссиг?
— Одна на вас троих.
— Идет. — Демерит не торговался, но, видя взгляд Рейневана и Самсона, быстро добавил: — Но будем действовать без оружия.
Буко махнул рукой, потом отстегнул от седла топор, огромное широкое лезвие на слегка изогнутой рукояти. Рейневан увидел, как Ноткер Вейрах проверяет, хорошо ли вращается на древке цепной моргенштерн.
— Послушайте, comitiva, — сказал Буко. — Хоть это наверняка в основном сопляки, но их двадцать. Значит, надо к делу подойти с умом. Сделаем так: в стае отсюда, я знаю, дорога проходит через мосток на струге[359]…
Буко не ошибался. Дорога действительно вела через мосток, под которым, в узком, но глубоком яру текла скрывающаяся в гуще ольховника струга, громко шумя на шипотах[360]. Пели иволги, заядло долбил ствол дятел.
— Поверить не могу, — сказал Рейневан, скрытый за можжевеловыми кустами. — Не могу поверить. Я стал разбойником. Сижу в засаде…
— Тише, — буркнул Шарлей. — Едут.
Буко фон Кроссиг поплевал на ладонь, взял топор, опустил забрало армэ.
— Берегись, — забубнил он как из глубины горшка. — Губертик! Ты готов?
— Готов, господин.
— Все знают, что делать? Хагенау?
— Знаю, знаю.
В просвечивающем сквозь яворы светлом березняке по противоположной стороне яра замелькали цветные одежды, засверкали доспехи. Послышалось пение. Рейневан узнал. Пели Dum inventus florui, песню на слова Петра Блуаского. Они певали ее в Праге…
— Веселятся, псябратва, — буркнул Тассило де Тресков.
— А чего ж не веселиться, ежели кого обобрал, — пробурчал в ответ Буко. — Губертик! Готовься! Готовь арбалет!
Песня утихла, неожиданно оборвалась. На мостке появился слуга в капюшоне, держащий сулицу поперек седла. За ним выехали трое в кольчугах и металлических опахах. С налобниками. За спинами арбалеты. Все медленно въехали на мосток. Следом явились два рыцаря в латах cap á pied[361], с копьями, упирающимися в захваты на стременах. У одного на щите была изображена красная лесенка на серебряном поле.
— Кауффунг, — снова буркнул Тассило. — Какого черта?
По мостку зацокали подкованные копыта, это въехали следующие три рыцаря. За ними, запряженная парой меринков, вкатилась обитая бордовым сукном крытая повозка, скарбничек[362], сопровождаемый очередными арбалетчиками в налобниках и капалинах.
— Ждать, — бурчал Буко. — Еще… Пусть колебка спустится с мостка… Еще… Давай!
Щелкнули тетивы, зашипел болт. Конь под одним из копейщиков поднялся на дыбы, дико заржал, свалился, одновременно повалив одного из стрелков.
— Вперед! — рявкнул Буко, дав коню шпоры. — На них! Бей!
Рейневан хлестнул коня плеткой, вырвался из можжевельника. За ним устремился Шарлей.
Перед мостом уже шел бой — это на арьергард кортежа ударили справа Рымбаба и Виттрам, слева Вейрах и Вольдан из Осин. Лес наполнился криком, визгом лошадей, звоном, ударами железа о железо.
Буко фон Кроссиг топором повалил вместе с конем слугу с сулицей, ударом наотмашь разрубил голову пытающемуся натянуть арбалет стрелку. Проносящегося рядом Рейневана обрызгала кровь. Буко вывернулся на седле, поднялся на стремена, рубанул мощно, топор разрубил наплечник и почти отрубил плечо рыцарю с лесенкой Кауффунгов на щите. Рядом промчался на полном скаку Тассило де Тресков, широким ударом меча свалив коня оруженосца в бригантине. Дорогу ему преградил латник в голубовато-белом лентнере. Они сошлись со звоном стали.
Рейневан подскочил к колебке. Возница изумленно смотрел на торчащий из паха вонзившийся по самые лётки болт. Шарлей подлетел с другой стороны, сильным ударом сшиб его с козел.
— Запрыгивай! — крикнул он. — И гони коней!
— Берегись!
Шарлей нырнул под конскую шею, опоздай он хотя бы на секунду, его б насадил на копье рыцарь в полных латах с черно-белой шашечницей на щите, мчавшийся с мостка. Рыцарь таранил коня Шарлея, бросил копье, схватил висящий на темляке буздыган, но ударить демерита по темени не успел. Подоспевший галопом Ноткер Вейрах шарахнул его по саладу моргенштерном так, что гул пошел. Рыцарь покачнулся в седле, Вейрах откинулся и трахнул его снова по середине наплечника, да так, что шипы железного шара вонзились в металл и увязли в нем. Вейрах бросил рукоять, выхватил меч.
— Гони! — рявкнул он Рейневану, который тем временем уже забирался на козлы. — Вперед! Вперед!
На мосту раздался дикий визг, там жеребец в цветной попоне развалил перила и вместе с седоком рухнул в яр. Рейневан крикнул, что есть силы хлестнул упряжку вожжами, мерины вырвались вперед, колебка закачалась, подскочила, изнутри из-под плотного покрывала, к великому изумлению, Рейневана долетел пронзительный писк. Однако удивляться было некогда. Кони шли галопом, ему с трудом удавалось удерживаться на подпрыгивающих досках. Все еще кипел яростный бой — крики и звон и лязг оружия.
Справа галопом выскочил тяжеловооруженный без шлема, наклонился, пытаясь схватить упряжку. Тассило де Тресков подлетел к нему и рубанул мечом. Кровь опрыскала бок мерина.
— Гооооони!
Слева появился Самсон, вооруженный только ореховой веткой. Оружием, как оказалось, совершенно адекватным ситуации.
Получившие по крупам меринки пошли таким галопом, что Рейневана прямо-таки втиснуло в спинку козел. Колебка, внутри которой все еще что-то пищало, подпрыгивала и раскачивалась словно корабль на штормовых волнах. Рейневан, правду сказать, никогда в жизни не бывал у моря, а корабли видел исключительно на картинках, но не сомневался, что именно так, а не иначе, они должны раскачиваться.
— Гооооони!
На дороге возник Гуон фон Сагар на пляшущем вороном, посохом указал на просеку, сам пустился туда галопом. Самсон помчался следом, таща за собой коня Рейневана. Рейневан натянул вожжи, крикнул на коней.
Просека была в выбоинах. Колебка подскакивала, качалась и пищала. Отголоски боя стихали за спиной.
— Недурно получилось, — расценил Буко фон Кроссиг. — Совсем даже недурно… У нас только два оруженосца убиты. Обычное дело. Вовсе недурно. Пока что.
Ноткер фон Вейрах не ответил. Только тяжело дышал и ощупывал бедро. Из-под ташки текла кровь, тоненькая струйка ползла вниз по набедреннику. Рядом тяжело дышал Тассило де Тресков, осматривая левую руку. Аванбраса не было, оторванный наполовину налокотник висел на одном крыле. Но рука выглядела целой.
— А господин Хагенау, — протянул Буко, на котором не заметны были какие-либо повреждения, — господин Хагенау прекрасно правил. Боевито показал себя. О, Губертик, ты цел? Вижу, что жив. Где Вольдан, Рымбаба и Виттрам?
— Догоняют.
Куно Виттрам снял шлем и шапочку, волосы под ней были влажными и курчавились. Металл края наплечника от удара встал торчком, стяжка была совершенно исковеркана.
— Помогите! — крикнул он, будто рыба ловя воздух. — Вольдан ранен…
Раненого сняли с седла. С трудом, под сопровождение стонов и оханий, стащили с головы крепко вмятый, искривленный и расклепанный хундсгугель.
— Христе… — простонал Вольдан. — Ну, получил… Куно, глянь-ка, глаз еще на месте?
— На месте, на месте, — успокоил его фон Виттрам. — Ты ничего не видишь, потому что его кровь залила…
Рейневан опустился на колени и сразу же взялся перевязывать. Кто-то ему помогал. Он поднял голову и встретился взглядом с серыми глазами Гуона фон Сагара.
Стоящий рядом Рымбаба скривился от боли, ощупывая большую вмятину на боку нагрудника.
— Ребра как не бывало, — простонал он. — В крови, курва его мать, плаваю. Гляньте.
— Кому интересно знать, в чем ты, курва, плаваешь. — Буко фон Кроссиг стащил с головы армэ. — Давай говори, за нами гонятся?
— Не-а… Мы маленько их того… проредили…
— Будут преследовать, — убежденно сказал Буко. — А ну давайте выпотрошим колебку. Заберем деньги и поскорее сматываемся.
Он подошел к экипажу, рванул обитую сукном плетеную ивовую дверцу. Дверца поддалась, но всего на дюйм, потом захлопнулась снова. Было ясно, что ее держат изнутри. Буко выругался, рванул сильнее. Раздался писк.
— Что такое? — удивился, поразившись, Рымбаба. — Пищащие деньги? А может, колектор в мышах налог собирал?
Буко жестом подозвал его на помощь. Вдвоем они рванули дверцу с такой силой, что оторвали ее начисто, а вместе с ней раубриттеры вытащили из колебки существо, которое ее держало.
Рейневан вздохнул. И замер, раскрыв рот.
Ибо на сей раз тождественность не могла вызывать ни малейших сомнений.
Тем временем Буко и Рымбаба взрезали ножами покрывало, вытащили из обитого шкурами чрева колебки девушку, такую же светловолосую, тоже в синяках, одетую в такую же зеленую cotehardie[363] с белыми рукавичками, может, только помоложе, пониже ростом и попухлее. Именно эта вторая, полненькая, все время пищала и теперь, когда Буко толкнул ее на траву, вдобавок принялась рыдать. Первая сидела тихо, не отпуская дверцу колебки и заслоняясь ею словно павенжей.
— Клянусь палицей святого Дальмаста, — вздохнул Куно Виттрам. — Что еще такое?
— Не то, чего мы ожидали, — трезво отметил Тассило. — Прав был господин Шарлей. Сначала надо было убедиться, а уж потом нападать.
Буко фон Кроссиг вылез из колебки. Кинул на землю какие-то тряпки и наряды. Его мина совершенно недвузначно говорила о результатах поисков. Каждого, кто не был уверен в том, что нашел Буко, очередь отвратительных ругательств должна была убедить в том, что ожидаемых пятисот гривен в колебке не было.
Девушки в страхе прижались друг к другу. Та, что повыше, натянула cotehardie до щиколоток, заметив, что Ноткер Вейрах лакомо посматривает на ее изящные лодыжки. Та, что пониже, похлипывала.
Буко скрежетнул зубами, сжал рукоять ножа так, что побелели костяшки пальцев. Мина была взбешенная, он, несомненно, бился с мыслями. Гуон фон Сагар сразу же заметил это.
— Пора взглянуть правде в глаза, — фыркнул он. — Ты осрамился, Буко. Все вы осрамились. Совершенно ясно — сегодня не ваш день. Отправляйтесь-ка лучше домой. Да поскорее. Прежде чем снова не выпадет вам сыдиотничать.
Буко выругался, на этот раз его поддержали и Вейрах, и Рымбаба, и Виттрам, и даже Вольдан из Осин из-под перевязки на глазу.
— Что делать с девками? — Буко словно только теперь их заметил. — Прирезать?
— А может, отхендожить? — мерзко ухмыльнулся Вейрах. — Господин Гуон немного прав, действительно скверный нам сегодня выпал день. Так, может, хоть закончить его каким-никаким приятным действом? Возьмем девок, отыщем подходящий стог, чтобы помягче было, и там их обеих совместно отделаем. А? Что скажете?
Рымбаба и Виттрам захохотали, но как-то неуверенно. Вольдан из Осин застонал из-под окровавленного полотна. Гуон фон Сагар покрутил головой.
Буко сделал шаг к девушкам, те сжались и плотно обняли друг друга. Младшая заплакала.
Рейневан схватил за рукав Самсона, который уже собрался было вмешаться.
— И не думайте, — сказал он, обращаясь к раубриттерам.
— Что?
— И не думайте к ней прикоснуться. Это может для вас плохо кончиться. Она дворянка и не из последних. Катажина фон Биберштайн, дочь Яна Биберштайна, хозяина Стольца.
— Ты уверен, Хагенау? — прервал долгую и тяжелую тишину Буко фон Кроссиг. — Не ошибаешься?
— Он не ошибается. — Тассило де Тресков поднял и показал всем извлеченный из колебки сак с вышитым гербом — красным оленьим рогом на золотом поле.
— Точно, — согласился Буко. — Биберштайнов знак. Которая из них?
— Та, что повыше, старшая.
— Ха! — Раубриттер уперся руками в бока. — Вот мы и завершим день приятным акцентом. И возместим свои потери. Губертик, свяжи ее. И посади на коня перед собой.
— Накаркал я. — Гуон фон Сагар развел руками. — И верно, этот день подбросил вам новый случай показать себя идиотами. Не в первый раз, ей-богу. Я вот думаю, Буко, у тебя это врожденное или благоприобретенное?
— А ты, — Буко отмахнулся от чародея, подошел к младшей, которая скорчилась и начала хлюпать носом, — ты, девка, вытри нос и слушай внимательно. Сиди здесь и жди погоню, за тобой-то, может, и не послали бы, но за Биберштайнувной придут наверняка. Хозяину в Стольце передашь, что выкуп за его доченьку составит… пятьсот гривен. Конкретно, значит, пятьсот коп пражских гривен. Для Биберштайна это раз плюнуть. Господин Ян будет уведомлен о способе выплаты. Поняла? Гляди на меня, когда с тобой говорят. Поняла?
Девочка сжалась еще больше, но подняла на Буко голубые глазки и кивнула.
— А ты, — серьезно заметил Тассило де Тресков, — действительно считаешь, что это удачная мысль?
— Действительно. И довольно об этом. Едем.
Буко повернулся к Шарлею, Рейневану и Самсону:
— А вы…
— Мы, — прервал Рейневан, — хотели бы ехать с вами, господин Буко.
— Это почему же?
— Хотели бы вас сопровождать. — Рейневан не отводил глаз от Николетты, не обращая внимания ни на шипение Шарлея, ни на мины Самсона. — Для безопасности. Если вы не против…
— Кто тебе сказал, что не против? — сказал Буко.
— И не надо, — вполне значительно сказал Ноткер Вейрах. — Зачем? Не лучше ли, чтобы при данных обстоятельствах они были с нами? Вместо того чтобы быть у нас за спиной? Насколько я помню, они собирались ехать в Венгрию, с нами им по пути…
— Лады, — кивнул Буко. — Поехали с нами. По коням, comitiva. Генричек, присматривай за девкой… А у вас, господин Гуон, что за мина такая кислая?
— А ты подумай, Буко. Подумай.
Они ехали по дороге на Бардо вначале быстро, то и дело оглядываясь, однако вскоре сбавили темп. Кони утомились, да и состояние седоков, как выяснилось, было далеко не лучшим. В седле горбился и постанывал не только Вольдан из Осин, лицо которого было сильно поранено вмявшимся шлемом. Травмы остальных, хоть и не столь эффектные, все же явно давали о себе знать. Охал Ноткер Вейрах, прижимая к животу локоть, и искал удобного положения в седле Тассило де Тресков. Вполголоса призывал святых Куно Виттрам, скривившийся словно после кружки какой-то жуткой кислятины. Пашко Рымбаба ощупывал бок, ругался, плевал на ладонь и рассматривал плевки.[364]
Из раубриттеров лишь по фон Кроссигу ничего не было заметно. Либо ему не досталось так же крепко, как остальным, либо же он умел мужественнее переносить боль. Наконец, видя, что ему все время приходится дожидаться отстающих дружков, Буко решил свернуть с дороги и ехать лесом. Под защитой деревьев можно было ехать медленнее, не опасаясь, что их настигнет погоня.
Николетта — Катажина Биберштайн — за все это время не издала ни звука. Хоть связанные руки и пребывание на луке Губертикова седла должны были ей сильно мешать и причинять боль, девушка ни разу не застонала, не произнесла ни слова жалобы. Она бездумно глядела вперед, и было ясно, что погрузилась в полную апатию. Рейневан попытался было незаметно для других поговорить с ней, но все было напрасно — девушка избегала его взгляда, отводила глаза, не реагировала на жесты, просто не замечала их, а может, делала вид, что не замечает. Так все и шло до переправы.
Через Нису они переправились уже под вечер, не в самом удачном месте, только казавшемся мелким, однако течение тут было значительно сильнее, чем ожидалось. Во время начавшейся суматохи, плеска, ругани и ржания коней Николетта соскользнула с седла и наверняка искупалась, если б не предусмотрительно державшийся поблизости Рейневан.
— Крепись, — шепнул он ей на ухо, поднимая и прижимая к себе. — Терпи, Николетта. Я вытащу тебя отсюда…
Он отыскал ее маленькую узенькую ладонь, пожал. Она ответила тем же. Она пахла мятой и аиром.
— Эй! — крикнул Буко. — Эй, ты, Хагенау! Оставь ее! Губертик!
Самсон подъехал к Рейневану, принял у него Николетту, поднял, как перышко, и усадил на лошадь перед собой.
— Я устал ее везти! — опередил Буко Губертик. — Пусть великан меня ненадолго заменит.
Буко выругался, но махнул рукой. Рейневан смотрел на него со всевозрастающей ненавистью. Он не очень-то верил в пожирающих людей водных чудовищ, якобы обитающих в глубинах Нисы в околицах Бардо, но сейчас многое бы дал, чтобы одно из них вынырнуло из взбаламученной реки и проглотило раубриттера вместе с его рыже-гнедым жеребцом.
— В одном, — сказал вполголоса Шарлей, разбрызгивающий воду рядом с ним, — я должен признаться. В твоем обществе соскучиться невозможно.
— Шарлей… Я обязан тебе…
— Ты многим мне обязан, не возражаю. — Демерит натянул вожжи. — Но если ты вознамерился что-то объяснять, то придержи это при себе. Я ее узнал. На турнире в Зембицах ты пялился на нее ровно теля, потом она нас предупредила о том, что в Стольце тебя будут поджидать. Полагаю, тебе есть за что благодарить ее. Кстати, тебе еще никто не предсказывал, что тебя погубят женщины? Или я буду первым?
— Шарлей…
— Не трудись, — прервал демерит. — Я понимаю. Долг благодарности плюс великий афект, ergo, снова придется подставлять шею, а Венгрия оказывается все дальше и дальше. Что делать! Прошу тебя только об одном: подумай, прежде чем начнешь действовать. Ты можешь мне это обещать?
— Шарлей… Я…
— Я знал. Будь внимателен. На нас смотрят. И погоняй коня, погоняй! Иначе тебя течение унесет!
К вечеру добрались до подножия Райхенштайна, Златостоцких гор, северо-западного отрога пограничных цепей Рыхлебов и Есеника. В лежащем над стекающей с гор речкой Быстрой поселке они намеревались передохнуть и перекусить, однако тамошние крестьяне оказались негостеприимными — не позволили себя ограбить. Из-за охраняющей въезд засеки на раубриттеров посыпались стрелы, а ожесточенные лица вооруженных вилами, окшами[365] и кольями крестьян не вызывали желания ждать от них особого радушия. Кто знает, как все сложилось бы при обычных обстоятельствах, однако сейчас понесенный урон и усталость сыграли свою роль. Первым развернул коня Тассило де Тресков, за ним последовал обычно запальчивый Рымбаба, завернул, даже не бросив в адрес деревни скверного слова, Ноткер фон Вейрах.
— Чертовы хамы, — догнал их Буко Кроссиг. — Надо, как это делал мой предок, хоть бы раз в пять лет разваливать им халупы, сжигать все до голой земли. Иначе они начинают беситься. Благоденствие и достаток все переворачивают у них в мозгах. Ишь возгордились…
Небо заволакивали тучи. Из деревни тянуло дымком. Лаяли собаки.
— Впереди Черный лес, — предупредил едущий первым Буко. — Держаться рядом! Не отставать! Следить за лошадьми!
К предупреждению отнеслись серьезно, потому что и Черный лес — чащоба из буков, тисов, ольх и грабов — густой, влажный и затянутый туманом, — выглядел не менее серьезно. Настолько не менее, что аж мурашки бегали по спине. Сразу чувствовалось затаившееся где-то там в чащобе зло.
Кони храпели, мотали головами.
И как-то не очень заинтересовал побелевший скелет, лежащий у самой обочины дороги.
Самсон Медок тихо бормотал:
Nel mezzo del cammin di nostra vita
mi ritrovai per una selva oscura
ché la diritta via era smarita…[366]
— Преследует меня, — пояснил он, видя взгляд Рейневана, — этот Данте.
— И исключительно к месту, — вздрогнул Шарлей. — Миленький лесок, ничего не скажешь… Ехать здесь одному… В темноте…
— Не советую, — проговорил, подъезжая, Гуон фон Сагар. — Решительно не советую.
Они ехали в горы, по все большей крутизне. Кончился Черный лес, кончились буковины, под копытами заскрипел известняк и гнейс, потом базальт. На склонах яров выросли утесики фантастических форм. Опускались сумерки, из-за туч, черными волнами заходящих с севера, темнело быстро.
По четкому приказу Буко Губертик взял Николетту у Самсона. Кроме того, Буко, прежде ехавший впереди, передал обязанности провожатого Вейраху и де Трескову, а сам держался поближе к оруженосцу и пленнице.
— Псякрев… — проворчал Рейневан, обращаясь к едущему рядом Шарлею. — Ведь я должен ее освободить. А этот тип явно что-то заподозрил… Ее стережет, а за нами все время наблюдает. Почему?
— Может, — тихо ответил Шарлей, а Рейневан с ужасом понял, что это вовсе не Шарлей. — Может, как следует рассмотрел твою физиономию? Зеркало чувств и намерений?
Рейневан выругался себе под нос. Было уже темновато, но не только это он винил за ошибку. Седовласый чародей явно использовал магию.
— Ты меня выдашь? — спросил он напрямик.
— Нет, — не сразу ответил маг. — Но если ты захочешь совершить глупость, удержу… Ты знаешь, я смогу. Поэтому не глупи. А на месте посмотрим…
— На каком месте?
— Теперь моя очередь.
— Не понял.
— Моя очередь спрашивать. Ты что, не знаешь правил игры? Вы не играли в это в учельне? В quaestiones de quodlibet[367]? Ты спросил первым. Теперь моя очередь. Кто таков гигант, которого вы называете Самсоном?
— Мой спутник и друг. Впрочем, почему бы тебе не спросить его самому? Скрывшись под магическим камуфляжем.
— Я пытался, — запросто признался чародей. — Но это тертый калач. С ходу распознал камуфляж. Откуда вы его выкопали?
— Из монастыря бенедиктинцев. Но если это quodlibet, то теперь моя очередь. Что знаменитый Гуон фон Сагар делает в comitive Буко фон Кроссига, силезского рыцаря-грабителя?
— Ты слышал обо мне?
— А кто ж не слышал о Гуоне фон Сагаре? И о Matavernis, мощном заклинании, уберегшем летом тысяча четыреста двенадцатого года поля над Везером от саранчи.
— Саранчи было не так уж и много, — скромно ответил Гуон. — А что до твоего вопроса… Ну что ж, обеспечиваю себе пропитание и стирку. И жизнь на довольно приличном уровне. Ценой, разумеется, определенных ограничений.
— Порой касающихся совести?
— Рейнмар де Беляу, — поразил чародей Рейневана знанием. — Игра в вопросы — не диспут об этике. Но я отвечу: порой, увы, да. Однако совесть как тело: ее можно закалять. А у каждой палки два конца. Ты удовлетворен ответом?
— Настолько, что больше вопросов не имею.
— Значит, выиграл я. — Гуон фон Сагар подогнал вороного. — А относительно девушки — храни спокойствие и не делай глупостей. Я сказал: на месте посмотрим. А мы уже почти на месте. Впереди пропасть. Так что прощай, работа ждет.
Пришлось задержаться. Взбирающаяся круто вверх дорога частично скрывалась в каменистой осыпи, образованной оползнями, частично обрывалась и исчезала в пропасти. Пропасть была заполнена седым туманом, не позволяющим оценить истинную ее глубину. По другую сторону мерцали огоньки, маячили контуры строений.
— Слезайте, — скомандовал Буко. — Господин Гуон, просим.
— Держите коней. — Маг остановился на краю обрыва, воздел свой кривой посох. — Держите как следует.
Он взмахнул посохом, прокричал заклинание, снова, как на Счиборовой Порубке, прозвучавшее по-арабски, но гораздо более длинное, запутанное и сложное. По интонациям тоже. Кони захрапели, попятились, громко топая.
Повеяло холодом, их неожиданно охватил леденящий мороз. Мороз начал щипать щеки, в носу захрустело, заслезились глаза, холод сухо и болезненно ворвался с дыханием в легкие. Температура сильно упала, они попали как бы внутрь сферы, которая, казалось, засасывает в себя весь холод мира.
— Держите… коней… — Буко прикрыл лицо рукавом. Вольдан из Осин застонал, схватившись за перебинтованную голову, Рейневан почувствовал, как немеют пальцы, стиснутые на ременных вожжах.
Притянутый чародеем холод мира, до той поры лишь ощутимый, теперь сделался видимым, принял форму клубящегося над пропастью белого света. Свет вначале заискрился снежинками, потом ослепительно побелел. Послышался протяжный, нарастающий хруст, скрипучее крещендо, завершившееся стеклянным, стонущим, как колокол, аккордом.
— Я тебя… — начал Рымбаба. И не докончил.
Через пропасть перекинулся мост. Из льда, искрящегося и блестящего, как бриллиант.
— Вперед. — Гуон фон Сагар крепко схватил коня за вожжи у самого мундштука. — Переходим.
— А это выдержит? Не лопнет?
— Со временем лопнет, — пожал плечами маг. — Лед — вещь весьма непрочная. Каждая минута промедления увеличивает риск.
Ноткер Вейрах больше вопросов не задавал, быстро потянул коня за Гуоном. За ним ступил на мост Куно Виттрам, затем двинулся Рымбаба. Подковы звенели по льду, разбегалось стеклянное эхо.
Видя, что Губертик не может управиться с конем и Катажиной Биберштайн, Рейневан поспешил ему на помощь. Но его опередил Самсон, взяв девушку на руки. Буко Кроссиг держался рядом, смотрел внимательно, а руку не спускал с рукояти меча. «Чует, откуда ветер дует, — подумал Рейневан. — Не доверяет нам».
Испускающий холод мост позванивал под ударами копыт. Николетта взглянула вниз и тихо ойкнула. Рейневан тоже глянул и проглотил слюну. Сквозь ледяной кристалл был виден затягивающий дно пропасти туман и торчащие из него верхушки елей.
— Быстрее! — подгонял идущий первым Гуон фон Сагар. Словно знал.
Мост затрещал, на глазах начал белеть, становиться матовым. Во многих местах побежали длинные змейки трещин.
— Живей, живей, зараза, — поторопил Рейневана ведущий коня Вольдана Тассило де Тресков. Храпели кони, которых вел замыкающий процессию Шарлей. Животные становились все беспокойнее, косились, топали. А с каждым ударом копыт на мосту прибавлялось трещин и царапин. Конструкция потрескивала и стонала. Вниз полетели первые отслоившиеся осколки.
Рейневан наконец осмелился взглянуть под ноги и с неописуемым облегчением увидел камни, скальные обломки, просвечивающие сквозь ледяные глыбы. Он был на другой стороне. На другой стороне были все.
Мост захрустел, затрещал и развалился с грохотом и стеклянным стоном. Рассыпался на миллионы сверкающих осколков, летящих вниз и беззвучно погружающихся в туманную бездну. Рейневан громко вздохнул, поддержанный хором других вздохов.
— Он всегда так, — сказал вполголоса стоящий рядом Губертик. — Господин Гуон, значит. Так только говорит. Бояться было нечего. Мост выдержит и рухнет только тогда, когда перейдет последний. Сколько бы ни переходило, господин Гуон любит пошутковать.
Шарлей одним словом оценил и Гуона, и его чувство юмора. Рейневан оглянулся. Увидел увенчанную зубцами стену, ворота, над ними четырехугольную сторожевую вышку.
— Замок Бодак, — пояснил Губертик. — Мы дома.
— Немного сложноват у вас подход к дому, — заметил Шарлей. — А что будете делать, если магия подведет? На улице заночуете?
— Чего ж ради. Есть другая дорога от Клодска, вон там проходит. Но по ней дальше, до полуночи, пожалуй, ехать бы пришлось…
Пока Шарлей разговаривал с оруженосцем, Рейневан обменялся взглядами с Николеттой. Девушка казалась испуганной, словно только сейчас, увидев замок, поняла всю серьезность ситуации. Впервые, казалось, ей принес облегчение и утешение сигнал Рейневана, данный глазами: «Не бойся. И держись. Я вытащу тебя отсюда, клянусь».
Заскрипели ворота. За ними был небольшой дворик. Несколько слуг, которых Буко фон Кроссиг покрыл ругательствами за то, что они бездельничают, и погнал работать, приказав заняться лошадьми, вооружением, баней, едой и выпивкой. Всем сразу и всем немедленно.
— Приветствую, — сказал раубриттер, — в моем patrimonium[368], господа. В замке Бодак.
Формоза фон Кроссиг когда-то была красивой женщиной. Когда-то, ибо, как и большинство красивых женщин, когда молодые годы остались позади, она превратилась в довольно паскудную бабищу. Ее фигура, некогда, вероятно, сравниваемая с юной березкой, теперь ассоциировалась скорее со старой метлой. Кожа, которую наверняка когда-то воспевали, сравнивая с персиком, стала сухой и покрылась пятнами, обтянув кости, как заготовка сапожницкую колодку, в результате чего внушительных размеров нос, некогда наверняка считавшийся сексуальным, сделался чудовищно ведьмоватым — из-за гораздо меньших размерами и не столь крючковатых носов таких баб в Силезии было принято испытывать водой в реках и прудах.
Как большинство некогда красивых женщин, Формоза фон Кроссиг упорно не замечала этого «некогда», не желала считаться с тем неоспоримым фактом, что весна ее годов ушла безвозвратно. И уже близится зима. Все сказанное особенно хорошо было видно по тому, как Формоза одевалась. Вся ее одежда, от ядовито-розовых башмачков до затейливого тока, от тонкой белой подвики до муслинового couvrechef[369], от облегающего платья цвета индиго до обшитого жемчугами пояска и пурпурной парчовой surcotе[370] — все это было бы к лицу лишь прелестной юнице.
К тому же, когда ей доводилось встретиться с мужчинами, Формоза фон Кроссиг инстинктивно начинала играть роль соблазнительницы. Эффект был ужасающий.
— Гость в дом — Бог в дом. — Формоза фон Кроссиг улыбнулась Шарлею и Ноткеру Вейраху, продемонстрировав заметно пожелтевшие зубы. — Приветствую господ в моем замке. Наконец-то ты пришел, Гуон. Я очень, ну, очень по тебе тосковала.
По нескольким услышанным во время странствия словам и фразам Рейневан сумел нарисовать себе более-менее верную картину. Ясное дело, не очень точную. И не слишком подробную. Например, он не мог знать, что замок Бодак Формоза фон Панневиц внесла в качестве приданого, выходя замуж по любви за Оттона фон Кроссига, обедневшего, но гордого потомка франконских министериалов[371]. И что Буко, сын ее и Оттона, именуя замок patrimonium’ом, серьезно разминулся с истиной. Название matrimonium[372] было бы более верным, хоть и преждевременным. После смерти мужа Формоза не потеряла субстанции[373] и крыши над головой благодаря родне, влиятельным в Силезии Панневицам. И поддерживаемая Панневицами, была фактической и пожизненной владелицей замка.
О том, что Формозу связывало с Гуоном фон Сагаром, Рейневан также услышал во время странствия то да сё, достаточно много, чтобы разобраться в ситуации, однако, естественно, слишком мало, чтобы знать, что оклеветанный и преследуемый магдебургской епископской Инквизицией чародей сбежал в Силезию к родственникам: у Сагаров были под Кросно наделы еще со времен Болеслава Рогатки. Потом как-то так получилось, что Гуон познакомился с Формозой, вдовой Оттона фон Кроссига, фактической и, как сказано, пожизненной хозяйкой замка Бодак. Чародей полюбился Формозе и с тех пор проживал в замке.
— Очень тосковала, — повторила Формоза, поднимаясь на носки розовых туфелек и чмокая чародея в щечку. — Переоденься, дорогой. А вас, господа, прошу, прошу…
На занимающий середину залы огромный дубовый стол поглядывал укрепленный над камином гербовый вепрь Кроссигов, соседствующий на закопченном и обросшем паутиной щите с чем-то, что трудно было однозначно определить. Стены были обвешаны шкурами и оружием, ни одно из которых не выглядело пригодным к употреблению. Одну из стен занимал тканный в Аррасе фламандский гобелен, изображающий Авраама, Исаака и запутавшегося в кустах барана.
Comitiva в примятых оттисками доспехов акеонах расселась за столом. Настроение, вначале, пожалуй, угрюмое, немного поправил бочонок, который закатили на стол. Но его снова испортила возвратившаяся из кухни Формоза.
— Уж не ослышалась ли я? — спросила она грозно, указывая на Николетту. — Буко! Ты похитил дочь хозяина Стольца?
— Говорил же я сукину сыну, чтобы не болтал. Шарлатан поганый, хайло на полпачежа захлопнуть не может… Кх-м… Собственно, я только что хотел сказать вам, госпожа мать[374]. И выложить все. А получилось так…
— Как у вас получилось — я знаю, — прервала Формоза, явно хорошо проинформированная. — Растяпа! Неделю проваландались, а добычу у них кто-то из-под носа увел. Молодым я не удивляюсь, но то, что вы, господин фон Вейрах… Мужчина зрелый, положительный, уравновешенный…
Она улыбнулась Вейраху, тот опустил глаза и беззвучно выругался. Буко собрался выругаться громко, но Формоза погрозила ему пальцем.
— И в конце концов такой глупец похищает дочку Яна Биберштейна. Буко! Ты что, вконец рехнулся?
— Вы бы, госпожа мать, сначала дали поесть, — гневно сказал раубриттер. — Сидим тут за столом, словно на тризне, голодные, в горле пересохло, прям перед гостями стыдно. С каких это пор у Кроссигов завелись такие обычаи? Подавайте еду, а о делах поговорим потом.
— Еда готовится, сейчас подадут. И вино уже несут. Обычаям меня не учи. Извините, рыцари. А вас, уважаемый господин, я не знаю… Да и тебя, храбрый юноша…
— Этот велит себя Шарлеем именовать, — вспомнил о своих обязанностях Буко. — А тот юнец — Рейнмар фон Хагенау.
— Ах! Потомок известного поэта?
— Нет.
Вернулся Гуон фон Сагар, переодевшийся в свободную hauppelande[375] с большим меховым воротником. Сразу же стало ясно, кто пользуется наибольшим фавором хозяйки замка. Гуон тут же получил зажаренную курицу, тарелку пирогов и кубок вина, причем все это подала лично Формоза. Чародей, не смущаясь, принялся за еду, демонстративно не обращая внимания на голодные взгляды остальной компании. К счастью, другим тоже ждать долго не пришлось. На стол, ко всеобщей радости, въехала, предваряемая волной роскошного аромата, большая миска кабанятины, тушеной с изюмом. За ней внесли вторую, с кучей баранины с шафраном, потом третью, полную кушаний из различной дичи, а затем последовали горшки с кашей. С неменьшей радостью были встречены несколько жбанов, наполненных — что установили незамедлительно — двойным медом и венгерским вином.
Comitiva принялась за еду в глубоком молчании, прерываемом только скрежетом зубов и произносимыми время от времени тостами. Рейневан ел осторожно и умеренно — приключения последнего времени уже научили его, сколь печальные последствия может иметь обжорство после долгого голодания. Он надеялся, что в Бодаке не привыкли забывать о слугах и Самсон не обречен на мучительный пост.
Так шло некоторое время. Наконец Буко фон Кроссиг распустил пояс и рыгнул.
— Теперь, — сказала Формоза, справедливо полагая, что это сигнал, завершающий первое блюдо, — возможно, пора и об интересах поговорить. Хоть, сдается мне, говорить тут не о чем. Ибо что это за интересы — Биберштайнова дочь.
— Интересы, госпожа мать, — сказал Буко, которому выпитое венгерское придало заметного резона, — это мое дело, при всем к вам уважении. Мой труд здесь всех кормит, поит и одевает. Я подвергаю жизнь опасности, а когда по воле Господней будет мне крышка, то увидите, как вам станет худо. Так что не придирайтесь!
— Вы только гляньте! — Формоза подбоченилась, повернулась к раубриттерам. — Нет, вы только гляньте, как надувается мой младшенький. Он меня кормит и одевает, ей-богу, от смеха лопну! Славно бы я выглядела, если б только на него рассчитывала. К счастью, есть в Бодаке глубокий подвальчик, в нем сундучки, а в сундучках то, что туда положил твой родитель, малыш, и твои братья, светлая им память. Они умели добро в дом сносить, они не позволяли обвести себя вокруг пальца. Дочек у вельмож не похищали, будто глупцы какие… Они знали, что делали…
— Я тоже знаю, что делаю! Хозяин Стольца выкуп заплатит…
— Как же, жди! — обрезала Формоза. — Биберштайн-то? Заплатит? Дурень! Он на доченьке крест положит, а тебя достанет. Отомстит. Случилось уже нечто подобное в Лужицах, ты б знал об этом, если бы у тебя уши для слушанья были. Помнил бы, что случилось с Вольфом Шлиттером, когда он таким же манером столкнулся с Фридрихом Биберштайном, хозяином в Жарах. Какой ему жарский хозяин монетой отплатил.
— Я слышал об этом, — спокойно подтвердил Гуон фон Сагар. — Да ведь и дело было широко известно. Люди Биберштайна напали на Вольфа, истыкали копьями, как животное, кастрировали, выпустили кишки. В то время популярной была в Лужицах поговорка: «Таскал Вольф, таскал, да напоролся на Олений Рог, узнал, как тот бодается…»
— Знаете, господин фон Сагар, — нетерпеливо перебил Буко, — никакая это для меня не новость. Обо всем-то вы слышали, все видели, все умеете. Так, может, вместо того чтобы заниматься воспоминаниями, продемонстрировали бы нам свое магическое искусство? Господин Вольдан от боли стонет. Пашко Рымбаба кровью харкает, у всех кости ломит, так, может, говорю, вместо того чтобы умничать, вы б какой-нибудь дряквы[376] нам наготовили? Для чего у вас в башне лаборатория? Только чтобы дьявола призывать?
— Ты смотри, с кем говоришь! — взвизгнула Формоза, но чародей жестом успокоил ее.
— Страждущим действительно надо облегчить положение, — сказал он. — А вы, господин Рейнмар Хагенау, не пожелаете ли помочь?
— Разумеется. — Рейневан тоже поднялся. — Конечно же, господин фон Сагар.
Они вышли вдвоем.
— Два колдуна, — пробурчал вслед им Буко. — Старый да младый. Чертово семя…
Лаборатория чародея располагалась на самом верхнем и определенно самом холодном этаже башни, и если б не то, что уже опустилась тьма, из окон наверняка был бы виден большой участок Клодской котловины. Как оценил профессиональным глазом Рейневан, лаборатория была оборудована по-современному. В противоположность магам и алхимикам старшего поколения, обожавшим превращать свои мастерские в барахолки, заполненные всяческой рухлядью, современные чародеи предпочитали лаборатории обустроенные и оборудованные по-спартански — только самое необходимое. Кроме порядка и эстетики, такой подход имел еще и то преимущество, что облегчал бегство. Чувствуя опасность со стороны Инквизиции, современные алхимики сбегали из лаборатории по принципу omnea mea mecum porto[377], не сокрушаясь по поводу оставленного имущества. Маги традиционной школы до конца защищали принадлежащие им чучела крокодилов, засушенных рыб-пил, гомункулюсы, заспиртованных змей, безоары[378] и мандрагоры. И кончали жизнь на костре.
Гуон фон Сагар вытащил из сундука оплетенный соломой кувшинчик, наполнил два кубка рубиновой жидкостью. Запахло медом и вишнями. Это, несомненно, был кирштранк[379].
— Садись, — указал он на стул, — Рейнмар фон Беляу. Выпьем. Делать нам нечего. Готовых камфарных мазей против ушибов у меня в достатке, это, как ты понимаешь, лекарства, которые в Бодаке в большом ходу. Лучше идет, пожалуй, только отвар, облегчающий похмелье. Я пригласил тебя, потому что хотел поговорить.
Рейневан осмотрелся. Ему понравился алхимический инструментарий Гуона, радующий глаз чистотой и порядком. Ему нравились реторты и атанор[380], нравились ровненько уставленные и снабженные красивыми этикетками флакончики с фильтрами и эликсирами. Но больше всего его восхитил подбор книг.
На пюпитре покоился, видимо, читаемый — Рейневан сразу узнал, в Олесьнице у него был точно такой же, — экземпляр «Necronomicon’a» Абдула Альхазреда. Рядом на столе разместились другие известные ему чернокнижеские гримуары — «Grand Grimoire» и «Statuty» папы Гонория, «Clavicula Solomonus», «Lbber Yog-Sothothis», «Lemegeton», а также «Picatrix», знанием которого не так давно похвалялся Шарлей. Были и другие знакомые ему медицинские и философские трактаты: «Ars Parva» Галена, «Canon Medicinae» Авиценны, «Liber medicinalis ad Almansarum» Раза, «Ekrabaddin» Сабура бен Саала, «Anathomia» Мондина да Луцци, «Zohar» каббалистов, «De principiis» Оригена, «Исповедь» святого Августина, «Summa…» Фомы Аквинского.
Были тут, разумеется, Opera Magna[381] алхимических знаний: «Liber ucis Mercuriorum» Раймунда Луллия, «The mirrour of alchimie» Роджера Бэкона, «Heptameron» Петра ди Абано, «Le livre des figures hiérogliphiques» Николя Фламеля, «Azoth» Василия Валентина, «Liber de secretis naturae» Арнольда де Вильяновы. Были и истинные раритеты: «Grimoriun verum», «De vermis misteriis», «Theosophia Pneumatica», «Liber Lunae» и даже пресловутый «Черный Дракон».
— Я горжусь тем, — он отпил немного кирштранка, — что побеседовать со мной пожелал сам знаменитый Гуон фон Сагар, которого я ожидал бы встретить где угодно, но не…
— Но не в замке раубриттеров, — докончил Гуон. — Что ж — рука судьбы. На которую я, впрочем, отнюдь не в обиде. У меня здесь есть все, что я люблю. Тишина, покой, безлюдье. Инквизиция, вероятно, обо мне уже забыла, забыл, надо думать, также преподобный Гунтер фон Шварцбург, архиепископ магдебургский, некогда страшно на меня взъевшийся, твердо решивший расплатиться со мной костром за то, что я избавил страну от саранчи. Здесь у меня, как видишь, лаборатория, я немного экспериментирую, немного пишу… Порой, чтобы глотнуть свежего воздуха и отдохнуть, выезжаю с Буко на разбойничий промысел. В общем…
Чародей тяжело вздохнул.
— В общем, жить можно. Только вот…
Рейневан вежливо сдержал любопытство, но Гуон фон Сагар явно был расположен откровенничать.
— Формоза, — поморщился он. — Что она такое, сам видел: siccatum est faenum, cecidit flas[382], пятьдесят пять годков стукнуло бабе, а она, вместо того чтобы слабеть, прихварывать да готовиться сойти на тот свет, постоянно требует, кобыла старая, чтобы я ее трахал; не переставая утром, вечером, днем, ночью и всякий раз самыми изощренными способами. Желудок и почки, псямать, я себе афродизияками вконец доконаю. Но приходится старуху ублажать. Не покажу себя в постели, потеряю ее расположение, а тогда-то уж Буко меня отсюда выкинет…
Рейневан не комментировал и теперь. Чародей быстро глянул на него.
— Буко Кроссиг пока что мне повинуется. Но недооценивать его было бы глупо. Это, несомненно, хват, но в своих скверных делишках порой бывает так предприимчив и хитер, что аж скулы сводит. Сейчас, например, в афере с Биберштайнувной он, вот увидишь, чем-нибудь блеснет, убежден. Поэтому я решил тебе помочь.
— Вы мне? Почему?
— Почему, почему. Потому что мне не по душе, чтобы Ян Биберштайн начал осаду Бодака, а Инквизиция выкопала мое имя в архивах. Потому что о твоем брате, Петре из Белявы, я слышал только самое лучшее. Потому что мне не понравились летучие мыши, которых кто-то напустил на тебя и твоих друзей в Цистерцианском бору. Tandem потому, что Толедо alma Mater nosnra est[383], и я не хочу, чтобы ты плохо кончил, друг ты мой по искусству магии. А плохо кончить ты можешь. С Биберштайнувной что-то тебя связывает, этого ты не скроешь: не знаю, давний ли афект или с первого взгляда, но знаю, что amantes amentes[384]. В пути ты был на волосок от того, чтобы схватить ее на седло и пуститься галопом, и тогда вы оба погибли бы в Черном лесу. Сейчас тоже, если ситуация усложнится, ты готов схватить ее в охапку и спрыгнуть со стены. Я очень ошибаюсь?
— Не очень.
— Я сказал, — чародей улыбнулся краешками губ, — amantes amentes. Да, да, жизнь — это настоящая Башня шутов. Кстати, ты случайно не знаешь, какой сегодня день? Вернее, что за ночь?
— Не очень. У меня немного перепутались даты.
— Дело не в датах. Все врут календари. Важнее то, что на сегодня приходится осеннее равноденствие, Aequinoctium autumnalis.
Он встал, вытащил из-под стола покрытую резьбой дубовую скамейку примерно в два локтя длиной и немного больше локтя высотой. Поставил у двери. Из шкафа достал глиняный, обтянутый телячьей кожей и снабженный этикеткой горшочек.
— Здесь, — указал он, — я храню довольно специфическую мазь. Приготовленную по классическим рецептам смесь. Recipe[385], как видишь, я выписал на листке. Паслен сладкий, паслен черный, борец, лапчатка, листья тополя, кровь летучей мыши, цикута, красный мак, портулак, дикий сельдерей… Единственное, что я изменил, так это жир. Рекомендуемый «Grimorium Verum» жир, вытопленный из некрещенного еще младенца, я заменил подсолнечным маслом. Дешевле и дольше сохраняется.
— Неужели это, — Рейневан сглотнул, — неужели это то, что я думаю?
— Дверь лаборатории, — чародей словно не услышал вопроса, — я не замыкаю никогда, в окне, как видишь, нет решеток. Мазь я ставлю сюда, на стол. Как ею пользоваться, ты наверняка знаешь. Советую использовать экономно, она дает побочные эффекты.
— А вообще-то это… безопасно?
— В мире нет ничего безопасного, — пожал плечами Гуон фон Сагар. — Ничего. Все — теория. А как говорит один из моих знакомых: «Grau, teurer Freund, ist alle Theorie»[386].
— Но я…
— Рейнмар, — холодно прервал маг, — имей совесть. Я сказал и показал тебе достаточно, чтобы меня можно было обвинить в соучастии. Не требуй большего. Ну, нам пора. Возьмем камфарную мазь, чтобы намазать болячки наших побитых разбойников. Возьмем также вытяжку снотворного мака… Все это утоляет боль и усыпляет… Сон же лечит и успокаивает, а кроме того, как говорится: qui dormit non peccat — кто спит, тот не грешит. И не мешает… Помоги мне, Рейнмар.
Рейневан встал, при этом неосторожно зацепил стопку книг, быстро схватил их, не дав упасть. Поправил книгу, лежавшую наверху, которую длинное название презентовало как «Bernardi Silvestri libri duo; quibus tituli Megas smos et Microcosmos…» — дальше Рейневану читать не захотелось, его внимание привлекла другая инкунабула, лежащая внизу, фразы, из которых состояло название. Он неожиданно сообразил, что однажды уже видел эти слова. Вернее, их фрагменты.
Он резко сдвинул в сторону Бернарда Сильвестра. И вздохнул.
DOCTOR EVANGELICUS
SUPER OMNES EVANGELISTAS
JOANNE WICLEPH ANGLICUS
DE BLASPHEMIA DE APOSTASIA
DE SYMONIA
DE POTESTATE PAPAE
DE COMPOSITIONE HOMINIS
«Anglicus», а не «basilicus», — подумал он. — «Symonia», а не «sanctimonia», «Papae», а не «papallae». Обгоревший лист из Повоёвиц. Рукопись, которую Петерлин велел сжечь. Это был Виклиф».
— Виклиф! — по инерции проговорил он вслух. — Виклиф, который солжет и правду скажет. Сожженный, из могилы выброшенный…
— Что? — Гуон фон Сагар повернулся, держа в руках две баночки. — Кого выкинули из могилы?
— Не выкинули. — Рейневан мыслями был еще далеко. — Только еще выкинут. Так гласит пророчество. Джон Виклиф, doctor evangelicus… лжец, ибо еретик, но в голиардовой песне он тот, кто правду скажет. Похоронен в Люттерворте, в Англии. Его останки будут выкопаны и сожжены, пепел выкинут в реку Эйвон, и он поплывет в море. Это случится через три года.
— Интересно, — серьезно сказал Гуон. — А другие пророчества? Судьба Европы? Мира? Христианства?
— Сожалею. Только Виклиф.
— Плоховато. Но лучше что-то, чем ничего. Говоришь, выкинут Виклифа из могилы. Через три года? Посмотрим, удастся ли эти сведения как-то использовать… А ты, коль уж мы об этом заговорили, почему так Виклифом… Ах, прости. Я не должен был… В нынешние времена такие вопросы не задают. Виклиф, Вальдхаузен, Гус, Иероним, Иоахим… Опасное чтиво, опасные взгляды, уже многие из-за них распрощались с жизнью…
«Многие, — подумал Рейневан. — Действительно, многие. Эх, Петерлин, Петерлин…»
— Возьми баночки. И пошли.
Тем временем компания за столом набралась уже недурно, единственными трезвыми казались Буко фон Кроссиг и Шарлей. Обжорство продолжалось, из кухни принесли второе блюдо — кабанью колбасу в пиве, сервелат, вестфальскую кашу в кишке и много хлеба.
Гуон фон Сагар смазал синяки и помятины, Рейневан сменил перевязку Вольдану из Осин. Освобожденная от бинта опухшая физиономия Вольдана вызвала всеобщее бурное веселье. Самого Вольдана больше, чем рана, волновал шлем с хундсгугелем, который он оставил в лесу и который якобы стоил ему целых четыре гривны. На замечания, что шлем-де был испорчен, он отвечал, что его можно было бы исправить.
Вольдан был также единственным, кто выпил предложенный ему маковый эликсир. Буко, отпробовав, вылил декокт на покрытый соломой пол и обругал Гуона за «горькое говно», остальные последовали его примеру. План усыпления раубриттеров провалился.
От венгерского и двойного медового не отказалась и Формоза фон Кроссиг, что было видно как по зарумянившимся щечкам, так и по не совсем уже складной речи. Когда Рейневан и Гуон вернулись, Формоза перестала метать на Вейраха и Шарлея призывные взгляды, а занялась Николеттой, которая, немного откушав, сидела, опустив голову.
— Чего-то она вовсе, — изрекла хозяйка замка, — не как Биберштайнувна. Какая-то непохожая. Талия тонкая, задок маленький, а после того, как Биберштайны с Погожелами породнились, дочери у них обычно пожопистее получались. От Погожелов они носы тоже унаследовали курносые, а у этой нос прямой. Правда, высокая она, это верно, как бывают Сендковицувны, а Сендковицы тоже с Биберштайнами сроднены. Но у Сендковицувен глаза бывают черные, а у этой васильковые…
Николетта опустила голову, губы у нее дрожали. Рейневан сжал кулаки и стиснул зубы.
— А, бес вас возьми, госпожа мать. — Буко кинул на стол обглоданное ребро. — Что она, кобыла, чтобы ее так рассматривать?
— Тихаааа! Рассматриваю, потому что рассматриваю. А если найду, чему удивляться, так удивлюсь. Хоть бы тому, что это не девчонка, годков ей уж под восемнадцать. Тогда почему ж, интересно, она еще не выдана? Может, фалерная[387]?
— А что мне до ее фалеров? Жениться на ней собираюсь, что ль?
— А мыслишка неплоха. — Гуон фон Сагар оторвал глаза от кубка. — Окрутись с ней, Буко. Raptus puellas[388] гораздо меньшее преступление, чем похищение ради выкупа. Может, тебе хозяин Стольца простит, если вы ему разом с невестой к ногам падете? Ему будет не с руки зятя на кол сажать.
— Сынок, — ведьмачье усмехнулась Формоза. — Ну, как ты на это?
Буко глянул сначала на нее, потом на чародея. Глаза у него были холодные и злые. Он долго молчал, играя кружкой. Характерная форма сосуда выдавала его происхождение, не вызывали сомнения также выгравированные по окружности сцены из жизни святого Войцеха. Это был кубок для мессы, приобретенный, вероятно, во время знаменитого нападения на хранителя библиотеки глоговской колегиаты в Троицын день.
— Я на это, — наконец процедил раубриттер, — охотно ответил бы: а что, господин фон Сагар, может, вы сами на ней оженитесь? Впрочем, вы же не можете, потому как — священник. Разве что вас от целибата освободил черт, которому вы служите.
— Жениться на ней могу я, — неожиданно сказал зарумянившийся от вина Пашко Рымбаба. — Она мне приглянулась.
Тассило и Виттрам фыркнули, Вольдан захохотал. Ноткер Вейрах глянул серьезно. Как бы.
— А и верно, — бросил он. — Женись, Пашко. Хорошая штука — с Биберштайнами родство.
— Э-эа! — крикнул Пашко. — А я что ль, хужее? Худоложный, что ль? Поскребыш? Рымбаба sum! Сын Пакослава. Пакославов внук. Когда мы в Великопольше и в Силезии хозяйновали, Биберштайны в Лужицах еще точно в болоте сидели средь бобров[389], тех, что с деревьев кору обгрызали и по-человечьи ни бэ ни мэ не говорили. Тьфу! Женюсь на ней, и точка! Двум смертям не бывать. Только надо б послать кого конным к родителю моему. Нельзя без отцовского благословения.
— Будет, — продолжал ехидничать Вейрах, — даже кому вас окрутить. Слыхал я, будто господин фон Сагар — духовное лицо. Может оженить вас хоть сейчас. Верно?
Чародей даже не взглянул на него, заинтересованный, казалось, исключительно вестфальской колбасой.
— Следовало бы, — сказал он наконец, — для начала спросить основную заинтересованную сторону. Matrimonium inter invitos non contrahitur, женитьба требует согласия обеих сторон.
— Заинтересованная сторона, — хохотнул Вейрах, — молчит, а qui tacet consentit, кто молчит, тот согласен. А других можно и спросить, почему нет? Эй, Тассило? Нет желания ожениться? А может, ты, Куно? Вольдан? А ты, уважаемый Шарлей, что такой тихий сидишь? Ежели все, так уж все! Кто еще желает стать, простите за выражение, нуптуриентом?
— А может, вы сами? — наклонила голову Формоза фон Кроссиг. — А? Господин Ноткер? Уж, думается мне, пора бы. Не хотите ль взять ее в жены? Не пришлась по вкусу?
— Пришлась, а как же, — сально ухмыльнулся раубриттер. — Но женитьба — могила любви. Поэтому я стою за то, чтобы ее просто-напросто коллективно оттрахать.
— Пора, вижу, — Формоза встала, — женщинам выйти из-за стола, чтобы мужам в их мужских шуточках и забавах не мешать. Пошли, девка, тебе тут тоже делать нечего.
Николетта послушно встала и отправилась как на заклание, горбясь, низко опустив голову. Руки у нее дрожали, глаза были полны слез.
«Все это было не более, чем показуха, — подумал Рейневан, сжимая под столом кулаки. — Ее смелость, бодрость, решительность — все была лишь видимость, притворство. Насколько же, однако, слабый и хрупкий этот пол, как же они зависят от нас, мужчин. Как зависят, чтобы не сказать находятся в нашей власти».
— Гуон, — бросила Формоза от дверей. — Не заставляй долго ждать себя.
— Да и я уже пойду, — встал чародей. — Притомился, слишком истощила меня идиотская скачка по лесам, чтобы дальше слушать кретинские разговорчики. Желаю компании спокойной ночи.
Буко фон Кроссиг сплюнул под стол.
Уход чернокнижника и женщин стал сигналом к еще более безудержному веселью и бурной попойке. Comitiva громко потребовала больше вина, служанки, подносившие напитки, получили полагающуюся им долю шлепков, щипков и тычков и, краснея и всхлипывая, побежали на кухню.
— После колбасы напиться вдосталь!
— Будем здравы!
— Долгих лет!
— Здравия, да подольше!
Пашко Рымбаба и Куно Виттрам, обхватив друг дружку за плечи, затянули песню. Вейрах и Тассило де Тресков присоединились к ним.
Meum est propositum in taberna mori
Ut sint vina proxima morientis ori;
Tunc cantabunt letius angelorum chori;
Sit Deus propitius huic potatori!
Буко фон Кроссиг пьянел с трудом. С каждой кружкой он становился — на удивление! — все трезвее, от тоста к тосту делался все угрюмее, мрачнее и — опять же парадоксально! — бледнее. Он сидел хмурый, сжимая пятерней «позаимствованный» на мессе кубок и не спуская с Шарлея прищуренных глаз.
Куно Виттрам долбил по столу кружкой. Ноткер Вейрах колотил рукоятью мизерикордии. Вольдан из Осин качал перебинтованной головой и что-то невразумительно бормотал. Рымбаба и де Тресков орали:
Bibit era, bibit herus,
bibit miles, bibit clerus,
bibit ille, bibit illf,
bibit servus cum ancilla,
bibit velox, bibit piger,
bibit albus, bibit niger…
— Хок! Хок!
— Буко, брат! — Пашко покачнулся, обнял Буко за шею, прильнул мокрыми усами. — Будь здрав! Веселимся! Это ж мой, курва, с Биберштайнувной сговор! Понравилась она мне! Стало быть, слово чести, приглашу тебя к себе на свадьбу, а там и на крестины, вот тогда погуляем!
Под подолом место есть,
чтоб мой колышек мог влезть!
— Будь повнимательнее, — шепнул Рейневану Шарлей, немедля воспользовавшись представившейся возможностью. — Придется нам свои головы уносить.
— Знаю, — тоже шепотом ответил Рейневан. — В случае чего берите с Самсоном ноги в руки. На меня не оглядывайтесь… Я пойду за девушкой… В башню…
Буко оттолкнул Рымбабу, но Пашко не сдавался.
— Не горюй, Буко. А что, права была госпожа Формоза, дал ты маху, похитив у Биберштайна дочку. Но я тебя от забот освобожу. Вот невеста, там — жена, пей за свадьбу! Пей до дна! Ха, ха, срифмовал, курва, будто поэт какой. Буко! Пей! Веселись! Давай, давай! Под подолом место есть…
Буко оттолкнул его.
— Я тебя знаю, — бросил он Шарлею. — Уже в Кромолине так думал, теперь уже точно знаю время и место. Уверен. Хоть тогда на тебе была францисканская ряса, морду твою узнал, вспомнил, где тебя видел. На вроцлавском рынке в восемнадцатом годе, в тот памятный июльский понедельник.
Шарлей не отвечал, смело глядя прямо в прищуренные глаза раубриттера. Буко повертел в пальцах свой литургический кубок.
— А ты, — перевел он взгляд на Рейневана, — Хагенау, или как там тебя взаправду звать, черти знают, кто ты такой, может, тоже монах и княжеский ублюдок. Может, тебя господин Биберштайн тоже за бунты и мятежи в стольцевскую тюрьму упрятал? Я уже в дороге заподозрил. Видел, как ты на девку поглядываешь, думал, оказии выжидаешь, чтобы Биберштайну отомстить, его дочурку под ребро пырнуть. Однако — твое дело месть, а мое — пятьсот гривен. Так я все время за тобой приглядывал. Прежде чем ты, братец, козика[390] достал бы, головы-то на шее уж и не было б.
А теперь, — цедил слова раубриттер, — гляжу я на твою морду и думаю, а может, я ошибался. Может, ты вовсе на нее не покушался, может, это афект? Может, ты ее спасти хочешь, у меня из рук вырвать? Думаю я так, думаю, и злость во мне подымается. За кого ж ты Буко фон Кроссига держишь? И меня аж трясет тебе глотку перерезать. Но я сдерживаюсь. Временно.
— А может, — голос Шарлея был совершенно спокоен, — может, кончить на сегодня? День был богат утомительными событиями, все собравшиеся это по собственным костям чувствуют, вот извольте глянуть, там господин Вольдан уже уснул, уткнув физию в соус. Предлагаю дальнейшую дискуссию отложить ad cras[391].
— Ничего, — буркнул Буко, — мы не станем откладывать ad cras. О конце пира я скажу, когда время придет. А теперь пей, монаший сын, выродок, пей, когда наливают. И ты пей, Хагенау. Откуда знать, может, это последняя ваша выпивка? В Венгрию дорога длинная и рискованная. Доедете? Говорят же: человек не знает утром, что с ним вечером будет.
— Тем более, — ядовито добавил Ноткер Вейрах, — что господин Биберштайн наверняка разослал конников по дорогам. За похищенную дочь жутко должен быть на похитителей ожесточен.
— Вы что, не слышали, — крикнул Пашко Рымбаба, — чего я сказал? Биберштайн — это ерунда. Я ж на его дочке женюсь. Ведь же…
— Молчи, — прервал его Вейрах. — Ты пьян. Мы с Буко нашли лучшее решение, более простой и удачный супротив Биберштайна способ. Так что ты к нам со своим жениховством не лезь. Совсем это ни к чему.
— Но она мне по душе пришлась… Помолвка… И покладины[392]. Чтоб мой колышек мог…
— Заткнись.
Шарлей оторвал взгляд от глаз Буко, посмотрел на де Трескова.
— А вы, господин Тресков, — спросил он спокойно, — одобряете план товарищей? Тоже считаете его превосходным?
— Да, — после минутной заминки ответил де Тресков. — Хоть и сожалею. Но такова жизнь. Ваша беда, что вы так удачно подходите к головоломке.
— Удачно, удачно, — подхватил Буко фон Кроссиг. — Да еще как удачно. Из всех, что приняли участие в нападении, лучше других узнают тех, кто был без забрала. Господина Шарлея. Господина Хагенау, который так залихватски управлял похищенной колебкой. Да и ваш слуга-силач тоже не из тех, которых легко забыть. Его морду узнают, ха-ха, даже у трупа. Всех, кстати, будут узнавать как трупы. Поймут, кто на кортеж напал. Кто Биберштайнувну увел…
— И кто ее убил, — спокойно докончил Шарлей.
— И изнасиловал, — ухмыльнулся Вейрах. — Не надо забывать об изнасиловании.
Рейневан вскочил со скамьи, но тут же сел, придавленный тяжелой рукой де Трескова. В тот же момент Куно Виттрам схватил Шарлея за плечи, а Буко приставил демериту к горлу мизерикордию.
— Это что же! — крикнул Рымбаба. — Разве ж это дело? Они нам тогда на помощь…
— Так надо, — обрезал Вейрах. — Возьми меч.
По шее демерита из-под стилета потекла струйка крови. Несмотря на это, его голос был спокоен:
— Не удастся ваш план. Никто вам не поверит.
— Поверит, поверит, — успокоил его Вейрах. — Просто диву даешься, во что только люди верят!
— Биберштайн не даст обвести себя вокруг пальца. Вы сложите свои головы.
— Ты что, пугать вздумал, монаший поскребыш? — Буко наклонился над Шарлеем. — Когда тебе самому до утра не дожить? Говоришь, Биберштайн не поверит? Возможно. Сложу голову? На то воля Господня. Но вам все равно глотки перережу. Хотя бы ради gaudium, как говорит курвин сын Сагар. Тебя, Хагенау, прикончу, хотя бы ради того, чтобы Сагару насолить, потому как ты ему дружок. Тоже колдун. А относительно тебя, Шарлей, назовем это справедливостью. Исторической. За Вроцлав, за восемнадцатый год. Другие главари бунта сложили головы под палаческим топором на вроцлавском рынке, а ты сложишь в Бодаке. Ублюдок.
— Ты второй раз назвал меня ублюдком, Буко.
— Назову и третий. Ублюдок! И что ты мне сделаешь?
Шарлей не успел ответить. С грохотом отворилась дверь, и вошел Губертик. Точнее говоря, вошел Самсон Медок, отворив себе дверь Губертиком.
В абсолютной тишине, в которой было слышно погукивание летающего вокруг башни филина, Самсон выше поднял оруженосца, которого держал за ворот и штаны, и бросил под ноги Буко. Губертик душераздирающе застонал, войдя в контакт с полом.
— Этот тип, — проговорил в тишине Самсон, — пытался удушить меня в конюшне вожжами. Утверждал, что по вашему приказу, господин фон Кроссиг. Не желаете ли объяснить?
Буко не пожелал.
— Убить его! — рявкнул он. — Убить курвина сына! Бей!
Шарлей змеиным вывертом высвободился из рук Виттрама, локтем ударил по горлу де Трескова. Тассило захрипел и отпустил Рейневана, Рейневан же с лекарской точностью саданул Рымбабу кулаком в побитый бок, прямо в самое больное место. Пашко взвыл и согнулся пополам. Шарлей подскочил к Буко, сильно пнул его по голени, Буко упал на колени. Продолжения Рейневан не видел, потому что Тассило де Тресков крепко саданул его по шее и кинул на стол. Однако догадался, слыша звук удара, хруст переламываемого носа и яростный рев.
— Никогда больше, — услышал он четкий голос демерита, — не называй меня ублюдком, Кроссиг.
Тресков схватился с Шарлеем, Рейневан хотел прыгнуть тому на помощь, но не успел — скукожившийся от боли Рымбаба обхватил его сзади, пригнул. Вейрах и Виттрам накинулись на Самсона, гигант схватил скамью, долбанул ею Вейраха в грудь, толкнул Куно, повалил обоих, придавил скамьей. Видя, что Рейневан рвется и дергается в медвежьих объятиях Рымбабы, подскочил и раскрытой пятерней дал Рымбабе в ухо. Пашко просеменил боком через всю залу и врубился лбом в камин. Рейневан схватил со стола оловянный жбан, со звоном стукнул пытающегося подняться Ноткера Вейраха.
— Рейневан, девушка! — крикнул Шарлей. — Беги!
Буко фон Кроссиг вскочил с пола, рыча и обильно изливая потоки крови из переломленного носа. Сорвал со стены рогатину, размахнулся и бросил в Шарлея, демерит легко уклонился, острие отерлось о его плечо. И угодило в Вольдана из Осин, который в этот момент проснулся и, совершенно ничего не соображая, поднялся из-за стола. Вольдан отлетел назад, ударился спиной о фламандский гобелен, сполз по нему, сел, голова упала на торчащее у него из груди древко.
Буко взревел еще громче и кинулся на Шарлея с голыми руками, растопырившийся, как ястреб. Шарлей задержал его выпрямленной рукой, второй хватанул по сломанному носу. Буко взвыл и упал на колени.
На Шарлея прыгнул де Тресков, на Трескова — Куно Виттрам, на Виттрама — Самсон, на Самсона — Вейрах, на Вейраха — залитый кровью Буко, на Буко — Губертик. Все переплелось на полу, образовав что-то вроде Лаокоона с ближайшими родственниками. Рейневан этого уже не видел. Он во всю мочь мчался наверх по крутой лестнице башни.
Он наткнулся на нее перед низкой дверью, освещенной торчащим в металлическом ухвате факелом. Похоже, это не было для нее неожиданностью. Походило на то, что она ждала его.
— Николетта…
— Алькасин…
— Я пришел…
Он не успел сказать, с чем пришел. Сильный удар повалил его на пол. Он приподнялся на локтях. Получил еще раз. Упал снова.
— Я, понимаешь, к тебе всем сердцем, — прошипел, стоя над ним, Пашко Рымбаба. — Я к тебе всем сердцем, а ты меня в бок тычешь? В больной бок?! Гадина!
— Эй ты, больной!!!
Пашко обернулся. Улыбнулся широко и радостно, увидев Катажину Биберштайн, девицу, пришедшуюся ему по вкусу, с которой, как ему казалось, он уже обручился, и в мечтах уже видел себя в горячем от любви супружеском ложе. Но, оказалось, мечтал он несколько преждевременно.
Несостоявшаяся невеста резко ударила его сжатым кулаком по глазу. Пашко схватился за лицо. Девушка для большей свободы действий подтянула cotehardie и крепко врезала ему по промежности. Возмечтавший о горячем супружеском ложе жених согнулся, со свистом втянул воздух, а потом взвыл волком и упал на колени, обеими руками ухватившись за свои мужские достоинства. Николетта еще выше подняла платье, демонстрируя стройные бедра, и, подпрыгнув, ударила его по виску, тут же развернулась и хватанула по груди. Пашко Пакославиц Рымбаба рухнул на крутые ступени и, переворачиваясь, скатился вниз.
Рейневан приподнялся на колени. Она стояла над ним спокойная, почти ничем не выдающая возбуждение. Только глаза, горящие, как у пантеры, говорили о ее состоянии.
«Она притворялась, — подумал он. — Только прикидывалась трусливой и испуганной. Обманула всех, да и меня тоже».
— Что дальше, Алькасин?
— Наверх, Николетта, быстрее.
Она побежала, перепрыгивая через ступеньки, он едва поспевал за ней. «Надо будет, — подумал он, — основательно пересмотреть свое мнение относительно слабого пола».
Пашко Рымбаба скатился на самый низ лестницы, с размаху ввалился в залу, на середину, почти под стол. Несколько минут лежал, хватая ртом воздух, как карп, вынутый из воды, потом охнул, застонал, принялся раскачивать головой, держась за гениталии. Затем сел.
В зале не было никого, не считая трупа Вольдана с торчащей из груди рогатиной. И скривившегося от боли Губертика, прижимающего к животу явно сломанную руку. Оруженосец встретил взгляд Рымбабы и указал головой на дверь, ведущую во двор. Это было излишне. Пашко уже раньше услышал долетающий оттуда шум, крики, мерные удары.
В залу заглянули испуганная служанка и слуга, точно как в припевке: servus cum ancilla[393]. Стоило ему на них взглянуть, как они убежали. Пашко поднялся, грязно выругался, сорвал со стены огромный бердыш с древком, почерневшим от времени и усеянным дырочками, проделанными короедом, несколько мгновений боролся с мыслями. И хоть кипел от яростного желания отомстить вреднющей Биберштайнувне, рассудок подсказал, что надобно помочь comitive.
«Биберштайнувна, — подумал он, — мести не избежит, из башни выхода нет. А пока, — подумал он, чувствуя, как у него распухают яйца, — я накажу ее только гордым презрением. Сначала мне заплатят ее дружки».
— Погодите, мать вашу! — рявкнул он и, прихрамывая, двинулся к выходу во двор. Оттуда неслись звуки боя. — Ужо я вас!
Двери башни сотрясались от ударов. Шарлей выругался.
— Поторопись, Самсон! — крикнул он.
Самсон Медок выволок из конюшни двух оседланных коней. Грозно рыкнул на слугу, соскочившего с потолка. Слуга умчался, сверкая пятками.
— Двери долго не выдержат. — Шарлей сбежал по каменным ступеням, перехватил у него вожжи. — Ворота, быстро!
Самсон тоже видел, как в дверях, которыми им удалось отгородиться от Буко и его компании, треснула и наежилась щепками очередная доска. Железо колотило по стене и металлу, было ясно, что взбешенные раубриттеры пытаются вырубить завесы. Действительно, нельзя было терять ни минуты. Самсон огляделся. Ворота запирала балка, дополнительно защищенная массивной колодкой. Гигант тремя прыжками оказался рядом с кучей дров, подготовленных для отопления, вырвал из пня огромный плотницкий топор, в три прыжка подскочил к воротам, охнул, взмахнул топором и с огромной силой опустил обух на скобу.
— Крепче! — выкрикнул Шарлей, поглядывая на разлетающиеся уже двери. — Бей сильней!
Самсон ударил сильней. Так, что задрожали и ворота, и вышка над ними. Скоба, продукт, надо думать, нюрнбергский, не поддалась, но поддерживающие балку крючья до половины вылезли из стены.
— Еще раз! Бей!
Под следующим ударом нюрнбергская скоба лопнула, крючья вывалились, балка с грохотом упала на землю.
— Под мышками. — Рейневан, набрав на пальцы мази из глиняного горшочка, стянул рубашку с плеч, показал, как надо это делать. — Намажь под мышками. И на шее. Вот так. Больше, больше… Вотри сильнее… Быстрее, Николетта. У нас мало времени.
Девушка несколько мгновений глядела на него, в ее взгляде недоверие боролось с удивлением. Однако она не сказала ни слова, потянулась за мазью. Рейневан вытащил на середину комнаты дубовую скамейку. Растворил окно, в лабораторию чернокнижника ворвался холодный ветер. Николетта вздрогнула.
— Не подходи к окну, — удержал ее Рейневан. — Лучше… не смотреть вниз.
— Алькасин, — подняла она на него глаза. — Я понимаю, что мы боремся за жизнь. Но ты точно знаешь, что делаешь?
— Пожалуйста, сядь верхом на скамейку. Время действительно подгоняет. Садись позади меня.
— Предпочитаю — перед тобой. Обними меня за талию, обними крепче. Крепче…
Она вся горела. От нее веяло аиром и мятой. Этого запаха не мог забить даже специфический аромат Гуоновой мишкулянции.
— Готова?
— Готова. Ты меня не отпустишь? Не дашь мне упасть?
— Скорее я погибну.
— Не погибай, — вздохнула она, поворачивая голову так, что их губы на мгновение соприкоснулись. — Не погибай, пожалуйста. Живи. Говори заклинание.
Скамейка подпрыгнула и взвилась под ними, как норовистый конь. При всей своей смелости Николетта вскрикнула, не в силах побороть страх, правда, Рейневан не смог тоже. Скамейка поднялась на сажень, закружилась взбесившейся юлой, лаборатория Гуона расплылась у них в глазах. Николетта сжала пальцами охватывающие ее руки Рейневана, запищала, но он мог бы поклясться, что больше от восторга, чем от страха.
Скамейка ринулась прямо в окно, в холодную и темную ночь.
— Держись, — крикнул Рейневан. Поток воздуха вогнал ему слова обратно в глотку. — Держииииись!
— Сам держись!
— О Иисууу…
— Аааааа-ааааааа!
Нюрнбергская скоба лопнула, балка с грохотом свалилась. Одновременно с треском вылетели двери, ведущие в башню, на каменные ступени, во двор высыпали раубриттеры, вооруженные и настолько ослепленные жаждой крови, что мчащийся первым Буко фон Кроссиг споткнулся на крутых ступенях и повалился прямо в кучу навоза. Остальные набросились на Самсона и Шарлея. Самсон взревел буйволом, отгоняя нападающих сумасшедшими взмахами топора. Шарлей, тоже рыча, образовал вокруг себя свободное пространство найденной у ворот алебардой. Но преимущество — в том числе и в боевой выучке — было у раубриттеров. Отступая от резких выпадов и предательских взмахов мечей, Самсон и Шарлей пятились, пока не уперлись спинами в стену.
И тут прилетел Рейневан.
Видя растущие на глазах каменные плиты двора, Рейневан вскрикнул. Николетта тоже. Крик, превращенный давящим вихрем в истинно мертвецкий вой, дал результат гораздо больший, нежели сама Рейневанова помощь. Кроме Куно Виттрама, который в этот момент как раз взглянул вверх, никто из раубриттеров вообще не заметил наездников на летающей скамье. Но вой Рейневана оказал прямо-таки убийственное психические воздействие. Вейрах упал на четвереньки, Рымбаба начал ругаться, взвизгнул и распластался на плитах, рядом рухнул потерявший сознание Тассило де Тресков, единственная жертва налета: пикирующая во двор скамья ударила его по затылку. Куно Виттрам перекрестился и заполз под тележку с сеном. Буко фон Кроссиг сжался, когда конец cotegardie Николетты хлестнул его по уху. Скамья же круто взмыла вверх под аккомпанемент еще более громкого визга летунов. Ноткер фон Вейрах, раскрыв рот, таращился на улетающих, ему повезло, краем глаза он заметил Шарлея и, в последний момент избежав удара алебардой, вцепился в ратовище. Началась борьба.
Самсон отбросил топор, ухватил одного из коней за уздечку, собрался ухватить второго, но тут подскочил Буко и ткнул его стилетом. Самсон увернулся, но недостаточно быстро. Стилет распорол ему рукав. И задел предплечье. Буко не успел пырнуть снова, как получил по зубам и покатился к воротам.
Самсон Медок ощупал рану, глянул на окровавленную руку.
— Теперь, — сказал он громко и медленно, — теперь-то я действительно разозлился.
Он подошел к Шарлею и Вейраху, все еще вырывающим друг у друга ратище алебарды. И саданул Вейраха кулаком с такой силой, что пожилой раубриттер моментально проделал роскошного козла. Пашко Рымбаба поднял бердыш, чтобы рубануть Самсона. Тот увернулся и глянул на него. Пашко тут же попятился на два шага.
Шарлей ловил коней, Самсон же стащил с приворотного стояка круглый кованый щит.
— На них! — рявкнул Буко, поднимая упущенный Виттрамом меч. — Вейрах! Куно! Пашко! На них! О Христе…
Тут он увидел, что делает Самсон. Самсон же схватил щит хваткой дискобола и закружился тоже как дискобол. Щит вырвался из его руки, как из баллисты, едва не задел Вейраха, со свистом перелетел через весь двор, врезался в консоль стены, раздолбав ее в щепы. Вейрах сглотнул слюну, Самсон же снял со стояка второй щит.
— Христе… — засопел Буко, видя, что гигант снова начинает разворачиваться. — Прячьтесь!
— Клянусь цицками святой Агаты! — рявкнул Куно Виттрам. — Спасайся, кто может!
Раубриттеры кинулись бежать, каждый в свою сторону, невозможно было предсказать, в кого Самсон запустит свое оружие. Рымбаба сбежал в конюшню, Вейрах нырнул за поленницу, Куно Виттрам снова заполз под тележку, только что пришедший в сознание Тассило де Тресков опять распластался по земле, Буко фон Кроссиг на бегу сорвал с учебного манекена продолговатый старомодный щит, прикрыл им спину.
Самсон закончил вращение на одной ноге в классической позе, достойной резца Мирона либо Фидия. Метательный щит со свистом помчался к цели, с громким гулом врезался в щит на спине Кроссига. Сила инерции отбросила раубриттера не меньше, чем на пять саженей. Возможно, отбросила бы и больше, если б не стена. Какое-то время казалось, что Буко размазало по стене, ан нет, через несколько мгновений он сполз на землю.
Самсон Медок осмотрелся. Метать уже было не в кого.
— Ко мне! — крикнул из ворот Шарлей, уже сидевший в седле. — Ко мне, Самсон! На коня!
Конь, хоть и рослый, слегка присел под навалившейся на него тяжестью. Самсон Медок успокоил его.
Они рванули галопом.
В сущности, не исключено то, что один из пражских менторов Рейневана говорил относительно магических полетов, а именно, что они подчиняются ментальному контролю намазавшегося летной субстанцией колдуна либо колдуньи. Предметы же, на которых они летают, будь то метла, кочерга, лопата или что-либо иное, — всего лишь мертвая, неодушевленная материя, подчиняющаяся воле магика и полностью от нее зависящая.
Что-то подобное действительно должно было существовать, поскольку несущая Рейневана и Николетту скамья взнеслась в небо на уровень зубцов стены замка и кружила вокруг них до тех пор, пока Рейневан не увидел, что из замка выезжают двое конных, один из которых явно был крупногабаритным. Скамейка некоторое время следовала за ними, как бы желая успокоить его, показав, что ни один из мчащихся по дороге на Клодско конников серьезно не ранен и за ними никто не гонится. И словно действительно уловив его облегченный вздох, она сделала вокруг Бодака еще один круг, а затем взмыла вверх, в пространство, пробив залитые лунным светом облака.
Однако оказалось, что прав был и Гуон фон Сагар, утверждавший, что всякая теория сера, поскольку выводы пражского доктора о ментальном контроле оправдались лишь в ограниченных пределах. Причем ограниченных сильно. Убедив Рейневана в том, что Шарлей и Самсон в безопасности, скамья совершенно перестала подчиняться его воле. Например, в намерения Рейневана никак не входило «порхание» на такой высоте, что до луны, казалось, можно было дотянуться рукой, а мороз пробирал такой, что у них с Николеттой зубы отбивали дробь не хуже испанских кастаньет. Не совпадал также с волей и желанием Рейневана полет по кругу на манер охотящегося канюка. Его воля была направлена на то, чтобы лететь вслед за Самсоном и Шарлеем, но именно эту волю скамьелёт определенно игнорировал.
Кроме того, у Рейневана не было ни малейшего желания изучать топографию Силезии с высоты птичьего полета, поэтому, совершенно непонятно каким чудом и подчиняясь чьему ментальному контролю, летающий предмет мебели снизил уровень полета и направился на северо-восток вдоль склонов Райхенштайна. Оставив справа массивы Яволника и Борувковой, скамейка вскоре пролетела над городом, окруженным утыканной башнями двойной стеной, который мог быть лишь Пачковым. Потом понесла их вдоль долины реки, которая могла быть только Нисой. Вскоре под ними побежали крыши епископского Отмухова. Однако здесь скамья сменила курс, описав широкую дугу, вернулась к Нисе и полетела вверх по реке, следуя извивам серебрящейся в лунном свете ленты. Сердце Рейневана несколько мгновений билось учащенно, так как походило на то, что скамья вознамерилась вернуться к Бодаку. Однако нет, она вдруг развернулась и направилась к северу, мчась над низиной. Вскоре под ними промелькнул монастырский комплекс Каменьца, и Рейневан снова заволновался. Ведь Николетта тоже намазалась летной мишкулянцией и тоже могла влиять на скамейку силой воли. Они могли — направление вроде бы указывало на это — лететь прямо в Столец, владение Биберштайнов. Рейневан серьезно сомневался в том, что там его примут с распростертыми объятиями.
Однако вскоре скамья отклонилась немного к западу, пролетела над каким-то городом. Рейневан понемногу терял ориентацию, переставал слезящимися от встречного ветра глазами узнавать пробегающую внизу местность.
Высота, на которой они летели, была уже не очень велика, поэтому скамьенавты уже не тряслись от холода и не щелкали зубами. Скамья летела плавно и ровно, отказавшись от воздушной акробатики, ногти Николетты перестали впиваться в руки Рейневана. Девушка — он почувствовал это сразу — немного расслабилась. Да и сам он — что уж говорить — тоже дышал свободнее, уже не задыхался ни от сильного ветра, ни от избытка адреналина.
Они летели под подсвеченными луной облаками. Внизу перемещалась шашечница лесов и полей.
— Алькасин… — Николетта пересилила бьющий в лицо ветер. — А ты знаешь, куда…
Он крепко прижал девушку к груди, зная, что так надо, что она ждет этого.
— Нет, Николетта, не знаю…
Он действительно не знал. Но предполагал. И предполагал верно. И не очень удивился, когда тихое восклицание девушки показало ему, что у них появились попутчики.
Ведьма слева, женщина в расцвете лет в чепце замужней дамы, летела классически, на метле, движение воздуха развевало полы ее бараньего кожушка. Подлетев немного ближе, она поприветствовала их, помахав рукой. Они, правда, не сразу, ответили тем же, и ведьма в чепце ушла вперед.
Две летевшие справа девицы не поздоровались и, кажется, вообще не заметили их, настолько были заняты собою. Обе очень молодые, с распущенными косами, они сидели верхом на санном полозе и жадно и самозабвенно целовались. При этом сидевшая впереди, казалось, свернет себе шею, чтобы дотянуться губами до губ другой, сидевшей сзади. Другая же была целиком занята грудями первой, извлеченными из-под расстегнутой сорочки.
Николетта кашлянула, кашлянула как-то странно, заелозила по скамье, словно хотела отодвинуться. Почему она это делает, он понял по уровню своего возбуждения, вызванного не только эротической картинкой. Во всяком случае, не ею одной. Гуон фон Сагар говорил о побочных действиях специфика[395]. Рейневан помнил, что в Праге об этом говорили то же. Все специалисты соглашались с тем, что втертая в тело летная мазь действует как сильный афродизияк.
Небо неведомо когда заполнилось летящими ведьмами. Они уже летели длинной вереницей или, точнее, клином, голова которого терялась где-то меж светящимися облаками. Чародейки, bonae feminae[396] — а в клине было, оказывается, несколько чародеев и мужского пола, — летели, оседлав самые разнообразные летные средства: тут были и классические метлы, кочерги, скамейки, лопаты, мотыги, дышла, оглобли, жерди из изгородей и самые обыкновенные, даже не ошкуренные шесты и палки. Впереди и позади летунов следовали летучие мыши, нетопыри, совы, филины и тетки-вороны.
— Эй! Конфратр! Привет!
Он оглянулся. И, что было странно, не удивился.
На окликнувшей его была привычная ей ведьминская черная шляпа, из-под которой выбивались ярко-рыжие волосы. Следом на манер шлейфа летела шаль из грязно-зеленой шерсти. Рядом следовала знакомая вещунья, молодая ведьмочка с лисьей физиономией. Позади них покачивалась на кочерге темнолицая Ягна, не вполне, разумеется, трезвая.
Николетта громко кашлянула и оглянулась. Рейневан пожал плечами, храня на лице невинное выражение. Рыжеволосая рассмеялась. Ягна отрыгнула.
Была ночь осеннего равноденствия, у народа — Ночь Праздника Веяния, волшебное начало сезона ветров, облегчающих отсеивание зерна. У волшебниц же и Старших племен — Мабон, один из восьми шабашей года.
— Эй! — вдруг крикнула рыжеволосая. — Сестры! Конфратры! Поиграем?
Рейневан был не в настроении играть, тем более что понятия не имел, в чем эта игра состоит. Но скамья уже была явно частью стада и делала все, что делали остальные.
Довольно многочисленная эскадра спикировала вниз, к замеченному свету костра. Чуть не задевая за кроны деревьев, они промчались, перекликаясь и переругиваясь, над полянкой, где у костра сидели несколько человек. Рейневан видел, что люди смотрят вверх, и чуть ли не слышал их возбужденные крики. Ногти Николетты снова впились ему в тело.
Рыжеволосая продемонстрировала цирковую ловкость, опустилась, воя волчицей, так низко, что метлой подняла из костра фонтан пыли. Затем все вертикально взмыли в небо, сопровождаемые криками сидящих у костра. «Будь у них, — вздрогнул Рейневан, — самострел, кто знает, чем бы эта затея кончилась».
Клин начал опускаться к горе, выглядывавшей из леса и лесом же поросшей. Однако это явно не была Слёнза, вопреки предположениям Рейневана, который думал, что целью полета была именно она. Для Слёнзы гора была решительно маловата.
— Гороховая, — удивила его Николетта. — Это Гороховая гора. Неподалеку от Франкенштейна.
На склонах горы горели костры, поверх деревьев вырывалось белое смоляное пламя, красные пылающие угли подсвечивали плывущие по котловинам колдовские испарения. Были слышны выкрики, пение, писк флейт и дудок, удары тамбурина.
Николетта дрожала рядом с ним и скорее всего не только от холода. В принципе он не очень-то удивлялся. У него тоже мурашки бегали по спине, а сильно колотившееся сердце подступило к горлу. Он с трудом глотал слюну.
Рядом с ними приземлилось и слезло с метлы огненноглазое и расчёхранное существо с морковного цвета волосами. Его лапы, длинные, как жерди, украшали кривые когти шестидюймовой длины. Неподалеку шумели и старались перекричать друг друга четверо гномов в шапочках в виде желудей. Походило на то, что все четверо прилетели на большом весле. По другую сторону плелось, волоча за собой пекарскую лопату, существо в чем-то, напоминающем вывороченный мехом наружу кожух, впрочем, это вполне мог быть и естественный мех. Проходящая мимо ведьма в снежно-белой и слишком уж вызывающе распахнутой одежке окинула их неприязненным взглядом.
Вначале, еще во время полета, Рейневан собирался сбежать сразу же после посадки и как можно скорее уйти, спуститься с горы, исчезнуть. Не получилось. Они опустились с группой, в коллективе, и коллектив понес их, как речной поток. Каждое не соответствующее общему движение, любой шаг в ином направлении бросался бы в глаза, был бы замечен, вызвал бы подозрение. И он решил, что лучше подозрений не вызывать.
— Алькасин, — Николетта прильнула к нему, вероятно, почувствовала, о чем он думает, — ты знаешь такую поговорку: из огня, да в полымя?
— Не бойся, — с трудом проговорил он. — Не бойся, Николетта. Я не допущу, чтобы с тобой случилось что-нибудь плохое. Я выведу тебя отсюда. И наверняка не покину.
— Я знаю, — сразу же ответила она и проговорила это так доверчиво, так тепло, что он тут же набрался храбрости и уверенности в себе — свойства, которые, честно говоря, чуть было совсем не растерял. Он поднял голову, по-светски предложил девушке руку. И осмотрелся. С уверенной миной. И даже немного надменно.
Их обогнала пахнущая влажной корой гамадриада, за ней шел поклонившийся им карлик с торчащими из-под верхней губы зубами и выглядывающим из-под коротковатой камзельки голым животом, блестящим, как арбуз. Похожего Рейневан когда-то уже видел. На вонвольницком кладбище, в ночь после похорон Петерлина.
На пологом склоне под обрывом приземлялись очередные летуны и летуньи. Их становилось все больше, толкотня увеличивалась. К счастью, организаторы побеспокоились о соблюдении порядка, назначенные заранее распорядители направляли опускающихся на поляну, где в специально оборудованной отгородке те оставляли метлы и другое летное оборудование. Там приходилось отстоять несколько минут в очереди. Николетта крепче сжала ему руку, так как сразу за ними в очереди оказалось тощее существо, завернутое в саван и попахивающее могильным склепом. Перед ними же, нетерпеливо и нервно перебирая ножками, заняли место две майки с волосами, полными сухих колосьев.
Чуть погодя толстый кобольд принял у Рейневана скамью и вручил ему раковину беззубки с нарисованной на ней магической идеограммой и римским числом CLXXIII.
— Сохраняй, — привычно проворчал он при этом, — не теряй. Я не стану потом искать по всей стоянке.
Николетта снова крепко прильнула к Рейневану, сжала руки. На сей раз по более конкретной и явной причине. Рейневан тоже это заметил.
Они неожиданно стали центром внимания, причем отнюдь не доброжелательного. К ним злыми взглядами присматривались несколько ведьм, рядом с которыми Формозу фон Кроссиг можно было бы считать образчиком молодости и чудом красоты.
— Извольте глянуть, — проскрипела одна, особо выделяющаяся уродливостью даже в столь жутком окружении. — Должно быть, верно говорят, что флюгцальбу[397] теперь можно купить в любой свидницкой аптеке! Летают кому только не лень! Рак, рыба и змея! Того и гляди к нам начнут слетаться черницы, клариски из Стшелина! И мы должны это терпеть, спрашиваю я? А эти кто еще такие?
— Верно! — сверкнула единственным зубом вторая мегера. — Вы правы, дорогая госпожа Шпренгерова! Пусть скажут, кто они такие! И кто им о слете сказал?
— Верно, верно, дорогая госпожа Крамерова! — прохрипела третья, согнувшаяся дугой, с внушительной коллекцией волосатых бородавок на физиономии. — Пусть скажут! Потому как это могут быть шпики!
— Захлопни хайло, старая корова, — сказала, подходя, рыжеволосая в черном капюшоне. — Не изображай из себя фигуру! А этих двух я знаю. Достаточно?
Их милости Крамерова и Шпренгерова собрались уже возразить и учинить скандал, но рыжеволосая в корне пресекла дискуссию, грозно сжав кулак, а Ягна подвела итог пренебрежительной отрыжкой, внушительной и протяжной, исходящей, можно бы сказать, из самых недр ее естества. Поток оппонентов разделила вереница шествующих по склону ведьм.
Кроме Ягны, рыжеволосую сопровождала девица с лисьим личиком и нездоровой кожей, на урочище она выполняла роль оракула.
Как и тогда, у нее на светлых волосах был венок из вербены и клевера. Как и тогда, глаза у нее блестели и были обведены темными кругами, и она не переставая вглядывалась в Рейневана.
— Другие тоже к вам присматриваются, — сказала рыжеволосая. — Поэтому, чтобы избежать дальнейших инцидентов, вам надобно, как говорится, предстать перед доминой[398]. Тогда-то уж никто не осмелится к вам приставать. Идемте со мной. На вершину.
— Можно ли, — откашлялся Рейневан, — рассчитывать на то, что это безопасно?
Рыжеволосая обернулась, уставилась на него зеленым глазом.
— Немного запоздалые опасения, — процедила она. — Осторожничать надо было, когда вы натирались мазью и усаживались на скамью. Мне не хотелось бы, дорогой конфратр, быть излишне догадливой, но я даже при первой встрече поняла, что ты из тех, которые вечно лезут не в свое дело и впутываются во что непотребно. Но, как сказано, это не мое дело. А грозит ли вам что-либо со стороны домины? Все зависит от того, что таится в ваших сердцах. Если это злоба и предательство…
— Нет, — возразил он, как только она замолчала. — Уверяю.
— Ну, тогда, — улыбнулась она, — тебе опасаться нечего. Идемте.
Они миновали костры, группы стоящих вокруг чародеек и других участников шабаша. Там что-то обсуждали, приветствовали, выпивали, поругивались. Кружки и чарки наполнялись из котлов и кадок; струился, перемешиваясь с дымом, приятный аромат сидра, грушевника и других конечных продуктов алкогольной перегонки. Ягна собиралась было свернуть туда, но рыжеволосая резко удержала ее.
На вершине Гороховой горы полыхала и гудела огнем огромная ватра[399], мириады искр огненными пчелами взметались в черное небо. Под вершиной располагалась котловинка, оканчивающаяся террасой. Там, под установленном на железной треноге котлом, горел костер поменьше, вокруг него маячили мерцающие силуэты. На склоне явно ожидали аудиенции несколько особ.
Они подошли ближе, настолько близко, что за вуалью вздымающегося над котлом пара туманные силуэты обернулись тремя женщинами, держащими украшенные лентами метлы и золотые серпы. Около котла крутился мужчина, очень бородатый и очень высокий. Еще более высоким он казался из-за меховой шапки с укрепленными на ней ветвистыми оленьими рогами. И была там, за огнем и испарениями, еще одна неподвижная темная фигура.
— Домина, — пояснила рыжеволосая, когда они заняли место в очереди ожидающих, — вероятнее всего, не спросит вас ни о чем, она не любопытна. Однако если спросит, то запомните: обращаться к ней следует, именуя доминой. Помните также, что на шабаше нет имен. Разве что между друзьями. Для всех других вы jojoza и bachelar[400].
Перед ними была девушка с толстой, свисающей ниже пояса светлой косой. Хоть и очень красивая, она была калекой — хромала. Причем настолько характерно, что Рейневан сумел определить у нее врожденный вывих бедра. Она прошла мимо них, утирая слезы.
— Пялиться, — укоризненно бросила рыжеволосая, — невежливо, и здесь такое не одобряют. Пошли. Домина ждет.
Рейневан знал, что титул «домина» или «старуха» давался главной чародейке, руководящей полетом жрице шабаша. Поэтому, хотя в глубине души он думал увидеть женщину, лишь немного менее отвратную, нежели Шпренгерова, Крамерова и сопровождающие их уродины, и скорее всего существо в возрасте, мягко говоря, преклонном. Однако, чего он уж никак не ожидал, домина оказалась Медеей, Цирцеей, Эродиадой. Убийственно привлекательной, воплощением зрелой красоты. Высокая, статная, она всем видом вызывала уважение к себе, предчувствие и предвкушение силы. Высокий лоб украшал серебристым серпом блестящий рогатый месяц, с шеи на грудь свисал золотой крест анкх, crux ansata. Линия губ говорила о решительности, прямой нос вызывал в памяти Геру или Персефону с греческих ваз. Иссиня-черные волосы змеящимся каскадом ниспадали в божественном беспорядке на шею, волной струились с плеча, сливаясь чернотой с плащом. Выглядывающее из-под плаща платье переливалось в свете костра, играя уймой оттенков то белого, то меди, то пурпура.
В глазах домины таились мудрость, ночь и смерть.
Она разгадала его сразу.
— Толедо, — проговорила она, и голос ее был как ветер с гор. — Толедо и его благородная jojoza. Впервые среди нас? Приветствую. Рада видеть.
— Здравствуй, — поклонился Рейневан. Николетта сделала реверанс. — Здравствуй, домина.
— У вас есть ко мне просьбы? Вы просите заступничества.
— Они хотят, — проговорила стоявшая позади рыжеволосая, — лишь выразить уважение. Тебе, домина, и великой Тройственной.
— Принимаю. Идите с миром. Отмечайте Мабон. Восхваляйте имя Всематери.
— Magna Mater! Хвала ей! — повторил стоящий рядом с доминой бородач с украшенной оленьими рогами головой и ниспадающей на спину шкурой. — Эйя!
Огонь взвился вверх. Котел пыхнул паром.
На этот раз, когда они спускались по склону в седловину между вершинами, Ягна не дала себя удержать, незамедлительно направившись туда, откуда долетал самый сильный гул и доносился самый крепкий запах дистиллируемых напитков… Вскоре, добравшись до кадки, она уже поглощала сидр так, что только кадык ходил ходуном. Рыжеволосая не сдерживала ее и сама охотно приняла кувшинчик, который ей поднес ушастый космач, как близнец похожий на Ганса Майна Игеля, того, который месяц назад посетил на бивуаке Рейневана и Завишу Черного из Гарбова. Рейневан, принимая кубок, задумался над течением времени и всем тем, что это время изменило в его жизни. Сидр был крепкий, так что даже из носа потекло.
У рыжеволосой среди окружающих оказалось множество знакомых. И людей, и нелюдей. С ней сердечно здоровались майки, дриады, лиски и водницы, обменивались рукопожатиями и поцелуями полные румяные селянки. Чопорно и благовоспитанно кланялись женщины в расшитых золотом платьях и богатых накидках, с лицами частично прикрытыми масками из черного атласа. Обильно лился сидр, грушевик и сливовица. Кругом толкались и проталкивались, поэтому Рейневан обнял Николетту. «Здесь ей следовало бы носить маску, — подумал он. — Катажина, дочь Яна Биберштайна, хозяина Стольца, должна прикрывать лицо. Как и другие благородные дамы и девушки».
Выпивохи, отведав немного, занялись, естественно, сплетнями и обсуждением знакомых.
— Я видела ее наверху у домины, — глазами указала рыжеволосая на хромающую неподалеку калеку со светлой косой и лицом, опухшим от слез. — Что с ней?
— Обычное дело, обычная обида, — пожала плечами полная мельничиха, все еще там и тут оставляющая следы муки. — Впустую к домине ходила, напрасно просила. Выполнить ее просьбу домина отказалась. Велела положиться на время и судьбу.
— Знаю. Я сама когда-то просила.
— И что?
— Время, — рыжеволосая зловеще ощерилась, — сделало свое дело. А судьбе я малость подсобила.
Ведьмы расхохотались так, что у Рейневана волосы на голове зашевелились. Он понимал, что bonat feminae разглядывают его, злился на то, что торчит будто кол перед столькими прекрасными глазами, будто перепуганный примитив. Он глотнул для куража.
— Необычайно много… — начал он, откашлявшись, — здесь присутствует представителей необычайно многих Древних племен…
— Необычайно?
Рейневан обернулся. Неудивительно, что он не слышал шагов стоявшего у него за спиной альпа — высокого, темнокожего, с белоснежными волосами и остроконечными ушами. Альпы двигались практически бесшумно, услышать их было невозможно.
— Говоришь, необычайно, — повторил альп. — Ха. Может, еще дождешься, что все станет обычайным. То, что ты называешь Древним, может оказаться новым. Либо обновленным. Грядет время перемен, многое изменится. Изменится даже то, что некоторые из присутствующих здесь считали неизменным.
— Я продолжаю считать, — сказало, приняв, видимо, на свой счет язвительные слова альпа, существо, которое Рейневан меньше всего ожидал встретить в здешней компании, а именно священник с тонзурой. — Многие продолжают так считать, хотя знают, что многое уже никогда не вернется. Нельзя дважды ступить в одну и ту же реку. У вас было свое время, господин альп, была своя эпоха, эра, свой эон, наконец. Но ничего не поделаешь, omnia tempus habent et suis spatiis transeunt universe sud caelo, всему свое время и свой час. Минувшее не вернется. Несмотря на любые перемены, которых, кстати сказать, ожидают многие из нас.
— Полностью, — упрямо повторил альп, — изменится картина и порядок мира. Все реформируется. Советую, обратите взор свой на юг, на Чехию. Там упала искра, от нее возгорится пламя, в огне очистится Природа. Исчезнет все скверное и нездоровое. С юга, из Чехии, придет изменение, определенным вещам и проблемам наступит конец. В частности, Писание, которое вы столь охотно цитируете, превратится в сборник поговорок и пословиц.
— От чешских гуситов, — покрутил головой священник, — не ожидайте слишком многого, в определенных вопросах они святее самого, я бы сказал, папы римского. Видится мне, пойдет в нужную сторону эта чешская реформа.
— Сущность реформы, — громко сказала одна из высокородных женщин в маске, — в изменении того, что, казалось бы, изменить невозможно. Проделывает пролом в, казалось бы, нерушимой структуре, надламывает, казалось бы, плотный и твердый монолит. А если что-то можно нарушить, исцарапать, надломить… Так это можно превратить в пыль. Чешские гуситы будут той каплей воды, которая, замерзая в расщелинах скалы, разрывает ее.
— То же самое говорили и о катарах! — крикнул кто-то сзади.
Поднялся шум. Рейневан съежился, слегка напуганный вызванными им пререканиями. Почувствовал руку на плече. Оглянулся и вздрогнул, увидев высокое существо женского пола, достаточно привлекательное, с фосфоресцирующими глазами и зеленой, пахнущей айвой кожей.
— Не пугайся, — тихо проговорило существо. — Мы — всего лишь Старшее племя. Обычная необычайность.
— Изменений, — сказало оно громче, — не остановит ничто. Завтра будет иным, нежели Сегодня. Настолько иным, что люди перестанут верить во Вчера. И прав господин альп, советуя чаще поглядывать на юг, на Чехию. Ибо оттуда идет новое. Оттуда грядет Изменение.
— Я позволю себе немного усомниться, — резко заметил священник. — Оттуда пришла война и смерть. И придет tempus odii, время ненависти.
— И время мести, — зло добавила хромуша со светлой косой.
— Вот и славно, — потерла руки одна из ведьм. — Немножко движения не помешало бы.
— Время и судьба, — многозначительно сказала рыжеволосая. — Отдадимся на волю времени и судьбы.
— Помогая, насколько возможно, судьбе, — добавила мельничиха.
— Так или иначе, — распрямил тощую фигуру альп, — я утверждаю, что это начало конца. Теперешний порядок рухнет. Рухнет порожденный Римом ненасытный, грубо распространяемый, порождавший ненависть культ. Даже удивительно, что он так долго держался, будучи столь бессмысленным и вдобавок совершенно неоригинальным. Отец, Сын и Дух! Обычная триада, каких неисчислимое множество.
— Что касается духа, — сказал священник, — то вы были недалеко от истины. Только пол перепутали.
— Не перепутали, — возразила пахнущая айвой зеленокожая. — А оболгали! Ну что ж, может, теперь, во времена перемен, все поймут, кого столько лет малевали на иконах. Может, наконец до них дойдет, кого в действительности изображают мадонны в их церквях.
— Эйя! Magna Mater! — хором воскликнули ведьмы. На их крик наложился взрыв дикой музыки, грохот барабанчиков, крик и пение со стороны костров. Николетта-Катажина прижалась к Рейневану.
— Слушайте! — крикнул, воздевая руки, колдун с оленьими рогами на голове. — Слушайте!
Собравшиеся на поляне возбужденно зашумели.
— Слушайте, — воскликнул колдун, — слова Богини, руки и бедра которой оплетают Вселенную! Которая в Начале отделила Воды от Небес и танцевала на них! Из танца которой родился ветер, а из ветра — дыхание жизни!
— Эйя!
Рядом с колдуном встала домина, гордо выпрямив свою царственную фигуру.
— Восстаньте! — крикнула она, раскидывая плащ. — Восстаньте и придите ко мне!
— Эйя! Magna Mater!
— Аз есьм, — проговорила домина, а голос ее был как ветер с гор, — аз есьм красота зеленой земли, белая луна средь тысяч звезд, аз есьм тайна вод. Придите ко мне, ибо аз есьм Природа. Из меня исходит все и в меня должно вернуться, в меня, возлюбленную богами и смертными.
— Эйяяяяя!
— Аз есьм Лилит, аз есьм первая из первых, аз есьм Астарта, Кибела, Геката, аз есьм Ригатона, Эпона, Рианнон, Ночная Кобыла, любовница вихря. Черны мои крылья. Резвее ветра мои ноги, длани мои слаще утренней росы. Не услышит лев, когда я ступаю, не угадает моих путей зверь полевой и лесной. Ибо истинно говорю вам: аз есьм Тайна, Понимание и Знание.
Костры гудели и стреляли языками пламени. Толпа возбужденно колыхалась.
— Почитайте меня в глубине сердец ваших и в радости обряда приносите мне жертвы актами любви и блаженства, ибо мила мне такая жертва. Ибо аз есьм нетронутая дева и горящая желанием любимица богов и демонов. И истинно говорю вам: как была я с вами от начала начал, так и найдете вы меня у края их.
— Слушайте, — крикнул под конец колдун, — слова Богини, той, руки и бедра которой охватывают Вселенную! Которая в начале начал отделила воды от небес и танцевала на них! Танцуйте и вы!
— Эйя! Magna Mater!
Домина резким движением скинула накидку с обнаженных рук. Сопровождаемая спутницами, вышла на середину поляны. Там они остановились, схватившись за кисти откинутых назад рук, лицам наружу, спинами внутрь, как художники порой изображают граций.
— Magna Mater! Трижды девять! Эйя!
К тройке присоединились еще три ведьмы и трое мужчин, соединившись руками, образовали кольцо. В ответ на их призывный клич присоединились следующие. Точно в таких же позах, лицами наружу, спинами внутрь к стоящей в центре девятке, они построили следующее кольцо. Мгновенно возникло следующее кольцо, потом новое, новое, еще одно, каждое спинами к предыдущему, охватывающее его размерами и численностью. Если круг, образованный доминой и ее спутниками, охватил предыдущий, состоящий не больше чем из тридцати членов, то во внешнем, последнем кольце, их уже было не меньше трехсот. Рейневан и Николетта, подхваченные разгоряченной толпой, оказались в предпоследнем кольце. Рядом с Рейневаном стояла одна из благородных дам в маске. Руку Николетты сжимало странное существо в белом.
— Эйя!
— Magna Mater!
Очередной протяжный вопль и несущаяся неведомо откуда дикая музыка дали сигнал танцующим — кольца сдвинулись с места и начали вращаться и вертеться. Вращение все убыстрялось, при этом соседние кольца вращались в противоположные стороны. Уже сама эта картина вызывала головокружение, инерция движения, сумасшедшая музыка и неистовые крики довершили дело. В глазах Рейневана шабаш расплылся в калейдоскоп пятен, ноги, казалось ему, перестали касаться земли. Он терял сознание.
— Эйяяя! Эйяяя!
— Лилит! Астарта! Кибела!
— Геката!
— Эйяяя!
Он не мог сказать, сколько прошло времени. Очнулся он среди многих женщин, постепенно поднимающихся с земли. Николетта была рядом. Она так и не отпустила его руки.
Музыка не умолкала, но мелодия изменилась, дикий и визгливо-монотонный аккомпанемент кругового танца сменили привычные синкопированные звуки, подхватывая этот ритм, поднимающиеся с земли волшебницы начали подпевать, подергиваться и отплясывать. По крайней мере некоторые представители обоих полов. Другие же не поднимались с муравы, на которую повалились после танца. Не вставая, они соединились в пары — во всяком случае, в большинстве, потому что случились и тройки, и четверки, и еще более богатые по составу конфигурации. Рейневан не мог оторвать взгляда, глазел, безотчетно облизывая губы. Николетта — он видел, что и ее лицо горит не только отблеском костров, — молча оттянула его. А когда он снова повернул голову, одернула.
— Я знаю, во всем виновата мазь… — Она прильнула к нему. — Летная мазь так их распаляет. Но ты не смотри на них. Я обижусь, если ты будешь глядеть.
— Николетта… — Он сжал ее руку. — Катажина…
— Хочу быть Николеттой, — тут же прервала она. — Но тебя… Тебя я хотела бы все же называть Рейнмаром. Когда я тебя узнала, ты был, не возражай, влюбленным Алькасином. Однако влюбленным не в меня. Пожалуйста, помолчи. Слова не нужны.
Пламя недалекого костра взвилось вверх, фейерверком взлетела пыль искр. Танцующие вокруг костра радостно закричали.
— Разгулялись, — проворчал он. — И не обратят внимания, если мы сбежим. А бежать, пожалуй, самое время…
Она повернулась к нему лицом, отблески огня заиграли у нее на щеках.
— Куда ты так спешишь?
Прежде чем он пришел в себя от изумления, он услышал, что кто-то приближается.
— Сестра и конфратр.
Перед ними стояла рыжеволосая, держа за руку юную прорицательницу с лисьим лицом.
— У нас к вам дело.
— Слушаю?
— Элизка, вот эта, — хохотнула рыжеволосая, — наконец решила стать женщиной. Я втолковываю ей, что безразлично, с кем. В охотниках недостатка нет. Но она уперлась, что твоя коза. Короче: только он, и все тут. То есть ты, Толедо.
Вещунья опустила обведенные темными кругами глаза. Рейневан смущенно сглотнул.
— Она, — продолжала bona femina, — не решается спросить сама. Да еще и немного побаивается, сестра, что ты ей глаза выцарапаешь. А поскольку ночь коротка и жаль терять на беготню по кустам время, я спрошу напрямик: как у вас? Ты его gogoza? Он твой bachelar? Он свободен, или ты заявляешь на него права?
— Он мой, — кратко и не колеблясь ответила Николетта, приведя Рейневана в полное замешательство.
— Дело ясно, — кивнула рыжеволосая. — Ну что ж, Элизка, коли нет того, который тебя любит… Пошли поищем кого-нибудь другого. Бывайте! Веселитесь!
— Это все мазь. — Николетта стиснула ему руку, а голос у нее был такой, что он даже вздрогнул. — Всему виной мазь. Ты меня простишь?
— А может, — не дала она ему остыть, — тебе ее хотелось? Немного-то хотелось, да? Ведь мазь действует на тебя так же, как… Знаю, что действует. А я помешала, влезла не в свое дело. Я не хотела, чтобы ты достался ей. Из-за самой обычной зависти. Лишила тебя кое-чего, ничего не предложив взамен, совсем как собака на сене.
— Николетта…
— Присядем здесь, — прервала она, указав на небольшой грот в склоне горы. — До сих пор я не жаловалась, но от всех здешних увеселений я едва держусь на ногах.
Присели.
— Господи, — проговорила Николетта, — сколько впечатлений… Подумать только, что тогда, после той гонки над Стобравой, когда я рассказывала обо всем подружкам, ни одна мне не поверила. Ни Эльбета, ни Анка, ни Каська — никто не хотел верить. А теперь? Когда я расскажу о похищении, о полете? О шабаше волшебников? Пожалуй…
Она кашлянула.
— Пожалуй, я вообще ничего им не скажу.
— Правильно сделаешь, — кивнул он. — Не говоря уж о невероятных приключениях, моя особа в твоем повествовании выглядела бы не лучшим образом. Правда? От смешного до ужасного… И криминала. Из шута я превратился в разбойника…
— Но ведь не по своей воле, — тут же прервала она. — И не в результате собственных действий. Кто может об этом знать лучше меня? Ведь твоих друзей в Зембицах выследила я. И сказала им, что тебя везут в Столец. Догадываюсь, что было потом, и знаю — все из-за меня.
— Все не так просто.
Они некоторое время сидели молча, глядя на костры и танцующие вокруг них фигуры, заслушивавшись пением…
— Рейнмар?
— Слушаю.
— Что значит — Толедо? Почему они тебя так называют?
— В Толедо, в Кастилии, — пояснил он, — находится знаменитая академия магов. Принято, во всяком случае, в некоторых кругах, так называть тех, кто искусство чернокнижества познавал в училищах в отличие от тех, у кого магические способности врожденные, а знания передаются из поколения в поколение.
— А ты изучал?
— В Праге. Но, в общем, недолго и поверхностно.
— Этого было достаточно. — Она вначале робко коснулась его руки, потом сжала ее смелее. — Видимо, ты был усерден в учебе. Я не успела тебя поблагодарить. Своей смелостью, которой я восхищаюсь, и способностями ты спас меня, уберег… от несчастья. До того я только сочувствовала тебе, была увлечена твоей историей совсем как в повествованиях Кретьена де Труа или Гартмана фон Ауэ. Сейчас я восхищаюсь тобой. Ты храбрый и умный, мой Поднебесный Рыцарь Летающей Дубовой Скамьи. Я хочу, чтобы ты был моим рыцарем, моим магическим Толедо. Моим, и только моим. Именно поэтому, из-за алчной и самолюбивой зависти, я не захотела отдать тебя той девушке, не хотела уступать тебя ей даже на минутку.
— Ты, — воскликнул он, смешавшись, — гораздо чаще спасала меня! Я — твой должник. И я тоже не поблагодарил. Во всяком случае, не так, как следует. А я поклялся себе, что, как только встречу тебя, тут же паду к твоим ногам…
— Поблагодари, — прижалась она к нему, — как следует. Упади к моим ногам. Мне снилось, что ты падаешь к моим ногам.
— Николетта…
— Не так. Иначе.
Она встала. От костров доносился смех и громкое пение.
Veni, veni, venias,
ne me mori, ne me mori facias!
Hyrca! Hyrca!
Nazaza!
Trillirivos Trillirivos! Trillirivos!
Она начала раздеваться, медленно, не спеша, не опуская глаз, горящих в темноте. Расстегнула усеянный серебряными бляшками пояс. Сняла разрезанную по бокам cotehardie, стянула шерстяную тясношку, под которой была только тонюсенькая белая chemise. Тут слегка задержалась. Знак был вполне ясным. Он медленно приблизился, нежно коснулся ее. Chemise была сшита из фламандской ткани, названной по имени ее изобретателя Баптисты из Камбрэ. Изобретение мсье Баптисты очень сильно повлияло на развитие текстильного промысла. И секса.
Pulchra tibi facies
Oculorum acies
Capiliorum series
O guam clara species!
Nazaza!
Он осторожно помог ей, еще осторожней и еще нежней преодолевая инстинктивное сопротивление, тихий инстинктивный страх.
Как только изобретение мсье Баптисты оказалось на земле, на других тряпочках, он вздохнул, но Николетта не позволила ему долго любоваться открывшейся картиной. Она крепко прижалась к нему, охватив руками и ища губами его губы. Он послушался. А тому, в чем было отказано его глазам, приказал наслаждаться прикосновением, отдавая им дань дрожащими пальцами и ладонями.
И Рейневан пал. Пал к ее ногам. Воздавал почести. Как Персеваль перед Граалем.
Rosa rubicundior
Lilio candidior,
Omnibus formosior
Semper, semper in te glorior!
Она тоже опустилась на колени, крепко обняла его.
— Прости, — шепнула, — нет опыта.
Nazaza! Nazaza! Nazaza!
Отсутствие опыта не помешало им. Нисколько.
Голоса и смех танцующих немного удалились, попритихли, а в любовниках утихла страсть. Руки Николетты слегка дрожали, он чувствовал также, как дрожат охватывающие его бедра. Видел, как дрожат ее опущенные веки и прикушенная нижняя губа.
Когда она наконец разрешила, он приподнялся. И любовался ею. Овал лица — как у Кэмпина, шея — как у Мадонн Парлера. А ниже — скромная, смущенная nuditas virtualis[401] — маленькие кругленькие грудки с потвердевшими от желания сосками. Тонкая талия, узкие бедра. Плоский живот. Стыдливо сведенные бедра, полные, прекрасные, достойные самых изысканных комплиментов. От комплиментов, кстати, и восхвалений у Рейневана аж кипело в голове. Ведь он был эрудитом, трувером, любовником, равным — в собственном понимании — Тристану, Ланселоту, Паоло де Римини, Гвилельму де Кабестэну по меньшей мере.
Он мог — и хотел — сказать ей, что она lilio candidjor, белее, чем лилия и omnibus formosior, прекраснейшая из прекрасных. Мог — и хотел ей сказать, что она ferma pulcherrima Dido, deas supereminet omnis, la regina savoroza, Izeult la blomda, Beatrice, Blanziflor, Helena, Venus generosa, herzeliebez vroweln lieta come bella, la regina del cielo[402]. Все это он мог — и хотел ей сказать. И был не в силах заставить себя протиснуть эти слова сквозь перехваченную спазмой гортань.
Она это видела. Знала. Да и как можно было не увидеть и не понять? Ведь только в глазах ошеломленного счастьем Рейневана она была девочкой, девушкой, дрожащей, прижимающейся, закрывающей глаза и прикусывающей нижнюю губу в болезненном экстазе. Для каждого умудренного опытом мужчины — окажись такой поблизости — все было бы предельно ясно: это не робкая и неопытная девчонка, это богиня, гордо и даже высокомерно принимающая положенное ей почитание. А богини знают все и все замечают.
И не ждут почестей в виде слов.
Она притянула его на себя. Повторился ритуал. Извечный обряд.
Nazaza! Nazazaz! Nazaza!
Trillirivosl
Тогда, на поляне, слова домины дошли до него не во всей их глубине, ее голос, который был словно ветер с гор, терялся в гуле толпы, тонул в криках, пении, музыке, гудении костра. Теперь, в мягком безумии любви, ее слова возвращались более звучными, более четкими. Пронизывающими. Он слышал их сквозь шум крови в ушах. Но понимал ли до конца?
«Аз есьм красота зеленой Земли… Аз есьм Лилит, аз есьм первая из первых, аз есьм Астарта, Кибела, Геката, аз есьм Ригатона, Эпона, Рианнон, Ночная Кобыла, любовница вихря. Ибо я — нетронутая дева и я — горящая от желания любимица богов и демонов. И истинно говорю вам: как была я с вами от начала начал, так и найдете вы меня у края их».
— Прости меня, — сказал он, глядя на ее спину, — за то, что случилось. Я не должен был… Извини…
— Не поняла? — повернулась она к нему лицом. — За что я должна тебя простить?
— За то, что случилось. Я был неразумен. Я забылся. Я вел себя неверно.
— Следует ли понимать это так, — прервала она, — что ты сожалеешь? Ты это хотел сказать?
— Да… нет! Нет, не это… Но надо было… Надо было сдержаться… Я должен быть рассудительнее…
— Значит, все-таки сожалеешь, — снова прервала она. — Коришь себя, чувствуешь свою вину. Сожалеешь о том, что случилось. Короче говоря, многое бы дал, чтобы все это не произошло. Чтобы я снова стала…
— Послушай…
— А я… — Она не хотела слушать. — Я, подумать только… Я готова была идти с тобой. Сейчас, сразу, такая, какая есть. Туда, куда идешь ты. На край света. Только бы с тобой.
— Господин Биберштайн… — пробормотал он, опуская глаза. — Твой отец…
— Ясно, — опять прервала она. — Мой отец. Вышлет погоню. А две погони подряд для тебя, пожалуй, чересчур.
— Николетта… Ты не поняла меня.
— Ошибаешься. Поняла.
— Николетта…
— Помолчи. Ничего не говори. Усни. Спи.
Она коснулась рукой его губ таким движением, что оно было почти незаметным. Он вздрогнул. И неведомо как оказался на холодной стороне горы. Ему казалось, что он уснул лишь на мгновение. И однако, когда проснулся, ее рядом не было.
— Конечно, — сказал альп. — Конечно же, я ее понимаю. Но, увы, не видел.
Сопровождающая альпа гамадриада приподнялась на цыпочки, что-то шепнула ему на ухо и тут же спряталась у него за плечом.
— Она немного робка, — пояснил альп, поглаживая ее жесткие волосы. — Но может помочь. Пойдем с нами.
Они молча начали спускаться. Альп мурлыкал себе под нос. Гамдариада пахла смолой и мокрой тополиной корой. Ночь Мабон близилась к концу. Занимался рассвет, тяжелый и мутный от тумана.
В немногочисленной уже группе оставшихся на Гороховой горе участников шабаша они отыскали существо женского пола. То, что с фосфоресцирующими глазами и зеленой, пахнущей айвой кожей.
— Верно, — кивнула Айва, когда ее спросили. — Я видела девушку. Она с группой женщин спускалась в сторону Франкенштейна. Некоторое время тому назад.
— Подожди, — схватил Рейневана за руку альп. — Не спеши! И не туда. С этой стороны гору окружает Будзовский лес, ты заплутаешь в нем как дважды два четыре. Мы проведем тебя. Впрочем, нам тоже в ту сторону. У нас там дело.
— Я иду с вами, — сказала Айва. — Покажу, куда пошла девушка.
— Благодарю, — сказал Рейневан. — Я вам очень обязан. Мы ведь не знакомы… А вы помогаете мне…
— Мы привыкли помогать друг другу. — Айва повернулась, пронзила его фосфоресцирующим взглядом. — Вы были хорошей парой… К тому же нас уже так мало осталось. Если мы не станем помогать друг другу, то погибнем окончательно.
— Благодарю.
— А я, — процедила Айва, — вовсе не тебя имела в виду.
Они спустились в яр, русло высохшего ручья, обросшего вербами. Из тумана впереди послышалась тихая ругань. И тут же они увидели женщину, сидящую на обомшелом камне и вытряхивающую камушки из башмаков. Рейневан узнал ее сразу. Это была пухленькая и все еще слегка испачканная мукой мельничиха, очередная участница дебатов за бочонком сидра.
— Девчонка? — спросила она и задумалась. — Светловолосая? Аааа, та, из благородных, что была с тобой, Толедо? Видела я ее, а как же. Туда шла. К Франкенштейну. В группе их было несколько. Какое-то время тому назад.
— Они шли туда?
— Сейчас, сейчас, погодите. Я пойду с вами.
— У тебя там дело?
— Нет, я там живу.
Мельничиха была, мягко говоря, не в лучшей форме. Она шла неуверенно, икая, ворча и еле волоча ноги. То и дело останавливалась, чтобы поправить одежду. Непонятно как она все время набирала в башмаки щебенку, приходилось садиться и вытряхивать ее — а делала она это нервирующе медленно. На третий раз Рейневан уже готов был взять бабу на спину и нести, лишь бы идти быстрее.
— А может, как-нибудь побыстрее, кумушка? — сладко спросил альп.
— Сам ты кумушка, — огрызнулась мельничиха. — Сейчас я приду в себя… Моментик…
Она замерла с башмаком в руке. Подняла голову. Прислушалась.
— Что такое? — спросила Айва. — Что…
— Тише, — поднял руку альп. — Я что-то слышу. Что-то… Что-то приближается.
Земля неожиданно задрожала, загудела. Из тумана вырвались кони, целый табун, вокруг них вдруг закишело от бьющих и раздирающих почву копыт, от развевающихся грив и хвостов, ощеренных морд, покрытых пеной, от диких глаз. Они едва успели отпрыгнуть за камни. Кони пронеслись сумасшедшим галопом и скрылись так же внезапно, как и появились. Только земля продолжала дрожать под ударами копыт.
Не успели они остыть, как из тумана возник очередной конь. Но в отличие от предыдущих на этом сидел наездник. Наездник в саладе — в полных пластинчатых латах, в черном плаще. Плащ, развевающийся за спиной, походил на крылья привидения.
Adsumus! Adsuuumus!
Рыцарь натянул поводья, конь поднялся на дыбы, принялся месить воздух передними копытами, заржал. А рыцарь выхватил меч и кинулся на них.
Айва тонко вскрикнула и прежде, чем крик прозвучал, рассыпалась — да, это соответствующее слово, — рассыпалась на миллионы ночных бабочек, тучей разлетевшихся в воздухе и исчезнувших. Гамадриада беззвучно вросла в землю, мгновенно потончала, покрылась корой и листьями. У мельничихи и альпа столь ловких трюков в запасе, видать, не нашлось, поэтому они просто кинулись бежать. Рейневан, разумеется, тут же последовал их примеру. И даже опередил их. «И здесь меня нашли, — лихорадочно думал он. — Даже здесь меня достали».
Adsumus!
Черный рыцарь на лету хлестнул мечом превратившуюся в дерево гамадриаду, деревце издало страшный крик, прыснуло соком. Мельничиха оглянулась. На собственную погибель. Рыцарь повалил ее конем, рубанул, свесившись с седла, рубанул так, что острие аж заскрипело на кости черепа. Чародейка упала, крутясь и извиваясь в сухой траве.
Альп и Рейневан мчались что было сил, но уйти от галопирующего коня шансов у них не было. Рыцарь быстро нагнал их. Они разделились, альп рванул направо, Рейневан налево. Рыцарь галопом понесся за альпом. Через минуту из тумана долетел крик, свидетельствующий о том, что альпу не дано было дождаться перемен и чешских гуситов.
Рейневан бежал сломя голову, тяжело дыша и не оглядываясь. Туман глушил звуки, но гул копыт и ржание коня он все время слышал за собой — или ему казалось, что слышал.
Топот копыт и храп коня он вдруг услышал совсем рядом. Остановился, помертвел от ужаса, но прежде чем успел что-либо предпринять, из тумана вынырнула серая в яблоках кобыла, несущая в седле невысокую плотную женщину в мужском вамсе. Увидев его, женщина резко остановила кобылу и отбросила со лба развевающуюся в беспорядке гриву светлых волос.
— Госпожа Дзержка… — только и смог выговорить он. — Дзержка де Вирсинг…
— Родственник? — Торговка лошадьми казалась не менее изумленной. — Здесь? Ты? Зараза, не стой! Давай руку, прыгай мне за спину!
Он схватил протянутую руку. Но было уже поздно.
Adsuuuumus!
Дзержка соскочила с лошади с поразительной при ее комплекции грацией и ловкостью, так же проворно сорвала со спины арбалет и кинула его Рейневану, а сама схватила другой, прикрепленный к седлу.
— В коня! — рявкнула она, кидая ему болты и инструмент для натягивания, так называемую «козью ножку». — Целься в коня!
Черный рыцарь с поднятым мечом и развевающимся плащом мчался на них таким яростным галопом, что в воздух летели куски вырываемого дерна. Руки Рейневана дрожали, крюки «козьей ножки» никак не хотели зацепить тетиву и шипы на ложе арбалета. Он отчаянно выругался, это помогло, крюки и шипы сработали, тетива ухватила орех[403]. Дрожащей рукой он наложил болт.
— Стреляй!
Он выстрелил и промахнулся, потому что вопреки приказу метился не в коня, а в наездника. Он видел, как острие болта выбило искры, отеревшись о стальной нарукавник. Дзержка громко и грубо выругалась, сдула волосы с глаз, прицелилась, нажала спуск. Болт угодил коню в грудь и ушел в нее целиком. Конь пронзительно завизжал, захрапел, рухнул на колени. Черный рыцарь свалился с седла, покатился, теряя шлем и упустив меч. И тут же начал подниматься.
Дзержка выругалась опять, теперь руки дрожали у обоих, у обоих «козьи ножки» раз за разом соскальзывали с зацепов, болты вываливались из ровиков на ложе. А черный рыцарь встал, отстегнул от седла огромный моргенштерн, направился к ним раскачивающейся походкой. Видя его лицо, Рейневан сдержал крик, прижав рот к ложу арбалета. Лицо рыцаря было белым, прямо-таки серебристым, как у прокаженного. Подведенные красно-синей тенью глаза глядели дико и бессмысленно, из слюнявых, покрытых пеной губ сверкали зубы.
Adsuuuumus!
Щелкнули тетивы, свистнули болты. Оба попали, пробив латы с громким звоном, оба вошли по летки — один через подбородник, второй через нагрудник. Рыцарь покачнулся, но удержался на ногах и, к изумлению Рейневана, вновь двинулся на них, невразумительно вереща, отплевываясь текущей изо рта кровью и размахивая моргенштерном. Дзержка выругалась, отпрыгнула, тщетно пытаясь подготовить арбалет, понимая, что не успеет, увернулась от удара, споткнулась, упала, видя летящий на нее шипасный шар, закрыла голову и лицо руками.
Рейневан крикнул и тем спас ей жизнь. Рыцарь повернулся к нему, а Рейневан выстрелил вблизи, целясь в живот. Болт и на этот раз вошел по самые летки, с сухим треском продырявив пластинчатое прикрытие. Сила удара была такой, что острие должно было войти глубоко во внутренности, и все же рыцарь не упал и на этот раз, покачнулся, но удержал равновесие и быстро двинулся на Рейневана, рыча и поднимая моргенштерн для удара. Рейневан пятился, пытаясь зацепить «козьей ножкой» тетиву. Зацепил, натянул. И только тогда сообразил, что у него нет болта. Он задел каблуком за кочку, свалился на землю, с ужасом глядя на приближающуюся смерть — бледную, как лепра, дикоглазую, извергающую изо рта пену и кровь. Он заслонился арбалетом, который держал обеими руками.
Adsumusl Adsum…
Все еще полулежа-полусидя Дзержка де Вирсинг нажала спуск арбалета и вогнала болт рыцарю прямо в затылок. Рыцарь выпустил моргенштерн, бестолково замахал рукам и рухнул, как колода, так что вполне ощутимо задрожала земля. Упал он в полушаге от Рейневана. Получив в мозг железное острие и несколько дюмов ясеневого дерева, он все еще, о диво, не был совершенно мертв. Довольно долго хрипел, дергался и рвал ногами дерн. Наконец замер.
Дзержка некоторое время стояла на коленях, опираясь на прямые руки. Потом ее бурно вырвало. Затем она поднялась. Зарядила арбалет. Наложила болт. Подошла к хрипящему коню рыцаря, прицелилась. Щелкнула тетива, голова животного бессильно ударилась о землю, задние ноги спазматически дернулись.
— Я люблю лошадей, — сказала она, глядя Рейневану в глаза. — Но на этом свете, чтобы выжить, приходится порой пожертвовать тем, что любишь. Запомни это, родственник. И в другой раз целься в то, во что тебе велят.
Он кивнул. Встал.
— Ты спас мне жизнь. И отомстил за брата. В определенной степени.
— Это они… Наездники… убили Петерлина?
— Они. Ты не знал? Но сейчас не время болтать, родственник. Надо убираться отсюда, пока нас не застукала его братия…
— Они искали меня даже здесь…
— Не тебя, — спокойно ответила Дзержка. — Меня. Они поджидали меня в засаде сразу за Бардо, около Потворова. Разогнали табун, раздолбали эскорт, четырнадцать трупов лежат там на тракте. Я была бы среди них, если бы не… Мы слишком много болтаем!
Она сунула пальцы в рот, свистнула. Через минуту по земле задуднили копыта, из тумана возникла бегущая рысью серая в яблоках кобыла. Дзержка запрыгнула в седло, в очередной раз удивив Рейневана ловкостью и кошачьей грацией движений.
— Чего стоишь?
Он схватил ее руку, запрыгнул ей за спину на круп лошади. Лошадь захрапела и задробила копытами, выкручивая голову, попятилась от трупа.
— Кто это был?
— Демон, — ответила Дзержка, смахивая со лба непослушные волосы. — Один из тех, что кружит во тьме. Интересно только, курва, кто на меня донес…
— Хашш’ашин.
— Что?
— Хашш’ашин, — повторил он. — Рыцарь был под воздействием дурманящего арабского травянистого вещества, называемого haszsz’isz. Ты не слышала о Старце с Гор? Об ассасинах из крепости Аламут? В Хорасане в Персии?
— Дьявол с ним, с твоим Хорасаном, — обернулась она. — И с твоей Персией. Мы, если до тебя еще не дошло, находимся в Силезии, у подножия Гороховой горы, в миле от Франкенштейна. Но до тебя, видится мне, многое может не доходить. Ты спускаешься со склонов Гороховой на рассвете после осеннего равноденствия. И дьяволы знают, под воздействием какой арабской дряни. Но то, что нам грозит смерть, ты понимать должен. Так что замолчи и держись, потому что я буду ехать быстро.
Дзержка де Вирсинг преувеличивала — у страха, как известно, глаза велики. На дороге и на заросших сорняками обочинах лежало всего восемь трупов, из которых пять при жизни входили в вооруженный эскорт, защищавшийся до конца. Почти половина из четырнадцати человек охраны уцелела, спасшись бегством в ближний лес. Из них вернулся только один — конюх, который, будучи в годах, далеко не убежал. И которого теперь, когда солнце уже поднялось выше, обнаружили в зарослях рыцари, ехавшие по тракту из Франкенштейна.
Рыцари — кавалькада, считая с оруженосцами и слугами двадцать один человек, — ехали по-военному, в полных белых пластинчатых латах, с развевающимися прапорчиками. Многие уже побывали в бою, другие повидали в жизни немало. Несмотря на это, большинство сейчас сглатывали слюну, видя чудовищно изрубленные тела, свернувшиеся на черном от впитавшейся крови песке. И никто не насмехался над болезненной бледностью, покрывшей при виде этой картины лица более молодых и менее бывалых друзей.
Солнце поднялось выше, рассеяло туман, в его лучах загорелись рубином застывшие капли крови, висящие, словно ягоды, на ковылях и полыни вдоль обочин. Ни у кого из рыцарей эта картина не вызвала ни эстетических, ни поэтических ассоциаций.
— Ну, курья мать, и порубило же их, — сказал, сплюнув, Кунад фон Нойдек. — Ну и сечь здесь была, ого!
— Палаческая сечь, — согласился Вильгельм фон Кауффунг. — Резня.
Из леса появились очередные уцелевшие слуги и конюхи. Хоть бледные и полуживые от страха, они не забыли о своих обязанностях. Каждый вел по нескольку коней из числа тех, что разбежались во время нападения.
Рамфольд фон Оппельн, самый старший из рыцарей, глянул с высоты седла на конюшего, дрожащего от страха среди окружавших его наездников.
— Кто на вас напал? Ну, говори же, парень! Успокойся. Ты жив. Тебе уже ничего не угрожает.
— Бог оберег… — В глазах конюха все еще стоял страх. — И Бардская Богоматерь…
— При случае подай на мессу. А теперь — говори. Кто вас побил?
— А откуда мне знать? Напали… В латах были… В железе… Как и вы…
— Рыцари! — ахнул детина с лицом монаха и двумя скрещенными серебряными палицами на щите. — Рыцари нападают по трактам на купцов! Клянусь муками Господними, самое время ихнему раубриттерству конец положить. Самая пора предпринять жесткие меры! Может, когда несколько их голов отвалится на эшафоте, то наконец опамятуются хозяйчики из замков.
— Святая истина, — поддержал с каменным выражением лица Венцель де Харта. — Святая истина, господин фон Рунге.
— А почему, — возобновил допрос фон Оппельн, — на вас напали? Вы везли что-либо ценное?
— Откуда ж… Ну, разве что коней…
— Коней, — задумчиво повторил де Харта. — Шикарная вещь, кони из Скалки. Из табуна госпожи Дзержки де Вирсинг… Помяни, Господи, имя ее…
Он осекся, сглотнул, не в состоянии оторвать глаз от изувеченного лица женщины, лежавшей на песке в чудовищно неестественной позе.
— Это не она. — Конюх моргнул дурным глазом. — Это не госпожа Дзержка. Это невеста старшего конюха… Того, что вон там лежит… Ехала с нами в Клодск.
— Ошиблись, значит, — холодно отметил факт Кауффунг. — Приняли за Дзержку.
— Наверно, приняли, — равнодушно подтвердил конюх. — Потому как…
— Что «потому»?
— Она выглядела прилично.
— Похоже, — фон Оппельн выпрямился в седле, — похоже, господин Вильгельм, вы намекаете на то, что это не было нападение грабителей? Что именно госпожа де Вирсинг…
— Была целью? Да. Я в этом уверен.
— Была целью, — добавил он, видя вопросительные взгляды остальных рыцарей. — Была целью, как Миколай Ноймаркт, как Фабин Пфефферкон… Как другие, вопреки запрету торгующие с… с заграницей…
— Виновны рыцари-грабители, — твердо сказал фон Рунге. — Нельзя верить глупым россказням, сплетням о заговорах и ночных демонах. Все это есть и были обыкновенные грабительские нападения.
— Это преступление, — сказал тонким голосом молоденький Генрик Барут, которого, чтобы отличить от остальных Генриков в семье, называли Скворушкой. — Это преступление могло быть также делом рук евреев. Чтобы добыть христианской крови, сами знаете, на мацу. Ну, взгляните на того вон бедолагу. В нем, пожалуй, и капли крови не осталось…
— А как могло остаться, — с прискорбием взглянул на паренька Ванцель де Харта, — если у него голова-то не уцелела…
— Это могли сделать, — угрюмо вставил Гунтер фон Бишоффштайн, — те ведьмы на метлах, которые на нас вчера ночью у костра свалились! Клянусь ермолкой святого Антония! Вот понемногу и начинает проясняться загадка! Я ж вам говорил, что меж дьяволицами был Рейнмар де Беляу, я его распознал! А известно, что де Беляу — чародей, в Олесьнице черной магией занимался, на женщин чары наводил. Тамошние господа могут подтвердить!
— Я, к примеру, ничего не знаю, — пробормотал, глядя на Бенно Эберсбаха, «телок» Кромпус. Оба они вчерашней ночью узнали Рейневана среди летящих по небу ведьм, но предпочитали этого не выдавать.
— Так оно и есть, — откашлялся Эберсбах. — Мы в Олесьнице бываем редко, сплетен не слушаем…
— Это не сплетня, — взглянул на него Рунге, — а факт. Белява занимался колдовством. Треклятый вроде бы собственного брата убил, как Каин, когда тот его чертовы делишки обнаружил.
— Это уж точно, — поддакнул Евстахий фон Рохов. — Об этом говорил господин фон Рейденбург, стешелинский староста. А до него такие вести дошли из Вроцлава. От епископа. Юный Рейнмар де Беляу одурел от колдовства, дьявол ему в голове все перемешал. Дьявол его рукой управляет, на преступления пихает. Убил собственного брата, убил господина Альбрехта Барта из Карчина, убил купца Ноймаркта, прикончил купца Гануша Троста, да что там, кажется, на зембицкого князя замахнулся.
— Точно замахнулся! — подтвердил Скворушка. — За то и в башню попал. Но сбежал. Наверняка с дьявольской помощью.
— Если это чертовы дела, — беспокойно оглянулся Кунад фон Ноймаркт, — то поедем-ка отсюда, да поскорее… Нечто, чего доброго, еще и к нам прицепится…
— К нам? — Румфольд фон Опельн хватил рукой по висящему у седла щиту, повыше гербового серебряного багра, перепоясанного лентой с красным крестом. — К нам? К этому знаку? Мы ж крест приняли, мы ж крестовики, с епископом Конрадом на Чехию идем, еретиков бить, Бога защищать и религию! Не может к нам черт подступиться. Ибо мы Бога идем защищать и религию! Не может к нам черт подступиться. Ибо мы ангельская милиция!
— И как у ангельской милиции, — заметил фон Рохов, — у нас есть не только привилегии, но и обязанности.
— Что вы хотите этим сказать?
— Господин фон Бишофштайн узнал Рейнмара из Белявы среди колдунов, летящих на шабаш. Об этом, как только доедем до Клодска, на сборный пункт крестового похода, надо будет донести местному Святому Официуму.
— Доносить? Господин Евстахий! Ведь мы же посвященные, рыцари-то!
— Донос касательно чародейства и ереси рыцарской чести не пятнает.
— Всегда пятнает!
— Не пятнает!
— Пятнает, — заверил спор Румфольд фон Оппельн. — Но донести надо. И будет донесено. А теперь дальше, господа, в путь, в Клодск, нельзя нам, ангельской милиции, на сборный пункт опоздать.
— Стыдно было бы, — тонко подтвердил Скворушка, — если епископская крестовина без нас на Чехию двинется.
— Значит, в путь. — Кауффунг завернул коня. — Тем более что нам тут делать нечего. Кто другой, думаю, этим делом займется.
Действительно, по тракту приближались вооруженные люди бургграфа из Франкенштейна.
— Вот. — Дзержка де Вирсинг остановила лошадь, глубоко вздохнула, прижавшись к ее спине, Рейневан почувствовал этот вздох. — Вот и Франкенштейн. Мост на реке Будзувке. Слева от дороги госпициум божегробовцев, церковь Святого Георгия и Башня шутов. Справа — мельницы и дома красильщиков. Дальше, за мостом, городские ворота, именуемые Клодскими. Там княжеский замок, там вон башня ратуши, там фара[404] Святой Анны. Слезай.
— Здесь?
— Здесь. Я и не подумаю показываться в городе. Да и тебе бы не посоветовала, родственник.
— Мне надо.
— Так я и думала. Слезай.
— А ты?
— А мне не надо.
— Я спрашиваю, куда ты поедешь?
Дзержка, дунув, отвела волосы. Взглянула на него. Он понял ее взгляд и больше вопросов не задавал.
— Ну, бывай здрав, родственник. До свидания.
— Дай Бог, в лучшие времена.
Почти посередине рынка, между пренгером[405] и колодцем, раскинулась внушительных размеров лужа, воняющая навозом и пенящаяся от конской мочи. В луже плескалось множество воробьев, а вокруг сидела кучка оборванных, растрепанных и грязных детей, возившихся в грязи, обрызгивавших друг друга, создававших массу шума-гама и запускавших лодочки из коры.
— Да, Рейневан. — Шарлей покончил с похлебкой и теперь скреб ложкой по дну миски. — Надо признать, твой ночной полет мне понравился. Летел ты действительно недурно, можно бы сказать — живой орел. Король летунов. Помнишь, я тебе напророчил тогда, после левитации у лесных ведьм, что ты станешь орлом. Вот и стал. Хоть, думаю, не без помощи Гуона фон Сагара. Клянусь моей куськой, парень, находясь рядом со мной, ты делаешь огромные успехи. Еще малость постараться — и из тебя получится Мерлин. Построишь нам здесь, в Силезии, Стоунхендж. Такой, что тот, английский, покажется пустячком.
Самсон прыснул.
— А как там, — продолжил через минуту демерит, — с Биберштайнувной? Доставил целой и невредимой к воротам папашкиного замка?
— Почти. — Рейневан стиснул зубы. Он искал Николетту — безрезультатно — все утро по всему Франкенштейну, заглядывал во дворы, выжидал после мессы у церкви Святой Анны, забрел в Зембицкий порт и на дорогу, ведущую в Столец, выспрашивал, блуждал по суконным рядам на рынке. И именно там, в лавке, столкнулся — к своей огромной радости и облегчению — с Шарлеем и Самсоном.
— Скорее всего, — добавил он, — девушка уже дома.
Он надеялся и рассчитывал на это. Замок Столец отделяла от города неполная миля, идущий в Зембицы и Ополе тракт использовался активно. Катажине Бибершайн достаточно было назвать себя, и подводу с сопровождением предоставил бы любой купец, рыцарь или монах. Поэтому Рейневан был почти уверен, что девушка уже безопасно добралась до места. Однако он поедом ел себя за то, что это не его заслуга. Впрочем, ел он себя не только за это.
— Если б не ты, — Самсон Медок словно читал его мысли, — девушка не вышла бы живой из замка Бодак. Ты уберег ее.
— А может, и нас тоже. — Шарлей облизнул ложку. — Старый Биберштайн, конечно, выслал погоню, а мы, если кто-нибудь из вас заметил, находимся очень близко от места нападения, гораздо ближе, чем были вчера вечером. Если нас схватят… Хм-м-м… Может быть, девушка, не забывающая о спасении, поспешит на помощь с инстанцией, вымолит у отца сохранность наших членов.
— Если захочет, — резонно заметил Самсон. — И успеет.
Рейневан не прокомментировал. Доел суп.
— Вы, — заговорил он, — тоже меня удивили. В Бодаке было пятеро вооруженных раубриттеров-рубак. А вы управились с ними…
— Они были пьяны, — поморщился Шарлей. — Если бы не это… Но факт остается фактом, я с искренним удивлением глядел на боевой перевес наличествующего здесь Самсона Медока. Надобно тебе было видеть, Рейнмар, как он высадил ворота, чес-слово, если б королеву Ядвигу у дверей Вавеля поддержал кто-нибудь подобный, то сейчас на польском троне сидели бы не Габсбурги… М-да… А потом наш Самсон раздолбал мерзавцев-филистимлян. Коротко говоря: именно благодаря ему мы оба живы.
— Но, Шарлей…
— Благодаря тебе мы живы, скромный человече. Точка. Благодаря ему же, знай это, Рейнмар, мы встретились. На развилке, когда пришлось выбирать, я в основном настаивал на Бардо, но Самсон уперся — Франкенштейн, и все тут. Утверждал, что у него предчувствие. Обычно я высмеиваю такие предчувствия, но в данном случае, имея дело с существом сверхъестественным и потусторонним…
— Ты послушался, — обрезал Самсон, как всегда, не обращая внимания на ставшие уже стандартными шуточки. — Как видишь, это было мудрое решение.
— Не спорю. Эх, Рейневан, как же я обрадовался, увидев тебя на рынке славного города Франкенштейна на фоне прилавка со шлепанцами, в тени ратушной башни. Я говорил тебе, что сильно обрадовался?
— Говорил.
— Радость, доставленная лицезрением тебя на фоне шлепанцев, — не позволил сбить себя деремит, — повлияла также, о чем я хотел тебя уведомить, на небольшую корректировку моих планов. После твоих последних деяний, особенно после цирка с Хайном фон Чирне, фокусами на зембицком турнире и болтовни перед Буко касательно колектора, я пообещал себе, что когда мы наконец доберемся до Венгрии и ты окажешься в безопасности, я сразу же по прибытии в Буду отведу тебя на мост через Дунай и так дам под зад, что ты свалишься в реку. Обрадованный и восхищенный, сегодня я меняю свои намерения. Во всяком случае, временно. Эй, хозяин! Пива! Живо!
Пришлось подождать, корчмарь не очень-то торопился. Вначале его ввели в заблуждение мина и гордый голос Шарлея, однако он не мог не заметить, что, еще только заказывая суп, они довольно активно занимались подсчетом скойцев и геллеров, которые выскребли из кошельков и уголков карманов. В корчме, расположенной напротив ратуши, клиенты отнюдь не преизобиловали, однако корчмарь достаточно высоко ценил себя, чтобы с излишней услужливостью реагировать на окрики всяких заезжих лапсердаков.
Рейневан отхлебнул пива, не отрывая глаз от оборвышей, копошащихся в желтой луже между пренгером и колодцем.
— Дети — будущее нации, — поймал его взгляд Шарлей. — Наше будущее. Что ж, как таковое оно обещает быть неинтересным. Во-первых, бедным, во-вторых, вонючим, нечистоплотным и неаппетитным до отвращения.
— Действительно, — согласился Самсон. — Однако этому можно помешать. Вместо того чтобы брюзжать, надо позаботиться. Умыть. Накормить. Воспитать и обучить. И тогда будущее — обеспечено.
— И кто же, по-твоему, должен этим заняться?
— Не я, — пожал плечами гигант. — Мне нет до этого дела. У меня в вашем мире в любом случае нет будущего.
— Правда. Я забыл. — Шарлей бросил кусочек смоченного в супе хлеба крутящемуся поблизости псу. Согнутое в три погибели животное было тощим до невероятия. А хлеб не сожрало, а сразу же заглотило, как кит Иону.
— Интересно, — задумался Рейневан, — эта псина когда-нибудь видела кость?
— Наверно, тогда, — пожал плечами демерит, — когда сломала лапу. Но, как справедливо замечает Самсон, мне нет до этого дела. У меня здесь тоже нет будущего, а если даже и есть, то оно окажется еще более засраным, чем у тех отроков, и жалостнее, нежели у этой собаки. Страна мадьяров в этот момент представляется мне более далекой, нежели Ultima Thule[406]. Меня не обманет минутное пейзанство в виде тихого городка Франкенштейна, пива, фасолевой похлебки и хлеба с солью. Через мгновение Рейневан встретит какую-нибудь девицу, и все пойдет своим чередом. Снова придется голову уносить, драпать, чтобы в конце концов оказаться в какой-нибудь дыре. Либо в отвратной компании.
— Но, Шарлей, — Самсон тоже бросил собаке хлеба, — от нас до Опавы немногим больше двадцати миль. А от Опавы в Венгрию всего-то каких-нибудь восемьдесят. Не так уж много.
— Вижу, ты на том свете изучал географию восточных пределов Европы?
— Я изучал всякое, но не в этом дело. Дело в том, чтобы мыслить позитивно.
— Я всегда мыслю позитивно. — Шарлей отхлебнул пива. — Однако порой что-то сотрясает мой организм. И это «что-то» должно быть весьма серьезным, скажем, таким, как дальняя дорога при полном отсутствии наличных, две лошади на троих, причем у одной воспалены копыта, и тот факт, что один из нас ранен. Как там твоя рука, Самсон?
Гигант, занятый пивом, не ответил, только пошевелил перевязанной рукой, показывая, что с ней все в порядке.
— Я рад. — Шарлей глянул на небо. — Одной проблемой меньше. Но другие остаются.
— Исчезнут. По крайней мере частично.
— Что ты хочешь этим сказать, дражайший наш Рейневан?
— На этот раз, — Рейневан задиристо поднял голову, — нам помогут не твои, а мои конексии[407]. У меня есть во Франкенштейне знакомые.
— Случайно, позволю себе спросить, — заинтересовался Шарлей. — Случайно это не какая-нибудь мужняя жена? Вдова? Девица на выданье? Монашенка? Иная дщерь Евы, представительница прекрасного пола?
— Неумные шуточки. И пустые опасения. Мой здешний знакомый — дьякон в Вознесении Святого Креста. Доминиканец.
— Ха! — Шарлей энергично поставил кружку на стол. — Если так, то лучше уж очередная замужняя. Рейнмар, дорогой, а ты, случаем, не страдаешь постоянными головными болями? У тебя не бывает тошноты и головокружений? В глазах не двоится?
— Знаю, знаю, — махнул рукой Рейневан, — что ты хочешь сказать. Domini canes[408], собаки, жаль только, что бешеные. Постоянно на посылках у Инквизиции. Банально, дорогой мой, банально. К тому же, тебе следует это знать, у дьякона, о котором я говорю, есть передо мной долг благодарности. Петерлин, мой брат, когда-то помог ему: вытащил из тяжелого финансового положения.
— Стало быть, ты думаешь, что это имеет значение? Как зовут того дьякона?
— А ты что, знаешь всех?
— Ну, всех — не всех. Но многих. Как его зовут?
— Анджей Кантор.
— Финансовые затруднения, — сказал после минутного молчания демерит, — похоже, в этом семействе явление наследственное. Слышал я о Павле Канторе, которого половина Силезии преследует за долги и увертки. А в кармане со мной сидел Матфей Кантор, викарий из Длуголенки. Он проиграл в кости ciborium[409] и кадильницу. Страшно подумать, что проиграл твой дьякон.
— Давнее дело.
— Ты меня не понял. Я боюсь думать, что он проиграл в последний раз.
— Не понимаю.
— Ох, Рейнмар, Рейнмар. Ты уже, думаю, виделся с этим Кантором?
— Верно, виделся. Но по-прежнему не…
— Что ему известно? Что ты ему сказал?
— Практически ничего.
— Первая добрая весть. Давай-ка откажемся и от этого знакомства, и от доминиканской помощи. Нам нужны средства, полученные другим способом.
— Интересно каким?
— Ну, хотя бы продав этот изящной работы кувшинчик.
— Серебряный? Откуда он у тебя?
— Я ходил по сматрузу, осматривал торговые палатки, а кувшинчик неожиданно оказался у меня в кармане. Вот, понимаешь, загадка.
Рейневан вздохнул. Самсон заглянул в кружку, тоскливо изучая остатки пены. Шарлей же занялся рассматриванием рыцаря, который в ближней аркаде в этот момент крыл на чем свет стоит согнувшегося в поклоне еврея. На рыцаре был малиновый шаперон и богатый лентнер, украшенный на груди гербом, изображающим мельничный жернов.
— Силезию как таковую, — сказал демерит, — я покидаю в принципе без сожаления. Я говорю «в принципе», поскольку одного мне недостает. Тех самых пятисот гривен, которые вез сборщик податей; если б не обстоятельства, деньги могли быть нашими. Злит меня, признаюсь, мысль, что ими обогатился случайно и незаслуженно какой-нибудь болван вроде Буко фон Кроссига. Кто знает, может, тот Рейхенбах, который вон там сейчас обзывает израэлита пархатым и свиньей? А может, кто-нибудь из тех, что стоят у будки шорника?
— Что-то сегодня здесь исключительно много вооруженных людей и рыцарей…
— Ага. А гляньте, подъезжают новые…
Демерит осекся и громко втянул воздух. Из ведущей от Лоховых ворот Серебряногорской улочки на рынок въезжал раубриттер Хайн фон Чирне.
Шарлей, Самсон и Рейневан ждать не стали, вскочили со скамьи, чтобы улизнуть незаметно, прежде чем их увидят. Однако было уже поздно. Их заметил сам Хайн, их заметил едущий рядом с Хайном Фричко Ностиц, их заметил итальянец Вителодзо Гаэтани. У Вителодзо при виде Шарлея от бешенства побледнела все еще опухшая и украшенная свежим шрамом физиономия. В следующую секунду рынок тихого города Франкенштейна огласился криком и топотом копыт. А еще через минуту Хайн вымещал злобу на корчмаревой лавке, в щепы изрубив ее топором.
— Догонять! — рычал он своим вооруженным спутникам. — За ними!
— Туда! — верещал Гаэтани. — Туда они побежали.
Рейневан мчался что было сил, едва успевая за Самсоном. Шарлей бежал первым, выбирал дорогу, ловко сворачивая в самые узкие закоулки, а потом продираясь сквозь живые изгороди. Тактика вроде бы оправдывалась. Неожиданно позади утих топот копыт и крики погони. Они вылетели на улочку Нижнебанную, свернули к Зембицким воротам.
От Зембицких ворот, переговариваясь и лениво покачиваясь в седлах, приближались Стерчи, а с ними Кнобельсдорф, Гакст и Роткирх.
Рейневан остановился как вкопанный.
— Беляу! — зарычал Вольфгер Стерча. — Поймали мы тебя, сучий сын!
Прежде чем рев умолк, Рейневан, Шарлей и Самсон уже мчались, тяжело дыша, по закоулкам, прыгая через загородки, продирались сквозь огородные кусты, путались в сохнущих на веревках простынях. Слыша слева крики людей Хайна, а позади крики Стерчей, они бежали к северу, в ту сторону, откуда как раз начал долетать звон колоколов доминиканской церкви Вознесения Святого Креста.
— Господин Рейневан! Сюда! Сюда!
В стене раскрылась маленькая дверца, там стоял Анджей Кантор, доминиканский дьякон. Тот, у которого перед Белявами был долг благодарности.
— Сюда! Сюда! Быстрее! Нет времени!
Действительно, времени не было. Они влетели в тесные сени, которые, как только Кантор закрыл дверцу, утонули во мраке и аромате гниющих шмоток. Рейневан с невероятным грохотом перевернул какой-то жестяной сосуд, Самсон споткнулся и упал, Шарлей, видимо, тоже на что-то налетел, потому что жутко выругался.
— Сюда! — кричал Анджей Кантор откуда-то спереди, откуда сочился слабый свет. — Сюда! Сюда! Сюда!
По узкой лестнице Рейневан скорее скатился, чем спустился. Наконец вывалился на дневной свет, на малюсенький дворик между стен, обросших диким виноградом. Выбегающий за ним Самсон наступил на кошку, кошка дико мявкнула. Прежде чем мяв утих, из обоих аркад выскочили и накинулись на них несколько человек в черных куртках и круглых фетровых шляпах. Кто-то набросил Рейневану мешок на голову, кто-то пинком подбил ему ноги. Он рухнул на землю. Его придавили, вывернули руки. Рядом он чувствовал и слышал борьбу, слышал яростное сопение, звуки ударов и крики боли, свидетельствующие о том, что Шарлей и Самсон не дают взять себя без борьбы.
— А что, Святой Официум… — долетел до него дрожащий голос Анджея Кантора. — А Святой Официум предвидит… За поимку еретика… Какое-нибудь вознаграждение? Хотя бы небольшое? Епископский significavit не упоминает, но я… У меня сложности… Я в огромной финансовой яме… Именно поэтому…
— Significavit — приказ, а не торговый контракт, — поучил дьякона злой и хриплый голос. — А возможность оказать помощь Святой Инквизиции — уже достаточная награда для каждого доброго католика. Или ты не добрый католик, фратер?
— Кантор… — прохрипел Рейневан, пробиваясь сквозь пыль и очески из мешка. — Кантор! Сукин ты сын! Пес церковный! Ах ты, в жопу…
Докончить ему не было дано. Он получил по голове чем-то твердым, в глазах засверкало. Потом получил еще раз, боль парализующе разбежалась по телу, пальцы рук неожиданно помертвели. Тот, кто его бил, ударил снова. И снова. И снова. Боль заставила Рейневана кричать, кровь запульсировала в ушах, лишая его сознания.
Очнулся он почти в полной темноте, горло было сухим, словно забито стружками, а язык — твердым как колышек. Голову разрывала пульсирующая боль, охватывающая виски, глаза, даже зубы. Он сделал глубокий вдох и тут же закашлялся, так воняло вокруг. Он пошевелился, зашелестела утрамбованная солома, на которой он лежал.
Неподалеку кто-то не переставая бормотал, кто-то кашлял и стонал. Совсем рядом что-то булькало, лилась вода. Рейневан облизнул покрытые липким налетом губы. Поднял голову и аж застонал, так она заболела. Он осторожно, медленно приподнялся. Одного взгляда хватило, чтобы понять, что он находится в большом подвале. В яме. На дне глубокого каменного колодца. И что он тут не один.
— Очнулся, — отметил факт Шарлей, стоявший в нескольких шагах и с громким плеском мочившийся в котел.
Рейневан открыл рот, но не сумел издать ни звука.
— Это хорошо, что очнулся. — Шарлей застегнул штаны. — Ибо я, собственно, должен сообщить тебе, что касательно моста на Дунае мы возвращаемся к первоначальной концепции.
— Где… — наконец проскрипел Рейневан, с трудом проглотив слюну. — Шарлей… Где… мы…
— Во владениях святой Дымпны.
— Где?
— В больнице для психов.
— Где, где?
— Я ж тебе говорю. В психушке. В Башне шутов.
— Да будет восславлен Иисус Христос! Благословенно имя святой Дымпны!
Обитатели Башни шутов ответили шелестом соломы и нескладным маловыразительным бурчанием. Божегробовец поигрывал палкой, постукивая ею по раскрытой левой пятерне.
— Вы двое, — сказал он Рейневану и Шарлею, — новички в нашем Божьем стаде. А мы здесь всем новым даем имена. А поскольку сегодня мы почитаем святых мучеников Корнелия и Киприана, постольку один из вас будет Корнелием, а второй Киприаном.
Ни Корнелий, ни Киприан не ответили.
— Я, — равнодушно продолжал монах, — госпитальный мэтр и опекун Башни. Зовут меня Транквилий. Nomen Omen. Во всяком случае, до тех пор, пока кто-нибудь меня не разозлит. А злит меня, следует вам знать, когда кто-нибудь шумит, толкается, устраивает склоки и скандалы, глумится над Богом и святыми, не молится и мешает молиться другим. И вообще — грешит. А против грешников у нас тут есть разные способы. Дубовая палка, ведерко с холодной водой, железная клетка и цепочки у стены. Ясно?
— Ясно, — в унисон ответили Корнелий и Киприан.
— Ну, стало быть, — брат Транквилий зевнул, взглянул на свою немало послужившую, отполированную дубовую палицу, — начинайте лечение. Вымолите благосклонность и заступничество святой Дымпны, и вас, дай Бог, покинет сумасшествие и заблуждения, вы вернетесь вылеченные в здоровое общество. Дымпна слывет своей милостью среди святых, так что шансы у вас значительные. Но не переставайте молиться. Ясно?
— Ясно.
— Ну так с Богом…
Божегробовец вышел по трясущейся лестнице, вьющейся вокруг стены и оканчивающейся где-то высоко дверью, массивной, судя по звуку, с которым ее открывали и замыкали. Едва гудящее в каменном колодце эхо отзвучало, Шарлей встал.
— Ну, братья по несчастью, — сказал он весело, — приветствую вас, кем бы вы ни были. Получается, что некоторое время нам досталось провести вместе. Хоть и поневоле, но все же. Так, может, стоит познакомиться?
Как и час назад, ответил ему храп и шелест соломы, фырканье, тихая ругань и несколько иных звуков и слов, в основном непристойных. Однако на этот раз Шарлей не отказался от своего намерения. Он решительно подошел к одной из соломенных лежанок, располагавшихся у стен Башни и вокруг разделяющих дно полуразрушенных столбов и арок. Тьму лишь в малой степени развиднял свет, сочащийся сверху из маленького оконца на потолке. Но глаза уже привыкли, и кое-что стало видно.
— Добрый день! Я — Шарлей!
— Иди ты! — проворчал человек с лежанки. — Цепляйся, псих, к себе подобным. Я здоровый. Голова в порядке. Я — нормальный!
Рейневан раскрыл было рот, но быстро закрыл его и раскрыл снова. Потому что видел, чем занимается человек, назвавший себя нормальным. А занимался тот энергичными манипуляциями с собственными гениталиями. Шарлей кашлянул, пожал плечами, прошел дальше, к следующей лежанке. Лежавший на ней человек не шевелился, если не считать легкой дрожи и странных спазм лица.
— Добрый день! Я — Шарлей…
— Ббб… ббууб… бле-блее… Блеее…
— Так я и думал. Идем дальше, Рейнмар. Добрый день! Я…
— Стой! Ты где находишься, псих? На базаре? Глаз нет, что ли?
На утоптанном, твердом как камень полу среди сдвинутой соломы виднелись накорябанные мелом геометрические фигуры, кривые и колонки цифр, над которыми корпел седой старик с лысой как яйцо макушкой. Кривые, фигуры и цифры полностью покрывали также стену над его лежанкой.
— Ах, — попятился Шарлей. — Прошу прощения. Понимаю. Как же я мог забыть: noli turbare circulos meos[410].
Старик поднял голову, показал почерневшие зубы.
— Ученые?
— В определенной степени.
— Тогда займите места у столба. У того, который помечен омегой.
Они заняли места и, набрав соломы, устроили себе лежанки под указанным столбом, помеченным выцарапанной греческой буквой. Едва успели управиться, как явился брат Транквилий, на сей раз в обществе нескольких других монахов в рясах с двойным крестом. Стражи Гроба Иерусалимского принесли источающий пар котел, но пациентам Башни позволили приблизиться с мисками лишь после того, как те хором прочитали «Pater noster», «Ave», «Credo», «Comfiteor» и «Miserere»[411].
Рейневан еще не подозревал, что это было началом ритуала, которому ему надо будет подчиняться долго. Очень долго.
— «Narrenturm», Башня шутов, — проговорил он, тупо глядя на дно миски с прилипшими к нему остатками пшенной каши. — Во Франкенштейне?
— Во Франкенштейне, — подтвердил Шарлей, ковыряя в зубах соломинкой. — Башня при госпициуме Святого Георгия, который содержат божегробовцы из Нисы. Вне городских ворот.
— Знаю. Я проходил рядом. Вчера. Кажется, вчера… Как мы сюда попали? Почему решили, что мы умственно больные?
— Вероятнее всего, — хохотнул демерит, — кто-то проанализировал наши последние поступки. Нет, дорогой Киприан, я пошутил, уж так-то нам не подфартило. Это не просто Башня шутов или, если тебе больше нравится, дураков, это также… временная, переходная тюрьма Инквизиции. Поскольку карцер здешних доминиканцев сейчас на ремонте. Во Франкенштейне две городские тюрьмы: в ратуше и под Кривой башней, но обе постоянно переполнены. Поэтому по приказу Святого Официума сюда, в Narrenturm, сажают арестованных.
— Однако Транквилий, — не отступал Рейневан, — относится к нам так, как будто мы не вполне в своем уме.
— Профессиональная девиация[412].
— Что с Самсоном?
— Что, что, — зло отозвался Шарлей. — Посмотрели на его морду и отпустили. Ирония, хе? Отпустили, потому что приняли за кретина. А нас пристроили к психам. Откровенно говоря, претензий у меня нет, виноват только я сам. Им был нужен ты, Киприан, и никто больше, только о тебе упоминал significavit. Меня посадили, потому что я сопротивлялся, расквасил пару носов, ну, парочка пинков, не хвалясь, попала также и туда, куда должна была попасть. Если б я вел себя спокойно, как Самсон…
— Между нами говоря, — добавил он после долгого тяжкого молчания, — вся моя надежда на него, Самсона. Думаю, что-нибудь он придумает и организует. И поскорее. Иначе… Иначе у нас могут быть неприятности.
— С Иинквизицией? А в чем нас обвинят?
— Важно, — голос Шарлея стал вполне грустным, — не в чем нас обвинят, а в чем мы признаемся.
Объяснения Рейневану не были нужны, он знал, в чем дело. То, что он подслушал в цистерцианской грангии, означало смертный приговор, а вначале пытки. О том же, что он подслушивал, знать не мог никто. Не требовал пояснений многозначительный взгляд, которым демерит указал на других постояльцев Башни. Знал также Рейневан, что у Инквизиции было принято помещать среди заключенных шпиков и провокаторов. Шарлей, правда, обещал, что быстро раскроет таковых, но советовал держать себя осторожно и конспиративно также и в отношении других, на первый взгляд приличных людей. С ними, подчеркнул он, не следует быть слишком откровенным. Нельзя, решил он, чтобы они что-нибудь знали и им было бы о чем говорить.
— А, — добавил он, — человек, которого растягивают на «скрипке», начинает говорить. Говорит много, говорит все, что знает, говорит о чем угодно. Ибо пока он говорит, его не припекают.
Рейневан погрустнел. Так явно, что Шарлей даже счел нужным придать ему бодрости дружеским шлепком по спине.
— Выше голову, Киприан, — утешил он. — За нас еще не взялись.
Рейневан посмурнел еще больше, и Шарлей сдался. Он не знал, что тот беспокоится вовсе не о том, что на пытках расскажет о подслушанных в грангии переговорах, а что во сто крат больше его ужасает мысль о возможности предать Катажину Биберштайн.
Немного передохнув, оба жильца квартиры «Под Омегой» продолжили знакомиться с остальными обитателями. Дело шло по-всякому. Одни постояльцы Башни шутов разговаривать не хотели, другие не могли, будучи в таком состоянии, которое доктора определяли — в соответствии со школой Солерно — как dementia либо debilitas[413]. Третьи были поразговорчивее. Однако и они не спешили сообщать свои персоналии, поэтому Рейневан мысленно дал им соответствующие прозвища.
Их ближайшим соседом был Фома Альфа, проживавший под столбом, помеченным именно этой греческой буквой, а в Башню шутов попавший в день святого Фомы Аквинского, седьмого марта. За что попал и почему так долго сидит, он не сказал, но на Рейневана отнюдь не произвел впечатления тронувшегося умом. Называл себя изобретателем, однако Шарлей на основании маньеризмов речи признал в нем беглого монаха. Поиски же дыры в монастырском заборе, рассудил он, не могут считаться признаками изобретательства.
Недалеко от Фомы Альфы под литерой «тау» и выцарапанной на стене надписью: POENITIMINI[414] квартировал Камедула. Этот своего духовного сана скрыть не мог, тонзура у него еще не заросла. Больше о нем ничего не было известно, поскольку он молчал, как истинный брат из Камальдоли[415]. И как истинный камедула безропотно и без жалоб переносил весьма частые в Башне посты.
На противоположной стороне под надписью LIBERA NOS DEUS NOSTER[416] соседствовали два субъекта, которые по иронии судьбы были соседями и на воле. Оба отрицали, что они сумасшедшие. И считали себя жертвами хитроумных интриг. Один, городской писарь, по дню своего прибытия окрещенный Бонавентурой, вину за арест возлагал на жену, которая теперь могла сколь угодно баловаться с любовником. Бонавентура сразу же одарил Рейневана и Шарлея длиннейшей лекцией о женщинах, по самой своей природе и устройству подлых, преступных, сладострастных, развратных, непорядочных и лживых. Лекция надолго погрузила Рейневана в мрачные воспоминания и еще более мрачную меланхолию.
Второго соседа Рейневан мысленно назвал Инститором, ибо он непрерывно боялся за свой INSTITORIUM, то есть богатый и процветающий магазинчик на Рынке. Свободы, утверждал он, его лишили по навету, причем сделали это дети, намереваясь завладеть лавкой и доходами от нее. Как и Бонавентура, Инститор признавался в научных интересах — оба по-любительски занимались астрологией и алхимией. Оба поразительно быстро замолкали услышав слово «инквизиция».
Неподалеку от соседей, под надписью DUPA[417] разместил свою подстилку еще один обыватель Франкенштейна, не скрывающий имени Миколай Коппирниг, «масон из подворотни» и здешний астроном-любитель, к тому же, увы, тип малоразговорчивый, ворчливый и необщительный.
Подальше у стены, несколько в стороне от компании «ученых», сидел Циркулос Меос, сокращенно Циркулос. Он сидел, натаскав соломы, как пеликан в гнезде. Такое ощущение усиливал лысый череп и большой зоб на шее. О том, что он еще не умер, свидетельствовала неизбывная вонь, блеск лысины, непрекращающееся, нервирующее царапанье мелом по стене либо полу. Выяснилось, что он не был, как Архимед, механиком, а кривые и фигуры имели другое назначение. Именно из-за них Циркулос попал в психушку.
Рядом с подстилкой Исаии, человека молодого и апатичного, прозванного так из-за постоянно цитируемой им книги пророка, стояла вызывающая страх железная клетка, выполняющая роль карцера. Клетка была пуста, а просидевший в Башне дольше всех Фома Альфа не помнил, чтобы кого-нибудь в нее сажали. Опекающий Башню брат Транквилий, сообщил Альфа, монах вообще-то спокойный и очень снисходительный. Разумеется, до тех пор, пока кто-нибудь не выведет его из себя.
Как раз недавно именно Нормальный «раздразнил» брата Транквилия. Во время молитвы Нормальный предался своему любимому занятию — баловству с собственным срамом. Это не ушло от соколиного ока божегробца, и Нормальный получил солидную взбучку дубовой палкой, которую, как стало ясно, Транквилий носил не «для мебели».
Шли дни, помеченные нудным ритмом еды и молитв. Проходили ночи, которые были мучительны и из-за докучливого холода, и из-за хорового, прямо-таки кошмарного храпа постояльцев. Дни перенести было легче. Можно было хотя бы поговорить.
— Из-за злости и зависти. — Циркулос пошевелил зобом и заморгал гноящимися глазами. — Я сижу здесь из-за злобы человеческой и зависти неудачников-коллег. Они возненавидели меня, поскольку я достиг того, чего им достичь не удалось.
— А именно? — заинтересовался Шарлей.
— Чего ради, — Циркулос вытер о халат испачканные мелом пальцы, — чего ради я стану толковать вам, профанам, вы все равно не поймете.
— А ты попытайся…
— Ну, разве что так… — Циркулос откашлялся, поковырял в носу, потер пятку о пятку. — Мне удалось добиться серьезного успеха. Я точно определил дату конца света.
— Неужто тысяча четыреста двадцатый год? — спросил после минуты вежливого молчания Шарлей. — Месяц февраль, понедельник после Святой Схоластики? Не очень-то оригинально, замечу.
— Обижаете, — выпятил остатки живота Циркулос. — Не такой уж я чокнутый милленарист[418], мистик-недоучка. Я не повторяю вслед за фанатиками хилиастические бредни. Я изучил проблему sine ira et studio на основании исследования научных источников и математических расчетов. Вам знакомы Откровения святого Яна?
— Поверхностно, но все же…
— Агнец отворил семь печатей, так? И узрел Ян семерых ангелов, так?
— Абсолютно.
— Избавленных и запечатленных было сто сорок четыре тысячи, так? А Старцев — двадцать четыре, так? А двум свидетелям дана сила пророчествовать в течение двухсот шестидесяти дней, так? Так вот, если все это сложить, сумму помножить на восемь, то есть на количество литер в слове «Apollion», то получится… Ах, да какой прок вам объяснять, все равно вы не поймете. Конец света наступит в июле. Точнее: шестого июля, in octava Apostolorum Petri et Pauli[419]. В пятницу. В полдень.
— Какого года?
— Текущего, святого. Тысяча четыреста двадцать пятого.
— Таааак, — потер подбородок Шарлей. — Однако, понимаете ли, есть некое небольшое «но».
— Это какое же?
— Сейчас сентябрь.
— Это не доказательство.
— И уже миновал полдень.
Циркулос пожал плечами, затем отвернулся и демонстративно зарылся в солому.
— Я знал, что нет смысла метать бисер перед неучами. Прощайте.
Миколай Коппирниг, вольный каменщик, болтливостью не отличался, однако его сухость и резкость не оттолкнули истосковавшегося по общению Шарлея.
— Итак, — не сдавался демерит, — вы астроном. И вас засадили в тюрягу. Ну что ж, это еще раз доказывает, что слишком пристальное рассматривание неба не приносит пользы и не подобает истинному католику. Но я, уважаемый, еще по-иному взгляну на эту проблему. Конъюнкция астрономии и тюремного заключения может означать только одно: подрыв Птолемеевой теории. Я прав?
— Прав в чем? — буркнул в ответ Коппирниг. — В конъюнкциях? Правы, а как же. В остальном тоже. Так что, думается мне, вы из тех, которые всегда правы. Видывал я таких.
— Таких наверняка нет, — усмехнулся демерит. — Но не будем об этом. Гораздо важнее, как нам быть с Птолемеем? Что расположено в центре мира? Земля или Солнце?
Коппирниг долго молчал.
— А не все ли равно, пусть будет, как он хочет, — горько сказал он наконец. — Откуда мне знать? Какой из меня астроном, что я знаю? Я от всего отрекусь, во всем признаюсь. Скажу все, что мне прикажут.
— Ага, — расцвел Шарлей. — Значит, я все-таки попал! Столкнулась астрономия с теологией. И вы испугались?
— То есть? — удивился Рейневан. — Астрономия — наука точная, какое отношение к ней имеет теология? Два плюс два — всегда четыре.
— И мне так казалось, — грустно прервал Коппирниг. — Но реальность оказалась иной.
— Не понимаю.
— Рейнмар, Рейнмар, — соболезнующе улыбнулся Шарлей. — Ты наивен, как ребенок. Сложение двух и двух не противоречит Библии, чего нельзя сказать о вращении небесных тел. Нельзя утверждать, что Земля вращается вокруг Солнца, коли в Библии написано, что Иисус приказал Солнцу остановиться. Не Земле. Поэтому…
— Поэтому, — еще угрюмее прервал вольный каменщик, — надобно руководствоваться инстинктом самосохранения. В том, что касается неба, астролябия и подзорная труба могут ошибаться. Библия же — непогрешима. Небеса…
— Тот, кто обитает над кругом Земли, — вклинился Исаия, вырванный из апатии звуком слова «Библия», — растянул небеса, как ткань, и раскинул их, как палатку для жизни.
— Ну вот, пожалуйста, — покачал головой Коппирниг. — Псих, а знает.
— Вот именно.
— Что «вот именно»? — возмутился Коппирниг. — Что «вот именно»? Такие уж вы мудрые? Я от всего откажусь. Только б меня выпустили, я соглашусь со всем, чего они захотят. Что Земля плоская, а ее геометрический центр находится в Иерусалиме. Что Солнце вращается вокруг папы, являющего собой центр вселенной. Все признаю. А впрочем, может, они и правы? Псякрев, их организация существует без малого полторы тысячи лет. Хотя бы уже по этой причине они не могут ошибаться.
— А с каких это пор, — прищурился Шарлей, — годы лечат глупость?
— Да идите вы к дьяволу! — занервничал вольный каменщик. — Сами отправляйтесь на пытки и костер! Я от всего отрекаюсь! Я говорю: и все-таки она НЕ движется, epur NON si muove!
— Впрочем, что я могу знать, — горько проговорил он после недолгого молчания. — Какой из меня астроном? Я человек простой.
— Не верьте ему, господин Шарлей, — проговорил Бонавентура, который в этот момент очнулся от дремы. — Сейчас он так говорит, потому что испугался костра. А какой из него астроном, во Франкенштейне знают все, потому что он каждую ночь на крыше с астролябией высиживает и звезды считает. И не он один в семье, все у них такие звездоведы. У Коппирнигов. Даже самый младший, маленький Миколаек. Так людишки смеются, мол, первым его словом было «мама», вторым «папа», а третьим «гелиоцентризм».
Чем раньше наступала тьма, тем становилось холодней, тем больше постояльцев вступало в споры и диспуты. Говорили, говорили, говорили. Вначале все вместе, а потом уж каждый сам с собой.
— Разрушат мне institorium. Все разбазарят, пустят по ветру, обратят в прах. Развалят все, чего я добился. Теперешняя молодежь!
— А все бабы — все до единой курвы. По желанию или по принуждению.
— Настанет апокалипсис, не останется ничего. Совсем ничего. Да что вам толковать, профаны.
— А я вам говорю, что с нами покончат раньше. Придет инквизитор, а потом сожгут. И так нам и надо, грешникам, ибо мы на Бога клевету возводили.
— Как солому пожирает язык огненный, а сено исчезает в пламени, так корень их будет гнилью, а поросль словно пыль, схваченная ветром, взметнется, ибо отринули они Законы Господнего Воинства.
— Слышите? Псих, а знает.
— Вот именно.
— Проблема в том, — сказал задумчиво Коппирниг, — что мы слишком много думали.
— О, вот, вот, — подтвердил Фома Альфа. — Никак не избежать нам кары.
— …будут собраны, заключены в темницы, а через много лет покараны…
— Слышите, псих, а знает.
У стены, в отдалении, страдающий dementia и debilitas бормотал и что-то бессвязно толковал. Рядом, на подстилке, Нормальный, охая и постанывая, истязал свои гениталии.
В октябре ударили еще более крепкие холода. Тогда, шестнадцатого — в датах позволял ориентироваться календарь, который Шарлей начертил на стене мелом, украденным у Циркулоса, — в Башню попал знакомый.
Знакомого втащили в Башню не божегробовцы, а вооруженные в кольчугах и стеганых кафтанах. Он сопротивлялся, поэтому получил несколько раз по шее, а с лестницы его просто-напросто сбросили. Он скатился и распластался на глинобитном полу. Обитатели Башни, в том числе Рейневан и Шарлей, смотрели, как он лежит. Как к нему подходит Транквилий со своей палкой.
— Сегодня у нас, — сказал он, по обычаю вначале поприветствовав новичка именем святой Дымпны, покровительницы и заступницы слабых разумом, — сегодня у нас святой Гавл. Однако побывало здесь множество Гавлов, поэтому, чтобы не повторяться… Сегодня у нас еще поминание святого Муммолина… Значит, будешь ты, братец, именоваться Муммолином. Ясно?
Лежащий на полу приподнялся на локтях, глянул на божегробовца. Несколько секунд казалось, что он краткими и тщательно подобранными словами прокомментирует речь Транквилия. Транквилий тоже, видимо, этого ожидал, потому что поднял палку и отступил на шаг, чтобы лучше размахнуться. Но лежащий только скрежетнул зубами и раздробил в них все, что не стал высказывать.
— Ну, — кивнул божегробовец, — понимаю. С Богом, брат.
Лежащий сел. Рейневан едва узнал его. Не было серого плаща, пропала серебряная застежка, пропал шаперон, пропала tiripipe. Облегающий вамс весь в пыли и штукатурке, разорван на обоих подбитых ватой плечах.
— Привет.
Урбан Горн поднял голову. Волосы у него были спутаны. Глаз подбит, губа разбита и опухла.
— Привет, Рейневан, — ответил он, — знаешь, я вовсе не удивлен, увидев тебя в Башне шутов.
— Ты цел? Как чувствуешь себя?
— Прекрасно. Прямо даже восхитительно. Вероятно, солнечный свет источается из моей жопы. Взгляни и проверь. Потому как мне это сделать трудно.
Он встал, ощупал бока. Помассировал крестец.
— Собаку мою убили, — сказал он холодно. — Заколотили. Моего Вельзевула. Ты помнишь Вельзевула?
— Мне очень жаль. — Рейневан прекрасно помнил зубы британа в дюйме от лица. Но ему действительно было искренне жаль.
— Этого я им не прощу, — скрежетнул зубами Горн. — Я с ними расквитаюсь. Когда вырвусь отсюда.
— С этим могут быть некоторые проблемы.
— Знаю.
Во время знакомства Горн и Шарлей долго приглядывались друг к другу, щурясь и покусывая губы. Было видно, что тут попал пройдоха на пройдоху и плут на плута, причем видно это было так явно, что ни один из пройдох ни о чем не спросил другого.
— Итак, — осмотрелся Горн, — мы сидим там, где сидим. Франкенштейн, госпиталь истинных каноников, стражей Гроба Иерусалимского.
— Башня шутов.
— Не только, — слегка прищурился Шарлей. — О чем многоуважаемый господин наверняка знает.
— Многоуважаемый господин, несомненно, знает, — согласился Горн. — Ибо его засадила сюда Инквизиция по епископскому сигнификавиту. Ну что ж, что бы ни говорили о Святом Официуме, их тюрьмы обычно приличны, просторны и опрятны. Здесь тоже, как говорит мне мой нос, принято время от времени котлы опоражнивать, а постояльцы выглядят неплохо… Кажется, божегробовцы заботятся. А как кормят?
— Скверно. Но регулярно.
— Это неплохо. Последней психушкой, с которой мне довелось познакомиться, была флорентийская Pazzeria при Santa Maria Nuova. Надо было видеть тамошних пациентов! Изголодавшиеся, завшивевшие, обросшие, грязные… А здесь? Вас, как вижу, хоть сейчас ко двору. Ну, может, не к императорскому, не в Вавель… Но уже, например, в Вильне вы могли бы появиться в том виде, в каком пребываете сейчас, и не очень бы выделялись. Даааа… Можно, можно было попасть хуже… Если б еще здесь не было ненормальных… буйных, надеюсь, среди них нет? Или, упаси Господи, содомитов?
— Нет, — успокоил Шарлей. — Упасла нас святая Дымпна. Только эти вот. Лежат, бормочут, попердывают. Ничего особенного.
— Прелестно. Ну что ж, побудем немного вместе. А может, и подольше.
— Может, короче, чем вы думаете, — криво усмехнулся демерит. — Мы сидим уже со святого Корнелия. И ежедневно ожидаем инквизитора. Как знать, может, уже сегодня?
— Сегодня нет, — успокоил Урбан Горн. — Завтра тоже нет. У Инквизиции сейчас другие занятия.
Хоть на него и нажимали, к пояснениям Горн приступил лишь после обеда. Который, кстати сказать, откушал с удовольствием. И не побрезговал остатками, которые не доел Рейневан, последнее время чувствовавший себя неважно и теряющий аппетит.
— Его пресветлость епископ вроцлавский Конрад, — объяснил Горн, пальцем выбирая со дна миски последние крупинки, — ударил гуситскую Чехию. Совместно с господином Путой из Частоловиц напал на Находско и Трутновско.
— Крестовый поход?
— Нет. Грабительский рейс.
— Это, — усмехнулся Шарлей, — совершенно одно и то же.
— Ого, — фыркнул Горн — Я собирался спросить, за что многоуважаемый господин сидит, но теперь уже не спрашиваю.
— И очень хорошо. Так что там с тем рейдом?
— Предлогом, если вообще нужен предлог, было якобы ограбление гуситами сборщика податей, совершенное, кажется, тринадцатого октября. Тогда прихватили круглым счетом полторы тысячи с гаком гривен.
— Сколько?
— Я же сказал: говорят, кажется… Никто в это не верит. Но в качестве предлога епископа устроило. Момент он выбрал удачный. Ударил, когда отсутствовали гуситские полевые войска из Градца-Кралове. Тамошний гетман, Ян Чапек из Сана, пошел в то время на Подейштетте, у лужицкой границы. Как отсюда следует, у епископа есть неплохие шпики.
— Ага, наверно. — Шарлей даже не сморгнул. — Продолжайте, господин Горн. Не обращайте внимания на психов. Еще успеете наглядеться.
Урбан Горн оторвал взгляд от Нормального, азартно занимающегося онанизмом. И от одного из дебилов, сосредоточенно возводящего из собственных отходов маленький зиккурат.
— Даааа… На чем это я… Ага, епископ Конрад и господин Пута вошли в Чехию по тракту через Левин и Гомоле. Опустошили и ободрали районы Находа, Трутнова и Визмбурка, сожгли деревни. Не трогали детей, помещавшихся под животом у лошади. Некоторых.
— А потом?
— Потом…
Костер догорал, пламя уже не буйствовало и не трещало, лишь ползало еще по куче дерева. Дерево не сгорело полностью, во-первых, потому что день был пасмурный, во-вторых, потому, что взяли влажное, чтобы еретик не сгорел слишком быстро, а чтобы пошипел и соответствующим образом мог представить себе вкус наказания, ожидающего его в аду. Однако перестарались, не позаботились о сохранении золотой середины, умеренности и компромисса — избыток мокрого материала привел к тому, что деликвент[420] не сгорел, зато очень быстро задохся от дыма. Даже не успел как следует накричаться. И не спалился до конца — привязанный цепью к столбу труп сохранил в общих чертах человекообразный облик. Кровавое, недожаренное мясо во многих местах еще держалось на скелете, кожа свисала скрутившимися косами, а кое-где обнажившаяся кость была скорее красной, нежели черной. Голова испеклась поровнее, обуглившаяся кожа отвалилась от черепа. Белеющие же в раскрытом в предсмертном крике рту зубы придавали всему довольно жуткий вид.
Эта картина, парадоксально, компенсировала разочарование, вызванное слишком быстрой и маломучительной казнью. Она давала, что уж тут долго говорить, лучший психологический эффект. Согнанных на место аутодафе чехов из близлежащей деревни вид какого-нибудь бесформенного шкварка на костре наверняка не потряс бы. Однако, угадывая в недопеченном и скалящем зубы трупе своего недавнего проповедника, чехи надломились вконец. Мужчины дрожали, зажмурив глаза, женщины выли и рыдали, дико орали дети.
Конрад из Олесьницы, епископ Вроцлава, гордо и энергично распрямился в седле так, что аж заскрипели доспехи. Вначале он намеревался произнести перед пленными речь, проповедь, которая должна была вдолбить в головы толпы, какое зло несет с собой ересь, и показать, сколь строгое наказание настигнет вероотступника. Однако раздумал, только смотрел, выпятив губы. Зачем напрасно языком трепать? Славянская голытьба все равно плохо понимала по-немецки. А о наказании за ересь лучше и понятней говорит сожженный труп у столба. Порубленные, искалеченные до неузнаваемости останки, сваленные на костер посреди ржаной стерни. Огонь, мечущийся по крышам поселка. Столбы дыма, бьющие в небо из других подожженных деревень над Метуей. Доносящиеся из сарая ужасные крики молодиц, которых затащили туда на потеху клодненские кнехты господина Путы из Частоловиц.
В толпе чехов буйствовал и свирепствовал отец Мегерлин. В сопровождении нескольких вооруженных доминиканцев священник охотился на гуситов и их сторонников. В этом ему помогал перечень имен, который Мегерлин получил от Биркарта Грелленорта. Однако священник не считал Грелленорта оракулом, а его список — святым делом. Утверждая, что узнает еретика по глазам, ушам и общему выражению лица, попик за время похода нахватал уже в пять раз больше людей, чем их было в списке. Часть приканчивали на месте. Часть шла в путах.
— Как с ними? — подъезжая, спросил епископа маршал Вавшинец фон Рограу. — Ваше преподобие? Что прикажете делать?
— Что и с предыдущими, — сурово взглянул на него Конрад Олесьницкий.
Видя выстраивающихся арбалетчиков и кнехтов с пищалями, толпа чехов подняла жуткий крик. Несколько мужчин вырвались из толпы и кинулись бежать, за ними пустили лошадей, догоняли, рубили и тыкали мечами. Другие сбились в кучу, опускались на колени, падали на землю, мужчины телами заслоняли женщин. Матери — детей.
Арбалетчики крутили вороты.
«Ну что ж, — подумал Кантнер, — в этой толпе наверняка есть какие-то невиновные, возможно, и добрые католики. Но Бог распознает своих агнцев.
Как распознавал в Лангеддоке. В Безье.
Я войду в историю, — подумал он, — защитником истинной веры, истребителем ереси, силезским Симоном де Монфором. Потомки будут вспоминать мое имя с почтением. Так же, как Симона, как Шнекефельда, как Бернара Ги. Это потом. А сегодня? Может быть, сегодня меня наконец оценят в Риме? Может, наконец, будет возвышен Вроцлав до уровня архидиоцезии, а я стану архиепископом Силезии и электором Империи? Может, окончится фарс, установивший, что децезия формально является частью польской церковной провинции и подчиняется — на посмешку, пожалуй, — польскому митрополиту, архиепископу Гнёзна? Ясно, что меня раньше дьяволы разорвут, нежели я признаю полячишку верховенствующим. Но как же унизительно подчиняться какому-то Ястжембцу? Который — ты видишь это, Господи?! — нагло домогается душпастерской визитации! И где? Во Вроцлаве! Поляк — во Вроцлаве! Никогда! Nimmermehr[421]!
Грохнули первые выстрелы, щелкнули тетивами арбалеты, очередные пытающиеся вырваться из котла погибли от мечей. Вопли убиваемых вознеслись к небу. «Этого, — думал епископ Конрад, сдерживая напуганного мерина, — не могут не заметить в Риме, этого не могут не заметить здесь, в Силезии, на пограничье Европы и христианской цивилизации, это я, Конрад Пяст из Олесьницы, высоко держу крест! Это я — истинный bellator Christi, defensor[422] и защитник католицизма. А еретикам и апостатам — кара и бич Божий, flagellanum Dei.
На вопли убиваемых неожиданно наложились крики со стороны скрытого за холмами тракта, через минуту с грохотом копыт оттуда ворвался отряд наездников, галопом мчащихся на восток, к Левинову. За конниками с тарахтеньем мчались телеги, возницы кричали, поднимаясь на козлах, безжалостно хлестали лошадей, пытаясь заставить их бежать быстрее. За телегами гнали мычащих коров, за коровами бежали пешие, громко вопя. Епископ среди гомона не разобрал, что кричат. Но другие поняли. Расстреливающие чехов кнехты повернулись как один и кинулись бежать вслед за конными, за телегами, за пехотой, уже забившей весь тракт.
— Куда! — зарычал епископ. — Стоять! Что с вами? Что творится?!
— Гуситы! — взвизгнул Отто фон Боршниц. — Гуситы, князь! На нас идут гуситы! Гуситские телеги!
— Ерунда! Нет полевых войск в Градце! Гуситы потянулись на Подьешетье!
— Не все! Не все! Идут, идут на нас! Бежим! Спасайтесь!
— Стоять! — рявкнул, наливаясь кровью, Конрад. — Стойте, трусы! К бою! К бою, собачье племя!
— Спасайся! — завопил проносящийся мимо Миколай Зейдлиц, отмуховский староста. — Гууууситы! Идут на нас! Гуууситы!
— Господин Пута и господин Колдиц уже ушли! Спасайтесь кто может!
— Стойте… — Епископ тщетно пытался перекричать разверзшийся ор и рев. — Господа рыцари! Как же так…
Конь взбесился под ним, поднялся на дыбы, Вавжинец фон Рограу схватил коня за поводья и сдержал.
— Бежим! — крикнул он. — Ваше преосвященство! Надо спасать жизнь!
По тракту продолжали мчаться галопом новые конники, бежали стрелки и латники, среди латников епископ увидел Сандера Больца, Германа Айхельборна в плаще иоаннита, Гануша Ченебиса, Яна Хаугвица, кого-то из Шаффов, которых легко было узнать по видимым издалека щитам palé d’argent et de gueules[423]. За ними с искаженными от ужаса лицами неслись в карьер Маркварт фон Штольберг, Гунтер Бишофштайн. Рамфольд Оппельн, Ничко фон Рунге. Рыцари, еще вчера состязавшиеся в похвальбах, готовые атаковать не только Градец-Кралове, но и сам Градище горы Табор, теперь в панике удирали.
— Спасайся, кто жив! — рявкнул, проносясь мимо, Тристрам Рахенау. — Идет Амброж! Амброоож[424]!
— Христе, смилуйся! — выкрикивал не отстающий от епископского коня пеший поп Мегерлин. — Христе, спаси!
Тракт перегораживала нагруженная телега со сломанным колесом. Ее спихнули и перевернули, в грязь посыпались кувшины, крынки, бочонки, перины, килимы[425], кожухи, башмаки, ломти солонины, другое добро, награбленное в спаленных деревнях. Застряла еще одна телега, за ней вторая, возницы соскакивали и удирали пехом. Дорога уже была усеяна награбленной, брошенной кнехтами добычей. Через минуту среди узелков и узлов с награбленным епископ увидел брошенные щиты, алебарды, бердыши, арбалеты, даже огнестрельное оружие. Облегчившиеся кнехты утекали так прытко, что догоняли конников и латников. Кто не мог догнать, в панике орал и выл. Ревели коровы, блеяли овцы.
— Быстрее, быстрее, ваше преосвященство… — подгонял дрожащим голосом Вавжинец фон Рограу. — Спасаемся… Спасаемся… Лишь бы до Гомоля… до границы…
Посередине тракта, частично втоптанная в землю, обделанная скотиной, обсыпанная баранками и черепками побитых горшков, валялась хоругвь с огромным красным крестом. Знаком Крестового Похода.
Конрад, епископ Вроцлава, закусил губу. И дал коню шпоры. На восток. К Гомолю и Левинской просеке. Спасайся, кто жив. Только б поскорей. Поскорей. Потому что идет…
— Амброж! Идет Амброж!
— Амброж, — покачал головой Шарлей. — Бывший градецкий плебан у Святого Духа. Слышал я о нем. Он был бок о бок с Жижкой до самой смерти. Очень опасный радикал, харизматический народный трибун, истинный предводитель толпы. Умеренные каликстинцы боятся его как огня. Потому что Амброж умеренность взглядов считает предательством идеалов Гуса и Чаши. А при одном движении его головы поднимаются тысячи таборитских цепов.
— Факт, — подтвердил Горн. — Амброж буйствовал уже во время предыдущего епископского рейда в двадцать первом году. Тогда, как вы помните, все окончилось перемирием, которое с епископом Конрадом заключили Генек Крушина и Ченек из Вартенберка. Жаждущий крови монах указал на обоих как на предателей и кунктаторов[426], и толпа кинулась на них с серпами, они едва сумели сбежать. С того времени Амброж не перестает говорить о реванше… Рейнмар, что с тобой?
— Ничего.
— Ты выглядишь так, — опередил его Шарлей, — словно тебя покинул дух. Уж не болен ли ты? Впрочем, не до того. Возвратимся к епископскому рейду, дорогой господин Муммолин. Что у него общего с нашим?
— Епископ наловил гуситов, — пояснил Горн. — Вроде бы. То есть вроде бы гуситов, потому что наловил-то наверняка. Кажется, у него был список, руководствуясь которым он и хватал. Я говорил, что у него отличные шпики?
— Говорили, — кивнул Шарлей. — Значит, Инквизиция занята тем, что вытягивает из пленников показания, то есть вы считаете, что сейчас им будет не до нас.
— Не считаю. Знаю.
Разговор, который не мог не состояться, состоялся вечером.
— Горн.
— Слушаю тебя, юноша, самым внимательным образом.
— Собаки, хоть и жаль животное, у тебя уже нет.
— Трудно, — глаза Урбана сузились, — этого не заметить.
Рейневан громко закашлялся, чтобы обратить внимание Шарлея, который неподалеку играл с Фомой Альфой в шахматы, вылепленные из глины и хлеба.
— Ты не найдешь здесь, — продолжал он, — ни ямы от вывороченного дерева, ни гуморов, ни флюид. Словом, ничего такого, что могло бы тебя удержать от необходимости ответить на мои вопросы. Те самые, которые я задал тебе в Бальбинове, в конюшне моего убитого брата. Ты помнишь, о чем я спросил?
— С памятью у меня все в порядке.
— Прекрасно. Стало быть, ответить на те вопросы тебе также будет несложно. Итак, слушаю. Говори, не тяни.
Урбан Горн подложил руки под голову, потянулся. Потом взглянул Рейневану в глаза.
— Надо же, — сказал он. — Да как резво. И сразу же! А если нет, то что? Что со мной случится, если я не отвечу ни на один вопрос? Исходя в общем-то из справедливого предположения, что я ничем тебе не обязан? И что тогда? Если позволишь спросить?
— Тогда, — Рейневан взглядом удостоверился, что Шарлей слушает, — тебя могут побить. Причем раньше, чем ты успеешь сказать credo in Deum patrem omnipotentem[427].
Горн какое-то время молчал, не меняя позы и не вынимая сплетенных рук из-под головы. Наконец сказал:
— Я уже говорил, что не удивился, увидев тебя здесь. Совершенно очевидно, ты пренебрег предостережениями и советами каноника Беесса, не послушался моих, а такое должно было для тебя скверно окончиться, чудо, что ты еще жив. Но уже сидишь, парень. Если ты до сих пор не сообразил, то сообрази: ты сидишь в Башне шутов. И требуешь от меня ответа на вопросы, домогаешься объяснений. Желаешь знать. А что, позволено будет спросить, ты намерен делать с тем, что узнаешь? На что рассчитываешь? Что тебя выпустят отсюда для того, дабы торжественно отметить годовщину отыскания реликвий святого Смарагда? Что тебя освободит чье-то обретенное в результате покаяния добродейство? Так вот, нет, Рейневан из Белявы. Тебя ждет инквизитор и следствие. А ты знаешь, что такое strappado? Как ты думаешь, сколь долго ты выдержишь, когда тебя подтянут за вывернутые за спину руки, предварительно подвесив к ногам сорокафунтовый груз? А под мышки подставив факел. Сколько, по твоему мнению, понадобится времени, чтобы ты запел? Я тебе скажу: прежде, чем ты проговоришь «Veni Sancte Spiritus»[428].
— Почему убили Петерлина? Кто его убил?
— А ты упрям, парень, словно баран. Ты так и не понял меня? Ничего я тебе не скажу, ничего такого, что ты мог бы выболтать на пытках. Игра идет по-крупному, а ставка очень высока.
— Какая игра? — разорался Рейневан. — Какая ставка? Знаешь, где у меня ваши игры? Твои секреты уже давно перестали быть секретами. Дело, которому ты служишь, тоже перестало быть секретом. Ты думаешь, я не могу сложить два и два? Так знай же, я плевал на это. В аду у меня все ваши заговоры и религиозные споры. Слышишь, Горн? Я не требую, чтобы ты выдал сообщников, новые тайники, в которых вы прячете Иоханнеса Виклифа Англичанина, doctor evangelicus super omnes evangelists. Но я должен, черт побери, знать, почему, как и от чьей руки погиб мой брат. И ты мне это скажешь. Даже если мне придется это из тебя выдавить!
— Ого! Гляньте-ка на петушка!
— Вставай! Сейчас получишь по морде.
Горн поднялся. Быстрым, проворным рысьим движением.
— Спокойно, — прошипел он. — Спокойно, юный господин фон Беляу. Без нервов. Горячность вредит красоте. Ты готов испаршивиться? И потерять известный уже во всей Силезии успех у замужних дам?
Откинувшись назад, Рейневан крепко двинул его под колено ударом, которому научился у Шарлея. Застигнутый врасплох Горн упал на колени, но дальше Шарлеева тактика начала давать сбои. От удара, который должен был бы сломать Горну нос, тот ушел почти незаметным, но быстрым движением. Кулак Рейневана лишь скользнул по его уху. Горн предплечьем отразил широкий и довольно неловкий хук, по-рысьи вскочил с колен, отпрыгнул.
— Ну, ну, — сверкнул он зубами. — Кто бы мог подумать. Но если ты так этого хочешь, парень… Я к твоим услугам.
— Горн, — Шарлей, не поворачиваясь, хлебной королевой съел хлебного коня Фомы Альфы, — мы в тюрьме, я знаю правила и не ввяжусь. Но клянусь, все, что ты с ним сделаешь, я сделаю с тобой вдвойне. Особенно включая вывихи и фрактуры.
Дело пошло быстро. Горн подпрыгнул, как истинная рысь, мягко и ловко, танцующе. Рейневан отклонился от первого удара, ответил, даже попав, но только один раз, остальные удары безрезультатно и бессильно скользнули по защитной стойке обеих рук. Горн ударил только два раза, очень быстро. Оба раза точно. Рейневан крепко ударился затылком о глинобитный пол.
— Как дети, — сказал, передвигая короля, Фома Альфа. — Ну право, совсем как дети.
— Тура бьет пешку, — сказал Шарлей. — Шах и мат.
Урбан Горн стоял над Рейневаном, потирая щеку и ухо.
— Я не хочу никогда больше возвращаться к этой теме, — холодно сказал он. — Никогда. Но чтобы не получилось, что мы напрасно дали друг другу по мордам, удовлетворю твое любопытство хоть частично и кое-что скажу. То, что касается твоего брата Петра. Ты хотел знать, кто его убил. Так вот, я не знаю кто, но знаю — что. Более чем ясно, что Петра убил твой роман с Аделью Стерча. Оказавшись поводом, поводом прекрасным, чуть ли не идеально маскирующим истинные причины. Ты не станешь отрицать, что уже и сам догадался об этом. Ты вроде бы умеешь сложить два и два.
Рейневан стер кровь под носом. И не ответил. Облизнул распухшую губу.
— Рейнмар, — добавил Горн. — Ты скверно выглядишь. Уж нет ли у тебя жара?
Какое-то время Рейневан дулся. На Горна — по известной причине, на Шарлея — потому что тот не вмешался и не поколотил Горна, на Коппирнига за то, что тот храпел, на Бонавентуру за то, что тот вонял, на Циркулоса, на брата Транквилия, на Башню шутов и на весь мир. На Адель де Стерча, потому что та безобразно повела себя по отношению к нему. На Катажину Биберштайн за то, что он безобразно повел себя по отношению к ней.
Вдобавок ко всему он чувствовал себя скверно. Простудился, его знобило, он плохо спал, а просыпался замерзший и весь в поту.
Его мучили сны, в которых все время и непрестанно он чувствовал запах Адели, ее пудры, ее румян, ее помады, ее хны — попеременно с запахом Катажины, ее женственности, девичьего пота, мяты и аира в волосах. Пальцы и ладони помнили повторяющиеся в снах прикосновения и тоже сравнивали. Не переставая сравнивали…
Он просыпался, залитый потом. А наяву вспоминал и не переставал сравнивать.
Скверное настроение усиливали Шарлей и Горн, которые после инцидента подружились, сблизились, по вкусу, видать, пришелся ловкач ловкачу, и притерлись, видать, пройдоха к пройдохе. Посиживая «Под Омегой», ловкачи вели долгие беседы. А на некой проблеме, видимо, увязли, постоянно к ней возвращались. Даже если начинали с совершенно иного, ну, хотя бы с перспективы выбраться из этой дыры.
— Кто знает, — тихо говорил Шарлей, задумчиво обгрызая обломанный ноготь большого пальца. — Кто знает, Горн. Может, нам повезет… У нас, видишь ли, есть некоторая надежда… Кое-кто за пределами этих стен.
— Это кто же? — быстро взглянул на него Горн. — Если можно узнать.
— Узнать? А зачем? Ты знаешь, что такое strappado? Как думаешь, долго ли выдержишь, когда тебя подвесят за…
— Ладно, ладно, успокойся. Интересно, случаем, ваша надежда не в любовнице Рейнмара, Адели де Стерча? Пользующейся сейчас, как болтает народ, большим успехом и влиянием среди силезских Пястов?
— Нет, — возразил Шарлей, которого заметно позабавила яростная мина Рейневана. — На нее-то как раз мы надежд не возлагаем. Наш дорогой Рейнмар и вправду пользуется успехом у слабого пола, но все это не связано ни с какими благами, кроме, разумеется, весьма кратковременной приятности от похендожки.
— Да, да, — как бы задумался Горн, — одного успеха у женщин недостаточно, нужно еще счастье. Хорошая, выражаясь окольно, рука. Тогда есть шансы заработать не только огорчения и утраченные прелести любви, но и какой-то профит. Хотя бы в такой ситуации, как наша. Ведь не кто иной, а именно влюбленная девчушка высвободила из оков Вальгера Удалого. Влюбленная сарацинка вытащила из рабства Уона Бордоского. Литовский князь Витольд сбежал из тюрьмы в замке Трокай с помощью влюбленной жены, княжны Анны… Черт побери, Рейнмар, ты действительно скверно выглядишь.
…Ecce enim veritatem, dilexisti incerta et occulta sapi entae tuae manifestasti mihi. Asperges me hissopo, et mundabor…[429]
— Эй! Не надо ли там кой-кого покропить! Lavabis me… Эй! Не зевай! Да, да, Коппирниг, тебе говорю! А ты, Бонавентура, чего трешься о стену, ровно свинья? Во время молитвы? Достоинства, достоинства больше! И у кого, хотел бы я знать, так ноги воняют? Lavabis me et su per nivem dealbabor. Auditui meo dabis gaudium. Святая Дымпна… А с этим что такое?
— Он болен.
У Рейневана болела спина, на которой он лежал. Он удивился, что лежит, потому что только что, молясь, стоял на коленях. Пол холодил, мороз пробивался сквозь солому, он весь дрожал, щелкал зубами так, что от спазм болели мышцы челюстей.
— Люди! Он же раскален, будто печь Молоха!
Рейневан хотел возразить, сказать, мол, разве они не видят, что он мерзнет, что дрожит от холода. Хотел попросить, чтобы его чем-нибудь накрыли, но не мог выдавить ни звука сквозь звенящие зубы.
— Лежи, не двигайся.
Рядом кто-то хрипел, задыхался от кашля. «Циркулос, кажется, это Циркулос так кашляет», — подумал он, неожиданно удивившись тому, что кашляющего, хоть и лежащего всего в двух шагах от него, он видит как бесформенное, размывчатое пятно. Он заморгал. Не помогло. Почувствовал, что кто-то отирает ему лоб и лицо.
— Лежи спокойно, — голосом Шарлея проговорила плесень на стене. — Лежи.
Он был чем-то накрыт, но кто его накрывал, не помнил. Его уже трясло не так сильно, зубы не отбивали дробь.
— Ты болен.
Он хотел сказать, что лучше знает, в конце концов, он ведь лекарь, изучал медицину в Праге и умеет отличить болезнь от минутного озноба и слабости. К собственному удивлению, из его раскрытого рта вместо мудрой речи вырвался лишь какой-то чудовищный скрип. Он сильно кашлянул, горло заболело и начало печь. Он собрался с силами и кашлянул еще раз. И от усилия потерял сознание.
Он бредил. Грезил. Об Адели и о Катажине. В носу стоял запах пудры, румян, мяты, хны, аира. Пальцы рук помнили прикосновения, мягкость, твердость, гладкость. Когда он закрывал глаза, то видел скромную, смущенную nuditas virtualis, маленькие округлые грудки с потвердевшими от желания сосками. Тонкую талию, узкие бедра. Плоский живот. Стыдливо сжатые бедра.
Он уже не знал, кто из них кто.
Он боролся с болезнью две недели, до Всех Святых. Потом, когда уже выздоровел, узнал, что кризис и перелом наступил около Симона и Юды, как и положено, на седьмой день. Узнал также, что травяные лекарства, навары, которыми его поили, приносил брат Транквилий. А подавали Шарлей и Горн, попеременно сидевшие около него.
Две недели, которые болезнь вычла у Рейневана из биографии, ничего особого в Башне не изменили. Ну, стало еще холодней, что, однако, после Задушек никак не могло считаться феноменом. В «меню» основное место стала занимать сельдь, напоминая о приближающемся адвенте[431]. В принципе канонический закон требовал поститься во время адвента лишь четыре недели перед Рождеством, но особо набожные — а божегробцы были таковыми — начинали пост раньше.
Из других событий можно назвать то, что вскоре после святой Урсулы Миколай Коппирниг покрылся такими ужасными и устойчивыми чирьями, что их пришлось вскрывать в госпитальном medicinarium’e. После операции астроном провел несколько дней в госпиции. О тамошних удобствах и пище он рассказывал так красочно, что остальные жильцы Башни сообща решили обзавестись чирьями. Лохмотья и солому с лежанки Коппирнига разодрали и разделили, чтобы заразиться. Действительно, вскоре Инститора и Бонавентуру обсыпали нарывы и язвы. Однако с чирьями Коппирнига они не шли ни в какое сравнение, и божегробовцы не сочли их заслуживающими операции и госпитализации.
Шарлею удалось остатками пищи приманить и приручить большую крысу, которой он дал имя Мартин в честь, как он выразился, исполняющего в данный момент обязанности наместника Бога на земле. Некоторых обитателей Башни шутка развеселила, других возмутила. В равной степени она коснулась Шарлея и Горна, который окрещение крысы прокомментировал репликой Habemus papam[432]. Однако событие дало повод для новой темы вечерних бесед — в этом смысле также мало что в Башне изменилось. Ежевечерне усаживались и дискутировали. Чаще всего около подстилки Рейневана, все еще слишком слабого, чтобы вставать, и питающегося специально поставляемым божегробовцами куриным бульоном. Урбан Горн кормил Рейневана. Шарлей кормил крысу Мартина. Бонавентура бередил свои язвы. Коппирниг, Инститор, Камедула и Исаия прислушивались. Фома Альфа ораторствовал. А инспирированными крысой предметами бесед были папы, папства и знаменитое пророчество святого Малахия из Армана, архиепископа Ардынацейского.
— Признайте, — говорил Фома Альфа, — что это очень точное предсказание, точное настолько, что ни о какой случайности и разговора быть не может. Малахию было Откровение, сам Бог обращался к нему, излагая судьбы христианства, в том числе имена пап, начиная от современного ему Селестина Пидо до Петра Римлянина, того самого, понтификат которого вроде бы окончится гибелью и Рима, и папства, и всей христианской веры. И пока что предсказания Малахия исполняются до йоты.
— Только в том случае, если как следует поднатужиться, — холодно прокомментировал Шарлей, подсовывая Мартину под усатую мордочку крошки хлеба. — На том же принципе можно, если постараться, натянуть тесные башмаки. Только вот ходить в них не удастся.
— Неправду говорите, видимо, от незнания. Пророчество Малахия безошибочно рисует всех пап как живых. Возьмите, например, недавние времена схизмы — тот, кого предсказание именует Космединским Месяцем, это же Бенедикт ХIII, умерший и недавно проклятый авиньонский папа Педро Луна, бывший некогда кардиналом в Марии в Космедине. После него у Малахия идет cubus de mixtione[433]. И кто же это, как не римский Бонифаций IX, Петр Томачелли, у которого в гербе шашешница?
— А названный «С лучшей звезды», — вставил, расковыривая язву на икре, Бонавентура, — это ж Иннокентий VII, Косимо де Мильорати с кометой на гербовом щите. Верно?
— Истинная правда! А следующий папа, у Малахия «Кормчий с черного моста», это Григорий XII, Анджело Корраро, венецианец. А «Бич солнечный»? Не кто иной, как критский Петр Филаргон, Александр V, у которого солнце в гербе. А поименованный в пророчестве Малахиевом «Олень Сирений»…
— И тогда хромой выскочил, как олень, и язык немых радостно воскликнет. Ибо взольются потоки вод…
— Окстись, Исаия! Ведь олень это…
— Это кто же? — фыркнул Шарлей. — Знаю, знаю, что вы втиснете сюда, как ногу в тесный башмак, Балтазара де Косса, Иоанна XXIII. Но это ведь не папа, а антипапа, никак не сочетающийся с перечнем. Кроме того, скорее всего ни с оленем, ни с сиреной не имеющий ничего общего. Иначе говоря, здесь Малахия наплел. Как и во многих других местах своего знаменитого пророчества.
— Злую, ох злую волю проявляете, господин Шарлей! — взъерепенился Фома Альфа. — Придираетесь. Не так следует к пророчествам подходить! В них надобно видеть то, что абсолютно истинно, и именно это считать доказательством истинности целого! А то, что у вас, как вы полагаете, не сходится, нельзя называть фальшью, а скромно признать, что, будучи малым смертным, вы не поняли слова Божиего, ибо не было оно однозначным. Но время правду докажет.
— Хоть сколь угодно времени истечет, ничто лжи в истину не превратит.
— Вот в этом, — вклинился с усмешкой Урбан Горн, — ты не прав, Шарлей. Недооцениваешь, ох недооцениваешь ты силу времени.
— Все вы профаны, — провозгласил со своей подстилки прислушивавшийся к разговору Циркулос. — Неучи! Все. Право, слушаю я и слышу: stultus stulta loquitur[434].
Фома Альфа указал на него головой и многозначительно постучал себя по лбу. Горн хмыкнул. Шарлей махнул рукой.
Крыса посматривала на происходящее мудрыми черными глазками. Рейневан посматривал на крысу. Коппирниг посматривал на Рейневана.
— А что, — неожиданно спросил именно Коппирниг, — вы скажете о будущем папства, господин Фома? Что об этом говорит Малахия? Кто будет следующим папой после Святого Отца Мартина?
— Надо думать, Олень Сирений, — усмехнулся Шарлей.
— И тогда хромой выскочит, как олень…
— Замолкни, псих. Я же сказал! А вам, господин Миколай, я отвечу так: это будет каталонец. После теперешнего Святого Отца Мартина, названного «Колонной златой пелены», Малахия упоминает о Барселоне.
— О «схизме Барселонской», — уточнил Бонавентура, успокаивая всхлипывающего Исаию. — А из этого следует, что речь идет об Идзиго Муньозе, очередном после де Луны, схизматике, именуемом Клементием VIII. Здесь нет никакого предсказания о Мартине V.
— Ах, серьезно? — преувеличенно искренне удивился Шарлей. — Надо же! Какое облегчение.
— Если учитывать только римских пап, — резюмировал Фома Альфа, — то дальше у Малахии идет «Небесная волчица».
— Так и знал, что в конце концов до этого дойдет. Guria romana[435] всегда славилась волчьими законами и обычаями, но чтобы, смилостивься над нами Господь, волчица уселась на Престоле Петровом?
— И к тому же самка, — съехидничал Шарлей. — Опять? Мало было одной Иоанны? А ведь говорили, что там будут тщательно проверять, у всех ли кандидатов есть яйца.
— Отказались от проверок, — подмигнул ему Горн. — Слишком многих приходилось отсеивать.
— Неуместные шуточки, — нахмурился Фома Альфа, — к тому же еретичеством попахивают…
— Постоянно, — угрюмо добавил Инститор, — кощунствуете. Как с той вашей крысой.
— Довольно, довольно, — жестом успокоил его Коппирниг. — Вернемся к Малахии. Так кто будет очередным папой?
— Я проверял и знаю, — Фома Альфа гордо осмотрелся, — что принимать во внимание можно лишь одного из кардиналов. Габриеля Кондульмера, бывшего сиенского епископа. А у Сиены в гербе, учтите, волчица. Этого Кондульмера, попомните мои и Малахии слова, изберет конклав после папы Мартина, дай ему Боже как можно более долгий понтификат.
— Что-то не верится, — покрутил головой Горн. — Есть более верные кандидаты, такие, о которых знают, которые делают блестящую карьеру. Альберт Бранда Кастильоне и Джордано Орсини, оба члены коллегии. Или Ян Сервантес, кардинал у Святого Петра в Оковах. Или хотя бы Бартоломео Капри, архиепископ Милана…
— Папский камерлинг[436] Ян Паломар, — добавил Шарлей. — Эгидий Чарлиер, декан в Камбрэ, кардинал Хуан де Торквемада, Ян Стойковиц из Рагузы, наконец. Мне думается, у Кондульмера, о котором, если быть честным, я вообще не слышал, очень малые шансы.
— Малахиево пророчество, — пресек дискуссию Фома Альфа, — непогрешимо.
— Чего нельзя сказать о его интерпретаторах, — возразил Шарлей.
Крыса обнюхивала миску Шарлея. Рейневан с трудом приподнялся, оперся спиной о стену.
— Эх, господа, господа, — проговорил он, отирая пот со лба и сдерживая кашель. — Сидите в Башне, в темном заточении. Неизвестно, что будет завтра. Может, поволокут нас на муки и смерть? А вы спорите о папе, который взойдет на престол только через шесть лет…
— А откуда вы знаете, — захлебнулся слюной Фома Альфа, — что через шесть?
— Не знаю. Так у меня как-то вырвалось.
В вигилию[437] святого Мартина, десятого ноября, когда Рейневан уже совершенно выздоровел, сочли излечившимися и освободили Исаию и Нормального. Предварительно их несколько раз отводили на исследования. Неизвестно, кто их проводил, но кто бы это ни был, он, видимо, решил, что непрекращающаяся мастурбация и общение исключительно при помощи цитат из книги пророка ничего не доказывают и ничего отрицательного о психическом состоянии не говорят. В конце концов, цитировать книгу Исаии доводилось и папе, да и мастурбация тоже дело вполне человеческое. У Миколая Коппирнига об этой материи было иное мнение…
— Подготавливают территорию, — угрюмо заметил он, — для инквизитора. Убирают психов и ненормальных, чтобы инквизитору не пришлось тратить на них времени. Оставляют одни сливки. То есть нас.
— Мне, — поддакнул Урбан Горн, — тоже так сдается.
К разговору прислушивался Циркулос. И вскоре переселился на другое место. Собрал в охапку солому и прошлепал, настоящий лысый пеликан, к противоположной стене, где в отдалении свил себе новое гнездо. Стена и пол мгновенно покрылись иероглифами и идеограммами. Преимущественно знаками зодиака, пентаграммами и гексаграммами, не было недостатка в спиралях и тетраксисах, повторялись исходные литеры: алеф, мем и шин. И, конечно же, было что-то вроде древа сефирот, а также различные другие символы и знаки.
— Ну-с, что скажете, — указал движением головы Фома Альфа, — касательно этой дьявольщины?
— Инквизитор, — вынес вердикт Бонавентура, — возьмет его первым. Попомните мои слова.
— Сомневаюсь, — заметил Шарлей. — Я думаю, наоборот, его даже выпустят. Если действительно освобождают придурков, то для него лучшего определения не придумаешь.
— Полагаю, — возразил Коппирниг, — тут вы ошибаетесь.
Рейневан был с ним согласен.
В меню абсолютное первенство держала постная селедка, вскоре даже крыса Мартин стала есть ее с явным нежеланием. И Рейневан решился.
Циркулос не обратил на него внимания. Занятый малеванием на стене Печати Соломона, он не заметил, когда тот подошел. Рейневан кашлянул. Раз, потом другой. Громче. Циркулос не повернул головы.
— Не засти мне свет!
Рейневан опустился на корточки. Циркулос накорябал на охватывающем круге симметричную надпись: AMASARAC, ASARADEL, AGLON, VACHEON и STIMULAMATON.
— Чего тебе нужно?
— Я знаю эти сигли и заклинания. Я о них слышал.
— Даааа? — Только теперь Циркулос поднял на него глаза. Немного помолчал. — А я слышал о провокаторах. Отойди, змейство.
Он отвернулся спиной и снова принялся корябать. Рейневан откашлялся, набрал воздуха.
— Clavis Salomonig[438].
Циркулос замер. Несколько мгновений не шевелился. Потом медленно повернул голову. И шевельнул зобом.
— Speculum salvationis[439], — ответил он, но в его голосе все еще звучала подозрительность и неуверенность. — Толедо?
— Alma Mater nostra[440].
— Veritas Domini?
— Manet in saeculum[441].
— Аминь. — Только теперь Циркулос показал в улыбке почерневшие остатки зубов, оглянулся, проверяя, не подслушивает ли кто-нибудь. — Аминь, юный собрат. Которая академия? Краков?
— Прага.
— А я, — Циркулос улыбнулся еще шире, — Болонья. Потом Падуя и Монпелье. В Праге тоже бывал… Знал докторов, мэтров, бакалавров… Мне не упустили возможность об этом напомнить. При аресте. А инквизитор пожелает знать детали… А тебя, юный собрат? О чем будет выспрашивать тебя спешащий к нам защитник веры католической? Кого ты знал в Праге? Попробую угадать: Яна Пшибрама, Яна Кардинала? Петра Пайне? Якубка из Стшибора?
— Я, — Рейневан помнил предупреждение Шарлея, — никого не знал. Я невиновен. Попал сюда случайно. По недоразумению.
— Certes, certes[442], — махнул рукой Циркулос. — А как же иначе-то? Если постараешься убедить их в своей невиновности, то, даст Бог, выйдешь целым. Шансы у тебя есть. Не то что у меня.
— Да вы что…
— Я знаю, что говорю, — прервал Циркулос. — Я — рецидивист. Haereticus relapsus[443]. Понимаешь? Пыток я не выдержу, сам себя закопаю. Костер гарантирован. Поэтому…
Он указал рукой на начертанные на стене символы.
— Поэтому, как видишь, я комбинирую.
Прошли сутки, прежде чем Циркулос сказал, что именно он комбинирует. Сутки, во время которых Шарлей проявил явное неудовольствие по поводу нового Рейнмарова товарищества.
— Совершенно не понимаю, — заявил он, поморщившись, — зачем ты тратишь время на болтовню с недоумком.
— Оставь его в покое, — неожиданно встал на сторону Рейневана Горн. — Пусть болтает с кем хочет. Может, ему нужно отвлечься?
Шарлей махнул рукой.
— Эй! — крикнул он вслед отходящему Рейневану. — Не забудь. Сорок восемь!
— Что?
— Количество букв в слове «Аполлион», помноженное на количество букв в слове «кретин»!
— Я комбинирую, — Циркулос понизил голос, внимательно осмотрелся, — комбинирую, как отсюда выбраться.
— С помощью магии, верно? — Рейневан тоже оглянулся.
— По-другому не получится, — бесстрастно отметил факт старец. — В самом начале я уже пытался подкупить. Получил палкой. Пробовал пугать. Получил снова. Пробовал прикинуться идиотом, но они на это не клюнули. Симулировал опутанного дьяволом. Если б инквизитором по-прежнему был старый Добенек, вроцлавский приор в Святом Войцехе, мне, может быть, и удалось бы. Но новый, молодой, о, этот не даст себя провести. И что же остается?
— Действительно, что?
— Телепортация. Перенесение в пространстве.
На следующее утро Циркулос, чутко следя за тем, не подслушивает ли кто-нибудь, изложил Рейневану свой план, предварив его, а как же иначе, длинным изложением теории чернокнижества и гоеции[444]. Телепортация, как узнал Рейневан, вполне возможна и даже проста, если тебе, само собой разумеется, посодействует соответствующий демон. Рейневан узнал также, что таких демонов несколько, любая приличная книга заклинаний приводит свои типы. Так, в соответствии с «Гримуаром папы Гонория», телепортационным демоном является Саргатан, которому подчиняются вспомогательные демоны: Зорай, Валефар и Фарай. Однако призвать их невероятно сложно и очень небезопасно. Поэтому «Малый Ключ Соломона» рекомендует обращаться к иным демонам, известным под именами Ватин и Сесре. Однако многолетние изыскания Циркулоса, как под конец лекции узнал Рейневан, склоняют его к тому, чтобы руководствоваться указаниями еще одной магической книги, а именно «Grimorium Verum», которая для осуществления телепортации рекомендует призывать демона Мерсильде.
— А как же его призвать? — осмелел Рейневан. — Без инструментария, без occultum[445]. Occultum должен соответствовать ряду условий, которые здесь, в этой грязной дыре, создать…
— Ортодоксия, — гневно прервал Циркулос, — доктринерство сколь же вредоносны в эмпирии, сколь же сужающие горизонты! Occultum — фурда, если у тебя есть амулет. Правда, не так ли господин формалист? Истинная правда, ergo. А вот и амулет. Quod erat demonstrandum[446]. Взгляни-ка!
Амулет оказался овальной малахитовой пластинкой размером примерно в грош с выцарапанными на ней позолоченными глифами и символами, из которых больше всего бросались в глаза змея, рыба и вписанное в треугольник Солнце.
— Это талисман Мерсильде, — гордо проговорил Циркулос. — Я спрятал его и тайком пронес сюда. Осмотри. Смелее.
Рейневан протянул было руку, но тут же отдернул. Засохшие, но все еще четко видимые следы на талисмане однозначно свидетельствовали о том, в каком месте он был упрятан.
— Попытаюсь сегодня ночью. — Старец не обиделся на реакцию. — Пожелай мне фортуны, юный адепт. Как знать, может, когда-нибудь еще…
— У меня, — откашлялся Рейневан, — есть еще один… Последний вопрос. Скорее, даже просьба. Я имею в виду выяснение… Хммм… Некоего приключения… События…
— Говори.
Рейневан быстро, но подробно изложил все. Циркулос не прерывал. Выслушал спокойно и сосредоточенно. Потом перешел к вопросам.
— Какой был день? Точная дата?
— Последний день августа. Пятница. За час перед нешпорами.
— Хм-м-м… Солнце в знаке Девы, то есть Венеры… Управляющий гений двойственный, халдейский Самас, иудейский Гамалиель. Луна, как у меня получается из вычислений, полная… Скверно… Час Солнца… Не самое лучшее, но и не худшее… Моментик…
Он отгреб солому, протер рукой глинобитный пол, накорябал на нем какие-то фигуры и цифры, прибавлял, умножал, делил, бормоча что-то об асцендентах, углах, эпициклах, деферентах, квинкунксах. Наконец поднял голову и забавно пошевелил зобом.
— Ты говорил о каких-то заклинаниях. Каких?
Рейневан, с трудом вспоминая, начал перечислять. На это ушло совсем немного времени.
— Знаю, — небрежно махнув рукой, прервал Циркулос. — Arbatel, хоть и перепутанный по незнанию. Удивительно, как это вообще сработало… И никто не погиб трагической смертью… Впрочем, не важно. Видения были? Многоголовый лев? Наездник на белом коне? Ворон? Огненный змей? Нет? Интересно. И ты говоришь, что этот Самсон, когда очнулся… не был собой, так?
— Так он утверждал. И были определенные… основания. Именно это меня интересует, именно это я хотел узнать. Что-либо подобное вообще возможно?
Циркулос какое-то время молчал, потирая пятку о пятку. Потом высморкался.
— Космос, — сказал он наконец, задумчиво вытирая пальцы о подол халата, — это упорядоченное целое и идеальный иерархический порядок. Равновесие между gradacio и corruptio, рождением и умиранием, творением и деструкцией. Космос, как учит Августин, есть gradatio entium, лестница бытий, видимых и невидимых, материальных и нематериальных. Одновременно Космос — как книга. И как учит Гуго от святого Виктора — чтобы понять книгу, недостаточно рассматривать красивые формы литер. Тем более что наши глаза зачастую слепы…
— Я спросил, возможно ли это.
— Сущее — не только substantia, Сущее — это одновременно accidens, нечто, происходящее непреднамеренно… Порой магически… Магическое же в человеке стремится к слиянию с магическим во вселенной… Существуют астральные тела и миры… Невидимые нам. Об этом пишет святой Амброзий в своем «Haexfemeron’e», Солинус в «Liber Memorabilium», Рабан Мавр в «De universo», а мэтр Экхарт…
— Возможно, — резко прервал Рейневан, — или нет?
— Возможно, а как же, — кивнул старик. — Тебе следует знать, что в этих вопросах я слыву специалистом. Практически экзорцизмами я не занимался, а изучал проблему по другим причинам. Уже дважды, молодой человек. Я освободил Инквизицию, прикидываясь опутанным. А чтобы как следует прикидываться, надо знать. Поэтому я изучал «Dialogus de energia et operatione daemonium» Михаила Пселла, «Exorcisandis obsessis a daemonio» папы Льва III, «Pitraxis», переведенный с арабского…
— …Альфонсом Мудрым, королем Леона и Кастилии. Знаю. А конкретней о данном случае можно?
— Можно, — выпятил синие губы Циркулос. — Конечно же, можно. В данном случае надо было помнить, что каждое, даже на первый взгляд минимально значимое заклинание означает пакт с демоном.
— Стало быть, демон?
— Или kakodaemon, — пожал плечами Циркулос. — Или нечто такое, что мы условно определяем этим словом. Что именно? Я сказать не могу. Масса всякого разного шатается во тьме, неисчислимы negatia parambulantia in tenembris…
— Значит, монастырский идиот отправился во тьму, — удостоверился Рейневан, — а в его тогдашнюю оболочку вселилось negatium perambulans. Они обменялись. Так?
— Равновесие, — кивком головы подтвердил Циркулос. — Инь и Ян. Либо… если тебе ближе кабала, Катер и Малькут. Ежели существует вершина, высота, то должна существовать и пропасть, бездна.
— А это возможно обратить? Вернуть? Сделать так, чтобы произошел повторный обмен? Чтобы он вернулся? Вы знаете…
— Знаю… То есть не знаю.
Они некоторое время посидели молча, в тишине, нарушаемой только храпом Коппирнига, икотой Бонавентуры, бормотанием дебилов, шорохом голосов дискутирующих «Под Омегой» и Benedictuss Dominus, проговариваемом Камедулой.
— Он, — сказал наконец Рейневан, — то есть Самсон… называет себя Странником.
— Очень точно.
— Этакий kakodaemon, — сказал наконец Рейневан, — несомненно, обладает какими-то силами… сверхчеловеческими. Какими-то… способностями…
— Пытаешься сообразить, — угадал Циркулос, доказав проницательность, — нельзя ли ждать от него спасения? Не забыл ли, будучи на свободе, о попавших в Башню спутниках? Хочешь знать, можешь ли рассчитывать на его помощь? Правда?
— Правда.
Циркулос помолчал.
— Я бы не рассчитывал, — сказал он наконец с жестокой откровенностью. — Чего ради демонам отличаться в этом от людей?
Это была их последняя беседа. Удалось ли Циркулосу активировать принесенный в заднем проходе амулет и вызвать демона Мерсильде, осталось и должно было на века остаться загадкой. Из телепортации же, несомненно, ничего не получилось. Циркулос не перенесся в пространство. Он по-прежнему оставался в Башне. Лежал на подстилке навзничь, напрягшийся, прижав обе руки к груди и судорожно вцепившись пальцами в одежду.
— Пресвятая Дева… — простонал Инститор. — Прикройте ему лицо…
Шарлей обрывками тряпицы заслонил кошмарную маску, деформировавшуюся в пароксизме ужаса и боли. Искривленные, покрытые засохшей пеной губы, ощеренные зубы и мутные, стеклянные, вытаращенные глаза.
— И позовите брата Транквилия.
— Христе… — простонал Коппирниг. — Смотрите…
Рядом с подстилкой покойника животом кверху лежала крыса Мартин. Перекрученная в муке, с торчащими наружу желтыми зубами.
— Дьявол, — с миной знатока проговорил Бонавентура, — шею ему свернул. И унес душу в ад.
— Точно. Несомненно, — согласился Инститор. — Он рисовал на стенах дьявольщину и дорисовался. Любой дурак видит: гексаграммы, пентаграммы, зодиаки, каббалы, зефиры и прочие чертовы и жидовские символы. Вызвал дьявола, старый колдун. На свою погибель.
— Тьфу, тьфу, нечистая сила… Надо бы всю мазню стереть. Святой водой покропить. Помолиться, пока и к нам не прицепился Враг. Зовите монахов. Ну, над чем смеетесь? Шарлей, позвольте узнать?
— Догадайтесь?
— Действительно, — зевнул Урбан Горн. — Просто смешно то, что вы болтаете. И ваше возбуждение. Чему тут удивляться. Старый Циркулос умер, сыграл в ящик, откинул копыта, распрощался с этим светом, отправился на Афалионские луга. Пусть ему там земля будет пухом и lux perpetua[447] пусть ему светит. И finis на этом, объявляю конец траура. А дьявол? К дьяволу дьявола.
— Ох, господин Муммолин, — покрутил головой Фома Альфа. — Не шутите с дьяволом. Ибо видны здесь его делишки. Кто знает, может, он все еще крутится рядом, укрывшись во мраке. Над этим местом смерти вздымаются адовы испарения. Не чувствуете? Что это по-вашему, если не сера? Что так воняет?
— Ваши подштанники.
— Ежели не дьявол, — взъерепенился Бонавентура, — то что, по-вашему, его убило?
— Сердце, — проговорил Рейневан, правда, не совсем уверенно. — Я изучал такие случаи. Сердце у него разорвалось. Произошла plethora[448]. Несомый плеврой избыток желчи вызвал тумор, случилась закупорка, то есть инфаркт. Наступил spasmus, и разорвалась arteria pulmanalis[449].
— Слышите, — сказал Шарлей. — Это говорит наука. Sine ira et studio. Causa finita. Все ясно.
— Неужто? — неожиданно бросил Коппирниг. — А крыса? Что убило крысу?
— Селедка, которую она сожрала.
Наверху хлопнула дверь, заскрипели ступени, загудел скатываемый по лестнице бочонок.
— Будь благословен! Завтрак, братия. А ну, на молитву! А потом с мисочками за рыбкой!
На просьбу о святой воде, молитве и экзорцизмовании над подстилкой покойника брат Транквилий ответил весьма многозначительным пожатием плеч и вполне однозначным постукиванием по лбу. Этот факт невероятно оживил послеобеденные дискуссии. Были высказаны смелые гипотезы и предположения. В соответствии с наиболее резкими получалось, что брат Транквилий сам был еретиком и почитателем дьявола, ибо только такой человек может отказать верующим в святой воде и духовном утешении. Не обращая внимания на то, что Шарлей и Горн смеялись до слез, Фома Альфа, Бонавентура и Инститор принялись исследовать тему глубже. И делали это до того момента, когда — ко всеобщему изумлению — в дискуссию не включилась особа, от которой этого ожидали меньше всего, а именно — Камедула.
— Святая вода. — Молодой священник впервые позволил соузникам услышать свой голос. — Святая вода ничего бы вам не дала. Если сюда действительно наведался дьявол. Против дьявола святая вода бессильна. Я прекрасно это знаю. Ибо видел. За что здесь и сижу.
Когда утих возбужденный гул и опустилось тягостное молчание, Камедула пояснил сказанное.
— Я, следует вам знать, был дьяконом у Вознесения Пресветлой Девы Марии в Немодлине, секретарем благочинного Петра Никиша, декана клодегиаты. То, о чем я рассказываю, случилось в нынешнем году, feria secunda post festum Laurentii mortyris[450]. Около полудня вошел в церковь благородный господин Фабиан Пфефферкорн, mercator, дальний родственник декана. Очень возбужденный, потребовал, чтобы преподобный Никиш как можно скорее исповедовал его. Уж как там оно было, мне говорить не положено, ибо здесь речь идет об исповеди, да и о покойном, как бы там ни было, говорим, а о de mortius aut nihil aut bene[451]. Скажу только, что они вдруг принялись рядом с исповедальней кричать друг на друга. Дошло до таких выражений, впрочем, не важно, до каких. В результате преподобный не отпустил Пфефферкорну грехи, а господин Пфефферкорн ушел, покрывая преподобного весьма некрасивыми словами, да и супротив веры и Церкви Римской изгаляясь. Когда мимо меня в притворе проходил, крикнул: «Чтоб вас, попы, дьяволы взяли!» Вот я тогда и подумал, ох, господин Пфефферкорн, как бы ты в скверный час не проговорил. И тут дьявол показался.
— В церкви?
— В притворе, в самом входе. Откуда-то сверху сплыл. Точнее, слетел, потому что был в виде птицы. Я истину говорю! Но тут же преобразился в человеческую фигуру. Держал меч блестящий, точно как на картине. И тем мечом господина Пфефферкорна прямо в лицо ткнул. Прямо в лицо. Кровь обрызгала пол…
Господин Пфефферкорн, — дьякон громко сглотнул, — руками принялся размахивать, я сказал бы, как куколка, на пальцы надетая. А мне, видать, в то время святой Михаил, покровитель мой, дал auxilium[452] и отвагу, потому как я, к кропильнице подскочив, в обе ладони воды святой набрал и на черта хлюпнул. И как вы думаете что? А ничего! Сплыла, как по гусю. Адское отродье глазами поморгал, выплюнул, что ему на губы попало. И глянул на меня. А я… Я, стыдно признаться, от страха тут же сомлел. А когда меня братья привели в чувство, все уже кончилось. Дьявол сгинул, пропал, господин Пфефферкорн лежал мертвец мертвецом. Без души, кою Враг, несомненно, в пекло утащил.
Да и обо мне не забыл черт, отомстил. В то, что я видел, никто верить не хотел. Решили, что я спятил, что у меня ум за разум зашел. А когда я о той святой воде рассказывал, то велено было мне молчать, наказанием пригрозили, кое ожидает за еретичество и богохульство. Тем временем дело получило огласку, в самом Вроцлаве им занимались. На епископском дворе. И именно из Вроцлава пришел приказ меня утихомирить, аки сумасшедшего под замок посадить. А я знал, как доминиканские in pace выглядят. Неужто позволить, чтобы меня заживо похоронили? Сбежал я из Немодлина в чем был. Но схватили меня подле Генрикова. И сюда засадили.
— Этого дьявола, — проговорил в абсолютной тишине Урбан Горн, — ты как следует успел рассмотреть? Можешь описать, как он выглядел?
— Высокий был. — Камедула снова сглотнул. — Худощавый… Волосы черные, длинные, до плеч. Нос словно клюв птичий и глаза как у птицы… Пронзительные очень. Улыбка злая. Дьявольская.
— Ни рогов! — воскликнул Бонавентура, явно разочарованный. — Ни копыт? Ни хвоста не было?
— Не было.
— Ээээ-ееее! Что ты тут нам плетешь!
Дискуссии о дьяволах, чертовщине и дьявольских делах с различной интенсивностью продолжались аж до двадцать четвертого ноября. Точнее, до завтрака. До сообщения, которое после молитвы огласил поселенцам брат Транквилий, мэтр и надзиратель Башни.
— Счастливый у нас сегодня день настал, братишки мои! Почтил нас давно ожидаемым визитом приор вроцлавских Братьев Проповедников, визитатор Святого Официума defensor et candor fidei cotholicae, его высокопреподобие inquisitor a Sede Apostolica нашей дезеции. Некоторые из присутствующих здесь, не думайте, будто я этого не знаю, маленько придуряются, болеют не той хворобой, которую мы в нашей Башне лечить обвыкли. Теперь их здоровьем и кондицией займется его преподобие инквизитор. И несомненно, вылечит! Поелику подобрал его преподобие инквизитор в ратуше нескольких крепких медикусов и множество различных медицинских инструментов. Так что подготовьтесь духом, братишки, ибо вот-вот начнется лечение.
В тот день селедка была еще противнее, чем обычно, кроме того, в тот вечер в Башне шутов не беседовали. Стояла тишина.
Весь следующий день — а он пришелся как раз на воскресенье, последнюю неделю перед адвентом, — атмосфера в Башне шутов была очень напряженной. В нервирующей и одновременно гнетущей тишине постояльцы ловили каждый долетающий сверху, от двери, стук или скрип; наконец каждый подобный звук начал вызывать у них панику и нервные расстройства. Миколай Коппирниг забился в угол, Инститор начал рыдать, скрючившись на подстилке в позе плода. Бонавентура сидел неподвижно, тупо глядя вперед, Фома Альфа дрожал, закопавшись в солому, Камедула тихо молился, обратившись лицом к стене.
— Видите? — не выдержал наконец Урбан Горн. — Видите, как это действует? Что с нами делают? Вы только взгляните!
— Удивляешься? — прищурился Шарлей. — Положи руку на сердце, Горн, и скажи, что они тебя удивляют.
— Я вижу бессмысленность этого. То, что здесь происходит, результат запланированной, тщательно подготовленной акции. Следствий еще не начали, еще ничего не делается, а Инквизиция уже сломала мораль этих людей, привела их к краю психического падения, превратила в животных, поджимающих хвост при щелчке бича.
— Повторяю: ты удивляешься?
— Удивляюсь. Потому что надо бороться. Не поддаваться. И не надламываться.
Шарлей осклабился по-волчьи.
— Ты, надеюсь, покажешь нам, как это делать. Когда придет время. Подашь пример.
Урбан Горн молчал. Потом сказал:
— Я не герой. Не знаю, что будет, когда меня подвесят, когда начнут подкручивать винты и вбивать клинья. Когда вынут из огня железо. Этого я не знаю и предвидеть не могу. Но одно знаю: мне нисколько не поможет, если я обмякну, превращусь в тряпку, примусь рыдать. Не помогут спазмы и мольбы о милости. С братьями-инквизиторами надо держать себя твердо.
— Ого!
— Именно! Они слишком привыкли к тому, что люди начинают трястись от ужаса и обделываются при одном только их появлении. Всесильные владыки жизни и смерти, они обожают власть, упиваются террором и страхом, который сеют вокруг себя. А кто они такие в действительности? Нули, псы с доминиканской псарни, полуграмотные, суеверные неучи, извращенцы и трусы. Да, да, не крути головой, Шарлей, это естественное явление у сатрапов, тиранов и палачей, это трусы, именно их трусость вкупе со всевластием делает их хищниками, а подчиненность и беззащитность жертв еще больше это усиливают. То же самое происходит и с инквизиторами. Под их вызывающими ужас капюшонами скрываются обыкновенные трусы. И нельзя распластываться перед ними и взывать к их милосердию, ибо это порождает в них еще большую чудовищность и жестокость. Им надо твердо глядеть в глаза! Хотя, повторяю, спасения это не принесет, но по крайней мере можно их попугать, порушить их хлипкую самоуверенность. Можно им напомнить Конрада из Марбурга.
— Кого?
— Конрад из Марбурга, — пояснил Шарлей. — Инквизитор Надрейнской земли, Тюрингии и Гессена. Когда своим двуличием, провокациями и жестокостью он вконец довел гессенских дворян до предела, те устроили на него засаду и изрубили. Со всей его свитой. Ни одна живая душа не уцелела.
— И ручаюсь вам, — добавил Горн, поднимаясь и отходя к параше, — что у каждого инквизитора навсегда врезалось в память это имя и событие. Так что запомните мой совет!
— Что ты думаешь о его совете? — буркнул Рейневан.
— У меня другой, — ответил угрюмо Шарлей. — Когда за тебя примутся всерьез, говори. Признавайся. Заваливай других. Выдавай. Сотрудничай. А героя сделаешь из себя потом. Когда будешь писать мемуары.
Первым на следствие взяли Миколая Коппирнига. Астроном, который до той поры старался не показывать страха, увидев направляющихся к нему рослых инквизиторских пособников, совершенно потерял голову. Сначала кинулся в бессмысленное бегство — ведь бежать-то было некуда. Когда его поймали, бедняга принялся верещать, рыдать, вырываться, извиваться угрем в ручищах схвативших его дылд. Разумеется, впустую, единственное, чего он добился, это ударов. Ему расквасили нос, через который, когда его выводили, он очень смешно мычал.
Но никто не смеялся.
Коппирниг уже не вернулся. Когда наутро пришли за Инститором, тот бурных сцен не закатывал, был спокоен, только плакал и в полном отчаянии всхлипывал. Однако, когда его хотели поднять, наделал в штаны. Сочтя это актом сопротивления, дылды, перед тем как его вытащить, крепко избили.
Инститор тоже не вернулся.
Следующий — в тот же день — был Бонавентура. Совершенно подуревший от страха городской писарь принялся ругать инквизиторских пособников. Кричать и пугать их своими связями и знакомствами. Мужики, естественно, не испугались знакомств, им было начхать на то, что писарь играл в пикет с бургомистром, плебаном, менялой и старшиной цеха пивоваров. Бонавентуру выволокли, предварительно как следует отлупцевав.
Он не вернулся.
Четвертым в инквизиторском списке был, вопреки черной ворожбе, не Фома Альфа, который, ожидая этого, всю ночь плакал и молился попеременно, но Камедула. Камедула совершенно не сопротивлялся, прислужникам не пришлось его даже трогать. Бросив собратьям по несчастью тихое «прощайте», немодлинский дьякон перекрестился и пошел на лестницу, покорно опустив голову, но шагом спокойным и твердым, которого не устыдились бы первые мученики, идущие на арены Нерона или Диоклетиана.
Камедула не вернулся.
— Следующим, — сказал с угрюмой уверенностью Урбан Горн, — буду я.
Он ошибся.
Убежденность в своей судьбе настигла Рейневана уже в тот момент, когда наверху хлопнула дверь, а залитые косыми лучами солнца ступени загудели и заскрипели под ногами прислужников, которых на этот раз сопровождал брат Транквилий.
Рейневан поднялся, пожал руку Шарлею. Демерит ответил крепким пожатием, в его лице Рейневан впервые увидел что-то вроде очень, даже очень серьезной заботы. Мина Урбана Горна говорила сама за себя.
— Держись, брат, — проговорил он, до боли стискивая Рейневану руку. — Помни о Конраде из Марбурга.
— Не забывай, — добавил Шарлей, — о моем совете.
Рейневан помнил и о том, и о другом, от этого ему вовсе не было легче.
Возможно, его мина, а может быть, какое-то незаметное движение заставили громил подскочить к нему. Один схватил его за ворот и очень быстро отпустил, сгорбившись, ругаясь и стискивая локоть.
— Без насилия, — напомнил с явным нажимом брат Транквилий, опуская палку. — Без принуждения. Это, как бы там ни было и вопреки видимости, госпиталь. Понятно?
Громилы заворчали, кивая головами. Божегробовец указал Рейневану на лестницу.
Холодный бодрящий воздух чуть не свалил его с ног, а когда он вдохнул полными легкими, то покачнулся, закружилась голова, словно после глотка самогона на пустой желудок. Он наверное бы упал, но умудренные опытом громилы подхватили его под локти. Таким образом с ходу провалился его сумасшедший план бегства. Либо смерти в борьбе. Теперь, когда его тащили, он мог только переставлять ноги.
Госпициум он видел впервые. Башня, из которой его вывели, замыкала cul-de-sac[453] сходящихся стен. По противоположной стороне, у ворот, притулился к стене домик, вероятно, там находились госпиталь и medicinarium[454]. А также, судя по запаху, кухня. Навес у стены был забит лошадьми, притопывающими среди луж мочи. Всюду крутились вооруженные люди. «Инквизитор, — догадался Рейневан, — прибыл с многочисленным эскортом».
Из medicinarium’a, к которому они направлялись, доносились высокие отчаянные крики. Рейневану показалось, что он различает голос Бонавентуры. Транквилий поймал его взгляд и, приложив палец к губам, приказал молчать.
Внутри здания, в светлой комнате, он оказался как во сне. Сон был прерван ударом, болью в коленях. Его кинули перед столом, за которым сидели трое монахов в рясах — божегробовец и два доминиканца. Он заморгал, тряхнул головой. Сидящий в центре доминиканец, тощага с испещренной коричневыми пятнами лысиной над узким веночком тонзуры, заговорил. Голос у него был неприятный. Скользкий.
— Рейнмар из Белявы. Прочти «Отче наш» и «Аве Мария».
Он прочел. Тихим и немного дрожащим голосом. И в это время доминиканец ковырял в носу, а внимание его, казалось, занимает исключительно то, что удалось оттуда извлечь.
— Рейнмар из Белявы. У светских властей на тебя имеются серьезные доносы и обвинения. Ты будешь передан светским властям для следствия и суда. Но вначале необходимо разрешить и обсудить causa fidei[455]. Ты обвиняешься в чародействе и еретичестве. В том, что признаешь и распространяешь идеи, противные тем, которые признает и которым поучает Святая Церковь. Признаешь ли ты свою вину?
— Не признаю… — Рейневан сглотнул. — Не признаю. Я невиновен, и я — добрый христианин.
— Разумеется. — Доминиканец пренебрежительно скривился. — Таким ты считаешь себя, коли нас — плохими и лживыми. Спрашиваю тебя: признаешь ли ты либо когда-нибудь признавал истинной веру, отличную от той, в которую наказывает верить и которой научает Римская Церковь? Признай правду.
— Я говорю правду. Я верю в то, чему учит Рим.
— Ибо наверняка твоя еретическая секта имеет в Риме свою делегатуру.
— Я не еретик. Могу поклясться!
— Чем? Моим крестом и верой, над которыми ты насмехаешься? Знаю я ваши еретические штучки! Признавайся! Когда ты пристал к гуситам? Кто втянул тебя в секту? Кто познакомил с писаниями Гуса и Виклифа? Когда и где ты принимал комунию sub utraque?
— Не принимал никогда…
— Молчи! Бога гневит твоя ложь! Ты обучался в Праге? У тебя есть знакомые среди чехов?
— Есть, но…
— Значит, ты признаешься?
— Да, но не в…
— Молчи! Запишите: показал, что признается.
— Я не признаюсь!
— Отказывается от признания. — Губы доминиканца искривила гримаса жестокая и одновременно радостная. — Путается во лжи и выкрутасах. Большего мне не надо. Вношу предложение о применении пытки, иначе мы не доберемся до истины.
— Отец Гжегож, — неуверенно откашлялся божегробовец, — рекомендовал воздержаться. Он хочет прослушать его сам.
— Потеря времени! — фыркнул тощага. — Впрочем, если его немного помять, он станет разговорчивее.
— Нет, — проговорил другой доминиканец. — В данный момент нет, пожалуй, ни одного свободного места… И оба мастера заняты…
— Здесь его сапог, а винты крутить — никакая не философия, управится и помощник. А понадобится, я и сам справлюсь. Ну, пошли! Эй вы! Взять его!
Еле живой от страха Рейневан оказался в твердых, словно отлитых из бронзы лапах прислужников. Его выволокли, втолкнули в комнатку рядом. Еще не успев понять серьезность и опасность ситуации, он уже сидел на дубовом стуле, с шеей и руками в железных обоймах, а обритый наголо палач в кожаном фартуке укреплял ему на левой ноге какое-то ужасное устройство. Устройство напоминало окованный ящик, было большое, тяжелое, воняло железом и ржавчиной. А также застоявшейся кровью и прогнившим мясом. Запахом, который выделяют хорошо послужившие пеньки рубщиков.
— Я невиновен! — взвыл он. — Невиииновеееен!
— Продолжайте, — кивнул палачу тощий доминиканец. — Делайте свое дело.
Палач наклонился, что-то металлически щелкнуло, что-то заскрежетало. Рейневан зарычал от боли, чувствуя, как окованные металлом доски стискивают и давят ему ногу. Он вдруг вспомнил Инститора и перестал ему удивляться. Он сам был на волосок от того, чтобы наделать в штаны.
— Когда ты пристал к гуситам? Кто дал тебе послания Виклифа? Где и от кого ты получал еретическую комунию?
Винты скрипели, палач покряхтывал, Рейневан рычал.
— Кто твой сообщник? С кем из чехов ты связан? Где вы встречались? Где прячете еретические книги, послания и постиллы[456]? Где скрываете оружие?
— Я невииииновныыый!
— Подкрутить!
— Брат, — проговорил божегробовец, — учти, это же дворянин…
— Что-то, — худой доминиканец смерил его злым взглядом, — уж слишком вы увлекаетесь ролью адвоката. Вам полагалось, напоминаю, сидеть тихо и не вмешиваться. Подкрути!
Рейневан чуть не захлебнулся криком.
И совершенно как в сказке кто-то его крик услышал и отреагировал.
— Я же просил, — сказал этот кто-то, остановившийся в дверях и оказавшийся стройным доминиканцем лет около тридцати. — Ведь я же просил этого не делать. Ты грешишь избытком усердия, брат Арнульф. И, что еще хуже, отсутствием послушания.
— Я… Преподобный… Простите…
— Уйдите. В часовню. Помолитесь, переждите в смирении, а вдруг да снизойдет на вас милость откровения. Эй, вы, освободите узника, да живо. И давайте, давайте, уходите. Все!
— Преподобный отец…
— Я сказал: все!
Инквизитор уселся за стол, на место, освобожденное братом Арнульфом, отодвинул немного в сторону мешающее ему распятие.
Молча указал на скамью. Рейневан встал, застонал, доковылял, уселся. Доминиканец засунул руки в рукава белой рясы, долго приглядывался к нему из-под кустистых, грозно сросшихся бровей.
— Ты родился в рубашке, — сказал он наконец, — Рейнмар из Белявы.
Рейневан кивком подтвердил, что знает. Ибо спорить было невозможно.
— Тебе повезло, — повторил инквизитор, — что в этот момент я проходил мимо… Еще бы два-три поворота винта… Знаешь, что было бы?
— Могу себе представить.
— Нет. Не можешь, уверяю тебя. Эх, Рейневан, Рейневан. Надо же — где нам довелось встретиться… В камере пыток! Хоть Богом и правдой, это можно было предвидеть еще тогда, на учебе. Вольнодумство, страсть к гулянкам и выпивкам, не говоря уж о легкодоступных женщинах… Ужас, уже там, в Праге, когда я тебя встречал «Под драконом» на Целетней, я предсказывал, что тебя схватит палач. Погубит легкомыслие.
Рейневан молчал, хоть сам, Богом и правдой, предсказывал себе именно такое будущее тогда, там, в Старом Граде «Под драконом» на Целетней, «У Барбары» на Платнерской, в любимых академиками замтузах в заулках за церквями Святых Миколая и Валентина, где Гжегож Гейнче, студент, а вскоре магистр на отделении теологии Карлова университета бывал частым и весьма веселым посетителем. Рейневан никогда в жизни не предположил бы, что любитель утех Гжегож Гейнче выдержит в монашеском одеянии. Но, видать, выдержал. «Действительно, мое счастье», — думал он, массируя ступню и икру, которые, если бы не вмешательство Гейнче, сапог, стягиваемый винтами, уже наверняка успел бы превратить в кровавое месиво.
Несмотря на принесенное чудесным спасением облегчение, дикий страх по-прежнему сдавливал голову и заставлял сутулиться. Он понимал, что это еще не конец. Видный, быстроглазый доминиканец с густыми бровями и четко обрисованной челюстью вопреки видимости не был Гжесем Гейнче, развеселым компаньоном по пражским шинкам и борделям. Это был — мины и поклоны выходящих из комнаты монахов и исполнителей не оставляли в этом никаких сомнений — начальник, приор, наводящий ужас инквизитор Священного Официума, defen sor et condor catholicae, его преподобие inquisitor a sede Apostoliica на всю вроцлавскую децезию. Об этом не следовало забывать. Страшный воняющий ржавчиной и кровью сапог лежал в двух шагах, там, где его оставил палач. Палач мог явиться в любой момент, а сапог — надеть. В этом отношении у Рейневана не было никаких иллюзий.
— Нет ничего столь плохого, — прервал краткое молчание Гжегож Гейнче, — которое не обернулось бы добрым. Я не собирался применять к тебе пыток, дружок. Так что когда ты вернулся бы в Башню, на тебе не было бы никаких следов или знаков. А так ты вернешься хромая, покалеченный страшной Инквизицией. Не будет подозрения. А подозрений, дорогой мой, ты вызывать не должен.
Рейневан молчал. Из всего сказанного он более-менее понял только одно: он вернется. Остальные слова доходили до него с опозданием. И пробуждали задремавший на мгновение ужас.
— Я перекушу. Может, ты голоден? Съешь селедку?
— Нет… За селедку… благодарю.
— Ничего другого не предлагаю. Сейчас пост, а на моем месте я должен быть примером.
Гжегож Гейнче хлопнул в ладоши, отдал распоряжение. Пост — постом, пример — примером, но рыбы, которые ему принесли, были гораздо жирнее и раза в два крупнее, чем те, которыми потчевали постояльцев Narrenturm’a. Инквизитор пробормотал краткое Benedic Domine и, не откладывая, принялся обгрызать селедку, закусывая соленость толстыми ломтями ржаного хлеба.
— Так что перейдем к делу, — начал он, не прерывая еды. — Ты в беде, дружок, в очень серьезной беде. Следствие по делу о твоей якобы колдовской олесьницкой лаборатории я, правда, прикрыл, в конце концов, я тебя знаю, прогресс медицины поддерживаю, а Дух Божий витает где хочет, ничто, в том числе и развитие медицины, не осуществляется помимо Его воли. Правда, факт adulterium[457] мне неприятен, но я не занимаюсь преследованиями. Что касается других твоих светских преступлений, то я позволяю себе в них не верить. Как-никак я тебя знаю.
Рейневан глубоко вздохнул. Преждевременно.
— Однако, Рейнмар, остается causa fidei. Проблема религии и католической веры. Так вот, не знаю, не разделяешь ли ты взглядов своего покойного брата. Поясняю: касательно Unam Sanctum, верховенства и непогрешимости папы, таинств и преосуществления. Причастия под двумя видами. А также в отношении Библии для толпы, устной исповеди, существования чистилища. И так далее.
Рейневан раскрыл рот, но инквизитор остановил его жестом.
— Не знаю, — продолжал он, выплюнув косточку, — читаешь ли ты, как твой брат, Оккама, Вальдхаузена, Виклифа, Гуса и Иеронима, распространяешь ли, как и брат, поименованные произведения по Силезии, Мархии и Великопольше. Не знаю, даешь ли ты, по примеру брата, укрытие гуситским эмиссарам и шпионам. Короче — еретик ли ты. Полагаю — а проблему я немного изучил, — что нет. Что ты невиновен. Считаю, что в эту аферу тебя просто впутала случайность, если, конечно, правильно так называть пару больших голубых глаз Адели фон Стерча. И известной мне твоей слабости к таким большим глазам.
— Гжегож… — Рейневан с трудом продавил слова сквозь стиснутое спазмой горло. — То есть простите, преподобный отец… Уверяю, у меня нет ничего общего с еретичеством. И у моего брата, жертвы преступления, тоже…
— Ручаться за брата поостерегись, — прервал его Гжегож Гейнче. — Ты удивишься, узнав, сколько было на него доносов, к тому же небезосновательных. Он оказался бы перед трибуналом. И выдал бы сообщников. Верю, тебя среди них не было бы.
Он отбросил хребет селедки, облизнул пальцы.
— Однако конец неразумной деятельности Петра де Беляу, — продолжил, принимаясь за вторую рыбину, — положило не правосудие, не уголовные деяния, не poenitentia[458], а преступление. Преступление, виновных в котором я рад был бы увидеть наказанными. Ты тоже, верно? Вижу, что да. Так знай, они будут наказаны, причем вскоре. Знание этого должно помочь тебе принять решение.
— Какое… — Рейневан сглотнул. — Какое решение?
Гейнче помолчал, кроша кусочек хлеба. Из задумчивости его вывел ужасный крик человека, которому причиняют боль. Очень сильную боль.
— Брат Арнульф, — указал головой инквизитор, — слышу, недолго молился, быстро закончил и вернулся к занятиям. Усердный это человек, усердный. Крайне. Но он напоминает, что и у меня есть обязанности. Так что давай быстренько заканчивать.
Рейневан скорчился. И правильно поступил.
— Тебя, дорогой Рейневан, впутали в немалую аферу. Превратили в инструмент. Сочувствую. Но коли уж ты стал инструментом, так было бы грешно тобой не воспользоваться, тем более с благой целью и во славу Господа Бога, ad maiorem Dei gloriam. Итак, ты выйдешь на свободу. Я вытащу тебя из Башни и огражу от тех, кто тебя подстерегает, а таких набралось немало. Смерти твоей жаждут, насколько мне известно, Стерчи, князь Ян Зембицкий, любовница Яна Адель Стерчева, раубриттер Буко фон Кроссиг, а также — по причинам, которые мне еще надобно выяснить, — благородный Ян фон Биберштайн… Ха, действительно есть причины опасаться за жизнь. Но, как сказано, я приму тебя под свою защиту. Не даром, разумеется. За все надо платить. Do ut des. Вернее: ut facias[459].
Я организую, — инквизитор заговорил быстрее, словно проговаривал выученный заранее текст, — я все организую так, чтобы в Чехии, куда ты направишься, это не вызвало никаких подозрений. В Чехии ты установишь контакты с гуситами, с людьми, которых я тебе укажу. Сложностей быть не должно. Ведь ты же брат послужившего гуситам Петра из Белявы, праведного христианина, мученика за правое дело, убитого проклятыми папистами.
— Я должен стать… — прошептал Рейневан. — Я должен стать шпионом?
— Ad maiorem, — пожал плечами Гейнче, — Dei gloriam. Каждый должен служить как может.
— Я не гожусь… Нет, нет, Гжегож, только не это. Я не согласен. Нет.
— Альтернатива, — глянул ему в глаза инквизитор, — тебе известна.
Истязаемый в глубине дома человек завыл и тут же зарычал, захлебнулся ревом. Рейневан и без того догадывался, какова будет альтернатива…
— Ты не поверишь, — подтвердил его догадку Гейнче, — что только не выясняется при болезненных конфесатах[460]. Какие тайны выдаются. Даже тайны алькова. На следствии, которое проводит какой-нибудь столь же рьяный человек, как брат Арнульф, деликвент, уже признав и поведав о себе, начинает говорить о других… Порой даже бывает неловко выслушивать такие показания… Узнавать, кто, о ком, когда, как… А подчас речь идет о лицах духовного сана. О монашенках. О девушках на выданье, слывущих невинными. О Господи, у каждого, думаю, есть такие секреты. Должно быть, ужасно унизительно, когда боль принуждает признаваться в этом. Какому-нибудь брату Арнульфу. В присутствии исполнителей. Что, Рейнмар? А у тебя таких секретов нет?
— Не надо, Гжегож. — Рейневан стиснул зубы. — Я все понял.
— Очень рад. Поверь.
Истязаемый зарычал.
— Кого это, — злость помогла Рейневану переломить страх, — так мучают? По твоему приказу. Кого из тех, с кем я сидел в Башне?
— Интересно, что ты об этом спрашиваешь, — поднял глаза инквизитор. — Это образчик, иллюстрация моих замечаний. Был среди узников городской писарь из Франкенштейна. Знаешь, о ком я? Вижу, знаешь. Его обвинили в еретичестве. Расследование быстро показало, что обвинение ложное, по личным побуждениям. Доносителем был любовник его жены. Я приказал писаря освободить, а хахаля арестовать, ну, так просто, чтобы проверить, действительно ли тут дело в дамских прелестях. Хахаль, представь себе, едва увидел инструменты, как тут же признался, что это уже не первая горожанка, которую он под видом любовных ухаживаний обкрадывает. В показаниях он немного путался, так что кое-какие инструменты все же пришлось применить. Эх, наслушался я тогда о других женах из Свидницы, из Вроцлава, из Валбжиха, об их греховных страстишках и любопытных способах удовлетворения оных. А во время ревизии у него обнаружили улики, порочащие Святого Отца, например, картинку, на которой у папы из-под одежд понтифика торчат дьявольские когти. Вероятно, ты видел что-то подобное.
— Видел.
— Где?
— Не пом…
Рейневан осекся. Побледнел. Гейнче кивнул.
— Видишь, как это просто? Гарантирую, тебе-то уж определенно освежило бы память. Форникатор[461] тоже не помнил, от кого получил пасквиль и картинку с папой, но быстро вспомнил. А брат Арнульф, как ты слышишь, сейчас как раз проверяет, не таит ли случайно его память еще какие-нибудь любопытные сведения.
— А тебя… — как это ни парадоксально, страх прибавил Рейневану отчаянной бравады, — тебя это забавляет. Не таким я тебя считал, инквизитор. В Праге ты сам посмеивался над фанатиками! А теперь? Что для тебя эта должность, это положение? Все еще профессия или уже страсть?
Гжегож Гейнче насупил кустистые брови.
— На моем месте, — сказал он холодно, — разницы быть не должно. И нет.
— Скажи мне еще что-нибудь о славе Божией, о благородной цели и священном воодушевлении. Ваше священное воодушевление, надо же! Пытки по малейшему подозрению, по любому доносу, за любые подслушанные или добытые провокацией слова. Костер за полученные истязаниями признания в вине. Притаившийся за каждым углом гусит. А я совсем недавно слышал важного священника, без смущения заявлявшего, что дело тут только в богатстве и власти и если бы не это, то пусть бы гуситы принимали причастие через задницу с помощью клистира и его это ничуть бы не волновало. А ты, если б его не убили, бросил бы в яму Петерлина, истязал, принудил признаться и сжег. И за что? За то, что он книги читал?
— Довольно, Рейневан, довольно, — поморщился инквизитор. — Сдержи полет мысли и не будь тривиальным. Еще немного, и ты начнешь пугать меня судьбой Конрада из Марбурга… Поедешь в Чехию, — жестко сказал он, немного помолчав. — Сделаешь то, что я прикажу. Будешь служить. Тем самым сбережешь шкуру. И хотя бы частично искупишь провинности брата. А твой брат был виновен. И отнюдь не в том, что читал книги.
А фанатизм мне не шей, — продолжал он. — Мне, представь себе, книги не мешают. Даже ложные и еретические. Я считаю, представь себе, что сжигать нельзя никакие, что libri sunt legendi non comburendi[462]. Что даже ошибочные и баламутящие умы книги можно уважать, можно также, при доле философского отношения, заметить, что на истину никто не имеет монополии, множество тез, некогда провозглашенных ложными, сегодня считаются истинными, и наоборот. Но вера и религия, которую я защищаю, это не только тезы и догмы. Вера и религия, которую я защищаю, это общественный порядок. Кончится порядок, наступит хаос и анархия. А хаоса и анархии желают только злодеи. Злодеев же следует карать.
Вывод: да пусть себе Петр де Беляу и его комилитоны[463] диссиденты читают на здоровье Виклифа, Гуса, Арнольда из Брешии и Иоахима Флорского. Ибо Иоахим Флорский — да, но не Фра Дольчино, не жакерия. Виклиф — да, но не Уот Тайлер. Тут кончается моя терпимость, Рейнмар. Я не допущу, чтобы здесь расплодились fratricelli и пикарды. Я в зародыше удавлю Тайлеров и Джонов Баллоу, раздавлю проклевывающихся Дольчинов и Жижек.
А цель, — добавил он после минутного молчания, — оправдывает средства. И кто не со мной, тот против меня, qui non est mecum contra me est[464]. И еще: «Кто не пребудет во Мне, извергнется вон, как ветвь, и засохнет; а такие ветви собирают и бросают в огонь, и они сгорают». Сгорают! Ты понял? Вижу, что понял.
Истязаемый уже долго не кричал. Видимо, давал показания. Говорил. Дрожащим голосом признавался во всем, что только хотел услышать брат Арнульф.
Гейнче встал.
— У тебя будет немного времени, чтобы обдумать вопрос. Мне необходимо срочно возвращаться во Вроцлав. Открою тебе кое-что: я думал, что буду здесь выслушивать в основном сумасшедших, а здесь, изволь-ка, попалось сокровище. Один из твоих соузников, попик из немодлинской колегиаты, собственными глазами видел, сумел описать и может распознать демона. Того, который убивает в полдень, если ты помнишь соответствующий псалом. Так что очень не терпится устроить небольшую конфронтацию. А когда вернусь, а вернусь я скоро, самое позднее на святую Люцию, то привезу в Башню нового обитателя. Когда-то я ему обещал, а я всегда держу слово. Ты же, Райнмар, думай поинтенсивнее. Взвесь все «за» и «против». Я хотел бы, когда вернусь, узнать твое решение и услышать заявление. Хотел бы, чтобы оно было соответствующим. Чтобы это было заявление о лояльном сотрудничестве и службе. Потому что если нет, то, клянусь Богом, хоть ты мне дружок по универку, ты будешь для меня как упомянутая засохшая ветвь. Я отдам тебя в распоряжение брата Арнульфа, сам тобой заниматься уже не стану. Оставлю тебя с ним один на один.
Разумеется, — добавил он, — после того, как ты лично мне скажешь, что делал на Гороховой горе в ночь осеннего равноденствия. И что это за женщина, с которой тебя там видели. Ну и скажешь мне, конечно, что за священник шутковал относительно клистира. Ну, Рейневан, бывай.
Да, — обернулся он с порога. — Еще одно. Бернгард Рот, он же Урбан Горн. Поклонись ему от меня. И передай, что сейчас…
— …что сейчас, — дословно передал Рейневан, — ему недосуг заниматься тобой вплотную, тяп-ляп, наспех он этого делать не хочет. Ему желательно совместно с братом Арнульфом посвятить тебе столько времени и усилий, сколько ты действительно заслуживаешь. И приступит он к этому сразу же по возвращении, самое долгое на святую Люцию. Он советует тебе как следует упорядочить имеющиеся сведения, поскольку тебе придется этими сведениями поделиться со Святым Официумом.
— Курвин сын. — Урбан Горн плюнул на солому. — Размягчает меня. Дает мне дозреть. Знает, что делает. Ты говорил ему о Конраде из Марбурга?
— Сам ему скажешь.
Оставшиеся в Башне обитатели сидели, закопавшись в подстилки. Некоторые храпели, некоторые всхлипывали, некоторые тихо молились.
— А я? — прервал молчание Рейневан. — Мне-то что делать?
— Ты-то что страдаешь, — протянул Шарлей. — Ты-то! У Горна в перспективе болевое следствие. Я, как знать, не хуже ли еще, буду гнить здесь до скончания века. А у тебя проблемы! Ха, бока надорвать. Инквизитор, твой дружок по учельне, дает тебе свободу на тарелочке, в презент…
— В презент?
— А как же. Подпишешь лояльку и выйдешь.
— Как шпион?
— Нет розы без шипов.
— А я не хочу. Мне отвратна такая перспектива. Мне не позволит совесть. Я не хочу…
— Заткнись, — пожал плечами Шарлей. — И заставь себя.
— Горн?
— Что Горн, — резко обернулся Урбан. — Хочешь совета? Хочешь услышать слова моральной поддержки? Так слушай. Естественным свойством человеческой натуры является сопротивление. Сопротивление подлости. Несогласие творить подлость. Отказ соглашаться со злом. Это врожденные, имманентные свойства человека. Ergo, не сопротивляются только субъекты, начисто лишенные человечности. Предателями от страха перед пытками становятся только мерзкие подлецы.
— Значит?
— Значит, — Горн, не сморгнув глазом, сплел руки на груди, — значит, подписывай лояльку, соглашайся сотрудничать. Поезжай в Чехию, как тебе велят. А там… Там будешь сопротивляться.
— Не понимаю.
— Да? — хмыкнул Шарлей. — Серьезно? Наш друг, Рейнмар, повествованием о моральной и чистой человеческой натуре предварил очень неморальное предложение. Он советует тебе стать так называемым двойным агентом, работающим на обе стороны: на Инквизицию и на гуситов, ибо то, что сам-то он гуситский эмиссар и шпион, знает уже каждый, за исключением разве что тех вон стенающих в соломе дебилов. Правда, Урбан Горн? Твой совет нашему Рейневану, похоже, неглуп, однако есть в нем загвоздка. Дело в том, что гуситы, как и все, кому довелось иметь дело со шпионами, уже видели двойных агентов. Практика показала им, что зачастую это агенты тройные. Поэтому появляющихся новичков отнюдь не следует допускать к конфиденциальным сведениям, вначале, наоборот, вешать, предварительно принудив — а как же! — пытками дать показания. Поэтому своим советом ты готовишь Рейневану печальную участь, Урбан Горн. Ну, разве что… Разве что дашь ему в Чехии хороший, заслуживающий доверия контакт. Какой-нибудь тайный пароль… Что-то такое, во что гуситы поверят. Но…
— Договаривай.
— Ничего похожего ты ему не дашь. Ибо не знаешь, не подписал ли он уже лояльку. И не успел ли уже его университетский дружок-инквизитор обучить его шпионить на две стороны.
Горн не ответил. Только усмехнулся. Мерзко, одними уголками губ, не прищурив своих ледовито-холодных глаз.
— Я должен отсюда выбраться, — тихо проговорил Рейневан, стоя посередке тюрьмы. — Должен отсюда выйти. Иначе я потеряю Николетту Светловолосую — Катажину Биберштайн. Я должен отсюда убежать. И знаю, как это сделать.
Шарлей и Горн выслушали план вполне спокойно, переждали, не прерывали, пока Рейневан кончит. Только тогда Горн рассмеялся, покрутил головой и отошел. Шарлей был серьезен. Можно сказать — смертельно серьезен.
— То, что у тебя от страха разум помутился, — сказал он, — я могу понять. И посочувствовать. Но не насмехайся, парень, над моим интеллектом.
— На стене, — терпеливо повторил Рейневан, — остались оccultum, остались глифы и сигли Циркулоса. К тому же, о, пожалуйста, у меня есть его амулет, я смог незаметно забрать его. Циркулос выдал мне активирующее заклинание, сообщил порядок конъюрации, кое-что об эвокациях[465] я знаю и сам, обучался этому… Шанс есть, признаю, мизерный, но есть. Есть! Я не понимаю твоей сдержанности, Шарлей. Ты сомневаешься в магии. А Гуон фон Сагар? А Самсон? Ведь Самсон…
— Самсон — обманщик, — обрезал демерит. — Симпатичный, неглупый, милый спутник. Но обманщик и шарлатан. Как большинство тех, кто ссылается на чары и колдовство. Впрочем, это не имеет значения, Рейнмар, я не сомневаюсь в магии. Я повидал достаточно, чтобы не сомневаться. Так что сомневаюсь я не в магии, а в тебе. Я видел, как ты левитируешь и отыскиваешь дороги, однако, к примеру, на летающую скамейку тебя посадил, несомненно, Гуон фон Сагар, сам бы ты не полетел. Но до настоящего заклинателя тебе, парень, далеко. Ты и сам должен это понимать. Сам понимать, что никуда не годятся накорябанные здесь кретином иероглифы, пентаграммы и сигли-мигли. И этот, прости Господи, амулет, обосранное ярмарочное старье. Ты сам должен все это сознавать. Поэтому не оскорбляй, пожалуйста, ни моего, ни своего интеллекта.
— У меня нет выхода, — сжал зубы Рейневан. — Я должен попытаться. Для меня это единственный шанс.
Шарлей пожал плечами и возвел глаза горе́.
Occultum Циркулоса выглядел, Рейневан вынужден был это признать, хуже чем плачевно. Он был до предела грязным, а все магические книги говорили об идеальных, прямо-таки стерильно чистых священных знаках. Гоэтический круг на стене был начертан не вполне ровно, а правила Sacra Getica подчеркивали важность тщательности рисунка. В правильности вписанных в Круг заклинаний Рейневан тоже не был уверен до конца.
Сам церемониал эвокации приходилось осуществлять не в полночь, как велели гримуары, а на рассвете, ибо полночная темень делала невозможной любую акцию в Башне. Не могло быть и речи о требуемых ритуалом черных свечах — как и о свечах какого-либо иного цвета. По понятным причинам психам в Башне шутов не давали ни свечей, ни каганков, ни ламп, ни каких-либо возможностей распалить пожар.
«В принципе, — подумал он горько, принимаясь за дело, — я следую букве гримуара только в одном: маг, желающий эвоковать либо энвоковать, должен долгое время воздерживаться от половых контактов. А я уже полтора месяца сижу здесь, выдерживая полную, хоть и вынужденную абстиненцию».
Шарлей и Горн, храня молчание, посматривали на него издали. Тихо вел себя и Фома Альфа, в основном потому, что ему пригрозили мордобитием, если он каким-то образом вздумает мешать.
Рейневан кончил приводить в порядок occultum, обвел себя магическим кругом. Откашлялся, раскинул руки и начал певуче, вперившись в глифы гоэтического Круга:
— Эрмитес! Панкор! Пагор! Анитор!
Горн прыснул в кулак. Шарлей вздохнул.
— Аглон, Вайхеон, Стимуляматон! Эзфарес, Олиарам, Ирион! Мерсильде! Ты, взгляд коего пронизывает бездны! Te odoro, et te invoco![466]
Никакого результата.
— Эситион, Эрион. Онера! Мозм! Сотер! Неломи!
Рейневан облизнул запекшиеся губы. В том месте, в котором еще покойный Циркулос трижды выскреб надпись: VENI, MERSILDE[467], он положил амулет со змеей, рыбой и вписанным в треугольник солнцем.
— Острата, — принялся он за активирующее заклинание. — Терпанду! Эомас, — повторял он, кланяясь и модулируя голос в соответствии с указаниями «Ламегетона», «Малого Ключа Соломона». — Перикатур! Белеурос!
Шарлей выругался, обращая тем самым его внимание на стену. Едва веря собственным глазам, Рейневан увидел, как нацарапанные кирпичом надписи в кругу начинают светиться фосфорическим светом.
— Именем печати Басдатеи! Мерсильде! Ты, взгляд коего пронизывает бездны! Прибудь! Забаот! Эксверхие! Астрахисс, Асах, Асарка!
Надписи в кругу горели все ярче, призрачным пламенем осветили стену. Стены Башни начали ощутимо вибрировать. Горн выругался. Фома Альфа заскулил. Один из дебилов громко зарыдал, принялся кричать. Шарлей вскочил как пружина, подбежал, коротким ударом кулака в висок повалил его на подстилку. Успокоил.
— Босмолетик, Джейсмы, Еф. — Рейневан наклонился, коснулся лбом середины пентаграммы. Потом, выпрямившись, потянулся за отшлифованной, заостренной на камне сломанной головкой хуфнала[468]. Крепко нажав, процарапал на подушечке большого пальца кожу, коснулся им лба. Набрал воздуха в легкие, понимая, что приближается момент величайшего риска и опасности. Когда кровь потекла достаточно обильно, нарисовал ею в центре круга знак. Таинственный, ужасающий знак Скирлин, и крикнул, чувствуя, как фундамент Башни шутов начинает дрожать: — Veni, Мерсильде!
Фома Альфа снова заскулил, но умолк, как только Шарлей показал ему кулак. Башня дрожала все заметнее.
— Тауль! — эвоковал Рейневан громко и хрипло, как того требовали гримуары. — Варф! Пан!
Гоэтический Круг ярко разгорелся, освещенное им место на стене понемногу перестало быть просто пятном, начинало приобретать форму и контуры. Контуры человека. Не совсем человека. У людей не бывает ни таких огромных голов, ни таких длинных рук. И гигантских рогов, вырастающих изо лба, выпуклого, как у быка.
Башня тряслась, дебилы выли на разные голоса, им громко вторил Фома Альфа. Горн вскочил.
— Довольно! — рявкнул он, перекрывая гомон. — Рейневан! Останови это! Останови, псякрев, эту чертовщину! Мы погибнем из-за тебя!
— Варф! Глемиах!
Дальнейшие слова увязли у него в глотке. Светящаяся фигура на стене была уже настолько четкой, что смогла взглянуть на него двумя огромными змеиными глазами. Видя, что фигура не ограничивается взглядом, но и протягивает руки, Рейневан взвыл от ужаса. Страх парализовал его.
— Серу… геат! — пробормотал он, понимая, что плачет. — Аривх…
Шарлей подскочил, схватил его сзади за горло, другой рукой зажал рот, оттащил, беспомощного от страха поволок по соломе в самый дальний угол, к дебилам. Фома Альфа сбежал на лестницу, диким криком призывая помощь. Горн же — было видно, что он в полном отчаянии, — схватил с пола котел с мочой и выплеснул его содержимое на все: на occultum, на Круг, на пентаграмму и на выходящую из стены фигуру.
Раздавшийся вслед за этим рев заставил всех зажать уши руками и скорчиться на полу. Неожиданно поднялся жуткий вихрь, взметнулась и полезла в глаза пыль из поднятой соломы, ослепила. Свет на стене поблек, приглушенный клубами вонючего пара, зашипел и угас совершенно.
Однако это не был конец. Потому что вдруг грохотнуло, гукнуло, громыхнуло страшно, но не со стороны затянутого вонючим дымом occultum, а сверху, с вершины лестницы, от двери. Посыпался щебень, настоящий град отесаных камней в белой туче штукатурки и сухого раствора. Шарлей схватил Рейневана и прыгнул вместе с ним под защиту лестницы. Вовремя. На их глазах падающая сверху, нагруженная завесами толстая дверная доска угодила одному из запаниковавших дебилов по черепу, раздавив его, как яблоко.
В лавине щебня свалился сверху человек, раскинувший крестом руки и ноги.
«Башня разваливается, — промелькнуло в голове у Рейневана. — Распадется на обломки turris fulgurata, Башня, пораженная молнией. Бедный, смешной шут падает с разваливающейся на осколки Башни шутов, летит вниз, к гибели. Я — тот шут, падаю, лечу в пропасть, на дно. Гибель, хаос и разрушение, виновен в которых я, шут и сумасшедший, я вызвал демона, разверз врата ада. Я чувствую вонь адской серы…»
— Это порох… — угадал его мысль скорчившийся рядом Шарлей. — Кто-то порохом высадил дверь… Рейневан… Кто-то…
— Кто-то нас освобождает! — крикнул, выбираясь из кучи камней, Горн. — Это спасение! Это наши! Осанна!
— Эй, парни! — крикнул кто-то сверху, со стороны выбитой двери, откуда уже врывался дневной свет и свежий морозный воздух. — Выходите! Вы свободны!
— Осанна! — повторил Горн. — Шарлей, Рейнмар! Выходим, скорее! Это наши! Чехи! Мы свободны! Дальше, живо, на лестницу!
Он, не дожидаясь, побежал первым. Шарлей — следом. Рейневан глянул на угасший, все еще парящий occultum, на скорчившихся в соломе дебилов. Поспешил на лестницу, по дороге переступив через труп Фомы Альфы, которому разбивший дверь взрыв принес не свободу, а смерть.
— Осанна, братцы! Привет, Галада! Господи, Раабе! Тибальд Раабе! Это ты?
— Горн? — удивился Тибальд Раабе. — Здесь? Жив?
— Христе, конечно! Так каким же… Так это не ради меня…
— Не ради тебя, — вставил названный Галадой чех с огромной красной Чашей на груди. — Я рад, Горн, видеть тебя целым, и knez[469]. Амброж урадуется. Но мы напали на Франкенштейн по другой причине. Ради них.
— Ради них, — подтвердил, проталкиваясь между вооруженными чехам, гигант в стеганой одежде, делающей его еще крупнее. — Шарлей, Рейнмар. Привет!!!
— Самсон… — Рейневан почувствовал, как радость стискивает ему горло. — Самсон… Друг! Ты не забыл о нас…
— А разве же, — широко улыбнулся Самсон Медок, — можно забыть такую парочку, как ваша?
Лежащий на крышах снег резал глаза ослепительной белизной. Рейневан покачнулся и, если б не плечо Самсона, вполне мог бы свалиться с лестницы. Со стороны госпициума доносились крики и пальба. Болезненно стонал колокол госпитальной церкви, уже били тревогу колокола всех храмов Франкенштейна.
— Скорее! — крикнул Галада. — К воротам! И прячьтесь! Стреляют!
Стреляли. Болт из арбалета свистнул у них над головами, расщепил доску. Пригибаясь, они сбежали во двор. Рейневан споткнулся, влез по колено в грязь, смешанную с кровью. Около ворот и рядом с госпиталем валялись убитые — несколько божегробцев в рясах, несколько прислужников, несколько солдат Инквизиции, оставленных, видимо, Гжегожем Гейнче.
— Быстрей! — подгонял Тибальд Раабе. — К лошадям!
— Сюда, — осадил рядом с ним верховую лошадь чех в латах с факелом в руке, осмоленный и закопченный, как черт. — Живо, живо!
Он размахнулся, бросил факел на крышу сарая. Факел скатился по мокрой соломе, зашипел в грязи. Чех выругался.
Несло дымом и гарью, по-над крышами конюшни взмыло пламя, несколько чехов выводили оттуда храпящих коней. Снова гукнули выстрелы, поднялся крик, грохот, бой шел, как можно было догадаться, у госпитальной церкви, из прорезей колокольни и из окон хоров били арбалеты и гаковницы, целясь во все, что двигалось.
У входа в горящее здание медицинариума лежал, прислонившись к стене, божегробовец. Это был брат Транквилий. Мокрая ряса тлела на нем и испускала пар. Монах обеими руками держался за живот, между пальцев у него обильно лилась кровь. Глаза были открыты, он смотрел прямо вперед, но уже, вероятно, ничего не видел.
— Добить! — указал на него Галада.
— Нет! — Тонкий крик Рейневана удержал гуситов. — Нет! Оставьте его. Он кончается, — добавил он тише, видя грозные и яростные взгляды. — Позвольте ему умереть в мире.
— Тем более, — крикнул закопченный конник, — что время торопит, нечего тратить его на полутруп! Дальше, дальше, на лошадей!
Рейневан, все еще как в полусне, запрыгнул в седло подведенного ему коня. Едущий рядом Шарлей тронул его коленом.
Перед ним были широкие плечи Самсона, с другого бока — Урбана Горна.
— Гляди, — прошипел ему Горн, — за кого заступаешься. Это ведь Сиротки из Градца-Кралове. С ними шутки плохи…
— Это был брат Транквилий…
— Я знаю кто…
Они выскочили за ворота, прямо в дым. Горела и стреляла пламенем госпитальная мельница и сараи вокруг нее. В городе не переставая били колокола, за стенами кишмя кишели люди.
К ним присоединились новые конники, которыми командовал усач в cuir-boulli[470] и кольчужном капюшоне.
— Там, — усач указал на церковь, — двери в притвор уже почти совсем вырублены! А было бы, что взять! Брат Бразда! Еще три пачежа, и конец!
— Еще два пачежа, — названный Браздой закопченный указал на городские стены, — и они поймут наконец, сколько нас тут в действительности. Тогда выйдут, и нам конец. По коням, брат Вельк!
Они рванули галопом, разбрызгивая грязь и тающий снег. Рейневан уже пришел в себя настолько, чтобы посчитать чехов, и у него получилось, что на Франкенштейн напало два десятка. Он не знал, чему больше удивляться — их браваде и наглости или размерам наделанных такой горсткой людей разрушений: кроме построек госпициума и больничной мельницы, огонь пожирал строения красильщиков на берегах Будзувки, горели также сараи у моста и овины почти у самых Клодских ворот.
— До встречи! — Названный Вельком усач в cuir-boulli повернулся, погрозил кулаком горожанам, столпившимся на стенах. — До встречи, папистики! Мы еще вернемся!
Со стен ответили стрельбой и криками. Крики были вполне боевыми и очень храбрыми — горожане тоже успели пересчитать гуситов.
Они мчались во весь опор, не щадя лошадей. Хоть это и выглядело полной глупостью, но оказалось частью плана. Преодолев в сумасшедшем темпе около полутора миль, они добрались до покрытых снегом Совиных гор, до Серебряной горы, где в лесном распадке их поджидали пятеро молодых гуситов и смена лошадей. Для бывших узников Башни шутов нашлась одежда и снаряжение. А также немного времени — в частности, для беседы.
— Самсон! Как ты нас отыскал?
— Это было непросто. — Гигант подтянул подпругу. — После ареста вы испарились, как сон. Я пробовал допытываться, но впустую, со мной никто не хотел разговаривать. Непонятно почему. К счастью, если они не хотели разговаривать со мной, то собственные разговоры не скрывали. Мое присутствие их не смущало. По словам одних получалось, что вас забрали в Свидницу, по другим — во Вроцлав. И тут мне встретился господин Тибальд Раабе, знакомец из Кромолина. Понадобилось некоторое время, чтобы мы смогли договориться. Он принимал меня, ха, за умственно недоразвитого. Придурка, значит.
— Прекратите, господин Самсон, — немного укоризненно проговорил голиард. — Это мы уже обсудили, зачем повторяться? А то, что выглядите вы, прошу прощения, как…
— Все мы знаем, — холодно прервал Шарлей, укорачивающий рядом стременной ремень, — как выглядит Самсон. Так что же было дальше?
— Господин Тибальд Раабе, — глуповатый рот Самсона искривила усмешка, — не вышел за пределы стереотипа. С одной стороны, легкомысленно отказался от беседы, с другой — недооценил мой разум. Недооценил настолько, что разговаривал при мне. С различными людьми и о разном. Я очень скоро сообразил, кто такой Тибальд Раабе. И дал ему понять, что знаю. И сколько знаю.
— Так оно и было, молодой господин. — Голиард смущенно покраснел. — Ох и натерпелся я тогда страху… Но все быстро… выяснилось.
— Выяснилось, — спокойно прервал Самсон, — что у господина Тибальда Раабе есть знакомства. Среди гуситов в Градце-Кралове. Именно на них, как вы догадываетесь, он работал в качестве разведчика и эмиссара.
— Какое совпадение. — Шарлей осклабился. — И какой урожай на…
— Шарлей, — оборвал его Урбан Горн. — Не углубляй тему… Ладно?
— Ну хорошо, хорошо. Продолжай, Самсон. Как ты узнал, где нас искать?
— А это интересное дело. Несколько дней тому назад на постоялом дворе под Броумовым подошел ко мне юноша. Немного странный. Он явно знал, кто я такой. Увы, вначале он не мог сказать ничего, кроме, цитирую: «Чтобы узников вывести из заключения и сидящих во тьме — из темницы». Исаия. Глава сорок вторая, стих седьмой.
— Исаия! — поразился Рейневан.
— Именно.
— Не в этом дело. Его так звали… Мы его так называли… И он указал вам… Башню шутов?
— Не скажу, чтобы меня это очень удивило.
— И тогда, — проговорил, помолчав, Шарлей с нажимом и многозначительно, — гуситы из Градца смелым налетом ворвались в клодскую землю, аж до расположенного в шести милях от границы Франкенштейна, подпалили пригороды, захватили госпициум божегробовцев и Башню шутов. И все это, если я верно понял, только ради нас двоих. Меня и Рейневана. Ей-богу, господин Тибальд Раабе, не знаю, как и благодарить.
— Причины, — кашлянул голиард, — сейчас выяснятся. Наберитесь терпения, господин.
— Терпеливость не самое мое большое достояние.
— Значит, придется вам над этим достоянием немного поработать, — холодно сказал чех по имени Бразда, командир отряда, подъехавший и остановивший коня рядом с ними. — А почему мы вытащили вас — вы узнаете в свое время. Не раньше.
Бразда, как и большинство чехов в отряде, носил на груди вырезанную из красного сукна чашу. Но — лишь один из всех — он прикрепил гуситский герб прямо на выполненный на вапенроке собственный родовой герб — четыре острия на золотом поле.
— Я — Бразда из Клинштейна, из рода Роновицей, — подтвердил он догадку. — А теперь — конец разговорам, дальше в путь! Время подгоняет. А мы на вражеской территории!
— Факт, здесь опасно, — насмешливо согласился Шарлей, — носить Чашу на груди.
— Наоборот, — возразил Бразда из Клинштейна. — Такой знак хранит и защищает.
— Вы серьезно?
— При случае убедитесь.
Случай не заставил себя ждать.
На свежих лошадях отряд быстро преодолел Серебряный перевал, за ним, в районе деревни Эберсдорф, они напоролись на отряд тяжеловооруженных рыцарей и стрелков. В отряде было никак не меньше тридцати человек, и шел он под красной хоругвью, украшенной бараньей головой, гербом Хаугвицей.
И действительно, Бразда из Клинштейна был абсолютно прав. Хаугвиц и его люди выдержали только до того момента, когда поняли, с кем имеют дело. Потом рыцари и арбалетчики развернули коней и умчались галопом, да еще каким!
— Ну, что скажете? — повернулся Бразда к Шарлею. — Касательно знака Чаши? Неплохо действует. Не правда ли?
Спорить было невозможно.
Они, не жалея коней, мчались галопом. Начавший падать снег слепил глаза.
Рейневан был уверен, что они направляются в Чехию и, как только спустятся в долину Счинавки, свернут и поедут вверх по течению реки к границе, по дороге, ведущей прямо на Броумово. И очень удивился, когда отряд помчался по низине к синеющим на юго-западе Столовым горам. Удивился не он один.
— Куда едем? — перекричал гул и снег Урбан Горн. — Эй! Галада! Господин Бразда?
— Радков, — криком же кратко ответил Галада.
— Зачем?
— Амброж!
Радков, с которым Рейневан не был знаком, так как не бывал здесь, оказался вполне приличным городком, раскинувшимся у подножия ощетинившихся лесами гор. Над кольцом городской стены вздымались красные крыши, выше возносилась в небо стройная колокольня церкви. Картина настраивала бы на лирический лад, если б не висевшая над городком плотная туча дыма.
Радков был объектом нападения.
Сосредоточившееся под Радковым войско насчитывало добрую тысячу воинов, прежде всего пехоты, в основном, как было видно, вооруженной всяческого вида оружием на древках — от простых пик до сложных систем гизарм.
Не меньше половины бойцов были вооружены арбалетами и огнестрельным оружием. Была и артиллерия — напротив городских ворот установили средних размеров бомбарду, скрытую за подъемной изгородью, а в пробелах между возами стояли тарасницы и хуфницы.
Армия, хотя и выглядела грозно, стояла будто застыв, как заколдованная, в тишине и неподвижности. Все это однозначно вызывало аналогию с картиной, с tableau; единственным подвижным предметом были кружащие в сером небе черные точечки ворон. И клубящаяся над городом туча дыма, там и тут уже прорезанная красными языками пламени.
Они въехали галопом между возами. Рейневан впервые видел вблизи знаменитые гуситские боевые телеги, с интересом присматривался к ним, восхищаясь удачной конструкцией сколоченных из толстых досок сейчас опущенных надбортов, которые, будучи в случае необходимости подняты, превращали экипаж в настоящий бастион.
Их узнали.
— Пан Бразда, — резко приветствовал чех в полупанцире и меховой шапке с обязательной для высших чинов красной Чашей на груди, — благородный пан рыцарь Бразда соблаговолил наконец-то прибыть вместе со сливками свой благородной конницы. Ну что ж, лучше поздно…
— Я не думал, — пожал плечами Бразда из Клинштейна, — что у вас тут так резво пойдет. Уже конец? Они сдались?
— А как думаешь? Конечно, сдались, кто и чем мог здесь обороняться? Хватило поджечь пару крыш, и они тут же начали переговоры. Сейчас тушат пожары, а преподобный Амброж лично принимает послов. Так что вам придется подождать.
— Надо, так надо. Слезайте, парни.
К штабу гуситской армии они отправились уже пешие, небольшой группой, из чехов в ней были только Бразда, Галада и усач Велек Храстицкий. Сопровождали, естественно, также Урбан Горн и Тибальд Раабе.
Прибыли они к самому окончанию переговоров. Радковское посольство уже уходило, бледные и вконец напуганные горожане выбирались, со страхом оглядываясь и сминая в руках шапки. По их лицам можно было понять, что многого-то они не выторговали.
— Будет как всегда, — тихо сказал чех в меховой шапке. — Бабы и дети свободно уйдут хоть сейчас. Парням, чтобы уйти, надо выкупиться. И заплатить выкуп за город, который иначе пустят с дымом. Кроме того…
— Должны быть выданы все папские священники, — докончил Бразда, тоже, видать, имеющий практику. — И все беглецы из Чехии. Ха, похоже, мне вовсе ни к чему было спешить. На выход баб и сбор выкупа уйдет некоторое время. Так быстро мы отсюда не тронемся.
— Отправляйтесь к Амброжу.
Рейневан помнил разговоры, которые о бывшем плебане из Градца-Кралове вели Шарлей и Горн. Помнил, что они называли его фанатиком, экстремистом и радикалом, выделяющимся фанатизмом и беспощадностью даже среди наиболее радикальных и наиболее фанатичных таборитов. Поэтому он думал увидеть маленького, тощего как жердь и огненноглазого трибуна, размахивающего руками и с пеной у рта выкрикивающего демагогические лозунги. Вместо этого перед ним оказался стройный, сдержанный в движениях мужчина в черном одеянии, напоминающем рясу, но более коротком, приоткрывающем высокие ботинки. У мужчины была широкая, лопатой, борода, доходящая почти до пояса, на котором висел меч. Несмотря на меч, гуситский жрец выглядел, можно сказать, вполне миролюбивым и приветливым. Может, причиной тому был высокий выпуклый лоб, кустистые брови и именно борода, благодаря которой Амброж немного напоминал Бога Отца на византийской иконе.
— Пан Бразда, — приветствовал он их довольно сердечно. — Ну что ж, лучше поздно, чем никогда. Экспедиция, вижу, закончилась успешно? Без потерь? Похвально, похвально. А, брат Урбан Горн? С какой тучи к нам свалился?
— С черной, — кисло ответил Горн. — Благодарю за спасение, брат Амброж. Ты пришел как раз вовремя.
— Рад, рад, — тряхнул бородой Амброж. — И другие тоже будут рады. Ибо мы уже тебя оплакали, когда разошлась весть. Из епископских когтей вырваться трудно. Гораздо трудней, чем мыши из кошачьих. Словом, все прошло хорошо… Хоть и то правда, что не за тобой я посылал отряд во Франкенштейн.
Он взглянул на Рейневана, и тот почувствовал, как мурашки пробежали по спине. Священник долго молчал.
— Молодой господин Рейнмар из Белявы, — сказал наконец. — Родной брат Петра из Белявы, правоверного христианина, столько хорошего сделавшего для дела Церкви. И отдавшего за это жизнь.
Рейневан молча поклонился. Амброж отвернулся, долго глядел на Шарлея. Потребовалось некоторое время, чтобы Шарлей покорно опустил глаза, но все равно было ясно, что сделал он это только из дипломатических соображений.
— Господин Шарлей, — проговорил наконец градецкий плебан, — который не бросает в трудную минуту. Когда Петр из Белявы погиб от рук мстительных папистов, господин Шарлей спас его брата, несмотря на опасность, которой подвергался сам. Воистину редкий в теперешние времена пример чести. Ибо верно говорит старая чешская поговорка: v nouzi poznaš prítele[471].
Юный же господин Рейнмар, — продолжал Амброж, — как мы слышали, истинное дает доказательство братской любви, вслед брату идучи, как и он истинную веру признавая, по-деловому противодействуя римским ошибкам и несправедливостям. Как каждый верующий и праведный человек, он становится на сторону Чаши, а продажный Рим отвергает как диавола. Вам будет это зачтено. Впрочем, вам это уже зачтено, Рейнмар и господин Шарлей. Когда мне брат Тибальд донес, что вас прислужники ада в яме погребли, я ни минуты не колебался.
— Безграничная благодарность…
— Это вас следует благодарить, ибо с вашей помощью деньги, за которые вроцлавский епископ, стервец и еретик, хотел смерть нашу купить, послужат нашему доброму делу. Ведь вы изымете их из тайника и передадите нам, истинным христианам? Э? Разве не так.
— Так… Деньги? Какие деньги?
Шарлей тихо вздохнул. Урбан Горн закашлялся. Тибальд Раабе заперхал. Лицо Амброжа застыло.
— Дурня из меня строите?
Рейневан и Шарлей отрицательно покачали головами, а глаза их выражали такую святую невинность, что жрец успокоился. Но только совсем чуть-чуть.
— Значит, — процедил он, — следует понимать, что не вы? Не вы огра… Не вы провели боевую операцию против сборщика податей? Для нашего дела? Э, значит, не вы. Тогда кое-кто должен будет мне это объяснить. Оправдать! Господин Раабе!
— Но я ж не говорил, — пробормотал голиард, — что именно и наверняка они обработали колектора. Я говорил, что это возможно… похоже на правду…
Амброж выпрямился. Глаза у него яростно вспыхнули, лицо в местах не заслоненных бородой налилось кровью, словно зоб у индюка. Несколько мгновений градецкий плебан больше смахивал не на Бога Отца, а на Зевса-Громовержца. Все замерли в ожидании молнии. Однако жрец быстро успокоился.
— Ты говорил, — процедил он наконец, — нечто другое. Ох, обманул ты меня, брат Тибальд, ввел в заблуждение для того, чтобы я послал конников на Франкенштейн. Ибо знал, что иначе я б их не послал!
— V nouzi, — тихо вставил Шарлей, — poznaš prítele.
Амброж окинул его взглядом и ничего не сказал. Потом повернулся к Рейневану и голиарду.
— Всех вас, друзья, — буркнул он, — надо бы по одному отправить на муки, ибо вся афера с колектором и его деньгами, сдается мне, здорово воняет. Вы все кажетесь мне, прошу прощения, пройдохами и врунами. Да, конечно, я должен передать вас палачу. Всех троих.
Но, — жрец впился глазами в Рейневана, — но, памятуя о Петре из Белявы, я так не поступлю. Что ж делать, примирюсь с утратой епископских денег, видать, не были они мне предназначены. Прочь с глаз моих. Идите отсюда ко всем чертям.
— Почтенный брат, — откашлялся Шарлей. — Если позабыть о недоразумении… Мы рассчитывали…
— На что? — фыркнул в бороду Амброж. — На то, что я позволю вам присоединиться к нам? Приму под свое крыло? Безопасно доставлю на чешскую сторону, в Градец? Нет, пан Шарлей. Вы были под арестом у Инквизиции. Каждого, кто там сидел, они могли перетянуть на свою сторону. Короче говоря: вы можете оказаться шпионами.
— Вы нас оскорбляете.
— Уж лучше вас, чем собственный рассудок.
— Братья, — разрядил обстановку один из гуситских командиров, симпатичный толстячок с внешностью сборщика пожертвований или изготовителя ветчины. — Брат Амброж…
— В чем дело, брат Глушичка?
— Горожане принесли выкуп. Выходят, как было уговорено. Сначала бабы с детьми.
— Брат Велек Храстицкий, — поднял руку Амброж, — возьми конников и патрулируй вокруг города, чтобы никто не ускользнул. Остальные — за мной. Все. Все, сказал я. Пану из Клинштейна поручаю временно — присматривайте за нашими… гостями. Ну, вперед. Пошли!
Из ворот Радкова действительно выходила колонна людей, с опаской втягивающихся в ощетинившуюся остриями шпалеру гуситов. Амброж со штабом остановились неподалеку от колонны. Рассматривая очень внимательно, Рейневан почувствовал, как у него волосы встают дыбом. В предчувствии чего-то страшного.
— Брат Амброж, — спросил Глушичка. — Прочтете им проповедь?
— Кому? — пожал плечами жрец. — Этой немецкой голытьбе? Они по-нашему не разумеют, а мне по-ихнему говорить не хочется, потому что… Э-эй! Там! Там!
Его глаза хищно разгорелись по-орлиному, лицо вдруг застыло.
— Там, — рявкнул он, указывая пальцем. — Там. Хватай!
Он указал на закутанную в епанчу женщину, несущую ребенка. Ребенок вырывался и дико орал. Военные подскочили, растолкали толпу древками гизарм, вытащили женщину, сорвали епанчу.
— Это не баба! Это переодетый в женское платье мужик! Поп! Папист!
— Давай его сюда!
Выхваченный из толпы и брошенный на колени священник дрожал от страха и упорно опускал голову. Глядеть в лицо Амброжу его заставили силой. Но и тогда он стискивал веки, а губы шевелились в беззвучной молитве.
— Ну вот, гляньте. — Амброж уперся руками в бока. — Какие любящие прихожанки. Ради того, чтобы уберечь своего попика, не только вырядили его в бабские одежды, но еще и грудного младенца одолжили. Какая самоотверженность! Ты кто таков, поп?
Священник еще крепче зажмурился.
— Это Миколай Мегерлейн, — сказал один из сопровождавших гуситский штаб крестьян. — Плебан тутошней приходской церкви.
Гуситы зашумели. Амброж побагровел, громко втянул воздух.
— Отец Мегерлейн… — протянул он. — Надо же, какая удачная встреча. Мы мечтали о ней. Со времени последнего епископского рейда на Трутновско. Мы многого обещали себе от такой встречи.
— Братья! — выпрямился он. — Взгляните! Вот перед нами цепной пес вавилонской курвы! Преступное орудие в руках вроцлавского епископа! Тот, кто преследовал истинную веру, выдавал добрых христиан на муки и казнь! А под Визмбурком собственноручно проливал кровь невинную! Бог отдал его в наши руки! Нам поручил покарать зло и несправедливость!
— Слышишь, проклятый поп? Убийца? Ты что? Закрываешь глаза на правду, как библейский змей аспис? О, вепрь еретический, ты наверняка не знаешь Писания, не читал, единственным оракулом считаешь своего развратного епископа, свой продажный Рим и папу-антихриста! И свои кощунственные позолоченные изображения? Так я тебя, свинья, сейчас научу слову Божиему! «Кто поклоняется зверю и образу его и принимает начертание на чело свое или на руку свою, тот будет пить вино ярости Божией, приготовленное в гневе Его, и будет мучим в огне и сере»[472]. В огне и сере, папист! Эй, ко мне! Взять его! И утеплить! Так, как мы делали с монахами в Беруне и Прахатицах!
Плебана схватили несколько гуситов. Увидев, что они несут, он принялся кричать. И тут же получил древком секиры по лицу, утих, повис в держащих его руках.
Самсон рванулся было, но Шарлей и Горн удержали его. Видя, что двоих может оказаться мало, Галада поспешил им на помощь.
— Молчи, — прошипел Шарлей. — Бога ради, молчи. Самсон…
Самсон повернул голову и глянул ему в глаза.
Плебана Мегерлейна обложили четырьмя снопами соломы. Поразмыслив, добавили еще два, так что голова священника целиком скрылась в колосьях. Все тщательно и крепко обвязали цепью. И подожгли с нескольких сторон. Рейневан почувствовал, что ему становится нехорошо. Отвернулся.
Он слышал дикий, нечеловеческий рев, но не видел, как огненная кукла бежит, описывая круги, по неглубокому снегу сквозь строй гуситов, отталкивающих ее пиками и алебардами. Как наконец падает и дергается в дыме и искрах.
Горящая солома не давала достаточного жара, чтобы убить человека. Но ее хватило, чтобы человек превратился в нечто на человека мало похожее. В нечто дергающееся в конвульсиях и нечеловечески воющее, хоть уже и не имеющее губ. В нечто, что необходимо наконец утихомирить милосердными ударами палиц и топоров.
В толпе радковчан завывали женщины, вопили дети. Там опять возникло движение, а через минуту к Амброжу притащили и кинули перед ним на колени еще одного священника, худощавого старика. Этот не был переодет. И дрожал как лист. Амброж наклонился над ним.
— Еще один? Кто же?
— Отец Штраубе, — услужливо поспешил пояснить доноситель-крестьянин. — Был тут плебаном ранее. До Мегерлейна…
— Ага. Значит, попик emeritus[473]. Ну, дед? Похоже, конец твой земной приходит. Не пора ль подумать о вечности? О том, чтобы отринуть и отречься от папистских ошибок и грехов? Ведь ты не спасешься, ежели будешь в них упорствовать. Ты видел, что сделали с твоим конфратром? Прими Чашу, присягни четырьмя статьями. И будешь свободен. Сегодня и во веки веков.
— Пане! — с трудом пробормотал старичок, падая на колени и молитвенно складывая руки. — Пане добрый! Смилуйся! Ну, как же так? Отречься? Это же моя вера… Ведь… Петр… Прежде чем пропел петух… Я так не могу… Смилуйся, Боже… Никак не могу!
— Понимаю, — кивнул Амброж. — Не одобряю, но понимаю. Что ж, Бог смотрит на нас всех. Будем милосердны. Брат Глушичка!
— Слушаюсь!
— Будем милосердны. Без страданий!
Глушичка подошел к одному из гуситов, взял у него цеп. А Рейневан впервые в жизни увидел в деле этот уже неотделимый от гуситов инструмент. Глушичка закружил цепом, завертел им и изо всей силы хватанул отца Штраубе по голове. Под ударом железного била череп треснул, как горшок, брызнула кровь и мозг.
Рейневан почувствовал, как у него подгибаются колени. Он видел побледневшее лицо Самсона Медка, видел, как руки Шарлея и Урбана Горна снова сжимаются на плечах гиганта.
Бразда из Клинштейна не отрывал глаз от тлеющих и дымящих останков плебана Мегерлейна.
— Мегерлин, — сказал он вдруг, потирая подбородок. — Мегерлин. Не Мегерлейн.
— Ну и что?
— А попа, который был с епископом Конрадом в рейде на Трутовско, звали Мегерлин. А этот был Мегерлейн.
— Ну и что?
— А то, что этот попик был невиновен.
— Не страшно, — вдруг глухо проговорил Самсон Медок. — Ничего особенного. Бог, несомненно, распознает. Оставим это на его суд.
Амброж резко обернулся, впился в Самсона глазами, смотрел долго. Потом глянул на Рейневана и Шарлея.
— Блаженны убогие духом, — сказал он. — Порой устами кретинов глаголет ангел. Но следите за ним. Кто-нибудь в конце концов может подумать, что этот глупец понимает то, что говорит. А если он будет менее снисходителен, чем я, то все может скверно кончиться. Как для него, так и для хлебодавцев.
А вообще-то, — добавил он, — дурачок прав. Бог рассудит, отделит плевелы от зерна, а виновных от невинных. Впрочем, ни один папский священник не может быть невиновным. Любой прислужник Вавилона заслуживает кары. А рука верного христианина…
Его голос крепчал, гремел все мощнее, взвивался над головами вооруженных людей, взлетал, казалось, над дымом, все еще, несмотря на потушенные пожары, клубящимся над городком, из которого тянулась длинная череда беглецов, заплативших выкуп.
— Рука верного христианина не может дрогнуть, когда карает грешника, ибо мир — это поле, доброе семя — сыны Царства, сорняки же — сыновья Злого. Потому собирать сорняки и палить их огнем надобно до самого конца света. Сын Человеческий пошлет ангелов Своих, те соберут в Его Царство все соблазны и всех несправедливых и кинут их в печь огненную, там будет плач и скрежет зубов.
Толпа гуситов зарычала и завыла, засверкали воздетые алебарды, закачались судлицы, вилы и цепы.
— А дым их мученический, — грохотал Амброж, — указывая на Радков, — дым их мученический будет веками веков вздыматься, и нет им отдыха ни днем, ни ночью. Почитателям Зверя и образа его!
Он повернулся. Уже немного успокоившись.
— А у вас, — бросил он Рейневану и Шарлею, — теперь появилась оказия убедить меня в ваших истинных намерениях. Вы видели, что мы делаем с папскими попами? Ручаюсь, что это пустячок по сравнению с тем, что случается с епископскими шпионами. К таким у нас нет снисхождения, даже если они оказываются родными братьями Петра из Белявы. Так как же? Вы по-прежнему умоляете о помощи, желаете присоединиться ко мне?
— Мы не шпионы! — взорвался Рейневан. — Нас оскорбляют ваши подозрения! И мы вовсе не умоляем о помощи! Совсем наоборот, это мы можем помочь вам! Хотя бы в память о моем брате, о котором здесь много говорят, но лишь одними пустыми словами! Хотите, пожалуйста, я вам докажу, что вы мне ближе, чем вроцлавский епископ. Что вы скажете относительно сведений о готовящемся предательстве? Заговоре? Покушении на жизнь?! В том числе на… вашу.
Амброж прищурился.
— Мою? В том числе? В числе кого же, дозвольте спросить?
— Я знаю. — Рейневан делал вид, будто не замечает отчаянных жестов и мин Шарлея. — Знаю о заговоре, имеющем целью уничтожить руководителей Табора. Умереть должны Богуслав из Швамберка, Ян Гвезда из Вицемилиц…
Штабники Амброжа зашумели. Жрец не опускал с Рейневана глаз.
— И верно, — сказал он наконец. — Любопытные сведения. Действительно, юный пан из Белявы, ты сто́ишь того, чтобы забрать тебя в Градец.
Пока гуситская армия занималась быстрым, шустрым и интенсивным грабежом города Радков, Бразда из Клинштейна, Велек Храстицкий и Олдржих Галада втолковывали Рейневану, в чем суть дела.
— Ян Гнезда из Вицемилиц, гетман Табора, — повествовал Бразда, — распрощался с этим светом в последний день октября. А его последователь, благородный пан Богуслав из Швамберка, отдал Богу душу меньше недели назад.
— Только не говорите, — насупил брови Шарлей, — что оба пали от рук наемных убийц.
— Оба умерли от ран, полученных в бою. Гвезду ранили шипом в лицо под Бладой Возьницей, в преддверии святого Луки, и умер он вскоре. Пан Богуслав был ранен в бою за ракуский город Рец.
— Значит, это не покушения, — состроил насмешливую мину Шарлей, — а чуть ли не естественная смерть для гуситов!
— Не вполне. Потому как, говорю, и тот, и другой умерли спустя некоторое время после ранения. Может, и выкрутились бы. Если б им кто-то яда не подсунул. Странное это, согласитесь, стечение обстоятельств: два крупных таборитских вождя, последователи Жижки, умирают один за другим в течение месяца…
— Для Табора серьезная потеря, — вставил Велек Храстицкий, — а для врагов наших выгода столь велика, что уж и раньше были подозрения. А сейчас, после заявления юного пана Белявы, дело должно проясниться до конца. Полностью проясниться.
— Само собой, — кивнул Шарлей, храня серьезность. — Настолько должно, что при необходимости нашего юного господина Беляву поволокут на пытки. Как известно, ничто так не проясняет подозрения, как раскаленное железо.
— Чего это вы, — усмехнулся Бразда, но как-то малоубедительно. — Никто о таком даже и не думает.
— К тому же, пан Рейнмар, — добавил столь же малоубедительно Олдржих Галада, — брат пана Петра! А пан Петр из Белявы был наш. И вы ведь тоже наши…
— И как таковые, — насмешливо добавил Урбан Горн, — они свободны, верно? Если захотят, могут уйти куда угодно? Хоть бы сейчас? А? Пан Бразда?
— Ну… — заикнулся гетман градецкой конницы. — Того… Нет. Не могут. У меня другой приказ. Потому как, видите ли…
— Опасно тут кругом, — откашлялся Галада. — Мы обязаны вас… хм… строго охранять.
— Ясно. Обязаны.
Все было ясно. Амброж уже больше не интересовался ими и не обращал на них внимания, но они пребывали под постоянным наблюдением и надзором гуситских воинов. Казалось бы, они были совершенно свободны, никто к ним не навязывался, совсем наоборот, относился как к камратам, больше того, их даже вооружили и почти включили в состав легкой Браздовой конницы, насчитывающей теперь, после соединения с главными силами, больше сотни всадников. Но они были под надзором, и недооценивать это факт было невозможно. Шарлей вначале скрежетал зубами и ругался втихую, но потом махнул рукой.
Оставалась проблема нападения на колектора, и о ней ни Шарлей, ни Рейневан не собирались забывать. Или похоронить.
Хоть Тибальд Раабе ловко избегал разговора, в конце концов его приперли к стенке. Вернее — к телеге.
— А что мне было делать? — вспылил он, когда ему наконец дали возможность говорить. — Пан Самсон нажимал! Надо было что-то скомбинировать! Думаете, если б не слух о деньгах, Амброж дал бы нам конников? Ждите! Как же! Значит, надо благодарить, а не кричать на меня! Если б не моя идея, сидели бы вы сейчас в Башне шутов и ждали инквизитора.
— Твоя ложь могла стоить нам жизни. Если б Амброж был пожаднее…
— Если бы да кабы! Надо же! — Голиард поправил сбитый Шарлеем набок капюшон. — Разве я не видел, в какой эстиме был у него Петр? Было ясно, что панича Рейнмара он не тронет. Это во-первых. А во-вторых…
— Что во-вторых?
— Я действительно думал… — Тибальд Раабе несколько раз кашлянул. — Что уж говорить… Я был почти уверен, что именно вы обобрали колектора на Счиборовой порубке.
— А кто его обобрал?
— Так не вы, что ли?
— Ты, братец, напрашиваешься на пинок в зад. Хорошо, скажи, как тебе удалось сбежать от напавших?
— Как? — помрачнел голиард. — А бегом! Ножками быстро перебирал. И не оглядывался, хоть сзади кричали: «Спасите!»
— Учись, Рейнмар.
— Учусь каждый день, — обрезал Рейнмар. — А другие, Тибальд? Что сталось с другими? С колектором? С францисканцами? С рыцарем фон Штетенкроном? С его… С его дочерью?
— Я же вам сказал, панич. Я не оглядывался. Не спрашивайте больше ни о чем.
Рейневан не спрашивал.
Опустились сумерки; к великому удивлению Рейневана, армия не остановилась. Ночным маршем гуситы дошли до деревни Ратно, ночную тьму осветили пожары. Гарнизон ратновского замка отмахнулся от ультиматума Амброжа, парламентариев обстреляли из арбалетов, поэтому штурм начался при свете горящих домишек. Крепость защищалась храбро, но пала еще до рассвета. Защитники заплатили за упрямство — их перебили всех до одного.
Марш продолжался до рассвета, а Рейневан уже сообразил, что рейд Амброжа на клодскую землю носит характер возмездия, мести за осенний рейд на Наход и Трутнов, за резню, которую войска вроцлавского епископа Конрада и Путы из Частоловиц учинили под Визмбурком и в деревнях вдоль реки Метуи. После Радкова и Ратны за Визмбурк и Метую заплатила Счинавка, принадлежащая Яну Хаугвицу, который участвовал в епископской «круцьяте».
Счинавка была за это наказана, ее спалили дотла. Сгорела, не дотянув двух дней до праздника своей святой покровительницы, церквушка Святой Варвары. Плебан успел сбежать и тем самым уберег голову от цепа.
Оставив позади пылающую церковь, Амброж отслужил святую мессу — было, оказывается, воскресенье. Месса была типично гуситской: под открытым небом, за простым столом. Совершающий богослужение Амброж даже не отстегнул меча.
Чехи молились истово. Самсон Медок, неподвижный, как античная статуя, стоял и глядел на горящую пасеку, на занимающиеся огнем крышки ульев.
После мессы, оставив позади дымящееся пепелище, гуситы двинулись на восток, прошли по седловине между заснеженными горбами Голиньца и Копца, к вечеру добрались к Войбужу — имению рода фон Цешау. Ярость, с которой гуситы накинулись на село, свидетельствовала о том, что кто-то из этого рода тоже побывал с епископом под Визмбурком. Не уцелела ни одна халупа, ни один овин, ни одна клеть.
— Мы в четырех милях от границы, — преувеличенно громко и демонстративно заявил Урбан Горн. — И всего в миле от Клодска. Эти дымы видать издалека, а вести расходятся быстро. Мы лезем льву в пасть.
И они лезли. Когда, окончив разграбление, гуситское войско вышло из Войбужа, с востока появился рыцарский отряд, коней примерно в сто. В отряде было много иоаннитов, гербы на хоругвях говорили о присутствии Хаугвицей, Мушенов и Цешау. При одном виде гуситов отряд в панике бежал.
— Ну и где же твой лев, — съехидничал Амброж, — брат Горн? Где его пасть? Вперед, христиане! Вперед, Божье воинство! Вперед, маааарш!
Несомненно, целью гуситов был Бардо. Если даже какое-то время Рейневан сомневался — в конце концов, Бардо был крупным городом и несколько великоватым куском даже для Амброжа, — то сомнения быстро рассеялись. Армия остановилась на ночь в лесу поблизости от Нисы. И до полуночи стучали топоры. Изготовляли шесты с поперечными планками — напоминающие герб Роновицей палки с торчащими обрубками веток, простое, удобное в применении, дешевое и очень эффективное приспособление для преодоления защитных стен.
— Будете штурмовать? — без обиняков спросил Шарлей.
Вместе с гетманами Амброжевой конницы они сидели вокруг парящего котла с гороховкой и поглощали содержимое, дуя на ложки. К ним присоединился Самсон Медок — очень молчаливый после Радкова гигант не интересовал Амброжа и пользовался полной свободой, которую, однако, использовал, как ни странно, чтобы добровольно помогать на полевой кухне, обслуживаемой женщинами и девушками из Градца-Кралове, угрюмыми, малоразговорчивыми, неприступными и бесполыми.
— Будете штурмовать Бардо, — утвердительно заметил Шарлей, поскольку на его вопрос ответило лишь усиленное использование ложек. — Не иначе как там у вас какие-то особые дела?
— Угадал, брат, — отер усы Велек Храстицкий. — Цистерцианцы из Бардо били в колокола и служили мессу для мерзавцев епископа Конрада, шедших в сентябре на Находско жечь, убивать женщин и детей. Надо показать, что за это бывает.
— Кроме того, — облизнул ложку Олдржих Галада, — Слезско устроило против нас торговую блокаду. Надо дать им понять, что мы можем сломать запрет, что это бессмысленно. Мы должны также немного подбодрить торгующих с нами купцов, напуганных террором. Подбодрить родственников убитых, показав, что на террор мы ответим террором, а наемные убийцы не останутся безнаказанными. Правда, юный панич из Белявы?
— Наемные убийцы, — глухо проговорил Рейневан, — не должны оставаться безнаказанными. В этом я с вами, господин Олдржих.
— Если вы хотите держаться нас, — поправил без нажима Галада, — то должны называть нас «братр», по-вашему — «брат», а не господин или пан. А показать, кого вы держитесь, сможете завтра. Пригодится каждый меч. Бой обещает быть яростным.
— И верно. — Молчавший до сих пор Бразда из Клинштейна кивком указал на город. — Они знают, зачем мы пришли. И будут защищаться.
— В Бардо, — насмешливо заметил Урбан Горн, — есть две цистерцианские церкви, очень богатые. Обогатившиеся на пилигримах.
— Ты все, — хихикнул Велек Храстицкий, — сводишь к удовольствию, Горн.
— Уж таков я есть.
— А ну повернись ко мне фронтом, — приказал Шарлей, когда они остались одни. — Покажись-ка. Ты еще не нашил себе Чаши на грудь? Ха! «Держусь вас, я с вами», что за фокусы, Рейнмар? Уж не начал ли ты вживаться в роль?
— Ты о чем?
— Ты прекрасно знаешь, о чем. Относительно болтовни перед Амброжем касательно грангии в Дембовце я ссоры не начинаю и укорять тебя не собираюсь, кто знает, может, оно и на пользу нам пойдет, если мы ненадолго спрячемся под гуситской крышей. Но не надо забывать, черт побери, что Градец-Кралове вовсе не наша цель, а лишь полустанок на пути в Венгрию. А их гуситские проблемы для нас — дурь, пустой звук.
— Их проблема для меня не пустой звук, — холодно возразил Рейневан. — Петерлин верил в то, во что верят они. Одного этого мне достаточно, ибо я знал своего брата, знаю, каким он был человеком. Если Петерлин посвятил себя их делу, значит, оно не может быть плохим. Молчи, молчи, я знаю, что ты хочешь сказать. Я тоже видел, что сделали с радковским священником. Но это ничего не изменяет. Петерлин, повторяю, не поддержал бы неправого дела. Петерлин знал то, что я знаю теперь: в каждой религии, среди людей, ее исповедующих и за нее борющихся, на одного Франциска Ассизского приходится легион братьев Арнульфов.
— Кто такой брат Арнульф, я могу только догадываться, — пожал плечами демерит. — Но метафору понимаю, тем более что она далеко не нова. Если же чего-то не понимаю… Уж не перешел ли ты, парень, в гуситскую веру? И уже, как каждый неофит, берешься за обращение? Если да, то сдержи, прошу тебя, евангелический азарт. Потому что ты растрачиваешь его совершенно не по назначению.
— Конечно, — поморщился Рейневан. — Тебя-то обращать не надо. Поскольку сей факт уже случился.
Глаза Шарлея слегка прищурились.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Восемнадцатого июля восемнадцатого года, — проговорил Рейневан после минутного молчания. — Вроцлав. Нове Място. Кровавый понедельник. Каноник Беесс выдал себя паролем, который я сообщил тебе тогда, у кармелитов. А Буко Кроссиг узнал и разоблачил той ночью в Бодаке. Ты принимал участие, к тому же активное, во вроцлавском бунте в июле Anno Domini[474] 1480. А что вас тогда расшевелило, если не смерть Гуса и Иеронима? За кого вы пошли горой, если не за преследуемых бегардов и виклифистов? Что защищали, если не свободное право на причастие под обоими видами? Называя себя iustitia popularis[475], против чего вы выступали, если не против богатства и распущенности клира? К чему призывали на улицах, если не к реформе in capite et in membris[476], Шарлей? Как это было?
— Как было, так и было, — ответил после недолгого молчания демерит. — К тому же семь лет назад. Возможно, тебя это удивит, но некоторые люди умеют учиться на ошибках и делать выводы.
— В начале нашего знакомства, — сказал Рейневан, — так давно, что, кажется, миновали века, ты, помнится, угостил меня такой сентенцией: «Творец создал нас по образу и подобию, но позаботился об индивидуальных свойствах». Я, Шарлей, не перечеркиваю прошлого и не забываю о нем. Я возвращусь в Силезию и выровняю счет. Выровняю все счета и расплачусь со всеми долгами, с соответствующим процентом. Ведь из Градце-Кралове до Силезии ближе, чем до Буды…
— И тебе понравилось, — прервал Шарлей, — каким образом выравнивает свои счета градецкий плебан Амброж? Ну, разве я был не прав, Самсон, сказав, что это неофит.
— Не совсем. — Самсон подошел так, что Рейневан не заметил его и не услышал. — Не совсем, Шарлей. Тут дело в другом. В Катажине Биберштайн. Наш Рейневан, кажется, опять влюбился.
Прежде чем забрезжил рассвет, началось прощание.
— Бывай, Рейнмар, — пожал руку Рейневану Урбан Горн. — Я исчезаю. И без того слишком многие здесь видели меня, а при моей профессии это дело небезопасное. А я намереваюсь продолжать ею заниматься.
— Вроцлавский епископ уже знает о тебе, — предупредил Рейневан. — Наверняка знают также черные наездники, орущие Adsuumuus!
— Значит, надо будет затаиться и переждать. Среди доброжелательных людей. Вначале я поеду в Глогувок. А потом в Польшу.
— В Польше небезопасно. Я говорил, что мы подслушивали в Дембовце. Епископ Збигнев Олесьницкий…
— Польша, — прервал Горн, — не только Олесьницкий. Более того — Польша лишь в очень малой степени Олесьницкий, Ласкаж и Эльгот.
— Польша, дорогой мой, это… Это другие… Европа, парень, вскоре изменится. И в основном именно из-за Польши. Ну, бывай, парень.
— Мы еще встретимся наверняка. Ты, насколько я тебя знаю, вернешься в Силезию. И я туда вернусь. У меня еще там есть несколько недовершенных дел.
— Как знать, может, довершим вместе. Если повезет. Но, чтобы такое случилось, послушай, пожалуйста, совет, Рейнмар из Белявы: не вызывай больше демонов. Не надо.
— Не буду.
— Совет второй: если ты всерьез думаешь о нашем будущем сотрудничестве, то научись как следует работать мечом. Кинжалом. Арбалетом.
— Научусь. Бывай, Горн.
— Бывайте, панич, — подошел Тибальд Раабе. — И мне пора. Надо работать на общее дело.
— Береги себя.
— Постараюсь.
Хоть Рейневан, по сути дела, был готов стать на сторону гуситов с оружием в руках, ему это не было дано. Амброж категорически потребовал, чтобы они с Шарлеем во время штурма Бардо находились при нем и его штабе. Рейневан и Шарлей, за которыми неотрывно следил эскорт, следовали этому приказу, в то время как гуситская армия, невзирая на падающий снег, переправилась через Нису и в образцовом порядке встала перед городом. С северной стороны в небо уже вздымались дымы — в ходе диверсионной операции конники Бразды и Храстицкого успели подпалить мельницы и пригородные домишки.
Бардо был готов к обороне, на стенах кишмя кишели вооруженные, развевались штандарты, не умолкал крик. Громко били колокола обеих церквей — чешского костела и немецкой кирхи.
А перед стенами в черных кругах пепелищ стояли девять закопченных столбов. Ветер нес кислый смрад горелого.
— Гуситы, — пояснил один из сельских доносителей, несколько дюжин которых уже сопровождали армию Амброжа. — Гуситы, схваченные чехи, бегарды и один еврей. Для устрашения. Как только они, благородный господин, выведали, что вы идете, то всех выволокли из ямы и спалили. Еретикам, значит… простите… вам на устрашение и презрение.
Амброж кивнул головой. Но не сказал ни слова. Лицо у него окаменело.
Гуситы быстро и четко заняли позиции. Пехота установила и подперла павонжи загородей. Приготовилась также и артиллерия. Со стен сыпались крики и ругань, время от времени грохотали выстрелы, порой летели болты.
Каркали и носились по небу всполошившиеся вороны, юркали растерявшиеся галки.
Амброж поднялся на телегу.
— Праведные христиане! — закричал он. — Правоверные чехи!
Армия умолкла. Амброж переждал, пока не наступит полная тишина.
— Я узрел, — рявкнул он, указывая на обуглившиеся столбы и пепелища костров, — под алтарем души убиенных за Слово Божие и за свидетельства, кои имели. И голосом громким так они воскликнули: доколе ж, владыка святой и праведный, не будешь ты судить и наказывать за кровь нашу тех, что обретаются на Земле? Узрел я ангела, стоящего в солнечных лучах! И призвал он голосом громовым всех птиц, летящих серединою неба: пойдите, соберитесь на великий пир Божий, дабы съесть трупы королей, трупы вождей и трупы владык, трупы лошадей и тех, кто на них восседал! И увидел я Чудище!
Со стен донесся гул, полетели ругательства и проклятия. Амброж поднял руку.
— Вот птицы Божии над нами, указующие дорогу! А вон там, перед вами, — Чудище! Вот — Вавилон, насытившийся кровью мучеников! Вот пресловутое гнездовище греха и зла, укрытие слуг антихриста!
— На них! — взывал кто-то из толпы воинов. — Смеееерть!
— Ибо вот наступает, — рычал Амброж, — день палящий, аки печь, а все гордецы и кривдонесущие станут соломой, и спалит их наступающий день так, что не оставит ни корня, ни ветви!
— Жеееечь их! Смеееерть! Бей! Убивай! Гыр на них![477]
Амброж воздел руки, толпа тут же утихла.
— Ждет вас дело Божие, — воскликнул он. — Дело, к коему приступить надобно с чистым сердцем, помолившись! На колени, верные христиане! Помолимся!
Армия со звоном и скрежетом повалилась на колени за стеной из щитов и загородей.
— Otče náš, — начал громко Амброж. — Jenż jsi na nebesich bud’ posvěcene tvé jméno…[478]
— Přijd’ tvé královstvi, — гудело в один голос коленопреклоненное войско. — Staň se tvá vůle! Jako v nebi, tak i na zemi![479]
Амброж рук не сложил и головы не опустил. Он глядел на стены Бардо, и глаза его горели ненавистью, зубы ощерены, на губах пена.
— И прости нам, — кричал он, — долги наши! Как и мы прощаем…
Кто-то из стоящих на коленях в первом ряду вместо того, чтобы отпускать грехи, выпалил в сторону стен из пищали. Со стен ответили. Зубцы затянул дым, пули и болты засвистели и градом забарабанили по щитам.
— И не введи, — рык гуситов вздымался по-над гулом выстрелов, — во искушение!
— Ale vysvobod’ nás od zlého![480]
— Аминь! — возопил Амброж. — Аминь! А теперь вперед, верные чехи! Vpřed, bożci bojovnici![481] Смерть прислужникам антихриста! Бей папистов!!!
— Гыр на них! Бей-убивай!
Дикий крик, вой, рев, вздымающий волосы дыбом.
Бардо умирал. Умирал под колокольный звон своих церквей. Колокольный гул Бардо, еще несколько минут назад громогласно, надменно призывавший к оружию, стал отчаянным, как крик о помощи. И наконец превратился в лихорадочный, хаотичный, рваный стон умирающего. И как умирающий затихал, давился смертью, догорал. Наконец умолк, заглох. И почти в тот же момент обе колокольни затянулись дымом, почернели на фоне пламени. Пламени, рвущегося в небо, я бы сказал, уносящего в выси душу города. Города, который умер.
А город Бардо умер. Бушующий пожар был уже всего лишь погребальным костром. А крики убиваемых — эпитафией.
Вскоре из города потянулась вереница беглецов — женщин, детей и тех, кому гуситы позволили выйти. За беглецами внимательно наблюдали сельские информаторы. То и дело кого-нибудь узнавали. Их тут же вытаскивали. И кромсали.
На глазах у Рейневана крестьянка в епанче указала гуситам на молодого мужчину. Его выволокли, а когда сорвали капюшон, то модно подстриженные волосы выдали в нем рыцаря. Крестьянка сказала что-то Амброжу и Глушичке. Глушичка отдал короткий приказ. Поднялись и опустились цепы. Рыцарь рухнул на землю, лежащего закололи вилами и судлицами. Крестьянка сняла капюшон, открыв толстую светлую косу. И ушла. Прихрамывая. Прихрамывая настолько характерно, что Рейневан смог определить врожденный вывих бедра. На прощание она послала ему многозначительный взгляд. Она узнала его.
Из Бардо выносили добычу, из пекла пожара и клубов дыма выходили толпы нагруженных различным добром чехов. Добычу загружали на телеги. Гнали коров и лошадей.
На самом конце колонны из горящего города вышел Самсон Медок. Он был черен от сажи, кое-где подгорел, у него не было ни бровей, ни ресниц. Он нес в руке котенка, взъерошенное черно-белое созданьице с огромными, дикими, испуганными глазами. Котенок лихорадочно цеплялся коготками за рукава Самсона и то и дело беззвучно раскрывал рот.
Лицо Амброжа было словно высечено из камня. Рейневан и Шарлей молчали. Самсон подошел, остановился.
— Вчера вечером я мечтал о спасении мира, — проговорил он очень мягко и тепло. — Сегодня утром — о спасении человечества. Ну что ж, приходится соизмерять силы с намерениями. И спасать то, что можно.
Разграбив Бардо, армия Амброжа свернула на запад, к Броумову, оставляя на свежем и белейшем снегу широкий черный след.
Конницу разделили. Часть под командой Бразды из Клинштейна отправилась вперед, образовав так называемый předvoj, то есть передовой дозор. Остальные, в количестве тридцати, попали под команду Олдржиха Галады и составили арьергард. В нем оказались Рейневан, Шарлей и Самсон.
Шарлей посвистывал, Самсон молчал. Едущий бок о бок с Галадой Рейневан выслушивал поучения, знакомился с хорошими манерами и освобождался от старых. К последним, достаточно строго поучал Галада, относится использование слова «гуситы», поскольку так говорят только враги— паписты и вообще люди, относящиеся к ним неприязненно. Следует говорить «правоверные», «добрые чехи» либо «Божьи воины». Полевая армия из Градца-Кралове, продолжал далее гетман Божьих воинов, это вооруженное крыло Сироток, то есть правоверных, осироченных незабвенным Яном Жижкой. Когда Жижка был жив, Сиротки, ясное дело, еще не были сиротками, а назывались Новым либо Малым Табором, именно для того, чтобы отличаться от Старого Табора, или от таборитов. Новый, или Малый, Табор Жижка заложил, опираясь на оребитов, то есть тех правоверных, которые собирались на горе Ореб, неподалеку от Тшебеховиц, в отличие от таборитов, собиравшихся на горе Табор у реки Лужницы, и там построили свое Городище. Нельзя, сурово объяснял правоверный гетман Сироток из Нового Табора, путать оребитов с таборитами и уж совсем наказуемо — связывать какую-нибудь из этих групп с каликстинами из Праги. Если на Новом Пражском Граде еще можно встретить истинных правоверных, поучал оребит с горы, расположенной неподалеку от Тшебеховиц, то уж Старый Город — это гнездо умеренных соглашателей, именуемых каликстинами либо утраквистами, а с этими истинные чехи не желают иметь ничего общего. Не желают и не должны. Однако пражан тоже нельзя называть гуситами, ибо так говорят только враги.
Рейневан сонно покачивался в седле и время от времени вставлял, что, мол, понимает, что было неправдой. Снова пошел снег, быстро превратившийся в метель.
За лесом, на распутье, неподалеку от спаленного Войбужа, стоял каменный покаянный крест, один из многочисленных в Силезии, — памятник преступления и покаяния. Вчера, когда сжигали Войбуж, Рейневан креста не заметил. Был вечер, сумрак, шел снег. Многое можно было не заметить.
Плечи креста оканчивались каменными клеверинками. Рядом с крестом стояли две телеги, не боевые, а обычные, для перевозки грузов. Одна, с совершенно поломанным обручем, сильно накренилась, опершись на ступицу колеса. Четыре человека тщетно пытались приподнять телегу, чтобы два других могли снять поломанное колесо и надеть запасное.
— Помогите! — крикнул один. — Братры!
— Разгрузите телегу, — крикнул в ответ Галада. — Легче будет.
— Тут не только колесо, — тоже криком ответил возница. — Дышло для пристяжной выломал, запрячь невозможно. Пусть кто-нибудь поскачет вперед, завернет какую-нибудь упряжку. Перегрузим добро…
— Пропади оно пропадом, добро. Не видите, как метет. Остаться хотите?
— Жаль добычи.
— А задницы своей не жаль? За нами могут гнаться…
Голос замер у Галады в глотке. Потому что в скверный, очень скверный час он проговорил эти слова.
Захрапели лошади, из леса вышел отряд рыцарей в полном вооружении. Их было около тридцати, в основном иоанниты.
Они ехали шагом, ровно, дисциплинированно, ни один конь не выдвигал нос из строя.
С другой стороны тракта выехал из-за деревьев другой отряд, тоже сильный. Под хоругвью с бараньей головой Хаугвицей. Заходя лавиной, рыцари ловко отсекли Сироткам дорогу к бегству.
— Пробьемся! — крикнул один из молодых конников. — Брат Олдржих! Пробьемся!
— Как? — прохрипел Галада. — Сквозь копья? Понасажают нас, как цыплят. С коней! И промеж возов! Дешево шкуру не продадим!
Нельзя было терять ни минуты, окружающие их рыцари уже подгоняли лошадей в галоп, иоанниты захлопывали забрала армэ, наклоняли копья. Гуситы соскочили с лошадей, скрылись за телегами, некоторые даже залезли под них. Те, которым укрытия не досталось, опустились на колени и натянули арбалеты. Оказалось, что на телегах, кроме награбленных литургических сосудов, явно по счастливой случайности везли оружие, в основном на древках. Чехи мгновенно поделили между собой алебарды, партизаны и гизармы. Рейневану кто-то сунул в руку спису с длинным и тонким, как шило, острием.
— Готовься! — крикнул Галада. — Идут!
— Влипли мы в бездонное говно. — Шарлей натянул и зарядил арбалет. — А я столько ожидал от Венгрии. Какой, курва, у меня был аппетит на настоящий bogracsgulyas[482]!
— Бог и святой Ежи!
Иоанниты и Хаугвицы погнали лошадей в атаку. И с ревом ринулись на телеги.
— Сейчас! — взвизгнул Галада. — Сейчас! Пли! По ним!
Щелкнули тетивы, град болтов зазвенел по щитам и латам. Рухнули несколько лошадей, свалились несколько наездников. Остальные мчались на защитников. Длинные копья доставали цели. Треск ломающихся древков и крики тех, в которых угодили копья, взмыл под небеса. Рейневана обдало кровью, он видел, как совсем рядом один из возниц конвульсивно дергается, пробитый навылет, как с другой стороны спешившийся конник Галады пытается вырвать из груди острие, заметил, как третьего огромный рыцарь с багром Оппельнов на щите поднимает на копье и, истекающего кровью, кидает на снег. Увидел, как Шарлей стреляет из арбалета, с близкого расстояния всаживая болт в горло одному копейщику, как другому Галада разрубает шлем и голову бердышом, как третий, поддетый крюками двух гизарм, падет между возами и умирает, зарубленный и исколотый. Ощерившаяся, вся в пене морда коня нависла над его головой, он увидел сверк меча, не раздумывая ткнул списой, трехгранное острие пробило и во что-то врезалось. Рейневан чуть не упал под напором, увидел, как иоаннит, в которого он всадил спису, качается в седле. Он нажал на древко, иоаннит откинулся назад, тонким голосом призывая святых. Но не упал, поддержанный высокой лукой седла. Помог кто-то из Сироток, трахнув иоаннита алебардой, против такого удара луки было мало, рыцаря прямо-таки снесло с седла. Почти в тот же момент чех получил булавой по голове, удар вбил капалин по самый подбородок, из-под капалина потекла кровь. Рейневан ткнул ударившего и, изрыгая ругательства, столкнул его с седла. Рядом свалился с коня другой, застреленный Шарлеем. Третий, зарубленный двуручным мечом, ткнулся лбом в гриву, заливая ее кровью. Вокруг телег стало просторней. Латники отступили, с трудом сдерживая лошадей.
— Отлично! — рычал Олдржих Галада. — Отлично, братры! Дали мы им!
Они стояли среди крови и трупов. Рейневан с ужасом отметил, что в живых их осталось не больше пятнадцати, из которых на ногах мог держаться разве что десяток. Большинство из тех, кто еще мог стоять, тоже истекали кровью. Он понял, что живы они только потому, что копейщики мешали друг другу, драться у возов могли не все. Впрочем, и эти заплатили за такую возможность страшную цену. Возы окружало кольцо убитых людей и визжащих, покалеченных лошадей.
— Готовься! — гаркнул Галада. — Сейчас ударят снова…
— Шарлей?
— Жив.
— Самсон?
Гигант откашлялся, стер с бровей кровь, сочившуюся из раны на лбу. Он был вооружен утыканной шипами булавой и щитом, который какой-то доморощенный художник украсил изображением пламенеющей облатки и надписью: BŮH PÁN NÁŠ[483].
— Готовься! Идут!
— Этого, — сквозь зубы проговорил Шарлей, — нам уже не пережить.
— Lasciate ogni speranza[484], — спокойно согласился Самсон. — Какое, однако, счастье, что я не взял с собой того котенка.
Кто-то подал Рейневану гаковницу. Минутная передышка позволила Сироткам забить пули. Рейневан уперся стволом в воз, зацепил крюк за борт, приложил фитиль к запалу.
— Святой Еееееежи!
— Gott mit uns![485]
Грохот копыт известил об очередной атаке со всех сторон. Загремели пищали и гаковницы, в образовавшееся облако дыма полетели болты из арбалетов. А через мгновение в ход пошли длинные копья, брызнула кровь, раздался сумасшедший рев пробитых остриями людей. Рейневана спас Самсон, заслонив его щитом с облаткой и барашком. Через мгновение щит уберег от смерти Шарлея. Гигант управлял огромным щитом одной рукой, как крупным диском, а врезающиеся в него копья отражал так, словно это были стрелы из духовых трубок.
Иоанниты и латники Хаугвица ворвались меж телег, рубили, стоя в стременах, мечами и топорами, в крике и звоне, рвали буздыганами. Гуситы умирали один за другим, огрызаясь как собаки, стреляя копейщикам прямо в лица из арбалетов и рушниц, тыча и разрывая гизармами и алебардами, колотя булавами, коля списами. Раненые заползали под возы и подрезали лошадям бабки, увеличивая толкотню, хаос и толчею.
Галада заскочил на телегу, ударом бердыша скинул с седла иоаннита, сам согнулся, получив острием. Рейневан схватил его, стащил. Двое тяжеловооруженных нависли над ним, вздымая мечи. Жизнь им снова спас Самсон и BŮH PÁN NÁŠ на огромном щите. Один из рыцарей, судя по изображению, Зейдлиц, рухнул вместе с лошадью, которой перерезали бабки. Другого, сидящего на сивом коне, Шарлей рубанул по голове упущенным Галадой бердышом. Шлем лопнул, латник согнулся, захлебываясь кровью. В тот же момент на Шарлея наскочили и повалили лошадью. Рейневан с размаху ткнул наездника списой, острие увязло в пластине. Рейневан отпустил древко, развернулся, сжался, латники были повсюду, вокруг хаос остроносых хундсгугелей, мелькание крестов и гербов на щитах, ураган мелькающих мечей. Тайфун конских зубов и копыт. «Башня шутов, — лихорадочно думал он, — это по-прежнему Narrenturm, безумие и психоз. И сумасшествие. Narrenturm».
Он поскользнулся на крови. Упал. На Шарлея. У Шарлея в руках был арбалет. Он взглянул на Рейневана, подмигнул и выстрелил. Вертикально вверх. Прямо в живот вздымающегося над ними коня. Конь завизжал. А Рейневан получил копытом по голове. «Это конец», — подумал он.
— Помоги нам, Господи! — услышал он как сквозь вату, парализованный болью и слабостью. — Выручай! Выручай, Господи!
— Помощь, Рейнмар! — кричал, дергая его, Шарлей. — Помощь! Живем!
Он приподнялся на четвереньки. Мир все еще плясал и плавал у него в глазах. Но тот факт, что они жили, не заметить было невозможно. Он заморгал.
С поля долетел крик и звон: иоанниты и латники Хаугвица сражались с прибывшей подмогой, вооруженной, в полных пластинчатых латах. Бой был недолгим — по тракту с запада уже мчалась галопом, ревя что есть силы в легких, конница Бразды, за ней, вопя еще пронзительнее, мчалась гуситская пехота с воздетыми цепами. Видя все это, иоанниты и люди Хаугвица развернули коней и поодиночке и группами помчались к лесу. Помощь шла у них по пятам, безжалостно рубя и кромсая, так что эхо неслось по холмам.
Рейневан сел. Ощупал голову и бока. Он был весь в крови, но, похоже, чужой. Рядом, все еще ухватившись за павонж, сидел, опершись о воз, Самсон Медок с окровавленной головой, густые капли ползли у него с уха на плечо. Несколько гуситов поднимались с земли. Одного рвало. Один, держа зубами конец ремня, пытался остановить кровь, хлещущую из культи руки.
— Живем, — повторил Шарлей. — Живем! Эй, Галада, слы…
Он осекся. Галада не слышал. Галада уже не мог слышать.
К телегам подъехал Бразда из Клинштейна, латники из подмоги. Все еще распаленные битвой, они тут же умолкали и затихали, когда под копытами лошадей начинало чавкать кровавое месиво. Бразда оценил побоище, взглянул в остекленевшие глаза Галады, ничего не сказал.
Командир латников из подмоги приглядывался к Рейневану, щуря глаза. Было видно, что он пытается вспомнить. Рейневан узнал его сразу и не только по розе на гербе — это был раубриттер из Кромолина, протектор Тибальда Раабе, поляк Блажей Порай Якубовский.
Рыдавший рядом чех опустил голову на грудь и умер. В тишине.
— Удивительно, — сказал наконец Якубовский. — Гляньте на этих троих. Они даже не очень поцарапаны. Вы просто холерные счастливчики. Или какой-нибудь демон хранит вас.
Он их не узнал. Впрочем, ничего странного.
Хоть Рейневан и сам едва держался на ногах, он тут же принялся перевязывать раненых. В это время гуситская пехота дорезала и освобождала от доспехов и оружия иоаннитов и копейщиков Хаугвица. Убитых вытряхивали из лат, уже началась перебранка, оружие, что получше и подороже, вырывали друг у друга из рук, не обходилось и без кулаков.
Один из лежащих под телегой рыцарей, казалось, мертвый, как и другие, неожиданно пошевелился, заскрипел латами, застонал из глубин шлема. Рейневан подошел, опустился на колени, поднял хундсгугель. Они долго смотрели друг другу в глаза.
— Ну, что же ты… — прохрипел рыцарь. — Добей меня, еретик. Ты убил моего брата, так убей и меня. И пусть ад поглотит тебя…
— Вольфгер Стерча…
— Чтоб ты сдох, Рейневан Беляу.
Подошли два гусита с окровавленными ножами. Самсон встал и преградил им дорогу, в глазах у него было что-то такое, что гуситы почли за благо поскорее убраться.
— Добей меня, — повторил Вольфгер Стерча. — Чертов помет. Ну, чего ждешь?
— Я не убивал Никласа, — сказал Рейневан. — Ты прекрасно знаешь. Я все еще не выяснил, какую роль вы сыграли в убийстве Петерлина. Но знай, Стерча, я сюда вернусь. И рассчитаюсь с виновными. Знай это сам и передай другим. Рейнмар из Белявы вернется в Силезию. И потребует расплатиться за все.
Лицо Вольфгера расслабилось, помягчело. Стерча разыгрывал из себя храбреца, но только теперь понял, что у него есть шанс выжить. Несмотря на это, он, не произнеся больше ни слова, отвернулся.
Возвращалась из погони и разведки конница. Подгоняемая командирами пехота перестала обирать павших, сформировала маршевый строй. Подошел Шарлей с тремя лошадьми.
— Отправляемся, — бросил он кратко. — Самсон, ехать сможешь?
— Смогу.
Отправились они только через час. Оставив позади каменный покаянный крест, один из многочисленных в Силезии памятников преступления и запоздалого раскаяния. Теперь, кроме креста, развилок помечал курган, под которым похоронили Олдржиха Галаду и двадцать четыре гусита — Сироток из Градца-Кралове. На вершину Самсон воткнул павенже с огненной облаткой и чашей.
И надписью: BŮH PÁN NÁŠ.
Армия Амброжа шла на запад, к Броумову, оставляя за собой широкую черную полосу вспаханной копытами и перемолотой башмаками грязи. Рейневан повернулся в седле, взглянул.
— Я сюда вернусь, — сказал он.
— Этого я и опасался, — вздохнул Шарлей. — Этого опасался, Рейневан. Именно этих слов. Самсон?
— Слушаю.
— Ты что-то бормочешь себе под нос, к тому же по-итальянски. Значит, я полагаю, опять Данте Алигьери?
— Верно полагаешь.
— И, конечно, строки, подходящие к нашей ситуации. И к тому, куда мы направляемся?
— Верно.
— Хм-м-м… Fuor de la queta… Значит, мы идем… Я не покажусь слишком назойливым, если попрошу перевести?
— Не покажешься.
Из тихой сени в воздух потрясенный
Уже иным мы двинемся путем.
И я — во тьме, ничем не озаренной…[486]
На западном склоне Голиньца, в том месте, откуда как на ладони была видна долина и марширующая армия, присел на лапу ели большой стенолаз. Отряхнул иголки от снега. Повернул голову, его неподвижные глаза, казалось, высматривают кого-то среди идущих.
Вероятно, стенолаз наконец увидел то, что хотел увидеть, потому что раскрыл клюв и заскрипел, и в этом скрипе был вызов. И чудовищная угроза.
Горы тонули в мутноватом sfumato[487] хмурого зимнего дня.
Снова пошел снег, заметая следы.
Memento salutis Auc or… — традиционный молитвенный гимн.
Ad te levavi oculos meos… — монахи последовательно распевают Псалмы: 122-й, 123-й, 124-й и две песни из «Песни Песней».
Чтобы не дать разлиться желчи, пуристам и им подобным «блюстителям чистоты языка», любящим повторять, что-де «так раньше не говорили», поясню, что слово «холера», «холерный» в значении «болезненный» использовал еще Гиппократ, имея в виду всяческие кишечно-желудочные недомогания. Отсутствие тому доказательств вовсе не означает, что так быть не могло.
«…дальше, чем в миле от города…» — во всей книге я придерживаюсь значения величины мили, принятого в старой Польше, то есть семи километрам с небольшим гаком.
«Мой Алькасин, преследуемый за любовь…» — имеется в виду «Песня об Алькасине и Николетте» (Aucassin et Nicolette), популярная в Средневековье анонимная французская поэма, повествующая о перипетиях влюбленных (так называемая chantefable).
«Formicarius» Нидера, конечно, анахронизм. Это произведение создано доминиканцами лишь в 1437 году.
«Конрадсвальдау принадлежит Хаугвицам. В Янковицах сидят Бишофсхеймы…» В отношении названий местностей я придерживаюсь исторической правды, то есть следую историческим источникам, а в соответствии с ними теперешнее Пшилесье у Бжега в ХV веке именовалось именно Конрадсвальдом, теперешний Скарбомеж — Хермсдорфом, а нынешняя Крушина — Шёнау. В то же время название Янковице для того же исторического периода будет правильнее, нежели «онемеченное» (позже) Енковиц. В последующем тексте иногда — не желая, чтобы читатель окончательно запутался, — я, однако, пользуюсь современными названиями, даже если и с небольшим ущербом для исторической истины. Впрочем, весьма относительным.
«Offer nostras preces in conspectu Altissimi» — моление святому Михаилу Архангелу (Oratio ad Sanctum Michael), часть ритуала экзорцизма в римском обряде, авторства, считается, папы Льва XIII.
«Ego te exorciso…» — фрагмент ритуалов и экзорцистских заклинаний, почерпнутых мной из самых разных источников с определенной, признаюсь, долей беспорядочности. Однако — преднамеренной.
«Pange lingua gloriosi…» — эвхаристический гимн авторства Фомы Аквинского, первая строфа.
«Nü wol dan…» — Вальтер фон дер Вельде.
«Rerum tanta novitas…» — опять Вальтер фон дер Вельде.
«Genitori Genitoque…» — снова Фома Аквинский, тот же гимн «Pange Lingua», последние строки которого, однако, выделяются как так называемый Tantum ergo.
«Garbarze kurwiarze…» — позаимствовал у Людвика Стомны. Это якобы гуральская припевка из района Сухих Бескид.
«So die bluomen üz dem grase dringent…» — Вальтер фон дер Вельде.
«Verbum caro…» — тот же гимн, что и приведенный выше. Четвертая строфа.
«Cesarscy popowie sa antychrystowie» — Кантилена, или «Песнь о Виклифе» Йенджея Гальки, была написана, конечно, гораздо позже, вероятно, около 1440 года.
Конрад, епископ Вроцлава на протяжении восьми лет, поражал всех истинно рыцарской внешностью. Описывая его, я строго придерживался — во всем, что касается его наружности, — хроникера. Однако позволил себе некоторые вольности при описании его других признаков. Надо сказать, что описание Конрада у Длугоша (у которого я почерпнул основные сведения) — «…чернявый волосатик… невысокого роста, толстоватый… с гноящимися глазами, заикающийся и косноязычный…» — плохо укладывалось в мою фабулу, никак ей не соответствуя. К тому же бог знает, каким он был в действительности. Длугош ухитрялся мерзковато и не совсем портретно верно обрисовывать людей, которых не любил или которые ему чем-то насолили. А то, что епископа вроцлавского хроникер симпатией не баловал, — это уж точно.
«Проповедь» впоследствии широко известного Николая из Кузы (насчитывавшего в то время едва двадцать четыре весны жизни) я скомпоновал из значительно более поздних контрреформационных высказываний Петра Скарги, иезуита, в его «Житиях Святых Ветхого и Нового Завета».
«Necronomicon» Абдулы Аль… — разумеется, поклон в сторону Лавкрафта.
«Liber Y Sothotis» — я придумал сам, взяв за образец Лавкрафта, «meum est propositum…» — Вальтер Мэп.
«Bibit hera, bibit herus…» — аноним, текст взят из сборника средневековых религиозных песен, т. н. «Кармина Бурана».
«veni, veni, venias…» — аноним. Из сборника «Кармина аматории».
Текст Алигьери:
Fuor de la queta, ne i’ aura che trema
E vegno in parte ove non e che luca.
А) Прежде всего должен отметить, что далеко не все примечания автора попали в вышеприведенный раздел.
Многие из них для удобства читателя переводчик перенес на соответствующие страницы. Часть авторских примечаний из текста исключена как не представляющая интереса для русскоязычного читателя.
Б) Особая статья — стихотворные тексты.
Должен признаться, что мне удалось найти лишь один профессионально сделанный перевод, который и будет здесь в соответствующем месте приведен. Практически все остальные переводы представляют собой довольно шершавые подстрочники с польского текста, в свою очередь тоже являющегося подстрочником либо «самодеятельным переводом» с какого-то языка на польский.
В) Ну а теперь собственно «Пояснения».
«Memento salutis…» —
Помни, о Создатель вселенной,
Что некогда ты принял форму тела
нашего, когда Тебя выдала на Свет
Пресветлая Дева.
«Ad te leva» — монахи распевают поочередно 122-й, 123-й, и 124-й Псалмы, а также две песни из «Песни Песней» Соломона:
«Benedictus Dominus…» — Псалом 122; 6 — 7
«Qui confidunt in Domino…» — Псалом 123; 1
«Quia non relinguet…» — Там же, 3
«Revertere…» — «Песнь Песней», 6; 12
«Quo… ubera tua…» — Там же 7; 13
«Это мэтр Johann Nider в своем Formicariusi’e написал.
«Formicarius» Нидера, разумеется, анахронизм, поскольку это доминиканское произведение возникло лишь в 1437 году.
«Offer nostras preces in conspectu Altissimi…» — молитва святому Михаилу Архангелу («Oratio ad Sanctum Michael»), в подстрочном переводе текста Сапковского выглядит так: «Мольбы наши возносим пред обличием Всевышнего, дабы снизошла на нас милость Божия, дабы уловлен был дракон, змий древний, коий зовется дьяволом и сатаной, дабы связан он был и сброшен в бездну, дабы не совращал более народов. Тогда, отданные под Твою защиту, мы, священники, данной нам властию сможем отвергнуть дьявольские искушения во имя Господа нашего Христа…»
«Ego te exorciso…» — фрагменты множества ритуалов и экзорцизмов, почерпнутые из различных источников. Признаться должен, несколько беспорядочно. Однако беспорядок этот запланирован.
«Pengo lingua gloriosi» — подстрочный перевод с авторского текста:
Прославляй, язык, тайны
тела и самой дорогой крови,
кою словно колодец излил по
мановению волшебной палочки
в будни земных дней.
Тот, матерью которого была Дева,
Достойный почитания народов Царь.
Гимн Вальтера фон дер Фогельвейде.
Первая строфа в переводе В. Левика.
Когда солнцу, от росы блестящи,
Ранним утром или в полдень мая
Шлют улыбку первые цветы
И в полях, в растормошенной чаще
Свищут птицы, радость изливая, —
Что прекрасней этой красоты!
Профессиональных переводов остальных приводимых автором стихотворных текстов мне найти не удалось. И хотя автор порекомендовал оставить их в тексте книги без перевода (я полагаю, для создания общего аромата), я все же на свой риск и страх решил дать их — пусть и корявые подстрочники:
«Verbum caro»
«Воплощенный словом хлеб
превратит в свое тело,
вино ж — кровь Христова,
хоть и тщетно стремится это увидеть взгляд.
Только вера, Божье слово
шлет в сердца уверенность в этом».
«Verum tanta novitas…» — опять Вальтер фон дер Фогельвайде.
«Все возрождается в весеннем свете
А власть весны приказывает нам радоваться».
«Nü wol dan…» — опять Вальтер.
«Давайте же смотреть,
когда приидет истина.
Идем на веселье, которое нам доставит май,
Взглянем на него и на прекрасных дам
и решим, что лучше из этих двух.
И не самое ли лучшее получил я в дар».
«Genitore, Genitoque…» — снова Фома Аквинский, последние строфы, так называемые «Tantum egro»:
«Богу Отцу и Сыну!
Почет во все грядущие дни.
Пусть век передает веку
гимн триумфа, благодарности, почета».
«Garbarze kurwiarze» — А.С. позаимствовал у Людвика Стомны. Считается, что это припев гуральский из района Сухих Бескид.
Предназначение мое — кончить жизнь в шинке.
Подай кубок, налей вина, сынок,
Чтоб сказали ангелы, стоящие в очереди:
Дай, Боже, пьянице райского отдохновения.
«Bibit hera bibit herus» — аноним.
«Пьет хозяйка, пьет хозяин.
Рыцарь пьет, священник хлещет.
Пьет и он, и пьет она.
Пьет служанка и слуга.
Пьют жадюга, пьет мерзавец,
белый пьет и черный пьет».
«Прыг из окна» — «летное заклинание». Автор пополнил этим забавным двустишием совершенно в «силезском» «духе» известное заклинание.
«Veni, veni, venitas» — аноним.
«Прииди, о, прииди, прииди,
Не дай мне умереть!
Хырка, хырка,
Назаза, Триллиривос…
Прекрасны твои лица,
Очи твои блестящи,
Волосы твои заплетены в косы,
О, какое же ты изумительное существо.
Ты — пурпурнее розы,
Ты — белее лилии,
Ты — прекраснее всех.
Хвала, хвала тебе во веки веков.
И наконец:
Д) Не могу не выразить огромную благодарность автору книги Анджею Сапковскому за безотказную и всестороннюю помощь, потребовавшуюся мне при «расшифровке» имен, терминов и наименований.
А также считаю своим долгом поблагодарить Президента Обнинского компьютерного клуба Юрия Кофтуна и заместителя генерального директора обнинского книжного издательства «Титул» Светлану Ширину, обеспечивавших мне телефонную и электронную связь со всеми интересующими меня и необходимыми мне точками планеты.
Конечно, я ничего бы не смог сделать, если б моя жена Галина Дыхалина не взвалила на свои плечи весь труд и все заботы по дому.
Новые приключения чернокнижника Рейневана. На этот раз он под личиной скромного лекаря появляется в Чехии, охваченной пламенем религиозных войн, дабы исполнить там тайную миссию. Однако у мастера Рейневана немало врагов…
За каждым его шагом следят. И самая мелкая его ошибка может стать роковой.
Вы смеетесь? Дескать, я глупости болтаю? Одно-де противоречит другому? Сейчас докажу вам, что отнюдь.
Выгляньте, господа, в окно. И что вы видите, какая картина перед вами? Овин, ответите вы, не отступая от истины, и отхожее место за ним. А что расположено дальше, ну, за отхожим местом? Так вот если я спрошу девушку, которая спешит к нам с пивом, она ответит, что за отхожим местом ржаное поле, за ржаным полем — Яхимова заграда, за заградой — смолокурня, а дальше-то уж, пожалуй, и Малая Козолупа.
Достаточно спросить нашего корчмаря, и тот как человек весьма знающий добавит, что и это вовсе не конец, что за Малой Козолупой есть еще и Большая Козолупа, за ними имение Коцмыров, за Коцмыровом селение Лазы, за Лазами — Гощ, а за Гощем, пожалуй, уже будет Твардогура. Но заметьте, чем более ученого человека я стану спрашивать, к примеру, вас, тем дальше мы отойдем от нашего овина, нашего отхожего места и обеих Козолуп — ибо более посвященному уму известно, что Твардогурой мир тоже не ограничивается, что дальше лежат Олесьница, Бжег, Немодлин, Ниса, Глубчицы, Опава, Новый Ийчин, Тренчин, Нитра, Остжыгом, Буда, Белград, Рагуза, Янина, Коринф, Крит, Александрия, Каир, Мемфис, Птолемей, Фивы… Ну что? Разве мир не увеличивается? Не становится все больше?
Но и это еще не конец. Двигаясь от Фив вверх по Нилу, который в виде реки Гихон вытекает из источника в земном рае, мы дойдем до земель эфиопов, за которыми, как известно, раскинулась пустынная Нубия, жаркая страна Куш, златобогатый Офир и вся неизмеримая Africae Terra, ubi sunt leones[488]. А дальше океан, окружающий всю землю. Целиком. Но и на этом океане острова имеются — как то: Катай, Тапробана, Брагин, Оксидрат. Гинософы и Чипангу, в коем климат изумительно урожайный, а драгоценности горами навалены, о чем пишет ученый Гуго из Святого Виктора и Петр д’Алилли, а также его милость Жан де Мандевилль, коий собственными очами чудеса оные обозревал.
Таким образом мы доказали, что на протяжении нескольких миновавших столетий мир весьма существенно расширился. Разумеется, в определенном смысле. Ибо даже если материи как таковой в мире и не прибавилось, то названий новых уж прибыло наверняка.
Как же, спросите вы, согласовать с этим утверждение, будто наш мир уменьшился? А я вам незамедлительно это докажу. Только прошу не насмехаться — и не перебивать, ибо то, что я сейчас скажу, вовсе не плод моей фантазии, а сведения, почерпнутые из книг. А над книгами хихикать негоже, ибо для того, чтобы они возникли, кому-то пришлось потрудиться в поте лица.
Как известно, наш мир есть плоскость суши, имеющей форму круглого блина, в центре коего расположен Иерусалим. Блин тот со всех сторон океаном окружен. На востоке край земли образуют Кальпа и Абила, Геркулесовы Столпы и ущелье Аида между ними.
На юге, как я только что показал, за Африкой распростирается океан. На южном востоке твердую землю завершает подчиняющаяся князю Иоанну India inferior, тако же земли Гога и Магога. В северной стороне света последним краешком земли является Ultima Thule[489], там же, ubi oriens iungitur aquiloni[490], лежит земля Могаль, или Тартар. На востоке же свет оканчивается Кавказом, чуть подальше Киева.
А теперь мы подходим к сути дела, то есть к португальцам. А конкретно — к инфанту Генриху, князю Висеу, сыну короля Иоанна. Португалия, что уж тут скрывать, есть королевство не из больших, инфант же этот лишь третий по счету сын, посему неудивительно, что из своей резиденции в Сагрише он чаще и с надеждой превеликой на море поглядывал, нежели на Лиссабон. Собрал он в Сагрише астрономов и картографов, мудрых евреев, мореходов и капитанов, мастеровкорабелов… И началось.
В Год Господень 1418-й добрался капитан Жоао Гонсальвеш Шарко до островов, именуемых Insulas Canarias, Канарскими, а название оттуда пошло, что собак было там обнаружено превеликое множество. Вскоре после этого, в 1420 году, тот же Гонсальвеш Шарко совместно с Тристаном Ваш Тейксейру доплыл до острова, окрещенного Мадейрой. В 1427-м каравеллы Диего де Сильвеша дошли до островов, кои назвали Азорами — откуда такое название взялось, одному Диеге и Богу ведомо. Едва несколько лет тому назад, в 1434 году, очередной португалец, Жиль Эанеш, обошел полуостров Боядор. А шел слух, что уже готовится предпринять плавание инфант дон Генрих, которого некоторые уже начинают называть «мореходом» — El Navegador.
С великим изумлением и уважением отношусь я к оным мореходцам. Неустрашимые они люди. Ведь сущий же ужас отправляться на океан под парусами. Шквалы там и штормы, скалы подводные, горы магнетические, кипящие и клейкие моря, постоянно если не водовороты, так турбуленция, а если не турбуленция, так течения. Чудовища кишмя кишат, полно там драконов водных, морских серпенсов, змей, тритонов, гиппокампов, сиренов, дельфинов и пластуг. Роятся в море sanguissugae, polypi, octopi, locustae, cancri, pistrixi[491] разные и прочее. Самое страшное, в конце — ибо там, где оканчивается океан, за краем самым, начинается Пекло. Вы думаете, почему солнце на заходе бывает таким красным? Так вот потому как окунается оно в огни адские. А по всему океану рассеяны дыры; наплывет каравелла по нечаянности на такую дыру и прямиком в ад проваливается, тут ей со всем, что на ней, конец приходит. Видать, таким это образом было сотворено, чтобы не дать смертному человеку по морям плавать. Ад есть пекло для тех, кто запреты нарушает.
Но, насколько я знаю жизнь, португальцев это не остановит.
Ибо navigare necesse est[492], а за горизонтом есть острова, которые надо открывать. Необходимо нанести на карту далекую Тапробану, описать в roteiros[493] путь к таинственному Чипанг, обозначить Insole fortunate, Счастливые острова. Надобно же плыть далее, по тропе святого Брендана, дорогой мечты, к Ги Брасиль, к неведомому. Затем, чтобы неведомое обратить в ведомое и знакомое.
И вот — quod erat demonstrandum[494] — мир наш уменьшается и сокращается, ибо еще немного, и все уже окажется на картах, на портуланах[495] и в ротейрос. И неожиданно все окажется близко.
Мир уменьшается, и в нем остается все меньше места для легенд. Чем дальше отплывают португальские каравеллы, чем больше становится количество открытых и названных островов, тем меньше остается легенд. То и дело какая-либо развенчивается, словно дым. И у нас остается все меньше иллюзий. А когда умирает мечта, то тьма заполняет опустевшее место. В темноте же, особенно если вдобавок еще и разум уснет, сразу пробуждаются чудовища. Что? Кто-то это уже сказал? До меня? Милостивый государь, а разве есть что-то такое, чего бы кто-то уже когда-то не сказал? Однако в горле у меня что-то пересохло… Вы спрашиваете, не побрезгую ли я пивом? Конечно, нет.
Что вы сказали, благочестивый брат от святого Доминика? Ага, что пора кончать треп не на тему и вернуться к рассказу? К Рейневану, Шарлею, Самсону и другим? Истинная правда, брат. Самое время. Так что возвращаюсь.
Наступил год Господень 1427-й. Помните, что он принес? А как же! Забыть невозможно. Но все же напомню.
В ту весну, кажись, в марте, наверняка перед Пасхой, огласил папа Мартин V буллу Salvatoris omnium, в которой заявил о необходимости очередного крестового похода против еретиков-чехов. Вместо Джордано Орсинни папа Мартин назначил кардиналом и легатом a latere Генриха Бофора, епископа Винчестерского, единоутробного брата короля Англии. Бофор рьяно принялся за дело. Безотлагательно объявили крестовый поход, дабы мечом и огнем покарать гуситских вероотступников. Тщательно подготовили экспедицию, набрали деньги — дело в войне одно из важнейших. На этот раз — вот уж чудо из чудес! — никто этих денег не разворовал. Одни хроникеры считают, что крестоносцы вдруг стали честными, другие — что деньги на этот раз охраняли получше.
Главнокомандующим оного похода франкфуртский сейм назначил Оттона фон Цигенхайна, архиепископа Тревира. Призвали кого удалось под оружие и знаки крестовы. И вот тебе — армия готова. Выставил войско Фридрих Гогенцоллерн Старший, электор бранденбургский. Встали баварцы под командой князя Генриха Богатого, встал пфальцграф Отто из Мосбаха и его брат пфальцграф Иоганн из Ноймаркта. Прибыли на сборный пункт малолетний Фридрих Веттин, сын уложенного немощью в постель Фридриха Храброго, электора Саксонии. Прибыли, каждый с солидной ратью, Рабан фон Хельмштетт, епископ Спейера, Анзельм фон Неннинген, епископ Аугсбурга, Фридрих фон Ауфсесс, епископ Вамберга, Иоган фон Брун, епископ Вюрцбурга. Депольт де Ружемон, архиепископ Безансона. Прибыли вооруженные из Швабии, Гессена, Тюрингии, из северных городов Ганзы.
Двинулось крестовое воинство в поход в начале июля, через неделю после Петра и Павла[496], перешло границу и потянулось в глубь Чехии, помечая путь свой трупами и пожарами. В среду перед Якубом[497] крестоносцы, подкрепленные силами католического чешского ландфрида, встали под Стжибором, где сидел гуситский пан Пшибик де Кленове, и осадили город, очень изнурительно обстреливая его из чешских бомбард. Однако пан Пшибик держался стойко и сдаваться не думал. Осада длилась, время уходило. Нервничал бранденбургский курфюрст Фридрих. «Это же крестовый поход», — кричал он, советуя немедленно двигаться вперед, атаковать Прагу. «Прага, — кричал он, — это caput regni[498], а у кого в руках Прага, у того и Чехия…»
Жаркое, знойное было лето 1427 года.
А как, спрашиваете, на все это реагировали Божьи воины? Как, спрашиваете, Прага?
Прага…
Прага смердила кровью.
Прага смердила кровью.
Рейневан обнюхал рукава куртки. Он только что вышел из больницы, а в больнице, как в любом заведении такого рода, практически всем и каждому делали кровопускание и регулярно вскрывали язвы, да и ампутации следовали одна за другой с прискорбной регулярностью. Одежда могла пропитаться вонью, и в этом не было ничего необычного. Однако курточка источала только запах курточки. И ничего более.
Он поднял голову. Принюхался. С севера, с левого берега Влтавы, долетал запах травы и прелых листьев, сжигаемых в садах и виноградниках. Вдобавок от реки несло тиной и падалью — стояла жара, вода сильно упала, обнажившиеся берега и высохшие луга уже долгое время поставляли городу незабываемые обонятельные впечатления. Но на сей раз воняла не тина. Рейневан был в этом уверен.
Легкий переменчивый ветерок дул с востока, со стороны Пожичских ворот. Со стороны Виткова. А земля под Витковским взгорьем вполне могла источать запах крови. Потому как крови в землю эту впиталось немало.
Однако это, пожалуй, невероятно. Рейневан поправил на плече ремень торбы и резво направился дальше. Не может быть, чтобы этот запах крови — от Виткова. Во-первых, это довольно далеко. Во-вторых, бои шли летом 1420 года. То есть семь лет назад. Семь долгих лет.
Он, ускорив шаг, миновал уже церковь Святого Креста. А запах крови не развеялся. Совсем наоборот. Усилился. Потому что вдруг, для разнообразия, повеяло с запада.
«Хм, — подумал он, глядя в сторону недалекого гетто. — Камень — не земля, старые кирпичи и штукатурка помнят многое, многое может в них продержаться. Все, что они впитают, пахнет долго. А там, у синагоги, в улочках и домах, кровь лилась еще обильнее, чем в Виткове. И в несколько менее отдаленные времена. В 1422 году, во время кровавого погрома, во время смуты, бушевавшей в Праге после расправы с Яном Желивским[499]. Разъяренный казнью своего любимого трибуна народ Праги восстал, чтобы мстить, жечь и убивать. При этом больше всего, как обычно, досталось еврейскому району. У евреев не было ничего общего с казнью Желивского. И они уж никоим образом не были виновны в его судьбе. Но кого это заботило?
Рейневан свернул за Свентокшиским кладбищем, прошел мимо больницы, вышел на Старый Угольный Тарг, пересек небольшую площадь и углубился в арки и тесные закоулки, ведущие к Длинной Твиде. Запах крови улетучился, скрылся в море других ароматов. Арки и закоулки воняли всем, что только можно себе вообразить.
Зато Длинная Твида встретила его главенствующим над всем — и прямо-таки ошеломляющим запахом пекарских изделий. В пекарских лавочках, на прилавках и лавках золотились, красовались и аппетитно пахли знаменитые пражские выпечки. Хоть в больнице он позавтракал и голода не чувствовал, но не удержался и в первой же пекарне купил две свежайшие булки. Булки, которые здесь называли цалтами, имели столь навязчиво эротичную форму, что Рейневан долгое время шествовал по Длинной Твиде слово во сне, натыкаясь на палатки, погрузившись в жаркие, как пустынный самум, мысли о Николетте. О Катажине Биберштайн. Среди прохожих, на которых он налетал и в задумчивости толкал, было несколько вполне привлекательных пражанок различного возраста. Он их не замечал. Рассеянно извинялся и шел дальше, попеременно то кусая цалту, то словно загипнотизированный всматриваясь в нее.
Старогродский рынок привел его в чувство запахом крови.
«Да, — подумал Рейневан, поедая цалту, — здесь-то, возможно, и неудивительно. Для этих-то булыжников кровь не в новинку». Яна Желивского и девятерых его сподвижников обезглавили как раз здесь, у Старогродской ратуши, приманив сюда в тот мартовский понедельник. Когда после предательской казни отмывали от крови полы, красная пена текла из-под ворот ручьями, стекая, кажется, к самому стоящему посередине рынка позорному столбу и образуя там гигантскую лужу. А вскоре после этого, когда весть о смерти трибуна вызвала в Праге взрыв гнева и жажду мести, кровь потекла по всем тамошним сточным канавам.
В сторону Божьей Матери у Тына шли люди, они толпились под сводом ворот. «Будет проповедовать Рокицана, — подумал Рейневан. — Надо бы послушать, что может сказать Ян Рокицана». Слушать проповеди Яна Рокицаны всегда стоило. Всегда. Особенно же теперь, во времена, когда так называемый ход событий поставлял темы для проповедей прямо-таки в ужасающем темпе. Было, ох, было, о чем проповедовать. И стоило слушать.
«Нет времени, — сообразил он. — Есть более срочные дела. И есть проблема… Состоящая в том, что за мной следят».
В том, что за ним следят, Рейневан убедился уже давно. Сразу после выхода из больницы у Святого Креста. Следящие были весьма ловкими, держались незаметно, очень искусно прятались. Но Рейневан их заметил. Потому что это было не в первый раз.
В принципе он знал, кто за ним следил и по чьему приказу. Однако это не имело особого значения.
От шпионов надо было отделаться. У него даже был план.
Он вышел на людный и вонючий Скотный Тарг, смешался с толпой, идущей в сторону Влтавы и Каменного Моста. Он хотел скрыться, а на Мосту, в узкой горловине, тесном перешейке, соединяющем Старе Място с Малой Страной и Градчанами, в шуме и толчее была реальная возможность исчезнуть. Рейневан пробирался в толпе, задевая прохожих и нарываясь на оскорбления.
— Рейнмар! — Один из тех, кого он задел, вместо того, чтобы, как другие, обозвать его курвиным сыном, поприветствовал его, назвав по имени. — Господи! Ты здесь?
— Я здесь. Послушай, Радим… Господи, почему ты так воняешь?
— Это, — Радим Тврдик, невысокий и не очень молодой, указал на ведро, которое тащил, — это глина и ил. С берега реки. Они мне необходимы… Сам знаешь зачем.
— Знаю. — Рейневан беспокойно осмотрелся. — А как же.
Радим Тврдик был, как знали все посвященные, чернокнижником. Радим Тврдик был также, как знали некоторые посвященные, пленен идеей создания искусственного человека. Голема. Все, даже малопосвященные, знали, что единственного до сих пор голема удалось в очень-очень давние времена создать некоему пражскому раввину, которого в сохранившихся документах называли, вероятно, искаженным именем Вар Галеви. Древнему еврею, как говорят документы, сырьем для создания голема послужили глина, ил и тина, взятые со дна Влтавы. Тврдик — единственный, — однако, считал, что роль активизирующего фактора здесь сыграли не обряды и заклинания, кстати, известные, а некая определенная астрологическая конъюнкция, влияющая на конкретный ил и данную глину, на их магические свойства. Однако, не имея ни малейшего понятия, о каком именно расположении планет идет речь, Тврдик действовал методом проб и ошибок: набирал глину настолько часто, насколько мог, — в надежде, что когда-нибудь нападет на необходимую. Брал из различных мест. Сегодня явно «перебрал»: судя по вони, он взял «сырье» непосредственно из-под какого-то отхожего места.
— Ты не на работе, Рейнмар? — спросил Тврдик, вытирая лоб тыльной стороной ладони. — Не в больнице?
— Я смог уйти пораньше. Работы не было. Спокойный день.
— Дай Бог, — колдун поставил ведро, — чтобы не последний. Потому как время такое…
Все в Праге знали, в чем дело, о каком времени шла речь. Но об этом предпочитали не болтать лишнего. Фразы не договаривали. Это вдруг сделалось всеобщим и модным. Обычай требовал в ответ на такое недоговаривание сделать мудрую мину, вздохнуть и многозначительно покачать головой. Но у Рейневана не было на это времени.
— Иди своим путем, Радим, — сказал он, оглянувшись. — Я не могу здесь стоять. А лучше б и ты не стоял.
— Э-э-э?
— За мной следят. Поэтому я не могу идти на Суконническую.
— Следят, — повторил Радим Тврдик. — Те, что обычно?
— Наверное. Бывай.
— Погоди.
— Чего ради?
— Неразумно пытаться уйти от хвоста.
— Почему бы?
— Для следящих, — пояснил на удивление толково чех, — попытки отделаться от хвоста явный знак, что у того, за кем следят, не все в порядке с совестью и есть что скрывать. На воре шапка горит. То, что ты не идешь на Суконническую, — мудро. Но не крути, не сбегай, не скрывайся. Делай то, что делаешь всегда. Заставь шпиков заскучать от нудной повседневной рутины.
— Например?
— У меня в глотке пересохло от копания ила. Пошли «Под рака». Выпьем пива.
— За мной следят, — напомнил Рейневан. — Ты не боишься…
— А чего? — Колдун поднял свое ведро. — Чего бояться-то?
Рейневан вздохнул. Пражские магики поражали его не в первый раз. Он не знал, то ли это заслуживающее удивления хладнокровие, то ли тривиальное отсутствие воображения, но некоторые местные чародеи часто, казалось, не принимали во внимание тот факт, что занимающимся черной магией людям гуситы были гораздо страшнее инквизиции. Maleficium, колдовство, входило в перечень смертных грехов, которые, следуя четвертой пражской догме, казались смертью. Когда речь шла о пражских догмах, с гуситами шуточки шутить не приходилось. Считающиеся умеренными пражские каликстинцы отнюдь не уступали в этом таборитским радикалам и фанатикам сиротам. Пойманного колдуна засовывали в бочку и сжигали на костре.
Они повернули в сторону рынка, пересекли Ножовницкую, потом улицу Злотников, затем Сватойильскую. Шли медленно. Тврдик останавливался около лавочек, обменивался со знакомыми лавочниками парой-другой сплетен. По принятому стандарту фразы прерывали после «теперь, когда такое время…». Несколько раз в ответ следовала мудрая улыбка, вздох и многозначительный кивок головой. Рейневан осматривался, но шпиков не замечал. Они прятались очень хорошо. Он не знал, что чувствовали они, но его самого это нудное однообразие начинало донимать весьма и весьма.
На счастье, вскоре, свернув со Сватойильской во двор и под арку, они вышли прямо на каменный дом «Под красным раком». И на корчмушку, хозяин которой ничтоже сумняшеся назвал ее точно так же.
— Эй, гляньте-ка! Это ж Рейневан!
За столом на стоящей за столбами невысокой скамье сидели четверо. Все были усаты, широкоплечи, в рыцарских дентнерах. Двоих Рейневан знал, они были поляками. Если б не знал, то догадался бы: как все поляки за границей, в чужой стране они вели себя шумно, нагловато и демонстративно хамски. Что по их собственному мнению должно было подчеркивать статус и высокое общественное положение. Забавным было то, что после Пасхи статус поляков в Праге сильно понизился, а их положение упало и того ниже.
— Отлично! Приветствуем тебя, уважаемый наш Эскулап! — встретил его один из поляков, знакомый Рейневана Адам Вейднар герба Равич.
— Присаживайся! Садитесь оба! Приглашаем и угощаем!
— А чего это ты так охотно приглашаешь? — поморщился с демонстративным отвращением другой поляк, тоже великопольчанин, тоже знакомый Рейневану Николай Жировский герба Чевойя. — У тебя избыток деньги́, что ли? К тому же он травник, у прокаженных работает! Заразит нас лепрой-то! А то и чем похуже!
— Я больше не работаю в лепрозории, — терпеливо пояснил Рейневан, делавший это уже не в первый раз. — Я сейчас лечу в больнице богословов. Здесь, в Старом Месте. При церковке Святых Симеона и Юдифи.
— Ладно, ладно, — махнул рукой Жировский, который все это знал. — Что выпьете? Ага, зараза, простите. Познакомьтесь. Посвященные в рыцари господа: Ян Куропатва из Ланцухова, герба Шренява, и Ежи Скирмунт, герба Одровонж. Прошу прощения, но чем тут так, мать ее, воняет?
— Тиной. Из Влтавы.
Рейневан и Радим Тврдик пили пиво. Поляки пили ракуское вино и ели тушеную баранину, заедая хлебом. При этом разговаривали демонстративно громко по-польски, рассказывая друг другу различные глупости и каждую по отдельности отмечая громким хохотом. Прохожие оборачивались, ругались себе под нос. Иногда сплевывали.
С Пасхи, точнее, с Великого четверга, мнение о поляках среди чехов было не из лучших, а их положение в Праге не из высоких. И то, и другое проявляло тенденцию к понижению.
С Зигмунтом Корыбутовичем, для краткости именуемым Корыбутом, племянником Ягеллы, кандидатом в чешские короли, в первый раз в Прагу приехали общим счетом около пяти тысяч польских рыцарей, во второй — каких-нибудь пять сотен. В Корыбуте многие усматривали надежду и спасение гуситской Чехии, а поляки отважно бились за Чашу и право Божие, не жалели крови под Карлштайном, под Иглавой, под Ретцом и под Усти. Несмотря на это, их не любили даже чешские товарищи по оружию. Разве можно любить типов, которые фыркали, услышав, что их чешские соратники носят имена Пицек из Псикоусов, или Садло из Старе Кобзи? Которые диким хохотом реагировали на такие имена, как Цвок (для них звучащее как непристойность) из Халупы или Доупа (Ха! Ха! Задница — вот так имечко!).
Предательство Корыбуты, ясное дело, очень серьезно навредило польскому делу. Надежда чехов провалилась по всей линии, гуситский король in spe[500] стакнулся с католическими панами, предал дело причастия sub utraque specie, нарушил четыре догмы, которыми поклялся. Заговор раскрыли. И племянник Ягеллы вместо чешского трона попал в узилище, а на поляков стали смотреть явно враждебно. Многие из них тут же покинули Чехию. Некоторые, однако, остались. Как бы подтверждая этим порицание предательства Корыбуты, как бы демонстрируя приверженность Чаше, как бы декларируя готовность продолжать борьбу за каликстинское дело. И что? Их все равно не любили. Подозревали — не без оснований, — что каликстинская проблема придает им шарма, утверждали, что они остались, так как, primo[501], возвращаться им было некуда и не к чему. В Чехию они отправились уже будучи преследуемыми судами и секвестрами за растраты, а теперь вдобавок над всеми ими, включая и Корыбута, нависла угроза проклятия и отлучения. Так как, secundo[502], в Чехии они воюют исключительно ради наживы, трофеев и имущества. Так как, tertio[503], они вообще не воюют, а воспользовавшись отсутствием воюющих чехов, трахают их жен.
Все эти утверждения соответствовали истине.
Слыша польскую речь, проходивший мимо пражанин сплюнул на землю.
— Ох, что-то не любят они нас, не любят, — заметил, смешно потягиваясь, Ежи Скирмунт герба Одровонж. — Почему бы это? Удивительно.
— А хрен с ними. — Жировский выпятил грудь, украшенную серебряными подковами Чевоев. Как каждый поляк, он придерживался бессмысленной точки зрения, что, будучи гербованным, хоть и абсолютным голодранцем, он в Чехии является ровней чуть ли не Рожмберкам, Коловратам, Штернберкам и всем другим влиятельным родам вместе взятым.
— Может, и хрен, — согласился Скирмунт. — Но все равно странно, дорогуша.
— Этих людей удивляет, — у Радима Тврдика голос был спокойный, но Рейневан знал его достаточно хорошо, — этих людей удивляет внешность рыцарственных и боевых панов, беспечно распивающих вино за столом в корчме. В такие дни. Сейчас, когда такое время…
Он не договорил. В соответствии с обычаем. Но полякам не было свойственно придерживаться обычаев.
— Такое время, — захохотал Жировский, — когда на вас идут крестоносцы, да? Что идут большой силой, что несут вам меч и огонь, что оставляют за собой земли и воды? Что того и гляди, как…
— Тише, — прервал его Адам Вейднар. — А вам, господин чех, я скажу так: не к месту ваши намеки. Потому что на Новом Месте сейчас, и верно, пустовато, безлюдно. Потому что настали, как вы изволили заметить, такие дни, когда новоместчане гурьбой потянулись вслед за Прокопом Голым на оборону страны. Так что, если б это мне кто-нибудь из новоместских сказал, я б смолчал. Но отсюда, из Старого Мяста, не пошел вообще никто. В общем, pardon, чья бы корова мычала, а ваша б молчала.
— Сила, — повторил Жировский, — идет с запада, вся Европа. Не удержаться вам на сей раз. Будет вам конец, кончилось ваше время.
— Нам, — ядовито повторил Рейневан. — А вам нет?
— Нам тоже, — угрюмо ответил Вейднар, жестом успокаивая Жировского. — Нам тоже. Увы. Не ту, получается, мы сторону в этом конфликте выбрали. Надо было послушаться епископа Ласкара.
— Верно, — вздохнул Ян Куропатва. — Надо было и мне слушать Збышка Олесьницкого. А теперь торчим мы здесь, словно скотина в скотобойне, и только делаем, что ждем резника. Идет на нас, напоминаю господам, крестовый поход, какого свет не видел. Восьмидесятитысячная армия. Курфюрсты, герцоги, пфальцграфы, баварцы, саксонцы, вооруженный люд из Швабии, из Тюрингии, из ганзейских городов, к тому же весь пльзенский ландгриф. да что там, даже какие-то заморские чудаки. Перешли границу в начале июля, обложили Стжибро, который вот-вот падет, а может, и уже пал. А как далеко от Стжибра до нас? Чуть побольше двадцати миль. Вот и посчитайте. Они будут здесь через пять дней. Сегодня у нас понедельник. В пятницу, попомните мои слова, мы увидим их кресты у Праги.
— Не удержит их Прокоп, они его в поле разобьют. Он не выстоит. Их слишком много.
— Мадиамитяне и амаликитяне, когда напали на Галаад, — сказал Радим Тврдик, — были многочисленны, как саранча; верблюдам их не было числа, много было их, как песку на берегу моря[504]. А Гедеон во главе всего трехсот воинов разбил их и рассеял. Ибо боролся во имя Господа Бога, с Его именем на устах.
— Да, да, конечно. А сапожник Скуба победил вавельского дракона. Не смешивайте, милостивый пан, сказок с реальностью.
— Опыт учит, — добавил с кислой ухмылкой Вейднар, — что Господь, если уж вообще вмешивается, то встает скорее всего на сторону более сильных.
— Не сдержит крестовиков Прокоп, — задумчиво повторил Жировский. — Да, на сей раз, пан чех, даже сам Жижка вас не спас бы.
— Нет у Прокопа шансов! — фыркнул Куропатва. — На что угодно спорю. Слишком большая сила идет. С крестоносцами идут рыцари из Йоргеншильда, ордена Щита Святого Георгия, цвет европейского рыцарства. А папский легат ведет, кажется, сотни английских лучников. Ты, чех, слышал когда-нибудь об английских лучниках? У них луки с мужика длиной, бьют на пятьсот шагов. С такого расстояния продырявливают латы, пробивают кольчуги словно льняные рубашки. Хо-хо! Такой лучник ухитрится…
— А ухитрится, — спокойно прервал Тврдик, — такой лучник устоять на ногах, когда получит цепом по башке? Являлись уже сюда к нам разные способные, приходили всякой масти рыцари, но пока что ни один лоб не выдержал удара чешского цепа. Не пожелаете ли поспорить на это, господин поляк? Учтите, я утверждаю, что если заморский англичанин получит цепом по темечку, то второй уже раз заморский англичанин тетивы не натянет, потому как заморский англичанин уже будет заморским покойником. Если получится иначе — выигрыш ваш. На что поспорим?
— Они шапками вас закидают.
— Уже пытались, — заметил Рейневан. — Год назад. В воскресенье после святого Вита. Под Усти. Ты же был под Усти, господин Адам?
— Факт, — признал великопольчанин. — Был. Все мы были. И ты там был, Рейневан. Не забыл?
— Нет. Не забыл.
Солнце припекало жутко, с неба лился жар. Не было ничего видно. Туча пыли, поднятая копытами лошадей наступающего рыцарства, смешалась с плотным пороховым дымом, после залпа окутавшим весь внешний квадрат вагенбурга. По-над ревом бойцов и ржанием коней неожиданно взвился треск ломаемого дерева и крики торжества. Рейневан увидел, как из дыма помчались убегающие.
— Прорвались, — громко вздохнул Дзивиш Божек из Милетинка. — Разорвали телеги…
Гинек из Кольштейна выругался. Рогач из Дубе пытался усмирить хрипящего коня. У Прокопа Голого лицо было словно высечено из камня. Зигмунт Корыбутович побледнел до невозможности.
Из дыма с ревом ринулась броневая кавалерия, железные рыцари настигали бегущих гуситов, давили лошадьми, рубили и резали тех, кто не сумел спрятаться за внутренний квадрат телег. В пролом толпой врывались очередные тяжелые конники.
И в эту сбившуюся и толпящуюся в проломе гущу, прямо в морды коням, прямо в лица наездникам вдруг полыхнули пламенем и свинцом хуфницы и тарасницы, загрохотали гаковницы, гукнули пищали, плотной тучей сыпанули болты из арбалетов. Рухнули всадники с седел, рухнули кони, рухнули люди вместе с лошадьми, кавалерия сбилась в кучу с еще более смертоубийственным результатом. До покрытого дымом внутреннего четырехугольника добрались лишь немногочисленные латники, их тут же прикончили алебардами и цепами. Сразу после этого чехи с дикими воплями вывалились из-за телег, бурной контратакой ошеломив немцев и мгновенно вытеснив их за пределы пролома. Пролом тут же забаррикадировали телегами, на телеги взгромоздились арбалетчики и цепники. Снова загрохотали хуфницы, задымились стволы гаковниц. Загорелась ослепительным золотым огнем воздетая над тележным валом дароносица, сверкнул белизной штандарт с Чашей.
Ktož jsú boží bojovnicí
A zákona jeho!
Prostež od Boha pomoci
A doufejte v něho!
Пение гудело, крепчало и торжествующе неслось по-над вагенбургом. Пыль оседала за отступающей бронированной кавалерией.
Рогач из Дубе, уже зная, повернулся к ожидающим в строю конным гуситам, поднял булаву. Через мгновение то же самое проделал в сторону польской конницы Добко Пухала. Конным моравцам дал знак Ян Товачовский. Гинек из Кольштейна захлопнул забрало шлема.
С поля были слышны крики саксонских командиров, призывающих латников к очередной атаке на телеги. Но латники отступали, заворачивали лошадей.
— Бегуууууут! Немцы убегают!
— Вперед! Дави их! Гыр на них!!
Прокоп Голый вздохнул, поднял голову.
— Теперь… — Он тяжело засопел. — Теперь уж их задницы — наши.
Рейневан покинул общество поляков и Радима довольно неожиданно — просто вдруг поднялся, распрощался и ушел. Коротким многозначительным взглядом объяснил Тврдику причину своего поведения, колдун моргнул. Он понял.
Район снова смердел кровью. «Вероятно, — подумал Рейневан, — несет от недалеких мясных лавок, со стороны Койцев и от Мясного Фримарка[505]. А может, нет? Может, это другая кровь».
Может, та, которая вспенила окружающие сточные канавы в сентябре 1422-го, когда улочка Железна и переулки вокруг нее стали ареной братоубийственных боев, когда антагонизм между Старым Мястом и Табором в очередной раз породил вооруженный конфликт. Много тогда пролилось на Желязной чешской крови. Достаточно много, чтобы все еще продолжать смердить.
Именно этот запах крови повысил его бдительность. Шпиков он не обнаружил, не заметил ничего подозрительного, никто из шагающих по улочкам чехов на шпика не походил. И все же Рейневан непрестанно чувствовал спиной чей-то взгляд. Получалось, что те, кто следил за ним, еще не устали от нудной рутины. «Хорошо, — подумал он. — Хорошо, паршивцы, я подброшу вам побольше этой рутины. Столько, что вам худо станет».
Он пошел по Козьной, узкой от кожевеннических лавчонок и мастерских. Несколько раз останавливался, прикидываясь, что заинтересовался товаром, украдкой оглядывался. Не заметил никого, похожего на шпика. Но знал, что где-то там они были.
Не доходя до Святого Гавла, свернул, зашел в проулок. Он направлялся к Каролинуму, своей родной школе. Ведь делая все как обычно, он направлялся именно туда, надеясь послушать какой-нибудь диспут. Он любил ходить на университетские диспуты и quodlibet[506]. Потому что, после того, как он в воскресенье Quasimodogeniti[507] принял первое после Пасхи 1426 года причастие в обеих видах, он приходил в lectorium ordinarium регулярно. Как истинный неофит он хотел как можно глубже познать тайники и сложности своей новой религии, а они как-то особенно легко усваивались им во время догматических споров, которые регулярно вели представители умеренного и консервативного крыла, сгруппировавшиеся вокруг мэтра Яна с Пшибрама, с представителями радикального крыла, то есть людьми из окружения Яна Рокицаны и Питера Пайна, англичанина, лолларда и виклифиста. Однако истинно взрывчатыми были те диспуты, на которые сходились стальные радикалы, те, что с Нового Мяста. Только тогда начиналось настоящее веселье. Рейневан был свидетелем того, как защищающего какую-то виклифскую догму Пайна назвали «скурвившимся инглишем» и закидали буряками. Как старика Кристиана из Прахатиц, почетного ректора университета, грозились утопить во Влтаве. Как бросили дохлого кота в седенького Петра из Младоновиц. Собравшаяся публика регулярно била друг друга по мордам, расквашивала носы и выбивала зубы не только внутри университета, но также и снаружи, перед Каролинумом, на Мясном Фримарке.
С тех времен, однако, кое-что изменилось. Яна с Пшибрама и людей из его окружения разоблачили как замешанных в заговор Корыбуты и наказали изгнанием из Праги. Однако же, поскольку природа не терпит пустоты, диспуты продолжались и дальше, но в качестве умеренных и консервативных неожиданно начали выступать Рокицана и Пайн. Новоградцы по-прежнему «работали» радикалами. Чертовскими радикалами. На диспутах по-прежнему дрались, перебрасывались грязными словами и кошками.
— Пан.
Он обернулся. Стоящий за ним невысокий человечек был весь серый. Серая физиономия, серая курточка, черная шапка, черные штаны. Во всей его особе единственным живым пятном была новенькая, выточенная из светлого дерева палка.
Он осмотрелся, услышав шум за спиной. У загораживающего ему выход из закоулка типчика тоже была палка. Он был лишь немного повыше и лишь чуточку красочнее. Зато рожа была гораздо противнее.
— Идемте, пан, — повторил, не поднимая глаз, Серый.
— И куда же? И зачем?
— Не сопротивляйтесь, пан.
— Кто вам приказал?
— Его милость пан Неплах. Идемте.
Как оказалось, идти пришлось совсем недалеко. До одного из каменных домов в южной части Староместского рынка. Рейневан не очень хорошо знал, в которой; шпики проводили его с тыла, темными и отдающими плесневеющим ячменем полуподвалами, дворами, сенями, ступенями. Внутри жилье было достаточно богатым — как большинство домовладений в этом районе, оно тоже было унаследовано после зажиточных немцев, сбежавших из Праги после 1420 года.
Богухвал Неплах, называемый еще Флютеком, ждал его в гостиной. Под светлым бревенчатым потолком за одну из балок была зацеплена вожжа. На вожже раскачивался висельник. Носками модных туфель он касался пола. Почти. Недоставало около двух дюймов.
Не тратя времени на приветствия и другие мелкомещанские пережитки, почти не удостоив Рейневана взглядом, Флютек указал пальцем на повешенного. Рейневан знал, что он имел в виду.
— Нет… — Он сглотнул. — Это не тот. Пожалуй… Скорее всего нет.
— Взгляни внимательнее.
Рейневан присматривался уже достаточно хорошо, чтобы быть уверенным, что врезавшаяся в распухшую шею веревка, перекошенное лицо, вытаращенные глаза и вывалившийся изо рта черный язык будут вспоминаться ему во время нескольких будущих обедов.
— Нет. Не тот… Впрочем, откуда мне знать… Я того видел со спины…
Неклах щелкнул пальцами. Находящиеся в гостиной слуги повернули повешенного спиной к Рейневану.
— Тот сидел. И был в плаще.
Неплах щелкнул пальцами. Почти тотчас же отрезанный от веревки труп, покрытый плащом, сидел на карле — в позе довольно жуткой, учитывая rigor mortis[508].
— Нет, — покрутил головой Рейневан. — Пожалуй, нет. Того… Хм-м-м… По голосу я узнал бы наверняка…
— Сожалею. — Голос Флютека был холоден как февральский вихрь. — Этого сделать не удастся. Если б он мог подать голос, ты мне вообще не был бы нужен. А-ну уберите отсюда эту падаль.
Приказ был выполнен мгновенно. Приказы Флютека всегда выполнялись мгновенно. Богухвал Неплах, по прозвищу Флютек, был начальником разведки и контрразведки Табора, подчинялся напрямую Прокопу Голому. А когда еще был жив Жижка, то непосредственно Жижке.
— Садись, Рейневан.
— У меня нет вре…
— Сядь, Рейневан.
— Кто был этот…
— Висельник? В данный момент это не имеет никакого значения.
— Предатель? Католический шпион? Насколько я понимаю, он был виновен?
— Что?
— Я спрашиваю, он был виновен?
— Ты имеешь в виду, — Флютек глянул неприятно, — эсхатологию? Окончательное решение вопроса? Если так, то я могу лишь сослаться на никейское credo: распятый при Понтии Пилате Иисус умер, но воскрес и явится вновь, дабы судить живых и мертвых. Каждый будет судим за свои мысли и дела. И тогда выяснится, кто виновен, а кто невиновен. Установится это, я так скажу, окончательно.
Рейневан вздохнул и покачал головой. Он был сам виноват. Он знал Флютека. Можно было не спрашивать.
— Посему не имеет значения, — Флютек указал головой на балку и обрезанную веревку, — кем он был. Важно, что успел повеситься, когда мы выламывали двери, и что я не смогу заставить его говорить. А ты его не идентифицировал. Ты утверждаешь, что это не тот. Не тот, которого ты якобы подслушал, когда он вступал в заговор с вроцлавским епископом. Правда?
— Правда.
Флютек смерил его мерзким взглядом. Глаза Флютека, черные, как у куницы, узко посаженные по сторонам длинного носа, словно отверстия стволов двух гаковниц, способны были глядеть исключительно мерзко. Случалось, в черных глазах Флютека появлялись два маленьких золотых чертика, которые неожиданно, словно по команде, одновременно начинали кувыркаться. Рейневан уже видел нечто подобное.
Такое обычно было предвестником весьма малоприятных вещей.
— А я думаю, — сказал Флютек, — что неправда. Я думаю, ты врешь. Что врал с самого начала, Рейневан.
Откуда Флютек взялся у Жижки, не знал никто. Разумеется, сплетни ходили. В соответствии с одними Богухвал Неплах, истинное имя — Йехорам бен Исхак, — был евреем, учеником раввинской школы, которого просто так, каприза ради, пощадили во время резни в Хомутовском гетто в марте 1421 года. По другим его действительно звали Богухвал, но не Неплах, а Готтлоб, и был он немцем, купцом из Пльзени. В соответствии с третьими, он — монах-доминиканец, которого Жижка — по неведомым причинам — лично спас во время избиения и уничтожения священников и монахов в Беруне. Четвертые утверждали, что Флютек был чеславицким приходским священником, который своевременно учуял конъюнктуру, примкнул к гуситам и с неофитским жаром забирался Жижке в жопу так рьяно, что доскребся до этой должности. Рейневан был склонен верить именно последнему — Флютек должен был быть попом, в пользу этого говорили его мерзопакостная лживость, двуличность, жуткий эгоизм и прямо-таки невообразимая алчность.
Собственно, именно жадности Богухвал Неплах был обязан своим прозвищем. Потому что когда в 1419 году католические паны завладели Кутной горой, главнейшим в Чехии центром добычи руды, отрезанная от кутногорских шахт и монетных дворов гуситская Прага начала штамповать собственные деньги, медяки с исчезающе малым количеством серебра. Это были никудышные деньги, практически ничего не стоящие, с паритетом почти равным нулю. Пражскими монетками пренебрегали и презрительно называли их «флютками»[509]. Поэтому когда Богухвал Неплах начал исполнять у Жижки обязанности шефа разведки, прозвище «Флютек» мгновенно прилипло к нему. Ибо вскоре оказалось, что Богухвал Неплах не пропустит оказии украсть или присвоить любой плохо или хорошо лежащий флютек. Любое мало-мальски ценное дерьмо.
Каким чудом Флютек удержался при Жижке, который в своем Новом Таборе расхитителей карал сурово и железной рукой давил воровство, оставалось загадкой. Загадкой оставалось, почему Неплаха позже терпел не менее принципиальный Прокоп Голый. Напрашивалось одно объяснение — в том, что он делал для Табора, Богухвал Неплах был профессионалом. А найти профессионала нелегко. Поэтому приходится многое прощать.
— Если ты хочешь знать, — начал Флютек, — то твой рассказ, как, впрочем, и твоя личность, с самого начала пользовались у меня весьма небольшим кредитом доверия. Тайные сборища, секретные совещания, всемирные заговоры — все это хорошо в литературе, приличествуют этакому, скажем, Вольфраму фон Эшенбаху, у Вольфрама действительно приятно читать о тайнах и заговорах… о мистерии Грааля, о Терре Сальбэше[510], о всяческих Клингзорах, Флагетанисах, Файрефизах и прочих Титурелях. В твоем рассказе было немного многовато такой литературщины. Иными словами, я подозреваю, что ты просто-напросто налгал.
Рейневан ничего не сказал, только пожал плечами. Явно демонстративно.
— Поводы для твоих выдумок, — продолжал Неплах, — могут быть различными. Ты сбежал из Силезии, как утверждаешь, потому что тебя преследовали и тебе грозила смерть. Если это правда, то у тебя действительно не было другого выбора, как втереться в доверие Амброжу. А как сделать это поудачней, если не предостеречь его о готовящемся на него покушении? Потом тебя привели к Прокопу. Прокоп в беглецах из Силезии обычно видит шпионов, поэтому вешает всех подряд, и per saldo[511] выходит одно на одно. Так как же спасти свою шкуру? Ну, хотя бы взять и рассказать о тайном совете и заговоре. Что скажешь, Рейневан? Как это звучит? Вольфрам фон Эшенбах позавидовал бы. А турнир в Вартбурге ты выиграл бы как пить дать… Так что причин сочинять, — спокойно продолжал Флютек, — у тебя было достаточно. Но в действительности, я думаю, была только одна.
— Конечно. — Рейневан прекрасно знал, о чем речь. — Одна.
— Мне, — в глазах Флютека появились два желтых чертика, — больше всего по сердцу та гипотеза, что твое плутовство имеет целью отвлечь внимание от действительно существенной проблемы. То есть от пятисот гривен[512], реквизированных у ограбленного сборщика податей. Что ты на это скажешь, медик?
— То же, что обычно. — Рейневан зевнул. — Ведь мы это уже проходили. На твои заезженные и нудные вопросы я, как всегда, дал столь же заезженные и нудные ответы. Нет, брат Неплах, я не поделюсь с тобой деньгами, реквизированными у ограбленного колектора. Причин тому несколько. Во-первых, у меня нет этих денег, поскольку не я их «реквизировал». Во-вторых…
— А кто?
— Нужный ответ: понятия не имею.
Золотые чертики подпрыгнули и кувыркнулись.
— Лжешь.
— Конечно. Можно идти?
— У меня есть доказательство тому, что ты лжешь.
— Ишь ты.
— Ты продолжаешь утверждать, что тот мифический съезд, — Флютек просверлил его взглядом, — происходил тринадцатого сентября и что в нем принимал участие Кашпар Шлик. Так вот из вполне достоверных источников я знаю, что тринадцатого сентября 1425 года Кашпар Шлик находился в Буде. А значит, не мог быть в Силезии.
— Хреновые у тебя источники, Неплах. Впрочем, нет, это провокация. Пробуешь меня подловить. Кстати, уже не в первый раз. Верно?
— Верно. — У Флютека даже веко не дрогнуло. — Садись, Рейневан, я с тобой еще не закончил.
— У меня нет денег колектора и я не знаю…
— Замолкни.
Какое-то время они молчали. Чертики в глазах Флютека успокоились, почти исчезли. Но Рейневан не дал себя обмануть. Флютек почесал нос.
— Если бы не Прокоп… — сказал он тихо. — Если б не то, что Прокоп запретил мне вас пальцем тронуть, тебя и твоего Шарлея, я бы уж выжал из тебя, что надо. У меня в конце концов говорят все, не было такого, кто молчал бы. Ты тоже, будь уверен, сказал бы, где находятся эти деньги.
У Рейневана уже был опыт, напугать себя он не дал. Пожал плечами.
— Да-а, — начал после очередной паузы Неплах, глядя на свисающую с потолка веревку. — И тот тоже бы заговорил, я б и из него вытянул признание. Такая жалость, что он успел повеситься. Знаешь, совсем недавно я действительно думал, что, возможно, он был в той грангии… Очень меня разочаровало, что ты его не признал…
— Я снова тебя разочарую. Мне действительно жаль.
Чертики слегка подпрыгнули.
— Серьезно?
— Серьезно. Ты меня подозреваешь, приказываешь за мной следить, подкарауливаешь, провоцируешь. Пытаешься выяснить мои мотивы и постоянно забываешь о главном и единственном: чех, который занимался заговорами в грангии, предал моего брата, выдал его на смерть палачам вроцлавского епископа. Вдобавок еще похвалялся этим перед епископом. Так что если б именно он висел на балке, я не пожалел бы денег на благодарственную мессу. Поверь, я тоже сожалею, что это не он. И никто из тех, которых в других случаях ты мне показывал и рекомендовал идентифицировать.
— Верно, — задумчиво согласился Флютек. Наверняка лживо. — Когда-то я ставил на Дзивиша Божка из Милетинка. Вторым был Гинек из Колштейна… Но это ни тот ни другой…
— Ты спрашиваешь или утверждаешь? Ведь я повторял тебе сто раз: никто из них.
— Да, этих-то двух ты рассмотрел как следует… Тогда. Когда я забрал тебя с собой…
— Под Усти? Помню.
Весь пологий склон был усеян трупами, но по-настоящему чудовищную картину они увидели над текущей по низу долины речкой Здижницей. Здесь, в красной от крови тине, громоздились горы тел, людских останков и лошадей. Было ясно, что тут произошло. Болотистые берега сдержали бегущих с поля боя саксонцев и майсенцев, задержали их на время, достаточно долгое, чтобы их сумела догнать вначале таборитская конница, а чуть погодя и бегущая за нею воющая орда пехоты. Конные чехи, поляки и моравцы не остались здесь надолго, порубили, кто попался, быстро организовали погоню за рыцарями, удирающими в сторону города Усти. Пешие же табориты, гуситы и сироты задержались у реки надолго. Вырезали и забили всех немцев. Систематически, соблюдая порядок, окружали их, сбивали в кучи, потом в дело шли цепы, моргенштерны, палицы, алебарды, гизармы, судлицы, окши, пики и вилы. Не пропускали никого. Возвращающиеся с побоища группы орущих, распевающих, с ног до головы окровавленных Божьих воинов не вели с собой ни одного пленного.
На другом берегу Здижницы, в районе устинского тракта, конники и пехота тоже не бездельничали. Из туч пыли прорывался лязг железа, гул, крики. По земле стелился черный дым, горели Пшедлицы и Грбовицы, захудалые деревушки на другом берегу речки. Там тоже, судя по звукам, продолжалась бойня.
Кони фыркали, выворачивали головы, прижимали уши, капризничали, топали. Докучала жара.
С грохотом, взбивая пыль, к ним подскакали конники, с ними Рогач из Дубе, Вышек Рачинский, Ян Блех из Тешницы, Пухала.
— Почти конец. — Рогач харкнул, сплюнул, отер губы тыльной стороной ладони. — Их было тысяч тринадцать. По предварительным подсчетам, мы прикончили тысячи три с половиной. Пока что. Там все еще идет работа. Кони у саксов измучены, не уйдут. Ну и мы еще добавим к счету. Добьем, думаю, что-нибудь тысячи четыре.
— Может, это не Грюнвальд, — ощерился Добко Пухала. Венявы на его щите почти не было видно из-под кровавой грязи. — Может, не Грюнвальд, но тоже недурно. Что, милостивый князь?
— Пан Прокоп, — Корыбутович словно его не слышал, — не пора ли подумать о христианском милосердии?
Прокоп Голый не ответил. Направил коня вниз по склону, к Здижнице. Между трупами.
— Милосердие милосердием, — зло бросил едущий немного позади Якубек из Вжесовиц, гейтман Билины, — а деньги деньгами! Это ж чистый убыток. Ну гляньте, вот тот, без головы, на щите золотые скрещенные вилы. Значит, Калкройт. Выкуп самое меньшее сто коп дореволюционных грошей. А вон тот, с кишками наверху, виноградные ножи на косом зеленом поле, это Дитрихштайн. Знатный род, минимум триста…
У самой речки обдирающие трупы Сиротки вытащили из-под кучи трупов живого юношу в латах и яке с гербом. Юноша упал на колени, сложил руки, умолял. Потом начал кричать. Получил топором. Замолчал.
— На черном поле брус серебряный, — без всяких эмоций заметил Якубек из Вжесовиц, знаток, как видно, геральдики и экономии. — Значит, Нессельроде. Из графьев. За мальчишку пятьсот было бы. Эх, транжирим мы здесь деньги, брат Прокоп.
Прокоп Голый повернул к нему свое крестьянское лицо.
— Бог судья, — хрипло сказал. — У тех, что здесь лежат, не было его печати на челе. Не было их имен в книге живых… К тому же, — добавил он после недолгого тяжелого молчания, — мы их сюда не приглашали.
— Неплах?
— Что?
— Ты все время приказываешь за мной следить, твои шпики постоянно ходят за мной по пятам. И долго это будет продолжаться?
— А что?
— Мне кажется, в этом нет необходимости…
— Рейневан, я тебя учу, как ставить пиявки?
Они помолчали. Флютек то и дело поглядывал на обрезанную веревку, свисающую с балки.
— Крысы, — задумчиво сказал он, — бегут с тонущего корабля. Не только в Силезии крысы готовят заговоры по грангиям и замкам, пытаются заполучить заграничных покровителей, лижут задницы епископам и герцогам. Потому что их корабль тонет, потому что страх-то — вот он, у самой жопы, потому что приходит конец тщетным надеждам. Потому что мы идем вверх, а они летят вниз, в клоаку. Корыбутович скопытился, под Усти погром и резня, ракушцы разбиты наголову и уничтожены под Цветтлем, на Лужицах пожары аж до самого Згожельца. Угерский Брод и Пресбург в ужасе, Оломунец и Тырнава трясутся за своими стенами. Прокоп торжествует…
— Пока что.
— Что «пока что»?
— Там, под Стжибором… В городе говорят…
— Я знаю, что говорят в городе.
— На нас надвигается крестовый поход.
— Нормально.
— Кажется, вся Европа…
— Не вся.
— Восемьдесят тысяч вооруженных людей…
— Ерунда. Самое большее — тридцать…
— Но говорят…
— Рейневан, — спокойно прервал Флютек, — подумай. Если б было действительно опасно, ты бы меня здесь видел?
Какое-то время помолчали.
— Впрочем, в любой момент, — проговорил шеф таборитской разведки, — все станет ясно. Услышишь.
— Что? Как? Откуда?
Неплах успокоил его жестом. Указал на окно. Показал, чтобы он прислушался.
Заговорили пражские колокола.
Начало Нове Място. Первой была Мария на Газоне, сразу за ней Слованы на Эмаузах, затем ударили колокола церкви Святого Вацлава на Здеразе, к хору присоединился Стефан, за ним Войцех и Михаил, после них звонко и певуче — Дева Мария Снежная. Чуть погодя наполнилось колокольным звоном Старе Място — первым заговорил Исаак, за ним Гавел, наконец, громко и торжественно, храм Тынский. Потом раззвонились колокольни Градчан — у Бенедикта, у Георгия, у Всех Святых. Наконец, самый благороднейший, самый глубокий, самый бронзовый, ударил и поплыл над городом голос колокола Кафедрального собора.
Злата Прага пела колоколами.
На Староместском рынке была чудовищная суматоха и толкотня. К ратуше валила масса народа, у ворот клубилась толпа. Колокола продолжали звонить. Стоял необычный хаос. Люди толкались, перекрикивали друг друга, жестикулировали, вокруг виднелись только потные, красные от натуги и возбуждения лица, разверстые рты. Лихорадочно горящие глаза.
— В чем дело? — Рейневан схватил за рукав какого-то воняющего мокрой кожей кожевенника. — Известия? Есть известия?
— Брат Прокоп разбил крестовников под Таховом! Наголову разбил, разгромил!
— Был крупный бой?
— Какой там бой? — крикнул рядом тип, выбежавший, видимо, прямо от цирюльника, лицо было наполовину намылено. — Какая там битва! Драпанули! Во всю прыть! В панике! Паписты бежали!
— Бросили все! — взвыл какой-то возбужденный подмастерье. — Оружие, пушки, добро, провизию! И драпанули! Драпанули от Тахова! Брат Прокоп победитель! Чаша — победительница!
— Что вы плетете? Сбежали? Без боя?
— Бежали, бежали! И когда бежали, наши их жутко посекли! Тахов окружен, паны из Ландфрида окружены в замке. Брат Прокоп крушит стены бомбардами, не сегодня-завтра захватит город! Брат Якубек из Вжесовиц гонит и громит господина Генриха фон Плейена!
— Тихааааа! Тише все! Идет брат Ян!
— Брат Ян! Брат Ян! И советники!
Ворота ратуши распахнулись, на ступени вышла группа людей.
В голове шел Ян Рокицана, пробощ от Марии Перед Тыном, невысокий, с благородным, чтобы не сказать — воодушевленным лицом. И нестарый. Ведущему идеологу утраквистской революции было тридцать пять лет. На десять больше, чем Рейневану. Рядом со своим уже знаменитым учеником, тяжело дыша — одышка! — шел Якобеллус Стжыбский, университетский мэтр. Отставая на шаг, держался Питер Пайн, англичанин с лицом аскета. Дальше шли староградские советники — могучий Ян Велвар, Матей Смоляр, Вацлав Гедвика. И другие.
Рокицана остановился.
— Братья чехи! — крикнул он, воздевая обе руки. — Пражане! Бог с нами! И Бог над нами!
Рев толпы сначала возвысился, потом опал, утих. Колокола церквей один за другим умолкали. Рокицана не опускал рук.
— Повержены, — крикнул он еще громче, — еретики! Те, которые обесчестили Святой Крест, возложив его по наущению Рима на свои преступные латы. Постигла их кара Божья. Виктория в руках брата Прокопа!
Люди заревели в один голос, послышались крики «ура». Проповедник успокоил толпу.
— Хоть нашли на нас орды адовы, — продолжал он, — хоть протянули к нам окровавленные когти Вавилона, хоть вновь угрожала истинной религии ярость римского антихриста, Бог над нами! Господь Небес простер свою десницу, дабы уничтожить силу вражью! Тот самый Господь, коий утопил войска фараона в Чермном море, который принудил к бегству от Гедеона неисчислимые полчища мадианитян! Господь, ангел коего за одну ночь побил сто восемьдесят пять тысяч ассирийцев. И тот же Господь Небес поразил страхом сердца врагов наших! Как войска святотатца Сеннахерима[513] убегали от Иерусалима, так пораженная ужасом папская банда разбежалась в панике из-под Стжибора и Тахова!
— Как только узрели, — тоненько вторил ему Якобеллус, — слуги дьявольские Чашу на знаменах брата Прокопа, как только услышали хорал Божьих воинов, разбежались в панике так, что и двух вместе не осталось! Были они как прах, разметаемый ветром[514].
— Deus vicit! — крикнул Питер Пайн. — Veritas vicit![515]
— Te Deum laudamus![516]
В тот вечер, четвертого августа 1427 года, Прага громко и шумно праздновала победу, пражане сумасшедшим спонтанным праздником отыгрывались за недели страха и неуверенности. Пели на улицах, плясали вокруг костров на площадях, пили в садах и дворах. Самые религиозные чтили Прокопову викторию во время молений, осуществляемых impromptu[517] во всех пражских церквях. У менее религиозных был на выбор широкий круг других мероприятий. Всюду — в Старом и Новом Мясте, все еще в основном остающейся пепелищем Малой Стране, на Градчанах, — почти всюду корчмари отмечали победу над круцьятой тем, что всем желающим давали даром, за счет заведения, и предлагали еду. По всей Праге вылетели из бочек и бочонков пробки и затычки, запахли мясом решетки, шампуры и котлы. Как обычно, ловкие кабатчики воспользовались оказией, чтобы, прикрывшись щедростью, освободиться от продуктов, готовых вот-вот прокиснуть либо испортиться, а также тех, которым это уже не грозило. Но кто станет обращать внимание! Крестовники разбиты! Опасность миновала. Ликуй, народ!
По всей Праге веселились и пили. Возглашали тосты в честь мужественного Прокопа Голого и Божьих воинов и на погибель сбежавшим из-под Тахова крестоносцам. В особенности главы похода Оттона фон Цигенхайма, архиепископа Тревира, желали, чтобы по дороге домой он сдох или по крайней мере заболел. Распевали заранее сложенные куплеты о том, как при виде Прокоповых знамен папский легат Генрих де Бофор от страха наклал в портки.
Рейневан присоединился к веселью. Вначале на Староместском рынке, потом вместе со случайной — и довольно многочисленной — компанией перебрался на Перштын. В корчму «Под медвежонком» неподалеку от церковки Святого Мартина-в-Стене. Потом развеселившееся братство переправилось на Нове Място. Прихватив по пути несколько пьяниц с кладбища у Девы Марии Снежной, выпивохи двинулись на Конский Тарг. Здесь поочередно посетили два заведения — «Под белой кобылой» и «У Мейзлика».
Рейневан верно сопровождал компанию. Сам, что тут говорить, жаждал утехи празднования, откровенно радовался таховским победам и меньше опасался за Шарлея. Маршрут его устраивал, ведь жил он на Новом Мясте. А на Суконническую, в аптеку «Под архангелом», где надеялся встретить Самсона Медка, пойти не мог. Это намерение он решительно отверг. Боялся раскрыть тайную квартиру и деконспирировать чешских алхимиков и магов. А то и подвергнуть их кое-чему еще более страшному. А такой риск существовал. В веселящейся толпе «Под кобылой» несколько раз мелькнула серая фигурка, серый капюшон и серое лицо шпика. Флютек, это было ясно, никогда не отказывался от задуманного.
Поэтому Рейневан веселился, но скромно, не перебирал с выпивкой, хотя принятые на Суконнической магические декокты делали его почти невосприимчивым ко всяческим токсинам, в том числе и к алкоголю. Однако в конце концов решился покинуть компанию. Веселье «У Мейзлика» уже доходило (а частично даже дошло) до того этапа, который Шарлей называл: «Вино, песни». Женщины были неслучайно исключены из перечня.
Рейневан вышел на улицу, вздохнул. Прага утихала. Отголоски буйных забав понемногу уступали место хорам надвлтавских лягушек и сверчков в монастырских садах.
Он направился в сторону Конских ворот. Из домов и подвальчиков, мимо которых он проходил, сочились кислые ароматы, слышался звон посуды, девичьи попискивания, уже немного туповатые выкрики и все менее стройное пение.
Ja řezník, ty řezník, oba řezníci
Pudem za Prahu pro jalovici
Jak budu kupovat, ty budeš smlouvat
Budem si panenky hezky namlouvat!
Повеял ветерок, неся запахи цветов, листьев, тины, дыма и бог весть чего еще.
И крови.
Прага продолжала смердить кровью. Рейневан постоянно чувствовал этот преследующий, не покидавший его смрад. И вызванное этим смрадом беспокойство. Прохожие встречались все реже. Неплаховых шпиков поблизости видно не было. Но беспокойство не проходило.
Он свернул на Старую Пасижскую, потом с Пасижской на улицу, носившую название «В Яме». Мысли его уносились к Николетте, к Катажине Биберштайн. Он думал о ней неотрывно и результаты не замедлили сказаться. Воспоминания вставали перед глазами такими живыми и реальными, с такими деталями, что в конце концов это стало просто невыносимо. Рейневан невольно остановился и осмотрелся. Невольно, потому что ведь знал: все равно идти некуда. Уже в августе 1419 года, всего через двадцать дней после дефенестрации, в Праге прикрыли все до единого бордели, а всех до единой веселых девиц изгнали за пределы городских стен. Во всем, что касалось строгости нравов, гуситы были чрезвычайно суровы.
Реалистические и очень детальные воспоминания о Катажине вызвали и другие ассоциации. Хозяйкой жилья в доме на углу улиц Святого Стефана и На Рыбничке, которые Рейневан делил с Самсоном Медком, была пани Блажена Поспихалова, вдова, изобилующая прелестями женщина с милыми голубыми глазами. Глаза эти несколько раз останавливались на Рейневане столь выразительно, что он начал подозревал ее милость Блажену в желании свершить, а может, и свершать далее то, что Шарлей привык весьма пространно именовать «связью, зиждящейся исключительно на страсти к слиянию, не санкционированному Церковью». Остальная часть мира называла это гораздо короче и значительно сочнее. А к столь сочно определяемым вещам гуситы, как уже сказано, относились чрезвычайно сурово. Обычно, правда, это делали скорее напоказ, но ведь никогда не известно заранее, из чего и из кого исполнители пожелают сделать объект демонстрации. Поэтому, хоть Рейневан и понимал взгляды ее милости Блажены, тем не менее делал вид, будто не понимает. Частично из нежелания навлечь на свою голову неприятности, частично — и это даже скорее — из желания сохранить верность своей возлюбленной Николетте.
Из задумчивости его вывело яростное мяуканье, из темного проулка справа выскочил и помчался по улице рыжий котище. Рейневан немедленно ускорил шаг. Кота вполне могли спугнуть шпики Флютека. Но это могли быть и обычные грабители, поджидающие одинокого прохожего. Смеркалось, пустело, а когда становилось темно, новомястские улочки переставали быть безопасными. Особенно теперь, когда большую часть городской стражи призвали в армию Прокопа, не следовало в одиночку болтаться по Новому Мясту.
По сему случаю Рейневан решил покончить с одиночеством. В нескольких шагах перед ним шли двое пражан. Чтобы их догнать, надо было как следует поднапрячься, они шли быстро, а услышав звуки его шагов, заметно заторопились. И резко свернули в переулок. Он вошел вслед за ними.
— Эй, братцы, не пугайтесь! Я только хотел…
Они обернулись. У одного рядом с носом был набухший гноем нарыв. А в руке нож, обычный мясницкий нож. Другой — пониже, крепенький — был вооружен тесаком с изогнутой ручкой. И это были не шпики Флютека.
Третий, тот, который шел следом, спугнувший кота, седоватый, шпиком не был тоже. Он держал дагу[518], тонкую и острую, как игла.
Рейневан попятился, прижался спиной к стене. Протянул грабителям свою медицинскую сумку.
— Господа… — пробормотал он, звеня зубами. — Братцы… Берите… Больше у меня ничего нет… Сми… Сми… Смилуйтесь… Не убивайте…
Морды грабителей, до того жесткие и напряженные, расслабились, расплылись в презрительных гримасах. В глазах, до того холодных и настороженных, появилась пренебрежительная жестокость. Они подошли, поднимая оружие, к легкой и достойной презрения жертве.
А Рейневан перешел ко второй фазе. После психологической прелюдии a la Шарлей пришло время использовать другие методы. Которым он научился у других учителей.
Первый тип совершенно не ожидал ни нападения, ни того, что получит медицинской сумкой прямо в прыщеватый нос. Второй получил удар ногой по голени. Третий, тот, крепенький, удивился, когда его тесак рассек воздух, а сам он рухнул на кучу мусора, споткнувшись о ловко подставленную ногу. Видя, что остальные двое прыгают к нему, Рейневан бросил сумку, мгновенно выхватил из-за пояса стилет, нырнул под руку с ножом, применил рычаг из запястья и локтя, точно так, как учила «Das Fechtbuch» авторства Ганса Тальхоффера. Толкнул одного противника на другого, отскочил, напал с фланга финтом, рекомендуемым в подобных случаях «Flos duellatorum»[519] пера Фьоре да Чивидале, том, посвященный драке на ножах, глава первая. Когда грабитель механически высоко парировал, Рейневан коротко хватанул его по бедру — в соответствии с главой второй того же справочника. Грабитель взвыл, упал на колено. Рейневан отпрыгнул, одновременно ударив ногой того, который поднимался с кучи мусора, снова отскочил от удара, прикинулся, будто спотыкается, теряет равновесие. Седоволосый грабитель с дагой явно не читал классиков и не слышал о финтах, потому что ринулся в резкое и бестолковое нападение, целясь в Рейневана как цапля клювом. Рейневан спокойно подбил ему предплечье, подвернул руку, схватил как учила «Das Eechtbuch» за плечо, блокировал, припер к стене. Стремясь высвободиться, разбойник нанес левым кулаком резкий удар — угодив прямехонько на острие стилета, подставленного в соответствии с указаниями «Flos duellatorum». Узкое лезвие вошло глубоко, Рейневан слышал хруст рассекаемых костей кисти. Грабитель тонко завизжал, рухнул на колени, прижимая к животу раненую руку.
Третий нападающий, тот, крепкий, быстро шел на него, криво размахивая тесаком, наискось, лево-право, очень опасно. Рейневан пятился, парируя и отскакивая, выжидая какой-нибудь рекомендуемой справочниками позиции либо положения. Но ни Meister Тальхоффер, ни messer Чивидале в тот день ему уже не пригодились. Из-за спины грабителя с тесаком неожиданно выдвинулось нечто серое, в сером капюшоне, серой куртке и серых штанах. Свистнула выточенная из светлого дерева палка, глухим ударом извещая об энергичном контакте с затылком. Серый был очень быстр. Прежде чем грабитель упал, он успел садануть его еще раз.
В переулок вошли Флютек и несколько его агентов.
— Ну и что? — спросил он. — Ты все еще считаешь, что нет поводов за тобой следить?
Рейневан глубоко дышал, открытым ртом ловил воздух. В глазах потемнело так, что пришлось прислониться к стене.
Флютек подошел, пригляделся, наклонившись к постанывающему разбойнику с перебитой рукой. Быстрыми движениями симитировал примененный Рейневаном немецкий блок и итальянский контртолчок.
— Ну-ну, — одобрительно и одновременно недоверчиво покрутил он головой. — Ловко сделано, ловко. Кто бы подумал, что ты натренируешься аж до такой степени. Я знал, что ты ходишь к фехтовальщицкому мастеру. Но у него две дочки. Поэтому я полагал, что ты тренируешься с одной из них. А может, и с обеими.
Он дал знак связать стонущего и окровавленного, поискал глазами того, который получил в бедро, но тот, оказывается, успел под шумок сбежать. Приказал поднять получившего удар палкой. Тот все еще был ошеломлен, пускал слюну и никак не мог сфокусировать взгляд. Глаза у него разбегались и все время норовили уплыть куда-то в глубь черепа.
— Кто вас нанял?
Грабитель закосел и хотел сплюнуть. Не получилось. Флютек кивнул, грабитель получил палкой по почкам. Когда он со свистом втягивал воздух, получил снова. Флютек небрежно махнул рукой, дал знать, чтобы его забрали.
— Скажешь, — пообещал он на прощание. — Все скажешь. У меня не было такого, который бы молчал. Спрашивать, — Флютек повернулся ко все еще опирающемуся о стену Рейневану, — догадываешься ли ты, значило бы оскорблять твой интеллект. Поэтому спрошу так: ты догадался, чья это работа?
Рейневан кивнул. Флютек тоже кивнул. Одобрительно.
— Убийцы скажут. У меня не было такого, кто молчит. У меня в конце концов говорил даже Мартинек Локвис, а твердый и упрямый был коротышка, идейный, истинный мученик за свое дело. Паршивцы, нанятые за несколько довоенных грошей, расскажут все, как только увидят инструменты. Но я все равно прикажу их припекать. Из чистой симпатии к тебе, их несостоявшейся жертве. Благодарить не надо.
Рейневан не поблагодарил.
— Из чистой симпатии, — продолжил Флютек, — я сделаю для тебя еще кое-что. Позволю лично, своей собственной рукой отомстить за брата. Да, да, ты верно слышишь. Не благодари.
Рейневан не поблагодарил и на этот раз. Впрочем, слова Флютека еще не вполне до него доходили.
— Через некоторое время к тебе обратится мой человек. Скажет, чтобы ты отправился на рынок, к дому «Под золотой лошадкой», тому, в котором мы сегодня с тобой беседовали. Приди туда незамедлительно. И возьми с собой арбалет. Запомнил? Хорошо. Пока.
— Пока, Неплах.
Дальше все прошло без каких-либо приключений. Уже совсем стемнело, когда Рейневан добрался до угла Щепана и На Рыбничке, к дому с комнаткой в мансарде, которую они вместе с Самсоном Медком снимали у пани Блажены Поспихаловой.
Насчитывающей каких-нибудь тридцать лет вдове Поспихала, requiescat in pace[520]. И Бог с ним, кем бы он ни был, что делал, как жил и за что умер.
Осторожно открыв калитку в садик, он вошел в сени, где стояла тьма хоть глаз коли. Постарался, чтобы дверь не скрипела, а ступени старой лестницы не потрескивали. Он старался так делать всегда, возвращаясь в темноте. Не хотел будить пани Блажену. Немного опасался последствий, к которым могла привести встреча с пани Блаженой, случись таковая во мраке.
Ступенька вопреки его стараниям затрещала жутко. Раскрылась дверь, повеяло лавандовой водой, розой, вином, воском, повидлом, старым деревом, свежевыстиранной постелью. Рейневан почувствовал, как шею ему оплетают пухлые руки, а полные груди притискивают к перилам лестницы.
— Мы сегодня празднуем, — шепнула ему прямо в ухо пани Блажена Поспихалова. — Сегодня праздник, мальчик.
— Пани Блажена… Разве… Надо…
— Тише. Пошли.
— Но…
— Тише.
— Я люблю другую!
Вдова втянула его в эркер, толкнула на ложе. Он погрузился в пахнущие крахмалом пучины перины, утонул, лишенный сил пухлой мягкостью.
— Я… люблю… другую…
— Ну и люби себе на здоровье.
Флютек сдержал слово, совершенно поразив этим Рейневана.
Прошел месяц после того разговора — со дня праздника по случаю победы под Таховом. После нападения. И после инцидента с пани Блаженой Поспихаловой, случившегося в ночь с четвертого на пятое августа. Инцидент с пани Блаженой, что уж тут скрывать, повторился потом еще несколько раз и в принципе доставил Рейневану больше приятного, нежели неприятного. К первому относились — в частности — вкусные и обильные обеды, которыми после пятого августа пани Блажена потчевала своих постояльцев. Рейневан и Самсон, до того питавшиеся нерегулярно и скудно, после четвертого августа стали ходить по своим делам сытыми и вполне довольными жизнью, мило улыбались ближним и весело посвистывали, припоминая вкус булочек, сыра, зеленого лука, печеночки, огурчиков и яичницы с тертым сельдереем. Яичницу с сельдереем пани Блажена подавала особенно часто. Яйца, говаривала она, одаряя Рейневана голубыми как альпийские эдельвейсы взглядами, повышают силу. А сельдерей, добавляла она, усиливает желание.
Спустя месяц после тех событий, уже в сентябре, шестого, в субботу перед Рождеством Девы Марии, когда Рейневан и Самсон уплетали яичницу с сельдереем, в дом тихо, как серая тень, явился знакомый Рейневану серый типчик в серых штанах.
— Его милость ожидают, — проговорил он тихо. — В «Золотой лошадке». Сейчас же, господин.
Пражские улицы были исключительно малолюдны, даже пустынны. Чувствовалось напряжение, пульс города был нервным, беспокойным и прерывистым. Крыши блестели от дождя, прошедшего перед рассветом.
Они молчали. Самсон Медок заговорил первым.
— Почти точно два года назад, — сказал он, — мы были в Зембицах. Восьмого сентября 1425 года ты прибыл в Зембицы. С благородным намерением спасти возлюбленную. Помнишь?
Вместо того чтобы ответить или прокомментировать, Рейневан пошел быстрее.
— За эти два года ты подвергся существенным метаморфозам, — не сдавался Самсон. — Сменил — дело немалое — религию и мировоззрение. Защищая то и другое, ты порой ходил в бой с оружием в руках, порой позволял политикам, шпионам и мерзавцам использовать себя. И руководила тобою уже не возвышенная идея спасения любимой, а нечто совсем иное: слепая месть. Месть, которая, если даже каким-то чудом она настигнет действительно виновных людей, все равно не вернет жизнь твоему брату.
Рейневан остановился.
— Мы это уже обсуждали, — твердо ответил он. — Мои мотивы тебе известны. И ты обещал помочь. Поэтому я не понимаю…
— Почему я к этому возвращаюсь? Потому что к такому всегда стоит возвращаться. Всегда стоит повторять. А вдруг да подействует, а вдруг у человека откроются глаза и разум восторжествует. Но ты прав. Я обещал помочь. И помогу. Пошли.
У ворот Святого Гавла — удивительное дело — не было стражи. Ни одного вооруженного. Это выглядело весьма странно, поскольку и ворота, и мостик над рвом были главной связью между Новым и Старым Городом, а отношения между районами бывали порой настолько напряженными, что это оправдывало содержание при воротах вооруженных отрядов. Сегодня не было никого, проход под аркой ворот был совершенно пуст. Как бы приглашал войти. Неискренне. Как ловушка.
Пустовато было и на улочках за Святым Гавлом, обычно заполненных лавчонками и прилавками, удивительная тишина стояла на Рыбном рынке. А Староградский рынок будто вымер. Две собаки, одна кошка и штук тридцать голубей в согласии и гармонии пили воду из лужи около позорного столба, не обращая внимания на немногочисленных прохожих, крадущихся вдоль стен домов.
Блестели омытые дождем шары на башенках Тынского храма. Словно золотой трезубец горела башня ратуши, как всегда скрежетал, звенел и что-то указывал ратушевый горологиум — башенные часы. Как обычно, не очень-то было ясно, что указывал, зачем указывал и сколь точно указывал. Судя по положению солнца, только что миновала терция.
Флютек ожидал в доме «Под золотой лошадкой», в той же комнате, что и раньше. Однако на сей раз обошлось без висельника.
Стоя у окна, таборитский главный шпион выслушивал донесения людей, выглядевших агентами, а также людей, агентами не выглядевших. Увидел Рейневана. Поморщился при виде Самсона.
— Пришел?
— Пришел.
— Арбалета не взял, — кисло заметил Неплах. — Возможно, оно и лучше. Еще стрельнул бы во что-нибудь. А что, твой дурачок обязательно должен присутствовать?
— Не должен. Спустись вниз, Самсон. И жди.
— Встань туда, — приказал Флютек, когда Самсон вышел. — Там, у окна. Стой, молчи, наблюдай.
Он стоял, молчал, наблюдал. На рынке по-прежнему было пусто. У лужи при позорном столбе чесалась собака, кошка вылизывала хвост. Голуби топтались по краю воды. Откуда-то со стороны Унгельта и церкви Святого Иакова донеслись звуки рога. Чуть погодя такой же звук долетел с востока, от разрушенного Святого Клементия, бывшего монастыря бывших доминиканцев.
В комнату влетел задыхающийся агент. Флютек выслушал донесение.
— Подъезжают, — сообщил он, подходя к соседнему окну. — Около пятисот коней. Слышишь, Рейнмар? Пятьюстами конями они хотят захватить Прагу, шуты. Пятьюстами хотят захватить власть, самонадеянные спесивцы.
— Кто? Ты наконец скажешь, в чем дело?
— Крысы бегут с тонущего корабля. Подойди к окну. Присмотрись. Смотри внимательно. Ты знаешь, кого должен высмотреть.
От позорного столба вдруг сбежали собаки, за ними помчалась кошка. Голуби сорвались трепещущей крыльями тучей, спугнутые усиливающимся цокотом подков. Конный отряд приближался с юга, со стороны рва, со стороны пустых ворот Святого Гавла. Вскоре конники — среди них многочисленные тяжеловооруженные — начали с бряцанием и шумом вливаться на рынок.
— Колинская дружина Даивиша Божка, — распознал цвета и знаки Флютек. — Вооруженные люди Путы из Частоловиц, паноши Яна Местецкого из Опочна, латники Яна Михальца из Михаловиц. Конники Оттона де Бергова, господина Тросок… А во главе?
Во главе рати ехал рыцарь в полных латах, но без шлема. На белой яке герб: золотой, стоящий на задних лапах лев на голубом поле. Рейневан видел уже и рыцаря, и герб. В битве под Усти.
— Гинек из Кольштейна, — проговорил сквозь сжатые зубы Флютек. — Из Щепанинской линии Вальдштейнов, из рода великих Марквартичей. Герой из-под Вышеграда, сейчас владетель Камыка, литомерицкий гейтман. Далекий прошел путь, от величия до предательства. Посмотри на его спутников, Рейневан. Смотри внимательнее. Что-то подсказывает мне, что кого-то ты узнаешь.
Староместский рынок гудел от подков, лязг и бряцание отражались эхом от стен, вздымались над крышами. Гинек из Колштейна, рыцарь со львом, поднял на дыбы своего коня перед самым порталом староместской ратуши.
— Святой мир! — рявкнул он. — Пришло время святого мира! Довольно крови, насилия и преступлений! Освободить арестованных! Освободить Зигмунта Корыбуту, истинного господина нашего и короля!
— Достаточно правления кровавых клик! Конец насилию, предательствам и войне! Я принес вам мир!
— Святой мир! — конники хором подхватывали его слова. — Святой мир! Pax sancta!
— Народ города Праги! — орал Гинек. — Столица королевства Чешского и все верные этому королевству! К нам!
— Пан бургомистр Святого Мяста! Господа советники! Господа присяжные! К нам! Присоединяйтесь!
Двери ратуши не приоткрылись ни на дюйм.
— Прага! — крикнул Гинек. — Свободная Прага!
И Прага ответила.
С грохотом раскрывались ставни, из-за них выглянули стремена и луки арбалетов, стволы гаковниц, трубы пищалей. Разом, словно по команде, Староместский рынок утонул в оглушительном грохоте выстрелов, в дыме и вони пороха. На теснящихся на площади вооруженных людей обрушился рад пуль и болтов. Взорвался и вознесся крик, рев, вой раненых людей, ржание и истошный визг покалеченных лошадей. Конники закружились в беспорядке, сталкивались, переворачивались, топтали тех, которые свалились с седел. Часть с места послала коней в галоп, но с рынка невозможно было убежать. Улицы неожиданно забаррикадировали бревнами, перегородили натянутыми поперек цепями. Из-за заслонов сыпанули болты. А со всех сторон, с Желязной, с Михальской, с Длинной Тжиды, с Телячьей, от Тына на рынок бежали вооруженные люди.
Конники, заслоняясь щитами, сбились в кучу у ратуши. Охрипший от крика Гинек из Кольштейна пытался навести порядок. А из домов все стреляли. Пули и болты летели из окон окружающих Староместский рынок каменных домов — из «Единорога», из «Красных дверей», из «Барашка», из «Каменного колокола», из «Лебедя». Стреляли из окон и оконец, с крытых балконов, с крыш, из сеней и ворот. Рыцари и паноши один за другим слетали с седел на землю, валились дергающиеся в агонии кони.
— Хорошо, — повторял сквозь зубы Флютек. — Хорошо, пражане! Так держать! Ох не уйдешь ты отсюда живым, пан Колштейнский из Вальдштейнов. Не унесешь головы.
Гинек из Колштейна словно услышал, потому что его рать неожиданно разделилась на две части. Одна, примерно в сто коней, под командой рыцаря с серебряно-черным щитом, помчалась галопом в сторону церкви Святого Николая. Другая во главе с самим Гинеком ударила на толпу, напирающую от Длинной Тжиды.
Первый отряд исчез из поля зрения Рейневана, и он мог только по шуму и лязгу судить о том, что конники пытаются пробиться сквозь баррикады, прорубить себе дорогу на мост и Малу Страну. Зато он видел, как группа Гинека налетела на вооруженных горожан, как уложила на землю первую линию, как рассеяла вторую. И как увязла на третьей, напоровшись на заслон из гизарм, дзид и вил. Пражане стояли твердо, не дали себя испугать. Их было много. Они были сильны. Они верили в себя.
Потому что все время прибывали новые.
— Смерть предателям! — орали они, атакуя. — Во Влтаву их!
— Бить, бить, никого не оставлять в живых!
Ржали, вставая на дыбы, раненые верховые кони, валились на уже скользкую от крови землю всадники. А из окон продолжали лететь болты, болты, болты.
— Бей предателей! Во Влтаву их!
Конники отступили, вернулись на площадь, рассеялись, помчались небольшими группами, чтобы собственными силами пробиваться сквозь баррикады и цепи у Святого Николая и в Михальской. Но Гинека с ними не было. Под героем Вышеграда и Усти пал конь, получивший косой по передним ногам. Рыцарь успел вовремя спрыгнуть, не выпустил меча, напавших на него изрубил. Привалившись спиной к стене дома «Под слоном», скликал к себе нескольких тоже спешившихся, однако, видя, что они падают, скошенные болтами, прыгнул под арку, выбил плечом дверь. Пражане кучей ввалились следом за ним внутрь дома. У Гинека не было шансов. Прошло немного времени, и окровавленное тело в яке, украшенной львом Марквартичей, вылетело из окна первого этажа и свалилось на пражскую брусчатку.
— Дефенестрация! — расхохотался демонически скривившийся Флютек. — Вторая дефенестрация! Это мне, черт побери, нравится! Возмездие и символика!
Выкинутый из окна Гинек еще подавал признаки жизни. Пражане обступили его. Какое-то время колебались. Наконец кто-то переборол неуверенность и ткнул рыцаря пикой. Другой рубанул топором. А потом принялись тыкать и рубить все.
— Да! — засмеялся Неплах. — Символика! Ну как, Рейневан? Что скажешь…
Он осекся. Рейневана в комнате не было.
Надо было признать, что рыцарь со щитом, косо поделенным на серебряное и черное поля, спасал свою жизнь рассудительно и логично. Во-первых, приметный щит он отбросил еще на рынке. Когда же оттиснутые от баррикад у Овощного Тарга конники выбрались за церквушку Святого Лингарта, где снова наткнулись на пражан и ввязались в яростный бой, черно-серебряный рыцарь, не раздумывая, развернул коня и умчался в улочки, в галопе сбрасывая с плеч плащ с богатым шитьем. Выехал, распугивая уток и нищих, на небольшую площадь с названием «У лужи». Слыша крики мчащейся с рынка погони, он выругался, соскочил с седла, шлепнул коня по крупу, сам погрузился в тесный и темный проход, ведущий к улице Платнерской. Пражане с криками помчались вслед за стуком копыт коня, бегущего в сторону доминиканского монастыря и Влтавы. Реки, в глубинах которой, как следовало из уже нудно повторяющихся выкриков толпы, вот-вот найдут конец бунтари и предатели.
Отголоски утихали, удалялись. Рыцарь вздохнул, усмехнулся в усы. Он уже был почти уверен, что ему повезет.
И как знать, возможно бы, и повезло, если б не то, что Рейневан прекрасно знал район. Улица Платнерская и отходящие от нее переулки приютили в предреволюционные времена несколько уютных и недорогих борделиков, так что места эти прекрасно знал каждый студент и каждый бакалавр Карлова университета. К тому же Рейневан и Самсон Медок пользовались магией. Телепатическими амулетами. Очень простыми, но вполне достаточными для примитивной телекоммуникации. Для выслеживания и погони.
Серебряно-черный рыцарь немного переждал, использовал время на то, чтобы прикрыть латы лоскутом найденной ткани. Он прижался к стене, слыша цокот подков, но это просто бежал конь без седока, буланый с окровавленным боком. За конем бежала, покачиваясь и мыча, пестрая корова — откуда она здесь взялась, одному Богу известно.
Когда утихло, рыцарь быстро двинулся в сторону Платнерской. Вышел на улицу, немного постоял, осмотрелся, прислушиваясь к угасающим отголоскам боя и резни. Потом вошел в первый попавшийся навес и во двор, здесь принялся снимать латы, которые могли его выдать. Стянул сохнущую на веревке рубаху, сильно изношенную и просторную, явно шитую для беременной либо просто от рождения толстой бабы. Когда натягивал рубаху через голову, несколько мгновений ничего не видел.
Рейневан с Самсоном воспользовались этим.
Рейневан с размаху саданул рыцаря поднятой с земли доской. Самсон схватил саданутого за плечи, тряхнул, поднял, крепко толкнул на стену. О диво, вместо того, чтобы бессильно сползти по этой стене, рыцарь оттолкнулся от нее, выхватил из ножен корд и напал. Самсон отскочил. Рейневан замахнулся доской, рыцарь ловко отбил ее, ткнул острием так быстро и профессионально, что, если бы не уроки фехтования, Рейневан распрощался бы с печенью и жизнью. Рыцарь умело повернул корд в руке и быстро резанул, если бы не выученный раньше нырок, лезвие распороло бы Рейневану кадык аж по шейные позвонки. Опасное положение свел на нет Самсон, ударом палки выбивший у рыцаря оружие, а его самого поваливший на землю ударом кулака. Удар был сильный, но рыцарь и на сей раз не пожелал остаться лежать там, куда упал. Он вскочил, обеими руками схватил пустую бочку, поднял, крякнул и, покраснев от натуги, бросил словно снаряд в Самсона Медка. Но и здесь нашла коса на камень. Самсон поймал бочку в полете и откинул словно мячик. Рыцарь рухнул, сбитый с ног, на кучу соломы.
Подняться он уже не сумел. Рейневан и Самсон навалились на него, придавили и схватили за руки. Обмотали голову женской рубахой. Спутали ноги в щиколотках длинной вожжой. И втащили в ближайший дом, волоча за вожжу. Цацкаться с ним они не стали. Не обращали внимание на то, что голова рыцаря ритмично колотится о каменные ступени, а сам он стонет и ругается.
Свалившись на кочаны капусты, рыцарь сел, постанывая и лаясь. Когда Рейневан сорвал у него с головы тряпку, он заморгал. У подвала было оконце, поэтому кое-что увидеть удалось. Рыцарь долго всматривался в Рейневана. Не так долго в Самсона. И сразу понял, что из этих двух только один может быть партнером для переговоров. Он взглянул Рейневану прямо в глаза, откашлялся.
— Разумно. — Он сумел-таки улыбнуться. — Ловко, брат. Зачем делиться с другими, если можно все взять себе одному? Времена теперь тяжелые и неустойчивые, чтобы пренебрегать деньгой. А деньги тебе в мошну попадут, обещаю.
Рейневан украдкой облегченно вздохнул. Стопроцентной уверенности у него до сих пор не было, и он уже на всякий случай озлоблялся, чуя последствия возможной ошибки. Но когда рыцарь заговорил, об ошибке уже не было речи. Этот голос он слышал два года назад, тринадцатого сентября, в Силезии, в цистерцианской грангии. В Дембовце.
— Ты заслужил… — Серебряно-черный рыцарь облизнул губы, глянул на Рейневана. — Ты заслужил награду. Хотя бы уже за прыткость. Прытко ты меня схватил, что уж говорить. Голова у тебя, что уж говорить, есть на плечах…
Он осекся. Сообразил, что говорит впустую, а его слова не производят на слушателя ни малейшего впечатления. Он немедленно сменил тактику. Состроил гордую мину и сменил тон. На господский и повелительный.
— Я Ян Смижицкий из Смижиц. Ты понимаешь, парень? Ян Смижицкий! Выкуп за меня…
— Там, на рынке, — прервал Рейневан, — труп твоего дружка Гинека уже висит на позорном столбе, ободранный донага. Рядом есть еще свободное место.
Рыцарь не опустил глаз. Рейневан понял, с кем имеет дело, но придерживался принятой стратегии. По-прежнему пытался напугать и устрашить.
— Из остальных твоих дружков уцелели только те, которых защитил Рокицана, заслонив собственной грудью от пик толпы. Этих затащили в тюрьму ратуши. Предварительно прогнав заранее придуманной «тропой добродетели» через шпалеру людей с палками и топорами. Не все прошли этот путь живыми. Погоня за остальными продолжается, а толпа все еще ожидает у ратуши. Ты соображаешь, к чему я все это говорю? К тому, что мне жутко хочется оттащить тебя туда, на рынок, выдать пражанам и посмотреть, как ты будешь бежать под палками. И знаешь, откуда у меня такое желание? Может, догадываешься?
Рыцарь прищурился. Потом широко раскрыл глаза.
— Это ты… Теперь узнаю.
— Ты предал моего брата, Ян Смижицкий из Смижиц, послал его на смерть. За это ты заплатишь. Собственно, сейчас я думаю, каким образом. Могу, так сказать, передать тебя в руки пражан. Могу здесь, на месте, собственноручно всадить тебе нож под ребра.
— Нож? — К рыцарю быстро вернулась самонадеянность, он презрительно выпятил губы. — Ты? Под ребро? Ха, ну давай, младший хозяин из Белявы.
— Не провоцируй меня.
— Провоцировать? — Ян Смижицкий фыркнул и сплюнул. — Я не провоцирую. Я издеваюсь! Я разбираюсь в людях, умею через глаза в душу заглянуть. К тебе заглянул и вот что скажу: ты даже курицу не убьешь.
— Я могу, сказал, затащить тебя к ратуше. Там ожидает целая толпа менее сентиментальных людей.
— А еще можешь поцеловать меня в задницу. Именно это я тебе предлагаю. И искренне рекомендую.
— А могу и отпустить.
Смижицкий повернул голову. Не настолько быстро, чтобы Рейневан не уловил вспышку в его глазах.
— Значит, все-таки, — спросил он немного погодя, — выкуп?
— Можно и так сказать. Ответишь мне на несколько вопросов.
Рыцарь взглянул на него. Долго молчал.
— Ты сопляк, — сказал наконец, кривя губы и затягивая слова. — Ты силезская немчура. Ты знахарь. Ты думаешь, с кем имеешь дело? Я Ян Смижицкий из Смижиц, чешский дворянин, пан, посвященный в рыцари, гейтман мелиницкий и рудницкий, мои предки дрались под Леньяно и Миланом, под Аскалоном и Арсуфом. Мой дед покрыл себя славой под Мюльдорфом и Креси. Отвечать на вопросы? Тебе? Да пошел ты, молокосос!
— Ты, благородный пан Смижицкий, словно простой разбойник, готовил предательство против собственных земляков. Тех, которые сделали тебя гейтманом, посадили на Мелинки и Рудницы. В благодарность за это ты вступил против них в заговор с Конрадом из Слесьницы, епископом Вроцлава. Два года назад, в Силезии, в цистерцианской грангии. Прошло целых два года, но ты наверняка помнишь. Потому что я-то ведь помню. Каждое произнесенное там слово.
Смижицкий впился в него глазами. Долго молчал, несколько раз сглотнул слюну. Когда заговорил, в его голосе, кроме изумления, прозвучало искренне восхищение.
— Так это ты… Ты был там. Ты подслушал… Чтоб тебя черти!.. Надо признать, ты широко и запросто вращаешься в мире. Восхищаюсь и сочувствую одновременно. Такие умирают молодыми и обычно скверной смертью.
Самсон Медок при помощи магического амулета послал какой-то ментальный сигнал. Но хотя во время погони связь у них получалась сносно, сейчас, на расстоянии двух шагов, сигнал был почти неразборчивым. То есть неразборчивым было содержание, зато явно интенсивным. Рейневан воспринял это как пожелание действовать решительно.
— Ответишь на мои вопросы, пан Смижицкий.
— Нет, не отвечу. Тебе сдается, что у тебя есть нечто такое, чем ты можешь меня напугать, шантажировать? Ни хрена у тебя нет, младший господин Белява. А знаешь почему? Потому что наступили исторические времена. Каждый день приносит изменения. В такие времена, коновал, шантажисты должны действовать очень быстро, иначе их шантаж оборачивается всего лишь насмешкой. Ты не заметил, что сегодня творилось на улицах? Я въехал в Прагу рядом с Гинеком из Кольштейна. Мы приехали прямо из Колина, от пана Дзивиша Божка, он же дал нам своих вооруженных. Рука об руку с нами шли дружинники таких заядлых католиков и гуситобойцев, как Пута из Частоловиц и Отто де Бергов. Нет никакой тайны в том, зачем мы прибыли. Мы намеревались захватить ратушу и взять в свои руки власть, потому что Прага это caput regni[521], у кого в руках Прага, у того и Чехия. Мы хотели освободить Корыбута и провозгласить его королем. То есть истинным королем, одобренным Римом. Мы хотели договориться с папой, склонным, как говорят, к компромиссу относительно литургии, готовым уступить в отношении Чаши и причащения sub utraque specie. Готовым к переговорам. Но не с Табором, не с радикалами, не с людьми, руки которых обагрены кровью священников. Объединившись с Ольдржихом из Рожмберка и панами из Ландфрида, мы хотели прикончить радикалов, перебить cирот, ликвидировать Табор, вернуть лад в Чешское Королевство. Ты понимаешь?
— Мы въехали в Прагу, — Смижицкий не ждал, пока Рейневан подтвердит, — явно и с открытым забралом. Яснее, пожалуй, я не могу показать, чего хочу, против кого и против чего стою. С кем держусь, с кем в союзе. Сегодня все стало ясно. Так что ты хочешь сделать? Сейчас, когда вылезло шило из мешка на всю длину, ты пойдешь в Табор и заявишь: «Слышите, братья, я сообщу вам новость: Ян из Смижиц — ваш враг, сговаривается против вас с католиками?» Прошлогодний снег, господин из Белявы, прошлогодний снег! Ты ошибся, ты опоздал. Конечно, еще год, еще месяц назад…
— Еще месяц назад, — докончил со зловещей ухмылкой Рейневан, — я мог тебя разоблачить, я был опасен. Поэтому ты наслал на меня убийц. Воистину по-рыцарски, пан из Смижиц, по-благородному. Воистину гордиться должны в ином мире покрытые славой пращуры, герои Аскалона и Креси.
— Если ты думаешь, что я стану перед тобой из-за этого каяться, то хреново думаешь.
— Ответь мне на вопросы.
— Я, помнится, тебе уже предлагал поцеловать меня в задницу? А посему повторяю предложение.
Самсон Медок резко поднялся. А Рейневан мог поклясться, что Ян Смижицкий испугался.
— Это война! — выкрикнул он, подтверждая тем самым уверенность Рейневана. — Война, парень! Кто может тебе навредить, тот враг, а врага уничтожают! Твой брат работал на Табор, на Жижку, на Швамберка и Гвезду, значит, он был моим врагом, мог вредить и вредил. А вроцлавский епископ, наоборот, был ценным союзником, был смысл его привлечь к себе. Епископ хотел знать имена таборитских шпионов, действующих в Силезии, поэтому и получил их список. Впрочем, епископ уже давно подозревал твоего брата, так что взял бы его и без моей помощи. У вроцлавского епископа есть свои средства и методы. Ты удивишься, узнав, насколько эффективные.
— Не удивлюсь. Я видел кое-что. Эффективности действия тоже не отрицаю. Мертвы уже упомянутые тобою Ян Гвезда, мертв Богуслав из Швамберка. И это ты тогда, в цистерцианской грангии, назвал их обоих в качестве цели епископских убийц. Швамберк из высокого рода. Пожалуй, самого высокого и гораздо более старого, нежели твой, хоть ты и похваляешься предками. За Богуслава Швамберка тебя ждет эшафот, уж его родня позаботится об этом.
Самсон снова послал сигнал. Рейневан понял.
— Гвезда и Швамберк, — заявил тем временем Смижицкий, — умерли от ран, полученных в бою. Болтай, обвиняй, никто не поверит…
— Никто не поверит в черную магию? — докончил Рейневан. — Ты это хотел сказать?
Смижицкий умолк.
— Чего ты, черт побери, хочешь?! — взорвался он наконец. — Мести? Ну так мсти! Убей меня. Да, я предал твоего брата, хоть он доверял мне как Христос доверял Иуде. Ты доволен? Конечно, я солгал, я твоего брата никогда в глаза не видел, услышал о нем от… Не имеет значения, от кого. Но я выдал его епископу, поэтому он погиб. А тебя я считал шпионом Неплаха, провокатором и возможным шантажистом. Надо было что-то с тобой делать. Нанятый арбалетчик, ты не поверишь, промахнулся. Я дважды пытался тебя отравить, но, похоже, яд на тебя не действует. Я нанял трех убийц, не знаю, что с ними случилось. Они исчезли. Сплошь счастливые стечения обстоятельств, младший господин из Белявы. Удивительно странные счастливые стечения обстоятельств. Кто-то тут недавно, случайно, не говорил ли о черной магии?
Флютек, подумал Рейневан, принудил пойманных разбойников говорить. Наверняка к нему уже раньше поступали сигналы о готовящемся путче, разбойники под пыткой досказали остальное, подтвердили подозрения. Заговорщиков ожидала засада, у них не было шансов. Нанимая против меня убийц, Ян Смижицкий проиграл Прагу. А Гинек и Кольштейн проиграли жизнь.
— Крысы, бегущие с тонущего корабля, — сказал он скорее себе, чем рыцарю. — После Тахова в связи с возрастающей мощью Прокопа и Табора это был ваш единственный шанс. Переворот, захват власти, освобождение и возведение на трон Корыбута, договоренность с папством и ландфридом. Вы все поставили на одну карту. Что ж, не получилось.
— Да, не получилось, — без особых эмоций ответил рыцарь, продолжая смотреть на Самсона, а не на Рейневана. — Я проиграл. С какой стороны ни взглянуть, получается, что я сложу голову. Хорошо, чему быть, того не миновать. Убей меня, выдай Неплаху, брось под нож толпе, делай, что хочешь. С меня уже достаточно. У меня есть только одна просьба, только об одном я покорно прошу… У меня в Праге девушка. Низкого происхождения. Отдайте ей мой перстень и крестик. И кошель. Если можно просить, я знаю — ваша добыча… Но это бедная девушка…
— Ответь на мои вопросы, — Рейневан снова послушался телепатического указания Самсона, — и ты сам все это отдашь. Сегодня же.
Смижицкий прикрыл глаза, чтобы скрыть их блеск.
— Ты поймал меня в силки. Ты мне не простишь. Не откажешься отомстить за брата.
— Ты его лишь предал. Мечами дырявили его другие. Я хочу знать их имена. Давай поторгуемся, выторгуешь что-нибудь. Дай мне возможность отплатить им, и я не стану мстить тебе.
— Какая у меня гарантия, что ты не обманываешь?
— Никакой.
Рыцарь какое-то время молчал, было слышно, как он сглатывает слюну. Наконец сказал:
— Спрашивай.
— Гвезда и Швамберк. Их убили, верно?
— Верно… — Он запнулся. — Кажется… Не знаю. Предполагаю, но не знаю. Это возможно.
— Черная магия?
— Вероятно.
— В разговоре с епископом участвовал еще один человек. Высокий. Худощавый. Черные волосы до плеч. Птичье лицо.
— Епископский советник, помощник и доверенное лицо. Не сверли меня глазами. Ведь знаешь или догадываешься. Это он выполняет для епископа грязную работу. Несомненно, он убил Петра из Белявы. И многих других. Вспомни девяностый псалом…
— Стрела, летящая днем. Timor nocturus. Демон, уничтожающий в полдень…
— Ты сказал, — кривил губы Смижицкий. — Ты проговорил это слово. И пожалуй, попал в точку. Хочешь хорошего совета, парень? Держишь от него подальше. От него и от…
— Черных всадников, кричащих «Adaumus». Одурманивающихся, как асассины, таинственными арабскими веществами. Пользующихся черной магией.
— Это сказал ты. Не нарывайся на них. Поверь мне и послушай совет. Не пытайся даже приближаться к ним. А если они попробуют приблизиться к тебе, беги. Как можно дальше и как можно быстрее.
— Его имя? Епископского доверенного.
— Его, это наверняка, боится сам епископ.
— Его имя.
— Он знает о тебе.
— Его имя.
— Биркарт фон Грелленорт.
Рейневан достал стилет. Рыцарь невольно закрыл глаза. Но тут же открыл их, смело взглянул.
— Это все, пан Ян Смижицкий. Ты свободен. Прощай. И не пытайся меня ловить.
— Он не будет пытаться, — неожиданно сказал Самсон Медок.
Глаза Яна из Смижиц широко раскрылись.
— Тебе, — спокойно продолжал Самсон, совершенно не радуясь произведенному впечатлению, — тебе, Ян из Смижиц, предательства и заговоры добра не приносят. Не оплачиваются. В будущем будет то же. Опасайся предательств и заговоров. У тебя столько мыслей, столько планов. Столько амбиций. Воистину тебе пригодился бы кто-нибудь, кто стоит за спиной, кто-то, кто вполголоса советует, подсказывает, напоминает. Rescipiens post te, hominem memento te, cave, ne cadas. Cave, ne cadas, пан Ян Смижицкий. Слушай, если имеешь уши. Nescis, mi fili, diem neque horam. Твои амбиции, пан Смижицкий, приведут тебя к падению. Но ты не знаешь ни дня, ни часа этого падения.
Когда Рейневан вышел из дома, Самсон куда-то пропал, но через мгновение появился. Они направились переулками к улице Платнерской.
— Думаешь, — начал Рейневан, — это было умно? Твои заключительные слова? Что они, собственно, значили? Пророчество?
— Пророчество? — Самсон повернул к нему лицо идиота. — Нет. Так у меня как-то сказалось. А было ли это умно? Нет ничего умного. Во всяком случае, здесь, в твоем мире.
— Ага. И как же я сразу-то не догадался. Ну, коли уж мы здесь, ты идешь на Суконническую?
— Разумеется. А ты нет?
— Нет. Наверняка есть много раненых, насколько я знаю Рокицану, он приказал сносить их в церкви. Будет уйма работы, понадобится каждый лекарь. Кроме того, Неплах станет меня искать. Я не могу допустить, чтобы он пошел вслед за мной «Под архангела».
— Понимаю.
Они вышли на рынок. На позорном столбе уже не висел зверски искалеченный труп Гинека из Кольштейна, господина в Камыке, гейтмана литомерского, рыцаря из щепаницкой линии Вальдштейнов из рода великих Марквартичей. Наверняка снять его оттуда приказал Рокицана.
Рокицана, хоть и делал это с болью, убийство допускал и официально даже одобрял, разумеется, до определенных границ, разумеется, во имя справедливого дела и только тогда, когда цель оправдывала средства.
Но осквернять тела он не позволял никогда. Ну, скажем, почти никогда.
— Ну, бывай, Рейнмар. Дай амулет. Ты можешь его потерять, тогда Телесма мне голову оторвет.
— Бывай, Самсон. Да, забыл тебя поблагодарить. За переданные телепатические подсказки. Именно благодаря им у нас так все гладко получилось со Смижицким.
Самсон взглянул на него, а его кретинскую физиономию неожиданно осветила широкая кретинская улыбка.
— Гладко прошло, — сказал он, — благодаря твоей прыти и уму. Я мало помог, ничего не сделал, если не считать брошенной в Смижицкого бочки. Что же касается подсказок, то я не давал тебе никаких. Только телепатически поторапливал, просил поспешить. Потому что мне чертовски хотелось отлить.
Работы было действительно невпроворот, как оказалось, требовался и пригодился каждый разбирающийся в лечении.
Ранеными заполнили оба боковых нефа Девы Марии у Тына, а из того, что слышал Рейневан, он понял, что многочисленные пациенты лежали также у Святого Николая. Почти до самой ночи Рейневан вместе с другими медиками сращивал переломы, останавливал кровотечения и сшивал то, что удавалось зашить.
А когда окончил, когда встал, когда распрямил ноющую спину, когда в очередной раз подавил тошноту, вызванную запахом крови и ладана, когда собирался наконец пойти умыться, словно из-под земли, словно дух пред ним явился серый типчик в серых штанах. Рейневан вздохнул и пошел за ним. Не споря и ни о чем не спрашивая.
Богухвал Неплах ожидал его в расположенной на улице Телячьей корчме «Под чешским львом». Корчма варила прекрасное собственное пиво и славилась кухней, но свое реноме включала в цены блюд, поэтому Рейневан тут не бывал, он не мог себе этого позволить ни в студенческие времена, ни теперь. Сегодня он в первый раз получил возможность ознакомиться с обстановкой помещения и кухонными ароматами, надо признать, весьма аппетитными.
Шеф таборитской разведки ужинал в одиночестве, в углу, тщательно и деловито обрабатывая печеного гуся, совершенно не обращая внимания на тот факт, что жир пачкает ему манжеты и капает на грудь вамса, украшенного серебряной нитью. Он увидел Рейневана, дал ему знак сесть, проделал он это, кстати сказать, наполненным кубком пива, которым запивал гусятину. И продолжал есть, не поднимая глаз. О том, чтобы предложить Рейневану еду или напиток, он вообще и не подумал.
Он съел всего гуся, даже гузку, оставленную на десерт. Где все это в нем умещается, подумал Рейневан. Сам тощага, хоть аппетит как у крокодила. Хм, наверно, тому виной нервная работа. Или паразиты. В кишках.
Флютек окинул взглядом остатки гуся и решил, что они уже настолько малопривлекательны, что можно уделить внимание чему-то другому. Поднял глаза.
— Ну и что? — Он стер жир с подбородка. — Можешь мне что-то сказать? Передать? Сообщить? Позволь угадать: не можешь.
— Ты угадал.
В черных глазах Флютека проснулись два золотых чертика. Оба подскочили и кувыркнулись. Как только появились.
— Я преследовал одного типа. — Рейневан сделал вид, что не заметил. — Почти уже поймал. Но он сбежал у Валентина.
— Вот беда, — равнодушно сказал Неплах. — Ты его хотя бы узнал? Это тот, кто вступал в заговор с вроцлавским епископом?
— Тот. Так я думаю.
— Но сбежал?
— Сбежал.
— Значит, опять. — Флютек отхлебнул из кубка. — Пропал твой шанс отомстить. Ну, прямо-таки неудачник ты, неудачник. Ну, никак не награждает тебя судьба, ну, никак не хочет помочь. Многие давно бы уж отступились, постоянно сталкиваясь с такими неудачами. Но гляжу я на тебя и вижу, что ты достойно переносишь свои провалы. Прямо-таки удивительно. И завидно… Но, — продолжил он, не дождавшись реакции, — у меня для тебя есть хорошая новость. То, что не удалось тебе, удалось мне. Схватил я мерзавца. Действительно, неподалеку от церкви Святого Валентина, что однозначно свидетельствует о твоей искренности. Ты рад, Рейневан? Ты благодарен? Может, настолько, чтобы искренне поговорить о пятистах гривнах сборщика податей?
— Пощади, Неплах.
— Прости, совсем забыл, ты же о приключении со сборщиком не знаешь ничего, ты человек невиновный и незнающий. Поэтому вернемся к мерзавцу, которого я поймал. Представь себе, это ни больше ни меньше, а сам Ян Смижицкий из Смижиц, гейтман Мельника и Рудниц. Представил себе?
— Представил.
— И что?
— И ничего.
Похоже, чертики кувыркнутся. Но нет, не кувыркнулись.
— Твое донесение об участии Яна из Смижиц в силезском заговоре, — переждав немного, начал Флютек, — это уже, к сожалению, прошлогодний снег. Потеряло актуальность. Настало историческое время, творится многое, каждый день приносит изменения, то, что вчера было важным, сегодня не имеет значения, а завтра будет стоить меньше собачьего дерьма. Думаю, ты это понимаешь?
— А как же.
— Это хорошо. Впрочем, в так называемом широком масштабе это не имеет значения, в конце концов, не все ли равно, за что Смижицкого посадят, осудят на смерть и обезглавят. За заговор, за предательство, за революцию? Один хрен. Чему суждено висеть, то не утонет. Твой брат будет отмщен. Ты доволен? Ты благодарен?
— Умоляю, Неплах, только прошу тебя, не говори о пятистах гривнах сборщика податей.
Флютек отставил кубок, посмотрел Рейневану прямо в глаза.
— Я не стану о них говорить. Конечно, весьма печально, но Смижицкий сбежал.
— Что?
— То, что ты слышишь. Смижицкий драпанул. Сбежал из тюрьмы. Подробностей я пока что не знаю, известно только одно: сбежать ему помогла любовница, дочка пражского ткача. Дело воистину за сердце берет. Сам посуди. Рыцарь высокого рода и его метресса, плебейка, ткачева дочка. Она не могла не знать, что служит для него всего лишь игрушкой, что ничего из этой связи получиться не может. И все-таки рискнула ради любовника жизнью. Он что, ее любовным зельем опоил?
— А может, — Рейневан выдержал взгляд, — достаточно человечности? Глас за спиной, напоминающий: hominem memento te[522].
— Ты себя хорошо чувствуешь, Рейневан?
— Устал.
— Выпьешь?
— Благодарю, но на пустой желудок…
— Ха. Ценю, доктор. Эй, хозяин! Поди сюда!
В четверг после Рождества Марии, одиннадцатого сентября, через пять дней после переворота, явился под Прагу Прокоп Голый, победитель под Таховом и Стжибором. С ним прибыла вся армия, Табор, Сироты, пражане и их приверженцы, боевые телеги, артиллерия, пехота и кавалерия. Общим счетом этого было in toto[523] двенадцать тысяч вооруженных людей.
И с ними был Шарлей.
— А знаешь, — сказал Шарлей, — яичница была вполне… Вкус, правда, немного портил сыр, совершенно не сочетающийся с яйцами. Кто, господи прости, и зачем добавляет в яичницу тертый сыр? Какая-то чрезмерно разросшаяся кулинарная фантазия нашей милой хозяйки. Впрочем, зачем брюзжать, главное — живот набит. А хозяйка, кстати сказать, женщина ничего себе… Формы Юноны, движения пантеры, в глазах блеск, ха, не исключено, что я сниму у нее комнату и малость поживу. Я имею в виду зиму, сейчас побуду здесь недолго, потому что завтра-послезавтра Прокоп прикажет выходить, потянемся, как говорят, под Колин, отплатить за предательство пану Божку из Милетинка… Эй, Рейнмар, а мы в нужную сторону идем? Прагу я знаю так себе, но не надо ли идти туда, за Новоградскую ратушу, в сторону монастыря кармелитов?
— Мы идем через Здераз к пристани у Дровяного Тарга. Поплывем на лодке.
— По Влтаве?
— Совершенно верно. Я последнее время всегда так делаю. Я же говорил: работаю в Богуславовой больнице, это недалеко от Франтишка. Чтобы туда добраться, надо топать через весь город. А это больше получаса хода, а в торговые дни надо добавить еще и полчаса стоянки в толпе у забитых народом и телегами ворот Святого Гавла. Лодкой быстрее. И удобнее.
— Поэтому ты купил лодку. — Шарлей кивнул головой с плохо скрываемой серьезностью. — Вижу, недурно здесь живется медикам. Одеваются шикарно, живут роскошно, питаются обильно, обслуживают их приятные вдовушки. У каждого на манер венецианских патрициев собственная гондола. Пошли, пошли, мне не терпится ее увидеть.
Пришвартованная к набережной широкая плоскодонная лодка ничем, пожалуй, не походила на венецианскую гондолу, возможно, потому, что служила для перевозки овощей. Шарлей, не скрыв разочарования, ловко прыгнул на палубу и уселся между корзинами. Рейневан поздоровался с лодочником. Полгода назад он вылечил ему ногу, жутко придавленную бортами двух барок, за что ежедневно курсирующий из Пшар до Бубнов лодочник отплачивал ему бесплатной перевозкой. Ну, скажем, почти бесплатной — за минувшее полугодие Рейневан сподобился лечить лодочникову жену и двух его детей. Из шестерых.
Через минуту тяжелый от моркови, репы и капусты плашкоут отвалил от берега и, глубоко погрузившись, поплыл по течению.
Вода, кроме щепок и сучков, несла множество разноцветных листьев. Стоял сентябрь. Правда, исключительно теплый.
Они отдалились от берега, проплыли через водосливную плотину и быстрину, вокруг которой шустро вились жерехи, преследующие стайки уклеек.
— Среди многочисленных положительных сторон такого плавания, — быстро заметил Шарлей, — не менее важной является возможность поболтать, не опасаясь, что кто-нибудь подслушает. Так что можно продолжить вчерашнюю вечернюю беседу.
Вчерашняя беседа началась вечером и затянулась глубоко за полночь. Касалась она, разумеется, в основном событий последних месяцев — от таховской битвы до недавнего путча Гинека из Кольштейна и его последствий. Рейневан пересказал Шарлею все, что неделю назад узнал от Яна из Смижиц. И рассказал о своих намерениях. Намерений этих, как и следовало ожидать, Шарлей совершенно не одобрял. Не одобрял их ни вчера, ни сегодня.
— Это неразумно, — повторил он свое мнение. — Совершенное безумие возвращаться в Силезию и искать возможности отомстить. Если б я не знал тебя лучше, то подумал бы, что ты нисколько не поумнел за последние два года, да что уж там, решил бы, что еще больше поглупел. Но ведь все не так. Ты поумнел, Рейнмар, что доказывает твой поступок со Смижицким. Он был в твоих руках. И что? Ты отпустил его. Раздосадованный смертью брата, жаждущий реванша, а выпустил. Потому что, полагаю, заполучив его, ты понял всю бессмысленность такой мести. Ведь в смерти твоего брата виновен не Смижицкий. Биркарт фон Грелленорт, хоть, возможно, и убил Петерлина собственноручно, епископ вроцлавский Конрад, отдавший приказ, тоже не несут ответственности. Ибо убило-то Петерлина историческое время. Именно историческое время тогда, в 1425 году, привело Амброжа под Радков и Бардо. История, а не жители Кутной Горы, сбрасывала пойманных гуситов в шахтные стволы. Не Венгрия Люксембуржца, а история насиловала и резала баб в захваченных Лоунах. И не Жижка, а история убивала и сжигала живьем людей в Хомутове, Беруне и Чешском Броде. И именно история убила Генека и Кольштейна. Ты хочешь мстить истории? Бичевать, как царь Ксеркс батогами хлестал море?
Рейневан покрутил головой. Но молчал.
Подплыли к острову Травник. С левого берега все еще несло гарью. В мае 1420 года, во время яростных боев с верным королю войском, Малу Страну подожгли настолько эффективно, что она почти целиком превратилась в пепелище — и фактически оставалась таковым по сей день. Правда, ее пытались отстроить, но как-то без сердца и запала. Ведь было бессчетное множество других забот, история строго следила за тем, чтобы в них не случилось недостатка.
— В свете исторических процессов, — заговорил Шарлей, глядя на черные останки прибрежных мельниц, — можно принять, что ты уже отомстил за брата. Ибо идешь по его стопам, продолжаешь дело, которое не докончил он. Как наследство от брата принял причащение sub utraque specie и стал гуситом. Петерелин, я знаю, до меня дошли сведения, фактически был верующим утраквистом, искренне и по убеждению служил делу Чаши. Я говорю об этом, потому что не было недостатка в таких, которые делали это из других побуждений, порой весьма грязных и всегда весьма прозаичных. Но, повторяю, это не относится ни к твоему брату, ни, как мне думается, к тебе. Ведь ты искренне и вдохновенно, без тени расчетливости, борешься за дело веры, во имя которой твой брат позволил себя убить.
— Не знаю, как это получается, Шарлей, но в твоих устах самые возвышенные слова начинают звучать какой-то трактирной шуточкой. Я знаю, ты не привык уважать святое, но…
— Святое? — прервал демерит. — Рейнмар? Уж не ослышался ли я?
— Не приписывай мне, пожалуйста, — стиснул губы Рейневан, — ни вероломства, ни отсутствия собственного мнения. Да, меня сблизил с гуситами тот факт, что Петерлин погиб ради них, я знаю, каким человеком был мой брат, не колеблясь встаю на ту сторону, которую выбрал он. Но у меня есть свой ум, свой собственный. Я все обдумал и рассудил в душе. Комунию с Чашей я принял с полной убежденностью. Поскольку поддерживаю учение Виклифа, поддерживаю гуситов в вопросах литургии и интерпретации Библии. Я поддерживаю их мировоззрение и программу построения общественной справедливости.
— Какой, прости, справедливости?
— Omnia suni communia, Шарлей! «Все — общее», в этих словах умещается вся божеская справедливость. Нет великих, нет малых, нет богатых, нет бедных. Все общее. Коммунизм! Разве это не звучит прекрасно?
— Давненько я не слышал чего-либо столь прекрасно звучащего.
— К чему такой сарказм?
— Не обращай внимания. Продолжай. Чем еще привлекли тебя виклифисты?
— Я всей душой и сердцем поддерживаю принцип sola Scriptura — только Писание!
— Ага.
— К Священному Писанию добавлять ничего не надо и невозможно, Писание достаточно прозрачно, чтобы каждый верующий мог понять его без комментариев с амвона. Между верующими и богом не требуются посредники. Пред Создателем все мы равны. Авторитет папы и церковных сановников можно признавать только в том случае, если он согласуется с волей Всевышнего и Священным Писанием. Особенное же положение дано священникам для того, чтобы исполнять обязанности, наложенные Христом и Писанием. Если священники не справляются с этими обязанностями, если грешат, то имущество и положение у них следует отобрать.
— О! — оживился Шарлей. — Отобрать? Прекрасно звучит. Такое звучание мне нравится.
— Не ехидничай. Ты никогда не задумывался, почему именно здесь, в Чехии, в Праге, от разнесенных константским костром искр загорелся такой пожар? Я скажу тебе: знаешь ли ты, сколько было священников в пражской диоцезии? Шесть тысяч! Сколько было монастырей? Сто шестьдесят! А знаешь ли ты, что в самой Праге каждый двадцатый человек носил рясу или сутану? А сколько было в Праге приходов? Сорок четыре. Во Вроцлаве, напомню, их девять. В одной только кафедре Святого Вита было ровно триста церковных должностей. Ты представляешь себе, какие деньги они вытянули из пребенд и аннат[524]? Нет, Шарлей, дальше так продолжаться не могло и не может. Секуляризация церковных богатств абсолютно необходима. Клир владеет слишком большими ценностями и благами. Речь уже не о заветах Христа, о возвращении к евангельской бедности, к тому, как жили Иисус и апостолы. Столь гигантская концентрация благ и власти должна вызывать гнев и социальное напряжение. Это должно кончиться: их богатство, их алчность, их высокомерие, их спесь, их власть. Они должны возвратиться к тому, чем были, чем наказал им быть Христос: бедными и покорными слугами. И не Иоахим Флорский первым пришел к этому, не Оккам, не Вальдхаузер, ни Виклиф и не Гус, а Франциск Ассизский. Церковь должна измениться, реформироваться. Из церкви магнатов и политиков, гордецов и глупцов, мракобесов и лицемеров, из церкви инквизиторов, преступников, выходящих из церкви во главе крестовых походов, из церкви таких тварей, как наш вроцлавский епископ Конрад, она должна преобразоваться в церковь Францисков.
— Ты гробишь свой талант по госпиталям. Тебе надо быть проповедником. Однако же, разговаривая со мной, убавь немного пыл. В Таборе проповедников достаточно, и даже чрезмерно, до пресыщения, бывает, ради проповеди и обед отменяют. Так что смилуйся же над яичницей с сыром и малость попридержи язык. А то ты уже готов переехать на симонию и распущенность.
— Потому что и это правда! Никто не придерживается церковных обрядов и порядков. От Рима до самого низа, до самого захудалого прихода — ничего, только симония, распущенность, пьянство, деморализация. Тебя не удивляет, что возникают аналогии с Вавилоном и Содомом, что рождаются аналогии с Антихристом? Что в ходу поговорка: omne malum a clero[525]? Поэтому я стою за реформу, и даже самую наирадикальнейшую.
Шарлей оторвал взгляд от пепелища иоаннитского преората и закопченных стен церкви Девы Марии.
— Говоришь, ты за реформу? Так я порадую твои уши рассказом о том, как мы, Божьи воины, воплощаем теорию в жизнь. В мае этого года, ты, вероятно об этом слышал, двинулись мы под предводительством Прокопа Голого с рейдом на Лужицы. Сожгли и разграбили несколько святынь, в том числе церквушки и монастырчики в Гиршфельде, в Остритце и в Бернштадте, а также, что тебя может заинтересовать, около Фридланда, во владениях Ульриха Виберштайна, кажется, дяди твоей любимой Катажины. Згорелец, хоть мы и штурмовали, взять нам не удалось, но в Любани, взятой в пятницу перед воскресеньем cantate, прихватили мы несколько попов и монахов, в том числе беглецов из Чехии, доминиканцев, которые в Любани нашли убежище. Этих Прокоп приказал обезглавить, ну, мы и обезглавили. Чешских попов сожгли, немецких забили или утопили в Квисе. Такую же по размерам бойню учинили четырьмя днями позже в Злоторые… Что-то у тебя странное выражение лица. Я тебе наскучил?
— Нет. Но сдается мне, мы говорим о совершенно разных вещах.
— Неужто? Так, говоришь, ты хочешь изменить церковь? Вот я тебе и рассказываю, как мы ее изменяем. Напомню тебе, разнузданных прелатов уже реформировали даже короли: польский Болеслав Храбрый, английский Генрих II Плантагенет, Вацлав IV здесь, в Праге. Но что это дало? Один обезглавленный смутьян Станислав из Щепанова, один зарезанный наглый поп Томас Бекет, один утопленный аферист Ян из Помука. Капля в море! Слишком нерадикально, розница вместо опта. Что до меня, то я предпочитаю методы Жижки, Прокопа, Амброжа. Явно видимые результаты. Ты говорил, что до революции каждый двадцатый пражанин ходил в сутане или рясе. А скольких ты сегодня встречаешь на улице?
— Немного. Осторожнее, вплываем под Каменный Мост, с него всегда плюют. А порой и… прости, ссут.
Действительно, на балюстрадах моста аж кипело от сорванцов, старающихся оплевать либо описать каждую проплывающую лодку, баржу. К счастью, внизу проплывало слишком много лодок, чтобы мальчишки успевали одарить всех. Лодке Рейневана и Шарлея подвалило счастье.
Течение несло их ближе к левому берегу. Они проплыли около зверски обезображенного дворца архиепископа и руин монастыря августинцев. А дальше, под малостранским пепелищем, над рекой вздымалась скала Градчан, гордо увенчанная Градом и остроконечными башнями кафедрального собора Святого Вита.
Лодочник толкнул шестом лодку в главное течение, они поплыли быстрее. Правый берег, за стеной, уже заполняла плотная староградская застройка, левый берег был более сельский — его почти полностью занимали виноградники. Некогда, до революции, они в основном принадлежали монастырям.
— Перед нами, — демерит указал на церковную башню на правом берегу, — Франциск, если я не ошибаюсь. Вылезаем?
— Еще нет. Подплывем к плотине. Оттуда до Суконнической три шага.
— Шарлей.
— Слушаю?
— Помедленнее немного. Нам не к спеху, а я хотел бы…
Шарлей остановился, помахал девушкам в мельнице, вызвав концерт пискливого смеха. Продемонстрировал согнутый локоть детворе, высовывающей языки и выкрикивающей детские оскорбления. Потянулся, глянул на солнце, посматривающее из-за церкви.
— Догадываюсь, чего б ты хотел.
— Я выслушал твои рассуждения об исторических процессах. Что, мол, месть — вещь бесплодная, Самсон повторяет это изо дня в день. Царь Ксеркс, бичующий море, жалок и смешон. Тем не менее…
— Внимательно слушаю. С возрастающим беспокойством.
— Я с колоссальным желанием добрался бы до сукиных сынов, убивших Петерлина. Особенно до того Биркарта Грелленорта.
Шарлей покачал головой, вдохнул.
— Именно этого я опасался, что ты это скажешь. Вспоминаешь ли ты, дорогой Рейнмар, Силезию двухлетней давности? Черных всадников, орущих: «Мы здесь!» Нетопырей в Цистерском бору? Тогда наши задницы спас Гуон фон Сагар. Если б тогда Гуон не подоспел вовремя, то кожа с наших задниц висела бы сейчас, прекрасно высушенная, у этого Биркарта над камином. Я уж не говорю о том мелком факте, что Биркарт скорее всего служит епископу Конраду, самой могущественной личности во всей Силезии, человеку, которому достаточно мизинецем шевельнуть, чтобы нас насадили на колья. Да и сам Грелленорт тоже не какой-нибудь обычный разбойник или колдун. Он ухитряется превращаться в птицу. Ты говоришь, хочешь до него добраться? А как, любопытно бы знать?
— Можно найти способ. Он всегда найдется, достаточно искреннего желания. И немного сметки. Я знаю, сумасшествие — возвращаться в Силезию. Но даже сумасшедшие предприятия могут осуществиться, если сумасшествовать по обдуманному плану. Правда?
Шарлей быстро взглянул на него.
— Замечаю, — заметил он, — явное и любопытное влияние твоих новых знакомств. Я говорю, разумеется, об известной компании из аптеки «Под архангелом». Не сомневаюсь, что у них можно многому научиться. Дело в том, чтобы уметь из множества выделить то, чему следует учиться серьезно. Как у тебя с этим?
— Стараюсь.
— Похвально. А скажи, как ты вообще стакнулся с ними? Было, наверно, нелегко?
— Верно, нелегко. — Рейневан улыбнулся своим воспоминаниям. — Правду говоря, понадобился граничащий с чудом случай, стечение обстоятельств. И представь себе, нечто такое случилось. В некий жаркий день лета Господня 1426-го.
Сватоплук Фраундинст, главный врач госпиталя Крестоносцев со Звездой у Каменного моста, был мужчиной в самом соку, статным и красивым настолько, что мог без особых усилий соблазнять и при любой возможности трахать работающих в госпитале дореволюционных бенедиктинок, изгнанных гуситами из их собственного монастыря. Не было практически ни одной недели, чтобы не удавалось услышать, как охает, стонет и призывает всех святых девушка, которую доктор затащил к себе в кабинет.
То, что Сватоплук Фраундинст был чародеем, Рейневан подозревал с самого начала, с того дня, когда начал работать у госпитальеров и ассистировать хирургу при операции. Во-первых, Сватоплук Фраундинст, бывший вышеградский каноник, doctor medicinae Карлова университета, имеющий licentia docendi[526], близкого сотрудника знаменитого Бруно из Осенбруге. Мэтр Бруно из Осенбруге был в свое время ходячей легендой европейской медицины, а Матфея из Бехини сильно подозревали в тяге к алхимии и магии — как белой, так и черной. Сам факт, что Сватоплук Фраундинст занимается хирургией, тоже говорил о многом — университетские медики рук хирургией не пачкали, предоставляя это палачам и цирюльникам, не опускались даже до флеботомии[527], возносимой с собственных кафедр как ремедиум против всего. Лекари же, будучи магиками, хирургии не сторонились и были в ней знатоками — а Фраундинст был хирургом прямо-таки невероятно хорошим. Если к этому добавить типичные маньеризмы в речи и жестах, если приплюсовать совершенно открыто носимый перстень с пентограммой, если прибавить на первый взгляд несущественные и как бы случайные намеки, то можно было быть почти уверенным в данном вопросе. То есть в том, что Сватоплук Фраундинст поддерживает с чернокнижниками контакт более чем мимолетный и что пытается прощупать Рейневана на подобные обстоятельства. Естественно, Рейневан был осторожен, лавировал и обходил ловушки по возможности ловко. Времена были трудные, и уверенным нельзя было быть ни в чем и ни в ком.
Но однажды, в июле, в канун Святого Иакова Апостола[528] случилось, что в больницу принесли с близлежащей лесопилки пильщика, серьезно раненного зубом пилы. Кровь хлестала как из ведра, а Фраундинст, Рейневан и дореволюционная бенедиктинка делали все, что могли, чтобы ее остановить. Дело шло неважно, возможно, из-за размеров раны, возможно, просто день был неудачный. Когда в очередной раз кровь из артерии брызнула Сватоплуку прямо в глаз, доктор так безобразно, так грязно выругался, что бенедиктинка сначала покачнулась, а потом и вовсе убежала. А доктор применял вяжущее заклинание, именуемое также «чарой Алкмены». Он сделал это одним жестом и одним словом, Рейневан в жизни не видел столь ловко брошенного заклинания. Артерия закрылась немедленно, кровь моментально начала чернеть и сворачиваться. Фраундинст повернул к Рейневану залитое кровью лицо. Было ясно, чего он хочет. Рейневан вздохнул.
— Quare insidiaris animae meae? — пробормотал он. — Зачем тебе моя жизнь, Саул?
— Я выдал себя, ты тоже должен, — ощерился колдун. — Ну, осторожная Аэндорская волшебница. Не бойся. Non veniet quicquam mali.
Они произнесли заклинание вместе, unisono, силой мощной коллективной магии связав и приведя в порядок все сосуды.
— И этот doctor medicinae, — догадался Шарлей, — ввел тебя в конгрегацию магиков, собирающихся в аптеке «Под архангелом». Ту, к которой мы сейчас приближаемся.
Шарлей правильно догадался. Они были на Суконнической, аптеку уже было видно за рядами прядильных и ткацких мастерских и мануфактурных лавок. Над входом высоко над дверью нависал эркер с узенькими оконцами, украшенный деревянной фигурой крылатого архангела. Фигуру достаточно крепко погрызли зубья времени, и трудно было узнать, который это из архангелов. Рейневан никогда не спрашивал. Ни в первый раз, когда Фраундинст привел его сюда в 1426 году, в четверг, пришедшийся на день казни Иоанна Крестителя[529], ни позже.
— Прежде чем мы войдем, — Рейневан снова остановил Шарлея, — еще вот что. Просьба. Очень прошу тебя сдерживаться.
Шарлей топнул, чтобы оторвать от башмака остатки кучи, на первый взгляд, вроде бы собачьей, хотя уверенности не было, кругом вертелись и дети тоже.
— Мы, — проговорил с нажимом Рейневан, — кое-что должны Самсону.
— Во-первых, — Шарлей поднял голову, — ты это уже говорил. Во-вторых, это не подлежит сомнению. Он наш друг, этих слов вполне достаточно.
— Я рад, что ты так к этому подходишь. Веришь или не веришь, сомневаешься или нет, но смирись с фактом. Самсон заперт в нашем мире. Он словно инклюз заключен в чуждую ему телесную оболочку, согласись, не самую лучшую. Он делает все, чтобы высвободиться, ищет помощи… Быть может, наконец найдет ее здесь, в Праге, «Под архангелом», быть может, именно сегодня… Потому что как раз…
— Потому что как раз, — с легким признаком нетерпения прервал демерит, — прибыл из Зальцбурга и остановился «Под архангелом» всемирной славы магик, magnus nigromanticus[530]. То, что не удалось пражским колдунам, быть может, удастся ему. Ты об этом уже говорил. По меньшей мере несколько раз.
— А ты всякий раз фыркал и строил ехидные мины.
— Это у меня непроизвольно. Так я реагирую, когда слышу о магии, об инклюзах…
— Поэтому я прошу тебя, — довольно резко отрезал Рейневан, — сегодня сдержать свои порывы. Чтобы ты, помня о дружбе с Самсоном, не фыркал и не строил мин. Обещаешь?
— Обещаю. Не буду строить мин. Лицо мое — камень. Ни разу, пусть накажет меня Бог, не рассмеюсь, когда речь пойдет о чарах, о демонах, о параллельных мирах и бытиях, об астральных телах, о…
— Шарлей!
— Молчу. Заходим?
— Заходим.
В аптеке было темно, ощущение мрака усиливал цвет обивки и мебели; когда входишь с солнца, как они сейчас, несколько мгновений не видишь абсолютно ничего. Можешь только стоять, моргать и вдыхать тяжелый запах пыли, камфоры, мяты, меда, амбры, селитры и скипидара.
— К вашим услугам, милостивые государи… К услугам… Ваши милости желают?
Из-за прилавка — точно так же, как год назад, в день усекновения главы Иоанна Крестителя, проявился, поблескивая в полумраке лысиной, Бенег Кейвал.
— И чем же? — спросил он точно так же, как тогда. — И чем же я могу служить?
— Cremor tartari[531], — равнодушно спросил Сватоплук Фраундинст, — у вашей милости есть?
— Cremor, — аптекарь потер лысину, — tartari?
— Именно. Кроме того, мне нужно немного unguentum populeum[532].
Рейневан от изумления сглотнул. Из того, что он услышал, было ясно, что Сватоплук Фраундинст должен был быть в аптеке «Под архангелом» посетителем знакомым и уважаемым, а меж тем лысый аптекарь, казалось, делал вид, будто встречает его впервые в жизни.
— Есть unguentum, свежеприготовленный. А вот с crenor tartari сейчас туговато… Много надо?
— Десять драхм.
— Десять? Ну, столько-то, возможно, найдется. Поищу. Входите, господа, внутрь.
Лишь гораздо позже Рейневан узнал, что приветственный ритуал, с виду идиотский, был вполне обоснованным. Конгрегация аптеки «Под архангелом» действовала в глубокой тайне. Если все было в порядке, то посетитель просил два, всегда два лекарства. Если просил одно, это значило, что его шантажируют либо за ним следят. Если в самой аптеке была засада и ловушка, Бенеш Кейвал сказал бы, что они смогут получить только половину из запрошенных количеств.
За прилавком, за дубовыми дверями, скрывалась настоящая аптека — с типичным для аптеки содержимым: не обошлось тут, конечно, без тысячи ящичков, в избытке имелись баночки и бутылки темного стекла, латунные ступки, а также весы. С бревенчатого потолка свисал на шнуре высушенный уродец, стандартная декорация чародейских мастерских, аптек и шарлатанских домишек — сирена, полуженщина-полурыба, в действительности оказывавшаяся препарированным скатом. Соответственно разделанная, разложенная на доске и высушенная рыба действительно обретала «сиренью» внешность — ноздри изображали глаза, а выломанные хрящи плавников — руки. Фальшивки изготовляли в Антверпене и Генуе, куда скаты попадали от арабских купцов или предприимчивых португальских моряков. Некоторые были выполнены так искусно, что только с величайшим трудом их удавалось отличить от реальных морских сирен. Однако существовал безотказный критерий аутентичности — реальные сирены были по меньшей мере в сто раз дороже подделок и ни одна аптека была не в состоянии их купить.
— Антверпенская работа. — Шарлей глазом знатока оценил высушенную мерзость. — Я когда-то сам загнал несколько подобных. Шли запросто. Во Вроцлаве в аптеке «Под золотым яблоком» одна висит до сих пор.
Бенеш Кейвал с интересом взглянул на него. Единственный из магиков «Архангела», он не был университетским сотрудником. И даже не обучался там. Аптеку он просто унаследовал. Однако был он несравненным фармацевтом и мастером приготовления лекарств — чародейских и обычных. Его специальностью был афродизиак из истертых в порошок пластинчатых грибов, орешков пинии, кориандра и перца. Шутили, что после употребления этого препарата даже покойник с катафалка соскакивал и вприскочку мчался в бордель.
— Проходите, господа, в заднюю комнату. Все уже там. Ждут вас.
— А ты, Бенеш? Не пойдешь?
— Хотелось бы, — вздохнул аптекарь, — но мое место за прилавком. Люди приходят непрерывно. Предсказываю скверную судьбу этому свету, если в нем столько больных, болезненных и осужденных на лекарства.
— А может, — усмехнулся Шарлей, — это всего лишь ипохондрия?
— Тогда могу предсказать этому свету еще более худшую судьбу. Поторопитесь, господа. Да, Рейневан, осторожнее с книгами.
— Буду осторожен.
Из аптеки выход вел во двор. Зеленый от мха колодец насыщал воздух нездоровой влажностью, ему активно помогал в этом осеняющий стену сучковатый куст черной бузины, вырастающий, казалось, не из земли, а из кучи подгнивших листьев. Куст прекрасно маскировал небольшую дверцу. Дверная коробка была почти целиком затянута паутиной. Толсто и густо. Было ясно, что сквозь эту дверь никто не проходил долгие годы.
— Иллюзия, — спокойно пояснил доктор Сватоплук, погружая руку в дебри паутины. — Иллюзорная магия. Впрочем, простая. Прямо-таки школьная.
Дверь, стоило ее толкнуть, отворилась внутрь — вместе с иллюзорной паутиной, выглядевшей после того, как дверь открыли, словно вырезанный ножом шмат толстого войлока. За дверью была винтовая лестница, ведущая вверх. Ступени были крутые и настолько узкие, что поднимающиеся по ним никак не могли избежать того, чтобы не испачкать плечи штукатуркой со стен. Через несколько минут подъема оказывались перед очередной дверью. Эту уже никому не хотелось маскировать.
За дверью была библиотека. Полная книг. Кроме книг, свитков, папирусов и нескольких странных экспонатов, там не было ничего. На большее не хватило места.
Кучи инкунабул лежали прямо-таки везде, невозможно было шага ступить, чтобы не споткнуться о что-нибудь вроде «Summarium philosophicum» Николаса Фламеля, «Kitab al-Mansuri» Разеса, «De expositione specierum» Мориенуса или «De imagine mundi» Гервазия из Тильбури. При каждом неосторожном шаге болезненно ранил щиколотку окованный угол переплета произведения такого веса, как «Semita recta» Альберта Великого, «Perxpectiva» Уителона или «Illustria miracula» Цезаря из Хайстербаха. Достаточно было невнимательно задеть стеллаж, и на голову валилась, увлекая облака пыли, «Philosophia de arte occulta» Артефия, «De universo» Вильгельма из Оверни либо «Opus de natura rerum» Томаса из Кантимпре.
Во всем этом бедламе можно было случайно налететь на что-то, что не рекомендовалось трогать, не соблюдая надлежащей осторожности. Потому что случалось, что гримуары, трактаты о магии и списки заклинаний выделяли чары сами и самопроизвольно, достаточно было невнимательно тронуть, ударить, толкнуть — и несчастье тут как тут. Особенно опасен был в этом смысле «Grand Grimoire». Очень опасными могли оказаться также «Aldaraia» и «Lemegeton». Уже во время второго посещения «Под архангелом» Рейневану случалось сбросить с заваленного книгами и свитками стола толстенный томище, который оказался ни много ни мало «Liber de Nyarlathotep». В тот самый момент, когда древняя и липкая от жирной пыли инкунабула ударилась о пол, стены задрожали, и взорвались четыре из стоявших на шкафу банок с гомункулусами. Один гомункулус превратился в бесперую птицу, второй — во что-то вроде осьминога, третий — в пурпурного и агрессивного скорпиона, а четвертый — в миниатюрненького папу римского в торжественном облачении. Прежде чем кто-либо успел что-либо предпринять, все четверо превратились в зеленую отвратно воняющую мазь, причем карликовый папа еще успел выкрикнуть: «Beati immaculati, Gthulhu fhtagn!» Убирать пришлось чертовски много.
Инцидент развеселил большинство архангельских чародеев, однако некоторые не грешили чувством юмора, и Рейневан, мягко говоря, не вырос в их глазах. Но только один из магиков еще долго после случившегося смотрел на него волком и крепко давал ему почувствовать, что такое антипатия.
Этим последним был, как легко догадаться, библиотекарь, он же смотритель.
— Привет, Щепан!
Щепан из Драготуш, смотритель, оторвал глаза от богато иллюстрированных страниц «Archidoxo magicum» Аполония Тианского.
— Привет, Рейневан, — улыбнулся он. — Приятно снова тебя видеть. Давненько ты не заходил.
Крепко пришлось Рейневану потрудиться, чтобы после библиотечного происшествия оздоровить отношения со Щепаном из Драготуш. Но он сделал это, причем с результатом, превышающим все ожидания.
— А это, — библиотекарь почесал нос пальцами, грязными от пыли, — похоже, пан Шарлей, о котором я столько слышал? Приветствую, приветствую.
Происходивший из старинной моравской шляхты Щепан из Драготуш был юристом, августинцем и — разумеется — чернокнижником. С магами конгрегации «Архангела» знался давным-давно, еще с университета, но навсегда перебрался в аптекарский тайник лишь в 1420 году, после того, как его градчанский монастырь был разрушен и сожжен. В отличие от остальных магиков аптеку — вернее, библиотеку, — он не покидал почти никогда, в городе не бывал. Он был ходячим библиотечным каталогом, знал о каждой книге и каждую мог быстро отыскать — в условиях царящего в помещении хаоса это была способность просто неоценимая. Рейневан очень ценил дружбу с моравцем и проводил в библиотеке долгие часы. Его интересовали траволечение и фармацевтика, а книгохранилище «Архангела» в этом смысле было неоценимой кладезью знаний. Кроме травников, перечней лекарств, классических и знаменитых фармакопей авторства Диоскурида, Страбона, Авиценны, Хильдегарды из Бингена или Николая Пшеложонего, библиотека скрывала истинные богатства. Была там «Kitab sirr al Asar» Гебера, была «Sefer Ha-Mirkahot» Шаббетая Донноло, были неизвестные произведения Маймонида, Хали, Апулея, Геррады из Ландсберга и другие antidotaria, dispensatoria, ricettaria, каких Рейневан до того никогда не видел и о каких никогда не слышал. И сомневался, чтобы о них слыхали в университетах.
— Ладно. — Щепан из Драготуш закрыл книгу и встал. — Пошли в нижнюю комнату. Пожалуй, мы попадем в самое время, потому что, наверно, скоро будет конец. Вообще-то это довольно экстравагантно, начинать конъюрацию не в полночь, как делает каждый нормальный и уважающий себя чародей, а в первый час дня, но что ж… Не мне критиковать действия такого человека, как valde venerandus et eximius[533] Винцент Реффин Акслебен из Зальцбурга, живая легенда, ходячая слава и мэтр мэтров. Ха, действительно любопытствую, что мэтр мэтров будет делать с Самсоном.
— Он прибыл вчера?
— Вчера под вечер. Поел, выпил, поинтересовался, в чем мог бы нам помочь. Ну так мы представили ему Самсона. Недосягаемый вскочил и собрался уходить, убежденный, что мы издеваемся над ним. Самсон использовал ту же самую штучку, что сыграл с нами в прошлом году: пожелал ему здоровья по-латыни, а повторил на койне[534]. И по-арамейски. Надо было видеть мину почтенного мэтра Винцента! Но это подействовало так же, как некогда на нас. Почтенный Винцент Реффин взглянул на Самсона любопытнее и ласковее и даже улыбнулся. Настолько, насколько ему позволяли мускулы лица, перманентно застывшие в гримасе столь же угрюмой, сколь и пренебрежительной. Потом они вдвоем заперлись в occultum[535].
— Только вдвоем?
— Мэтр мэтров, — усмехнулся моравец, — экстравагантен и в этом. Больше всего почитает деликатность. Даже если это очень близко к бестактности, чтобы не сказать — издевке. Старый знахарь у нас здесь, зараза его возьми, оказался в качестве гостя. Мне это не мешает, я чихал на это, Бездиховский выше этого, но Фраундинст, Теггендорф, Телесма… Аккуратно говоря, взбесились. И от всего сердца желают Акслебену поражения. Мне кажется, их пожелание исполнится.
— То есть?
— Он совершает ту же ошибку, что и мы в Трех Королях. Помнишь, Рейнмар?
— Помню.
— Посему поспешим. Сюда, пан Шарлей.
Из библиотеки выход вел на галереи — по лестнице вниз на нижний этаж, где оказывались перед окованной железом дверью. Дверь была помечена рисунком: овалом, в котором размещался бронзовый змей Моисея, serpens mercurialis[536]. Над змеем была изображена чаша, из которой вырастали Солнце и Луна. Ниже поблескивали литеры V.I.T.R.I.O.L., означающие Visita Inferiora Terrae Rectificando Invenies Occultum Lapidem, тайная трансмутирующая формула алхимиков.
Щепан из Драготуш дотронулся до двери, проговорил заклинание. Дверь с лязгом и скрежетом отворилась. Они вошли. Шарлей глубоко вздохнул.
— Недурно, — проворчал он, оглядываясь. — Недурно… Признаю.
— Я, — усмехнулся Рейневан, — в первый раз тоже был поражен. Потом привык.
В занимающей огромный винодельческий подвал алхимической лаборатории работа не прекращалась, всегда что-нибудь да происходило, независимо от того, было ли это в праздник, в пятницу или в воскресенье. Тут работали не покладая рук. Никогда не угасали печи и атаноры[537], грея немилосердно, что было приятно зимней порой, да и летом тоже, если на улице холодало. В атанорах происходило кальцинирование и выпаривание, самые различнейшие вещества переходили от фазы albedo к фазе nigredo, выделяя при переходе чудовищную вонь. В колбах постоянно что-то фильтровалось, дистиллировалось или экстрагировалось, чему сопутствовали бурные эфервесценции[538] и еще большая вонь. В огромных алюделях[539] кислоты воздействовали на металлы, после чего металлы неблагородные трансмутировали в благородные, с лучшим или худшим эффектом. В тиглях кипел меркурий, то есть argentum vivum[540], плавилась в купелях сера, выделялась в ретортах нитра[541] и осаждалась соль, а испарения выжимали слезы из глаз. Что-то там растворялось, что-то сублимировалось, во все стороны брызгала кислота, проедая дыры в страницах лежащих на столах бесценных экземпляров «De quinta essentia» Раймонда Луллия, «Speculum alchemiae» Роджера Бэкона и «Theatrum chemicum» Арнольда Виллановы. На полу стояли, ужасно воняя, котлы, наполненные caput mortuum[542].
Обычно — также и тогда, когда Сватоплук Фраундинст привел сюда Рейневана в первый раз — в лаборатории работали по меньшей мере три или четыре алхимика. Сегодня — исключение! — был только один.
— День добрый, мэтр Эдлингер!
— Пожалуйста, не подходите, — проворчал алхимик, не отрывая глаз от большой колбы, стоящей на подогреваемом песке. — В любой момент может взорваться!
С Эдлингером Бремом, лиценциатом из Гейдельберга, познакомился в Майнце, пригласил и привез в Глубчицы князь Вацлав, сын Пжемка Опавского. Какое-то время мэтр Эдлингер знакомил юного князя с алхимической теорией и практикой. У Вацлава — как у многих современных ему княжеских отпрысков — был бзик на пунктике алхимии и философского камня, поэтому Брем жил в пышности и благополучии до тех пор, пока на него не обратила особого внимания Инквизиция. Когда в глубчицком воздухе запахло костром, алхимик сбежал в Пражский университет, где его застала буря 1419 года. Выделяющемуся, чужому, не говорящему по-чешски немцу наверняка выпали бы на долю тяжкие времена. Но с ним познакомились и спасли магики из «Архангела».
Эдлингер Брем схватил колбу железными клещами и влил кипящую синюю жидкость в чашу, полную чего-то, что напоминало лягушачью икру. Зашипело, задымило, чудовищно засмердело.
— Sakradonnerwetterhimmelkreuzalleluja![543] — Было ясно, что алхимик ожидал гораздо лучшего эффекта. — Eine total zkurvene Sache! Scheisse, Scheisse und noch einmal Scheisse![544] Вы еще здесь? Я занят! Ага, понимаю… Идете посмотреть, как у Акслебена получилось с Самсоном?
— Именно так, — подтвердил Щепан из Драготуш. — Идем. А ты — нет?
— В принципе… — Эдлингер Брем вытер руки о тряпку; взором, полным сожаления, глянул на чашу дымящейся икры. — В принципе-то могу пойти. Здесь меня уже ничто не держит.
В глубине алхимической лаборатории, в скромном уголке за скромной занавесью, прятались дверцы. Для непосвященного — если б таковой когда-либо ухитрился сюда проникнуть — это был чуланчик, забитый горшками, ящиками, бочонками и бутылями. Посвященные поворачивали скрытый в одном из бочонков рычаг, проговаривали заклинание, и стена отодвигалась, являя взорам темное отверстие, из которого несло могилой. Во всяком случае, таким было впечатление при первом посещении.
Эдлингер Брем магически зажег магический фонарь, пошел первым. Щепан из Драготуш, Рейневан и Шарлей вошли следом, вступили на ступени лестницы, спиралью извивающейся вдоль стен мрачной и, казалось, бездонной шахты. Снизу несло холодом. И влагой.
Щепан из Драготуш повернулся.
— Помнишь, Рейневан?.. Мы были с ним не посреди чертога; // То был, верней, естественный подвал // С неровным дном, и свет мерцал убого[545].
— Самсон Медок, — тут же догадался Шарлей, — то есть я хотел сказать Данте Алигьери, «Божественная комедия». Любимое поэтическое произведение нашего друга.
— Несомненно, — улыбнулся моравец, — любимое. Ибо очень часто повторяемое. Здесь, на этих ступенях, вашему другу вспоминалась не одна цитата из Inferno[546]. Ты, ваша милость, как вижу, хорошо знаешь его с этой стороны.
— Я узнал бы его по этому на краю света.
По лестнице они спускались неглубоко, всего на два этажа, шахта была гораздо глубже, ступени скрывались в черном мраке, из которого долетал плеск воды. Естественная пещера, история которой терялась в глубине веков, достигала уровня Влтавы. Кто и когда обнаружил пещеру, кто и для чего ее использовал, чьей собственностью было стоящее здесь на протяжении веков маскирующее вход строение — не знал никто. Многое указывало на кельтов — стены пещеры были покрыты полустершимися, заросшими мхом рельефами и изображениями, среди которых преобладали характерные мистерии, перепутавшиеся орнаменты и заполненные извивающимися линиями круги. Тут и там появлялись не менее характерные кабаны, олени, кони и рогатые человеческие фигуры.
Эдлингер Брем толкнул массивную дверь. Они вошли.
В подземной комнате, именуемой «нижняя», за накрытым столом сидели остальные маги «Архангела» — Сватоплук Фраундинст, Радим Тврдик, Йошт Дун, Вальтер фон Теггендорф. А также Ян Бездеховский из Бездехова.
Йошт Дун, по прозвищу Телесма, был, как и Щепан из Драготуш, некогда монахом — это выдавали волосы, торчащие после того, как тонзура отросла, бестолково, прядями над ушами, из-за чего обладатель прически немного напоминал филина. Из того, что Рейневан знал о нем, Телесма с юных лет занимался тем, что ora et labora[547] в монастыре бенедиктинцев в Опатовицах, там же вступил в первые контакты с тайными науками. Потом учился в Гейдельберге, где совершенствовал магические знания. Он был абсолютным авторитетом, когда речь шла о талисманах, как в области теоретических знаний предмета, так и в практическом изготовлении амулетов. Он составлял также вполне удачные гороскопы, которые продавал различным лжепророкам, превдоастрологам и какбыворожеям, неплохо на этом зарабатывая. Наряду с поступлениями от аптеки заработки Йошта Дуна составляли основной источник доходов конгрегации.
Немолодой уже Вальтер фон Теггендорф проходил курс наук в Вене, Болонье, Коимбре и Саламанке, имел facultas docendi[548] во всех этих учебных заведениях. Его отличало огромное, прямо-таки благоговейное отношение к медицине, алхимии и арабской магии, особенно к Геберу и Алькинди или, как говорил он сам, к Мусе Зафару эль Суфи Аль Джабиру и Йа’кубу ибн Саббаху аль Кинди. Увлечения Теггендорфа нашли выход в его подходе в проблеме Самсона. По его мнению, всему виной были джинны. Самсон в его теперешнем обличье, утверждал он, является маджуном, то есть человеком, в тело которого более могущественный джинн заключил — в качестве наказания — побежденного меньшего джинна. Против таких «заключений», заявил немецкий чародей, способов не существует. Единственное, что можно сделать, это «культурно» вести себя и ожидать высвобождения.
Reverendissimus doctor[549] Ян Бездеховский из Бездехова был самым старшим, самым опытным и самым решительным из чернокнижников «Архангела». Мало кто знал о нем что-нибудь ближе, сам он о себе говорить не любил и не говорил. Лет ему было — что уже само по себе граничило с чудом и свидетельствовало о весьма недюжинных магических силах — не меньше семидесяти, поскольку было известно, что он преподавал в Сорбонне во время правления Карла V Мудрого, умершего в 1380 году, а в соответствии с положением университетский преподаватель не мог быть моложе двадцати одного года. Среди заведений, в которых он обучался и в которых обучал, наверняка были Париж, Падуя, Монпелье и Прага — и этими четырьмя список скорее всего не исчерпывался. Ходил слух, что в Праге Бездеховский ввязался в серьезный спор и резкую частную перепалку с ректором, знаменитым Яном Шинделем. Истоки конфликта, о котором Рейневан слышал уже во время учебы в академии, известны не были, однако это стало причиной ухода Бездеховского из университета и разрыва всех контактов с ним. После 1427 года Бездеховский просто исчез. Все ломали себе головы, пытаясь узнать, куда он подевался. Рейневан ломал тоже. А теперь уже знал.
— Привет, юноша, — сказал Бездеховский. Один он из всего общества не называл Рейневана по имени. — Приветствую и тебя, пан Шарлей, слава твоя тебя опередила. Дошло до нас, что ты уже второй год сидишь у таборитов. Как там, на войне? Что слышно?
Ян Бездеховский единственный из сообщества не интересовался политикой. Военные события, которыми жила вся Прага, тоже были старику безразличны. Спрашивал он исключительно из вежливости.
— Ну что ж, на войне все хорошо, — вежливо ответил Шарлей. — Наши бьют ненаших. Я хотел сказать: хорошие бьют плохих. Иначе говоря, Порядок побеждает Хаос. А бог, стало быть, ликует.
— Ах, ах, — обрадовался пожилой чародей. — Это воистину прекрасно! Садись со мной, пан Шарлей, расскажи…
Рейневан подсел к остальным магам. Радик Тврдик налил ему вина, судя по букету — испанского алиготе.
— Как дела? — спросил Щепан из Драготуш, движением головы указывая на закрытую дверь, ведущую в Occultum, залы дивинаций[550] и конъюраций. — Есть результаты? Или хотя бы знаки на небе и земле?
Сватоплук Фраундинст фыркнул. Телесма тоже, причем не оторвал глаз от тщательно полируемого пастой талисмана.
— Herr Meister Акслебен, — сказал Теггендорф, — предпочитает работать в одиночестве. Он не любит, когда к нему заглядывают через плечо. Он тщательно оберегает свои таинственные методы.
— Даже от тех, у кого гостит, — кисло прокомментировал Фраундинст. — Тем самым показывая, кем их считает. Ворюгами, угрожающими его секретам. Не иначе как перед сном прячет под подушку кошель и туфли, чтобы мы их не сперли.
— Он начал на восходе солнца, — заметил Радим Тврдик, видя, что Рейневана больше интересует Самсон Медок, чем мнение собравшихся о Акслебене. — Действительно, он — один на один с объектом, то бишь с Самсоном. Он не хотел помощи, хоть мы предлагали. Не просил ни о чем, ни об инструментах, ни о кадиле, ни об aspergillum[551]. Вероятно, у него есть какой-то могучий артефакт.
— Или правда то, — добавил Брем, — что говорят о Manusfortis[552].
— Мы его не недооцениваем, — заверил Телесма. — Ведь, несмотря ни на что, это Винцент Акслебен, magnus experimentator et nigromanticus[553]. В знаниях магии у него недостатка наверняка нет. Это гроссмейстер. Так что он вправе быть несколько экстравагантным.
— Какое трудное слово, — поморщился Фраундинст. — В Малой Шмедаве, моем селе, таких, как Акслебен, не называли экстравагантными. А говорили прямо, просто и обыкновенно: зазнавшийся, надутый.
— Идеальных людей не бывает, — констатировал Теггендорф. — Винцент Акслебен — человек. А то, что методы работы у него странные? Ну что ж, посмотрим, как оправдаются такие методы. Узнаем и оценим, как велит Писание: ex fructibus eorum[554].
— Побьюсь об заклад, — не сдавался Сватоплук, — фрукты эти будут кислые и неудачные. Кто хочет поспорить?
— Я — точно нет, — пожал плечами Щепан из Драготуш. — Потому что не снимают виноград с терновника или с чертополоха фиг[555]. У Акслебена ничего не получится с Самсоном, результат будет такой же, как у нас в «Трех Царях». То есть никакой. Акслебена погубит то же, что погубило нас: спесь и тщеславие.
На железной треноге тлело и испускало тонкую струйку дыма фумигационное кадило — классическая, рекомендуемая большинством справочников смесь алое и мускатного ореха. Самсон, погруженный в транс, лежал на большом дубовом столе. Он был совершенно гол, на его огромном, почти безволосом теле виднелись различные чародейские и кабалистические знаки, выписанные магическим инкаустом из цинобра, алуна и куперваса[556]. Он лежал так, чтобы голова, руки и ноги касались соответствующих точек на Кругу Соломона — гербайских литер Ламед, Вав, Йод, Каф и Нун. Окружали его девять черных свечей, мисочка с солью и чаша с водой.
Стоящие на противоположных углах стола Теггендорф и Брем, оба в свободных церемониальных одеяниях, читали вполголоса требуемые псалмы. Сейчас они оканчивали Esse quam bonum[557] и начинали Dominus inluminatio mea[558].
Бездеховский приблизился. На нем было белое одеяние и длинный, в локоть, остроконечный, покрытый иероглифами колпак. Он держал athame: обоюдоострый кинжал с рукоятью из слоновой кости, абсолютно необходимый при гоэции[559] реквизит.
— Athame, — громко проговорил он. — Ты, коий есть Атанатос, не знающий смерти, и коий есть Al-dhame, знак крови! Conjuro te cito mihi obedire! Hodomos! Helon, Heon, Homonoreum! Dominus inluminatio mea et salus mea, quem timebo? Dominus protector vitae meae a quo trepidabo?
Бездеховский поочередно коснулся острием athame пламени, воды и соли.
— Заклинаю тебя, — проговаривал он всякий раз, — Сущность Огня, во имя Силы: да отойдет от тебя призрак и фантом ночной. Заклинаю тебя, Сущность Воды, во имя Силы, изринь из себя нечистость и пороки всяческие. Во имя Силы, во имя Амбриеля и Эгесатиеля, будь благословенна, Сущность Соли, да покинет тебя злая воля демонов. И да возвернется на ее место добро Творца…
Ассистирующий старцу Сватоплук Фраундинст приблизился, подал ему arctrave, нож, оканчивающийся крюком. Бездеховский проделал им в воздухе четыре ритуальные движения.
— Всеми именами Бога, Адонаи, Эль, Элоим, Элоэ, Зебаоф, Элион, Эскерзис, Йах, Тетраграмматон, Садаи, приказываем вам, демоны, кружащие здесь и пребывающие в своем астральном виде, встать пред нами в приличном, человеческом обличье, не искаженном никакой деформацией или чудовищностью, способными к речи складной и разумной, способными отвечать на вопросы, кои будут вам заданы. Прибудьте и будьте нам послушны, приказываю вам именами Даниеля, Гедиеля и Фесдониеля, именами Кларимума, Хабданума и Инглотума! Прибудьте!
Разумеется, ничего не случилось, никто не прибыл и никто не явился. Но на этом этапе конъюрации такое было скорее всего нормально.
— Ego vos invoco arctrave et invocando vos conjure per eum cui obediunt omnes creaturae, et per hoc nomen ineffabile, Tetragrammaton Jehovah, in quo est plasmatum omne saeculum, quo audito elementa corruunt, ar concutitur, mare retrograditur, ignis extinguitur, terra tremit, omnesque exercitus Coelestium, Terrestrium et Infernorum tremunt et turbantur!
— Venite, venite, quid tardatis? Imperat vobis Rex regum! Титеип, Азиа, Ген, Джен, Миносель, Ахадан, Вай, Эй, Хаа, Эйе, Эксе, Эль, Эль, Ва, Ваа, Вааааа!
По мере произнесения заклинаний голос мага крепчал, уходил во все более высокие регистры, под конец это уже был почти вой, нечеловеческий, противоестественный визг. Воздух ощутимо дрожал, свечи начали искрить и пригасли. Неожиданно запахло зверинцем, повеяло смрадом гниения и львиной мочи. Мрак, заполнивший комнату, сгустился, принял какую-то форму, вздулся словно кучевое облако. Внутри облака что-то шевелилось, переливалось, извивалось словно угри в мешке, словно клубок змей. Рейневан видел, как в этом клубке неожиданно загорелись кроваво-красные глаза, как защелкали страшные зубатые пасти, как замаячили чудовищные физиономии. Его изумление быстро начало сменяться паникой. Не только от страха перед этой кошмарной чудовищностью. Но и от мысли, что Самсона действительно может с ней что-то связывать.
Но Ян Бездеховский из Бездехова — несомненно — был могущественным магом, держал проблему под контролем. От силы его заклинания посыпалась штукатурка с потолка, огни свечей сменили цвет на красный, потом на синий. Раздался рык и гул, ужасающий шлейф превратился в антрацитово-черный шар, поверхность которого, казалось, поглощает свет. После следующего заклинания шар со свистом исчез. Лежащий на столе Самсон Медок напрягся, задрожал. А потом ослаб и лежал неподвижно.
— Именем Кратареса, — проговорил Бездеховский. — Именем Капителя! Призываю тебя, существо, говори, кто ты есть. Правдиво и без лживости говори, кто и что ты!
Тело Самсона снова сильно задрожало.
— Verum, sine mendacio, certum et verissimum, — проговорил его немного измененный голос. — Quod est inferius est sicut quod est superius, et quod est superius est sicut quod est inferius, ad perpetranda Miracula Rei Unius.
Сидящий около Рейневана Радим Тврдик громко вдохнул. Щепан из Драготуш выругался себе под нос.
— Это, — пояснил он шепотом, видя вопрошающий взгляд Тврдика, — это Tabura Smaragdina. Он говорит словами Гермеса Трисмегиста. Словно… Словно…
— Словно насмехается над нами, — шепотом докончил Йошт Дун.
— Именем Альфагора, — воздел руки Ян Бездеховский. — Именем Бедримубала! Per signim Domini Tau![560] Кто ты? Говори! Где истина?
— Отделяй землю от огня, — почти немедленно ответил голос Самсона. — С величайшим тщанием отделяй то, что… от того, что густо. А Сила воздымет тебя с земли в небо, после чего вновь опустит на землю и примет в себя силы всех существ высших и низших. И тогда охватит тебя благость этого света. А всяческая тьма бежит тебя.
— Вазотас, Замарат, Катипа! — закричал Бездеховский. — Астрошио, Абедумабал, Асаф! Говори! Призываю тебя говорить!
Долгое время стояла тишина, прерываемая исключительно потрескиванием свечей.
— Completum est… — раздался наконец спокойный голос Самсона. — Completum est quod dixi de Operatione Solis.
Не помогли ни заклинания именем Бога, не помог ни Астрошио, ни Абедумабал. Не помогли ритуальные жесты, проделываемые над Самсоном с помощью athame и arctrave. Не помогли кадильные суфумигации. Не помог аспергиллум из вербены, барвинка, шалфея, мяты и розмарина. Бессильными оказались равно Большой, как и Малый Ключи Соломона, не лучше сработали Энхиридрион и «Grand Grimoire». Магия чуть не взорвала строение, но Самсон больше уже не произнес ни слова.
Чародеи «Архангела» прикинулись, что не разочарованы этим фактом, говорили, дескать, это ничего не значит, мол, первый блин всегда комом и что еще будет видно. Ян Бездеховский, которому труднее всех было изображать равнодушие, смог только вспомнить несколько подобных случаев смены личности — в частности, речь шла о casus’e Поппо фон Остерна, великого магистра Ордена Крестоносцев. Повеяло пессимизмом, поскольку в том случае все манипуляции прусских чародеев окончились ничем: Поппо фон Остерн до конца жизни, до самой смерти в 1256 году, был «другим» — о чем, впрочем, никто не сожалел, истинный Поппо был тем еще сукиным сыном.
Теггендорф не расстроился, infortunium[561] приписывал обычному невезению, ссылался на Алькинди и неутомимо болтал о шайтанах, гулях, джиннах и ифритах. Фраундинст и Эдлингер Брем винили dies egiptiaci, неудачные египетские дни, к которым, по их мнению, относилась памятная пятница тридцать первого августа, день экзорцизмов в силезском монастыре бенедиктинцев. Тогда, говорили они, скверная «египетская» аура исказила экзорцизм и его эффекты, из-за этого все стало крайне нетипичным, и обратить это будет сложно. Телесма в свою очередь считал, что ничего не получится без талисманов, и обещал изготовить соответствующие образцы. Радим Тврдик, пока его не отругали, болтал что-то о големах и шемах[562].
Щепан из Драготуш же раскритиковал in tota принятую магиками стратегию и тактику. Ошибка, утверждал он, не столько в методе, ибо он вторичен, сколько в цели, которую они себе поставили. При простой и не подлежащей обсуждению предпосылке, что личность и дух Самсона Медка были неведомой силой перетрансплантированы в тело глуповатого верзилы, усилия должны быть направлены в сторону обращения процесса, иными словами — обнаружение действующего фактора, поскольку nihil fit sine causa[563]. Обнаружив оную causa efficiens[564], удастся, быть может, процесс обратить. А что делают маги «Архангела»? Концентрируются на попытках развеять тайну, раскрыть секрет, который сам Самсон явным образом выдать не хочет либо не может. Пытаясь понять, кто — или что — такое есть Самсон, чародеи стремятся удовлетворить собственное любопытство и тщету, поступая как лекари, диагностирующие и исследующие загадочную болезнь ради самого познания, совершенно не учитывая состояние больного и нисколько не сочувствуя человеку, затронутому этой болезнью.
Магики обрушились и накричали на моравца. Прежде чем приступать к лечению, воспользовались они метафорой, необходимо глубоко распознать болезнь. «Scire, — цитировали они Аристотеля, — est causam rei cognscere»[565]. То, кем — либо чем — в действительности является Самсон, есть ключевой элемент. И — используя медицинские сравнения — секрет и инкогнито Самсона есть не только проявления, но и сам nexus, само ядро, сама сущность болезни, если болезнь должна быть вылечена, секрет надлежит раскрыть.
И его раскрывали. С жаром и пылом. И без видимого результата.
Тем временем Самсон успел подружиться со всеми магиками «Архангела». С Яном Бездеховским он часами дискутировал о Боге и Природе. С Эдлингером Бремом целыми днями стоял у реторт и перегонных аппаратов со словами «Solve et coagula»[566] на устах. С Теггендорфом обсуждал теории арабских хакимов и еврейских кабалистов. Со Щепаном из Драготуш просиживал над незнакомыми и крепко поврежденными манускриптами Пьера ди Абано и Кекка д’Асколи. С Йоштом Дуном изготовлял талисманы, которые затем оба испытывали в городе. С Радимом Тврдиком ходил к Влтаве за илом для изготовления големов. Для Бенеша Кейвала делал — как придурок — интервенционные закупки в конкурирующих аптеках.
Со всеми играл в карты, пил и пел.
Чародеи полюбили Самсона Медока. Рейневан не мог отделаться от мысли, что полюбили настолько сильно, что запустили в ход процессы, которые могли бы привести к расставанию с ним.
Двери, ведущие в occultum, раскрылись, и оттуда вышел Винцент Реффин Акслебен. Подобрав фалды черного одеяния, сел за стол, одним духом выпил фужер аликанте. Сидел в тишине и молчании, сам тоже не произнеся ни слова. Он был бледен и потен, пот прилепил ему редкие волосы к темени и щеке.
Винцент Реффин Акслебен гостил в Праге проездом. Из Зальцбурга, где жил, он направлялся в Краков с серией лекций в тамошней Академии. Из Кракова чародей намеревался ехать в Гданьск, оттуда же через Крулевец[567] в Ригу, Дерпт и Парну. Из того, что слышал Рейневан, последним пунктом путешествия Акслебена была Уппсала. Слышал он и другое. То, что Акслебен, хоть был он чародеем зажиточным, способным и знаменитым, не пользовался уважением, поскольку занимался неодобряемой многими некромантией и демономантией, а игры с трупами и злыми духами принесли ему во многих кругах общественный бойкот. Сплетни приписывали ему знание и умение пользоваться «Manusfortis», Рукой Силы, невероятно сильной чарой, которую можно было бросить одним движением руки. Слухи превращали Акслебена в одного из главарей и основного идеолога восточноевропейских вальденсов и сторонников учения Йоахима Флорского, связывали с ломбардской Стрегерией. Известны были также весьма близкие связи Акслебена с Братством Свободного Духа — чернокнижников «Архангела» весьма удивляло, что во время пребывания в Праге Акслебен пользовался гостеприимством у них, а не в доме «Под черной розой», тайной пражской резиденцией Братства. Одни приписывали это дружеским отношением Акслебена с Яном Бездеховским. Другие подозревали, что некромант проворачивает какое-то собственное дельце.
— О том, — Акслебен поднял наконец голову, повел по собравшимся взглядом, — чтобы вы отдали мне вашего Самсона навсегда, не может быть и речи, так?
Рейневан уже собрался ответить как можно резче, но его удержал тычок Шарлея. Некромант этого даже не заметил, ответ, казалось, он искал исключительно в глазах и лице Яна Бездеховского. Увидев ответ, поморщился.
— Ну ясно, понимаю. А жаль. Я б охотно с этим… субъектом еще побеседовал. Начитанный субъект… И очень любопытный. С прекрасной речью. Очень остроумный. Очень, очень остроумный.
— Браво, Самсон, — шепнул Фраундинст.
— Он его попотчевал, — шепнул Телесма, — Изумрудной Скрижалью…
— Вы не поверите, — Акслебен решил сделать вид, будто шепотков не слышал, — узнав, что он сказал мне, когда спал. Именно поэтому я сохраню это для себя, зачем болтать, если вы все равно не поверите. Скажу только, что, будучи в трансе, он дал мне несколько советов. Некоторыми я действительно попытаюсь воспользоваться, посмотрим, что из этого получится.
Эрудит и полиглот с физиономией дебила, — продолжил он немного погодя, когда покончил с аликанте. — Он угостил меня — кроме всего прочего — длиннющей цитатой из «Божественной комедии». Напомнил, чтобы я не поддавался искушениям и суетности. Чтобы помнил, что все есть суета сует и ни одна провинность не останется безнаказанной. Хотя из чародеев Данте и встречает в Раю Альберта Великого[568], но Микеле Скотто, Гвидо Бонатти, Азденте[569], наказанные за некромантию, пребывают в Четвертом Рву Злых Щелей Восьмого Круга Ада.
Они стенают там и рыдают, истекают бурными слезами, а сатана, претворяя в жизнь предписанные муки, сворачивает им шеи и головы задом наперед, поэтому слезы стекают у них по задницам, между ягодицами, милая перспектива, а? А декламировал мне это, надо добавить, ваш Самсон с чистейшим тосканским акцентом.
Щепан Драготуш и Шарлей обменялись усмешками и многозначительными взглядами. Акслебен покосился на них обведенными кругами глазами, дал Тврдику знак, что ему снова можно наполнить кубок.
— В какой-то момент, — заявил он, — у меня мелькнула мысль: а что, если это дьявол? Само воплощение дьявола? Ха, не говорите, что у вас не возникала такая мыслишка. Ведь это истинно дьявольский фокус, прямо из учебника: объегорить, одурачить, обмануть видимостью. Diabolus potest, как говорят классики, sensum hominis exteriorem immutare et illudere[570]. Он может сделать это различными способами, например, преобразовав сам орган чувств, то есть наш глаз, примешав что-либо в глазное вещество, из-за чего предмет, на который мы смотрим, мы видим таким, каким того хочет демон. Об этом писали много лет назад Бонавентура, Пселл, Петр Ломбардский, писал Вителон, писал Николай Большой из Явора, не помешало бы вспомнить произведения перечисленных.
— Болван, — шепнул Фраундист.
Акслебен снова сделал вид, что не слышит.
— Однако я утверждаю, — он подчеркнул свои слова ударом пальцем по столу, — что мы здесь не имеем дела со случаем демонической одержимости. Вмешательство демонов в человеческую жизнь возможно и случается довольно часто. Мы видели достаточно, чтобы в этом не сомневаться. Но это явление, согласное с волей Творца, который допускает его ad gloriae sue ostensionem vel ad peccati poenitenciam sive ad peccantis correccionem sive ad nostram erudicionem[571]. Сам по себе демон не является исполнителем. Демон это incentor, excitator, impellator, пособник, возбудитель, стимулятор, он усиливает спящее в нас зло и подталкивает на злые деяния нашу грешную натуру. А я… я, — докончил он, — не нахожу ничего злого в человеке, которого вы поручили мне исследовать. В нем, я знаю, это звучит смешно, нет даже признаков, крупиц зла. Впрочем, я вижу по вашим лицам, что вы и сами пришли к такому же выводу. И вижу четко выписанное еще одно: колоссальное желание, чтобы я признал свое поражение. Признал себя побежденным. Согласился с тем, что ничего не добился. Да, признаюсь: я потерпел поражение, я ничего не добился. Вы удовлетворены? Прекрасно. Тогда пойдемте в какую-нибудь корчму. Я проголодался. С последнего посещения Праги я только и мечтаю, что о здешних кнедликах и капусте… Что у вас за мины такие? Я знал, что вас обрадует мое поражение.
— Да что вы, мэтр Винцент, — неискренне улыбнулся Фраундинст. — Нас беспокоит другое. Если вы были не в состоянии понять сущности явления…
— Кто сказал, — выпрямился некромант, — что был не в состоянии? Был и понял.
Позитивный перисприт, — сказал он, натешившись полной напряжения и ожидания тишиной. — Вам о чем-нибудь это говорит? Впрочем, я напрасно спрашиваю. Наверняка говорит. О том, что существует нечто такое, как перисприт циркуляционный, вы также наверняка слышали. Все это достаточно хорошо описано в специальных книгах, в которые я искренне вам советую заглянуть. Советую, — продолжал Акслебен, которого нисколько не расстроили ненавидящие взгляды чародеев «Архангела», — изучить случай Поппо фон Остерна, великого магистра Ордена Девы Марии Немецкого Дома. Как столь же подобный, более того, идентичный по своей природе casus Люциллии, дочери Марка Аврелия. Возможно, вы помните? Нет? Ну так припомните. С этим вашим… Самсоном приключилось то же, что с Люциллией и Поппоном. Сущность явления — позитивный перисприт и перисприт циркуляционный. Именно так. Я это знаю. К сожалению, знания оказалось недостаточно. Я ничего с этим поделать не могу. То есть не смог и не смогу помочь вашему Самсону. Пошли обедать.
— Если вы не смогли, — прищурился Щепан из Драготуш, — тогда кто же сможет?
— Рупилиус Силезец, — незамедлительно ответил Акслебен. — И никто больше.
— Так он, — прервал довольно смущенное молчание Теггендорф, — еще жив?
— И вообще существует? — шепнул Телесме Тврдик.
— Жив. И является наивеличайшим живым специалистом по проблемам, касающимся астральных тел и бытий. Если кто-то и может здесь помочь, так только он. Пошли обедать. Да… Совсем было забыл…
Некромант отыскал глазами Рейневана, глянул ему в глаза.
— Ты — его друг, юноша, — отметил он, а не спросил. — Тебя зовут Рейневан.
Рейневан сглотнул, подтвердил кивком головы.
— Будучи в трансе, этот Самсон вещал, — бесстрастно проговорил Акслебен. — Вещание было несколько раз повторено, четко, внятно, подробно. Касалось именно тебя. Ты должен остерегаться Бабы и Девы. Так складывается, — некромант приморозил взглядом насмешливые ухмылки Шарлея и Тврдика, — так складывается, что я знаю, в чем дело. Баба и Дева — две знаменитые башни. Не менее знаменитого замка Троски в Подкарконошах. Берегись замка Троски, юноша по имени Рейневан.
— По счастливой случайности, — выдавил с трудом Рейневан, — я не собираюсь ехать в те края.
— Случайностью является нечто иное, — бросил через плечо Акслебен, направляясь к двери. — То, что Рупилиус Силезец, единственная особа, которая, по моему мнению, может помочь твоему Самсону, уже добрых десять лет проживает в Чехии. И как раз в замке Троски.
— Брат Прокоп! Брат Прокоп! Бомбарда остыла! Жиганем еще раз?
Мужчина, к которому обратился с вопросом старший над пушками, был стройным и плечистым. Румяное лицо с простыми чертами, нос картошкой и пышные черные усы делали его крестьянином, довольным урожаем.
Рейневан уже видывал этого мужчину. Несколько раз. И всегда с интересом его разглядывал.
До революции Прокоп был священником, говорили, что родом он из Праги, из семьи староградских патрициев. К гуситам он примкнул сразу после дефенестрации, но до 1425 года был всего лишь одним из многих таборитских проповедников, среди которых выделялся не только рассудительностью, хладнокровием и терпимостью, но и тем, что вопреки велениям гуситской литургии не носил апостольской бороды и каждое утро педантично брился, холя только свои знаменитые усы. Именно из-за этого бритья он и получил прозвище Голый. После смерти Богуслава из Швамберка Прокопа совершенно неожиданно избрали верховным гейтманом, главнокомандующим Табора и высшим Исполнителем — так переводили титул director operationum Thaboritarum. Вскоре после назначения Прокоп обрел и второе прозвище: Великий. И дело было не только в его росте. Прокоп оказался действительно великим вождем и стратегом, что доказывали его эффектные победы под Усти, под Цветтлем[572], под Таховом и Стжибром. Звезда Прокопа Голого светила ярко.
— Брат Прокоп! — напомнил о себе бомбардир. — Жиганем?
Прокоп Голый взглянул на стены и башни Колина, прекрасно сочетающиеся с красными черепицами крыш и осенней колористикой листьев окружающих лесов и зарослей.
— И что вам так, — ответил он вопросом, — приспичило с этим жиганием? Разрушением? Это чешский город, Господи прости! Погодите еще немного, вот пойдем на соседние края, там постреляете вдоволь да поразрушаете. А Колин мне нужен целый и малоповрежденный. Таким мы его и возьмем.
Колин, совсем так, словно хотел выразить несогласие и неудовольствие, ответил. Со стен громыхнуло, гукнуло, на крепостных стенах расцвели дымы, засвистели каменные шары. Все зарылись в землю в каких-нибудь двадцати шагах от валов первой линии осады. Окруженный в Колине Дзивиш Божек из Милетинка давал знать, что у него все еще нет недостатка ни в порохе, ни в желании драться.
— Пана Дзивиша Божка, — опередил вопрос Прокоп, — мы заставим сдаться. И примем город без разрушений, без резни после штурма, без разграбления. Чтобы колинские жители возлюбили брата Гертвика, который вскоре будет здесь гейтманом.
Окружающие Прокопа гуситские командиры залились хохотом. Рейневан знал многих из них. Не всех. Не знал он Яна Гертвика из Рушинова, назначенного уже, как оказалось, гейтманом Колина. Из других сирот он уже встречал Яна Краловца из Градка. Йиру из Жечицы, в светловолосом и широко улыбающемся гиганте угадывал Яна Колду из Жампаха. Из руководителей Табора узнавал Ярослава из Буковины, Якоба Кромешина, Отика из Лозы, Яна Блеха из Тешницы.
— Поэтому, — Прокоп выпрямился, осмотрелся, чтобы было ясно, что обращается он не только к пушкарю, но и к остальным, — поэтому прошу не торопить меня, не вырываться вперед, пороха не тратить…
— А просто так вот стоять? — спросил с явным неудовольствием Ян Колда. — Под этими стенами? В бездействии?
— Кто сказал, — Прокоп оперся о частокол, — бездействии? Брат Ярослав?
— Слушаюсь!
— Флю… То есть брат Неплах наконец прислал своих стенторов[573].
— Прислал, — подтвердил Ярослав из буковины. — Десятерых. Ух и страшные же мордасы… Водкой и луком несет от них так, что и большого мужика свалит. Но голоса — ну прям колокола…
— Так пусть идут к стенам и кричат. Днем и ночью. Особливо ночью, ночью это действует лучше всего. У пана Божка есть дети в Колине?
— Дочка.
— Пусть побольше орут об этой дочке. А ты, брат Колда, поскольку не любишь бездействие…
— Что прикажешь?
— Возьмешь своих конников, объедешь села по этой и по той стороне Лабы. Еще раз протрубишь по всему району, что если кто попытается доставить городу пропитание, то тяжко пожалеет. Если схватим хотя бы с одной лепешкой, хотя бы с мешочком крупы — обе руки и обе ноги долой.
— Слушаюсь, брат Прокоп!
— Тогда — за дело. По подразделениям, больше никого не задерживаю… А ты, брат, почему все еще здесь?
— Жахнуть бы, — простонал старший под пушкой, — из большой бомбарды… Хоть бы еще разок… Перед вечерней…
— Знал я, — вздохнул Прокоп, — что не удержишься. Ладно. Но сначала пойдем со мной, осмотрю я твое хозяйство. Поглядим, как и на что пушки направлены. Привет, Шарлей. Приветствую и тебя, брат Белява. Пошли со мной. Уделю вам немного времени.
Рейневан пытался вспомнить, откуда взялось это знакомство. Прокоп Голый и Шарлей узнали друг друга при первой же встрече, в масленицу 1426 года, в городе Нимбурк, куда отослали команду из Градца Кралове. Как знать, не спасло ли это всем им шкуру; вынюхивающие всюду шпионов и провокаторов вначале градецкие, а потом нимбуркские Божьи воины становились все более подозрительными и все менее симпатичными. Ссылки на Петерлина и Горна не помогали, оказывается, Петерлин и Горн были настолько секретными сотрудниками, что их имена мало кому что-нибудь говорили и защиты не давали. Неизвестно, что было бы, если б не явился Прокоп. На шею Шарлею он не кинулся, чересчур многословно не приветствовал, но было ясно, что эти двое знакомы. Откуда, оставалось тайной — ни один не торопился с объяснениями и откровениями. Было известно, что Прокоп обучался в Каролинуме[574], ездил в заграничные учебные заведения. Рейневан полагал, что он познакомился с Шарлеем во время одной из таких поездок.
Они пошли — Рейневан, Шарлей и Самсон — за Прокопом и пушкарем вдоль линии рвов, частоколов и фашинных преград. Прокоп контролировал бомбарды и мортиры, разговаривал с пушкарями и щитоносцами, похлопывал по плечам арбалетчиков, простецки шутил у костров с цепниками, выспрашивал алебардников, нет ли у них в чем потребности. Нашел время заговорить с хлопочущими у котлов женщинами, отведал солдатской каши, не упустил возможности взлохматить чубы крутящихся у кухни ребят. Скромно поднимал руки, когда Божьи воины начинали рукоплескать в его честь.
Это длилось достаточно долго. Но и о них Прокоп не забыл.
Они вернулись в пригород.
Прокопова армия подтянулась к Колину неожиданно быстро, не оставив обитателям пригорода много времени, они успели спастись бегством за городские стены буквально с тем, что успели схватить в руки, оставив таборитам и сиротам значительные запасы пищи, много инвентаря и к тому же хаты с почти всем содержимым. Поэтому неудивительно, что именно здесь возник главный лагерь Божьих воинов, окруженный валом из телег и загородью для лошадей. Между халупами и клетями пылали многочисленные костры, звенели молоты в кузницах, стучали молотки в мастерских колесников. На веревках сушилась одежда. Визжали кони, блеяли овцы. Воняли выгребные ямы.
— А так вообще-то зачем ты, брат Белява, сюда приехал?
Рейневан украдкой вздохнул. Такого вопроса он ожидал.
Решение поехать в замок Троски принял Рейневан. Принял он его довольно спонтанно, надо сказать, с колоссальным и горячим, словно юная вдова, энтузиазмом. Энтузиазм этот и стихийность не очень-то пришлись по вкусу магикам из «Архангела», особенно Фраундинсту и Щепану из Драготуш. Оба подвергли сомнению и сообщения Акслебена о легендарных способностях легендарного Рупилиуса Силезца. Акслебен, утверждали они, фантазирует, чтобы отвлечь внимание от своего компрометирующего поражения в деле Самсона. Рупилиуса Силезца в замке Троски, вероятнее всего, нет. А если б даже Рупилиус Силезец в замке Троски случайно и оказался, то шанс, что он согласится помочь, равен нулю: по примерным подсчетам, Рупилиусу Силезцу уже стукнуло лет девяносто. Чего ж ожидать от такого старого хрыча?
Однако сторону Рейневана принял Телесма. Телесма слышал о Рупилиусе Силезце, когда-то даже мимолетно встречался с ним, подтвержденной и проверенной уже полвека назад считал его квалификацию в области спиритизма и астральных бытий. Испробовать, заявил он, не мешает. Для Самсона Медка поездка в Троски — это шанс, который следует использовать, причем поскорее. У Рупилиуса, и верно, уже девять десятков годков позади. А в таком возрасте известно: простудишься, чихнешь, пукнешь и не знаешь, когда перенесешься в астральное бытие.
Телесму поддержал Бездеховский. Престарелый чернокнижник о Рупилиусе не только слышал, но и познакомился с ним лично много лет назад в Падуе. Рупилиус, предполагал он, вполне может помочь Самсону. Однако неизвестно, захочет ли, потому что в Падуе он был известен как наглый и несговорчивый засранец.
Довольно скептически и холодно, как ни странно, отнесся к проекту сам Самсон. Самсон не участвовал в дискуссии, а если и участвовал, то весьма инертно. Не высказывался ни за, ни против. По большей части молчал. Но Рейневан знал его уже достаточно хорошо. Самсон просто-напросто не верил в успех поездки. Когда он в конце концов согласился, Рейневан не мог отделаться от ощущения, что сделал это исключительно из вежливости.
Оставался Шарлей. Мнение Шарлея о мероприятии Рейневан знал еще до того, как спросил его. Но спросил. Ради проформы.
— Это обычный идиотизм, — спокойно заявил Шарлей. — Кроме того, это начинает напоминать мне Силезию двухлетней давности, полную запала одиссею с госпожой Аделью. Поездка в Троски походит на столь же продуманную и осуществляется точно так же. И я уже очами души моей вижу ее результат. Похоже, ты никогда не поумнеешь, Рейнмар. У нас, как ты утверждаешь, — продолжал он немного тише и серьезней, — обязанности перед Самсоном, мы ему кое-что должны. Возможно, и так, не возражаю. Однако жизнь остается жизнью, а основной закон жизни рекомендует забыть о таких долгах, вычеркнуть их из памяти. Жизнь отличается, в частности, тем, что своя рубашка ближе к телу.
Помогать ближним, конечно, неплохо, но не за свой собственный счет. Мы, я утверждаю, сделали для Самсона достаточно, подвернется случай — сделаем больше. А случай подвернется, я уверен, рано или поздно, достаточно присесть и терпеливо подождать. Так что давай подождем случая. Зачем его искать, получая при этом шишки? Давай думать о собственной рубашке, Рейнмар, и о своем теле, ибо это самое важное. А на что ты собираешься выставить наши тела, парень? Куда собираешься нас вести? Продолжается заваруха, война, пожары, хаос, беспорядок и беззаконие. Неподходящее время для сумасбродных экспедиций. Без подготовки вдобавок.
— Так вот ты ошибаешься, — возразил Рейневан. — Я совершенно не согласен с тобой. И не только относительно циничных жизненных законов и отнюдь не в отношении того, что считать в жизни самым важным. Я не согласен с твоей оценкой ситуации. Ибо время не только благоприятствует поездке, но и подгоняет. Подъештедье и Йичинское Погорье захвачены нашими войсками, немногочисленные католические хозяйчики в этом районе напуганы, их мораль надломлена поражением крестоносцев под Таховом. Они сейчас словно окуренные пчелы. Поэтому если отправляться, то именно сейчас, прежде чем они очухаются и снова сумеют жалить. Что ты на это скажешь?
— Ничего.
— А вот в отношении подготовки ты прав. Давай подготовимся. Что ты предлагаешь?
Шарлей вдохнул.
Рейневан и Самсон выехали из Праги десятого ноября, в пришедшееся в этом году на пятницу поминание святого Гереона и его спутников-мучеников. Город они покинули ранним утром. Когда пересекали Пожичские Ворота, из-за туч выглянуло солнце, залив сказочным светом играющие блеском Витков и Шпитальское Поле. Радующую сердце картину Рейневан счел добрым предзнаменованием.
Ни он, ни Самсон не чувствовали себя уж слишком хорошо. У обоих за спиной было многословное и зашедшее глубоко за полночь прощание с магиками из аптеки «Под архангелом». Рейневан вздыхал и вертелся в седле — ему досталось дополнительно свершить прощальную церемонию с пани Блаженой Поспихаловой.
Они направлялись к Колину, с середины сентября осажденному Табором, сиротами и пражанами. Осадой командовал Прокоп Голый. В армии Прокопа Голого был Шарлей. Прошедший после расставания с ними месяц Шарлей должен был использовать для приготовления экспедиции. Он утверждал, что имеет такую возможность. Рейневан верил. У Шарлея были и возможности, и средства. Демерит не скрывал — больше того, ему случалось даже похваляться, что он борется в таборитской полевой армии ради трофеев и обогащения и что у него уже много чего отложено по разным тайникам.
Солнце скрылось за надвигающимися с севера черными тучами. Сделалось мрачно и грустно. Прямо-таки зловеще.
Рейневан решил, что приметы — предрассудок.
Казалось, Прокоп не слушает. Но это только казалось.
— Дать отпуск брату Шарлею, — повторил он. — В военное время освободить от службы в армии? Ради твоих личных дел, брат Белява? Иными словами, сначала — личное, а обязанности перед родиной и Богом — потом. Так?
Рейневан не ответил. Только громко сглотнул. Прокоп хмыкнул.
— Согласен. Даю согласие. Поводов к тому три, — продолжал он, явно тешась их изумлением. — Во-первых, брат Шарлей служит в рядах Табора уже больше года и отпуск заслужил. Во-вторых, брат Неплах сообщил мне о твоих заслугах, брат Белява. Ты самоотверженно преследовал врагов нашего дела, кажется, геройски боролся с бунтарями в Праге шестого августа. Лечил раненых, не пил, не ел и не спал. Это, несомненно, заслуживает награды. А в-третьих, и самое главное…
Он замолчал, обернулся. Они уже были около амбара, служившего сейчас главной квартирой и резиденцией штаба осады.
— О третьем и самом главном вы узнаете позже, мы еще вернемся к этому. А сейчас у меня другие дела. Впрочем, вы узнаете какие. Услышите, поскольку я оставляю вас при себе.
— Брат…
— Это приказ. Пошли. А ваш слуга… О, я уже вижу, чем он занялся. Это хорошо. Не помешает.
Самсон Медок, как всегда, делая вид, что ничего не слышит и не понимает, уселся у стены амбара, достал складной нож и принялся стругать найденный колышек. Самсон часто стругал колышки. Во-первых, он выяснил, что это работа в самый раз для идиота, каким он многим кажется. Во-вторых, говорил он, выстругивание колышков успокаивает, положительно влияет на нервную систему и систему пищеварения. В-третьих, толковал он, резание дерева помогает ему в то время, когда он вынужден прислушиваться к спорам о политике и религии, поскольку аромат свежих стружек смягчает приступы тошноты.
Они вошли в амбар, в большое помещение, которое, хотя оно уже некоторое время тому назад было выбрано под штаб, все еще по-прежнему приятно пахло зерном. Внутри, за столом, ожидали два человека, склонившихся над картами. Один был небольшой и тощий, одетый в черное по моде гуситских священнослужителей. Второй, более молодой, в рыцарской одежде, был более могучего телосложения и светловолос. Его немного херувимоватое, а немного суровое утомленное лицо приводило на мысль фламандские миниатюры из «Tres riches heures du duc de Berry»[575].
— Наконец-то, — сказал маленький, черный. — Мы уже немного заждались, брат Прокоп.
— Дела, брат Прокоп.
В отличие от своего тезки второй Прокоп носил бороду, правда, скупую, неряшливую и более смешную. Из-за роста его также наделили прозвищем — называли Прокопом Малым либо Прокоупеком. Вначале простой проповедник меж прочих проповедников, он выделился среди гуситов — точнее, сирот, — после смерти Яна Жижки из Троцнова. Вместе с градецким Амброжем Прокоупек был у смертного одра Жижки, а свидетелей последних минут своего обожаемого вождя сироты почитали чуть ли не святыми, бывало, перед ними опускались на колени и целовали подол одежды, случалось, что матери приносили к ним температуривших детей. Уважение выдвинуло Прокоупека на должность главного духовного вождя — так что он занимался у сирот тем же, чем Прокоп Голый в Таборе до того, как занял положение Исполнителя.
— Дела, — повторил Прокоп Большой, указывая, в общем, в сторону осажденного города. Его слова сопроводил мощный гул, стены задрожали, с потолка посыпалась пыль. Старший пушкарь наконец-то громыхнул из своей двухсотфунтовой бомбарды. Это означало одновременно покой до утра — такая бомбарда после выстрела должна была остывать минимум шесть часов.
— Прости, брат, что заставил ждать. И ты, брат Вышек.
Вышека Рачинского Рейневан встречал уже раньше, под Усти, в коннице Яна Рогача из Дубе. Путь поляка к гуситам был нетипичен — Вышек появился в Праге в 1421 году в качестве посланника литовского князя Витольда, на службе у которого состоял. В посольстве речь шла, как сегодня уже известно, о короне для Корибутовича. Рачинскому понравилась чешская революция, тем более после встречи с Жижкой, Рогачем и таборитами, которые пришлись поляку по вкусу гораздо больше, чем умеренные каликстинцы, с которыми он обсуждал Витольдово послание. Рачинский мигом примкнул к таборитам, а с Рогачем их связала искренняя дружба.
По данному Прокопом знаку все расселись вокруг заваленного картами стола. Рейневан чувствовал себя неловко, понимая, сколь чужеродным телом он является в собравшейся за столом компании. Его самочувствие отнюдь не улучшала бесцеремонная развязность Шарлея, всегда и везде чувствовавшего себя как дома. Не помогал и тот факт, что Прокоупек и Рачинский без оговорок принимали их присутствие. Они были к этому привычны. У Прокопа под рукой всегда были всякой масти разведчики, послы, эмиссары и люди для специальных и даже очень специальных поручений.
— Осада не будет краткосрочной, — прервал молчание Прокоп Голый. — Мы сидим под Колином с Крестовоздвиженья[576], и я буду считать успехом, если город сдастся до адвента[577]. Может случиться и так, брат Вышек, что, вернувшись из Польши, ты еще застанешь меня здесь. Когда отправляешься?
— Завтра на рассвете. Через Одры, потом через Чешин в Затор.
— Ехать не боишься? Сейчас в Польше не только Олесьницкий, а любой старостишка может тебя в яму посадить. По законам, которые объявил Ягелло. В результате болезни живота, вероятно.
Все, в том числе и Рейневан, знали, в чем дело. С апреля 1424 года в Польском королевстве действовал велуньский эдикт, изданный под нажимом епископа Олесьницкого, Люксембуржца и папских легатов. Эдикт — хоть в нем не было ни имени Гуса, ни слова «гуситы» — говорил, однако, expressis verbis[578] о Чехии как о территории, «зараженной ересью», запрещал полякам торговать с Чехией и вообще выезжать в Чехию. Тем же, кто там пребывал, приказывал немедленно вернуться. Непослушных ждала инфамия[579] и конфискация имущества. Сверх того в отношении кацеров[580] эдикт принципиально изменил правовую квалификацию — из отступления, ранее каравшегося в Польше церковными судами, еретизм превратился в преступление против королевства и короля, в crimen laesae maiestatis[581] и государственную измену. Такое определение охватило преследованием и наказанием за кацерство и весь государственный аппарат, а для признанных виновными означало смертный приговор.
Чехов, естественно, это обозлило — Польшу они считали братской страной, а тут вместо ожидаемого общего фронта против «немчуры» такое оскорбление вместо фронта — афронт. Однако большинство понимало побуждения Ягеллы и правила запутанной игры, которую он вынужден был вести. Вскоре стало ясно, что эдикт был грозным исключительно по букве — и буквами кончался. Именно поэтому, когда чех говорил «велуньский эдикт», он многозначительно подмигивал или издевательски похмыкивал. Как Прокоп сейчас.
— Это ничего, стоит крестоносцам за Дрвенцу двинуться, Ягелло тут же о своем шумном эдикте забудет. Ибо знает, если придется помощь против немцев просить, то скорее всего не у Рима.
— Угу, — ответил Рачинский. — Факт, не возражаю. Но чтобы я не боялся, тоже не скажу. Еду, правда, тайно. Но вы сами знаете, как там с новым законом: каждый тут же наперегонки бежит, каждый хочет похвалиться энтузиазмом, выскочить и проявиться, а вдруг оценят и продвинут. Так что у Збышка Олесьницкого на услугах целая армия доносителей. А у того Йенджея Мышки, епископского викария, у этого паршивца и сукина сына, нос как у пса, и он им словно пес вынюхивает, нет ли рядом с королем Владиславом какого-нито гусита… Простите, я хотел сказать…
— Ты хотел сказать «какого-нито гусита», — холодно оборвал Прокоп. — Не будем прятать голову в песок.
— Верно… Но я к королю скорее всего не приближусь. В Заторе встречусь с Яном Мэнжиком из Домбровы, партизаном нашего дела, мы вместе поедем до Песчаной Скалы, там тайно встретимся с господином Петром Шафранцем, краковским подкоморным. А Петр относится к нам доброжелательно, передаст Владиславу послание.
— Ну, ну, — задумчиво проговорил Прокоп, крутя ус. — Самому Ягелле сейчас не до послов. У него теперь другие заботы.
Присутствующие обменялись многозначительными взглядами. Знали, в чем дело, известие разошлось быстро и широко. Королеву Сонку, жену Ягеллы, обвинили в вероломстве и людоедстве. Спустила с поводка свой супружний стыд по меньшей мере с семью рыцарями. По Кракову шли аресты и следствия, а Ягелло, обычно спокойный, тоже разбушевался.
— Огромная на тебе, брат Вышек, лежит ответственность. До сих пор наши посольства в Польшу кончались скверно. Достаточно вспомнить Гинка из Кольштейна. Поэтому первым делом передай, прошу, господину Шафранцу, что если король Владислав позволит, то вскоре в Вавель поклониться его величеству прибудет чешское посольство, во главе которого буду лично я. Самое главное в твоей миссии — подготовить мою. Так и скажешь: ты являешься моим полномочным послом.
Вышек Рачинский поклонился.
— На твое решение и понимание оставляю, — продолжал Прокоп Голый, — с кем еще ты в Польше поговоришь, с кем сблизишься. Кого выспросишь. Потому что ты должен знать, что я еще не решил, к кому со своим посольством направлюсь. Хотел бы к Ягелле. Но при неблагоприятных обстоятельствах не исключаю Витольда.
Рачинский открыл рот, но смолчал.
— С князем Витольдом, — проговорил Прокоупек, — у нас один путь. Одинаковые у нас планы.
— В чем одинаковые?
— Чехия от моря до моря. Такая у нас программа.
Лицо Вышка явно говорило о многом, потому что Прокоупек тут же поспешил пояснить.
— Бранденбургия, — заявил он, тыча пальцем в карту. — Эта земля искони принадлежала Чешской Короне. Люксембурги просто отступили Бранденбургию Гогенцоллернам, так что вполне можно этот торг признать недействительным. Зигмунта Люксембуржца мы не признали королем, не признаем и его гешефты. Отберем то, что нам принадлежит. А если немчура воспротивится, то отправимся туда с телегами и по заднице их отлупим.
— Понимаю, — сказал Рачинский. Но выражение его лица почти не изменилось. Прокоупек это видел.
— Получив Бранденбургию, — продолжал он, — возьмемся за Орден, за Крестоносцев. Отгоним проклятых тевтонцев от Балтики. И вот оно — море. Не так, что ли?
— А Польша? — холодно спросил Вышек.
— Польше, — спокойно включился Прокоп Голый, — Балтика не нужна, это стало видно по Грюнвальду. И видно было по мельненскому миру[582]. Это так же четко видно по теперешней политике Ягеллы, вернее, Витольда, потому что Ягелло… Что делать, это неприятно, но такова жизнь, каждый из нас когда-нибудь впадет в детство. А что касается интересов Витольда, то они — на востоке, а не на севере. Поэтому мы возьмем себе Балтику, ибо… Как ты это говоришь, Шарлей?
— Res nullius cedit primo occupanti[583].
— Ясно, — кивнул головой Вышек. — Итак, одно море уже есть. А второе?
— Разобьем турок, — пожал плечами Прокоупек, — вот вам и Черное море. Чехия станет морской державой, и все тут.
— Как видишь, брат Вышек, — улыбнувшись, подхватил Прокоп Голый, — мы народ надежный. Нам со всеми по пути, да и с нами всем удобно и выгодно. Ягеллу мы обезопасим от ордена, Витольду предоставим свободу рук на востоке. Пусть завоевывает и захватывает там что захочет, хоть Москву, хоть Новгород Великий и Переяславль Рязанский. Папе тоже будет неплохо, если мы уничтожим крестоносцев, чересчур уж разбушевавшихся и гордых, реализуем пророчество святой Бригитты, на сей раз полностью и до конца. А когда возьмемся за турок, то Отец Святой тоже скорее обрадуется, чем будет недоволен, правда? Как ты думаешь?
Вышек Рачинский придержал свои мысли при себе.
— Передать все это, — спросил он, — Шафранцу?
— Брат Вышек, — посерьезнел Прокоп. — Ты прекрасно знаешь, что надо передать. Ты же наш человек, истинный христианин, причастие принимаешь из Чаши, как и мы. Но ты поляк и патриот, поэтому делай так, чтобы Польша тоже выгадала. Ведь крестоносцы — постоянная угроза для Польши, Грюнвальд не очень помог, Тевтонский орден по-прежнему висит над вами словно дамоклов меч. Если король Владислав прислушается к папским жалобам и мольбам, присоединится к крестовому походу, вышлет на нас польское войско, то и крестоносцы тут же с севера ударят. Ударят брандербужцы и силезские князья. И Польше — конец. Конец Польше, брат Вышек.
— Король Владислав знает об этом, — ответил Рачинский. — И не думаю, чтобы он присоединился к крестовому походу. Однако польский король не может в открытую пойти против папы. И без того множатся пасквили, и без того Мальборк[584] нашептывает, что, мол, Ягелло язычник и идолопоклонник в душе, что с язычниками якшается, что с дьяволом в сговоре. Так что польский король стремится к миру. К согласию между Чехией и Римом. А Рим к такому согласию почти готов…
— Готов, готов, — съязвил поляк. — Если бы папа мог вас… то есть нас взять под меч и огонь, то взял бы. Отсекали бы головы, мучили, конями топтали, живьем сжигали, топили и при этом воспевали бы Gloria in excelsis[585]. С нами сделали бы то же, что с альбигойцами, заявили бы, что это во славу Божью. Но оказалось, что не могут. Силенок маловато. Поэтому согласны на переговоры.
— Знаю я, чего они хотят, — презрительно фыркнул Прокоупек. — Но мы-то почему должны хотеть? Ведь не они нас, а мы их по заднице лупим.
— Брат, — Рачинский воздел руки в жесте отчаяния, — брат, ты повторяешь мне то, что я и сам знаю. Позволь я скажу тебе, что знает польский король Владислав. Что знает каждый христианский король в христианской Европе. Пока что церковь владеет миром и держит два меча: духовный и светский. Проще сказать: именно у папы вся светская власть, а у короля в руках всего лишь доверенность. Еще проще: королевство Чешское не будет королевством до тех пор, пока папа не утвердит чешского короля. Только тогда наступит мир и порядок, а Чехия вернется в Европу как христианское королевство.
— В Европу? То есть в Рим? Хорошо, вернемся, но не ценой потери суверенности! И нашей религии! Наших христианских ценностей! Сначала Рим, то есть Европа, должна принять христианские ценности. Кратко говоря, должна воспринять истинную веру. Иначе говоря: нашу. Итак, primo: Европа должна одобрить и принять причастие из Чаши. Secundo: должна присягнуть четырем пражским догмам. Tertio…
— Скорее всего, — Рачинский не стал дожидаться tertio, — сомневаюсь, чтобы Европа пошла на это. Не говоря уж о папе.
— Вот увидим, — взъерепенился Прокоупек. — Сколько отсюда до Рима? Миль двести? Самое большее за месяц дойдем. Тогда и поговорим! Как увидит римский антихрист наши телеги за Тибром, так хвост подожмет.
— Спокойно, спокойно, брат. — Прокоп Голый уперся кулаком в стол. — Мы за мир, ты забыл? Наш ученый брат Петр Хелчицкий учит, что ничто не может оправдать пятого завета. «Не убий» — свято и ненарушимо. Мы не хотим войны и готовы на переговоры.
— Эта готовность, — сказал Рачинский, — обрадует польского короля.
— Я думаю. Но пусть Рим так-то уж голову не задирает, не лезет на пьедестал, не болтает о двух мечах. Ибо нам, истинным чехам, трудно, брат Вышек, принять, что плодящиеся в последнее время как кролики папы, — законные наместники Бога на Земле, и что два меча держат хорошие и праведные руки. Потому что в последнее время что ни папа, то все большая дрянь. Если не кретин, так вор, если не вор, так мерзавец, если не мерзавец, то пьянчуга, распутник. А порой все вместе взятое. При всей моей доброй воле я, хоть и послушен как овечка, таким пастырям послушным не буду, таких главой Церкви не признаю, всевластия таких не приму, пусть мне хоть сто Константиновых даров покажут. Мэтр Ян Гус учил, что не может быть истинным наследником апостола Петра папа, живущий по законам, противным Петру. Такой папа является викарием не Бога, а Иуды Искариота. Поэтому, вместо того чтобы слушать, его надо за шиворот хватать и с амвона сбрасывать, привилегий лишать и имущество отбирать. И так — начиная с Ватикана и до каждого деревенского прихода.
— Говоришь, брат Вышек, что curia Romana охотно бы чехов как заблудших сынов с прощением приветствовала, вновь зачислила в ряды европейского христианского сообщества? И мы этого хотим. Но сначала пусть они изменят свои обычаи и веру. На истинную. Какой мэтр Виклиф и мэтр Гус научали. Ибо истинная вера, вера апостольская, согласная с буквой Библии, это та, которую исповедуем мы. Европейское christianitas хочет видеть нас в своем лоне? Так пусть сначала это лоно очистит.
Есть такие люди, как Петр Хельчицкий, как Микулаш из Пелгримова, как твой родственник, Павел Владковиц, защищающие свободу совести. Дай Бог, обратится римская церковь, поняв свои ошибки, именно к этим людям. Дай Бог, послушает их учение.
— А не послушает учения, — докончил с холодной усмешкой Прокоупек, — так послушается наших цепов.
Молчание длилось долго. Прервал его Вышек Рачинский.
— Все это, — сказал он, а не спросил, — я должен передать Шафранцу. Вы этого хотите?
— Если б не хотел, — подкрутил ус Прокоп, — то разве б стал говорить?
Перед амбаром Рачинского ожидал Ян Рогач из Дубе, известный чаславский гейтман. С конным эскортом.
Поляк запрыгнул в седло, взял у слуги доху. Тогда к нему подошел Прокоп.
— Бывай, брат Вышек, — он протянул руку, — да веди тебя Бог. И передай, пожалуйста, через Шафранца королю Владиславу от меня пожелания здоровья. Чтобы ему везло… счастье…
— …в супружестве с Сонкой, — осклабился Прокоупек, но Голый осадил его резким взглядом.
— Чтобы ему счастливилось на охоте, — докончил он. — Знаю, он любит охотиться. Однако пусть будет внимательным. Ему семьдесят семь лет. В таком возрасте легко застудиться и умереть.
Рачинский поклонился, чмокнул коню. Вскоре они уже ехали рысью к переправе через Лабу, он и Ян Рогач из Дубе. Два друга, соратника, товарищи по оружию. Впереди у них, Рогача и Вышка, поляка и чеха, было еще много битв, столкновений и стычек, во время которых они будут биться плечом к плечу. И вместе умрут — в один день, на одном эшафоте, чудовищно замученные, потом повешенные. Но тогда никто не мог этого предвидеть.
Большая бомбарда к утру остыла, а полный энтузиазма пушкарь не упустил возможности грохотнуть из нее точно на восходе солнца. Гул и сотрясение грунта были такими, что Рейневан свалился с высоких нар, на которых спал. А мелкая солома и пыль сыпались с потолка еще не меньше трех пачежей.
Следом за огромной бомбардой, как за матерью, пошли бомбарды поменьше, мечущие цетнаровые и полуцетнаровые шары.
Гудело. Грунт дрожал. Разбуженный Рейневан пытался вспомнить сон, а вспоминать было что: ему опять снилась Николетта, Катажина фон Биберштайн. В деталях.
Орудия грохотали. Осада продолжалась.
Третью и основную причину своего согласия на отпуск Шарлея Прокоп сообщил им около полудня. У них тут же испортилось настроение.
— Вы нужны мне будете в Силезии. Оба. Я хочу, чтобы вы туда вернулись. В августе, — продолжал Прокоп, не обращая внимания на их мины и не ожидая ответа, — в августе, когда мы сопротивлялись крестовому походу под Стжибром, вроцлавский епископ очередной раз всадил нам нож в спину. Войско епископа и силезских князей, традиционно поддерживаемое Альбрехтом Колдицем и Путой из Частоловиц, снова ударило на Находско. Снова там рекой лилась чешская кровь, снова пожар уничтожал дома и крестьянские дворы. Снова творили неописуемые зверства.
Уже не меньше года по Силезии идет волна страшного террора. Всюду пылают костры. Ужасно измывается немчура над нашими братьями славянами. Мы не можем спокойно взирать на это. Отправимся в Силезию с братской помощью. С мирной и стабилизирующей миссией.
Однако такую миссию, — Прокоп по-прежнему не давал им слова сказать, — необходимо подготовить. И в этом будет состоять ваша задача. Когда вы покончите с личными делами, теми, на которые я великодушно дал согласие, вы отправитесь к Белой Горе, к брату Неплаху. Брат Неплах подготовит вас к заданию. Которое вы, я не сомневаюсь, выполните с великой самоотверженностью во имя Бога, веры и отчизны. Как и пристало Божьим воинам… Ты, Шарлей, хочешь что-то сказать, я вижу. Говори.
— В Силезии, — откашлялся Шарлей, — нас знают. Мы — люди известные.
— Знаю.
— Нас там знают многие. Многие затаили на нас злость. Многие хотели бы видеть нас мертвыми.
— Это хорошо. Это гарантия, что вы будете действовать осторожно и обдуманно.
— Инквизиция…
— И не предадите. Конец дискуссии, Шарлей. Конец болтовне! Вы получили приказ. У вас есть задача, которую вы должны выполнить. А теперь идите и заканчивайте свои личные дела. Выполните, советую, все и тщательно. Ваша задача, согласен, рискованная и небезопасная. Перед этим следует урегулировать все личное. Вернуть долги друзьям и тем, кого вы любите. Получить долги с тех, кто должен вам…
Он резко оборвал.
— Рейнмар из Белявы, — заговорил он чуть погодя и взглянул так, что по спине у Рейневана пробежали мурашки. — А нет ли случайно у твоих личных дел чего-то общего с местью за смерть брата?
Рейневан отрицательно покрутил головой, потому что горло у него вдруг так пересохло, что он не смог издать ни звука.
— О-о-о, — сложил руки Прокоп Голый. — Это хорошо. Это прекрасно. Так и держать. Библия гласит: уповай на Бога, — проговорил он снова. — А что касается твоего брата, то можешь дополнительно положиться на меня, Прокопа. Этой проблемой займусь я лично. И уже занялся. Твой брат, память которого я чту, был одним из наших убитых в Силезии союзников. Разбойничья рука достала многих симпатизировавших нам людей, многих, которые нам помогали. Эти преступления не останутся безнаказанными. На террор мы ответим террором в соответствии с Божеским заветом: око за око, зуб за зуб, рука за руку, нога за ногу, рана за рану. Твой брат будет отмщен, можешь быть уверен. Но лично мстить я тебе запрещаю. Я понимаю твои чувства, но ты должен сдержаться. Понять, что в этом деле существует иерархия, очередность реванша, и ты в этой иерархии оказался далеко от ее начала. А ты знаешь, кто стоит во главе? Я тебе скажу: я! Прокоп по прозвищу Голый. Силезские преступники поместили меня в свой перечень, ты думаешь, я позволю, чтобы это им обошлось? Клянусь Отцом и Сыном, что те, кто пролил кровь, заплатят собственной кровью. Как говорит Писание: «я рассеваю их, как прах пред лицем ветра, как уличную грязь, попираю их»[586] «и пошлю вслед их меч, доколе не истреблю их»[587]. Те, которые вступили в сговор с дьяволом, которые скрытно готовили преступления, которые во тьме совершали предательские удары, уже сейчас тревожно оглядываются, уже сейчас чувствуют на шее чей-то взгляд. Уже сейчас эти порождения тьмы боятся того, что поджидает во тьме их самих. Они видели себя волками, сеющими ужас среди беззащитных овец. А теперь задрожат сами, слыша вой идущего следом за ними волка.
Резюмирую: подготовка нашего наступления на Силезию в данный момент вопрос ключевого значения для всего нашего дела. Это операция не менее важная, чем теперешняя осада Колина или намечаемый на конец года удар по Венгрии. Повторяю: если в результате твоих попыток личной мести операция кончится провалом, я сделаю выводы. Суровые. Безжалостные. Помни об этом. Ты будешь помнить?
— Я буду помнить.
— Прекрасно. А теперь… Рейнмар, брат Неплах доносит мне, что ты — спец по медицине… хм… неконвенционной. А у меня зверски ломит кости… Ты можешь это заговорить? Вылечить каким-нибудь заклинанием?
— Брат Прокоп… Магия запрещена. Колдовство — это peccatum mortalium[588]. Четвертая пражская догма…
— Перестань трепаться, ладно? Я спросил, ты можешь меня вылечить?
— Могу. Покажи, где болит.
«Я его где-то видел? — думал, глядя на гостя, Вендель Домараск, magister scholarum[589] коллегиатской школы[590] Святого Креста в Ополе. — Или я его нигде не видел? А если да, то где? В Кракове? В Дрездене? В Опаве?»
Из-за окна долетали голоса учеников, хором читающих строфы «Thebais»[591] Стация. Декламацию то и дело прерывал визг — это присматривающий за классом помощник учителя поправлял кому-то латынь и поощрял учить прилежнее.
Посетитель был высок, худощав до предела, но в нем чувствовалась сила. Седоватые волосы он прикрывал по моде клира войлочной шапкой. Вендель Домараск мог бы поспорить на что угодно, что под ней скрывалась тонзура или ее следы. Пришелец мог бы также — об этом магистр тоже готов был поспорить — по-монашески опустить глаза, покорно склонить голову, сложить руки и бормотать молитвы. Мог бы. Если б хотел. Сейчас он определенно не хотел. Смотрел магистру прямо в глаза.
Глаза у пришельца были очень странные. Своей неподвижной пронзительностью они беспокоили, пробуждали тысячи мурашек за воротником и на спине. Но самым странным был их цвет — у них был цвет стали, цвет старого, потемневшего клинка. Реальность усиливали огоньки на радужках — тютелька в тютельку крапинки ржавчины.
— Ecce sub occiduas versae iam Noctis habenas astrorumque obitus, ubi primum maxima Tethys imu… impulit… Ай! О Иисусе!
Вендель Домараск, magister scholarum коллегиатской школы Святого Креста в Ополе, а одновременно главный резидент таборитской разведки, шеф и координатор шпионской сети в Силезии, тихо вздохнул. Он знал, кем был пришелец, его предупредили, что тот вскоре прибудет. Он знал, по чьему приказу гость явился и кого представляет. Знал, каковы полномочия гостя, знал, что тот имеет право приказывать, знал также, что грозит за невыполнение его приказов. Большего Домараск не знал. Ничего больше. Не знал он и как зовут пришельца.
— Ну да, сударь, — решился он наконец применить форму столь же вежливую, сколь и безопасно нейтральную, — нелегко нам здесь, в Силезии, в последнее время. Ох нелегко. Я, поймите, говорю это не для того, чтобы отвертеться от заданий или оправдать бездеятельность, нет, уж что нет, то нет: я прилагаю старания, брат Прокоп может быть уверен…
Он осекся. Стальной взгляд гостя, оказывается, кроме прочих, имел еще поразительную способность перекрывать поток излияний.
— В феврале прошлого года, — Вендель Домараск перешел к кратким и более конкретным фразам, — возник, как вы наверняка знаете, Отшелинский Союз. Силезские князья, старосты и рады[592] Вроцлава, Свидницы, Явора и Клодска. Цель: мобилизация армии для удара на Чехию. А вначале, перед мобилизацией, ликвидация действующих в Силезии чешских сетей.
Посетитель кивнул в знак того, что знает. Но выражение стальных глаз не изменилось.
— Ударили по нам сильно, — без всякого выражения начал шпион. — Епископская инквизиция, контрразведка Альбрехта Колдица и Путы из Частоловиц. Аббаты из Генрикова, Каменца и Кшешова. Осенью поймали свидницкого резидента и нескольких наших людей во Вроцлаве. Кого-то заставили давать показания или кто-то предал, потому что уже во вторую неделю адвента выловили группу из Явора. Зимой арестовали большинство агентов в районе Нисы. А в этом году не проходит месяца, чтобы кто-нибудь не попался… Или кого-нибудь не убили. Террор ширится… Страх охватил людей. Вербовать новых агентов в таких условиях трудно, проникать трудно, риск предательства и провокации возрастает… Брата Прокопа, я понимаю, интересуют не трудности, а результаты, следствия… Передайте, что мы делаем все, что можем. Делаем свое. Я делаю свое. Придерживаюсь принципов ремесла и делаю свое…
— Я приехал сюда не инспектировать, — спокойно вставил сталеглазый. — У меня в Силезии свои задачи. Вас я навестил по трем причинам. Во-первых, вы лучше законспирированы, а мне важна собственная безопасность. Во-вторых, мне нужна ваша помощь.
Магистр вздохнул, сглотнул слюну, смелее поднял голову.
— А в-третьих?
— Вам нужна помощь Прокопа. Вот она.
Сталеглазый развязал свой узелок, достал из него крупный сверток, обернутый овечьей шкурой и ремешком. Брошенный сверток тяжело ударился о стол, свидетельствуя о содержимом приглушенным звоном. Шпион протянул костлявую, покрытую старческими пятнами руку. Рука походила на петушиную шпору.
— Именно это, — сказал он, не прикасаясь к свертку, — нам необходимо. Золото и победный дух. Пусть Прокоп даст мне больше золота и еще парочку побед вроде Таховской, и через год Силезия будет его.
— Numquam tibi sanguinis huius ius erit aut magno feries impre… imperdita Tydeo pectora; vado equidem exsul… exsultans… Ой! Ай!
— Вы упоминали, — magister scholarum прикрыл оконце, — что ждете моей помощи.
— Вот перечень того, что мне будет необходимо. Постарайтесь сделать это побыстрее.
— Хм-м… Будет сделано.
— Мне также необходимо встретиться с Урбаном Горном. Уведомите его. Пусть прибудет в Ополе.
— Горна нет в Силезии. Ему пришлось бежать. Кто-то донес, его уже почти схватили. Он убил в Миличе епископского убийцу и тяжело ранил другого… Ха, как в рыцарском романе. Сейчас он, пожалуй, в Великопольше. Точно не знаю. Как специальный агент Горн мне не подчиняется и ни о чем не докладывает.
— В таком случае — Тибальд Раабе. Притащите его сюда.
— С этим тоже будут проблемы. Тибальд сидит в тюрьме.
— Где? У кого?
— В замке Шварцвальдау. У господина Германа Цеттрица.
— Найдите мне хорошего коня.
Рыцарь Цеттриц-младший, хозяин Шварцвальдау, сидел, раскинувшись на напоминающем трон кресле. Стену за его спиной покрывал немного закопченный гобелен, изображающий, судя по всему, райский сад. У ног рыцаря лежали две невероятно грязные борзыe. Рядом, за заставленным столом, сидела свита рыцаря, лишь немногим менее грязная, чем борзые, состоящая из пяти вооруженных бургманов и двух женщин легко угадываемой профессии.
Герман фон Цеттриц стряхнул крошки хлеба с живота и родового герба — красно-серебряной турьей головы — глянул сверху на священника, стоящего перед ним в униженной позе просителя.
— Да, — повторил он. — Конечно, да, поп. Как тебя звать? Забыл.
— Отец Апфельбаум. — Священник поднял глаза. У глаз, как отметил Цеттлиц, был цвет стали.
— Значит, — он выдвинул челюсть, — так оно и есть. Да, поп Апфельбаум. Упомянутый Тибальд Раабе сидит у меня в яме. Я арестовал мерзавца. Ибо он еретик.
— Серьезно?
— Он распевал пасквили на попов, насмехался над Святым Отцом. Картинку такую потешную показывал, дескать, папа Мартин V в хлеву за свинками присматривает, папа — это тот третий, с тиарой на голове, третий слева. Хааа-ха-ха-хааа-ха-ха!
Цеттриц аж прослезился от смеха, с ним разом и его бургманы. Одна из борзых залаяла, получила пинка. Сталеглазый пришелец страдальчески улыбнулся.
— Однако ж я его предупреждал, — посерьезнел рыцарь, — чтобы он мне подданных не подстрекал. Пой, говорю ему, курва мать, сколь угодно песенки о Виклифе и Антихристе, называй сколько влезет попов пиявками, потому как они и есть пиявки. Но не втолковывай черни, курва твоя мать, что перед Богом все равны и что вскоре все будет общим, включая и мое имущество, мой бург и мою сокровищницу. И что дань за́мку вообще платить не надо, потому что приближающийся справедливый божеский порядок упразднит и ликвидирует всякие подати и повинности. Я предупреждал, предостерегал. Он не послушался, вот я и посадил его в яму. Еще не решил, что с ним делать. Может, велю повесить. Может, только выпороть. Может, поставлю под прангер на рынке в Ландесхуте. Может, выдам в руки вроцлавского епископа. Мне надо смягчать отношения с епископатом, потому что мы в последнее время малость пособачились, хаааа-ха-ха!
Сталеглазый священник, конечно, знал, в чем дело. Знал о нападении на монастырь цистерцианцев в Кшешове, которое Цеттриц совершил летом прошлого года. Из хохота людей за столом он сделал вывод, что они наверняка участвовали в грабеже. Возможно, он слишком внимательно присматривался, возможно, что-то было в его лице, потому что хозяин Шварцвальдау неожиданно выпрямился и хватанул рукой по поручню кресла.
— Кшешовский аббат спалил у меня трех мальчишек! — рявкнул он так, что не постыдился бы и гербовый тур. — Вопреки мне проделал. Не поладил со мной, курва его мать, хоть я его предупреждал, что так этого не оставлю! Бездоказательно обвинил парней в содействии и сочувствии гуситам, отправил на костер! А все только для того, чтобы меня обидеть. Думал, я не решусь, думал, у меня сил нет, чтобы на монастырь ударить. Ну так я ему показал, где раки зимуют!
— Демонстрация, — священник снова поднял глаза, — прошла, если я не ошибаюсь, с помощью и при участии трутновских сирот под началом Яна Баштина из Поростле.
Рыцарь наклонился. Просверлил его взглядом.
— Кто ты такой, поп?
— А вы не догадываетесь?
— Догадываюсь, верно, — кашлянул Цеттриц. — Да и то правда, что я аббата научил повиновению с вашей неоценимой гуситской помощью. Но разве это делает меня гуситом? Я принимаю причастие по католическому образцу, верю в чистилище, а при необходимости призываю святых. У меня нет с вами ничего общего.
— За исключением добычи, награбленной в Кшешове, поделенной пополам с Баштином. Кони, скот, свиньи, деньги в золоте и серебре, вина, литургические сосуды… думаете, господин, епископ Конрад отпустит вам грехи в обмен на какого-то уличного певца?
— Не слишком ли, — Цеттриц прищурился, — смело начинаешь? Поосторожней. А то и тебя добавлю к расчету. Ох обрадовался бы тебе епископ, обрадовался бы. Однако вижу, что ты пройдоха, а не какой-то губошлеп. Только ни голоса, ни глаз не поднимай. Перед рыцарем стоишь! Перед хозяином.
— Знаю. И предлагаю по-рыцарски прикрыть дело. Приличный выкуп за оруженосца — десять коп грошей. Певец больше оруженосца не стоит. Я заплачу за него.
Цеттриц посмотрел на бургманов, те как по команде ощерились.
— Ты привез сюда серебро? Оно у тебя во вьюках, да? А конь — в конюшне? В моей конюшне? В моем замке?
— Точно. В вашей конюшне, в вашем замке. Но вы не дали мне договорить. Я дам вам за Тибальда еще кое-что.
— Интересно знать что?
— Гарантию. Когда Божьи воины придут в Силезию, а это случится вот-вот, когда начнут жечь здесь все до голой земли, ни с вашей конюшней, ни с вашим замком, ни с имуществом ваших подданных не случится ничего плохого. Мы в принципе не сжигаем имущества дружественных нам людей. А тем более союзников.
Долго стояла тишина. Было так тихо, что можно было слышать, как чешутся борзые, укрывающие в шерсти блох.
— Все вон! — неожиданно рявкнул своей свите рыцарь. — Прочь! Вон! Все! Да побыстрее!
— Касательно союза и дружбы, — проговорил, когда они остались одни, Герман Цеттриц-младший, хозяин Шварцвальдау. — Касательно будущего сотрудничества… Будущей общей борьбы и братства по оружию… И дележа добычи, естественно… Можно ли, брат чех, поговорить поподробнее?
Сразу за воротами они дали коням шпоры, пошли галопом. Небо на западе темнело, даже чернело. Вихрь выл и свистел в кронах пихт, срывал сухие листья с дубов и грабов.
— Пан Влк.
— Что?
— Благодарю. Благодарю за освобождение!
Сталеглазый священник повернулся в седле.
— Ты мне нужен, Тибальд Раабе. Мне нужна информация.
— Понимаю.
— Сомневаюсь. Да, Раабе, еще одно.
— Слушаю, пан Влк.
— Никогда больше не смей произносить вслух мое имя.
Деревушка должна была лежать как раз на пути отрядов Баштина из Поростле, которые после прошлогоднего нападения на кшешовский монастырь грабили районы между Ландешутом и Валбжихом. Деревня чем-то, видимо, насолила гуситам, потому что от нее осталась черная выгоревшая земля, из которой только кое-где что-то торчало. Мало что осталось также от местной церквушки — ну, ровно столько, чтобы можно было понять, что это была церквушка. Единственное, что уцелело, был придорожный крест да лежащее за пепелищем храмика кладбище, спрятавшееся в ольховнике.
Дул ветер, прочесывал покрытые лесом склоны гор, затягивал небо черно-синим покрывалом туч.
Сталеглазый священник придержал коня, повернулся, подождал, пока подъедет Тибальд Раабе.
— Слезай, — сказал он тихо. — Я сказал, ты должен дать мне некоторые сведения. Здесь и сейчас.
— Здесь? На этом зловещем урочище? Точно рядом с кладбищем? В полутьме? Под голым небом, с которого того и гляди ливанет? Нельзя поговорить в корчме, за кружкой пива?
— Я уже достаточно из-за тебя раскрылся. Не хочу, чтобы меня видели рядом с тобой. И как-то связывали. Поэтому…
Он замолчал, видя, как глаза голиарда расширяются от страха.
То, что они увидели прежде всего, была туча черных птиц, взлетевших с зарослей вокруг кладбища. Потом увидели пляшущих.
Один за другим, шеренгой, держась за руки, из-за забора кладбища выходили скелеты, отплясывали в диких и гротескных подскоках. Некоторые были голыми, некоторые неполные, некоторые приукрашены рваными истлевшими саванами, они плясали, раскачиваясь и подпрыгивая, высоко выбрасывая костлявые ступни, голени и берцовые кости, ритмично щелкая при этом щербатыми челюстями. Выл ветер, завывал как проклятый, свистел между ребрами и тазовыми костями, играл на черепах, как на окаринах.
— Totentans[593]… — вздохнул Тибальд Раабе. — Dance macabre[594]…
Хоровод скелетов трижды обошел кладбище, потом, продолжая держаться за руки, скелеты направились в лес, растущий на склоне, по-прежнему пляшущим шагом, подскакивая и отплясывая. Они шли, подпрыгивая и постукивая, в пыли листьев и заварухе поднятого с пожарища пепла. Тучи черных птиц сопровождали их все время. Даже тогда, когда призрачные танцоры скрылись в зарослях, бушующие над верхушками деревьев птицы отмечали путь их движения.
— Знак… — пробормотал голиард, — примета! Навалится зараза… Либо война…
— Или и то, и другое, — пожал плечами сталеглазый. — Выходит, хилиасты были правы. У этого мира нет шансов дождаться конца второго тысячелетия, гибель, судя по всем видимым знакам, захватит его гораздо раньше. Скоро, сказал бы я даже. По коням, Тибальд. Я раздумал. Давай все-таки поищем какую-нибудь корчму. Где-нибудь подальше отсюда.
— Э-э-эх, пан, — сказал Тибальд Раабе. Рот у него был забит горохом и капустой. — А где мне взять такую информацию? Да о том, что я знаю, я рассказать вам могу в подробностях. О Петерлине из Белявы. О его брате Рейневане и о романе Рейневана с Аделью Стерчевой, о том, что из этого получилось. О том, что произошло в раубритерском селе Кромолине и на турнире в Зембицах. О том, как Рейневан… Кстати, как там у Рейневана? Здоров? Как чувствует себя? Он? Самсон? Шарлей?
— Не уклоняйся от темы. Но коли уж мы об этом заговорили, кто он такой, этот Шарлей?
— Не знаете? Это, вероятно, монах или порочный священник, сбежавший вроде бы из монастырской тюрьмы. Говорят также, конкретно-то говорил мне об этом некий Тассило де Тресков, что Шарлей участвовал во вроцлавском бунте 1418 года. Знаете, восемнадцатого июля, когда взбунтовавшиеся резники и сапожники убили бургомистра Фрейбергера и шестерых присяжных. Тридцать бунтарских голов тогда пали под палаческим топором на вроцлавском рынке, а тридцать осудили на изгнание. А раз Шарлей до сих пор голову на плечах носит, значит, должен был быть среди этих тридцати. Я думаю…
— Достаточно, — прервал сталеглазый. — Давай дальше. То, о чем я просил. О нападении на сборщика налогов и на сопровождавший его конвой. Конвой, в котором был Рейневан. И ты, Тибальд.
— Верно, верно. — Голиард зачерпнул ложку гороха. — Что знаю, то знаю. И расскажу, почему бы нет. Но обо всех других вещах…
— О Черных всадниках, кричавших «Adsumus» и, кажется, пользовавшихся арабским веществом, называемым гашш’иш.
— Именно. Я не видел и не знаю об этом вообще ничего. Где б я мог получить такие сведения? Откуда их взять?
— Попытайся, — голос сталеглазого опасно изменился, — поискать в той тарелке, которая стоит у тебя перед носом. Между горохом и шкварками. Найдешь — твоя польза. Сэкономишь время и усилия.
— Понимаю.
— Это очень хорошо. Все сведения, Тибальд. Все, что можно. Факты, слухи, то, о чем болтают по корчмам, на базарах, ярмарках, в монастырях, казармах и замтузах. О чем плетут попы в проповедях, верующие на процессах, советники по ратушам, а бабы у колодцев. Ясно?
— Как солнце.
— Сегодня канун святой Ядвиги, четырнадцатое октября, вторник. Через пять дней, в воскресенье, мы встретимся в Свиднице. После мессы, перед церковью Станислава и Вацлава. Увидишь меня — не подходи. Я отойду, а ты иди следом. Понял?
— Да, пан Влк… Кх-кх… Простите.
— На этот раз еще прощаю. В следующий — убью.
…Tempora cum causis Latium digesta per annum lapsaque sub terras ortaque signa canam…
Ученики коллегиатской школы Святого Креста в Ополе получили на сегодня в качестве задания «Fasti»[595] Овидия. От Млыновки доносились крики рыбаков и визги ругающихся прачек. Вендель Домараск, magister scholarum, убрал в тайник донесения агентов. Содержание большинства рапортов беспокоило.
Что-то надвигалось.
«Тип со стальными глазами, — подумал Вендель Домараск, — ох будут из-за него неприятности. Я понял это сразу, как только его увидел. Ясно, зачем его прислали. Это убийца. Террорист, тайный убийца. Присланный для того, чтобы кого-то прикончить. А после этого всегда начинаются облавы, развязывается дикий террор. И нельзя спокойно работать. Шпионство требует покоя, не терпит насилия и суматохи. Особенно же оно не любит людей для специальных заданий. Почему, — магистр оперся подбородком на сплетенные пальцы, — почему он спрашивал о Фогельзанге?»
— Фогельзанг. Вам о чем-нибудь говорит это название?
— Разумеется. — Домараск взял себя в руки, не позволил себе никак выразить волнение. — Естественно, говорит.
— Посему слушаю.
— Криптоним «Фогельзанг», — магистр постарался, чтобы его тон был деловым, а голос равнодушным, — придали тайной группе для специальных действий, подчиняющейся непосредственно Жижке. У группы был координатор и связной. Когда он погиб при странных обстоятельствах, контакт прервался. Фогельзанг попросту исчез. Я получил приказ группу отыскать. Предпринял действия. И поиски. Безрезультатно.
Он не опустил глаз, хотя стальные глаза кололи как иглы.
— Факты мне известны. — В голосе пришельца не было и следа возбуждения. — Меня интересует ваше личное мнение касательно этой проблемы. И выводы.
«Выводы, — подумал Домараск, — уже давным-давно сделаны. И сделал их Флютек, Богухвал Неплах, который сейчас лихорадочно разыскивает виновных. Потому что Фогельзанг, и это никакая не тайна, получил из Табора фонды. Колоссальные деньги, которые должны были послужить финансированию «специальных операций». Деньги явно были слишком большими, а завербованные в Фогельзанг люди чрезвычайно специфичными. Эффект: исчезли деньги, исчезли люди. И скорее всего исчезли безвозвратно».
— Связной и координатор Фогельзанга, — сказал он, поторапливаемый, подгоняемый взглядом, — был, как я сказал, убит. Обстоятельства убийства были не только загадочными. Они были угрожающими, а слухи превратили их прямо-таки в кошмар. Страх перед смертью может пересилить лояльность и приверженность делу. При большой тревоге за жизнь о лояльности забывают.
— О лояльности забывают, — медленно повторил пришелец. — Вы о своей забыли бы?
— Моя непоколебима.
— Понимаю.
«Надеюсь, так оно и есть, — подумал Домараск. — Надеюсь, он понял. Потому что я знаю, какие в окружении Прокопа и Флютека ходят слухи о предательстве, о заговоре. Заговор — это хорошо. Формируется некая секретная «специальная группа», в нее завербовывают исключительных мерзавцев, которые при первом признаке опасности дезертируют, уворовывая доверенные им деньги. А потом их хозяева начинают вынюхивать заговоры.
И высылают в Силезию убийцу».
Прачки над Млыновкой ругались и обвиняли одна другую в проституции. Рыбаки ругались. Ученики декламировали Овидия.
Adnue conanti per laudes ire tuorum
deque meo pavidos excute corde metus…
«Интересно, — подумал магистр, прикрывая окно, — где сейчас этот тип?»
— Ты знаешь эту женщину? — спросил друга Парсифаль Рахенау. — И эту девушку?
— Ты же видел, что я с ней здоровался, — проворчал, немного ослабив пояс, Генрик Барут по прозвищу Скворушка, — что в ручку чмокал. Думаешь, я привык чужие бабьи руки целовать? Это моя тетка, Грозвита, должно быть, едет куда-то. А та толстощекая — ее служанка. А та, что в чепце, — ее экономка.
— А девушка?
— Теткина дочка, моя кузинка, стало быть. Тетка — жена моего дяди Генрика, который в Смарховицах сидит и которого звать Гейеманом, и не того Генрика, с Голой Горы, по прозвищу Журавль, а того третьего, младшего брата отца, которого зовут…
— Генрик, — угадал не отрывавший глаз от светловолосой девочки Парсифаль Рахенау.
— Ты его знаешь? Значит, все в порядке. Значит, он — мой дядька, тетка — его жена, а девчонка — их дочка. Ее зовут Офка. А чего ты так на нее пялишься, а?
— Я… — Мальчик покраснел. — Да нет. Я просто так…
Офка фон Барут только прикидывалась, будто ей больше всего нравится вертеться на корчмовой лавке, дрыгать ногами, постукивать ложкой по тарелке, рассматривать бревенчатый потолок и теребить конец косы. В действительности она уже давно приметила интерес паренька и вдруг решила прореагировать. Показав ему язык.
— Коза, — с отвращением прокомментировал Скворушка. Парсифаль смолчал. Он был целиком увлечен. Единственное, что его беспокоило, это проблема кровного родства. Рахенау состояли в родстве с Барутами, одна из сестер дяди Гавейна была, кажется, кузиной тетки жены Генрика по прозвищу Журавль. Это наверняка требовало соблюдения церковных предписаний, а с ними бывало по-всякому. Парсифаль думал о женитьбе как о малоприятной обязанности, если даже не наказании, но сейчас вне всякого сомнения, понимал, что если уж это придется делать, то он в тысячу раз больше хотел бы светловолосую Офку фон Барут, чем тощую как щепка и прыщастую Зузанну, которую настойчиво сватал Рахенау ее отец, старый Альбрехт фон Хакеборн, хозяин Пшевоза. Парсифаль твердо решил тянуть с женитьбой сколько удастся. А с течением лет Зузанна Хакеборн могла, самое большее, увеличить количество своих прыщей, у Офки же были перспективы стать красивой девушкой. Очень красивой девушкой…
Красивая in spe девушка, явно довольная проявленным к ней интересом, сначала приоткрыла нижние зубки, а потом снова высунула на подбородок язычок. Сидевшая рядом матрона в чепце резко одернула ее. Офка показала зубы, для разнообразия — верхние…
— Сколько… — пробормотал Парсифаль Рахенау, — сколько ей годков?
— А мне-то какое дело? — фыркнул Скворушка. — Да и тебе тоже, раз уж мы об этом заговорили. Ешь быстрее свою кашу, надо ехать. Господин Пута будет злиться, если мы вовремя в Клодск не приедем.
— Если не ошибаюсь, — раздалось рядом с ними, — я имею честь общаться с благородными господами рыцарями Генриком Барутой и Парсифалем фон Рахенау?
Они подняли головы. Рядом стоял священник, высокий, седоволосый, с глазами цвета стали. А может, они только казались такими в задымленном помещении корчмы?
— Воистину, — Парсифаль Рахенау наклонил голову, — воистину, святой отец. Это мы. Но мы не рыцари. Нас еще не посвящали…
— Однако, — улыбнулся священник, — это всего лишь вопрос времени. Причем, уверен, недолгого. Позвольте представиться. Я отец Шлосскнехт, слуга Божий… Ну и холод нынче… Хорошо б выпить подогретого винца… Господа рыцари окажут мне честь и не будут возражать, если я принесу по кружечке и для них? Желание есть?
Скворушка и Парсифаль переглянулись, сглотнули. Желание было, к тому же большое. С наличными было хуже.
— Отец Шлосскнехт, — снова назвал себя слуга Божий, ставя на стол кружки, — ныне при бжегской коллегиате. Некогда был капелланом рыцаря Оттона Кауффунга, упокой Господи душу его…
— Капеллан господина Кауффунга! — Парсифаль Рахенау оторвал взгляд от Офки фон Барут, чуть не поперхнулся подогретым вином. — Клянусь головой святого Тибурция! Так ведь он, зарубленный в бою, на моих руках преставился! Два года тому назад это было, в сентябре, в Голеньевских Борах. Я был в той его свите, на которую напали разбойники! Когда они двух девушек похитили, Биберштайновну и Апольдовну. Чтобы потом их обеих опозорить, безбожники.
— Господь, будь милостив, — сложил руки священник. — Невинных дев опозорили? Сколько ж зла в этом мире… Сколько зла… Сколько греха… Кто ж мог на такое решиться?
— Рыцари-разбойники. Атаманом у них был Рейнмар Беляу. Мерзавец и колдун.
— Колдун? Невероятно!
— Поверите, когда я расскажу. Я собственными глазами видел… Да и слышал многое…
— Я тоже много чего рассказать могу! — Скворушка отхлебнул из кубка. Щеки у него уже крепко порозовели. — Ибо видел и я колдовские дела этого Белявы! Ведьм видел, летящих на шабаш! И людей, побитых на тракте под Франкенштайном, у Гороховой Горы!
— Не может быть!
— Может, может, — усердно закивал Скворушка. — Я правду говорю! Людей госпожи Дзержки де Вирсинг, торговки лошадьми, побили черные всадники. Рота Смерти. Дьяволы! У этого Белявы сами черти на посылках! Вы не поверите, когда я вам расскажу!
Сталеглазый священник заверил, что поверит. Подогретое вино ударяло в головы. Развязывало языки.
— Что вы сказали, преподобный? — наморщил лоб Фричко Ностиц, закидывая седло на балку. — Как вас зовут?
— Отец Хабершбрак, — тихо повторил священник. — Каноник у Пресвятой Девы в Рачибуже.
— Как же, как же, я слышал о вас, — подтвердил с совершенно уверенной миной Фричко. — И какое же у вас ко мне дело? Настолько срочное, что вы меня аж в конюшне отыскиваете? Если речь о Гедвиське Страуховне, той, что из Рачибужа, то клянусь, пусть меня святой Антоний сожжет, она лжет. Отцом ее бекарта я никак быть не могу, ибо всего только один раз ее трахал, да и то в зад.
— Ах нет, нет, — быстро сказал священник, — речь, уверяю вас, совершенно о другом, не о Страуховне. Хотя, я бы с казал, столь же деликатном. Я хотел бы узнать… Хотел бы узнать обстоятельства смерти моего близкого родственника. Ах, может, все же не… Я предпочитал бы…
— Что б вы предпочли?
— Поговорить об этом с кем-нибудь другим. Поскольку…
— Что-то ты крутишь, святой отец. Или говори, или пошел вон! Мне в дом пора, други ждут. Знаешь, что такое други? Дружина? Ну! Давай говори, в чем дело!
— А вы ответите, когда я спрошу?
— А это, — выпятил губы Фричко Костиц, — будет видно. Потому что слишком уж часто вы, попы, не в свои дела нос суете. Слишком часто. Вместо того чтобы на свой нос смотреть. И в молитвенники. Богу молиться, бедным помогать, как закон велит.
— Так я и думал, — спокойно ответил священник, поднимая глаза, у которых, как оказалось, был цвет стали. — Предвидел, что вы так ответите. Поэтому хотел вас просить только о посредничестве. А поговорить я хотел бы с вашим другом, тем итальянцем… Его мне особенно рекомендовали. Как самого мудрого и опытного среди вас.
Фричко расхохотался так громко, что кони принялись хрипеть и топать.
— Надо же! Ну, дела! Подшутили над тобой, патер, посмеялись. Вителодзо Гаэтани самый опытнейший? В чем? В пьянке, пожалуй. Самый мудрый? Это кобель пьемонтский, тупица, болван неученый. Единственное, что может сказать, это cazzo, fanculo, puttana porcamadonna[596]. Ничего больше он не умеет. Ты хочешь правду узнать? Тогда у других спрашивай! У меня, чтобы далеко не ходить!
— Ежели на то ваша воля, — священник прищурился, — тогда спрошу. Как и при каких обстоятельствах погиб господин Гануш Трост, купец, убитый два года назад в районе Серебряной Горы?
— Ха! — хохотнул Фричко. — Чего-то подобного я ожидал. Но обещал, так что скажу.
Он присел на конюшенной лавке, указал священнику другую.
— В августе месяце это было как раз два года назад, — начал он. — Выехали мы из Кромолина и тут глядим, кто-то следом едет. Ну, засаду устроили, поймали. И кто ж, видим, в руки попался? Не угадаешь: Рейневан де Беляу. Тот колдун и разбойник, растлитель девиц. Ты слышал о Рейневане де Беляу, растлителе девиц?
— Что общего у растлителя девиц со смертью Троста?
— Щас расскажу. Ну, удивлю тебя, патер. Удивлю…
— Брат Кантор? Анджей Кантор?
— Я. — Дьякон в Воздвижении Святого Креста аж подскочил, услышав голос за спиной. — Это я…
На стоящем за ним мужчине был черный плащ с цветочной вышивкой, серый зауженный в талии дублет и берет с перьями, одежда на манер богатых купцов и патрициев. Но было в мужчине что-то, что никак не ассоциировалось ни с купцами, ни с мещанами. Дьякон не знал что. Может, странная гримаса? Может, голос? Может, глаза… Странные… цвета стали…
— У меня здесь для вас, — сталеглазый достал из-за пазухи мешочек, — плата. За то, что вы выдали в руки Священной Инквизиции Рейнмара фон Беляу. Коий факт имел место, как отмечено в наших книгах, здесь, в городе Франкенштайн, quintadecima die mensis Septembris Anno Domini 1425[597]. Выплата немного задержалась, но, увы, так работает наша бухгалтерия.
Дьякон и не подумал спрашивать, что это за «наши книги» и «наша бухгалтерия». Он догадывался. Взял из рук мужчины кошелек. Гораздо более легкий, чем он ожидал. Однако решил, что нет смысла спорить о процентах.
— Я… — отважился он. — Я завсегда… Священная Инквизиция завсегда может на меня положиться… Я только как подозрительного узрю… Сразу же доношу… Вприпрыг к преору лечу… Вот не дале как в прошлый четверг крутился по суконницам один тип…
— За этого Беляву, — прервал сталеглазый, — мы особо благодарны. Это был крупный преступник.
— Ну! — возбудился Кантор. — Разбойник! Колдун! Говорят, людей убивал! Травил, говорят. На самого зембицкого князя руку поднял. В Олесьнице замужних женщинов магией одурманивал, одурманенных порочил, потом магически делал так, что они все забывали. А дочку господина Яна Биберштайна взял и похитил, а потом насильно… это… насиловал.
— Насильно, — повторил, кривя рот, сталеглазый. — А ведь мог бы, будучи колдуном, магией одурманить, одурманенную насиловать спереди и сзади, потом магически сделать так, чтобы она обо всем забыла… Что-то тут, дружок, логики маловато, тебе не кажется?
Дьякон молчал, раскрыв рот. Он не очень знал, что такое «логика». Но подозревал самое худшее.
— А если ты такой внимательный, как хвалишься, — довольно равнодушно проговорил сталеглазый, — то не выспрашивал ли кто о Беляве? Уже после его ареста? Это мог быть сообщник, гусит.
— Вы… спра… шивал один, — вопреки желанию пробормотал Кантор. Он боялся новых вопросов. В основном одного: почему не донес на того, кто выпытывал. А не донес из-за страха. Из-за опасности, которую вызывал у него выспрашивавший. Черноволосый, одетый в черное, с как бы птичьей физиономией. И взглядом дьявола.
— Как он выглядел? — сладко спросил сталеглазый. — Опиши. Как можно точнее. Прошу.
В приходской церкви — к удовольствию человека со стальными глазами — не было ни души. На пустую и пахнущую кадилом пресвитерию взирала с центральной доски триптиха покровительница, святая Катерина Александрийская, окруженная выглядывающими из-за облачков пухлыми ангелочками.
Сталеглазый опустился на одно колено перед алтарем и лампадкой над ларцом со святыми дарами, встал, быстрыми шагами направился к укрытой в тени бокового нефа исповедальне. Однако, прежде чем он успел присесть, со стороны ризницы долетело громкое чихание и несколько более тихое ругательство, а после ругательства полное отчаяния «Господи, прости». Сталеглазый тоже выругался. Но «Господи, прости» попридержал. Потом полез под плащ за кошельком, поскольку походило на то, что без взятки тут не обойдется.
Приближающимся оказался согбенный священничек в косматой сутане, вероятно, исповедник, поскольку шел он именно в сторону исповедальни. Увидев сталеглазого священника, он словно вкопанный остановился и раскрыл рот.
— Слава Всевышнему, — поздоровался сталеглазый, изображая на лице по возможности приятную гримасу. — Приветствую, отец. У меня к вам…
Он осекся.
— Брат… — Лицо исповедника вдруг обмякло, обвисло в удивлении. — Брат Маркус! Ты? Ты! Уцелел! Выжил? Глазам своим не верю!
— И правильно делаешь, — холодно ответил священник с глазами цвета стали. — Ибо ошибаешься, отче. Меня зовут Кнойфель. Отец Ян Кнойфель.
— Я брат Каетан! Ты меня не узнаешь?.. Но я тебя узнаю. — Старичок исповедник сложил руки. — Как ни говори, мы четыре года провели в монастыре в Хрудиме… Мы ежедневно молились в одной и той же церкви и вкушали в одной и той же трапезной. Ежедневно встречались на хорах. До того ужасного дня, когда к монастырю подошли еретические орды…
— Ты путаешь меня с кем-то.
Исповедник немного помолчал. Наконец лицо у него просветлело, а губы сложились в улыбку.
— Понимаю! — сказал он. — Инкогнито! Опасаешься слуг дьявольских с длинными и мстительными руками. Напрасно, брат, напрасно! Не знаю, Божий странник, какие тебя привели к нам дороги, но ныне ты среди своих. Нас здесь много, нас тут целая группа, целая communitas[598] несчастных беглецов, изгнанных с родины, изгнанных из своих разграбленных монастырей и обесчещенных храмов. Здесь брат Гелиодор, который еле живым ушел из Хомутова, аббат Вецхоузен из Кладрубов, есть беглецы из Страхова, из Яромира и Бжевнова… Хозяин этих земель, человек благородный и богобоязненный, благоволит к нам. Позволяет нам вести здесь школу, читать проповеди о преступлениях кацеров… Хранит нас и защищает. Я знаю, что ты пришел, брат, понимаю, что не хочешь раскрываться. Если такова твоя воля, я соблюду тайну. Слова не произнесу. Захочешь идти дальше — никому не скажу, что видел тебя.
Сталеглазый священник какое-то время глядел на него.
— Конечно, — сказал наконец, — не скажешь.
Молниеносное движение, удар, усиленный всей мощью плеча. Вооруженная зубатым кастетом пятерня ударила исповедника прямо в кадык и вдавила его глубоко в раздавленную гортань и трахею. Брат Каетан захрипел, схватился за горло, глаза вылезли из орбит. Он пережил резню, которую табориты Жижки устроили Хрудимскому монастырю доминиканцев в апреле 1421 года. Но этого удара он перенести не мог.
Святая Катерина и пухленькие ангелочки равнодушно наблюдали за тем, как он умирает.
Священник со стальными глазами снял с пальцев кастет, наклонился, ухватил труп за сутану и затащил за исповедальню. Сам присел на лавочке, прикрыв лицо капюшоном. Он сидел в полной тишине, в запахе кадил и свечей. Ждал.
Около полудня сюда, в приходскую церковь, носящую имя своей покровительницы, должна была прийти — вместе с ребенком — Катажина Биберштайн, дочь Яна Биберштайна, хозяина Стольца. Сталеглазого интересовали грешные мысли девы Катажины Биберштайн. Ее грешные деяния. И определенно исключительно грешные факты ее биографии.
В городе Свиднице, в воскресенье девятнадцатого октября, вскоре после мессы, пение и звуки лютни привлекали прохожих на улицу Котлярскую, в район лавочки горшечника, находящейся сразу у переулка, ведущего к синагоге. Стоящий на бочке немолодой голиард в красном капюшоне и кабате с зубчатой бейкой тренькал на струнах и напевал:
Nie patrzając na biskupy,
Którzy mają złotych kupy;
Boć nam ci wiarę zelżyli,
Boże daj, by się polepszyli…
С каждым новым куплетом слушателей прибывало. Небольшая толпа, окружающая голиарда, росла и плотнела. Правда, были и такие, которые спешно сбегали, сообразив, что голиардская песенка говорит не о сексе, как они ожидали, а об опасной в последнее время политике.
Dwór nam pokasił kapłany,
Kanoniki i dziekany;
Wszystko w kościele zdworzało,
Nabożeństwa bardzo mało…
— Правда, правда, святая правда! — выкрикнули несколько голосов из толпы. И моментально начался спор. Одни бросились яро критиковать клир и Рим, другие — наоборот — принялись их защищать, заявляя, что если не Рим, то что? А голиард воспользовался оказией и потихоньку смылся.
Он свернул в Хмельные Арки, потом в улицу Замковую, направляясь к подвалу у Гродских ворот. Вскоре увидел цель похода: вывеску дома «Под красным грифом».
— Хорошо пел, Тибальд, — услышал он за спиной.
Голиард приоткрыл капюшон, довольно вызывающе глянул прямо в глаза цвета стали.
— Часа два, — проговорил с укором, — я ждал вас после мессы у церкви. Вы не соизволили показаться.
— Хорошо пел. — Сталеглазый, сегодня одетый в рясу минорита, не счел нужным ни оправдываться, ни извиняться. — Мне понравилось. Только немного опасно. Не боишься, что тебя снова в темницу?
— Во-первых, — надул губы Тибальд Раабе, — pictoribus atque poetis quоdlibet audendi semper fuit aequa potestas[599]. Во-вторых, а как мне по-другому работать для нашего дела? Я не шпион, скрывающийся во тьме либо переодетый. Я агитатор, моя задача — быть с народом.
— Хорошо, хорошо. Излагай.
— Давайте присядем где-нибудь.
— Обязательно здесь?
— Здесь отличное пиво.
— Тех черных всадников, о которых вы спрашивали, — начал голиард, когда они уселись за стол, — в Силезии видели неоднократно. Конкретно, что любопытно, их встречали как под Стшелином, когда убили господина Барта, так и в районах Собатки, когда погиб господин Чамбор из Гессельштайна. В первом случае их видел придурок пастух, во втором — пьяный органист, то есть, как легко догадаться, ни тому, ни другому не поверили. Более достойными доверия я считаю конюхов и машталеров госпожи Дзержки де Вирсинг, торговки лошадьми, на свиту которой рыцари в черных латах напали и разгромили под Франкенштайном. Есть много свидетелей этого события. Интересные вещи рассказывают также оруженосцы инквизиции…
— Ты расспрашивал оруженосцев инквизиции?
— Да что вы. Не сам. Через доверенных. Оруженосцы выболтали, что папский инквизитор, преподобный Гжегож Гейнче, уже по меньшей мере два года ведет интенсивные розыски по делу каких-то демонических всадников, разъезжающих по Силезии на черных конях. Им даже название дали — Рота Смерти, или библейское: Демоны Полуденной Поры. И еще их называют… Мстители. Но так, чтобы инквизитор не слышал. Потому что уже давно стало ясно, что Рота Смерти убивает людей, подозреваемых в содействии гуситам, торговле с ними, доставке провианта, оружия, пороха, свинца… Либо коней, как, например, упомянутая Дзержка де Вирсинг. Следовательно, черные рыцари наши союзники, а не враги, шепчутся за спиной инквизитора его люди. Зачем их преследовать, зачем им мешать? Благодаря им у нас меньше работы.
— А нападение на сборщика, везшего подати? Как ни говори, предназначенные для войны с гуситами.
— Неизвестно, напала ли на сборщика Рота. Об этом деле ничего не известно.
Сталеглазый довольно долго молчал.
Наконец сказал:
— Меня интересует, мог ли кто-нибудь после этого нападения остаться живым.
— Не думаю.
— Ты остался.
Тибальд Раабе слегка усмехнулся.
— Опыт. Я непрерывно или скрываюсь, или убегаю так часто, что у меня выработался инстинкт. С того времени, как я покинул краковскую Alma Mater ради бродяжничества, лютни и песни. Вы знаете, как все обстоит, пан Влк: поэт — все равно что черт в женском монастыре, на него всегда все свалят, всегда его во всем обвинят. Надо уметь убегать. Инстинктивно, как косуля. Чуть что, сразу ноги в руки, недолго думая. Впрочем…
— Что «впрочем»?
— Тогда, на Черной Порубке, мне здорово повезло. Понос меня замучил.
— Что-что?
— Была в свите девушка, я говорил вам, рыцарская дочка… Никак нельзя было поблизости от девушки, стыдно… Поэтому я пошел опростаться подальше, в камыши, к самому озерку. Когда случилось нападение, я сбежал через болото. Нападавших даже не видел…
Сталеглазый долго молчал.
— Почему, — спросил он наконец, — ты мне раньше не сказал, что там было озерко?
Утопец был очень чуткий. Даже обитая в затерянном среди лесов озерке у Счиборовой Порубки, на пустоши, даже в сумерках, когда вероятность встретить кого-либо была практически равна нулю, он вел себя сверхосторожно. Выныривая, поднимал волну не крупнее рыбьей, если б не то, что зеркало воды было совсем гладким, притаившийся в зарослях сталеглазый мог бы совсем не заметить расходящихся кругов. Вылезая на поросший камышами берег, существо едва хлюпнуло, едва зашелестело, можно было подумать, что это выдра. Но сталеглазый знал, что это не выдра.
Оказавшись уже на сухом месте и удостоверившись, что ему ничто не угрожает, утопец стал вести себя поувереннее. Выпрямился, затопал большими ступнями, подскочил, при этом вода и тина обильно и с плеском полились из-под его зеленого балахона. Уже совсем осмелевший утопец стрельнул водой из жабр, раззявил лягушачью пасть и заскрежетал громко, напоминая окружающей природе о том, кто здесь командует.
Природа не отреагировала. Утопец немного покрутился среди трав, покопался в грязи, наконец двинулся вверх к лесу. И попал прямо в ловушку. Он скрипнул, видя перед собой насыпанный из песка полукруг. Поднес плоскую ступню, попятился, изумленный. Неожиданно сообразил, в чем дело, громко заквакал и вернулся, чтобы бежать. Однако было уже поздно. Сталеглазый выскочил из зарослей и замкнул магический круг насыпанным из мешка песком. Замкнув, уселся на подгнившем стволе.
— Добрый вечер, — вежливо сказал он. — Хотелось бы поговорить.
Утопец — сталеглазый уже видел, что название «водяной» вполне подходит существу, — несколько раз пытался перескочить через магический круг — конечно, безрезультатно. Отчаявшись, он энергично трахнул плоской головой, при этом масса воды вылилась у него из ушей.
— Бреек-рек, — заскрипел он. — Бхрекк-кекекекс.
— Выплюнь тину и повтори, пожалуйста.
— Бхрекгрег-грег-грег.
— Изображаешь из себя идиота? Или из меня?
— Куак-квааакс.
— Пропадает талант, господин водяной. Меня не поймаешь. Я прекрасно знаю, что вы понимаете и умеете говорить по-человечески.
Водяной заморгал двойными веками и раскрыл рот, широкий, как у жабы.
— По-человечески… — забулькал он, плюясь водой. — По-человечески, а что ж, могу. Только почему по-немецки?
— Один — ноль в твою пользу. По-чешски пойдет?
— Пожалуй, да.
— Как тебя зовут?
— Если скажу, ты меня выпустишь?
— Нет.
— Тогда иди на хрен.
Какое-то время стояла тишина. Прервал ее сталеглазый.
— Есть кое-что интересное, господин водяной. Я хочу, чтобы ты кое-что мне дал. Нет, не дал. Скажем так: открыл доступ.
— И не думай.
— Я и не думал, — усмехнулся сталеглазый, — что ты согласишься сразу. Был уверен, что над этим придется поработать. Я терпелив. Время у меня есть.
Утопец подпрыгнул, затопотал. Из-под его балахона снова полилась вода, похоже, ее там был солидный запас.
— Чего ты хочешь? — заскрипел он. — Зачем меня мучаешь? Что я тебе сделал? Чего ты от меня хочешь?
— От тебя — ничего. Скорее от твоей жены. Она же слышит нашу беседу, она там, у самого берега, я видел, как шевелились камыши и задрожали кувшинки. Добрый вечер, госпожа водяная! Пожалуйста, не уходите, вы будете нужны.
Из-под берега раздался всплеск, словно поплыл бобр, по воде пошли круги. Плененный утопец громко загудел. Звук был такой, будто трубит выпь, погрузившая клюв в тину. Потом сильно раздул жабры и громко заскрипел. Сталеглазый спокойно рассматривал его.
— Два года назад, — сказал он не повышая голоса, — в сентябре месяце, который вы называете Mheánh, здесь, в Счиборовой Порубке, имело место нападение, драка и убийство.
Водяной снова надулся, фыркнул. Из жабр обильно брызнуло.
— А мне-то что? Я в ваши аферы не вмешиваюсь.
— Жертвы, нагруженные камнями, забросили в этот пруд. Я уверен в том, что хотя бы одна из жертв была еще жива, когда ее кидали в воду. И умерла именно и только потому, что утонула. А если все было именно так, то она у тебя хранится там, на дне, в твоем rehoengan’е, подводной берлоге и сокровищнице. Она у тебя там содержится в качестве hevai.
— В качестве чего? Не понимаю.
— Понимаешь, понимаешь. Hevai — того, который утонул. Она у тебя в сокровищнице. Пошли за ней жену. Вели принести.
— Ты тут чушь несешь, человек, а у меня жабры сохнут, — захрипело существо. — Я задыхаюсь… Умираю…
— Не пытайся сделать из меня глупца. Ты можешь дышать атмосферным воздухом словно рак, ничего с тобой не случится. Но вот когда солнце взойдет и начнется ветер… Когда у тебя начнет лопаться кожа…
— Ядзька! — жахнул водник. — Тащи сюда hevai. Знаешь, которую!
— А, так ты, значит, и по-польски говоришь.
Водяной закашлялся, брызнул водой из носа.
— Жена у меня полька, — неохотно ответил он, — из Гопла. Мы можем поговорить серьезно?
— Разумеется.
— Тогда послушай, смертный человече. Ты верно догадался. Из тех шестнадцати, которых тогда здесь поубивали и закинули в пруд… один, хоть и крепко продырявленный, еще был жив. Сердце билось, он шел ко дну в туче крови и пузырей. Заполнил легкие водой и умер, но… об этом ты тоже догадался… я успел оказаться рядом с ним, прежде чем это произошло, и у меня его… У меня есть его hevai. Когда я тебе ее дам… Поклянешься, что выпустишь меня?
— Поклянусь. Клянусь.
— Даже если окажется… Потому что, если ты столько знаешь, то, вероятно, не веришь в сказки и суеверия? Не вернешь утопленника к жизни, разбив hevai. Это глупость, предрассудок, выдумка. Ты ничего не достигнешь, только рассеешь его ауру. Заставишь умереть вторично в муках, таких, что аура может не вытерпеть и умереть. Поэтому если это был кто-то из твоих близких…
— Это не был никто близкий, — отрезал сталеглазый. — И я не верю в предрассудки. Предоставь мне hevai всего на несколько мгновений. Потом я верну ее тебе нетронутой. А тебя освобожу.
— Хм, — заморгал веками водяной. — Коли так, то на кой хе… это, хрен… понадобилась ловушка? Зачем ты меня ловил, подвергал опасности стресса и нервного расстройства? Надо было прийти, попросить…
— В следующий раз.
Около берега что-то заплескалось, дыхнуло тиной и дохлой рыбой. И почти сразу, подходя медленно и опасливо, словно болотная черепаха, рядом с ними оказалась жена водяного. Сталеглазый с интересом присмотрелся к ней. Он впервые в жизни видел гопляну[600]. На первый взгляд она мало чем отличалась от супруга, но опытный глаз священника мог улавливать даже малозаметные детали. Если силезский водяной был в общем-то лягушкой, то польская водяница скорее походила на заколдованную в лягушку княжну.
Водяной взял у жены что-то похожее на большую беззубку, обросшую бахромой водорослей. Но сквозь водоросли пробивался свет. Беззубка светилась. Фосфоресцировала. Словно трухлявое дерево. Или цветок папоротника.
Сталеглазый ногой разбросал песок магического круга, освобождая водяного из ловушки. Потом взял hevai из его рук. И тут же почувствовал, как сосуд пульсирует и дрожит, как пульсация и дрожь переходит с руки на все тело, как проникает и пронизывает его, наконец, заползает на шею и пробирается в мозг. Он услышал голос, вначале тихий, как жужжание насекомого, потом все более громкий и внятный.
— …час смерти нашей… Сейчас и в час смерти нашей… Эленча, дитя мое… Дитя мое…
Конечно, это не был чей-то голос, это не было существо, способное говорить, с которым можно было бы разговаривать, которому можно было бы, по примеру некромантов, задавать вопросы. Как в Амсете, Хепе, Туаметефе, Квебхсенуфе, египетских канонах, как в anquinum’е, друидском яйце, как в кристалле oglain-nan-Druigh, так и в hevai или другом аналогичном сосуде была заключена аура или, вернее, фрагмент ауры, помнящий только одно — момент, предваряющий смерть. Для ауры этот момент длился бесконечно. Уходил в вечную и абсолютную бесконечность.
— Спасите мое дитя! Пощадите! Сейчас и в час… Спасите мое дитя… Спасите мою дочь… Беги, беги, Эленча, не оглядывайся! Спрячься, спрячься, заберись в пущу… Они найдут, убьют… Смилуйся над нами… Молись о нас, грешных, сейчас и в час нашей смерти… Моя дочь… Матерь Пресветлая… В час смерти нашей, аминь… Эленча! Беги, Эленча! Беги! Беги!
Священник наклонился и положил пульсирующую внутренним светом hevai на берег озерка. Нежно и осторожно. Чтобы не разбить. Не нарушить. Не повредить, не порушить покой вечности.
— Рыцарь Хартвиг Штетенкрон, — сразу же угадал Тибальд Раабе. — И его дочь. Но следует ли отсюда, что она выжила? Что ей удалось убежать или скрыться? Они могли убить ее позже, когда его уже утопили.
— Баланс не сходится, — холодно ответил сталеглазый. — Утопец насчитал шестнадцать брошенных в озеро тел. Сборщик, Штетенкрон, шестеро солдат эскорта, четверо монахов, четверо пилигримов. Недостает одной штуки. Эленчи фон Штетенкрон.
— Они могли ее забрать. Знаете, для потехи… Поиграли, перерезали горло, бросили где-нибудь в лесу в какую-нибудь яму от ввороченного дерева. Так могло быть.
— Она уцелела.
— Откуда вы знаете?
— Не задавай вопросов, Раабе. Найди ее. Я сейчас уеду, а когда вернусь…
— И куда ж вы едете?
Сталеглазый взглянул на него так, что Тибальд Раабе вопроса не повторил.
Гжегож Гейнче, imquisitor a Sede Apostolica specialiter deputatus во вроцлавской диоцезии, долго раздумывал, идти на экзекуцию или нет. Долго взвешивал все «за» и «против». «Против» было явно больше — хотя бы то, что экзекуция была результатом деятельности епископской, то есть конкурирующей инквизиции. Аргумент «за» был в принципе только один: это было близко. Признанных виновными в ереси и содействии гуситам должны были сжигать там же, где и всегда, — на площади за церковью Святого Войцеха, вытоптанной догола ногами сотен любителей наблюдать за чужими мучениями и смертью.
Взвесив «за» и «против», немного удивляясь самому себе, Гжегож Гейнче, однако, на экзекуцию пошел. Инкогнито, смешавшись с группой доминиканцев, вместе с которыми занял место на возвышении, предназначенном для духовных лиц и зрителей высшего общественного или имущественного положения. Среди этих на центральной трибуне, на скамье, обитой ярко-красным атласом, рассиживал Конрад из Олесьницы, епископ Вроцлава, автор и спонсор сегодняшнего спектакля. Его сопровождали несколько духовных лиц — среди них престарелый нотариус Ежи Лихтенберг и Гуго Ватценроде, недавно сменивший отправленного в отставку Оттона Беесса на должности препозита у Святого Иоанна Крестителя. Был там, естественно, и Ян Снешевич, епископский викарий in spiritualibus. Был охранник епископа Кучера фон Гунт. Не было Биркарта Грелленорта.
Подготовка к экзекуции зашла уже довольно далеко, осужденных — восемь человек — палаческие подручные затащили по лесенкам на костры и прикрепили цепями к обложенным охапками хвороста и бревнами столбам. Костры, по последней моде, были непривычно высокими.
Если б даже Гжегож Гейнче хотя б минуту и сомневался в намерениях епископа Конрада, то теперь сомневаться перестал.
Но инквизитор не сомневался. Он с самого начала знал, что епископский спектакль был представлением, направленным лично против него.
Узнавая некоторых осужденных на кострах, Гжегож Гейнче утвердился в правильности своего мнения.
Он знал трех. Один, альтарист[601] в Святой Елизавете, болтал о Виклефе, Иоахиме Флорском, Святом Духе и реформе Церкви, однако на следствии быстро отказался от своих ошибок, сожалел о них и после формального revocatio et abiuratio[602] был осужден на ношение в течение недели покаянной одежды с крестом. Второй, художник, один из создателей прекрасных полиптихов, украшающих алтарь в Святом Идзи, угодил под инквизиторский трибунал в результате доноса, а когда донос оказался безосновательным, его освободили. Третий — инквизитор едва его узнал, потому что у него были изувечены уши и вырваны ноздри, — был еврей, некогда осужденный за богохульство и осквернение облаток. Обвинение было ложным, поэтому освободили и его. Тем не менее известие как-то дошло до епископа и Снешевича, потому что все трое стояли на кострах, привязанные цепями к столбам. И не догадывались, что своей судьбой они обязаны антагонизму между епископской и папской инквизициями. Что епископ вот-вот прикажет поджечь у них под ногами хворост. Назло папскому инквизитору.
Которым из остальных осужденных предстояло сегодня умереть исключительно ради демонстрации, Гейнче не знал. Он не помнил никого. Ни одно лица. Ни остриженной наголо женщины с потрескавшимися губами, ни дылды, ноги которого были обмотаны окровавленными тряпками. Ни седого старца с внешностью библейского пророка, вырывающегося у подсобников из рук и выкрикивающего…
— Ваше преподобие. — Он повернулся, отогнул с лица краешек капюшона. — Его милость епископ Конрад, — поклонился молоденький клирик, — приглашает к себе. Извольте следовать за мной, ваше преподобие. Я проведу.
Делать было нечего.
Епископ, увидев его, сделал краткий и скорее пренебрежительный жест рукой, указал на место рядом с собой. Его взгляд быстро пробежал по лицу инквизитора, пытаясь отыскать на нем следы чего-нибудь для себя приятного. Не нашел. Гжегож Гейнче бывал в Риме — уже научился делать хорошие мины при самой плохой игре.
— Через минуту, — проворчал епископ, — мы порадуем здесь Иисуса и Божью Матерь. А ты, отец инквизитор? Радуешься ли?
— Невероятно.
Епископ снова буркнул что-то, втянул воздух, выругался себе под нос. Было видно, что он зол, и ясно было почему. Оказавшись на публике, он не мог напиться, а полдень уже миновал.
— Ну, тогда смотри, инквизитор. Смотри. И учись.
— Братья! — верещал на своем костре седоволосый старец, дергаясь у столба. — Опамятуйтесь! Почему вы убиваете пророков своих? Зачем пачкаете руки кровью мучеников ваших? Браааатья!
Один из подсобников — как бы случайно — ударил его локтем под дых. Пророк согнулся, захрипел, закашлялся, некоторое время было тихо. Не очень долго.
— Вы сгинете, — завыл он к явной радости толпы. — Сгииииинете! И приидет люд языческий, одних убьет, других уведет в рабство, размножатся против вас прожорливые волки и тьма, коя погрузит вас в глубины морские. Говорит Господь: поэтому скину я тебя с горы Божией… Среди каменья огненного погублю тебя. И ударю тебя о землю, а пред лицом королей положу тебя, яко башмак скрипящий.
Сброд рычал и разрывался от радости.
— Господь прольет дождь на неверующих! Укрытия лжи сметет град, а укрытия зальют воды!
— А нельзя было психу заткнуть рот? — не выдержал инквизитор. — Или заставить молчать другим методом?
— А зачем? — широко усмехнулся Конрад Олесьницкий. — Пусть люди послушают его бред. Пусть посмеются. Народ трудится в поте лица, истово молится. Недоедает, особенно во время постов. Ему полагается хоть немного увеселения. Смех снимает напряжение.
Толпа явнее явного придерживалась такого же мнения, каждый новый выкрик пророка сопровождался взрывами смеха. Первые ряды ротозеев аж корчились от удовольствия.
— Сгиииииинете!
— Никому? — снова не выдержал Гжегож Гейнче, видя, что творится. — Никому не будет оказано милосердие? Палачи не получили указаний?
— Ну как же, получили. — Епископ наконец оказал ему честь, взглянув на него глазами, в которых было торжество. — И строго придерживаются их буквы. Ибо здесь, Гжесь, не потворствуют.
Прислужники сняли лесенки, отошли. Палач подошел с зажженным от мазницы факелом. Поочередно поджег костры, в хворосте с потрескиванием оживал огонек, подымались струйки дыма. Осужденные реагировали по-разному. Некоторые начали молиться. Другие выть как шакалы. Альтарист из Елизаветы дергался, рвался, орал, бился затылком о столб. Глаза художника ожили, просветлели, вид пламени и удушье дыма вывели его из оцепенения. Остриженная женщина начала вопить, из носа у нее вытекла длинная сопля, изо рта — слюна. Пророк продолжал выкрикивать всякий бред, но голос у него изменился. Делался писклявее, выше — тем сильнее, чем выше взбирался огонь.
— Братья! Церковь — это проститутка! Папа — антихрист!
Толпа выла, орала, аплодировала. Дым густел, заслонял вид. Языки пламени ползли по дровам, взбирались вверх. Но костры были высокие. Их специально уложили так. Чтобы продлить зрелище.
— Смотрите! Вот приближается антихрист! Смотрите! Не видите? Неужели очи ваши ослепли? Он из колена Данова! Три с половиной года будет властвовать! В Иерусалиме церковь его будет! Имя его шесть, шесть и шесть, Эванфас, Латейнос, Теитан! Обличье его как у дикого зверя! Правое око его — звезда, взошедшая на рассвете, уста его шириной в локоть, зубы — в пядь! Братья! Неужто ж вы не видите! Браааа…
Огонь преодолел и наконец победил инертное сопротивление влажного дерева, прорвался, вспыхнул, загудел, над кострами вознесся чудовищный, нечеловеческий крик. Волна жара разогнала дым, на мгновение, на краткий миг в красном аду удалось увидеть дергающиеся у столбов тела людей. Огонь, казалось, вырывается у них прямо из раскрытых в крике ртов.
Ветер милостиво для Гжегожа Гейнче относил смрад в противоположную сторону.
Четыре притененные арками стороны сада монастыря Премонстратенсов[603] на Олбине призваны были помогать медитированию, напоминая о четырех реках в раю, о четырех евангелистах и четырех основных добродетелях. Это, как его именовал святой Бернард, прибежище дисциплины отличалось порядком и эстетикой, дышало покоем.
— Что-то ты молчалив, Гжесь, — заметил Конрад Олесьницкий, епископ Вроцлава, внимательно присматриваясь к инквизитору. — Неужто нездоров? Совесть мучает или желудок?
Монастырь. Сад. Смирение. Покой. Надо сохранять спокойствие.
— С достойной удивления последовательностью и упорством ваше епископское преосвященство изволит обращаться ко мне особо фамильярно. Позволю себе и я быть последовательным: в очередной раз напомню, что я папский инквизитор, делегат апостольской столицы во вроцлавской диоцезии. А это предполагает при обращении ко мне определенное уважение и соответствующее положению титулование. «Гжесем», «Ясем», «Пасем» или «Песем» ваша милость может именовать своих слуг, каноников, исповедников и прихвостней.
— Ваше инквизиторское преподобие, — епископ вложил в сказанное столько презрительного преувеличения, сколько смог, — не должно мне напоминать, что я могу, а чего не могу. Я сам знаю это гораздо лучше. Все очень просто: я могу все. Однако во избежание недомолвок скажу вашему преподобию, что я веду переписку с Римом. Именно с апостольской столицей. Результат переписки может быть таким, что, казалось бы, многообещающая карьера вашего преподобия может оказаться не прочнее рыбьего пузыря. Пук! И нет его. Тогда самое высокое положение, на которое ваше преподобие может рассчитывать в диоцезии, это работа у меня в качестве слуги, каноника либо, как ваше преподобие выразилось, прихвостня со всеми вытекающими отсюда последствиями, в том числе и фамильярным именем Гжесь. Либо Песь, если я так захочу. Ибо альтернативой будет имя «брат Грегориус» в каком-нибудь уединенном монастыре, среди живописных густых лесов, практически столь же далеком от Вроцлава, как, скажем, Армения.
— Действительно. — Гжегож Гейнче сплел пальцы, тоже оперся об арку, но глаз не опустил. — Действительно, много недомолвок ваша епископская милость не оставила. Однако старания эти весьма тщетны, поскольку факт обмена письмами между вашей милостью и Римом мне прекрасно известен. Я знаю также, что результаты этой переписки менее чем скромны, а точнее — нулевые. Никто, естественно, не запретит вашей милости кропать новые эпистолы, ибо капля камень точит, как знать, авось кто-нибудь из кардиналов наконец поддастся, возможно, меня наконец отзовут. Лично я в этом сомневаюсь, однако все в руце Божией.
— Аминь. — Епископ Конрад усмехнулся и вздохнул, радуясь стабилизации уровня беседы. — Аминь, Гжесь. А ты неглупый парень, знаешь? Это я в тебе люблю. Жаль, что только одно это.
— Воистину жаль.
— Не юродствуй. Ты прекрасно знаешь, какие у меня к тебе претензии и почему я хочу, чтобы тебя отозвали. Ты слишком мягок, Гжесь, слишком милосерден. Действуешь малорешительно, вяло и беспланово. А время этому не благоприятствует. Haereses ac nulta hala hic in nostra dioecesi surrexerunt[604]. Расцветают кацерство и идолопоклонство. Вокруг аж в глазах рябит от гуситских шпионов. Колдуньи, кобольды, призраки и прочие адские чудовища измываются над нами, устраивают свои шабаши на Слензе, в пяти милях от Вроцлава. Отвратительные деяния и культ сатаны процветают ночами на Гороховой, на Клодской горе, на Железняке, под вершиной Прадеда, в сотнях других мест. Поднимают головы бегинки. Насмехается над законом Божиим безбожная секта Сестер Свободного Духа, безнаказная, потому что в ней действуют и верховодят дворянки, патрицианки и настоятельницы богатейших монастырей. А ты, инквизитор, чем можешь похвалиться? У тебя из рук выскальзывает Урбан Горн, вероотступник, предатель и гуситский шпион. Хоть был у тебя в руках, сбегает Рейнмар фон Беляу, чародей и преступник. Один за другим выскальзывают торгующие с гуситами купчики: Барт, Трост, Ноймаркт, Пфефферкорн и другие. Правда, кара настигла их, но ведь не тобой назначенная и осуществленная. Кто-то тебя выручил. Кто-то постоянно тебя выручает. Разве это порядок, чтобы инквизитора кто-то выручал? А? Гжесь?
— Вскоре, уверяю вашу милость, я положу конец этим выручательствам.
— Ты все время только уверяешь. Уже два года тому назад, в декабре, ты якобы нашел свидетеля, показания которого должны были раскрыть какую-то опасную, прямо-таки демоническую организацию или секту, виновную в многочисленных убийствах. Этого свидетеля, кажется, дьякона намысловской коллегиаты, ты наскреб, ха-ха, в сумасшедшем доме. Я напряженно ждал, чтобы послушать показания твоего психа. И что? Ты не сумел довести его до Вроцлава.
— Не сумел, — согласился Гейнче. — В пути он был коварно убит. Тем, кто занимается черной магией.
— Ах, ах! Черная магия.
— И это доказывает, — спокойно продолжал инквизитор, — что кому-то было важно, чтобы он молчал. Ибо если б заговорил, то его показания сильно кому-то повредили бы. Он был очевидцем убийства купца Пфефферкорна. Возможно, узнал бы убийцу, если б ему его показали.
— Может, да. А может, нет. Этого мы не знаем. А почему не знаем? Потому что папский инквизитор не умеет оградить свидетеля. Даже если этот свидетель — псих из Башни Шутов. Конфуз, Гжесь. Компрометация.
— У тебя под самым боком, — продолжал епископ, не дождавшись реакции, — расцветает преступность, никто не может считать себя в безопасности. Грабители-рыцари на пару с гуситами грабят монастыри. Евреи оскверняют облатки и могилы. Еретики уворовывают подати, обескровливающие бедный люд. Дочь Яна Биберштайна, рыцаря и вельможи, оказывается похищенной и изнасилованной явно гуситами в порядке мести за то, что Биберштайн — добрый католик. А ты что? Снова тебя приходится выручать. Я, епископ Вроцлава, у которого на шее неисчислимое множество проблем, касающихся веры, вынужден вместо тебя сжигать виновных.
— Среди сожженных сегодня, — поднял брови инквизитор, — были виновные? Что-то я не заметил.
— Способность замечать, — парировал епископ, — отнюдь не самая сильная твоя сторона, Гжесь. Несомненно, очень многого ты не замечаешь. А это, увы, вредит Силезии. И Церкви. И Sanctum Officium[605], которой ты как-никак служишь.
— Святой Инквизиции вредят бессмысленные и демонстративные экзекуции. Вредит несправедливость. Именно благодаря таким действиям возникает черная легенда, миф о жестокой инквизиции, льется вода на мельницу еретической пропаганды. Я с ужасом думаю о том, что через сто лет останется только эта легенда, мрачная и чудовищная повесть о ямах, пытках и кострах. Легенда, в которую поверят все.
— Не знаешь ты ни людей, ни исторических процессов, — холодно ответил Конрад из Олесьницы. — А это перехеривает тебя как инквизитора. Тебе следует знать, Гжесь, что во всем существуют два полюса. Если возникнет чудовищная легенда, то появится и античудовищная. Контрлегенда. Еще более чудовищная. Если я сожгу сто человек, то через сто лет одни будут утверждать, что я сжег тысячу. Другие — что не сжег ни одного. Через пятьсот лет, если этот свет проживет так долго, на каждых трех, взахлеб болтающих о ямах, пытках и кострах, придется по меньшей мере один шут, который станет утверждать, что никаких ям не было, пыток не совершали, инквизиция была полна милосердия и справедлива, а если и наказывала, то как отец, увещевающий нашалившее чадо, а все разговоры о кострах — не более чем вымысел и еретический обман. Поэтому делай свое дело, Гжесь, а остальное оставь истории. И людям, ее понимающим. И не пудри мне мозги разговорами о справедливости. Не ради справедливости была создана инквизиция, в которой ты работаешь. Справедливость — это droit de seigneur. Ergo — справедливость это я, ибо я здесь синьор, я господин, я Пяст, я князь. Князь Церкви, но такой, который habet omnia iura tamquam dux[606]. Ты же, Гжесь, всего лишь, прости, слуга.
— Божий.
— Ерунда. Ты слуга, рядовой инквизиции, организации, которая призвана душить мысль в зародыше и устрашать мыслящих, порицать и порабощать вольные умы, сеять ужас и террор, делать так, чтобы сброд боялся мыслить. Ибо именно для того была создана эта организация. Жаль, что мало кто помнит об этом. Потому как распространяется и расцветает кацерство. Расцветает благодаря тебе подобным, одержимым и не отрывающим глаз от неба, ползающим босыми и копающимся в ими же придуманном последовании Христу. Таким, которые болтают о вере и покорности, о службе Божией, позволяют ездить на себе и гадить на себя птичкам. И время от времени получающим стигматы. Ты веришь в стигматы, Гжесь? В знамения?
— Нет, ваша милость. Не верю.
— Это уже что-то. Продолжаю: то, что ты видишь вокруг себя, отец инквизитор, есть не Божественный театр, не Божии игры. Это мир, которым надо управлять. Владеть. А власть — привилегия князей. Господ. Мир — это доминиум, который должен подчиняться владыкам и с низким поклоном принимать droit de seigneur, власть сеньора. И вполне естественно, что сеньорами являются князья Церкви. Как и их сыновья. Да, да, Гжесь. Миром правим мы, от нас примут власть наши сыновья. Сыновья королей, князей, пап, кардиналов и епископов. А сыновья мануфактурных купцов, прости за искренность, есть и будут вассалами. Подданными. Слугами. Они должны служить. Служить! Ты понял, Гжегож Гейнче, сын свидницкого купчишки? Понял?
— Лучше, чем полагает ваша милость.
— Так иди и служи. Будь чутким к проявлениям кацерства, как на то должно указывать твое имя: Грегорикос. Будь непримирим к еретикам, безбожникам, отщепенцам, монстрам, колдуньям и евреям. Будь немилосердным с теми, которые осмеливаются поднимать мысль, глаза, голос и руки на мою власть и на мое имущество. Служи. Ad maiorem gloriam Dei[607].
— В отношении последнего ваша милость может полностью на меня рассчитывать.
— И помни. — Конрад снова поднял два пальца, но на этот раз в его жесте не было ничего от благословения. — Помни: кто не со мной, contra me est[608]. Либо со мной, либо против меня, tertium non datur[609]. Кто потворствует моим врагам, тот сам — мой враг.
— Понимаю.
— Это хорошо. Посему перечеркнем толстой чертой то, что было. Начнем с нового, чистого листа. Sapienti sat dictum est[610] для начала договоримся так: на следующей неделе очередной десяток сожжешь ты, инквизитор Гжесь. Пусть Силезия на мгновение замрет. Пусть грешники вспомнят об адском огне. Пусть нестойкие укрепятся в вере, увидев альтернативу. Пусть доносители вспомнят, что надобно доносить, доносить много и на кого удастся. Прежде чем кто-нибудь не донесет на них. Пришло время террора и ужаса! Необходимо железной десницей и ежовой рукавицей схватить за горло змею еретичества. Сжать и не отпускать! Ибо именно тому, что когда-то отпустили, что проявили слабость, мы обязаны теперешним расцветом ереси.
— Ересь в Церкви, — тихо сказал инквизитор, — существовала веками. Всегда. Ибо Церковь всегда была оплотом и пристанищем для людей глубоко верующих, но и живо мыслящих. Будучи одновременно, к сожалению, всегда укрытием, податливой почвой и полем для действия таких креатур, как ваша милость.
— Люблю в тебе, — сказал после долгого молчания епископ, — твой интеллект и твою искренность. Воистину жаль, что ничего более. Кроме этого.
Отец Фелициан, для мира некогда Ганис Гвисдек по прозвищу Вешка, грелся в солнечном пятне в конце монастырского сада, наблюдая из-за куста терна за погруженными в тихую беседу епископом и инквизитором. «Как знать, — думал он, — может, вскоре и меня допустят к таким беседам, может, и я смогу принять в них участие? Как равный? Ведь я иду в гору. В гору».
Отец Фелициан действительно шел в гору. Епископ отличал его за заслуги. Состоящие в основном из доносов на предыдущего подчиненного, каноника Отто Беесса. Когда в результате доносов Отто Беесс попал в немилость, на епископском дворе стали иначе смотреть на отца Фелициана. Совершенно иначе. Отцу Фелициану казалось, что с удивлением.
«Иду в гору. Ха! Иду в гору».
— Отче.
Он вздрогнул, повернулся. Монах, подошедший к нему так беззвучно, не был премонстратенсом, носил белую доминиканскую рясу. Отец Фелициан не знал его. Значит, это был человек инквизитора.
«Человек инквизитора, — подумал отец Фелициан, немедленно удаляясь. — Доминиканец, один из известных распоясавшихся и всесильных «белых преосвященств». Этот властный, словно у самого епископа, голос… Эти глаза».
Глаза цвета стали.
Зембицкий приют Сердца Иисусова располагался вне городских стен, неподалеку от Ткацкой Калитки. Когда они туда добрались, было время трапезы. Исхудавшие и покрытые гноящимися чирьями бедняки поднимались с лежанок, брали трясущимися руками миски, макали в них хлеб, размякшие куски засовывали в беззубые рты. Тибальд Раабе откашлялся, отер глаза, прикрыл нос манжетом перчатки. Сталеглазый священник даже внимания не обратил. Нужда и страдания не оказывали на него впечатления и перестали интересовать уже давным-давно.
Надо было ждать. Девушка, к которой они пришли, была занята в приютской кухне.
Из кухни несло вонью.
Прошло некоторое время, прежде чем она вышла к ним.
«Значит, вот она, Эленча фон Штетенкрон, — подумал сталеглазый. — Не очень привлекательна». Сутулая, серая, узкогубая. С водянистым взглядом. С волосами, милостиво скрываемыми чепцом и платком. С медленно отрастающими, некогда модно выщипанными бровями. Эленча Штетенкрон, уцелевшая во время бойни, в которой погибло шестнадцать мужчин. Единственная выжившая. Мужчины, в том числе вооруженные солдаты, погибли. Сутулая дурнушка выжила. Вывод напрашивался сам собой. Сутулая дурнушка не была простой сутулой дурнушкой.
— Благородная госпожа фон Штетенкрон.
— Пожалуйста, не называйте меня так.
— Хм-м… девица Эленча…
Эленча. Имя тоже необычное. Редко встречающееся. Тибальд Раабе проследил его происхождение — такое имя было у дочери Владислава, бытомского князя. Дед Хартвига Штетенкрона, служивший бытомскому князю, дал такое имя одной из дочерей. Родилась традиция. Хартвиг окрестил свое единственное чадо в соответствии с традицией.
Он дал знак глазами Тибальду Раабе. Голиард кашлянул.
— Девушка, — сказал он серьезно. — В прошлый раз я предупредил вас. Мне надо задать вам несколько вопросов, касающихся… Счиборовой Порубки.
— Не хочу об этом говорить. Не хочу помнить.
— Надо, — сказал слишком резко сталеглазый.
Девушка съежилась, совсем так, словно он замахнулся на нее, погрозил кулаком.
— Надо. — Священник смягчил тон. — Речь идет о жизни и смерти. Мы должны знать. Молодой дворянин, который за два дня до того присоединился к вашему эскорту и вскоре от эскорта отделился… Он был среди напавших на Порубке? Вы слышите, Эленча? Среди нападавших был Рейнмар из Белявы?
— Молодой дворянин, — пояснил Раабе, — которого ты знаешь как Рейнмара фон Хагенау.
— Рейнмар Хагенау… — Глаза Эленчи Штетенкрон расширились. — Это… был… Рейнмар из Белявы?
— Он самый. — Сталеглазый сдержал нетерпение. — Ты его узнала? Он был среди нападавших?
— Нет! Конечно же, нет…
— Почему «конечно»?
— Потому… Потому что он… — Девушка запнулась, умоляюще взглянула на Тибальда. — Ведь он не мог бы… Милостивый государь Раабе… О Рейнмаре из Белявы… Ходят слухи… Якобы… он опозорил… дочку господина Биберштайна… Милостивый государь Раабе! Это не может быть правдой!
«Очарование, — подумал сталеглазый, сдерживая гримасу. — Очарование дурнушки, влюбленной в мечту, в образ, в строфы из «Тристана»[611] или «Эрека»[612]. Еще одна в нашей коллекции. Что они в нем видят? Кто поймет женщину, тот дьявола съест».
— Значит, среди нападавших не было, — удостоверился он, — Рейнмара из Белявы?
— Не было.
— Наверняка?
— Наверняка. Я бы узнала.
— А на нападавших были черные латы и плащи? Они кричали «Adsumus», то есть «Мы здесь»?
— Нет.
— Нет?
— Нет.
Они помолчали. Кто-то из бедняков неожиданно расплакался. Всхлипывающего успокаивала няня, полная монашенка в рясе клариски.
Сталеглазый не отвернулся. И не отвел глаз.
— Мазель Эленча. А твоя мать… Мачеха… Оставшаяся вдовой после отца, она знает, что ты здесь?
Девушка отрицательно покачала головой. Губы у нее заметно вздрогнули. Сталеглазый знал, в чем дело. Тибальд Раабе докопался до истины. В тот злосчастный день рыцарь Хартвиг Штетенкрон вез дочь к живущим в Барде родственникам. Он вез ее, забрал из собственного — впрочем, очень бедного, — имения, чтобы освободить от завистливой и зловредной тирании мачехи, своей второй жены. Чтобы забрать из поля досягаемости потных лап двух сыновей мачехи, бездельников и пьяниц, которые после того, как опозорили всех местных и близлежащих служанок и дворовых девок, начинали уже многозначительно поглядывать на Эленчу.
— Ты не думала вернуться?
— Мне здесь хорошо.
«Ей здесь хорошо, — мысленно повторил он. — У родственников, до которых она добралась после бегства и бродяжничества, она пробыла недолго. Не успела ни обосноваться, ни привыкнуть, не говоря уж о том, чтобы полюбить. Уже в декабре Бардо захватили, обобрали и сожгли гуситы, градецкие Сиротки Амброжа. Родственники, оба, муж и жена, погибли во время резни. Несчастье преследует эту девушку. Фатум. Злой рок».
Из сожженного Барда Эленча попала в приют в Зембицах. Осталась там недолго. Вначале как пациентка, погруженная в глубокую, граничащую со ступором апатию. Потом, выздоровев, занялась другими больными. В последнее время — пронырливый и вездесущий Тибальд Раабе узнал и это — ею заинтересовались стшелинские клариски, а Эленча совершенно серьезно подумывала о послушничестве.
— Значит, — сделал вывод сталеглазый, — остаешься здесь.
— Останусь.
«Останься, — подумал сталеглазый. — Останься. Совершенно необходимо, чтобы ты осталась. Эленча Штетенкрон».
— Брат Анджей Кантор?
— Я… — Дьякон Воздвижения Креста подскочил, слыша неожиданный голос за спиной. — Это я… Ох… Матерь Божья! Это вы!
Стоявший у него за спиной мужчина был весь в черном — черный плащ, черный вамс, черные брюки, черные, доходящие до плеч волосы. Птичье лицо, нос как птичий клюв.
И взгляд дьявола.
— Это мы, — с усмешкой подтвердил птицеликий, а его усмешка заставила застыть кровь в жилах дьякона. — Давненько мы не виделись, Кантор. Я забежал в Франкенштайн, чтобы узнать, не…
Дьякон сглотнул слюну.
— Не выспрашивал ли последнее время кто-нибудь обо мне?
Установилось незыблемое правило: в те дни, когда Конрад Олесьницкий, епископ Вроцлава, прибывал в Отмуховский замок, дабы «отвести душу», двери в епископские покои охранялись особо тщательно. Так, чтобы никто не смел их ни отворить, ни тем более войти в них. Поэтому епископ обмер, когда двери неожиданно с грохотом раскрылись и в спальню ворвалась группа из нескольких человек.
Епископ выругался необычно грязно. Одна из монашенок, веснушчатая, рыжая и коротко остриженная, с писком выскользнула из межляжечных глубин епископа, вторая монашенка, также совершенно нагая, юркнула под перину, прикрыв голову и обильные прелести верхней половины тела, но выставив при этом на публичное обозрение гораздо более интимные части нижней половины.
Тем временем группа на пороге распалась на Кучеру фон Гунту, епископского телохранителя, двух отмуховских стражников и Биркарта Грелленорта.
— Ваша милость… — выдохнул Кучера фон Гунт. — Я пытался…
— Пытался, — подтвердил Стенолаз, сплюнув кровь с разбитой губы. — Но дело, с которым я прибыл, не терпит отлагательства. Я сказал ему это, но он не хотел слушать…
— Вон! — рявкнул епископ. — Все вон! Грелленорт остается!
Стражники, сутулясь, вышли вслед за Кучерой фон Гунтом. За ними, шлепая босыми ступнями, побежали обе монашенки, стараясь прикрыть рясами и рубашками как можно больше из того, что удавалось прикрыть. Стенолаз захлопнул за ними двери.
Епископ не поднялся с ложа утехи, лежал развалясь, только прикрыл самое суть, то, над чем еще недавно усердно трудилась рыжая монашенка.
— Хорошо, чтобы это действительно было срочно, Грелленорт, — зловеще предупредил епископ. — Чтобы это действительно было важно. Так или иначе, мне уже начинает надоедать твоя наглость. Думаю, пора отказаться от дурной манеры влетать ко мне через окно или проникать сквозь стены. Это может вызвать нездоровые толки. Ну ладно. Слушаю!
— Нет уж. Это я слушаю.
— Даже так?
— А у вашей епископской милости, — процедил Стенолаз, — нет ли случайно чего-то, что следовало бы мне сообщить?
— Ты что, белены объелся, Биркарт?
— Не утаиваешь ли ты, случаем, от меня чего-то, папочка? Что-то важное? Что-то, что, хоть оно и содержится в тайне, может стать известно всему миру?
— Что за бред! И слушать не хочу!
— Ты забыл Библию, князь епископ? Слова евангелиста? «Нет ничего тайного, что не стало бы явным»[613]. Любезно сообщаю, что отыскался свидетель нападения на сборщика податей, совершенного неподалеку от Барда тринадцатого сентября Anno Domini 1425-го.
— Ну, ну, — ощерился Конрад из Олесьницы. — Свидетель. Нашелся. И что показал? Кто, интересно бы узнать, напал на сборщика?
Глаза Стенолаза блеснули.
— Раскрытие исполнителей — это лишь вопрос времени, — буркнул он. — Ибо так складывается, что того свидетеля нашли люди, к нам не расположенные. А имея свидетеля, они по нитке доберутся до клубка, и все вылезет наружу. В том числе и золото. Так что сбавь немного тон, епископ!
Епископ Конрад некоторое время зло смотрел на него.
Потом выбрался из ложа, накрыл наготу опончей. Присел на карла. И долго молчал.
— Как ты мог, папуля, — укоризненно сказал Стенолаз, усаживаясь напротив. — Как ты мог? Ничего мне не сказав? Не поставив в известность?
— Не хотел тебя волновать, — гладко солгал Конрад. — У тебя столько забот в голове… Откуда тебе известно о том свидетеле?
— Магия. И доносители.
— Понимаю. С помощью магии и доносителей можно будет, думаю, того свидетеля выследить… И… хм-м… убрать? Вообще-то ссал я на этого свидетеля, а на недоброжелателей тем более. Ничего они не могут мне сделать. Но зачем мне эти хлопоты? Если б удалось свидетелю втихую свернуть шею… А? Биркарт, сын мой? Поможешь?
— У меня масса забот в голове.
— Хорошо, хорошо. Mea culpa[614], — неохотно признался епископ. — Не злись. Ты прав. Я утаил! А что? Ты от меня ничего не утаиваешь?
— Зачем, — Стенолаз предпочитал не признаваться, что, и верно, утаивает, — зачем, поясни мне, князь епископ, ты грабанул деньги, которые якобы должны были послужить святому делу? Войне с чешской ересью. Круцьяте, к которой ты постоянно призываешь?
— Я эти деньги спас, — холодно ответил Конрад. — Благодаря мне они послужат тому, чему послужить должны. Будут истрачены на то, на что следует. На наемников, на коней, на сбрую, на орудия, на ружья, на порох. На все, с помощью чего мы сумеем преследовать, побить и уничтожить чешских отщепенцев. И можно быть уверенным, что никто эти деньги не растратит. Если бы собранные подати поехали по Франкфурт, их просто бы разворовали. Как всегда.
— Аргументация, — усмехнулся Стенолаз, — достаточно убедительная. Но сомневаюсь, чтобы папский легат дал себя убедить.
— Легат — самый большой ворюга. Впрочем, о чем мы говорим? И легат, и князья уже получили свое серебро, ведь после грабежа мы собрали подати еще раз. Как ими воспользовались, известно. Под Таховом! То, что не попало в их карманы, осталось на поле боя, с которого они позорно сбежали, все оставив гуситам! А та подать? О ней даже уже не вспоминают. Это уже история.
— К сожалению, нет, — спокойно возразил Стенолаз. — Те подати одобрил Райхстаг. Тот, кто украл деньги, насмеялся над князьями электорами Райха, насмеялся над архиепископами. Они дела так не оставят. Будут нюхать, будут копаться. В конце концов обнаружат правду. Либо у них возникнут обоснованные подозрения.
— И что мне сделают? Что они могут мне сделать? Навредить мне не смогут. Это Силезия! Здесь моя власть и сила! Maior sum quam cui possit Fortuna nocere[615].
— Quem dies vidit veniens superbum, hunc dies vidit fugiens iacentem[616], — столь же классической цитатой парировал Стенолаз. — Не слишком возносись, святой отец. Поостерегись. Даже если решится проблема неудобного свидетеля, следует подумать об окончательном завершении следствия, касающегося умыкания податей. И я имею в виду отнюдь не закрытие, а прекращение дела путем поимки и покарания виновного.
— По правде, — признался Конрад, — и я тоже об этом думаю. Если верить распространяемым слухам, на сборщика напал и собранное захватил Рейнмар фон Беляу, брат Петра фон Беляу, гуситского шпиона. Рейнмар сбежал в Чехию, к своим дружкам-еретикам. Поэтому мы заманим его в Силезию, схватим и подвергнем следствию. Доказательства его преступления найдутся.
— Ясно, — усмехнулся Стенолаз. — Разве нужно что-то еще, кроме признания обвиняемого? А Рейнмар признается во всех преступлениях, в каких мы его обвиним. Если достаточно долго уговаривать, признается любой. Разве что случайно умрет. Не успев признаться.
— Почему случайно? Мне кажется, совершенно явно и вполне нормально, что Беляу отдаст душу в пыточной, как только признается в нападении на сборщика. Но до того, как выдаст место укрытия разграбленного серебра.
— Ах. Ясно. Понимаю. Но…
— Что «но»?
— Люди, интересующиеся судьбой этих денег, могут, боюсь, по-прежнему сомневаться…
— Не будут. Отыщутся другие неоспоримые доказательства вины. В доме сообщника Беляу при обыске будет найден пустой сундук, тот самый, в котором сборщик вез деньги.
— Гениально. Кто будет этим сообщником?
— Еще не знаю. Но у меня составлен список. Что скажешь относительно папского инквизитора, Гжегожа Гейнче?
— Но-но, не торопись, — насупился Стенолаз. — Излишество вредно. Я тебе уже сотню раз говорил: прекрати, святой отец, открытую войну с Гейнче. Война с Гейнче — это война с Римом, этот антагонизм тебе может только навредить. Irritabis crabrones, раздразнишь шершней. Хоть ты считаешь себя выше и сильнее Фортуны и ничего не боишься, тем не менее тут речь идет не только о твоей епископской заднице. Воюя с инквизитором, ты показываешь людям, что, во-первых, меж вами нет единства, что вы разделены и враждуете. Во-вторых, что инквизиции можно не бояться. А когда люди перестанут бояться, с вами, попами, может и действительно случиться нечто малоприятное.
Епископ какое-то время молчал, глядя на него исподлобья.
— Сын мой, — сказал наконец, — ты ценен для нас. Ты нам нужен. Наконец, ты нам мил и приятен. Но не раскрывай на нас слишком-то уж широко свое хайло, потому как мы можем потерять терпение. Не щерься, ибо, несмотря на истинно отчую любовь, кою мы к тебе испытываем, мы, если вывести нас из терпения, можем наказать эти зубы выбить. Все. Один за другим. С длинными перерывами, чтобы ты мог насладиться угощением.
— А кто тогда, — усмехнулся Стенолаз, — разрешит проблему неудобного свидетеля? Кто заманит в Силезию и схватит Рейневана фон Беляу?
— И верно. — Епископ задрал опончу, почесал волосатую лодыжку. — Болтаем, болтаем, словно играем, а самое главное уходит. Закрой дело, сын мой. Пусть тот свидетель исчезнет. Бесследно. Как исчез тот, которого два года назад Гейнче выкопал в Башне Шутов.
— Решено.
— А Рейнмар Беляу?
— Тоже решено.
— Ну, тогда выпьем. Давай кубок. Да сначала понюхай, какой букет. Молдавское! Я получил шесть бочонков в виде взятки. За должность схоластика в Легнице.
— Взяточничество при раздаче пребенд? Скверно, папуля.
— Взяток не дают только засранцы, потому что у них кишка тонка. Так что же, сажать на церковные должности засранцев? А? Коли уж мы об этом заговорили, так, может, и ты хочешь какую-нито церковную должностишку, Грелленорт?
— Нет, князь епископ. Не хочу. Клир мне претит.
Сталеглазый, констатировал Вендель Домараск, сменил одежду, совершенно изменил внешность. Вместо сутаны, рясы или патрицианского дублета сегодня на нем была короткая кожаная курточка, облегающие брюки и сапоги. Не было видно никакого оружия, и все же он теперь выглядел наемником, переодевание прекрасно камуфлировало. В последнее время Силезия была забита наемниками. Требовались люди, умеющие владеть оружием. Сильно требовались.
— Вскоре, — начал сталеглазый, — я исполню свою задачу. И как только выполню, тут же исчезну. Поэтому я хотел бы попрощаться с вами уже сегодня.
— С Богом, — magister scholarum сплел пальцы. — До встречи в лучшие времена.
— Хорошо бы. У меня есть последняя просьба.
— Считайте, что она уже выполнена.
— Я знал, да и убедился самолично, — начал сталеглазый после недолгого молчания, — что вы мастер мастеров в деле конспирации. И то, что должно быть укрыто, вы умеете укрыть. Полагаю, что сможете сделать и противоположное.
— Сделать так, — усмехнулся Домараск, — чтобы секрет перестал быть секретом? Проинформировать и одновременно дезинформировать?
— Вы читаете мои мысли.
— О чем или о ком?
Сталеглазый объяснил. Вендель Домараск долго молчал. Потом подтвердил, что сделает. Но не словами. Кивком головы.
Из-за приоткрытого оконца долетал хор голосов учеников опольской колегиатской школы, декламирующих начало «Метаморфоз»:
Aurea prima sata est aetas, quae vindice nullo,
sponte sua, sine lege fidem rectumque colebat.
Poena metusque aberant, nec verba minantia fixo
aere legebantur, nec supplex turba timebat
iudicis ora sui, sed erant sine vindice tuti…
— Мудро писал великий Назон, — прервал долгое молчание прислушивавшийся сталеглазый. — Золотой был первый век, вечная весна мира. Но тот век уже не вернется. Прошел после него и серебряный, миновал и бронзовый. Теперь наступил век четвертый, век последний — железный, век стали, de duro est ultima ferro. Последний век — это век крови и гибели. Выбралась на свет зараза всяческого предательства. Вера и правда отступили пред войной, убийством и пожарами. Торжествуют предательство и насилие. Ужаснувшись того, что творится, покинула землю Астрея, последняя из божеств. А когда уйдут боги… Что тогда? Потоп?
— Нет, — возразил Вендель Домараск. — Потопа не будет. И это не будет последний век. Гарантией тому хотя бы те мальчишки, которые долбят Овидия Назона. Мы, люди мрака, люди насилия и предательства, мы, это истинно, уйдем вместе с веком окровавленной стали. То, что мы делаем, делаем именно для них.
— Я тоже когда-то так думал.
— А теперь?
Сталеглазый не ответил. Пальцами, засунутыми в рукава курточки, тронул нож в прикрепленных к предплечью ножнах.
— Тебя предали, — нетерпеливо повторил Тибальд Раабе, который уже устал повторять одно и то же. — Тебя продали. Тебя превратили в приманку. Тебе угрожает смерть. Ты должна немедленно бежать. Ты понимаешь, что я говорю?
На этот раз — только на этот — Эленча фон Штетенкрон кивком головы подтвердила, а в разбавленной синеве ее глаз действительно что-то сверкнуло. Тибальда передернуло.
— Домой не возвращайся, — настойчиво сказал он. — Не возвращайся ни в коем случае. Ни с кем не прощайся, никому ничего не говори. Коня я тебе привел, гнедого. Он стоит за больничной прачечной. Во вьюках есть все, что пригодится в пути. Прыгай в седло — и в путь. Немедленно. Ничего, что близится ночь. Ты на тракте будешь в бо́льшей безопасности, чем здесь, в Зембицах.
Не езди в Стшелин, к монашенкам, прежде всего тебя станут искать именно на этой дороге. Поезжай во Франкенштайн, оттуда главным трактом на Вроцлав. Направляйся на таможенный пункт в Мухоборе. Там тебе любой укажет дорогу на Скалки, спрашивай о табуне госпожи Дзержки де Вирсинг. Госпожа Дзержка узнает этого коня, будет знать, что прислал тебя я. Ты расскажешь ей все. Поняла?
Она кивнула.
— У Дзержки… — Голиард беспокойно осмотрелся. — У Дзержки ты будешь в безопасности. Потом, когда все утихнет, я вывезу тебя в Польшу. Если ты так уж этого хочешь, станешь клариской. Но в Старом Сонче или Завихосте. Польша, ну что ж, это не Силезия, но там тоже славно. Привыкнешь. А теперь — бывай. Да поможет тебе Бог, девочка.
— И вам, — шепнула она.
— Помни: домой не возвращайся. Сразу в путь.
— Помню.
Голиард скрылся во мраке так же неожиданно, как появился. Эленча фон Штетенкрон медленно развязала фартук, взглянула в окно, в котором ночь почти уже смазала, почти стерла с черного неба контур покрытых лесом гор.
Она взяла плащ, обвязала голову платком. И побежала. Но не за прачечную над рвом, а в противоположную сторону.
В комнате над уголком, в котором она жила, не было ничего, что ей хотелось бы взять с собой. Ничего, что она могла бы назвать своим. Ничего, о чем бы жалела.
Кроме кота.
К предостережению голиарда она отнеслась серьезно. Понимала, что это опасно. Помнила стальные глаза священника, который ее выпытывал, помнила страх, который он у нее вызвал. «Но ведь это всего лишь мгновение, — думала она, — я только возьму кота, ничего больше. Что может со мной случиться, ведь это всего лишь мгновение».
— Кис-кис… Кис-кис…
Оконце было приоткрыто. «Пошел, — подумала она с возрастающим страхом. — Как всегда, пошел в ночь, по своей кошачьей привычке… Как его теперь найти…»
— Кис-кис-кис. — Она выбежала во двор, путаясь в развешанных простынях. — Котик! Котик!
Сбежала по ступеням и сразу поняла, что что-то не так. Холодный ночной воздух вдруг сделался еще холодней, при вдохе перехватило горло. Холод уже не был бодрым и живительным, стал тяжелым, густым, как мокро́та, как слизь, как свернувшаяся кровь. Он вдруг наполнился плотным, концентрированным злом.
В трех шагах перед ней на землю опустилась птица. Большой стенолаз.
Эленче показалось, что она вросла в землю, что вцепилась в землю корнями. Она была не в состоянии пошевелиться, не в состоянии была даже дрогнуть. Даже тогда, когда на ее глазах стенолаз начал расти. Менять форму. Превращаться в человека.
И тогда произошли две вещи одновременно. Громко замяукал кот. А из мрака ночи выскочил огромный волк.
Волк торопился, резко рванулся, вытянувшись, вперед, потом прыгнул. Но стенолаз уже опять становился птицей, размывался, уменьшался на глазах, хлопал крыльями, взлетал. Торжествующе заскрипел, когда ослепительно белые клыки кидающегося на него волка клацнули сразу за рулевыми перьями его хвоста. После прыжка волк мягко упал и тут же помчался во мрак вслед за улетающей птицей.
Эленча схватила кота и побежала. Слезы застывали у нее на щеках.
Железный волк преследовал так, как преследует любой обычный волк, он мчался быстрым, ровным, выносливым бегом. Его чуткий нос хорошо и точно ловил напоенный магией ветер, вздымаемый крыльями летящего стенолаза. Лапы животного светились во мраке.
Шла погоня, смертельная гонка через Немчанское взгорье. Над долинами Олавы, Слензы и Быстрицы.
Дети просыпались в колыбелях, кричали, заходились плачем. Кони в конюшнях бесились. Скотина толкалась на скотных дворах.
Вскакивали разбуженные кошмаром рыцари пограничных застав.
У читающего Nunc dimittis[617] сельского священника выпал молитвенник из трясущихся рук. Протирали глаза вооруженные люди на сторожевых вышках.
Шла погоня. Перед погоней, предваряя ее, словно гонец, бежал Ужас. За погоней оседала, как пыль, тревога.
Было в окру́ге древнейшее место культа, плоский холм, а на нем помеченный кольцом камней магический солярный круг, в котором некогда молились богам, более древним, нежели народы. И было это также местом захоронения, кладбищем, некрополем людей, а может, нелюдей, названия которых затерялись во мраке веков и истории. В 1150 году, в ходе борьбы с язычеством и предрассудками, камни раскидали, а на их месте по распоряжению епископа Вальтера из Малоннэ возвели деревянную церквушку — или скорее часовенку, ораторий, ведь район был пустынный. Однако ораторий не простоял и года — сгорел от удара молнии. По тем же — либо подобным — причинам огонь уничтожал все поочередно возводимые на месте древнего акрополя церковки. Борьба продолжалась лет двадцать, до самой смерти епископа Вальтера.
Народ стал шептать, что с древними богами лучше не задираться, а новый епископ, Жирослав, принял единственно верное решение: для возведения храма выбрал место совершенно новое, удаленное, более красивое, удачно расположенное и вообще много, много лучшее. Новой церкви никто уже не мешал стоять и привлекать многочисленных верующих, а на старом кладбище чьи-то невидимые руки вернули культовые камни на прежнее место. Со временем их окружил венок искривленных скелетоподобных деревьев и кое-где спутанная живая изгородь усеянного убийственными иглами терна.
Место было залито лунным светом.
Подбежав трусцой к первым камням и барьеру терна, волк резко остановился, вздыбил шерсть, как перед охотничьими флажками. Он принюхивался к запаху кладбищенского разложения, постоянно витающему над возвышенностью, хоть трупы здесь не хоронили уже многие столетия. Почувствовал нагроможденные веками навалы древней магии, не дающей доступа существу, облеченному магией. Расплылся, изменил внешность. Стал человеком. Высоким человеком с глазами цвета стали.
Холодный ночной воздух, казалось, замер. Не дрогнул ни один сухой лист, ни одна метелка осоки. Тишина прямо-таки звенела в ушах.
Тишину нарушил звук шагов, тихий скрип щебня. В каменный круг вошел Стенолаз.
Стальной Волк шагнул, тоже вошел в круг. А круг неожиданно ожил. Из-за камней, из-под них, между ними, в гуще спутавшихся трав и хвороста вдруг загорелись, словно фонарики, десятки, сотни глаз, живых, подвижных, юрких, как светлячки. Ночную тишину заполнила волнующая мелодия шепотков, неразборчивое ворчание высоких, нечеловечьих голосов.
— Они пришли, — указал движением головы Стенолаз, — увидеть тебя и меня. Быть может, двух последних полиморфов в этой части света. Они видели, как мы изменяемся. Теперь хотят поглядеть, как мы будем убивать друг друга.
Он пошевелил предплечьем и ладонью, в ладонь скользнул нож, девятидюймовый толедский клинок заискрился отражением лунного света.
— Давай подарим им, — ответил хрипло Стальной Волк, — достойное зрелище. Нечто такое, о чем стоит рассказывать.
Он пошевелил рукой и ножом, который спустился ему из рукава прямо в руку.
— Ты погибнешь, Волк.
— Ты погибнешь, Птица.
Они пошли по кругу, медленно, осторожно ставя ноги, не спуская один с другого глаз. Дважды обошли круг. А потом прыгнули навстречу друг другу, нанося молниеносные удары. Стенолаз бил сверху, в лицо. Волк отвел голову на четверть дюйма, сам ткнул снизу, в живот. Стенолаз ушел от удара, с разворота хлестнул наклонно, слева. Волк опять уберег горло умелым нырком, отпрыгнул, повернул нож в руке, обманным движением резанул снизу вверх, клинок со звоном ударился в также повернутое острие Стенолаза. Оба обменялись несколькими молниеносными ударами, отскочили.
Ни один не получил даже царапины.
— Ты погибнешь, Птица.
— Ты погибнешь, Волк.
Огоньки нечеловечьих глаз помигивали и раскачивались во мраке, мурлычущее и возбужденное бурчание нарастало, волновалось.
На этот раз они кружили дольше, то сокращая, то увеличивая дистанцию.
Напал Волк, крестом резанув ножом, который держал прямо, окончив рывок разворотом оружия и предательским ударом в шею.
Стенолаз уклонился, сам резанул слева, потом снизу направо, затем совсем низко, широким кошачьим замахом, окончившимся выпадом и тычком прямо. Волк парировал удары ножом, от тычка ушел полуоборотом, сам ткнул с выпада, финтом, с подскока ударил сверху, по боку шеи. На этот раз Стенолаз не закрылся предплечьем, развернулся, повернул нож в руке и сильно, подкрепив удар тела силой бедра, угодил Волку прямо в солнечное сплетение. Клинок вошел по самую рукоять.
Волк не издал ни звука. Только вздохнул, когда Стенолаз вырвал лезвие из раны и отступил, пригнувшись, готовый повторить удар. Но необходимости повторять не было. Нож выскользнул из пальцев Волка. Сам он упал на колени.
Стенолаз осторожно приблизился, всматриваясь в угасающие глаза цвета стали. Не произнес ни слова.
Стояла абсолютная тишина.
Стальной Волк снова вдохнул, наклонился, тяжело упал на бок. И больше уже не шевелился.
В каменном кругу валунов древнего кладбища, в пульсирующем древнейшем магией и мощью месте культа старых, забытых и вечных богов Стенолаз поднял руки и окровавленный нож. И закричал. Ликующе. Дико. Нечеловечески.
Все вокруг замерло в ужасе.
Корчма на перепутье была единственной постройкой, оставшейся от бывшей здесь некогда деревни, от которой остались лишь несколько черных культей труб, жалкие остатки закопченных балок и все никак не желающий выветриваться запах гари. Кто сжег поселение, отгадать было сложно. Основное подозрение падало на немцев, либо силезцев — деревня лежала на трассе крестового похода, которой в июне 1420 года вел на Прагу король Зигмунт Люксембургский. Крестоносцы Зигмунта жгли все, что брал огонь, но корчмы старались щадить. По понятным соображениям.
Выжившая корчма была довольно типичной — приземистая, крытая стрехой, в которой старого заскорузлого мха было примерно столько же, сколько соломы, с несколькими входами и маленькими оконцами, в которых сейчас, в темноте, ползали огоньки каганков или свечей, шаткие и летучие, словно болотные огни. Из трубы выбивался, стелился по стрехе и уплывал в луга белый дым. Лаяла собака.
— Мы на месте, — остановил коня Шарлей. — Здесь, по моим сведениям, временно залег господин Фридуш Хунцледер.
— Фридуш Хунцледер, — ответил демерит на незаданный вопрос, — деловой человек, предприниматель. Удачно заполняющий пробел, возникший между спросом и предложением вследствие неких событий неканонического характера. Поставляет, назовем это так, некоторые пользующиеся спросом… эээ… артикулы.
— Содержит разъездной бордельчик, — продолжил как всегда догадливый Самсон Медок. — Либо шулерню. В смысле: игорный дом. А скорее всего и то, и другое.
— Именно так. В гуситской армии строго придерживаются военных порядков, установленных Жижкой. Пьянство, азартные игры и распутство в армии запрещены, за них грозят суровые кары вплоть до лишения жизни. Но армия это армия, в лагерях хотелось бы пить, резаться в карты и баловаться с девками. А тут — ни боже мой, нельзя. Никому. Жижковские установления до безобразия демократичны — наказание всем без исключения. Независимо от положения и ранга. У этого есть и свои хорошие стороны: дело не доходит до расслабления и утраты боеспособности. Гейтманы это понимают, уставы одобряют, сурово и безжалостно наказывают. Но в основном, конечно, для видимости. Алебардщик, пехотинец с цепом, арбалетчик, возница — эти, верно, за кости, распутство либо кражу отправляются на порку или на виселицу, и сие правильно, ибо хорошо влияет на мораль. Но гейтман либо сотник…
— Перед нами, — догадался Рейневан, — кратко говоря, нелегальная «святыня», нелегально удовлетворяющая нелегальные потребности высших чинов. И как сильно мы рискуем?
— Хунцледер, — пожал плечами Шарлей, — действует, прикрываясь званием армейского поставщика, а принимает у себя только заслуживающих доверия офицеров. Но все равно когда-нибудь кто-нибудь его выдаст, а тогда веревка ему обеспечена. Возможно, для устрашения и примера повесят парочку тех, кого у него накроют… Но, во-первых, что за жизнь без риска. Во-вторых, в случае чего нас выручат Прокоп и Флютек. Я так думаю.
Даже если в его голосе и прозвучала едва заметная нотка неуверенности, демерит тут же приглушил ее.
— В-третьих, — махнул он рукой, — у нас тут дело.
У самой корчмы собака снова облаяла их, но сразу же убежала. Они слезли с коней.
— Основные принципы функционирования этого шалмана, я думаю, объяснять не надо. — Шарлей привязал вожжи к столбику. — Это пристанище нездоровых и запретных утех. Здесь можно упиться до смерти. Можно полюбоваться на голых девиц, можно отведать продажную любовь. Можно крупно рискнуть. Рекомендуется максимально осторожно действовать и не менее осторожно говорить. Впрочем, для ясности говорить буду только я. Играть, если дело дойдет до карт или костей, буду тоже только я.
— Понятно. — Самсон поднял с земли палочку. — Ясно, Шарлей.
— Я имел в виду не тебя.
— Я не ребенок, — поморщился Рейневан. — Говорить умею, знаю что и когда говорить. И в кости тоже играть умею.
— Нет, не умеешь. Во всяком случае, не с Хунцледером и его шулерами. Короче говоря, учти, что я сказал.
Когда они вошли, шум утих. Опустилась тишина, а несколько пар неладно смотрящих глаз прилипли к ним, словно пиявки к дохлой плоти. Момент был неприятно беспокоящий, но, к счастью, длился недолго.
— Шарлей? Ты?
— Рад тебя видеть, Беренгар Таулер. Приветствую и тебя, господин Хунцледер. Как хозяина заведения.
За столом в обществе трех субъектов в кожаных кабатах сидел широкоплечий полный мужчина с большим носом и подбородком, изуродованным некрасивым шрамом. Его лицо было густо покрыто оспинами — интересно, что только на одной, левой стороне. Совсем так, словно складка над носом, сам нос и деформированный подбородок обозначали граничную линию, которую болезнь не осмелилась переступить.
— Господин Шарлей, — ответил он на приветствие. — Глазам своим не верю. Вдобавок с компанией, с людьми, которых я не знаю. Но коли они с тобой… Мы здесь охотно принимаем гостей. Не потому, что их любим. Ха, мы их зачастую совсем не любим. Но ими живем!
Мужчины в кожаных кабатах захохотали. Остальные радости и веселья не проявили, несомненно, слыша шутку Хунцледера не первый и не второй раз. Не засмеялся ни стоящий за стойкой дылда с красной чашей на лентнере, ни сопровождающий его бородач в черном. Законченный стереотип гуситского проповедника. Не засмеялась, как легко догадаться, ни одна из вызывающе одетых девушек, крутящихся по комнате с кувшинами и жбанами.
Не засмеялся поглаживавший кубок мужчина с темной многодневной щетиной, в куртке, порыжевшей от панциря, тот самый Беренгар Таулер, который приветствовал Шарлея сразу, как только они вошли. Именно туда, к столу Таулера, которого сопровождали еще трое, направлялся демерит.
— Приветствую и приглашаю. — Беренгар Таулер указал на лавку, любопытным взглядом окинул Рейневана и Самсона. — Представь нам… друзей.
— А зачем? — проговорил по-над своим кубком рыжеватый толстяк. — Младшего я уже видел в деле на Усти, при гейтманах. Они говорили, что он их лейбмедик.
— Рейнмар из Белявы.
— Приятно слышать. А тот?
— Тот, — ответил со свойственной ему небрежностью Шарлей, — это тот. Не помешает, не заденет. Он с деревяшками работает.
Действительно, Самсон Медок изобразил мину придурка, сел у стены и принялся стругать палочку.
— Если уж мы начали знакомиться, — Шарлей уселся, — то будь добр и ты, Беренгар…
Трое за столом поклонились. Рыжего толстяка сопровождал гордо выглядевший паренек, для гусита одетый довольно богато и цветасто, а также невысокий, худолицый и седой тип, похожий на венгра.
— Амадей Батя, — представился толстяк.
— А я — рыцарь Манфред фон Сальм, — сообщил цветастый паренек, а преувеличенная надменность, с которой он это сказал, свидетельствовала о том, что из него такой же рыцарь, как из козьей задницы труба, крещен он, вероятно, был Зденеком и ни с кем из фон Сальмов не только никогда не сидел, но даже и не стоял.
— Иштван Сеци, — подтвердил догадку мадьяр. — Выпьем? Предупреждаю, что в этом разбойничьем борделе жейдлик вина стоит три гроша, а полпинты пива — пять пенендзов.
— Но вино хорошее. — Таулер отхлебнул из кубка. — Для разбойничьего борделя и шулерни. Коли уж об этом речь, то которое из названных увеселений привело вас к Хунцледеру?
— В принципе ни одно. — Шарлей кивнул девушке со жбаном, а когда она подошла, он оценил ее взглядом. — Однако это не значит, что ни одним не воспользуемся. Выступления, к примеру, сегодня будут? Живые картинки?
— Конечно, — ухмыльнулся Таулер. — Конечно, будут. Я тут в основном из-за этого. Даже играть не буду. Боюсь, что меня освободят даже от того флорена, который надо отдать за зрелище.
— А кто это? — движением головы указал демерит.
— Тот, что у стойки, — Амадей Батя сдул пивную пену с усов, — который с чашей на груди, это Хабарт Моль из Моджелиц, сотник у Рогача. Бородач, смахивающий на священника, — его дружок. Они приехали вместе. С Хунцледером за столом сидят его шулера. Имя помню только одного, того лысого, его зовут Йежабек.
— Ну, уважаемые! — крикнул от своего стола Хунцледер, энергично и призывно потирая руки. — К столу, к столу, поиграем! Фортуна ждет!
Манфред фон Сальм сел за стол первый, его примеру последовал Шарлей, зашумели отодвигаемыми табуретами Иштван Сеци и Амадей Батя. Подсели украшенный чашей сотник от Рогача, оторвался от стойки его дружок, выглядевший проповедником, Рейневан, памятуя предупреждение Шарлея, остался. Беренгар Таулер тоже не двинулся из-за стола, кивком головы подозвал ближайшую девушку со жбаном. Она была рыжая и веснушчатая, веснушки покрывали даже ее оголенные предплечья. Глаза у нее были обведены не такими большими и темными кругами, как у других, но лицо какое-то странно неживое.
— Во что сыграем? — спросил собравшихся за столом Хунцледер, ловко тасуя карты. — В пикет? В ронфу? В трентуно? В меноретто? Во что желаете, можно в криццу, можно баззетту… Можно и в трапполо, можно в буфф араджиато, или вы предпочитаете ганапьерде? Я знаю все genera ludorum fortunae[618]! Согласен на любую. Наш клиент — наш хозяин. Выбирайте.
— Многовато нас для карт, — заметил Батя. — А пусть поиграют все. Предлагаю кости. По крайней мере для начала.
— В кости? В благородное tessarae. Клиент — наш хозяин. Я готов в любую игру…
— Особенно, — бросил без юмора Иштван Сеци, — в кости, которые у тебя в руке. Не считай нас идиотами, друг.
Хунцледер неискренне засмеялся, кости, которыми баловался, характерно желтые, он бросил в кубок, тряхнул. Руки у него были маленькие, крепенькие, пальцы короткие, толстоватые. Его руки были полной противоположностью тому, что ассоциировалось с руками шулера и страстного игрока. Но в деле — что уж тут говорить — были хороши, шустрые как белочки.
Брошенные ловким движением из кубка желтые кости катились недолго, обе упали шестерками кверху. Продолжая кривить лицо в притворной улыбке, Хунцледер собрал кости, проделав это одним молниеносным движением, словно ловил муху со стола. Резко тряхнул кубок, бросил. И снова двойная sexta stantia, дважды по sex puncti. Бросок. Два раза по шесть очков. Бросок. То же самое. Сотник снова выругался.
— Это была, — усмехнулся Хунцледер покрытой оспинами половиной лица, — всего лишь шутка. Этакая маленькая шуточка.
— Действительно, — ответил усмешкой Шарлей. — Маленькая, но со вкусом. И забавная. Однажды в Нюрнберге я был свидетелем, как за точно такую шуточку при игре на деньги шулеру сломали обе руки. На каменном порожке, при помощи кузнечного молота. Мы усмеялись до слез, поверьте.
Глаза Фридуша Хунцледера неприятно разгорелись. Но он сдержался, снова ухмыльнулся рябоватой физиономией.
— Шутка, — повторил он, — это шутка. Шуткой и должна остаться. Для игры мы возьмем другие кости. Эти я убираю…
— Но не в карманы, сто чертей, — буркнул Манфред фон Сальм. — Клади их на стол. В качестве наглядного пособия. Время от времени мы будем с ними сравнивать другие.
— Как желаете, как желаете. — Шулер поднял руку, показывая, что согласен на все, все принимает и что клиент — его господин. — Какая игра вам нравится? Пятьдесят шесть? Шестерки и семерки?
— А может, — предложил Шарлей, — Glukhaus?
— Пусть будет Glukhaus. Шевелись, Йежабек.
Йежабек протер рукавом доски стола, начертил на них мелом разделенный на одиннадцать полей прямоугольник.
— Готово, — потер руки Хунцледер. — Можно ставить… А ты, брат Беренгар? Не почтишь нас? Жаль, жаль…
— Маловато искренности в твоем сожалении, брат. — Беренгар Таулер постарался сказать это так, чтобы «брат» прозвучал совсем не по-братски. — Ты ведь не можешь не помнить, как в прошлую субботу ощипал меня как гуся на святого Мартина. Из-за отсутствия денег я посижу, посмотрю на живые картины, порадуюсь кубку. И может, беседе, потому как Рейнмар тоже, вижу, не стремится в кости…
— Ваша воля, — пожал плечами Хунцледер. — Для нас же, панове, план таков: вначале поиграем в кости. Потом, когда нас приуменьшится, сыграем в пикет или в другой ludus cartularum. А по ходу игры будет представление, часть, значит, художественная. Фортуна, ждем тебя!
Некоторое время от стола доносились в основном ругань, стук кидаемых на стол монет, грохот accozzamento, стук костей, катающихся по столу.
— Насколько я знаю жизнь, — Беренгар Таулер отхлебнул из кубка, — Амадей проиграет за три пачежа и вернется сюда. Так что если у тебя есть что сказать мне по секрету, то давай.
— А почему ты думаешь, что есть?
— Интуиция.
— Ха. Ну ладно. Замок Троски, на Йичинском Погорье, вблизи Турнова…
— Я знаю, где находится замок Троски.
— Бывал там? Хорошо знаешь?
— Бывал неоднократно, знаю отлично. В чем дело?
— Мы хотим туда попасть.
Беренгар снова отпил из кубка.
— С какой целью? — спросил он, казалось, равнодушно.
— Да так себе, смеха ради, — так же равнодушно ответил Рейневан. — Такая у нас фантазия и любимое развлечение: попадать в католические замки.
— Понимаю и больше вопросов не имею. Значит, Шарлей деликатно напоминает мне о моем долге. Таким путем я могу сровнять счет? Ладно. Подумаем.
— То есть да или то есть нет?
— Значит, подумаем. Эй, Маркетка! Вина, будь добра.
Ему налила рыжая, веснушчатая, с мертвым лицом и пустыми глазами. Однако эти недостатки красоты с лихвой перекрывала фигура. Когда девушка отходила от стола, Рейневан не мог удержаться, чтобы не смотреть на ее талию и бедра, истинно гипнотизирующе покачивающиеся в легком танцевальном движении.
— Вижу, — улыбнувшись, заметил Таулер, — притягивает твой глаз наша Маркетка. Наша живая картина. Наша адамитка.
— Адамитка?
— Выходит, ты ничего не знаешь. Шарлей не говорил? А может, ты вообще не слышал об адамитах?
— Так, кое-что. Но я силезец, в Чехии всего два года.
— Закажи себе что-нибудь выпить. И сядь поудобнее.
— Когда произошел чешский переворот, — начал Беренгар Таулер, когда Рейневана уже обслужили, — возникла солидная группа чудаков и сумасшедших. В 1419 году по стране прокатилась волна религиозной истерии, сумасшествия и мистицизма. Повсюду кружили бесноватые пророки, пугая концом света. Люди бросали все и толпами шли в горы, где ждали второго пришествия Христа. На всем этом вылезли на свет старые, забытые секты. Из темных углов выползли разные хилиасты, адвентисты, никоалиты, патерниане, спиритуалы, вальденсы, бегарды, хрен их знает, кто еще. Считать не пересчитать.
За столом начался бурный спор, пошли в ход разные слова, в том числе и скверные. Громче всех кричал Манфред фон Сальм.
— Ну и началось, — продолжил Таулер, — проповеди, пророчества, вещания и апокалипсисы. Дескать, надвигается Третий Век, а прежде чем он начнется, старый свет должен погибнуть в огне. А потом Христос вернется во славе, наступит Царствие Божие, воскреснут святые, злые неотвратимо пойдут на вечные муки, а добрые будут жить в райском счастье. Все будет общее, исчезнет всякая собственность. Уже не будет богатых и бедных, не будет нужды и притеснения. На земле воцарится всеобщее благоденствие, счастье и мир. Не будет несчастий, войн и преследований. Некому будет нападать на другого или принуждать его ко греху. И никто не станет возжелать жены ближнего своего. Ибо жены тоже окажутся во всеобщем использовании.
Ну что ж, конец света, как видим, не наступил. Христос на землю не снизошел, люди отрезвели, хилиазм и адвентизм начали терять приверженцев. Мечты о равенстве развеялись, так же как и фантазии о ликвидации всяческой власти и всяческого принуждения. Революционный Табор отреставрировал государственные структуры и уже осенью 1420 года начал взимать подати. Разумеется, не добровольные. Восстановлены были, а как же иначе-то, структуры церковной власти, таборитские, но все равно ведь структуры. Стоящий во главе этих структур гуситский епископ Микулаш из Пелгжимова возгласил с амвона канон истинной веры, а тех, кто канон не принял, объявил отступниками и еретиками. И вот гуситы, величайшие кацеры Европы, заимели собственных еретиков, собственных диссидентов. Пикартов.
— Название, — вставил Рейневан, — идет, кажется, от искаженных «бегардов».
— Так думают некоторые, — кивнул головой Таулер. — Но вероятнее всего, оно пошло от Пикардии, от вальденсов, которые именно оттуда пришли в 1418 году, найдя в Чехии укрытие и множество приверженцев. Движение быстро набрало силу и сторонников. Во главе которых встал моравец Мартинек Гуска, известный болтун. Сказать о них, что они были радикальными, значит сказать чертовски мало. Они призывали разрушать храмы, проповедовали истинную Божью церковь, утверждали, что это церковь странствующая. Полностью отрицали евхаристию. Отказывали в значимости всем предметам культа, уничтожали любую дароносицу и любую облатку, попадавшую им в лапы. Бог, возглашали они, это все, что существует, ergo, человек — тоже Бог. Причастие, утверждали они, может дать каждый, а принимать его можно в любом виде. Этим утверждением они особенно досаждали каликстинцам. Как же так, кричали они, мэтр Гус позволил себя сжечь, а мы проливаем кровь за причастие sub utraque specie, то есть в хлебе и вине, а тут какой-то Мартинек Локвис дает его в виде каши, гороха и кислого молока?
Самсон в своем углу усиленно стругал, по острию его складного ножа закручивались красивые вьющиеся стружки.
— В феврале 1421 года сектанты настолько надоели, что их изгнали из Табора, приказали уйти вон. Гору покинуло около четырехсот пикартов, которые основали собственный укрепленный лагерь в близлежащих Пшибеницах…
— О чем болтаете? — полюбопытствовал Амадей Батя, возвращаясь от игорного стола с преувеличенно веселой миной человека, которого обыграли.
— О пикартах.
— А, голышах. Хе-хе… Понимаю.
— Среди пшибеницких изгнанников, — продолжил рассказ Таулер, — уже не было Гуски-Локвиса, верховодил там проповедник Петр Кавниш. И его дружки: Ян Быдлин, Микулаш Слепой, Тршачек, Буриан. Они провозгласили полную ликвидацию семейных уз, отменили супружеские союзы, объявили братское равноправие и полную сексуальную свободу. Решили, что они безгрешны, как Адам и Ева, а поскольку среди безгрешных не место стыду, скинули одеяния и расхаживали голышом, в одежде Адама — отсюда пошло название «адамиты», все чаще ассоциирующееся с ними. С величайшим рвением придавались совместным оргиям. Однако вскоре между главарями-жрецами начались внутренние столкновения и разборки — кажется, в них меньше шла речь о религиозных проблемах, а больше о разделе гаремов. Несколько главарей ушли, захватив с собой группки сторонников и табунки бабенок. Впрочем, большинству бабенок очень нравилось быть в пикардских коммунах, где придерживались идеи полного равноправия полов. Воплощая ее в жизнь, nota bene, таким образом, что каждая баба могла связываться и… трахаться с кем только душеньке угодно. Впрочем, свобода эта была лишь видимостью, потому как роль петухов в этих курятниках исполняли Каниш и другие жрецы. Однако бабешки были так увлечены, так переполнены мистицизмом, что наперегонки стремились услужить какому-нибудь «святому мужу», считали разведение ног привилегией, религиозным служением и прямо-таки впадали в раж, если «святой» по своей доброте изволил воспользоваться их выпяченной… э… гузкой.
— Да, — философически вставил Амадей Батя, не отрывая глаз от задка одной из прислуживающих игрокам девушек, — такова уж женщина, любвеобильна. И в похоти ненасытна. Сколько свет стоит, так было и так будет in saecula saeculorum[619].
— А вы, — подсел к ним Шарлей, которому, видимо, надоела игра, — как всегда, о бабах?
— Я излагаю твоему другу, — обрезал Беренгар Таулер, — краткий курс истории.
— Тогда и я охотно послушаю.
— У Жижки, — откашлялся Таулер, — пикарты все время были бревном в глазу. Против чехов снаряжали крестовые походы, католическая пропаганда раздувала проблему пикартского сектантства, адамиты оказались для нее прямо-таки пределом мечты. Вскоре вся Европа верила, что все чехи как один ходят голышом и трахаются все подряд в соответствии с учением Яна Гуса. Перед угрозой крестовых походов анархия в рядах могла оказаться губительной. А у пикартов, что уж говорить, по-прежнему были в Таборе тихие союзники. В конце марта 1421 года Жижка ударил на коммуну Каниша. Часть сектантов вырезали, часть, несколько десятков человек, в том числе самого Каниша, поймали. Всех пойманных сожгли живьем. Произошло это в деревне Клокоты, во вторник перед святым Георгием. Место было выбрано не случайно. Клокоты лежат совсем рядом с Табором, за казнью можно было наблюдать со стен. Жижка предостерегал Табор…
Он замолчал, глянул в угол, на Самсона Медка.
— Ну и стругает же он этот колышек, — вздохнул он. — Аж стружки летят… А ему не опасно давать нож? Он себе рук не порежет?
— Не бойся. — Рейневан уже привык к таким вопросам. — Он вопреки видимости очень осторожен. Продолжай, брат Беренгар. Что было дальше?
— Поочередно прикончили других сектантов, пока не осталась только одна группа: коммуна Буриана. Эти прятались в лесах у реки Нежарки. Жуткая банда, наирадикальнейшие из радикальных, совершенно сбрендившие и убежденные в своей божественной миссии. Они начали нападать на окружающие деревни и поселения, как говорили, чтобы «обращать». В действительности убивали, грабили, жгли, куражились, совершали невероятные зверства. Не боялись никого. Буриан, их вожак, которого, как, впрочем, раньше Каниша, уже официально именовали «Иисусом» и «сыном Божиим», вдалбливал им, что, будучи избранниками, они неприкасаемы и бессмертны, что ни один нож их не возьмет и никакое оружие не может ранить. Окружил себя гаремом из двадцати с чем-то женщин и девушек. Наконец дошел до того, что…
— Ну?
— Начал причащать… Хм-м-м… С помощью… fellatio[620]. Святое причащение, а? Но быстро приближался конец пикартского intermezzo. Жижка уже навис над ними как ястреб. В октябре выследил и окружил. Адамиты Буриана яростно сопротивлялись, дрались как дьяволы. Их вырезали, а примерно полсотни взяли живыми. Все сгорели на кострах. Половина были женщины, в большинстве — беременные. К ним отнеслись милостиво: адамитов перед сожжением подвергли жесточайшим мучениям. Адамиток сожгли без пыток.
— Всех?
— Нескольких, — покачал головой Беренгар Таулер, — оставили. В большом секрете, старательно спрятав от Жижки. О сексуальной свободе адамитов в то время уже хорошо знали. Адамитки, шел слух, любят, раздеваясь догола, а когда касается этих дел, то прямо-таки обожают оргии, особенно групповые, ничто не доставляет им большего удовольствия, чем коллективные игры, по несколько на одну. Ну а если они это так любят…
— Не надо. — Рейневан стиснул зубы. — Не надо досказывать.
— Однако должен. Одна из тех, которых пощадили, последняя живая, как раз несет сюда жбанчик.
— Маркета, — подтвердил Амадей Батя. — Некогда любимая жопка адамита Буриана, его фаворитка. Хунцлегер выкупил ее у таборитских братьев, когда она им осточертела. Сейчас она его рабыня. Собственность. Целиком и всегда. До самой смерти.
— Уйдя в коммуну, она сожгла мосты. — Таулер заметил удивленную мину Рейневана. — Возврата нет. Сектанты отказались от родственников…
— А охота на пикартов продолжается, — добавил, на первый взгляд равнодушно, Шарлей. — Почти ежедневно ловят и сжигают какого-нибудь, перед сожжением истязают. Девка вынуждена делать то, что приказывает Хунцледер, она отдана на его милость и немилость. И только благодаря ему живет.
— Живет? — Рейневан повернул голову.
Никто ему не ответил.
Названная Маркетой рыжеволосая девушка наполнила кубки. Теперь Рейневан рассмотрел ее внимательнее. На этот раз, наливая ему, она подняла глаза. В ее взгляде не было того, что он ожидал, на что надеялся: боли, стыда, покорности, подчиненности рабыни. Глаза рыжеволосой девушки заполняла огромная, безбрежная пустота.
Уголком глаза он заметил то, что удивило его еще больше.
Самсон Медок перестал стругать.
— Ну, господа и братья. — Хунцледер поднялся из-за стола. — Время развеяться после трудов. Слуги, передвинуть лавки! Двигайся, Йежабек! Эй, вы там, девки, нацедить вина и подать! А вам, гости, напоминаю, что это развлечение платное. Глаза может порадовать тот, кто не пожалеет флорена либо венгерского дуката. Или равноценности, то есть тридцати широких грошей. Однако не пожалеет тот, кто не поскупится! Дело стоит и десяти дукатов, ручаюсь!
Вскоре гости расселись в импровизированном зале за дубовым столом, на котором недавно играли.
Стол осветили фонарями. Один из кнехтов начал вдруг ритмично бить в бубен. Шум утих.
Из эркера вышла Маркета. Бубен умолк.
Она шла спокойно, босая, окутанная чем-то, что только спустя некоторое время удалось определить как стихарь, настоящее литургическое одеяние. С помощью одного из слуг поднялась на стол. Немного постояла неподвижно, вслушиваясь в ритм бубна. Потом приподняла платье. Чуть повыше колен. Потом еще выше. Затанцевала легко, повернулась, легкая, как фривольная пастушка. Манфред фон Сальм восторженно крикнул, ударил в ладоши.
Маркета даже не обратила внимания. Каждый ее жест, каждое движение, каждый взгляд, каждая неестественная улыбка говорили об одном: я здесь одна. Я одна, одна, одинока и далека от вас. От вас и от всего того, чем вы являетесь. Я совершенно в другом мире.
Et in Arcadia ego, подумал Рейневан. Et in Arcadia ego[621].
Бубен загудел быстрее, но девушка не подлаживалась к ритму. Наоборот — двигалась, выходя из ритма. Медленно, как бы сонно. Возбуждающе и гипнотизирующе. А подтянутый подол стихаря поднимался все выше и выше, непрерывно, дошел до середины бедер, выше, еще выше, приоткрывая наконец то, чего ждали все, при виде чего прореагировали невольными гримасами, кашлем, стоном, сопением, громким сглатыванием слюны. Бубен ударил сильно и замолк, а Маркета медленно подняла стихарь. И быстро стянула его через голову. Веснушки покрывали ее плечи и руки, мелкой пыльцой запорошили шею и груди. Ниже их уже не было.
Бубен зашелся дробью, а девушка начала поворачиваться, поворачиваться и раскачиваться, как вакханка, как Саломея. Теперь стало видно, что маковые зернышки веснушек покрывают также ее спину и шею. Буря волос вздыбилась как волны Красного моря за мгновение до того, как Моисей приказал ему расступиться.
Бубен загрохотал сильнее. Маркета замерла в позе столь же неприличной, сколь и противоестественной. Манфред снова зааплодировал, рогачевский сотник ухнул, ухнул также Амадей Батя, колотя себя по бедрам, Хунцледер захохотал. Беренгар Таулер принялся выкрикивать «браво».
Но это не был конец представления.
Девушка присела, подхватила руками груди, сжав их и направив на зрителей. При этом раскачивалась и извивалась словно змея. И улыбалась. Но это не была улыбка. Это были спазмы мускулов, spasmus musculi faciei. По знаку бубна Маркета гладко и ловко перешла из присядки в посадку. Бубен принялся бить мелко и неистово, а девушка снова начала извиваться змеей. И наконец замерла, откинула голову назад и широко развела бедра. Так широко, что никого из зрителей не обошла ни одна деталь. Ни даже деталь детали.
Прошло некоторое время.
Девушка схватила стихарь, спрыгнула со стола и скрылась в эркере. Ее преследовали аплодисменты и рев зрителей. Манфред фон Сальм и сотник Рогача кричали и топали, Беренгар Таулер стоя аплодировал, Амадей Батя орал петухом.
— Ну что? — Фридуш Хунцледер встал, пересек комнату и сел за стол. — Как? Вы когда-нибудь видели такую же рыжую? Зрелище не стоило дуката? А коли мы уж об этом заговорили, милостивый государь Шарлей, то от тебя я получил только два. А ведь вы пришли втроем. А здесь каждая пара глаз идет в счет — кто смотрит, тот платит. У нас революция, все равны, мужчина и мальчик. А ну! Это я не тебе, а твоему хозяину! Ты возвращайся туда, где сидел, продолжай стругать свой колышек. Да и есть ли у тебя дукат-то? Ты когда-нибудь в жизни видел дукаты?
Рейневан не сразу понял, к кому обращается Хунцледер. Изумление прошло не сразу.
— Ты глухой? — спросил Хунцледер. — Или только глупый?
— Девушка, которая танцевала, — Самсон Медок стряхнул стружки с рукава. — Я хотел бы ее отсюда забрать.
— Чтооооо?
— Хотел бы принять, я бы так сказал, права собственности на нее.
— Чтооооо?
— Слишком мудро? — Самсон ни на тон не повысил голоса. — Тогда скажу проще: она твоя, а должна быть моей. Давай покончим с этим.
Хунцледер смотрел на него долго, словно не мог поверить собственным ушам и глазам. Наконец громко фыркнул.
— Господин Шарлей, — повернул он голову. — Это что за фокусы? Что, у вас всегда так? Он сам по себе? Или вы ему приказали?
— Он. — Шарлей доказал, что даже совершенно неожиданное событие не может застать его врасплох. — У него есть имя. Его зовут Самсон Медок. Я ничего ему не приказывал. И не запрещал. Он свободный человек. Имеет право на самостоятельные торговые сделки.
Хунцледер осмотрелся. Ему не понравились ни откровенный хохот Манфреда фон Сальма, ни фырканье Амадея Бати, ни явно насмешливые мины остальных. Они ему не нравились. Это можно было запросто прочесть по его лицу.
— Из самостоятельной сделки, — процедил он, — ничего не получится. Девка не продается, это раз. Я не торгую с идиотами, это два. Выматывай отсюда, чурбан. Пошел вон. Приведи в порядок лошадей, очисти сральню или что-нибудь еще. Это заведение для игроков. Не играешь — выматывайся.
— Но ведь я именно игру имел в виду, — ответил Самсон, спокойный как изваяние. — Торговля людьми — занятие для разбойников и последних сукиных сынов. А вот риск… Ну что ж, при многочисленных недостатках он обладает и положительными качествами. В лотерейной игре, как на это указывает ее название, приходится поручить себя неведомой судьбе. Тебя не интересует непредугаданная судьба, Хунцледер? Ты вроде бы готов к любой игре. Так ну же, давай. Один бросок камнями.
В комнате воцарилась тишина. Лица некоторых присутствующих все еще искажали гримасы веселья, но уже никто не смеялся громко. Покрытая оспинами половина лица Хунцледера неприятно искривилась. Движениями головы он приказал своим слугам выйти из тени. Потом бросил Самсону пару костей, тех, которыми играли. Себе взял свои, желтые.
— Ну что ж, сыграем, — проговорил он ледяным голосом. — Один бросок. Выиграешь — девка твоя. Тебе не придется даже доплачивать, знай наших. Однако если я выкину больше, чем ты…
Он щелкнул пальцами. Один из слуг подал ему небольшой топорик. Второй поднес заряженный арбалет. Шарлей быстро схватил Рейневана за руку.
— Если я выкину больше, — докончил шулер, кладя топорик перед собой на стол, — я отрублю тебе столько пальцев, сколько очков выкинешь ты. У рук. А понадобится, то и у ног. Как уж там в игре получится. И как решит неведомая судьба.
— Эй-эй, — зло сказал Иштван Сеце. — Это еще что такое? Брось свои желтые кости, зараза…
— Бойню, — подхватил Хабарт Моль из Моджелиц, сотник у Рогача, — собираешься здесь устроить?
— Теленок захотел поиграть! — заглушил обоих шулер. — Будет ему игра! Он вроде бы человек свободный. Имеющий якобы право на самостоятельность. Так что может еще отказаться. Самостоятельно признать, что сглупил, и самостоятельно уйти отсюда. Никто его не задержит, если не будет слишком долго тянуть с уходом.
Сотник, это было видно, может, и стал бы спорить, да и напряженные мины венгра и Бати тоже кое о чем свидетельствовали. Но прежде, чем кто-либо успел что-нибудь сказать, Самсон тряхнул костями и кинул их на стол. Одна упала кверху четверкой, вторая тройкой.
— Это, — сказал он с поразительным спокойствием, — будет семь пунктов, если не ошибаюсь.
— Не ошибаешься. Четыре плюс три дают семь. А если считать твоими пальцами — десять да десять получается двадцать. Пока что.
Кости покатились. Все свидетели происходящего вдохнули в один голос. Йежабек выругался.
Обе желтые кости упали одним-единственным глазком кверху.
— Ты проиграл, — прервал гробовую тишину бас Самсона Медка. — Тебе не повезло. Девушка моя. Так что я забираю ее и действительно ухожу.
Хунцледер напал со скоростью дикой кошки. Топорик свистнул в воздухе, но не врезался, как должен был бы, в висок Самсона. Гигант был еще быстрее. Он отвел голову, левой рукой схватил шулера за локоть, правую стиснул на пальцах, держащих оружие. Все слышали, как Хунцледер взвыл и как хрустнули кости. Самсон вырвал топорик из раздавленных пальцев, отвел его, пригнул шулера к столу, обушком крепко саданул по пальцам второй руки, упирающейся в столешницу. Хунцледер завыл еще громче. Самсон ударил еще раз. Шулер повалился лицом на стол и потерял сознание.
Потерял сознание, не увидев, как Рейневан с ловкостью лесной кошки подскочил к слуге, целящемуся из арбалета, и подбил оружие так, что ложе с малоприятным звуком ударило по губам и зубам. Как Шарлей выводит из строя другого кнехта своим излюбленным пинком по колену и дробящим нос ударом. Как Амадей Батя валит одного из шулеров табуретом по крестцу, как Беренгар Таулер с помощью выхваченных неведомо откуда стилетов предупреждает других, что их вмешательство чревато риском, а Рейневан вырванным у слуги арбалетом придает предостережению опасную серьезность. Как Йежабек сидит, замерев с идиотски раскрытым ртом, из-за чего выглядит совершенно как деревянная деревенская статуэтка святого. Как Самсон спокойно направляется в эркер и выводит оттуда рыжую веснушчатую девушку. Девушка была бледной, шла неохотно, даже немного сопротивляясь, но Самсона это нисколько не волновало. Он бесцеремонно, но негрубо и решительно вел ее за собой.
— Пошли, — бросил он Рейневану и Шарлею. — Пошли отсюда.
— И поскорее, — подтвердил Беренгар Таулер, не выпуская из рук двух стилетов. — Пошли, и поскорее. Я и Амадей с вами.
Они отъехали не больше чем полмили, тракт вывел их из темного бора на поля ржи, светлые под звездами. Ведущий кавалькаду Беренгар Таулер остановился и повернул коня, преградив дорогу остальным.
— Стоять! — крикнул он. — Хорошего понемногу! Я хочу знать, во что мы играем! В чем тут, холера вас побери, дело?
Конь Шарлея дернул головой, заржал, прижал уши. Демерит успокоил его.
— На кой ляд, — не унимался Таулер, — был нужен этот дебош? За который все мы можем заплатить головами. На кой черт нам эта девка? Куда, зараза вас возьми, мы едем? И кроме того…
Он вдруг направил коня прямо на Самсона, словно хотел его таранить. Самсон даже не дрогнул. Не дрогнула сидящая на луке девушка с по-прежнему равнодушным лицом и отсутствующим взглядом.
— Кроме того, — воскликнул Беренгар Таулер, — кто таков, черт побери, этот тип? Кто он?
Шарлей подъехал к нему, причем так решительно, что Таулер резко натянул вожжи.
— Я с вами дальше не поеду ни стаяна, — сказал он уже значительно тише. — Пока не узнаю, в чем дело.
— Вольному воля, — процедил Шарлей, — и вольная дорога.
— В корчме мы вам помогли, да? Мы вмешались, да? А теперь сами оказались в затруднении, да? И нам не полагается даже слова объяснения, да?
— Да. То есть нет. Не полагается.
— Тогда я… — Таулер аж захлебнулся, — я…
— Не знаю, что ты. — Амадей Батя, всматривающийся в Самсона, подвел коня с другой стороны. — А я знаю, чего бы хотел. Так вот я хотел бы узнать, каким чудом на обманной кости вместо шестерки появляется одно очко. Охотно научился бы чему-нибудь такому, за плату, конечно. Я понимаю, что это чары, но можно ли это сделать? Или, чтобы что-то такое проделать, нужна особая сила? Какая же, интересно было бы узнать.
— Большая! — Прислушивающийся Рейневан наконец дал волю эмоциям. — Огромная! Невообразимая! Такая, что я всерьез сомневаюсь, есть ли смысл…
— Попридержи, — резко осадил его Шарлей. — Слишком много болтаешь!
— Говорю что хочу и как хочу!
— Я вижу, — фыркнул Беренгар Таулер, — что и меж вами нет единства относительно случившегося. И что в этом отношении дело идет к семейной сваре. А поскольку мы с Батей не родственники, то отъедем малость в сторонку. Когда вы уже все друг другу скажете, крикните. Решим, что и как.
Оставшись одни, они долго молчали. Рейневан почувствовал, что злость постепенно отходит. Но не знал, как и с чего начать. На Шарлея рассчитывать было нечего, в таких ситуациях он никогда не начинал первым. Кони похрапывали.
— В шулерне, — наконец заговорил Самсон Медок, — произошло то, что должно было произойти. Это было неизбежно. Это должно было произойти… Потому что… должно было. Ничто иное случиться не могло, другой ход событий был невозможен. Поскольку другое, альтернативное течение событий предполагало безразличие. Согласие. Приятие. Одобрение. То, что мы увидели в шулерне, свидетелями чего были, исключало безразличие и бездействие, а значит, альтернативы действительно не было. Случилось то, что должно было случиться. А кости… Ну что ж, кости, в принципе говоря, управляются при падении такими же законами. Падают так, как и должны упасть.
Рейневан слышал, как сидящая перед Самсоном девушка тихо вдохнула.
— В принципе, — продолжил Самсон, — мне больше нечего добавить. Если хотите о чем-то спросить… Рейнмар? Мне показалось, что тебя что-то гнетет.
— Одна мысль, — признался Рейневан, сам удивляясь своему спокойствию. — Только одна мысль. В течение года пражские магики маялись, пытаясь помочь тебе, дать возможность вернуться в свою нормальную форму, в свой нормальный мир, стихию, измерение, я уж и сам не знаю куда. У них не получилось. Сейчас мы запланировали довольно рискованный поход через Чехию, идем куда-то под Йичин и Турнов, почти к гуситской границе. Потому что стараемся тебе помочь. После того, что я сегодня видел, меня мучает некая мысль. Нужна ли тебе вообще и в чем-либо помощь? Самсон? Нужна ли тебе, способному изменить расположение брошенных костей, помощь обычных, мало что умеющих людей? Нужна ли тебе наша помощь? Необходима ли она тебе?
— Необходима, — немедленно, ни мгновения не поколебавшись, ответил гигант. — И я завишу от нее. Ведь, — добавил он очень тихо и мягко, — ведь оба вы знаете об этом.
Девушка — Маркета — вздохнула еще раз.
— Ладно, — вмешался Шарлей. — Произошло то, что произошло. Знай, Самсон, мне далеко до твоего фатализма. По-моему, от неизбежных событий и вещей очень легко защититься: надо просто их не делать. Точно так же обстоит дело с явлениями, на которые нельзя смотреть равнодушно… достаточно отвести глаза. Тем более что они оказываются на этом свете скорее нормой, нежели исключением. Но это случилось и скорее всего, как я вижу, не отменится. Мы сделали доброе дело и заплатим за это, ибо за глупость всегда платят. Однако, прежде чем это случится, план будет таков: девушку надо где-то безопасно поместить.
— Я отвезу ее в Прагу, — заявил Самсон. — К пани Поспихаловой.
Маркета демонстративно дернулась на луке, замурлыкала по-кошачьему. Самсон не обратил внимания ни на демонстрацию, ни, кажется, на то, что она очень крепко сжимала ему запястье.
— Один ты с ней ехать не можешь, — решил Шарлей. — Что делать, поедем вместе. А как быть с Таулером и Батей? Если план добраться до Тросок по-прежнему действует, Таулер бы пригодился, он утверждает, что знает, как попасть в замок. Слишком многое ему выдавать нельзя, но факт остается фактом: в шулерне они встали на нашу сторону, и из-за нас у них могут быть неприятности. Хунцледер может отомстить. Оба они служат в таборитской армии, знают, кто из значительных гейтманов поигрывал… и проигрывал у Хунцледера…
— Пусть бы каким значительным ни был этот гейтман, — пообещал Рейневан, — его можно осадить. А шулера, если тот поднимет шум, тоже. Потому что против значительных есть более значительные.
— Флютек.
— Угадал. Поэтому все вы поедете в Прагу. А я поеду дальше. К Белой горе.
Белой горой называли лысое взгорье к западу от Праги, неподалеку от остатков монастыря премонстратенсов в Страхове. Основание горы прибывающие к Праге войска неоднократно использовали для разбивки лагеря. В результате измученные реквизициями и грабежами жители окружающих деревушек убрались к черту, а район опустел. Армии приходили и уходили, но были у Белой горы и постоянные обитатели. Богухвал Неплах по прозвищу Флютек облюбовал Белую Гору в качестве своей главной квартиры и учебного центра для гуситской разведки. Флютек мог бы жить в самой Праге, но не хотел. Столичного города он не любил и боялся. Прага, что ни говори, даже в минуты покоя и порядка была чем-то вроде уснувшего, но непредсказуемого и всегда алчущего крови чудовища. Пражане легко впадали в ярость и взрывались, а во время взрыва были страшны. Для тех, кого не любили.
Флютека в Праге мало кто любил.
Поэтому Флютек предпочитал Белую гору. И тут пребывал. Благодаря тому, что он, Богухвал Неплах, здесь пребывал, название «Белая гора» войдет в историю Чехии, утверждал он, а детей, говаривал он, будут заставлять зазубривать это название.
Светало, когда Рейневан миновал некогда богатый, а теперь ограбленный и опустевший страховский монастырь. Светало, и начинал накрапывать дождь. Когда он добрался до Белой Горы, утро уже было в разгаре, а дождь полил как из ведра.
Промокшие стражники у частокола не обратили на него никакого внимания, часовой у ворот махнул рукой, указывая на площадь. Не расспрашиваемый никем, он завел коня в конюшню. Сидевшие там люди взглянули на него, никто ни о чем не спросил.
Шпионский центр строился, дождь еще больше усилил висящий над этим местом запах недавно рубленного теса и струганых досок, всюду было полно стружек. Из-за старых халуп и овинов выглядывали новые постройки, просвечивающие новой тесиной и испускающие смолу из затесов. Не вызвав ни у кого интереса, Рейневан подошел к одному из таких новых домов — низкому, длинному, напоминающему большой склад. Вошел в сени, потом в комнату. Полную дыма, пара, влаги. И людей, жующих, говорящих, сущащих одежду. Они тоже глянули на него. И тоже ни о чем не спросили.
Заглянул в большую комнату. Тут на лавках сидели человек сорок мужчин, сосредоточенно слушающих лекцию. Рейневан знал преподавателя, почтенного старца, шпиона, как говорили, служившего еще Карлу IV. Дед был настолько ветхим, что слухам можно было верить. Да и вообще, судя по возрасту и внешности, старик мог шпионить и для Пршемькловичей[622].
— А ежели что не так пошло, кхе-кхе… — поучал он, кашляя, — если вас, того-этого, окружили, то запомните: лучше всего учинить в таком людном месте шум-гам, мол, это евреи, мол, все это, того-этого, из-за евреев, что все это еврейские козни. Берите в рот кусок мыла, пускайте у городского колодца пену и кричите: спасите, помогите, помираю, отравили, отравили, евреи, евреи. Народ тут же кинется евреев громить, начнется, того-этого, кхе-кхе, дикая свалка. Инквизиция, о вас забыв, возьмется за евреев, а вы спокойненько сбежите. То же самое, если кого поймают и на пытки поведут. Тогда, того-этого, по-глупому орать, кричать, что, мол, невиновен, что ты слепое оружие, виноваты евреи, что они велели, золотом подкупили. Поверят, дело, того-этого, верное. В такое всегда, кхе-кхе, верят.
— Эй! Рейневан!
Окликнул его Славик Кандат, знакомый Рейневана еще по студенческим временам. Когда Рейневан начинал учебу, Славик Кандат уже учился по меньшей мере лет восемь и был старше большинства докторов, не говоря уж о магистрах. Впрочем, «учился» было словом неадекватным — Славик, правда, в училище бывал, иногда его удавалось там увидеть. Но в сто раз чаще можно было застать в каком-нибудь борделе на Перштыне либо на Краковской. Либо в городской тюрьме, куда его регулярно сажали за пьяные разборки и ночное дебоширство. Хоть и не мальчишка, Кандат любил стычки и драки, поэтому не было ничего странного в том, что после дефенестрации он с энтузиазмом влился в революционный поток. Рейневан нисколько не удивился, увидев его у Флютека весной 1426 года, во время первого посещения Белой Горы.
— Привет, Славик. Ты что, стал секретарем?
— Э? Ты об этом? — Кандат поднял листы бумаги и гусиные перья. — Это письма с неба.
— Откуда?
— Я продвинулся, — похвалился вечный студент, расчесывая пальцами бывшие волосы. — Брат Неплах перевел меня в отдел пропаганды. Я стал писарем. Художником. Почти поэтом. Пишу письма, упавшие с неба. Понимаешь?
— Нет.
— Ну, тогда послушай. — Кандат взял один из листов, прищурил близорукие глаза. — Упавшее с неба письмо Божьей Матери. Мое вчерашнее произведение. Народ неверный, поколение бесчестное и двуличное, — начал он читать голосом, впадающим в пропагандистский пафос. — Падет на вас гнев Божий и неудачи в трудах, и в стадах ваших, коими вы владеете. Ибо не следуете вы истинной вере, но слушаете римского антихриста, отвращу я от вас Мое лицо, а сын Мой осудит вас за зло, кое учинили вы в Его священной Церкви, и поразит вас, как поразил Он Содом и Гоморру. И будете вы зубами скрежетать и стенать. Аминь. Понимаешь, письма упавшие с неба, улавливаешь? — пояснил Кандат, видя, что Рейневан ничего не понимает. — Письма Иисуса, письма Марии, письма Петра. Мы пишем их. В пропаганде. Агитаторы и эмиссары вызубривают их, идут во вражеские страны оглашать народам тамошним. Дабы, как говорит начальник нашего отдела, так им в головы насрать, чтобы они не знали, кто свой, кто враг и где кто. Потому-то они и есть письма с неба, усек? Вот это, послушай, письмо Иисуса. Заметь, как шикарно написано…
— Знаешь, Славик, я немного спешу…
— Послушай, послушай! Грешники и негодяи, близится ваш конец. Терпелив я, но если с Римом, с этим зверем Вавилонским, вы не порвете, то прокляну я вас вместе с Отцом моим и ангелами моими…
— Брат Белява? — выручил Рейневана голос сзади. — Брат Неплах желает вас срочно видеть, ждет. Извольте пойти. Я провожу.
Один из новопостроенных домов был видный, напоминал усадьбу. На первом этаже в нем было несколько гостиных, на втором — несколько по-спартански обставленных комнат. В одной из них стояло большое и отнюдь не спартанское ложе. На ложе, накрытом периной, лежал и стонал Флютек.
— Ты где болтался? — дико взвыл он, увидев Рейневана. — Я посылал за тобой в Прагу, посылал под Колин! А ты… Оооо! Оооооо! Аааааааа!
— Что с тобой? А, не говори. Знаю.
— Ах, ты знаешь? Не может быть! Тогда скажи, что со мной!
— Вообще-то мочекаменная болезнь. А в настоящий момент у тебя колики. Сядь. Подними рубаху, повернись. Здесь болит? Где я стучу?
— Аааааа! А, курва!
— Несомненно, почечные колики, — определил Рейневан. — Ты и сам прекрасно знаешь. Это наверняка не первый раз, а симптомы характерные: повторяющиеся приступы боли, отдающие вниз, тошнота, давление на мочевой пузырь…
— Перестань болтать. Начинай лечить, чертов знахарь.
— Ты, — усмехнулся Рейневан, — случайно оказался в хорошей компании. Тяжелой каменной болезнью и очень мучительными почечными приступами страдал Ян Гус в Констанции, сидя в тюрьме.
— Ха. — Флютек накрылся периной и страдальчески улыбнулся. — Значит, это наверняка признак святости… С другой стороны, меня уже не удивляет, что Гус тогда не отрекся… Он предпочел костер этим болям… Иисусе Христе, Рейневан, сделай же что-нибудь, умоляю…
— Сейчас приготовлю успокоительное. Но камни надо удалить. Необходим цирюльник. Лучше всего специализированный литотомист[623]. Я знаю в Праге…
— Не хочу, — взвыл шпик, неизвестно, от боли или от ярости. — Был тут уже такой! Знаешь, что хотел сделать? Задницу мне разрезать! Понимаешь? Разрезать задницу!
— Не задницу, а промежность. Надо разрезать, иначе как добраться до камней? Через разрез в мочевой пузырь вводят длинные щипцы…
— Прекрати! — завыл Флютек, бледнея. — И не говори даже об этом! Не для того я тебя притащил, высылал сменных лошадей… Вылечи меня, Рейневан. Магически. Я знаю, ты сможешь.
— Ты, вероятно, бредишь от температуры. Колдовство — это peccatum mortalium, смертный грех. Четвертый пражский канон велит колдунов карать смертью. Я приготовлю тебе успокоительный напиток для приема сейчас. И nepenthes, дурманящее лекарство на потом. Используешь, когда явится литотомист. Почти не почувствуешь, когда он станет резать. А введение щипцов как-нибудь вытерпишь. Только не забудь взять в зубы палочку или кожаный ремень…
— Рейневан. — Флютек побелел как полотно. — Прошу тебя. Засыплю золотом…
— Ага, ясно… Засыплешь. Ненадолго, потому что у осужденных на сожжение колдунов золото конфискуют. Ты небось забыл, Неплах, что я работал на тебя. Многое видел. И многому научился. Впрочем, это пустопорожняя болтовня. Я не могу магически убрать камни, потому что, во-первых, это рискованная процедура. А во-вторых, я не чародей и не знаю заклинаний…
— Знаешь, — холодно прервал Флютек. — Прекрасно знаю, что знаешь. Вылечи меня, и я забуду, что знаю.
— Шантаж, да?
— Нет. Мелкий подхалимаж. Я буду твоим должником. В порядке выплаты долга забуду о некоторых делах. А если ты окажешься в трудном положении, сумею выручить и отблагодарить. Пусть меня поглотит пекло, если…
— Пекло, — на этот раз прервал Рейневан, — и без того тебя поглотит. Процедуру проведем в полночь. Никаких свидетелей, только ты и я. Мне понадобится горячая вода, серебряный кувшин или ковш, тарелка горячих углей, медный котелок, мед, березовая и вербная кора, свежие ореховые прутья, что-нибудь, сделанное из янтаря…
— Тебе доставят все, — заверил Флютек, кусая от боли губы, — что хочешь. Позови людей, отдавай приказы, все, что ты потребуешь, будет доставлено. Кажется, для нигромантии бывает иногда нужна человеческая кровь или органы… Мозг, печень… Не стесняйся, требуй. Понадобится, так… кого-нибудь выпотрошим.
— Хотелось бы верить, — Рейневан открыл шкатулку с амулетами, презент от Телесмы, — что ты спятил, Неплах. Что у тебя от боли разум помешался. Скажи, что то, что ты несешь, это сумасшествие. Скажи это, очень прошу.
— Рейневан?
— Что?
— Я действительно этого не забуду. Буду твоим должником. Клянусь, что исполню любое твое желание.
— Любое? Прелестно.
У Рейневана были все поводы гордиться. Он гордился, во-первых, своей предусмотрительностью. Тем, что так долго приставал к доктору Фраундинсту, что тот — несмотря на первоначальное нежелание — выдал ему свои профессиональные секреты и научил нескольким медицинским заклинаниям. Горд он был и тем, что просидел штаны над переводами «Kitab Sirr al-Asar» Гебера и «Al Hawi» Разеса, что изучил «Regimen sanitatis» и «De morborum cognitione et curatione» — и что много внимания уделял болезням почек и мочевого пузыря, в том числе особо — магическим аспектам терапии. Он был горд — в принципе — и тем, что вызвал в чародее Телесме достаточно симпатии, чтобы тот одарил его на дорогу несколькими очень практичными амулетами. Но больше всего, разумеется, Рейневан гордился эффектом. А эффект магической процедуры превзошел ожидания. Под воздействием заклинания и амулета камень в почке Флютека раздробился, простое, обычно используемое при родах заклинание расширило мочевод, сильные мочегонные чары и травы довершили дело. Разбуженный после глубокого усыпления Неплах выдал остатки камня вместе с ведрами мочи. Был, правда, и период кризиса — в определенный момент Флютек начал мочиться кровью, прежде чем Рейневан успел разъяснить, что после магической процедуры это совершенно нормальное явление, шпион орал, взывал к небесам, осыпал медика ругательствами, среди которых не было недостатка в таких определениях, как «verfluchter Hurensohn»[624] и «затраханный колдун». Глядя на свой брызгающий кровью член, Неплах призывал солдат и грозил медику сожжением на костре, насаживанием на кол и бичеванием. Именно в такой последовательности. Наконец ослаб, а поскольку облегчение от колик тоже сделало свое, уснул. И спал полсуток с лишком.
Дождь не прекращался. Рейневан скучал. Забежал на лекцию престарелого деда, бывшего шпиона Карла IV. Посетил грамотеев, пишущих упавшие с неба письма и апокалипсисы, пришлось несколько штук выслушать. Заглянул в овин, в котором тренировались стенторы, специальное подразделение разведки, состоящее из мужиков с громкими — стенторскими — голосами. Стенторов обучали психологической войне; им предстояло деморализовывать защитников осажденных замков и городов. Тренировались они далеко от главного лагеря, потому что во время тренировок орали так, что уши закладывало.
— Сдавайся! Бросай оружие! Иначе вам всем крышка!
— Громче! — кричал проводящий занятие, дирижирующий взмахами рук. — Ровней и громче! Раз-два! Раз-два!
— Дочерей! Ваших! Вырежем! Выре! Жем! На! Пики! Наса! Дим!
— Брат Белява, — потянул его за рукав уже известный ему адъютант Флютека. — Брат Неплах приглашает к себе.
— Шкуру! Сде! Рем! — орали стенторы. — Яйца! У! Вас! Выр! Вем!
Богухвал Неплах чувствовал себя уже вполне нормально, ничто у него не болело, он был по-прежнему злобен и нагл. Выслушал то, что ему имел сказать Рейневан. Мина, с которой он слушал, ничего хорошего не предвещала.
— Вы идиоты, — оценил он вкратце и беспорядочно изложенные приключения в шулерне. — Так рисковать, и ради кого? Ради какой-то проститутки! Всем вам там могли глотки перерезать, я искренне удивляюсь, что не перерезали. Не иначе как Хунцледер дал в этот день своим лучшим охранникам выходной. Ну, не огорчайся, мой медик, милый моему сердцу и почкам. Шулер не страшен ни тебе, ни твоим друзьям-чудакам. Его предупредят о последствиях. Что касается другого дела, — Флютек сплел пальцы, — то тут вы показали себя еще большими идиотами. Подкарконоши в огне, гуситское пограничье горит, Бартенберки, Биберштайны, Догны и другие католические вельможи постоянно ведут с нами, как они это называют, виселичную войну. Отто де Бергов, пан в Тросках, уже заработал прозвище Гуситобоец. А то, что я поклялся исполнить твое желание? Отменяю. Во-первых, ты ловко меня обошел, во-вторых, желание это идиотское, в-третьих, ты не хочешь сказать мне, что собираешься там искать. Рассмотрев все сказанное, я отказываю. Твоя смерть на католической шубенице была бы для нас потерей и печальной, и бессмысленной. А у нас в отношении тебя есть планы. Ты нужен нам в Силезии.
— Как разведчик?
— Ты заявлял о поддержке дела Чаши. Просился в ряды Божьих воинов. И хорошо! Каждый должен служить так, как лучше всего умеет.
— Ad maiorem Dei gloriam?
— Скажем так.
— Я гораздо лучше послужу в качестве лекаря, чем шпиона.
— Предоставь мне судить об этом.
— Подчиняюсь твоему решению. Потому что именно в твоей почке я раздробил камень.
Неплах долго молчал, скривив рот.
— Ну ладно. — Неплах вздохнул, отвел глаза. — Ты прав. Вылечил меня. Избавил от мучений. А я поклялся выполнить твое желание. Если ты так уж этого жаждешь, если это твоя величайшая мечта, поедешь на Подкарконоше. Я же не только не стану выпытывать, в чем тут дело, но еще и облегчу тебе эскападу. Дам людей, эскорт, деньги, контакты. Повторяю: я не спрашиваю, что за дела ты там собираешься свершить. Но ты должен управиться до Рождества Христова. И к этому времени быть в Силезии.
— В твоем распоряжении сотни шпионов. Обученных ремеслу, шпионящих ради денег либо идеи, но всегда охотно и без принуждения. А ты остановился на мне, дилетанте, который шпионом не хочет и не умеет быть, то есть не годится, пользы от него будет как от быка молока. Разве в этом есть логика, Неплах?
— Я стал бы дурить тебе голову, если б не было? Ты нужен нам в Силезии, Рейневан. Ты. Не сотни обученных ремеслу или идейных шпиков, а ты. Лично ты. Для дел, с которыми никто, кроме тебя, справиться не сумеет. И в которых никто не может тебя заменить.
— Детали?
— Позже. Во-первых, ты едешь в опасный район, можешь не вернуться. Во-вторых, ты отказался сообщить мне подробности, значит, мы квиты. В-третьих, у меня сейчас нет времени. Я уезжаю под Колин, к Прокопу. По вопросам эскапады обратись к Гашеку Сикоре. Он же даст тебе людей, специальное подразделение. И помни: поспеши. К Рождеству Хри…
— Я должен быть в Силезии, ясно. Хоть и вовсе не хочу. А агент, который не хочет, — плохой агент. Который действует по принуждению…
Флютек какое-то время молчал. Наконец сказал:
— Ты меня вылечил. Вырвал из когтей боли. Я тебя отблагодарю. Сделаю так, что в Силезию ты поедешь без принуждения. И даже с желанием.
— То есть?
— Ты стал отцом, Рейнмар.
— Чтоооо?
— У тебя сын. Катажина Биберштайн, дочь Яна Биберштайна, хозяина Стольца, в июне 1426 года родила ребенка. Мальчика, родившегося в день святого Вита, окрестили именно этим именем. А теперь ему, как легко подсчитать, год и четыре месяца. По донесениям моих агентов, красивый малыш. Копия отца. Не говори мне, что не хотел бы его увидеть.
— Прекрасно, — повторил Шарлей. — Дважды прекрасно.
— Я послал ей с десяток писем, — горько вспомнил Рейневан. — Пожалуй, даже больше, чем десять. Знаю, время военное и беспокойное, но хотя бы одно письмо должно дойти. Почему она не отвечала? Почему не дала мне знать? Почему о собственном сыне я должен узнавать от Неплаха?
Демерит снял с коня путы.
— Вывод напрашивается сам, — вдохнул он. — Ты ей совершенно не нужен. Возможно, это звучит жестоко, но вполне логично. Может, даже…
— Что «может, даже»?
— Может даже, это совсем и не твой сын! Ладно, ладно, успокойся, не нервничай. Я просто мыслил вслух. Потому что, с другой стороны…
— Что «с другой стороны»?
— Может быть и так, что… А, нет! Не будем об этом. Скажу, а ты наделаешь глупостей.
— Говори, черт побери!
— Ты не дождался ответов на письма, потому что, может, старый Биберштайн, боясь позора, взбеленился и доченьку вместе с бекартом запер в башне. Алькасин и Николетта… Иисусе, не делай же таких мин, парень, меня прямо-таки страх берет…
— А ты не трепи языком, так я не стану морщиться. Договорились?
— Вполне.
Выехав из Праги, они направились на север. Дождь шел не прекращаясь, собственно, непрерывно, потому что если переставал идти, так начинал накрапывать, а если кончал накрапывать, начинало моросить. Конный отряд увязал в грязи и двигался в основном в темпе улитки — за два дня они едва добрались до Лабы, до моста, соединяющего Старый Болеслав и Брандисом. На третий день, обойдя города, двинулись дальше, к нимбургскому тракту.
Едущий за Шарлеем и Рейневаном Самсон Медок молчал, только время от времени глубоко вздыхал. Следующие за Самсоном Беренгар Таулер и Амадей Батя были заняты беседой. Беседа — виной тому, возможно, была погода — довольно часто переходила в ссору, к счастью, столь же кратковременную, сколь и бурную. На самом конце, вымокшие и угрюмые, ехали хелефеи и фелефеи[625]. Увы.
Шарлей, Самсон, Таулер и Батя прибыли к Белой Горе в канун святой Урсулы, на следующее утро после отъезда Флютека, который по вызову Прокопа Голого отправился к Колину. Рыжеволосую Маркету, сообщили они, поместили в Праге, в доме на углу Щепана и На Рыбничке, у пани Блажены Поспихаловой. Пани Блажена приняла девушку, так как у нее было доброе сердце, к коему Шарлей для верности дополнительно добавил сто двадцать грошей наличными и обещание дальнейших дотаций. Маркета — свое настоящее имя девушка явно не хотела выдавать — была в относительной безопасности. Обе женщины, уверял Самсон Медок, пришлись друг другу по вкусу и в ходе ближайших месяцев не должны были убить одна другую. А потом, продолжал он, видно будет.
То, что их компании по-прежнему держались Беренгар Таулер и Амадей Батя, несколько удивляло. Откровенно говоря, после расставания Рейневан уже не ожидал их увидеть снова. Таулер часто совещался с Шарлеем в сторонке и по секрету, поэтому Рейневан подозревал, что демерит привлек его какой-то сказкой, нафантазированной перспективой нафантазированной добычи. Спрошенный напрямик Беренгар таинственно усмехнулся и сообщил, что предпочитает их общество таборитам Прокопа, которых покинул, потому что война — дело без будущего, а солдатчина — дело бесперспективное.
— И верно, — добавил Амадей Батя. — По-настоящему перспективное дело — обувное производство. Ботинки нужны каждому, нет? Мой тесть — сапожник. Вот соберу немного грошей, повидаю свет, войду к нему в компанию, доведу мастерскую тестя до размеров мануфактуры. Буду изготовлять туфли. Масштабно. Вскоре весь мир будет носить туфли марки «Батя», вот увидите.
Дождь перестал накрапывать, начал моросить. Рейневан привстал на стременах, оглянулся. Хелефеи и фелефеи, промокшие и угрюмые, ехали за ними. Не потерялись в слякоти и тумане.
Увы!
Паршивыми спутниками, пестрым и неприятно пахнущим сбродом их наградил, как оказалось, Флютек. Опосредованно. Непосредственно же это счастье привалило со стороны Гашека Сикоры, заместителя руководителя отдела пропаганды.
— Ах, добрый день, добрый день, — приветствовал их Гашек Сикора, когда Рейневан явился к нему с Шарлеем и Таулером. — Ах, в курсе. Поход на Подйештетье? Я получил соответствующие инструкции. Все подготовлено. Моментик, только закончу с гравюрами… Ох! Необходимо покончить, эмиссары ждут.
— Можно глянуть? — спросил Шарлей.
— О? — Сикора явно обожал это восклицание. — А! Глянуть? Конечно, конечно, извольте.
Пропагандистская гравюра, одна из многочисленных покрывающих стол, изображала страховидло с рогатой головой козла, козлиной бородой и издевательской, насмешливой козлиной ухмылкой. На плечах у чудища было что-то вроде стихаря, на рогатой голове — пылающая тиара, на ногах — туфли с крестами. В одной руке оно держало вилы, другую вздымало в жесте благословения. Над уродиной красовалась надпись: EGO SUM PAPA[626].
— Мало кто, — указал на надпись Шарлей, — умеет читать. А картина не очень четкая. Откуда простому человеку знать, что это папа? А может, это Гус?
— Да простит вам… — захлебнулся слюной Сикора, — Господь сие кощунствование… А… Люди будут знать, не бойтесь. Картинки с Гусом штампуют они, то есть паписты. В виде зубастого гуся, богохульники, его изображают. Так уж привычно. Простой человек знает: Вельзевул, черт, рогатый как козел, — значит римский папа. А зубатая гусыня — значит Гус. Ах, вот и ваш эскорт, уже вот он. Тут.
Эскорт выстроился на площади в шеренгу. Не очень ровную. Это был десяток бандюг. Физиономии у них были, прямо сказать, отвратные. Остальное тоже. Они напоминали ряд разбойников и мародеров, вооруженных чем попало и одетых в то, что украли. Либо отыскали на свалке.
— Вот, ах, — указал заместитель шефа отдела пропаганды, — ваши люди, с данного момента подчиненные вашей команде. Справа налево: Шперк, Шмейдлиж, Вой, Гной, Броук, Пштрос, Червенка, Пытлик, Грохоед и Маврикий Рвачка.
— Можно ли, — проговорил в зловещей тишине Шарлей, — попросить вас на два слова в сторонку?
— Ах?
— Я не спрашиваю, — процедил в сторонке демерит, — истинные ли имена у этих господ или это клички. Хоть в принципе должен был догадаться, потому что по кличкам и мордам различают бандитов. Но не в этом дело. Я спрашиваю о другом: я знаю от присутствующего здесь пана Рейнмара Белявы, что брат Неплах пообещал нам верный и вполне достойный доверия эскорт. Эскорт! А что за сброд стоит там в шеренге? Что за хелефеи и фелефеи? Что за Вуй, Хруй, Рвань, Срань и Дрянь?
Челюсть Гашека Сикоры опасно выпятилась вперед.
— Брат Неплах, — буркнул он, — приказал дать людей. А это кто? А? Может, пташки небесные? Может, рыбки водные? Может, лягушечки болотные? Никак нет. Это как раз люди. Те самые люди, которых я могу дать. Других у меня нет. Не нравятся, ах? Вы предпочитали бы, ах, сисястых бабешек? Святого Георгия на коне? Лоэнгрина на лебеде? Сожалею. Нет таковых. Кончились.
— Но…
— Берете этих? Или нет? Решайте.
Назавтра, о чудо, дождь прекратился. Шлепающие по грязи кони пошли немного бодрее и быстрее. Амадей Батя начал посвистывать. Оживились даже хелефеи и фелефеи, то есть окрещенная этим именем руководимая Маврикием Рвачкой десятка. До того угрюмые, нахохлившиеся и казавшиеся обиженными на весь свет оборванцы начали болтать, перекидываться сальными шутками, хохотать. Наконец, ко всеобщему удивлению, петь:
Na volavask`у strani
skřivanci zpívají,
že za mou milenkou
všivaci chodějí.
Dostal bych ja milou
i s její peřinou,
radši si ustelu
pod lipou zelenou…
«Сын, — думал Рейневан. — У меня сын. Его зовут Вит. Он родился год и четыре месяца тому назад, в день святого Вита. Точно за день до боя под Усти. Моего первого большого боя. Боя, в котором я мог полечь, если б события развивались иначе. Если б тогда саксы разорвали вагенбург и рассеяли бы нас, была бы резня, я мог погибнуть. Мой сын потерял бы отца на следующий день после своего рождения.
А Николетта…
Воздушная Николетта, Николетта, стройная, как Ева кисти Мазаччо[627], как Мадонна Парлержа, ходила с животом. По моей вине. Как я взгляну ей в глаза? И вообще удастся ли мне взглянуть ей в глаза?
А, да что там. Должно удаться».
Был четверг после Урсулы[628], когда они добрались до Крхлебы и направились в сторону Рождаловиц, лежащих на реке Мрлина, правом притоке Лабы. По-прежнему, следуя советам Флютека и Сикоры, они избегали людных дорог, в том числе торговый путь, ведущий из Праги в Лейпцик через Йичин, Турнов и Жутаву. От Йичина, откуда они намеревались провести разведку под Троски, их уже отделяло всего около трех миль.
Однако ландшафт над верхней Мрлиной их тут же предупредил, что они вступают на опасные территории, в район конфликтов, на постоянно пылающую полосу пограничья, разделяющую враждующие религии и нации. Кстати, слово «пылающая» было абсолютно точным — постоянными элементами пейзажа неожиданно стали пепелища. Следы от сожженных хат, усадеб, деревушек и деревень. Последние были поразительно похожи на остатки сел, в окружении которых стояла шулерня Хунцледера, арена недавних отягощенных последствиями событий: такие же крытые сажей культи труб, такие же кучи слежавшегося пепла, утыканные остатками обуглившихся балок. Такой же свербящий в носу запах гари.
Хелефеи и фелефеи не пели уже некоторое время, теперь сосредоточились на приведении в порядок арбалетов. У ведущих кавалькаду Таулера и Бати арбалеты были наготове. Рейневан последовал их примеру.
На пятый день пути, в субботу, они наткнулись на село, в котором пепел еще дымил, а от пожарища все еще несло жаром. Мало того, можно было заметить несколько трупов в различных стадиях обугливания. А Маврикий выследил и вытащил из ближайшей землянки двух живых — деда и молодую девочку.
У девочки были светлая коса и серое платьице в дырах, прожженных искрами. У деда в окруженном седой бородой рту были два зуба — один сверху, другой снизу.
— Напали, — пояснил он невразумительно, когда его спросили, что произошло.
— Кто?
— Другие.
Попытка выяснить, кто были «другие», успеха не имела. Бормочущий старик не сумел охарактеризовать и назвать «других» иначе, чем «негодяи», «скверные люди», «адово отродье» или «покарай их Памбу». Раза два воспользовался выражением «мартагузы», с которым Рейневан никогда не встречался и не знал, что оно значит.
— Это по-венгерски. — Шарлей наморщил лоб, в его голосе прозвучало удивление. — Мартагузами называют похитителей и торговцев людьми. Вероятно, дед хотел этим сказать, что жителей села угнали. Взяли в рабство.
— Кто мог это сделать? — вдохнул Рейневан. — Паписты? Я думал, что эти территории контролируем мы.
Шарлей слегка охнул, услышав это «мы». А Беренгар Таулер усмехнулся.
— Цель нашего похода замок Троски, — спокойно пояснил он, — едва в двух милях отсюда. А пана де Бергова не без основания именуют Гуситобоем. Близко также Кость, Толстый Рогозец, Скала, Фридштейн, все — бастионы панов из католического ландфрида. Родовые поместья верных королю Зигмунду рыцарей.
— Ты знаешь и местность, и этих рыцарей, — ответил Рейневан, поглядывая, как дед и девочка с косой жадно поедают куски хлеба, поджаренного им Самсоном. — Неплохо знаешь. Не пора ли сказать, откуда такое знание?
— Может, и пора, — согласился Таулер. — Дело в том, что моя родня — многие годы люди Бергов. Мы вместе с ними перебрались в Чехию из Тюрингии, где род де Бергов поддержал хозяина из Липы во время мятежа против Генриха Коринфского. Старшему рыцарю Оттону де Бергов, хозяину в Билине, служил еще мой отец. Я служил Оттону-младшему в Тросках. Некоторое время. Теперь уже не служу. Впрочем, это личное дело.
— Говоришь, личное?
— Да, так я говорю.
— Посему просим идти во главе экспедиции, — холодно сказал Шарлей, — брат Беренгар. Передовым дозором. На месте, соответствующем знатоку страны и ее жителей.
Наутро было воскресенье. Поскольку головы у них были заняты совершенно другим, самостоятельно они б до этого не додумались. Даже далекий звук колоколов не вызвал ассоциаций и ни о чем не напомнил — ни Рейневану, ни Самсону, ни Таулеру и Бате, не говоря уж о Шарлее, потому что Шарлей привык чихать на святые дни так же, как и на третью заповедь. Иначе, показалось, повели себя хелефеи и фелефеи, то есть Маврикий et consortes. Эти, увидев на развилке крест, подъехали, слезли с коней, опустились на колени всей десяткой, веночком, и принялись молиться. Очень яро и очень громко.
— Этот звон, — указал головой Шарлей, не слезая с коня, — уже может быть Йичин. А, Таулер?
— Возможно. Надо соблюдать осторожность. Будет скверно, если нас узнают.
— Особенно тебя, — хмыкнул демерит. — И вспомнят о твоих личных делишках. Интересно, какого калибра были эти делишки.
— Для вас это значения не имеет.
— Имеет, — возразил Шарлей. — Потому что от этого зависит, как ты запомнился пану де Бергову. Если скверно, как я подозреваю…
— Это несущественно, — прервал его Таулер. — Для вас главное то, что я обещал. Я знаю, как попасть в Троски.
— И как же?
— Есть некий способ. Если ничего не изменилось…
Таулер не договорил, видя лицо Амадея Бати. И его расширяющиеся глаза.
Ведущая на север дорога скрывалась между двумя холмами. Оттуда, до сего времени укрытые, шагом выехали всадники. Много всадников. По меньшей мере двадцать. Поросшие пихтой холмы могли с успехом скрывать еще столько же.
Отряд в основном состоял из кнехтов, простых арбалетчиков и копейщиков. У одного из них на нагруднике был большой красный крест. Шарлей выругался.
Таулер выругался. Батя выругался. Хелефеи и фелефеи глядели, раскрыв рты, все еще стоя на коленях и все еще молитвенно сложив руки.
Рыцари в латах вначале тоже удивились не меньше. Но от изумления отряхнулись чуточку позже. Прежде чем человек с крестом, несомненно, командир, поднял руку и выкрикнул команду, Таулер, Батя и Шарлей уже мчались галопом. Самсон и Рейневан заставляли коней пойти в галоп, а хелефеи и фелефеи запрыгивали в седла. Однако команда рыцаря в основном предназначалась арбалетчикам, и прежде чем десятка Маврикия Рвачки успела увеличить дистанцию, на них посыпался град болтов. Кто-то свалился с коня — возможно, это был Вуй, может, Гнуй… Рейневан не разобрал. Он слишком был занят спасением собственной шкуры.
Он мчался во весь опор через рощицу, белые стволы берез проносились мимо. Кто-то из хелефеев опередил его, мчась как сумасшедший галопом вслед за Таулером, Шарлеем и Батей. Рядом храпел конь Самсона. За спиной гремел гул копий, крики погони. Неожиданно усиленные вскриком того, которого нагнали. И почти сразу же догнали другого.
Они влетели в ложбину, узкую, но расширяющуюся, ведущую к реке. Перед ними Шарлей, Батя и Таулер разогнали воду в галопе, выбрались на берег, потом на склон ложбины. Склон оказался глинистым, конь Таулера поскользнулся, с диким ржанием съехал на заду. Таулер свалился с седла, но тут же вскочил, призывая на помощь. Маврикий Рвачка и несколько его подчиненных пронеслись мимо, даже не подняв голов над конскими гривами. Рейневан свесился с седла, протянул руку. Таулер схватил, прыгнул на конский круп. Рейневан крикнул, ударил коня шпорами. Казалось, им удастся преодолеть скользкий и крутой склон. Но не удалось.
Конь съехал по глине, перевернулся, дико ржа и дергаясь. Оба наездника упали. Рейневан обеими руками заслонил голову, хотел откатиться, не сумел. Нога застряла в стремени, дикие рывки и визги коня сжали ее и болезненно стискивали. Таулер же, которого падение ошеломило, приподнялся, но так неудачно, что получил копытом по голове. Очень сильно. Так, что было слышно.
Кто-то схватил Рейневана за руки, рванул. Он вскрикнул от боли, но ступня вырвалась из заклиненного ремнем стремени. Конь вскочил и убежал. Рейневан поднялся на ноги, увидел спешившегося Самсона, потом, к своему ужасу, группу конных, разбрызгивающих воду в реке. Они уже были рядом, рядом. Так близко, что Рейневан видел их перекошенные рожи. И окровавленные острия пик.
От смерти их спасли хелефеи и фелефеи. Маврикий Рвачка et consortes. Они не убежали, остановились на краю обрыва, оттуда, сверху, дали залп из арбалетов. Стреляли они метко. Рухнули в брызгах воды кони, рухнули в воду наездники. А хелефеи и фелефеи с криком спустились вниз, размахивая мечами и булавами, с криками ударили на копейщиков.
Воспользовавшись преимуществом мгновенной растерянности, они задержали преследователей. На несколько мгновений. Однако, по сути дела, это была самоубийственная атака. Преследователей было больше, на помощь копейщикам и стрелкам уже мчались тяжеловооруженные. Хелефеи и фелефеи один за другим валились с седел. Исколотые, изрубленные, посеченные, они один за другим падали в воду. Червенка, Броук и Пытлик — а может, это были Червенка, Пштос и Горохоед? Последним пал мужественный Маврикий Рвачка, сметенный с седла топором рыцаря с крестом на нагруднике и клещами камнетеса на щите.
Рейневан и Самсон, конечно, не стали ждать легко предсказуемого результата стычки. Побежали на склон. Самсон нес на руках все еще находившегося в обмороке Таулера. Рейневан нес арбалет, который успел поднять. Как оказалось, поступил разумно.
Их догоняли два конника, паношей, судя по оружию, верховым коням и сбруе. Они уже были рядом, рядом… Рейневан поднес арбалет к плечу. Прицелился в наездника, однако, памятуя былое обучение Дзержки де Вирсинг, изменил намерение и послал болт в грудь коню. Конь — прекрасное сивой масти животное, рухнул как громом пораженный, седок же проделал такой кульбит, что ему позавидовал бы профессиональный акробат.
Второй паноша развернул коня, прижался к гриве и сбежал. Решение было правильным. От леса неслась конница. Добрых полсотни вооруженных. Большинство с красной чашей на груди либо облаткой на щите.
— Наши! — рявкнул Рейневан. — Это наши, Самсон!
— Твои, — поправил, вдохнув, Самсон Медок. — Но, согласен, я тоже рад.
Конники с Чашей лавиной спустились по крутизне, от реки донеслись крики, стук и грохот. Паноша, мальчишка, тот, под которым Рейневан застрелил коня, вскочил на ноги, осмотрелся и кинулся бежать. Далеко он не убежал. Один из конников обогнал его, хватанул плашмя мечом по затылку, повалил. Потом развернул коня, подъехал к Рейневану, Самсону и все еще находящемуся без сознания Таулеру. На груди, частично заслоненные выкроенной из красного сукна Чашей, у него были видны скрещенные остжевья.
— Привет, Рейневан, — сказал он, поднимая подвижное забрало салада. — Что нового?
— Бразда из Клинштейна!
— Из Роновицей. Приятно видеть и тебя, Самсон.
— Ты не знаешь, как приятно мне!
В яру, в речке и на ее берегах лежало с дюжину трупов. Трудно было сказать, скольких унесла вода.
— Чьи это были люди? — спросил командир пришедшего на выручку отряда, длинноволосый усач, молодой, худой, словно Кащей. — Они сбежали прежде, чем я понял кто. Вы их видели вблизи. Ну? Брат Белява?
Рейневан знал спрашивающего. Они познакомились в Градце Кралове два года назад. Это был быстро растущий среди сирот гейтман Ян Чапек из Сана. Прибывшие на выручку украшенные Чашами конники были сиротами. Божьими воинами, которые стали называть себя так, когда их, умирая, оставил сиротами любимый и почитаемый вождь, великий Ян Жижка из Троцнова.
— Рейневан! Я к тебе обращадсь!
— Кроме кнехтов, было восемь поважнее, — ответил Рейневан. — Два рыцаря, шестеро паношей, один — тот, которого сейчас как раз связывают. У командира на латах был крест, а на щите клещи, а может, щипцы… Черные на серебряном поле…
— Так я и думал, — поморщился Ян Чапек из Сана. — Богуш из Коване, хозяин Фридштейна. Разбойник и предатель! Эх, жаль, успел сбежать… Я б с него шкуру… А вы что здесь делаете? Откуда свалились? Э?.. Брат Шарлей?
— Путешествуем, знаешь ли…
— Путешествуете, — повторил Чапек. — Ну так вам повезло. Если б мы вовремя не подоспели, последний этап вашего путешествия окончился бы вертикально. На веревке вверх, на ветке. Пан Богуш большой любитель деревья висельниками украшать. У нас с ним свои счеты. Свои…
— Этот Богуш, — неожиданно вспомнил Рейневан, — Богуш из Коване, не занимается ли случайно торговлей людьми? Невольниками? Он, как их называют, не мартагуз ли?
— Странное название, — насупил брови гейтман сирот. — Богуш из Коване, это верно, зол на нашу веру. Взятых живыми вешает на месте, на ближайшем дереве. Если ему удается схватить кого-нибудь из наших священников, забирает и сжигает на костре, публично, для острастки. Но ни о каких невольниках я никогда не слышал. А вам, повторяю, повезло. Посчастливилось вам…
— Не всем.
— Такова жизнь. — Чапек сплюнул. — Сейчас насыплем курганчик. Это который уже? Вся, эх, вся чешская земля полна курганов и могил, для новых уже скоро места не хватит… А этот? Тоже труп?
— Жив, — ответил Амадей Батя, вместе с Самсоном стоящий на коленях около Таулера. — Но как только глаза раскроет, они у него тут же закрываются.
— Конь его лягнул.
— Что делать, — вздохнул Чапек. — Тяжела доля неудачника. А коновала у нас нет.
— Есть. — Рейневан раскрыл торбу. — Пустите меня к нему.
Хоть обычно это и не случалось, Рейневан уснул в седле. И конечно, упал бы, если б едущий рядом Самсон его не поддержал.
— Где мы?
— Недалеко от цели. Уже видны башни замка.
— Какого замка?
— Я думаю, дружественного.
— Что с Таулером? Где Шарлей?
— Шарлей едет впереди с Чапеком и Браздой. Таулер без сознания. Его везут между конями. А тебе пора очнуться, Рейнмар, прийти в себя. Не время дремать.
— Я вовсе и не дремлю. Я хотел… Я хотел тебя кое о чем спросить, друг Самсон.
— Спрашивай, друг Рейнмар.
— Почему ты вмешался тогда, в шулерне? Зачем вступился за ту девушку? Не корми меня, если можно, общими фразами.
— Я оказался в темной глуби леса, — ответил цитатой гигант. — Какие пророческие слова. Так, словно мэтр Алигьери предчувствовал, что когда-нибудь я окажусь в мире, в котором общаться можно только с помощью лжи либо недосказанности, а чистую правду всегда считают ложью. Или доказательством недоразвитого сознания. Ты хотел бы, говоришь, знать истинную причину? Почему именно сейчас? До сих пор ты не спрашивал о мотивах моих поступков.
— До сих пор они были мне понятны.
— Серьезно? Завидую, потому что некоторые я и сам не понимаю. Инцидент с Маркетой вписывается в эту схему. В определенной степени. Потому что есть, конечно, и другие причины. Однако сожалею, но познакомить тебя с ними я не могу. Во-первых, они слишком личные. Во-вторых, ты бы их не понял.
— То, что они непонятны, ясно. Они из иного мира. Даже Данте не помог бы этого понять?
— Данте, — улыбнулся гигант, — помогает всему. Ну хорошо. Если ты хочешь знать… В шулерне во время той отвратительной демонстрации затосковал дух мой.
— Хм-м… А немного побольше?
— С удовольствием.
E lo spirito mio, che gia cotanto
tempo era stato ch’a la sua presenza
non era di stupor, tremando, affranto,
sanza occhi aver piu conoscenza,
per occulta virtu che da lui mosse,
d’antico amor senti la gran potenza.
Оба долго молчали.
— Amor? — спросил наконец Рейневан. — Ты уверен, что amor?
— Я уверен, что gran potenza[629].
Они ехали молча.
— Рейнмар?
— Слушаю тебя, Самсон.
— Самое время мне вернуться к себе. Постараемся, хорошо?
— Хорошо, друг. Постараемся. Клянусь. Уже мост? Да, пожалуй, уже мост.
Копыта громко застучали по брусьям и доскам, конные въехали на мост, перекинутый через глубокий овраг. Отсюда уже видно, что цель поездки, замок, стоит на крутом обрыве, над рекой, кажется, Изером. За мостом были массивные ворота, за воротами — просторное предзамковье, над ним вздымался собственно замок, увенчанный пузатым бергфридом[630].
— Итак, мы дома! — громко возвестил Ян Чапек из Сана, как только подковы зацокали по брусчатке предзамковья. — В Михаловицах. Значит, у меня!
На ужин пригласили Рейневана и Шарлея. Беренгар Таулер, несмотря на лечебные процедуры, все еще лежал бездыханным, Амадей Батя заявил, что будет сидеть с ним. Самсон — как обычно — устроился в конюшне. Как обычно, играл там в кости с конюхами, надеявшимися обыграть дурачка. Кто кого в конечном счете обыгрывал, вероятно, говорить нет смысла.
Ужин подали в главной комнате верхнего замка, украшенной деревянной статуей архангела Михаила, гобеленом с единорогом и висящим под самым потолком большим красным гербовым щитом, на котором красовался поднявшийся на задние лапы серебряный лев. В углу гудел огнем камин, у камина сидела на табурете старушка, увлеченная прялкой, пряжей и весело подскакивающим веретеном.
В ужине принимали участие все гуситские гейтманы, местные и окружные, случайно оказавшиеся в замке. Кроме Яна Чапека из Сана и Бразды из Клинштейна, за столом сидел высокий стройный мужчина с орлиным носом и злыми пронзительными глазами, на шее у него была массивная золотая цепь, что пристало скорее городским советникам, нежели воинам. Рейневан его знал, встречал меж сирот в Градце Кралове. Однако только теперь их представили друг другу — это был Ян Колюх из Весце.
Слева от Колюха сидел Щепан Тлах, гейтман поста в ближнем Чешском Дубе, не старый, но сильно поседевший мужчина с красным лицом плебея и грубыми руками плотника, носивший подватованный и богато расшитый рыцарский вамс, в котором явно чувствовал себя неловко. Рядом с Тлахом уселся худощавый блондин с некрасивым шрамом на щеке. Шрам выглядел боевито, но был памяткой от самого обычного, по-дилетантски вскрытого чирья. Хозяин шрама представился Войтой Елинеком.
Как было принято у сирот, за столом у гейтманов не могло не быть служителя культа, посему между Чапеком и Браздой сидел одетый в черное кругленький и бородатый коротышка, которого представили как брата Бузека, слугу Божия. Слуга Божий, кажется, начал вкушать несколько раньше, поскольку был уже навеселе. Более чем слегка.
Деликатесов не подавали. Большие миски бараньих и бычьих костей с мясом были подкреплены только солидным количеством печеной репы и корзиной хлеба. Зато бочонков венгрина въехало на стол несколько штук. На всех был выжжен лев Марквартов. Увидев это — как и раньше гербовый щит под потолком, — Рейневан вспомнил Прагу. Шестое сентября. И Гинека из Кольштейна, падающего на брусчатку из окна дома «Под слоном».
Прежде чем приступить к ужину вплотную, надо было, как оказалось, завершить некоторые служебные дела. Четыре гусита втолкнули в зал пленника — того паренька, взятого в плен у реки. Того самого, под которым Рейневан убил из арбалета коня.
Парень был взъерошен и растрепан, на скуле у него вырастал и набирал силу большой роскошный синяк. Ян Чапек из Сана взглянул на сопровождающих довольно неприязненно, но ничего не сказал. Только дал знак, чтобы пленного отпустили. Рыцаренок стряхнул с себя их руки, выпрямился, взглянул на гуситских вожаков. Старался, чтобы это выглядело гордо, однако Рейневан видел, что колени у парня слегка дрожат.
Недолгое время стояла тишина, нарушаемая только тихим шелестом прялки сидящей в уголке старухи.
— Панич Никель фон Койшбург, — сказал Ян Чапек. — Приветствую, рады угостить. А принимать у себя вас будем до тех пор, пока сюда не явится вьючный конь с выкупом. Впрочем, вы это знаете. Военные обычаи известны.
— Я служу пану Фридриху фон Догне! — вскинул голову паренек. — Господин фон Догна заплатит за меня выкуп.
— Ты так уверен? — Ян Колюх из Весце направил на него обглоданную кость. — Понимаешь, дошел до нас слух, что ты строишь глазки Барбаре, дочке пана Фридриха, что подъезжаешь к ней. А как знать, нравятся ли пану фон Догне твои ухаживания? А может, он как раз руки потирает, радуясь, что мы его от тебя освободили? Молись, сынок, чтобы было иначе.
Рыцаренок вначале побледнел, потом покраснел.
— У меня есть еще родственники! — крикнул он. — Я из Койшбургов!
— Стало быть, и им молись, чтобы скупердяйство не взяло у них верх. Потому что задаром кормить тебя мы здесь не станем. Во всяком случае, не слишком долго.
— Недолго, — подтвердил Ян Чапек. — Ровно столько, чтобы проверить, а вдруг ты поумнел? А вдруг тебе обрыдл римский фарс, и ты обратишься к истинной вере? Не кривись, не кривись! И тем, что получше тебя, случалось. Пан Богуслав из Вамберка, упокой Господи душу его, почти через день судьбу свою изменил, из пленника в главного гейтмана Табора вышел. Когда его брат Жижка в плен взял и в пшибеницкой шатлаве запер, пан Богуслав прозрел и принял причастие из Чаши. Как видишь, у нас здесь есть поп. Так как же? Велеть принести Чашу?
Парень сплюнул на пол.
— Засунь себе свою Чашу, еретик, — гордо огрызнулся он. — Сам знаешь куда.
— Богохульник! — взвизгнул поп Бузек, подскакивая и обливая вином себя и соседей. — На костер его! Прикажи его сжечь, брат Чапек!
— Сжигать деньги? — мерзостно ухмыльнулся Ян Чапек из Сана. — Да ты упился, брат Бузек. Он сто́ит по меньшей мере семьдесят коп грошей. Пока есть хоть тень шансов, что за него дадут выкуп, волос у него с головы не падет, даже если он самого мэтра Гуса обзовет прокаженным и содомитом. Я верно говорю, братья?
Собравшиеся за столом гуситы радостно подтвердили, рыча и колотя кубками по столу. Чапек дал страже знак увести пленного. Поп Бузек одарил его злым взглядом, после чего одним духом влил в себя около полкварты венгрина.
— Алчные жадюги, — крикнул он заплетающимся языком, — фарисеи, польстившиеся на мерзкие гроши! А пишет Па… Павел Тимофею: «Корень всякого зла есть жадность к деньгам. За ними гоняясь, некоторые заплутали вдали от… Э-э-э-эп… От веры… А нет у алчного наследия в царство Христа и Бога… Нельзя служить Богу и Мамоне!
— Мы не хотим, — засмеялся Ян Колюх из Веске, — но вынуждены! Ибо, скажу вам, воистину нет жизни без Мамоны.
— Но будет! — Проповедник снова налил себе и снова выпил одним духом. — Будет! Будет! Когда победим! Все будет общим, исчезнет собственность и всяческие блага. Не будет уже богатых и бедных. Не будет нужды и притеснения. Воцарятся на земле счастье и мир Божий!
— Ну, наплел, — отозвалась из угла сгорбившаяся над прялкой старуха. — Пьянчуга благочестивый.
— Божий мир, — сказал серьезно Ян Чапек, — мы завоюем. Нашими мечами. Нашей кровью окупим его. И за это нам по справедливости положена награда, включая сюда и Мамону. Не для того, братья, совершили мы революцию, чтобы я снова возвращался в Сан, в эту дыру. К моей рыцарской, прости Господи, крепости, к моей заставе, которую чуть было свинья не развалила, когда ей захотелось об угол почесаться. Революции делают для того, чтобы что-то изменилось. Проигравшим в худшую сторону, выигравшим — в лучшую. Видите, милые гости, любезный Рейнмар и Шарлей, вон там, на стене, высоко, герб? Это девиз пана Яна из Михаловиц, по прозвищу Михалец. Замок, где мы ныне пируем, Михаловице, ему принадлежал, его это было родовое поместье. И что? Выдрали мы его у него. Мы выиграли! Как только найду маленько свободного времени, принесу лестницу, сдеру этот щит, на землю брошу, да еще налью на него. А на стену своего гербового оленя повешу на щите раза в два побольше этого! И буду здесь властвовать! Пан Ян Чапек из Сана! С резиденцией в Михаловицах!
— О, вот, вот, — подхватил из-за обглоданных ребрышек Щепан Тлах. — Революция побеждает, Чаша торжествует. А мы станем большими панами! Выпьем!
— Паны, — сказала с ядовитым презрением бабка за прялкой, поправляя пряжу на пряслице. — Не иначе как курам на смех. Разбойники и голодранцы. Скупердяи, у которых краска на гербах от дождя плывет.
Щепан Тлах кинул в нее костью, промахнулся. Остальные гуситы не обратили на старуху никакого внимания.
— Но Мамоне, — не сдавался проповедник, все обильнее наливая себе и бормоча все невнятнее, — Мамоне служить не годится. Да, да, Чаша побеждает, правое дело торжествует… Но алчные ничего не получат. Не обретут царствия Божиего. Слушайте, что я вам скажу… Ээээп…
— Прекрати, — махнул рукой Чапек. — Ты пьян.
— Не пьян я! Трезв… ээээп… И истинно говорю вам: почтим… Почтим… Pax Dei… Ибо прокляты будут… Торжествует Чаша… Торжеееееее… Эээээ…
— Ну, не говорил я! Ведь пьян как свинья!
— Не пьян!
— Пьян!
— Чтобы доказать, что ты не пьян, — подкрутил ус Ян Колюх, — сделай, как я делаю, засунь два пальца в рот и скажи: Ххррр! Ххррр! Ххррр!
Священник Бозек выдержал первое «Ххррр», однако при втором закашлялся, захрипел, вытаращил глаза, и его вырвало.
— Давай, давай, — ехидно бросила склонившаяся над пряжей бабка. — Чтоб ты собственную жопу выблевал.
И опять никто не обратил на нее внимания, видимо, все уже привыкли. Заблевавшегося проповедника вытолкали в сени. Было слышно, как он грохочет, катясь по лестнице.
— По правде-то говоря, милые гости, — сказал Колюх, протирая стол оставленной священником Бузеком шапкой, — нам еще малость недостает до полного-то торжества. Мы сидим и пируем в Михаловицах, выдранных, как сказал брат Чапек, у пана Яна Михальца. Мы заняли Михаловице, спалили Млады Болеслав, Бенешев, Мимонь и Яблонне. Но пан Михалец убежал недалеко, отступил за Бездез. А где он, Бездез? Подойдите к окну, гляньте на север, там она, Бездез, за рекой, едва в двух милях отсюда. Ежели кто из нас чихнет, так пан Михалец в Бездезе «Будь здоров» крикнет.
— К сожалению, — угрюмо сказал Щепан Тлах, — вовсе не здоровья желает нам пан Михалец, а смерти, к тому же злой. А мы его в Бездезе ни тронуть не можем, ни взять Бездез. На тамошних стенах все зубы пообломаешь.
— К сожалению, — бросил через плечо Войта Йелинек, занимавшийся облегчением мочевого пузыря прямо в дрова камина, — так оно и есть. Да и нет у нас под боком недостатка в замках и панах, желающих нам злой смерти. В трех шагах от нас, в Девине, сидит и каждый день грозится Петр из Вартенберка. В шести милях отсюда Ральско, а там сидит пан Ян из Бартенберка по прозвищу Худоба…
— С Богушем из Коване, хозяином в Фридштейне, вы уже познакомились, — добавил Чапек. — Знаете, на что он способен. А есть и другие…
— Есть, есть, — буркнул Колюх. — Мы держим, конечно, самые главные замки: Вальтенберк, Липье, Чешский Дуб, Белую под Бездезем, ну и Михаловице. Однако торговый путь все еще в основном находится под контролем папистов и немцев. Паны фон Догна сидят в замках Фалькенберг и Графенштайн. В Хаммерштайне бургграф Микулаш Дахс, клиент лужицких Биберштайнов. В замке Роймунд засел старый разбойник Ганс Фолч, згожелецкий наемник, в Тольштейне — братья Ян и Генрик Берковы из Дубе…
— Родственники, — похвалился Бразда из Клинштейна. — Роновицы, как и я.
— Такие родственники, как ты, — вставила от прялки бабка, — собак у Берков на поводке водят.
— Из братьев из Дубе, — фыркнул Ян Колюх, — на нас особенно Генрик взъелся, потому что мы у него Липье отняли. Кажется, он в жутавской церкви поклялся мяса в рот не брать, пока нас из липьецкого замка не выпрет. Долгим, думается мне, будет у него этот пост.
— Верно! — саданул кулаком по столу Щепан Тлах. — Тот дьявола проглотит, кто нас отсюда двинуть захочет. Пусть только попробует! Мы, сироты, тут твердо сидим!
— Во-во! Твердо сидим!
— Не в том дело, чтобы только сидеть, — насупился Чапек. — И словно псы цепные полаивать. Не тому нас брат Жижка учил. Лучшая оборона — наступление! Бить врага, бить, бить, не давать ему передыха. Не ждать, пока он сюда с подмогой нагрянет, а самим идти на него войной, в его хозяйство нести меч и огонь. Идите против него, сказал Господь. И пора, пора! Пора собраться и ударить на Фридштейн, на Девин, на Ральско, на Роймунд, на Тольштейн…
— И еще дальше, — вставил с улыбкой Колюх. — На Лужице! На Графенштайн, Фридланд, Житаву, Згожелец! Однако одним нам не одолеть. Сил маловато. А откуда ждать поддержки? Прага если предательства не готовит, то играет в перевороты и бунты. От Табора? Табор осаждает Колин. Чешский город. Словно нет мадьярских, австрийских, немецких!
— Говорят, — заметил Шарлей, — что Прокоп уже планирует что-то в этом роде. Поглядывает в сторону Венгрии и Австрии.
— Дай Бог. Но пока что вы сами видите, сами испытали, какие у нас здесь соседи.
— Об одном из соседей, — бросил как бы нехотя демерит, — вообще не было речи. Или он еще не надоел? Я имею в виду Оттона де Бергова в замке Троски. Находящемся от Михаловиц в каких-то четырех милях. Как, интересно, вам нравится такое соседство?
— Как колючка в заду, — ответила за гуситов бабка, продолжавшая корпеть у прялки. — Именно таким вы считаете пана де Бергова, верно, господа разбойники? Как шип в заднице!
Долгое время стояла тишина, свидетельствующая о том, что старуха попала очень близко к центру щита. Тишину прервал Ян Колюх из Весце.
— Мы — Божьи воины, — сказал он, поигрывая ножом. — Мы помним слова Господа, когда он устами пророка Иеремии речет: «И споткнется гордыня и упадет, и никто не поднимет его, и зажгу огонь в городах его, и пожрет все вокруг него»[631].
— «Воздайте ему, — добавил столь же прыткий в библейских цитатах Чапек, — ему по делам его; как он поступал, так поступите и с ним»[632].
— Аминь.
— У Бергова в гербе крылатая рыба, — добавил Щепан Тлах зловеще и с нажимом. — То ли рыба, то ли птица. Придет день, когда мы с той рыбки чешую-то счистим. А птичку ощиплем.
— И на это аминь, — встал Войта Елинек. — Сон меня, братцы, морит.
— И меня. — Ян Колюх тоже встал, Бразда из Клинштейна и Щепан Тлах последовали его примеру.
— Да… тяжелый был день… Ты идешь, брат Чапек?
— Посижу еще. С нашими гостями.
Потрескивал огонь. Вокруг башни погуливали неясыти, тихо постукивала бабкина прялка.
— Мы одни, — прервал долгое молчание Ян Чапек из Сана. — Говорите.
Они сказали.
— Колдуна, — недоверчиво повторил гейтман сирот. — Ищете какого-то колдуна? Вы? Серьезные люди?
— Ни о каком Рупилиусе Силезце в жизни не слышал, — заявил он, когда серьезные люди подтвердили свои намерения. — Однако здесь, почитай, в каждом замке есть какой-нибудь ворожей, алхимик либо маг. Так что вполне вероятно, что и у де Бергова какой-нибудь гостит или сидит в темнице. В Тросках. Проблема в другом…
— Проблема в вас. — Оказалось, что сидящая за прялкой бабка все еще недурно слышит. — Ах, если б кого на кол насадить не было бы никаких проблем!
— Не обращайте на нее внимания, — поморщился Чапек. — Это вещь, мебель. Пан Михалец, когда от нас драпал, оставил массу вещей. Мебель, инвентарь, окорока в коптильне, вина в подвале. Герб на стене. И эту бабку. Именно в этом углу. Я хотел было ее вместе с вертушкой выгнать в людскую, так она не дала, шуму наделала. А ведь из замка не выгонишь, подохнет с голоду. Пусть сидит, пряжу прядет…
— Посижу, посижу, — фыркнула бабка. — Дождусь времени, когда пан Михалец возвернется. И вас, голодранцев, на все четыре стороны отсюда попрет.
— Так на чем я кончил?
— На том, что проблема тут…
— Да, верно. Проблема же в том, что замок Троски, возможное местонахождение вашего Рупилиуса, невозможно захватить. И осмотреть. В замок Троски не пройдешь.
— Среди нас, — понизил голос Шарлей, — есть люди, знающие, как это сделать.
— Ага, — догадался Чапек. — Те двое: получивший копытом Таулер и тот второй. Так вот советую, не очень-то доверяйте им. Будьте внимательны, особенно когда речь зайдет о подземном ходе. Вы же знаете, что все тайные проходы и подземные коридоры, якобы связывающие замок Троски с различными местами района, порой отстоящими на четверть мили, это легенды и выдумки. Трепотня. Если ваш Таулер обещает провести вас в крепость по тайному подземному ходу, то либо сам обманщик и враль, либо сдуру поверил чьей-то лжи. Обе возможности вам опасны. Мотаясь по околице в поисках тайного прохода, вы в конце концов попадете в лапы к немцам или папистам. Мы, сироты, — продолжал он, — сидим здесь, на Подъешедтье, с весны 1426 года. Если б были какие-то тайные проходы, мы бы их отыскали. Если б можно было проникнуть в Троски, мы бы проникли. Потому что бабка правду сказала: Троски и треклятый немец де Бергов для нас словно шип в заднице. Мы день и ночь соображаем, как бы отделаться от этого шипа.
— Проход, — заметил Рейневан, — может быть магическим. Вы верите в магию?
— Верю, не верю, — выпятил губы Ян Чапек. — Магии нет. А если б случайно и существовала, то для обычных смертных была бы совершенно непонятна и недоступна. То есть если что-то и есть магическое, то это все равно что его вовсе и нет. Логично?
— Аж дух перехватило, — усмехнулся Шарлей. — С такой логикой не поспоришь. Поэтому вы посоветовали бы, гейтман, оставить эту затею и вернуться домой?
— Именно это я бы посоветовал. Домой. И терпеливо ждать. Де Бергов участвовал в заговоре, идет слух, шестого сентября в Праге поддержал Гинека из Кольштейна. А тех, которые поддерживали заговор, Прокоп Голый не прощает. Уже осаждает Божка из Милетинка, вот-вот придет черед и остальных. Того и гляди де Бергову придет конец, и Троски будут наши. Со всем, что в Тросках есть. В том числе и с вашим чародеем.
— Мудрый совет, — оценил демерит, не спуская глаз с Рейневана. — Не правда ли, Рейнмар?
— Вы назвали, — неожиданно сказал Рейневан, — пана де Бергова «проклятым немцем». Других исконных немецких родов в округе нет, верно? Кроме панов фон Догна в Фалькенберге и Графенштайне?
— Угу. Есть только два эти рода. Ну и что?
— Ничего. Пока что.
— Пока что, — Чапек поднялся, — я иду спать. Спокойной ночи, братья.
— И тебе, брат.
Огонь в камине уже не потрескивал: только помигивал, то вспыхивая, то угасая. Прялка тоже молчала. Старуха не пряла. Сидела неподвижно.
— Да уж, досталось энтому замку, — проговорила она неожиданно. — Он Михаилу Архангелу посвящен, годков сто и пятьдесят стоит, годов сто и пятьдесят здешние Маркварты кличутся панами из Михаловиц. А ноне… И чтоб такая голытьба… Боже, Боже… На моей памяти здесь короли гостили… А теперь? Позор!
— Не ври, бабка, — сказал, к удивлению уже немного сонного Рейневана, Шарлей. — Нехорошо это, на краю могилы-то. Не видела ты, старая, в жизни своей короля. Разве что Ирода в кукольном-то вертепе.
— Сам ты старый, и чтоб у тебя язык отсох. А я более королей видела, чем ты дукатов.
— Где, хотелось бы знать.
— В Видне, дурень! — Бабка выпрямилась на табурете. — В Пасху лета Господня 1353-го съехались монархи этого света в Видень, там императ Карл, у коего тады жена, Анна Фальская, померла, уговаривался о малолетней Аннусе, племяннице свидницкого князя Волька. Ох, съехалось тады до Видня королей и господов…
— И значит, и ты там была, бабуля, а? Мед-пиво пила?
— Что ты знаешь, простолюдин? Глупец! А я… Ого, ладная была… Молодая… Первым меня сам императ Карл лапнул на галерее вечерней порой, через поручень перегнул, рубашку задрал… Бородой мне по шее щекотал, я так хохотала, что он из меня выскочил… Обозлился, ну, тады я его сразу в руку взяла и обратно куда след засунула. Ох, он ко мне тады: пришлась ты мне, маленька моравианочка, хошь, выдам тебя за лыцаря? Ну, куда мне тады было до замужества, кады столько пареньков красивеньких… Второй, — разомлела бабулька, — был Людовик, король венгерский. Пылкий, ну и пылкий же был мальчишечка… Потом глаз на меня король польский положил, Казимир Великий… Верно его назвали, ох верно, хи-хи…
— Врешь ты, баба.
— Рупрехт, палатин реньский… Староватый и к тому ж немец. От него ни любовных речей, ни комплиментов не дождешься, а только сразу: Mach die Beine breit![633] Зато Арношт из Пардубиц, архиепископ пражский, у-у-у, энтот и поговорить умел, и в деле был ловок… Ох, знал он всякие штучки и фокусы хитрые. Хорош был и Пшеслав из Погожели, епископ вроцлавский, на лежанке хваткий, ничего не скажу, поляк ведь. А портянки у него воняли так, что и сам дьявол сбежал бы… Альбрехт, князь Ракуский…
Бабка захлебнулась и раскашлялась. Прошло некоторое время, пока она продолжила.
— Но лучше всех, — пустила она слюни, — меня удобрухал тады никакой не король и не епископ, а поэт один, тосканец. Мечта, не парень. Мало того что темпераментный, так вдобавок и говорил получшее всех энтих. Ну, да и верно, кошка должна ловко ловить, а парень сладко говорить. И-хэх, как он умел говорить… Даже стихами. Звали его… как того святого из Азизу. А по прозвищу… Надо ж, забыла… Рурка? Петрурка?
— Может, — вставил Рейневан, — может, Петрарка. Франческо Петрарка?
— А что, может, может, — согласилась бабка. — Может, сынок. Кто опосля стольких лет вспомнит?
Шарлей совершенно изумил Рейневана. Выслушав основы гениального плана, не ехидничал, не насмехался, не называл его шутом и чурбаном, даже не постучал пальцем по лбу, что в их дискуссиях ему случалось делать довольно часто. Выслушав положения гениального плана, демерит спокойно поставил на стол кружку пива, которым запивал сухомятку, встал и молча покинул помещение. Не прореагировал на призывы, даже головы не повернул. Даже не пнул собаку, путавшуюся у него под ногами, а перешагнул через нее с вызывающим опасение спокойствием. Просто встал и ушел.
— Я его немного понимаю, — покачал головой Ян Чапек из Сана, появившийся в замковой кухне как раз вовремя, чтобы успеть выслушать принципы гениального плана. — Ты опасный человек, брат Белява. Был у меня дружок, тот частенько высказывал подобные идеи. Часто. И был он весьма серьезной опасностью. До недавнего времени.
— До недавнего?
— До недавнего. В результате его последней идеи его колесовали на рынке в Локте, год тому назад во время празднования дня святой Людмилы. Вместе с ним казнили еще двоих. Бывают идеи, которые вредят не только их авторам. Окружающим тоже. Увы.
— Мой план, — слегка надулся Рейневан, — наверняка никому не навредит, хотя бы потому, что выполнять его буду я сам. Рисковать буду только я. Лично.
— Но зато очень.
— А у нас есть выход? Нету! Таулер все еще лежит бездыханным, и даже если встанет, то ты сам сказал, брат Чапек, что секретный подземный ход в Троски — вымысел, что это ничего нам не даст. Время не терпит. Надо что-то предпринять. Мой план проникновения в замок я считаю вполне реальным и имеющим серьезные шансы на удачу.
— Ого!
Рейневан нахохлился.
— Пан де Бергов — немец, — принялся он подсчитывать на пальцах. — Пан фон Догна — тоже немец. Гуситам, взявшим в плен юного Койшбурга, кстати, тоже немца, до Троски значительно ближе, чем до Фалькенберга. Совершенно нормально и логично, что они пошлют кого-нибудь с требованием выкупа к де Бергову. Ибо известно и очевидно, что пан де Бергов передаст это пану фон Догне, своему родственнику.
— Пан де Бергов, — покрутил головой Чапек, — возьмет гуситского посла за жопу, кинет в яму. Он обычно так делает.
— Гуситы, — торжествующе усмехнулся Рейневан, — знают, что он так делает. Уже знают, что при переговорах с ним клятвы ничего не значат, что можно не придерживаться рыцарского слова. Поэтому в качестве посла они используют человека совершенно стороннего. Иностранца. Случайно болтающегося по округе бродячего поэта из Шампани.
Чапек ничего не сказал. Только воздел очи горе. То есть к кухонному бревенчатому потолку.
— Странствующий поэт из Шампани, — покрутил головой Самсон. — Ох, Рейнмар, Рейнмар… А ты знаешь хотя бы три слова на языке франков?
— И даже больше, чем три. Не веришь?
Par montaignes et par valees
Et par forez longues et lees
Par leus estranges et sauvages
Et passa mainz felonz passages
Et maint peril et maint destroit…
— В меру свободно, — вздохнув, согласился Самсон. — И акцент, признаюсь, тоже сносный. А выбор фрагмента романа… Ну что ж, исключительно удачный и соответствующий обстоятельствам.
— Еще как соответствующий, — вклинился Шарлей, беззвучно вошедший в этот момент в кухню. — Уж лучше соответствовать воистину невозможно! Осталось только тебе, странствующий поэт из Шампани, придумать соответственно шампанское имя. Какое-то соответственно и удачно характеризующее тебя nom de guerre. Предлагаю: Ивейн ле Кретен. Когда отправляемся?
— Отправляюсь я. Один.
— Нет, — покрутил головой Самсон Медок. — Отправляюсь я. Это касается меня и только меня. Самое время взять собственное дело в собственные руки. Предположив, что идея Рейнмара — идея удачная, можно кое-что модифицировать: гуситы, чтобы доставить в Троски требование выкупа за юного Койшбуга, могут воспользоваться бродячим идиотом. Это представляется мне вполне хорошим прикрытием, а моя внешность…
— Твоя внешность, — прервал Шарлей, — аж дух захватывает. Но этого немного маловато. Дело требует, чтобы за него взялся человек, имеющий определенные навыки в деле обмана, мошенничества, вождения ближних за нос и способности их надуть. Не обижайтесь, но среди нас троих есть только один, который может претендовать на звание специалиста.
— Идея была моя, — спокойно возразил Рейневан. — И я от нее не откажусь. Отправляюсь один. Это право принадлежит мне как человеку, подавшему идею. Уверен, что я лучше кого бы то ни было подхожу для выполнения этого мероприятия.
— Неправда, — возразил Шарлей. — Меньше кого-либо. Тебе, а не нам, предсказано остерегаться Бабы и Девы. Но ты, конечно, в предсказания не веришь. Когда тебе удобнее.
— Беру пример с тебя, — отрезал Рейневан. — Кончаем треп. Я отправляюсь. Один. Вы остаетесь. Потому что, если…
— Интересно. Если?
— Если что-нибудь пойдет не так… Если я попадусь, то хочу верить, что в резерве у меня вы оба. Что вы придете на помощь и вытащите меня…
Шарлей долго молчал. Наконец сказал:
— Мучает меня мысль, что если б я сейчас дал тебе, Рейнмар из Шампани, чем-нибудь твердым по голове, связал намертво и запер на какое-то время в подвале, то ты когда-нибудь поблагодарил бы меня за это. И меня, понимаешь, интересует, почему я этого не делаю.
— Потому что знаешь, что я б не поблагодарил.
Реализация идеи пошла нормально. Все еще гостивший в Михаловицах гейтман Войта Елинек, которому сообщили — без деталей — о мероприятии, по собственной инициативе и весьма поспешно предложил свою помощь. Направляясь с небольшим отрядом разведчиков к Роймунду, он сообщил, что готов немного удлинить путь и эскортировать Рейневана до Йичинского тракта, где тот запросто примкнет к какому-нибудь купеческому каравану.
Они отправились в тот же день. Около полудня.
Ближе к вечеру проснулся и пришел в себя Беренгар Таулер. Его уже не рвало, он мог достаточно прямо стоять и даже ходить.
Сам пошел в отхожее место и без чьей-либо помощи вернулся обратно. Короче: походило на то, что он выздоровел. Настолько, чтобы Шарлей и Ян Чапек могли припереть его к стенке относительно ведущего в Троски секретного подземного хода. Изобразив мины инквизиторов, они засыпали выздоравливающего вопросами, имеющими целью обложить его и прищучить на жульничестве.
— Какой проход? — Бледный Таулер побледнел еще больше, заморгал, но отнюдь не испугался. — Какой подземный коридор? О чем вы?
— Как ты собирался ввести нас в Троски? Тайным проходом, да?
— Нет, черт побери! Я ничего не знаю ни о каком проходе! В Тросках у меня есть, вернее, был знакомый, старший конюх… Я рассчитывал на то, что он нам поможет… У него был передо мной долг благодарности… Он облегчил бы нам попадание в замок или сам выяснил для нас, что надо… В чем, черт побери, дело?
Шарлей и Чапек не ответили. Выбежали из комнаты, сбежали по лестнице, на бегу отдавая распоряжения.
Они чуть не загнали лошадей, стараясь успеть до темноты. Проехали по всему Йичинскому тракту, добрались почти до замка Кость. Встретили два купеческих обоза, котельщика с возом медных изделий, труппу странствующих акробатов. Попрошайку. Бабу с корзиной гусей.
Никто из встреченных не видел поэта из Шампани. И вообще никого с похожей внешностью. Ни сегодня, ни вообще.
Рейневан исчез. Словно сквозь землю провалился…
Шарлей настаивал на том, чтобы ехать за Войтой Елинеком и его разведчиками, догнать их и выпросить, узнать, что случилось, где они оставили Рейневана. Ян Чапек не согласился, решительно отказался. Опережающего их на несколько часов отряда Елинека уже не догнать, заявил он. Опускается ночь. А район опасный. Слишком близко от католических замков. Слишком близко для насчитывающего всего двадцать коней отряда.
Они возвратились по собственным следам, той же самой дорогой, внимательно осматриваясь. Высматривая одинокого наездника. А когда совершенно стемнело — огонь костра.
Не высмотрели ничего. Рейневана след простыл.
Первым ощущением, которое он испытал, когда очнулся, был щиплющий мороз, тем более ощутимый, что он совершенно не мог ни пошевелиться, ни скорчиться, ни согнуться, чтобы сохранить остатки тепла. Он был словно парализован.
Потом поочередно просыпались и распознавали ситуацию другие органы чувств. Раскрытые глаза показали наверху звезды на черном октябрьском небе — Полярную, Малую и Большую Медведицы, Арктур в созвездии Волопаса, Вегу, Близнецов, Козерога. Обоняние получило удар вони, отвратительной и невыносимой, несмотря на холод и явный факт пребывания под открытым небом, на голой земле, твердой и смерзшейся. Слух зарегистрировал совсем близкие отчаянные крики. И хохот.
Шея и затылок болели жутко, несмотря на это, он дергался… рвался — уже успел понять, что изменить положение не сможет, потому что его обездвиживают прижимающиеся тела и что именно эти тела испускают отвратительную вонь. Тела прореагировали на его движения тем, что прижались еще плотнее и крепче. Кто-то застонал, кто-то заохал, кто-то призвал Бога. Кто-то выругался.
Слева от него, то есть в направлении Веги и созвездия Лиры, тьму ночи разгоняли вспышки огня. Запах дыма наконец пробился сквозь зловоние человеческих тел. Именно оттуда, от костра, долетали отчаянные крики, которые теперь перешли уже в стоны и спазматические рыдания.
Он дернулся снова, с величайшим усилием высвободил руку, резко столкнул с себя одно из тел, явно женское и отнюдь не тощее. Он выругался, подтянул колено.
— Перестаньте, пан, — зашептал кто-то совсем рядом. — Не делайте ничего. Беда будет, коли услышат…
— Где я?
— Тише. Услышат — бить станут.
— Кто?
— Они. Мартагузы. Бога ради, тише…
Шаги, скрип дерева. Вспышка факела. Хохот.
Он повернул голову, взглянул.
У кого, кто держал факел, лицо было густо усыпано прыщами. Лба у него почти не было вообще. Черные прямые волосы, казалось, вырастают прямо из бровей. Рейневан его уже видел.
Были еще трое. Один нес фонарь, в другой руке он тоже держал что-то. Двое тащили паренька лет четырнадцати-пятнадцати, которого держали под мышки. Паренек рыдал.
Его грубо толкнули на землю, наклонились, посветили на лежащих, теперь Рейневан уже видел, что лежащие были сбиты в кучу на окруженной редким частоколом площадке. Кого-то выбрали. Кто-то высоко и отчаянно крикнул, кто-то завыл, кто-то снова призвал Бога и святых. Засвистел бич, отрывистые крики заглушили звуки ударов. Вытащенный из огородки паренек — еще более молодой, чем предыдущий, — плакал, умолял сжалиться. Спустя совсем немного из-за частокола долетел его душераздирающий крик. И хохот мартагузов.
Рейневан выругался, бессильно стиснул кулаки. Ну, вляпался, подумал он. Ну, попал.
Он помнил.
У него было скверное предчувствие уже тогда, когда в лесу на развилку дорог въехал на косматой пегой лошади этот прыщавый с волосами, вырастающими из бровей. Когда усмехнулся, демонстрируя черные остатки зубов. Когда вслед за ним из-за деревьев выехали еще четверо. Так же отвратительно выглядевших и усмехающихся.
Скверное предчувствие Рейневана перешло в уверенность, когда Прыщавый, движением руки поприветствовав Войту Елинека, глянул на него, окинул плотоядно оценивающим взглядом. Гейтман Войта Елинек тоже взглянул на него с презрительной гримасой, вполне однозначно говорившей: «Провели мы тебя как ребенка, наивный дурень».
Рейневан сделал вид, будто поправляет стремя, резко хватанул коня шпорой и рванул галопом в лес. Они это предвидели. Заблокировали его лошадьми, ударом свалили с седла, налетели, пригнули к земле. Спутали. Елинек, чтоб его проказа взяла, улыбаясь посматривал с высоты седла.
— Это какой-то важный, — бросил он Прыщавому. — Важный какой-то, не хмырь какой-нибудь. Дашь мне за него десять коп грошей, Гурковец.
— Ага, жди! — ответил Прыщавый. Прыщи у него были везде, даже на веках, даже на губах и даже прыщи на прыщах. — Важный, как же! По одежке судя, артист какой-то гребаный. Много я за него возьму? Один Памбу знает. Дам две копы. Что? Мало? Ну, тогда отвянь, Елинек. Вели его зарезать, в кустах листьями присыпать…
— Дай хотя бы восемь! Говорю тебе — это важный типчик!
— Три!
— Ты и так постоянно на мне зарабатываешь! Мало я тебе людей поставил? Целые деревни тебе продал, скряга.
— Пять.
— А, пусть будет хуже. Эй, чего он так дергается? А ну придушите его малость! Только с чувством!
Рейневан попытался вырваться. Впустую. Ему накинули ремень на шею. Придушили с чувством, несколько раз с чувством ударили по животу. Треснули по голове. Он потерял сознание. Надолго.
За частоколом, у костра, насилуемый юноша кричал и всхлипывал. Тот, которого изнасиловали раньше, стонал и рыдал.
— Что с нами сделают?
— Продадут, — ответил сосед, тот, который раньше предостерегал его. — Продадут на погибель. Это мартагузы, пан. Людей воруют.
Под утро Рейневан что было сил прижимался к другим, сбившимся в дышащий, стонущий и дрожащий клубок. Важна была каждая кроха тепла. Даже вонючего. Впрочем, он сам стоил не больше, чем эти воняющие.
А стоил он пять коп пражских грошей. То есть что-то около десяти венгерских дукатов. Или столько — примерно, — сколько стоили две коровы плюс кожух и вертель[634] пива в придачу.
На рассвете был крик, ругань, мерзкие выкрики, удары ногами и бичами. Столпившихся в ограде по одному выгоняли через ворота в частоколе. Зажимали в колодки, доски с отверстиями для шеи и рук. Подгоняя ударами бичей, согнали в походную колонну.
Колодки Рейневана воняли рвотиной. Неудивительно. На них были засохшие следы.
Прыщавый, сидевший в седле косматой пегой лошади, свистнул, сунув два пальца в рот. Свистнули бичи. Колонна двинулась. Люди громко молились. Бичи летали со свистом и треском.
У кошмара была и своя добрая сторона. Задаваемый бичами полубег разогревал.
Судя по положению солнца, они шли на восток. Их уже не подгоняли так сильно, как на рассвете, не заставляли бежать. Отнюдь не из жалости или сочувствия. Два человека — пожилой мужчина и немолодая женщина — упали и не могли встать, хоть похитители не жалели хлыстов и пинков. Колонну гнали дальше. Поэтому Рейневан уже не видел, что с ними сталось, но предчувствия были скверные. Он слышал злой голос Прыщавого, смешивавшего гейтмана Елинека с грязью за поставку «старых трупов» и проклинающего своих подчиненных за то, что они «поганят товар». В результате инцидента им позволили идти медленнее. И избивали реже.
Рейневан хромал, натер ногу, ему давно не приходилось столько ходить пешком. Справа от него дышал в колодках молодой человек, его ровесник. Этот уже ночью, будучи явно не столь отупевшим, как остальные, отрывистыми фразами представился как ученик столяра из Яромира, идущий на мандр — это слово означало поход, имеющий целью совершенствование в ремесле. Когда он направлялся из Йичина в Жутаву, на него напали и схватили мартагузы. Глотая слезы, подмастерье умолял Рейневана, чтобы тот, если ему каким-то чудом удастся выкрутиться, уведомил о его судьбе Альжбету, дочь мэтра Ружички, яромирского сапожника. Уверял, что если уцелеет он, то известит ту, которую укажет Рейневан. Рейневан не назвал никого. Он не доверял. И не верил в чудеса.
Шли оврагами, лесами, тенистыми буковинами, зелеными сосняками, мимо яворов, осин и вязов. Миновали стройные придорожные осенние красавицы березы, прекрасные, словно одетые в золотые короны королевны. Картина действительно могла ласкать взор и наполнять душу радостью.
Но как-то не ласкала. И не наполняла.
Солнце преодолело уже солидный отрезок пути до зенита, когда в голове колонны послышались крики и ржание коней. Сердце Рейневана прыгнуло в груди при виде вооруженных людей в капалинах, кольчужных капюшонах и вишневых накидках. Поэтому тягостным, болезненно тягостным оказался вид Прыщавого, пожимающего в радостном приветствии правую руку десятника.
Встреча явных знакомцев произошла на развилке, с которой усиленный эскорт погнал колонну в южном направлении. Быстро кончились чащи, лес поредел, песчанистая дорожка начала извиваться среди скалок фантастических очертаний. Стоящее высоко солнце просвечивало сквозь плывущие по голубизне кучевые облака.
И вдруг возникла цель их пути. Как на ладони. Очевидная.
— Это, что ли? — простонал Рейневан, пытаясь отодвинуть от натертой шеи край колодки. — Это, что ли…
— Ага… — угрюмо подтвердил подмастерье столяра. — Наверняка…
— Троски, — застонал кто-то у них за спиной. — Замок Троски, Господи, сохрани нас и помилуй…
Из поросшего редким лесом взгорья торчала одинокая, странная двурогая скала, словно чертова голова, словно чуткие уши притаившейся овчарки. Скала — Рейневан об этом не знал и знать не мог — была застывшей магмой, вылившейся массой вулканического базальта.
Необычная здесь, вздымающаяся над всей округой скала, видимо, приглянулась кому-то в качестве естественного фундамента под крепость. Кем-то — это-то Рейневан как раз знал, перед поездкой он раздобыл немного информации, — был знаменитый Ченек из Вартенберка, пражский бургграф при короле Вацлаве. Нанятый Ченеком строитель удачно использовал вулканический реликт: втопил замок в седло между базальтовыми рогами, а на самих рогах разместил башни. Более высокая, построенная на восточном, более стройная и четырехгранная, получила имя Дева, западная, пониже, пузатая и пятибокая — Баба.
В 1424 году — хозяином замка в то время был уже Отто де Бергов, лютый враг и жестокий преследователь всех причащающихся из Чаши, — замок осадили разъяренные табориты. Однако не помог долговременный обстрел из катапульт и бомбард, неудачей же закончился и штурм. Божьи воины вынуждены были отступить. С той поры считалось, что Троски захватить невозможно. Де Бергов же надувался и продолжал терзать окружающих гуситов железом, огнем и виселицей.
— Ну вы, там! — крикнул от головы колонны Прыщавый. — Замок перед нами! Подгоните этих свиней в гору, пусть начнут живее культями шевелить!
Засвистели хлысты. Посыпались удары и ругань.
Их загнали через узкие ворота на огороженную стенами площадку, сужающуюся к западной стороне, погруженную в тень, отбрасываемую стеной верхнего замка. Когда они оказались в тесном пространстве между сходящимися стенами, с них сняли колодки. Рейневан онемевшей рукой ощупал шею и убедился в том, что она стерта до крови. Столярский подмастерье начал ему что-то говорить и тут же, крикнув, замолчал, когда ремень кнута хлестнул его по спине.
— Строиться, суки! — заревел Прыщавый. — Строиться, и ни звука!
Подгоняемые ударами и тычками, они выстроились вдоль стены. Только теперь Рейневан мог точно пересчитать: вместе с ним было тридцать три человека, в том числе семь женщин, четверо стариков и трое подростков. Ни старики, ни мальчики явно не годились для рабского труда. Странно, что они оказались среди схваченных.
На то, чтобы продолжать удивляться, времени недостало.
Из «загона» к ведущим в верхний замок воротам можно было попасть по деревянным, частично прикрытым крышей ступеням. По ним сейчас как раз спускалась группа богато одетых мужчин.
Внизу их встретили капитан стражи и несколько бургманов.
— И что мы имеем, Гурковец? — заинтересовался идущий первым — стройный, со светлыми усами. Было ясно, кто это: свободный hagueton был украшен изображением крылатой рыбы, гербом рода Бергов. Мужчина был хозяин замка Троски — Отто де Бергов собственной персоной. — Что мы имеем? — повторил он. — Пара сопляков, пара нищих, пара баб и пара детишек. Сдается мне, Гурковец, что мы уже раньше кое-что выяснили. Ты должен был, прохвост, привести сюда гуситов. Гуситов, а не случайно пойманных крестьян. Или ты думаешь, я стану платить тебе за крестьян? К тому ж наверняка в основном моих собственных?
— Да поразит меня Памбу. — Прыщавый хватанул себя по груди. — Да чтоб мне до завтра не дожить, ваша милостивая милость! Это ж гуситы, самые что ни на есть настоящие гуситы. Один к одному еретические стервы, настоящие гуситовы сыны.
— Не похоже, — заметил другой рыцарь, молодой и видный, в похожей на колокольчик шапке на завитых волосах. Почти по каждому краешку его одежды шли, как того требовала мода, вырезанные округленные на концах зубчики.
— Не похоже, — повторил де Бергов, подходя и прикрывая нос манжетой, тоже вырезанной зубчиками. — Но для порядка спросим. Эй, баба? Ты кто такая? Почитаешь Гуса как своего бога?
— Невиновная я! Господин, смилуйтесь! Я бедная вдова!
— А ты, парень? Принимаешь причастие обоими способами?
— Я невиновен! Смилуйтесь!
— Брешут, милостивый государь, — постоянно кланяясь, заверил Прыщавый. — Брешут, кацерские морды, шкуру чтобы сохранить. А вы б на их месте не брехали?
Красивый взглянул на него с убийственным презрением, походило на то, что ударит за предположение кулаком. Но он ограничился тем, что сплюнул.
Затем повернулся к де Бергову. И стоящему рядом пожилому рыцарю в простеганном вамсе, с красивым лицом и гордо выпяченными губами. Этого, Рейневан мог бы поклясться, он где-то уже видел. После недолгого раздумья он пришел к выводу, что и того, в шапке колоколом, тоже.
— Не знаю, серьезно, не знаю, милостивый государь Оттон, — обратился он к Бергову, разводя руками. — У нас заказы от патрициатов Шести Городов. Мне заказал Будзишин. Присутствующий здесь пан Хартунг фон Клюкс из Чохи представляет интересы Згожельца, пан Лютпольд фон Кёкериц, который вот-вот явится, — Любью. Но наши заказы имеют в виду гуситов. А не какую-то случайную и достойную жалости голытьбу.
Отто де Бергов пожал плечами.
— Что же вам сказать, уважаемый пан Лотар фон Герсдорф? — спросил он. — Разве что одно: случайная голытьба, прежде чем сгорит на кострах в Будзишине или Згожельце, будет умолять о пощаде. Как настоящие гуситы. И не отличишь.
Лотар Герсдорф, понимая и одобряя логику, покивал головой. А Рейневан уже вспомнил, где и когда видел и его, и красивого, вырезанного зубчиками Хартунга фон Клюкса в шапке, напоминающей колокольчик. Он видел их два года назад. В Зембицах. На турнире в день праздника Пресвятой Девы Марии.
Герсдорф, Клюкс и несколько других рыцарей отошли в сторону, чтобы посоветоваться. Пленников подошли посмотреть очередные, до тех пор молчавшие. Двое никакими гербами не выделялись, у третьего, одетого наиболее богато, на вамсе красовался щит, шестикратно разделенный на серебряные и красные полосы, в котором можно было легко узнать герб Шаффов. Гочу Шаффа, хозяина Грифа, Рейневан также помнил по зембицкому турниру. Значит, в Тросках должен был быть его брат, Янко, наследник и хозяин замка Хойник.
Со стороны ворот и сторожевой башни послышался цокот копыт, на площадку въехала группа вооруженных. Первыми ехали два герольда. Один, одетый в белое, нес синюю хоругвь с тремя серебряными лилиями. На желтой хоругви второго герольда был изображен красный олений рог. Рейневан с трудом сглотнул. Он знал этот герб. Знакомых прибывало.
Вновь прибывшие остановили коней, слезли, небрежно бросив вожжи задыхающимся слугам, подошли к хозяину замка, поклонились. Уважительно, но гордо. В седле, кроме кнехтов и стрелков, остался только молодой паж в большом берете с тремя страусовыми перьями. Паж крутил коня, заставляя его плясать и выделывать танцевальные движения. Подковы цокали по брусчатке.
— Пан де Бергов. Приветствуем, желаем здравствовать!
— Пан фон Биберштайн, пан фон Кёкериц. Гость в дом — Бог в дом.
— Позвольте представить пана Кёкерица и моих рыцарей и заказчиков: пан Микулаш Дахс, пан Генрик Зебанд, пан Вильрих фон Либенталь, Петр Нимпч, Ян Вальдау, Райнгольд Темриц. Мы успели к ужину?
— И к ужину, и к делам.
— Вижу, вижу. — Ульрик фон Биберштайн, хозяин Фридланда, окинул взглядом стоящих у стены пленников. — Однако картинка весьма убогая. Вероятно, это остатки, и Шесть Городов уже отобрали самый лучший товар. Приветствую, пан Герсдорф. Пан Клюкс. Пан Шафф. Ну как? Уже сговорились?
— Еще нет.
— Ну, значит, давайте договариваться, — потер руки Биберштайн. — И на ужин! Во имя святого Дионисия! Пить хочется, как незнамо что!
— Этому, — кивнул пажам Отто де Бергов, — мы легко поможем.
Прибывший с хозяином Фридланда Микулаш Дахс — Рейневан помнил по докладам гуситских гейтманов, что это был клиент Биберштайнов, — вернулся, осмотрев поставленных у стены пленников. Его мина говорила о многом. А о том, о чем не говорила, досказывали покачивания головы.
— Я гляжу, все хуже, — прокомментировал Биберштайн, принимая из рук слуги большой кубок. — Ты, ваша милость, предлагаешь все более жалкий товар, пан Отто, все самого скверного качества. Видимо, это знак времени, signum temporis, как говорит мой капеллан. Ну что ж, какова работа, такова и плата, так что поговорим о ценах. В 1419-м за пойманного и предназначенного на казнь гусита платили в Кутной Горе копу грошей, за еретического проповедника — пять коп…
— Но тогда спрос был больше, — прервал его де Бергов. — В девятнадцатом году было нетрудно поймать гусита, тогда побеждали католики. Сейчас верх у гуситов, а католиков бьют, так что гуситский пленник — вещь редкая, истинный раритет. Потому и дорогой. А господа из ландфридов завышают цены, создают прецеденты. Ольджих из Рожмберка платит по сто пятьдесят коп грошей выкупа. После таховской битвы баварцы и саксы платили за своих даже больше. И по двести коп за голову бывало.
— Я прислушиваюсь, — подошел и гордо задрал голову Лотар Герсдорф, — и никак не пойму, то ли я поглупел, то ли вы. Хозяин из Рожмберка и немцы платили за господ, за дворян, за рыцарей. А кого вы нам на торг выставили? Каких-то нищих старцев! А ну ловите и предложите мне Рогача из Дубе, давайте Амброжа, Краловца, братьев Змрзликов, Яна Черника, Колюха, Чапека из Сана. На них я серебра не пожалею. На этих обоссанцев его расходовать и не подумаю. Какой мне толк от обоссанцев?
— Эти обоссанцы, — не опустил глаз де Бергов, — на кострах будут по-чешски вопить и молить о пощаде. А вас это интересует, разве не так?
— Это, — холодно подтвердил Биберштайн. — В городах у нас люди от страха перед чехами трясутся, паникуют. Помнят, что было в мае.
— Как сейчас, — угрюмо подтвердил Лютпольд Кёкериц. — Насмотрелись на гуситов со стен жители Фридланда, Жутавы, Згожельца и Львовка. И хоть отстояли эти города, героически отразили штурм, люди умолкают от ужаса всякий раз, когда кто-нибудь упоминает о страшной судьбе Острица, Бернштадта, Любаня, Злоторын. Надобно показать этим людям что-то такое, что поднимет их дух. Лучше всего, когда чеха-гусита на эшафоте обрабатывают. Ну, пан Отто, называйте цену. Если будет разумной, подумаю… Эй-эй! Держи кобылу-то за вожжи, Дуца.
Паж, тот паренек в берете с перьями, который похвалялся конем, подлетел к группе так резко, что чуть не повалил рыцарей. На такое ни один паж, оруженосец или юнкер не решился бы, понимая, к каким последствиям это может привести, в том числе к взбучке.
Пажик, о котором идет речь, явно не опасался последствий. Скорее всего потому, что пажиком не был.
Из-под задорно сидящего набекрень берета на рыцарей поглядывали смелые до наглости глаза цвета вод горного озера, окаймленные длинными, пожалуй, в полдюйма ресницами. Хищно задранный нос немного не соответствовал светлым локонам, румяным щечкам и губкам ангелочка, но целое все равно вызывало какое-то удивительное ощущение в том районе, который поэты переносно именовали circa pectora[635].
Девушке было никак не больше пятнадцати лет. Одета она была в белую блузку в мережку и жилетку из пурпурного атласа. Мужскую курточку с соболиным воротником она носила по новейшей моде, просунув руки сквозь открытые боковые швы так, чтобы рукава свободно свисали на спину, а при езде галопом живописно развевались.
— Разрешите, милостивые государи, — представил ее с легкой усмешкой Лютпольд Кёкериц, — этот фокусничающий на коне шут — моя племянница, благородная панна Дуца фон Пак.
Рыцари — все, не исключая пожилых и горделивых, — молчали, вытаращив глаза. Дуца фон Пак развернула лошадь, стройную гнедую кобылу.
— Ты обещал, дядя, — сказала она громко. Голос был не очень приятный, сводящий на нет — не у всех — красоту и вызванный первым взглядом эффект.
— Раз обещал — выполню, — насупил брови Кёкериц. — Потерпи. Не подобает…
— Обещал, обещал. Я хочу сейчас, сразу. Ну же. Мне скучно!
— Ад и дьявол! Ну хорошо, хорошо. Одного получишь. Выбирай. Господин Оттон, одного из них я беру, заплачу сколько назначите. Потом рассчитаемся. Я обещал девчонке подарить, а видите сами, как она капризничает. Так пусть выбирает что хочет…
Де Бергов оторвал взгляд от бедра девушки, поняв наконец, в чем дело.
— Денег не надо, — поклонился он. — Пусть будет от меня подарок. В честь красоты и обаяния. Извольте выбрать, милостивая панна.
Дуца фон Пак наклонилась в седле и улыбнулась. С истинно убийственным обаянием. Потом продефилировала перед онемевшими рыцарями. Подъехала к пленникам.
— Этот!
«Она выполнила обет, — подумал Рейневан, глядя как слуги вытаскивают из шеренги подмастерье из Яромира. — Она поклялась совершить доброе дело, пообещала кого-нибудь освободить. Столяру повезло. Истинное чудо… А ведь через него можно было дать знать Шарлею. Жаль…»
— Убегай, — прошипела девушка, наклоняясь с седла и показывая на ворота. — Беги!
— Нет! — крикнул Рейневан, вдруг поняв. — Не бе…
Один из мартагузов ударил его с размаха. Подмастерье побежал. Бежал он быстро. Но далеко не убежал. Дуца фон Пак послала кобылу в галоп, выхватила копье у одного из конных кнехтов, догнала его почти у самых ворот, метнула на полном скаку. Копье угодило в середину спины, между лопатками, острие вышло под грудиной в фонтане крови. Подмастерье упал, дернул ногами, скорчился, застыл. Девушка равнодушно развернула лошадь, проехала через двор. Подковы ритмично цокали по каменным плитам.
— Она всегда так? — холодно полюбопытствовал Ульрик Биберштайн.
— Врожденное? — отнюдь не теплее спросил Лотар Герсдорф. — Или приобретенное?
— Послать бы в лес на кабанов, — откашлялся Янко Шафф. — Тогда что ни убьет, все мясо…
— Ей, — насупился Кёкериц, — кабаны давно наскучили. Теперешняя молодежь… Но ничего не поделаешь, родственница…
Дуца фон Пак подъехала ближе. Настолько близко, что он увидел выражение ее глаз.
— Хочу еще одного, дядюшка, — сказала она, напирая промежностью на луку. — Еще одного.
Кёкериц насупился еще больше, но прежде чем успел что-либо сказать, его опередил Хартунг Клюкс. Хозяин замка Чоха словно зачарованный не отрывал глаз от Дуцы. Теперь он выступил вперед, снял шапку-колокол, низко поклонился.
— Позвольте, — проговорил он, — мне подарить благородной панне то, о чем она просит. Преклоняясь перед ее красотой. Господин Отто?
— Разумеется, разумеется, — махнул рукой де Бергов. — Соблаговолите выбрать. Рассчитаемся позже.
Стоящие за Рейневаном женщины начали плакать. А он знал. Еще до того, как его окутал пар из ноздрей лошади. Прежде, чем увидел над собой глаза. Цвета глубин горного озера. Прекрасные. Обаятельные. И совершенно нечеловеческие.
— Этот.
— Этот дорогой, — отважился сказать согнувшийся в поклоне Прыщавый. — Самый дорогой… То есть он гусит, потому и цена значительная…
— Не с тобой, хмырь, — стиснул зубы Клюкс, — я буду торговаться, не ты будешь цену назначать. А я ради этой панны заплачу любую. Берите его!
Кнехты выволокли Рейневана, вытолкнули прямо перед грудью гнедой кобылы и богатым, шитым золотом нагрудником.
— Беги!
— Нет.
— Строптивый сыскался? — Дуца фон Пак наклонилась с седла, прошила его взглядом. — Не побежишь? Тогда стой. Думаешь, мне не все едино? Наеду и ткну. Но поспорю: ты не устоишь, начнешь удирать, подпрыгивать. А тогда заплатишь мне за несговорчивость. Заколю как свинью.
— Сорок коп грошей? — неожиданно рявкнул де Бергов. — Сорок коп? Да ты что, чокнулся, Гурковец? Не иначе как вши у тебя весь ум из дурной башки высосали. Ты не иначе как сдурел или меня идиотом считаешь? Если первое, то прикажу отхлестать, если второе — как пса повешу!
— Важный гусит… — застонал Прыщавый. — Потому и цена… Но могу поторговаться…
— Я дам, — неожиданно проговорил Янко Шафф, — за него сорок коп без торговли. Но не в качестве какого-то подарка. Перед красотой панны Пак голову склоняю, но пусть она зарежет кого-нибудь другого. А этого я хочу получить живым и здоровым.
— Из чего следует, — подбоченился Кёкериц, — что ты, господин Шафф, знаешь, кто он таков. И чего стоит. И знанием этим не поделишься ли? А?
— Незачем, — бросил Лотар Герсдорф. — Потому что я тоже знаю, кто это. Я его узнал. Это силезец Рейнмар фон Беляу. Вроде бы чаровник. Алхимик. К тому же еретик и гуситский шпион. В Зембицах пытался покуситься на жизнь князя Яна, я был при этом. Похоже, его для этого гуситы наняли, но я скорее прислушаюсь к тем, кто говорит, что из-за сумасшедшей ревности, что дело было в женщине. Так оно, нет ли, черт знает, но факт, что этого Беляву разыскивают по всей Силезии. И вероятно, обещали заплатить за пойманного, ежели пан Янко готов запросто без торговли уплатить сорок коп. Но ничего не получится, ничего. Гуситский шпик шикарно украсит эшафот на будзишенском рынке, роскошная будет казнь. Людишки издалека сойдутся, чтобы поглазеть. Я перекрываю твою цену, Шафф. Будзишин, господа, дает пятьдесят!
— Что творится, — медленно и отчетливо проговорил де Бергов, — в моем замке чаровник, гуситский шпик и наемный убийца? Кто его сюда подослал? Э?..
— Я раньше, — Хартунг Клюкс словно его не слышал, — подарил вашего силезца панне Дуце. И заплачу…
— Сомневаюсь, — прервал Герсдорф. — У тебя нет таких денег.
— Здесь речь о моей чести и рыцарском слове, — рыкнул Клюкс. — Я готов за это отдать кровь и жизнь, а что говорить о пятидесяти гривнах! Впрочем, столько-то я найду запросто!
— А сто найдешь? — спросил молчавший некоторое время Ульрик фон Биберштайн. — Потому что я перебиваю, даю за него сто коп грошей. И нечего тут со своим гонором лезть. Объяснений не просите. Но если это действительно Рейнмар Белява, то он должен быть моим. Даю за него сто коп. Господин Отто де Бергов? Что скажете?
Де Бергов долго глядел на него. Потом обвел взглядом всех.
— Скажу, — вскинул он голову, — что ничего из этого не получится. Торговлю ликвидирую. Беляву из торга убираю.
— Это почему же?
— А потому, — Отто де Бергов не опустил головы, — что мне так нравится.
— Ну что ж. — Биберштайн в ярости засопел, сплюнул. — Ваш замок, ваша воля, ваше право. Только если вы так, то мне как-то расхотелось у вас гостить. Покончим с делами и кому в путь…
— Верно, — кивнул головой Лотар Герсдорф.
— Факт, — поддержал Янко Шафф. — И я тороплюсь как бы. Закончим торговлю и попрощаемся.
— В таком случае, чтоб вы меня все-таки лихом не поминали, — заявил де Бергов, явно сдерживаясь, — будет скидка. Специальная цена, как для брата. Как в Кутной Горе восемь лет тому назад. Копа грошей со лба. Баб и подростков добавляю даром.
— И не надо взаимно перебивать друг друга, — предложил Герсдорф, — а поделимся. Будзишин, Згожелец, Любий, Фридланд, Еленья Гура. Сначала поровну поделим баб и сопляков, а остальных…
— Остальные поровну не делятся, — сказал де Бергов, жестом призывая своих вооруженных. — Будет справедливо, черт побери, никто ущерба не пронесет. Эй, взять их! Этих четверых! Взять и связать!
Прежде чем мартагузы Прыщавого поняли, что происходит и в чем дело, они уже были связаны. Только когда их втолкнули между их же невольниками, они начали вырываться, орать и сыпать проклятиями, но их мгновенно и безжалостно успокоили ударами плеток, бичей и древками копий.
— Пан… — застонал Прыщавый, которого никто не коснулся. — Ну, как же так… Как же… Это ж мои люди.
— Может, хочешь к ним присоединиться? Есть у тебя такое желание?
— Нет, нет, чего бы ради. — Рот Прыщавого раззявился в широкой и заискивающей гримасе. — Никак нет! Что они мне, родные или как? Найду новых.
— Факт, всегда можно найти желающих. Так что иди. Да, чуть было не забыл…
— А-а-а?
Отто де Бергов ответил улыбкой, после чего кивнул Дуце фон Пак, державшей копье поперек седла. Дуца сверкнула зубками, ее зелено-голубые глазенки загорелись.
— Ты привел мне в замок шпика и убийцу. Беги к воротам! Давай! А ну быстрей!
Прыщавый побледнел, сделался белым как рыбье брюхо. Он мгновенно остыл, развернулся и помчался к воротам, словно гончая. Бежал он быстро. Очень быстро. Походило на то, что добежит.
Нет, не добежал.
— Рейнмар фон Беляу из Силезии. — Отто де Бергов, владелец замка Троски, окинул Рейневана взглядом с головы до ног и обратно. — Чернокнижник. Алхимик. Гуситский шпик. А ко всему прочему еще и наемный убийца. Широкий, я бы так сказал, диапазон специальностей. С которой же из них ты прибыл в мой замок? Не отвечаешь? Не беда. Я и без того знаю.
Рейневан молчал. В горле у него пересохло, он не мог сглотнуть слюну. Яма была чудовищно холодной и чудовищно вонючей. Смрад, казалось, бил из-под прикрытого тяжелой железной решеткой отверстия в полу. Хотя спуск под башню по винтовой лестнице занял много времени, уровень, на котором они находились, был не самым нижним. Ниже было что-то еще. Темницы под Девой доходили, кажется, до чрева Земли.
Слуги воткнули факелы в железные ухваты. Решетка в полу со скрипом открылась. В темное и несущее гнилью отверстие опустили лестницу.
— Слезай, — подтвердил догадку Рейневана де Бергов. — Быстро.
Спуститься до самого низа ему не дали. Сильно дернули лестницу. Рейневан упал, ударился об утоптанный, твердый как камень глиняный пол, от падения надолго отшибло дыхание.
— Когда-то, — бросил сверху де Бергов, заслоняя собой те крохи света, которые проникали сквозь отверстие, — был у меня в Тросках мудрила-магик, начитанный и болтливый. Так он утверждал, что такая яма, как эта, называется oubliette[636]. Никогда в жизни не слышал, чтобы кто-нибудь, кроме того магика, пользовался этим словом. Оно якобы идет от галльского и означает, хе-хе, «забудка». Я тебя просвещу, почему именно такое название. Так вот эта решетка сейчас будет закрыта, а о тебе забудут совершенно, равно как о хлебе и воде. Поэтому я лично галльской «забудке» предпочитаю местное название ямки: «уморильня». Я уморю тебя голодом, господин фон Беляу. Разве что ты поумнеешь и скажешь, кто тебя нанял, по чьему приказу ты собирался меня убить. Предупреждаю, вранье и выкрутасы тебе не помогут. Я знаю, кто стоит за покушением, ты добавишь мне только детали. И доказательства.
Рейневан застонал, сменил положение. Он сильно ударился, но вроде бы ничего себе не сломал. Сверху долетел щелчок и скрежет замыкаемой решетки.
— Да, совсем было упустил, — добавил сверху де Бергов. — Чары, если ты действительно колдун, тебе не помогут. Мудрила магик, о котором я упомянул окружил уморильню специальными защитными заклинаниями. Утверждал, что их не преодолел бы и сам Мерлин. Выяснилось, что он не лгал, и выяснилось это на его собственном примере. Он сгинул там внизу и теперь составит тебе компанию. А если оттуда не удалось сбежать Рупилиусу Силезцу, то и у тебя нет никаких шансов. Прощай. А поскольку вскоре ты там внизу будешь сосать собственную ногу, постольку заранее желаю здоровья и приятного аппетита.
Шаги и щелчок металла утихли в отдалении. Смолкло эхо. И опустилась тишина, глубокая и глухая.
Прошло некоторое время, пока глаза Рейневана привыкли к темноте. Настолько, что в углу ямы он смог разглядеть белый ощерившийся череп прикованного к стене скелета.
Слухи оправдались. Чародей Рупилиус действительно пребывал в замке Троски. Пребывал и остался в нем. На веки вечные.
Основной проблемой, связанной с чародейскими амулетами, пояснил некогда Рейневану Телесма, пражский чародей из «Архангела», является вопрос размеров. Размер амулета имеет даже большее значение, нежели его цена. Известно, что чем благороднее материал, из которого изготовлен талисман, тем он магически сильнее. Ну что ж, на мысль, что хороший значит дорогой, напали уже финикийцы. Покупая дешево, покупаешь дерьмо — эта аксиома тоже родилась в конторах Тира и Сидона.
Утверждение, что чем масса амулета значительнее, тем больше его сила, было трюизмом, к тому же трюизмом очень хлопотным. Сама природа чародейских периаптов[637] требовала, чтобы они были сподручны. Талисман имеет смысл, если его можно носить с собой — в кармане, за пазухой, на пальце. Что с того, говаривал Телесма, что спрессованный и высушенный аист позволяет беспроблемно читать чужие мысли? Что мумифицированная нога трупа безотказно защищает от порчи? Где это носить? На шнурке на шее? Ведь глупо же!
Остается, закончил чародей теоретические выкладки практическим выводом, смириться с фактом, что амулеты, талисманы и им подобное годятся исключительно для более слабой магии, для чернокнижничества низшего уровня. А смирившись, следует делать свое — то есть миниатюризовать. Если такой объект не может быть более сильным в действии, так пусть хоть будет удобен при транспортировке. Поэтому Телесма много и с различными результатами экспериментировал. Когда же Рейневан уезжал, то получил в подарок медную, размером немного побольше двух кулаков, шкатулочку. Выстеленные атласом переборки скрывали ни более ни менее, а двенадцать малюток. Миниатюризованных амулетов различного назначения.
Разумеется, Рейневан тщательно стерег шкатулочку и не подвергал ее никакому риску. А поскольку одинокий поход в замок Троски был дьявольски рискованным мероприятием, шкатулочка осталась под присмотром Шарлея. За некоторыми исключениями. Рейневан прихватил с собой два амулета: перстень для вылечивания ран и периапт для обнаружения магии. Кроме того, что оба талисмана были полезными, они были еще и неброскими. Лечебный перстень отлили из олова — а внутри отливки скрывался крупный алмаз. Периапт, обнаруживающий магию, был изготовлен из золотой проволоки, замаскированной сеточкой из конского волоса.
Неброскость не спасла лечебный амулет — для мартузов Гурковца все имело ценность, олово тоже. Потеряв кожушок, шапку, кошелек, пояс и венецианский стилет, Рейневан потерял и перстень — хорошо еще, что не вместе с пальцем. А вот застегнутый на руке повыше локтя волосяной периапт для обнаружения магии не привлек внимания обыскивающих и уцелел. И теперь был единственной вещью, на которую узник мог рассчитывать.
А на что-нибудь рассчитывать узник должен был — к тому же не затягивая. Рейневан сообразил, что с последнего обеда прошло двое суток. Сорок восемь часов он не ел и почти не пил.
— Visum repertum, visum repertum, visum repertum[638]. Кабустира, бустира, тира, ра.
Повторенное заклинание дало не больше, чем произнесенное впервые. Стены oubliette — или, как это называл де Бергов, уморильни — засветились как фосфор, разгорелись, как трухлявый пень в лесу. Подтверждалась невеселая истина о перекрытии ямы каким-то сильным защитным заклинанием. В то же время не светился, не источал ни малейшего свечения прикованный к стене скелет, в котором Рейневан угадывал Рупилиуса, крупного теоретика и практика чернокнижецких тайн. Крупный ли, нет ли, Рупилиус, представший в виде радостно лыбящегося скелета, в противоположность стенам никакой магии не излучал, из чего, несомненно, следовало, что дела магиков гораздо устойчивее, нежели они сами.
Рейневан несколько пал духом — у него была тихая надежда, что периапт позволит обнаружить что-нибудь, что в его положении оказалось бы полезным. Ведь будучи чародеем, Рупилиус мог пронести в яму какие-нибудь магические предметы, хотя бы в заднем проходе, как в свое время сделал заключенный в Башню Шутов магик Циркулюс. Однако при Рупилиусе Силезце не было ничего. И он был здесь, подсказывал рассудок, сидел в углу и щерил зубы посреди других истлевших и поломанных костей. Если б у него были другие возможности, подсказывал рассудок, он бы так не кончил.
Строго приказав рассудку помалкивать, Рейневан приложил амулет к губам, потом ко лбу.
— Visum repertum, visum repertum, visum repertum…
Руки у него немного дрожали, шепот с трудом проходил сквозь гортань и губы. Докучал голод. Жажда еще больше. Его начало охватывать очень неприятное чувство.
Чувство отчаяния.
Он не знал, сколько прошло времени, как долго он уже был в заточении. Счет времени он терял быстро, то и дело погружался в сон, порой неровный и мгновенный, порой глубокий, близкий к летаргии. Органы чувств обманывали, он слышал голоса, стоны, всхлипывания, скрип камня о камень, удары металла о металл. Где-то далеко, он мог бы поклясться, смеялась девушка. Кто-то, он поклялся бы, пел:
Gruonet der walt allenthalben,
Wa ist min geselle alse lange?
Der ist geriten hinnen,
O wi, wer sol mich minnen?
«Типичные проявления, — подумал он. — Голод и обезвоживание начинают брать свое. Я теряю разум. Схожу с ума».
И неожиданно случилось нечто, уверившее его в том. Что он уже сошел.
Противоположная стена узилища пошевелилась.
Щели стены явно деформировались, заколебались, как тронутая ветром узорчатая ткань. Стена вдруг вздулась, как парус, превратилась в огромный, быстро растущий пузырь. Пузырь лопнул с клейким звуком. И из него что-то выделилось.
Это что-то было невидимо, явно скрыто под чарой. Однако, ошарашенный, замерший и втиснувшийся в угол Рейневан видел контуры фигуры, фигуры прозрачной, меняющей форму, переливающейся при движении словно вода. Он понял, почему вообще в состоянии это видеть. В яме все еще висели остатки чары, высланной обнаруживающим магию периаптом.
Прозрачная фигура не заметила его, перемещаясь плавно в сторону скелета Рупилиуса. А Рейневан вдруг с ослепительной уверенностью понял, что это может быть его единственный шанс.
— Video videndum![639] — крикнул он, держа амулет в руке. — Алеф Тау!
Фигура материализовалась так бурно, что ее аж пошатнуло. И это серьезно облегчило Рейневану задачу. Он словно рысь прыгнул на пришельца, вцепился, повалил на глинобитный пол. Изо всей силы всадил кулак под ребра. Воздух вышел из пришельца вместе с ругательством, а Рейневан схватил его за горло. То есть хотел схватить, потому что неожиданно получил удар головой в лицо. И хоть у него аж в глазах потемнело, он ответил таким же ударом, калеча себе лоб о зубы. Получивший удар выругался снова, а потом неразборчиво крикнул. Обнаруживающий магию амулет начал действовать автоматически, в яме посветлело. «Ну конечно, — успел подумать Рейневан, чувствуя, как какая-то страшная сила поднимает его в воздух. — Это, несомненно, чародей, человек, знающий магию, — подумал он. — Я нарвался на магика», — подумал он за мгновение до того, как с жуткой силой треснулся о стену. Сполз и свернулся в клубок, не способный на какие-либо действия.
Пришелец тронул его носком башмака и тихо спросил:
— Ты жив?
Рейневан не ответил.
— Кто ты, черт побери, такой?
Он не ответил и на этот раз, свернулся еще сильнее в клубок. Пришелец наклонился, поднял с пола амулет.
— Периапт Висумрепертум, — распознал он с нотками удивления в голосе. — Неплохо изготовлен. А мою фа-фиаду[640] ты увидел с помощью Заклинания Истинного Видения… Толедо?
— Alma… — простонал Рейневан, ощупывая голову и затылок. — Mater… Nostra… Clavis… Salomonis?
— Ладно, ладно, достаточно, обойдемся без демонстрирования. Кто изготовил Висумрепертум? Ты?
— Телес… Йост Дун. Из Опатовиц.
— И из Гейдельберга, — небрежно добавил пришелец. — Как там у него?
— Все здоровы.
Пришелец переступил с ноги на ногу. Это был сорокалетний на первый взгляд мужчина, невысокий, полный, широкоплечий, сгорбленный как бы под весом собственных плеч. На нем была серая, простая и не очень чистая одежда слуги или подмастерья. Однако Рейневан мог бы поспорить на что угодно, что пришелец не был ни подмастерьем, ни слугой.
— Дашь слово, — спросил пришелец, ощупывая нос, — что не бросишься на меня снова?
— Не дам.
— Э?..
— Я должен отсюда выбраться.
Мужчина какое-то время молчал.
— Понимаю, — наконец сказал хрипло. — Сидишь в oubliette, я знаю, для чего служит oubliette. Я принесу тебе еду и напиток. Только не делай из этого слишком далеко идущие выводы.
Рейневан поглощал хлеб, колбасу и сыр так, что едва успевал дышать. А жидким пивом чуть не захлебнулся. Насытив первый голод, стал есть медленнее, жевать тщательнее. Мужчина в серой одежде слуги с интересом присматривался к нему. Рейневан, наевшись и напившись, ответил тем же.
— Отто де Бергов, — бросил мужчина. — Тот кто тебя сюда засадил. Он знает о твоих магических способностях?
— В общих чертах.
— Как долго ты сидишь?
— А какой сегодня день?
— Сам… — Мужчина осекся. — То есть Поминание. Commemoratio animarum[641].
Рейневан высосал из кувшина остатки пива, а корочку хлеба спрятал за пазуху.
— Можешь перестать водить меня за нос, — заявил он. — Когда ты пошел за едой, я осмотрел предметы, которые ты принес, те вон, что там лежат. Омела, кора березы, веточка тиса, свеча, железное кольцо, черный камень. Типичные атрибуты церемониала для умерших. А сегодня, как следует из твоей оговорки, праздник Самайн. Ты проник через стену, чтобы почтить память этих костей… причем в соответствии с ритуалом Старших Рас. Следовательно, это был твой родственник. Либо друг.
— Не точно. Но перейдем к важным вещам. Я посоветую тебе, как избежать голодной смерти. Ты не первый. В oubliette бросали многих, а скелет здесь только один, не считая костей многовековой давности. Послушай как следует. Слушаешь?
— Слушаю.
— Сын Отто де Бергова, Ян, утраквист и гейтман в Таборе. Отто вбил себе в башку, что сыночек-гусит взъелся на него, хочет лишить жизни и заграбастать имущество. Хоть, по моему мнению, это полнейшая чепуха, у Отто развилась мания преследования. Он за каждым углом видит наемного убийцу, в каждой пище усматривает отраву. А в каждом гусите унюхивает сына-паррицида[642], отсюда и берется его ожесточенность на калишников[643]. Все очень просто: ты должен признаться, что ты убийца, нанятый Яном де Берговом, прибывший в Троски, дабы прикончить Отто.
— Ты меня вконец утешил, — фыркнул Рейневан. — Отто де Бергов прикажет меня колесовать. Если принять, что поверит. Однако ему достаточно будет спросить, как выглядит сын, и шило вылезет из мешка.
— Ты магик. Не знаешь убеждающих и эмпатических заклинаний?
— Не знаю.
— Ну, значит, тебе не повезло.
— К черту! — взорвался Рейневан. — Перестань водить меня за нос! Я не хочу, дьявол побери, делать далеко идущие выводы, но ты вошел сюда, холера ясна, через стену. Так отвори ее и дай мне выйти!
Пришелец долго молчал, глядя не на собеседника, а на скелет.
— Сожалею, но это невыполнимо.
— Почему ж?
— Я не могу этого допустить… Сиди спокойно, иначе я наведу на тебя Constricto[644]. А ты на собственной шкуре испытал, что твоя магия моей не ровня.
В голосе пришельца прозвучала похвальба — и именно эта похвальба помогла Рейневану разрешить загадку, сыграла роль катализатора, благодаря которому мутный раствор сделался прозрачным. Было также не исключено, что именно голод так обострил восприятие.
— Подумать только, — медленно проговорил он. — Подумать только, ведь я прибыл в Троски именно для того, чтобы встретиться с тобой. Именно с тобой.
— Да неужто?
— Мне с тобой в магии не состязаться, — цедил слова Рейневан, — ибо ты действительно могущественный чародей. К тому же полиглот, никто во всей округе не пользуется словом oubliette. Если б я сбежал отсюда по магическому проходу, если б загадочно исчез, объявили бы тревогу: в Тросках должен скрываться чародей. Чародей, способный преодолевать магически охраняемую яму. Поскольку сам эту магическую защиту и устанавливал. Я попал в Троски, чтобы встретиться с тобой, мэтр Рупилиус. Чтобы получить от тебя совет.
— Могу поздравить с богатой фантазией, — буркнул мужчина. — Тебе только романы писать… Что ты делаешь, черт побери?
— Хочу отлить. — Рейневан остановился около скелета, расставив ноги. — А что?
— Отойди оттуда, шлюха твоя мать, — взвизгнул пришелец. — Отойди, слышишь! И не вздумай поро…
Он осекся, подавился недосказанным словом. Рейневан повернулся с торжествующей улыбкой на губах.
— Так я и думал, — сказал он. — Не родственник, не друг, в День Поминовения приходит к останкам со свечой и омелой. И впадает в ярость, когда кто-то хочет эти останки обос… описать. Потому что я на твои собственные кости помочился бы, верно? Ведь это же твои собственные кости здесь лежат, мэтр Рупилиус Силезец, специалист по астральным телам и бытиям. В этой яме умерло твое тело, но не твоя личность. Ты астрально перенесся в чужую физическую форму. В форму того, чей дух пересадил в собственное тело. И кого вместо тебя здесь убил голод.
— Просто не верится, — проговорил после долгого молчания Рупилиус Силезец. — Просто не верится, какие титаны интеллекта прозябают втуне в нынешние времена по тюрьмам.
Рейневан долго оставался в одиночестве. Достаточно долго, чтобы решить, что пришел черный час и настало время сжевать корочку хлеба, именно на такой случай оставленную. Исчезая в стене, Рупилиус Силезец оставил его в страшном одиночестве, в страшном страхе, но еще более страшной была пытка надеждой. «Вернется, — билась у него в голове обманчивая надежда. — Не вернется, оставит меня здесь на гибель, — подавала голос логика. — Зачем ему возвращаться, какая ему польза меня выручать? Проще оставить в oubliette, забыть, вычеркнуть из памяти…»
Наверху замигал огонек, звякнул металл. «Вытаскивают, — подумал Рейневан. — Есть надежда… Нет… Не иначе как де Бергову невтерпеж. И он решил вырвать у меня показания другим способом. Вытащат меня отсюда, но только для того, чтобы затащить в палаческую…»
Наверху что-то громогласно грохнуло, щелкнуло, зазвенело, решетка со скрежетом открылась, что-то застучало и захрипело. Кто-то заслонил собою свет, в темноте неожиданно возник контур спускаемой лестницы.
— Вылезай, Рейневан, — послышался сверху голос Рупилиуса Силезца. — Живо, живо!
«Я ему не сказал, как меня зовут, — сообразил Рейневан, карабкаясь по истертым перекладинам. — Не сообщил ему своего имени, а тем более семейного прозвища. Он или телепат, или…»
Наверху оказалось, что именно «или». А Рейневан застонал в хорошо ему знакомом и достойном медведя объятии.
— Самсон!
— Конечно, Самсон, — подтвердил с легкой насмешкой стоящий рядом Рупилиус Силезец. — Можно позавидовать человеку, у которого такие друзья, парень. Недурные у тебя друзья, недурные. А теперь дальше, в путь.
— Но как…
— Время не ждет, — отрезал чародей. — В дорогу. А она у нас дальняя.
Они поднялись по ступеням наверх, откуда окованные двери вели в пыточную, полную инструментов и приспособлений, замораживающих кровь в жилах. В углу еле виднелась дверца, ведущая в узенький коридор. Они миновали многочисленные другие двери, Рупилиус остановился лишь у пятой, или шестой.
— El Ab! Elevamini ianuae![645]
Дверь послушалась жеста и библейского заклинания. Они вошли. Помещение было полно сундуков и свертков. Рупилиус поставил фонарь на один, сел на другой.
— Передохнем, — распорядился он. — Поговорим.
Сундук, на который присел Рейневан, был полон книг. Он отер пыль. «Culliyyat» Аверроэса, «Ars Magna» Раймунда Луллия, «De gradibus superbiae et humilitatis» Бернарда Клервоского.
— Это, — Рупилиус широким жестом обвел пачки, — мой скарб. Книги и все прочее. Необходимые в работе вещи. Некоторые из них имеют цену. Большинство — нет. Большинство бесценно. Если вы понимаете, о чем я. Ты, Рейневан, Толедо. Кто ты, Самсон, я до конца не знаю, но и ты, несомненно, догадываешься о сути дела, что позволит нам сэкономить время и труд. Посему без подробностей, которые, не обижайтесь, вам, как говорится, до едрени фени, скажу: Отто де Бергов, в течение десяти лет бывший моим спонсором и добрым хозяином, неожиданно перестал быть добрым, начал выдвигать требования, которые я исполнить не мог. Или не хотел. Поэтому по господской милости вынужден был кончить жизнь в oubliette голодной смертью. Мне удалось сделать так, что в яме окончило земное существование мое старое доброе тело. И дух иного человека, отделенный от тела, того тела, которым я пользуюсь сейчас. Пересадка прошла в некоторой спешке, в спешке я также выбирал объект. В результате в Тросках я оказался всего лишь слугой. И как таковой не имею возможности унести отсюда свои вещи. Вещи, к которым я крепко привязан. Крепко, очень крепко, понимаете, привязан. Посему договоримся так: я обеспечу вам бегство из замка. Вы взамен вернетесь сюда до истечения двух лет и поможете мне перебраться. Договорились? Я жду.
— Вначале одно дело, мэтр Рупилиус, — сказал Рейневан, поглаживая «Enchiridion» папы Льва. — Я проник в Троски, чтобы…
— Я знаю, зачем ты сюда проник, — прервал чародей. — Мы об этом с Самсоном уже успели немного поболтать. И кое-что уже знаем.
— Это верно. — Гигант ответил улыбкой на взгляд Рейневана. — Кое-что уже знаем. Не все. Но определенный прогресс есть.
— Имелся в виду не определенный прогресс, — прикусил губу Рейневан, — а нахождение способа окончательного решения проблемы. Ты, Самсон, говорил, что тебе уже самое время вернуться к себе. Ты просил, чтобы я приложил старания. А теперь, когда возможность у нас на расстоянии вытянутой руки…
— Ты не слышал? — снова не дал ему докончить Рупилиус. — Я сказал, что мы поговорили. Что немного уже знаем. Но протягивать руки по-прежнему некуда. Увы. Временно.
— Мы уже знаем кое-что. В Праге Самсоном занимался Винцент Акслебен. Как ни говори, но это мэтр мэтров. Он утверждал, что речь идет об астральном теле. И perisprite. Perisprite… Хм… Позитивно циркулирующем.
— Циркулирующий перисприт, — поморщился Рупилиус. — Ну, ну. Воистину видать мэтра по гипотезе. А этот мэтр мэтров хотя бы объяснил вам, о чем в данном случае действительно идет речь?
Что такое перисприт, знал каждый, кто сталкивался с магией и тайными науками. Даже мимолетно. Каждого адепта эзотерических наук в самом начале посвящения пичкали долгим, запутанным и исключительно недоступно излагаемым доказательством, касающимся строения человеческого бытия. Из этих объяснений следовало, что человек складывается из физического аспекта, то бишь материального тела, через которое реагирует с окружающим его внешним материальным миром. Человек также обладает духом, построенным из бессмертного эфира. Существует также нечто, связывающее и сплавляющее дух и тело, посредничающее между духом и телом, и этим чем-то является флюидное тело, известное как перисприт, ля, ля, ля…
Хоть проблема — по крайней мере внешне — казалась простой, трудно было найти двух магов, имеющих согласные взгляды касательно перисприта. Спорили о том, является ли перисприт более примитивным или же более эфирным, то есть, в соответствии с Изумрудной Скрижалью[646], он более тонок или более плотен. Не было согласия относительно того, стабилен ли перисприт, или изменчив. А также на что перисприт действительно влияет, а на что нет.
Существовала теория, приписывающая перисприту роли и возможности прямо-таки гигантские. В соответствии с ней, будучи по природе связкой между материальным телом и эфирной душой, он имеет решающее значение как в силе, так и в качестве спайки. Иными словами, дает телу больше души либо меньше. К тому же перисприт перисприту рознь. Одних наделяет пресловутым «великим духом» и делает их артистами. Иным дает большие аналитические способности, делая их учеными и изобретателями. Из третьих, обеспечивая им преимущества души, духа, делает вождей и государственных деятелей. Избранным позволяет увидеть невидимое, заглянуть в бездны астральных бытий, творя из них великих магов, спиритистов, пророков и ясновидцев. А другим, которым дух хоть и дан, но перисприт при этом так поскупился, что этим остается только сидеть в кабаке да налакиваться пивом.
Обо всем этом, как уже сказано, Рейневан знал давно, это было элементарное знание. Однако после проведенного в Праге исследования Самсона Акслебен использовал определения «перисприт позиционный» и «циркулирующий», а эти уж относились к высшей школе, и магики «Архангела» разъяснили их Рейневану лишь позже. Итак, связь перисприта с духом была, как гласило большинство теорий, неразрывна, связь же с телом — нет. Перисприт, утверждали теории, может в любой момент решить, что связь духа с данным телом оному телу не соответствует. И связь порвать. Обычно перисприт делает это в тот момент, когда связь возникает, то есть сразу в момент рождения либо в первые недели жизни ребенка — отсюда и столь высокая детская смертность. Разрывая связь, перисприт высвобождает дух и вместе с ним переходит в эфирную сферу, астральную, и остается там навсегда, будучи — как и сам дух — непредрасположенным к материальному миру, относящимся к нему негативно. Случается, однако, утверждают теории, что перисприт может отделиться не только от тела, но и от духа. Это происходит тогда, когда перисприт более предрасположен к миру материи, нежели к миру духовному. Такой перисприт в отличие от «позиционного» кружит, вращается в своеобразной «зоне сумрака» между миром материальным и астральным, выискивая возможность связать какое-либо незанятое тело с каким-либо временно не имеющим пристанища, бездействующим духом. Самсон в его теперешней духовно-телесной форме является типичным примером такой связи.
Проблема состоит в том, что неизвестно, связывается ли перисприт наугад, или же руководствуется при соединении какой-то логикой. Но кто же, в конце концов, сегодня в состоянии понять логику такого перисприта. А пока не поймет, то ничего и сделать не сможет. То, что перисприт соединил, смертному человеку не разъединить.
— Выходит, — сказал с отчаянием в голосе Рейневан, — мы оказались в исходном пункте. Протопали впустую немалое расстояние и напрасно подставляли шеи…
— Другой, равный мне специалист по интересующим вас вопросам, — снова прервал его чародей, — живет в Гренаде. Это немного дальше, чем Троски. А тамошние эмиры к христианам не благоволят. Как правило, насаживают их на кол. Либо с них живьем кожу сдирают. В отличие от Акслебена я не именую себя мэтром мэтров, но что знаю — то знаю. И тоже умею высказать гипотезу. От высказанной мэтром мэтров она несколько отличается. В основном в отношении того, что возможно, а что невозможно, что выполнимо, а что нет. Выполнимо все, достаточно только знать, как выполнить.
— Не обижайтесь, — прервал на этот раз Рейневан. — Но гипотез-то у нас уже насобиралось достаточно. А как быть с Самсоном?
— Самсон, — Рупилиус даже не взглянул на него, — Самсон знает мою гипотезу, несколько отличающуюся от гипотезы Акслебена. Это гипотеза радикальная и рискованная, признаю, я не удивлюсь, если он ее не примет и не испытает. Но если примет, то ему придется подождать. Я дойду до сути проблемы. Найду самый верный способ вторичной пересадки, на это мне потребуется самое большее два года. Вы спрашиваете, почему я назначаю вам именно такой срок? Из любви к четным числам? Это снова ведет нас к нашему уговору. Поэтому спрашиваю: мы договорились?
— Договорились.
— В течение двух лет?
— В течение двух лет.
— Ну тогда пошли.
Утомительное хождение по тесным коридорчикам и узеньким лесенкам Самсон скрасил Рейневану рассказом. Кое о чем Рейневан догадывался, но слушал охотно.
О том, что Рейневан попал в Тросках в лапы католиков, узнали совершенно случайно. У гуситов был шпион в замке Тольштейн, занятом братьями Яном и Генриком Берков в Дубе. В замок приехал с визитом пан Лотар Герсдорф. Сопровождавший семерых узников. Пока пан Герсдорф пировал с братьями, шпион выспрашивал узников. Один, кажется, бывший мартагуз, оказался особенно разговорчивым. И сообщил нечто важное. В результате полученной информации схватили и засадили в яму гейтмана Войту Елинека, обвинив в предательстве, шпионстве и преступном своекорыстии. В яме пришпаренный как следует Елинек осветил многое. В том числе и касающееся Рейневана.
Узнав, что Рейневан находится в Тросках в руках де Бергова, Ян Чапек и гуситские гейтманы сочли его погибшим и ни о каких спасательных операциях и слышать не хотели. За дело на свой страх и риск взялись Шарлей, Самсон, Таулер и Батя. К тому же у Таулера в резерве был еще его бывший знакомый, машталер. Однако решили, что в замок пойдет не Таулер, а Самсон. Было замечено, что в Троски часто наведываются деревенские мужики со снабжением. И не только на телегах, но и в одиночку. Стража к ним не цеплялась при условии, что приходящий подходил под тип селянина — то есть был очень неряшлив, очень вонюч, а по внешности напоминал придурка.
Самсон Медок подходил. В основном. Получив для конспирации гуся, кадушку масла и корзинку грибов, он зашел в нижний замок и, затерявшись в толпе, принялся разыскивать машталера. Прежде чем нашел он, нашли его.
Рупилиус Силезец быстро узнал о событиях нескольких предшествующих дней. О посещении силезских и лужицких панов и рыцарей, о продаже пленников. И о каком-то то ли ворожее, то ли заклинателе, брошенном в уморильню. Будучи уверенным, что кто-нибудь о нем упомянет, Рупилиус следил за прибывающими в замок. Используя для этого магию. Магия безошибочно обнаружила Самсона.
— У меня сердце замерло, — признался Самсон, — когда он прихватил меня в конюшне…
— У меня замерло, — Рупилиус был столь же откровенен, — когда прихваченный схватил меня за горло. К счастью, мы быстро сообразили, кто есть кто.
Ни тот ни другой слишком-то не распространялись о деталях. Рейневан не налетал, решив о деталях быстрого взаимораспознавания расспросить Самсона позже. Сейчас он выслушал продолжение — о том, что узнавшие друг друга Рупилиус и Самсон Медок решили вытащить Рейневана из oubliette и сделать это таким образом, который ни у кого не вызовет подозрений в колдовстве — то есть разбив замок решетки кузнечным молотом. Теперь, шепотом закончил Самсон, они идут к тайному проходу, связывающему замок Троски с окружающей местностью.
Ибо такой проход существует. И вопреки распространенной легенде — вовсе не легендарный.
— Быстрей, быстрей, — поторопил их Рупилиус. — Надо спешить. Чувствую, над замком нависло что-то недоброе.
Винтовая лестница была крутая, а ступени исключительно неровные. Спускались долго. До того момента, пока путь им не преградила монолитная плита, шероховатый камень. Не видно было ни двери, ни входа. Разумеется, для Рупилиуса это не было проблемой.
— Yashiell, Vehiell, Baxasoxa! Effetha! Esse cecidit paries![647]
Стена, как на то, вроде бы, намекал библейский текст заклинания, не рухнула, а расступилась, раздвинулась, как занавес. За ней была черная бездна, из которой малоприятно несло вонью.
— Дальше уже пойдете сами, — заявил Рупилиус Силезец, вручая Самсону фонарь. — Час хода, не больше, так что выйти вы должны будете затемно. Лампа — магическая, обеспечит вам свет на достаточно долгое время, но рекомендую все же поспешить. Это немного лабиринт, но простой, на разветвлениях всегда сворачивайте вправо. Справитесь. Не шныряйте по ответвлениям, не задерживайтесь слишком долго, старайтесь не прикасаться к чему не надо. Будьте внимательны и чутки. Я уже говорил: что-то недоброе нависло над замком. Ну, пока.
— Где мы выйдем?
— Ох, — чародей хлопнул себя по лбу, — совсем забыл. Выход находится к северо-востоку от замка. Неподалеку от выхода будет ручей, следуя по его течению, дойдете до поселения, которое называется Ктова. Это почти у самого Живатского тракта… А где ожидают ваши?
— В лесах к северу от замка. Найдем.
— Ну, с Богом. Бывай, Самсон. Бывай, земляк Рейнмар. Не забудьте о нашем договоре.
— Не забудем. Благодарим за все, мэтр и земляк… Позволь спросить, из каких мест Силезии ты родом?
— Из Познани. Ну, идите. Фонарь магический, но не вечный.
Коридоры, по которым они шли, были, несомненно, естественного происхождения, промытые водой. Только в начальном участке, под самыми Тросками, были видны следы вмешательства человека. Однако стены были обработаны так грубо, а валяющиеся тут и там остатки всяких инструментов настолько разъела ржавчина, что было ясно — горные работы велись здесь несколько веков назад. Замок Троски, начало строительства которого датировали примерно 1370 годом, возник не на девственной скале. Несомненно, и Бабу, и Деву возвели на какой-то более древней, уходящей вглубь конструкции.
Чем дальше, тем было меньше следов горных работ, наконец они исчезли совершенно, уступив место естественным и величественным сталактитам, с которых вода капала на сталагмиты. Почва сделалась неровной, надо было идти медленнее и осторожнее. Когда под ногой Самсона что-то захрустело в очередной раз, гигант наклонился, посветил фонарем. И вздохнул.
Следы деятельности человека исчезли. Но не следы самого человека. А точнее, его останки. Они ступали по разбросанным человеческим костям.
Рейневан уже некоторое время держал периапт Висумрепертум в готовности, сейчас активировал его немного дрожащей рукой и заклинанием.
Он не ошибался — подземная пещера озарилась искрящимся светом. Свет фонаря пробуждал зловещие тени, они метались по стенам, как гигантские нетопыри. В такой иллюминации покрывающие стены изображения, казалось, оживали. Спиральные меандры вращались так, что начинала кружиться голова, лошади и олени, казалось, вставали на дыбы, змеи скручивали и раскручивали кольца. Плясали рогатые люди.
— Кельты, — сказал Самсон. Пожалуй, он был прав.
— Не будем останавливаться.
Человеческие черепа с грохотом выкатывались из-под ног, хрустели берцовые кости.
Перед ними открылась очередная пещера, потолок которой уходил высоко, так высоко, что свод скрывался во тьме. Свет фонаря и свечение периапта вырвали из мрака очередной наскальный рельеф. Они вздохнули в унисон.
Поверх сложенного из черепов кургана на них щерила зубы и таращила глаза жуткая морда, демоническая маска, лицо самого рогатого дьявола. Из-за покрова бледного мха просвечивала выцветшая красная краска, которой некогда был заляпан ужасающий идол. Вокруг валялись, громоздились кучами человеческие кости.
— Это, — сглотнул Рейневан, — не кельты.
— Нет, — согласился Самсон. Он говорил через силу, словно очень утомленно. — Не будем здесь задерживаться. Пошли, выйдем наконец отсюда. Что-то скверное висит над этим местом. И над всем районом.
Они шли, внимательно следя за тем, чтобы сворачивать направо, все время направо, а разветвления множились по мере того как коридор становился уже.
Наконец стало так тесно, что им пришлось идти гуськом. Где-то за стеной Рейневан явно слышал шум текущей воды.
Это мог быть ручей, о котором говорил Рупилиус. По подземельям они уже шли, по его подсчетам, значительно больше часа, уже удалились от замка Троски на значительное расстояние, никак не меньше четверти мили, может, даже больше.
— Мне кажется, — резко остановился он, — что я чувствую на лице дуновение… Прикрой фонарь. Может, увидим свет?
— Не увидим. Снаружи все еще ночь.
Проход становился все у́же. Они уже не могли идти даже гуськом, приходилось двигаться боком, шаг за шагом. Рейневан то и дело терся по камню животом, скреб пуговицами куртки. Для имеющего значительно большие габариты Самсона Медка теснота прохода должна была быть истинной геенной, Рейневан слышал, как гигант стонет и ругается.
— Самсон?
— Иди, иди… Я за тобой…
— Пройдешь?
— Пройду… Как-нибудь… Ты иди… Найди выход… Дай знать… Уже близко.
Холодное дуновение на лице Рейневана стало заметнее, ощутимее, ему также казалось, что он чувствует запах леса, пихт, шишек. Он начал проталкиваться быстрее, проделывать все более резкие движения. Вдруг проход расширился, и он увидел звезды. Похоже, от выхода его отделял едва один шаг.
— Есть выход! — крикнул он. — Самсон! Я прошел! Про… эээээээээ!
Он потерял почву под ногами, с криком полетел вниз. Упал. К счастью, невысоко, на каменистый щебень, сглаженные водой кругляши выскальзывали под ним как живые, осыпались, съехали вместе с лавиной по крутому откосу, он перевернулся на обрыве, ударился о камень, наконец свалился на мох, погрузив обе руки в пенящуюся ледяную воду ручья.
И тут же понял, что не одинок.
Он понял это еще прежде, чем услышал храп коня, цокот копыт о камень. И голос.
— Рейнмар из Белявы. Приветствую, приветствую. Весьма рад.
Он знал этот голос. Выглядывающий сквозь прогал между тучами месяц дал достаточно света, чтобы Рейневан мог увидеть вороного коня и силуэт держащего вожжи человека, его светящееся во тьме, бледное, птичье лицо, черные волосы до плеч. Рейневан видел его уже раньше, слышал этот голос. А Ян Смижицкий из Смижиц выдал ему имя. Это был Биркарт Грелленорт, епископский доверенный и убийца. Человек, который убил Петерлина. Рейневан помертвел.
— Удивляешься? — сверкнул зубами Стенолаз. — Что я жду здесь? Несчастный глупец, я знаю этот проход много лет. Знал, что ты здесь попытаешься убежать. А о том, что ты в Тросках, мне донесли. У меня уши и глаза всюду. И я поймал тебя, Белява. Наконец-то поймал…
Загрохотали окатыши, сверху по камням съехал Самсон Медок. Словно буря. И ангел мести. Неожиданно громыхнул гром, ослепительно блеснула — в ноябре! — молния. Конь Стенолаза поднялся на дыбы с диким ржанием, сам он выхватил из ножен меч. И на глазах Рейневана бросил его, отскочил в панике на несколько шагов назад.
— Reavahyah! — взвыл он. — Bartzabel! Ha-Shartatan!
Сверкнуло второй раз. Прежде чем его ослепило, Рейневан увидел, как у Стенолаза панически искривляется лицо, как зажмуриваются глаза, как он беспорядочно размахивает руками. И как неожиданно начинает уменьшаться, расплываться, изменять форму и наконец улетает, приняв вид отчаянно скрипящей птицы.
— Adsuuumus! — донеслось откуда-то издалека, на зов ответили новые голоса, более близкие и более далекие. Раздалось ржание, яростный стук копыт.
— Adsuuuuuuumus! Adsuuuuuuuumus!
— Хватай коня, — засопел Самсон, всовывая Рейневану вожжи вороного коня. — В седло — и в лес!
— А ты?
— Не думай обо мне. Мы должны разделиться. Засветло встретимся. Беги! Вперед!
Он вскочил в седло, Самсон сильно ударил коня по крупу, вороной заржал и кинулся галопом между пихтами. Хоть галоп по темному лесу грозил катастрофой, оглупевший от происходящего Рейневан не удерживал его. Конь, казалось, умел приспосабливаться к условиям и управляться с преградами. А сзади, а потом сбоку долетал топот и дикие крики. Рейневан прижался к гриве.
— Adsuuuuuuumus! Adsuuuuuuuumus!
Луна скрылась за тучами, погрузив мир в непроницаемую тьму. Только тогда Рейневан начал сдерживать коня — впрочем, без труда; галоп утомил вороного, конь хрипло дышал, покрывался пеной. Рейневан остановил его. Прислушался. По лесу все еще неслись крики. И свист. Вороной захрапел.
Опять пронзительный свист, близкий. Конь дернул головой и заржал. Рейневан схватил его за ноздри, не помогло, вороной выдернул морду, заржал еще громче. Понимая, что конь реагирует на призыв, Рейневан не раздумывая соскочил с седла, сорванной с куста веткой хлестнул коня по крупу. Конь взвизгнул, рванулся в галоп, а Рейневан бегом пустился через лес. В противоположную сторону. Лишь бы подальше. Он бежал опрометью, без передышки, тревога придавала сил и резвости.
Дорогу ему загородил вначале бурный поток, потом возвышение и яры среди скал удивительных форм. Поток он перешел не раздумывая, промокнув до бедер, побежал к ярам. И резко изменил план. Яры были слишком очевидным путем бегства, кроме того, могли загнать его в ловушку, в какой-нибудь cul-de-sac[648]. Он принялся что было сил карабкаться на крутизну, вскоре забрался на голую вершину, сел, дрожа, втиснувшись между двумя камнями.
Не прошло и трех пачежей, как поток взбурлили храпящие кони и несколько наездников в черных плащах. Они форсировали ручей, погоня углубилась в яры.
Небо на востоке начало немного светлеть. Рейневан дрожал и щелкал зубами. Мокрая одежда становилась жесткой, холод кусал как яростный пес.
Было совершенно тихо.
Единственное, что двигалось в околице, была стая ворон, кружащих над лесом. Единственное, что было слышно, это дикое карканье вышеупомянутых ворон. От черных наездников не было и следа, ветер не доносил криков «Adsumus». Походило на то, что Рейневан отделался от погони. Несмотря на это, он долго не покидал своего укрытия на возвышенности. Хотел удостовериться полностью и окончательно. Кроме того, возвышенность позволяла сориентироваться в районе. То есть в лесной и каменной пустоши.
Однако его взгорье — точнее, холм, — не было достаточно высоким, чтоб с его вершины удавалось окинуть взглядом довольно широкий горизонт, который заслоняли другие, более крупные возвышенности.
Главное, нигде не было видно ни Бабы, ни Девы — башен замка Троски, которые позволили бы определить страны света.
Он подсчитал, что из-под Тросок они шли под землей больше часа, что дает расстояние около четверти мили. Потом была конная галопада по лесам, затем долгий бег. Положив, что галопировал он и бежал по прямой линии, получалось, что преодолел он не больше десяти стае. Значит, должен был быть не очень далеко от того места, где вышел из-под земли и где его застал врасплох Грелленорт и где Самсон…
Грелленорт, подумал он, испугался Самсона. Биркарт Грелленорт, убийца Петерлина. Колдун, ухитряющийся превращаться в птицу, timor nocturnus, демон, который уничтожает в полдень, епископский убийца, которого, как утверждал в Праге Ян Смижицкий, боится сам епископ. И такой тип впадает в панический ужас при виде Самсона Медока, гиганта с физиономией идиота.
То есть все-таки правда: Самсон Медок — не из этого мира. Это сразу понял Гуон фон Сагар, догадались магики из «Архангела», понял Акслебен, понял Рупилиус. Только я по-прежнему считаю Самсона добрым и грубовато-веселым другом, товарищем. У меня на глазах пелена, не дающая прозреть.
Он вздохнул, но одновременно почувствовал и облегчение. До того его немного мучили угрызения совести, мысль, что он послушал Самсона и сбежал, оставив друга в беде. Теперь понял, что Самсон прекрасно обошелся без его помощи. «Он наверняка запросто отделался от погони, — подумал Рейневан, — вероятно, уже давно присоединился к Шарлею и остальной компании. Меня уже наверняка ищут.
Тем не менее надо идти, — подумал он. — Одежда за ночь совершенно не просохла, небо явно хмурится. Холодает. Если буду здесь сидеть, усну и замерзну. Движение меня разогревает. Если не на Самсона и Шарлея, то на кого-нибудь да наткнусь, встречу какую-нибудь добрую душу, расспрошу. Попаду на просеку или дорогу, выйду на тракт, замок Троски лежит неподалеку от часто используемой дороги, ведущей из Праги в Житаву через Йичин и Турнов. А к югу от Тросок есть другой путь, боковая дорога, ведущая в Житаву через Мимонь и Яблоне. Ее я знаю, именно по ней я ехал из Михайловиц, там Елинек продал меня мартагузам Гурковца. Елинек… Ну, дай только до тебя добраться, сукин кот…
Рупилиус говорил, что выход из подземелья находится к северо-востоку от замка. В районе деревни Ктовы или как-то так. Мы должны были после выхода из пещер идти по течению ручья. Ручей есть. Только тот ли, который нужен?»
Ручей, в котором он так промок, что чуть было не скончался от переохлаждения, сильно петлял, исчезал в глубоком овраге. Куда он бежал, знал один только Бог. Тем не менее Рейневан решил что это единственная имеющая смысл дорога. Ручей должен куда-то впадать. Даже при полной дезориентации движение по берегу ручья исключает хождение по кругу. Вдоль ручья лежат деревни, неподалеку от ручьев устраивают свои пристанища углежоги, смоляры и дровосеки.
Последние рассуждения о пользе ручьев он проводил уже на ходу.
Он шел очень быстро, насколько позволял дикий район. Устал и задыхался, зато разогрелся так, что влажная одежда прямо-таки парила на нем. Быстро высыхала и уже не холодила так докучливо. Однако, хотя он прошел уже достаточно много, никаких следов вдоль ручья не нашел, если не считать тропинок, вытоптанных косулями, и ямок, проделанных в грязи кабанами.
Небо затянули тучи, и, как он предвидел, начал даже порошить снежок.
Лес неожиданно явно поредел, сквозь растущие на краю поляны яворы Рейневан увидел контуры деревянных построек. Сердце забилось быстрее, он ускорил шаги, на поляну почти выбежал.
Постройки оказались крытыми корой шалашами, впрочем, в основном разрушенными. Не было даже смысла заглядывать внутрь. Все следы людей заросли травой и сорняками. Стружки и опилки, пластами покрывающие землю, почернели и даже уже не пахли смолой. Вбитый в ствол, видимо, забытый топор был красным от ржавчины. Дровосеки — шалаши, несомненно, принадлежали им — покинули поляну явно несколько лет назад.
— Есть тут кто? — захотел удостовериться Рейневан. — Эй! Ээээй!
У него за спиной что-то зашелестело. Он быстро обернулся, но успел лишь заметить, как что-то скрывается за углом шалаша. Это что-то было маленькое. Как ребенок.
— Эй! — прыгнул он туда. — Стой! Погоди! Не бойся!
Маленькое существо не было ребенком. Дети не бывают мохнатыми, и у них не бывает собачьих голов. И рук, доходящих до земли. Они не убегают странными прыжками, раскачиваясь на кривых и коротких ногах, при этом громко вереща. Рейневан кинулся в погоню. К прогалу в стене леса, указывающему на просеку. И дорогу. Когда он выбежал на дорогу, косматое существо задержалось. Повернулось. Вытаращило глаза. И оскалило собачьи зубы.
— Не бойся, — выдохнул Рейневан. — Я не…
Существо — лесной кобольд, вальдшрат — прервал его громким и как-то удивительно насмешливо прозвучавшим скрежетом. Ему ответил хор таких же скрежетов. Доносившихся со всех сторон. Прежде чем Рейневан сообразил, во что вляпался, на него накинулось, наверное, штук двадцать.
Он ударил одного, кулаком свалил другого, а потом сам оказался на земле. Кобольды облепили его как вши. Рейневан орал, пинал, дергался, колотил вслепую, даже грыз. Безрезультатно. Когда он сбрасывал с себя одного, на освободившееся место тут же залезали двое новых. Положение становилось опасным. Неожиданно один кобольд впился ему когтями в волосы и уши, а второй уселся на лицо, заткнув нос и рот мохнатым задом. Рейневан начал задыхаться, его охватила паника. Он почувствовал, как на его бедрах и икрах стискиваются зубы. Он неловко дернулся, кобольды висели у него на ногах, не давая себя спихнуть. Рейневан вырвал голову из-под удушающего кудлатого зада и завыл. Дико и нелюдски.
И — как в сказке — подоспела помощь. Дорога неожиданно наполнилась криком, ржанием и ударами подкованных копыт. Сидящего на нем кобольда словно ветром сдуло, исчез также груз с ног. Рейневан увидел над собой живот коня и железный сабатон в стремени, уловил глазом блеск меча, увидел, как из рассеченной собачьей головы брызгает кровь. Рядом дергался и извивался второй вальдшрат, пригвожденный к земле рогатиной. Вокруг били копыта, взлетал мокрый песок. Кто-то ругался, кто-то другой смеялся, хохотал. Словно было над чем.
— Вставай! — услышал он сверху. — Мы прогнали чертиков.
Он встал. Его окружали вооруженные люди на конях. Среди них вытирающий кровь с клинка меча рыцарь в латах, тот, который велел ему вставать. Рейневан видел притененную поднятым хундсгугелем усатую физиономию. Удивительно знакомую.
— Цел? Тебе ничего не отгрызли?
Вооруженные захохотали, когда он механически провел руками по изодранным клыками штанам. Рыцарь снял шлем. Рейневан сразу же узнал его.
— Однако стоило, — сказал он, упираясь кулаком в луку седла. — Я Янко Шафф, хозяин замка Хойник. Стоило, однако, покрутиться по району эти несколько дней. Я чувствовал, что ты сумеешь улизнуть из Тросок. Рейневан фон Беляу.
Они остановились передохнуть и перекусить неподалеку от дороги, под могучими дубами. Несколько вооруженных отправились в погоню за кобольдами, впрочем, скорее всего бесперспективную. Остальные некоторое время удивленно рассматривали трупы, переговаривались. Наконец четыре трупа убитых вальдшратов повесили за ноги на ветках, а оруженосцы принялись сдирать с них шкуры, коим предстояло стать доказательствами победы и трофеями. Рейневан угрюмо присматривался. У него не было уверенности в том, что и его заодно не примутся свежевать. Казавшаяся приятной и одновременно зловредно хитрой мина Янки Шаффа ничего хорошего не выражала. Рейневан не давал обмануть себя наигранной откровенностью.
— Твое счастье, — говорил хозяин Хойников, — что ты орал, а мы услышали. Иначе б скверно тебе пришлось. Мы этих кудлатых знаем, множество их бродит по карконошским чащам. Зимой их голод ближе к человеческому жилью подгоняет. Нападают кучей, живьем жрут, до костей обгладывают. Одни говорят, что рожают их тутошние гуральские бабы, которые с собаками спариваются, тьфу, гадость какая. Другие болтают, что это simiae[649], заморские скотины, когда-то тамплиерами разведенные. Третьи считают, что это дьяволы, по дырам из пекла вылезающие. Правда, Звикер?
— Все скверное от дьявола, — ответил проходивший мимо священник, окидывая Рейневана исключительно ядовитым взглядом из-под капюшона. — А каждый грех требует кары.
— Дурак, — вполголоса прокомментировал Шафф. — Эй, панич Беляу! Опасность миновала, а ты все хмуришься. Накормленный, переодетый, а все как бы не в себе. Почему бы это?
— В Тросках, — Рейневан решил говорить прямо, — вы хотели меня купить. Давали сорок коп пражских грошей, несомненно, затем, чтобы после перепродажи они вернулись к вам с лихвой. Интересно, кого вы в качестве купца присматривали? Инквизицию? Вроцлавского епископа?
— Епископа, — Шафф сплюнул, — пусть пес жрет. Инквизицию тоже. Я тебя от доброты сердечной выкупить хотел. Из-за симпатии.
— Симпатии к чему? Мы ж не знакомы.
— Мы знакомы лучше, чем тебе кажется. Твой брат Петр, упокой Господи душу его, был порядочным человеком. Нуждающимся ни в помощи никогда не отказывал, ни в деньгах. Когда нас, Шаффов, прижало, кто помог? Петр из Белявы!
— Ага.
— А кто сейчас взъелся на Рейневана, Петрова брата? Кто на него охотится? Епископ? Хрен ему, сказал я. Стерчи? Стерчи — обыкновенные разбойники. Князь зембицкий Ян зол на то, что Рейнемар у него любовницу увел, потому что та предпочла более молодого и пылкого? Наконец, Ян фон Биберштайн из Стольца. Вроде бы великого благородства господин, а что делает? За поимку шляхтича назначает награду как за сбежавшего раба. И за что? Что он ему дочку охмурил? Иисусе Христе! Так для того они и есть девки, для того их Памбучек создал, чтобы их с толку сбивать, а для того, чтобы они позволяли себя совращать, обдарил их курвинской натурой. Я неверно говорю? Увидев тебя в Тросках, — продолжал Шафф, не ожидая одобрения, — я подумал: возьму и спасу парня, не дам Шести Городам, не позволю, чтобы над братом Петра из Белявы палачи на эшафоте для сброда потеху делали. Выкуплю, подумал я, беднягу…
— Благодарю сердечно. Я — ваш должник…
— Сорок коп грошей, — Янко Шафф словно не слышал, — сумма, подумал я, не столь большая, покойный Петр некогда одолжил нам гораздо больше. Да и спасенный из лап лужицких палачей панич Рейнемар, подумал я, тоже сумеет отблагодарить. Ведь у панича Рейнемара есть пятьсот гривен, которые два года тому назад грабанули у сборщика податей. Сумеет отблагодарить. И поделиться.
— И-эх, пан Шафф, — внешне беспечно вздохнул Рейневан. — Вы верите слухам? Сами же только что признались, что в Силезии за мной охотятся, что пользуются отвратительными методами. Что не гнушаются очернять и клеветать, что вредные слухи распространяют, лишь бы внушить ко мне отвращение. Ибо клевета и ложь, будто бы я напал на сборщика. Клевета и ложь, понимаете? За спасение благодарю, я этого не забуду. А теперь, если позволите, я попрощаюсь. Мне надо отыскать друзей, которые…
— Не торопись. — Шафф взглядом и жестом приказал вооруженным подойти поближе. — Не торопись, пан Белява. Хочешь попрощаться? Так скоро? А где же благодарность? В Тросках я не смог тебя выкупить, но все ж добрые пожелания тоже чего-то да стоят. Но от лесных чудов я тебя спас, не откажешься. Если б не я, тебе б каюк. Так что, когда гривнами сборщика станем делиться, я возьму триста, ты остальное. Так будет справедливо.
— Я не нападал на сборщика, и нет у меня этих денег!
— О том, есть ли, что есть и где есть, — Шафф слегка прищурился, — мы еще поболтаем. В замке Хойник. Куда мы сейчас отправимся. Дашь мне рыцарское слово, что не попробуешь бежать, так я не прикажу тебя связывать. Да и куда тебе убегать? Леса кишмя кишат адовыми созданиями. Де Бергов уже, несомненно, гоняется за тобой. Вероятно, под Тросками все еще сидит Ульрик Биберштайн, зверски на тебя взъевшийся. У меня тебе ничего плохого не сделают. Я даже оставлю тебе часть денег сборщика, себе возьму только… Только четыреста гривен. Поэтому…
Прежде чем хозяин Хойника уточнил, периапт Висумрепертум активизировался в руке Рейневана. Самопроизвольно.
Магия, запустившая амулет, была настолько сильной, что Рейневан запросто установил направление. Изумив и Шаффа, и его вооруженных, он перепрыгнул через дорогу за кусты можжевельника, перепрыгнул яму из-под вывороченного дерева и, не раздумывая, набросился на притаившегося за поваленным стволом человека в капюшоне. Резким ударом кулака выбил у него из рук напоминающую маленький ковчежец коробочку, пнул, дал по шее, добавил по уху. Капюшон свалился, сверкнула тонзура. Рейневан приложил бы попу еще раз, но люди Шаффа подбежали к нему и схватили.
— Ты что, черт побери, выделываешь? — рявкнул Шафф. — Спятил? Или сдурел?
— Посмотрите, — крикнул Рейневан еще громче. — Что у него! Спросите, что он делал?
— Что ты несешь? Это ж отец Звикер! Мой капеллан!
— Это предатель. У него чародейский коммуникатор! Он выслал сигнал, хотел с кем-то магически связаться! Кого-то сюда магически призвать! И я знаю кого!
Шафф подошел к лежащей на земле коробочке, резко попятился, слыша вибрирующий зуд. Не думая, одним ударом ботинка раздавил шкатулку, носком вдавил в песок. Капеллан, видя это, издал глухой стон.
— Ты не пожелаешь, — подошел к нему Шафф, — объяснить мне это, Звикер? А?
— Объяснить, — крикнул все еще удерживаемый вооруженными Рейневан, — могу я! Этот поп предал меня! Притащил на мою шею преследователей, из-за него они чуть было вчера на меня не напали. Спросите его о Биркарте Грелленорте, чародее! Спросите, как давно он ему служит, как давно информирует! Как давно он предает также и вас!
— Биркарт Грелленорт, — зловеще повторил Янко Шафф, хватая капеллана за одежду. — Епископский наушник. Так вот оно что. Доносишь ему? При помощи чар доносишь епископу? Обо всем, что я говорю, что делаю, что замышляю? Продаешь меня?
Капеллан стиснул губы, отвернулся.
— Отвечай на обвинение, поп. Защищайся. Поклянись, что невиновен. Что ты мой послушный слуга. Что верностью отплачиваешь за хлеб, который ешь по моей милости. И за деньги, которые я милостиво позволяю тебе красть!
Священник молчал. Шафф притянул его к себе. А потом оттолкнул, кинул на землю.
— Связать эту падаль, — приказал он. — Палач с ним поговорит.
— Вероотступник! — завыл с земли Звикер. — Безбожник! Не ты мой господин, не тебе я служу! Служу Богу и тем, кто действует по велению Божьему! Дотянется до тебя их рука, дьявольский помет! А мое мученичество будет отмщено! Узнаешь ты гнев моих господ, как пес будешь выть от страха, когда они ночью на черных конях прибудут! А ты, Белява, мерзавец греховный, и за морем не скроешься! Для тебя в аду уже готово место! А здесь, на земле, испытаешь ты муки! Шкуру с тебя…
Один из вооруженных мощным пинком заставил его умолкнуть. Капеллан свернулся клубком, завизжал.
— По коням, — приказал Янко Шафф, не глядя на него. — В путь!
Кавалькада Шаффа насчитывала девять конных: двух бургманов, двух оруженосцев, трех стрелков и двух вооруженных слуг. В Троски их приезжало больше — сейчас с ними не было семерых невольников, доставшихся Шаффу после раздела; вероятно, специально выделенный эскорт погнал их в сторону силезской границы. Сейчас единственными пленниками были капеллан и Рейневан. Рейневану в отличие от священника не связали рук и не спутали ног под животом у коня. Под нажимом он дал рыцарское слово, что не попытается бежать, поклявшись словом чести и крестом. Конечно, сбежать он намеревался при первой возможности, но Шарлей гордился бы им: принося ложную клятву, он не дал дрогнуть ни лицу, ни голосу; он сам почти поверил в клятву. Однако Шафф был не столь легковерным, он, несомненно, уже имел дело с клятвами. И людьми типа Шарлея. Рейневана не связали, но его коня вели за узду, а едущий сразу за ним стрелок не сводил с него глаз. И прицела.
Ехали они довольно быстро, не задерживаясь, направляясь на север, к горам. Трасса вела через дикие и безлюдные районы, было ясно, что Шафф специально избегает главных дорог и трактов. Рейневан Подкарконошья не знал и совершенно растерялся. Однако цель похода была известна — замок Хойник около Еленьей Гуры. Это было уже на силезской стороне Карконош, так что можно было предполагать, что отряд направится к какому-нибудь перевалу. Однако Рейневан слишком слабо знал район, чтобы догадываться, к какому именно.
Карконоши и окрестности, как уже сказано, он знал слабо, но о Хойнике он был наслышан вполне достаточно, чтобы беспокоиться. Овеянная множеством легенд древняя крепость стояла на вершине высокой и крутой горы, вздымающейся над бездной и якобы усеянной человеческими костями пропастью, которую, чтобы избежать недомолвок, называли Адской Долиной. Примерно пятьдесят лет назад современный каменный замок, построенный свидницко-яворскими Пястами, принял и включил в свои уже очень богатые владения знаменитый Гоче Шафф, еленогурский бургграф. От него замок унаследовал сын Янко. Второму сыну, Гоче-младшему, принадлежал замок Гриф. Братья нераздельно владели районом, в том числе отрезком важного торгового пути, идущего вдоль берега Бобра.
Генеалогия и имущественное состояние рода Шаффов интересовали Рейневана не очень. Иначе было с замком Хойник. Страшные рассказы о крепости можно было наверняка в большинстве своем отнести к сказкам, но факт оставался фактом: Хойник был крепостью, в которую попасть было трудно, а выбраться еще трудней. А значит, побег надо осуществить немедля, в пути.
К тому была еще одна важная причина.
Земля на дороге была разрыта, мох на придорожной поляне сорван множеством копыт. Вооруженные люди Шаффа встали кругом, осматриваясь, держа руки на рукоятях. Стрелки натянули арбалеты, внимательно рассматривали дорогу и опушку леса.
— Здесь был бой, — оценил Гвидо Бушбах, невысокий, крепкий и уже немолодой оруженосец, проводник и разведчик отряда. — Коней тридцать. Рубились, потом поехали. Вчера, судя по конским яблокам.
— Кто с кем рубился? — спросил Шафф. — Есть какой-нибудь след?
— Только это. — Бушбах пожал плечами. — На суку висело. Много нам не скажет.
— Скажет, — решился слегка побледневший Рейневан, глядя на лоскут черной ткани. — Уже сказало. Я знаю, кто носит такие плащи.
— Так чего же ты ждешь? Говори!
— Вряд ли вы поверите.
— Я сам решу.
Янко Шафф выслушал рассказ о Стенолазе и черных всадниках, сосредоточенно наморщив лоб. Хоть Рейневан соответствующим образом перекроил и обработал рассказ, у хозяина Хойника с ним проблем не было. Рейневан несколько раз замечал в его глазах вспышки, которые могли свидетельствовать о том, что рыцарь уже кое-что слышал о черных всадниках, убитых купцах и ночных ужасах, демонах, уничтожающих в полдень, и других чудачествах, перечисленных в девяностом псалме.
— Рота Смерти, — буркнул он. — Всадники на черных конях. Значит, те самые, которыми меня поп пугал. Напали здесь на кого-то. Интересно, на кого?
— Кажется, пан де Бергов выслал погоню, — равнодушно напомнил Рейневан. — Пан Биберштайн тоже…
— Знаю, — обрезал Шафф. — Охотники гоняются за тобой. А Грелленорт и его черные всадники гоняются за охотниками. Чтобы отнять у них добычу. Их цель — ты.
— Несомненно. Поэтому я считаю…
— Что я должен тебя отпустить? — Наследник Хойника по-волчьи оскалился. — Заботясь о собственной безопасности? Недурной ход, Белява, недурной. Но со мной такие номера не проходят.
— Будьте хотя бы внимательнее.
— Не учи меня.
Все происшествие имело роковые последствия для священника Звикера. Поставленный перед Шаффом и засыпанный вопросами поп стиснул зубы и не проронил ни слова. Даже несколько раз получив по морде.
— Белява! — нетерпеливо рявкнул Шафф. — Ты показал, что разбираешься в чарах. Так скажи: возможно ли, чтобы поп, хоть и спутанный, сумел каким-нибудь заклинанием притащить нам на шею этого Грелленорта?
Рейневан развел руками, пожал плечами. Шаффу этого было достаточно. Вожжу перекинули через сук, и через мгновение капеллан Звикер уже болтался на веревке, дергаясь и конвульсивно напрягая ноги, к чему вся кавалькада присматривалась с утомленными лицами.
— Надо будет заглянуть сюда спустя какое-то время, — сказал Гвидо Бушбах, — поп обоссался, видите? Наверняка здесь вырастет мандрагора.
Шаффа действительно не надо было учить, как поступают в опасных обстоятельствах. Они продолжали ехать по лесным дорогам, очень внимательно избегая особо заезженных. Двигались медленно, а впереди все время ехал дозор — Гвидо Бушбах со стрелком. Остальным хозяин Хойника сурово приказал соблюдать тишину, внимательность и осторожность. Отряд начал выглядеть таким боевым, что Рейневана почти покинул страх перед Стенолазом, он уже даже не горбился в седле, когда над просекой пролетала либо кричала какая-нибудь птица. Однако у палки, как водится, было два конца. При такой настороженности о бегстве трудно было даже и подумать.
Несмотря на это, Рейневан постоянно о нем думал.
На первый ночлег остановились в заброшенном селении старателей, летом добывающих и выплавляющих руду. Для второго ночного отдыха, вскоре после перехода речки, которую он называл Мумлявой, Гвидо Бушбах выбрал небольшую гуральскую деревушку — отрезанную от мира и скрытую в глубоком яре дыру с названием Мумлявске Удоли. Рейневан узнал и запомнил название из разговора Шаффа со старейшиной поселка, словно росомаха заросшим седым дядькой. Росомаха был явно напуган, даже паниковал так сильно, что Шафф смилостивился. Вместо того чтобы, по рыцарскому обычаю, наорать и побить, он решил сыграть роль доброго щедрого господина. Одаренный полугорстью мелких монет Росомаха посветлел как солнышко, а улыбка располовинила его заросшую физиономию так широко, что даже страшно. Он незамедлительно пригласил рыцаря в свои владения, а по пути пояснил, бормоча, почему он такой напуганный и почему вся деревушка пребывает в страхе. Проносились туточки, пояснил он, недавно оченно грозные, ну, оченно грозные, оченно конные и оченно вооруженные, несколько раз пролетывали, а такие были, что уа-ха-ха и боже упаси Памбу. На то, чтобы установить, когда это было точно, потребовалось некоторое время, однако наконец выяснилось, что случилось это позавчера ночью и вчера на рассвете. Сказать, как наездники выглядели и в какие цвета одеты, крестьянин был явно не в состоянии.
Шафф хмурился, грыз усы, однако неожиданно настроение у него поправилось. Поправилось у всех. Из домушки Росомахи вдруг повеяло чем-то невероятно приятным, чем-то божественно и роскошно аппетитным, чем-то заботливо и тоскливо домашним, чем-то трогательно и умильно материнским, запахло каким-то чудесным, незабываемым, глубоко врезавшимся в память ароматом, ассоциирующимся со всем, что мило, добро и радостно, таком, что только садись и плачь от счастья. Говоря иначе и короче: из халупы повеяло топленым жиром и жарившимися в нем луком и мясом. У Шаффа, его забияк и Рейневана ручьем потекли слезы из глаз, а слюна потекла по зубам с силой горного водопада.
— Кабанчика побил, — пояснил Росомаха. — Потому как это, панове, время…
Хозяин Хойника не дал ему докончить. Полез в колет. Увидев монеты у него в руке, мужчина аж закачался, раскрыл рот, несколько мгновений казалось, что начнет выть. Однако он быстро пришел в себя.
— Приглашаю… — выдохнул он, пряча деньги за пазуху. — Угощаться.
— Те, которые здесь вроде бы ездили, — Янко Шафф согнал курицу со стола, — могут быть теми самыми черными всадниками. Ротой Смерти. Но могут быть и людьми Биберштайна. Либо из Тросок от де Бергова. Черти их принесли. Что так заупрямятся — не ожидал. Что так уж ты им нужен, Белява.
— Если они на нас… — Вернер Дорфингер, один из хойницких бургманов, окинул Рейневана угрюмым взглядом, — если они на нас, не приведи Господи, нападут… Будем за него биться или как?
— Как будет, так и будет, — обрезал Шафф. — А будет то, что я решу. Ясно?
Они так объелись жаренными на жире обрезками, что еле-еле могли двигаться, какое-то время казалось, что не проглотят уже ни куска. Выдержали до того момента, когда хозяйка начала вытаскивать из котла кровяные и набитые гречневой кашей колбаски. Едва они остыли, как все накинулись на них, словно голодные волки.
— Господи Боже… — Дорфингер распустил пояс еще на две дырки. — Давно ж я таких колбасок не пробовал… Нет, съем еще, только сначала надо за овин…
— Кожух прихвати, — посоветовал входящий из сеней Ральф Мосер, второй бургман из Хойника, отряхивая снег с шапки и воротника. — Поп из-за гроба нам все еще вредит…
— Скорее помогает, — возразил Гвидо Бушбах, пинком отгоняя настырного козла, пытающегося пощипать его голенища. — Потому как если кто-то на нас ополчился, то сразу поймет, куда мы идем. Они могут устроить на нас засаду на Кругоношевой Хале, под Шреницей. Могут поджидать у Боровчаных Скал. Могут захотеть напасть на нас над верхней Шкляркой, прежде чем мы спустимся в долину Вжосовки… А в пурге и ветре мы, дай Бог, может, как-то и проскочим. Дайте-ка еще требушки…
— Дайте и мне. Святой Маврикий, покровитель рыцарей… Прям сладость небывалая. Больше нету?
— Есть, панычек, есть.
— Нате-ка, добрый человек, еще деньжат… Эй! А ты, Белява, куда?
— За овин надо.
— Иди с ним, Мосер. Чтоб ему какая-нибудь глупость в голову не пришла.
— Я ж только что с мороза, — запротестовал бургман. — А куда ему убегать? Зимой, в пургу? К волкам и чудам? На растерзание? Он же не дурак!
— Я сказал — двигайся.
Метель — не метель, волки — не волки, Рейневан не задумывался. Надо бежать, а это единственная возможность. Сейчас, ночью, когда Шафф и его люди обожрались, расслабились и их клонит в сон. В темноте сеней, пока Мосер обменивался несколькими словами и грубыми шутками с возвращающимся Дорфингером, Рейневан схватил кожух. И тяжелую гирю от стоящих там весов.
Двор встретил их холодом и пургой. И темнотой. За овин они шли почти на ощупь.
— Осторожней, — предостерег ведущий Мосер. — Тут где-то плуг лежит…
Он споткнулся, с грохотом перевернулся. А когда, ругаясь на чем свет стоит, поднялся на четвереньки, Рейневан уже шел к нему со своей гирей, уже собирался садануть беднягу по затылку. В этот момент на фоне навозной кучи мелькнули быстрые тени, раздался глухой удар, Мосер застонал и упал ничком. В следующий момент в глазах Рейневана разгорелись сто свечей, а в голове прогремела сотня громов. Двор, халупа, овин и куча навоза заплясали и проделали дикий фортель, земля же и небо несколько раз поменялись местами.
Он не упал, поддерживаемый нескольким парами крепких рук. На голову ему натянули толстый мешок. Руки связали. Потащили. Бросили на седло хрипящего и топающего коня. Конь сразу рванулся в галоп, колотя копытами по камням. У Рейневана зубы стучали и звенели под мешком, он боялся, что откусит себе язык.
— В путь! — скомандовал кто-то хриплым, отвратительно злым голосом. — Вперед, вперед! Галопом.
Вихрь выл и свистел.
Когда резким рывком у него с головы стащили мешок, Рейневан сжался, морщась и зажмурившись. Искрящаяся полоса снега болезненно и полностью ослепила его. Он чувствовал запах дыма и конского пота, слышал топот, храп и ржание коней, звон сбруи, шум разговоров, понял, что его окружает много людей.
— Поздравляю, — услышал он прежде, чем начал видеть. — Поздравляю с удачной охотой, господин Дахс. Трудно было?
— Ничего особенного, — ответил из-за спины знакомый голос, злой и хриплый тогда, а сейчас вроде бы немного униженный. — Бывало трудней, милостивый государь Ульрик.
— Из людей Шаффа кто-нибудь пострадал? Зла никому не причинили?
— Ничего такого, чего мазь не заживит.
Рейневан осторожно раскрыл глаза.
Он был в деревне, большой, над крышами домов, овинов и амбаров возвышалась церковная колокольня. Улицы заполняли конные в полных белых латах. Впрочем, прежде чем он увидел герб, Рейневан уже догадался, чьим пленником он оказался на сей раз.
— Подними голову.
Ульрик фон Биберштайн, хозяин Фридланда и Жар, дядя Николетты, горой возвышался над ним на своем боевом жеребце.
Вместо того чтобы испугаться, Рейневан почувствовал облегчение. Потому что это был не Биркарт Грелленорт.
— Знаешь, кто я?
Он с трудом кивнул, несколько мгновений не мог издать ни звука, что было сочтено непочтением. Тот, со злым голосом, хватанул его кулаком по почке. Его Рейневан тоже видел в Тросках. Микуляш Дахс, припомнил он, клиент Биберштайнов. Бургграф какого-то замка. Забыл какого.
— Знаю… Я знаю, кто вы, господин Биберштайн.
Ульрик Биберштайн выпрямился в седле, став при этом еще выше. Рука в стальной перчатке уперлась в листовой фартук нюрнбергских лат.
— За то, что ты сделал, будешь наказан.
Он не ответил, рискуя снова получить удар. Однако на сей раз Микуляш Дахс не отреагировал.
— Снарядить его в дорогу, — приказал Биберштайн. — Дать одежду потеплее, чтобы не околел. Он должен дойти до Стольца целым, невредимым и полным сил.
Из группы рыцарей трое выехали шагом и приблизились. Двое были в полных латах, в белой броне современного типа. С утолщенным и увеличенным левым наплечником и опахой, что позволяло полностью отказаться от щита. Третий, самый молодой, не носил лат, под волчьей дохой на нем был лишь ватованный, немного грязноватый вамс. Рейневан узнал его сразу.
— Фортуна колесом катится! — презрительно фыркнул Никель фон Койшбург, недавний пленник в михаловицком замке. — Сегодня ты меня, завтра я тебя! Ну и как тебе это нравится, милостивый кацер? Я сегодня свободен, выкуплен из неволи. А ты — в путах! С вожжами на шее!
Заставив верхового коня переступать ногами, паренек подъехал ближе. Он явно намеревался втолкнуться конем между хозяином Фридланда и Рейневаном, этому помешал, загородив ему дорогу, Микуляш Дахс.
— По какому праву, — крикнул Койшбург, — вы забираете себе этого пленника, господин Биберштайн?
Ульрик фон Биберштайн выпятил губу и не думал отвечать. Рыцаренок покраснел от злости.
— Подаете скверный пример! — закричал он. — Пример своекорыстия! Из-за какой-то темной родовой вражды, из-за какой-то личной мести и самолюбивых счетов подвергаете опасности страну! Это позорный поступок! Позорный!
— Господин Фольч, — спокойным голосом прервал Биберштайн. — Вы — человек серьезный, известный мужеством и благоразумием. Так посоветуйте этому говнюку заткнуться.
Койшбург потянулся было к мечу, но один из наездников схватил его за руку железной перчаткой и стиснул так, что юноша скорчился в седле. Рейневан догадался, кто это. Он помнил услышанные в Михаловицах рассказы. Ганс Фольч из замка Роймунд, згожелецкий наемник.
— Ну, как же я могу ему советовать, — медленно проговорил Фольч, — если он прав? Пленник твой, господин Ульрик, высокий рангом гусит. Соратник самых значительных здешних гейтманов, запанибрата с ними. Он должен многое знать о намерениях кацеров и их секретных планах. Мы на войне, а на войне побеждает тот, что знает намерения врага. Этого пленника надо в Згожелец либо Житавы забрать, на допросы. Понемногу, без спешки вытянуть из него все, что знает. Потому я и говорю: отдайте его нам. Ради блага страны откажитесь от вражды и отдайте его.
Ульрик фон Биберштайн глянул налево, глянул направо, послушные его взглядам рыцари, юнкера и кнехты сдвинулись с мест, начали подводить коней все ближе и ближе. К стоящему рядом с Рейневаном Микуляшу Дахсу подошел оруженосец с огромным биденхэндером[650], держа оружие так, чтобы двенадцатидюймовая рукоять была у Дахса на удобном расстоянии от руки. Ганс Фольч все это видел.
— А если отказаться не захочу? — процедил Ульрик фон Биберштайн, упираясь кулаком в бок. — То что? Нападете на меня? Во имя блага страны?
Фольч даже не дрогнул. Но бургманы из Роймунда и вооруженные згожельцы тронули коней, подъехали, контролируя фронтом строй людей Биберштайна. Их было, как заметил Рейневан, немного больше. Кое-где в ножнах уже заскрежетали мечи, но спокойствие Ганса Фольча успокоило всех.
— Нет, господин фон Биберштайн, — холодно проговорил згожелецкий наемник. — Мы не ударим по вам. Потому что всякий раз, когда мы начинаем враждовать друг с другом, гуситы руки потирают. Я сказал вам то, что имел сказать.
— А я выслушал, — повысил голос хозяин Фридланда. — И на том конец. Прощайте. Пан Фольч. Пан Варнсдорф.
Пренебрежительно упущенный при прощании Койшбург побледнел от бешенства.
— Не конец! — взвизгнул он. — Не конец, о нет! Я этого так не оставлю! Вы ответите, господин Биберштайн! Если не перед судом, то на поединке.
— Тех, кто меня судами стращает, — повысил голос Ульрик Биберштайн, — я привык как прислужников палками угощать… Так что поостынь, щеняра, если тебе шкура дорога. Прикажу тебя побить не на утоптанной земле, не на поединке, а здесь, в грязи. Ты молокосос! Что из того, что намерен влезть в семейство Догнов? Пусть даже жена у тебя будет догнова рода, ты на этом не выгадаешь. Куда уж тебе да и с чем к старому-то дворянству? Тебе, сынку мерсебурских епископских министериалов? Смех один!
Койшбург из бледного сделался пунцовым, как разрезанный буряк, казалось, он кинется на Биберштайна с голыми руками. Фольч ухватил его за руку, а второй рыцарь, названный Варнсдорфом, схватил коня за узду у самого мундштука. Но остальные вооруженные згожельцы рвались в бой. Кто-то крикнул, кто-то крик подхватил, сверкнули мечи и барты. Заржали под ударами шпор кони, засверкали клинки и в руках людей Биберштайна. Микуляш Дахс схватил и поднял биденхэндер.
— Стоять, — рявкнул Ганс Фольч. — Стоять, мать вашу! Оружие — в ножны!
Роймундцы и згожельцы подчинились. Не очень охотно. Кони храпели, перетаптывая снег в грязь.
— Двигайте отсюда, — зловеще проговорил Ульрик Биберштайн. — Отправляйтесь своей дорогой, господин Фольч. Немедленно. Пока дело не обернулось кое-чем похуже.
Снег растаял мгновенно, хватило той крохи солнца, которая пробилась сквозь тучи. Ветер утих. Сделалось теплее.
Возвратилась осень.
Шклярская Поремба — Рейневан уже узнал название деревни с церковкой, прислушиваясь к разговорам, — немного опустела, когда отряд Фольча и Варнсдорфа скрылся в ущелье, ведущем к Якубовому Перевалу, отделяющему, как он помнил из чьих-то рассказов, Карконоши от Йизерских Гор. Микуляш Дахс какое-то время угрюмо посматривал вслед, сказал что-то Биберштайну, указывая то на отъезжающих, то на Рейневана. Биберштайн выпятил губы, окинул пленника злым взглядом, кивнул головой. Потом отдал приказы. Дахс поклонился.
— Пан Либенталь! — крикнул он, подходя. — Пан Строчил, пан Кун, пан Придланц — подойдите ко мне.
Четверо рыцарей вышли из группы, приблизились, посматривая с любопытством, но демонстративно неприязненно. Что совершенно не подействовало на Дахса.
— Вот этого правонарушителя, — указал он на Рейневана, — милостивый пан Ульрик фон Биберштайн приказывает доставить в Силезию, в замок Стольц, там передать в руки брата милостивого пана Ульрика пана Яна Биберштайна. Пленный должен быть доставлен не позже, чем через пять дней, то есть в понедельник, так как сегодня у нас четверг. Он должен быть доставлен живым, здоровым и невредимым. Командиром эскорта пан Биберштайн изволил назначить пана Либенталя. А за пленника и за выполнение приказа отвечают головой все. Вы поняли? Пан Либенталь?
— Почему именно мы? — нелюбезно спросил Либенталь, потирая черный от щетины подбородок. — И почему только вчетвером?
— Потому что так изволил распорядиться пан Ульрик. И потому что ему так посоветовал я.
— Благодарим сердечно, — сказал язвительно второй из эскорта, в надетой набекрень бобровой шапке. — Значит, надо довезти его в Стольц целым и невредимым. А не довезем — головы сложим? Шикарно.
— А если он попытается сбежать? — Третий, дылда со светлыми усами, окинул Рейневана угрюмым взглядом. — Дозволено нам будет ему хоть ногу переломать?
— Имеется риск того, — холодно ответил Дахс, — что тогда хозяин Стольца прикажет переломать ноги вам.
— Так как же? — не сдавался усач. — Спутать его и везти в мешке? А может, засадить в железную бочку, такую, в которой Конрад Глоговский держал Генрика Толстого. А может…
— Достаточно! — отрезал Дахс. — Пленный должен быть в Стольце через пять дней целый и невредимый. Как вы это сделаете — ваша забота. И конец болтовне. От себя добавлю, что ему надо быть сумасшедшим, чтобы бежать. На него много ловцов охотится. И кому бы он в лапы ни попал, ждет его смерть. Притом и не скорая, и не легкая.
— А в Стольце что? Небось цветами осыплют?
— Не мое дело, — пожал плечами Дахс, — чем его там осыплют. Но что его ждет в Згожельце, Житаве либо Будзишине, знаю: пытки и костер. Если его схватят снова де Бергов или Шафф, тоже злой смерти не минует. Так что не думаю, чтобы он бежал…
— Я бежать не буду, — заявил Рейневан, которому надоело молчать. — Могу дать слово. Поклясться на кресте и всеми святыми!
Рыцари грохнули диким и искренним хохотом. Дахс аж прослезился.
— Ох, господин Беляу, — стер он слезы со щеки. — Ну, развеселил! Говоришь, поклянешься? А что ж, клянись сколько влезет. А мы тем временем свяжем тебя куском крепких вожжей. И посадим на крестьянскую косолапую кобылу, чтобы тебе, случаем, галопировать не вздумалось. Все это так, верности ради. Ничего личного.
Вскоре они двинулись. Рейневану в соответствии с обещанием Дахса связали руки, без всякой жестокости, но надежно и крепко. В соответствии с обещанием его посадили на лошадь, а точнее, на являющуюся только по названию таковой — противную, ленивую, криво ставящую задние ноги клячу, явно не способную не только на галоп, но даже на рысь. На таком «рысаке» действительно нечего было даже думать о бегстве — на ней невозможно было бы даже обогнать пару волов в ярме.
Они ехали на восток. В сторону Еленьей Гуры. В сторону тракта, связывающего Згожелец со Свидницей, Нисой и Рачибужем.
«Еду в Силезию, — подумал Рейневан, вытирая чешущийся нос о меховой воротник плаща. — Возвращаюсь в Силезию, как обещал. Как поклялся. Себе и другим.
Если б Флютек знал, наверняка бы радовался. Начало ноября, едва четыре дня после Поминовения усопших. До Рождества уйма времени, а я уже в Силезии».
Они ехали на восток. В сторону Еленьей Гуры. В сторону тракта, который называли Подсудетской дорогой, соединяющей Згожелец со Свидницей, Нисой и Рачибужем. По дороге, проходящей через Франкенштайн. И район замка Столец.
«Замка, — думал Рейневан, вытирая нос о воротник, — в котором находится моя Николетта. И мой сын».
Около полудня добрались до Гермсдорфа. Здесь заспешили, погнали коней, беспокойно посматривая в сторону возвышавшейся над селением гранитной скалы и башни замка Хойник. Микуляш Дахс, остерегаясь возможных подвохов со стороны преследователей, велел проявлять особую внимательность в районе Хойника. Рассудок подсказывал, что Яна Шаффа в замке быть не должно, путь через карконошские урочища и низины должен был отнять у него гораздо больше времени, чем у них, едущих по тракту. Но беспокойство не покинуло их до тех пор, пока замок не скрылся из виду.
В котловине они миновали Теплицу, село знаменитое своими теплыми источниками и лечебными водами. Вскоре увидели Еленью Гуру, церковную звонницу и возвышающуюся над городом башню. Которую, кажется, возвел больше трехсот лет назад Болеслав Кривоустый, полянский князь, а надстроил двести лет тому его прапрапра… и так далее внук, Болько Свидницкий.
Ведущий эскорт Либенталь повернул коня, подъехал, уперся стременем в стремя Рейневана. Потом достал нож и перерезал ему веревки на руках.
— Мы едем через город, — сухо сказал он при этом. — Я не хочу, чтобы люди таращились. Понял?
— Понял и благодарю.
— Рано благодарить. Знай: попытаешься фокусничать, я тебе этим вот ножичком уши пообрезаю. Клянусь Святой Троицей, так и сделаю. Хоть и придется потом мне за это у Биберштайнов каяться, отрежу.
— Имей в виду. Имей также в виду, — добавил фон Придланц, тот, со светлыми усами, — что хоть с нами тебе свободы нет, но другие могут доставить гораздо большую неприятность. Те, которые за тобой гоняются, скверную тебе судьбу готовят, мучения и смерть, помнишь, что Дахс говорил. А знаешь, кто может за нами ехать? Может, Фольч и тот второй, Варнсдорф из Рогозца? Может, де Бергов? Клюкс? Янек Шафф? А здешние места, надобно тебе знать, Шаффам принадлежат и их родным и кумовьям: Нимпчам, Зедлицам, Редернам. Так что, если ты даже от нас и сбежишь, далеко не уйдешь. Тебя поймают крестьяне, выдадут своим господам.
— Это верно, — кивнул головой третий из эскорта. — Ей-богу, лучше дай нам тебя в Столец доставить. Рассчитывать на милосердие господина Биберштайна.
— Я не стану убегать, — заверил Рейневан, растирая запястья. — Я господина Яна Биберштайна не боюсь, потому что не чувствую перед ним никакой вины. Докажу свою невиновность.
— Аминь, — подытожил Либенталь. — Ну, стало быть, в путь.
На ночлег остановились недалеко за Еленьей Гурой, в деревне Майвальдау. Перекусили что было, а ночевали в сарае, в котором дующий с гор ветер свистел сквозь многочисленные щели в стенах и крыше.
Рейневан, утомленный переходами, уснул быстро. Так быстро, что явь перешла в сон гладко и незаметно, нереальность легко перетекла на место реальности. Ох, ох, господа, до чего ж тянет к какой-нибудь бабе. Чтоб тебя, Придланц, надо ж тебе было вспоминать, теперь не усну. Это ничего, скоро мы будем в Свиднице, я знаю там один борделик… А в Рихбахе в пригороде знаю двух веселых девиц-белошвеек…
Коня подо мной убил, моего Штурма, кипятился Никель Койшбург, размахивая обглоданной костью, из арбалета застрелил, сучий сын, сорок гривен за него отдал, но ничуть не пожалел, потому что хорош он был… Нет, нет, не гусит! Конь был хорош! Мой Штурм… А тот гусит, Рейнмар Беляу, чтоб его злая смерть не обошла…
Беги — шипит, щуря сине-зеленые глаза, Дуца фон Пак. В руке покачивается копье. Беги — поддерживает стоящий рядом Биркарт фон Грелленорт. Все равно тебя поймаю. У меня уши и глаза повсюду. В каждом монастыре.
Он выберется, говорит Гжегож Гейнче, inquisitor a Sede Apostolica specialiter deputatus во вроцлавской епархии. И тогда появляется шанс, что приведет нас к…
Меня интересует птичье пение, говорит Конрад из Олесьницы, вроцлавский епископ. Рейнмар Беляу наведет меня на путь птичьего пения.
Конник мчится в ночь, через леса и скалистые ущелья, колотит в окованную калитку укрепленного словно крепость монастыря. Ему открывает монах в белой рясе с черной ладанкой, украшенной крестом с буквой «S», обвившейся вокруг основания.
Ганс Фольч, згожелецкий наемник в Роймунде, выполнил свои обязанности вполне и до конца — лично доставил выкупленного из гуситского плена Никеля Койшбурга в стоящий на вершине Соколиной Горы замок Фалькенберг, одно из имений рода фон Догна. Освобожденного юношу в замке встречали с искренней радостью, а четырнадцатилетняя панночка Барбара Догновна аж поплакала от счастья. Поплакала также ее сестра, тринадцатилетняя Энеда — ведь такое же могло приключиться не сегодня-завтра с ее собственным воздыхателем Каспром Герсдорфом. За компанию поплакала мать Барбары и Энеды, ее милость Маргарета из Йенквичей. Поплакал дедушка, старый пан Бернгард фон Догна, но он был в преклонных летах и хоть смеялся и плакал частенько, но редко знал, по какому поводу и зачем.
Фридрих фон Догна, хозяин Фалькенберга, сын Бернгарда, супруг Маргареты и родитель девочек, особой радости не проявлял. Скорее криво улыбался, а счастье лишь изображал. Он не только стал беднее на выкуп в размере восьмидесяти коп грошей. Выплачивая гуситам за Койшбурга, он как бы признал его официальным кандидатом в зятья. А ведь он был уверен, что дочка могла попасть лучше. Поэтому он кусал ус, принужденно улыбался и не мог дождаться ужина, на котором намеревался упиться вусмерть, чтобы забыться.
Среди остальных одним из немногочисленных действительно искренне радующихся был Ганс Фольч. У Фридриха фон Догна он взял на выкуп за Койшбурга сто коп грошей. С гуситским гейтманом Яном Чапеком сторговался на шестидесяти. Господину Фридриху сказал, что на восьмидесяти.
Когда рассказ о приключениях Никеля Койшбурга обошел уже равно и верхний, и нижний замки, Фалькенберг втихую покинул всадники.
Всадник не жалел коня. Спустя неполный час, вскоре после полуночи, он уже стучал в калитку укрепленного словно крепость монастыря целестинцев в Ойбине. В монастыре уже никто не спал — суровые целестинские законы требовали после того, как пробьет полночь, вставать с лежанок и приниматься за молитвы и работу.
— Откуда поступило сообщение?
— Из Ойбина, ваше преподобие, от целестинцев. От преора Бурхарда.
— Сильно запоздало?
— Сообщение дошло до Ойбина вчерашней ночью. А сегодня ночь после седьмого дня ноября. Гонец, позволю себе заметить, ехал днем и ночью, не жалея коней. Вести, которые он привез, следует считать вполне актуальными.
Гжегож Гейнче, inquisitor a Sede Apostolica specialiter deputatus во вроцлавской диоцезии, уселся поудобнее, протянул подошвы ботинок к идущему от камина теплу.
— Этого следовало ожидать, — буркнул он. — Следовало ожидать, что Рейнмар фон Беляу спокойно не усидит, тем более когда узнает о… о некоторых проблемах. Можно было также предвидеть, что Биберштайны его сцапают. Везут его, разумеется, в Столец?
— Разумеется, — подтвердил Лукаш Божичко, поляк, усердно и с великим тщанием трудившийся на Священную Инквизицию дьякон из Святого Лазаря. — Едут, конечно, по Подсудетской дороге, в данный момент они должны быть в районе Болькова. Ночами наверняка не движутся, а дни сейчас короткие. Ваше преподобие? Можно их в Свиднице перехватить. У нас там есть люди…
— Знаю, что есть.
— Если он… — Дьякон откашлялся в кулак. — Если Рейнмар из Белявы попадет в Столец, то живым он оттуда не выйдет. Если попадет в руки господина Яна Биберштайна, то погибнет замученный. Он опозорил дочь господина Яна, господин Ян жестоко отомстит ему…
— Если виновен — то заслуживает наказания, — прервал Гейнче. — Ты ему сочувствуешь? Но это ж кацер, гусит, его смерть для нас, добрых католиков, радость, счастье и утешение. Чем более жестока смерть, тем радость больше. Ведь ты поклялся, вся Силезия поклялась. Надо напомнить клятву? Die Ketzer und in dem christlichen Glauben irresame Leute zu tilqen und zu verderben… Это так звучало, правда?
— Я только… — пробормотал дьякон, совершенно сбитый с панталыку сарказмом инквизитора. — Я только хотел обратить благосклонное внимание вашего преподобия на то, что этот Рейнмар может очень многое знать… Ежели Биберштайн его замучает, то мы…
— Потеряем возможность замучить его сами, — докончил Гейнче. — Ну что ж, такой риск существует.
— Это почти наверняка.
— Наверняка бывают только подати. И то, что Римская Церковь — вечна.
Дьякону нечем было возразить.
— Отправь гонца в Свидницу, — немного помолчав, сказал инквизитор. — К доминиканцам. Пусть пошлют самых лучших агентов. Пусть следят и незаметно наблюдают. Ибо я думаю…
Гейнче сообразил, что говорит самому себе. Оторвал глаза от потека на потолке, взглянул на немного побледневшего дьякона.
— Я думаю, — докончил он, — что Рейнмар из Белявы выкарабкается из положения. Думаю, есть шанс, что приведет нас к…
— …приведет меня к Фогельзангу, — докончил Конрад из Олесьницы, вроцлавский епископ. — Проблема украденной подати — мелочь, мы это так или иначе решим, как говорится, отложить не значит отменить. Но Фогельзанг… Вот если он доберется до Фогельзанга, ха, это будет фокус. А Рейневан де Беляу — субъект, надо признаться, все более любопытный… Он может привести меня к Фогельзангу.
Епископ допил фужер рейнского вина. С утренней молитвы он сегодня уже выпил, легко сосчитать, три гарнца разных вин. Вино давало здоровье, изгоняло меланхолию, усиливало потенцию и оберегало от заразы.
— Из того, — проговорил он, наливая себе, — что доносит из Ойбина приор Бурхард, следует, что этот Беляу должен быть где-то в районе Болькова, так что надо считать, что через два дня, в воскресенье, nona die Novembris[651], он доберется до Свидницы. Ха. У меня есть агенты среди свидницких доминиканцев, но боюсь, многие работают на две стороны, то есть на Гейнче тоже. Придется послать кого-либо из приближенных… Ха. Я неохотно отсылаю приближенных и телохранителей, мне донесли о готовящемся на меня покушении. Гуситы, разумеется. Эх, показал бы я им, если б поймал тех, из Фогельзанга… Если бы их перетянул на свою сторону, перевербовал, если б они начали работать на меня… Ха! Ты понимаешь мой план, Биркарт, сын мой?
Стенолаз не ответил. Плотнее запахнул шубу, в комнате было холодно, дующий от Рыхлебов ветер всеми щелями пробирался внутрь нисского замка.
— Понимаешь, — сам себе ответил Конрад. — А значит, поймешь и приказ, который я тебе сейчас даю: оставь Рейневана в покое. А как, кстати, каким чудом он ухитрился сбежать от тебя в Карконошах?
— Чудеса, — то ли лицо Стенолаза дрогнуло, то ли виной тому было помигивание свечи, — чудеса случаются. Ваше преосвященство сомневается в этом?
— Конечно. Сомневается. Ибо видело, как их делают. Но не время для диспутов. Видимо, провидение хотело, чтобы Рейневан от тебя сбежал. Не противься, сын мой, провидению. Отзови с тропы своих псов, свою прославленную Роту, своих черных всадников. Пусть тихо сидят в Сенсенберге, ждут приказов. Они понадобятся, когда придет время двигать вслед за Рейнмаром де Беляу, мы выследим Фогельзанг. Ты же, Биркарт фон Грелленорт, будешь постоянно при мне, рядом со мной. Здесь, в Нисе. В отмуховском замке. Во Вроцлаве. Словом, где бы ни случилось мне находиться. Я хочу, чтобы ты был рядом со мной. Всегда и везде. Я же говорил, гуситы охотятся за мной, готовят покушение на мою жизнь…
Стенолаз кивнул головой. Он прекрасно знал, что «планируемое покушение» — блеф, его выдумал сам епископ, чтобы иметь повод усилить террор и преследования. Весьма сомнительной была также проблема связи личности Рейневана де Беляу с тайной гуситской организацией с криптонимом «Фогельзанг». Действительно, у епископа Конрада были многочисленные собственные источники информации, но однако они не всегда вызывали доверие. Слишком часто услужливые доносчики доносили епископу о том, о чем епископ хотел бы услышать.
— На случай этого покушения, — сказал Стенолаз, — может, будет лучше, если мои всадники…
— Твои всадники, — епископ хватанул кулаком по столу, — должны тихо сидеть в Сенсенберге! Я сказал! Слишком уж много об этих всадниках говорят. Гейнче не спускает глаз с моих рук, он обрадуется, если сможет связать меня с всадниками, с тобой, с черной магией и колдунами! Уж слишком много о вас болтают. Слишком много ходит сплетен!
— Мы постарались, чтобы ходили, — спокойно напомнил Стенолаз. — Чтобы вызывали ужас. В конце концов, это наша совместная инициатива, дорогой князь епископ. Я делал то, о чем мы договорились. И то, что ты лично приказывал мне делать. Ради дела. Ad maiorem Dei gloriam.
— Для дела? — Епископ отхлебнул из фужера, скривился так, словно в фужере была желчь, а не рейнское. — Гуситских шпионов и сторонников, из которых можно было бы выдавить информацию, ты приканчивал, не сморгнув глазом. Для удовольствия. Ради радости убиения. Так что не говори, будто на то была Божья воля. Ибо Бог может осерчать.
— Предоставим, — лицо Стенолаза не дрогнуло, — это суду Божиему. А твой приказ я выполню. Мои люди останутся в Сенсенберге.
— Понимаю. Понимаю, сын мой. Они останутся в Сенсенберге. Ты же, если тебе понадобятся люди, подберешь себе кого-нибудь из моих наемников. Если хочешь — бери.
— Благодарствую.
— Я думаю. А теперь — иди. Разве что у тебя есть что-нибудь для меня.
— Так сложилось, что есть.
— И что же?
— Две вещи. Первая — предостережение. Вторая — просьба. Покорнейшая просьба.
— Я — весь внимание.
— Не надо недооценивать Рейнмара из Белявы, епископ. Ты не веришь в чудеса, насмехаешься над Тайнами, изволишь относиться к магии с презрительной усмешкой. Не очень-то это мудро, епископ, не очень мудро. Magna Magia[652] существует, а чудеса случаются. Недавно я видел одно чудо. Рядом с Рейневаном, кстати.
— Правда? И что же такое ты видел?
— Существо, которого не должно быть. Которое не должно существовать.
— Ха. А ты, сын мой, случаем не глянул ли в зеркало?
Стенолаз отвернулся. Епископ, хоть и был доволен удачному злорадству, не улыбался. Перевернул клепсидру — миновала media nox[653], до officium matutinum[654] оставалось около восьми часов. «Самое время пойти наконец спать, — подумал он. Слишком много я работаю. И что с этого имею? Кто это оценит? Папа Мартин, этот паршивец, zum Teufel mit ihm[655], по-прежнему не желает слышать об архиепископстве для меня. Диоцезия по-прежнему формально подчиняется Гнезну!»
Он повернулся к Стенолазу. Лицо было серьезное.
— Предостережение я понял. Приму во внимание. А просьба? Ты что-то сказал о просьбе?
— Я не знаю, какие у тебя планы, князь. Однако хотел бы, когда придет время, заняться этим Рейневаном… собственноручно. Им и его спутниками. Хотел бы, чтобы ваше преосвященство мне это пообещало.
— Обещаю, — кивнул головой епископ. — Ты их получишь.
«Если это будет в моих и церкви интересах», — добавил он мысленно.
Стенолаз посмотрел ему в глаза и усмехнулся.
Они ехали по дороге, идущей вдоль берега ревущего на быстринах Бобра, между рядами ольхи и вязов. Погода наладилась, порой даже проглядывало солнце. К сожалению, редко и ненадолго, ну что ж, как-никак ноябрь. Septima Novembris[656]. Пятница. Вильрих фон Либенталь, назначенный Биберштайном командовать эскортом, вел свой род из Мисьни. Он был — якобы — далекой родней влиятельных Либенталей из Либенталя под Львовком. И любил это подчеркивать. Но в принципе это был один из немногих его недостатков.
С точки зрения недостатков мало в чем можно было упрекнуть и остальных членов эскорта. Рейневан в душе благодарил провидение, сознавая, что мог попасть в гораздо худшую компанию.
Бартош Строчил называл себя силезцем. Рейневан туманно помнил, что какой-то Строчил действительно держал аптеку во Вроцлаве, но предпочитал не делать выводов.
— Я знаю, — неведомо уже в который раз повторил Строчил, покачиваясь в седле. — Знаю в Свиднице нормальный бордельчик… А в Рыхбахе в пригороде я знал двух веселых девиц белошвеек. Правда, было это года два тому назад, они могли, курвозы, замуж повыходить.
— Это можно бы проверить, — вздохнул Стош фон Придланц. — Остановившись там…
— Надо будет.
— Jo, jo, — говорил Отто Кун. — Надо будет.
Стош фон Придланц, лужичанин, но с чешскими корнями, был клиентом Биберштайнов — как и его отец, дед и наверняка прадед. Отто Кун был родом из Баварии. Он не хвалился этим, будучи скорее молчуном, но если уж заговаривал, то его горловое бормотание не оставляло сомнений: так ухитрялись исковеркать благородную немецкую речь только баварцы.
— Ха! — подогнал коня Либенталь. — Значит, думается мне, остановимся в том свидницком борделе. У меня в последнее время тоже что-то частенько хорошая задница из ума не выходит, во мне, как я о жопе подумаю, поэт просыпается. Один к одному: Тангейзер.
— Эй! — Придланц вдруг дернулся, повернулся в седле. — Видели? Там?
— Что?
— Конные! С того холма за нами наблюдали! Сверху, из-за тех вон елок. Сейчас скрылись. Исчезли…
— Черт побери. Этого нам не хватало. Цвета распознал?
— Черный был. И конь вороной.
— Черный всадник! — захохотал Строчил. — Опять! Последнее время ничего больше, постоянно только черные всадники, черные призраки, Рота Смерти тут, Рота Смерти там, Рота проезжала, Рота проскакала, Рота на людей де Бергова за Йизерой напала… Но чтобы и тебе перепало? А, Придланц?
— Я видел, чтоб меня громом поразило! Он там был!
— Подгоните коней, — сухо приказал Вильрих Либенталь, не спуская глаз с опушки леса. — И будьте внимательны.
Его послушали, поехали быстрее, держа руки на рукоятях мечей. Кони храпели.
Рейневан чувствовал, как на него волнами накатывается страх.
Беспокойство передалось всем. Ехали настороженно, внимательно осматриваясь. Уже никто не шутил, совсем наоборот — к инциденту отнеслись очень серьезно. До такой степени, что организовали засаду. Быстро и ловко. В одном из оврагов Строчил и Кун спрыгнули с седел и спрятались в зарослях с готовыми к выстрелу арбалетами. Остальные поехали дальше, преувеличенно шумя и громко разговаривая.
Силезец и баварец ожидали в укрытии почти час. Впустую. Не дождались никого едущего следом. Но даже и тогда напряжение не уменьшилось. Они по-прежнему ехали осторожно и часто оглядывались.
— Похоже, мы, — вздохнул Строчил, — ушли от него…
— Или же, — заставил себя сказать Кун, — все же Придланцу привиделось.
— Ни то ни другое, — проворчал Либенталь. — Этот паршивец едет следом, я только что его видел. На взгорье, слева. Не оглядывайтесь, черт побери.
— А какая-то хитрая тварь…
— За нами едет… Чего ему надо?
— Черт его знает…
— Что будем делать?
— Ничего. Оружие держать в готовности.
Они ехали, сосредоточенные и угрюмые, по дороге, бегущей по ущельям, вдоль берега шумящего на быстрине Бобра, среди осенних ольх, вязов, яворов и старых гигантских дубов. Картина была прекрасная и должна была успокаивать. Но не успокаивала. Рейневан краем глаза посматривал на рыцарей, наблюдая, как в них клокотала злость. Кун, осматривая арбалет, шептал какое-то гортанное баварское ругательство. Придланц сплевывал. Болтливый обычно Строчил молчал. Либенталь долго хранил видимость спокойствия, однако наконец и он не выдержал.
— А этот, — прохрипел он, окидывая Рейневана паскудным взглядом, — а этот, черт его нам на шею принес, едет на полудохлой кляче, и невозможно ускорить шага! Тянемся из-за него словно обосравшиеся улитки!
Рейневан отвернулся, решив не дать себя спровоцировать.
— Ишь еретическая его душа! — снова задел его Либенталь. — Что тебе вздумалось от истинной веры отступать? Отказываться от Божьей Матери? Гусу-дьяволу поклоняться? Над таинствами измываться?
— Прекрати, Вильрих, — спокойно посоветовал Стош фон Придланц. — Прекрати.
Либенталь засопел, но послушался. Они ехали в тяжкой тишине.
Рейневан же, до тех пор никак не решавшийся, наконец принял решение. Надо бежать. Получалось, что Биркарт Грелленорт не лгал, у него действительно всюду были уши и глаза. Повешенный у подножия Карконоши капеллан Звикер не был единственным его шпиком, был, оказывается, какой-то доносчик и в свите Ульрика Биберштайна. Везущий его в Силезию эскорт оказалось легко выследить, а в возможном столкновении с черным всадником у них скорее всего шансов выиграть не было. Один, думал он, я легче смогу спрятаться, легче обведу погоню.
Однако опытность рыцарей не прошла мимо его внимания. От этих людей нельзя было так вот просто сбежать. Необходим был способ. Метод.
Проехав примерно милю, точно в отмеченный колоколом церквушки полдень они въехали в Яновице, большое село над Бобром. Примерно через час добрались до развилки — их дорога пересекалась здесь с трактом, ведущим из Свежавы в Ландесхут. Пустынная до того дорога заполнилась людьми, а настроение эскорта явно поправилось. Рыцари перестали оглядываться, понимая, что сейчас среди народа они в гораздо большей безопасности, чем в лесной глуши карконошского предгорья. Придланц снова начал ныть, что он тоскует по бабе. Строчил не переставая расхваливал некогда посещенный бордель. Отто Кун мурлыкал себе под нос баварские песенки. Только Либенталь по-прежнему нервничал, был раздражен и зол. Почти каждый странник получал у него ворчливое оскорбление. Коробейник еврей превратился в «Христоубийцу», «кровопийцу» и — а как же иначе? — «пархатого». Все купцы, натурально, были «ворюгами», а горняки из Близлежащей Медянки — «валлонскими бродягами». Минориты удостоились имени «трахнутые бездельники», а вооруженные иоанниты — «банды содомитов».
— Знаете что? — неожиданно заговорил Строчил, безошибочно улавливая причину такого настроения. — Я думаю, то был не человек, ну, тот черный, который за нами следил.
— А кто же?
— Дух. Демон. Тут же Карконоши, забыли?
— Рюбецаль… — догадался Кун. — Jo, jo…
— У Рюбецаля, — убежденно изрек Приданц, — большие оленьи рога и огромнейшая бородища. У того — не было.
— Рюбецаль может обернуться кем угодно.
— Курва… Пригодилось бы распятие. Или другой какой-нибудь крест. У кого-нибудь есть? А у тебя, Белява, нет случайно креста?
— Нет.
— Остается святым молиться… Только которым?
— Четырнадцати Вспоможителям, — подсказал Строчил. — Всем сразу, кучей. Среди них есть несколько хватов. Хотя бы Георгий, известно. Из других Кирилл — дьявола на цепь посадил, Малгожата дракона обуздала, а Евстахий львов. Вит… Не помню, что делал Вит. Но несомненно, что-то делал.
— Вит, — вклинился Кун, — потешные прыжки отплясывал…
— Ну? А я что говорю?
— Заткнитесь наконец, холера вас забери! — рявкнул Вильрих фон Либенталь. — Прям удар можно получить, вас слушая!
— Глядите, какой кортеж богатый.
Действительно, надо было признать, двигающийся со стороны Болькова кортеж выглядел шикарно. Впереди ехал лауфер в серебряно-голубых цветах и таким же знаменем. За ним следовали вооруженные верховые и нарядные дворяне, окружающие запряженную четверкой сивых лошадей повозку, обитую узорчатой тканью и украшенную голубыми лентами. В повозке, в окружении фрейлин, восседала крупная и источающая ауру величия матрона в чепце и белом головном платке.
— Розамунда фон Боршнитц, — узнал, кланяясь, Придланц.
— Из рода Больц, — вполголоса подтвердил Строчил. — Ха, изумительно когда-то, вероятно, выглядела эта женщина. Покойный отец рассказывал, как в его юные годы половина Силезии была в нее влюблена, кавалеры бегали за ней, как псы за сукой, потому что она была не только хороша собой, но и богата. В конце концов вышла замуж за Кунона Боршнитца, того, который…
— Тех времен, когда твой папочка юным был, — ехидно прервал Либенталь, — даже самые пожилые люди не помнят. Вроцлавские епископы, кажется, в те времена еще были послушны гнезненской митрополии, Свидницким княжеством владели, кажется, Пясты, а чешский король Вацлав IV был, кажись, малюсеньким бутузом. Так давно это было. Боршнитцевой, старой бабе, должно быть, значит, много за шестьдесят годков, просто диво, что она еще не рассыпалась. Подгоните коней, невмоготу так плестись! Еретик, подгони кобылу! Эй! Стеганите кто-нибудь его кляче нагайкой по заду. Успокоился бы ты, Вильрих.
Ночевать им досталось в Болькове, городке, лежащем у подножия горы, на вершине которой обосновался знаменитый и грозный замок.
На этот раз спали на постоялом дворе — Либенталь наконец решился поглубже залезть в кошель, который получил от Дахса в качестве суммы на дорожные расходы. Они заказали себе ужин в виде крепко приправленных сметаной пирогов с капустой и грибами. Объевшись, Рейневан спал, не видя снов.
Назавтра небо снова затянули низкие тучи, начало моросить. Они ехали, изредка прерывая молчание. Осматривались, но преследующий их всадник больше не появлялся. Исчез. Как дух. Может, действительно он был духом? Может, это действительно был Рюбецаль, демон Карконошей? Может, причиной его исчезновения было то, что они удалились от Карконошей.
Моросило.
Распогодилось только значительно после полудня. Когда добрались до Свебодиц.
Они остановились на постоялом дворе «Под бородатым козлом».
— Уже поздно, — заявил Вильрих Либенталь, — не исключено, что в Свидницу мы не успеем до сумерек и закрытия ворот. А поскольку Свидница выполняет «закон мили», то в радиусе мили от города нам корчмы не найти. А из этого «Козла» чем-то аппетитно пахнет.
Пахло, оказывается, капустой, луком, кашей и копченой грудинкой, а прежде всего жареным гусем. Святой Мартин был на носу и напоминал о себе. Перед расположенной в непосредственной близости от Болковских ворот корчмой стояло много телег, а в конюшне топталось много коней. Гостей могла заманить кухня «Козла», либо их вынудил исполняемый Свебодицами дорожный закон.
— Многолюдно сегодня у вас, — обратился Рейневан к конюшенному пареньку. — Работы по уши, да? А чьи это кони?
Мальчик пояснил чьи. Поясняя, вздыхал. Он был очень возбужден. И очень болтлив. Они разговаривали бы дольше, если б не Либенталь.
— Эй! Ты! Белява! Что еще за разговорчики? Заткнись и давай сюда. Живо!
Наполненная дымом, чадом и приятным теплом корчма была забита людьми. В основном селянами, которым извечная деревенская традиция сурово наказывала в субботний вечер упиться до ризположения. Были и купцы, были пилигримы в опончах, обшитых ракушками из Компостеллы. Были цистерцианские сборщики пожертвований, в быстром темпе опорожняющие как тарелки, так и жбаны. На скамье у камина сидели шестеро кнехтов в кожаных кабатах, а рядом у стола четверо одетых в черное грустных типов.
Громко и презрительно, как пристало рыцарям, заказали еду и напитки. Либенталь снова решился приуменьшить полученные на дорогу деньги, так что их стол заполнили тарелки с мясом, горшки с кашей, кувшины с вином и бутылки с яблочным напитком.
— У-ах… — простонал спустя некоторое время Придланц. — Ничего жратва. Да и питье подходящее.
— Jo, jo, — рыгнул Кун. — Хорошо, gut. Wia sih’s g’hört.
— Значит, глотнем!
— Ваше здоровье! Наливай, Бартош!
— Ваше здоровье!
— Жаль, — вздохнул Бартош Строчил, — что, наевшись и напившись, не потрахаем. Но завтра, пся крев, будет по-другому. Вот увидите. Когда остановимся в Свиднице. О святой Георгий Чудотворец! Я знаю, есть в Свиднице борделик, девочки там словно твои лани…
— Надеюсь, — отер усы Либенталь, — что сведения эти достаточно современны. А, Строчил? Как давно ты этих ланей знавал? Хорошо б не оказалось, что теперь это ровесницы старухи Боршнитцевой. Такие же гнилушки!
— Преувеличиваете, господа, — проговорил Рейневан. — Кроме того, кажется мне, вы оскорбляете честь женщины.
— А тебя кто-то спрашивает? — крикнул Либенталь. — Чего ты хайло раскрываешь?
— Тише, милостивые господа, — прошипел Придланц, неспокойно озираясь. — Немного потише. На нас уже посматривать начинают. А в чем дело, Белява?
— Благородная госпожа Боршнитцева вовсе не старуха. Моему отцу столько же лет, а он вовсе не старик.
— Чего-чего? Не понял?
— Шестьдесят лет, — возвысил голос Рейневан, — это не старость. Мой отец…
— Иди ты в жопу со своим отцом! — рявкнул Либенталь. — Чтоб дьявол твоего отца унес! Шестьдесят не старость? Ну и баран! Тот, кому шестая звездочка стукнет, тот головешка, рухлядь и старый пердун! Ясно?! А ты молчи и не возражай. Нито получишь по мордасам!
— Кричите громче, громче, — буркнул Придланц. — Еще не все вас слышали. Вот хотя бы тот грязнуха у двери. Он, пожалуй, не слышал.
— Кроме того, — тихо сказал Рейневан, глядя Либенталю прямо в глаза, — кроме того, мне не нравится, как ваши милости рассуждают о женщинах. Как бесчестно это рассматривают. Кто-нибудь может подумать, что всех женщин вы мерите одной меркой. Что для вас все они одинаковы.
— Чтоб меня удар хватил! — Либенталь саданул кулаком по столу так, что подскочила посуда. — Ради Бога! Я не сдержусь!
— Вы заткнетесь или нет? Черт побери…
— Господин Белява, — перегнулся Строчил через стол. — Что на тебя нашло? Перепили или как? А может, приболели? Сначала отец, теперь какие-то бабы… Что с тобой?
— Я не согласен с тем, что все женщины одинаковы.
— Все одинаковы! — зарычал Либенталь. — Одинаковые, мать и туда, и обратно! И одному и тому же служат!
— Ну нет! — Рейневан вскочил из-за стола, принялся размахивать руками. — Нет, господа! И слушать не хочу! Я едва сдержался, — он пискляво повысил голос, — когда вы Отца Святого оскорбляли, папу Мартина V, с жопой его сравнивая, обзывая старой развалиной и пердуном! Но отказывать в почестях Божьей Матери? Говорить, что ее почитать не следует? Что она такая же, как все женщины, что cicut ceterae mulieres[657] зачала и родила? Нет, этого я спокойно слушать и не подумаю! Я вынужден покинуть ваше общество!
У Либенталя и Придланца отвисли челюсти.
Не успели они отвиснуть окончательно, как четверо грустных из-за стола в углу вскочили. Как по команде вскочили также и кнехты в кожаных кабатах.
— Именем Святой Инквизиции! Вы арестованы!
Либенталь оттолкнул стол, схватился за меч, Строчил пинком перевернул скамью, Придланц и Кун разом сверкнули выхваченными клинками. Но у четверых грустных неожиданно объявились сторонники. На лбу Куна с треском разбился глиняный горшок, брошенный с невероятной точностью и силой одним из обшитых раковинами пилигримов. Баварец ударился спиной о стену, и прежде чем пришел в себя, его уже крепко держали в объятиях два цистерцианца. Третий цистерцианец, высокий, но крепкий и мускулистый, ударил Либенталя плечом, хватил коротким и точным слева, добавил справа. Либенталь ответил, монах увернулся. Немного, но достаточно, чтобы кулак едва лизнул ему тонзуру, сам проделал снизу отличный хук, а потом еще получил прямой. Прямо в нос. Либенталь залился кровью, скрылся под толпой навалившихся на него кнехтов. Другие уже успели обезоружить Строчила и Придланца.
— Вы арестованы, — повторил один из грустных. Никто из них в драку не ввязался. — Именем Святой Инквизиции — вы арестованы. За богохульство, святотатство и оскорбление чувств.
— Чтоб вас псы вусмерть затрахали! — ревел прижатый к полу Придланц.
— Это будет запротоколировано.
— Сукины дети!
— И ты тоже.
Вероятно, нет нужды добавлять, что Рейневана уже давно не было в комнате. Как только началась суматоха, он сбежал.
Конюшенный мальчишка выполнил просьбу, не расседлал одного из коней. До захода солнца было еще настолько далеко, что ворота не заперли, и настолько близко, чтобы на дороге уже не было ни души, никого, кто мог бы дать указания погоне. А Рейневан не сомневался в том, что погоня не заставит себя ждать, начнется сразу же, как все выяснится. Преследовать его будут, он это знал, не только его недавний эскорт, но и те грустные, в которых он безошибочно распознал людей инквизиции. Необходимо было как можно скорее увеличить дистанцию, удалиться настолько, чтобы надвигающиеся сумерки расстроили планы преследователей. Когда опустится мрак, он должен быть далеко. Любой ценой. Даже если для этого придется загнать коня.
Счастье, казалось, по-прежнему сопутствовало ему, конь пока что не проявлял в галопе признаков усталости. Начал мылиться и ходить боками только тогда, когда доскакал до бора. Здесь Рейневан в любом случае должен был сбавить темп. В бору было уже почти совершенно темно.
Фарт кончился, когда стемнело окончательно. Когда он переезжал через мостик над ручьем, стук копыт по бревнам пошел эхом. Приглушая стук других копыт. Черный и невидимый в темноте всадник появился из тьмы как призрак. Прежде чем Рейневан успел прореагировать, его стянули с седла. Он защищался, но у черного всадника была прямо-таки нечеловеческая сила. Он поднял Рейневана и с высоты кинул на каменистый грунт.
Была вспышка, боль, парализующее бессилие. Потом твердая земля как бы расплылась под ним, всосала в пушистую тишь. В бездонную пропасть мягкого небытия…
Он пришел в себя в полулежачем положении. И в путах. Запястья были стянуты у кистей, ноги связаны в щиколотках. «За последние десять дней, — подумал он, — меня все время кто-нибудь хватает, в пятый раз я оказываюсь чьим-то пленником. Похоже, я установил рекорд».
Это была его первая мысль. Предваряющая даже гораздо более осмысленную в его положении: а именно, кто схватил его на сей раз?
Спиной он упирался во что-то, что, вероятнее всего, было стеной, потому что было твердым и испускало запах старой известковой смеси. Остатки стены он тоже увидел сбоку, они заслоняли от ветра горящий костер. Ветер дул сильно, прямо-таки выл порывами. Шумели и поскрипывали пихты. Рейневан не мог отделаться от ощущения, что находится где-то высоко, на вершине горы либо холма.
— Очухался?
Человек-силач, который его поймал и связал, был в черном плаще из грубой шерсти. Были на нем также доспехи и рыцарский пояс. Он ничем не походил ни на Биркарта Грелленорта, ни на одного из его черных всадников. Рейневан отметил это с удивлением даже большим, нежели облегчение, — он считал, что его захватил именно Грелленорт. Тогда зачем схватил и кем был силач в доспехах? Ведь не Рюбецалем же, духом Карконошей?
Рейневан сглотнул. Он не верил в существование Рюбецаля. С другой стороны, за последние два года ему довелось столкнуться и увидеть множество того, во что он не верил.
— Ты Рейнмар из Белявы? Подтверди. Я не хотел бы совершить ошибки.
— Я Рейнмар из Белявы. А кто ты?
— Кто я? — Голос рыцаря в черном плаще немного изменился, к тому же не в лучшую сторону. — Скажем так — последствия.
— Последствия чего?
— Твоих давних поступков. И выступлений.
— Ага. Ангел мести? Посланец судьбы? Неумолимая рука правосудия?
Рейневан сам удивился, как легко у него это получается.
«Привычка, — подумал он. — Я просто приобрел опыт».
— Ты требовал подтвердить, что я — это я, — продолжал он беззаботно. — Следовательно, ты меня не знаешь. Я тебя тоже в жизни в глаза не видел. Следовательно, ты действуешь, это очевидно, от чьего-то имени и по чьему-то заданию. Чьему? У кого есть причины рассчитываться со мной за мои давние поступки? Попытаюсь угадать. Я знаю тех, кто на меня покушается.
— Ты страшно много болтаешь.
— Ян фон Биберштайн и инквизиция отпадают. Бергов и лужичане маловероятны. Кто остается? Вроцлавский епископ Конрад? Князь Ян Зембицкий? Буко фон Кроссиг? Может, Адель Стерчева?
Черный рыцарь уселся напротив. Огонь освещал его лицо, отблесками посверкивал на латах.
— Любопытные имена. Интересные личности. Особенно последняя. Адель фон Стерча. Я б тебя удивил, если б действовал именно от ее имени? По ее поручению?
— А это так?
— Попробуй угадать.
Оба молчали. Дул ветер, свистел, то приглушал, то раздувал огонь.
— В Силезии, — заговорил рыцарь — до черта и больше красивых девушек. Нет там недостатка и в родовитых лишенных предрассудков женах, а в последнее время быстро увеличивается количество красивых, охочих и сравнительно мало использованных вдовушек. А что ты, Белява, выбираешь из этого рога изобилия? Самую худшую ведьму, Адель фон Стерча. Что это тебя так к ней приперло? Что ты увидел в ней такого, чего нет у других?
— Ты странно много болтаешь.
— Тебя возбуждает, что она замужем? Что муж далеко, в чужой стороне? Что наверняка не ублажил женушку как следует? Что она истинное блаженство испытывает только с тобой? Это она тебе говорила? Шептала на ушко? Так вы вместе в постели превращали мужа в рогача во время любовных игр? Я думаю…
— Мне неинтересно, — резко прервал Рейневан, — что ты думаешь. Ты говоришь о вещах, о которых понятия не имеешь, не имел и иметь не будешь. Так что прекрати.
— Ага! Болит болячка, когда ее тронешь, а? Смеяться над рогачом было весело, кончилось веселье, когда сам рогачом стал. Недурно, ох, недурную штучку тебе эта проститутка устроила… Половина Силезии бока надрывала, слушая, как ты приехал на турнир в Зембицы и перед князем Яном признавался в любви к шлюхе. Ох, уела прекрасная Адель твой рыцарский гонор, уела… На осмеяние выставила! Думаю, ты должен ее жутко ненавидеть. Но я тебя утешу… Душу твою порадую…
— Знаешь, — снова прервал Рейневан. — Я нисколько не чувствую себя обиженным. И не называй ее больше в моем присутствии проституткой. Ты чувствуешь себя в безопасности, потому что у меня руки связаны. Так что не волнуйся за мою честь, а лучше побереги свою, это дешевле. А я обойдусь без утешений. А так, из любопытства: чем и как ты намеревался меня утешить?
Черный рыцарь долго молчал, смотрел как-то странно. Наконец заговорил.
— Адель Стерча — мертва.
Опять долго стояла тишина. И снова прервать ее решился рыцарь.
— Князь Ян, хозяин Зембиц, — проговорил он, взвешивая слова, — задумал укрепить союз своего княжества с Клодзком, с господином Путой из Частоловиц. Оба решили, что лучшим для этого способом будет марьяж Яна с Анкой, младшей дочерью господина Путы. Но была проблема, и называлась эта проблема Аделью. Аделью фон Стерча, которая уже хозяйничала в Зембицах как госпожа и княжна. Которая, когда ей донесли о супружеских планах князя Яна, устроила такое пекло, что аж стены тряслись. Стало ясно, что это не очередная обычная метресса, не одна из многих любовниц на стороне, которую можно прогнать, подкупить либо сбагрить вассалу. Было ясно, что брошенная Адель наделает много шума и крупно поскандалит. Поэтому господин Пута из Частоловиц крутил носом, скандала не желал, заявлял, что свою Анку никаким неприятностям не подвергнет. Помолвка, клялся он, состоится, клялся он всеми святыми, если жених будет чист как стеклышко, а на Зембицком дворе воцарятся порядок и благолепие. Он отдаст дочь в Зембицы не раньше, чем удостоверится, что ей там не будут угрожать ни сплетни, ни насмешки, ни какие-нибудь другие оскорбления.
Очень уж прытко, не иначе как с подсказки исповедника, Ян Зембицкий нашел способ отделаться от проблемы. Ты удивишься, но частично этим способом был ты, дорогой мой господин. Бургундка, вспомнил князь, была когда-то в близких отношениях с Рейнмаром из Белявы, пресловутым чародеем. Странное, странное у тебя выражение лица. Я думал, тебя утешит месть, доставит удовольствие то, что частично тебе эта Иезавель обязана падением… Я полагал…
— Ты скверно полагал. Продолжай.
— Как дополнительно заметили, Адель действительно пыталась добавлять князю любчики, хваталась за любовное колдовство. Проблему исследовал величайший в округе специалист по колдовству, Николай Каппитц, аббат монастыря в Каменце. Он нашел Адель виновной, обнаружил в ней и вокруг нее дьявольскую атмосферу и ароматы. Говорят, что обнаружил это за сто венгерских дукатов, полученных от князя. Схватили бабу-травницу, припекли пятки. Она призналась, что Адель покупала у нее не только любовные напитки. Но, опасаясь, что князь Ян ее бросит, она заранее готовила месть. Заказала сатанинский декокт, который должен был вызвать у князя постоянное бессилие мужского члена. Что на всякий случай заказала также дурман. Для Анки из Частоловиц.
Показания травницы предъявили Адели. И предложили договориться. Но бургундка не испугалась. Процесс о колдовстве? Извольте. Будет о чем на процессе показывать, будет что послушать судьям, каноникам и аббатам. Она, Адель, знает много и с удовольствием расскажет. Посмотрим, обрадуется ли князь Ян огласке.
Ян, который уже считал проблему решенной, взбесился. Отдал распоряжения. Прекрасная бургундка неведомо как оказалась в ратушевой темнице… Из пуха и атласа — да на гнилую солому…
— Ее пытали… — Рейневан кашлем облегчил стесненное горло. — Ее пытали, да?
— Чего ради? Как ни говори, благородная. На такое свинство в отношении благородной Ян Зембицкий не решился. Заключением он хотел ее только напугать. Принудить к покладистости, сделать так, чтобы после освобождения она спокойненько и без шума покинула Зембицы. Он не знал…
— Чего… — Рейневан почувствовал, как жар начинает палить ему щеки. — Чего он не знал?
— В ратушевом карцере, — голос рыцаря изменился, а Рейневану показалось, что он слышит тихий скрежет зубов, — действовала, как оказалось, шайка. Смотрители, палаческие прислужники, драбы из городской стражи, несколько мещан, несколько слуг… Короче говоря, они устроили себе в узилище дармовой бордель. Когда сажали женщину, подозреваемую в чародействе, эти мерзавцы приходили ночью… — Он осекся. — Однажды утром, — продолжил еще больше изменившимся голосом, — один из распутников в спешке забыл в камере поясок от штанов. Утром нашли Адель. Повесившуюся на этом ремешке.
Расследования, конечно, не было. Никого не покарали. Ян Зембитский боялся огласки. Бургундку, так стали говорить, убил в тюрьме сам дьявол, потому как она предала его, намереваясь покаяться, просила, чтобы ей дали исповедаться. Все это подтвердил и огласил с амвона тот же самый Николай Каппитц, аббат каменицких цистерцианцев. Кстати, снова упомянул о тебе. Предостерегая, до чего доводят контакты с чародеями.
— И никто… — Рейневан проговорил с величайшим трудом. — Никто…
— Никто, — докончил рыцарь. — А кому какое дело? Да к тому времени все уже забыли. Может, кроме господина Путы из Частоловиц. Пута по-прежнему с князем Яном в хороших отношениях и союзе, но женитьба Яна на Анке постоянно откладывается.
— И не случится, — откашлялся Рейневан. — Я убью Яна. Поеду в Зембицы и убью. Хоть в церкви, но убью. Отомщу за Адель.
— Отомстишь?
— Отомщу. Да помогут мне Бог и Святой Крест.
— Не богохульствуй, — сухо и хрипло напомнил рыцарь. — В мести помощи Бога не ищут, и месть, чтобы быть истинной, должна быть жестокой. Тот, кто мстит, должен отринуть Бога. Он проклят. На века.
Молниеносным движением он выхватил мизерикордию, ухватил Рейневана за рубашку около шеи, поднял, удушая, приложил острие к горлу, приблизил лицо к лицу и глаза к глазам.
— Я Гельфрад фон Стерча.
Рейневан зажмурился, вздрогнул, чувствуя, как клинок мизерикордии нажимает ему на кожу на шее, а горячая кровь стекает на рубаху. Но это заняло только мгновение, долю мгновения, потом острие отступило. Он почувствовал, как ослабевают перерезанные путы.
Гельфрад фон Стерча, супруг Адели, выпрямился.
— Я был готов убить тебя, Белява, — хрипло проговорил он. — Узнав в Шклярской Порембе, кто ты, я следил за тобой, выжидая оказии. Знаю, ты не виновен в смерти Никласа. Два года назад ты подарил жизнь Вольфгеру: если б не твое благородство, я потерял бы двух братьев вместо одного. И все же я был готов лишить тебя жизни. Да, да, ты правильно предполагаешь: я хотел убить тебя из-за уязвленной мужской гордыни. Хотел твоей кровью смыть прилипшую к моему гербу грязь порока. Утопить в твоей крови позор жалкого субъекта, самого рогатого рогоносца. Ну что ж… — докончил он, убирая мизерикордию в ножны. — Многое изменилось. О том, что я жив, что нахожусь в Силезии, не знает никто, даже Апечко, ныне старший рода. Не знают даже Вольфганг и Морольд, мои родные братья. А долго я тут не пробуду. Покончу с тем, что надо, и не вернусь уже никогда. Я уже из Лужиц, на службе у Шести Городов… Жениться тоже буду на лужичанке. Вскоре. Уже хожу в женихах… Если б ты ее видел… Глаза голубые и не очень умные, нос картошкой и весь в веснушках, ноги короткие, зад большой. Ничего, то есть ну ничегошеньки от Франции, ничего от Бургундии… Может, у меня что-нибудь в жизни к лучшему изменится. Если хорошо пойдет. То, что ты сказал, — он отвернулся, — я рассматриваю как слово благородного человека. Знай, что я еду в Зембицы. Думаю, догадываешься зачем. Я еду в Зембицы исполнить долг. И исполню его, да поможет мне черт. Но если случайно не сумею… Если мне не повезет… Тогда ловлю тебя на слове, Белява. На verbum nobile[658].
— Клянусь. — Рейневан потер одеревеневшие запястья. — Здесь, перед лицом этих извечных гор, клянусь, что мучители и убийцы Адели не будут спать спокойно и радоваться безнаказанностью. Клянусь, что Ян Зембицкий, прежде чем подохнет, узнает, за что умирает. Я клянусь и сдержу клятву, даже если мне придется продать душу дьяволу.
— Аминь. Прощай, Рейнмар фон Беляу.
— Прощай, Гельфрад фон Стерча.
Их ждали в Мокшешове, деревне, лежащей в какой-нибудь полумиле за Свебодицами, у ведущего в Свидницу тракта. Ждали недолго. Эскортировавшие его до вчерашнего дня рыцари покинули Свебодицы ранним утром, когда он увидел их, приближающихся по тракту, в мокшешовской церкви все еще продолжалась воскресная месса, приходской священник, кажется, уже успел солидно напричащать и напричащаться.
Когда они его заметили, то изумились настолько, что тут же остановили лошадей. Дав Рейневану время рассмотреть их. Спровоцированная схватка с инквизицией, хоть наверняка быстро получившая объяснение, оставила следы. Придланцу подбили глаз. У Куна на лбу была повязка. Нос Либенталя, сломанный, был красно-синий и распух так, что слезы сами напрашивались на глаза от жалости к нему.
Именно Либенталь первый отряхнулся от изумления и отреагировал. Точно так, как Рейневан и ожидал: спрыгнул с седла и с ревом накинулся на него.
— Прекрати, Вильрих!
— Прибью мерзавца!
Рейневан лишь заслонялся от ударов кулаком, пятился, прикрывал голову. Даже не пытался отвечать. И все-таки — совершенно случайно — его запястье как-то зацепило вспухший нос рыцаря. Либенталь завыл и упал на колени, прикрывая лицо обеими руками. А к Рейневану подскочили Строчил и Придланц, схватили за плечи. Кун, убежденный, что Рейневан захочет бить стоящего на коленях Либенталя, заслонил его собственным телом.
— Господа, — прохрипел Рейневан, — к чему столько шума?.. Ведь я же вернулся. Я уже не буду пытаться убежать. Позволю, не сопротивляясь, доставить себя в Столец…
Либенталь вскочил, отер слезы с глаз и кровь с усов, выхватил нож.
— Держите его! — зарычал, вернее, загудел он. — Крепче держите засранца! Я ему уши отрежу! Я поклялся отрезать! И отрежу!
— Прекрати, Вильрих, — повторил Придланц, поглядывая на выходящих из церкви людей. — Не психуй.
— Ты же видишь, — добавил Строчил, — он вернулся. Обещал, что сбегать не будет. Впрочем, для верности свяжем его, как барана.
— Хотя бы одно ухо! — Либенталь вырвался у пытающегося сдержать его Куна. — Хотя б одно! В наказание!
— Нет, его надо довезти целым.
— Ну хоть кусочек уха!
— Нет.
— Тогда хоть в морду ему дам!
— Это можно.
— Эй! Милостивые господа! Что вы тут вытворяете?
Женщина, проговорившая эти слова, была высокой, а властная поза делала ее еще выше. На ней была дорожная houppelande простого покроя и серая, но сшитая из тонкого высококачественного сукна и украшенная беличьим воротником и так же обшитыми рукавами. Из белок был сшит колпак, надетый на муслиновый couvrechef[659], прикрывающий волосы, щеки и шею. Из-под колпака поглядывала пара глаз. Глаз голубых и холодных как январское полуденное солнце.
— Кукольный театр господам привиделся? Хотя еще даже адвент не начался.
Либенталь топнул, зло насупил брови, задрал голову, однако быстро успокоился. На это, в частности, повлиял вид вооруженных людей, появившихся вслед за женщиной из притвора. В частности. Потому что не только.
— Господин Либенталь, не так ли? — Женщина окинула его взглядом. — Прошлым летом я гостила в замке в Жарах, твоя милость был в эскорте, который мне затем выделили. Узнаю тебя, хоть твой нос тогда был несколько иной формы и цвета. А ты меня помнишь? Знаешь, кто я?
Либенталь глубоко поклонился. Придланц, Строчил и Кун последовали его примеру. Рейневан поклонился тоже.
— Я жду ответа. Что тут происходит?
— Этого, высокородная госпожа, — Либенталь указал на Рейневана, — мы должны срочно отвезти в Столец. По приказу его милости Ульрика Биберштайна. Мы должны доставить его в замок…
— Избитого?
— Нам приказано… — Рыцарь закашлялся, покраснел. — Я за это головой отвечаю…
— Твоя голова, — прервала женщина, — будет стоить меньше пучка соломы, если этот юноша доберется до Стольца хотя бы с одной царапиной. Ты знаешь хозяина Стольца, благородного Яна Биберштайна? Ибо я-то его знаю. И предупреждаю: он бывает несдержан.
— Так что мне делать? — задиристо загудел Либенталь. — Если он сопротивляется? Пытается сбежать?
Женшина махнула рукой, пальцы которой были унизаны перстнями, общая ценность оправленных золотом камней превышала возможность быстрой их оценки. Приблизились слуги и вооруженные кнехты, за ними стрелки под командой толстого десятника в украшенной латунными шишечками бригантине и с широким кордом на боку.
— Я как раз направляюсь в Столец, — проговорила женщина, адресуясь скорее Рейневану, чем Либенталю. — Мой эскорт гарантирует вам безопасность в пути, — добавила она легко, как бы равнодушно. — И правильное исполнение приказа господина Ульрика. Я же гарантирую награду, солидную награду, которую господин Ян Биберштайн не поскупится вам выдать, если я похвалю вас перед ним. Как вы на это, милостивый господин Либенталь?
У Либенталя не было иного выхода, как только снова поклониться.
— О том, чтобы к пленнику, — добавила женщина, продолжая смотреть на Рейневана, — относились хорошо, я позабочусь лично. Ты же, Рейнмар из Белявы, отблагодаришь меня приятной беседой в пути. Жду ответа.
Рейневан выпрямился. И поклонился.
— Я польщен.
— Разумеется, польщен. — Женщина улыбнулась отработанной улыбкой. — Тогда — в путь. Подай мне руку, юноша.
Она протянула руку, этот жест высвободил из-под беличьей манжеты рукав облегающего платья, радующего глаз прекрасной, живой, сочной зеленью. Он взял ее руку. Прикосновение заставило его вздрогнуть.
— Ты знаешь меня, госпожа, — проговорил он. — Знаешь, кто я. Следовательно, у тебя значительное преимущество передо мной.
— Ты даже не знаешь, насколько значительное, — хищно улыбнулась она. — Поэтому называй меня…
Она замялась, глянула на рукав платья…
— Называй Зеленой Дамой. Что так глядишь? Считаешь, только вам, странствующим рыцарям, дозволено сохранять инкогнито под романтическими прозвищами? Для тебя я — Зеленая Дама, и точка. Дело даже не в цвете одежды. С тем Зеленым Рыцарем я смело могу соперничать. Встречались такие, которые по одному моему кивку готовы были положить голову на плаху. Может, сомневаешься?
— Я бы не посмел. Пусть только будет случай, госпожа, и я не поколеблюсь.
— Говоришь, случай? Как знать. Посмотрим. А пока помоги мне забраться в седло.
Они ехали, держа справа синие на фоне туч хребты Судет. Зеленую Даму и Рейневана опережал только дозор: толстый сержант и два стрелка. Вслед за Дамой и Рейневаном двигались остальные: воины, оруженосцы и слуги, ведущие свободных и вьючных коней. Арьергард колонны составляли Либенталь et consortes.
Они были не одиноки, на дороге царило довольно оживленное движение. И неудивительно — ведь двигались они по известному и с давних времен используемому торговому пути, связывающему Запад с Востоком. До Згожельца, известная как via Regia, королевская дорога, идущая через Франкфурт, Эрфурт, Лейпциг и Дрезден до Вроцлава, в Згожельце разветвлялась в так называемую Подсудетскую дорогу, бегущую вдоль подножия гор через Еленью Гуру, Свидницу, Нису и Рачибуж, чтобы в Кракове снова соединиться с Вроцлавским трактом и идти на восток, к Черному морю. Неудивительно, что по Подсудетской дороге тащились телега за телегой, обоз за обозом. С востока на запад, к немецким странам, традиционно двигались волы, бараны, свиньи, кожи, меха, воск, поташ, мед и сало. В противоположную сторону везли вино. И изделия, изготовляемые развитой на западе промышленностью, которая на востоке никак не хотела развиваться.
Зеленая Дама натянула поводья стройной белой кобылы, подъехала так близко, что коснулась коленом его колена.
— У тебя на воротнике, — заметила она, — засохшая кровь. Это их работа? Либенталя и компании?
— Нет.
— Короткий ответ, — надула она губы. — Однозначный до боли. А я, подумать только, в глубине души надеялась, что ты разовьешь тему и порадуешь меня приключенческой повестью. Напоминаю, ты должен был меня увеселять. Но коли тебе это не по вкусу, навязываться не стану.
Он не ответил, словно язык проглотил. Какое-то время ехали в тишине. Зеленая Дама, казалось, была полностью поглощена тем, что любовалась открывающимися видами. Рейневан то и дело поглядывал на нее украдкой. Во время одного такого как бы случайного взгляда она поймала его, схватила глазами как паук муху. Он отвел глаза. Ее взгляд вызывал дрожь.
— Насколько я поняла, — довольно беспечно возобновила она разговор, перебивая повисшую между ними тишину. — Насколько я поняла, ты ухитрился сбежать от стражей. Для того, чтобы на следующий день вернуться. Добровольно. Свободой ты пользовался едва одну ночь. И теперь едешь в замок Столец отдать себя в руки и во власть господина Яна Биберштайна. Чтобы так поступить, у тебя должна быть причина. Была?
Он не ответил, только кивнул головой. Глаза Зеленой Дамы опасно прищурились.
— Серьезная причина?
Он снова хотел кивнуть, но вовремя одумался.
— Серьезная, госпожа. Но я предпочитал бы об этом не говорить. Не обижайтесь. А если обидел, каюсь и прошу прощения.
— Прощаю.
Он снова украдкой взглянул на нее, и снова она поймала его в ловушку своих глаз, выражение которых он не мог разгадать.
— У меня было и до сих пор есть желание поговорить. Вопросами я намеревалась только склонить тебя к большей разговорчивости. Потому что на большинство вопросов я и так знаю ответы.
— Правда?
— Ты отдаешься на милость господина Яна ради демонстрации. Чтобы попытаться убедить его, что у тебя совесть чиста. Я имею в виду — в отношении Катажины, естественно.
— Ты удивляешь меня, госпожа.
— Знаю. Я делаю это специально. Однако вернемся, как часто говорит мой исповедник, к meritum[660]. Ha господина Яна, можешь мне поверить, твоя демонстрация впечатления не произведет. В замке Столец тебя ожидают, я так думаю, довольно неприятные процедуры. Которые окончатся весьма печально. Надо было убегать, пока возможно.
— Бегство подтвердило бы обоснованность обвинений. Было бы признанием вины.
— Ох. Значит, ты невиновен? Ничего нет на совести?
— Ты наслушалась сплетен обо мне.
— Верно, — согласилась она. — Их кружило множество. О тебе. О твоих делишках. И победах. Хочешь, не хочешь, а слушала.
— Знаешь, госпожа, — откашлялся он, — как оно бывает со слухами. Воробьем вылетит, волом вернется…
— Знаю и то, что нет дыма без огня. Прошу, не цитируй больше поговорок.
— Преступлений, которые мне приписывают, я не совершал. В частности, не нападал и не грабил сборщика податей. И у меня нет награбленных денег. Если тебя это интересует.
— Это — нет.
— Тогда что же?
— Я уже сказала: Катажина Биберштайн. Перед ней ты ни в чем не виновен. Ни один грех не тяготит твою совесть? Или хотя бы грешок?
— Вот как раз на эту тему, — стиснул он зубы, — я предпочитал бы не беседовать.
— Знаю, что предпочитал бы. Свидница перед нами.
В город они въехали через Стжегомские ворота, выехали через Нижние. Во время поездки Рейневан несколько раз вздохнул, узнавая хорошо ему знакомые и ассоциирующиеся с приятным места — аптеку «Под Зеленым Линдвурмом»[661], в которой он некогда практиковал, корчму «Под крестоносцем», в которой некогда попивал свидницкое мартовское и испытывал свои шансы у свидничанок, овощные ряды, куда ходил пытать счастья у приезжающих с товаром селянок. Тоскливо посмотрел в сторону улицы Крашевицкой, где Юстус Шоттель, знакомый Шарлея, печатал игральные карты и свинские картинки.
Хоть он и был поглощен воспоминаниями, то и дело украдкой косился на едущую справа от него Зеленую Даму. И всякий раз, когда поглядывал, столько раз его мучали угрызения совести. Я люблю Николетту, повторял он себе. Люблю Катажину Биберштайн, которая родила мне сына. Я не думаю о других женщинах. Не думаю. Не должен думать.
И думал.
Зеленая Дама тоже казалась погруженной в размышления. Она молчала все время. Заговорила только за селом Болесьчин, когда утихли звуки копыт коней кавалькады, проезжающей через мост на Пилаве.
— Через какую-то милю, — сказала она, — будет Фаульбрюк. Потом город Рыхбах. Потом Франкенштайн. А за Франкенштайном — замок Столец.
— Я немного знаю район, — позволил он себе слегка насмешливый тон. — Между Рыхбахом и Франкенштайном еще будут, кажется, Копаница и Козинец. Это имеет какое-то серьезное значение?
— Для меня — никакого, — пожала она плечами. — Однако на твоем месте я уделяла бы трассе больше внимания. Каждая пройденная миля и каждая местность, которую мы проезжаем, приближает тебя к Яну Биберштайну и его праведному гневу. Если б я была тобой, то в каждом из этих поселков высматривала бы возможности…
— Я уже сказал, что не намерен бежать. Я не преступник. Я не боюсь оказаться перед Биберштайном. И его дочерью.
— Ну, ну, — прошила она его взглядом. — Такой искренний порыв. Что ты хочешь мне доказать, парень? Что невинен как дитя? Что тебя ничто не связывало с Касей Биберштайн? Что, если с тебя даже начнут кожу сдирать и кости ломать, ты не признаешь своим пухленького мальчишечку, который в Стольце цепляется за Касину юбку?
— Я понимаю… — Рейневан почувствовал, что краснеет, и это немного разозлило его. — Я понимаю свою ответственность. Да, именно так: ответственность. Не вину. Однако, как я уже сказал, я предпочел бы об этом не говорить. Можно беседовать о другом. Хотя бы о пейзаже. Эта речка — Пилава, а вон там Совиные Горы.
Она рассмеялась. Он украдкой вздохнул, ожидая другой реакции.
— Я пытаюсь понять мотивы твоего поведения. Я любопытна, такая, понимаешь ли, слабость женской натуры. Люблю знать, связывать причину со следствием, понимать. Мне это доставляет удовольствие, так доставь же мне удовольствие, Рейнмар. Если не из симпатии, то хотя бы из вежливости.
— Госпожа… Очень тебя прошу…
— Только одно, одна проблема, ответ на один вопрос. Не может быть, чтобы ты не боялся подземелий Стольца. Гнева Биберштайна? После того, как изнасиловал его единственную дочку.
— Прости, не понял.
— Опять святое возмущение? Ты взял Катажину Биберштайн силой. Вопреки ее воле. Это известно всем.
— Всем? — Он резко повернулся в седле. — Значит, кому?
— Ты мне скажи.
— Не я начинал. — Он почувствовал, как кровь снова приливает к лицу. — При всем уважении, не я начал этот разговор.
Она долго молчала. Потом неожиданно заговорила.
— Известные факты таковы: два года назад, четырнадцатого сентября, задолго до полудня ты и твои дружки напали в Голеньовских Борах на группу людей, с которой путешествовали благороднорожденные Катажина фон Биберштайн, дочь Яна Биберштайна из Стольца, и Ютта де Апольда, дочь чесника из Шёнay. Погоня, бросившаяся за вами спустя несколько часов, нашла экипаж. От девушек не было и следа.
— Я слушаю.
— Обеих девушек, — Зеленая Дама проницательно глянула на него, — след пропал, говорю. Ты можешь что-нибудь добавить? Какие-то комментарии.
— Нет. Ничего.
— Преследователи кинулись по вашим следам, но потеряли их у Нисы, а дело уже было в сумерках. Только тогда решили послать конного в замок Стольц. Сообщение добралось ночью, господин Ян Биберштайн разослал гонцов по своим людям, но не мог ничего предпринять до рассвета. Прежде чем вооруженные собрались, цистерцианцы в Каменце уже звонили на сексту. А когда звонили на нону, в Стольц неожиданно явились в сопровождении армянского купца обе девушки, Катажина и Ютта. Обе целые, здоровые и на первый взгляд нетронутые. Это было, — продолжила она, видя, что Рейневан молчит, — одно из самых недолгих похищений в истории Силезии. Банальная афера быстро надоела всем, и о ней забыли. Забыли примерно до Громницкой Божьей Матери. То есть до того момента, когда благословенного состояния Катажины Биберштайн уже невозможно было скрывать.
У Рейневана на лице не дрогнул ни один мускул. Зеленая Дама рассматривала его сквозь полуприкрытые ресницы.
— Только тогда, — продолжила она, — Ян фон Биберштайн разъярился не на шутку. Назначил награду. Сто гривен серебра тому, кто укажет и выдаст похитителей, а если кто-то и сам окажется замешанным в аферу, дополнительно получит гарантию избежать наказания. Кроме того, господин Ян взял в оборот доченьку, но Кася уперлась: она ничего не знает, ничего не помнит, была без сознания и в обмороке. Ла-ла-ла… Уперлась также Ютта де Апольда, в отношении которой были серьезные подозрения, что и она тоже не соблюла веночка в целости и сохранности.
Время шло, живот Катажины быстро и роскошно увеличивался, а непосредственный творец этого чуда природы по-прежнему оставался неизвестным. Ян Биберштайн бесился, вся Силезия занималась сплетнями. Но сто гривен — сумма немалая. Нашелся кто-то, кто пролил на проблему свет. Участник нападения и похищения, некий Ноткер Вейрах. Он был не настолько глуп, чтобы поверить в сказочку об иммунитете, дело предпочитал уладить на расстоянии. Через своих родственников, Больцев из Зайскенберга, перед которыми в присутствии священника дал показания и крестом поклялся. И вылезло шило из мешка. То есть вылез ты, дорогой мой эфеб.
К уважаемой дочери уважаемого господина Яна, поклялся Вейрах, похитители отнеслись с уважением, никто ее ни пальцем не тронул, ни даже не оскорбил ее чести более смелым взглядом. К сожалению, в почтенной раубриттерской компании совершенно случайно оказался некий решительный мерзавец, сукин сын, извращенец и вдобавок чародей. Будучи за что-то страшно зол на господина Яна, он магическим образом похитил его дочь у похитителей. И несомненно, изнасиловал беднягу. Конечно, воспользовавшись черной магией, в результате чего бедняжка совершенно не осознавала того, что происходит. Этот паршивец скрывался под именем Рейнмара фон Хагенау, но слухи распространяются быстро, дважды два — четыре, масло всегда всплывает наверх. Это не кто иной, как Рейнмар де Беляу по прозвищу Рейневан.
— И в этом он поклялся на кресте? Воистину терпение небес беспредельно.
— И без креста, — фыркнула она, — в сообщение Вейраха поверили бы. Ведь репутация Рейнмара де Беляу была в Силезии известна. Ему случалось пользоваться чарами для того, чтобы принуждать женщин. Достаточно вспомнить аферу с Аделью фон Стерча… Я вижу, ты слегка побледнел. От страха?
— Нет. Не от страха.
— Так я и думала. Возвращаясь к теме: показания раубриттера никто не подвергал сомнению, в них никто не усомнился. Никого ничто не заставило задуматься. Кроме меня.
— Ага?
— Вейрах поклялся, что похитили только одну девушку: а именно Биберштайновну. Только ее. Вторая девушка осталась около сундука, ей приказали передать требование выкупа. Ты можешь что-нибудь добавить?
— Нет.
— И ничто тебя в этой истории не удивляет?
— Ничто.
— Даже то, что погоня не нашла второй девушки, Ютты де Апольда? Что наутро обе девушки вернулись в Столец? Обе вместе, хотя, если верить Вейраху, одну на протяжении суток похищали дважды, а вторую — ни разу? Даже это тебя не удивляет?
— Даже это.
— Такой сопротивляемостью ты обладать не можешь. — Она неожиданно скривила губы, в голубых глазах засветилась злость. — А значит, ты издеваешься надо мной.
— Ты обижаешь меня, госпожа. Или, что гораздо вероятнее, играешь со мной.
— Как было дело с девушками, ты сам знаешь лучше, из первых рук. Ты был там, не отрицай, принимал участие в нападении. Показания Вейраха делают из тебя отца ребенка Катажины Биберштайн, да ты и сам этого не отрицаешь, только пытаешься утверждать, будто сошлись вы по обоюдному согласию. Что кажется странным, прямо-таки невероятным. Однако исключить это нельзя… Ты, парень, бледнеешь и краснеешь попеременно. Это заставляет задуматься.
— Конечно, — взорвался он. — Должно заставлять. Я с ходу был признан виновным. Я — насильник, что доказывает свидетельство столь достойного доверия человека, как Ноткер Вейрах, разбойник и бандит. И меня, человека изнасиловавшего его дочь, Биберштайн прикажет казнить. Не дав мне, конечно, возможности защититься. И кому какое дело до того, что, когда меня потащат на казнь, я буду бледнеть и краснеть попеременно? Орать, что я невиновен? Так ведь каждый насильник орет. Только кто поверит?
— Ты так искренне возмущаешься, что я почти верю.
— Почти?
— Почти.
Она подогнала кобылу, проехала вперед. Подождала его. Посматривая с улыбкой, разгадать которую он не мог.
— Перед нами Фаульбрюк, — указала она на торчащую над лесом звонницу церкви. — Здесь остановимся. Я хочу есть. И пить. Тебе, Рейнмар, тоже выпивкой брезговать не следует, carpe diem[662], парень, carpe diem: кто знает, что принесет день завтрашний? А посему… Поедем на опс[663], как говаривал, пока был жив, мой родственник, краковский епископ Завиша из Курозвенк. Удивляешься? Я, надобно тебе знать, из великопольских Топоричей, Топоричи были родственниками Ружичей. Дай шпоры коню, рыцарек. Едем на опс!
В решительных движениях Зеленой Дамы, в том, как она держала голову, гордо и одновременно естественно, а особенно в том, как пила, изящно и свободно опустошая кубок за кубком, во всем этом действительно было что-то, заставлявшее вспоминать о Завише из Курозвенк. Касательно родственных связей Зеленая Дама могла, у Рейневана возникли некоторые сомнения, обычнейшим образом фантазировать. Топор в гербе можно было увидеть по меньшей мере у пятисот польских семейств, и все, они, как обычно в Польше, ухитрялись доказывать самые различные родственные отношения. Родство с краковским епископом было ничто по сравнению с утверждениями некоторых родов о кровных связях с королем Артуром, царем Соломоном и царем Приамом. Однако, глядя на Зеленую Даму, Рейневан не мог отделаться от ассоциаций с личностью Завиши, легендарного епископа-гуляки. Вслед за этой шли другие ассоциации. Ведь епископ скончался вследствие греховных страстей — его избил отец, дочь которого тот пытался изнасиловать. А душу развратника черти отнесли напрямик в пекло, крича, как слышали многие, дикими голосами: «Едем на опс!»
— Твое здоровье, Рейнмар.
— Твое здоровье, госпожа.
Она переоделась к ужину. Беличий колпак заменила круглым рондельком с каймой и муслиновой liripip’ой. Открытые теперь темно-русые волосы на затылке охватывала золотая сеточка. На довольно смело оголенной шее поблескивал скромная ниточка жемчужин. У накинутой на зеленое платье белой cotehardie по бокам были большие вырезы, позволяющие любоваться талией и ласкающей глаз округлостью бедер. Такие вырезы, невероятно модные, люди, недоброжелательно относящиеся к моде, называли les fenêtres d’enfer, дорогой в ад, поскольку утверждалось, что они чертовски искусительны. Ну что ж, что-то в этом было.
Либенталь и компания заняли лавку в углу за камином и упивались там в угрюмом молчании.
Корчмарь метался как угорелый, девушки бегали с тарелками словно сумасшедшие, помогали также слуги Зеленой Дамы, в результате никому не приходилось дожидаться еды и напитков. Еда была простая, но вкусная, вино сносное, а для корчмы такого класса даже удивительно хорошее.
Какое-то время молчали, ограничиваясь достаточно напряженным вниманием и взглядами, всю же активность посвящая дрожжевой похлебке с желтками, местной форели из Пилавы, кабаньей колбасе, зайцу в сметане и пирогам.
Потом был калач с тмином, кипрская мальвазия, медовый пирог и еще больше мальвазии, огонь в камине потрескивал, слуги перестали мешать. Либенталь и его компания отправились спать в конюшни, сделалось очень тихо и очень тепло, даже жарко, кровь пульсировала в висках, горела на щеках. Пламя пробивалось в огненных взглядах.
— Твое здоровье, эфеб.
— Твое, госпожа.
— Пей. Хочешь что-то сказать?
— Я никогда… Никогда не покорил бы женщину. Ни силой, ни магией. Никогда-приникогда. Поверь мне, госпожа.
— Верю. Хоть дается мне это с трудом… У тебя глаза Тарквиния, прекрасный юноша.
— Нисколько. Порой, чтобы покорить, не требуется ни принуждения, ни магии.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Я — загадка. Отгадай меня.
— Госпожа…
— Молчи. Пей. In vino veritas.
Огонь в камине пригас, покраснел. Зеленая Дама оперлась локтем о стол, а подбородок положила на фаланги пальцев.
— Завтра, — сказала она, а голос у нее возбуждающе дрогнул, — будем в Стольце. Как ни считай и как ни меряй, завтрашний день, ты прекрасно об этом знаешь, будет для тебя… Будет важным днем. Что произойдет, мы не знаем и не предвидим, ибо неисповедимы приговоры. Но… Может быть и так, что сегодняшняя ночь…
— Знаю, — ответил он, когда она заговорила тише, потом встал и глубоко поклонился. — Я отдаю себе отчет, о прекрасная госпожа, в значимости этой ночи. Знаю, что она может быть моей последней. Поэтому хотел бы провести ее… В молитвах.
Она какое-то время молчала, барабаня пальцами по столу. Смотрела ему прямо в глаза. Так долго, что он их опустил.
— В молитвах, — повторила она с улыбкой, и это была улыбка, достойная Лилит. — Да! Вот и способ против грешных мыслей… Что ж, тогда и я буду сегодня ночью молиться. И размышлять. Над бренностью бытия. Над тем, как transit gloria[664].
Она встала, а он опустился на колени. Немедленно. Она коснулась его волос и тут же отдернула руку. Ему казалось, что он слышит вздох. Но это мог быть его собственный.
— Прекрасная дама, — он еще ниже опустил голову, — Зеленая Дама. Твоя глория не пройдет никогда. Ни твоя глория, ни твоя красота, не имеющая себе равных. Ах… Если б судьба свела нас при других…
— Ничего не говори, — проворчала она. — Ничего не говори и… иди. Я пойду тоже. Мне надо как можно скорее начать молиться.
Назавтра они доехали до Стольца.
Ян фон Биберштайн, хозяин замка Столец, был похож на брата Ульрика как близнец. Было известно, что хозяин Стольца значительно моложе хозяина Фридланда, однако это не бросалось в глаза. Причиной тому была внешность рыцарей истинно гомеровская: рост титанов, выправка героев, плечи достойные Аякса. К тому же, чтобы уж до конца исчерпать гомеровские сравнения, лица и греческие носы обоих господ Биберштайнов сразу же заставляли вспомнить Агамемнона Атридского, владыку Микен. Серьезного, гордого, барского, благородного — но пребывавшего в тот день в не самом лучшем настроении.
Ян фон Биберштайн ожидал их в арсенале, высокосводной, сурово холодной и воняющей железяками комнате.
Нет, в прекрасном настроении он решительно не был.
— Всем выйти! — приказал он сразу же голосом, от которого задрожали рогатины и глевии на стояках вдоль стен. — Я буду обсуждать личные и семейные проблемы! Всем выйти, сказал я! Тебя, госпожа чесникова, это, само собой, не касается. Твоя особа мила нам, а присутствие желательно.
Зеленая Дама слегка кивнула головой, поправила манжету жестом, свидетельствующим об умеренном интересе. Рейневан не поверил. Она была заинтересована. И даже, пожалуй, очень.
Хозяин Стольца скрестил руки на груди. Возможно, случайно стоял он так, что висящий на стене щит с красным рогом был у него прямо над головой.
— Вероятно, дьявол… — проговорил он, глядя на Рейневана так, как должен был смотреть Полифем на Одиссея со спутниками. — Вероятно, дьявол искусил меня ехать на турнир в Зембицы тогда, в день Рождества Марии. Наверняка черт в этом участвовал, двух мнений быть не может. Если б не адовы силы, не было бы всех этих несчастий. Я никогда б о тебе не слышал. Не знал бы, что ты существуешь. Не вынужден был бы терзаться тем, что ты живешь. Не должен был бы задавать себе столько труда, чтобы ты наконец существовать перестал.
Он ненадолго замолчал. Рейневан стоял тихо. Даже дышал и то тихо.
— Одни говорят, — продолжил Биберштайн, — что ты причинил зло моей дочери из мести, из ненависти, которую питал ко мне. Вроцлавский епископ, оказавший внимание афере, утверждает, что ты сделал все по гуситским и кацерским наущениям, чтобы опозорить меня как католика. Зембицкий же князь Ян утверждает, якобы ты вырожденец и такова твоя преступническая природа. Говорят также, что ты с дьяволом в сговоре и дьявол подбрасывает тебе жертвы. Мне, откровенно говоря, безразлично, но так, из любопытства, в чем все-таки дело? Отвечай, когда тебя спрашивают!
Рейневан неожиданно сообразил, что полностью и совершенно забыл текст защитительной речи, составленной на этот случай заблаговременно и в принципе долженствовавшей затмить речь Сократову. Сообразил он это с ощущением близким к изумлению.
— Я не думаю… — В то, чтобы голос вообще как-то прозвучал, он вложил все силы. — Я не собираюсь ни лгать, ни обелять себя. Я несу ответственность за… За то, что произошло. За последствия… Госпожа Катажина и я… Господин Ян, правда, я виноват. Но я не преступник, меня очернили в ваших глазах. В том, что произошло между мной и Катажиной… В этом не было скверных намерений. Клянусь могилой матери, ни злых намерений, ни предумышленности. Все решил случай…
— Случай, — медленно повторил Биберштайн. — Дозволь угадать: идешь это ты без злых намерений, возвращаешься, предположим, из корчмы домой. Ночка темная, хоть глаз коли. Из тьмы совершенно случайно на тебя натыкается моя дочь и — бах-трах! — совершенно случайно натыкается на куську, которая случайно торчит из ширинки. Так было? Если именно так, то в моих глазах ты не грешен.
— Я готов, — Рейневан набрал воздуха в легкие, — дать удовлетворение…
— Похвально, что готов. Ибо удовлетворишь. Уже сегодня.
— Я готов взять Катажину в жены.
— Ха! — Биберштайн повернул голову к Зеленой Даме, погруженной, казалось, в рассмотрение собственных ногтей. — Ты слышишь, госпожа чесникова? Он готов дать удовлетворение. А я, так предполагаю, при таком dictum должен вознестись от радости? Что у незаконнорожденного будет отец, а у Каськи муж! Или ему никто не объяснил ситуации? Что стоит мне только пальцем шевельнуть, и тут же выстроятся в очередь сорок желающих? Что я, Биберштайн, могу еще привередничать, выбирая мужей для моей дочери? Послушай, ты, молокосос. Ты не выполняешь условий, требующихся для мужа моей Каськи. Ты — оглашенный. Ты еретик. И словно этого мало, ты совершенный голожопец. Нищий. Да, да. Ян Зембицкий конфисковал у вас, Беляв, все, что вы имели. За предательство и кацерство. А кроме того, — хозяин Стольца повысил голос, — необходим пример. Наглядный. Такой, чтоб о нем говорили в Силезии. Такой, чтобы долго помнили. Когда нет примеров наказания зла, когда преступления остаются безнаказанными, общество деморализуется. Я прав?
Никто не возражал. Ян Биберштайн подошел, заглянул Рейневану в глаза.
— Я долго раздумывал, — сказал он совершенно спокойно, — как с тобой поступлю, когда наконец тебя поймают. Немного подучился. Не принижая давние истории, наиболее поучительной оказалась история новейшая. Так в девятнадцатом году, едва восемь лет назад, чешские владетельные католики прямо-таки чуть ли не состязания устраивали, придумывая, как бы поизощреннее казнить пойманных каликстинцев. Я считаю, что пальма первенства принадлежит пану Яну Швиговскому из Рызмберка. Какому-то пойманному гуситу пан Швиговский приказал натолкать в рот и горло пороха, а затем этот порох поджечь. Очные свидетели утверждают, что при взрыве огонь и дым вырывались у еретика из задницы.
Когда я об этом услышал, — продолжал Биберштайн, явно наслаждаясь выражением лица Рейневана, — меня осенило. Я уже знал, что прикажу сделать с тобой. Однако я пойду дальше пана Швиговского. Набив тебя порохом сколько влезет, я прикажу затолкать тебе в зад свинцовую пулю и измерю, на какое расстояние она после выстрела улетит. Такой жопный выстрел должен успокоить и мои отцовские чувства, и любопытство исследователя. Как ты думаешь?
Я должен также не без удовольствия сообщить тебе, — продолжил он, не ожидая ответа, — что я чудовищно жестоко поступлю с тобой и после смерти. Я сам считал это идиотизмом и излишним действием, но мой капеллан уперся. Ты еретик, поэтому я не похороню то, что от тебя осталось, в освященной земле, а прикажу бросить останки где-нибудь в поле, на съедение воронам. Поскольку, если я правильно запомнил: quibus viventibus non communicavimus mortuis communicare non possumus.
— Я в ваших руках, господин Биберштайн. — Отчаяние помогло Рейневану собрать остатки отваги. — Отдан на вашу милость и немилость. Вы поступите со мной по своему желанию. Захотите по-палачески, кто ж вас удержит? А может, вы пугаете меня казнью, надеясь, что я начну вопить, взывая к вашему милосердию? Так вот нет, господин Ян. Я шляхтич. И не унижусь в глазах отца девушки, которую люблю.
— Хорошо сказано, — холодно оценил хозяин Стольца. — Хорошо и смело. Ты опять пробуждаешь во мне любопытство исследователя: на сколько тебе хватит этой смелости? Ха, не будем терять времени, порох и пуля ждут. У тебя есть какое-нибудь последнее желание?
— Я хотел бы увидеть твою дочь.
— Ах! И что еще? Оттрахать ее напоследок?
— И моего сына. Ты не можешь мне этого запретить, господин Ян.
— Могу. И запрещаю.
— Я ее люблю.
— С этим мы сейчас покончим.
— Господин Ян, — проговорила Зеленая Дама, а тембр ее голоса заставлял вспомнить о многом, в том числе о меде. — Прояви великодушие. Прояви рыцарственность, примеров которой достаточно в новейшей истории. Даже чешские католические владетельные паны исполняли, я думаю, последние желания гуситов, прежде чем набивали их порохом. Исполни желание юноши из Белявы, господин Ян. Отсутствие примеров великодушия, замечу, деморализует общество не меньше, чем излишняя снисходительность. Кроме того, за него прошу я.
— И это самое главное, — наклонил голову Биберштайн. — Это перевешивает, госпожа. Быть по сему. Эй! Слуги!
Хозяин Стольца отдал распоряжение, слуги помчались их выполнять. После безжалостно тянущегося ожидания скрипнула дверь. В арсенал вошли две женщины. И один ребенок. Мальчик. Рейневан почувствовал, как его охватывает волна жара, а кровь ударяет в лицо. Он понял также, что невольно раскрывает рот. Тут же стиснул губы, не желая выглядеть одуревшим кретином. Он не был уверен в эффекте. Он не мог не выглядеть остолбеневшим кретином. Потому что таким себя чувствовал.
Одна из женщин была матроной, вторая молодой девушкой, а разница в возрасте и поразительное сходство не оставляли сомнению места — это были мать и дочь. Нетрудно было также установить генеалогию обеих, тем более тому, кто — как Рейневан — когда-то выслушал лекцию о типичных наследственных признаках женщин и девушек из самых знатных силезских родов, лекцию, которую некогда прочла Формоза фон Кроссиг в раубриттерском замке Бодак. И матрона, и девушка были скорее невысокого роста и скорее коренастенькие, широкие в бедрах, как вошедшие давно в род Биберштайнов погожелки, женщины из рода Погожелов. Маленькие, усыпанные веснушками картофелеобразные носы однозначно говорили о текущей в их жилах погожелской крови.
Матрону Рейневан не знал и никогда не видел. Девушку видел. Когда-то. Один раз. У вцепившегося в ее юбку малыша были светлые глаза, пухлые ручки, вся в золотистых кудряшках голова, и вообще выглядел он как маленький дурашка — иначе говоря, как маленький, прелестный, толстенький и веснущатый херувимчик. Рейневан понятия не имел, от кого пошла такая красота. И в принципе его это мало интересовало.
На то, чтобы все сказанное увидеть и оценить, Рейневану хватило всего нескольких мгновений и потребовалось несколько фраз. Поскольку, по мнению ученейших астрономов того времени, час — hora — делился на puncta, momenta, unciae и atomi, то можно считать, что размышления заняли у Рейневана не больше одной унции и тридцати атомов.
Примерно столько же унций и атомов потребовалось на анализ ситуации господину Яну Биберштайну. Лицо у него опасно потемнело, гомеровская бровь грозно нахмурилась, греческий нос насупился, усы зловеще встопорщились. Походило на то, что у ангелочка в дедушках ходит старый злой дьявол. Именно такового в тот момент напоминал хозяин Стольца. Настолько точно, что хоть бери и сразу же малюй на церковной фреске.
— Не та девушка, — отметил он факт, а когда отмечал, в горле у него играло как у льва. — Получается, что это вовсе не та девушка. Выходит, кто-то пытается сделать из меня дурака.
— Госпожа жена, — его голос загрохотал в арсенале словно телега, загруженная пустыми гробами, — изволь забрать дочку в женские комнаты. И обратиться к ее рассудку. Так, как ты сочтешь это должным, причем я, если позволишь, советую использовать розги по голому заду. До результата, то есть до получения нужных сведений. Когда ты уже получишь эти сведения, дорогая госпожа жена, и сможешь поделиться ими со мной, явись пред моими очами. Но до того или в других целях показываться не вздумай.
Матрона немного побледнела, но только сделала легкий книксен, не пискнув ни слова. Рейневан поймал ее взгляд, когда она потянула дочь за белый рукавчик, выглядывающий из-под зеленой котегардии. Нельзя сказать, что это был очень доброжелательный взгляд. Дочка — Катажина фон Биберштайн — взглянула тоже. Сквозь слезы. В ее взгляде был укор. И грусть. О чем она скорбела, за что его упрекала, он мог бы догадаться. Но ему не хотелось. Его это перестало интересовать. Его перестала интересовать особа Катажины фон Биберштайн. Все его мысли были устремлены к другому человеку. О котором, он вдруг понял это, он ничего не знал. Кроме имени, которое уже угадал.
Когда женщины вышли вместе с мальчиком, Ян фон Биберштайн выругался. Потом выругался опять.
— Nec cras, nec heri, nunquam ne credas mulieri[665], — проворчал он. — Откуда в вас, женщинах, столько коварства? Госпожа чесникова? А?
— Мы коварны. — Зеленая Дама улыбнулась своей убийственно обворожительной улыбкой демоницы. — Мы любим крутить. Ибо мы — дочери Евы. Как-никак нас создали из кривого ребра.
— Это сказала ты.
— Однако, — Зеленая Дама взглянула на Рейневана из-под ресниц, — вопреки кажущемуся нас не так легко обмануть. Или соблазнить. Со времен райского сада нам случалось, это верно, уступать змеям. Но ужам — никогда.
— И что же это должно значить?
— Я — загадка. Отгадай меня, господин Ян.
Просверк в глазу Яна Биберштайна погас так же быстро, как появился.
— Почтенная госпожа чесникова, — он сильнее, чем обычно, подчеркнул титул, — изволит лукавить. А нам тут не до лукавства. Правда, господин из Белявы? А может, я ошибаюсь? Может, тебе весело? Может, тебе кажется, что ты выкрутился? Словно угорь выскользнул из затруднительного положения? До этого еще далеко, ох как далеко. То, что не ты мою Каську обрюхатил, — твое счастье. Но ты напал на нее по-грабительски, за одно это стоило бы тебя четвертовать. Либо, поскольку ты кацер, выдать епископу, пусть он тебя во Вроцлаве на костре изжарит… Ты хотела что-то сказать, госпожа? Или мне показалось?
— Тебе показалось.
Скрипнула дверь, в арсенал вошла матрона. Без чепца. Немного зарумянившаяся. С вздымающимся от волнения бюстом.
— О, — обрадовался господин Ян. — Так быстро получилось?
Ее милость Биберштайнова взглянула на мужа со снисходительностью свысока, подошла, что-то долго шептала на ухо. Чем она дольше шептала, тем сильнее разглаживалось и прямо-таки сияло лицо Яна.
— Ха! — выкрикнул он наконец, засияв до предела. — Юный Вольфрам Панневиц! Ха, черт меня побери! Болтался по Голеньевским Борам, играл в странствующего рыцаря! Наверно, наткнулся на нее, когда она от сундука в лес сбежала… Ха, сто рогатых дьяволов! Я ж помню! А когда потом сюда заезжал, помнишь, жена, как глазами стрелял, краснел и слюни пускал?.. Подарки привозил! Ха! А жениться желания не было. Ну так теперь будет. Потому как это недурная партия, госпожа жена. Совсем недурственная. Сейчас же поеду в Гомоль, к старому господину Панневицу, поболтаем, два отца, о проказах наших потомков. Поговорим о чести и достоинстве…
Он осекся, взглянул на Зеленую Даму и Рейневана, словно удивившись, что они все еще здесь. Насупился.
— Я должен…
— Ничего ты не должен, — резко прервала Зеленая Дама. — Я все беру в свои руки. Забираю его и тотчас же уезжаю.
— И не заночуешь? До Шёнау немалая дорога…
— Выезжаю немедленно. Прощай, господин Ян.
Зеленая Дама спешила, принуждала свою свиту спешить. Они направились на север, к скалам и взгорьям. Ехали быстро, поглядывая на затянутый впереди туманом массив Слёнзы, а позади — синие Рыхлебы и Есёники. Рейневан ехал в конце кавалькады, не очень зная, куда и зачем. Он еще не остыл.
Однако ехали недолго. Зеленая Дама неожиданно приказала остановиться. Кивком пригласила Рейневана ехать за ней следом.
У подножия взгорья стоял каменный покаянный крест. Обычно такие кресты вызывали у Рейневана ассоциации, побуждали к размышлениям. Сейчас крест ничего не вызывал и ни к чему не побуждал.
— Слезай!
Он послушался. Она встала перед ним, ветер рвал ее плащ, облеплял фигуру.
— Здесь мы расстанемся, — сказала она. — Я еду в Стшелин, оттуда домой, в Шёнау. Твое общество нежелательно. Понимаешь? Управляйся сам.
Он кивнул головой. Она подошла, вблизи заглянула ему в глаза. На одно лишь мгновение. Потом отвела взгляд.
— Ты соблазнил мою дочь, паршивец, — сказала она тихо. — А я… Я, вместо того, чтобы дать тебе по морде и проявить презрение, вынуждена краснеть. И мысленно быть тебе благодарной за… Знаешь, за что. О, ты тоже краснеешь? Прекрасно. Как-никак какое-то удовлетворение. Слабое, но все же…
Она прикусила губу.
— Я Агнес де Апольда. Супруга чесника Бертольда Апольды. Мать Ютты де Апольда.
— Я догадался.
— Лучше поздно, чем никогда.
— Меня интересует, когда догадалась ты.
— Раньше. Но меньше об этом. Тебе благоприятствует удача, — заговорила она. — Ты прямо-таки классический пример избранника судьбы. Но прекрати искушать лихо. Беги. Исчезни из Силезии. Лучше всего навсегда. Здесь ты не в безопасности. Биберштайн не был единственным твоим врагом, их у тебя здесь много. Рано или поздно кто-нибудь из них схватит тебя и прикончит.
— Я должен остаться, — прикусил он губу. — Я не уеду, пока не встречусь с…
— С моей дочерью? — Она опасно прищурилась. — Запрещаю. Сожалею, но я не одобряю этой связи. Ты для Ютты неподходящая партия. Ян Зембицкий действительно лишил тебя всего и все отнял, но я не такая расчетливая, как Биберштайн, я согласилась бы на зятя бедного, богатого только сердцем, так пусть же любовь торжествует в шалаше. Но я не позволю дочери связать себя с преследуемым изгнанником. Ты сам, если в тебе есть хоть кроха порядочности, а я знаю, что есть, не допустишь, чтобы твои враги добрались по твоим следам до нее. Не подвергнешь ее опасности и риску. Подтверди.
— Подтверждаю. Но я хотел бы… я желал бы…
— Не желай, — тут же прервала она. — Это бессмысленно. Забудь о ней. И дай ей забыть. Ведь уже два года, парень. Я знаю, тебе будет больно, но я скажу: у времени огромные способности вылечивать. Стрела Амура, бывает, войдет глубоко. Но и такие раны заживают со временем, если их не бередить. Она забудет. Возможно, уже забыла. Я говорю это не для того, чтобы ранить тебя. Наоборот, чтобы облегчить. Тебя гнетет мысль об ответственности, об обязанности. О долге. У тебя нет никаких долгов, Рейнмар. Ты свободен от обязательств. Возможно, я буду прозаичной до боли, но что здесь поэтизировать? То, что вы переспали друг с другом, — незначительный эпизод.
Он не ответил. Она подошла к нему. Очень близко.
— Встреча с тобой, — шепнула она, осторожно коснувшись его щеки, — встреча с тобой была удовольствием. Я буду ее помнить. Но не хотела бы никогда больше тебя встречать. И видеть. Никогда и нигде. Это ясно? Ответь.
— Ясно.
— На тот случай, если тебе что-нибудь придет в голову, знай: Ютты нет в Шёнау. Она уехала. Расспросы тамошних или окрестных жителей ничего не дадут. Никто не знает, где она сейчас. Понял?
— Понял.
— Значит, прощай.
Проходящая мимо корчмарка глянула вопросительно, указав глазами на пустой кубок. Рейневан отрицательно покачал головой. Ему больше пить не хотелось, к тому же пиво было не из лучших. Говоря прямо, оно было скверным. Как и предлагаемая тут еда. Тот факт, что здесь останавливалось много гостей, можно было объяснить только отсутствием конкурентов. Сам Рейневан остановился здесь, в Тепловодах, узнав, что следующий трактир будет лишь в Пшежечине у Вроцлавского тракта. Однако до Пшежечина была миля с гаком, а дело шло к вечеру.
«Мне нужна чья-то помощь», — подумал он.
Около часа он анализировал ситуацию и пытался разработать более или менее приемлемый план действий. Всякий раз приходя к выводу, что без помощи ему не обойтись.
Расставшись с Агнес де Апольда, Зеленой Дамой, и преодолев вызванную ее словами подавленность, он поехал в Подвоевцы. То, что он там застал, удручило его еще больше. Хозяину, которого князь Ян Зембицкий посадил на конфискованные у Петерлина земли, вполне хватило неполных двух лет, чтобы известную и процветающую сукновальню развалить до тла. Никодемус Фербругген, фламандский мастер-красильщик, уехал, оказывается, куда-то в Великопольшу, не в силах перенести издевок. На счетах князя Яна прибывало записей. «Придет время, — скрежетнул зубами Рейневан, — придет время расчетов, милостивый князь. Время отчитываться. И расплачиваться. Однако пока что мне нужна помощь. Без помощи я не сделаю ничего».
В углу, склонившись над кубками, сидели два невзрачных человека. Одеты они были просто и бедно, но слишком чисто для обычных бродяг, на их лицах не было следа, свидетельствующего о постоянном недоедании. У одного были очень кустистые брови, у второго румяная и блестящая физиономия. Оба были в капюшонах. Оба, заметил Рейневан, часто — слишком часто — поглядывали в его сторону.
«Мне нужна помощь. К кому обратиться? К канонику Оттону Беессу? Для этого надо ехать во Вроцлав, а это рискованно».
В Бжег, к духовникам? Сомнительно, чтобы они его еще помнили, минуло пять лет с того времени, когда он работал в госпитале. Кроме того, у Биркарта Грелленорта могли и там быть глаза и уши. Так, может, поехать в Свидницу? Юстус Шоттель и Шимон Унгер, знакомые Шарлея из печатни на Крашевской, наверняка помнили его, он четыре дня помогал им при работе над непристойными картинками и гравюрами.
Пожалуй, это самый лучший план, подумал он. Шарлей и Самсон, которые будут разыскивать его в Силезии — а ведь искать будут несомненно, — наверняка заглянут в печатню. «До тех пор я затаюсь и там обдумаю другие планы, в том числе…»
В том числе план, как скрытно приблизиться к Николетте.
Двое мужчин в углу разговаривали тихо, перегнувшись через стол и соприкоснувшись прикрытыми капюшонами головами. Уже долгое время они ни разу не взглянули в сторону Рейневана. «Может, мне показалось, — подумал он, — может, это уже проявления болезненной подозрительности? Я уже всюду чую и вижу шпионов. Вот хотя бы сейчас — тот высокий тип у стойки, смуглый и темноволосый, похожий на бродячего подмастерье, украдкой посматривает на меня. Кажется мне, что посматривает».
Значит, в Свидницу, решил он, вставая и бросая на стол несколько монет. Из тех, которыми на прощание одарила его Зеленая Дама. В Свидницу, через Рыхбых. На коне, которого подарила ему Зеленая Дама.
Выйдя из задымленного помещения, он вдохнул вечерний ноябрьский воздух, в котором уже чувствовалось северное дыхание зимы, предвестник морозов и буранов. Двенадцатое ноября, подумал он, день после святого Мартина. Через три недели начнется рождественский пост. Через следующие четыре — Рождество. Он немного постоял, глядя на небо, окрашенное закатом в пурпурно-огненные полосы.
«Отправлюсь чуть свет, — решил он, входя в переулок и направляясь к конюшне, в которой держал коня и в которой намеревался переночевать. — Если не стану копаться, успею в Свидницу до того, как закроют ворота…»
Он споткнулся. О тело. На земле, у самого порога хибары, лежал человек. Он узнал его сразу. Это был один из тех, в углу, тот, с кустистыми бровями. Сейчас, когда капюшон и шапка свалились, стала видна тонзура. Он лежал в луже крови. Горло было перерезано от уха до уха.
Болт из арбалета врезался в бревно над головой с такой силой, что с чердака даже посыпалась солома. Рейневан отпрыгнул, сгорбился, второй болт ударил по беленой стене совсем рядом с его лицом, запудрив его известковой пылью. Он кинулся в паническое бегство; увидев слева черное пространство переулка, не колеблясь, прыгнул туда. Около уха пропели перья очередного болта.
Он перескочил через какие-то бочки, какую-то кучу навоза, влетел под свод галереи. И тут столкнулся с кем-то. Так крепко, что оба упали.
Тот вскочил первым. Это был второй из тех, что сидели в углу, тот, с блестящим лицом. У него тоже была тонзура. Рейневан схватил толстое полено из кучи у стены, размахнулся для удара.
— Нет! — крикнул человек с тонзурой, упираясь спиной о стену. — Нет! Я не…
Он захрипел, кашлянул кровью. Не упал, а повис. Из-под подбородка у него торчал болт, прибивший его к бревенчатой стене. Рейневан не слышал свиста. Он сжался и помчался в переулок.
— Эй! Стой!
Он остановился так резко, что даже проехал по скользкой траве прямо под копыта коня. Своего собственного коня. Гнедого, полученного от Зеленой Дамы, вожжи которого сейчас держал высокий смуглый тип с внешностью бродячего подмастерья.
— В седло! — скомандовал он хрипло, сунув ему вожжи. — В седло, Рейневан из Белявы. На тракт! И не останавливайся.
— Кто ты?
— Никто. Вперед! Рысью!
Что он и сделал.
Далеко он не уехал. Ночь была непроглядно темная и дьявольски холодная. Натолкнувшись у дороги на скирду, Рейневан глубоко забрался в сено. Зубы у него стучали. От холода и от страха.
В Тепловодах кто-то покушался на его жизнь. Пытался убить. Кто? Биберштайн, продумав все глубже?
Разбойники князя Яна, до которого могли дойти вести? Слуги епископа? Инквизиция? Кем были люди с выбритыми тонзурами, которые рассматривали его в заезжем дворе? И почему их убили? Кем был тип с внешностью бродячего подмастерья, который его спас?
Он терялся в догадках. И заснул, полностью растерявшись.
На рассвете Рейневана разбудил холод, а сна окончательно лишил звон колоколов. Совсем близких, как оказалось. Когда, выбравшись из скирды, он осмотрелся, то увидел стены и башни. Картина была знакомая. Проступающий из туманной белизны и мистической ясности утра город был Немча — Рейневан здесь ходил в школу, добывал знания и зарабатывал розги.
Он въехал в город с группой странников. Голодный, он направился было в сторону кухонных ароматов, однако двигавшаяся по улицам толпа поволокла его за собой в сторону рынка. Рынок был забит народом, теснившимся голова к голове.
— Кого-то будут казнить, — убежденно сообщил спрошенный о причинах столпотворения огромный мужик в кожаном фартуке, — наверно, колесовать.
— Или на кол сажать, — облизнула губы толстая женщина в переднике, на вид — деревенская.
— Кажется, будут раздавать подаяния.
— И грехи отпускать, не даром, но вроде бы дешево. Это ж епископовы попы приехали. Из самого Вроцлава!
На возвышающемся над толпой помосте эшафота стояли четыре человека: два монаха в рясах доминиканцев, одетый в черное субъект с внешностью чиновника и грузный солдат в капалине и красно-желтой накидке, наброшенной на латы. Один из доминиканцев говорил, то и дело преувеличенным жестом воздевая руки. Рейневан навострил уши.
— Нарушает эта мерзкая чешская ересь весь порядок! Скверные и двуличные учения возглашает о таинствах! Порочит супружество. Обращая взгляд к телесным удовольствиям и животной похоти, разрушает узы законов и всякий публичный порядок, с помощью коего обычно сдерживаются преступления. А прежде всего, алкая крови католической, требует каждого, кто с ее ошибками не соглашается, с чудовищной жестокостью убивать и сжигать, одним губы и носы отрезать, другим руки и члены, третьих четвертовать и различными способами мучить. Образы Иисуса Христа, его святой родительницы и других святых уничтожать или отдавать на поругание…
— Когда подаяние давать будете, а? — крикнул кто-то из толпы.
Солдат на эшафоте выпрямился, уперся руками в бока. Лицо у него было злое. Крикуна успокоили.
— Чтобы лучше осветить вам важность проблемы, добрые люди, — говорил тем временем черный чиновник, — чтобы открыть вам глаза на мерзость чешской ереси, здесь будет прочтено письмо, упавшее с неба. Оно упало с неба во Вроцлаве городе, перед самым кафедральным собором, а написано рукою Иисуса Христа, Господа нашего, аминь.
По толпе пробежал шепоток молитвы, люди крестились, толкая локтями соседей. Возникло некоторое замешательство. Рейневан начал выбираться, проталкиваясь сквозь толпу. С него хватило.
На эшафоте второй доминиканец развернул пергамент.
— О вы, грешники и негодники, — прочитал он с воодушевлением. — Близится ваш конец. Я терпелив, но если вы не порвете с чешским еретизмом, если Церковь-мать оскорблять будете, прокляну я вас на веки веков. Ниспошлю на вас град, огонь, молнии, громы и бури, дабы сгинули ваши работы, уничтожу ваши виноградники и отберу у вас овец ваших. Буду карать вас испорченным воздухом, нашлю на вас великую нужду… Посему указую вам и запрещаю подставлять ухо гусам, ересиархам, кацермахерам и другим сукиным сынам, слугам Сатаны. А кто отступится, тот не увидит жизни вечной, а в доме его родятся дети слепые, глухие…
— Мошенничество! — громким басом выкрикнул кто-то из толпы. — Жульническое поповское вранье! Не верьте этому, братья, добрые люди! Не верьте епископским мошенникам!
Солдат на эшафоте подбежал к краю, выкрикивал приказы, указывая туда, откуда кричали. Толпа заволновалась, когда в нее ворвались алебардники, расталкивая людей древками. Рейневан остановился. Делалось интересно.
— Матерью, — выкрикнул кто-то с совершенно противоположного конца площади голосом, который показался Рейневану знакомым, — Матерью именует себя эта римская церковь! А сама есть змея наижесточайшая, которая яд отравленный на христианство вылила, когда жестокий крест супротив чехов кровавыми воздвигла руками и продажными устами к крестовому походу против истинных христиан воззвала, полной неправости книгой хочет убить в чехах бессмертную истину Божью, которая самого Бога полагает преумножителем и защитником. А кто на правду Божию руку поднимает, тому смерть и муки осуждения!
Чиновник на эшафоте отдал приказы, указал рукой, к кричащему стали сквозь толпу продираться грустные драбы в черных кабатах.
— Рим — продажная девка! — заорал кто-то басом с совершенно нового места. — Папа — антихрист!
— Римская курия, — раздался такой же бас, но совсем с другой стороны, — это шайка разбойников. Это не священники, а грешные мерзавцы.
Звякнула лютня, и хорошо знакомый Рейневану голос запел громко и звучно:
Prawda rzecz Krystowa,
łeż — antykrystowa
Prawdę popi tają
I że się jej lękają,
łeż pospólstwu bają!
Люди начали смеяться, подхватывать припевку. Алебардники и драбы метались во все стороны, ругались, толкали и были древками, прочесывали площадь в поисках крикунов. Впустую.
У Рейневана было больше шансов. Он знал, кого искать.
— Бог в помощь, Тибальд Раабе.
При звуке его слов голиард даже подскочил, ударился спиной о переборку, напугав стоящего за ней коня. Конь хватанул копытом по стене конюшни, захрапел, другие кони подхватили.
— Панич Рейнмар… — Тибальд Раабе перевел дыхание, но был все так же бледен. — Панич Рейнмар! В Силезии? Глазам своим не верю!
— Я его знаю, — сказал спутник голиарда, карлик в капюшоне. — Я его уже видел. Два года назад на Гороховой Горе, на слете по случаю праздника Мабон. Или, как говорите вы, aequinoctium[666]. С красивой девушкой он был. Получается, это свой.
Он откинул капюшон. Рейневан невольно вздохнул.
Яйцеобразную и удлиненную голову существа — в том, что это не человек, сомнений быть не могло, — украшала щетинка рыжеватых волос, жестких, как ежовые колючки. Картину дополнял нос, искривленный, как у папы римского на гуситской листовке, и вылупленные, покрытые красными жилками глаза. И уши. Большие уши. Настолько большие, что слово «колоссальные» само просилось на язык.
Существо захохотало, видимо, радуясь произведенному эффекту.
— Я мамун, — похвалился он. — Не говори, что не слышал.
— Слышал. Только что, на рынке. Значит, правда то, что о вас говорят…
— Что мы можем по собственному желание направлять звук?
Мамун раскрыл рот, но его басистый голос загремел за спиной Рейневана, который аж подпрыгнул от изумления.
— Конечно, можем. — Мамун радостно усмехнулся, а голос долетел откуда-то сбоку, из-за конюшенных переборок. — У нас это получается очень легко. В давние времена мы таким образом заманивали странников на болота, — продолжало существо, а его голос всякий раз долетал с другого места: из-за стены, из-под кучи соломы, с чердака. — Ради развлечения. Теперь тоже мамим[667], но реже, приелись нам шуточки, сколько ж можно, кур его забери. Но порой искусство бывает полезным…
— Видел и слышал.
— Пойдем выпьем что-нибудь, — предложил Тибальд Раабе.
Рейневан сглотнул, мамун захохотал, натянул на голову облегающий капюшон.
— Не бойся, — улыбнувшись, пояснил голиард. — Это уже испытано. Если кто-то удивляется, мы говорим, что он иностранец. Прибывший издалека.
— Из Жмуди. — Карлик высморкался, вытер нос манжетом. — Тибальд даже придумал мне жмудскую кличку. В действительности меня зовут Малевольт, Йон Малевольт. Но при людях называй меня Бразаускасом.
Корчмарь поставил на стол очередной кувшин, в очередной раз с любопытством взглянул на мамуна.
— Как там у вас дела, в вашей Жмуди? — не выдержал он. — Тоже такая дороговизна?
— Еще побольше, — серьезно ответил Йон Малевольт. — За какого-нибудь зачуханного медведя уже требуют пятнадцать грошей. Я б перебрался в ваши края навсегда, но тут немного сильновато разбавляют налитки.
Корчмарь отошел, ничто не говорило о том, что он понял намек. Тибальд Раабе чесал голову. Он внимательно выслушал рассказ Рейневана. Сосредоточенно, ни разу не прервав. Казалось, был погружен в воспоминания.
— Дорогой Рейнмар, — проговорил он наконец, отбросив нервирующую манеру титуловать его паничем. — Если ты ожидаешь от меня совета, то он будет прямо-таки банально простым. Убегай из Силезии. Я предупреждаю: у тебя здесь множество врагов, да ты и сам прекрасно знаешь. Именно из-за них ты здесь, правда? Тогда послушай доброго совета: беги в Чехию. Твои враги слишком могущественны, чтобы ты мог им навредить.
— Серьезно?
— Да, к сожалению. — Голиард быстро взглянул на него, почти пронзил взглядом. — Особенно Ян, князь Зембицкий, это чуточку высоковато для тебя. Я знаю, он лишил тебя всего, я видел, во что он превратил красильню господина Петра. И достаточно много знаю об обстоятельствах смерти Адели Стерчевой, чтобы понять твои намерения. И советую: забудь о них. Для князя Яна твоя месть — это, прости за сравнение, все равно как если б собака на солнце лаяла.
— Слишком скоропалительные выводы. — Рейневан опорожнил кубок вина, действительно малость излишне разбавленного. — Слишком опрометчивы, Тибальд. А может, у меня в Силезии другие задачи и дела, другая миссия? Ты хочешь меня отговорить? Ты? После того, что я видел сегодня на немчанском рынке?
Мамун захохотал.
— А здорово это было? — ощерил он кривые зубы. — Они мотались в толпе, как легавые псы, вертелись, как, прости, говно в проруби.
— Такая уж работа. — Тибальд Раабе был более серьезен. — Агитация — вещь важная. А Малевольт, как ты видел, сотрудничает, помогает мне. Поддерживает наше дело. Разделяет убеждения.
— О! — заинтересовался Рейневан. — Ты говоришь об учении Виклефа и Гуса? Ликвидации главенства папства? Коммунии — sub utraque specie (под двумя видами) и модификации литургии? Необходимости церковной реформы?
— Нет, — прервал мамун. — Ничего из этого. Я не идиот, а только идиот может верить, что ваша церковь поддается реформированию. Однако я поддерживаю все революционные движения и вспышки. Ибо цель — есть ничто, движение же — все. Необходимо сдвинуть с оснований глыбу мира. Вызвать хаос и замешательство! Анархия — мать порядка, курва ее мать. Да рухнет старый порядок, да сгорит он до основания. А под пеплом останется сияющий бриллиант, заря извечной победы.
— Понимаю.
— Как же. Корчмарь! Вина!
На корчмаря, о диво, кажется, подействовало ехидство Малевольта, потому что он начал подавать им менее разбавленное вино. Последствия не приказали себя долго ждать — подделывающийся под жмудинца мамун захрапел, опершись о стену. А поскольку и постоялый двор опустел, постольку Рейневан решил, что пора поговорить откровенно.
— Мне необходимо место, в котором я мог бы укрыться, Тибальд. Причем на время скорее долгое, чем короткое. До Wynachten[668]. Возможно, дольше.
Тибальд Раабе вопросительно поднял брови. Рейневан, не дожидаясь более явного поощрения, изложил ему события в Тепловодах. Не упуская деталей.
— У тебя в Силезии многочисленные враги, — подвел не столь уж неожиданный итог голиард. — На твоем месте я б не скрывался, а смотался отсюда куда глаза глядят. По меньшей мере в Чехию. Ты не думал о такой возможности?
— Я должен… хм-м… остаться. — Рейневан отвел взгляд, не очень зная, сколько он может выдать. Однако Тибальд Раабе был стреляный воробей.
— Понимаю, — многозначительно подмигнул он. — У нас есть приказы, да? Я знал, что Неплах сумеет тебя использовать. Этого я ожидал. Этого же ожидал и Урбан Горн. Горн также догадывается, в чем тут дело.
— А в чем, если можно спросить?
— В Фогельзанге.
— Что такое Фогельзанг?
— Хм… кхм… — Тибальд неожиданно закашлялся, озабоченно почесал нос. — Не знаю, должен ли я тебе это говорить. Ну, коли спрашиваешь, значит, Флютек тебе не сказал. А мне сдается, тебе полезнее и не знать.
— Что такое Фогельзанг?
— В 1423 году, — объяснил Гжегож Гейнче прислушивающемуся к нему Лукашу Божичке, — Ян Жижка приказал создать группы для специальных заданий, которые следовало выслать за пределы Чехии, на территорию врага, куда Жижка уже в то время намеревался перенести борьбу за Чашу. Группам предстояло действовать в глубокой тайне, совершенно независимо от обычных шпионских сетей. Единственной их задачей была подготовка почвы для планируемых нападений на сопредельные страны. Они должны были помогать идущим в рейды таборитам диверсиями, саботажем, актами террора, распространением паники.
Группы были созданы, и их выслали. В Ракусы, в Баварию, в Венгрию, в Лужицу, в Саксонию. И в Силезию, разумеется. Силезская группа получила криптоним…
— Фогельзанг… — шепнул Божичко.
— Фогельзанг, — подтвердил Тибальд Раабе. — Как я сказал, группа получала приказы исключительно от верховного вождя. Контакт поддерживали посредством специальных связных. Случилось, что связной Фогельзанга скончался. Был убит. И тогда связь прервалась. Фогельзанг попросту исчез.
Объяснение напрашивалось само: группа опасалась предательства. Каждый новый связной мог быть подставным провокатором, такие подозрения подкрепляла волна арестов, коснувшаяся созданных Фогельзангом сетей и подгрупп. Неплах долго размышлял над тем, кого послать. Кому Фогельзанг поверит и доверится.
— И надумал, — кивнул головой Рейневан. — Потому что тем связным был Петерлин. Правда?
— Правда.
— Неплах считает, что этот глубоко законспирированный Фогельзанг приоткроется мне? Только потому, что Петр был моим братом?
— Хоть и минимальный, но такой шанс имеется, — серьезно подтвердил голиард. — А Флютек в отчаянии. Известно, что Прокоп Голый давно планирует рейд в Силезию. Прокоп очень рассчитывает на Фогельзанг, учитывает эту группу в своей стратегии. Он должен знать, не…
— Не предал ли Фогельзанг, — докончил в проблеске догадки Рейневан. — Группа могла быть раскрыта, ее члены схвачены и перевербованы. Если пытающийся найти группу связной провалится… То есть если я провалюсь, если меня поймают и казнят, то предательство будет доказано. Я прав?
— Прав. И что ты теперь ответишь на мой совет? Отнесешься к нему серьезно и убежишь отсюда, пока цел?
— Нет.
— Тебя подставляют под удар. А ты позволяешь себя подставить. Как наивный ребенок.
— Важно дело, — проговорил после долгого молчания Рейневан, и голос у него был как у епископа в праздник Тела Господня.
— Что?
— Самое главное — наше дело, — повторил Рейневан, и голос у него был тверд как надгробная плита. — Когда речь заходит о благе дела, единицы в расчет не идут. Если благодаря этому великое дело Чаши может сделать шаг к победе, если это должен быть камень на холм нашего окончательного триумфа… То я готов пожертвовать собой.
— Давно уже, — сказал мамун, оказывается, вовсе не спавший, — давно уже я не слышал ничего столь же глупого.
А мой папочка был фурман,
Что получит, несет к курвам,
Ну и я такой же сам,
Что имею, то им дам!
Жители деревни Мечники угрюмо посматривали на троих покачивающихся в седлах всадников. Тот, который пел, аккомпанируя себе на лютне, носил шапку с рогами, из-под нее выглядывали седые всклокоченные волосы. Один его спутник — симпатичный юноша, второй — несимпатичный карлик в облегающем капюшоне. Карлик, кажется, был самым пьяным из всех троих. Чуть не падал с коня, орал басом, свистел на пальцах, задевал девушек. У мужиков мины были злые, но они не подходили, драку не затевали. У красношапочного висел на поясе корд, и выглядел он серьезно. Несимпатичный карлик похлопывал по висящей на луке седла несимпатичной палке, более толстый конец которого был крепко окован железом и снабжен железным шипом. Мужики не могли знать, что эта палка — прославленный фландрский гёдендаг, оружие, с которым французское рыцарство очень неприятно столкнулось некогда под Куртуа, под Роосебеком, под Касселем и в других боях и стычках. Но им было достаточно одного внешнего вида.
— Не так громко, господа, — цыкнул симпатичный юноша. — Не так громко. Надо помнить о принципах конспирации.
— Срации-конспирации, — прокомментировал нетрезвым басом карлик в капюшоне. — Едем! Ого, Раабе! Где твоя якобы знаменитая корчма? Едем и едем, а в глотках пересохло.
— Еще около стае, — покачнулся в седле седой в красной рогатой шапке. — Еще стае… Или два… В путь! Подгони коня, Рейнмар из Белявы!
— Тибальд… Nomina sunt odiosa[669]… Конспирация…
— А, хрен с ней!
Прачкой мать моя была,
Только не стирала,
Пока высохнет, ждала,
Хвать! И убегала…
Карлик в капюшоне протяжно рыгнул.
— В путь! — зарычал басом, похлопывая висящий у седла гёдендаг. — В путь, благородные господа! А вы чего вылупились, хамы деревенские?..
Жители селения Граувайде посматривали угрюмо.
Когда настало время, называемое nox intempesta[670], a монастырское село Гдземеж окуталось непроницаемой черной тьмой, к скупо освещенному постоялому двору «Под серебряным колокольчиком» подкрались двое. На обоих были черные, облегающие, но не стесняющие движений кубраки. Головы и лица обоих были прикрыты черными платками.
Они обошли двор, отыскали на тылах кухонную дверь, через нее беззвучно пробрались внутрь. Скрывшись в темноте под лестницей, прислушивались к неразборчивым голосам, доносившимся, несмотря на поздний час, из гостевой комнаты на втором этаже.
«Они пьяны в дымину», — показал жестами один из одетых в черное другому. «Тем лучше, — ответил второй, тоже пользуясь условной азбукой знаков. — Я слышу только два голоса».
Первый какое-то время прислушивался. «Трубадур и карлик», — просигналил он. «Прекрасно. Упившийся провокатор спит в комнате рядом. За дело!»
Они осторожно поднялись по лестнице. Теперь они хорошо слышали голоса разговаривающих, в основном один голос, не очень четко рассуждающий бас. Из комнатки напротив долетало мерное и громкое похрапывание. В руках одетых в черное появилось оружие. Первый достал рыцарскую мизерикордию. Второй быстрым движением раскрыл навайю, складной нож с узким и острым как бритва лезвием, любимое оружие андалузских цыган.
По данному знаку влетели в комнатку, оба тигриными прыжками скакнули на топчан, прижали и приглушили периной спящего там человека. Оба одновременно погрузили ножи. Оба одновременно поняли, что их обманули.
Но было уже поздно.
Первый, получив по затылку гёдендагом, рухнул как дерево под топором лесоруба. Второго повалил упавший ниоткуда удар точеной ножкой стула. Оба упали, но все еще были в сознании, извивались на полу как черви, скребли доски. До тех пор, пока падающий на них гёдентаг не выбил у них это из голов.
— Смотри, Малевольт, — услышали они, прежде чем погрузились в небытие. — Не убей их.
— Не волнуйся. Ударю еще разок, и фертиг[671].
У одного из связанных были светлые как солома волосы, такие же брови и ресницы, такая же щетина на подбородке. У второго, постарше, большая лысина. Ни один не произнес ни слова, не издал ни звука. Оба сидели, связанные, опершись спинами о стену, тупо уставившись перед собой. Лица были мертвые, застывшие, без следов волнения. Они должны были бы быть хоть немного растеряны, удивлены хотя бы тем, что, несмотря на звуки попойки, ни один из их захватчиков не был навеселе. Тем, что голоса долетали с того места, в котором никого не было. Тем, что их ждали, что они попали в тонко обдуманную и расставленную ловушку. Они должны были быть удивлены. Возможно, и были. Но этого не показывали. Только иногда мигание свечей оживляло их мертвые глаза. Но так только казалось.
Рейневан сидел на топчане, смотрел и молчал. Мамун прятался в углу, опершись на гёдендаг. Тибальд Раабе поигрывал навайей, открывая ее и закрывая.
— Я тебя знаю, — первым прервал затянувшееся молчание голиард, указывая ножом на лысеющего. — Тебя зовут Якуб Ольбрам. Ты содержишь у генриковских цистерцианцев мельницу под Лагевниками. Забавно, повсюду тебя считали шпиком, доносящим аббату, или это было прикрытие? О, как вижу, ты не только доносить умеешь. Тайными убийствами тоже не гнушаешься.
Лысеющий тип не прореагировал. Даже не взглянул на говорившего, казалось, вообще не слышал его слов. Тибальд Раабе со щелчком раскрыл навайю и так и оставил ее.
— Тут недалеко в лесу есть озерко, — повернулся он к Рейневану. — Там на дне илу немерено. Никто их никогда не найдет. Свою миссию ты можешь считать несуществующей, — добавил он серьезно. — Ты нашел Фогельзанг. Только это уже не Фогельзанг. Это шайка разбойников, готовых убивать, защищая свою разбойничью добычу. Не понимаешь? Группа была снабжена огромными фондами. Колоссальные деньги на организацию сетей и диверсионных групп, на подготовку специальных операций. Они эти деньги присвоили, растратили. Знают, что их ждет, когда это вылезет наружу, а Флютек их найдет, поэтому они так избегали контакта. Сейчас, впав в панику, они стали опасными. Это они, а никто другой, совершили на тебя покушение в Тепловодах. Поэтому я советую: никакого снисхождения. Камень на шею — и в воду.
На лицах обоих связанных не появилось даже тени эмоций, в мертвых глазах не мелькнул даже след жизни. Рейневан встал, взял из руки голиарда навайю.
— Кто стрелял в меня из арбалета в Тепловодах? Кто убил монахов? Вы?
Никакой реакции. Рейневан наклонился, перерезал веревки. Сначала у одного, потом у другого. Бросил им нож под ноги.
— Вы свободны, — сказал сухо. — Можете идти.
— Ты совершаешь ошибку, — сказал Тибальд Раабе.
— Очень глупую, — добавил из угла мамун.
— Я, — Рейневан их словно не слышал, — Рейнмар из Белявы. Брат хорошо вам известного Петра из Белявы. Я служу тому же делу, которому служил Петр. Я живу здесь, «Под серебряным колокольчиком». Буду жить здесь всю неделю. Если сюда явится инквизиция или люди епископа, сведения об этом попадут в Чехию. Если в какую-нибудь ночь я погибну от рук тайных убийц, сообщение об этом попадет в Чехию. Прокоп будет знать, что на Фогельзанг рассчитывать нельзя, ибо Фогельзанга уже нет.
Если же, — заговорил он после паузы, — если все так, как говорит Тибальд, то используйте как следует эти семь дней. До того как истечет неделя, я не пошлю в Чехию никаких сообщений. Вам должно хватить, за такое время можно уехать далеко. Неплах все равно вас отыщет, раньше или позже, но это уже дело ваше и его. Меня это не интересует. А теперь — убирайтесь отсюда.
Освобожденные смотрели на него, но так, словно глядели на предмет, на вещь, вдобавок совершенно им безразличную. Их глаза были мертвыми и пустыми. Они не произнесли ни слова, не издали ни звука. Просто вышли.
Молчание длилось долго.
— Ты только глянь на него, Раабе, — прервал тишину Йон Малевольт. — Пожертвовал собой ради дела. Интересно… а ведь вовсе не похож на идиота. Как же, однако, обманчива бывает внешность.
— Когда у гуситов будет собственный папа, — добавил Тибальд Раабе, — он должен будет объявить тебя святым, Рейнмар. Если он этого не сделает, то окажется неблагодарным кутасом.
Рейневан прожил «Под серебряным колокольчиком» неделю, днем сидел с арбалетом на коленях, ночью дремал с ножом под подушкой. Он был один — Тибальд Раабе и мамун Малевольт уехали и скрывались. Они говорили: слишком велик риск. Если что-нибудь случится, лучше быть подальше. Однако ничего не случилось. Никто не явился, чтобы Рейневана арестовать или убить. Шансы стать мучеником уменьшались со дня на день.
Двадцатого ноября появился Тибальд Раабе. С сообщениями и слухами. Якуб Ольбрам из-под Лагевников исчез. Как в воду канул. Он, несомненно, прекрасно использовал предоставленную ему Рейневаном неделю промедления. За семь дней, заметил голиард, можно добраться до Любека, а оттуда кораблем хоть на край света. Короче говоря: Фогельзанга нет, о Фогельзанге можно забыть, на Фогельзанге можно проставить крест. И надо об этом донести Прокопу. Незамедлительно. Ждать больше нечего.
— Однако для полной уверенности еще подождем, — попросил Рейневан. — Еще неделю. А лучше — полторы…
Однако Рейневан и сам уже потерял надежду до такой степени, что перестал просиживать «Под колокольчиком» и убивать скуку чтением «Horologium sapientiae»[672] Генриха Сусо, оставленный в трактире каким-то бакалавром, который не мог заплатить за харч и вино. Рейневан седлал коня и уезжал. Довольно часто посматривал в сторону Бжега. В сторону села Шёнау, владения чесника Бертольда Апольды. Зеленая Дама утверждала, что Николетты в Шёнау нет, но, может, следовало бы проверить самому?
Тибальд, который все чаще заглядывал в Гдземеж, довольно быстро его понял и расшифровал. Он не удовольствовался отговорками и увертками, принудил Рейневана признаться. Выслушав, помрачнел. Такие штуки, заметил, плохо кончаются.
— Ты легко выпутался из аферы с одной девкой, чудом выскользнул из лап Биберштайна и уже лезешь в новую петлю. Это может тебе дорого стоить, панич. Чесник Апольда не даст плюнуть себе в кашу, а епископ и Грелленорт тоже умеют сложить два и два и уже могут поджидать тебя в Шёнау. Может караулить Ян Зембицкий. Потому что о тебе уже много говорят в Силезии.
— Много? Это о чем же?
— Ходят слухи, — начал рассказывать голиард, — и не исключено, что кто-то распространяет их нарочно. В Зембицах князь Ян удвоил стражу, кажется, придворный астролог предупредил его о возможном покушении. В городе без обиняков говорят о каком-то мстителе, о возмездии за Адель. Широко комментируются коварные убийства, совершенные в Тепловодах. Эхом возвращается проблема нападения на сборщика податей. Разные странные люди появляются и задают разные странные вопросы. Словом, — подытожил Тибальд Раабе, — разумнее отказаться от эскапад по Силезии. А уж особенно в сторону Шёнау.
Фогельзанга нет, но у тебя, Рейнмар, по-прежнему есть в Силезии миссия, которую ты должен исполнить. Перед Рождеством ты можешь ожидать посланца от Флютека. Появятся дела, которые надо будет совершить, важные дела. Хорошо, если б ты их не провалил. А если провалишь и выяснится, что это случилось из-за ухаживаний и заигрываний, ты ответишь головой. А головы-то жалко.
Тибальд уехал. А Рейневан, не решившийся до конца к тому времени, теперь начал беспрерывно думать о Николетте.
Двадцать восьмого ноября в Гдземеж явился Йон Малевольт, мaмун-анархист. С весьма неожиданным предложением: в окружающих лесах, сообщил он, многозначительно подмигивая и облизываясь, обосновались две лесные ведьмы — молодые, глупенькие и симпатичные, шибко жаждущие, но не склонные к моногамии. К тому же готов роскошный бигос. Он, Малевольт, как раз собирается к ведьмам с дружеским визитом, а вдвоем, как говорится, всегда приятней. Видя, что Рейневан вздыхает, колеблется и вообще виляет, мамун заказал бутыль тройняка[673] и принялся его выпытывать.
— Итак, ты любишь, — суммировал он то, что услышал, ковыряя ногтем в зубах. — Обожаешь, тоскуешь, стонешь и сохнешь, а вдобавок ко всему — совершенно непродуктивно. Дело вроде бы не новое, особенно у вас, людей, вам, похоже, даже нравится это, а ваши поэты, я знаю, двух строчек без чего-то такого слепить не в состоянии. Но ты-то ведь Толедо, брат. Для чего, спрашиваю я тебя, существует любовная магия? Для чего существует philia?
— И ее, и меня оскорбило бы, если б я попытался склонить ее к себе филией.
— Главное — результат, юноша, результат! В конечном итоге это вопрос полового влечения, которое обычно удовлетворяют, прости за прямоту, введением того, чего надо, туда, куда надо. Не гримасничай! Другого способа нет. Природа не предвидела. Но если уж ты такой правильный, такой preux chevalier[674], то не настаиваю. Тогда завоюй ее классически. Наколдуй зимой цветы, дюжину роз, достань в городке двадцать пряников с глазурью и — айда свататься.
— Секрет в том, что… Что я как следует не знаю, где ее искать.
— Ха! — Мамун ударил себя по колену. — Эту проблему мы разрешим моргнуть не успеешь! Отыскать любимую особу? Пустяк. Нужно лишь малость магии. Вставай, едем.
— Я к ведьмам не поеду.
— Как хочешь, пропади ты пропадом. А я поеду, поем бигоса… Хм-м… А главное, привезу компоненты для заклинаний… Когда вернусь, примемся за работу. Чтобы не терять времени, начерти здесь на полу Шеву.
— То есть четвертую пентаграмму Венеры?
— Вижу, ты в этом разбираешься. Надпись тоже знаешь?
— Элоим и Эль Джебил гебрайским шрифтом, Шии, Эли, Айиб алфавитом малахимов.
— Браво. Добро, еду. Жди меня… Сегодня у нас какой день?
— Двадцать восьмое ноября. Пятница перед первой неделей адвента.
— Жди меня точно в воскресенье.
Мамун сдержал слово и срок. Тридцатого ноября, в первое воскресенье адвента, он явился, к тому же ранним утром. И сразу взялся за дело. Критическим оком окинул начерченную Рейневаном пентаграмму, проверил надпись, кивком дал знать, что все правильно, поставил и зажег в углах свечи из красного воска, вытряхнул из сумы компоненты, в основном пучки трав. Укрепил на треноге малюсенькую железную тарелочку.
— Я думал, — не выдержал Рейневан, — что ты воспользуешься магией древнего народа. Вашей собственной.
— Воспользуюсь.
— Ведь четвертая пентаграмма Венеры — это канон магии людей.
— А как ты думаешь, откуда люди взяли свои магические каноны? — выпрямился Малевольт. — Изобрели их?
— Однако…
— Однако, — прервал мамун, насыпая на тарелочку соль, травы и порошки, — соединим нужное с нужным. Человеческие секреты я знаю тоже. Изучал.
— Где? Как?
— В Болонье и Павии. А как? Нормально. А ты что думал? Ага, понимаю. Моя внешность. Тебя это удивляет? Ну, так я тебе скажу: для того, кто хочет, ничего трудного нет. Главное, мыслить позитивно.
— Похоже, — вздохнул Рейневан, — мы дождемся и того, что в училища станут принимать девушек.
— Тут ты малость перебрал, — кисло бросил мамун. — Девушек в университетах мы не дождемся, хоть век жди. А жаль, честно говоря. Но довольно, хватит фантазировать попусту, принимаемся за реальные дела… Черт возьми… куда подевался флакончик с кровью… О, есть.
— С кровью? Малевольт?.. Черная магия? Зачем?
— Для защиты. Прежде чем начнем Шеву, надо предохраниться.
— От чего?
— А как ты думаешь? От опасности.
— Какой?
— Входя в астрал и касаясь эфира, — терпеливо, словно ребенку, объяснял мамун, — мы подвергаем себя опасности. Приоткрываемся. Становимся легкой целью для malocchio, скверного глаза. Нельзя входить в астрал без предохранения. Я научился этому в Ломбардии, у девушек из Стрегерии. Ну, начинаем, жаль, маловато времени. Повторяй за мной:
На востоке Самаель, Габриель, Вионарай,
На западе Анаель, Бурхат, Сукератос.
С севера Аиель, Аквиель, Масагариель,
С юга Шарсиель, Уриель, Наромиель…
Огоньки свечей пульсировали. Красный воск постреливал.
О том, что скрывают катакомбы под церковью Святого Матфея, не знал никто, даже самые старые и бывалые жители Вроцлава. О том, что находится едва в паре сажен под основанием нефа, не знали даже ежедневно ступающие по нему крестовики с Красной Звездой, которым принадлежала церковь. Чтобы быть точным: из крестовиков секрет знали только двое. Двое из группы семи госпитальеров, служивших Стенолазу и являющихся его информаторами. Эти двое посвященных знали тайник. Знали открывающее его магическое слово. Оба, будучи адептами тайных наук, знали также тайны. Они должны были поддерживать occultum в порядке и в качестве аколитов ассистировать Стенолазу во время вивисекций, некромантских опытов и демонических конъюраций.
Сегодня Стенолазу прислуживал только один. Второй болел. Либо симулировал, чтобы не ассистировать.
Крипту заливал трупный свет нескольких свечей и мерцающий инфернальный отсвет горящих на большой треноге углей. Стенолаз, в черной одежде с капюшоном, стоял перед пюпитром, переворачивая страницы «Necronomicon’a» Абдула Альхазреда. Рядом лежали другие, менее известные и могучие гримуары: Ars Notoria, Lemegeton, Arbatel, Picatrix, а также Liber Juratus авторства Гонория Фебского, книга, пользующаяся дурной славой и настолько опасная, что мало кто отваживался воспользоваться содержащимися в ней заклинаниями и формулами.
На занимающем середину помещения гранитном блоке, огромном и плоском, как катафалк, лежал скелет. Собственно, это был не скелет, а разложенные в соответствующем порядке отдельные кости человеческого скелета: череп, лопатки, ребра, таз, кости рук, лучевые, большие и малые берцовые кости. Скелет был неполный, отсутствовало много мелких костей ступней, пястей и пальцев, несколько шейных и поясничных позвонков, где-то затерялась правая ключица. Все кости были черные, некоторые сильно обугленные. Ассистировавший в качестве аколита госпитальер знал, что останки принадлежали некоему францисканцу, пять лет назад живьем сожженному за еретизм и колдовство. Госпитальер лично выгребал из пепла, собирал, сортировал и складывал кости, собственноручно, чтобы отыскать самые маленькие, просеивал холодные угли через сито.
Стенолаз отошел от пюпитра, остановился над мраморным столом, над разложенным свитком чистого пергамента. Подтянув рукава черной одежды, он поднял руки. В правой держал волшебную палочку, изготовленную из ветви тиса.
— Veritas lux via, — начал он спокойно, прямо-таки покорно склонившись над пергаментом, — et vita omnium creaturarum, vivifica me. Yecologos Matharihon, Secromagnol, Secromehal. Veritas lux via, vivifica me.
По крипте, можно было поклясться, пролетел вихрь. Огни свечей замигали, пламя на треноге резко вспыхнуло. Тени на стенах и своде обрели фантастические очертания. Стенолаз выпрямился, резким движением раскинул руки.
Conjure et confirmo super vos, Belethol et Corphandonos, et vos Heortahonos et Hacaphagon, in nomine Adonay, Adonay, Adonay, Eie, Eie, Eie, Ya, Ya, qui apparius monte Sinai cum glorificatione regis Adonay, Saday, Zebaoth, Anathay, Ya, Ya, Ya, Marinata, Abim, Jeia per nomen stellae, quae est Mars, et per quae est Saturnus, et per quae est Luciferus et per nomina omnia praedicta, super vos conjuro Rubiphaton, Simulaton, Usor, Dilapidator, Dentor, Divorator, Seductor, Seminator, ut pro me labores!
Огонь полыхал, тени плясали. На чистом до того и девственном пергаменте неожиданно начали появляться иероглифы, символы, сигли и знаки, вначале бледные, но быстро темнеющие.
— Helos, Resiphaga, Iozihon, — декламировал Стенолаз, следя движениями палочки за появляющимися фигурами. — Ythetendyn, Thahonos, Micemya. Nelos, Behebos. Belhores. Et diabulus stet a dextris.
Госпитальер задрожал, распознав жесты и формулы. Настолько, чтобы иметь возможность угадать, что мэтр Грелленорт насылает на кого-то жутчайшее проклятие, чару, способную на расстоянии поразить выбранную особу слабостью, болезнью, параличом, даже смертью. Однако не было времени ни на страх, ни на анализирование, кого мэтр выбрал себе в жертву. Стенолаз нетерпеливым жестом протянул руку. Аколит быстро вынул из деревянной клетки и подал ему белую голубку.
Стенолаз мягким прикосновением успокоил трепещущую птицу. И резким движением оторвал у нее голову. Сжимая в кулаке, выжал, словно лимон, прямо на occultum, брызгающая кровь выписывала на пергаменте путанные узоры.
— Alon, Pion, Dhon, Mibizimi! Et diabulus stet a dextris!
Следующую голубку Стенолаз разорвал, держа за крылья и ножку. Еще трем оторвал головы зубами.
— Shaddai El Chai! Et diabulus stet a dextris!
Потребуется время, думал аколит, чтобы эти чары дошли туда, куда их посылают. Но когда уже дойдут, человек, который является целью, умрет.
Перья и пух летали по крипте, сгорали в огне, с теплым воздухом плавали под сводом. Стенолаз сплюнул прилепившиеся к измазанным кровью губам перышки, положил палочку на мокрый от крови пергамин:
— Rtsa-brgyud-blama-gsum-gyaaaal! — взвыл он. — Baibkaa-sngags-ting-adsin-rgyaaaai! Покажи мне его! Найди его! Убей!
На глазах изумленного аколита, который, как ни говори, видывал уже многое, обугленный скелет на катафалке начало вдруг охватывать красноватое свечение. Свечение густело быстро, приобретая форму, становилось все более и более материальным, быстро облекало скелет в светящееся тело. Карминовые жилы и сосуды из огня начали извиваться и спирально оплетать почерневшие кости.
— N’ghaa, n’n’ghai-ghaaai! Iä! Iä! Найди и убей!
Скелет вздрогнул. Пошевелился. Кости заскребли по граниту катафалка. Клацнул обгоревшими зубами черный череп.
— Shoggog, phthaghn! Iä! Iä! Y-hah, y-nyah! Y-nyah!
— Scheva! Aradia! — Малевольт сыпанул на угли горсть порошка, судя по запаху — смеси сушеной полыни и сосновых иголок. Во вспыхнувшее пламя влил из флакончика кровь. — Aradia! Regina della streghe! Пусть угаснет взгляд того, кто меня подстерегает. Пусть охватит его страх. Fiat, fiat, fiat. Эиа! — Мамун вылил на раскаленные угли три капли оливкового масла, щелкнул пальцами. — Scheva! Eia!
Con tre gocciole d’olio,
Тремя каплями масла
Заклинаю тебя, сгинь, сгори,
Пропади могуществом Арадии.
Se la Pellegrina adedorai
Tutto tu otterai!
Огоньки свечей резко взвились кверху.
Свечи погасли моментально, наполняя крипту запахом копоти. Огонь на треножнике скрылся в глубине углей, притаившись там.
Скелет на катафалке с грохотом снова развалился на сотню черных, обугленных костей и косточек.
А покрытый некромантными иероглифами, залитый кровью и облепленный пухом голубок пергамент на пюпитре неожиданно разгорелся живым огнем, свернулся, почернел. И рассыпался.
Сделалось очень холодно. Магия, еще недавно заполняющая крипту теплым клеем, исчезла. Совершенно и бесповоротно.
Стенолаз грязно выругался.
Госпитальер вздохнул. Немного как бы облегченно.
Так с магией бывало. Случались дни, когда ничего не получалось. Когда все портилось. Когда не оставалось ничего другого, как только оставить магию в покое.
Перед тем как произнести нужное любовное заклинание, Малевольт по обычаю древнего народа украсил себя венком из засохших стеблей. Он выглядел в венке так потешно, что Рейневан с трудом сохранил серьезность.
Настоящее любовное заклинание было удивительно простым: мамун ограничился тем, что окропил пентаграмму экстрактом горечавки и, кажется, гелиотропа. Бросил на тлеющие угольки горстку сосновых иголок, насыпал на них щепотку растертых листков черники. Несколько раз щелкнул пальцами, посвистел, и то, и другое также было типичным для Старшей Магии. Однако когда он начал инвокацию[675], то воспользовался стихом из «Песни Песней».
— Pone me ut signaculum super cor tuum ut signaculum super brachium tuum quia fortis est ut mors[676]. Ismai! Ismai! Матерь Солнца, тело которой бело от молока звезд! Elementorum omnium domino, владычица Сотворения, Кормилица Мира! Regina delle streghe!
Una cosa voglio vedere,
Una cosa di amore
О vento, o acqua, o fiore!
Serpe strisciare, rana cantare
Ti prego di non mi abbandonare!
— Смотри, — шепнул Малевольт. — Смотри, Рейневан.
В облачке, вознесшемся над пентаграммой, что-то пошевелилось, задрожало, заиграло мозаикой мерцающих пятнышек. Рейневан наклонился, присмотрелся. Какую-то долю мгновения ему казалось, что он видит женщину. Высокую, черноволосую, с глазами как звезды, со знаком полумесяца на лбу, одетую в пестрое платье, переливающееся множеством оттенков то белого, то медного, то пурпурного. Прежде чем он окончательно понял, на кого смотрит, видение исчезло, но присутствие Матери Вселенной все еще чувствовалось. Туман над пентаграммой уплотнился. А потом снова посветлел и он увидел то, что хотел увидеть.
— Николетта!
Казалось, она его услышала. На ней был колпак с меховой оторочкой, вышитый кубрачек, шерстяной шарф на шее. За ее спиной он видел сто белоствольных безлистных берез. А за березами стену. Строение. Замок? Застава? Храм?
Потом все исчезло. Совершенно, целиком и окончательно.
— Я знаю, где это, — сказал мамун, прежде чем Рейневан начал ныть. — Я узнал это место.
— Так говори же!
Мамун сказал. Прежде чем он окончил, Рейневан уже мчался в конюшню седлать коня.
Картина, показанная ему мамуном, не лгала. Он увидел ее на фоне белоствольных берез, еще более белых потому, что они стояли чуть поодаль черных древних дубов. Ее серая кобыла шла медленно, осторожно переставляя ноги в глубоком снегу. Он ударил коня шпорами, подъехал ближе. Кобыла заржала, его гнедой жеребец ответил.
— Николетта.
— Рейнмар.
На ней была мужская одежда: подватованный узорчаторасшитый кубрак с бобровым воротником, перчатки для конной езды, толстые, изготовленные из крашеной шерсти braccae, то есть брюки, высокие сапоги. Колпачок с меховой каймой был надет на прикрывающую шею и щеки шелковую ткань, шею охватывал шерстяной шарф, заброшенный концом на плечо на манер мужской liripipe.
— Ты навел на меня чары, магик, — холодно сказала она. — Я это чувствовала. Приехать сюда меня заставила какая-то сила. Я не могла ей противиться. Признайся, ты чаровал?
— Чаровал, Николетта.
— Меня зовут Ютта. Ютта де Апольда.
Он помнил ее другой. Вроде бы ничто не изменилось, ни лицо, овальное, как у Мадонны кисти Кампено, ни высокий лоб, ни правильные дуги бровей, ни форма губ, ни слегка вздернутый нос, ни выражение лица — обманчиво детское. Изменились глаза. А может, вовсе и не изменились, может, то, что он видел в них сейчас, было там всегда? Скрытое в бирюзово-голубой бездне холодное благоразумие — благоразумие и ожидающая разгадки загадка, ожидающая открытия тайна. Это он уже видел. В почти таких же голубых и таких же холодных глазах ее матери. Зеленой Дамы.
Он подъехал еще ближе. Кони фыркали, пар, вырывающийся из их ноздрей, смешивался.
— Рада видеть тебя здоровым, Рейнмар.
— Рад видеть тебя здоровой… Ютта. Прекрасное имя. Жаль, что ты так долго скрывала его от меня.
— А разве ты, — подняла она брови, — когда-нибудь спрашивал о моем имени?
— А как я мог? Я принимал тебя за другого человека. Ты обманула меня.
— Ты сам себя обманул, — взглянула она ему прямо в глаза. — Тебя обманула мечта. Возможно, в душе ты желал, чтобы я была кем-то другим? Во время похищения ты, ты сам, собственным пальцем показал меня дружкам как Биберштайновну.
— Я хотел… — Он натянул вожжи. — Я должен был защитить вас от…
— Вот именно, — подхватила она. — Так что мне оставалось тогда делать? Возражать? Показать твоим дружкам-разбойникам, кто есть кто в действительности? Ты же видел, Каська от страха чуть не умерла. Я предпочла сама дать себя похитить…
— А меня выставить дураком. На Гороховой Горе у тебя бровь не дрогнула, когда я называл тебя Катажиной. Тебе выгодней было сохранять инкогнито. Ты предпочитала, чтобы я ничего о тебе не знал. Ты ввела в заблуждение меня, ввела в заблуждение Биберштайна, ввела в заблуждение всех…
— Обманывала, потому что была вынуждена. — Она закусила губу, опустила глаза. — Ты не понимаешь? Когда утром я спустилась с Гороховой Горы в Франкенштайн, то встретила купца, армянина. Он пообещал отвезти меня в Столец. И сразу же за городом, не веря своим глазам, я повстречала тех двух, Касю Биберштайн и Вольфрама Панневица-младшего. Они ничего не должны были говорить, достаточно было на них взглянуть, чтобы понять, что в ту ночь не только я познала…
Хм-м… Что не только со мной случилось… Хм-м… любопытное приключение. Каська панически боялась отца, Вольфрам своего — еще больше… А что оставалось делать мне? Рассказать о чарах? О поднебесном полете на шабаш колдунов? Нет, для нас обеих лучше было изображать из себя идиоток и утверждать, что мы сбежали от похитителей. Я рассчитывала на то, что, перепугавшись мести господина Яна, раубриттеры сбегут за седьмую гору и правда никогда не выйдет наружу. Что никто даже не станет доискиваться. Ведь не могла же я знать, что Кася Биберштайн беременна…
— А изнасиловал ее, оказывается, я, — горько докончил он. — Тебя нисколько не взволновал тот факт, что для меня это означало смертный приговор. И более тяжелый, чем смерть, позор. Пятно на чести. Ты — истинная Юдифь, Ютта. Помалкивая относительно насилования, ты «сделала» меня как твоя библейская тезка Олоферна. Ты отдала им мою голову.
— Ты не слушал, что я говорила? — Она дернула вожжи. — Очистить от обвинения в совершении насилия значило обвинить в чарах, а ты думаешь, твоей голове это было бы лучше? Впрочем, меня все равно никто и не послушал. Какое значение имеют слова девушки, как известно, неразумной, по сравнению со словом присягнувшего на кресте рыцаря? Меня высмеяли бы, решив, что я страдаю истерикой и бешенством матки. А ты был в безопасности. В Чехии, никто не мог тебя там достать. По крайней мере до тех пор, пока, как я ожидала, Вольфрам Панневиц одолеет свой страх и падет Биберштайну в ноги, прося у него Касиной руки.
— Он до сих пор этого не сделал.
— Потому что дурак. Мир, оказывается, кишмя кишит дурнями. Как с девушкой переспать, так каждый тут как тут. A что потом? Поджать хвост? Ноги в руки и драпануть в чужие края…
— Это ты мне?
— Ишь какой ты шустрый.
— Я писал тебе письма.
— Адресуя их Катажине Биберштайн. Но и она не получила ни одного. Времена не благоприятствуют переписке. Жаль. Я с радостью приняла бы сообщение, что ты жив. Охотно прочитала бы, что ты пишешь… Мой Рейнмар.
— Моя Николе… Ютта… Я люблю тебя, Ютта…
— Я люблю тебя, Рейнмар, — ответила она, отворачиваясь. — Но это ничего не меняет.
— Не меняет?
— Ты приехал в Силезию исключительно ради меня? — возвысила она голос. — Ты любишь меня до самой смерти, ты жаждешь соединиться со мной до конца жизни? Если я соглашусь, ты бросишь все, и мы убежим вместе куда-нибудь на край света? Сразу, немедленно, так, как стоим? Два года назад, отдавшись тебе, я была готова. Но ты боялся. Теперь наверняка помехой будет важная миссия, которую ты должен исполнить. Признайся! Я права?
— Права, — признался он, неведомо почему краснея. — Это действительно важная миссия, действительно святая обязанность. То, что я делаю, я делаю и для тебя. Для нас. Моя миссия изменит картину мира, поправит этот мир, сделает его лучше и прекраснее. В таком мире, в истинном царстве Божием, когда оно настанет, мы будем жить, ты и я, жить и любить до конца. Я так хочу этого, Ютта. Я мечтаю об этом.
— Мне почти двадцать лет, — сказала она после долгого молчания. — Моей сестре пятнадцать, на Трех Царей она выходит замуж. Она смотрит на меня свысока и сочла бы сумасшедшей, если б узнала, что я совершенно не завидую ее приближающемуся замужеству, а тем более жениху, который в три раза старше ее, к тому же пьянь и неуч. А может, я действительно ненормальная? Может, отец был прав, отнимая у меня и сжигая книги Хильдегарды из Бингена и Кристины де Писан? Что ж, любимый мой Рейнмар, исполняй свою миссию, бейся за идеалы, ищи Грааль, изменяй и исправляй мир. Ты — мужчина, и мужское дело — драться за мечту, искать Грааль и исправлять мир. А я возвращаюсь в монастырь.
— Ютта!
— Не делай такой изумленной мины. Да, сейчас я нахожусь в монастыре кларисок в Белой Церкви. По собственной воле. Когда надо будет решать, что делать дальше, я приму решение тоже по собственной воле. Я ведь не только conversa[677]… К тому же не полностью. Я подумываю. Над будущим…
— Ютта…
— Я еще не кончила. Я призналась тебе в любви, Рейнмар, потому что люблю тебя, люблю по-настоящему. Так что ты изменяй мир, а я буду ждать. Без всякой, откровенно говоря, альтернативы…
Он прервал ее, наклонился в седле и схватил за талию. Подняв на руках, стянул с седла, вырвал ноги из стремян, оба они опустились в глубокий сугроб. Заморгали, стряхивая сухой снег с век и ресниц, глядели друг другу в глаза. В потерянный и обретенный рай.
Трясущимися руками он ласкал ее кубрак, гладил нежный мех, упивался вызывающе резкой шероховатостью вышивки, дрожащими пальцами прослеживал несущие в себе тайну плисы и утолщения швов, касался подушечками, тискал и ласкал возбуждающе твердые бугорки и пуговички и чудесно таинственные застежки, вышивки, феретки и букли. Вздыхая, ласкал приятно раздражающую пальцы толстую вязку шерстяного шарфа, нежно гладил божественную мягкость дорогого турецкого шелка. Погружал лицо в мех воротника, напоенного роскошными ароматами всей счастливой Аравии. Ютта часто дышала и чуть постанывала, напряглась в его объятиях, вонзила ногти в рукава его куртки, прижалась щекой к стеганому сукну.
Резким движением он сбросил ее колпак, дрожащими пальцами раскутал шею, распутав шарф, обвивавший ее как змей Ермунганд[678], неторопливо отодвинул край шелковой подвики, добрался, словно Марко Поло до Китая, до ее нагости, до голой кожи щеки. И до изумительно разнузданной нагости уха, выглядывающего из-под ткани. Коснулся уха нетерпеливыми губами. Николетта застонала, напряглась, вцепилась в его воротник, хищной рукой стискивая и лаская скользкую и латунно-твердую застежку его пояса.
Крепко обнявшись, они не разнимали губ в поцелуе долгом и страстном. Очень долгом и очень страстном.
Ютта застонала.
— Мне холодно сзади, — жарко дохнула она ему прямо в yxo. — Я промокаю от снега.
Они встали, оба дрожа. От холода и возбуждения.
— Солнце заходит.
— Заходит.
— Я должна возвращаться.
— Николетта… А нельзя ли…
— Нет, нельзя, — прошептала она. — Я живу в монастыре, я же говорила. И начался адвент. В адвент нельзя…
— Но… Но я… Ютта…
— Поезжай, Рейнмар.
Когда он оглянулся в последний раз, она стояла на опушке леса, озаренная светом клонящегося к закату солнца. В этом блеске и зимней посвете, он отметил это с изумительной уверенностью, она уже не была Юттой де Апольда, чесниковной из Шёнау… обитающей у кларисок. На опушке леса, верхом на своей серой кобыле, стояла богиня, светозарная фигура дивной красоты, неземное явление, divina facies, Miranda species[679].
Небесная Венера, владычица стихий. Elementarum omnium domina.[680]
Он любил ее и преклонялся перед ней.
Возвращался он медленно, задумавшись, вперив глаза в гриву, позволяя коню сонно шлепать по мокрому снегу и чуть ли не самому выбирать дорогу. Пересек Вроцлавский тракт и поехал напрямую, той же дорогой, по которой приехал. Он не спешил, хотя уже смеркалось, а красный шар солнца заходил за верхушки деревьев.
Конь фыркнул, копыта загудели по бревнам и доскам, Рейневан поднял голову, натянул вожжи. Он раньше, чем ожидал, добрался до мостика, стягивающего края лесного яра, по дну которого, гудя и бурля, бежал юркий ручей. Мостик был не очень широк, хлипок и довольно потрепан. Торопясь к Ютте, он проехал по нему верхом. Сейчас предпочел слезть и тянуть похрапывающего коня за трензель.
Он был на половине пути, когда заметил, как из-за буков за мостиком появляется всадник в черном плаще.
Рейневан испугался. Инстинктивно оглянулся, хотя о том, чтобы развернуть коня на мостике, и думать было нечего. Инстинкт его не подвел. За спиной тоже был всадник. Он скрежетнул зубами, проклиная в душе собственную беспечность и расхлябанность.
К стоящему на конце мостика коннику присоединился еще один.
Рейневан крепче ухватил вожжи и мундштук храпящего коня. Нащупал рукоять стилета. И ждал развития событий.
Блокирующие его люди явно тоже ожидали такого развития событий, потому что ни один не заговорил и не сделал никакого жеста. Рейневан глянул вниз, под мостик. То, что он увидел, ему не понравилось. Яр был глубокий, а у камней, вокруг которых пенилась вода, были отвратительно острые края и грани.
— Кто вы? — спросил он, хотя знал кто. — Чего вам от меня надо?
— Это тебе, — сказал тот задний, откидывая капюшон, — чего-то надо от нас. Пора уточнить чего? И по чьему приказу.
Рейневан узнал его сразу. Это был тот высокий и смуглый с ничего не выражающим лицом и внешностью странствующего подмастерья. Тот, который вначале наблюдал за ним в корчме в Тепловодах, а потом спас, подав коня.
Остальные тоже открыли лица. Одного из них он тоже знал. Это был белобрысый блондин с выдающимся подбородком, тот самый, который две недели назад ворвался в его стойло в конюшне с андалузской навахой в руке. Третьего, тощее и костлявое лицо которого напоминало череп мертвеца, он не знал и никогда не видел. Но догадывался, кто он такой.
— А где же четвертый? — смело спросил он. — Господин Ольбрам или как там его? Тот, которому «Под колокольчиком» не удалось заколоть меня во время сна?
Черепоглавый откинул свисающий набок коня плащ, приоткрыл заряженный арбалет. Небольшие размеры и эстетика изготовления выдавали охотничье, а не боевое оружие. Такие арбалеты уступали боевым в дальности и силе удара, но решительно превышали прицельностью. Умелый стрелок не промахивался из такого оружия, a c двадцати шагов попадал в яблоко так же уверенно, как Вильгельм Телль из кантона Ури.
— Я царапну твоего коня. — Черепоглавый словно читал в мыслях Рейневана. — Только царапну болтом. Конь дернется и свалит тебя с мостика. Найдя твой труп с переломанными костями на дне яра, твои хозяева из инквизиции решат, что это несчастный случай. Просто спишут тебя в потери и забудут.
— Я не служу инквизиции.
— Мне все едино, кому ты служишь. Я провокатора носом чую. Твоя вонь аж сюда долетает.
— У меня не менее чувствительный нос. — Рейневан, хоть и окаменел от страха, прикидывался храбрецом. — А воняет здесь предателем, разбойником и контрабандистом и к тому же обычным грабителем. Хватит болтать. Стреляй, убей меня, продажный мерзавец. Ох, радует меня мысль о том, что сделает с тобой Неплак, когда доберется до тебя.
— Ты трясешься от страха, шпик, — сказал блондин. — Каждый шпик — трус.
Рейневан отпустил трензель, достал стилет.
— Зайди на мосток, отважный, когда вы втроем. Здесь места аккурат для двух. Ну давай. А может, ты свой испанский нож носишь только для того, чтобы спящих закалывать?
Черепоглавый опустил арбалет, сухо рассмеялся. Смуглый подмастерье подхватил, спустя мгновение захохотал и блондин.
— Ну, вылитый брат, — сказал он.
— Вылитый брат, — повторил черепоглавый. — Подойди к нам, Рейнмар из Белявы, брат Петра из Белявы. Хотим пожать тебе руку, Рейневан, брат нашего друга, незабвенного Петерлина.
Рейневан стянул храпящего коня с мостика. Выражение лица у него было воинственное, а дрожь колен он кое-как унял. Черепоглавый пожал ему руку, хлопнул по плечу. Вблизи можно было видеть его невероятную худобу, прямо-таки живой труп.
— Извини нам излишнюю осторожность, — сказал он. — Нас научила этому жизнь. И благодаря этой науке мы живы. Как ты верно догадался, — продолжал он, — мы Фогельзанг. Мы не предали, нас не перевербовали, мы не поменяли сторону. Не растратили доверенные нам средства. Мы готовы действовать. Мы верим, что ты прибыл от Прокопа и Неплаха. Мы верим, что ты представляешь их, уполномочен ими. Что должен по их приказу направить нас, ибо время пришло. Управляй, Рейневан. Мы верим тебе. Меня зовут Дроссельбарт[681].
— Бисклаврет, — подавая руку, представился блондин.
— Жехорс[682]. — Рука смуглого подмастерья была твердой и шершавой, как неоструганная доска.
— Благодарю за коня в Тепловодах.
— Не за что, — глаза у Жехорса были еще тверже, чем ладони. — Нас интересовало, куда ты на том коне поедешь.
— Вы ехали следом?
— Хотели знать, куда поедешь, — как эхо повторил блондин Бисклаврет. — У кого будешь искать помощи.
— Те монахи…
— Свидницкие доминиканцы — шпионы инквизиции. Они видели Жехорса, мы не хотели рисковать. Тем более что в корчме были еще двое, относительно которых у нас возникли подозрения. Поэтому…
— Поэтому мы сделали то, что надо, — спокойно докончил Жехорс. — И ехали следом за тобой. Некоторые из нас считали, что ты помчишься прямо в Свидницу, спрятаться под инквизиторским крылышком… Ольбрам…
— Кстати, — проговорил Рейневан, когда блондин замолчал, — а где он, господин Ольбрам? Мой неполучившийся убийца?
Бисклаврет долго молчал. Жехорс тихо кашлянул. На губах Дроссельбарта появилась странная гримаса.
— Мы разошлись во мнениях, — сказал наконец худой. — Относительно тебя, твоей особы. Относительно того, что следует делать. Мы не смогли договориться с ним, поэтому…
— Поэтому он уехал, — быстро вставил Жехорс. — Теперь нас трое. Давайте не будем здесь стоять, ночь наступает. Едем в Гдземеж.
— В Гдземеж?
— Мы проверили Гдземеж и твой постоялый двор «Под колокольчиком», — сказал Дроссельбарт. — Вполне приличное и безопасное место. Мы хотим туда перебраться. Имеешь что-нибудь против?
— Нет.
— Тогда по коням — и в путь.
Опустилась ночь — не совсем темная, светила луна, искрился и блестел снег.
— Долго вы мне не доверяли, — проговорил Рейневан, когда они выехали из леса на тракт. — Чуть не убили. Я брат Петерлина, и однако…
— Настало время, — прервал Дроссельбарт, — когда брат предает брата и оказывается для него Каином. Настало время, когда сын предает отца, мать — сына, жена — мужа. Подданный предает короля, солдат — командира, а священник — Бога. Мы подозревали тебя, Рейнмар. Были причины.
— Это какие же?
— Bо Франкенштайне ты сидел в тюрьме инквизиции, — проговорил едущий с другого бока Жехорс. — Инквизитор Гейнче мог тебя завербовать. Принудить к сотрудничеству шантажом либо угрозой. Либо просто перекупить.
— Именно, — серьезно подтвердил Дроссельбарт, поправляя капюшон. — В этом дело. И не только в этом.
— В чем еще?
— Неплах, — фыркнул сзади Бисклаврет, — отправил тебя в Силезию в качестве приманки. Он — рыбак, мы — рыбы, а ты — червяк на крючке. Нам не хотелось верить, что ты до такой степени наивен, чтобы не разобраться что к чему. Не увидеть укрытой цели, двойной игры. Мы не знали, какова эта цель и что это за игра. А имели право предполагать самое худшее. Согласись.
— Имели, — неохотно согласился он.
Они ехали. Светила луна. Подковы цокали по замерзшей земле.
— Дроссельбарт?
— Да, Рейнмар?
— Вас было четверо. Теперь трое. А вначале? Вас не было больше?
— Было. Но… смылись.
Дроссельбарт, Бисклаврет и Жехорс устроились «Под колокольчиком» с беззаботной свободой бывалых светских людей, какую до того Рейневан знал и видел только у Шарлея. У корчмаря вначале была растерянная мина и бегающие глаза, но его успокоил врученный Дроссельбартом солидный и набитый до металлической твердости кошелек. И заверения Рейневана, что все нормально и в порядке.
Реакция и мина корчмаря — это было сущей ерундой по сравнению с реакцией и миной Тибальда Раабе, явившегося в Гдземеж назавтра. Голиард буквально остолбенел. Конечно, он сразу же узнал Бисклаврета и знал, с кем имеет дело. Однако долго не мог остыть и отделаться от недоверия, для этого потребовался долгий мужской разговор, под конец которого Тибальд Раабе вздохнул. И передал привезенное сообщение.
В любой момент, заявил он, в Гдземеж приедет эмиссар, посланник Прокопа и Неплаха.
«Любым моментом» оказалось лишь пятое декабря, пятница после святой Варвары. А долгожданным посланцем Прокопа и Флютека был, к великому изумлению и немалой радости Рейневана, старый знакомый Урбан Горн. Друзья сердечно поздоровались, однако вскоре настала очередь удивляться Горна, увидевшего выстроившихся перед ним в шеренгу Дроссельбарта, Жехорса и Бисклаврета.
— Уж скорее бы я смерти ожидал, — признался он, когда после презентации они остались вдвоем. — Неплах прислал меня, чтобы я помог тебе в поисках Фогельзанга. А ты, гляньте, люди, не только нашел их, но и явно приручил. Поздравляю, дружище, сердечно поздравляю. Прокоп обрадуется. Он рассчитывает на Фогельзанг.
— Кто передаст ему известие? Тибальд?
— Разумеется, Тибальд. Рейневан?
— А?
— Этот Фогельзанг… Их только трое… Немного маловато… Больше не было?
— Было. Но они смылись…
Пока правда башмаки натянет, ложь полсвета обежит — долгое общение с Фогельзангом с несомненностью доказывало справедливость этой поговорки. Все трое непрерывно врали — всегда, при всех обстоятельствах, днем, ночью, в будни и воскресенья. Это были просто болезненные лгуны, люди, для которых понятие правды не существовало вообще. Несомненно, это был результат долголетней жизни в условиях конспирации — то есть в притворстве, во лжи, среди постоянно создаваемой мнимой видимости.
В результате всего этого нельзя было быть уверенным и в отношении самих людей, их биографий или даже национальностей. Ложь искажала все. Бисклаврет, к примеру, называл себя французом, французским рыцарем, любил представляться галлийским ратником, miles gallicus[683]. Другие два с удовольствием переделывали это на morbus gallicus[684], что не обижало Бисклаврета, видать, привыкшего. Некогда он входил, как сам утверждал, в одну из банд знаменитых Ecorcheurs, лущителей, обдирал, жестоких разбойников, которые жертв не только обирали, но и живьем сдирали с них кожу. Однако этой версии немного противоречил акцент, напоминающий скорее присущий окрестностям Кракова, нежели Парижа. Но и акцент тоже мог быть ложным.
Черепоглавый Дроссельбарт не скрывал, что носит чужое имя.
Verum nomen ignotum est[685], гордо говорил он. Когда его спрашивали о национальности, он определял ее довольно общё как di gente Alemanno[686]. Что могло быть правдой. Если не было ложью.
Жехорс не уточнял ни страны рождения, ни района, вообще об этом не говорил. А когда говорил о чем-либо другом, то его акцент и колоквиализмы создавали такую муть и смесь, что любой запутывался на первых же фразах. Что, несомненно, Жехорсу и требовалось.
Однако всех троих отличали некие характерные признаки. У Рейневана было слишком мало опыта, чтобы их распознать, понять. Все три члена Фогельзанга страдали хроническим конъюнктивитом, часто потирали запястья, а когда ели, то всегда прикрывали предплечьем тарелку или миску. Шарлей, когда позже пригляделся к ним, быстро все поднял. Дроссельбарт, Жехорс и Бисклаврет значительную часть жизни провели в тюрьмах. В ямах. В кандалах.
Когда беседа заходила о служебных делах, Фогельзанг переставал лгать, становился конкретным и деловым до отвращения. Во время нескольких затягивающихся далеко за полночь бесед тройка сообщила Рейневану и Горну все, что подготовила в Силезии. Дроссельбарт, Жехорс и Бисклаврет поочередно излагали сведения о завербованных и «спящих» агентах, которые у них были в большинстве городов Силезии, особенно в тех, которые лежали на направлении наиболее вероятных трасс продвижения гуситских армий. Без запинки — и даже явно гордясь своей солидностью — отчитался Фогельзанг и о состоянии своих финансов, несмотря на огромные расходы, по-прежнему более чем удовлетворительном.
Обсуждение планов и стратегии дало понять Рейневану, что от нападения и войны их отделяют действительно только недели. Тройка из Фогельзанга была абсолютно уверена, что гуситы ударят на Силезию с наступлением весны. Урбан Горн не подтверждал и не возражал, скорее был таинственным. Когда Рейневан нажал на него, он слегка приподнял уголок тайны. То, что Прокоп ударит на Силезию, отметил он, более чем вероятно.
— Силезцы и клодичане трижды нападали на районы Броумова и Находа: в двадцать первом, двадцать пятом и в этом году, в августе, сразу после таховской виктории. Зверства, которые они тогда чинили, жаждут столь же жестокого возмездия. Епископа Вроцлава и Путу из Частоловиц следует проучить. Поэтому Прокоп преподаст им урок, да такой, что они сто лет не забудут. Это необходимо для повышения морали армии и народа.
— Ага!
— Это не все. Силезцы так плотно замкнули экономическую блокаду, что практически уничтожили торговлю. Эффективно закрывают пути для товаров из Польши, блокада слишком дорого обходится Чехии, и если затянется надолго, то может стоить Чехии жизни. Паписты и сторонники Люксембуржца не могут победить гуситов оружием, на полях боев терпят поражение за поражением. Зато на поле хозяйственной войны начинают побеждать, наносят гуситам чувствительные удары. Так продолжаться не может. Блокаду необходимо сломать. И Прокоп ее сломает. При случае, если удастся, переломив хребет Силезии. С хрустом. Так, чтобы покалечить на сто лет.
— И только в этом все дело? — разочарованно спросил Рейневан. — Только в этом? А миссия? А долг? А несение истинного слова Божия? А борьба за истинную апостольскую веру? За идеалы? За общественную справедливость? За новый лучший мир?
— Ну конечно! — Горн приподнял голову, улыбнулся уголками губ. — И за это тоже. О новом лучшем мире и истинной вере даже упоминать нет смысла. Настолько это очевидно. Поэтому я и не упомянул.
— Нападение на Силезию, — заговорил он, прервав долгую и тягостную тишину, — решено, сверх каких-либо сомнений оно случится весной. Единственное, чего я все еще не знаю, это направления, с которого Прокоп ударит. Где вступит: через Левинский Перевал? Через Междулесские Ворота? От Ландесхута? А может, войдет со стороны Лужиц, для начала проучив Шесть Городов? Этого я не знаю. А хотел бы знать. Куда, черт побери, делся Тибальд Раабе?
Тибальд Раабе вернулся двенадцатого декабря, в пятницу перед третьей неделей адвента. Ожидаемых Горном сведений не привез, а привез сплетни. В Кракове на святого Анджея королева Сонка родила польскому королю Ягелле третьего сына, нареченного Казимиром.
Радость поляков немного подпортил гороскоп знаменитого мага и астролога Генрика из Бжега, который показал, что третий сын Ягеллы был зачат и родился под зловещей конъюнкцией звезд. При его правлении, вещал астролог, Польское королевство постигнут многочисленные несчастья и поражения. Рейневан тер лоб, думал. Генрика из Бжега он знал и знал, что гороскопы тот покупал «Под архангелом» у Телесмы. А гороскопы Телесмы всегда исполнялись. В полном объеме.
Урбана Горна, это было видно, судьбы династии Ягеллонов интересовали средне. Он ожидал других вестей. Прежде чем Тибальд Раабе как следует отдохнул, его снова отправили в мир.
После третьего воскресенья адвента начались первые бураны. Несмотря на это, Рейневан несколько раз ездил в Белую Церковь на встречу с Юттой Апольда. Учитывая холод, они не могли встречаться в лесу, поэтому «сходки» происходили с разрешения улыбающейся настоятельницы совершенно открыто в монастырском саду, на любопытных глазах одетых в серое кларисок. И в силу обстоятельств молодые люди ограничивались тем, что держались за руки. Настоятельница демонстративно прикидывалась, будто ничего не видит, но любовники не решались ни на что большее.
Мамун Малевольт, заглянувший «Под колокольчик» семнадцатого декабря, имел нечто добавить относительно монастыря. Нечто, ибо кое-что Рейневан знал и без него. Например, то, что церковь с побеленными стенами, которая название Alba Ecclesia[687] дала и всему лежащему рядом поселению, стоит здесь уже больше ста пятидесяти лет, что раньше село принадлежало хозяевам из Быченя. Когда тот род вымер, князь Болько I Свидницкий, прапрадед Яна Зембицкого, подарил деревню стшелинским кларискам. И построил в Белой Церкви монастырчик. Препозитуру.
— Это не обычный монастырь и препозитура, — сообщил со странной гримасой Малевольт. — Белая Церковь, говорят, место наказания. Место ссылки. Для неблагонадежных монашенок. То есть таких, которые мыслят. Слишком много, слишком часто, слишком самостоятельно и слишком свободно. Кажется, там уже собралась истинная элита свободомыслящих.
— То есть? А Ютта?
— У твоей Ютты, — подмигнул мамун, — должны быть неплохие знакомства. Попасть в Белую Церковь — мечта большинства силезских монашенок и кандидаток в монашенки.
— Попасть в места наказания и изоляции?
— Ты что, недогадлив или как? Мы недавно разговаривали, о девушках и университетах, о том, что ни одно учебное заведение никогда, ни за что на свете не пустит девушек на свой порог. Но бабьи университеты уже существуют. Скрывающиеся по монастырям, таким именно, как Белая Церковь. Больше не скажу. Тебе должно этого хватить.
Больше сказал Урбан Горн спустя несколько дней.
— Университет? — поморщился он. — Что ж, можно и так назвать. Дошло до меня, что программа охватывает там науки, которых в других учебных заведениях не увидишь.
— Хильдегарда из Бингена? Кристина де Писан? Хм-м… Иоахим Флорасий?
— Мало. Добавь еще Мехтильду из Магдебурга, Беатриче из Назарета, Юлиану из Лиге, Бодонивию, Хадевийч из Брабанта. Добавь Эльзбет Стэнгл, Маргаретт Поретту и Бломардину из Брюсселя. И для красы Майфреду да Пировано, папессу гвилельмиток; с последними именами будь поосторожнее, если не хочешь наделать хлопот своей милой.
Снег шел и шел, мир утонул в белом пухе, до половины стен утонула в нем и корчма «Под колокольчиком». Дороги завалило вконец. Рейневан, хошь — не хошь, вынужден был отказаться от поездок в Белую Церковь и встреч с Юттой де Апольда. Снежные завалы были такие, что даже самая пылкая любовь увязала в них и стыла.
В последнее воскресенье перед Рождеством бураны прекратились, засыпи осели, дороги немного проторились. И тогда, к огромной радости Рейневана, Тибальд Раабе привел из Гдземежа Шарлея и Самсона Медка. Приветствующие и обнимающиеся друзья разволновались до такой степени, что у них появились слезы в глазах, и даже Шарлей раза два шмыгнул носом.
Мгновенно нашлась парочка бутылей, а поскольку рассказывать всем было много чего, то двумя бутылями дело не обошлось.
После бегства из Тросок Самсон отыскал Шарлея, Беренгара Таулера и Амадея Батю, и все незамедлительно решили двинуться на поиски Рейневана. Понимая, что вчетвером они мало что могут сделать против черных всадников Грелленрота, они что было сил в конях помчались в Михаловицы — просить помощи у Яна Чапека. Чапек охотно согласился — похоже, больше чем судьба Рейневана его интересовал тот подземный проход, по которому сбежали Рейневан и Самсон из Тросок. Легко себе представить раздражение гейтмана, когда оказалось, что Самсон забыл расположение пещеры и отыскать ее не может. Искали целый день — безрезультатно. Раздражение Чапека возрастало. Когда Шарлей предложил вместо того, чтобы мотаться вверх и вниз по ручью, заняться наконец поисками следов Рейневана, разозлившийся гейтман сирот приказал своим возвращаться в Михаловицы, заявив компании, что дальше они могут шнырять одни.
— Мы уже искали сами, — вздохнул Шарлей. — Довольно долго. Добрались до Ештеда, под Роймунд и Хаммерштайн. Там нас опять отыскал Чапек, на этот раз в компании Щепана Тлаха из Чешского Дуба. И прибывшего из Белой Горы посланца Флютека.
Гейтман Тлах, оказалось, получил известие от своего информатора в монастыре целестинцев в Ойбине. Тайна исчезновения Рейневана раскрылась. К сожалению, следовать за людьми Биберштайна компании уже дано не было. Прибывший из Белой горы посланец привез приказ немедленно возвращаться. Приказ был категорический, а поскольку за исполнением приказа должен был следить гейтман, группа двинулась в путь с эскортом. Вернее — под конвоем.
Под Белой Горой Неплах оставил только Шарлея. Самсон рвался двинуться в Силезию один, но демерит убедил его отказаться от поездки в одиночку.
— Долго, — ехидно усмехнулся он, — убеждать не пришлось. У нашего друга Самсона нашлись в Праге важные дела. И он посвящал им целые дни, разгуливая с рыжей Маркетой по Здеразе либо под Славянами. Или же просиживая с ней на Подскалье, откуда оба часами смотрели, как течет Влтава и как заходит солнце. Держась за ручки.
— Шарлей.
— А что? Может, вру?
— D’antico amor senti la gran potenza, — вспомнил цитату Рейневан, тоже не в состоянии сдержать смех. — Как она себя чувствует, Самсон?
— Гораздо лучше. Выпьем.
— Ходят слухи, — сказал Шарлей, щуря глаза от солнца, — что готовится рейд. Крупный рейд. Можно сказать — нападение. А можно сказать, война.
— Если ты был у Флютека под Белой горой, — потянулся Рейневан, — то наверняка знаешь, что готовится. Флютек не преминул тебя проинструктировать.
— Идет шумок, — не дал сбить себя Шарлей, — что тебе в этой войне предназначена весьма важная роль. Что, как говорят поэты, ты должен будешь оказаться в самой гуще событий… Из чего следует, что в гуще событий окажемся мы все.
Они сидели на террасе постоялого двора «Под колокольчиком», радуясь солнцу, приятно пригревающему, несмотря на легкий морозец. Снег искрился на подлесном склоне. Со свисающих с крыши сосулек лениво покапывала вода. Самсон, казалось, дремал. А может, и верно, дремал? Прошлую ночь они проговорили допоздна, и, пожалуй, совершенно напрасно он вытащил пробку из последней бутыли.
— В гуще военных действий, — тянул Шарлей, — к тому же долженствуя сыграть важную роль, невероятно легко получить по шее. Или по иной части тела. Невероятно легко, когда идет война, потерять какую-то часть тела. Случается, что этой частью оказывается голова. И тогда становится действительно скверно.
— Я знаю, куда ты клонишь. Прекрати.
— Выходит, ты читаешь мои мысли, так что добавлять ничего не надо. Ибо выводы, насколько я понимаю, ты уже вычитал.
— Вычитал. И заявляю: я борюсь за дело, за дело иду на войну и за дело сыграю ту роль, которая мне писана. Дело Чаши должно победить, на это направлены все наши усилия. Благодаря нашим усилиям и самоотверженности утраквизм и истинная вера восторжествуют, несправедливости придет конец, мир изменится к лучшему. За это я отдам кровь. И если потребуется — жизнь.
Шарлей вздохнул.
— Ведь мы не прячемся, — спокойно напомнил он. — Боремся. Ты делаешь карьеру в медицине и разведке. Я в Таборе продвигаюсь вверх по ступени войсковой иерархии и понемногу набираю добро. Малость уже насобирал. Служа Чаше, мы уже несколько раз ускользали из-под старухиной косы. И все ничего, только искушаем судьбу, лезем вслепую из аферы в аферу, и каждая следующая хуже предыдущей. Самое время серьезно поговорить с Флютеком и Прокопом. Пусть теперь молодые подставляют шеи в поле и на первой линии, мы уже заслужили отдых, сделали достаточно, чтобы остальную часть войны лениво пролежать sub tegmine fagi[688]. Возможно, за наши заслуги мы уже можем получить теплые штабные столики. Штабные столики, Рейнмар, кроме того, что они удобны и прибыльны, обладают еще одним неоценимым качеством. Когда все начнет раскачиваться, сыпаться и разваливаться, от таких столиков легко оттолкнуться, чтобы сбежать. И тогда можно с собой прихватить немало…
— Это что же может начать качаться и разваливаться? — насупился Рейневан. — Перед нами победа! Чаша восторжествует, настанет истиный Regnum Dei[689]! За это мы боремся.
— Аллилуя, — подытожили Шарлей. — Трудно с тобой разговаривать, парень. Поэтому, отказавшись от аргументации, закончу кратким и деловым предложением. Слушаешь?
— Слушаю.
Самсон открыл глаза и приподнял голову, давая понять, что и он слушает тоже.
— Бежим отсюда, — спокойно сказал Шарлей. — В Константинополь.
— Куда?
— В Константинополь, — совершенно серьезно повторил демерит. — Это такой большой город у Босфора. Жемчужина и столица Византийского царства…
— Я знаю, что такое Константинополь и где он находится, — терпеливо прервал Рейневан. — Я спрашиваю, зачем нам туда ехать?
— Чтобы там поселиться.
— И зачем бы нам там поселяться?
— Рейнмар, Рейнмар, — с состраданием взглянул на него Шарлей. — Констан-ти-нополь! Не понимаешь? Великий мир, великая культура. Шикарная жизнь, изумительное место обитания. Ты — лекарь. Мы купили бы тебе iatreion вблизи ипподрома, вскоре бы ты прослыл специалистом по женским болезням. Самсона мы просунули бы в гвардию базилевса. Я, учитывая восприимчивую и не переносящую усилий натуру, не занимался бы вообще ничем… кроме медитации, карточной игры и случайного мелкого шулерства. После полудня мы ходили бы в Айя София помолиться о больших барышах, прогуливались бы по Мессе, ублажали бы глаза видом парусов на Мраморном море. В одной из таверн над Золотым Рогом откушивали бы плов из ягнятины и жареных осьминогов, обильно запивая вином с пряностями. Живи — не хочу. Только Константинополь, парни, нет, только Константинополь, только Византия. Оставим, говорю вам, за спиной Европу, эту темень и дичь, отряхнем омерзительную пыль с сандалий наших. Поедем туда, где тепло, сытно и благостно, где культура и цивилизация. В Византию! В Константинополь, город городов!
— Ехать на чужбину? — Рейневан знал, что демерит шутит, но поддержал его игру. — Покинуть землю отцов и дедов? Шарлей! А где патриотизм?
— Я, — Шарлей непристойным жестом указал где, — я человек светский. Patria mea totus hic mundus est[690].
— Иными словами, — не сдавался Рейневан, — ubi patria, ubi bene[691]. Философия, достойная бродяги либо цыгана. У тебя есть отчизна, у тебя, как ни говори, был отец. Ты ничего не вынес из отчего дома? Никаких наук?
— Ну как же, вынес. — Шарлей показно возмутился. — Много знаний, жизненных и других. Множество мудрых максим, воспоминание о которых позволяет мне сегодня жить прилично. У меня, — он театральным жестом отер слезы, — у меня в ушах до сих пор звучит доброжелательный голос моего отца. Я никогда не забуду его драгоценных указаний, которые запомнил и которыми неизменно руководствуюсь в жизни. Например, после святой Схоластики надень толстые штаны. Или: из пустого и Соломон не нальет. Или: кто с утра хватанет, тому на весь денек хватит. Или…
Самсон фыркнул. Рейневан вздохнул. С сосулек капало.
Рождество Христово, Nativitas domini, отмечали «Под колокольчиком» действительно шумно, хоть только в своей компании. После недолгого потепления снова начались метели, заваленные снегом дороги снова отрезали постоялый двор от мира, впрочем, в такую пору вообще мало кто путешествовал. Кроме Рейневана, Шарлея и Самсона, кроме Фогельзанга, Урбана Горна и Тибальда Раабе, праздник отмечал хозяин «Колокольчика» Марчин Праль, который по этому случаю без сожаления урезал запасы своего погребка на несколько бочонков рейнских, мальтийских и семиградских вин. Жена хозяина, Берта, позаботилась о богатом и вкусном меню. Единственным гостем «извне» оказался мамун Йон Малевольт, который, ко всеобщему удивлению, прибыл не один, а в обществе двух лесных ведьм. Неожиданность была колоссальная, но отнюдь не малоприятная. Ведьмы оказались симпатичными женщинами эффектной внешности и поведения, и после того как был сломан первый лед, они были приняты всеми, включая напуганную вначале Берту Праль.
Ведьмы придали торжеству блеск еще и тем, что притащили с собой два большущих чана бигоса. Отличного бигоса. Определение «отличный» было здесь, впрочем, совершенно недостаточным, да и само называние «бигос» было недостаточным и неадекватным. Приготовленное лесными колдуньями блюдо было истинным гимном во славу тушеной капусты, гимном, распеваемым совместно с лаудой в честь копченой грудинки и солонины, псалмом во славу дичи и дифирамбом жирному мясу, мелодичной и полной любви канцоной сушеным грибам, тмину и перцу.
Исключительно точно всей этой поэзии соответствовала привезенная Малевольтом полынная водка. Прозаичная, но эффективная.
Зима, уже и в декабре ядреная, лишь после Circumcisio Domini показала, на что способна. Бураны набрали силу, несколько суток не прекращая валило днем и ночью. Потом небо прояснилось, из-за туч пробилось бледное солнце. И ударил мороз. Он прихватил с такой силой, что мир, казалось, застонал. И замерз, окоченев.
Мороз был такой, что, даже выходя по нужде или по дрова, можно было крепко обморозиться. На Горна и Тибальда, которые на Трех Царей решили выехать, смотрели как на сумасшедших. Но Горн и Тибальд выехали. Им было необходимо.
Был год 1428-й.
Урбан Горн вернулся восемнадцатого января. Будоражащая весть, которую он привез, вырвала компанию из сонной зимней апатии.
На князя Яна Зембицкого совершили покушение. На Трех Царей, в день Откровения Господня. Когда князь после мессы выходил из церкви, покушавшийся пробился сквозь стражу и кинулся на него со стилетом. Ян уцелел исключительно благодаря самоотверженности двух своих рыцарей: Тимотия Фон Рисина и Ульрика фон Сейфферсдорфа, которые заслонили его собственными телами. Рисину даже достался предназначенный князю удар, этим воспользовались другие, обезоружившие нападавшего. Им оказался не кто иной, как Гельфрад фон Стерча, рыцарь, несколько лет пропадавший где-то в чужих краях, которого все, в том числе и собственный род, считали мертвым.
Слух о событии мгновенно облетел Силезию. Мало кто сомневался относительно мотивов Гельфрада Стерчи, ведь все знали о романе князя Яна с женой рыцаря, прелестной бургундкой Аделью. Все знали, как беспощадно князь Ян поступил с бывшей любовницей при окончании романа, все знали, какой смертью умерла Адель в результате этого поступка. И хотя никто, разумеется, действий Гельфрада не одобрял и не пытался оправдать, в рыцарских бургах и заставах проблему обсуждали долго и серьезно. И постарались, чтобы весть о дискуссиях дошла до Зембиц. И хотя разъяренный князь требовал для покушавшегося жестокой казни с применением жутких мучений, ему пришлось под влиянием общественного мнения сбавить тон. За Гельфрада встали не только ближайшие родственники: Хаугвицы, Баруты и Рахенау, но и все другие владетельные рыцарские роды Силезии. Гельфрад Стерча, было заявлено, является рыцарем, причем рыцарем старинного рода, а действовал он в ослеплении, вызванном уроном, нанесенным его чести, а кто виновен в нанесении урона, известно. Князь Ян взбеленился, но советники быстро отговорили его от садистской казни. Дни, когда в любой момент можно ожидать гуситского нападения, заявили они, неподходящее время для того, чтобы восстанавливать против себя рыцарство. Так что сторону разъяренного князя держал один лишь, еще более ярый, вроцлавский епископ Конрад, возражал против тезы оскорбления чести, создавал из всего дела политическую аферу, утверждал, что Гельфрад Стерча действовал по гуситскому наущению, и требовал для него жестокой смерти за измену государству, колдовство и еретичество. Стерча, кричал епископ, действовал из побуждений столь же политических, как и подлец Хрен, убийца чешинского епископа Пшемыка, поэтому должен быть пален огнем и рван клещами. Однако силезское рыцарство не хотело и слышать ни о чем подобном, стояло твердо на своем и победило. Да так, что еще немного — и Гельфрада даже не сожгли бы, а просто изгнали. Ни на какое более строгое наказание силезские рыцари не соглашались. Так что, сколько бы ни бесились князь Ян и епископ, Гельфрад Стерча остался бы в живых, если б не мелкий факт. На суде рыцарь не только не раскаялся, но и заявил, что никакое изгнание не удержит его от дальнейших покушений на жизнь князя, что он не уснет, пока не прольет его вражьей крови. И отказаться от своих слов не пожелал. Против такого dictum у силезских вельмож уже аргументов не оказалось. Они умыли руки, а Ян Зембицкий с величайшим удовольствием осудил рыцаря на смерть. Путем отделения головы от тела мечом.
Приговор исполнили быстро, пятнадцатого января, в четверг, перед вторым воскресеньем после Епифании. Гельфрад Стерча шел на смерть спокойно, энергично, но без ботинок. С эшафота не произнес ни слова. Только взглянул на князя Яна и проговорил одну фразу по-латыни.
— Что? — глухо спросил Рейневан. — Что он сказал?
— Hodie mihi, cras tibi.
Рейневан не сумел скрыть подавленности, это слишком бросалось и в глаза. Чувствуя потребность открыться, освободиться от гнетущего его груза, он рассказал друзьям все. Об Адели, князе Яне, Гельфраде Стерче. О мести. Никто не прокомментировал. Кроме Дроссельбарта.
— Говорят, месть — это наслаждение, — заявил тощага. — Но обычно это бывает наслаждение идиота, упивающегося мечтами о наслаждении. Только идиот кладет голову на колоду, если может не класть. Hodie mihi, cras tibi, что сегодня мне, то завтра тебе. У тебя вспыхнули глаза при звуке этих слов, Рейнмар из Белявы, я заметил это. Знаю, о чем ты думаешь. И прошу об одном: не будь идиотом, можешь это пообещать? Всем нам?
Рейневан кивнул.
Так же неожиданно и резко, как некогда мороз, нынче наступило потепление. Истосковавшийся Рейневан оседлал коня и помчался галопом в Белую Церковь. Галопа было меньше, труднейшего преодоления тающих сугробов — больше. Поездка отняла несколько часов. А в конечном счете он услышал от привратницы, что Ютта уехала на свадьбу сестры и находится в Шёнау.
В Шёнау Рейневан поехать не мог. Слишком велик был риск. Вернулся в Гдземеж в сумерки. А наутро ему пришлось распрощаться с Йоном Малевольтом, мамуном-анархистом.
— А не остаться ли тебе, с нами, — спросил он мамуна, когда тот выводил из конюшни свою косматую коняшку. — Не вступить ли с нами в союз? То, в чем ты помогал Тибальду, имеет естественные последствия. Ты не хотел бы принять в них участия?
— Нет, Рейневан, не хотел бы.
— Но ведь ты утверждал, что стоишь за революцию, что поддерживаешь порывы. Что пора изменить старый порядок, сдвинуть с основ глыбу мира. Оставайся с нами. Мы изменим порядок, а глыбу мира, поверь, крепко тряханем. В любой момент…
— Знаю, — прервал Малевольт, — что начнется в любой момент. Я прислушивался к вашим разговорам, глядел в ваши глаза, когда вы говорили о войне. Я всем сердцем за революцию и за анархию, всей душой поддерживаю движение и перемены. Однако не рискну принять личное участие в этом процессе. В революционной борьбе за изменения изменяешься сам. Необходима большая сила, чтобы сдержаться, не превратиться в… Во что-то, во что превращаться не следует. Я не уверен в своих силах и самоконтроле. Поэтому предпочитаю отойти в сторонку. Баста! Но вам… Тебе… Желаю успеха. Прощай, Рейневан.
Мамун покинул их, но кое-что от себя оставил. Спустя несколько дней Рейневан увидел Самсона Медка, разучивающего на гумне удары и тычки гёдендагом, окованной фламандской палкой. Самсон и Малевольт, пришедшиеся по душе друг другу, часами резались в карты и кости, так что гёдендаг мог быть выигрышем в игре. Мог это быть и подарок, презент на прощание.
Рейневан не спрашивал.
В день святого Винцентия, праздника почитаемого в Силезии сопокровителя вроцлавского кафедрального собора, в Гдземеж явился голиард Тибальд Раабе. Похоже, он обошел всех своих информаторов, потому что наконец привез вести из Чехии. Колин, сказал он, наконец капитулировал. После восьмидесяти четырех дней осады, во вторник перед святым Фомой, пан Дзивиш Божек из Милетинка сдал город при условии свободного выхода гарнизона. Прокоп условие принял. Он устал от осады. И планировал другое.
— Прокоп, — докладывал голиард, — уже мобилизует Табор, сирот и пражан. Рейд в Венгрию — верняк.
Тибальд уехал снова. Его не было очень долго, до самого воскресенья Invocavit[692], когда он вернулся. С новыми сведениями. Как и ожидалось, войско под командованием Прокопа и Ярослава из Буковины ударило на Угерский Брод, а оттуда на мадьярские земли. Были захвачены и сожжены одна за другой Сеница, Скалица, Орешаны, Модра, Пезинок и Юр, а в Попельную среду, восемнадцатого января, чехи подошли к самому Пресбургу, пустили с дымом пригороды и все окружающие села. С телегами, полными трофеев, двинулись в обратный путь. Прошли, вызывая ужас у жителей, мимо Трнавы и Нового Мяста над Вагом. Никто не отважился преградить им дорогу или вступить с ними в бой.
— А в Мораву, — многозначительно продолжал Тибальд, — тем временем прибыли из Чехии сильные подкрепления. Боевые отряды из Нимбурка, Сланого, Уничева и Бжеслава.
— Стало быть, — сверкнул зубами Бисклаврет, — очередь за Силезией.
— Пришло наше время, — кратко заметил Дроссельбарт. — Готовимся.
— Готовимся, — эхом повторил Урбан Горн.
Они готовились. Днями и ночами сидели над картами, планировали. Бисклаврет и Жехорс выехали, взяв с собой вьючных лошадей, и через два дня вернулись с грузом, большим и побрякивающим. На глаз в нем было несколько десятков гривен.
Рейневан снова съездил в Белую Церковь, но и на этот раз Ютты в монастыре на застал. Получалось, что зима снова разлучила только что соединившихся любовников.
Продолжался Великий пост. Прошел святой Матвей, заканчивающий зиму. Поговорка не солгала. Зима кончалась, у нее уже не было сил сопротивляться дальше. Тронутые теплым южным ветром снега растаяли, из-под них выглянули белые колокольчики подснежников. В воздухе запахло весной.
С ветром и ароматом вернулся Тибальд Раабе. Увидев его приближение, они поняли: началось.
— Началось, — подтвердил, сверкнув глазами, голиард. — Началось, господа! Прокоп ударил! В Масленицу перешел границу Опавского княжества.
— Значит, война.
— Война, — как эхо повторил Урбан Горн. Deus pro nobis![693]
— А если с нами Бог, — глухо договорил Дроссельбарт, — то кто же против нас?
Ветер дул с юга.
На встречу с Табором отправились Рейневан, Урбан Горн и Жехорс. Бисклаврет и Дроссельбарт поехали к Глухолазам и Нисе, чтобы заниматься черной пропагандой и сеять панику. Шарлей и Самсон должны были присоединиться позже.
Вначале ехали трактом на Рачибуж, по Краковской дороге. Однако вскоре, за Прудником, начались неприятности — дорогу полностью запрудили беженцы. В основном из-под Озоблоги и Глубчиц, откуда, как с тревогой в глазах утверждали беженцы, гуситов уже видно. Путаные, рваные сообщения говорили о сожжении Остравы, разграблении и уничтожении Гуквальдов. Об окружении Опавы. Гуситы, бормотали дрожащими голосами беглецы, идут жуткой силой, тьмой невидимой. Слыша это, Жехорс по-волчьи щерился. Пришло его время. Время сольных номеров черной пропаганды.
— Идут гуситы! — крикнул он проходящим мимо бeженцам, изменяя голос так, чтобы в нем звучала паника. — Жуткая сила! Двадцать тысяч вооруженного люда! Идут, жгут, убивают! Бегите, люди! Смерть близится! Они уже здесь, здесь! Их уже видно. Сорок тысяч гуситов! Никакая сила их не удержит!
Вслед за беженцами и их телегами, перегруженными пожитками, на дорогах появилась армия. Явно тоже бегущая. Рыцари, копейщики и стрелки с достаточно угрюмыми минами слушали сообщения о надвигающихся пятидесяти тысячах гуситов, сведения, выкрикиваемые искусственно паническим голосом и плотно нафаршированные перевранными либо полностью выдуманными цитатами из Апокалипсиса и книг пророков.
— Идут гуситы! Сто тысяч! Горе нам, горе!
— Хватит, — проворчал Горн. — Притормози малость. Перебор — вреден.
Жехорс притормозил. Впрочем, уже некого было агитировать, дорога опустела. А спустя некоторое время они заметили два совершенно одинаковых столба черного дыма, вздымающихся высоко в небо из-за стены леса.
— Новая Цереквия и Кетж, — указал головой один из последних беженцев, едущий вместе с женой и монахом-миноритом на телеге, полной имущества и детей. — Уже вторые сутки горят. Там, наверно, кучи побитых людей лежат…
— Это кара Божья, — сказал Жехорс. — Бегите, люди, да побыстрее! И подальше. Потому как, истинно глаголю вам, будет как нападение тому лет двести: дойдут вороги аж до Легницы. Так нас Бог карает. За грехи священников.
— Это что ж вы говорите?! — возмутился монах. — Какие грехи? У вас что, разум помешался? Не слушайте его, братья! Это ложный пророк! Или предатель!
— Бегите, добрые люди, бегите! — Жехорс подогнал коня, но еще повернулся в седле. — А монахам и попам не верьте! И воду в пригородах не пейте! Епископ вроцлавский приказал колодцы травить!
Они миновали притихшие в ужасе Глубчицы, ехали дальше, держа справа Опавские горы и массив Толстого Есёника. Направление указывали дымы, которых становилось все больше. Горели уже не только Новая Цереквия и Кетж, но и по меньшей мере пять других поселений.
Выехали на взгорье. И увидели двигающийся Табор. Длинную колонну конницы, пехоты, телег. Услышали пение.
Slyšte rytieři boží, připravte se již k boji,
chválu boží ku pokoji statečně spievajte!
Antikristus již chodí, zapálenú péčí vodí,
knezstvo hrdé již plodí, pro Buoh znamenajte!
Впереди едут хорунжие, над ними развеваются знаки. Знамя Табора — белый с золотой Чашей и девизом «veritas vincit»[694]. И вторая хоругвь, полевых войск, тоже белая, на ней вышиты красная Чаша и золотая облатка, окруженные терновым венком.
За хорунжими едут командиры. Покрытые пылью и славой воины великие вожди. Прокоп Голый, которого легко узнать по фигуре и огромным усищам. Рядом с ним Маркольт из Браславиц, знаменитый таборитский проповедник и идеолог. Он, как и Прокоп, поет, и так же, как на Прокопе, на нем меховой колпак и шуба. Поет также Ярослав из Буковины, командующий полевыми войсками Табора. Поет, чудовищно фальшивя, Ян Блех из Тешницы, гейтман общинных войск. Рядом с Блехом едет, но не поет, на боевом жеребце Блажей из Кралуп в тунике с большой красной Чашей на латах. Рядом Федька из Острога, дерущийся рядом с гуситами русский князь, атаман и дебошир. Дальше следуют вожаки городских рекрутов: Зигмунт из Вранова, гейтман Сланого и Отик из Лозы, гейтман Нимбурка. За ними — союзник таборитов, рыцарь Ян Змрзлик из Свойшина, в полных доспехах, на щите герб: три красные полосы на серебряном поле. Два едущих бок о бок со Змрзликом рыцаря также носят гербы. Польская Венява, черная буйволиная голова красуется на золотом щите Добеслава Пухалы, ветерана Грюнвальда, ведущего хоругвь, состоящую из поляков. На щите у Яна Товачовского из Чимбурка красные и серебряные зубцы. Он командует сильной ратью моравцев.
Tráva, kvietie i povietřie, plač hlúposti človiečie,
zlato, kamenie drahé, poželejte s námi!
Anjelé archanjelé, vy kristovi manželé,
tróny, apoštolové, poželejte s námi!
Ветер дул от Есёника. Было одиннадцатое марта 1428 года Господня. Четверг перед воскресеньем Letare[695], которое в Чехии называют Дружебным.
Конный разъезд. Легковооруженные в капалинах и саладах, с рогатинами.
— Урбан Горн и Рейнмар из Белявы. Фогельзанг.
— Знаю, кто вы, — не опускает глаз командир разъезда. — Вас ожидали. Брат Прокоп спрашивает, свободна ли дорога. Где неприятельские войска? Под Глубчицами?
— Под Глубчицами, — насмешливо улыбается Урбан Горн, — нет никого. Дорога свободна, никто ее вам не преградит. В округе нет никого, кто осмелился бы.
Глубчицкие пригороды полыхали, огонь быстро поедал соломенные крыши. Дым совершенно застил город и замок — объект хищных взглядов таборитских командиров. Прокоп Голый заметил эти взгляды.
— Не трогать, — повторил он, выпрямляясь над поставленным посреди кузницы столом. — Не трогать больше ни Глубчиц, ни окружающих деревушек. Князь Вацлав погорельные выплатил. Договор заключен. Мы слово сдержим.
— Они, — буркнул проповедник Маркольт, — свое не сдерживают.
— А мы сдержим, — обрезал Прокоп. — Ибо мы Божьи воины и истинные христиане. Выдержим слово, данное князю глубчицкому, наследнику Опавы. Во всяком случае, до тех пор, пока хозяин Опавы будет держать свое. Но если предаст, если выступит против нас с оружием в руках, тo, клянусь именем Господа, унаследует только дым и пепел.
Из присутствующих в превращенной в штаб кузнице командиров некоторые улыбнулись при мысли о резне. Ярослав из Буковины расхохотался в открытую, а Добко Пухала радостно потер руки. Ян Блех ощерился. Очами души своей уже видя, кажется, пожары и убийства. Прокоп заметил все.
— Мы идем в епископские земли, — заявил он, упираясь кулаками в покрывающие стол карты. — Там будет что жечь, будет что брать.
— Епископ Конрад, — проговорил Урбан Горн, — вместе с Путой из Частоловиц стягивает войска под Нисой. На помощь им идет Ян Зембицкий. Подходит также Рупрехт, князь Любина и Хойнова. И его брат, Людвик Олавский.
— Сколько их будет вкупе?
Горн взглянул на Жехорса. Жехорс кивнул, знал, что все ожидают, какими сведениями похвалится прославленный Фогельзанг.
— Епископ, Пута, князья, — Жехорс поднял голову после довольно долго продолжавшегося подсчета, — иоанниты из Стжегома и Малой Олесьницы. Наемники, городские контингенты… Вдобавок крестьянская пехота… Вместе — от семи до восьми тысяч человек. В том числе около трехсот копий конников.
— От Крапковиц и Глогувка, — вставил Ян Змрзлик из Свойшина, который как раз вернулся из разведки, — движется молодой князь Болько, наследник Опеля. Его войско дошло до Казимежа, оседлало мост на Страдуни, стратегический пункт на тракте Ниса — Рачибуж. Какая может быть сила у Болько?
— Что-нибудь около шестидесяти копий, — спокойно ответил Жехорс. — Плюс примерно тысяча пехотинцев.
— Чтоб его дьявольская проказа взяла, этого опольца! — буркнул Ярослав из Буковины. — Блокирует нас, угрожает флангу. Мы не можем идти на Нису, оставив его за спиной.
— Значит, ударим прямо на него, — предложил Ян Блех из Тешницы. — Всей силой. Сомнем…
— Он расположился в таком месте, где на него трудно будет ударить, — покрутил головой Жехорс. — Страдуня разлилась, берега топкие.
— Кроме того, — поднял голову Прокоп, — время не позволяет. Если ввяжемся в бой с Больком, епископ наберет больше сил, займет более удобные позиции. Когда увидит, что у нас трудности, очнутся в Рачибуже регентша Гелена, эта волчица, и ее вредный сынок Николай. Готов решиться на что-нибудь радикально глупое Пжемко Опавский, да и для Вацлава это может оказаться крепким искусом. Все окончилось бы окружением, боем на несколько фронтов. Нет, братья. Епископ — наш самый злейший враг, так что идем что есть духу на Нису. Выходим! Главные силы — на тракт, направление Озоблога… А для братьев Пухалы и Змрзлика у меня будет другое задание. Но об этом чуть погодя. Сначала… Рейневан!
— Брат Прокоп?
— Юный Опольчанин… Ты его знаешь, мне кажется?
— Болека Волошека? Учился с ним в Праге…
— Прекрасно получается. Поедешь к нему. Вместе с Горном. В качестве посла. От моего имени предложите ему соглашение…
— Он не захочет, — холодно сказал Урбан Горн, — нас слушать.
— Доверьтесь Богу. — Прокоп взглянул на ожидающих приказов Добка, Пухалу и Яна Змрзлика, губы его кривила злая гримаса. — На Бога и на меня. Уж я сделаю так, чтобы он захотел.
Весенняя Страдуня действительно оказалась достаточно серьезной преградой, болотистые поля стояли под водой, течение омывало стволы прибрежных верб, уже серебрящихся распухшими почками. На разливе было полно лягушек.
Конь Урбана Горна плясал по дороге, месил копытами грязь. Горн натянул вожжи.
— К князю Болеку! — крикнул стоящей на мосту страже. — Посольство!
Горн крикнул уже в третий раз. А стражники не отвечали. И не переставали целиться в них из арбалетов и упирающихся в поручни моста гаковниц. Рейневан начинал беспокоиться. То и дело оглядывался на лес, подумывая, успеет ли в случае погони домчаться до него.
Из леса на другом берегу выехали четверо конников. Трое остановились на предмостье, четвертый, в полных доспехах, въехал на мост, гремя подковами. Герб на его щите не был, как вначале подумал Рейневан, чешским Одживонсом — это был польский Огоньчик.
— Князь, — крикнул всадник, — послов примет! Давайте оба сюда, на наш берег.
— Рыцарское слово?
Огоньчик поправил опадающее забрало шлема, поднялся на стременах.
— Э-эй! — В его голосе послышалось изумление. — Я ж вас знаю! Вы — Белява!
— Вы, — припомнил Рейневан, — рыцарь Кжих… Из Костельца, да?
— Гарантирует ли князь Болько, — сухо прервал обмен любезностями Горн, — нам посольскую неприкосновенность?
— Его милость князь, — поднял бронированную руку Кших из Костельца, — дает рыцарское слово. А Рейневана из Белявы не обидит. Проезжайте.
— Прошу, прошу, прошу, — проговорил, затягивая слова, Болько Волошек, князь Глогувки, наследник Ополя. — Прокоп должен чувствовать уважение, если посылает ко мне столь значительных особ. Столь значительных и столь известных. Чтобы не сказать — пользующихся дурной известностью.
Свита князя, присутствующая на штабном совещании, зашепталась и забурчала. Штаб собрался в хате на краю деревни Казимеж и состоял из одного герольда в голубом, украшенном золотым опольским орлом, пяти рыцарей в доспехах и одного священника, тоже, впрочем, в латах, носящего нагрудник и мышки[696]. Из рыцарей трое были поляки — кроме Кшиха из Костельца, князя сопровождал знакомый Рейневану силезский Нечуя и неизвестный ему Правдиц. У четвертого рыцаря на щите был серебряный охотничий рог Фалькенхайнов. Пятым был иоаннит.
— Господин Урбан Горн, — продолжал князь, оглядывая послов недружелюбным взглядом, — известен по всей Силезии в основном по рассылаемым епископом и инквизицией приказам «хватать и не пущать». И извольте: господин Урбан Горн, безбожник, бегард, еретик и шпион, выполняет роль посла на службе Прокопа Голого, архиеретика и ересиарха.
Иоаннит враждебно заворчал. Князь сплюнул.
— А ты, — Волошек перевел взгляд на Рейневана, — как вижу, окончательно примкнул к еретикам. Всей душой запродался сатане и самоотверженно ему служишь, коли тебя с посольством посылают. А может, кацермэтр Прокоп думал, что если пошлет тебя, то чего-нибудь добьется за счет нашей бывшей дружбы? Ха, если он на это рассчитывал, то просчитался. Потому что скажу тебе, Рейневан, когда в Силезии на тебя всех собак вешали, разбойником и вором изображали, приписывали тебе самые чудовищные преступления, включая насилование девушек, то я тебя защищал, не позволял очернять. И что из этого получилось? Что я был глупцом… Но поумнел, — докончил князь после недолгой тяжелой паузы. — Поумнел! Посольство антихриста мне до задницы, болтать с вами и не подумаю. А ну, стража, взять их! А эту пташку — в плен!
Рейневан рванулся и аж присел, с такой силой стоящий за ним Кших из Костельца прижал его, вцепившись могучими руками в плечи. Двое прислужников схватили Горна за руки, третий с большой ловкостью завязал ему вожжи вокруг локтей и шеи, стянул, затянул узел.
— Бог видит, — преувеличенным жестом воздел руки поп. — Видит Бог, князь, ты поступаешь правильно. Firmetur manus tua. Да будет крепка мышца твоя[697], когда давит она гидру ереси.
— Мы — посланники… — простонал стискиваемый поляком Рейневан. — Ты дал слово…
— Вы — послы, но послы дьявола. А слово, данное еретику, силы не имеет. Горн — предатель и еретик. И ты тоже еретик. Когда-то, Рейневан, ты был мне другом, поэтому я связывать тебя не велю. Но заткнись!
Он съежился.
— Его, — князь головой указал на Горна, — я выдам епископу. Это моя обязанность как доброго христианина и сына церкви. Что же до тебя… Однажды я тебя уже спас по старой дружбе. И сейчас тоже отпущу…
— Это как же так? — взвизгнул священник, а Фалькенхайн и иоанниты заворчали. — Кацера отпустите? Гусита?
— Ты заткнись, патер. — Волошек сверкнул из-под усов зубами. — И не пищи, пока не спросят. Отпущу тебя на волю, Рейневан из Белявы, помня когдатошнюю нашу дружбу. Но это последний раз, клянусь муками Господними! Последний раз! Не вздумай мне больше попaдaтьcя на глаза! Я стою во главе крестоносного войска, вскоре мы соединим свои силы с епископской армией, вместе пойдем на Опаву, чтобы вас, кацеров, стереть с лица земли. Даст Бог, оценит епископ Вроцлавский, какой я правоверный католик! Кто знает, может, за это простит мне мои долги. Кто знает, может, вернет то, что некогда грабанул у Опольского княжества! Выше крест, так хочет Бог, вперед, вперед на Опаву!
— Там, где были предместья Опавы, — проговорил связанный Горн, — сегодня ветер пепел разносит. Вчера Прокоп был уже под Глубчицами. Сегодня он еще ближе.
Болько Волошек подскочил и коротко ударил его кулаком по уху.
— Я сказал, — прошипел он, — что не стану с тобой болтать, предатель. А слушать твою болтовню — тем более. Рейневан! — резко повернулся он. — Что он об Опаве говорил? Что она вроде бы взята? Не верю! Отпусти его, Кжих!
— Опава защитилась. — Отпущенный Рейневан помассировал руку. — Но пригороды сожжены. Сожжены Кетж и Новая Цереквия, а до тогo еще Гуквальды и Острава. Градец на Моравице и Глубчицы уцелели, и все это благодаря исключительной разумности князя Вацлава. Он договорился с Прокопом, заплатил пожоговые, уберег княжество. Во всяком случае, его часть.
— И я должен в это поверить? Поверить, что Пшемек Опавский не стал биться? Что позволил сыну договариваться с гуситами?
— Князь Пшемек сидит за стенами опавского замка, как мышь под метлой. Посматривает на пожары, потому что в какую сторону ни глянет — всюду пожар. А у молодого князя Вацлава, видать, свой разум. Позавидовать и подражать.
— Бог накажет, — взвился священник, — тех, кто с кацерами стакивается, кто с ними договаривается. Договор с кацером — это договор с сатаной! Кто его заключит, тот будет на веки веков проклят. И здесь, на земле, при жизни покаран…
— Милостивый князь! — крикнул, влетая в комнату, солдат в капалине. — Посланец!
— Давай его сюда!
Гонец — это было видно и чувствовалось — не жалел ни себя, ни коня. Слой засохшей грязи покрывал его до пояса, а запах конского пота бил на несколько шагов.
— Говори!
— Идут чехи… — выдохнул гонец, хватая ртом воздух. — Большой силой… Все палят… Озоблога сожжена… Прудник взят…
— Чтоооо?
— Прудник взят… В городе жуткая резня… Чижовице горят… Белая горит… Захвачена… Гуситы…
— Ты что, вконец спятил?
— Гуситы… под Глогувком…
— А где епископская армия? Где Ян Зембицкий, где княжичи Рупрехт и Людвик? Где господин Пута?
— Под Нисой. Говорит, чтобы ясновельможный князь как можно скорее шел к ним…
— К ним?! — взорвался Волошек, стискивая засунутый за пояс буздыган. — Они пятятся, бросают мои города и имущество на погибель, а я должен идти к Нисе? Епископ приказывает? Конрад из Олесьницы, тот ворюга, пьяница и прелю… бабник, смеет мне приказывать? А вы чего зенки вытаращили? Советуйте, мать вашу! Советуйте! Что делать?
— В атаку! — рявкнул иоаннит. — Gott mit uns![698]
— Может, неверные сведения? — заморгал силезец герба Нечуя.
— Идем к Нисе, — твердо сказал Фалькенхайн, — соединяться с епископом Конрадом. Нас будет сила, в общем бою мы побьем еретиков. Отомстим за сожженные города…
Князь взглянул на него и скрежетнул зубами.
— Не советуй, как мстить. Советуй, как сохранить!
— Договориться? — бухнул Огончик. — Заплатить пожоговые?
— Чем платить? — скрипнул зубами Волошек. — Мой Прудник… Сладкий Иисусе! Мой Глогувек!
— Надо положиться, — снова проговорил священник, — на веру в Бога… Будет то, что Бог даст… Вот Библия… Раскрою наугад, что прочту, тому исполниться…
— И предали заклятию, — раздельно проговорил, опережая священника, Урбан Горн, — все, что в городе: и мужей, и жен, и молодых, и старых, и волов, и овец, и ослов, все истребили мечом[699].
Болько Волошек обжег его взглядом, Горн утих. Но тут же заговорил Рейневан.
— И сжег Иисус Гай, — подхватил он, — и обратил его в вечные развалины, в пустыню до сего дня[700]. Подумай, Болько. Прими решение. Пока еще не поздно… Это революция, Болько, — продолжал он, видя, что Пяст не спешит его прерывать. — Мир обретает новый вид, набрав большие обороты. Колесница истории мчится, уже никакая сила не в состоянии удержать ее. Ты можешь сесть на нее либо позволить смести себя. Выбирай.
— Ты, князь, можешь, — проговорил Горн, — быть с победителями либо среди побежденных. Побежденным, как утверждают классики, всегда горе. Победителям же… Победителям — власть и могущество. Ибо новый вид мир примет также на картах.
— Не понял?
— Sapienti sat dictum est[701]. Пограничные столбы, милостивый князь, передвинутся в пользу победителей. И тех, кто с ними сподвижничает.
— Это что, — в глазах юного князя появилась искорка, — предложение? Оферт?
— Sapienti sat.
— Хм, — искорка не исчезла, — и, говоришь, в мою пользу? А конкретно?
Горн с превосходством усмехнулся, глазами указал на свои узы. По знаку Волошека их немедленно разрезали. Видя это, Фалькенхайн снова заворчал, а иоаннит ударил кулаком по рукояти меча. Священник аж подпрыгнул.
— Господин! — взвизгнул он. — Не слушай дьявольских наущений! Эти гуситские змеи сочат яд в уши твои! Помни веру предков! Помни…
— Заткни хайло, поп.
Священник подскочил еще выше.
— Taк вот какой ты? Такой? — крикнул он еще громче, размахивая руками перед самым носом князя. — Мы тебя знаем! Вероотступник! Ренегат! С кацерами стакиваешься! Рыцари! Бей его, кто в Бога верит! Проклинаю тебя! Будь ты проклят в доме и во дворе, будь проклят спящий, встающий, ходящий…
Болько Волошек с размаху саданул его буздыганом по виску. Железная шестиперая головка с громким треском переломила кость. Священник повалился как колода, выгибая спину и дергаясь. Князь отвернулся, на его яростно искривленных губах уже был приказ. Но ему не пришлось его отдавать. Поляки с опережением читали намерения своего хозяина. Кших из Костельца мощным ударом барты разбил голову выхватывающему меч иоанниту, Правдиц мизерикордией ткнул Фалькенхайма в горло, силезский Нечуя добавил стилетом в спину. Трупы повалились на глинобитный пол, разлилась лужа крови.
Прислужники и пажи глядели, раззявив рты.
— Ох, — широко улыбнулся Огоньчик. — Вот денек счастливый. Давненько не доводилось прибить крестовика.
— К армии! — крикнул князь. — К людям! Успокоить! Особенно немцев. Если кто начнет возражать — топором по лбу! И готовиться к походу!
— К Нисе?
— Нет. К Крапковицам и Ополю. Исполнять!
— Так точно!
Болько Волошек повернулся, уставился горящими глазами на Рейневана и Горна. Он дышал быстро, громко и неровно. Руки у него дрожали.
— Sapienti sat, — проговорил он хрипло. — Вы слышали, что я приказал? Отвести войска, притом так, чтобы избежать контакта с вашими разведчиками. Я не пойду к Нисе, не поддержу епископа. Прокоп должен воспринять это как союзнический акт. Вы взамен сохраните мои владения. Глогувек… Но это не все. Не все, клянусь муками Спасителя! Передайте Прокопу… — Юный князь гордо поднял голову. — Передайте, что союз со мной потребует существенных изменений на картах. Конкретно…
— Конкретно, — повторил Горн, — Волочек пожелал получить пожизненные ленны: Гуквальдов, Пжибора, Остравы и Френштата. Как мы решили, я ему это пообещал. Но ему показалось мало, он добивался Намыслова, Ключборка, Грыжова, Рыбника, Пщины и Бытома. Я пообещал их ему, брат Прокоп, поручившись твоим именем. Наверно, поспешил?
Прокоп Голый ответил не сразу. Опершись спиной о боевую телегу, он ел, не садясь, липовой ложкой черпал из горшка клецки, подносил ко рту. Молоко высыхало у него на губах.
За телегой и спиной Прокопа ревел и зверствовал пожар, огромным костром полыхал город Глухолазы, пылала как факел деревянная приходская церковь. Огонь пожирал крыши и стрехи, дым вздымался в небо черными клубами. Крики убиваемых не утихали ни на мгновение.
— Нет, брат, не поспешил. — Прокоп Голый облизнул ложку. — Ты поступил правильно, пообещав от моего имени. Мы дадим ему все, что обещано. Болеку полагается возмещение. За обиду. Потому что как-то так получилось, что Змрзлик и Пухала, пустив с дымом Белую и Прудник, с разгона спалили также и его любимый Глогувек. Мы подровняем ему этот ущерб. Большинство мест, которые он желает получить, все равно, по правде говоря, придется сначала захватить. Посмотрим при захвате, какой из Болека союзник. И наградим по заслугам перед нашим делом.
— И заслугам перед Богом, — вставил с полным ртом проповедник Маркольт. — Наследник Ополя должен принять причастие из Чаши и присягнуть четырем догматам.
— Придет и это время. — Прокоп отставил миску. — Кончайте есть.
На усах Прокопа засыхало молоко и мука от клецок. За спиной у Прокопа город Глухолазы превращался в пепелище. Убиваемые жители выли на разные голоса.
— Приготовиться к маршу. На Нису, Божьи воины, на Нису!
— Гус кацер, — скандировали первые шеренги епископской армии, построенной на Монашьем лугу. — Гус кацер! Гу! Гу! Гу!
Известие о идущих на Нису таборитах должно было дойти до вроцлавского епископа уже давно — и неудивительно, не так-то, пожалуй, просто совершить скрытный маневр армии, насчитывающей свыше семи тысяч людей и почти две сотни телег, — особенно если эта армия сжигает все поселения на трассе марша и вдоль нее, четко помечая свой путь пожарами и дымами. Следовательно, у епископа Конрада было достаточно времени, чтобы сформировать войско. Достаточно времени было и у клодзкого старосты, господина Путы из Частоловиц, чтобы прибыть с помощью. Собрав под своей командой тысячу сто коней конницы и почти шесть тысяч крестьянской пехоты, имея мощный резерв и тылы в виде вооруженных горожан и городских стен, епископ и Пута решили принять бой в поле. Когда Прокоп Голый явился к Нисе, он застал в районе Монашьего луга силезцев под оружием и штандартами, построенных и готовых к бою. И принял вызов.
Когда гейтманы проверили войско — а проверили они его быстро, — Прокоп приступил к молитве. Он молился спокойно и негромко. Не обращая никакого внимания на выкрикиваемые силезцами оскорбления.
— Гус кацер! Гус кацер! Гу! Гу! Гу!
— Господь, — говорил он, сложив руки. — Владыка всех Сил Небесных. К Тебе обращаем мы молитвы наши… Будь нашим щитом и защитой, оплотом и твердыней в опасностях войны и разливе крови. Да пребудет с нами, грешными людьми, милость Твоя.
— Сыны дьявола! Сыны дьявола! Гу! Гу! Гу!
— Отпусти нам вины и прегрешения наши. Вооружи силой войско. Пребудь с нами в бою, дай нам отвагу и мужество. Будь нашей утехой и прибежищем, дай силу, чтоб могли мы победить антихристов, врагов наших и Твоих.
Прокоп перекрестился, знаком креста осенили себя другие: Ярослав из Буковины, Ян Блех, Отик из Лозы, Ян Товачовский. Широко, по-православному, перекрестился князь Федор из Острога, который только что вернулся, спалив Малую Щинаву. Перекрестились Добко Пухала и Ян Змрзлик, которые вернулись, спалив Стшелечки и Крапковице. Стоявший на коленях около бомбарды Маркольт крестился, бил себя в грудь и твердил, что его culpa[702].
— Боже на небеси, — возвел очи горе Прокоп, — Ты покоряешь бушующее море, Ты обуздываешь его бурлящие волны. Ты истоптал Рахаба[703] как падаль, раскидал могущественных врагов десницей Твоей. Сделай так, чтобы и сегодня, с этого поля, побежденной ушла сила вражья. В бой, братья. Начинайте во имя Господа!
— Вперед! — заорал Ян Блех из Тешницы, выезжая на пляшущем коне перед фронтом армии. — Вперед, братья!
— Вперед, Божьи воины! — махнул буздыганом Зигмунт из Вранова, давая знак, чтобы перед ратью подняли дароносицу. — Начинайте!
— Нааааачинааать! — прошли вдоль линии армии крики сотников. — Нааааачинаать… Чииинааать… ииинааать…
Масса таборитской пехоты дрогнула, заскрипела доспехами и оружием, как дракон чешуей. И словно гигантский дракон ринулась вперед армия — фронтом шириной в полторы тысячи, — армия, насчитывающая четыре тысячи. Прямо на собранные под Нисой силезские войска. Встроенные в шеренги, тарахтели телеги.
Рейневан, который по примеру Шарлея для лучшего обозрения забрался на грушу, росшую на меже, высматривал, но высмотреть епископа среди силезцев не сумел. Он видел только красно-золотую епископскую хоругвь. Распознал знамена Путы из Частоловиц и самого Путу, галопирующего перед линиями рыцарства и сдерживающего его от беспорядочной атаки. Видел многочисленную рать иоаннитов, среди которых должен был быть Рупрехт, любинский князь, являвшийся как-никак великим приором Ордена. Он приметил знаки и цвета Людвика, князя Олавы и Немчи. Заметил — и скрежетнул зубами — хоругвь Яна Зембицкого с получерным-полукрасным орлом.
Табориты шли, двигаясь ровным, размеренным шагом. Поскрипывали оси телег. Укрытая за щитами, ощетинившаяся остриями линия силезской крестьянской пехоты не дрогнула, командующий ею наемник, рыцарь в полных пластинчатых латах, галопировал вдоль шеренг, кричал.
— Выдержат… — бросил Прокопу Блажей из Кралуп, в его голосе дрожало беспокойство. — Переждут, подпустят на выстрел… Раньше конники не двинутся…
— Понадеемся на Бога, — ответил Прокоп, не отрывая взгляда от поля. — Надежда на Бога, брат.
Табориты шли. Все увидели, как Ян Блех выезжает вперед, вперед строем. Как подает знак. Все видели, какой отдает приказ. Над головами марширующих рот взвилась песня. Боевой хорал.
Ktož jsú boží bojovnicí
a zákona jeho!
Prostež od Boha pomoci
a doufejte v ného!
Силезская линия явно дрогнула, щиты качнулись, копья и алебарды заколебались. Наемник — Рейневан уже различил баранью голову на его щите и знал, что это Хаугвиц, — орал, командовал. Песня гудела, громовым грохотом перекатывалась над полем.
Kristus vám za škody stojí
stokrát víc slibuje!
Pakli kdo proň život složí,
večný mit bude!
Tent Pán velí se nebáti
záhubcu telesných!
Velít i žyvot složiti
pro lásku svých bližních!
Из-за силезских щитов выглянули арбалеты и пищали. Хаугвиц орал до хрипоты, запрещал стрелять, приказывал ждать. Это была ошибка.
С подошедших на триста шагов гуситских телег выстрелили тарасницы, по щитам загрохотал град пуль. Через мгновение с шипением на силезцев полетела плотная туча болтов. Повалились убитые, завыли раненые, линия щитов заколебалась, силезские пехотинцы ответили огнем, но беспорядочным и неприцельным. У стрелков дрожали руки. Потому что по команде Блеха таборитская рать ускорила шаги. А потом побежала. С диким ором.
— Не устоят… — В голосе Блажея из Кралуп прозвучало вначале недоверие, потом надежда. А потом уверенность. — He устоят! С нами Бог!
Хоть это казалось невероятным, силезская линия вдруг распалась, словно неожиданно сдутая ветром. Бросив щиты и копья, крестьянская пехота кинулась наутек. Хаугвица, пытавшегося их удержать, повалили вместе с конем. В сумятице и панике, бросая оружие, прикрывая на бегу головы руками, силезские крестьяне мчались к пригороду и приречным кустам.
— На них! — ревел Ян Блех. — Гыр на них! Бей!
На Монашьем лугу загудели рога. Видя, что уже самое время, Пута из Частоловиц поднимал рыцарство. Наклонив копья, тысяча сто железных конников ринулись в атаку. Земля задрожала.
Блех и Зигмунт из Вранова мгновенно поняли серьезность положения. По их приказу таборитская пехота тут же сплотилась в закрытого щитами ежа. Телеги развернули боками, из-за опущенных бортов выглянули зёвы хуфниц.
Железная лавина скачущего рыцарства четко перестроилась, разделилась на три группы. Центральная, под хоругвью епископа, с самим Путой впереди, должна была клином расщепить и разделить таборитский строй. Две другие намеревались схватить его словно в клещи: иоанниты Рупрехта справа, зембицкий и олавский княжичи — слева.
Конники пошли сотрясающим землю галопом. Табориты, хоть в их охваченных ужасом глазах вырастали салады и железные налобники коней, ответили смелым ором, из-за щитов выглянули и наклонились сотни глевий, альшписов, рогатин, вил и гизарм, поднялись сотни алебард, цепов и моргенштернов. Градом посыпались болты, гукнули пищали и гаковницы, грохотнули и плюнули сечкой хуфницы. Смертоносный залп перемешал иоаннитов Рупрехта, раня и пугая коней, притормозил конницу из Зембиц и Олавы. Однако наемники епископа и одетые в металл люди Путы из Частоловиц не позволили себя придержать, с натиском и грохотом навалились на чешскую пехоту. Загрохотало железо по железу! Завизжали кони. Закричали и завыли люди.
— Сейчас! Вперед! — указал буздыганом Прокоп Голый. — Начинай, Ярослав!
Ему ответил рев сотен глоток. С левого фланга на поле рванулась конная рать Ярослава из Буковинцы и Отика из Лозы, а с правого ударили моравцы Товачовского, поляки Пухалы и дружина Федьки из Острога. За ними помчался в поле пеший резерв — ужасные станские цепники.
— Гмрррр на ниииих!
Они добежали. Над визгом коней и ревом людей взвился громкий и звучный грохот оружия, дубасящего по латам.
Атаку Отика из Лозы пытались сдержать иоанниты, нимбуржцы смели их первым же ударом, туники с белыми крестами мгновенно устлали пропитавшуюся кровью землю. Зембичане мужественно стояли, не только не отступили под напором, но даже отбросили копейщиков Ярослава из Буковины. Рыцари и оруженосцы из Олавы тоже храбро выдержали напор атаки Добека Пухалы и Товачовского, но не сдержали сыплющихся на них ударов польских и моравских мечей, заколебались. А когда увидели, как Пухала страшным ударом топора раскроил голову Типранда де Рено, командира наемников, надломились. Закачался и словно стекло лопнул весь левый фланг. Пута из Частоловиц увидел это. И хоть был завязан боем с пехотой, хоть был забрызган кровью, мгновенно заметил и понял угрозу. А когда, поднявшись на стременах, увидел обходящую его справа конницу Ярослава из Буковины, тогда заметил продирающихся к нему латников Отика из Лозы и мчащуюся на помощь орду цепников, понял, что проиграл. Уже охрипшим голосом выкрикивая команды, развернулся, чтобы увидеть, как бегут епископские наемники, как бежит с поля боя гофмейстер Вавжинец фон Рограу, как бежит Гинче фон Боршнитц, как убегает Николай Зейдлиц, отмуховский бургграф. Как разбегается разбитое рыцарство из Зембиц. Как под напором моравцев и поляков показывает тыл разреженная Олава. Как погибает коммандор Дитмар де Альзей, как, видя это, кидаются бежать недобитые иоанниты, как безжалостно рубят их конники Отика из Лозы. Как зацепленный крюком гизармы падает с коня юный оруженосец Ян Четтерванг, сын клодзкского патриция. Которому он, Пута из Частоловиц, клодзкский староста, поклялся, что в бою будет охранять единственного сына.
— Ко мне! — рявкнул он. — Ко мне, Клодзк!
Но крик криком, а бой и армия распоряжаются своими законами. Пока по его призыву клодзкское рыцарство и остатки наемников оказывали гуситам яростное, но уже бесполезное сопротивление, Пута из Частоловиц развернул коня и сбежал. Такова была нужда, так надо было. Необходимо было спасать Нису — все еще крепко вооруженную и способную сопротивляться епископскую столицу. Надо было спасать Силезию. Клодзкскую землю.
И собственную шкуру.
Находясь уже совсем близко от рва, городских стен и Таможенных ворот, безжалостно принуждаемый к галопу конь Путы изорвал в клочья брошенную, втоптанную в весеннюю грязь епископскую хоругвь. Черных орлов и красные лилии.
Так — сокрушительным ударом и очередным триумфом Прокопа Великого — закончилась битва под Нисой, проходящая на Монашьем поле и в его околицах назавтра после святой Гертруды лета Господня 1428-го.
Потом все было как обычно. Упоенные победой толпы гуситов принялись дорезать раненых и обдирать убитых. Последних насчитали около тысячи, но Рейневан уже во время ужина услышал песенку, доведшую результат до трех тысяч. В сумерки песенка удлинилась еще на два куплета, а количество убитых увеличилось на следующие две тысячи.
Теперь пришла очередь торжествующих чехов выкрикивать под стенами Нисы оскорбления, угрозы, насмешки и разные мерзости о папе, а защитникам досталось сидеть как мышам под метлой. Был сожжен пригород, не пощадили ни одной халупы, но город не атаковали. Прокоп ограничился обстрелом из бомбард, впрочем, не очень интенсивным, а проповедник Маркольт организовал у стен вечернее шествие с факелами и насаженными на острия пик головами полегших.
Наутро, прежде чем закончили загружать добычу на телеги, к Горну и Рейневану явился Фогельзанг в лице сбежавшего из города Дроссельбарта. Незамедлительно отправились к Прокопу. Ниса, доложил Дроссельбарт, хорошо готова к обороне, Пута владеет ситуацией, поддерживает железную дисциплину, в зародыше душит любые проявления паники и пораженчества. У него достаточно сил и средств, чтобы в случае осады эффективно и долго оборонять город даже после того, как сбежали епископ и княжичи.
— Пока вы здесь устраивали парады с трупьими головами на пиках, — довольно нагло сообщил тощага, — епископ сбежал через Вроцлавские ворота. Не отстали от него князья Рупрехт, Людвик Олавский и Ян Зембицкий.
Прокоп Голый не прокомментировал, только вопросительно глядел. Дроссельбарт понял без слов.
— О Рупрехте, — заявил он, — вы можете временно забыть, он будет бежать аж до Хойнова, на вашем пути уже не встанет. Если хотите знать мое мнение, вот-вот удерет также и его дядюшка. Людвик Бжеский, Людвик, как вы наверняка заметили, в бою участия не принимал, даже не двинулся от Бжега, хоть епископ лаялся. У него немалая сила, что-то около ста копий конников. А боя избегает. Или трусит, или… относительно этого ходят другие слухи… Говорить?
— Слушаю. — Прокоп задумчиво поигрывал кончиком уса. — Я внимательно слушаю.
— Жена Людвика Бжеского, Эльжбета, является, как вы знаете, дочерью бранденбургского курфюрста Фридерика. Курфюрст договаривается с польским королем Ягеллой, сватает к его дочери сына. Знает, что польский король тайно благоволит чехам, поэтому, чтобы его не раздражать и не подпортить шансов на марьяж с Польшей, курфюрст через дочь воздействует на князя Людвика, чтобы тот избегал…
— Достаточно. — Прокоп отпустил ус. — Какие-то глупости, жаль время тратить. Но подкармливайте эти слухи, подкармливайте. Пусть кружат. Что скажете о Яне Зембицком? И о юном князе Олавы?
— Прежде чем они сбежали из Нисы, был скандал. Между ними двумя и Путой из Частоловиц. Не секрет, в чем дело. Оба хотят спасти свои княжества. Короче говоря, хотят договориться. Откупиться.
— Тех, кто с нами связывается, — медленно сказал Прокоп, — Люксембуржец грозит лишить жизни, чести и имущества. Церковь для коллекции добавляет проклятие. Они забыли об этом? Или считают угрозы пустышками?
— Люксембуржец далеко, — пожал плечами Дроссельбарт. — Очень далеко. Слишком далеко для короля. Король обязан защищать подданных. А что делает Зигмунт? Сидит в Буде. В стычке с Путой князья воспользовались этим aргументом не один раз.
— Каково ваше мнение? — поднял голову Прокоп Голый. — Горн? Белява?
— Ян Зембицкий — предатель, — поспешно выпалил Рейневан. — Завравшийся мерзавец! Сбежал из Нисы, предал и оставил одного Путу, своего будущего тестя. Он предает Люксембуржца, хочет договориться с нами, потому что сегодня ему так выгоднее. Завтра он ради выгоды предаст нас!
Прокоп долго смотрел на него, наконец сказал:
— Я полагаю, что Ян Зембицкий и Людвик Олавский в нерешительности, что они колеблются, что не знают, как подойти к нам. Облегчим им задачу, сделав первый шаг. Если они действительно хотят вести переговоры, то ухватятся за возможность обеими руками. Поедете в Зембицы и Олаву, передадите предложение. Если они заплатят пожоговые и воздержатся от вооруженных действий, я пощажу их княжества. Если не заплатят или договор нарушат, то и за сто лет не поднимутся из развалин и пепелищ. Поедете немедленно, Горн и брат Дроссельбарт.
— А я? — спросил Рейневан. — Я — нет?
— Ты — нет, — спокойно ответил Прокоп. — Ты что-то слишком уж возбуждаешься. Я чувствую в этом что-то личное, какую-то злость, какую-то личную месть. Мы в этой кампании реализуем высшие цели и идеи. Несем истинное слово Божие. Жжем церкви, в которых вместо Бога почитают римского антихриста. Караем продавшихся Риму прелатов, притеснителей и угнетателей народа. Караем жаждущих славянской крови немцев. Но кроме высоких идей, есть у нас и практические интересы. Урожай был скверный, кроме того, мы начинаем ощущать результаты блокады. Стрых[704] овса стоит в Праге четыре гроша, Рейнмар, четыре гроша! Чехам грозит голод. Мы отправились в Силезию за добычей и трофеями. За деньгами. Если я могу получить деньги без боев и человеческих жертв, тем лучше, тем больше выгода. Договоры и союзы, запомни, это столь же хороший способ ведения войны, как и обстрел из бомбард. Ты это понимаешь?
— Понимаю.
— Прекрасно. Но я все равно подожду, пока это отстоится в твоей душе. А пока в Зембицы и Олаву пойдут Горн и Дроссельбарт. Без тебя. Для тебя у меня есть другое задание…
На следующий день, в субботу перед воскресеньем Judica[705], которую в Силезии называют Белой, а в Чехии Смертной, Прокоп начал переговоры с Путой из Частоловиц относительно откупных за взятых в бою пленников. В это время Ярослав из Буковины и Зигмунт из Вранова спалили Отмухов и Пачков, украсив небо двумя могучими, видимыми издалека столбами дыма. Отик из Лозы, Змрзлик и Товачовский тоже не бездействовали — спалили Виднаву и захватили замок Яворник. Не сплоховал Пухала, тщательно и методично сжигавший епископские деревни и фольварки.
Однако Прокоп нашел время для Рейневана. Оторвался от переговоров, чтобы попрощаться. И дать последние указания.
— Твое задание имеет первостепенное значение для кампании. Сейчас, с глазу на глаз, я говорю тебе: оно гораздо важнее, чем соглашения, заключаемые Горном и Дроссельбартом. Я говорю это тебе, так как вижу, что ты все еще дуешься на меня за то, что я не послал тебя с ними. Повторяю: ты получаешь задание стократ более важное. И не скрываю: во сто раз более трудное.
— Я выполню его, брат Прокоп, — поклялся Рейневан. — Во славу Чаши.
— Во славу Чаши, — повторил с нажимом Прокоп Голый. — Хорошо, что ты так это понимаешь. И что понимаешь, сколь крепко ты связан с делом Чаши. Как и то, что только с нами ты отомстишь за брата и нанесенные тебе папистами обиды. Только таким, никаким иным образом ты не сможешь это сделать. Помни!
— Буду помнить!
— Поезжай с Богом.
Они отправились в полдень на пяти конях: Рейневан, Шарлей, Самсон, Бисклаврет и Жехорс. Самсон вез притороченный к луке седла фламандский гёдендаг, Шарлей вооружился грозно выглядевшим оружием, называемым фальцьоном, кривым, расширяющимся книзу булатом. Такое оружие, несмотря на сарацинский вид, выковывали во всей Европе, особенно популярным оно было в Италии. Фальцьон был легче меча и значительно более удобен в бою, особенно в толпе.
Под сожженным Отмуховом они переправились на левый берег Нисы и направились к цепи Рыхлебов. Ехали по трассе, по которой несколько дней тому прошли гуситские отряды, всюду, докуда хватал глаз, видны были следы этого движения и знаки реализации несомых Табором высоких целей и идей. От церквей, в которых почитали римского антихриста, остались одни пепелища. Там и тут на сухом суку висел какой-нибудь продавшийся Риму прелат. Вороны, вороны, волки и одичавшие собаки обгладывали трупы. В принципе следовало считать, что это трупы исключительно алчущих славянской крови немцев и врагов Чаши, надо было считать, что среди убитых нет ни в чем не повинных и случайных людей. Можно было так считать. Но никто так не считал.
Миновали епископское село Яворник, направились в горы, на Крутвальдский перевал. И здесь, весной, их прихватила зима.
Началось невинно, с того, что немножко сильнее захмурилось и подул более холодный ветер, ну и упало несколько мелких снежинок. Без предупреждения, моментально, несколько снежинок превратились в плотную белую метель. Падающий большими хлопьями снег мгновенно покрыл дорогу, побелил сосны, заполнил колеи. Путникам облепил лица, тая на ресницах, наполнил глаза водой. Чем выше к перевалу, тем делалось хуже — яростно дующий ветер вызвал вьюгу, они перестали видеть что-либо, кроме белых от снега конских грив. Ослепив их, вьюга принялась заигрывать с другими органами чувств — в снежной круговерти, можно поклясться, раздались дикий хохот, крики, вой. Никто из группы не был чрезмерно суеверным, но все вдруг начали как-то странно кукситься, горбиться, сжиматься в седлах, а кони, совершенно не подгоняемые, пошли быстрее, только порой беспокойно храпя.
К счастью, дорога вывела их в котловину, к тому же прикрытую буковым лесом. А потом они почувствовали дым и увидели огоньки.
Стояла тишина. В такую погоду даже собакам не хотелось лаять.
В корчме, кроме пива, подавали исключительно селедку, капусту и горох без жира — как-никак продолжался Великий пост. Народа же было столько, что для Рейневана и компании с трудом нашлось место. Среди гостей преобладали горняки с Золотого Склона и Цукмантля, не было недостатка и в военных беженцах — из-под Пачкова, из-под Виднавы, даже из-под Глухолазов. Гуситское нашествие определяло, разумеется, тематику разговоров, отодвинув даже экономику и секс. Все говорили о гуситах. Жехорс не был бы собой, если б не воспользовался оказией.
— Уж что я вам скажу, то скажу, — начал он, когда ему удалось заговорить. — Один на свете честно трудится и справедливо обретает хлеб свой насущный. Но другие едят этот хлеб как преступники и грабители, ибо не заработали его, а просто отняли у работающих и присвоили. А это как раз господа, прелаты, князья, монахи и монашенки, сосущие народ навроде пиявок, делающие сааавсем не то, чему учат и что наказывают Евангелии, а вовсе даже наоборот и вопреки. Все они, значит, закона Божьего враги и заслуживают кары. Знаете, братья, каким образом недавно сохранили свои дома и имущество крестьяне под Кетрой и Глубчицами? Тем, что взяли дело в свои руки. Когда чехи до них дошли, то увидели хозяйский замок и церковь уже в угольках, а хозяина с приходским священником — болтающимися на виселице. Обдумайте это дело, братья христиане. Как следует обдумайте!
Слушатели кивали головами, да, да, правда, правда, он верно говорит, притесняют нас вельможи и хозяева, жить не дают, еще пива, хозяин, а попы и монахи самые что ни на есть злющие кровопийцы, чтоб их черти взяли, пива, пива, mehr Bier[706], а податями, verfluchte Scheisse[707], так нac, наверно, скоро совсем удушат, тяжкие времена настали, у женщин токмо одно распутство в головах, молодежь бесится и старших не слушается, давней иначе было, больше пива, mehr Bier, открывай бочонок, хозяин, ух и соленая же эта ваша селедка, прям холера живая.
Шарлей втихую ругался, склонившись над миской, Самсон стругал прутик и вздыхал. Рейневан жевал горох, без жира такой же вкусный как, корм для кур. Под низким окопченным бревенчатым потолком стелился дым, волновалась паутина и плясали обманчивые тени.
Переночевали они в конюшне, рано утром отправились в дальнейший путь. В сторону Лондка. Рейневан и Шарлей не забыли Жехорсу его вчерашних выступлений. Отвели в сторонку, и ему пришлось выслушать несколько замечаний, в основном касающихся принципов конспирации. В Клодзко, напомнил Рейневан, Фогельзанг направляется с секретной и важной миссией. Это требует деликатности и скрытности. Чрезмерно обращая на себя внимание, можно повредить миссии. Жехорс сначала надулся, сослался на данные ему непосредственно Прокопом приказы. Именно распространяемая среди крестьян пропаганда, бахвалился он, порушила моральное состояние епископской пехоты под Нисой. И так далее, и так далее. Наконец согласился соблюдать несколько большую сдержанность. Выдержал каких-то полмили, до лежащей в полумиле за Лондком деревни Радохов.
— Вот что я вам скажу, вот что скажу! — выкрикивал он, забравшись на бочку, кучке крестьян и беженцев. — Попы и вельможи болтают, будто чехи несут войну. Ложь! Это не война, а братская помощь, мироносная миссия. С мирной миссией идут в Силезию Божьи воины, ибо мир pax Dei — для добрых чехов величайшая святыня. Но чтобы был мир, надобно победить врагов мира, и если надо, то оружием и силой! Не силезский народ, побратим, враг чехов, а епископ Вроцлава, прохвост, притеснитель и тиран. Вроцлавский епископ в сговоре с дьяволом, отравляет колодцы, задумал заразу по Силезии распространить, народ выморить. Поэтому чехи только против епископа, против попов, против немцев! Простой люд не должен бояться чехов!
Когда толпа погустела, поле для пропаганды нашел и Бисклаврет, который прочел собравшимся письмо Иисуса Христа, павшее с неба на поле в районе Опавы.
— О вы, грешники и паршивцы. Надвигается ваш конец, — воодушевленно читал он. — Я терпелив, но если вы с Римом, с этой вавилонской бестией не порвете, то прокляну я вас вместе с Отцом моим и ангелами моими на веки веков. Ниспошлю на вас град, огнь, молнии и бури, дабы погибли ваши труды, и изведу ваши виноградники, и заберу у вас всех овец ваших. Буду карать вас скверным воздухом, наведу на вас великую нужду. Запрещаю отдавать десятину негодным папистам, пресвитерам и епископам, слугам антихристовым; запрещаю слушать их. А кто отступит, тот не узрит жизни вечной, а в доме его народятся дети слепые, глухие и пархатые…
Слушатели крестились с искривленными ужасом лицами. Шарлей ругался себе под нос. Самсон спокойно молчал и прикидывался идиотом. Рейневан вздыхал, но уже ничего не предпринимал и ничего не говорил.
Долина Белой вывела их прямо в Клодзкскую Котловину. На отдых они остановились в корчме у селения Желязно. Обилие строений и корчем не yдивляло; они двигались по торговому пути, которым особенно любили пользоваться купцы, желавшие по дороге в Чехию обойти клодзкские мыта[708] и таможенные пункты. Учитывая значительною высоту Крутвальдского перевала, дорога была слишком тяжела для нагруженных телег, но купцы, странствующие налегке, часто выбирали именно эту дорогу. Компания избрала ее по другим причинам.
В корчме в Желязне, кроме купцов, путников и привычных в последнее время военных беженцев, задержалась группа вагантов, комедиантов и веселых жаков, создававших много шума и замешательства. Жехорс и Бисклаврет, конечно, не выдержали. Искушение было слишком велико. После того, как были рассказаны несколько весьма сальных анекдотов относительно папы, вроцлавского епископа и вообще клира, началась игра в политические загадки.
— Римская курия овечек пасет? — вопрошал Жехорс.
— Потому что с них шерсть стрижет! — хором отвечали ваганты, колотя кружками по столу.
— А теперь внимание! — кричал Бисклаврет. — О римской иерархии. Кто угадает? Virtus, ecclesia, clerus, diabolus! Cessat, calcatur, errat, regnat!
— Добродетель гибнет! — Жаки быстро соединяли слова в пары. — Церковь давит! Клир блудит! Дьявол правит!
Корчмарь крутил головой, несколько купцов демонстративно отвернулись спинами. Явно не нравилась вагантская потеха и пятерым одетым в коричневое странникам за соседним столом. Особенно одному из них, субъекту с кожей темной как у цыгана.
— Тихо, вы! — наконец потребовал темный. — Тихо, вы не одни в доме! Поговорить невозможно из-за вашего крика!
— Ого! — ответили ваганты. — Гляньте-ка! Диспутант нашелся! Кто б подумал!
— Заткнитесь, сказал я! — не сдавался темный. — Довольно озоровать.
Ваганты заглушили его свистом и поддельными звуками ветров. Но забавляться продолжали уже немного потише, по меньшей мере на несколько тонов ниже. Возможно, поэтому как раз и произошло то, что произошло. Слух Рейневана больше не приглушал смех, вызванный глуповатыми анекдотами о папах, антипапах, епископах и приорах, а сам Рейневан начал прислушиваться к другим звукам и голосам. Он и сам не знал, когда из бестолковщины и хаоса выловил нечто иное, а именно обрывки разговоров тех пяти бурых путников. Что-то было в их беседе, что-то такое, что привлекло его слух, какое-то слово, порядок слов, фраза. Может, имя? Сам не зная почему, Рейневан смочил палец в вине и начертал на столе знак Супирре, применяемый для подслушивания. Поймав на себе удивленный взгляд Самсона, Рейневан сухим пальцем повторил знак, нарочно выйдя за пределы линии, увеличивая его. И сразу же стал слышать четче.
— Можно узнать, — мягко проговорил Самсон, прекращая стругать веточку, — что ты задумал?
— Пожалуйста, не мешай. — Рейневан сосредоточился. — Супирре, spe, vero. Aures quia audiunt[709]. Супирре, spe, vero.
Он начал слышать каждое слово, прежде чем прозвучало заклинание.
— Чтоб я сдох, если вру, — говорил тип с темным лицом. — Такой фигуры я ни у одной бабы не видел. Никогда. Груди, как у святой Цецилии на картине в церкви, а твердые, прямо мраморные, когда она навзничь лежала, они торчали. Неудивительно, что князь Ян так сдурел от той французицы.
— Но потом поумнел, — фыркнул другой. — И отделался от нее. Приказал в яме запереть.
— За что да вознаградит его Бог, — захохотал темный. — Иначе не было бы нам дано попользоваться ею. А было, говорю вам, такое пользование, что ого-го. Мы там, в зембицком закутке, кажную ночь собирались… И кажную ночь ее сообча… Защищалась она, говорю вам, так яро, не раз морды нам не хуже кошки исцарапывала… Но из-за этого утеха еще лучшее была.
— И не боялись? Что заколдует, сглазит? Говорили, мол, бургундская ведьма с дьяволом в сговоре. Вроде бы сам каменецкий аббат сказал…
— И верно, — признался темный, — не совру, вначале побаивалися мы. Но охота победила, хе, хе. Что, часто вам случается драть красотку, которую прежде сам милостивый князь Ян Зембицкий на атласах крутил? Кроме того, нас успокоили те тюремные прислуги, мол, они уж три года как насильно трахают всех молодок, которые туды попадают, а уж с обвинением в чародействе — боле всего. Трахают их как хотят. И никому ничего не было. Перебирают с этими чарами-то.
— А поп на исповеди?
— А что мне поп? Я вам правду толкую, не видели вы ее, ту Адельку, значит. Увидели бы, догола раздетую, мигом бы у вас страхи улетели. В которую-то ночь мы ее…
Того, что случилось в которую-то ночь, компаньоны темного уже никогда не смогли узнать. Рейневан начал действовать как в трансе, почти бессознательно. Встал, как двинутый пружиной, подскочил, с размаха саданул болтуна кулаком по лицу. Хрустнул нос, брызнула кровь, Рейневан качнулся в бедрах, ударил еще раз. Получивший удар взвыл, взвыл так душераздирающе и жутко, что корчма замерла. Люди начали пробираться к дверям. Спутники воющего вскочили, но стояли словно окаменев. А когда получивший третий раз темный свалился с лавки на пол, сбежали. Бисклаврет и Жехорс вытолкали к выходу жаков и вагантов, Шарлей придержал подбегающего корчмаря. Девка-прислужница принялась тонко кричать.
Лежащий на полу темный тоже кричал. Тоже тонко, отчаянно, умоляюще. Подавился, когда Рейневан со всей силы пнул его по губам. Когда его подняли с пола, он бормотал, плевался кровью и зубами, тряс головой, сверкал белками глаз, размякал, обвисал. Рейневан примерился, но кулака ему стало недостаточно, он был совершенно неадекватным. Мир вокруг сделался ослепительно ярким, белым, светящимся. Он толкнул путника на столб, схватил со стола жбан, жбан разлетелся при первом же ударе, Рейневан нащупал на столе толстый посох, ударил опирающегося о столб по руке выше локтя. Хрустнуло, темный заскулил как пес. Рейневан ударил еще раз, изо всей силы, по другой руке. Потом по ноге. Падающего ударил по голове, лежащего на полу ударил в живот, другой ногой добавил под живот. Темный уже не кричал, только конвульсивно дергался, дрожал как в лихорадке. Рейневан тоже дрожал. Отбросил посох, встал на колени на лежащем, схватил за волосы, в бешенстве принялся колотить того затылком по доскам. Чувствовал, как ломаются и поддаются кости черепа. Словно яичная скорлупа. Кто-то схватил его, насильно оттащил. Самсон.
— Довольно, — повторял гигант, крепко держа его. — Довольно, довольно, довольно. Опомнись!
— Если так, — кашлянул Жехорс, — должна в вашем исполнении выглядеть конспирация и скрытность, то я вас от всего сердца поздравляю.
— У нас миссия, — добавил Бисклаврет. — А теперь нас станут преследовать за убийство. Рейневан! Что на тебя напало? Зачем ты его так…
— Видимо, была причина, — обрезал его Шарлей.
— Ага, — догадался Жехорс. — Догадываюсь. Адель Стерча. Рейневан! Ты же обещал…
— Замолкни.
Вокруг головы лежащего расцветала огромная, блестящая, черная при свете каганков лужа. Шарлей присел рядом, взял его за виски, крепко сжал, резко и сильно свернул. Хрустнуло, мужчина напрягся. И обмяк. Рейневан все еще видел все это в тональности светящейся искристой белизны. Слышал все как сквозь воду. Ноги были ватными, если б не объятия Самсона — он бы упал.
Шарлей поднялся.
— Ну что ж, Рейнмар, — холодно сказал он. — Первый жизненный рубеж у тебя уже позади. Но ты еще многому должен научиться. Я имею в виду технику.
— Бежим отсюда, — сказал Бисклаврет. — Да побыстрее.
— Верно, — сказал Самсон.
Они не разговаривали. Убегали молча, галопом, по течению Белой в Клодзкскую котловину. Неведомо когда оказались на перепутье, на тракте, идущем по правому берегу Нисы. По большой дороге с юга тащились толпы беженцев. В панике и замешательстве.
Они смешались с толпами. Никто не обращал на них внимания. Никто ими не интересовался. Никто их не преследовал. Никого не интересовало заурядное преступление, ничего не значащее убийство, незначительная жертва, незначительный исполнитель. Были дела поважнее. Гораздо важнее. Гораздо опаснее. Вибрирующие в ломких голосах бегущих с юга людей.
Бобошев сожжен. Левин сожжен. Замки Гомоле и Щерба осаждены. Междулесье в огне. По долине Нисы, сжигая и убивая всех подряд, идут захватчики. Могучая, многотысячная армия гуситских кацеров. Сволочная рать сирот под командой сволочного Яна Краловца.
Почти спустя полвека, крутясь на жестком табурете, старый монах-летописец из Жаганского монастыря августинцев поправил и подровнял пергамент на пюпитре, обмакнул перо в чернила.
In medio quadragesime anno domini MCCCCXXVIII traxerunt capitanei de secta Orphanorum Johannes dictus Kralowycz, Procopius Parvus dictus Prokupko et Johannes dictus Colda de Zampach in Slesiam cum CC equites et IV milia peditum et cum CL curribus et versus civitatem Cladzco processerunt. Civitatem dictam Mezilezi et civitatem dictam Landek concremaverunt et plures villas et opida in eodem districtu destruxerunt et per voraginem ignis magnum nocumentum fecerunt…
Монах поднял голову, испуганно потянул носом. Но это всего лишь сжигали сорняки в монастырском саду.
Клодзк, панораму которого они увидели утром, оказался притулившейся к склону горы массой красных крыш и золотых стрех, спускающихся по склону в самый низ, до вод омывающей взгорье Млыновки. Смотрящийся в поток широко разлившейся здесь Нисы склон венчала возвышающаяся над городом, украшенная башнями, Замковая гора.
Дорогу по-прежнему заполняли повозки беженцев, их воняющее хозяйство и их воняющие дети. Чем ближе в городу, тем все больше становилось телег, гул разрастался, дети, казалось, самопроизвольно размножались, а вонь резко набирала силу.
— Перед нами Старый Конский Тарг, — указал Жехорс. — И пригород. Выгон. Сейчас будет мост через Ёдловник.
Ёдловник оказался быстрой речкой, а мост был намертво запружен. Рейневан и компания не стали ждать, пока дорога освободится, по примеру других конников погнали коней в воду, без труда форсировали речушку. Дальше по обеим сторонам дороги уже стояли хаты, клети, сараи, люди занимались повседневным трудом, не обращая на проезжающих никакого внимания, если не считать мимолетных взглядов. Они какое-то время ехали довольно быстро, но наконец их снова задержала очередная пробка. На сей раз ее уже невозможно было объехать.
— Мост на Нисе, — сказал Бисклаврет, поднимаясь на стременах. — Это там закупорило. Ничего не поделаешь. Надо ждать.
Они ждали. Очередь передвигалась медленно, в темпе, позволяющем любоваться ландшафтом.
— Ого, — буркнул Жехорс. — Вижу много перемен. Стены и башни отремонтированы, на берегах Млыновки — валы, заграждения, новенькие частоколы… Пута времени зря не терял. Чует, видать, дело носом.
— Кое-чему, — ответил Шарлей, — его научил третьегодний рейд Амброжа. А это видите?
Толкотню на дороге усилили телеги, нагруженные животными, камнями и связками болтов.
— Готовятся к обороне… а там что творится? Разбирают строения?
— Монастырь францисканцев, — пояснил Бисклаврет. — Правильно делают, что разваливают. При осаде он был бы готовой осадной башней, вдобавок каменной. Самая большая дальность боя пушек — четыреста шагов, шары, выстреленные с монастырской стены, попадали бы в середину города, в самую ратушу. Умно делают, что разрушают.
— При разрушении, — заметил Шарлей, — активнее всего трудятся сами францисканцы, работают, как я вижу, с удивительным жаром, прямо-таки радостно. Воистину символичная игра судьбы. Сами собственный монастырь разрушают, к тому же с охотой.
— Я же сказал, расторопно действуют. Но толкучка на мосту… Черт побери… Контролируют или как?
— Если, — Жехорс глянул на все еще молчащего Рейневана, — до них уже дошло известие…
— Не дошло, — обрезал Шарлей. — Не могло. Не паникуй.
— Не буду, потому что не привык, — осек его Жехорс. — А теперь прощайте. Я в город не пойду, вам нужен будет связник вне стен. Бисклаврет? Сигналы те же, что всегда?
— Ясно. До встречи.
Жехорс подогнал коня, растворился в толпе, исчез. Остальные в черепашьем темпе двигались в сторону каменного моста. Рейневан молчал. Шарлей подъехал ближе, тронул стременем.
— То, что ты сделал, то сделал, — сухо бросил он. — Это не отстанет. Несколько ночей вместо того, чтобы спать, будешь пялиться в потолок и корить себя. Но сейчас возьми себя в руки.
Рейневан откашлялся, взглянул на Самсона. Самсон глаз не отвел. Кивнул, соглашаясь с Шарлеем.
Не улыбнувшись.
На предмостье стоял отряд алебардистов и группа монахов в черных рясах с черными поясами — видимо, августинцы.
— Внимание! — покрикивали десятники. — Внимание, люди! Город готовится к обороне, поэтому на мост ход только тем, кто владеет оружием и к бою способен! Только тем, кто оружием владеет!
Кто не владеет, а работать способен, идут монастырь разрушать и частокол ставить. Их семьи могут остаться в Клодзке. Остальные идут дальше, в пригород Рыбаки, там братья-францисканцы варят и выдают пищу, лечат больных. Оттуда, когда передохнете, уходите на север, к Барду. Повторяю. Клодзк готовится к обороне, вход только тем, кто владеет оружием! Эти немедленно направятся на рынок, в распоряжение цеховых мастеров…
Толпа шумела и возмущалась, но алебардисты держались решительно. Толпа тут же разделилась — одни свернули на мост, остальные — из них часть ругаясь на чем свет стоит — ехали дальше по Вроцлавскому тракту, идущему между берегом Нисы и халупами пригорода.
Сделалось немного свободнее.
— Внимание! Город будет защищаться! Вход только для тех, кто владеет оружием!
На предмостье началась толкотня. Кто-то с кем-то препирался, были слышны возмущенные голоса. Рейневан поднялся на стременах. Три священника в дорожных одеждах ругались с сотником с сине-белым кругом на тунике. К спорящим подошел высокий августинец с орлиным носом и кустистыми бровями.
— Ваше преподобие отец Фесслер? — узнал он. — Из прихода в Вальтерсдорфе? Что вас привело в Клодзк?
— Забавная шутка, воистину, — ответил священник, преувеличенно морща лоб. — Словно не знаете, что приводит. Давайте не будем дискутировать у хамов на глазах. Убери солдат, брат! Загораживать можете бродягам, а не мне. Я целую ночь в пути, мне необходимо перед дальней дорогой передохнуть.
— И куда ж это, — медленно спросил августинец, — ведет дальняя дорога, если можно спросить?
— Не прикидывайся дурнем, — не успокаивался священник. — На нас идут дьявольские гуситы огромной силой, жгут, грабят, убивают. Мне жизнь дорога. Я еду во Вроцлав, может, они туда не дойдут. Вам советую сделать то же самое.
— За совет благодарю, — наклонил голову августинец. — Но меня здесь, в Клодзке, обязанности держат. Мы с господином Путой будем город оборонять. И обороним с Божьей помощью.
— Может, обороните, может, нет, — обрезал Фесслер. — Это ваше дело. Уйди с дороги.
— Защитим Клодзк, — монах и не думал уступать, — с Божьей помощью и добрых людей. Любая помощь пригодится. И твоей не побрезгуем, Фесслер. Ты своих прихожан в беде бросил. Имеешь возможность вину искупить.
— Что ты мне виной в глаза тычешь? — разорался священник. — И искуплением? Прочь с дороги! И думай, что говоришь! Ты в моем лице оскорбляешь Церковь! Тебе-то какое дело, голытьба нищая? Что я ухожу? Да, ухожу, ибо это моя обязанность — спасать себя, свою особу и Церковь! Надвигаются еретики, священников убивают, я в своем лице Церковь спасаю! Ибо Церковь — это я!
— Нет, — спокойно возразил августинец. — Не ты. Церковь — это верующие и верные. Твои прихожане, которых ты бросил в Вальтерсдорфе, хоть обязан был им помочь и быть опорой. Это эти вот люди, которые готовятся к обороне, а не к бегству. Так что брось мешок, преподобный, бери кирку и отправляйся работать. И помалкивай, Фесслер, помалкивай. Я человек послушный, но здесь находится господин сотник. Он, прости его Господи, не грешит ни покорностью, ни излишним терпением. Он может приказать тебя на работу батогами гнать. А может и повесить приказать. Господин Пута наделил его широкими полномочиями.
Фесслер раскрыл было рот, готовясь возразить, но мина сотника заставила его быстро закрыть. Отчаявшись, он принял врученную ему кирку. Его спутники взяли лопаты. Лица у всех были истинно мученическими.
— В работе счастье Божее! — крикнул им вслед монах. — И не советую лениться и лодырничать! Сотник смотрит!
— Ох, — буркнул себе под нос Бисклаврет. — Ох, легко-то у нас здесь не пройдет. Эй, люди! Кто он, этот монах? Кто-нибудь его знает?
— Это Генрик Фогсдорф, — подсказал им один из возниц, управляющий телегой, наполненной каменными шарами для бомбард. — Августинский приор. Пользуется уважением в народе.
— Оно и видно.
Со стороны Рыбаков приближался на рысях конный отряд, направляющийся в сторону Нижних Мостовых ворот. Алебардисты немедленно остановили колонну беженцев. Отряд приблизился, было видно, что он состоит из одних вельмож. Сопровождавший их от моста на Нисе возница, везущий снаряды для бомбард, оказался человеком хорошо информированным и разговорчивым.
— Тот, что впереди, наш староста, его милость господин Пута из Частоловиц, — сообщил он, впрочем, без нужды. Господина Путу знали все, повсеместно знаком был также его герб, диагональные голубые полосы на серебряном поле. Рейневан обменялся взглядами с Бисклавретом — присутствие Путы в Клодзке означало, что Прокоп ушел от Нисы.
— Рядом со старостой, — показывал возница, — едет господин подстароста Гануш Ченебис. За ними господин Николай Мошен, командир наемных войск, и знатный господин Вольфрам фон Панневиц. Дальше — Ян фон Мальтвиц, хозяин Экерсдорфа. Господа из городского совета: Четтерванг, Греммель, Лишке…
Свита господина Путы с грохотом въехала в Нижние ворота, эхом прогремел под сводом ворот звон копыт. Когда конники проехали мост через Млыновку и скрылись в Верхних воротах, алебардники освободили дорогу, беженцы двинулись. Бисклаврет резко крякнул, ногой тронул стремя Рейневана. В этом не было нужды. Рейневан уже заметил. Заметили все. Какая-то женщина глухо крикнула у них за спинами.
С ризалитов башни над Верхними воротами свисали, надетые на крючья, четыре трупа. Трупы четырех людей. Точнее, остатков людей. Потому что тела были лишены всего, что обычно выступает из человека, включая сюда и уши. Над верхними и нижними конечностями, это было видно, трудились долго и упорно, в результате чего они походили на конечности только в общих чертах.
— Это гуситские шпионы! — натянул вожжи возница. — Одного поймали, он, не выдержав истязаний, назвал соучастников. Если б гуситы подошли к Клодзку, они должны были втихаря отпереть ворота, а в городе учинить пожары. Позавчера их на рынке казнили. Жутко мучали, другим на страх. Раскаленными клещами и крючьями рвали, кости ломали. А ворота теперь как следует стерегут ночью и днем. Вот увидите.
Действительно, увидели. Верхние ворота стерег отряд по меньшей мере в тридцать вооруженных до зубов солдат. Выпускал из-под крышки пар висящий над костром котелок. Командир роты, верзила с физиономией бандита, играл с собакой, бросая ей палку.
Бисклаврет смотрел угрюмо. Молчал.
— Среди тех, которые висели над воротами, — вроде бы равнодушно спросил Шарлей, — были знакомые?
Бисклаврет не повернул головы. Лицо у него было неподвижным.
— Да, — сказал он наконец. — Но скорее дальние, чем близкие.
Речной порт тоже охранялся такой же крупной командой. Бисклаврет тихо выругался.
— Будет непросто, — проговорил наконец. — Ручаюсь, что у других ворот будет так же. Скверно, скверно, скверно. С идеей захватить и открыть которые-нибудь из ворот можем распрощаться. Надо менять планы.
— Что предлагаешь? — прищурился Шарлей. — Крууу-гом и марш из города? Пока еще можно?
— Нет, — бросил Рейневан. — Остаемся.
— А ты, — демерит окинул его взглядом, — в своем уме? А? Еще в состоянии решать?
— Я в своем уме и во всех своих силах. Остаемся в Клодзке.
— Надеюсь, не ради покаяния? Спрашиваю, потому что еще мгновение назад ты выглядел так, словно жаждешь искупительного покаяния.
— Кончай с впечатлениями. — Рейневан насупил брови. — Я выслушал твой совет и взял себя в руки. А взяв, заявляю: мы получили приказы. Сироты на нас рассчитывают, мы должны помочь захватить город. Надо проверить все ворота.
Проверили. Рейневан, Шарлей и Самсон занялись стеной от Мостовых ворот до Замковой горы. Осмотр не воодушевлял. Банный проход был наглухо забаррикадирован камнями и бревнами. Вдобавок у ближайшей приходской церкви расположилось армейское подразделение. У остальных ворот, Зеленых и Чешских, стояли на страже боевые роты наемников.
С Бисклавретом они встретились в условленном месте позади пекарни на улице Гродской. Кроме сообщения, что Водные и Пжиленцкие ворота стерегут сильные отряды стражи, Бисклаврет принес слухи, в основном с фронта. Подтвердилось, что Прокоп ушел из-под Нисы, повел Табор на север, на Надодре. Миссия Горна и Дроссельбарта должна была пройти удачно, потому табориты не напали ни на Зембицы, ни на Стжелин, ни на Олаву. Этот факт широко комментировали, а мнения были различные. В соответствии с одними Ян Зембицкий и Людвик Олавский совершили преступление, поскольку, договорившись с еретиками, оказались не лучше предателя Болько Волошека и шпионов, повешенных на Мостовой башне. Однако были и такие, которые считали, что князья поступили разумно, сохранив договорами имущество и жизнь множества людей. Хорошо б, добавляли многозначительно, но тихо, если бы и другие проявили такой же ум. Второе мнение начало заметно перевешивать, когда до Клодзка дошла весть о разрушенном и полностью сожженном Немодлине, так как немодлинский князь Бернард, дядя Волошека, опрометчиво отказался договариваться с Прокопом Голым.
Однако больше и живее, чем табориты Прокопа, горожан занимали надвигающиеся с юга сироты. Дошедшие только что сообщения о сиротах вызвали в городе крупный переполох, поскольку из них следовало, что вся страна к югу от Клодзка полыхает огнем и разливается кровью, а гуситы неудержимо прут на север. Пала, рассказывали дрожащими голосами беженцы и очевидцы, считавшаяся неприступной крепость Гомоле, охраняющая Левинский перевал. Взяты и обращены в развалины две другие крепости, долженствовавшие сдерживать нашествие, — Щерба и Карпень. Пущены по ветру Левин, Мендзылесье, Шнелленштайн, Лёндек и многие села. Кто не убежал, тот пошел под нож, рассказывали бледные от ужаса беженцы и очевидцы, а жители Клодзка были в волоске от всеохватывающей паники.
Бисклаврет потер руки, но радость его была недолгой. На рынок он попал как раз в тот момент, когда к собравшейся толпе обратился Пута из Частоловиц. Рядом с ним стоял приор Фогсдорф.
— Necessitas in loco, spes in virtute, salus in victoria! — кричал Пута. — Клянусь здесь, пред вами, нашей Клодзкской Девой Марией и Святым Крестом, что не отступлю ни на шаг, защищу город либо полягу на его развалинах.
— Никого из вас, — без всякой напыщенности добавил приор Фогсдорф, — даже самого прераспоследнего слуги, не оставлю я без защиты. Никого. Клянусь этим Святым Крестом.
— Не повезло, — равнодушно отметил Бисклаврет. — Хуже мы попасть не могли. Чертов Пута sans peur et sans reproche[710], в компании с встречающимся реже единорога мужественным и добропорядочным попом. Непруха!
— Непруха, — спокойно согласился Шарлей. — Нет, видать, нам счастья. Подведем итоги. Раскрыть какие-нибудь ворота не удастся. Вызвать панику среди защитников будет трудновато. Что остается?
— Убийство, — скривил рот француз. — Покушение. Террористический акт. Можно попытаться изъять Путу и приора. Положимся в этом на Рейневана, вчера вечером он в Желязне проявил талант…
— Довольно, — обрезал его Рейневан. — Больше об этом не хочу и слышать. Жду серьезных предложений. Что у нас остается?
— Поджог, — подал плечами Бисклаврет. — Разжигание пожара, вернее, пожаров. В нескольких местах одновременно. Но это тоже отпадает. Я за такое дело не возьмусь.
— Это почему ж?
— Рейневан, — голос француза был холоден, а взгляд еще холоднее, — можешь изображать из себя идейного борца, если хочешь, если думаешь, что это тебе к лицу. Можешь, если есть желание, бороться за Виклифа, Гуса, Бога, причастие sub utraque specie, благо народа и общественную справедливость. Но я — профессионал. Я хочу исполнить работу и остаться живым. Что, не дошло? Диверсионные пожары, чтобы они были эффективны, необходимо разжечь в самый момент штурма. Понимаешь?
— Я понимаю, — заявил Шарлей. — В самый момент штурма, когда уже нет возможности убежать. Те, что с нашей помощью захватят город, с энтузиазмом прирежут нас во время вошедшей в обычай победной резни.
— Можно договориться о каком-то знаке…
— Повесить себе, как Раав в Иерихоне, веревку из красных нитей? Слишком ты проповедей наслушался, парень. Не приплетай литературы к серьезным делам. Я поддерживаю Бисклаврета и говорю: я тоже не пойду на такой риск. Я тоже, напоминаю, профессионал. У меня даже несколько профессий. И каждая мне дорога. Настолько, чтобы любить и ценить свою жизнь.
— Есть, пожалуй, способ, — сказал после долгого раздумья Рейневан, — поджечь город, не подвергая опасности ценных шкур господ профессионалов.
— И ты его знаешь?
— Знаю. Потому что я, господа, — не профессионал.
Могло бы показаться, что пражская аптека «Под архангелом», прибежище ученых и философов, уголок мысли и прогресса, — последнее место, где можно обучиться изготовлять магические зажигательные бомбы. И однако тот, кто так подумает, сильно ошибется. «Под архангелом» можно было постичь все вообразимые тайны и умения. И надо ж было случиться такому, что Рейневан лично участвовал в изготовлении зажигательной бомбы большой силы. Бомбы, которую на магическом жаргоне именовали Ignis Inextinguibilis[711], решили изготовить Теггендорф и Радим Тврдик, жутко обозленные на непорядочного конкурента, халтурившего вне цеха дилетанта-чародея, бывшего приходского в Святом Щепане. Вначале планировали анонимно донести на него и отдать под городскую юрисдикцию, но потом сочли это малочестной местью. Чародей-попик имел прекрасный сельский домик в Бубнах, куда с известными целями приглашал девушек и замужних дам. Теггендорф и Тврдик избрали этот дом целью. Вот уж, гнусно радовались они, попище рот раскроет, когда, вернувшись из Праги с очередной задницей, увидит на месте своей халупы черную дыру в земле!
Однако злость у магиков быстро иссякла, до желаемого покушения дело не дошло. Но Ignis Inextinguibilis все же изготовили. В соответствии с древними арабскими рецептами, вычитанными из изданных в Константинополе книг. При активном участии ассистирующего мероприятию Рейневана. Который теперь, больше чем через год, в Клодзке, точно знал, что ему нужно.
— Мне нужно, — уверенно и четко заявил он довольно критично поглядывающим на него компаньонам, — две кадки оливкового или другого масла, ведро или два дегтя, ведерко меда, четыре фунта селитры, два фунта серы, столько же гашеной извести. И две либры[712] сурьмяного порошка. Он бывает в аптеках.
— Это все?
— Я думаю, мы сделаем пять бомб. Поэтому потребуются пять глиняных кувшинов с узкими горлышками. Солома, чтобы их обернуть. И много смолы, чтобы все это залить…
— А морской змей? — спокойно спросил Бисклаврет. — Копье святого Маврикия? Стая попугаев? Обезьяны? Не понадобятся? Ты, Рейневан, не иначе как здорово головой ушибся. Город ждет осаду, хлеб уже ограничивают, купить соль — искусство, а ты посылаешь нас за серой и сурьмой.
— Еще мне нужно, — Рейневан не обратил внимания на это, — помещение, в котором я смог бы работать. Так что не тяни, берись за дело. Я уверен, что у Фогельзанга есть в Клодзке резидент. Возможно, не один.
— Ты видел, — обрезал Бисклаврет, — тех, что висели на воротах? Они как раз и были резидентами Фогельзанга. Да, ты совершенно прав, это не все, есть у нас еще один. Но связаться с ним сейчас значит наверняка сдать его на повешение. На пытках — выговариваются, Рейневан. И предают.
— Господа, — включился Шарлей. — Так нельзя, заранее говорить о провале, даже не предприняв хотя бы попытки. Давай список, Рейнмар. Обойдем город, посмотрим, что из этих ингредиентов можно будет добыть. Помещение тоже найдем. Есть деньги, есть время…
— Со временем дело скверно, — возразил Бисклаврет. — Сегодня двадцать второе марта, понедельник после Белого воскресенья. Сироты Краловца будут здесь в среду. Самое большее — в четверг.
— Успеем, — уверенно сказал Рейневан. — До субботы, господа.
Резидентом и временно неактивным агентом Фогельзанга в Елодзке оказался альтарист у Девы Марии по имени Йоханн Трутвайн. Увидев Бисклаврета, он чуть не упал в обморок. Однако, надо отдать ему должное, пришел в себя настолько, чтобы отвечать на вопросы. Зубы у него немного позвякивали, когда он рассказывал о судьбе других агентов, которых пытали вначале в подвалах ратуши, потом на рынке, на глазах зевак. Сам альтарист уцелел только потому, что несчастные ничего о нем не знали. Фогельзанг был достаточно умен, чтобы не держать все яйца в одной кошелке. Но то, что Йоганн Трутвайн набрался страха по уши, так это факт.
Однако Бисклаврет знал безотказное средство против навязчивого страха.
Увидев туго набитый деньгами кошель, агент посветлел, а узнав, зачем они пришли, начал действовать удивительно четко. Тут же обеспечил конспираторам помещение: лежащее на улице Млечной жилье купца, убежавшего из города, доверив Трутвайну ключ и присмотр. Незамедлительно предложил также помощь в приобретении необходимого сырья. Не спрашивал, зачем это сырье понадобится. И хорошо сделал, потому что ему все равно никто б не сказал. В тот же день Рейневан с помощью заклинаний и амулетов начал в купеческом доме изготовлять магические зажигалки, именуемые ignis suspensus[713]. Остальная часть команды отправилась в город купить что надо. И возникла проблема.
Проблемой, как ни странно, оказались не сера и не селитра, которые без особых трудов приобрели у городских аптекарей, не смола, которая в достатке оказалась у сбежавших под защиту стен ближайших смолокуров, не сурьмяный порошок, который — потребовав, правда, истинно сказочную цену — продал им сбежавший из Быстрицы алхимик. Сложность составил наименее, казалось бы, сложный компонент — масло. Масла в Клодзке не было. Все раскупили.
В городе было очень мало специализированных маслобоев, потребность в масле полностью покрывали городские давильни. Изготовление масла intra muros[714] осуществлялось в мельницах как побочная деятельность. Занимались ею мельничные подмастерья. Сейчас, учитывая опасность осады, часть подмастерьев ушла под оружие, остальные днем и ночью мололи муку для хлеба.
Бесценный альтарист у Девы Марии нашел средство и на это. Услышал в приходской церковке передаваемую шепотом новость, что у одного из городских маслобойщиков есть запасы, но он их скрывает, чтобы в соответствующий момент разбогатеть на спекуляции. Возможно, он согласится продать кадку или две. Заявив о готовности посредничать в переговорах, альтарист ушел, потому что надвигались сумерки.
Назавтра в городе началось смятение и возбуждение, люди бежали к Зеленым воротам. Отправилась туда и компания. Столпившийся на стенах народ указывал пальцами на вздымающиеся на юге столбы дыма. Горели, шел слух, Регенсдорф, Мартинов, Ганнсдорф и Желязно. Черный дым, превращаемый ветром в рваные султаны, вскоре взмыл к западу от города, над Шведельдорфом и Рошицами. Возбуждение горожан достигло высшей точки. Вкупе с более ранними сообщениями о сожжении Кунцендорфа дымы на западе могли означать только одно — гуситы брали Клодзк в клещи.
— Завтра, — когда они вернулись, Бисклаврет многозначительно взглянул на Рейневана, — завтра Краловец будет у города.
— Успею, — указал Рейневан на пять уже обернутых соломой кувшинов. — Достаточно будет залить масло, перемешать, зашпунтовать, осмолить. И готово. Потом останется подложить их туда, куда надо. Ты подумал когда?
Бисклаврет по-волчьи усмехнулся.
— А как же, — зловеще процедил он сквозь зубы. — Это уже распланировано.
— Вот-вот подойдет Трутвайн. Он уже должен здесь быть. Даст Бог, с хорошими вестями.
Однако Йоганн явился лишь в десятом часу дня, через час после того, как у августинцев отзвонили нону. Но новости он действительно принес хорошие. Маслобойщик, сказал, масло продаст. Однако требует…
Услышав названную ему на ухо цену, Бисклаврет зловеще поморщился. Отозвал альтариста в сторону, они там долго торговались.
— Решено, — сообщил он, вернувшись. — За товаром пойдем ночью. Маслобойщик требует, чтобы операция прошла скрытно.
К вечеру пожары были уже в пределах видимости невооруженным глазом. Загорелись Лещины, Павлова, Рушовицы, монастырское село Подзамок. Гражданских лиц со стен согнали, их место заняли латники. Готовили бомбарды, катапульты и другие грозно выглядевшие машины.
Колокола города били на Ангела. Бисклаврет воздержался от комментариев, но Рейневан видел и знал то же, что и все.
— Француз?
— Что?
— Я понимаю, что у тебя есть возможность сконтактировать с Жехорсом?
— Правильно понимаешь.
— А наш путь бегства? Ты об этом подумал?
— Ты занимайся своими бомбами, Рейневан. Чтобы они взорвались. Чтобы заклинание подействовало на расстоянии.
— Я занимаюсь этим. Даже очень. Ты и понятия не имеешь, насколько очень.
Колокол у Девы Марии тремя — быстро один за другим последовавшими — ударами огласил ingitegium, приказ погасить огни и свет. Порядочные горожане при таком знаке обязаны отправляться в постель.
Рейневан, Бисклаврет, Шарлей и Самсон не были порядочными гражданами. Не относился к таковым также и Йоганн Трутвайн, явившийся на Млечной в сумерках. Когда опустилась тьма, им надо было прокрадываться в район Водной Фурты, на улицу Резницкую.
Несмотря на объявленный ingitegium, город не спал. Город волновался. Да и ничего удивительного, на юге и западе небо было светлым от зарев пожаров, неприятель был уже почти у ворот, а вдоль валов горели солдатские костры, часовые перекликались на стенах, по улицам гудели шаги патрулей. При таких условиях дорога отняла у них гораздо больше времени, чем они предполагали. Трутвайн начал бояться, что маслобойщик не станет ждать, решив, что они отказались.
Его опасения были обоснованными. На Резницкой стояла тьма, ни в одном окне не светилась ни свеча, ни каганок. Однако калитка во двор была открыта.
— Шарлей, Самсон, — шепнул Бисклаврет. — Останьтесь здесь. Смотрите в оба.
Шарлей положил руку на рукоять фальцийона, Самсон тоже многозначительно поднял свой гёдендаг. Рейневан нащупал рукоять стилета и вслед за Бисклавретом и Трутвайном углубился в темноту воняющих котлами ворот.
В окне, на самом конце двора, помигивал и поблескивал огонек свечи.
— Там… — шепнул Трутвайн. — Идем…
— Погоди, — прошипел Бисклаврет. — Стой. Что-то здесь не так. Что-то здесь…
Из тьмы выскочили и кинулись на них несколько драбов.
Рейневан уже некоторое время сжимал в кулаке один из амулетов Телесмы, изготовленный из обломка фульгурита. Сейчас достаточно было выкрикнуть заклинание.
— Fulgur fragro!
Раздался оглушительный грохот, ослепительная вспышка, воздух взорвался со сверлящим уши свистом. Рейневан кинулся бежать следом за Трутвайном. За ними помчался Бисклаврет, успевший хлестануть своей андалузской навайей несколько ослепших и оглохших драбов.
Однако засада была подготовлена точно. Путь к отступлению был отрезан. Выскочив на улицу, они попали прямо в потасовку. Шарлей и Самсон сопротивлялись большой группе толпящихся подмастерьев.
— Живыми брать! Живыми! — раздался громкий приказ. Рейневан знал голос приказывающего.
Почувствовал, как кто-то хватает его за шею. Выхватил стилет, резанул с размаху, повернул лезвие в руке, ударил сверху. Развернул, хлестнул широко, используя инерцию и позицию, справа налево. Услышал крик, кровь обрызгала ему лицо, под ноги упало два тела. Кровь обрызгала его снова, но в этот раз это была работа Шарлея и его кривого фальцийона. В него снова кто-то вцепился, одновременно блокируя руку с ножом. Глухо стукнуло, хватка ослабла. Самсон был рядом, сокрушительными ударами гёдендага валил на землю очередных нападающих. Но атакующих прибывало.
— Бежим! — крикнул Бисклаврет, рубя и криво коля навайей. — Ходу! За мной!
За французом помчался Шарлей, на бегу работая фальцийоном, атакующие расступались перед ним. Рейневана снова кто-то схватил, но, получив стилетом в глаз, взвыл и отскочил. Когда Рейневан парировал удар другого, нож щелкнул по ножу, сталь о сталь так, что посыпались искры. К счастью, владелец ножа упал под ударом гёдендага, как бык в резне. Он вырвал из-за пазухи обернутый соломой горшочек. Пять бомб осталось в купеческом доме на Млечной. Это была шестая.
— Ignis! Atrox! Йах, Дах, Горах!
Зашипело, жутко грохотнуло, все вокруг осветил мощный взрыв, жидкий огонь разбрызгался и разлился широко, лепясь ко всему, что было поблизости. И все, что было поблизости, загорелось. В том числе поленница дров, побеленная стена дома, камни мостовой и помои в канаве. И несколько нападающих. Визги и крики ошпаренных вознеслись под самое звездное небо. А в свете огня Рейневан заметил знакомую фигуру. Черный плащ, черный вамс, черные, доходящие до плеч волосы. Птичье лицо и нос как птичий клюв.
— Брать живьем! — крикнул Стенолаз, заслоняя лицо от гудящего огня. — Они нужны мне живыми!
— Бежим! — Самсон рванул за руку парализованного ужасом Рейневана. — Бежим!
Они мчались что было сил, улочка за ними грохотала топотом преследователей.
— Живыми их! Живыыыыыми!
— Я горю! Горююююю!
Они бежали что было сил, а сил добавлял панический страх. Они понимали, что означает приказ: «брать живыми». Долгое, медленное умирание в палаческой, бока, палимые раскаленным железом, выламываемые суставы, кости, дробимые в тисках и дыбах. Чудовищная смерть на эшафоте. Только не это, думал Рейневан, мчась как гончая. Только не Биркарт Грелленорт.
Кто-то их догонял, Самсон с полуоборота вдарил одного из преследующих гёдендагом. Второго Рейневан ткнул снизу, в мякоть, раненый завыл, свернулся на мостовой, третий споткнулся о него; прежде чем он упал, Рейневан распластал ему лицо.
Они убегали, получив некоторое преимущество. Увидели Шарлея, указывающего им путь — в узкий заулок. Побежали. Перед ними бежал Бисклаврет. Трутвайн исчез.
— Бегом! Теперь налево!
Звуки погони немного утихли, кажется, им удалось ненадолго обмануть преследователей, которых задержали люди, бегущие с ведрами на пожар. Но Рейневан и Самсон не останавливались, бежали без передыху. Под ногами захлюпала грязь, заплескалась вода, в нос ударила вонь, отвратный запах мочи. Бисклаврет и Шарлей с треском выламывали какие-то доски.
— Влезайте! Дальше, живее!
Прошло немного времени, прежде чем Рейневан сообразил, что француз велит ему лезть в выгребную яму, прямо в самую дыру, в разящую жутким смрадом клоаку. В этой яме уже с плеском исчезал Шарлей. Лучше говно, чем камера пыток, подумал Рейневан. Он глубоко вздохнул. Месиво внизу встретило его приятным теплом. И огромной волной, когда вниз спрыгнул Самсон. Вонь удушала.
— Сюда, тьфу… — Бисклаврет выплюнул то, что вместе с волной попало ему в рот. — В канал. Выше голову. Это только вначале плохо. Потом будет просторнее.
Звуки преследования начали приближаться. Рейневан зажал пальцами нос и нырнул.
Как он на четвереньках пробирался по облицованному камнями каналу, он предпочитал не помнить. Вымазал это из памяти. Просвет под каменным сводом был то выше, то ниже, рот оказывался то над, то под жидким дерьмом. Руки и колени увязали в том, что толстым слоем покрывало дно. То есть в основном в том, что, обладая консистенцией гончарной глины, оседало здесь в течение шестидесяти лет, или, как Рейневан узнал позже, с начала клодзкской канализации, которую датировали 1368 годом.
Сколь долго тянулась эта геенна, трудно было сказать. Казалось, целый век. Но неожиданно вспыхнули ослепительная радость свежего воздуха и выжимающая слезы роскошь чистой воды — прямо из стока они попали в Млыновку. Отсюда уже недалеко было до Нисы, в которой можно было обмыться более быстрым течением. Они кинулись в воду, переплыли на правый берег. Поверхность реки золотым и красным освещал пожар, это кострами полыхали сараи и постройки на Рыбаках и Выгоне. Мелькали силуэты всадников.
— Холера, — утомленно проговорил Шарлей. — В кармане был кусок хлеба… Наверно, выпал. Пропал завтрак…
— Кто нас выдал? Трутвайн?
— Не думаю. — Рейневан уселся в мелкой воде, наслаждаясь омывающим его течением. — Бомба, которую я взорвал, была у меня как раз благодаря ему… Он доставил мне ветку оливы. Стащил в церкви…
— Олива в церкви?
— С последнего помазания.
На прибрежном песке глухо загудели копыта коней.
— Фогельзанг! Приятно видеть вас живыми, сукины дети!
— Жехорс! Ха! И Бразда из Клинштейна?
— Ты жив, Рейневан? Привет, Шарлей! Здравствуй, Самсон!
— Беренгар Таулер? Ты здесь?
— Собственной персоной. Из Табора я перешел к сиротам. Но по-прежнему считаю, что солдатчина — дело без будущего… Ну вы и воняете же говном…
— На коней, — прервал беседу Бразда из Клинштейна. — Краловец и Прокоп Малый хотят вас видеть. Они ждут.
Штаб сирот располагался в пригороде Нойленде, в корчме.
Когда Рейневан, введенный Браздой и Жехорсом, вошел, наступила тишина.
Он знал главнокомандующего сиротскими полевыми войсками, гейтмана Яна Краловца из Градка, угрюмца и злословца, но пользующегося заслуженной репутацией способного командира, любимого воинами почти так же, как некогда Жижка. Знал он и Йиру из Жечицы, гейтмана из старой жижковской гвардии. Знал, разумеется, и не уступающего гейтманам проповедника Прокоупека. Знал всегда улыбающегося и неизменно пребывающего в хорошем настроении рыцаря Яна Колду из Жампаха. Не знал молодого шляхтича в полных доспехах, с гербовым щитом, поделенным на черные, серебряные и красные поля, ему сообщили, что это Матей Салава из Липы, гейтман Полички. Он нигде не видел Петра из Лихвина, по прозвищу Петр Поляк, и тоже лишь позже узнал, что тот остался с гарнизоном в захваченной крепости Гомоле.
Известие о том, что диверсия в городе не удалась, ни одни ворота Клодзка открыты не будут, поджогов не будет, Краловец воспринял спокойно.
— Ну что ж, такова жизнь, — пожал он плечами. — Впрочем, я всегда считал, что Прокоп и Флютек слишком высоко тебя оценивают, Рейневан из Белявы. Тебя явно перехвалили. К тому же, прости, ты ужасно воняешь.
— Я выбрался из Клодзка по сточному каналу.
— Словом, — Краловец по-прежнему был спокоен, — город тебя… высрал. Весьма символично. Иди умойся, очистись. Нас тут ждет немалая работа и серьезные задачи. Надо самому, без посторонней помощи взять этот город.
— Мне кажется, — ляпнул Рейневан, — Клодзк следовало бы обойти. Оборона у него очень сильная, командиры смелые, моральность гарнизона высокая… Не лучше ли пойти на Камонец? На цистерцианский монастырь? Очень богатый монастырь.
Йира из Речицы прыснул, Колдта покрутил головой. Краловец молчал, кривя рот, смотрел на Рейневана долго и упорно.
— Когда мне понадобится твое мнение касательно военных вопросов, — сказал наконец, — дам тебе знать. Иди.
Над монастырским садом пластался седой дым, пахло сорняками. Старый монах-летописец обмакнул перо в чернила.
Anno Domini MCCCCXXVIII feria IV ante palmarum Viclefiste de secta Orphanorum cum pixidibus et machinis castrum dictum Cladzco circumvallaverunt, in quo castro erant capitanei dominus Puotha de Czastolowicz et Nicolaus dictus Mosco, et ibi dictis pixidibus et machinis sagittantes et per sturm et aliis diversis modis ipsum castrum conabantur aquirere et lucrare; ipsi vero se viriliter defenderunt…
Перо скрипело. Пахло чернилами.
— Вперед! — орал, перекрывая гул и крики, Ян Колда из Жампаха. — Вперед, Божьи воины! На стены! На стены!
Камень, выпущенный, вероятно, с вала из катапульты или метательной машины, грохнул по щиту с такой силой, что чуть не повалил его вместе с укрытым за ним Рейневаном и остальной командой. К счастью, с ними был Самсон. Гигант покачнулся от удара, но на ногах устоял, а подпору щита не отпустил. К счастью, потому что со стен непрерывно сыпался град снарядов. На глазах Рейневана стрелок, выглянувший из-под соседнего осадного щита, получил прямо в лоб, снаряд развалил ему череп на куски.
Из-под Чешских ворот раздавался дикий крик. Сиротам удалось там приставить лестницы, и теперь они взбирались по ним, выбиваемые огнем сверху. На них лили смолу и кипяток, сваливали камни и утыканные гвоздями бревна. Не лучше дело шло и у роты Йиры из Жечицы, атакующей участок между Зелеными воротами и Банным проходом, — они уже дважды приставляли лестницы и дважды их отталкивали.
Таулер и Самсон снова продвинули щит вперед. Жехорс ругался, надрываясь над заевшим воротком арбалета. Шарлей и Бисклаврет, набив гаковницы, выставили стволы из-за заслонов и дали огня, в тот же момент выстрелила из-за соседнего щита установленная на возке двенадцатифунтовая пушка. Все затянул дым, а Рейневан на мгновение полностью оглох. Не слышал ничего, ни гула, ни криков, ни богохульственной ругани, ни воя раненых. Прежде чем не получил рукояткой арапника по руке, не слышал даже гейтмана Яна Краловца, который подъехал на коне, демонстрируя гордое пренебрежение к свистящим вокруг него стрелам.
— …рва! — дошло наконец до Рейневана. — Не слышишь, чума твою мать! Тебе запретили идти на штурм! Мы запретили тебе играть в войну. Ты нужен для другого! Прочь отсюда, в тыл! Все в тыл! Мы отступаем!
Воины Колды не могли у стен слышать приказ Краловца, да он и не был им нужен. Бросив лестницы, они отступали. Часть отступала в порядке, строем, прячась за щитами и тревожа защитников плотным огнем из арбалетов. Часть, однако, просто бежала, удирала в панике, только бы подальше от стен и сыплющейся с них смерти. Из-под Зеленых Ворот, Рейневан это видел, отступали к Заречью и Нойленду сироты Йиры из Жачицы. Защитники на стенах торжествующе орали, размахивали оружием, махали знаменами, не обращали внимания на зажигательные снаряды, пули, болты и секанцы из хуфниц, которыми их все еще снизу поражали штурмующие. С башни над воротами подняли бело-синее знамя Путы из Частоловиц и огромное распятие для процессий, люди орали, пели. Торжествовали. Хоть четверть города горела, торжествовали.
Бисклаврет зацепил крюк за край щита, прицелился, приткнул фитиль к запальному отверстию. Гаковница выстрелила с грохотом.
— Вот если бы, — проворчал из дыма Бисклаврет, — если б вот так да господину Путе прямо в задницу! Веди мой снаряд, Матерь Божья!
— Отступаем. — Шарлей отер лицо, размазал сажу. — Отступаем, парни. Конец игре.
Клодзк отразил атаку.
— Иииииииииисцуууусе! — орал благим матом лежащий на помосте гурдиции[715] Парсифаль Рахенау. — Иииииисуууске Хриииистееее!
— Прекрати, — шикнул склонившийся над ним Генрик Барут по прозвищу Воробышек. — Держись же! Не будь бабой!
— Баба… — зарыдал Парсифаль. — Я уже баба! Хриииистееее! Мне оторвало… Мне там всееееееее оторвало! Боже, Боже…
Воробышек наклонился, почти коснувшись носом кровоточащей ягодицы друга, профессионально осмотрел рану.
— Ничего тебе не оторвало, — решительно заявил он. — Все что надо на месте. Просто пуля в заднице застряла. Совсем неглубоко. Видно, издалека выстрелили, силы не было уже…
Парсифаль завыл, заохал и разрыдался. От боли, от стыда, от страха и от облегчения. Глазами души он уже видел, четко и в деталях, воистину инфернальную и поднимающую волосы дыбом сцену: вот он, лично он, разговаривающий тонким фальцетом, превращенный в каплуна, словно Пьер Абеляр, сидит и пишет глупые трактаты и письма Офке фон Барут, а Офка тем временем кувыркается в постели с другим, полноценным мужчиной, у которого есть все, что надо, на соответствующем месте. Война, с ужасом понял паренек, страшная вещь.
— Все… есть? — удостоверился он, глотая слезы. — Воробышек… Глянь-ка еще раз.
— Есть, все есть, — успокоил его Воробышек. — И уже почти не кровоточит. Держись. Сюда уже бежит монах с бинтами, сейчас тебе пулю из задницы вытащит. Вытри же слезы, люди смотрят.
Однако защитники Клодзка не смотрели. Их не интересовали ни слезы, ни кровавая дыра в заднице Парсифаля фон Рахенау. Они были заняты тем, что выкрикивали на стенах победные лозунги. Господина Путу из Частоловиц и приора Фогсдорфа носили на руках.
— Как-никак, — неожиданно простонал Парсифаль, — я ношу на шее священный медальон с Богородицей… У монахов купил… Он должен был меня от вражеских пуль хранить! Так как же?
— Замолкни же, зараза.
— Он должен был меня хранить, — завыл паренек. — Почему же? Что это за…
— Заткнись, — прошипел Воробышек. — Захлопни орало, иначе беда будет.
Перо скрипело.
Свидетели дицебатур, каков Краловыч, капитанеус Орфанорум, мужественным сопротивлением защитников рассержен будучи, велел своим специальным крикунам, стенторами именуемым, под стенами громко кричать и защитникам жуткими муками угрожать, если они города не сдадут. Ужас хотел оным кламором в них возбудить. Видючи, сколько порожнее то старание, повелел взять штуку полотна белого и на оном надпись учинить, гласящую: СДАТЬСЯ ИЛИ СМЕРТЬ, и оный защитникам демонстраре, на том стен отрезке, коего приор Генрикус ет фратрес каноници регулярес защищали, читать умеющие. Однако ж приор Генрикус, Гектор Клодский, будучи мужественного сердца, не испужался. Приказал братьям такоже штуку полотна взять и на нем на презрение оным виклифистам написать: BEATA VIRGO MARIA ASSISTE NOBIS[716].
— Что? — проворчал Ян Колда. — Что они там накарябали?
Бразда из Клинштейна фыркнул. Йира из Жечицы захохотал.
На полотне, повешенном на стенах орущими и лающими защитниками, была огромными буквами намалевана надпись:
DEINE MUTTER DIE HUR[717]
Краловец долго разглядывал транспарант, долго и упорно, словно рассчитывал на то, что литеры расположатся как-то иначе. Наконец обернулся, отыскал взглядом Рейневана.
— Говоришь, Каменец? Монастырь цистерцианцев? Богатый монастырь цистерцианцев? Так ты сказал?
— Так.
— Ну, тогда… — Краловец еще раз глянул на Клодзк, немного как бы тоскливо. — Ну, так чего же мы ждем? Пошли.
Et sic Orphani, выписывало на пергаменте скрипящее перо, a Cladzco feria II pasce recesserunt[718].
Летописец поставил точку, отложил перо, охнул, распрямил уставшие руки.
Летописание обессиливало.
— Зовут меня, Святой Трибунал, брат Зефирин. Из Каменецкого монастыря цистерианского ордена. Милостиво прошу, преподобные отцы, простить мое смущение, но ведь я впервые оказался перед Коллегией… Правда, только для того, чтобы дать testimonium[719], но все же…
Так точно, я уже готов, уже перехожу к делу. То есть к тому, что случилось в монастыре в тот трагический день. В Великий вторник 1428-го лета Господня. И что я собственными глазами видел. И здесь под присягой покажу, да поможет мне… Простите, что? Ближе к делу? Bene, bene[720]. Уже говорю.
Наши монастырские братья частично сбежали уже раньше, в субботу перед тем воскресеньем, когда Господу воспевают Judica me Dues[721], когда еретики сжигали Отмухов, Пачков и Помянов. Зарева в ту ночь я видел на полнебосклона, а утром солнышко едва сквозь дымы могло пробиться… Тогда, как я уже сказал, в некоторых fraters дух упал, сбежали, токмо то забрав, сколь в две руки уместилось… Аббат поносил их всячески, трусами обзывал, карой Божией грозил, ох, ежели б он знал, что ему достанется, он бы первым же сбег. И я тоже, не солгу пред Святым Трибуналом, сбег бы, токмо не было куда. Сам-то я по урождению ломбардец, из города Тортоны, а в Силезию прибыл из Альтенцелле, сперва в Любёнж, а из Любёнжского монастыря попал в Каменец… Э?.. Держаться темы? Bene, bene, уже держуся. Уж говорю, как оно было.
Вскоре post dominicam Judica quadragesimalem[722] слышу от беженцев: ушли кацеры, пошли куды-то на Гродков. Ну, полегчало мне, побег я в церковь, к алтарю, бух крестом на пол, gratias tibi Domine, благодарю тебя, великий Боже. А туточки снова крик, ор начались, дескать, идут новые последователи сатаны Гуса, сиротами именуемые, идут от Клодзка. Бардо огнем пожгли, уж по другому разу, второй, говорю, раз этот несчастный город жгут. В нас сразу надежда, а ну как боком пройдут, может, на Франкенштайн пойдут главным Вроцлавским трактом, может, не захотится им на Каменец сворачивать. Ну, я тады тут же в церковь и давай молиться, того желая, Sancta Maria, Mater Christi, Sancta Virgo Virginum, libera nos a malo, sancte Stanislaus, sancte Andrea, orate pro nobis[723]…
Но ничего не дали нам наши молитвы, видать, пожелал нас Господь как Аида проучить, чтобы, значит, мы… Ах да, знаю. Надыть темы держаться. Ну так кратко скажу: тема была такая, что напали адовы силы на монастырь в Великий вторник. Напали внезапно, как гром с ясного неба, через стены перелезли, ворота выломали, прежде чем я peccatores te rogamus[724] крикнуть успел, уже целая их куча во внутри была. И давай бить-колотить-резать… Кошмар! Sanctus Deus, sanctus fortis, sanctus immortalis, misererer nobis[725]… Брата Адальберта копьем проткнули, брата Пиуса мечами, как святого Дионисия… Брат Матей был из арбалета устрелян, из других многих graviter vulneratis[726]… А гуситы, покарай их Бог, принялись коров из хлевов выгонять, поросяток, баранов… Забрали всех, до последней штуки… Тьфу, собачья их мать, мало того что haeretici, так к тому еще и latrines et fures[727]! Из церкви вытащили сосуды, раку, ризы, мантии, агромадный серебряный крест, дары наалтарные, подсвечники… Ничего не обошли. Нас, кои в живых осталися, согнали во двор, к стене. Пришел вожак той банды, морда паскудная, сразу видать, что кацер, Кралович его называли, с им другой, какой-то Колда. Зовут мужиков. Потом, надобно Святому Трибуналу знать, что с оными гуситскими чехами и тутошние мужики шли, безбожники, святотатцы. Оным приказал еретик Кралович, де, так, мол, и сяк, а ну-ка, укажьте, которые тут монахи народ теснили, теперь будет им суд. Теперь этих кровопивцев толстозадых — так он на нас — карать будем. А энти крестьянские Иуды сразу на брата Матернуса указали, дескать, он притеснял. Ну, оно, конечно, правда, тяжеловат был для крестьянства фратер Матернус, завсегда говорил, rustica gens optima flens. И получил. Выволокли его, цепами насмерть били, разбойники. Сразу опосля celerarius Шолер был убит, указали на него крестьяне, потому как он девок щупал, да и за хлопчиками, бываючи, бегал… После него custos Венцель, брат Идзи, брат Лаврентий… Крик, стон, умоления, удары, кровь брызжет, мы на колени, а плач ab ira tua, ab odio et omni mala voluntate libera nos, Domine[728]…
Как было с отцом аббатом, пытаете? Уже говорю. Уж собрались гуситы уходить, когда вбежал какой-то господинчик, светловолосый, прыткий, глаза злые, гримаса на губах… Реневан его называли. Никак нет, преподобный отец, не ошибаюсь, хорошо слышал: Реневан. Могу крестом поклясться. Тут энтот Реневан хвать отца-аббата за рясу. Он это, кричит, Николай Каппитц, аббат каменецкий, найгорший народа обижатель, мерзавец, подлец, доносчик и инквизиторский… хм-м, хм-м… простите, инквизиторский пес. А к аббату, наклонившись, помнишь, говорит, и зубами скрежещет, Адель, сучий сын? Которую ты в Зембицах за сто дукатов в колдовстве обвинил? На смерть послал? Теперь за это заплатишь. Вспоминай Аделю по дороге в ад, поп подлый. Так аббату говорил, пока его во двор не выволок. Я верно слышал. Каждюсенькое слово. Могу крестом поклясться…
Придерживаясь темы: забили аббата Каппитца. Палками били, топорами… Тот Реневан не бил. Только стоял и смотрел.
И это уже все, что тады случилося, Святой Трибунал, в тот Великий вторник лета Господня 1428-го. Да поможет мне Бог, правду я тут сказал, всю правду и только правду. Подожгли кацеры нашу церковь и монастырь. Подложили огонь под сарай, под мельницу, под пекарню, под пивоварню. И ушли, по пути спалив Радковице, нашу монастырскую деревеньку. А с нас, которые в живых остались, под конец рясы содрали. Тогда я еще не знал, зачем они это делают. Только позже стало ведомо. Тогда, когда эти разбойники на Фанкенштайн напали…
— Кто такие? — кричал часовой с Клодзкской башни. Рядом выглядывали несколько других с арбалетами, готовыми к стрельбе. — Ворота заперты. В город никого не впускаем!
— Мы из Каменца! — крикнул из-под монашеского капюшона Жехорс. — Цистерцианцы. Лесами сбежали от резни. Монастырь горит! Отопри ворота, добрый человек!
— Еще чего! Как же! Запрещено! Понимаешь, монах? Нельзя!
— Ну впустите же, Бога ради, — умоляюще закричал Рейневан, — братья во Христе! Кацеры нам на пятки наступают! Не бросайте нас на погибель! Не берите нашу кровь на свою совесть! Отворите!
— А я знаю, кто вы? Может, гуситы переодетые?
— Мы орденские, добрые и порядочные христиане! Каменецкие цистерциане! Не видите ряс? Отворите. Бога ради!
Рядом с командиром стражи появился монах, судя по рясе, божогробовец.
— Если вы действительно цистерцианцы из Каменца, — крикнул он, — то как зовут вашего аббата?
— Николай Каппитц!
— Что поете на laudes в воскресенье и праздники?
Рейневан и Бисклаврет переглянулись с глупыми минами. Ситуацию спас Шарлей.
— Кантик Трех Отроков, — уверенно сказал он. — То есть Benedicite Dominum.
— Пропойте.
— Что?
— Петь! — рявкнул часовой. — И погромче! Иначе мы вас, курва, болтами нашпигуем!
— Benedicite, omnia opera Domini, Domino! — фальшиво забубнил демерит, снова спасая ситуацию. — Laudate et superexaltate eum in saecula! Benedicite, caeli, Domino, benedicite, angeli Domini[729]…
— Это и верно монахи, — убежденно сказал божогробовец. — Надо их впустить. Открывайте затворы! Быстро, быстро!
А это, оказалось, было предательство, это не были никакие не монахи, а еретики, qui se Orphanus apellaverunt, переодетые в рясы, сорванные с цистерцианцев, когда in feria III pasce na monasterium Cisterciense de Kamenz напали, который monasterium eodem die efractum et concrematum est. Не Божьи овечки это были, а волки lupi in vestimento ovium, те самые пресловутые предатели, которые сами себя именовали Фогельзангом, предатели, Иуды, мерзавцы без совести и веры. Ворвались сукины дети через по-глупому раскрытые ворота, ударили на стражу, за ними толпой другие Orphani, до того скрывавшиеся на телеге под полотнищем, как ахейцы в коне деревянном. Перебили стражу, ворота настежь, и уже повалили еретические equites гуртом, за конными — пехота бегом, через два пачежа было в городе кацеров с полдюжины сотен, а новые все прибывали. И учинилась тревога страшенная…
Когда они бежали вдоль Новоградского вала, по улице Новой, никто не осмелился преградить им дороги. Было их едва двадцать, но шума и гама они делали за сотню. Гуситы ревели, галдели, стучали деревянными колотушками. Бисклаврет и Жехорс трубили в латунные трубы, Шарлей дубасил по жестяному бубну. Напуганные и ошеломленные оглушительным гвалтом жители Франкенштайна расступались перед ними, убегали в сторону рынка. Только один раз из окна пивоварни их обстреляли из арбалетов и самопалов, но совершенно беспорядочно. Они даже не сбавили скорости и не перестали шуметь. С юга, со стороны взятых раньше Клодзкских ворот, а вскоре и с запада, нарастал крик и пальба, сироты, видимо, уже штурмовали замок и церковь Святой Анны.
Они бежали. На Нижнебанной их обстреляли снова. На этот раз эффективней, два тела остались лежать в грязи канав. Беспорядочным арбалетным залпом их также встретила состоящая из полутора десятков человек охрана Зембицких ворот, однако у стрелков тряслись руки, и неудивительно: они уже видели поднимающийся над крышами черный дым, слышали крики убиваемых.
Они ударили по стражникам сразу, яростно, походило на то, что сироты хотели отыграться на них за свой смертоубийственный бег.
Моментально упали тела, кровь обагрила брусчатку подворотни. Рейневан не принимал участия в бое. Вместе с Беренгаром, Таулером и Самсоном они подбежали к воротам, принялись сбрасывать ригли. Шарлей защищал им спины. Стражника, который на них напал, посек быстрыми ударами фальциона.
Засовы и брусья упали со звоном, получившие удар сзади крылья ворот распахнулись, грохоча копытами, в ворота ворвались конники, за ними с ревом сыпанула пехота. Мостовая загудела от подков, сироты рекой влились в город, прямо в улицу Зембицкую.
— Прекрасная работа, Рейневан! — крикнул, осадив перед ним коня, Ян Краловец из Градца. — Прекрасно справился с этими воротами! Я меняю о тебе мнение. А теперь вперед, вперед! Город все еще не наш!
Когда добежали до рынка, казалось, что Краловец ошибается, говоря, что Франкенштайн уже в руках сирот. Горел дом генриковского аббата, горели суконницы, горели лавки и палатки, дым и пламя вырывались из окон цеховых домов. Продолжался штурм ратуши, поверх боевого рева нападающих уже взмывали высокие крики убиваемых, выбрасываемые из окон люди падали прямо на подставленные сулицы и алебарды. Бойня шла под сводами рыночных домов. С южной стороны города все еще были слышны выстрелы, атакуемый Колдой из Жампаха замок, видимо, защищался. Но звонница Святой Анны уже стояла в дыму и огне.
На рынок влетели пешие гуситы, за ними конники под командой Матея Салавы. У юного рыцаря лицо было черным от сажи, в руке — обагренный кровью меч.
— Туда! — указал буздыганом Краловец, сдерживая скользящего по крови коня. — Здесь мы сами справимся, бегите туда! На доминиканский монастырь! На монастырь, Божьи воины!
— А ну, парни! — повернулся Рейневан. — К монастырю. Бежим. Шарлей, Жехорс…
— Мы бежим, о мужественный Рейнмар, Открыватель Ворот.
— Таулер, ты здесь? Самсон?
— Тоже.
Конники Салавы, совершенно не пригодные в уличных боях, разъехались по улочкам, предоставив пехоте штурмовать доминиканский монастырь. Штурмовали больше, чем сотня людей, руководимых Смилем Пульпаном, находским подгейтманом, толстоватым субъектом с остриженной наголо головой. Рейневан его знал. Встречался раньше.
— Вперед! Гыр на них! Смерть папистам!
Поддерживаемые горожанами и цеховиками доминиканцы храбро и яростно защищали свою обитель. Но оборона была безнадежной. У сирот был подавляющий перевес, ярость их атаки — страшная. Монахи отступали под напором, пятились, оставляя тела в белых рясах, отдавая гуситам одну монастырскую постройку за другой.
Последним бастионом обороны была церковь Крестовоздвижения, притвор и забаррикадированный главный вход. Здесь монахи бились до последнего болта в арбалете и последней пули в пищали. И до последнего человека.
Когда разъяренные сопротивлением сироты ворвались по трупам в церковь, сочившаяся сквозь витражи многоцветная радуга явила их глазам только двух живых монахов. Один, склонив голову, стоял на коленях у алтаря. Второй заслонял коленопреклоненного собою и распятием.
— Templum Dei sanctum est![730] — Его голос, приятно высокий, взвился и отозвался эхом под сводом. — Тот, кто уничтожает святыню Бога, того уничтожает Бог! Изыдите, силы адовы! Изыдите, сатаны, еретики, пока Бог вас не поразил!
— Это Ян Буда, — услужливо пояснил один из союзных сиротам силезцев. — А тот, который на коленях, Николай Карпентариус, ихний приор. Оба проповедовали супротив учения мэтра Гуса. Хороший чех — это мертвый чех, так они оканчивали каждую проповедь. Оба освящали оружие войск, идущих в поход.
У Смила Пульпана щека и шея были в крови, рукой он держался за ухо, значительную часть которого оторвал болт из арбалета. При штурме монастыря и церкви погибло около дюжины человек, да столько же было ранено, но ухо, походило на то, взбесило его гораздо больше.
— Хороший чех — мертвый чех, да? — зловеще повторил он. — Значит, не повезло вам, попы. Потому что вы попали в руки к живым и плохим. Мы покажем вам, каким может быть живой чех. Взять их. И во двор!
— Не смейте ко мне прикасаться! — взвизгнул Ян Буда. — Не смейте!
Получив кулаком по лицу, он умолк. Приор не сопротивлялся.
— Vexilla Regis prodeunt… — скулил он, когда его тащили по нефу. — Fulget Crucis mysterium… Quo carne carnis conditor… Suspensus est patibulo[731]…
— Он явно помешался, — вынес приговор один из сирот.
— Это гимн, — пояснил Смил Пульпан. Рейневан слышал, что до революции он был ризничим. — Это гимн Vexilla Regis. Его поют на Великую неделю. А сегодня Великая пятница. Вполне подходящий день для мученичества.
Перед церковью обоих монахов окружила толпа сирот. Почти тут же последовал удар кулаком, потом в дело пошли палки и обухи. Приор упал. Ян Буда держался на ногах, громко молился, выплевывая кровь из разбитого рта. Смил Пульпан с ненавистью смотрел на него. По данному им знаку из дровяного сарая принесли пень для рубки поленьев.
— Ты, вроде бы освящал оружие идущих на Наход. Тому, как мы тебя за это накажем, нас научили в Находе именно епископские разбойники. Тащите его сюда, братцы.
Яна Буду притащили, положили его ногу на пень. Один из гуситов, могучий мужик, поднял топор и рубанул. Ян Буда жутко заорал, из культи пульсирующей струей хлынула кровь. Сироты подняли спазматически мечущегося доминиканца, положили на пень вторую ногу. Топор упал с глухим стуком и чавканьем, от удара аж вздрогнула земля. Ян Буда зарычал еще чудовищнее.
Беренгар Таулер сделал несколько неуверенных шагов, обеими руками уперся в стену церкви, и его вырвало. Рейневан держался, но из последних сил. Самсон сильно побледнел, неожиданно взглянул наверх, в небо. Смотрел долго. Словно чего-то оттуда ожидал.
На пне, служащем для рубки дров, оные палачи, еретики, желая превзойти в злобе и жестокости самого дьявола, их мэтра и научителя, топорами все extremitatis[732] у несчастных этих одну за другой отсекли. Такого зверства и жестокости перо мое описать не в состоянии, рука моя дрожит, lacrimae[733] из глаз льются… Николаус Карпентариус, Йоханнес Буда и Андреас Канторис, martyres de Ordine Fratrum Praedicatorum[734], замученные за Слово Божие и свидетельства, кои тому имели. Боже, Боже, к тебе взываю! Usquequo, Domine sanctus et verus, non iudicas sanguinem nostrum?[735]
Тем временем сироты очистили церковь от всего, что представляло какую-либо ценность. Священные образы, доски со скамей и порубленные остатки алтаря, не представлявшие ценности, горели на огромном костре. По приказу Пульпана обоих искалеченных и умирающих монахов подтащили к костру и бросили на него. Стоящие веночком гуситы смотрели, как два лишенных конечностей тела бестолково шевелятся и извиваются в языках пламени. Впрочем, горели скверно, пошел дождь. Смил Пульпан щупал разорванное ухо, ругался и сплевывал.
— Поймали еще одного! — крикнули выбегающие из притвора. — Брат Пульпан! Поймали! На амвоне прятался!
— Давайте его сюда. Тащите паписта.
Тот, кого тащили гуситы, воющий, вырывающийся и дергающийся, был — Рейневан узнал его сразу — дьякон Анджей Кантор. В одной рубахе, видимо, его схватили в тот момент, когда он пытался освободиться от доминиканской рясы. Когда его тащили мимо, он заметил Рейневана и завыл:
— Господиииин Беляу! Не отдавай меня на муки! Не отдавааай! Спаси, госпооооодин!
— Ты предал меня, Кантор. Помнишь? Послал на смерть, как Иуда. Поэтому и подохнешь, как Иуда.
— Господин! Смилуйся!
— Давайте его сюда. — Пульпан указал на окровавленный пень. — Будет третий мученик. Omne trinum perfectum[736].
Возможно, все решил импульс, какое-то туманное воспоминание. Возможно, это была минутная слабость, усталость. Может, пойманный краешком глаза взгляд Самсона Медка, полный глубокой печали. Рейневан не до конца знал, что склонило его к действию, к такому, а не другому поступку. Он вырвал арбалет из рук стоящего рядом чеха, прицелился, нажал спуск. Болт ударил Кантора под грудину с такой силой, что прошел навылет, почти вырвав дьякона из рук палачей. Когда он упал на землю, то был уже мертв.
— У меня с ним, — пояснил Рейневан в глубокой и убийственно мертвой тишине. — У меня с ним были личные счеты.
— Понимаю, — кивнул головой Смил Пульпан, — но не делай, брат, этого никогда больше. Потому что другие могут не понять.
Пламя с ревом пробилось сквозь крышу церкви. Стропила и балки рухнули внутрь, в огонь. Через мгновение начали разваливаться и рушиться стены. В небо взвился сноп искр и дыма. Черные хлопья кружили над огнем словно вороны над полем боя.
Церковь Святой Анны разрушилась полностью. В море огня чернела только арка портала. Словно врата ада.
Всадник, влетевший на площадь, остановил покрытого пеной коня перед гейтманами сирот: Яном Краловцом, Прокоупеком, Колдой из Жампаха, Йирой из Речицы, Браздой из Клинштейна и Матеем Салавой из Липы.
— Брат Ян! Брат Прокоп развернулся от Олавы, идет через Стжелин на Рыхбах. Требует, чтобы вы незамедлительно шли туда!
— Слышали? — Краловец повернулся к своему штабу. — Табор зовет.
— Замок, — напомнил Прокоупек, — все еще сопротивляется.
— Его счастье. Командиры, к подразделениям! Грузить трофеи на телеги, сгонять коров! Марш! Идем на Рыхбах, братья! На Рыхбах!
— Привет, братья! Привет, Табор!
— С Богом, желаем здоровья, братья! Привет, сироты!
Приветственным крикам не было конца, радость встречи и эйфория охватили всех. Вскоре Ян Краловец из Градка пожимал руку Прокопа Голого. Прокоупек расцеловывал кудлатые щеки Маркольта, Ян Змрзлик из Свойшина колотил по железным наплечникам Матея Салаву из Липы, а Ярослав из Буковины стонал в могучем объятии Яна Колды из Жампаха. Урбан Горн обнимал Рейневана. Жехорс — Дроссельбарта. Цепники и стрелки сирот здоровались с табористскими копейщиками, сланские судличники и нимбургские топорники обнимали хрудимских арбалетчиков. Здоровались возницы боевых телег, при этом чудовищно, по присущей им привычке, ругаясь.
Ветер рвал развевающиеся хоругви — рядом с Veritas vincit[737], хостией и терновой короной Табора плескался Пеликан сирот, роняющий капли крови в золотую Чашу. Божьи воины ликовали, кидали кверху шапки и шлемы.
И все это происходило на фоне полыхающего и извергающего клубы черного дыма города Рыхбах, подожженного таборитами и уже раньше покинутого охваченными паникой жителями.
Прокоп, все еще державший руку на плече Яна Краловца, с довольной улыбкой смотрел на выстраивающуюся армию, насчитывающую теперь свыше тысячи конников, больше десяти тысяч пехоты и трех сотен нашпигованных артиллерией боевых телег. Он знал, что во всей Силезии нет никого, кто мог бы в поле противостоять этой силе. Силезцам оставались только стены городов. Либо — как жителям Рыхбаха — бегство в леса.
— Отправляемся! — крикнул он гейтманам. — Строиться к походу! На Вроцлав!
— На Вроцлав! — подхватил Ярослав из Буковины. — На епископа Конрада! Мааааааарш!
— Сегодня Пасхальный день! — крикнул Краловец. — Festum festorum![738] Христос воскресе! Воистину воскресе!
— Resurrexit sicut dixit[739], — подхватил Прокоупек. — Аллилуйя!
— Аллилуйя! Воспоем Богу, братия!
Из глоток сиротских цепников и таборитских копейщиков вырвалась и взвилась под небеса громовая песнь. И тут же подхватили ее мощными голосами судличники из Хрудима, щитники из Нимбурка, арбалетчики из Сланого:
Buóch všemogúcí
vstal z mrtwých žadúci!
Chvalmež Boha s veselím,
to nám všěm Písmo velí!
Kyrieleison!
Начиная движение, пение подхватили копьеносцы Зигмунта из Вранова, латники Змрзлика, за ними возницы боевых телег, легкая кавалерия Колды из Жампаха, конники Салавы, моравцы Товачовского. В конце в качестве арьергарда ехали с громким пением на устах поляки Пухалы:
Chrystus Pan wstał z martwych,
Po Swych mękach twardych,
Stąd mamy pociech wiele,
Chyrystus nasze wesele!
Zmiłuy się, Panie!
Пыль стояла столбом над Вроцлавским трактом, оставляя позади догорающий Рыхбах, таборитско-сиротская армия Прокопа Голого шла на север. В сторону темнеющей на горизонте окутанной облаками Слёнзы.
Jezukriste, vstal si,
nám na příklad dal si,
že nám z mrtvých ustáti,
s Bohem přebývati.
Kyrieleison!
Пожары в городе еще бушевали, пригород же выгорел почти дотла, только дымил, помигивал угасающими язычками на обугленных бревнах и столбах. Слыша, что гуситское пение замирает вдали, люди начали вылезать из укрытий, выходить из лесов, спускаться со взгорий. Осматривались, перепуганные, плакали, глядя на гибель своего города. Отирали с лиц сажу и слезы. И пели. Как-никак — была Пасха.
Christ, der ist erstanden
von der marter alle
des sull wir alle fro sein
Christ sol unser trost sein.
Kyrieleyson!
Вышли из укрытий и спустились в горы Винник францисканские монахи. Они шли, рыдая и распевая песни, к сожженному городу.
Была Пасха.
Christus surrexit
Mala nostra texit
Et quos dilexit
Hoc ad celos vexit
Kyrieleison!
Армия Прокопа Голого двигалась на север. Клубы огня и столбы дыма висели над деревнями, сжигаемыми разведчиками Салавы и Федьки из Острога. Светло-красным огнем вспыхивали стрехи Учехова. Запылали Праус, Гартау и Рудельсдорф. Вскоре почти весь горизонт полыхал огнем.
Была Пасха.
Божьи воины маршировали на север. С песней на устах:
Všichni světí, proste,
nam toho spomozte,
bychom s vami bydlili,
Jezukrista chválili!
Kyrieleison!
Была Пасха. Христос воистину воскрес.
Пожары охватили страну.
— Бедная силезская земля.
— Проклятая силезская земля!
Лагерь беженцев, расположившийся поблизости от Сьрёды, у речки Сьрёдская Вода, был забит до предела, просто трещал по швам. Обычно смена приходящих и уходящих позволяла как-то существовать, но сегодня Дзержку де Вирсинг прямо-таки в ужас повергла перспектива появления новых беженцев.
Дух она перевела, когда начало смеркаться — ночью редко кто-нибудь прибывал, а она знала, что множество людей намерено уйти на рассвете. Гуситы ушли. Отправились на юг, по тракту, ведущему на Костомлоты, Стжегом, Больков и Ландесхут. Может, возвратились в Чехию? Днем небо уже не чернили дымы, ночью не освещали зарева. Люди утомились от скитаний, хотели возвращаться. К пепелищам. К полностью выгоревшим городкам и деревням. В Собутку, Гнеховцы, Гурки, Франкенталь, Арнольдсмюле, Восковицы, Ракошицы, Слуп. И многие, многие другие, названия которых звучали чуждо. И не вызывали эмоций.
Ревел вол, блеяла коза. Где-то около телег заплакал ребенок, мимо Дзержки быстро прошла Эленча фон Штетенкрон. Окончив вместе с другими работу на кухне, Эленча не пошла с ними спать, чтобы выспаться и отдохнуть. Эленча, казалось, не отдыхала никогда. В те семь дней, во время которых Дзержка де Вирсинг поддерживала лагерь организационно и финансово, Эленча отдыхала, только получив категорический приказ. Дзержке не хотелось быть с Эленчей слишком категоричной. Она видела, как девушка реагирует на это. Увидела в первый же день, когда Эленча Штетенкрон прибыла в Скалку на каштанке Тибальда Раабе. Дзержке пришла в голову дурная мысль, будто она знает, как лучше всего вырвать девушку из отупения и апатии.
— Бедная силезская земля, — повторил полноватый вроцлавец, торговец, которого даже нападение не удержало от того, чтобы выйти на дорогу с телегой, набитой доверху товаром.
— Проклятая силезская земля, — повторил мельник из Марчинковиц.
Собравшиеся вокруг костра беженцы — что-то вроде стихийно сформировавшегося совета старейшин лагеря, люди с авторитетом, который невозможно скрыть, — покачали головами, поворчали. Дзержка была в этой компании единственной женщиной. В основном тут были крестьяне с лицами и фигурами природных вожаков. Кроме полноватого вроцлавца, были еще мельник из лежащих под Бжегом Марчинковиц, хозяин откуда-то из-под Контов, два солдата в цветах, затертых пылью многочисленных дорог, и корчмарь с Горки. Был — и очень пригодился — цирюльник из Собутки. Был монах-минорит из Сьрёдского монастыря — один из самых пожилых, — более молодые бесконечно возились с больными и ранеными. Был еврей, неведомо откуда. Был рыцарь. Из давно обнищавших, но все равно вызвавший сенсацию своим присутствием.
— Дважды, — говорил полноватый торговец, — ежилась у нас во Вроцлаве шкура. Первый раз это было в четверг перед Пальмовым воскресеньем[740], когда, разорив Бжег и спалив Ручин, главные силы гуситов встали под Олавой. Хорошо были видны зарева и дымы, ветер доносил запах гари. А ведь от Олавы до Вроцлава можно шапкой докинуть… Вроде бы стены у города крепкие, на них пушки, полно солдат, а шкура ежится… Но Бог уберег. Они ушли.
— Ненадолго, — заметил один из солдат.
— Верно… Едва-едва вздохнули, услышавши, что Прокоп поворачивает к Стжелину, едва неспокойную Пасху отпраздновали, а тут снова колокола звонят на всех звонницах. Гуситы возвращаются! Идут еще большей силой. Соединившись с теми адовыми сиротами, жгут Рыхбах, жгут Собутку, дороги черным-черны от беженцев. А в пятницу перед воскресеньем Misericordiae[741] снова видим со стен дымы, тем разом на западе: это горят Конты. Громыхнула весть, что под Сьрёдой большой лагерь, что Прокоп к штурму готовится. Опять колокола бьют, женщины и дети прячутся в церквях…
— Но и на этот раз вам повезло, — сказала Дзержка. — Штурма не было, как все мы знаем. Спустя два дня, именно в воскресенье Misericordiae, чехи ушли.
— Ушли, — подтвердил второй солдат, — на Стжегом. Все думали, что ударят на Свидницу. Но не ударили. Видать, испугались укреплений…
— Не поэтому, — возразил рыцарь. — Свидница уже год назад заключила с гуситами тайный договор. Поэтому и уцелела.
— И сидел себе, — насмешливо сказал мельник из Марчинковиц, — господин староста Колдиц за свидницкими стенами. Сидел в безопасности и благе. А что ему, что вся страна горит и кровью исходит. Ему-то ничего не будет, он договорился. Тьфу!
Какое-то время стояла тишина. Прервал ее корчмарь из Горки.
— Из-под Стжегома, — сказал он, — двинулись гуситы на запад. Прошли Явор, не напав. Но Свежану ограбили и сожгли. Дотла разграбили и спалили Добков, фольварк любьёнских монахов. И пошли дальше, на Злоторыю. А сегодня я на дороге знакомого встретил, он сказал, что Злоторыя сожжена. Невезучее место. Уж второй раз ее гуситы жгут. А Прокоп и сироты идут вроде бы на Львовек…
— Устаревшие сведения, — вставил цирюльник из Собутки. — Я тоже беженцев расспрашивал. Гуситы подошли к Львовеку неделю назад, в четверг, но через Бобр не перебрались. А лужицкое рыцарство, железные господа, которые должны были идти на помощь Силезии, сдрейфили, трусливо драпанули на левый берег и сидят там, как мыши под метлой. Не прибудут к нам лужичане с помощью. Одни мы, дети. Несчастная силезская земля.
— Проклятая силезская земля.
Заревел вол, разлаялась собака. Заплакал очередной ребенок. Эленча повернула голову, но идти не могла, она как раз качала на руках, успокаивала мальчонку, а девчушка чуть постарше держалась за ее подол. Эленча вздохнула, потянула носом. Дзержка присматривалась к ней. Она никогда не рожала, у нее никогда не было собственных детей, но она никогда об этом не жалела, это никогда не было проблемой. Никогда до сих пор, подумала она с неожиданным испугом, охватившим холодком грудь и стискивающим горло.
— Вся надежда на то, — заговорил вроцлавец, — что рейд все продолжается и продолжается. Гуситы должны утомиться, перегрузиться собранной добычей.
— Утомляет только поражение, — сказал рыцарь. — Ноги немеют у тех, кто убегает, только уносимое при бегстве добро к земле гнетет. Виктория сил придает, добыча становится легкой как перышко! Кто побеждает, тому польза. Их кони едят пшеницу из наших амбаров, наш пепел нюхают. Но что верно, то верно — воюют они уже давно. От Бобра близко до Карконошских перевалов, близко до Чехии. Даст Бог, уйдут.
— Надолго ли? — выкрикнул мельник из Марчинковиц. — Ведь узнали, что мы слабы, что супротив них в поле не устоим. Что духа в нас нету! Что некому нас в бой вести! Что силезские рыцари, стоит им гуситов увидеть, тут же ноги в руки и не хуже зайцев драпают. Ха, князья удирают! Что сделал Людвик Бжегский? Ему надо было защищать город, безоружных людей, своих подданных. Когда он их данью прижимал, они говорили: «Это ничего, кровушкой платим, зато защитит нас добрый наш хозяин, когда срок придет». А что учинил добрый хозяин? Трусливо сбежал, отдал Бжег на милость напастникам. Разграбили город гуситы до последней крошки, приходскую церковь спалили, а коллегиату Святой Ядвиги превратили в конюшню, богохульники!
— И за все за это, — покрутил головой цирюлик из Собутки, — не разит их гром с ясного неба, не падет на них гнев Божий. И как же тут не сомневаться… Хм-м… Я хотел сказать: тяжко, ох тяжко нас Бог испытывает…
— Надо будет вам к этим испытаниям, — неожиданно заговорил еврей, — привыкнуть… Ай, я вам говорю, это только вначале трудно. Со временем привыкаешь.
Какое-то время стояла тишина. Прервал ее рыцарь.
— Возвращаясь, — сказал он, — к князю Людвику: истинная правда, не по-рыцарски он поступил, бросив Бжег на милость и немилость гуситам. Не по-рыцарски и не по-княжески. Но…
— Но не он один, хотели вы сказать? — зло прервал его мельник. — Верно! Потому как другие тоже спины врагу показывали, пятная честь. Где же, о, где же ты, князь Генрик Благочестивый, который полег, но с поля не ушел!
— Я хотел сказать, — слегка заикнулся рыцарь, — что гуситы силу предательством доказали. Предательством и пропагандой. Распространением ложных сообщений, сеянием паники…
— А откуда оно, предательство-то? — неожиданно задал вопрос монах-минорит. — Почему его зерно так быстро пробивается и буйно цветет, почему у него такой урожай? Вельможи и рыцари без боя сдают крепости и замки, переходят на сторону врага. Крестьяне льнут к гуситам, служат им провожатыми, указывают и выдают на смерть священников, мало того, сами нападают на монастыри, грабят церкви. Нет недостатка в вероотступниках и среди духовников. И нет, нет князя, который бы, как Генрик Благочестивый, pro defensione christiane fidei[742], бороться и полечь был бы готов. Откуда, если подумать, это берется?
— Может, оттуда, — проговорил басом один из крестьян, могучий мужик с буйной шевелюрой. — Может, оттуда, что не с сарацинами, не с турками биться пришлось, не с теми татарами, которые на силезскую землю при наших прадедах напали. Те, кажись, черными были, красноглазыми, огнем изо ртов шпыряли, дьявольские знаки несли, колдовством занимались и душили наших предков адской вонью. Сразу видно, чья сила их вела. А ныне? Над чешским войском дароносицы, на щитах облатки и богобоязненные слова. На марше они Бога воспевают, перед боем на коленях молятся, причастие принимают. Божьими воинами себя величают. Так, может… Может…
— Может, Бог на их стороне? — договорил, криво усмехнувшись, монах.
Еще год назад, подумала Дзержка в наступившей мертвой тишине, год назад никто даже и подумать о чем-то подобном не решился бы, не то что сказать. Меняется мир, совершенно изменяется. Однако почему так получается, что изменение мира обязательно должно сопровождаться резней и пожарами? Всегда, словно Поппее[743] в молоке, миру, для того, чтобы обновиться, надо купаться в крови?
— Начинаю, — заявил сидящий на ступенях алтаря Шарлей. — Начинаю активнее поддерживать учение Гуса, Виклифа, Пайна и остальных гуситских идеологов. Церкви действительно пора начать изменять… Ну, может, не сразу превращать в конюшни, как бжегскую коллегиату, но в ночлежные дома это уж точно. Только гляньте, как здесь приятно. На голову не льет, не дует, блох кот наплакал. Да, Рейнмар. Если говорить о церквах, я перехожу в твою религию, начинаю послушничество. Можешь рассматривать меня как кандидата в члены.
Рейневан покачал головой, подбрасывая дров в костер, который вместе с Беренгаром Таулером разжег посреди главного нефа. Самсон вздохнул. Он сидел в сторонке, читая при свече книгу, которую раскопал среди прочих, сваленных в кучу. Когда церковь грабили, на книги никто не польстился. Пользы от них не было никакой. Известное дело.
— В церкви сплошная роскошь. — Дроссельбарт выломал из галереи в пресвитерне очередную доску. — Дерева на костер в достатке. Можно жечь хоть до лета.
— И есть что пожевать, — добавил Бисклаврет, разрывая зубами найденную в ризнице сухую как щепка колбасу. — Получается, верно говорят: qui altari servut, et altari vivit[744].
— И всегда найдется какой-нибудь сосуд для питья, — Жехорс поднял наполненную добытым вином чашу для мессы. — Не то чтобы словно пес из бочки лакать… И почитать можно… Правда, Самсон? Эй, Самсон!
— Что? — поднял голову гигант. — А, да… Вы не поверите, но в этом латинском произведении я нашел фразу по-польски. А написано это в 1231 году, во времена Генрика Бородатого. На титульной странице, извольте, дата: Anno verum Millesimo CCXXXI[745], а внизу написано черным по белому: benefactor noster Henricus Cum Barba Dei gratia dux Slesie, Cracouie et Poloniae…
— И как же звучит эта польская фраза? — заинтересовался Дроссельбарт.
— Pomny myla pani, — прочитал Самсон Медок, — naszy mylowani, wyerne serdce boley przydaci co letom kwyetu bywaci[746].
— Идиотизм.
— Правда.
— И рифма никудышная.
— Тоже правда.
Со стороны притвора раздались и эхом разошлись шаги, звяканье, гул возбужденных голосов. Мрак осветили факелы и лучины, в их свете удалось различить входящих в церковь. Шарлей выругался. Оказывается, навестил их Пешек Крейчиж, проповедник сирот, один из подчиненных Прокоупека. За Крейчижем шли несколько вооруженных подростков. Шарлей выругался снова.
Как войско Табора, так и армию сирот всегда в походах сопровождали женщины, в основном занимающиеся снабжением и кухней, порой уходом за ранеными и больными. Женщины, как правило, вдовы, брали с собой детей. Из подросших ребят со временем образовывались характерные для гуситских армий подразделения: подростковые отряды. Поглощая в маршах сельских пастухов и городских уличных мальчишек, эти отрядики быстро росли. Быстро также стали армейскими талисманами и любимчиками, цацками, которых баловали и опекали все. Почувствовав свой статус и преимущества, любимые мальчишечки обнаглели жутко. Гуситская пропаганда, делая из них «Божьих детей нового порядка», прививала и подпитывала в мальчишках фанатизм и жестокость, и зерно такое — как у каждого ребенка — падало на невероятно благодатную почву. Веселое стадко именовали пращничками, потому что в основном их вооружали пращами и рогатками, оружием сорванцов и пастухов. Однако Рейневан никогда не видел, чтобы пращнички использовали оружие в бою. Да и вообще воевали. Зато он видел мальчишечек при других обстоятельствах. После битвы под Усти Божьи дети выкалывали поверженным саксонцам глаза, тыкая заостренными прутиками в щели шлемов. Теперь, недавно, в Глухолазах, под Нисой, Барде, во Франкенштайне и в Златорые раненых избивали, пинали, колотили камнями, калечили, поливали кипятком и кипящим молоком.
— Что это? — сурово спросил Крейчиж, указывая на кубок, из которого отхлебывал Жехорс. — Нарушаешь закон, брат? Ищешь наказания? Добыча должна быть положена в общую кадку! Кто задержит хотя бы крошку, тот будет наказан! В соответствии с буквой Священного Писания! Ахан, сын Зары из колена Иудина, взявший из добычи, положенной Богу, плащ и укравший золото, сожжен был огнем и побит камнями в долине Ахор!
— Но это же всего лишь посеребренная латунь… — буркнул Жехорс. — Ну ладно, отдадим, берите.
— А это? — Проповедник вырвал из руки Самсона книгу. — Это что? Не знаешь, брат, что наступает Новая Эра? Что в Новой Эре будут не нужны книги и писания никакие, ибо закон Божий будет выписан в сердцах? А старый мир — да горит он огнем!
Книга с польской фразой 1231 года полетела в костер.
— Да сгинет старый мир! А его лживая мудрость вместе с ним! Прочь! Прочь! Прочь!
При каждом восклицании в пламя летела книга. Полетел в огонь какой-то «Tractatus…», какой-то «Оdex…» и какая-то «Cronica sive gesta…». Самсон стоял, опустив руки, и улыбался. Рейневану очень не нравилась его улыбка. Крейчиж же, отряхнул руки от пыли, вырвал у одного из мальчишек окованную и украшенную кнопками векеру, осмотрелся, вошел в боковой неф. Увидел картину «Культ ребенка».
— Новая Эра! — рявкнул он. — Бросит человек кротам и летучим мышам серебряных своих идолов и золотых своих идолов. Бог сказал: отвернитесь от своих идолов и от всех своих отвратностей отвернитесь. — Потом он размахнулся, палица с треском разбила раскрашенную доску. Один из подростков глуповато засмеялся. — Не делай себе кумира и никакого, — рычал проповедник, колотя векерой по очередным картинкам, — изображения того, что на небе вверху и что на земле внизу, и что в воде ниже земли.
Разлетелось в щепы «Изгнание из Рая», упал со стены разбитый триптих «Благовещенья», разбилось об пол «Поклонение трех царей», превратилась в щепки «Святая Ядвига», светозарная и туманная, словно из-под кисти Мэтра из Флемалье[747]. Крейчиж дубасил так, что даже эхо шло по церкви. В бешенстве исколотил настенные росписи, изувечил личики херувимов на фризе пилястра. И тут увидел скульптуру. Раскрашенную деревянную фигуру. Ее увидели все. И замерли.
Она стояла, слегка наклонив голову. Придерживая маленькими руками драпирующую одежду, каждая вырезанная складка которой воспевала искусство резчика. Слегка перегнувшись, легко, но гордо, словно желая показать увеличенный живот, беременная Мадонна смотрела на них филигранно вырезанными и покрашенными глазами, а в глазах этих были Gratia[748] и Agape[749]. Беременная Мадонна улыбалась, и в этой улыбке художник выразил величие, славу, надежду, ясность мира после темной ночи. И слова magnificat anima mea Dominum, произнесенные тихо и с любовью.
Magnificat anima mea Dominum.
Et omnia quae intra me sunt…[750]
— Никаких фигур! — зарычал Крейчиж, вздымая векеру. — Никаких скульптур! Покараю идолов Вавилона!
Никто не знал, каким образом Самсон вдруг оказался перед фигурой, между ней и проповедником. Но он оказался там и был там, перекрывая доступ к ней распростертыми крестом руками. Что он делает, подумал Рейневан, видя испуганную мину Таулера и застывшее в гримасе отчаяния лицо Шарлея. Что он такое делает? Идти против проповедника сирот — это самоубийство… Впрочем, Крейчиж в принципе прав… В Новой Эре не будут поклоняться ни идолам, ни скульптурам, не станут бить перед ними челом. Рисковать ради какой-то фигуры, выструганной из ствола липы? Самсон…
Проповедник попятился на шаг, пораженный. Но быстро остыл.
— Божка заслоняешь? Идола оберегаешь? Насмехаешься над словами Библии, богохульник?
— Уничтожь что-нибудь другое, — спокойно ответил Самсон. — Это нельзя.
— Нельзя? Нельзя? — У Крейчижа пена выступила на губах. — Я тебя… Я тебя… Вперед, дети! На него! Бей!
Мгновенно, моментально рядом с Самсоном встал Шарлей, рядом с Шарлеем — Таулер, рядом с ними Дроссельбарт, Жехорс и Бисклаврет. И Рейневан. Сам не зная, как и зачем. Но встал рядом. Заслонял. Самсона. И скульптуру.
— Так? Значит, так, еретики? — взвизгнул Крейчиж. — Идолопоклонники! А ну, дети! На них!
— Стоять, — раздался от притвора звучный и властный голос. — Стоять, сказал я.
Вместе с Прокопом Голым в церковь вошли Карловец, Прокоупек, Ярослав из Буковины, Урбан Горн. Их шаги, когда они шли по нефу, гудели и звенели, пробуждали грозное эхо. Факелы отбрасывали зловещие тени.
Прокоп подошел, быстрым и суровым взглядом осмотрел и оценил ситуацию. Под его взглядом пращнички опустили головы, напрасно пытаясь спрятаться за полами рясы Крейчижа.
— А потому что, брат, так… — забормотал проповедник. — Эти вот… вот они, эти…
Прокоп Голый прервал его жестом. Вполне решительным.
— Брат Белява, брат Дроссельбарт. — Таким же жестом он призвал обоих. — Пойдемте, я должен перед походом обсудить некоторые вопросы. А ты, брат Крейчиж… Уйди. Уйди и…
Он остановился, взглянул на скульптуру.
— Уничтожь что-нибудь другое, — докончил почти сразу же.
Ревел вол, блеяла коза. Дым стелился низко, плыл к камышам над рекой. Стонал и охал раненый, только что сшитый цирюльником из Собутки. Среди беженцев словно духи кружили минориты, выискивая признаки возможной заразы. Бог их послал, этих монахов, подумала Дзержка. Разбираются в заразах, высмотрят в случае чего. И не боятся. В случае чего не сбегут. Не они. Они не знают страха. В них всегда живет скромное и тихое мужество Франциска.
Ночь была теплая, пахло весной. Кто-то рядом громко молился.
Спящая на подоле Дзержки Эленча пошевелилась, застонала. Она устала, подумала Дзержка. Она истощена. Поэтому спит так неспокойно. Поэтому ее мучают кошмары.
Опять.
Эленча застонала во сне. Ей снились бой и кровь.
Идущий по золотому полю черный тур, думал Рейневан, глядя на полуутопленный в грязи щит. Такой герб профессионалы называют d’or, au taureau passant de sable. А тот, другой герб, на другом щите, едва видимый из-под засохшей крови, тот, с красными розами на скошенной серебряной полосе, называется: d’azur, à la bande d’argent, chargée de trois roses de gueules.
Он нервным движением протер лицо.
Taureau de sable, черный тур — это рыцарь Генрик Барут. Тот самый Генрик Барут, который три года назад оскорблял меня, бил и пинал на зембицком турнире. Теперь досталось ему — удар железным билом цепа так расплющил и деформировал армэ, что о том, как выглядит голова там, внутри, лучше не думать. Гуситы содрали с погибшего рыцаря баварские латы, но погнутый шлем не тронули. Поэтому Барут сейчас лежал как какой-то гигантский гротеск, в штанах, рубахе, в кольчужном чепце, в шлеме и в луже крови, вытекшей из-под шлема.
«А три розы, trois rоses, — это Кристиан Дер. В детстве я играл с ним в рощах за Бальбиновом, над Лягушачьими прудами, на повойовицких лугах. Мы играли в рыцарей Круглого Стола, в Зигфрида и Гагена, в Дитриха и Гильдебранда. А потом вместе гонялись за волвольницкой мельниковой дочерью, справедливо полагая, что кому-нибудь из нас она наконец позволит пощупать кое-что рукой. Потом Петерлин взял в жены Гризельду фон Дер, а Кристиан стал моим дядей… А теперь вот лежит в красной грязи, глядит в небо остекленевшим глазом. И настолько мертв, что мертвее уж не бывает».
Он отвел взгляд.
Война — дело без будущего, а солдатчина — дело бесперспективное, утверждал Беренгар Таулер. Из военной заварухи родится Новый Прекрасный Мир, доказывал — неискренне и слишком обманчиво — Дроссельбарт. Двадцатого апреля 1428 года, во вторник, в селе Мочидло, развеялись надежды обоих. Таулера — на будущее и перспективы, Дроссельбарта — на что бы то ни было.
В Мочидло им приказал ехать Прокоп Голый. С агитацией. Опасаться, что кому-нибудь в Силезии еще придет в голову идея сформировать из крестьян пехоту, скорее всего было нечего, однако Прокоп, как говорится, предпочитал дуть на холодное. Под Нисой, крутил он ус, хорошо сагитированные крестьяне сбежали, прежде чем дело дошло до столкновения. Поэтому надо продолжать агитацию. Имея в виду будущие стычки.
Они отправились утром, десятеро конных и одна боевая телега. Конников выделил князь Федька из Острога, это были, как и большинство княжеской дружины, венгры и словаки. Телега, четырехконная, как каждая боевая, принадлежала нимбургцам Oтика из Лозы и охранялась стандартным эскортом: тележным гейтманом, возницами, четырьмя стрелками с пищалями и пятью людьми, вооруженными цепами, глевиями и судлицами. С ними ехали Дроссельбарт в качестве агитатора, Жехорс — в качестве помощника агитатора, Рейневан в качестве помощника помощника, Шарлей в качестве помощника Рейневана, Беренгар Таулер в качестве избытка Прокоповой милости и Самсон в качестве Самсона.
Конные венгры, которых чехи презрительно называли кумашами, согнали жителей Мочидла на площадь, а затем быстро разъехались по халупам, чтобы по своему обычаю попытаться что-нибудь украсть, а может, кого и изнасиловать. Кумашские привычки в гуситской армии сурово наказывались, поэтому острогские мадьяры осмеливались действовать только втихую, во время дальних поездок, когда никто не видел. Тележный гейтман рашил, что ему видеть не хочется. Его подчиненные тоже всю активность направили на сонную болтовню, почесывание задниц и ковыряние в носу.
Дроссельбарт, залезши на телегу, агитировал. Проповедовал. Утверждал, что все происходящее кругом вовсе не война и отнюдь не грабительский налет, а братская помощь и мирная миссия, а все вооруженные акции Божьих воинов направлены исключительно против вроцлавского епископа, который есть подлец, притеснитель и тиран. И ни в коем случае не против силезского братского народа. Ибо мы, Божьи воины, очень любим силезский народ, благо силезского народа близко нашему сердцу. Так близко, что ой-ей-ей, и помоги нам Памбу.
Дроссельбарт проповедовал с величайшим запалом, казалось, он и сам верит в то, что говорит. Рейневан, конечно, знал, что Дроссельбарт не верит, а говорит то, что ему велели говорить Прокоп и Маркольт. Как могут, удивлялся Рейневан, люди, казалось бы, разумные считать, что кто-нибудь поверит в так грубо шитую белыми нитками и столь очевидную брехню о том, что это мирная миссия? Ведь в подобное не должен верить никто, если у него в голове есть хоть кроха масла. Даже крестьянин, жизнь которого проходит в перекладывании одной кучи дерьма на другую, не поверит ничему подобному. Теорию Шарлея, гласящую, что в достаточно долго повторяемую нелепицу поверят все, Рейневан всерьез не воспринимал.
Дроссельбарт покончил с первой агиткой, начал вторую. О грядущих Новых Временах. Лица крестьян, каменные во время «мирной миссии», неожиданно оживились. Новые Времена, в противоположность «миссии мирной», имели для деревенских жителей несколько интересных аспектов.
— В это время на земле не будет ни человеческой власти, ни принуждения, ни подданства, прекратятся барщина и подати. Исчезнут короли, князья, прелаты, а всякое притеснение бедного люда кончится. Крестьяне перестанут платить своим господам арендную плату и служить им, а запруды, и пруды, и луга, и леса будут принадлежать вам…
Наверняка крестьянам достались бы и рощи, и пущи, но литанию Дроссельбарта грубо прервал арбалетный болт, выпущенный из ближайшего леска. А прежде чем получивший прямо в живот тощага свалился с телеги, из леска галопом вылетел отряд конников. И навалился на них так молниеносно, что они мало что могли сделать.
Часть нимбуржцев, конечно, сбежала, пытаясь — по примеру крестьян — найти защиту среди халуп, клетей и заборчиков. И началась сечь. Их порубили во время бегства. Остальных окружили на телеге и вокруг нее. Пошла рубка. Беренгар Таулер был одним из первых павших. Остальные табориты бились как дьяволы. Вместе с ними Рейневан, Шарлей, Жехорс и Самсон, опустошавший ряды противников своим гёдендагом. Однако дело было совсем скверно, они не выдержали бы, если б не вылетевшие из-за хат кумаши. Бой отдалился от телеги, перенесся ближе к краям площади, превратился в конные гонки и поединки.
— Там… — ахнул Жехорс, вылезая из-под телеги и всовывая Рейневану в руки арбалет. — Видишь его? Того, на серой лошади, с туром на щите? Это командир… У меня перебита рука… Стреляй, Рейнмар…
Рейневан схватил арбалет, для верности подбежал ближе, выстрелил. Болт с громким звоном отразился от утолщенного наплечника. А рыцарь обратил на него внимание. Заорал в глубине забрала, мечом указал на Рейневана второму коннику, оба подскочили к нему на всем скаку.
Шарлей схватил с земли пищаль — без фитиля. Самсон заметил это, ловко бросил ему головешку из разметанного копытами костра. Демерит так же прытко и ловко поймал тлеющее полено, развернулся, прицелился из-под мышки. В цинтлохе[751], к счастью, еще оставался порох, гукнуло, из дула рванул огонь и дым, нападающий конник вылетел из седла, словно из пращи, прямо под копыта коней, преследующих мадьяр. Другой рыцарь, тот, что с туром в гербе, навис над Рейневаном с мечом, поднятым для удара, неожиданно напрягся, выпустил меч и трензель — это один из нимбуржцев угодил ему сулицей под мышку. Второй подбежал с цепом, саданул так, что загудело, из-под разваленного как сухой стручок армэ хлынула кровь.
— Ну, дали мы им! — повторял тележный гейтман, покачиваясь на ногах и отирая с лица текущую с шевелюры кровь. — Дали мы… Им…
На площади торжествующе орали венгры. Уносящих ноги силезских рыцарей никто не преследовал. Посмурнело.
Убитых силезцев было четверо. Гуситов полегло пятеро, раненых было в два раза больше. Прежде чем трупы вынесли за оградки к березовой роще, один из раненых умер. Понадобилась большая яма.
Беренгар Таулер. Дроссельбарт из Фогельзанга. Генрик Барут, идущий черный тур. Кристиан Дер, Trois roses со львом, какой-то конный стрелок. Какой-то оруженосец. Какой-то Адамец, какой-то Збожил, какой-то Рачек, которых напрасно будут ожидать дома какая-нибудь Адамецова и какая-нибудь Рачкова.
— Дайте мне заступ, — сказал в тишине Самсон Медок. — Я буду копать.
Он вбил заступ в землю, крепко нажал ногой и отбросил ком земли.
— Я буду копать в порядке покаяния. Ибо виноват! Iniquitates meae supergressae sunt caput meum[752]. Пошел на войну! Из любопытства! Я мог удержать других и не удержал. Я мог поучать. Мог манипулировать. Мог хватануть кого следует по заднице! Мог, наконец, наплевав на все, сидеть в Подскалье с Маркетой, мог вместе с ней молчать и смотреть, как течет Влтава. А я отправился на войну. Из самых низких побуждений: из-за любопытности самой войны и любопытства, присущего человеческой натуре.
Поэтому я виновен в смерти тех, которые здесь лежат. Виновен буду в тех смертях и тех несчастьях, которые только еще наступят. Поэтому, курва, я буду копать эту могилу. Из этой ямы, de profundis, clamo ad te, Domine из глубины взываю к Тебе, Господи…[753]… Miserere mei Deus, помилуй меня, Боже, по великой милости твоей и по множеству щедрот твоих изгладь беззакония мои. Многократно омой меня от беззакония моего, и от греха моего очисти меня. Ибо беззакония мои я сознаю и грех мой всегда предо мною[754].
С третьей фразы он уже говорил не один. Другие копали тоже.
Дзержка задремала, разбудили ее повышенные голоса. Она подняла голову, пощупала вокруг себя руками, почувствовала под пальцами предплечье Эленчи. Девушка дернула головой, сухо закашляла.
— Есть известия, — говорил стоящий внутри круга францисканец. Ряса у него была подобрана, на ногах вместо сандалий кавалерийские ботинки, было видно, что он примчался прямо из Сьрёды, из монастыря. — Есть сведения от наших братьев, любинских духаков.
— Говори, фратер.
— Гуситы напали на Хойнов. В субботу перед воскресеньем Jubilate[755].
— Пять дней тому назад, — быстро подсчитал кто-то. — Будь милостив, Христос.
— А князь Pyпpexт?
— Еще до наступления сбежал с рыцарями в Любин. Бросил Хойнов на погибель.
Длившийся несколько дней обстрел зажигательными снарядами оказался удивительно продуктивным. Красный петух бушевал на крышах домов, во многих местах горели также деревянные балкончики на стенах, огонь сгонял с них защитников эффективнее, чем обстрел из метательных машин, пищалей и тарасниц. Вынужденные гасить пожары хойновцы не смогли защитить стены, на которые сейчас взбирались массы гуситов — табориты по обеим сторонам Легницких ворот, сироты почти по всей длине северной стороны.
Боевой крик и рев неожиданно усилились. Подожженные и обстреливаемые из бомбарды Легницкие ворота затрещали, одно крыло повисло, второе рухнуло в фейерверке искр. К воротам с диким ревом кинулась пехота, цепники Яна Блеха, за ними спешившиеся конники — чехи Змрзлика и Отика из Лозы, моравцы Товачовского и поляки Пухалы.
Рейневан и Шарлей бежали с ними. На сей раз им никто не запрещал воевать, совсем наоборот — чтобы принудить хойновцев растянуть оборону, Прокоп и Краловец приказали взяться за оружие всем, способным его носить.
За воротами они влетели прямо в огненное жерло пожара — узкую улочку между пылающими домами. Защитников, которые пытались сопротивляться в улочке, вырезали мгновенно, остальные сбежали. С севера выстрелы затихали, а крик нарастал, было ясно, что сироты форсировали стену и ворвались в глубь города.
Они выбежали на удлиненный рынок, перед ними выросла каменная глыба церкви. И высокая, окутанная дымом башня. Прежде чем они успели подумать, башня плюнула в них огнем и железом. Рейневан видел, как снаряды и болты распахивают землю вокруг, как кругом падают люди. Рев оглушал.
Он опустился на колени. Одному раненому зажал разорванную болтом шейную артерию. Рядом ползал и выл другой, которому снаряд из хандканоны оторвал ногу ниже колена. Третий извивался, хлестал кровью из живота. Четвертый только дергался.
— Вставай, Рейневан! Вперед, к башне!
Он не послушался, занятый кровотечением, которое безуспешно пытался остановить. Когда раненый выхаркал кровь и замер, он занялся тем, у которого оторвало ногу. Разрывал рубаху на ленты. Перевязывал. Раненый выл.
Из пылающего дома выскочил мужчина с копьем, за ним выбежал подросток в обгоревшей одежде, несущий щенка. Мужчине тут же размозжили голову цепом. Подростка острием пики пришили к двери. Насквозь, вместе со щенком. Подросток повис на пике, щенок рвался, визжал, молотил воздух передним лапками.
Рейневан перевязывал. У окутанной дымом, полыхающей огнем церкви толпились наступающие. С башни все еще стреляли, пули и болты свистели в воздухе.
— Гыр на нииииих!
Из боковой улочки, гоня перед собой и валя трупы убегающих в панике хойновцев, вылетели сироты, в саже, черные как черти. Шарлей дернул Рейневана за руку. Тот оставил перебинтованного, побежал, перепрыгивая через трупы.
Однако на рынке у церкви все уже кончилось. Защитников башни — в том числе много женщин и детей — выволокли из здания, согнали под стену. Там был Ярослав из Буковины, он отдавал приказы. Долетающие с южной стороны города звуки бойни заглушали его голос, но жест, который он сделал, сомнений не оставлял. Пленных собрали в кучу, придавили к стене. Из толпы вытаскивали по одному, по двое. Бросали на колени. И убивали. Кровь лилась потоками, плыла пенистой рекой, выплескивая из канав мелкорубленую солому и навоз.
— Помилосердствуйте! Лююююди! — завыла кинутая на колени горожанка в коричневой юбке. — За что? Зачем? Богом молю…
Удар палицей разбил ей голову, как яблоко. Она упала, не застонав.
— Потому что я звал — и вы не отвечали, — пояснил стоящий сбоку Прокоп Голый, — говорил, а вы не слушали, но делали злое в очах моих и избирали то, что было неугодно мне[756]. Поэтому я предназначаю вас под меч. Все вы погибнете.
— Братья! Божьи воины! — воскликнул Краловец. — Не жалеть! Никого не спасать, всех под нож! Резать! А город сжечь! Сжечь дотла! Чтобы сто лет здесь ничего не выросло!
Огонь с гулом взвился над крышами Хойнова. А крики убиваемых вознеслись еще выше. Гораздо выше клубящегося дыма.
— Спалив Хойнов, — продолжал монах, — и выбив всех его жителей, гуситы снова повернули и по Згожелецкому тракту пошли на Болеславец. При известии об их приближении население убежало в леса, подпалив город собственными руками.
— Иисусе Христе… — Вроцлавский торговец перекрестился, но лицо у него тут же посветлело. — Ха! Если Прокоп пошел на Болеславец, значит, нас не тронет! Он идет на Лужицы!
— Пустопорожняя надежда, — возразил минорит под вздохи собравшихся. — Прокоп от Болеславца снова завернул в Силезию. Ударил на Любин.
— Христе, будь милостив! — послышались голоса — Gott erbarme[757]…
— Еще вчера, — сложил руки монах, — Любин держался. Горел пригород, горел и город, потому что налетчики метали огненные снаряды на крыши, но защищался стойко, отражал штурмы. Наверняка дошли вести из Хойнова, любиняне знают, что их ждет, если поддадутся. Вот и держатся.
— Ров там глубокий, — буркнул пожилой солдат, — стены в семь локтей вышиной, башен больше десятка… Сдержат. Если духом не падут, сдержат.
— Дай-то Бог.
Эленча дрожала и стонала во сне.
Дзержка, несмотря на усиленные старания, вынуждена была все же задремать, из сна ее вырвал рывок. Дернул ее собственный подчиненный и работник, Собек Снорбайн. Снорбайн командовал группой конюхов, по приказу Дзержки объезжающих дороги и бездорожья в поисках потерявшихся и бесхозных коней, особенно породистых жеребцов и рыцарских декстрариев, хорошего материала для увеличения поголовья скалецкого табуна. Эленче, которая, широко раскрыв глаза, изумленно слушала отдаваемые Снорбайну приказы, Дзержка так же кратко, но и ясно пояснила, что упускать выгоду — значит совершать грех, конечно, бескорыстное великодушие — вещь прекрасная, но только в свободное от занятий время, а вообще-то кони будут возвращены, если отыщется хозяин и докажет свои на них права. Эленча вопросов не задавала. Тем более что вскоре после этого Дзержка организовала лагерь беженцев, посвящая ему без остатка и праздничные, и будничные дни.
— Госпожа, — Собек Снорбайн наклонился к уху торговки лошадьми, — дело скверное. Идут чехи. Они сожгли пригород Счинавы. Горят Проховицы, гуситы идут на Вроцлав… Значит, пройдут здесь…
Дзержка де Вирсинг тут же протрезвела. Пружинисто поднялась.
— Седлай наших коней, Собек. Эленча, вставай.
— Что?
— Вставай. Я ненадолго загляну к монахам. Когда вернусь, ты должна быть готова. Идут гуситы.
— Обязательно так спешить? Отсюда до Проховиц…
— Я знаю, сколько отсюда до Проховиц, — отрезала Дзержка. — А торопиться надо. Гуситская разведка, поверь мне, может появиться здесь в любой момент. Некоторые чехи…
Она осеклась, взглянула на Снорбайна, потом буркнула:
— Некоторые из них ездят на чертовски хороших конях.
— Иисусе, — вздохнул Ян Краловец. — Посреди моря этот город стоит, что ли?
— Это Одра и ее рукав, — указал на широко разлившуюся воду Урбан Горн. — А это Олава, она окружает город с юга.
— И неплохо защищает подступы, — заметил Йира из Речицы. — Я бы сказал, и стены не нужны.
— Однако они есть, — сказал Блажей из Кралуп. — И крепкие. Да и в башнях тоже нет недостатка. А уж церковных-то… Почти как в Праге!
— Та, первая, — показал, хвалясь знанием, Горн, — Святой Николай на Щепине, а там вон Николайские ворота. Вон та большая церковь с высокой башней — приходская, Марии Магдалины. Та вон башня — ратуша. А та — церковь…
— Святая Дорота, — бесстрастно продолжил Прокоп Голый, видимо, не хуже его знающий Вроцлав. — А там, на острове Песок, — храм Девы Марии. За Песком — Тумский остров, за ним Овентокшиская коллегиата, рядом кафедральный собор, все еще строится. Там, подальше… Олбин, большой премонстрантский собор. А там вон — Святая Катаржина и доминиканский Святой Войцех. Вы удовлетворены? Уже все знаете? Ну прекрасно, потому что вблизи вам вроцлавские церкви… осмотреть не удастся. Во всяком случае, не в этот раз.
— Ясно, — кивнул головой Ян Товачовский из Чимбурка. — Было бы сумасшествием ударить по городу.
— Маловер! — поморщился и сплюнул Прокоупек. — Если б Иисус Навин думал так же, как ты, то Иерихон стоял бы и по сей день! Могущество Бога рушит стены…
— Оставьте Бога в покое, — спокойно прервал Добко Пухала. — Иерихон — не Иерихон, сейчас штурмовать Вроцлав мог бы только совсем уж неразумный человек.
Гуситские военачальники зашумели. В большинстве своем соглашаясь с мнением моравца и поляков. Впрочем, искорки в глазах Краловца, Яна Блеха и Отика из Лозы ясно говорили о том, что вообще-то они б охотно попытались.
— Однако наш путь, — Прокоп, как всегда, не пропустил этих искорок, — к гнезду антихриста был достаточно долог. Позади у нас столько трудных и тяжких дорог, что было бы грешно не уделить антихристу толику религиозных знаний.
Перед ними, под взгорьем, в неглубокой долине текла река Слёнза, широко по-весеннему разлившаяся по лугам, по которым бродили аисты. Уже зеленели березняки красивой свежей весенней зеленью. Расцвела черемуха. На заливных лугах цвели калужницы и лютики, золотились ковры осота. Рейневан оглянулся. Главные силы Табора и сирот переходили Быстрицу по захваченному мосту в Лесьнице, рядом с догорающим таможенным постом.
— Прочтем, — продолжил Прокоп, — вроцлавцам и епископу-антихристу наглядную лекцию. Вон та деревенька, под взгорьем, как называется?
— Мерники, добрый господин, — поспешил пояснить один из услужливых крестьянских проводников. — А тамочки — Мухобур…
— Сжечь обе. Займись этим, брат Пухала. О, а вон там я вижу мельницу… Там — вторую. Там деревушка… И там деревушка… А там что? Церковка? Брат Салава!
— Слушаюсь, брат Прокоп!
Не прошло и часа, как в небо взвились огни и дымы, а свежий майский воздух сделался душным от смрада гари.
Ta vojna pěší, ta mě netěší,
těšíla by mě má nejmilejší…
В репертуаре походных песен армии Прокопа заметно начали преобладать все более грустные. Военная усталость давала о себе знать все явственнее.
Оставив за собой Вроцлав, они шли на юг, держа справа Слёнзу, неожиданно и грозно вырастающую из плоского ландшафта. Вершина горы, вовсе не такая уж недоступная, как всегда, тонула в растянувшихся лентах облаков — казалось, плывущие по небу облака задевали за вершину и оставались на ней, будто их удерживал якорь.
Они шли на Стшелин и Зембицы довольно быстро, даже не очень отвлекаясь на грабежи. Оставленный же на слёнзанском плацдарме Ян Колда из Жампаха не сидел сложа руки в замке, часто выезжал, грабя все, что удавалось взять, и сжигая все, что удавалось спалить. Висящих кое-где на придорожных деревьях попов или монахов тоже скорее всего следовало отнести на счет Колды, хотя не исключалась и личная инициатива местного деревенского общества, часто пользующегося подвернувшейся возможностью расквитаться с приходскими священниками либо монастырем за давние обиды и психические травмы. Рейневан очень боялся за Белую Церковь, надеялся на договоренность, заключенную с патрициатом Стшелина и князем Олавы. И на прячущие монастырь густые леса…
Картина Зембиц, вызвавшая воспоминания об Адели и князе Яне, подействовала на него как красная тряпка на быка. Он пытался поговорить с Прокопом, надеясь убедить того нарушить договор с Яном и напасть на город. Прокоп и слушать не хотел.
Единственное, чего он добился, это разрешения присоединиться к конникам Добека Пухалы, мытарившим округу наездами. Прокоп не возражал. Рейневан ему уже нужен не был. А Рейневан давал выход злобе, вместе с поляками сжигая подзембицкие села и фольварки.
Пятого мая, наутро после святого Флориана, в гуситский лагерь прибыло странное посольство. Несколько богато одетых горожан, несколько духовных особ высшего ранга, несколько рыцарей, в том числе, судя по гербам, Зейдлиц, Райхенбах и Больц, и вдобавок какой-то польский Топорчик. Вся эта компания в течение нескольких ночных часов секретно переговаривалась с Прокопом, Ярославом из Буковины и Краловцем в единственном уцелевшем здании цистерцианского фольварка. Когда на рассвете Прокоп дал приказ выходить, все выяснилось. Были заключены очередные соглашения. После Яна из Зембиц, немодлинского Бернарда и Людвика Олавского свое имущество решили спасать договорами рачибужская Гелена, опавский Пжемек, освенцимский Казько и чешинский Болько.
Переговоры с силезскими князьями подпитали в войске слух, что это конец рейда, что пришел час возвращения. Ходили слухи, будто объявленный Пpoкопом марш к Нисе будет продолжен на Опаву, а оттуда войско напрямик двинется в Моравию, на Одру.
— Возможно, — подтвердил слух Добко Пухала, — на Троицу мы уже будем дома. В таком случае, — добавил он, подмигнув Рейневану, — неплохо было бы еще здесь что-нибудь хапнуть, а?
Ach, mój smętku, ma żalości!
Nie mogę się dowiedzieci,
Gdzie mam pirwy nocleg mieci,
Gdy dusza z ciałа wyleci…
Небо затянуло черными тучами, повеял холодный ветер, временами моросил дождь, колкий как иголки. Погода явно влияла на распеваемые поляками песни.
Fałszywy mi świat powiedał
Bych ja deugo żyw byci miał,
Wczora mi tego nie powiedał,
Bych ja długo żyw byci miał…
Целью Пухалы была деревня Берздорф, Грангия Генриковского монастыря. Сам монастырь защищала зембицкая договоренность. Желая одним махом пустить с дымом княжеский фольварк в Остренжной и каким-то чудом уцелевшую церквушку в Вигансдорфе, но при этом не очень отстать от резво идущего на Нису войска, Добко разделил отряд на три боевые группы. Рейневан и Самсон остались при командире. Шарлей в мероприятии участия не принял, он страдал поносом, да таким жестоким, что ему не могли помочь даже магические лекарства.
Ехали напрямую, через овраги, по дну которых текли ручьи, притоки Олавы, несущие темную от торфа воду через каменные перевалы и завалы из старых стволов. У одного из таких ручьев Рейневан увидел Прачку[758].
Ее не заметил никто, кроме него и Самсона. Она же, хоть отряд переходил поток всего-то в двухстах шагах от нее, вообще не подняла головы. Она была очень тонкая, худобу тела дополнительно подчеркивало облегающее платье. Лица Рейневан не видел — оно было скрыто очень длинными, прямыми, темными, ласкаемыми медленным течением волосами, падающими до самой воды, над которой она стояла на коленях.
В восково-белых, погруженных по локти руках она держала рубашку или гезло, ритмично растирая ее и отжимая кошмарно медленными движениями. Из гезла, словно дым, выделялись пульсирующие облачка крови. Кровь текла по воде, окрашивая ее в темно-красный цвет, розовой пеной омывала ноги коней.
Повеял ветер, резкий, злой ветер, начал шевелить уже зеленые ветки, сорвал со склона яра облако засохших прошлогодних сорняков. Рейневан и Самсон зажмурились. Когда открыли глаза, видение исчезло.
Но по воде все еще текла кровь.
Они некоторое время молчали.
— Едем, — наконец откашлялся Самсон. — Или возвращаемся?
Рейневан не ответил, кольнул коня шпорой, следуя за Пухалой и поляками, уже скрывающимися среди зеленеющих ольх.
В следующем яру они наткнулись на засаду.
С противоположного склона из зарослей грохнули выстрелы, звякнули тетивы, на поляков посыпался град пуль и болтов. Вскрикнули люди, завизжали кони, некоторые встали на дыбы и упали вниз, на дно яра. В том числе и конь Самсона.
— Прячься! — рявкнул Пухала. — С коней — и прячься!
Заросли снова запели тетивами, снова зашипели болты. Рейневан почувствовал удар в бок, такой сильный, что свалился на землю, неудачно, на устланный мокрыми листьями склон. Листья были скользкие, как мыло, он съехал по ним на дно и только там, пытаясь встать, увидел торчащее под ключицей оперение болта. Господи, только бы не артерия, успел он подумать, прежде чем потерял способность двигаться.
Он видел, как Самсон выбирается из-под убитого коня, как поднимается, встает. И как падает с окровавленной головой, еще прежде, чем прозвучал гул выстрелившей из зарослей ручницы.
Рейневан крикнул, крик заглушил очередной залп пищалей. Яр полностью затянуло дымом. Свистели болты. Выли раненые.
Хоть руки и ноги у него были словно соломенные, а любое движение вызывало приступы боли, Рейневан подполз к Самсону. Вокруг головы гиганта уже успела разлиться большая лужа крови, однако Рейневан видел, что пуля только задела кожу. Череп, подумал он, череп может быть поврежден. Черт побери, даже наверняка поврежден. Его глаза…
Глаза Самсона, затянутые мглой, неожиданно заплясали в глазницах. Рейневан с ужасом увидел, как голова великана затряслась, губы искривились, из них потекла слюна. Из горла, казалось, вот-вот вырвется крик.
— Темно, — невнятно забормотал он не своим голосом. — Темно. Мрачно… Иисусе… Где я? Здесь ночь… Я хочу до… Домой! Где я…
Струхнувший Рейневан прижал к его кровоточащему виску руку, прошептал, вернее, прохрипел выученную формулировку чары Алкмоны. Чувствовал, как его охватывает холод, идущий от плеча, от воткнувшегося под ключицей болта. Самсон дернулся, махнул рукой, словно что-то отгонял. Вдруг взглянул осознаннее. Разумнее.
— Рейневан… — выдохнул он. — Что-то… Со мной что-то происходит. Пока я могу… Скажу тебе… Я должен тебе сказать…
— Лежи спокойно… — Рейневан кусал от боли губы. — Лежи…
Глаза Самсона в одну секунду затянула мгла и тревога. Гигант завизжал, зарыдал, свернулся в позу зародыша.
Происходит замена. В кружащейся голове Рейневана вихрем проносились воспоминания и ассоциации. Кто-то уходит от нас, кто-то к нам приходит. Монастырский дурачок возвращается из тьмы, в которую попал, возвращается в свою прежнюю оболочку. Привыкшее бродить во тьме negotium[759] уходит во тьму. Возвращается к себе. Странник, Viator возвращается к себе. То, что не удалось сделать чародеям, на моих глазах совершает Смерть.
Боль снова заставила его напрячься, спазма стиснула легкие и гортань, полностью отняла власть в ногах. Дрожащей рукой он ощупал спину. Да, как он и ожидал, из лопатки торчал наконечник. И там было очень больно.
— Эй вы, сукины дети! — рявкнул кто-то из зарослей за яром. — Кацеры! Бездомные псины!
— Сами вы сукины дети! — ответил криком с другой стороны яра Добко Пухала. — Паписты гребаные!
— Хотите биться? Тогда идите, курва ваша мать, на нашу сторону!
— Идите вы, мать ваша курва, на нашу!
— Надаем вам по жопам!
— Это мы надаем вам по жопам!
Казалось, малоизысканный и до боли тривиальный обмен словами будет тянуться до бесконечности. Но не тянулся.
— Пухала? — недоверчиво спросил голос из зарослей. — Добеслав Пухала? Венявец?
— А кто ж, курва, спрашивает?
— Отто Ностиц.
— А, курва! Грюнвальд?
— Грюнвальд! Тысяча четыреста девятый. День Призвания Апостолов!
Какое-то время стояла тишина. Однако ветер доносил запах тлеющих фитилей.
— Эй, Пухала? Не станем же мы кидаться друг на друга. Мы ж соратники, в одном бою воевали. Не годится, мать ее так.
— Никак не годится. Мы же оба фронтовики. Так что? Мы — в свою, вы — в свою дорогу? Что скажешь, Ностиц?
— Думаю, так и следует.
— У меня внизу раненые. Если я их возьму, так они помрут у меня в дороге. Позаботишься?
— Слово рыцаря. Мы ж фронтовики.
Рейневан, сам не зная, откуда взялась сила, непрерывно повторяемым заклинанием остановил наконец кровотечение из головы Самсона. И увидел, что сам прямо-таки плавает в крови. В глазах у него потемнело. Боли он уже не чувствовал.
Потому что потерял сознание.
Он очнулся в полумраке, видел, как тьма уступает место свету, свет вкрапливается в тьму и перемешивается с нею, образуя серую полупрозрачную взвесь. Umbram fugat claritas, — пронеслось в мозгу. — Noctem lux eliminat[760]. Аврора, Еоs rhododactylos[761], встает и розовит небо на востоке.
Он лежал на твердой лежанке, попытка пошевелиться вызвала резкую боль в плече и лопатке. Еще не успев дотронуться до плотно перевязанного места, он вспомнил со всеми подробностями болт, который там сидел, войдя спереди по самое оперение из гусиных перьев, а сзади торчавший дюймовым куском ясеневого дерева и такой же длины железным наконечником. Сейчас там тоже торчал болт. Невидимый и нематериальный болт боли.
Он знал, где находится. Побывал во многих госпиталях, для него не была новостью духота, вызванная множеством температурящих тел, запах камфоры, мочи, крови и разложения. И накладывающаяся на это непрекращающаяся и назойливая мелодия болезненных хрипов, стонов, охов и вздохов.
Разбуженная боль пульсировала в лопатке, не отступала, не мягчала, отдавалась по всей спине, по шее и ниже, до ягодиц. Рейневан коснулся лба, почувствовал под рукой совершенно мокрые волосы. «У меня жар, — подумал он. — Рана гноится. Плохо дело».
— Pomahaj Pambu[762], братья. Живем. Очередная ночь позади. Может, выкарабкается.
— Ты чех? — Peйневан повернул голову в сторону нар справа, откуда пожелал ему здоровья сосед, белый как смерть, с запавшими щеками. — Тогда что это за место? Где я? Среди своих?
— Угу, среди своих, — забормотал бледный. — Потому что все мы здесь истинные чехи. Но по правде, брат, от наших-то мы далеееко.
— Не пони… — Рейневан попытался подняться и со стоном упал. — Не понимаю. Что это за госпиталь? Где мы?
— В Олаве.
— В Олаве?
— В Олаве, — подтвердил чех. — Город такой в Силезии. Брат Прокоп с местным герцогом[763] заключил перемирие и договор… Что земель его не опустошит… а герцог ему за это пообещал, что будет о таборитских немощных заботиться.
— А где Прокоп? Где табориты? И какой у нас сейчас день?
— Табориты? Даааалеко… В дороге домой. А день? Вторник. А послезавтра, в четверг, будет праздник. Nanebevstoupení Páně.
— Вознесение Господне, — быстро подсчитал Рейневан.
«Сорок дней после Пасхи. Приходится на тринадцатое мая. Значит, сегодня одиннадцатое. Меня ранило восьмого. Получается, что три дня я лежал без сознания».
— Так ты говоришь, брат, — продолжил он допытываться, — что табориты покидают Силезию? Выходит — конец рейду? Уже не воюют?
— Сказано было, — раздался женский голос, — что о политике говорить запрещено? Было. Поэтому прошу не разговаривать. Прошу молиться Богу о здоровье. И о душе. И о душах жертвователей на этот госпиталь, добродеях наших и жертвоветелях прошу в молитвах не забывать. Ну, братья во Христе! Кто способен подняться — в часовню!
Он знал этот голос.
— Ты пришел в сознание, юный Ланселот. Наконец-то. Я рада.
— Дорота… — вздохнул он, узнав. — Дорота Фабер…
— Приятно… — блудница радостно улыбнулась, — откровенно приятно, что ты меня узнал, юный господин. Искренне приятно. Я рада, что ты наконец очнулся… О, и подушка сегодня не очень заплевана… Значит, возможно, выздоровеешь. Будем менять перевязку. Эленча!
— Сестра Дорота, — застонал кто-то от противоположной стены. — Страшно болит нога…
— Нет у тебя ноги, сынок, я тебе уже говорила. Эленча, подойди.
Он узнал ее не сразу. Возможно, из-за температуры, возможно, из-за ушедшего времени, но он довольно долго, не понимая, глядел на светловолосую тонкогубую девушку с блеклыми водянистыми глазами. С медленно отрастающими, когда-то выщипанными бровями.
Прошло некоторое время, пока он наконец понял, кто она. Помогло то, что девушка явно знала, кто он. Он увидел это в ее испуганном взгляде.
— Дочь рыцаря Штетенкрона… Голеньевский Боp… Счиборова Поремба. Ты жива? Выжила?
Она кивнула головой, бессознательным движением разгладила халат. А он неожиданно понял, откуда у нее в глазах страх, откуда испуганная гримаса и дрожь тонких губ.
— Это не я… — пробормотал он. — Не я напал на сборщика… У меня не было с этим ничего общего… Все, что обо мне… Все, что ты слышала, это сплетни и ложь…
— Хватит болтать, — обрезала, пытаясь казаться строгой, Дорота Фабер. — Надо сменить перевязку. Помоги, Эленча.
Они старались действовать аккуратно, и все же он несколько раз со свистом втягивал воздух, несколько раз громко застонал. Когда сняли бинты, он хотел осмотреть рану, но не смог поднять головы. Приходилось ограничиться прикосновением. И обонянием. Оба диагноза были не из лучших.
— Гноится, — спокойно сказала Дорота Фабер. — И опухает. С того момента, когда цирюльник щепочки вынул. Но уже лучше, чем было. Лучше, юный господин Ланселот.
Ее лицо было озарено святостью, светло-золотой нимб, казалось, окружал также голову Эленчи фон Штетенкрон. Марфа и Мария из Вифании, подумал он, чувствуя головокружение. Божественно прекрасные. Обе божественно прекрасные.
— Меня зовут не… — Голова у него кружилась все больше. — Меня зовут не Ланселот… И не Хагенау… Я Рейнмар из Белявы…
— Мы знаем, — ответили из сияния голоса Марфы и Марии.
— Где мой друг? Огромный мужчина, почти гигант… Его зовут Самсон…
— Он здесь, успокойся. Ранен в голову. Цирюльник его лечит.
— Что с ним?
— Говорит, что выздоровеет. Он очень сильный, сказали. Стойкий. Поистине неземно стойкий.
— Холера… Я должен его увидеть… Помочь…
— Лежи, господин Рейнмар. — Дорота Фабер поправила ему подушку. — В таком состоянии ты никому не поможешь. А себе можешь навредить.
Размещенный при церкви Святого Сверада Отшельника и находящийся тоже под покровительством Сверада госпиталь — один из двух, имевшихся в Олаве, — находился в ведении городского совета, а содержали его премонстраты из Святого Винцента во Вроцлаве. Кроме премонстратов, в госпитале работали в основном добровольцы — и доброволки, такие как Дорота Фабер и Эленча фон Штетенкрон. Пациентами же сейчас были исключительно табориты и сироты, гуситы, в основном тяжелораненые или очень тяжело больные. А также калеки. Все в состоянии, которое вынудило Прокопа оставить их как непригодных к транспортировке. В силу перемирия и договора, к которому принудили олавского князя Людвика, их пустили в госпиталь Святого Сверада. Здесь их лечили, а выздоровевшим гарантировали возвращение в Чехию. Однако некоторые из лечившихся чехов не очень доверяли слову князя Людвика, а в отношении перемирия и гарантий проявляли далекоидущий пессимизм. Чем Прокоп дальше, утверждали они, тем менее действенно перемирие. Когда Божьи воины стояли у самых ворот, а перед ним была перспектива пожара и уничтожения, князь Людвик уступал и обещал — что угодно, лишь бы сохранить княжество. Сейчас, когда Божьи воины ушли за леса и горы, угроза исчезла, а клятвы превратились в обещания. Обещания же — дело известное — не более чем красивые слова.
Назавтра, очнувшись, Рейневан кинул взгляд на нары слева.
На них лежал Самсон Медок с перевязанной головой. И без сознания.
Рейневан хотел встать, взглянуть, что с ним. Не смог. Он был еще слишком слаб. Распухшее левое плечо пульсировало болью. Пальцы левой руки деревенели, он их почти не чувствовал. Запах гангрены усиливался.
— Среди моих вещей… — простонал он, впустую пытаясь приподняться, — была шкатулка… Медная шкатулка…
Эленча вздохнула. Дорота Фабер покрутила головой.
— Когда тебя сюда привезли, у тебя вещей не было. Не было даже ботинок. К тебе отнеслись милосердно, но на твое имущество милосердие не распространили. Обобрали до нитки.
Рейневан почувствовал, как его охватывает волна жара. Однако, прежде чем успел выругаться и скрежетнуть зубами, память вернулась. А с ней и облегчение. Бесценная шкатулка осталась у Шарлея. Страдавшего поносом Рейневан лечил магически, пользуясь амулетами чародея Телесмы. Отправляясь с Пухалой на вылазку, он оставил шкатулку у больного.
Облегчение было очень кратким. Амулеты, хоть они наверняка и сохранились, шли вместе с Шарлеем и всем Табором в Чехию, то есть были временно недоступны. А ситуация требовала доступа. Гноящаяся рана требовала магии. Оставить ее на волю традиционных методов значило потерять руку до самого плечевого сустава. В лучшем случае. В самом скверном — потерять жизнь.
— В Олаве… — простонал он, хватая распутницу за руку, — в Олаве есть аптека… У аптекаря наверняка есть тайная алхимическая лаборатория… Только для посвященных… Для людей из магического братства… Мне нужны магические лекарства. Для Самсона… Для него мне нужно лекарство с названием dodecatheon[764]. Для меня, для моей руки, нужна unguentum achilleum[765]…
— Аптекарь… — Дорота отвернула голову, — аптекарь не продаст нам ничего. Даже на порог не пустит. Вся Олава знает, кого мы здесь лечим. Госпиталь находится под княжеской стражей и охраной. Но жители вас ненавидят. И не помогут. Ходить бессмысленно. И на улице страшно.
— Я пойду, — сказала Эленча Штетенкрон. — Пойду в аптеку, попрошу…
— Скажешь пароль: Visita Inferiora Terrae. Аптекарь поймет. Visita Inferiora Terrae. Запомнишь?
— Запомню.
Рейневан с огромным трудом сумел сосредоточить на ней расплывающееся от температуры зрение. Ему снова показалось, что ее окружает свечение. Нимб. Ореол.
— Медикаменты… — Он чувствовал, что теряет сознание. — Названия… Dodecatheon… inguentum achilleum. Не забудешь?
— Не забуду. — Она отвернулась. — Не могу. Бог, кажется, наказал меня невозможностью забывать.
Он был слишком болен, чтобы заметить, как горько это прозвучало.
— Дорота?
— Да, Рейнмар?
— Когда мы встретились три года назад, здесь, как раз под Олавой, на Отшелинском тракте, ты собиралась отправиться в мир, сказала, хоть и до самого Вроцлава. За хлебом насущным… Что-то ты недалеко зашла…
— Я была во Вроцлаве. — Распутница отставила тарелку, из которой его кормила. — Побыла и вернулась. Хлеб, оказывается, везде одинаков. И везде одинаково трудно на него зарабатывать. Тогда я вернулась на старое место, в Бжег, в замтуз «Под Короной». Пусть уж меня, подумала я, когда умру, на том же самом могильнике, что и мою матушку, похоронят. А потом, как началась война, монахам в госпиталях потребовалась помощь, раненых и больных было не счесть. Надо было помогать… Вот я и помогала. Сначала в Бжеге, у Святого Духа. Потом сюда попала, в Олаву.
— Решилась работать в госпитале? Это трудная и тяжкая работа, мне кое-что о ней известно… Пожалуй, тяжелее и гораздо неблагодарней, чем в…
— Нет, Рейнмар, не гораздо.
Хоть это граничило с чудом, олавский аптекарь располагал нужными препаратами. Хоть это граничило с чудом, он продал их Эленче фон Штетенкрон. Хоть это граничило с чудом, уже после первых процедур эффект был заметен. Тысячелистник, achillea millefolium, растение, являющееся основным компонентом unquentum achilleum, неспроста содержало в названии имя героя Трои — безотказно, быстро и наверняка лечило раны, полученные в бою. Мазь, которую втирали по нескольку раз в день, остановила гангрену, понизила температуру и заметно уменьшила опухлость. После одного дня лечения Рейневан уже мог садиться, через следующие два — правда, не без помощи Дороты и Эленчи, — встать. И заняться Самсоном. Всего через одни сутки использования dodecatheona, микстуры, которая по своей эффективности уступала только легендарному moly[766], Самсон открыл глаза. Несмотря на то что добытая в олавской аптеке доза лекарства была минимальной, спустя еще два дня гигант пришел в себя. Настолько, чтобы начать жаловаться на невыносимую боль в голове. Против этого лекарства не требовалось, головную боль Рейневан лечил заклинаниями и наложением рук. Однако боль Самсона оказалась серьезным делом, и прежде чем он с ней управился, намучился крепко. Оба, врач и пациент, почти бездыханными пролежали очередной день. До девятнадцатого мая.
А девятнадцатого мая начались неприятности.
— Черноволосый, — повторила Дорота Фабер. — Одетый в черное. Волосы черные, длинные, до плеч. Физиономия как бы птичья. Нос — как клюв. И взгляд дьявольский. Ты знаешь кого-нибудь похожего?
— Знаю, пся крев, — процедил Рейневан, отирая холодный пот, неожиданно выступивший на лбу. — Знаю, а как же.
— Потому что он тебя знает. Был у госпитальмэтра и точно ему тебя описал. Спрашивал, нет ли здесь такого. На счастье, госпитальмэтр человек порядочный, к тому же памяти на лица у него нет ни на грош. Он совершенно честно ответил, что никого подобного тебе ему видеть не доводилось и никого такого в госпитале нет и не было. А когда тот черный птицеклювый начал требовать, чтобы его впустили в госпиталь, госпитальмэтр согласия не дал, сослался на княжеские приказы, на договор, гарантирующий гуситам безопасное укрытие. Тот вначале пугать пробовал, угрожать, но когда увидел, что это впустую, ушел. Однако пообещал, что вернется с княжеским разрешением в руках, что тогда весь госпиталь перетрясет, а когда тебя найдет и окажется, что госпитальмэтр лгал, будет беда.
— Ты совершенно права.
— Мне что-то тоже кажется, что он вернется с княжеским разрешением.
— Ты совершенно права. Надо отсюда сбегать, Дорота. Немедленно. Сегодня же.
— Мне тоже надо убегать, — охнула Эленча, бледная как бумага. — Я тоже, — выдавила она, — знаю того… человека. Думаю, он по моим следам добрался до Олавы. Он меня преследует.
— Невозможно, — возразил Рейневан. — Он преследует меня! Он за мной охотится. Его цель — я.
— Нет я. Уверена, что я.
Самсон уселся на нарах. Взгляд у него был вполне осмысленный.
— Я думаю, — проговорил он совершенно нормально, — что оба вы ошибаетесь.
Они покинули Олаву перед сумерками, незаметно. Оказалось, что у Дороты Фабер многочисленные знакомства среди нужных людей. Одежду предоставил и тайно выйти из госпиталя помог им госпитальный швейцар, поглядывающий на рыжеволосую куртизанку маслеными глазками. Такой же взгляд был и у плечистого парня, который повел их в конюшню, помогая Самсону идти. А помогать было нужно. Впрочем, Рейневан тоже был не в самой лучшей форме. С беспокойством думал о ждущей их конной поездке.
Дорота и Эленча, как оказалось, подумали об этом. С помощью швейцара и паренька привязали обоих к седлам ремнями так, чтобы они могли удержать в седлах более или менее прямое положение, не сползая, не падая. Это было не очень-то удобно. Однако Рейневан не ныл. У него были основания полагать, что если их схватит Биркарт Грелленорт, то удобства окажутся еще менее приятными.
Они покинули город через калитку, расположенную неподалеку от Бжегских ворот, в юго-восточной части города. Сделать это пришлось не выбирая, а по необходимости. У Дороты были знакомства среди здешних стражников. На сей раз красоты или многообещающих улыбок оказалось мало — необходимы были звонкие аргументы. Долг Рейневана куртизанке быстро увеличивался.
— У тебя могут быть неприятности, — сказал он, когда они прощались. — Деньги они взяли, но в случае чего выдадут тебя, не сморгнув глазом. Не хочешь бежать с нами?
— Я управлюсь.
— Наверняка?
— Это всего лишь мужчины. Я умею с ними обращаться. Поезжайте с Богом. Дай тебе здоровья, Эленча.
— И тебе, госпожа Дорота. Благодарю за все.
Они объехали город с юга. По дорожке меж лозняка добрались до реки. Нашли брод, переправились на левый берег. Вскоре копыта лошадей застучали по более твердой земле. Они были на тракте.
— Планы не изменились? — уточнила Эленча, вовсе не плохо, как оказалось, пользовавшаяся седлом. — Едем туда, куда и должны?
— Да, именно туда.
— Держитесь хорошо?
— Держимся.
— Тогда в путь. Оставим Вроцлавский тракт и поедем на запад. Быстрее! Надо, пока светло, уехать насколько удастся.
— Эленча.
— Слушаю.
— Благодарю тебя.
— Не благодари.
Майская ночь пахла черемухой.
Сказав, что они держатся, Рейневан солгал Эленче Штетенкрон. По правде говоря, их — его и Самсона — держали в седлах исключительно ременные упряжи. И страх перед Грелленортом.
Ночная дорога была настоящей дорогой на Голгофу. Истинным благом было то, что Рейневан мало что о ней помнил и ассоциировал, его снова начала трясти лихорадка, что в значительной степени лишило его связи с окружающим миром. С Самсоном было не лучше, гигант стонал, ежился и горбился в седле, словно пьяный покачиваясь над гривой коня. Эленча завела своего коня между ними, поддерживала обоих.
— Эленча?
— Слушаю.
— Три года тому назад, в Счиборовой Порембе… Как тебе удалось уцелеть?
— Не хочу об этом говорить.
— Дорота говорила, что позже, в декабре, ты пережила резню в Барде…
— Об этом я тоже говорить не хочу.
— Прости.
— Мне нечего тебе прощать. Держись в седле, пожалуйста. Выпрямись… Не наклоняйся так. Боже, когда же наконец кончится эта ночь…
— Эленча…
— Твой друг ужасно тяжелый.
— Не знаю… как тебя отблагодарить…
— Знаю, что не знаешь.
— Что с тобой?
— У меня немеют руки… Выпрямись, пожалуйста. И двигайся вперед.
Они двигались.
Светало.
— Рейнмар?
— Самсон? Я думал, что…
— Я в сознании. В общем-то. Где мы? Далеко еще?
— Не знаю.
— Близко, — бросила Эленча. — Монастырь близко. Я слышу колокол… Утренняя молитва… Мы приехали…
Голос и слова девушки прибавили им сил, эйфория превозмогла усталость и температуру. Отделяющее их от цели расстояние они преодолели быстро, даже не заметив. Выбирающийся из липкой и лохматой серости мир сделался совершенно нереальным, призрачным, иллюзорным, непонятным, все, что происходило вокруг, происходило как во сне. Словно из сна были носящиеся в воздухе козодои, словно из сна был монастырь, как из сна была монастырская калитка, скрежещущая петлями. Из тумана, как из сна, появилась монахиня-привратница в серой рясе из грубой фризской шерсти. Словно из иного мира прозвучал ее окрик… И колокол. Утренняя молитва, колотилось в голове Рейневана, laudes matutine… А где пение? Почему монашенки не поют? Ах, да, это же Белая Церковь, орден кларисок, клариски часовые молитвы не распевают, а просто читают их… Ютта… Ютта? Ютта!
— Рейневан!
— Ютта…
— Что с тобой? В чем дело? Ты ранен? Матерь Божия! Снимите его с седла… Рейневан!
— Ютта… Я…
— Помогите… Поднимите его… Ах! Что с тобой?
— Рука… Ютта… Уже все… Я могу стоять… Только ноги у меня ослабли… Позаботьтесь о Самсоне…
— Мы обоих забираем в инфирмерию[767]. Сейчас, немедленно. Сестра, помогите…
— Подожди.
Эленча фон Штетенкрон не слезла, ожидала в седле, отвернув голову. Взглянула на него только тогда, когда он произнес ее имя.
— Ты говорила, что тебе есть куда ехать. Но, может, останешься?
— Нет. Еду сразу.
— Куда? Если я захочу тебя найти…
— Сомневаюсь, чтобы тебе захотелось.
— И все же?
— Скалка под Вроцлавом… — сказала она медленно и как бы с трудом. — Владения и табун госпожи Дзержки де Вирсинг.
— У Дзержки? — Он не скрыл изумления. — Ты — у Дзержки?
— Прощай, Рейнмар из Белявы. — Она развернула коня. — Позаботься о себе. А я… Я постараюсь забыть, — сказала она тихо, будучи уже достаточно далеко от монастырской калитки, чтобы он никоим образом не мог услышать.
В монастырской инфирмерии Рейневан пролежал до Троицы, первого воскресенья после Зеленых святок. Ровно девять дней. Однако насчитал он эти дни только по факту, возвращающаяся волнами лихорадка привела к тому, что о самом пребывании и лечении он помнил немногое. Помнил Ютту де Апольда, проводившую много времени у его ложа страданий, помнил полную инфирмеристку, которую звали — очень удачно — Мизерикордией. Помнил лечившую его настоятельницу, высокую серьезную монашенку со светлыми серо-голубыми глазами. Помнил процедуры, которым она его подвергала, чертовски болезненные и неизменно вызывавшие после себя горячку и бред. Именно благодаря этим процедурам он все еще сохранял руку и кое-как мог ею владеть. Слышал, о чем разговаривали монашенки во время процедур — а разговор шел о ключице и локтевом суставе, о подключичной артерии, о подмышечном нерве, о лимфатических узлах и фасциях. Он слышал достаточно, чтобы понимать, что от множества серьезных проблем его спасли медицинские знания настоятельницы. А также медикаменты, которые у нее имелись и которыми она умела пользоваться. Некоторые из лекарств были магическими, кое-какие из них Рейневан узнавал то по запаху, то по реакции, которую они вызывали. Использовался также dodecatheon — значительно более сильный, чем добытый в Олаве, как и peristereon, снадобье очень редкое, очень дорогое и очень действенное при воспалительных процессах. Для несколько раз открывавшихся ран настоятельница использовала лекарство, известное как garwa, секрет которого пришел, кажется, из Ирландии, от тамошних друидов. Рейневан по характерному маковому запаху распознал wundkraut, магическую траву валькирий, которой жрецы Вотана лечили раненых после битвы в Тевтобургском лесу. Запах сушеных листьев белены выдавал hierobotane, а запах тополиной коры — leukis — два сильных противогангренных лекарства. Плауном пахла присыпка, именуемая lycopodium bellonarium. Когда начали применять lycopodium bellonarium, Рейневан уже мог вставать. Пальцы левой руки уже не немели, и он мог ими удерживать различные предметы, благодаря чему смог помогать монашенкам лечить Самсона. Который, хоть и был в полном сознании, вставать еще не мог.
Ютта не отходила от Рейневана ни на шаг. Ее глаза блестели от слез и любви.
Война, о которой они уже успели забыть, напомнила о себе вскоре после Троицы. Утром первого июня Рейневана, Ютту и монахинь из Белой Церкви взбудоражил гул орудий, долетающий с запада. Еще прежде чем до монастыря дошли точные сообщения, Рейневан догадался, в чем дело. Ян Колда из Жампаха не ушел вместе с армией Прокопа Голого, а остался в Силезии, укрепившись на Слёнзе. Он сам и его дружина были для силезцев солью в глазу и шилом в заду, они слишком докучали, чтобы их можно было терпеть. Сильный и вооруженный тяжелыми бомбардами вроцлавско-свидницкий контингент осадил слензенский замок и начал обстрел, призывая Яна Колду сдаться. Колда, как гласила стоустая весть, в ответ обозвал осаждающих популярным в народе названием мужских половых органов и предложил им заняться взаимным самцеложством. После чего ответил со стен огнем собственной артиллерии. Взаимообмен огнем и оскорблениями продолжался неделю, и в течение всей этой недели Рейневан прямо-таки кипел от желания двинуться к Слёнзе и как-то помочь Колде хотя бы диверсией и саботажем. Он едва ходил, о конной езде мог только мечтать, но рвался в бой. В конце концов рвение придушила, а боевые потуги разнесла в пух и прах Ютта. Ютта была решительной. Либо она, либо война — поставила она ультиматум. Рейневан выбрал ее.
Ян Колда из Жампаха оборонялся всю следующую неделю, нанеся силезцам столь серьезный урон, что к тому времени, когда наконец исчерпались возможности дальнейшего сопротивления, он оказался в прекрасном положении для начала переговоров. На следующий день после святого Антония он капитулировал, но на почетных условиях, выговорив себе право свободного отхода в Чехию. Слёнзанский же замок, чтобы он, не приведи Господи, не послужил какому-нибудь следующему Колде, силезцы разрушили, не оставив камня на камне.
Все эти подробности Рейневан узнал от садовника, работающего в примонастырской грангии, большого любителя пользоваться не только достоверными источниками информации, но и слухами, а также, при отсутствии таковых, искусно создавать собственные, в чем он был большой мастак. После падения Слёнзы садовник принес слухи скорее беспокойные. Силезия наконец оправилась от пасхального гуситского рейда. И начала реагировать в свою очередь. Резко и довольно кроваво. Эшафоты обагрились кровью тех, кто струсил в бою или договаривался с чехами. На кострах корчились не только явные сторонники гусизма, но и те, которых лишь подозревали в симпатиях. Умирали на кольях и жердях сотрудничавшие с гуситами селяне. Виселицы прогибались под тяжестью тех, на которых поступили доносы. Попутно обезглавливали также тех, у которых вообще не было ничего общего с гусизмом. То есть как обычно: евреев, вольнодумцев, трубадуров, алхимиков и бабок, промышлявших абортами.
Безопасное, казалось бы, сидение за монастырскими стенами неожиданно потеряло смысл. Рейневан, проходящий период реабилитации, вскакивал весь в поту при каждом звонке или стуке в калитку. И облегченно засыпал, узнав, что это не инквизиция и не Биркарт Грелленорт.
А всего лишь рыботорговец, принесший свой товар.
Шло время, покой, забота и процедуры брали свое. Раны заживали, медленно, но хорошо. После святого Антония Самсон начал вставать, а после Горвазия и Протазия чувствовал себя уже достаточно уверенно, чтобы помогать садовнику. Рейневан же выздоровел настолько, что ему перестало хватать в общении с Юттой простого контакта глаз и рук.
Подошла ночь на Ивана Купалу. Клариски из Белой Церкви отметили ее дополнительной мессой. Рейневан же и Ютта, сопровождаемые любопытными взглядами монашек, побежали в лес, чтобы поискать цветок папоротника. Уже в полосе берез на опушке Рейневан объяснил Ютте, что цветок папоротника — легенда и искать его, хоть это весьма романтично и будоражит, в принципе бессмысленно и немного жаль на это тратить время, разве что она так сильно жаждет уважить многовековую традицию. Ютта очень быстро призналась, что традицию она, конечно, уважает, и даже очень, тем не менее короткую июньскую ночь предпочла бы в принципе использовать лучше, разумнее и приятнее.
Рейневан, который был того же мнения, разостлал на земле плащ и помог ей раздеться.
— Adsum favens, — шептала девушка, медленно и постепенно освобождаясь от одежд, словно Афродита от пены морской. — Adsum favens et propitia, ласковая прихожу и милостивая. Оставь уж плачи и сожаления, изгони прочь отчаяние: вот уже по милости моей светает день избавления[768].
Она шептала, а глазам Рейневана являлась красота. Ослепительная красота нагости, гордость тончайшей женственности. Грааль, реликвия, святость. Перед его глазами возникала donna augelicata, достойная кисти известных ему мастеров. Таких, как Доменико Венециано, Симоне де Сьен, Мэтр из Флемалле, Томмазо Мазаччо, Масолино, братья Лимбург, Сасетта, Ян ван Эйк. И тех, которых он знать еще не мог, которым еще только суждено было явиться. Имена которых — Фра Анжелико, Пьеро Делла Франческа, Квартон, Рогир ван дер Вейден, Жан Фуже, Хьюго ван дер Гоэс — восхищенному человечеству еще только предстояло узнать.
— Sit satis laborum, — шепнула она, обнимая его шею руками. — Пусть наконец придет конец мукам.
Видя, что раненое плечо все еще тревожит Рейневана, она взяла инициативу в свои руки. Положив его навзничь, соединилась с ним в позе, в которой поэт Марциал обычно описывал Гектора и Андромаху.
Они любили друг друга, как Гектор и Андромаха. Они любили друг друга в ночь на Ивана Купалу. Откуда-то свысока гремели хоры, не исключено, что это были хоры ангельские. А вокруг плясали, подпевая, лесные гномы.
Auf Johanni Blüht der Holler
Da wird die Liebe noch toller
В следующие ночи — а зачастую и дни — они не затрудняли себя беганьем в лес. Любили тут же, за монастырской стеной, в прокаленном солнцем укрытии среди кустов терновника и черной бузины. Они любили, а вокруг — даже днем — плясали лесные гномы.
Petersilie, Suppenkraut wächst in uns’ren Garten
Schöne Juttaist die Braut, soll nicht länger warten
Hinter einem Holderbusch gab sie Reynewan den Kuss
Roter Wein, weisser Weinmprgen soll die Hochzeit sein!
Монастырь в Белой Церкви был разделен на три части, неодолимо ассоциировавшиеся у Рейневана с тремя кругами посвящения. Круг первый, разумеется, по форме вовсе не бывший кругом, составляла хозяйственная часть монастыря, сад, инфирмерия, трапезная и опочивальни послушниц, а также спальни и помещения для гостей. Круг второй, сердцем которого являлась церковь, был гостям недоступен и состоял из прицерковного здания с библиотекой и скрипториумом[769], а также жилищем настоятельницы. Кругом третьим была полностью и тщательно изолированная клаузура[770], главная трапезная и спальни монахинь.
Клариски из Белой Церкви придерживались — по крайней мере внешне — суровых монашеских правил, постились, мяса в монастырском меню не видели. Хранили молчание во время еды, полную тишину в обязательном порядке выдерживали от комплеты до конвентуальной мессы[771]. Весь день у них был занят работой, молитвой, покаяниями и созерцанием, на личные дела и отдых полагался только один час. За исключением пятницы, в которую отдыха не было. У conversae — а кроме Ютты, их в монастыре было четыре, все девушки из знатных родов — гораздо менее строгие обязанности сводились в принципе к участию в мессе; от них даже не требовали присутствия на богослужениях.
Однако, чем дольше Рейневан находился в монастыре, тем больше отступлений от правил замечал. Сразу же бросалось в глаза довольно свободное отношение к клаузуре. Абсолютно недоступная снаружи, изнутри клаузура не была преградой — монашки ходили по всей территории монастыря. Даже присутствие в монастыре двух мужчин, Рейневана и Самсона, не влияло на свободу перемещения. Существовал лишь один строго выполняемый своеобразный церемониал — монашки делали вид, будто мужчин в монастыре нет, мужчины прикидывались, что не видят монашенок. Это не касалось настоятельницы, она делала что хотела и как хотела. Полной свободой контактов обладали также сестра-экономка и сестра-инфирмерка.
Чем больше монашенки привыкали к Рейневану и признавали его достойным доверия, тем больше ему дозволялось видеть. И он видел, что предписанные правилами покаяния и созерцания заменялись в Белой Церкви обучением, чтением книг, различных сочинений, толкованием евангелий, дискуссиями и даже диспутами. Однако к этим запретным делам он допущен не был. И хоть Ютта имела к ним доступ, он его не имел.
Однако шоком оказалась лишь месса. Рейневан на мессу не ходил. Атмосфера Белой Церкви позволяла ему чувствовать себя в безопасности, и он даже не думал скрывать того факта, что, будучи каликстинцем и утраквистом, не признает ни папистской мессы, ни причастия.
Однако однажды он ощутил потребность и на мессу пошел, решив после раздумий, что вряд ли Богу интересно копаться в литургических нюансах и заниматься ими. Он пошел в церковь и был шокирован. Мессу проводила настоятельница.
Женщина.
Через несколько дней настоятельница неожиданно вызвала Рейневана к себе. Направляясь к ней, он равно сознавал как почетность этого действия, так и возможность наказания. Впрочем, этого он ожидал уже давно.
Когда он вошел, она читала разложенную на пюпитре инкунабулу. Будучи библиофилом и библиоманом, Рейневан сразу же по оформлению и гравюрам узнал «Psalterium Decem Cordatum» Иоахима Флорского. Не остались незамеченными и другие лежащие под рукой произведения: «Liber Divinorum Operum» Гильдегарды из Бингена, «De amore Dei» святого Бернарда, «Theogonia» Гесиода, «De ruina ecclesiae» Николя де Клеманже. Непонятно почему, его нисколько не удивил в этом наборе потрепанный экземпляр «Necronomicon’a».
Настоятельница некоторое время поглядывала на него поверх шлифованных стекол очков, словно проверяя, долго ли он сможет выдержать ее взгляд.
— Невероятное дело, — проговорила она наконец, а гримаса на ее губах могла в равной степени быть улыбкой и не быть ею. — Невероятное дело. Мало того что я лечу в моем монастыре гусита, мало того что прячу еретика. Мало того что я терплю здесь чернокнижника, а как знать, не некроманта ли. Мало того что я покрываю его и лечу, так я еще позволяю ему предаваться любовным играм с вверенной моей опеке послушницей. Благородной девицей, за которую отвечаю.
— Мы любим друг друга… — начал он.
Она не дала ему докончить.
— Верно. Вы проделываете это очень часто. А о возможных последствиях, интересно было бы знать, вам хоть иногда случается подумать? Ну хотя бы чуточку?
— Я — врач…
— Во-первых, не забывай об этом. Во-вторых, я имею в виду не только предохранение.
Она какое-то время молчала, поигрывая перепоясывающим рясу льняным шнуром, завязанным на четыре узла, символизирующих четыре обета святой Клары, покровительницы и основательницы ордена Смиренных Дев.
— Я имею в виду будущее. — Она приложила руку ко лбу. — Дело весьма сомнительное в наши времена. Меня интересует, думаете ли вы о будущем. Думаешь ли о будущем ты. Нет, нет, детали меня не интересуют. Только сам факт.
— Я думаю о будущем, почтенная мать.
Она посмотрела ему прямо в глаза. Радужки у нее были серо-голубые, светлые. Черты ее лица ему кого-то напоминали, кого-то неотступно приводили на память. Однако он не мог вспомнить кого.
— Ты говоришь, что думаешь. — Она наклонила голову. — И что же, интересно, в твоих мыслях перевешивает? Чего в них больше? Ютты и того, что для нее хорошо? Или, может, войны? Борьбы за справедливое дело? Стремления изменить мир? А если, предположим, дело дойдет до конфликта, если идеалы столкнутся… что ты выберешь? А от чего откажешься?
Он молчал.
— Повсеместно известно, — продолжила она, — что, когда речь заходит о благе чего-то великого и важного, единицы в счет не идут. Единицами жертвуют. Ютта — единица. Что будет с ней? Ты бросишь ее, как камень на бруствер?
— Не знаю… — Он с трудом сглотнул. — Не могу и не хочу прикидываться перед тобой, почтенная мать. Я действительно не знаю.
Она долго смотрела ему в глаза. Наконец сказала:
— Знаю, что не знаешь. Я не ждала ответа. Просто хотела, чтобы ты немного об этом подумал.
Вскоре после Петра и Павла, когда все поля уже голубели от васильков, наступило неприятное длительное ненастье. Места, в которых Рейневан и Ютта привыкли предаваться любовным утехам, превратились в грязные болота. Настоятельница какое-то время посматривала, как влюбленные кружат под аркадами монастырского сада, как смотрят друг другу в глаза, чтобы наконец расстаться и разойтись. Однажды вечером, совершив в аббатстве некоторые реорганизации по размещению монахинь, она вызвала их к себе. И провела в келью, выскобленную, вымытую и украшенную цветами.
— Здесь вы будете жить, — сухо известила она. — И спать. Оба. С этого часа. С этой ночи.
— Благодарим тебя, мать.
— Не благодарите. И не теряйте времени. Hora ruit, redimite tempus[772].
Пришло лето. Жаркое лето 1428 года.
Неутомимый садовник неутомимо приносил все новые и новые сплетни. Капитуляция Яна Колды и потеря слёнзанского плацдарма, рассказывал он, растаптывая вытащенных из гнезд голеньких мышат, взбесили гуситов. В середине июля, в четверг после святой Маргариты, сироты в порядке реванша быстрой вылазкой напали и захватили Еленью Гуру, спалив город дотла.
Хоть это отняло у него немного больше времени, садовник принес также слухи из Чехии, вести, которых Рейневан и Самсон ожидали с нетерпением. Гейтман Нового Пражского Града, Велек Кудельник из Бжезницы, рассказывал садовник, сдирая дерьмо с вил, около святого Урбана ударил на страну баварцев. Гуситы сожгли Мосбах, резиденцию пфальцграфа Оттона, по долине реки Нааб дошли аж до Регенсбурга. Полностью разграбили и совершенно разрушили цистерцианское аббатство в Вальдербахе. С телегами, полными награбленного добра, вернулись в Чехию, оставив за собой пепелища.
Примерно в то же время, рассказывал садовник, ковыряя в носу и внимательно рассматривая извлеченное содержимое, Табор, чтобы выбить дурь из головы князя Альбрехта, вошел с диким рейдом в Ракусы. Сжигая, опустошая, грабя и не встречая сопротивления, табориты дошли до самого Дуная. И хоть лишь небольшой кусок отделял их от Вены, огромную реку форсировать они не смогли. И только демонстрации ради немного погрохотали с левого берега. Погрохотали и ушли.
— Наверно, — бросил Самсону Рейневан, — и наш Шарлей там был. И демонстрировал.
— Наверняка, — зевнул гигант, почесывая ногтями шрам на голове. — Не думаю, чтобы в Константинополь он отправился без нас.
Накануне святого Иакова настоятельница снова вызвала Рейневана к себе.
На сей раз она читала «Книгу Божеского утешения» мэтра Экхарта, красивое и богатое издание.
— Ты давно не был в церкви, — заметила она, поглядывая поверх очков. — Забежал бы как-нибудь, перед алтарем постоял на коленях. Подумал о том о сем. Обдумал то да се… Ах, правда, — подняла она голову, не дождавшись ответа. — У тебя нет времени. Вы заняты, ты и Ютта, страшно заняты. Ну что ж, понимаю вас и не осуждаю. Не всегда я была монашкой. В юности, стыдно признаться, мне тоже случалось активно воздавать почести Приапу и Астарте. И не раз мне казалось, что, будучи в объятиях мужчины, я оказываюсь ближе к Богу, чем в храме. Я заблуждалась. Однако это не мешает мне понимать тех, которым надо еще подождать, чтобы понять свою ошибку.
Мы предоставили тебе здесь, — продолжила она, немного помолчав, — убежище и заботу. То, что нами руководствовало не только милосердие, ты уже наверняка понял. Наша симпатия также не полностью была результатом склонности и расположения, которые испытывает к тебе очень милая нам Ютта де Апольда. Были и другие причины. О которых пора поговорить.
Твой внимательный взгляд уже наверняка обнаружил, что наш монастырь несколько отличается от других. И он, следует тебе знать, отнюдь не единственный. Не только вы, утраквисты, видите необходимость реформы Церкви, не только вы к ней стремитесь. И хоть порой вам кажется, что вы очень радикальны в своих стремлениях, это не так. Есть такие, которые желают более значительных изменений. Идут гораздо дальше.
Думаю, — продолжала она, — тебе известны тезы братьев из ордена Франциска, кои черпали из кладезя великой и таинственной мудрости, той самой, кою познал воодушевленный своею мыслью и волей Иоахим Флорский? Напомню: мир наш разделен на три Века и на три Завета. Век и Завет Отца, протянувшийся от Адама до Христа, был заветом и законом суровой справедливости и преоборения. Второй, Век и Завет Сына, начавшийся от Спасителя, был законом любви и мудрости. Третий Век наступил, когда великий святой из Ассизи начал свое дело, и это есть век Духа Святого. Заветом которого является закон любви и милосердия. И царствовать будет Дух Святой до конца времен.
Сила Духа Святого, говорит вдохновенный мэтр Экхарт, — настоятельница положила руку на раскрытую книгу, — по-настоящему вознесет то, что наиболее чисто, наиболее тонко, наиболее возвышенно, воздымает искру души и возносит ее к самым вершинам в воспламенении и любви. Точно так, как это происходит с деревом: сила солнца берет то, что в корне его самое чистое и самое деликатное, и возносит до самых ветвей, на коих оно становится цветком. Точно таким же образом искра души возносится к свету, оторванная от своего первоначала. И достигает полного единения с Богом.
Так что видишь, юноша, приход Века Духа делает ненужным и излишним посредничество Церкви и священников, ибо все сообщество верующих непосредственно охвачено светом Духа, посредством Духа связывается и сливается с Богом. Посредники не нужны. Особенно посредники грешные и лживые.
— По сути, — откашлявшись, отважился Рейневан, — у нас, сдается мне, одинаковы и взгляды, и цели. Ибо точно то же говорили Ян Гус и Иероним, а до них Виклиф…
— То же самое, — прервала она, — говорил и говорит Петр Хелчицкий. Тогда почему же вы не слушаете его слов? Когда он учит, что произвол нельзя победить произволом, что на насилие нельзя отвечать насилием? Что война никогда не оканчивается победой, но порождает очередную войну, что ничего, кроме очередной войны, война принести не может? Петр Хелчицкий знал и любил Гуса, но ему было не по пути с насильниками и убийцами. Не по пути ему было с людьми, кои обращают взор к Богу, преклонив колени на устланном трупами побоище. Кои чертят знак креста руками, по локти обагренными кровью.
Вы, — продолжала она, прежде чем он успел ответить, — пошли в Пасху 1419 года на горы. На Фаворе, на Оребе, На Беранке, на Сионе, на Оливной горе вы создавали братское сообщество Детей Божиих, напоенных Духом Святым и любовью к ближнему. Тогда вы были истинными Божиими воинами, у вас были божески чистые души и сердца, ибо вы страстно несли слово Божие, возглашали любовь Божью. Но это длилось пятнадцать недель, юноша, всего пятнадцать недель. Уже в день святого Абдона, тридцатого июля, вы выкидывали людей из окон на пики, убивали на улицах, в церквях и домах, творили насилие и резню. Вместо милости Господней начали возглашать апокалипсис. И название Божиих воинов вам уже не подобает. Ибо то, что вы творите, больше радует дьявола. По лестницам из трупов не вступают в Царствие небесное. По ним спускаются в ад.
— И однако, — вставил он, сдерживая ярость, — ты говорила, что утраквизм тебе близок. Что ты видишь необходимость реформы Церкви, что осознаешь необходимость далекоидущих изменений. В то время, когда Хелчицкий взывал: «Пятое: не убий!», на Прагу шли папские круцьяты. Если б мы тогда послушались Хелчицкого, призывавшего нас защищаться исключительно верой и молитвой, если б мы противопоставили римским ордам только покорность и любовь к ближнему, нас перебили бы всех до единого. Чехия изошла бы кровью, а надежды и мечты развеялись бы как дым. Не было бы никаких изменений, никакой реформы. Был бы Рим, в торжестве своем еще более высокомерный, зазнавшийся и наглый, еще более лживый, еще более противоречащий Христу. Было за что бороться, поэтому мы боролись.
Настоятельница улыбнулась, а Рейневан покраснел. Он не мог противиться ощущению, что улыбку докрасила насмешка. Что настоятельница знает, в сколь смешное положение он попадает, говоря «мы» и «нас», в то время как на горы в Пасху 1419 года он взирал со стороны, в ошеломлении, со страхом и без каких-либо признаков понимания. Что шокированный июльской дефенестрацией, сбежал из сумасшествующей революционной Праги, что шмыгнул из Чехии, смертельно ужаснувшись развитием событий. Что даже сейчас он всего лишь едва-едва неофит. И ведет себя именно как неофит.
— Относительно изменений и реформ, — проговорила, все еще продолжая улыбаться, клариска, — мы действительно согласны. Ты и я. Однако нас различает не только способ, но и пределы, и размеры действий. Вы хотите перемен в литургии и реформы клира по принципу sola Scriptura. Мы — я ведь сказала тебе, нас много, — хотим значительно, значительно большего. Взгляни.
Напротив настоятельницы висело единственное украшение комнаты: картина, доска, изображающая белую голубку, взмывающую с распростертыми крыльями в падающий сверху луч света. Клариска подняла руку, что-то едва слышно шепнула. Воздух неожиданно заполнился ароматом руты и вербены, характерным для белой магии, которую называют арадийской.
Луч света на картине разгорелся, нарисованная на доске голубка взмахнула крыльями, взлетела и исчезла в луче света. На ее месте на картине появилась женщина. Высокая, черноволосая, с глазами как звезды, одетая в многоцветное платье, переливающееся множеством оттенков белого, медного, пурпурного…
— И явилось на небе великое знамение. — Настоятельница начала тихим голосом комментировать все более четкие детали картины. — Жена, облеченная в солнце; под ногами ее луна, и на главе ее венец из двенадцати звезд[773].
Пророк, говоря о Духе, речет: как утешает кого-либо мать его, так утешу я вас[774]. Взгляни. Вот Мать. Esse femina![775] Esse Columba qui tollit peccata mundi[776]. Вот Церковь Третья. Истинная и в истинности своей последняя. Церковь Духа Святого, закон которого — любовь. Коя длится будет до конца света.
Взгляни: Великая Матерь, Пантея-Всебогиня. Регина-Королева, Генетрикс-Родительница, Креатрикс-Создательница, Виктрикс-Триумфаторка, Феликс-Благодатная. Божественная Дева. Virdo caelestus.
Матерь природы, владычица стихий, astrorum Domina, извечное начало всесущности. Величайшая богиня, владелица тени, госпожа сияющих высот, неба, жизнетворного дыхания моря, тиши подземелий. Та, единую и многоликую божественность которой почитает весь мир под различными именами и в различных обрядах.
— Descendet sicut pluvia in vellus[777]. Она спустится как дождь на траву, как дождь обильный, напоивший землю. В ее дни расцветет справедливость и всеобщий мир, пока не угаснет луна. И царить она будет от моря до моря, от реки и до краев земли. И так будет до конца света, ибо она — это дух.
Склонись пред нею — прими и пойми ее сласть.
Самсон, потирая шрам на обритой голове, выслушал рассказ, ознакомился с опасениями Рейневана — как обычно, без комментариев, как обычно, без эмоций и без малейших проявлений нетерпения. Однако Рейневана не покидало неотразимое ощущение того, что гиганта вообще не интересует ни движение Строителей Третьей Церкви, ни возрождающийся культ Всебогини. Что ему вообще малоинтересно деление истории мира на три эпохи. Что вообще ему совершенно безразлично, исповедует ли настоятельница монастыря кларисок в Белой Церкви и проводит ли в жизнь тезисы вальденсов и хилиастов, или же склоняется к доктринам Братьев и Сестер Вольного Духа. Походило на то, что Самсону практически нет дела до бегардов, бегинок и гвилельминок. Что же касается Иоахима Флорского и мэтра Экхарта, то чувствовалось… хм-м… что оба они ему, грубо говоря, до едрени-фени.
— Я уезжаю, — совершенно неожиданно заявил гигант, вежливо выслушав откровения Рейневана. — Придется тебе самому управляться со своими проблемами. Я еду в Чехию. В Прагу.
Ты присутствовал при том, как меня ранили, — продолжал он, не дожидаясь, пока Рейневан остынет и издаст хотя бы звук. — Ты видел, что произошло, когда пуля прошлась по моему черепу. Ты был свидетелем, имел возможность рассмотреть вблизи. Я был готов к чему-то подобному. Мне говорили об этом и даже… Даже советовали. В Праге Акслебен, в Тросках — Рупилиус. Они назвали это: возвращение через смерть. Методом возвращения в мой собственный универсум и в мою собственную… телесную, я так выражусь, форму является освобождение от теперешней материальной оболочки. Короче говоря: проще всего было бы убить эту огромную тушу. Уничтожить ее, решительно прервать происходящие в ней жизненные процессы. Покончить с ее материальным существованием. Тогда мой собственный духовный элемент высвободится и вернется туда, куда вернуться должен. Так утверждали Акслебен и Рупилиус. То, что произошло восьмого мая, кажется, подтверждает их правоту.
В чем состоит проблема, ты, несомненно, догадываешься. Понимаешь, по каким причинам присоветованный метод не очень мне нравится, по каким причинам я предпочел бы что-то менее сильнодействующее. Во-первых, я не хочу, чтобы на моей совести лежала смерть монастырского придурка, будучи одетым в тело которого я расхаживаю по свету уже три года. Во-вторых, ни Рупилиус, ни Акслебен не решались гарантировать стопроцентного успеха. А в-третьих, самое главное: что-то мне не очень хочется торопиться с возвращением. Главной причиной этого являются волосы цвета меди и их носительница по имени Маркета. Коя пребывает в Праге. Поэтому я возвращаюсь в Прагу, друг Рейнмар.
— Самсон…
— Ни слова, пожалуйста. Я возвращаюсь один. Ты оставайся. Я был бы скверным другом, если б попытался вытащить тебя отсюда, отделить от того, чем является это место для тебя. Это твоя Огигия, Рейнмар, остров счастья. Поэтому останься и изведай его. Как можно дольше и как можно полнее. Останься и поступай умно. Отделяй то, что субтельно, от того, что плотно. Тогда ты обретешь прелесть этого мира. И всякая тьма обойдет тебя стороной. Это говорю тебе я, твой друг, существо, известное тебе как Самсон Медок. Ты должен мне верить, ибо vocatus sum Hermes Trismegistus, habens tres partes philosophia totius mundi. Послушай внимательно. Пожар отнюдь не потушен и не придушен, он только пригас, угли его тлеют. В любой день мир снова окажется в огне, и мы встретимся опять. А до того времени… Прощай, друг.
— Прощай, друг. Счастливого пути. И пожелай от меня всего лучшего Праге.
На опушке леса Самсон обернулся в седле и помахал им рукой. Они ответили ему тем же, прежде чем он скрылся между деревьями.
— Боюсь я за него, — прошептал Рейневан. — До Чехии далек путь. Времена трудные и опасные…
— Доедет безопасно, — прильнула к его боку Ютта. — Не бойся. Он доедет безопасно. Без скверных приключений. И не блуждая. Его ждут. Чей-то фонарик загорится во мраке, укажет нужную дорогу. Как Леандр, он безопасно преодолеет Геллеспонт. Ибо ожидает его Гера и ее любовь.
Было первое августа. День святого Петра в Узах. У Старших Народов и ведьм — праздник Глафмас. Праздник жатвы.
Целую неделю Рейневан готовился к разговору с Юттой. Боялся такого разговора, боялся его последствий.
Ютта неоднократно разговаривала с ним об учении Гуса и Иеронима, о четырех пражских догмах и вообще о принципах гуситской реформы. И хотя в отношении некоторых доктрин утраквизма она была настроена достаточно скептично, никогда, ни единым словом, ни самым малейшим намеком или замечанием не проявляла того, чего он опасался: неофитского запала. Монастырь в Белой Церкви — беседа с настоятельницей не оставляла в этом отношении никаких сомнений — был заражен ошибками Иоахима Флорского, Строителей Третьей Церкви и Сестринств Свободного Духа; настоятельница, монахини, а наверняка и послушницы — почитали Извечную и Тройственную Великую Матерь, что связывало их с движением поклонников Гвилельмины Чешки как женской инкарнации Святого Духа. И Майфреды да Пировано, первой гвилельмитской папессы. Кроме того, монашенки совершенно явно занимались белой магией, связываясь тем самым с культом Арадии, королевы ведьм, именуемой в Италии La Bella Pellegrina[778]. Но хотя Рейневан кружил вокруг Ютты чуткий как журавль, ловя знак или сигнал, ни разу ничего подобного не поймал. Либо Ютта настолько хорошо умела камуфлироваться и скрываться, либо отнюдь не была горячей неофиткой иоахимитской, гвилельмитской и арадийской ереси. Рейневан не мог исключить ни первого, ни второго. Ютта также была достаточно ловкой, чтобы уметь маскироваться, и достаточно разумной, чтобы не сразу и не с головой прыгать куда глаза глядят и погружаться в неизведанное. Несмотря на чувства, которые, казалось, их соединяли, помимо частых, восторженных и творческих занятий любовью, помимо того, что у их тел, казалось бы, уже нет от партнеров тайн, Рейневан понимал, что еще далеко не все знает о девушке и далеко не все ее секреты сумел расшифровать. А если Ютта еще не связалась с ересью целиком и полностью, еще колебалась, сомневалась либо даже относилась к ней критически, то поднимать тему не следовало.
С другой стороны, оттягивать и бездейственно присматриваться не следовало также. До сих пор он все еще принимал близко к сердцу слова Зеленой Дамы. В Силезии он был извращенцем, преследуемым изгнанником, гуситом, врагом, шпионом и диверсантом. Тем, кем он был в действительности, во что верил и чем занимался, он ставил Ютту в опасное и рискованное положение. Зеленая Дама, Агнес де Апольда, мать Ютты, была права — если в нем была хотя бы кроха порядочности, он не должен был ставить девушку под удар, не мог позволить, чтобы из-за него она пострадала.
Беседа с настоятельницей изменила все, во всяком случае, многое. Монастырь в Белой Церкви, сам факт пребывания в нем был, оказывается, для Ютты гораздо опаснее, нежели знакомство и связь с Рейневаном. Тезы Иоахима и спиритуалов, ересь — он все еще не мог думать об этом иначе, найти другое слово — Строителей Третьей Церкви, культ Гвилельмины и Майфреды были для Рима и инквизиции вероотступничеством столь же тяжким, как гусизм. Впрочем, все ереси и отклонения Рим бросал в один мешок. Каждый кацер был слугой дьявола. Это касалось (что было уже несомненной ерундистикой) также культа Великой Матери, более древнего, чем человечество. И дьявола, которого выдумал лишь Рим.
Но факт оставался фактом: культ Всематери, поклонение Гвилельмине, ошибки Иоахима, Сестринство Свободного Духа, Третья Церковь — любого одного было достаточно, чтобы попасть в тюрьму и на костер или на пожизненное погребение в домиканских темницах. Ютта не должна оставаться в монастыре.
Необходимо было что-то предпринять.
Рейневан знал что. Во всяком случае, чувствовал.
— Ты зимой спрашивала меня, — он повернулся боком, заглянул ей в глаза, — ты спрашивала, готов ли я бросить все. Готов ли вот так, как стою, убежать, отправиться вместе с тобой на край света. Отвечаю: да. Я люблю тебя, Ютта. Хочу соединиться с тобой до конца жизни. Мир, похоже, делает все возможное, чтобы нам в этом помешать. Поэтому давай бросим все и убежим. Хотя бы в Константинополь.
Она долго молчала, задумчиво лаская его.
— А твоя миссия? — спросила наконец, медленно выговаривая и взвешивая слова. — Ведь у тебя есть миссия. Убеждения. Действительно важная и святая обязанность. Ты хочешь изменить картину мира, исправить его, сделать лучше. Так что же? Откажешься от миссии? Бросишь ее? Забудешь о Граале?
Опасность, подумал он. Внимание. Опасность.
— Миссия, — продолжала она, еще медленнее выговаривая слова. — Убеждения. Призвание. Отдача. Идеалы. Царствие Божие и желание, чтобы оно осуществилось. Разве от всего этого можно отречься, Рейнмар?
— Ютта, — решился он, приподнимаясь на локте. — Я не могу видеть, как ты подвергаешься опасности. Слухи о том, что вы здесь проповедуете, кружат, многие знают, что творится в здешнем монастыре, я сам узнал об этом еще зимой, в конце прошлого года. Так что это никакая не тайна. Доносы уже могли дойти до адресатов. Над вами нависла страшная опасность. Майфреда да Пирована сгорела на костре в Милане. Спустя пятнадцать лет, в 1315 году, в Свиднице сожгли полсотни бегинок…
«А адамитка в Чехии? — подумал он вдруг. — А замученные и сожженные пикардки? Дело, которому я себя посвятил, преследует диссидентов не менее жестоко, чем Рим…»
— Каждый день, — отогнал он эту мысль, — может быть днем твоей гибели, Ютта. Ты можешь погибнуть…
— Ты тоже можешь погибнуть, — прервала она. — Мог полечь на войне. Ты тоже рисковал.
— Да, но не во имя…
— Иллюзии, да? Давай скажи это громко. Иллюзии. Женские фантазии.
— Я вовсе не хотел.
— Хотел.
Они замолчали. За окном была августовская ночь. И сверчки.
— Ютта.
— Слушаю тебя, Рейнмар.
— Уедем. Я люблю тебя. Мы любим друг друга, а любовь… Отыщем Царствие Божье в себе. В нас самих.
— Я должна тебе поверить? Что ты откажешься…
— Поверь.
— Ты жертвуешь ради меня многим, — сказала она после долгой паузы. — Я это ценю. Я еще больше люблю за то. Но если мы откажемся от идеалов… Если ты откажешься от своих, а я от моих… Я не могу противиться мысли, что это было бы, как…
— Как что?
— Как endura[779]. Без надежды на consolamentum[780].
— Ты говоришь как катарка.
— Монсегюр живет, — шепнула она, прижав губы к его уху. — Грааля до сих пор не нашли.
Она прикоснулась к нему, прикоснулась и пронзила нежной, но электризующей лаской. Когда она поднялась на колени, ее глаза пылали во тьме. Когда склонялась к нему, она была медленно мягкой, как волна, поглаживающая песок пляжа. Ее дыхание было горячим, горячее ее губ. «Самсон был прав, — успел подумать Рейневан, прежде чем блаженство отняло у него способность мыслить. — Самсон был прав. Это место — моя Огигия. А она — моя Калипсо».
— Монсегюр живет. — Прошло несколько мгновений, прежде чем он услышал ее громкий шепот. — И выживет. Не поддастся и никогда не будет завоеван.
Август 1428 года был жарким, прямо-таки непереносимая жара стояла до середины месяца, до дня Успения Девы Марии, который в народе называли праздником Матери Божьей Злаковой. Сентябрь тоже выдался очень теплым. Серьезно погода начала портиться лишь после Матвея. Двадцать третьего сентября пошел дождь.
А двадцать четвертого возвратились старые знакомые.
Первый сигнал о возвращении старых знакомых принесли — при помощи безотказного монастырского садовника — слухи, вначале туманные и неопределенные, со временем все более конкретные. На рынке в Бжеге кто-то разбросал листовки, изображающие козлоголовое страховидло в папской тиаре на рогатой голове. Спустя несколько дней такие же по стилю картинки появились в Вензове и Стшелине — на них была изображена свинья, украшенная митрой, а не оставляющая сомнений надпись гласила: Conradus episcorus sum[781].
Спустя несколько недель случилось нечто более важное. Неназванные исполнители — слухи довели их количество до двадцати человек — напали и убили стилетами на вроцлавском рынке господина Руперта фон Зейдлица, заместителя шефа контрразведки Свидницы, известного жестокими преследованиями людей, подозреваемых в прогуситских симпатиях. От удара ножом скончался в Гродкове писарь из ратуши, похвалявшийся тем, что выдал больше сотни людей. В Собутке болт из арбалета настиг — на амвоне — приходского из Святой Анны, особенно взъевшегося на слишком свободомыслящих прихожан.
В пятницу после Матвея, двадцать четвертого сентября — еще прежде чем до монастыря дошел слух о старосте, заколотом стилетами в совсем близлежащем Пшеворне, — в Белой Церкви появились Бисклаврет и Жехорс. Разумеется, за калитку их не впустили, и они ожидали Рейневана в монастырской грангии. Около колодца. Жехорс смывал в корыте кровь с рукавов кабата. Обдирала Бисклаврет бесцеремонно мыл липкую от крови навайю.
— Конец лентяйству, дорогой брат Рейнмар, — Жехорс отжал выстиранный рукав, — работа ждет.
— Такая? — Рейневан указал на кровавую пену, стекающую с корыта.
Бисклаврет фыркнул.
— Я тоже тебя люблю, — съехидничал он. — Тоже соскучился и рад видеть в добром здравии. Хоть вроде бы малость исхудавшего. Это тебя пост так допек? Монастырская еда? Или интенсивные занятия любовными играми?
— Убери, черт подери, свой нож.
— А что? Не нравится? Действует на тонкие чувства? Вижу, изменил тебя этот монастырь. Полгода назад, в Желязне под Клодзком, ты на моих глазах голыми руками удушил человека. Из личной мести, ради частного реванша. А на нас, борющихся за дело, смеешь посматривать свысока? По-господски морщить нос?
— Спрячь нож, я сказал. Зачем приехали?
— Догадайся. — Жехорс скрестил руки на груди. — А догадавшись, собирайся. Мы же говорим, есть работа. Фогельзанг контратакует, а ты все еще Фогельзанг, никто тебя из Фогельзанга не отчислил и от обязанностей не освободил. Прокоп и Неплах отдали приказы. Касающиеся также и тебя. Знаешь, чем грозит неисполнение?
— Я вас тоже люблю, — у Рейневана не дрогнул ни один мускул, — и меня прямо-таки понос разбирает при виде вас. Но сбавьте немного тон, парни. Что касается приказов, то вы всего лишь посланцы, ничего больше. Приказывать-то — мое дело. А ну давайте говорите, что имеете передать, да побыстрее и поточнее. Это приказ. Знаете, что грозит за неисполнение?
— Ну, не говорил я? — засмеялся Бисклаврет. — Не говорил, чтобы так с ним не обращаться?
— Вырос, — улыбнувшись, согласился Жехорс. — Вылитый брат. Петерлин один к одному. А может, даже и Петерлина перегнал.
— Знают, — Бисклаврет, спрятав наконец навайю, преувеличенно, по-объезьяньему поклонился, — знают об этом братья Прокоп Голый и Богухвал Неплах по прозвищу Флютек. Знают, какой Петерлинов брат рьяный утраквист и какой ярый сторонник дела Чаши. Посему вышеупомянутые братья почтительно просят нашими недостойными устами брата Рейневана, чтобы он еще раз доказал свою преданность Чаше. Братья униженно просят…
— Заткнись, француз. Говори ты, Жехорс. Кратко и по-человечески.
Приказ Прокопа Фогельзангу был действительно кратким и звучал так: восстановить сеть. И сделать это быстро. Настолько быстро, чтобы сетью можно было воспользоваться во время очередного удара по Силезии. Когда должен будет последовать этот удар, Прокоп не уточнял.
Рейневан не очень знал, каким образом он лично может восстанавливать то, о чем он имел представление только в общих чертах и скорее туманно — сеть, о которой практически он не знал ничего, кроме того, что она якобы существует. Призванные к порядку Жехорс и Бисклаврет сказали, что в основном усматривают его помощь в том, что, как они выразились, втроем действовать безопаснее, чем вдвоем.
Несмотря на якобы невероятную важность задачи, Рейневан не согласился отправляться немедленно. Он хотел приструнить Фогельзанг и научить большему почтению к своей персоне. А прежде всего ему необходимо было решить дела с Юттой. Как он и ожидал, второе было значительно труднее. Но все равно все прошло легче, чем он ожидал.
— Ну что ж, — сказала она, когда миновала первая злость. — Можно было ожидать. Галахад любит, обещает и клянется. Якобы на века. А в действительности только до того момента, когда дойдет весть о Граале.
— Все не так, Ютта, — запротестовал он. — Ничего не изменилось. Это всего лишь несколько дней. Потом я вернусь… Ничего не изменилось.
Они разговаривали в церкви, перед алтарем и картиной, изображающей — как же иначе-то! — взлетающую голубку. Но у Рейневана перед глазами стояла несчастная Майфреда да Пировано, горящая на костре на пьяцца дель Дуото.
— Когда отправляешься? — спросила она уже спокойно.
— Утром после festum angelorum.
— Значит, у нас есть еще несколько дней.
— Есть.
— И ночей, — вздохнула она. — Это хорошо. Опустимся на колени. Помолимся Богине.
Тридцатого сентября, утром после Михаила, Гавриила и Рафаила, вернулись Жехорс и Бисклаврет. Готовые в путь.
Рейневан ждал их. Он тоже был готов.
За несколько лет существования Фогельзанг сумел создать в Силезии достаточно многочисленную и неплохо разветвленную сеть «усыпленных» агентов, так что в принципе было из кого восстанавливать. Проблема состояла в том, что прокатившаяся за последнее время по Силезии волна преследований не могла не оказать влияния на завербованных. Часть, следовало опасаться, вошла в историю как мученики, от них могло не остаться даже пепла. Часть из уцелевших могла под влиянием свирепствующей инквизиции радикально пересмотреть свои взгляды и прийти к выводу, что уже не хочет симпатизировать Виклифу, а Гуса любит значительно меньше, нежели раньше. В числе последних могли оказаться и те, которые по собственной воле либо под давлением изменили пристрастия. Перетянутые на свою сторону или перевербованные агенты теперь ждали, что кто-нибудь к ним обратится. А если обратится, они вприпрыжку помчатся доносить соответствующим органам.
Поэтому контакт с каждым давним агентом всегда был очень рискованным, и его нельзя было устанавливать, не обезопасившись прежде как следует. А втроем, несомненно, это сделать гораздо легче, чем вдвоем.
В течение месяца с лишком Рейневан, Жехорс и Бисклаврет мотались по Силезии — в холод и осеннюю слякоть, под жарким солнцем и в паутине бабьего лета. Посетили множество мест — начиная с больших городов, таких как Вроцлав, Легница и Свидница, и кончая Дорвахами, Горками и Вулками, полные названия которых никак не хотели оставаться в памяти. Посещали различных людей, различным людям — различными методами и с различными результатами — напоминали о том, что те некогда поклялись быть верными этому делу. Сбегать в панике пришлось только три раза. Первый — в Рачибуже, когда Жехорс выскользнул из расставленного инквизицией котла, выскочив через окно со второго этажа каменного дома на рынке, после чего последовала внушительная галопада по улице Длинной до самых Николайских ворот. Второй раз вся тройка пробивалась сквозь облаву в счинавском пригороде, чему очень помог туман, как по заказу поднявшийся с надодранских заливных лугов. Третий раз, в Скорогоще, им пришлось стремглав убегать от преследования, когда охраняющий таможенный пункт и мост на Нисе отряд наемников заподозрил их в чем-то.
Однако под Намысловом, когда тамошний бондарь-отец выслушивал Жехорса и Рейневана, охраняющий их Бисклаврет поймал и приволок в дом двенадцатилетнего сына, тайно отправленного к городской страже в город. Не успел бы кто-нибудь трижды прокричать «Иуда Искариот», как сын бондаря извивался на глинобитном полу, получив в бок навайей. Бондарь визжал и хлестал кровью из перерезанного горла, жена и дочери бондаря голосили на разные голоса, а компания мчалась по огородам к оставленным в зарослях коням.
— В борьбе за святое дело не до этики, — гордо выпрямился Жехорс, когда какое-то время спустя Рейневан выговаривал ему в основном за двенадцатилетнего мальчишку. — Когда правое дело требует убивать, надо убивать. Дух уничтожения есть одновременно и дух созидания. Убиение за правое дело не является преступлением, поэтому перед убиением за справедливое дело колебаться нельзя. Мы с гордо поднятой головой и уверенными шагами вступаем на сцену истории. И меняем и формируем историю, Рейнмар. Когда наступит Новый Порядок, дети будут это изучать в школах. А название того, что мы делаем, будет знать весь мир. Слово «терроризм» на устах у всего света.
— Аминь, — докончил Бисклаврет.
Вернулись они через два дня. Жехорс и Бисклаврет узнали имя намысловского агента, который перевербовал бондаря. И прикончили его. Закололи ножами, когда тот возвращался из корчмы.
Следует признать, что со дня на день дух уничтожения становился все более и более творческим.
— Не ворчи, не ворчи, — морщился Бисклаврет, видя мину Рейневана. — Придет день, мы получим от Флютека приказ, тогда пойдем вместе, втроем всаживать нож в брюхо тому Грелленорту, который убил твоего брата. Либо князю Яну Зембицкому. А то и самому вроцлавскому епископу. Что, тогда ты тоже будешь брюзжать, нести вздор об этике и чести?
Рейневан не отвечал.
В ночь с седьмого на восьмое ноября на условленное место у покаянного креста на краю дубравы у перевала Томпадла, разделяющего массивы Слёнзы и Радуни, прибыли на встречу те, кому следовало. Те «разбуженные» агенты, которых Фогельзанг счел самыми верными и нужными для выполнения специального задания. Конечно, были соблюдены необходимые предосторожности — присутствия шпиона среди конспираторов все еще нельзя было исключить. На перевале Томпадла прибывающих ждал только один представитель Фогельзанга — выбор пал на Жехорса. Если бы все прошло без неожиданностей, Жехорс должен был провести собранную группу на восток, к пастушеским шалашам, где их ожидал Рейневан. Если и здесь не было засады, то группа двигалась на восток до гряды Бенковицы, где ожидал Бисклаврет. Который вытянул самую короткую соломинку.
Но все прошло гладко, и всего за одну ночь количественный состав Фогельзанга вырос до девяти человек. Очень разных — счетовода из Вроцлава, лавочника из Проховиц, столяра из Тшебницы, подмастерья каменотеса из Среды, учителя из Контов, управляющего грангией монастыря в Любенже, оруженосца, некогда служившего Бользам из Зайскенберга, бывшего монаха из Емельницы, в данный момент продающего индульгенции, а до того — как-никак повышение — приходского в Сердце Иерусалимском из Погожели.
Передвигаясь ночами — группа была уже достаточно многочисленной, чтобы, не вызывая подозрений, ездить днем, — добрались до Рыхбаха, оттуда до Ламперсдорфа и Совиных Гор, на Юговский перевал. Здесь, на поляне в лесах под селом Югов, от которого получил название перевал, они встретились с группой, прибывшей из Чехии. Группа состояла из четырнадцати специалистов. Нетрудно было угадать, специалистов какого дела. Впрочем, Рейневану не нужно было угадывать. Двоих он знал, видывал под Белой Горой. Они обучались в отделе убийств.
Привел группу знакомый.
— Урбан Горн, — сказал Лукаш Божичко. — Группу из Чехии привел Урбан Горн. Собственной персоной.
Гжегош Гейнче, inquisitor a Sede Apostolica specialiter deputatus во вроцлавской диоцезии, кивнул головой в знак того, что догадывался. И отнюдь не удивлен. Лукаш Божичко откашлялся, решив, что можно продолжать доклад.
— Речь, естественно, шла о Клодзке. Наш человек был свидетелем разговора Горна с Рейнмаром из Белявы и теми двумя из Фогельзанга, Жехорсом и Бисклавретом. Клодзк, сказал им Горн, это ворота и ключ к Силезии. И добавил, что господин Пута из Частоловиц начинает становиться неудобным символом, опасным для нас… То есть для них… Для гуситов, значит… И что на этот раз Клодзк должен пасть.
— Это, — поднял голову инквизитор, — точные слова нашего человека?
— Один к одному, — сказал дьякон. — Эти слова передал наш человек нашему агенту в Клодзке. А тот — мне.
— Продолжай.
— Тот, из Фогельзанга, Бисклаврет, сказал, что их знакомый Трутвайн выжил и действует снова. Что накапливает масло, смолу и другие ингредиенции. Что на этот раз ни в чем не будет недостатка, и они разожгут в Клодзке такой костер, что… это его собственные слова… у господина Путы в замке усы сгорят. И что на этот раз не они, а господин Пута будет сбегать через дыру в сральне. Так он сказал, этими самыми словами: через дыру в сральне.
— Значит, — догадался Гейнче, — группу перебросили в Клодзк. Когда начали переброску?
— В пятницу после святого Мартина. Перебросили не всех сразу, а постепенно, по двое-трое, чтобы не вызывать подозрений. Наш человек, к счастью, был в одной из первых переброшенных группок. Поэтому мы и знаем, что сказанное относительно Трутвайна — правда. Этот Трутвайн, Йоганн Трутвайн, альтарист из церкви Пресветлой Девы Марии, давний гуситский шпион. Именно вокруг него, оказывается, уже несколько лет сколачивается в Клодзке зародыш шпионско-диверсионной ячейки.
— В данный момент, — инквизитор оттолкнул печать, которой играл, — в данный момент вся группа уже в Клодзке, насколько я понимаю? Все?
— Все. Кроме Горна, Белявы, Бисклаврета и еще троих. Те на святого Мартина уехали из-под Югова. Наш человек не знает куда. Какие будут распоряжения, ваше преподобие? Что предпримем?
Из-за окна доходил шум города, на Курином рынке переругивались перекупщицы. Папский инквизитор молчал, потирая нос.
— Этот наш человек, — спросил наконец. — Он кто?
— Каспер Домпинг, счетовод. Отсюда, из Вроцлава.
— Домпинг… Его не шантажировали. Я помнил бы, если б было так, я б помнил, я не забываю шантажей… Но платить, сдается мне, мы ему тоже не платили. Неужто идеалист?
— Идеалист.
— Значит, посматривай за ним, Лукаш.
— Ясно, ваше преподобие.
— Ты спрашивал, — потянулся Гжегож Гейнче, — что нам делать. Сейчас — ничего. Но если начнется нападение, если гуситы подойдут под Клодзк, если город окажется под угрозой, тогда наш человек должен будет провалить всю группу. Должен будет немедленно выдать всех контрразведке господина Путы.
— А не лучше ли, — усмехнулся Лукаш Божичко, — если это будет наша заслуга? Епископ Конрад…
— Меня не интересует епископ Конрад. А Святая Инквизиция существует не для того, чтобы коллекционировать заслуги. Повторяю: наш человек должен будет выдать группу контрразведке Клодзка. Именно господин Пута из Частоловиц должен ликвидировать диверсантов. И еще больше возвыситься как символ, вызывающий ужас у гуситов. Ясно?
— Ясно, ваше преподобие.
— Рейневана… Рейнмара из Белявы, говоришь, нет в клодзкской группе? Говоришь, уехал. С Горном. Может, в тот монастырь, что в Белой Церкви? Потому что, насколько я понимаю, с этим монастырем все ясно?
— Ясно, ваше преподобие, утверждаю. Предпримем там… действия?
— Пока что нет. Послушай, Лукаш. Если все же Рейневан вернется в Клодзк… Если присоединится к диверсантам… Короче: если он попадет в лапы господина Путы, вы должны будете его оттуда вытянуть. Живым и невредимым. Понял?
— Так точно, ваше преподобие.
— А теперь оставь меня. Я хочу помолиться.
В Свидницу они отправились на шести конях — Горн, Рейневан, Бисклаврет и трое прибывших с Горном убийц. Однако убийцы сопровождали их только до Франкенштайна, не въезжая в город, отделились и умчались в синюю даль. Не тратя слов на прощание. У них, несомненно, были в Силезии какие-то собственные задачи и цели. Горн мог эти цели знать, мог знать, кого они намерены убить. Но мог и не знать. Рейневан ни о чем не спрашивал. Однако он не был бы собой, если б не произнес речи об этике и морали.
Горн терпеливо слушал. Он снова был прежним Горном, таким, которого Рейневан узнал, знал и помнил. Горном в элегантном, коротком сером плаще, скрепленном серебряной пряжкой, в обшитом серебряным галуном вамсе, Горном, носящим на поясе стилет с рубином в рукояти, в украшенных латунью шпорах на тисненых козловой кожи ботинках. С головой, украшенной атласным шапероном с длинной и фантазийно охватывающей шею лирипипой. Горном с проницательными глазами и губами, кривящимися слегка нагловатой улыбкой. Улыбка была тем выразительнее, чем больше Рейневан погружался в проблемы моральности, этических норм, правил и военных законов, в том числе в особенности использования террора как инструмента войны.
— Война несет с собой террор, — ответил он, когда Рейневан кончил. — И на террор опирается. Война сама по себе есть террор. Ipso facto[782].
— Завиша Черный из Гарбова с тобой не согласился бы. Он иначе понимал войну и jus militare[783].
— Завиша Черный умер.
— Что?
— До тебя не дошли слухи? — Горн повернулся в седле. — Не дошло известие о смерти одного из знаменитейших рыцарей современной Европы? Завиша Черный полег. Будучи верным вассалом, он потащился с Люксембуржцем в экспедицию против турок, осаждать крепость Голубац над Дунаем. Турки разбили их под Голубацем, Люксембуржец по своему обыкновению сбежал в одиночку. Завиша — по своему обыкновению — прикрывал отход. И погиб. Ходят слухи, что турки отрубили ему голову. Произошло это двадцать восьмого мая, в пятницу после святого Урбана, моего патрона, поэтому я так хорошо помню дату. И нет уже на свете Завиши Черного из Гарбова, славного рыцаря. Sic transit gloria[784].
— Я думаю, — сказал Рейневан, — что гораздо больше. Много больше, чем глория.
Когда они приехали в Свидницу, то сразу стало видно царящее в городе возбуждение. Когда въехали через Нижние ворота и по утопающей в грязи улице Длинной добрались до рынка, то им показалось, что они попали на какое-то празднество — было ясно, что причина возбуждения скорее радостная, чем наоборот. Бисклаврет направился в толпу выспросить, в чем дело, однако Рейневан сразу же ассоциировал с происходящим и вспомнил Прагу лета 1427 года, вскипевшую и обрадованную вестью о победе под Таховом. Ассоциация оказалась очень точной. А мина Бисклаврета, когда он вернулся, очень кислой. Лицо Горна, когда он выслушивал сообщаемые ему на ухо сведения, мрачнело и хмурилось по мере шептания.
— Что случилось? — не выдержал Рейневан. — В чем дело?
— Потом, — отрезал Горн. — Потом, Рейневан. Сейчас у нас впереди встреча. И серьезные беседы. Пошли. Ты, Бисклаврет, отыщи здесь кого-нибудь, кому можно верить и кто хорошо информирован. Я хочу знать больше.
Встреча произошла в шинке на улице Лучничей, неподалеку от ворот с таким же названием, а важные разговоры касались доставки оружия и коней из Польши. Собеседником был знакомый Рейневану раубриттер, поляк, именующий себя Пораем Блажеем Якубовским. Якубовский не узнал Рейневана. И неудивительно. Прошло столько времени. И кое-что произошло.
Разговору немного мешала царящая суматоха и слишком веселое настроение переполнявших корчму гостей. У свидничан явно был какой-то повод торжествовать. И не только Рейневана интересовало какой.
— Вас, кажется, побили? — неожиданно прервал переговоры Якубовский, движением головы указывая на ликующих горожан. — На Лужицах? Под каким-то Кратцау или что-то такое? Кажется, вам там здорово врезали господа Поленц и Колдиц, хорошего, болтают, дали вам пинка. Э? Ну говори же, Горн, интересуюсь деталями.
— Сейчас не время об этом говорить.
Тут вернулся Бисклаврет. Порай сразу же догадался, с чем. И уперся на том, что, однако, самое время. Выхода не было.
— Сироты Яна Краловца, — медленно начал Обдирала, — окружили в Чехии какую-то крепость, мой информатор забыл, какую и где. У них кончилась пища, конца осады видно не было, поэтому они решили пойти несколькими ратями на поиски, подграбить. На Лужицы. Шестого ноября сожгли Фридланд, а в следующие дни опустошили околицы Згожельца, Любия и Житавы. Нагрузили телеги добром, согнали скот и двинулись обратно. По тракту через Градек над Нисой. И тут…
— На них напали, да?
— Напали, — неохотно признал Бисклаврет. — Краловец слишком зазнался… Недооценил немцев, отнесся к ним легкомысленно. А тем временем Шесть Городов мобилизовали сильный контингент под командой Лотара Герсдорфа и Ульрика Биберштайна. Из Нижних Лужиц быстрым маршем прибыл на поддержку ландвойт Ганс фон Поленц, из Свидницы потянулся Альбрехт фон Колдиц. Быстро присоединились князья, Ян Жаганский и его брат Генрик Старший в Глогове, вдобавок привел свою дружину Гоче Шафф из замка Гриф. Они двинулись в погоню за Краловцем, в день святого Мартина на рассвете неожиданно ударили по походной колонне сирот. В миле за Градком. Под Кратцау.
— И побили их.
— Еще как побили. — У Бисклаврета было выражение лица человека, который не может выплюнуть, а вынужден проглотить. — Краловец ушел… Потерял… Потерял несколько…
— Сотен человек, — докончил поляк. — Телеги. И всю добычу.
— Но немецких трупов, — проворчал Обдирала, — тоже под Кратцау на поле много осталось. С Лотаром Герсдорфом во главе.
— Однако же, — проворчал Якубовский, — Кратцау показал, что вы ненепобедимы.
— Лишь Бог непобедим.
— И те, что у Бога в милости, — криво усмехнулся поляк. — Или вы, гуситы, уже лишились этой милости?
— Пути Господни, — Горн взглянул ему прямо в глаза, — неисповедимы, ваша милость Якубовский. Их не узнаешь и не предвидишь. Другое дело с людьми, эти предугадываемы. Впрочем, жаль тратить время на болтовню. Вернемся к нашему гешефту. Сейчас это важнее.
Других важных дел у Урбана Горна было немало. А у поднятого до ранга ассистента Рейневана было все меньше шансов быстро вернуться к Ютте.
В Свиднице они пробыли недолго, поехали в Нису, предварительно попрощавшись с Бисклавретом.
— Увидимся, — Обдирала на прощание заглянул Рейневану глубоко в глаза. — Увидимся, когда придет время. А чтобы ты об этом не забыл, я явлюсь. Явлюсь в твой уютный монастырчик и напомню об обязанностях. — Это прозвучало немножко как бы угрозой, но Рейневан не испугался. У него не было времени. Горн торопил.
Они поехали в Ополе, район, который Горн считал сравнительно безопасным. В Опольском и Немодлинском княжествах все большее влияние и вес приобретал наследник земель, юный князь Болько Волошек. Антипатия Болька к епископу и отвращение к клиру и инквизиции были широко известны. На Опольщине преследование гуситов согласия не получило. Епископ и инквизитор угрожали юному князю отлучением от Церкви, но Волошек чихал на это.
У Горна и Рейневана не было постоянной базы, все время перемещаясь, они действовали между Ключборком, Ополем, Стжельцами и Гливицами, контактируя с людьми, прибывающими из Польши — из Олькуша, из Хенчин, из Тжебини, из Велуня, из Пабаниц и даже из Кракова. Дел, требующих выполнения, и действий, нуждающихся в обсуждении, было много. Рейневана, который в основном молча присутствовал на переговорах, поражали торговые таланты Урбана Горна. Не меньше поражала степень сложности вопросов, которые он раньше считал банально простыми.
Оказывается, пуля пуле рознь. Используемые гуситами пищали в основном стреляли шариками калибра один палец. Палец и одно зерно ячменя были типичным калибром стволов ручниц и легких гаковниц, стволы более тяжелых гаковниц и хандканон имели калибр, равный двум пальцам, стволы тарасниц были унифицированы под пули калибра двух пальцев и одного зерна. Урбану Горну надо было договориться с представителями польских кузниц о доставке всех этих видов пуль в соответствующих количествах.
Как выяснилось, ружейный порох тоже не был просто порохом, он уже давно перестал быть тем, чем был во времена Бертольда Шварца. Пропорции селитры, серы и древесного угля должны были строго соответствовать оружию, для которого порох предназначался: ручное оружие требовало больше пороха с большим содержанием селитры, для хуфниц, тарасниц и бомбард требовался порох, содержащий больше серы. Если смесь была не та, порох годился исключительно для фейерверков, да и то не очень. Порох также должен был быть соответствующим образом гранулирован, если не был — разлагался при транспортировке: более тяжелая селитра «опускалась» вниз, к дну емкости, более легкий уголь оставался наверху. Стабильный и легко воспламеняющийся гранулят получали путем орошения размолотого пороха человеческой мочой, причем самый лучший эффект давала моча обильно и часто выпивающих людей. Поэтому неудивительно, что порох, производимый в Польше, пользовался на рынке повышенным спросом, а польские пороховые мельницы — заслуженной славой.
— Чуть не забыл, — сказал Горн, когда они возвращались после заключения очередной сделки. — Шарлей велел пожелать тебе здоровья. Просил передать, что чувствует себя хорошо. Он все еще в Таборе, в полевых войсках. Гейтманом полевых войск сейчас назначен Якуб Кромешин из Бжезовиц, Ярослав из Буковины погиб в октябре во время осады Бехини. Шарлей там тоже был, участвовал также в рейдах на Ракусы и в атаке на Верхний Палатинат. Чувствует он себя, кажется, я уже сказал, хорошо. Здоров и весел. Порой излишне.
— А Самсон Медок?
— Самсон в Чехии? Не знал.
Назавтра поехали в Тошек, поговорить с поляками о пулях, калибрах, сере и селитре. Рейневану все это начало слегка надоедать. Он мечтал о возвращении в монастырь, к Ютте. Мечтал, чтобы случилось что-нибудь такое, что позволило бы ему вернуться.
И домечтался.
— Будем возвращаться, — заявил насупившийся Горн, вернувшись из опольской коллегиатской школы, куда ходил часто, но всегда один. Без Рейневана. — Я должен выехать. Не ожидал… Признаюсь, не ожидал, что это случится так быстро. У нас, Рейнмар, снова война. Сироты Краловца перешли силезскую границу. По Левинскому перевалу. Идут словно буря прямо на Клодзк. Может оказаться, что ты не успеешь добраться до города прежде, чем Краловец начнет осаду. Но ты должен туда ехать. Сейчас же. На коня, друг.
— Прощай, Горн.
Было пятое декабря 1428 года. Второе воскресенье адвента.
Он поехал на Бжег, по Краковскому тракту, а по дороге его догоняли вести. Сироты Краловца огнем и мечом опустошили Клодзкскую котловину. Сожгли Быстрицу, в городе учинили бойню. На сам Клодзк, как следовало из сообщений, Краловец еще не ударил, даже не подошел близко. Но Силезию, как и в марте, начала охватывать паника. На дорогах было тесно от беженцев.
Рейневан спешил. Но не в Клодзк. Он ехал в Белую Церковь к Ютте.
Он был уже недалеко. Проехал Пшеворно, уже видел Руммелсберг. И тут на лесной дороге почувствовал магию.
У дороги лежал конский скелет, уже сильно проросший травой, однозначная памятка о весеннем рейде. Конь Рейневана пугался и капризничал, фыркал, топал ногами на месте. Однако пугал коня не скелет, не был это волк или какой-то другой зверь. Рейневан чувствовал магию. Он умел ее воспринимать. Сейчас он чувствовал ее, обонял, слышал и видел в крепком аромате влаги и плесени, в карканье ворон, в покоричневевших и застывших в холоде стеблях дягиля. Он чувствовал магию. А когда осмотрелся, увидел ее источник.
Гуща голых деревьев прикрывала деревянный домик. Церквушку. Пожалуй, лиственничную. Со стройной иглообразной звонничкой. Он слез с коня.
Церквушку, лежащую точно на трассе движения Божьих воинов, пробовали сжечь, об этом свидетельствовал полностью почерневший фасад и сильно обуглившиеся столбы у входа. Однако огонь не уничтожил строение, погашенный скорее всего дождем. Либо чем-то другим.
Внутри было совершенно пусто, церквушку очистили от всего, что в ней было, а было, пожалуй, немного. Все остальное уничтожили. Закрывающая неф треугольная пресвитерня была забита досками и тряпьем, вероятно, остатками алтаря. Здесь тоже были видны следы огня, черные пятна гари.
Был ли это огонь зла, огонь уничтожения и ненависти, огонь слепого возмездия за костер в Констанции? Или же обычный бивуачный костер, разожженный, чтобы хоть немного разогреть котелок со слипшейся вчерашней кашей там, где можно укрыться от дождя и холода? Уверенности не было. Рейневан встречал в захваченных церквях оба рода огня.
Магия, которую он чувствовал, эманировала именно отсюда. Потому что именно здесь, на том месте, где когда-то был алтарь, лежал gex. Шестиугольник, сплетенный из прутьев, лыка, полосок березовой коры, цветной шерсти и нитей с добавкой пожелтевших папоротников, ясменника, листьев дуба и травы, называемой erysimon, значительно увеличивающей Dwimmerkraft, то есть магическую силу. Исполнение гекса было типичным для деревенской колдуньи или кого-нибудь из Старшей Расы. Кто-то — колдунья или Старший — принес его и положил. Чтобы воздать почести. Проявить уважение. И сочувствие.
На грубоструганых досках, покрывающих стены пресвитерни, было что-то нарисовано. На рисунках не были видны следы обработки топором, они не были испачканы копотью и экскрементами, видимо, у остановившихся здесь Божьих воинов не было времени. Или настроения.
Рейневан приблизился.
Картина окружала всю пресвитерню. Потому что это был цикл картин, ряд идущих одна за другой сцен.
Totentanz.
Художник не был большим мастером. Был скорее неважным и, вне всякого сомнения, доморощенным. Как знать, может, из соображений экономии кистью поработал сам пробощ, либо викарий? Фигуры были выполнены примитивно, до смешного неправильные пропорции. Комичные до жути были скелеты-палочки — подпрыгивающие и срывающиеся в смертельную пляску отдельные dramatis personae картины: папы, кесаря в короне, рыцаря в латах и с пикой, купца с мешком золота, астролога с преувеличенно семитскими чертами лица. Все фигуры были комичными, жалостно патетическими, вызывали если не смех, то усмешку сочувствия. Заслуживала жалости и сама Смерть, гротескно смешная, в позе и балахоне словно из вертепа, возглашающая свое эсхатологическое memento mori[785], выписанное над ее головой черными угловатыми литерами. Литеры были ровные, надписи четкие, художник был явно лучшим каллиграфом, чем рисовальщиком.
Heran ihr Sterblichen
umsonst ist alles Klagen
Ihr müsset einen Tanz
nach meiner Pfeife wagen!
Гекс неожиданно запульсировал магической силой. А Смерть вдруг обрела гротескную голову трупа. И перестала быть гротескной. Стала страшной. В темном чреве церквушки потемнело еще больше. А изображение на досках, наоборот, посветлело. Балахон Смерти побелел, глаза трупа разгорелись, убийственно заблестело острие косы, которую держали костлявые руки.
Перед Смертью, покорно склонившись, стояла Дева, одна из аллегорических фигур смертельного хоровода. У Девы были черты Ютты. И голос Ютты. Голосом Ютты она умоляла Смерть помиловать ее. Умоляющий голос Ютты звучал в мозгу Рейневана как флейта, как сигнальный рожок.
Sum sponsa formosa
mundo et speciosa…
Голос Смерти, когда она отвечала на мольбу, был словно хруст ломаемой кости, скрип железа по стеклу, скрежет разъеденных ржавчиной кладбищенских цепей.
Iam es mutata,
a colore nunc spoliata!
Рейневан понял. Выбежал из церкви, вскочил на коня, криком и ударами шпор заставив его пойти в галоп. В ушах у него все еще скрежетал и хрипел мученический голос.
Iam es mutata,
a colore spoliata!
Уже издалека он видел, что в монастыре что-то не так. Обычно наглухо запертая изнутри калитка была распахнута настежь, на дворе сновали фигурки людей и коней. Рейневан сжался в седле и заставил коня идти еще быстрее.
И тут на него напали.
Сначала была чара, заклинание, молниеносный удар силы, испугавшей коня и свалившей Рейневана с седла. Не успел он подняться, как из рвов и из-за деревьев выскочили и бросились на него несколько человек. Он сумел выхватить нож из-за голенища, двумя широкими взмахами резанул двоих, коротким тычком в лицо остановил третьего. Но остальные его достали. Оглушили тяжелыми ударами, повалили на землю. Начали бить ногами. Придушили. Связали руки за спиной. Лишили возможности двигаться.
— Крепче, — услышал он знакомый голос. — Крепче затягивайте вожжами, не жалейте! Если что-нибудь у него сломается, невелика беда. Пусть знает, что его ждет.
Его поставили на ноги. Он открыл глаза. И задрожал.
Перед ним стоял Стенолаз. Биркарт Грелленорт.
От удара в лицо у него полыхнуло в глазах, щека и глаз загорелись словно прижженные железом. Стенолаз отодвинулся, ударил его еще раз, теперь слева, обратной стороной руки в перчатке. Рейневан почувствовал во рту вкус крови.
— Это было, — тихо пояснил Стенолаз, — только для того, чтобы обратить твое внимание. Чтобы ты сконцентрировался. Ты сконцентрировался?
Рейневан не ответил. Выворачивая голову, пытался увидеть, что происходит за монастырской калиткой, что за кони там кружат и что за кнехты бегают. Ясно было одно — это не черные всадники из Роты. Те, которые его держали, походили на обычных наемных убийц. Рядом с убийцами стоял человечек с круглой физиономией в одежде, выдающей в нем валона. Именно этот валон, догадался Рейневан, сбросил его с седла заклинанием.
— Ты тешил себя надеждой, — процедил Стенолаз, — что о тебе забыли? Или что я тебя не отыщу? Я предупреждал, что у меня везде есть глаза и уши.
Он размахнулся и ударил Рейневана еще раз, прямо по уже распухающей щеке. Болевшее после предыдущего удара веко начало слезиться. Потекло и из-под другого. И из носа. Стенолаз наклонился к нему. Очень близко.
— Мне казалось, — прошипел он, — что ты все еще не относишься ко мне с полной серьезностью. А я требую — полной. Напряги думалку. И выслушай предложение. Ты влип. Живым тебе не уйти. Но я могу тебя из этого вытащить. Могу спасти шкуру. Если ты пообещаешь провести меня к… Ты знаешь, к кому. К тому астралу, который маскируется под полного идиота. Спасешь свою жизнь, если приведешь меня к нему…
— Э-эй! Господин Гелленорт!
С высоты седла на них смотрел рыцарь в полных пластинчатых латах. На коне, прикрытом попоной в сине-золотых узорах. Рейневан знал его. Помнил.
— Князь требует, чтобы мы доставили его к нему. Немедленно.
— Ну как? — успел прошипеть Стенолаз. — Приведешь?
— Нет.
— Пожалеешь.
На монастырском дворе толпились конные, бегали пешие. В отличие от пестрых и скорее обшарпанных убийц Стенолаза стрелки и кнехты во дворе были одеты прилично и одинаково, в черно-красные цвета. Меж конных было больше всего латников и оруженосцев. И гербовых.
— Давай его сюда! Давай гусита!
Рейневан знал этот голос. Знал фигуру, красивое мужественное лицо, модно по-рыцарски выбритый затылок. Знал черно-красного орла.
Вооруженными людьми на монастырском дворе командовал Ян, зембицкий князь. Собственной княжеской персоной, в плаще, обшитом горностаями, поверх миланских лат.
— Давай его сюда, ближе, — властно кивнул он головой. — Господин маршал Боршнитц! Господин Грелленорт! Давайте его сюда! А того валона уберите с глаз моих! Терпеть не могу колдунов!
Рейневана подвели ближе. Князь взглянул на него с высоты рыцарского седла. Глаза у него были светлые, серо-голубые. Рейневан уже знал, кого напоминали ему глаза и черты лица настоятельницы.
— Господь Бог медлителен, но справедлив, — проговорил Ян Зембицкий патетически и с прононсом. — Медлителен, но справедлив, да, да. Ты пренебрег религией и крестом, Беляу, Иуда. Занимался чернокнижеством. Готовил покушение на меня. За преступление тебя ждет кара, Беляу, за преступление будет кара.
Когда он кончал фразу, то уже не смотрел на Рейневана. Смотрел в сторону монастырского сада. Там стояли четыре монахини. Среди них настоятельница.
— В этом монастыре, — громко возгласил Ян, поднимаясь на стременах, — скрывали гуситов! Здесь давали укрытие шпионам и предателям. Это не останется безнаказанным! Слышишь, женщина?
— Не тебе меня наказывать, — ответила настоятельница звучным и бесстрашным голосом. — Не тебе! Ты нарушаешь закон, князь Ян! Нарушаешь закон! Ты не имеешь права заходить на территорию монастыря!
— Это мои земли, и здесь моя власть! А этот монастырь стоит здесь со времен моих дедов и прадедов!
— Монастырь стоит по Божьей милости! И не подчиняется ни твоей власти, ни юрисдикции! Ты не имеешь права ни входить сюда, ни пребывать тут. Ни ты, ни твои вооруженные люди! И не этот мерзавец, и не его люди.
— А он? — Ян Зембицкий поднялся на стременах, указал на Рейневана. — Имел право находиться здесь? Все лето? Что, можно, госпожа сестра, скрывать здесь еретиков? Таких вот, как тот, который вон там лежит?
Рейневан взглянул туда, куда указывал князь; там, где стена, окружающая сад, сходилась с покрытой сухими стеблями плюща стеной инфирмерии, лежал Бисклаврет. Рейневан узнал его по сшитой по размеру курточке из телячьей кожи, которую француз недавно себе справил и требовал, чтобы ею все восхищались. Только по курточке его и можно было узнать. Труп был жутко изуродован. Светловолосый miles gallicus, бывший Ecorcheur, Обдирала, должен был, когда его окружили, тяжко драться. И взять себя живым не дал.
— Так как? — ехидно спросил князь. — Неужто у монастыря было разрешение привечать кацеров и преступников? Знаю, что не было! Посему — замолчи, женщина, замолчи. Смирись. Господин Вершнитц! Прикажи людям обыскать те вон сараи! Там могут прятаться другие!
Стенолаз схватил связанного Рейневана за воротник, приволок к настоятельнице, встал очень близко, лицом к лицу.
— Где, — заскрипел он, — его дружок? Гигант с мордой идиота? Говори, монашка.
— Не знаю, о чем ты, — бесстрашно ответила настоятельница. — И о ком.
— Знаешь. И скажешь мне, что знаешь.
— Apage[786], дьявольский помет.
В глазах Стенолаза зажегся адский огонь, но настоятельница и на сей раз не опустила глаз. Стенолаз наклонился к ней.
— Говори, баба. Или я сделаю так, что ты горько пожалеешь. Ты и твои монашенки.
— Э-эй, Грелленорт! — Князь не тронул коня, только гордо выпрямился в седле. — Это еще что? Ты действуешь самостоятельно? Приказы здесь отдаю я! Я сужу, и я наказания выношу! Не ты!
— Монашки укрывают больше кацеров, милостивый государь. Я уверен. Они скрывают их в клаузуре. Думают, что мы туда не войдем, и смеются над нами.
Ян Зембицкий помолчал, кусая губы.
— Значит, обыщем и клаузуру, — решил наконец холодно. — Господин Боршитц!
— Ты не посмеешь! — крикнула настоятельница. — Это святотатство, Ян! Тебя за это отлучат!
— Отодвинься, сестра. Господин Боршнитц, за дело.
— Рыцари! — крикнула настоятельница, воздевая руки и преграждая вооруженным дорогу. — Солдаты! Не слушайте безбожные приказы, не выполняйте волю вероотступника и святотатца! Если вы его послушаете, проклятие падет и на вас! И не найдется для вас места меж христианами! Никто не подаст вам ни пищи, ни воды! Солда…
По данному Стенолазом знаку его наемники схватили настоятельницу, один стиснул ей лицо рукой в железной перчатке. Из-под перчатки потекла кровь. Рейневан рванулся, вырвался из рук изумленных слуг. Подскочил, несмотря на связанные руки, пинком перевернул одного из разбойников, плечом оттолкнул другого. Но зембицкие кнехты уже сидели на нем, повалили на землю. Колотили кулаками.
— Обыскать постройки, — приказал князь Ян, — всю клаузуру тоже. А если найдем там мужчин… Если найдем хоть одного укрываемого гусита, то клянусь Богом, монастырь дорого за это заплатит. И ты заплатишь дорого, госпожа моя сестра.
— Не называй меня сестрой! — выкрикнула, отплевываясь кровью, вырывающаяся из рук убийц настоятельница. — Ты мне не брат! Я отрекаюсь от тебя!
— Обыскать монастырь! А ну, живо. Господин Боршнитц! Господин Рисин! Чего вы ждете? Я приказал!
Боршнитц поморщился, пробормотал проклятие. У подгоняемых приказом зембицких оруженосцев и кнехтов мины были растерянные. Многие зло бурчали себе под нос. Сестра-экономка расплакалась. А небо неожиданно похмурнело. Князь Ян глянул наверх. Как бы с легким опасением.
— Ты, патер, — кашлянув, он кивнул сопровождаемому его капеллану, — иди с ними. Чтобы обыск был со священником и чтобы как положено — религиозный! Чтобы потом не болтали.
Вскоре из обыскиваемых помещений донесся грохот и треск ломаемой мебели. Из клаузуры вырвался крик, писк, вопли. А из окон скрипториума и личных помещений настоятельницы начали вылетать пергаменты и книги. Стенолаз поднял несколько.
— Виклиф? — рассмеялся он, поворачиваясь к настоятельнице. — Иоахим, Вальдхаузер? Это здесь читают? И ты, ведьма, решаешься нам угрожать? За эти книжечки ты сгниешь в епископском карцере, покроешься там плесенью. А отлучение, которым ты угрожаешь, падет на весь твой еретический монастырь.
— Довольно, довольно, Грелленорт, — ворчливо прервал его Ян Зембицкий. — Сбавь тон и оставь ее в покое, слишком уж ты раскомандовался. Господин Зайфферсдорф, подгони обыскивающих, что-то очень медленно у них идет дело. А эти книги и листки — в кучу! И сжечь!
— Доказательства ереси?
— Грелленорт. Не заставляй меня призывать тебя к порядку.
Книги чернели и извивались в огне. Обыск закончили. Никаких мужчин или гуситов в клаузуре не нашли. Яростная мина Стенолаза говорила сама за себя. Зато кислая гримаса князя Яна неожиданно обратилась в улыбку, красивое лицо посветлело. Рейневан, которого держали слуги, вывернул шею, оглянулся. Увидел, что так порадовало князя. И сердце у него ухнуло куда-то в пятки.
Боршнитц и Рисин выводили из клаузуры Ютту.
— Так, так, Беляу, — услышал он, казалось, откуда-то издалека голос князя. — Много я знаю о тебе. Как думаешь, откуда я знал, что найду тебя здесь? В Клодзке поймали гуситских шпиков, всех взяли живьем. Один, твой дружок, многое знал. Он долго отказывался говорить, но в конце концов заговорил. И сказал все. Об этом монастыре. О тебе. И о твоих интрижках тоже.
Как и ожидал Рейневан, свита князя Яна двинулась прямо на Зембицкий тракт. Однако вопреки ожиданиям князь не поехал в Зембицы, а приказал остановиться в Генрикове. Тут же, неподалеку от монастыря цистерцианцев, которые выбежали его приветствовать, князь поблагодарил за гостеприимство, однако бивуак приказал разбить на опушке леса, под огромные дубом. Здесь разожгли огромный костер из стволов, начали готовить принесенную монахами еду, откупорили бочонки. Рейневан посматривал на это с коня, с которого ему не позволили слезть. Трое вооруженных неустанно сторожили его. От врезающихся в тело узлов он цепенел, оцепенев — замерзал.
Увидеть Ютту случая не было. Ее держали на одной из закрытых телег, не разрешили выйти. Во время езды сам князь несколько раз подъезжал, заглядывал под тент. Несколько раз в телегу заглядывал также Стенолаз. Рейневан дрожал, предчувствуя самое худшее.
Вскоре выяснилось, зачем и почему остановились как раз под дубом. На край деревни начали съезжаться всадники. Рыцари в полных доспехах. В более или менее многочисленном сопровождении оруженосцев, стрелков и слуг.
Гостей приветствовал Гинче фон Боршнитц, маршал княжеского двора. Сам Ян Зембицкий только выпячивал губы, минимальным движением головы давая знать, что изволил заметить полные уважения поклоны. Только один из рыцарей заслужил у Яна немного больше внимания. На его щите было изображено зеленое, пробитое тремя мечами яблоко. Герб Фюлльштайнов.
— Приветствую вас, господа, — соизволил наконец проговорить князь Ян. — Благодарен тем, кому вы служите, за то, что они по моей просьбе прислали вас в качестве послов. Благодарю и вас за труды. Приветствую на моих землях. Приветствую Опаву и Глубчицкое княжество в лице благородного господина Фюлльштайна. Приветствую вроцлавское епископство и город Гродков в лице господина старосты Танненфельда. Приветствую Вроцлав, приветствую Свидницу.
Названные отвечали поклонами. Послы Вроцлава не носили знаков, но в одном из них Рейневан с изумлением узнал раубриттера Хайна фон Чирне. Свидницу представлял рыцарь, несший в гербе серебряный багор Оппельнов. У посла епископа, гродковского старосты Танненфельда, при седле висел щит с зеленым венком из руты на черно-белых полосах — знаком, напоминающим герб асканской династии.
— Уважаемые господа наверняка догадываются о причинах, по которым милостивый князь призвал вас, — обратился к собравшимся Гинче Боршнитц. — Чешские еретики вновь напали на наши земли. Вновь угрожают городу Клодзку. И вновь, справившись с Клодзком, двинутся на нас. Значит, пора собирать силы, дать отпор!
— С Клодзком гуситам не справиться, — оценил ситуацию посланец Свидницы, Оппельн с багром на щите. — Господин Пута из Частоловиц город укрепил, гарнизон там сильный и боевой. Предательством они его тоже не возьмут, потому что гуситских шпионов он выловил как раков из реки. Сейчас берет их на спытки и казнит по одному и для этого нанял нашего свидницкого палача. Говорят, хе, хе, у мэтра много с гуситами работы.
— А мы, — подкрутил усы Боршнитц, — благодаря этому получаем хорошую информацию. Знаем о враге достаточно! Вы что-то хотели сказать, милостивый господин Райбнитц?
— Только то, — сказал посланец Вроцлава, спутник Хайна фон Чирне, — что сведения о гуситах не являются тайной, только вам доступной. Все знают о них. Командует ими Ян Краловец из Градка. С ним мы уже познакомились. Под ним две сотни конных, примерно три четвертых тысячи пеших и двести телег с пушечниками. О чем мы будем советоваться, я догадываюсь. И спрашиваю: наберем ли мы силу, способную померяться с краловцевой?
— Об этом мы сейчас узнаем, — отозвался Ян Зембицкий. — Именно от вас, милостивые государи. Ведь, надеюсь, вас прислали сюда с добрыми вестями. Так сообщите мне эти вести. По очереди. Ты, Райбнитц, первым, коли уж говорить начал.
— Милостивый князь, — выпрямился вроцлавец. — Прости, но я не говорю, а спрашиваю. Я, Йорг Райбнитц из Фалькенберга, простой наемник, делаю то, что приказывают. Господа советники города Вроцлава приказали мне не говорить, а слушать. Поэтому вначале я выслушаю, кто из здесь присутствующих намерен воевать с гуситами. А кто, как обычно, предпочтет договариваться с ними и заключать перемирия.
Фюлльштайн из Опавы слегка покраснел, но смолчал, только гордо поднял голову. Ян Зембицкий надул губы, Оппельн не выдержал.
— Что было, то было, — взорвался он. — А теперь — нету! Свидница доказала, что биться с кацерами умеет, доказала это так убедительно, как не доказал ни один из вас, стоящих здесь. Кто под Кратцау гуситов разгромил, наголову побил того же самого Краловца, который сейчас под Клодзком лежит? Мы! Господин староста Альбрехт фон Колдиц и господин подстароста Стош! Свидницкое рыцарство в бою под Кратцау было, еретическими трупами там поле усеяно. Не дело похваляться перед Свидницей тому, кто до сих пор от гуситов только и знал, что бежал!
— Хорошо сказано. — Звучный голос князя Яна взвился над общим гулом. — Верное и важное слово сказал рыцарь фон Оппельн. Важное название — Кратцау, господа рыцари. Запомните: Кратцау!
— Одно Кратцау погоды не делает, — заметил молчавший до того Тамш фон Танненфельд, староста епископского Гродкова. — С той битвы месяц прошел, а якобы разгромленный Краловец снова нам заботы на шеи вешает. Не спорю, Кратцау — битва важная, но разумнее рассматривать ее как счастливую удачу.
— Либо, — сказал Райбнитц, — как зерно. Которое слепой курице попалось.
Рыцари захохотали. Оппельн покраснел.
— Зависть в вас говорит! — крикнул он. — Завидуете славе и заслугам Свидниц и Лужиц. Господа Колдитц и фон Поленц смело в бой пошли, высоко подняв головы и штандарты, в конном строю, воистину как Ричард Львиное Сердце под Аскалоном, а поскольку audaces fortuna iuvat[787], кацеров в поле побили, устроили им кровавую баню, добычу и телеги отняли, вон из Лужиц прогнали. А вы завидуете! Потому что вы в ту весну удары и тумаки получали, от гуситов не хуже зайцев драпали…
— Следите за словами, — прошипел Хайн фон Чирне.
— А что, неправда, может? — упер руки в боки отнюдь не сраженный его яростной миной Оппельн. — Прокоп половину Силезии сжег, а вы за вроцлавскими стенами со страха в портки наклали!
У Хайна темный кармин выступил на щеки, Йорг Райбнитц быстро удержал его, положив руку на наплечник.
— Колдитц и Поленц, — сказал он, — ударили под Кратцау на растянутую маршевую колонну, на телеги, нагруженные трофейным добром так, что они еле двигались. Неожиданным нападением разорвали гуситский строй, посекли захваченных врасплох и запаниковавших, не дали им времени орудия ни набить, ни использовать. Иначе там не Аскалон был бы, а Гаттин. А в Свиднице вместо ликования — огромная скорбь.
— Но именно за это Свиднице и лужичанам хвала! — засмеялся маршал Боршнитц. — Умно использовав место, время и перевес, повернуть обстоятельства в свою пользу, неожиданно на врага ударить, мудрой тактикой застать его врасплох — это качества крупных вождей. Именно таким манером побеждали Жижка и Прокоп, честь и хвала господам ландвойтам, что они гуситов собственным их оружием сумели побить. Я им в этом завидую, их триумфу и славе завидую. И вовсе этого не стыжусь.
— Победа под Кратцау, — добавил Фюлльштайн, — вдохнула в нас новый дух. Вернула надежду, которую мы уже теряли. Дай нам Бог вторую такую викторию.
— Даст, — заявил, гордо выпрямляясь, Ян Зембицкий. — И я дам ее вам. В бой с еретиками поведу вас сам. К виктории, коя ту, лужицкую, затмит. Я поведу вас, знайте, к такой глории, что Поленц и Колдитц будут забыты. Они под Кратцау едва-едва царапнули Краловца. Мы разотрем его в порошок. Кацерские трупы уложим кучами, а с пойманных будем на эшафотах шкуру сдирать. Именно это я предлагаю вам, вашим князьям, старостам и советам. Соединиться, совместно ударить на чехов, их гибелью почтить Рождество Христово. Кто со мной? И с какими силами? А? Что скажет Вроцлав? Свидница? Опава?
— От имени Вроцлава Пшемковича, милостивого князя Глубчиц и Градца, — быстро проговорил Фюлльштайн, словно боясь, что его кто-нибудь опередит, — обещает сто копий опавского рыцарства. Милостивый князь лично поведет войско.
— Епископ Конрад, — немного подумав, сказал староста Танненфельд, — поставит полную хоругвь. Усиленную ратями из Гродкова и Отмухова. Всего — семьдесят копий.
— Город Вроцлав, — уперся руками в бока Йорг Райбнитц, — даст сто пятьдесят конников. А что же Свидница?
— Город Свидница, — гордо заявил Оппельн, — внес решающий вклад в победу под Кратцау. Ежели теперь его милость князь Ян обещает викторию, которая Кратцау затмит, то Свидницы там не может не быть. Так легко мы не дадим себя затмить и вычеркнуть со страниц истории. Свидница выставит сто пятьдесят коней лучшей кавалерии под командой господина подстаросты Стоша. Все мы в Свиднице рады будем увидеть гуситов, растертых в порошок. Однако вначале пусть нам его милость князь Ян пояснит, каким методом он намеревается сие растирание совершить.
— Во-первых, я проделаю это силой, — сразу же ответил Ян Зембицкий. — Из того, что вы здесь сказали, я подсчитал нашу возможность примерно в тысячу конных, в том числе триста коней тяжеловооруженного рыцарства. У Краловца четыре тысячи пеших и едва двести конных. А поскольку рыцарь в латах стоит десяти пеших замухрышек, постольку перевес будет на нашей стороне. Во-вторых, мы разделаемся с ними тем же манером, что и под Кратцау. Нападем из засады на маршевую колонну. Предварительно установив, что они пошли туда, где мы будем их ожидать.
— А каким образом мы это установим? — поднял брови Оппельн.
— Есть такие способы.
Скрипящий и толкающийся у окна Ниского замка большой стенолаз застал вроцлавского епископа Конрада врасплох, но и епископ, надо признать, так же крепко удивил стенолаза. В своей охраняемой комнате он предавался, о диво, не оргии, пьянке или азарту. Он не отсыпался после оргии, пьянки или азартной игры. Нет. Он читал. Посвящал время чтению.
Впущенный в комнату стенолаз быстро трансформировался в человека. Бросил взгляд на лежащую на пюпитре книгу. Покрутил головой, изумленный почти до предела. Мало того что это было Священное Писание, прекрасно илюстрированная Библия. Вдобавок это была Библия немецкая.
— Я знаю, с чем ты пришел, вернее, прилетел, — удивил Стенолаза Конрад Пяст, князь Олесьницы, епископ Вроцлава и наместник короля Зигмунта Люксембургского в Силезии. — Зря трудился. Я отказываю тебе в твоей просьбе.
— Сегодня двадцать второе декабря 1428 года. — Стенолаз сел, протянул руку к стоящему на комоде графину. — Седьмого ноября 1427 года, то есть немного больше года тому назад, здесь, в этом замке, в этой комнате я покорно просил, а ваша епископская милость соблаговолила пообещать мне…
— Наша милость изменила решение, — обрезал Стенолаза Конрад из Олесьницы. — А сделала она это ad maiorem Dei gloriam. Рейнмар Беляу стал важной пешкой в игре, а ставка сделалась дьявольски высокой. На что ты рассчитывал? Что я отдам тебе этого Беляу, чтобы ты мог его замучить? Ради какого-то неясного для меня твоего личного дела? Знаю, знаю, когда-то у нас были в отношении Белявы планы, он должен был послужить нам для затушевывания аферы с нападением на сборщика. Но теперь благо Церкви и страны требует совершенно другого. Я приказываю тебе сотрудничать с князем Яном в поисках этого паршивца. Разрешил Яну войти в монастырь в Белой Церкви. Ха, он наверняка вошел бы и без позволения, монастырь стоит на его землях, а настоятельница — его сестра, но это несущественно. Существенно то, что Ян Зембицкий решился на поступок действительно значительный. Если военное мероприятие удастся… а имеются большие шансы успеха, то мы нанесем еретикам крепчайший удар, удар, какого они до сих пор не получали. Ты понимаешь это, Биркарт, хватает ли у тебя ума осмыслить это? Вначале тяжелое поражение под Кратцау, сейчас разгром, который вскоре учинит им Ян Зембицкий. Развеется миф, утверждающий, будто бы гуситов невозможно победить в бою. Вслед за нами пойдут другие. Это будет началом их конца. Их конца, сын мой… я был под Прагой в двадцатом году, на коронации Зигмунта. Смотрел с Града на этот город, притаившийся за рекой как бешеный пес. А когда мы оттуда уходили, я поклялся себе, что когда-нибудь вернусь. Что собственными глазами увижу, как этому бешеному псу выбьют клыки, как вся эта кацерская нация понесет наказание за свои преступления. Как кровь хлынет по всем улицам этого подлого города, а Влтава сделается красной. И так будет, да поможет мне Бог. А серьезным шагом к этому есть Ян, князь Зембицкий. И военный план, который я обдумал, а Ян исполнит. Этот план должен удаться. Этого хочет Бог. И я тоже этого хочу.
Поэтому, — епископ выпрямился, — я категорически запрещаю тебе осуществлять какие-либо действия, которые могли бы этому плану навредить. Или хотя бы его усложнить. Ян держит Рейнмара фон Беляу в темнице зембицкого замка. Я запрещаю тебе приближаться к этой темнице хоть на шаг, запрещаю разговаривать с Рейнмаром, запрещаю тронуть его хотя бы пальцем. Я запрещаю тебе это категорически и строго. Я знаю, что ты — чародей, полиморф и некромант, знаю, что проходил сквозь стены, чтобы во Вроцлаве добраться до узников. Знаю, что ты можешь и на что способен. Но предупреждаю: если ты не послушаешься моего запрета, то навлечешь на себя мой гнев. И тогда узнаешь, на что способен я. Ты понял, Биркарт, сын мой? Подчинишься?
— А у меня есть выход? Отец мой?
Епископ зло засопел. Потом с треском захлопнул Библию, а на ее титульной доске поставил кубок. И налил в него бургундского с корицей.
— Ну а так, между нами, — спросил он немного погодя, совершенно спокойно, — зачем тебе был нужен этот Беляу? Ведь не ради же одной только приятности мстить и убивать? Что-то ты хотел из него выжать, о чем-то важном выспросить? Но о чем? Ха, вероятно, ты не захочешь сказать… Подробностей не выдашь. Но, может, в общих чертах?
Стенолаз усмехнулся, и была эта ухмылка исключительно мерзостная.
— Если в общих чертах, — процедил он сквозь ухмыляющиеся губы, — то почему бы и нет? Из Рейнмара Беляу я намеревался выжать информацию, которая привела бы меня к одному из его компаньонов. А из того я выдавил бы дальнейшие сведения. Получив тем самым некоторые знания. Общие. В частности, о том, действительно ли книга, которую ты только что читал, есть то, чем ее обычно считают. Или, может, она стоит не больше, чем басни Эзопа Фригийца.
— Любопытно, — проговорил после недолгого раздумья Конрад. — Действительно, любопытно. Тем не менее мои приказы остаются в силе. Ad maiorem Dei Gloriam. А баснями мы займемся в лучшие времена.
Стенолаз спорхнул с зубцов Ниского замка, закружил, подхваченный дующим с Рыхлебов вихрем. Выровнял полет, заскрипел, помчался в ночь. Он летел в сторону массива Слёнзы. Но не на самую Слёнзу. Слёнзу избрали любители, дилетанты. Как место для чар она была немного тривиальна и скорее перехвалена. Стенолаз летел на Радуню, на ее продолговатую вершину, на каменный вал и покоящийся в его центре магический, напоминающий катафалк камень. Монолит, который лежал здесь уже тогда, когда по Судетскому предгорью топали мамонты, а гигантские черепахи откладывали яйца на теперешнем острове Песок.
Опустившись на камень, Стенолаз изменил внешность. Вихрь заиграл его черными волосами. Подняв обе руки, он закричал. Дико, громко, протяжно. Вся Радуня, казалось, задрожала от этого крика.
На далеком безлюдье, на вершине далекой горы зажглись красные огни в окнах вздымающегося над скальным обрывом замка Сенсенберг. Небо над старой крепостью осветилось красным заревом. Ворота с грохотом раскрылись. Раздался демонический крик и топот коней.
Черные всадники спешили на вызов.
— Я решил, — заявил Ян, князь Зембиц, поигрывая стилетом. — Я решил дать тебе шанс, Рейнмар Беляу.
Рейневан заморгал, ослепленный светом свечей, больно режущим глаза после долгого пребывания в темнице. Кроме князя, в комнате были еще люди. Он знал только Боршнитца.
— Хоть преступления твои тяжелы и требуют строжайшей кары, — князь поигрывал стилетом, — я решил дать тебе шанс. Чтобы ты хоть чуточку искупил свои прегрешения, раскаянием заслужил Божью милость. Иисус за нас страдал, а Бог милосерден, отпускает грехи и очищает от любой греховности. Даже «если будут грехи ваши, как багряное, говорит Господь, как снег убелю»[788]. На заступничество Иисуса и милосердие Господа нашего может рассчитывать каждый, даже такой отщепенец, богохульник, колдун, извращенный паршивец, крысиный помет, незаживающая язва, мусор, ошметчик, сукин сын и собачий кутас, как ты. Однако условием является раскаяние и исправление. Я дам тебе возможность исправиться, Рейнмар Беляу.
Гуситы, — Ян Зембицкий бросил стилет на покрывающую стол карту, — все еще не решаясь штурмовать Клодзк, залегли сторожевым лагерем к югу от города, неподалеку от деревни Регенсдорф, у самого Междулевского тракта. Ты знаешь, где это, правда? Поедешь туда. Краловец знает тебя и доверяет, значит, послушает. Ты уговоришь его свернуть лагерь и пойти на север. Искусишь его какой-нибудь ложью, обещанием богатой добычи, возможностью сокрушительного удара по епископским войскам, возможностью взять живым в плен самого епископа… Впрочем, твое дело, какой ложью ты его убедишь. Важно, чтобы он отправился на север, через Шведельдорф и деревню Рощицы в долину Счинавки и дальше — на Новую Руду. Разумеется, гуситы так далеко не уйдут. Мы займемся ими… раньше. Однако важно… Ты меня слушаешь?
— Нет.
— Что?
— Тебе не сделать из меня предателя.
— Ты уже и так предатель. Теперь только сменишь стороны.
— Нет.
— Рейневан, ты знаешь, что можно сделать с человеком при помощи раскаленных щипцов и кипящей смолы? Я скажу тебе: можно так долго припекать бока, что внутренние органы станут видны из-за ребер.
— Нет.
— Герой, да? — Ян Зембицкий махнул рукой. — Не предаст? Даже если его затащить в палаческую? А что будет, если окажется, что туда затащили вовсе никакого не героя? Что припекать бока станут кому-то другому? А героя заставят на это смотреть?
Помертвевший и совершенно парализованный угрозой Рейневан знал еще прежде, чем князь махнул рукой. Знал, прежде чем слуги затащили в комнату Ютту. Бледную и даже не сопротивляющуюся.
Князь Ян жестом приказал подвести ее ближе. Если до этого Рейневан еще тешил себя надеждой, что феодал не осмелится ни держать в темнице, ни оскорблять дочь Апольды, что не сделает чего-то скверного шляхтичке, девушке из рыцарского рода, то теперь выражение лица и глаз князя развеяли его надежды и рассеяли их как пыль. Плотоядно-жестоко ухмыляющийся Ян Зембицкий коснулся щеки Ютты, девушка резко отдернула лицо. Князь засмеялся, потом встал позади нее, резким движением сорвал с плеч котегардию и рубашку, на глазах вырывающегося у слуг Рейневана сжал руками обнаженные груди. Ютта зашипела и рванулась. Напрасно. Ее держали крепко.
— Прежде чем мы начнем прижигать две эти одинаковые прелести, — засмеялся Ян, грубо играя бюстом девушки, — я возьму девицу к себе в ложе. А если ты и дальше будешь изображать из себя героя, то девица попадет в карцер ратуши, пусть и тамошние потешатся. А следует тебе знать, Белява, что они всегда там забавляются, надзиратели и охранники, та же самая компания, которая была, когда туда попала бургундка. Парни получат другую, надоевшую князю, хе, хе. А тебя я прикажу запереть в соседней камере. Чтобы ты все слышал и представлял себе. А потом… Потом начнем припекать.
— Отпусти ее… — выдохнул едва слышно Рейневан. — Отпусти ее… Оставь… Не смей… Пожалей ее… Князь… Я сделаю все, что ты прикажешь.
— Что? Я не расслышал!
— Сделаю, что прикажешь!
Конь, которого ему дали, был норовистым, нервным и беспокойным — а может быть, ему просто передалось беспокойство седока. На тракт за Гродскими воротами его проводил эскорт рыцарей, среди них Боршнитц, Зайфферсдорф и Рисин. И князь Ян собственной персоной.
Было холодно. Замерзшие, покрытые инеем стебли похрустывали под копытами коней. Небо на юге потемнело, предвещая буран.
— Гуситы, — Ян Зембицкий натянул поводья своего коня, — должны направиться в долину Счинавки! И дальше по Новорудскому тракту. Поэтому будь убедительным, Беляу. Будь убедительным, пусть поддерживает тебя мысль, что, если получится, если гуситы окажутся там, где я хочу их видеть, ты обережешь девицу. Подведешь, предашь — погубишь ее, отдашь на поругание и муки. Так что старайся.
Рейневан не ответил. Князь выпрямился в седле.
— Пусть тебе в этом деле поможет мысль, что, уничтожая еретиков, ты спасаешь свою бессмертную душу. Если с твоей помощью мы выкорчуем их под корень, то добрый Боже наверняка засчитает тебе это деяние.
Рейневан не ответил и на этот раз. Только смотрел. Князь не спускал с него взгляда.
— Ах, какой взгляд, какой взгляд, — скривил он губы. — Ну прямо-таки как у Гельфрада Стерчи, с которым тебя как-никак многое связывает и связывало. Не попробуешь пугать меня, как Стерча с эшафота? Не скажешь: hodie mihi, cras tibi, что сегодня меня, завтра встретит тебя? Не скажешь этого?
— Не скажу.
— Разумно. Потому что я за каждый произнесенный слог отплатил бы тебе. Вернее, твоей девке. За каждый слог — одно прижатие раскаленного железа. Не забывай об этом. Ни на мгновение не забывай.
— Не забуду.
— Поезжай!
В Гродских воротах кучкой сидели попрошайки, прокаженные и бродяги. Князь Ян, весьма довольный собой, приказал маршалу Боршнитцу кинуть им горсть монет, нищие дрались за медяки, свита ехала, цокот подков громким эхом отдавался под сводами ворот.
— Милостивый князь?
— Да?
— Если Белява… — Гинче Боршнитц кашлянул в кулак. — Если Белява справится… Если выполнит то, что вы ему приказали… Вы отпустите девушку? Его простите тоже?
Ян Зембицкий сухо рассмеялся. Этого смеха в принципе должно было бы хватить Боршнитцу. Однако князь соизволил расширить ответ.
— Бог, — начал он, — милостив. Прощает и извиняет. Однако порой разгоняется в своем милосердии так, что, пожалуй, не знает, что делает. Когда-то мне это сказал вроцлавский епископ Конрад, а епископ — это тебе не какой-то поп, следовательно, знает, что делает. Поэтому, говорил епископ, Бог грешников простит, но надобно здесь, и на этой земной юдоли, присмотреть, чтобы грешники за свои грехи и провинности как следует пострадали. Так говорил епископ, и я думаю, он говорил правильно. Рейнмар из Белявы и его подружка должны пострадать. Крепко пострадать. А когда после страданий встанут пред лицом Бога, пусть им Бог прощает, если на то будет воля Его. Ты понял, маршал?
— Понял, князь.
Небо темнело, обещая снежную метель. И что-то еще похуже. Хуже потому, что неизвестно, что именно.
Он проехал Франкенштайн, объезжая города с юга, через Садльно. Голова болела жутко, заклинания не помогали, дрожащие от волнения руки не слушались. Боль затуманивала глаза.
Он ехал как во сне. В кошмаре. Дорога, Клодзский тракт, часть торгового тракта Вроцлав — Прага, неожиданно перестала быть обычной дорогой, хорошо знакомой Рейневану трассой. Превратилась в нечто, чего Рейневан не знал и никогда не видел.
В затянутое тучами и без того темное небо неожиданно, как чернила в воду, влилось вращающееся и пульсирующее облако плотного мрака. Подул, сгибая деревья, дикий вихрь. Конь дергал головой, ржал, визжал, горячился. Рейневан ехал, с трудом отыскивая дорогу в тьме египетской.
Во тьме горят движущиеся огоньки. И красные глаза. Из-за черных туч бледно пробивается луна.
Конь ржет. Становится на дыбы.
В том месте, где должно быть село Тарнов, нет села. Вместо него кладбище среди диковинных деревьев. На могилах перекосившиеся кресты. Некоторые торчат наоборот, вверх ногами. Между могилами горят костры, в их мигающем свете видны пляшущие фигуры. Кладбище полным-полно чудовищ, лемуры царапают могилы когтями. Из-под промерзшей земли выдираются эмпузы и нецурапы. Муроны и мормолики задирают головы, воют на луну.
Между уродцами — Рейневан четко видит это — сидит Дроссельбарт. Сейчас, после смерти, он еще костлявее, чем при жизни, еще мертвее, чем cadaver, мертвецы, выглядит совершенно как мумия, как древний скелет, обтянутый сухой кожей. Один из лемуров держит его зубами за локоть, грызет и жует. Дроссельбант этого не замечает.
— Когда речь идет о благе дела, — кричит он, глядя на Рейневана, — единицы не в счет! Докажи, что ты готов жертвовать собой! Порой надо жертвовать тем, что любишь!
— Камень на бруствер! — воют лемуры. — Камень на бруствер!
За кладбищем развилка. Под крестом, опершись спиной, сидит Жехорс. Лицо наполовину заслонено, всего его покрывает саван, пропитавшаяся кровью ткань из мешковины.
— Колесница истории мчится, — говорит он нечетко, с трудом. — Никакая сила уже не в состоянии ее задержать. Посвяти себя ей! Ты должен посвятить себя ей! Во имя дела! Во имя Чаши! Чаша должна восторжествовать!
— Камень на бруствер! — скрипят, подпрыгивая, большеухие шретли. — Кинь ее как камень на бруствер, на защитный вал!
— Впрочем, она и без того погибла, — говорит, поднимаясь из придорожного рва, Бисклаврет. Неизвестно, как он говорит и чем, вместо горла и челюсти у него кровавое месиво. — Ян Зембицкий не выпустит ее из лап. Независимо от того, что ты сделаешь, ее ты все равно не спасешь. Она уже мертва. Потеряна.
Из рва по другую сторону встает Гельфрад фон Стерча. Без головы. Голову он держит под мышкой.
— Ты поклялся, — говорит голова, — ты дал verbum nobile, честное благородное слово. Ты должен ею пожертвовать. Я пожертвовал собой. Выполнил обязанность. Я поклялся ему… Hodie mihi, cras tibi…
Копыта стучат по земле. Рейневан мчится галопом, наклонившись в седле. Где-то здесь должна быть деревня Баумгартен. Но ее нет. Есть только голые, многовековые деревья, дикий лес, зимняя пуща.
— Вы были хорошей парой, — кричит из-за деревьев зеленокожее существо с фосфоресцирующими глазами. — Жойоза и бахеляр. Были, были!
— Камень на бруствер! — воют поднимающиеся из бурелома бледные типы. — Камень на бруствер!
Из-за стволов выглядывают альпы. Высокие, темнокожие и беловолосые остроухие альпы.
— Tempus odii, — плывет к нему их назойливый, хорошо слышный шепот. — Tempus odii, время ненависти…
Здесь должна быть деревня Буковчик. Нет ее.
— Новая Эра! — кричит, выскакивая словно из-под земли, Крейчиж, проповедник сирот. Весь он залит кровью, она течет из руки, отрубленной повыше локтя, и из чудовищной раны на голове.
— Новая Эра. А старый мир пусть погибнет в огне! Пожертвуй ею! Пожертвуй ею для блага дела!
— Камень на бруствер! Камень на бруствер!
— Приидет Царствие Божие! — воет Крейчиж. — Истинное Regnum Dei. Мы восторжествуем. Истинная вера восторжествует, придет конец несправедливостям, мир изменится! Чтобы так случилось, ты должен пожертвовать ею!
— Должен пожертвовать ею!
По склону взгорья длинной бесконечной чередой, хороводом спускается Totentanz, danсe macabre. Сотни одетых в изодранные саваны скелетов пляшут и скачут, дергаясь в диких и гротескных прыжках. Развеваются истрепанные хоругви и знамена. Гремят адские барабаны. Слышен хруст костей, клацанье зубов. И дикий, распеваемый скрипящими голосами хорал:
Ktož jsú boží bojovnicí
a zákona jeho!
Над хороводом трупов кружат и каркают тысячи ворон, воронов и чаек. Ветер доносит отвратительную трупную вонь. Стучат кости, клацают зубы. Гремят вскрики и кошмарные вопли. И пение:
Ktož jsú boží bojovnicí
a zákona jeho!
Камень на бруствер. Ты должен ею пожертвовать.
Рейневан вжимается лицом в гриву, бьет коня шпорами.
Копыта стучат по замерзшей земле.
Кошмар окончился резче, чем начался. Мрак развеялся мгновенно. Возвратился нормальный свет. Нормальное декабрьское небо с висящей на нем бледной как сыр луной. Деревня Франкенберг оказалась там, где ей положено быть, лаяли собаки, дым сползал со стрех, стелился по яру. Далеко на юге, в направлении езды, то есть, пожалуй, в Варде, звонили на нону.
Рейневан ехал, конь мотал головой, косился.
Головная боль прекратилась.
Он проехал Бардо, все еще носящее следы разрушений и пожаров. Переехал на левый берег Нисы. Поднялся на хребет над изломом реки, проехал рядом с деревней Эйхау, спустился в Клодзкскую долину.
В Клодзке звонили на нешпоры.
Объехал город с севера, снова переправившись через Нису. Добрался до развилки дорог, места, где Междулеский тракт пересекался с трактом, ведущим на Левин и Наход.
И здесь, у деревни, названия которой он не знал, его остановила гуситская hlidka. Разведка, патруль, состоящий из трех конных арбалетчиков.
— Я из Фогельзгана, — ответил он на окрик. — Рейнмар из Белявы. Ведите к командиру.
Сироты были на марше. Покинув лагерь под Ренгерсдорфом, армия Краловца двигалась на север. Они идут прямо в долину Счинавки, подумал Рейневан. Мне не придется их уговаривать, убеждать, они без моего участия делают точно то, чего хотел князь Ян. Неужели знак Божий? Мне не надо ничего делать. Я никого не предам. По крайней мере активно действуя. Просто буду молчать. Утаю то, что произошло. Ютта будет спасена.
Охраняемая с флангов конниками и пехотинцами колонна длиной, пожалуй, в полмили — в ее состав входили на глаз что-то около ста пятидесяти боевых телег и с полсотни грузовых, которые назывались «продуктовыми». Прошло некоторое время, пока патруль подвел Рейневана к гейтманам. В самую голову колонны, бывшую уже далеко за Шведельдорфом.
— Рейневан! — Ян Краловец из Градка, казалось, очень удивился. — Ты жив? Говорили, что тебя в Клодзке Пута замучил. Что вы попали ему в лапы, ты и Жехорс… Каким чудом…
— Сейчас не время об этом, брат. Не время.
— Понимаю. — Лицо Краловца стянуло льдом. — Говори, с чем приехал.
Рейневан глубоко вздохнул. Ютта, подумал он. Ютта, прости.
— Ян Зембицкий идет на вас с севера с тысячью тяжеловооруженных конников. Собираются ударить вас на марше. Устроить вам второе Кратцау.
Краловец стиснул зубы, услышав это название. Другие гейтманы глухо зашумели. Среди них был Ян Колда из Жампаха. Был Матей Салава из Липы. Был кто-то похожий на Матея и носящий такой же герб, то есть, несомненно, его брат Ян. Был сидящий на большом рыцарском сивом коне Бразда из Клинштейна, как обычно носивший родовые острия Роновичей. Был знакомый Рейневану с виду Вилем Йеник из Мечкова, гейтман Литомысля. Был считавшийся поляком Петр из Лихвина, теперешний комендант захваченного весной замка Гомоле. И именно черный как ворон Петр Поляк заговорил первым.
— Что еще, — спросил он злым голосом, — тебе приказали передать Зембицкий и Пута? К чему ты должен нас склонить?
— Должен был, — с нажимом ответил Рейневан, повернувшись лицом не к Поляку, а к Краловцу. — Я должен был уговорить вас сделать то, что вы как раз делаете сами. Двигаться на север, в долину Счинавки. Вы сами лезете в засаду. Прямо в пасть Яну Зембицкому. Если б я был провокатором, как предполагает господин из Лихвина, мне достаточно было бы молчать. А я вас предостерегаю. Спасаю от поражения и гибели. Вы даже не знаете, какой ценой я это делаю. Если вы считаете меня шпионом — убейте. Больше я не скажу ни слова.
— Это Рейневан, — сказал Бразда из Клитнштейна. — Это один из нас! И он нас предостерегает. Что он может выгадать, предостерегая нас?
— То, что мы задержимся в походе, — медленно проговорил Вилем Йеник. — Что дадим врагам время убежать со всем добром, которое мы идем захватить. Я этого человека не знаю…
— А я знаю, — резко оборвал его Краловец. — Приказываю остановить колонну. Брат Вилем, патрули и разведку на север и в сторону Клодзка. Брат Петр, брат Матей, сформируйте колонну.
— Поставим hradbe?
— Поставим, — подтвердил Краловец, поднимаясь на стременах и оглядываясь. — Там, за той вон речкой, под взгорьем. Как называлось то село, которое мы миновали? Кто-нибудь знает?
— Старый Велислав.
— Вот там и поставим. Вперед, братья.
Установку вагенбурга, vozovej hradby, Рейневан видел уже не раз. Но никогда в таком идеальном исполнении, как сейчас. Сироты Краловца бегали изо всех сил, а порядок и организация вызывали удивление. Вначале организовали центр nukleus — кольцо из телег с провиантом, внутри которого укрыли вьючных коней и скот. Вокруг центра быстро начала создаваться истинная hradba: четырехугольник боевых телег. Возницы ловко подводили телеги на нужные позиции. Коней выпрягали и отводили в центр. Устанавливали телеги по системе «колесо в колесо», так, чтобы левое заднее колесо передней телеги можно было связать цепью с передним правым колесом следующей, в результате чего стена вала из телег имела ступенчатую форму. В оставляемые через несколько телег разрывы вводили артиллерию — хуфницы, тарасницы, малые пушки. Каждую из стен составляли пятьдесят боевых телег, весь вагенбург образовывал квадрат с длиной стороны самое малое двести шагов.
Прежде чем начало смеркаться, вагенбург был готов. И ждал.
— Клодзк мы планировали взять при помощи лазутчика, — повторил Бразда из Клинштейна, задумчиво держа ложку над горшком. — Но из этого ничего не получилось. Всех наших, что были в городе, выловили. И до смерти замучили. Среди них был Жехорс, кажется, его страшно истязали на эшафоте на рынке. А ходили слухи, что и ты там тоже жутко с жизнью расстался. Я рад, что ты уцелел.
— И я рад, — стиснул зубы Рейневан. — А Бисклаврет погиб. Убили его. Это конец Фогельзанга.
— Остался ты. Выжил.
— Выжил.
Бразда снова взялся вычерпывать суп, но вычерпывал недолго.
— Если силезцы не придут… Если окажется, что… У тебя могут быть неприятности, Рейневан. Не боишься?
— Нет.
Они помолчали, хлебая суп. Стелился дым от костров. Храпели кони во внутреннем кольце вагенбурга.
— Бразда?
— Что?
— Я не видел при штабе ни одного проповедника. Ни Прокоупека, ни Крейчиха…
— Прокоупек… — Роновиц высморкался, вытер нос. — Прокоупек в Праге, делает карьеру. Готов выйти в епископы. Крейчих погиб под Кратцау, зарубили его вместе с пращниками, так искромсали, что собирать было нечего. Был у нас еще один священник, но уж совсем немощный, хворал. Умер он. Под Душниками его я похоронил. Два воскресенья тому.
— И вы остались… — Рейневан откашлялся. — И мы остались, выходит, без духовной утехи?
— Есть водка.
Довольно быстро и довольно резко — как ни говори: двадцать шестое декабря, — опустилась тьма. И тогда возвратились разведчики, патрули, конники Петра Поляка. На освещенную огнями костров площадь вагенбурга начали вливаться конные.
— Идут! — доложил Краловцу задыхающийся Петр Поляк. — Идут, брат. Немчик Рейневан правду сказал. Идут! Сплошь рыцари, добрых тысяча коней! На хоругвях силезские орлы, видны также знаки Опавы! Они спустились в низину, уже находятся под Клодзком! На рассвете будут здесь.
— Ударят? — спросил Ян Колда. — Видать, собирались, как под Кратцау, напасть на движущуюся колонну. А когда увидят, что мы готовы? Ударят?
— Это только Богу известно, — ответил Краловец. — А у нас все равно выхода нет, надо ждать. Помолимся, Божьи воины! Отче наш, сущий на небесах…
Было холодно, пошел мелкий сухой снег.
— Что там за деревня?
— Маковец, милостивый князь. А дальше — Шведендорф…
— Значит, пора! Пора! Хоругви вперед! Пойдем в атаку под знаками!
Вперед выдвинулись знаменосцы. Первой заплескалась перед фронтом армии хоругвь Зембиц с наполовину черным, наполовину красным орлом. Рядом с ней взвился епископский знак, черные орлы и красные лилии. Рядом белым и карминовым заполыхал штандарт Опавы. По флангам — свидницкая хоругвь, черные орлы и красно-белые шашечницы. И черный орел Вроцлава.
По бокам одетого в миланские латы Яна из Зембиц встали командиры. Молодой Вацлав, наследник Опавы, князь Глубчиц. Командующий епископской хоругвью Николай Зейдлиц из Альценау, староста Отмухова с золотой подковой на красном щите, епископский маршал Вавжинец фон Рограу, гродковский староста Тамш фон Танненфельд. Командующий свидницким контингентом подстароста Гинко Стош. Командир вроцлавцев Йежи Цеттриц, которого легко было узнать по красно-серебряной турьей голове в гербе.
— Вперед!
— Милостивый князь! Молодой Курцбах из разведки!
— Давай сюда. Давай! И говори! Какие сведения? Где гуситы?
— Стоят… — ответил с седла юный рыцаренок с тремя золотыми рыбами в гербе. — Стоят под Старым Велиславом…
— Не на марше?
— Нет. Лагерем стоят.
Командиры зашумели. Гинко Стош выругался. Танненфельд сплюнул. Ян Зембицкий закружил на коне.
— Ну и что?! — выкрикнул он. — Не беда!
— Видимо, твой шпион предал нас, князь, — тихо проговорил Йежи Циттриц. — Неожиданности не получилось. И что теперь?
— Не беда, сказал я! Наступаем!
— На вагенбург? — проворчал Вавжинец фон Рограу. — Милостивый князь… Чехи в готовности…
— Нет! — возразил князь. — Белява не предал. Не смог бы. Он трус и слабак! Знает, что он у меня в руках, что я могу его страшно изувечить, его и его девку… Он не решился бы… Краловец, ручаюсь, ничего о нас не знает, он не построил вагенбурга, просто разбил обыкновенный ночной лагерь! Наше преимущество возросло! Подойдем до рассвета, в темноте ударим по спящим, рассеем и вырежем. Им не сдержать наступления, разнесем их в клочья! Бог с нами! Миновала полночь, сегодня двадцать седьмое декабря, день святого Иоанна Богослова, моего покровителя! Во имя Бога и святого Иоанна, вперед, господа рыцари!
— Вперед! — крикнул Вацлав Опавский.
— Вперед! — подхватил Николай Зейдлиц, отмуховский староста. Вроде бы не столь уверенно.
— Вперед! Gott mit uns!
На телегах вагенбурга, между них и под ними ждали в готовности две с половиной тысячи Божьих воинов. Тысяча ждала в плотном резерве, готовая заменить погибших и раненых. Посреди площади столпился штурмовой отряд сирот, двести коней легкой кавалерии. Костры погасили, около телег красным светились котелки с угольями.
— Идут, — докладывали возвращающиеся hlidki. — Идут.
— Готовься! — скомандовал гейтман Краловец. — Рейневан — ты около меня.
— Я хочу драться на телеге. В первой линии. Прошу тебя, брат.
Краловец долго молчал, кусал ус. В свете луны невозможно было разглядеть выражение его лица.
— Понимаю, — ответил он наконец. — А вернее, догадываюсь. В просьбе отказываю. Останешься рядом со мной. Оба, когда настанет время, пойдем вместе с конниками в бой. На нас идет тысяча коней, парень. Тысяча коней. На телеге, в поле… всюду, поверь мне, одинаковые шансы… умереть.
Вагенбург ждал в напряжении и тишине, мертвой тишине, которую лишь временами прерывал храп коня, лязг оружия или кашель кого-нибудь из воинов.
Земля начала ощутимо дрожать. Вначале легко, потом все сильнее и сильнее. До слуха Рейневана дошли глухие удары копыт, бьющих по замерзшей земле. Сироты начали нервно покашливать, кони храпеть. На телегах и под ними тлели и помигивали огоньки фитилей.
— Ждать, — время от времени повторял Краловец. Командиры передавали приказ по линии.
Гул копыт возрастал. Усиливался. Сомнений уже не было. Скрытая темнотой тяжелая конница переходила с рыси на галоп. Вагенбург сирот был целью наступления.
— Иисусе Христе! — неожиданно сказал Краловец. — Иисусе Христе… Ведь не могут же! Ведь не могут они быть настолько глупыми!
Грохот копыт возрастал. Земля дрожала, звенели связывающие телеги цепи. Лязгали и звенели, сталкиваясь, острия гизарм и алебард. Все сильнее дрожали сжимающие древки руки. Нарастал нервный кашель.
— Двести шагов! — крикнул от телег Вилем Йеник.
— Готовьсь!
— Готовьсь! — повторил Ян Колда.
— Сто шагов! Вииидно!
— Зажигай!
Вагенбург вспыхнул огнем тысячи стволов. И заговорил оглушительным грохотом тысячи выстрелов.
В визге коней, в криках, гуле и лязге неожиданно разгорелся огонь. Вначале хилый, едва посвечивающий, подпитываемый начавшимся в предрассвете ветром, и наконец взвился с силой и бешенством. Ярким, высоким пламенем разгорелись стрехи хат Щведендорфа и Старого Велислава, заполыхали стога под Красной Горой, сараи, овины и клети над Велиславкой. Одни подожгли по приказу Краловца, другие в момент атаки приказал своим поджечь князь Ян. Цель была одна и та же: чтоб стало светло. Достаточно светло, чтобы можно было убивать.
Залп вагенбурга имел истинно убийственные последствия. Под долбящим по латам дождем пуль и болтов первая линия атакующих рухнула как сметенная вихрем, в скопище поваленных коней и людей ворвалась, топча всех подряд, вторая линия, атакующие кони спотыкались и переворачивались на убитых и раненых конях, бесились, под жуткий визг и ржание сбрасывали седоков. С визгом коней смешивался и взметался в небо вопль людей.
До телег дошла лишь третья линия, и хотя напор ее атаки был в значительной степени приторможен, вагенбург задрожал, затрясся под ударами бронированной конницы. Телеги дрогнули под напором. Но выстояли. А на припертых к ним рыцарей валилась лавина железа. Прижимаемые собственными напирающими сзади товарищами, не в состоянии ни отступать, ни убегать, они защищались как могли от сыплющихся на них ударов. Гуситские цепы, топоры и моргенштерны взламывали шлемы, алебарды разрубали наплечники, бердыши отрубали руки, дубасили векеры и чеканы, судлицы и альшписы дырявили латы. Укрытые под телегами арбалетчики всаживали болт за болтом в конские животы, другие резали ноги всадников сидящими торчком косами. Визг, грохот железа и рев взмывали над полем боя, в оружии кроваво отражались огни пожаров.
Первой поддалась и разбежалась епископская хоругвь. Прореженная при атаке залпом, она застряла у вагенбурга, наткнувшись как на громадного ежа на лес наставленных на нее пик, гизарм и рогатин. При виде этого у Николая Зедлица окончательно сердце в пятки ушло. Выкрикивая какие-то путаные и бессмысленные команды, староста Отмухова вдруг развернул коня, бросил на землю щит с золотой подковой и просто-напросто сбежал. Следом галопом умчался маршал Вавжинец фон Рограу. За ними рванулась вся хоругвь. Вернее, то, что от нее осталось.
Следующим был Вацлав, князь из Глубчиц, сын Пшемка Опавского. Вацлав, увлекавшийся оккультными науками, всю дорогу размышлял над загадочным гороскопом, который перед походом составили ему придворные астрологи. Сейчас, когда опавские рыцари начали валиться под ударами гуситских цепов, князь Вацлав решил, что обстоятельства ему не благоприятствуют, а предсказания плохи. И что пора домой. По его приказу весь опавский контингент начал отступать. Довольно панически.
Ян Зембицкий, Гинко Стош и Йежи Цеттриц охрипли от выкрикиваемых приказов. Рыцарство отступало от вагенбурга, чтобы перегруппироваться. Это была последняя и самая скверная ошибка командиров в бою. Сироты тем временем успели зарядить хуфницы и тарасницы, у стрелков в руках уже были гаковницы и пищали, готовы были и арбалетчики. В оглушительном грохоте вагенбург вновь расцветился огнем и дымом, на отступающих силезцев посыпался убийственный град снарядов. Снова пули и болты с треском и хрустом дырявили пластины, снова падали, визжа, покалеченные кони. А те, которые еще были в состоянии, обратились в бегство.
Удирал в панике, опережая подчиненных, гродский староста Тамш фон Танненфельд. Вместе с остатками уцелевших свидницких рыцарей сбежал с поля боя подстароста Стош. Не слыша отчаянных призывов князя Яна и Цеттрица, разбежались вроцлавские и зембицкие рыцари.
— Сейчас! — заревел Ян Краловец из Градка. — Сейчааас! На них. Божьи воины! На них! Бей!
Из стен вагенбурга моментально убрали несколько телег, через возникшие щели в поле вылилась чешская конница. На более легких и отдохнувших конях, меньше нагруженные оружием, гуситские конники мигом догнали убегающих силезцев. Тех, кого догоняли, немилосердно, не жалея, рубили и кололи.
Вслед за конницей из-за телег высыпала пехота. Тем из силезцев, которых пощадили мечи кавалерии, теперь досталось умирать от цепов.
— На них! Гыррр на ниииих!
По полю стелился дым и смрад гари. Пожары догасали. Но на востоке уже вставал кровавый рассвет.
— Гыр на них! — ревел Рейневан, мчась галопом в строю между Салавой и Браздой из Клинштейна. — Бей, убивай!
Они догнали силезцев, ястребами навалились на них, началась дикая сечь. Мечи звенели на латах, искры сыпались с клинков. Рейневан рубил что было сил, орал, криком придавая себе храбрости. Силезцы вырвались из бойни, бежали. Рейневан помчался в погоню.
И тут его увидел Стенолаз.
Стенолаз в битве участия не принимал, не принимал и не собирался. Он прибыл к Велиславу, скрытно двигаясь вслед за силезским войском, только с одной целью. Исключительно с единственной целью он привел сюда десять черных всадников из Сенсенберга. Предвидя события, они призраками налетели на поле боя. Кружа и высматривая.
То, что в боевой круговерти, дикой мешанине и освещаемой сполохами пожаров тьме Стенолаз сумел высмотреть Рейневана, было чистейшей случайностью. Если бы не это везение, ничем не помогла бы Стенолазу ни магия, ни гашиш.
Заметив Рейневана, Стенолаз модулированно заскрипел. Черные всадники тут же развернули коней. Хрипя из-за забрал, они помчались в указанном направлении. Сумасшедшим галопом, рубя и коля стоящих на пути, валя, топча.
— Adsumus! Adsuuuuuuumuuuuus!
Рейневан увидел их. И помертвел.
Но случайности и мгновения счастья выпадают всем. Ни у кого нет на них монопольных прав. Особенно в ту ночь.
Когда вслед за гуситской конницей из-за телег в погоню за силезцами ринулась пехота, некоторые из артиллеристов присоединились к преследователям. Не все. Части из них так полюбилось огневое оружие, что даже в погоню они не шли без него. Хуфницы, у которых лафеты были на колесах, прямо-таки идеально годились для таких маневров. Понадобилась удача, чтобы три артиллерийских расчета вытолкнули и выкатили свои хуфницы в поле точно напротив атакующих черных всадников. Видя, к чему дело идет, пушкари развернули лафеты. И поднесли фитили к запалам.
Град свинцовой дроби, обрезков железа и насеченных гвоздей был для закованных в пластины всадников не более, чем горохом и как горох от стены отскочил от нагрудников. Однако угол подъема стволов был таков, что большая часть зарядов досталась коням. И учинила среди них настоящее побоище. Ни один из коней не выдержал залпа, ни один не устоял. Несколько всадников оказались придавленными телами коней, нескольких раздавили дергающиеся копыта. Другие поднимались с земли, вставали, хрипели, водя дурными от гашиша глазами. Остыть им не дали.
Из-за телег вагенбурга вылетел последний резерв сирот. Легко раненные. Повозочные. Кузнецы и шорники. Женщины, подростки. Вооруженные чем придется. Черных всадников оттеснили и перевернули вилами, партизанами и гизармами, перевернутых сироты покрыли, словно муравьи. Поднимались и опускались клоницы, секиры, палицы, тележные валки и молоты, колотя по забралам шлемов, по шорцам, налокотникам, наколенникам. В щели лат втыкались острия ножей, заостренные концы палок и серпов. Хрип превратился в дикий, душераздирающий скрежет.
Черные всадники умирали тяжело. И долго. Долго не хотели расставаться с жизнью. Но гуситы били, били, били и били.
До результата.
Стенолаз видел все это, и Рейневан видел все это. Рейневан видел Стенолаза, Стенолаз видел Рейневана. Они смотрели друг на друга сквозь кровавое поле боя туманящимися от ненависти глазами. Наконец Рейневан, яростно взревев, ударил коня шпорами и помчался на Стенолаза, размахивая мечом.
Стенолаз отпустил трензеля, резким движением поднял обе руки, проделал ими в воздухе сложное движение. Его моментально окружил потрескивающий и искрящийся отсвет, вокруг распростертых рук начал расти и вспухать огненный шар. Но чару Стенолаз бросить не смог. Не успел. Рейневан несся галопом, а со стороны поля боя на Стенолаза мчалась группа конников, уже готовых вот-вот навалиться на него. От телег бежала толпа литомысских пехотинцев с цепами и алебардами. Стенолаз прокричал заклинание, замахал руками как крыльями. На глазах у Рейневана и изумленных сирот с седла вороного жеребца сорвалась, размахивая крыльями, большая птица. Сорвалась, подпрыгнула и унеслась в небо, дико скрежеща. Улетела и исчезла.
— Чары! — рявкнул Матей Салава из Липы. — Папские чары! Тьфу!
Чтобы разрядить злость, он хватанул вороного жеребца топором по лбу. Жеребец упал на колени, потом повалился набок, засучил ногами.
— Туда! — заорал Салава, указывая рукой. — Там они, собачья мать! Туда убегают! На них, братья! Бить! За Кратцау!
— За Кратцау! Бить! Никого не жалеть!
Вырвавшись из мешанины боя, Ян Зембицкий в панике убегал, выжимая в галопе из хрипящего коня остатки сил.
Направлялся он к северу, в сторону догорающего Шведельдорфа. Куда направляется, точно он не знал, впрочем, ему это было безразлично. Одуревший от страха, он бежал туда, куда бежали все. Лишь бы подальше от побоища.
Догнал нескольких рыцарей на едва плетущихся, белых от пены конях.
— Рисин? Боршнитц? Курцбах?
— Милостивый князь!
— По коням, скорее! Уходим!
— Туда… — просипел Гинче Боршнитц, указывая направление. — За речку…
— По коням!
Идея с речкой оказалась глупой. Глупейшей из возможных. Мало того что на фоне пылающих халуп Шведельдорфа их было видно как на ладони, так берега оказались никогда не замерзающим болотом. Когда подковы разбивали тоненький слой льда на поверхности, тяжелые рыцарские кони проваливались и увязали, некоторые по брюхо.
Прежде чем ужас положения окончательно дошел до них, погоня уже сидела на шее, вокруг закишели гуситские конники в саладах и капалинах. Рисин завыл, исколотый пиками, Курцбах начал всхрипывать, скорчился на седле, получил булавой по голове, свалился под коня, Боршнитц зарычал, принялся размахивать мечом, остальные последовали его примеру. Ян Зембицкий меч потерял во время бегства, видя окружающих его гуситов, схватил висящий у седла топор, взмахнул им, выкрикивая богохульства, в панике махнул так неудачно, что кривая рукоять выскользнула у него из руки, топор полетел бог знает куда. Гуситы окружили его со всех сторон. Он получил по спине, потом по голове. Под шлемом оглушительно загудело, он сполз с седла, упал. Пробовал подняться, получил еще раз, в бок, обух вмял латы, вмятый лист переломил ребра. Князь закашлялся, теряя дыхание. Получил снова, упал навзничь, увидел, как на попереломанный лед струйками вытекает кровь. Услышал, как рядом тонко воет иссекаемый мечами Курцбах. Как кричит добиваемый Боршнитц. И сам тоже начал кричать.
— Пощадите! Поооощадитеееее! — завыл он, срывая с головы армэ. — Я князь…
— Hodie mihi, cras tibi.
Князь задрожал. Он узнал Рейневана.
Рейневан поставил ему ногу на грудь. И поднял то, что держал в руке. Князь увидел, что это. И ему стало плохо.
— Нееет! — завыл он как пес. — Не делай этого! Приказы отданы! В Зембицах! Если ты меня убьешь, девка погибнет!
Рейневан высоко поднял рогатину. И с размаху, изо всей силы всадил ее князю в живот. Специальное, четырехгранно выкованное острие пробило пластину фартука. Князь заревел от боли, судорожно поджал ноги, обеими руками вцепился в древко. Рейневан ступней прижал его к земле, вырвал рогатину. Мир вокруг сделался ослепительно ярким, белым, светящимся.
— Выкуууп! — выл Ян. — Я дам выкуууп! Зоооолоооотооо! Иисусе Хриииистееее! Пощадиии!
Рейневан размахнулся как можно сильнее. Острие рогатины с хрустом врезалось в щель между нагрудником и шорцей, вошло по крюк. Ян Зембицкий закричал, поперхнулся, кровь изо рта хлынула ему на подбородок и латы.
— Пощааа… Пооо… Оооооохххх…
Рейневан мгновение боролся с заклинившим оружием. Наконец вырвал его. Поднял рогатину и ударил. Острие пробило пластину. Князь Ян уже не мог кричать. Только охнул. И его вырвало. Кровь взлетела на полсажени вверх.
Рейневан нажал ступней на нагрудник, дернул древко, пытаясь вытащить застрявшее острие.
— Знаешь что, Белява? — сказал стоявший рядом Ян Колда. — Я думаю, с него уже довольно.
Рейневан отпустил рогатину, с трудом преодолевая спазм пальцев. Отступил на шаг. Он немного дрожал. Взял себя в руки. Колда протяжно откашлялся, сплюнул.
— С него довольно, — повторил он. — Вполне достаточно.
— Ну что ж, пожалуй, да, — кивнул головой Рейневан. — Пожалуй, вполне.
Так погиб и такой эпитафии дождался Ян, князь Зембицкий. Пяст от Пястов, по прямой линии потомок Семовита и Мешка, кровь от крови и кость от кости Храброго и Кривоустого. Погиб двадцать седьмого декабря 1428 года, или, как сказал бы летописец: vicesima septima die mensis Decembris Anno Domini MCCCCXXVIII. Он погиб в бою под деревушкой Старый Велеслав, в какой-то миле к западу от Клодзка. Как утверждают некоторые летописцы, он погиб как его прапра— и что-то там еще — дед, Генрик Благочестивый, pro defensione christiane fidei et sue gentis[789]. Другие говорят, что он погиб по собственной глупости. Как бы там ни было — погиб. Умер.
А мужская линия зембицких Пястов умерла вместе с ним.
Бой все еще продолжался. Некоторые силезцы, которые не могли или не хотели убегать, продолжали яростно сопротивляться. Сбившись в кольца, они отражали яростно атакующих сирот. Некоторые дрались в одиночку. Например, Йежи Цеттриц, командир вроцлавцев. Под Цеттрицем уже убили двух коней, первого почти сразу, в начале боя, под вагенбургом, второго — когда он убегал. Убегать в общем-то было некуда. Без шлема, с окровавленными волосами, Цеттриц, кроме того, был ранен в ногу, гуситская гизарма ударила его в бедро, продырявив выкованный в Нюрнберге набедренник. Кровь лилась по пластинам бейгвантов. Опершись о вербу на меже, Цеттриц покачивался, едва стоял, но мужественно размахивал полутораручным мечом, отгонял окружающих его атакующих, слишком настойчивых рубил так, что звенело. Его уже окружало кольцо раненых, когда кому-то из чехов наконец удалось двинуть его глевией по щеке так, что хрустнули зубы. Цеттриц покачнулся, но устоял на ногах. Выплюнул кровь на нагрудник, богохульно выругался. И отогнал нападающих широкими размахами полутораручника.
— Честное слово, господин Цеттриц, — крикнул, подъезжая шагом, Бразда из Клинштейна. — Может, достаточно?
Йежи Цеттриц сплюнул кровью, взглянул на остжевье на груди Бразды. Тяжело вздохнул. Схватил меч за клинок и поднял в знак того, что отдается на его милость. И потерял сознание.
— Бог победил, — утомленным голосом сказал Ян Краловец из Градка.
— Так хотел Бог, — добавил он без всякого пафоса. — Отсечен рог Моава и мышца его сокрушена[790].
— Бог победил! — поднял окровавленный меч Петр Поляк. — Мы победили, Божьи воины! Кичливое немецкое рыцарство лежит в прахе! Кто теперь нас удержит?
— Мы отомстили за Кратцау! — крикнул, вытирая кровь с лица, Матей Салава из Липы. — Бог с нами.
— Бог с нами!
Торжествующий крик тысячи глоток Божьих воинов окончательно, казалось, развеял полумрак и мглу. Пробиваясь сквозь дым пожаров, вставал и светлел день. Dies illucescens.
— Я должен ехать, — повторил Рейневан. Всей силой воли он сжимал зубы, которые почему-то норовили щелкать. — Должен ехать, брат Ян.
— Мы сломали их, — повторил Ян Краловец из Градка. — Отсекли им рог Моава. Ян Зембицкий убит, Свидница и Вроцлав наполовину перебиты. Теперь никто нас не задержит. Мы воспользуемся победой. Силезия практически в наших руках. Ты хочешь мстить? Иди с нами!
— Я должен ехать.
Солнце пробивалось сквозь тучи. День обещал быть холодным. Двадцать седьмое декабря 1428 года. Понедельник после Рождества Господня.
Краловец тяжело вздохнул.
— Ну что ж, коли должен, то должен. Поезжай с Богом!
На голове повешенного сидела ворона.
День, хоть холодный, был изумительно солнечным, почти совсем безветренным. Повешенный только слегка покачивался и разворачивался на скрипящей веревке, что, казалось, совершенно не мешало вороне. Вцепившись когтями в остатки волос трупа, птица методично и спокойно выклевывало то, что еще можно было выклевать.
На башнях Зембиц блестели в декабрьском солнце черепицы. По дороге в сторону Гродских ворот тянулась вереница беженцев. Вести о приближающихся гуситах, видимо, распространились быстро.
Рейневан пошлепал взмыленную от пены шею коня. Шесть миль, отделяющих Старый Велислав от Зембиц, он преодолел всего за полтора часа. В результате коня он почти доконал. Последний отрезок пути тот едва шлепал. Да и то с остановками.
Ворона взмыла с головы повешенного, отлетела, каркая, села немного повыше, на горизонтальную балку шубеницы.
— Насколько я понимаю, Рейнмар из Белявы?
Задавший вопрос человек появился неведомо откуда. Словно вырос из-под земли. Он сидел на пегой коняшке. Одет был по-городскому. Лицо было неприметное, а акцент польский.
— Конечно, Рейнмар из Белявы, — ответил он сам себе. — Я поджидаю здесь именно вас, господин.
Рейневан вместо того, чтобы ответить, потянулся к мечу. Человек с неприметным лицом даже не дрогнул.
— Я ожидал, — спокойно сказал он, — без каких-либо злых намерений. Только для того, чтобы передать сообщение. Важное сообщение. Можно говорить? Вы, господин, выслушаете спокойно?
Рейневан не собирался подтверждать. Незнакомец это заметил. Когда он заговорил, голос у него изменился. В нем прозвучали металлические и зловещие нотки.
— В город тебе ехать незачем, Рейнмар из Белявы. Ты ехал быстро, не щадя коня. И все же запоздал.
Рейневан пересилил неожиданно охватившее его отчаяние. Сдержал слабость. Сдержал подскочившее к горлу сердце. Начавшие дрожать руки укрыл за лукой седла. До боли стиснул зубы.
— Девушки, спасать которую ты спешил, в Зембицах уже нет, — сказал незнакомец. — Спокойно! Без глупостей. Терпение, больше терпения. Выслушай меня…
Рейневан и не думал слушать. Выхватил меч и ударил коня шпорой. Конь дернулся, шаркнул копытом, зафыркал, поднял и повернул голову. И не сделал ни шага.
— Больше терпения, — повторил незнакомец. — Не делай глупостей. Твой конь не двинется с места, а ты сам не приблизишься ко мне. Пожалуйста, выслушай меня.
— Говори. Что с Юттой?
— Госпожа Ютта де Апольда цела и невредима. Но покинула Зембицы.
— Отку… — Рейневан глубоко вздохнул. — Откуда мне знать, что ты не лжешь?
Незнакомец некрасиво усмехнулся.
— Veritatem dicam, quam nemo audebit prohibere[791]. — Его прекрасная латынь наравне с акцентом выдавала в нем поляка. — Госпожи Ютты уже нет в Зембицах. Мы решили, что в руках князя Яна она не будет в безопасности. И что люди, на попечение которых князь ее оставил, не обеспечат ей телесной неприкосновенности. Поэтому мы решили высвободить госпожу Ютту из зембицкой тюрьмы. Нам повезло, и мы ее высвободили. И приняли, я сказал бы так: sub tutelam[792].
— Где она сейчас?
— В безопасном месте. Спокойно, юноша, спокойно. Ей ничто не угрожает. У нее волос с головы не упадет. Она, как я сказал, под нашей опекой.
— Это значит под чьей? Под чьей, черт побери?
— Ты поразительно недогадлив.
— Инквизиции?
— Tu dicis, — усмехнулся незнакомец. — Ты сказал.
Рейневан опять пробовал послать коня вперед, но конь снова захрапел и затопал на одном месте.
— Других вы за магию сжигаете, — сплюнул он. — Застранцы лицемерные. Я не спрашиваю, чего вы хотите от меня или какова цель шантажа, догадываюсь, в чем дело. И лояльно предупреждаю: я только что прикончил одного сукина сына шантажиста. И крепко решил приканчивать следующих, всех, которые появятся. Передай это Гжегожу Гейнче. А тебя, посланец, я запомню, будь спокоен. Ты не будешь знать ни дня, ни часа.
— Тише, Рейнмар, спокойно, — скривил губы незнакомец. — Сдерживай себя и контролируй поведение. Поскольку отсутствие контроля может вызвать труднопредвидимые неприятные последствия. Очень неприятные последствия.
— Для Ютты? Понимаю.
— Не понимаешь. Спрячь меч и выслушай меня. Выслушаешь?
— А у меня есть выход? Ведь в противном-то случае будут неприятные последствия. Ютта в ваших руках. В ваших подземельях.
— Ни в каких она не подземельях, — прервал незнакомец. — Никто ее не обидит, пальцем не тронет, ничем не унизит и не обесчестит. Ютта де Апольда под нашей охраной. Да, она изолирована… Впрочем, с ведома и согласия матери, госпожи Агнес Апольда из Шенау. Госпожа Ютта находится в безопасном месте. Удалена и изолирована от опасностей этого мира. От определенных идей, которые некогда привели на костер Майфреду да Пировано. И от тебя. Особенно от тебя. И пока что девица Ютта останется удаленной и изолированной.
— Пока что?
— До времени.
— До какого времени? Когда вы ее освободите?
— Когда придет время. И при некоторых условиях.
— Да говори же! — рявкнул Рейневан, все еще впустую пытаясь сдвинуть коня. — К делу! Я слушаю! Что за условия? Кого я должен предать на сей раз? Кого послать на смерть? А когда сделаю то, что вы хотите, вы отдадите мне Ютту, да? А может, еще и тридцать сребреников добавите?
— Терпение! — поднял руку незнакомец. — Не нервничай, не спеши. Я сказал тебе то, что имел сказать. Теперь возвращайся к своим. К сиротам, которые, по слухам, идут маршем на север и вот-вот будут здесь. Преподобный Гейнче передает тебе для размышления слова пророка Осии: пути Господни прямы, по ним идут праведные, но спотыкаются грешники. Пришло время не спотыкаться, Рейневан из Белявы. Пора вернуться на прямую дорогу. Мы попытаемся помочь тебе.
— В этом я не сомневаюсь.
— Жди сообщений. Мы найдем тебя.
— Так уж уверены, что найдете?
— Найдем, — усмехнулся посланец инквизиции. — Запросто. Ведь ты же как душица. Появляешься часто. Во всех блюдах. Меня зовут Лукаш Божичко.
— Запомню.
Лукаш Божичко засмеялся. Во всяком случае, как казалось, не обратив никакого внимания на звучащую в голосе Рейневана угрозу. Откинув плащ на плечо, развернул пегую лошаденку. Дал ей шпоры. И рысью уехал в сторону Гродских ворот, к которым направлялось все больше и больше беженцев.
Рейневан долго смотрел ему вслед. Он умирал от усталости и недосыпа. Но знал: сейчас не время ни для отдыха, ни для сна. Натянул поводья, повернул в сторону Франкенштайна. Конь храпел. Дорога была забита людьми. Вести об идущих с рейдом сиротах расходились со скоростью молнии. Силезию снова охватила паника.
А Ютта была в руках инквизиции.
Небо на юге затянуло тучами, мрачнело, предвещая приближающуюся метель.
И кое-что похуже метели.
«…пятьсот гривен, отобранных у сборщика…» — гривна (в неславянских странах именуемая маркой) была платежной, но не монетарной единицей. По массе она равнялась полуфунту чистого серебра, из которого в принципе чеканили 60 монет, или «копу» пражских грошей. Так было еще около 1300-го года, потом начали чеканить все больше грошей из полуфунта, в результате чего из-за уменьшения содержания драгоценного металла грош падал в цене. Сколько грошей фактически чеканили из одной гривны, зависело от того, сколь сильно владыка намеревался «надуть» своих подданных… Как видим, с тех времен в этом деле мало что изменилось.
«…Якубек из Вжосовиц, гейтман Билины» — слово «гейтман» преднамеренно написано так, чтобы отличить от «гетмана», обозначающего у нас командира очень высокого ранга, порой даже главнокомандующего. У гуситов гейтман (лат. capitaneus) был просто командиром, ближе по значению к нему казацкий атаман, впрочем, тоже берущий название напрямую от немецкого Haupmann. У гуситов в гейтманах мог ходить уже возница боевой телеги — старший над обслуживающей ее командой в количестве 16–21 человека. Слово «гейтман» могло также означать не только войскового командира, но и административного чиновника, так что титул «земской гейтман» следует, например, переводить как «староста». Так, именуя Якубка из Вжосовиц гейтманом Билины, мы имели в виду не только старосту (руководителя) города и городской округи, но и воинского командира выставленного Билиной вооруженного контингента, так называемой «городской готовности».
«…Das Fechtbuch авторства Ганса Тальхоффера» — анахронизм. Знаменитый учебник боя с применением холодного оружия был написан и издан несколько позже, его датируют 1443 годом. Что касается «Flos duellatorum», то здесь все в порядке.
«…паноши Яна Местецкого…» — слово «паноша» в чешской и средневековой польской традиции имело несколько значений. Я пользуюсь самым популярным: это молодой, еще не посвященный в рыцари шляхтич на службе у рыцаря, то есть попросту гермек (армигер, оруженосец).
«Cave, ne cadas…» — «смотри не упади». Когда в Римском государстве победившему вождю сенат устраивал триумф, то стоящий за спиной у вождя невольник должен был время от времени повторять: «Respiciens post te, hominem memento te; cave, ne cadas» («Оглядываясь, помни, что ты человек: старайся не упасть»). Иными словами: «Не возгордись почестями и похвалами, выдержи на пути заслуг, ибо народ, который умеет за них награждать, зазнавшегося может и превратить в ничто».
«Nescis, mi fili, diem neque horam…». — Евангелие от Матфея, 25:13 — «…не знаете ни дня, ни часа». Дальше Самсон безошибочно предсказывает будущее. Ян Смижицкий из Смижиц пережил гуситские события, нажил на них солидное состояние в Северной Чехии и, будучи обвинен в государственной измене, обезглавлен в 1453 году.
«V.I.T.R.I.O.L…» — тайная, загадочная и многозначная алхимическая формула, часто используемая для определения процесса трансмутации. Обычно это сокращение интерпретируется как начальные буквы формулы «Visita Inferiora Terrae Rectificando Invenies Occultum Lapidem», то есть: «Исследуй низшие сферы Земли, усовершенствуй их и найдешь скрытый камень». Речь, конечно, идет о камне мудрости, знаменитом lapis philosophorum, философском камне.
«Ego vos invoco…» — и далее ритуал конъюрации и заклинаний, частично — не напрямую — опирающийся на «Гептамерон» Пьера ди Абано, один из немногих аутентичных, сохранившихся в целости чародейских гримуаров.
«Verum, sine mendacio, certum et verissimum» — «Истина без лжи, верная и наиправдивейшая: то, что внизу, суть таково же, что есть наверху, а то, что есть наверху, суть таково же, что есть внизу, чудо же свершается силой Единения» («Изумрудная Скрижаль». Перевод автора).
«Completum est…» — «То, что я имел сказать о вещах солнечных, я сказал» (там же).
«…главнокомандующий, то есть исполнитель» — богемизм, введенный для колорита. По-чешски «spravce» — это управитель, руководитель; не следует путать с «неведомым исполнителем», скорее можно сравнить с польским «осуществляющий власть».
«…пять вооруженных бургманов…» — обедневшие шляхтичи, не имеющие ничего за душой, вынуждены были наниматься на службу к богатым феодалам. Таких называли «клиентами» или «манами» (от нем. man — человек, мужчина). Клиентов, в обязанности которых в основном входил дозор и оборона замка феодала, называли бургманами.
«Dwór nam pokazil kapłany», т. е. «двор нам испортил священников» — Бернат из Люблина. Правда, текст возник лишь в 1522 году. Ну и что?
«Я получил шесть бочонков в виде взятки…» — о взяточничестве епископа Конрада при присуждении пребенд и церковных чинов во вроцлавской диоцезии свидетельствует Ева Малечинская — «Гуситское движение в Чехии и Польше», «Книга и Знание», 1959 год.
«Aurea prima sata est aetas» — см. «Некоторые пояснения и замечания переводчика».
«…жейдлик вина стоит три гроша, а полпинты пива пять денежек» — жейдлик равнялся примерно половине литра. Четыре жейдлика составляли пинту, восемь пинт шло на один скопек. В ведре было четыре скопка, четыре ведра давали бочку емкостью примерно в два с половиной гектолитра. Что касается монетарных единиц, то в то время в Чехии (и не только) основным был пражский грош, именуемый также «белым» либо «широким». Грош делился на 7 денежек, равных 14 гелерам, или 28 оболам. Во время гуситских войн гроши не чеканили вообще, что не мешало им быть самой популярной монетой как при оплатах, так и при расчетах.
«…кто не пожалеет флорена либо венгерского дуката…». У флорена, или гульдена, или рейнского злотого курс всегда был ниже, чем у венгерского дуката. В 1419 году, году дефенестрации, за венгерский дукат давали 23 пражских гроша, за флорен же только 19. Бурное время гуситских войн вызвало бурный рост спекулятивной стоимости золотой монеты, поэтому у меня Хунцледер устанавливает курс в 30 грошей.
«E lo spitito mio…» — см. «Некоторые пояснения и замечания переводчика».
«Par montaignes et par valées…» — см. «Некоторые пояснения и замечания переводчика».
«Один Памбу знает» — Памбу или Памбучек — от «Пан Буг» (Pan Buh) — чешский народный колоквиализм.
«…тебе, сынку мерсебурских министериалов…» — министериалы были служивым рыцарством, своеобразными невольниками своих хозяев. Их, как настоящих невольников, можно было продать либо обменять, они не имели права жениться без согласия пана, их дети становились собственностью господина. В XIII веке институт министериалов фактически прекратил существование.
«Die Ketzer und in dem christlichen Glauben irresame Leute» — «Кацеров и людей заблуждающихся в вере христианской, преследовать и уничтожать…» — исторический фрагмент присяги, которую в рамках борьбы с гуситской ересью обязан был в 1322 году под угрозой наказания принять каждый житель Лужиц, которому исполнилось четырнадцать лет. Распространяя эту присягу на жителей Силезии, я совершаю так называемое «обоснованное историческое предположение», иначе говоря: придумываю.
«…пойманному гуситу пан Швиховский приказал натолкать в рот и горло пороха…» — исторический факт, который приводят «Старые чешские летописи».
«Quibus vivehtibus non communicavimus…» — «С кем мы не были вместе при жизни, с тем не будем вместе и после смерти» — слова, приписываемые римскому папе Льву Великому.
«…не больше, чем одну унцию и тридцать атомов» — расчет был следующий: 1 хора = 4 пунктам = 40 моментам = 480 унциям = 21600 атомам.
«Una cosa voglio vedere…» — я сконструировал эти строки, довольно свободно основываясь на «Aradia, or the Gospel of the Witches» Чарлза Дж. Леланда. И сам себе перевел. Вот эффект (подстрочник мой. — Е.В.):
Rzecz jedną wiszieć pragnę
Rzecz miłśoci dotyczącą
W wietrze, w wodzie, we kwiecie
Wąż syczy, żaba śpiewa
Nie opuszczaj mnie, błagam, proszę
Одно я хочу видеть —
То, что касается любви,
В ветре, в воде, в цветке.
Змея шипит, лягушка поет:
Не покидай меня, умоляю, пожалуйста
«Slušte rytieři boží» — «Послушайте, рыцари Божьи» — песня «из эпохи», взятая мной из так называемого «Йистебницкого Канционала» (первая половина XV века).
«…в том числе около трехсот копий конницы…» — тактическая единица конницы, называемая копьем, состояла обычно из рыцаря, оруженосца, вооруженного слуги и конного стрелка с арбалетом. Бывали копья в количестве трех человек, бывали и шестерых.
«…маневр армии, насчитывающей свыше семи тысяч…» — мне встречались источники, определявшие силы гуситов под Нисой в 25 тысяч человек. Авторы, видимо, поддались пропаганде Фогельзанга. Либо опирались на немецкие источники, которые полученные от гуситов страшные удары объясняли и оправдывали «подавляющим преимуществом врага». В действительности Табор и сироты, вместе взятые (а не надо забывать, что под Нисой воевал только Табор, без сирот), никогда не были в состоянии направить в рейд армию, превышающую 15–18 тысяч, а обычно 7–9 тысяч человек при принятом у гуситов соотношении конницы и пехоты как 1:10. Плюс боевые телеги из расчета одна на 20–25 пехотинцев.
«…песенку, доведшую результат до трех тысяч» — некоторые источники (даже чешские) опираются, пожалуй, именно на солдатские песенки, потому что потери силезцев под Нисой определяют в четыре и даже (sic!) девять тысяч убитых. Это явное преувеличение, если вообще не чепуха. В считающихся крупнейшими и кровопролитнейшими битвах гуситских времен потери побежденной стороны составляли по новейшим исследованиям: под Выгешрадом от 300 до 500 погибших, под братоубийственным Мелешовым — около 1500, под Усти на Лабе — 4000, под Гильтерсридом в Верхнем (Горном) Палатинате — 1200 (гуситов), под австрийским Вайдхофеном — 900 (тоже гуситов), под трагическими Липанами — 1300. Под Нисой потери побежденных не могли быть больше. Я принял число погибших близким к тысяче и не думаю, чтобы слишком-то ошибся.
«Мир подобен морю…» — микс аутентичной проповеди Яна Желинского и аутентичных хилиастских манифестов (в моей редакции).
«In medio quadraqesime Anno Domini MCCCCXXVIII» — «В середине Великого поста лета Господня 1428-го направились вожди секты Сироток Ян Краловец, Прокоп Малый по прозвищу Прокоупек и Ян Колда из Жампаха в Силезию с 200 конными и 4000 пешими и 150 боевыми телегами к городу Клодску. Города Мендзылесье и Лондек сожгли, а также многие деревни и поселки в округе уничтожили и огнем прожорливым огромные вреды причинили».
«Фрагмент хроники» этот (как и дальнейшие) является моей выдумкой и компиляцией, однако в качестве «шаблона» мне послужила аутентичная хроника Бартошека из Драговиц, свидетеля эпохи. Я также старался копировать бартошекову латынь, которую некоторые исследователи называют «варварской». Так что в случае чего прошу хихикать над Бартошеком, а не надо мной.
«Necessitas in loco, spes in virtute, salus in victoria» — «необходимость боя определяется местом, надежда — мужеством, спасение — победой». В действительности-то это слова гетмана Жулковского, произнесенные перед боем под Клушином.
«Anno Domini MCCCCXXVIII feria IV ante palmarum» — «Лета Господня 1428-го в среду перед Пальмовым воскресеньем (последнее воскресенье перед Пасхой) обложили виклифисты из секты сирот с орудиями и осадными машинами город Клодзк, в коем вождями были господин Пута из Частоловиц и господин Николай фон Мошен, и при помощи оных орудий и катапульт, а такоже штурмом и разными иными способами замок хотели захватить и взять; однако гарнизон оборонял его воистину мужественно».
«Rustica gens optima flens» — «Деревенское мужичье самое хорошее, когда плачет (а самое худшее, когда веселится)». Поговорка той эпохи. Впрочем, вневременная. Всегда актуальная.
«Ach, mój smętku…» («Ах, моя печаль») — произведение, известное как «Жалоба умирающего», 1461 год, но, вероятнее всего, это перевод более ранней чешской песни.
«Adsum favens… Sit satis laborum…» — см. «Некоторые пояснения и замечания переводчика».
«Auf Johanni blüht der Holler…»
На святого Иоанна зацветает бузина.
Любовь будет еще прекраснее.
Бузина — Черная сирень (Holunder, Holder, Holler, Sambucus nigra) — кустарник, посвященный Великой Богине, зацветающий в ночь накануне Ивана Купалы, летнего равноденствия, был крепко связан с эротической магией.
«Petersilie, Suppenkraut wächst in uns’ren Garten…»
В нашем садике растут петрушка, всяческая зелень,
Юная дева, прекрасная Ютта, уже больше ждать не должна.
За кустом бузины подарила Рейневану поцелуй.
Красное вино, белое вино, завтра будет шумная свадьба!
Народная эротическая (в моей — автора — переработке) немецкая припевка, связанная с магическими и афродизиальными свойствами петрушки и черной сирени (бузины). Упоминание о «красном и белом вине» — аллегория потери девственности.
Текст — предыдущий тоже — цитируется по Hexenmedizin. Клаудиа Мюллер-Эбелинг, Христиан Рэч, Вольф Дитер, AT Volag, Аарау, 1999
«Величайшая Богиня, царица тени…» — опять Апулей.
«…говорит вдохновенный мэтр Экхарт…» — то, что в этом абзаце говорит мэтр, я в основном почерпнул из книги «Времена кафедр».
«Sic habebis gloriam totius mundi…» — «И тогда обретешь ты славу этого мира. И всякая тьма тебя минует». «Изумрудная Скрижаль», перевод автора.
«…vocatus sum Hermes Trismegistus…» — «зовут меня Гермес Трисмегист, ибо обладаю я тройственной сущностью всей мудрости мира» (опять «Изумрудная Скрижаль»).
«Палец и одно ячменное зерно был типичным калибром…» — палец (prst) — 1,992 см, ячменное зерно (ječne zrno) — 0,498 см.
«Heran ihr Sterblichen…»
А-ну, смертные,
Напрасно вы стенаете,
Когда я вам сыграю,
Вы в пляс пойдете.
«Sum sponsa formosa, mundo et speciosa…» — Дева из Пляски Смерти говорит: «Я невеста прекрасная, пред миром изящная». Смерть отвечает: «Ты уже изменена, своего цветения лишена».
Для начала следует сказать, что по согласованию с Автором я принятое в Польше обращение «пан, пани» заменил, когда действие происходит в Силезии, на «господин, госпожа», поскольку население Силезии отнюдь не было однородно польским, и даже наоборот. Что же касается Чехии и чехов, то я оставил в силе обращение «пан, пани».
А теперь собственно «Пояснения», которые в значительной степени обязаны своим появлением существенной помощи Автора.
«…сапожник Скуба победил вавельского дракона…» — польская легенда. В подземелье под Вавелем (краковском королевском дворце) проживал страшный дракон. Все его боялись, никто не решался вступить с ним в бой. Наконец бедный сапожник Скуба убил дракона, отравив его — подкинул овцу, набитую серой. Сжигаемый отравой дракон пил воду из Вислы до тех пор, пока не лопнул с перепития.
«…В воскресенье после святого Вита» — святой Вит приходится на 15 июня, бой под Усти на Лабе проходит 16 июня 1426 года. Это было воскресенье, когда нельзя проводить битв. Немцы не уважили воскресенья, этим фактом впоследствии объясняли их страшное поражение и невероятно большие потери.
«Вагенбург» — оборонное построение чехов-гуситов из составленных особым образом телег и орудий. Более полно — в тексте книги.
«…сослаться на Никейский символ веры» — речь идет о формуле сути веры, начинающейся со слов «Credo» (Верую), определенной Никейским собором в 325 году. Никея — город в Малой Азии.
«Вольфрам фон Эшенбах стал победителем поэтического турнира в Вартбурге на самую возвышенную похвалу своему князю.
«…Господин небес воздел свою десницу…» — Рокицана ссылается на Книгу Судей (довольно свободно), 7;12, Книгу Самуила, 11;11 и вторую книгу Царств, 19;35.
«…в субботу перед Рождеством Девы Марии» — 6 сентября 1427 года.
«…мои предки бились под Леньяно…» — под Миланом (1158) и под Леньяно (1176) Фридрих Барбаросса бился с итальянскими городами — республиками. Аскалон и Арсуф (1191) — это места боев крестоносцев Ричарда Львиное Сердце (Третий Крестовый поход). Под Мюльдорфом (1322) Людовик Баварский бился с Фридрихом Габсбургом за римскую корону. Что было под Креси — известно (во время Столетней войны войска английского короля Эдуарда III разгромили армию французского короля Филиппа VI).
«…в пятницу перед воскресеньем «Кантате», то есть 16 мая 1427 года (Кантата — четвертое воскресенье после Пасхи (название от псалма 97;1 «Воспойте Господу»).
«…Станислав из Щепанова» — святой Станислав, вероятнее всего, обезглавленный по приказу короля Болеслава Храброго. По церковной легенде, ясно придуманной позже, под влиянием истории Томаса Бекета, Станислав был убит в церкви палачами короля. Некоторые версии даже утверждают, что лично королем.
«…Ян из Помука» — святой Ян мученик, отданный по приказу чешского короля Вацлава IV палачам, а затем утопленный во Влтаве. По церковной легенде, его истязали для того, чтобы он выдал тайну исповеди королевы. История утверждает — чтобы выдал соучастников антикоролевского заговора.
«Quare insidiaris animae meae?» — Рейневан имеет в виду Библию (Первую Книгу Царств, 28). Царь Саул требовал от Аэндорской Волшебницы, чтобы та вызвала ему дух Самуила. Поскольку такие дела карались в Израиле смертью, волшебница, боясь кары, спрашивает: «Для чего же ты расставляешь сеть душе моей?» Саул успокаивает ее, говоря: «Не будет тебе беды за это дело».
«Ego vos invoco…» — Призываю вас и, призывая, заклинаю тем, которому послушны все существа и чье имя непроизносимо. Тетраграмматон Иегова, коий создал все, при гласе коего стихии умолкают, воздух сотрясается, море отступает, огонь гаснет, Земля дрожит, все воинства Неба, Земли и Ада дрожат и умолкают.
«Venite, venite, quid tardatis?» — Приидите, приидите, почему же вы медлите?
«…сто даров Константиновых в глаза показал…» — дело касается легендарного «Послания Константина», то есть передачи Константином Великим всей земной власти папе Сильвестру I и Римской Курии, а также придания римской церкви верховенства над всеми другими церквями и религиями. Дарования должны были быть обязательны для всех последующих пап, оные и оправдывали тезу о «двух мечах» папства, объединяющего в своей руке полную власть над миром — как духовную, так и телесную. Уже в конце XV века было доказано, что «дар» представляет собой фальсификат и выдумку.
«In niva fert animus mutatis dicere…» — «Хочу воспевать тела в новые формы перемененные». Овидий, «Метаморфозы»;1,1. Перевод С.В. Шервинского.
«Aurea prima sata est aeras…»
Первым век златой народился, не знавший возмездий,
Сам соблюдавший всегда, без законов, и правду и верность.
Не было страха тогда, ни кар, и словес не читали
Грозных на бронзе; толпа не дрожала тогда, ожидая
В страхе решенья суда, — в безопасности жили без судей.
«E lo spirito mio…»
И дух мой, — хоть умчались времена,
Когда его ввергала в содроганье
Одним своим прикосновением она,
А здесь неполным было созерцанье, —
Пред тайной силой, шедшей от нее,
былой любви изведал обаянье,
Едва в лицо ударила мое
Та сила, чье, став отроком, я вскоре
Разящее почуял острие.
Данте Алигьери, «Божественная Комедия», Чистилище, песнь XXX. Перевод М. Лозинского.
«Par montaignes et par valees…»
Через горы и долины,
Через дикие пущи,
Через странный, дикий край,
Многочисленные, полные ужаса
И смертельных опасностей места.
Кретьен де Труа «Ивейн, или Рыцарь с львом». Перевод со старофранцузского А. Сапковского (подстрочник мой. — Е.В.)
«У нас заказы от шести Городов…» В 1346 году шесть лужицких городов заключили так называемый Sechtaedtebund, Союз Шести Городов, с целью обеспечения безопасности торговых путей и борьбы с бандитизмом, в том числе раубриттерством. В союз вступили: Згожелец, Любань, Житава, Будзишин, Каменец (теперь — Каменц) и Любий (теперь Лебау).
«…до Троицы, первого воскресенья после Зеленых Святок». Зеленые Святки, или Пентекост, отмечаются через пятьдесят дней после Пасхи. В 1428 году это было 23 мая. День Святой Троицы отмечается всегда в первое воскресенье после Пентекоста. В 1428 году это воскресенье пришлось на 30 мая.
«…po festum angelorum» — то есть после приходящегося на 29 сентября дня архангелов Михаила, Гавриила и Рафаила. Поскольку архангел Михаил в этом перечне идет первым, постольку обычно и популярно этот праздник назывался Святым Михаилом.
Проблемы Рейневана продолжаются. Кто-то пытается ему укоротить век или делает такие предложения, от которых невозможно отказаться…
Его преследуют агенты разведки и нечистая сила, которая даже не скрывает своего дьявольского происхождения. Рейневан живет в тяжелые и суровые времена гуситских войн.
Рейнемар, верящий в духовное обновление, встает на сторону Гуса, хотя и гуситы не всегда безупречны. Он, медик, травник, идеалист, бескорыстный защитник больных и страждущих, обязан перевоплотиться в гуситского шпиона, диверсанта, убийцу и безжалостного мстителя. Разрываясь между долгом и зовом сердца, Рейнемар идет ва-банк, только для того, чтобы вырвать любимую из лап врага.
В от день гнева наступает, в прах волна века смывает, все Давид с Сибиллой знают. Будет страх там и стенанье, всем Судья даст наказанье. Голос труб оповещает, из могил всех поднимает и ко трону призывает…[793]
Tararara, tararara, tararara, dum, dum, dum…
Lacrimosa dies illa,
qua resurget ex favilla
indicandus homo reus
huic ergo parce Deus[794].
Ой, ой-ой-ой, приближается, уважаемые господа и дорогие слушатели, приближается день гнева, день скорби, день слез. Приближается День Суда и наказания. Как говорится в Послании Иоанна: Antichristus venit, unde scimus quoniam novissima hora est. Идет, идет Антихрист, приходит последнее время. Близится конец света и завершение существования всего…
Другими словами: хреново, блин.
Рожден будет в Вавилоне. В конце света придет, три с половиной года царствовать сможет. В Иерусалиме свой храм построит, силой царя овладеет, а Церковь Божью разрушит. На огненной печи ездить будет, везде творя дива дивные. Раны свои показывая, сманит верных христиан. Прибудет с мечом и огнем, и силой его будет богохульство, и плечи его — предательство, и десница его — погибель, а шуйца — тьма. Лицо его, как у дикого зверя, лоб высокий, брови сросшиеся… Правый глаз его, как заря поднимающаяся на рассвете, левый неподвижный, зеленый, как у кота, и две зеницы заместо одной. Нос его — как пропасть, губы на локоть, зубы на пядь. Пальцы его, как железные косы…
Ну-ну! И чего это кричать на деда, уважаемые? Зачем сразу угрожать-то? За что? За какую провинность? За то, что пугаю? За то, что глумлюсь? Будто ворона каркаю? Вовсе, любезные, не каркаю. Правду говорю, чистую правду заявляю, великими отцами Церкви засвидетельствованную. Да из евангелий почерпнутую! Из апокрифичных, говорите? Ну и что с того, что из апокрифичных? Весь этот мир апокрифичный.
Что там несешь, милая девушка? Что это там так в жбанах пенится? Не пиво, случаем?
Эх, превосходное… Свидницкое, как пить дать…
Эй! А посмотрите-ка в окошко, уважаемые! Может старика глаза обманывают? Или это мне кажется или солнце наконец-то сквозь тучи пробивается? Боже мой, так и есть! Конец, скоро будет конец слякоти и непогоде. Верю, вы только поглядите, вот блеск мир заливает, опускается с небес столпом золотистым.
Вот свет безграничный.
Lux perpetua[795].
Хотелось бы такого. Вечного. Хотелось бы…
Что вы говорите? Что раз уж скоро конец слякоти, то хватит сидеть в корчме, и не пора ли в путь? Что вместо того, чтобы болтать ерунду, поскорее рассказать, дабы закончить? Завершить рассказ о том, что там было дальше с Рейневаном и с его любимой Юттой, с Шарлеем и Самсоном в то время, время жестоких войн, когда сошли кровью и почернели от пожарищ земли Лужиц, Силезии, Саксонии, Тюрингии и Баварии? В самом деле, уважаемые, в самом деле. Расскажу, ибо и повесть естественным порядком к концу клонит. Хотя сказать вам должен, что если к счастливому либо веселому завершению повести готовитесь, то жестоко ошибаетесь… Ну что? Опять пугаю? Каркаю? А как тут, скажите, не каркать? Когда такие ужасные вещи в мире творятся? Когда во всей Европе, посмотрите только, беспрестанно шум битвы.
Под Парижем не высыхает кровь на мечах французов и англичан, бургундцев и арманьяков. Непрерывно смерть и пожары на земле французской, постоянно война. Сто лет продолжаться будет что ли?
Англия кипит в мятежах, Глостер на ножах с Бофортами. Будет из-за этого, ой будет, вспомните слова мои, что-то недоброе между Йорками и Ланкастерами, между Белой и Алой Розой.
В Дании гремят пушки, Эрик Померанский противостоит Ганзе, яростный бой ведет с князьями Шлезвика и Гольштейна. Цюрих поднял вооруженное восстание против кантонов, договаривается об единении гельвецкого союза. Медиолан сражается против Флоренции. На улицах Неаполя бесчинствуют завоеватели, солдатня из Арагонии и Наварры.
В московском княжестве гуляют меч и факел. Василий в ожесточенной стычке с Юрием, Дмитрием Косым, Шемякой. Vae victis[796]! Побежденные плачут красными слезами из кровавых глазниц.
Доблестный Янош Хуньяди успешно воюет с турками. Преимущество на стороне детей Арпада! Но уже висит, как Дамоклов меч тень Полумесяца над Семиградом, над долинами Дравы, Тисы и Дуная. Написана, ох написана мадьярам горькая судьба болгар и сербов.
Венеция цепенеет от ужаса, когда Мурад II обагренным ятаганом истребляет Эпир и Албанию. Царство Византийское укорочено до размеров Константинополя, Иоанн VIII и брат его Константин с беспокойством взирают со стен, высматривают, уж не нападает ли Осман. Миритесь, христиане Востока и Запада, перед лицом общего врага! Миритесь и объединяйтесь!
Разве что слишком поздно уже…
Близок великий день Господень, и будет он днем гнева, днем гнета и терзаний, днем разрушения и опустошения, днем темноты и мрака, днем тучи и грозы.
Dies irae…
Предсказал царь Давид в псалмах, сделал пророчество пророк Софония, нагадала языческая вещунья Сибилла. Когда увидите, что брат брата выдает на смерть, что дети восстают против родителей, что жена оставляет мужа и что один народ объявляет войну другому народу, что на всей земле великий голод творится, великие бедствия и многочисленные несчастья, тогда узнаете, что близок конец… Чего? Что говорите? Что все, что я тут перечислил, происходит ежедневно, повсюду и кругом? И вовсе не в последнее время только, а извечно, в круге времени?
Ха, ты прав благородный господин рыцарь с Габданком на гербе, как и ты достопочтенный фратер от святого Франциска. Вы правы, кивая головами и мины умные строя, и вы уважаемые господа, и вы монахи благочестивые, и вы купцы добрые. Правы. Всюду зло и преступление. Ежедневно братоубийство, повсеместно предательство, постоянно кровопролитие. Что ж, действительно, наступил век измены, произвола и насилия, век непрестанной войны. Как же тогда, если такое вокруг творится, распознать: уже конец света, али нет еще? По чем это оценить? Какие знаки показаны будут? Какие signa et ostenta?
Головами, смотрю, все киваете уважаемые господа, добрые граждане, праведные монахи. Ведаю, о чем думаете, ибо и я порой над тем размышлял.
А может, думал я, без сигнала все содеется? Без оповещения? Без предупреждения? Вот просто: бац! И конец, finis mundi[797]? Может, нет надежды на спасение? Может полное отсутствие праведных в Содоме? Может, поскольку мы племя коварное, не будет знак нам подан?
Ну, не пугайтесь! Будет. Обещают это евангелисты. Как канонические, так и апокрифичные.
Будут знаки на солнце, месяце и звездах, а на земле тревога народов, беспомощных перед шумом моря и его лавиной. Силы небес содрогнутся. Солнце затмится, месяц светить не будет, а звезды будут падать с небес. И отвяжутся четыре ветра от своих основ. Movebuntur omnia fundamenta terrae[798], задрожат земля и море, а вместе с ними горы и пригорки. И снизойдет с неба голос архангела, и услышан будет в самых глубоких ущельях.
И на протяжении семи дней будут великие знаки на небе. А какие будут, поведаю. Слушайте!
В первый день придет туча с севера. И будет из нея дождь кровавый на всей земле.
Во второй же день земля будет сдвинута со своего места; врата неба откроются на востоке и дым огня большого заслонит все небо. И будет в тот день великий страх и ужас на свете.
В третий день застонут глубины земли с четырех сторон света, и все пространство заполнится омерзительным смрадом серы. И будет так аж до десятого часа.
В день четвертый диск солнца заслонится и будет темень великая. Пространство будет мрачным без солнца и месяца, звезды прекратят свои услуги. И так будет аж до утра.
В шестой день утро будет туманное…
Утро было туманным, непривычно теплым для февраля. Всю ночь намечалась оттепель, на рассвете снег таял, отпечатки подков и выдавленные колесами телег колеи моментально заполнялись черной водой. Оси и валки в телегах скрипели, кони храпели, возницы сонно матерились. Насчитывающая около трехсот повозок колонна двигалась медленно. Над колонной носился тяжелый, удушающий запах соленой сельди.
Сэр Джон Фастольф сонно покачивался в седле.
После нескольких дней мороза вдруг настала оттепель. Мокрый снег, падающий всю ночь, таял быстро. Расстаявший иней капал с елей.
— Гы-ы-ы-р на них! Бей!
— Га-а-а-а!
Шум внезапной драки всполошил ворон, птицы сорвались с голых веток, оловянное февральское небо испещрила черная и подвижная мозаика, насыщенный растаявшей влагой воздух заполнился карканьем. Лязгом и грохотом железа. Криком.
Битва была короткой, но яростной. Копыта изрыли снежное месиво, перемешали его с болотом. Кони ржали и тонко визжали, люди орали. Одни воинственно, другие от боли. Началось внезапно, закончилось быстро.
— О-го-го! Заходи-и-и! Заходи-и-и-и-и-и!
И еще раз. Тише, дальше. Эхо шарахалось по лесу.
— О-го-го-о-о! О-го-го-о-о-о-о!
Вороны каркали, кружась над лесом. Топот помалу удалялся. Крики затихали.
Кровь окрашивала лужи, впитывалась в снег.
Раненый армигер услышал приближающегося всадника, его встревожил храп коня и звон упряжи. Армигер охнул, попробовал подняться, но не смог, напряжение усилило кровотечение. Из-под лат панциря сильнее запульсировала карминовая струя, сплывая по металлу. Раненый сильнее уперся плечами в поваленный пень, достал кинжал. Сознавая, насколько скверно это оружие в руках того, кто не может подняться, имея пробитый копьем бок и вывихнутую при падении с коня ногу.
Приближающийся гнедой жеребец был иноходцем, нетипичная постановка ног сразу бросалась в глаза. Всадник на гнедом коне не имел на груди знака Чаши, то есть не был одним из гуситов, с которыми отряд армигера недавно провел схватку. У всадника не было оружия. И не было доспехов. Он был похож на обыкновенного путника. Раненому армигеру, однако, было известно, что сейчас, в феврале месяце Года Господнего 1429, в районе Стшегомских холмов путников не бывает. В феврале 1429 года по Стшегомским холмам и Яворской равнине не путешествовал никто.
Всадник долго присматривался к нему с высоты седла. Долго и молча.
— Кровотечение, — отозвался он наконец, — надо остановить. Я могу это сделать. Но только в том случае, если ты отбросишь прочь этот стилет. Если ты этого не сделаешь, то я отъеду, а ты управляйся сам. Решай.
— Никто… — охнул армигер. — Никто не даст за меня выкуп… Чтобы потом не получилось, будто я не предупредил…
— Бросишь стилет или нет?
Армигер тихо выругался, швырнул кинжал, сильно махнув наотмашь. Всадник слез с коня, отвязал вьюки, с кожаной сумкой в руках встал сбоку на колени. Коротким складным ножом перерезал ремни, соединяющие латы нагрудника и наплечника. Сняв латы, распорол и раздвинул пропитавшийся кровью акетон, низко наклонившись, заглянул.
— Неважно… — пробурчал. — Ох, неважно это выглядит. Vulnus punctum, колотая рана. Глубокая. Я наложу повязку, но без дальнейшей помощи нам не обойтись. Довезу тебя к Стшегому.
— Стшегом… осажден… Гуситы…
— Знаю. Не шевелись.
— Я тебя… — выдохнул армигер. — Я тебя, кажется, знаю…
— Мне, представь себе, твоя рожа тоже кажется знакомой.
— Я Вилкош Линденау… Оруженосец рыцаря Борсхница, упокой, Господи, его душу… Турнир в Зембицах… Я вел тебя в башню… Ведь ты… Ты же Рейнмар из Белявы… Ведь так?
— Ага.
— Ты ведь… — глаза армигера изумленно расширились. — Господи Иисусе… Ты ведь…
— Проклят в доме и во дворе? Согласен. Теперь заболит.
Армигер сжал зубы. В самый раз.
Рейневан вел коня. Скорчившийся в седле Вилкош Линденау охал и постанывал.
За холмом и лесом была дорога, недалеко от нее обгоревшие руины, остатки до основания разрушенных домов, в которых Рейневан с трудом распознал бывший кармель, монастырь ордена Beatissimae Virginis Mariae de Monte Carmeli, служащий когда-то домом демеритов, местом уединения и наказания оступившихся священников. А дальше был уже Стшегом. Осажденный.
Осаждающая Стшегом армия была многочисленной, Рейневан с первого взгляда оценил ее на добрые пять-шесть тысяч человек. Таким образом, подтверждались слухи, что Сиротки получили подмогу из Моравии. В декабре прошлого года Ян Краловец вел на силезский рейд почти четыре тысячи бойцов, с пропорциональным числом боевых возов и артиллерии. Возов в наличии было около пятисот. Что касается артиллерии — именно сейчас ей представился случай показать себя во всей красе: десяток бомбард[799] и мортир[800] загрохотали, заволакивая дымом батарею и подступы. Каменные ядра со свистом полетели в город, врезаясь в стены и дома. Рейневан видел, во что попали снаряды, видел, во что целились. Под обстрел попали Башня Клюва и башня над Свидницкими воротами, главные оборонительные бастионы с юга и востока, а также богатые каменные дома на рынке и приходская церковь. Ян Краловец из Градка был опытным предводителем, знал на ком отвязываться и чье имение рушить. Обороняться ли отчаянно, или сдаться, обычно решали голоса городской аристократии.
В принципе после залпа можно было ожидать штурма, но ничто на это не указывало. Дежурные части производили из окопов обстрел из арбалетов, гаковниц и тарасниц, но остальные Сиротки предавались безделью возле привалочных костров и кухонных котлов. Не наблюдалось никакой усиленной активности также в окрестностях шатров штаба, над которыми лениво развевались знамена с Чашей и Пеликаном.
Рейневан направил коня в направлении собственно штаба. Сиротки, возле которых они проезжали, равнодушно сопровождали их взглядом, никто их не задержал, никто не окрикнул и не спросил, кто они. Сиротки могли узнать Рейневана, — его знали многие. А может, им просто было всё равно.
— Голову мне здесь снесут… — забормотал с седла Линденау. — На мечах разнесут… Еретики… Гуситы… Черти…
— Ничего тебе не сделают, — сам себя убеждал Рейневан, видя приближающийся к нему патруль, вооруженный рогатинами и гизармами. Но для верности говори: «Чехи». Vitáme vas, bratři! Я Рейнмар Белява, узнаете? Врач нам нужен! Felčar! Пожалуйста, позовите фельдшера!
Когда Рейневан появился в штабе, его с места обнял и расцеловал Бразда из Клинштейна. После него начали трясти ему руку и хлопать по плечах Ян Колда из Жампаха, братья Матей и Ян Салавы из Липы, Пётр Поляк, Вилем Еник и другие, которых Рейневан не знал. Ян Краловец из Градка, гейтман Сироток и командующий походом, не дал выхода никаким чрезмерным чувствам. И не казался удивленным.
— Рейневан, — приветствовал он достаточно холодно. — Смотрите, смотрите. Рады видеть блудного сына. Я знал, что ты к нам вернешься.
— Пришло время кончать, — промолвил Ян Краловец из Градка.
Они обошли с Рейневаном линии и позиции. Были одни. Краловец хотел, чтобы они были одни. Он не был уверен, от кого и с чем Рейневан прибыл, ожидал секретных посланий, предназначенных исключительно для его ушей. Узнав, что Рейневан ничьим посыльным не является и никаких посланий не принес, нахмурился.
— Пришло время кончать, — повторил он, входя в окоп и проверяя ладонью температуру ствола бомбарды, охлаждаемой сыромятной шкурой. Смотрел на стены и башни Стшегома. А Рейневан все посматривал на руины разрушенного кармеля. На место, где — целую вечность тому назад — впервые встретил Шарлея. Целую вечность, подумал он. Четыре года.
— Пора кончать. — Голос Краловца вырвал его из раздумий и воспоминаний. — Самое время. Мы свое сделали. Хватило нам декабря и января чтобы захватить и одолеть Душники, Быстшицы, Зембицы, Стшелин, Немчу, цистерцианский монастырь в Генриково, да плюс множество городков и сел. Преподнесли мы немцам науку, запомнят нас надолго. Но уже прошла масленица, уже начался Великий пост, елки-палки, девятый день февраля. Мы воюем, считай, уже более двух месяцев, причем зимних месяцев. Промаршировали, пожалуй, сорок миль. Тянем за собой телеги, тяжелые от трофеев, гоним стада коров. А дисциплина падает, люди устали. Оказала сопротивление нам Свидница, под которой мы стояли целых пять дней. Скажу тебе правду, Рейневан: у нас не было сил на штурм. Гремели пушками, бросали огонь на крыши, пугали, а вдруг свидничане сдадутся или хотя бы захотят вести переговоры, пожеговые выплатить. Но пан Колдиц не испугался, а нам пришлось уйти оттуда ни с чем. Полностью. Домой. Ибо время. Как ты считаешь?
— Я ничего не считаю. Ты тут командуешь.
— Командую, командую. — Гейтман резко отвернулся. — Войском, мораль которого катится к чертям собачьим. А ты, Рейневан, пожимаешь плечами и ничего не считаешь. А что делаешь? Спасаешь раненного немца? Паписта? Привозишь, отдаешь лечить нашему фельдшеру. Оказываешь милосердие врагу? У всех на глазах? Дорезал бы его в лесу, мать твою!
— Не думаю, что ты всерьез это говоришь.
— Я поклялся… — проворчал сквозь зубы Краловец. — После Олавы. Дал себе слово, что после Олавы никому не будет милости. Никому.
— Мы не можем перестать быть людьми.
— Людьми? — У гейтмана Сироток едва пена не появилась на губах. — Людьми? А ты знаешь, что случилось в Олаве? В ночь перед святым Антонием? Если бы ты там был, если бы видел…
— Я был там. И видел.
Глядя в удивленные глаза гейтмана, Рейневан без эмоций повторил:
— Я был в Олаве. Я попал туда менее чем через неделю после Трех Царей. Сразу после вашего отъезда. Я был в городе в воскресенье перед Антонием. И все видел. Наблюдал также триумф, который потом праздновал Вроцлав по поводу Олавы.
Краловец какое-то время молчал, глядя из окопа на колокольню стшегомской церкви, с которой как раз начал раздаваться звон, звонко и звучно.
— Значит, не только в Олаве, но и во Вроцлаве ты был, — констатировал он. — А сейчас объявился здесь, под Стшегомом. Как гром средь ясного неба. Появляешься, исчезаешь… Неизвестно откуда, неизвестно как… Люди уж болтают всякое, сплетничают. Начинают подозревать…
— Что подозревать?
— Успокойся, не кипятись. Я тебе доверяю. Знаю, что что-то у тебя серьезное было. Когда ты с нами прощался под Велиславом, двадцать седьмого декабря, на поле битвы, мы уже тогда видели, что у тебя какие-то срочные, очень срочные и неслыханно важные дела. Уладил их?
— Ничего я не улаживал, — не скрывал горечи Рейневан. — Я же проклят. Проклят стоящий, сидящий и работающий. На горах и долинах.
— Как это?
— Это долгая история.
— Обожаю такие.
О приближении сегодня чего-то необычного во вроцлавском соборе объявил собравшимся в храме верным возбужденный гомон тех, что стояли ближе к трансепту[801] и хору. Они видели и слышали больше, чем остальные, столпившиеся в главном нефе и в двух боковых. Последние вынуждены были сначала удовлетворяться домыслами. И слухами, донесенными растущим, повторяющимся шепотом, проходящим по толпе, словно шелест листьев на ветру.
Большой тумский колокол начал бить, и бил глухо и неспешно, зловеще и мрачно, отрывисто. Его медный язык, что было отчетливо слышно, снова и снова колотил в одну и ту же точку. Эленча фон Штетенкрон схватила ладонь Рейневана и сильно сжала. Рейневан ответил взаимным пожатием.
Exaudi Deus orationem meam
cum deprecor a timore inimici
eripe animam meam…
Портал, ведущий к ризнице, был украшен рельефами, представляющими мученическую смерть Иоанна Крестителя, покровителя собора. Оттуда выходили и пели двенадцать прелатов, членов капитула. Одетые в праздничные стихари, держа в руках толстые свечи, прелаты стояли перед главным алтарем, лицом к нефу.
Protexisti me a conventu malignantium
a multitudine operantium iniquitatem
quia exacuerunt ut gladium linguas suas
intenderunt arcum rem amaram
ut sagittent in occultis immaculatum…
Гомон толпы возрос, резко усилился. Потому что на ступени алтаря вышел собственной персоной епископ вроцлавский Конрад, Пяст из династии олесницких князей. Наивысший церковный сановник Силезии, наместник милостивого пана Зигмунта Люксембургского, короля Венгрии и Чехии.
Епископ был в полном церковном облачении. В украшенной драгоценными камнями митре на голове, в стихаре, одетом на туницелу, с пекторалью на груди и изогнутым как крендель епископским посохом в руке, он являл собою что-то действительно величественное. Окружала его аура такого достоинства, заставляющая подумать, что это не какой-то вроцлавский епископ сходит ступенями алтаря, но архиепископ, избранник, митрополит, кардинал, даже сам папа римский. Да что там, — персона более достойная и благочестивая, чем нынешний папа римский. Намного достойнее и благочестивее. Так думали многие собравшиеся в соборе. Да и сам епископ в конце концов думал так же.
— Братья и сестры! — Его сильный и звонкий голос, загрохотав, казалось, под высокими сводами, заставил утихнуть толпу. Затих, еще раз ударив, соборный колокол. — Братья и сестры! — Епископ оперся на посох. — Добрые христиане. Учит Господь наш, Иисус Христос, чтобы мы прощали грешникам их провинности, чтобы молились за врагов наших. Это добрая и милосердная наука, христианская наука, но не к каждому грешнику может быть она направлена. Есть провинности и грехи, которым нет прощения, нет милосердия. Любой грех и хула будут прощены, но хула против Духа не будет прощена. Neque in hoc saeculo, neque in futuro, ни в этом веке, ни в будущем.
Дьякон подал ему зажженную свечу. Епископ взял ее в ладонь, облаченную в рукавицу.
— Рейнмар родом из Белявы, сын Томаша фон Беляу, согрешил против Бога в Троице Единосущного. Согрешил хулой, святотатством, колдовством, отступничеством от веры, да и обыкновенным преступлением.
Эленча, продолжая сильно сжимать руку Рейневана, сильно вздохнула, посмотрела наверх, на его лицо. И снова вздохнула, только теперь тише. На лице Рейневана не отобразилось никакого волнения. Лицо его было мертвым. Будто каменное. «Такое лицо у него было в Олаве, — поражаясь, подумала Эленча. — В Олаве в ночь с шестнадцатого на семнадцатое февраля».
— О таких, как Рейнмар из Белявы, — голос епископа снова возбудил эхо между колонн и аркад храма, — говорит Писание: ибо если, избегши скверн мира чрез познание Господа и Спасителя, опять запутываются в них и побеждаются ими, то конец их горше, чем начало. Ибо лучше бы им было не познать пути правды нежели, познавши ее, отвернуться от данной им святой заповеди. Исполнилось в них то, что написано: пес возвращается на свою блевотину, и вымытая свинья идет валяться в грязи[802].
К собственной блевотине, — еще сильнее повысил голос Конрад из Олесницы, — и к луже болота вернулся отступник и еретик Рейнмар из Белявы, разбойник, чародей, насильник, хулитель, осквернитель святых мест, содомит и братоубийца, виновник множества злодеяний, мерзавец, который ultimus diebus Decembris, коварно, ударом в спину, лишил жизни доброго и благородного князя Яна, владеющего Зембицами. Поэтому во имя Бога всемогущего, во имя Отца, и Сына и Святого Духа, во имя всех святых Господних, властью нам данной исключаем отступника Рейнмара из Белявы из сообщества Тела и Крови Господа нашего, отрубаем ветвь, соединяющую его с лоном святой Церкви, и прогоняем его из собрания верных.
В тишине, наступившей в нефах, было слышно только сопение и вздохи. Чей-то приглушенный кашель. И чью-то икоту.
— Anathema sit! Отлучен Рейнмар из Белявы! Будь он проклят в доме и во дворе, проклят в жизни и в кончине, стоящий, сидящий, в работе и в движении, в городе, в селе и на пашне, проклят на полях, на лесах, на лугах и пастбищах, в горах и в долинах. Хворь неизлечимая, pestylencja[803], язва египетская, гемороиды, чесотка и парша пусть падут на его глаза, горло, язык, губы, шею, грудь, легкие, уши, ноздри, плечи, на яички, на каждый член от головы до пят. Будь проклят его дом, его стол и его ложе, его конь, его пес, будь прокляты его еда и напитки, и всё, чем он обладает.
Эленча чувствовала, как слеза сбегает по ее щеке.
— Объявляем, что на Рейнмара из Белявы наложена вечная анафема, что он низвергнут в бездну вместе с Люцифером и падшими ангелами. Считаем его трижды проклятым без какой-либо надежды на прощение. Пусть lux, свет его навсегда, на веки веков будет погашен, чтобы все знали, что отлученный должен погаснуть в памяти Церкви и людей. Да будет так!
— Fiat! Fiat! Fiat! — проговорили могильными голосами прелаты в белых стихарях.
Вытянув перед собой в выпрямленной руке громничную свечу, епископ резко перевернул ее пламенем вниз и опустил. Прелаты последовали за ним, стук брошенных на паркет свечей смешался с чадом горячего воска и копотью потушенных фитилей. Ударил большой колокол. Три раза. И замолчал. Эхо долго блуждало и стихало под сводами.
Издавали смрад воск и копоть. Издавала смрад, испаряясь, мокрая и долго не меняемая одежда. Кто-то кашлял, кто-то икал. Эленча глотала слезы.
Колокол в соседней церкви Марии Магдалины двойным pulsation объявил нону. Эхом ей вторила немного опоздавшая церковь Святой Элизабеты. За окном улица Сапожная заполнялась шумом и громыханием колес.
Каноник Отто Беесс оторвал глаза от иконы, представляющей мучения святого Варфоломея, единственной декорации строгих стен помещения, кроме полки с лампадками и распятием.
— Очень рискуешь, парень, — сказал он. Это были первые слова, которые он промолвил, с того момента, когда открыл дверь и увидел, кто стоит. — Очень рискуешь, показываясь во Вроцлаве. В моем разумении это даже не риск. Это дерзкое безумие.
— Поверь мне, преподобный отче, — опустил глаза Рейневан. — Я бы здесь не появился, не имей на то причин.
— О которых догадываюсь.
— Отче…
Отто Беесс хлопнул ладонью по столу, быстро поднял вторую руку, приказывая молчать. Сам тоже молчал долго.
— Между нами, — сказал наконец он, — тот человек, которого четыре года тому, после убийства Петерлина, благодаря мне, ты вытащил от стшегомских кармелитов… Как он говорил его зовут?
— Шарлей.
— Шарлей, ха. Все еще имеешь с ним связь?
— В последнее время нет. Но вообще-то да.
— Так вот, если вообще-то встретишь этого… Шарлея, передай ему, что у нас с ним горшки побиты. Подставил он меня сильно. К чертям пошли его рассудительность и расторопность, которыми он когда-то славился. Вместо Венгрии, как должен был, повез тебя в Чехию, затянул к гуситам…
— Не затянул. Я сам пристал к утраквистам. По собственной воле и по собственному решению, которое принял после долгих размышлений. И я считаю, что поступил верно. Правда на нашей стороне. Я считаю…
Каноник снова поднял ладонь, веля замолчать. Его не интересовало, что считает Рейневан. Выражение его лица не оставляло в этом никаких сомнений.
— Как я говорил, я догадываюсь о причинах, которые привели тебя во Вроцлав, — сказал он наконец, поднимая взгляд. — Догадался я о них без труда, причины эти у всех на устах, никто ни о чем другом и не говорит. Твои новые единомышленники и братья по вере, твои соратники в борьбе за правду, твои друзья и товарищи уже два месяца опустошают земли Клодзка и Силезии. Два месяца в порядке борьбы за веру и правду твои братья, Сиротки из Краловца, убивают, жгут и грабят. Остался пепел от Жембице, Стшелина, Олавы, и Немчи, дотла ограбили генриковский монастырь, обесчестили и опустошили половину Надодры. Сейчас, как говорят, обложили Свидницу. А ты вдруг появляешься во Вроцлаве.
— Отче…
— Молчи. Смотри мне в глаза. Если ты прибыл сюда, как гуситский шпик, диверсант либо эмиссар, покинь мой дом немедленно. Спрячься где-нибудь в другом месте. Не под моей крышей.
— Огорчили меня, — Рейневан выдержал взгляд, — твои слова преподобный отче. И подозрение, что я способен на подобную низость. Подумай, что я рисковал и подвергался опасности…
— Ты меня подвергал опасности, приходя сюда. За домом могут следить.
— Я был осторожен. И смогу…
— Знаю, что сможешь, — довольно резко прервал его каноник. — И знаю, что именно ты сможешь. Слухи разносятся быстро. Смотри в глаза. И говори прямо: ты здесь как шпион или нет?
— Нет.
— Значит?
— Я нуждаюсь в помощи.
Отто Беесс поднял голову, посмотрел на стену, на икону, на которой язычники при помощи большущих щипцов сдирали кожу со святого Варфоломея. Потом снова посмотрел в глаза Рейневана.
— Ох, нуждаешься, — подтвердил он серьезно. — Очень нуждаешься. Больше, чем ты думаешь. Не только на этом свете. На том также. Утратил ты меру, сынок. Утратил меру. На стороне своих новых товарищей и братьев по новой вере ты стоял так ревностно, что сделался известным. Особенно после декабря прошлого года, после битвы под Велиславом. Окончилось так, как должно было окончиться. Сейчас, если позволишь дать совет, молись, кайся и искупляй. Голову посыпай пеплом, да обильней. Иначе со спасением души у тебя дела плохи. Знаешь, о чем речь?
— Знаю. Я был при этом.
— Был. В соборе?
— Был.
Каноник молчал какое-то время, постукивая пальцами по крышке стола.
— Много бываешь, — сказал он наконец. — Боюсь, что слишком много. Я бы на твоем месте ограничил это бывание. Возвращаясь ad rem: с двадцать третьего января, от воскресенья Septuagesimae, ты пребывал вне Церкви. Знаю, знаю, что ты на это скажешь, гусит. Что это наша Церковь неправильная и отступная, а твоя права и правильна. И что тебе плевать на анафему. Плюй, если хочешь. В конце концов, не время и не место сейчас для теологических дискусий. Я уже понял, что пришел ты сюда искать помощи не в вопросах спасения души. Ясно, что речь идет о вещах более мирских и обыденных, скорее о profanum, чем о sakrum. Говори же. Рассказывай. Признавайся, что тебя гложет. А так как перед вечерей я должен быть на Тумском Острове, рассказывай покороче. Насколько возможно.
Рейневан вздохнул. И рассказал. Покороче. Насколько возможно. Каноник выслушал. Выслушав, вздохнул. Тяжело.
— Ох, парень, парень, — промолвил, качая головой. — Становишься чертовски малооригинален. Что ни проблема у тебя, то все из одной и той же бочки. Любая твоя забота, выражаясь по ученому, feminini generis.
Земля дрожала от ударов копыт. Табун галопом шел через поле, как в калейдоскопе мелькали лоснящиеся бока и зады, гнедые, вороные, серые, буланые, в яблоках и каштанах. Развевались хвосты и буйные гривы, белый пар из ноздрей. Дзержка де Вирсинг, оперевшись двумя руками на луку седла, смотрела. В ее глазах были радость и счастье, можно было бы подумать, что это не коневод смотрит на своих жеребчиков и кобылок, но мать на своих деток.
— Выходит, Рейневан, — повернулась она наконец, — что каждое твое переживание из одной и той же бочки. Каждая твоя проблема, выходит, носит юбку и косы.
Она пустила сивку рысью, устремилась за табуном. Он поспешил за ней. Его конь, стройный гнедой жеребец, был иноходцем, Рейневан не до конца еще освоился с нетипичным ритмом его хода.
Дзержка позволила ему с ней поравняться.
— Не получится мне помочь тебе, — сказала с усилием. — Единственное, что я могу сделать для тебя, так это подарить жеребца, на котором сидишь. И мое благословение в придачу. А также пришпиленный к узде медальон со святым Елисеем, покровителем коневодов. Это хороший скакун. Сильный и выносливый. Пригодится тебе. Бери от меня в дар. В знак большой благодарности за Эленчу. За то, что ты для нее сделал.
— Я лишь оплатил долг. За то, что она когда-то для меня сделала.
— Кроме коня, могу посодействовать еще советом. Возвращайся во Вроцлав, проведай каноника Отто Беесса. А может, ты уже виделся с ним? Будучи во Вроцлаве с Эленчей?
— Каноник Отто в немилости в епископа. Кажется, именно из-за меня. Может питать обиду, может вообще не обрадоваться моему визиту. Который может ему повредить…
— Какой заботливый! — Дзержка выпрямилась в седле. — Твои визиты всегда могут повредить. Едучи сюда ко мне, в Скалку, ты не подумал об этом?
— Подумал. Но дело было в Эленче. Я боялся пустить ее одну. Хотел отвезти безопасно…
— Знаю. Я не слепа, коль ты приехал. Но помочь не могу. Потому что боюсь.
Дзержка отодвинула соболиный колпак на затылок, потерла лицо ладонью.
— Напугали меня, — сказала она глядя в сторону. — Напугали донельзя. Тогда, в двадцать пятом, в сентябре, под Франкенштейном, у Гороховой горы.
Ты помнишь, что там было? Надрожалась тогда так, что… Да что там говорить… Рейневан, я не хочу умирать. Я не хочу закончить как Ноймаркт, Трост и Пфефферкорн, как позже Ратгеб, Чайка и Посхман. Как Клюгер, сожженный в доме вместе с женой и детьми. Я прервала торговлю с Чехией. Не занимаюсь политикой. Сделала пожертвование на вроцлавский собор. И второе, не меньшее, — на епископский крестовый поход против гуситов. Надо будет, дам еще больше. Лучше это, чем увидеть ночью огонь над крышей. И Черных всадников во дворе. Хочу жить. Особенно сейчас, когда…
Запнулась, задумавшись, скручивала и мяла в ладони ремень вожжей.
— Эленча… — закончила она, отводя взгляд. — Если захочет, поедет. Я не буду ее задерживать. Но если бы она изъявила желание остаться здесь, в Скалке… Остаться на… Надолго. То я не буду иметь ничего против.
— Задержи ее здесь. Не позволь, чтобы она снова пошла куда-то добровольцем. У девушки есть сердце и призвание, но больницы… Больницы перестали в последнее время быть безопасными. Задержи ее в Скалке, пани Дзержка.
— Постараюсь. Что же касается тебя…
Дзержка повернула коня, направила его, став с Рейневаном стремя в стремя.
— Ты, родственничек, здесь гость желанный. Заезжай, когда захочешь. Но, на святого Елисея, имей немного приличия. Имей по отношению к этой девушке хоть немного сердца. Не тревожь ее.
— То есть?
— Не плачься перед Эленчей о своей любви к другой. — Голос Дзержки де Вирсинг обрел жесткие нотки. — Не признавайся ей в любви к другой. Не рассказывай, как велика эта любовь. И не вынуждай ее сочувствовать тебе по этому поводу. Не вынуждай ее мучиться.
— Не пони…
— Понимаешь, понимаешь.
— Ты прав, отче, — горько признал Рейневан. — Действительно, что ни проблема, то все женского рода, и множатся эти проблемы, поистине как грибы после дождя… Но сейчас самая большая проблема — это Ютта. А я в полном тупике. Абсолютно не знаю, что делать…
— Ну, тогда нас двое, — объявил серьезно каноник Отто Беесс. — Ибо я тоже не знаю. Я тебя не прерывал, когда ты длил свою повесть, хотя местами звучала она как песнь трубадура, поскольку содержала столько же фантастических невероятностей. Особенно не могу себе представить инквизитора Гжегожа Гейнча в роли похитителя панночек. Гейнч имеет собственную разведку и контрразведку, имеет сеть агентов, известно также, что он давно пытается усилить проникновение в среду гуситов, — любыми способами. Но похищение девушки! Что-то никак не могу в это поверить. Хотя все может быть.
— То-то и оно, — буркнул Рейневан.
Каноник уставился на него, ничего не говоря. Постукивал пальцами по столешнице.
— Сегодня Purificatio[804], — сказал наконец. — Второй день февраля. После битвы под Велиславом прошло пять недель. Полагаю, что все это время ты проводил в Силезии. Где ты был? Может, монастырь в Белой Церкви посетил?
— Нет. Сначала было такое намерение… Настоятельница монастыря была чародейкой. Магия могла помочь в поисках Ютты. Но я туда не поехал. Тогда… Тогда я навлек на них опасность, на Ютту и на монахинь, на весь монастырь, едва не сделался причиной погибели. Слишком…
— Слишком боялся посмотреть настоятельнице в глаза, — холодно закончил каноник, — вскоре после того, как умертвил ее родного брата. А с навлеченным на монастырь несчастьем ты прав, а как же. Грелленорт не забыл. Епископ распустил конвент, клариски рассредоточены по разным монастырям, настоятельница выслана на покаяние. Ей еще повезло. Сестринство Свободного Духа, бегинская Третья Церковь, катаризм, магия… За это идут на костер. Епископ приказал бы сжечь ее, как пить дать, и глазом не моргнул бы. Однако как-то несподручно ему было судить за ересь и колдовство родную сестру князя Яна Зембицкого, которого он в то же время выставлял мучеником за веру, за душу которого приказал отслужить панихиду и бить в колокола на все Силезию вдоль и поперек. Аббатисе сошло с рук, отделалась раскаянием. Была колдуньей, говоришь? О тебе тоже говорят, что ты чародей. Что знаешь толк в чарах, с чародеями и всякими монстрами водишься. Почему же тогда у них помощи не ищешь?
— Я искал.
Село Граувейде не было сожжено, уцелело. Уцелевшим вышло также расположенное в полмиле дальше поселение Мечники. Это вселяло надежду, наполняло оптимизмом. Тем большим и болезненным было разочарование.
В монастырском селе Гдземеж не осталось почти ничего, впечатление необитаемости и запустения усиливал снег, толстым слоем покрывавший пепелище, снег, из яркой белизны которого кое-где торчали черные обугленные колонны, балки и грязные дымоходы. Не намного больше осталось от расположенного на краю села заезжего двора «Под серебряным колокольчиком». На месте, где он был, из-под снега выглядывала беспорядочная груда балок, стропил и коньков крыш, опирающаяся на остатки построенной конструкции и кучу почерневшего кирпича.
Рейневан объехал развалины кругом, вглядываясь в пожарища, все время пробуждающие милые воспоминания прошедшего года, зиму с 1427 на 1428 год. Конь осторожно ступал по щетинящемуся, оплавленному, огрубевшему снегу, переступал через балки, высоко приподнимая копыта.
Над остатками стены поднималась полоска сизого дыма, почти идеально вертикальная в морозном воздухе.
Слыша храп коня и скрип снега, стоя на коленях возле маленького костра, бородатый бродяга поднял голову, приподнял слегка падающую на брови меховую шапку. И вернулся к своему занятию, коим было раздувание жара, прикрытого полой шубы. Поодаль, под стеной, стоял закопченный котелок, сбоку отдыхали требуха, куль и снабженная ремнями котомка.
— Слава Иисусу, — поприветствовал Рейневан. — Ты оттуда? Из Гдземежа?
Бродяга поднял глаза, после чего вернулся к раздуванию.
— Здешние люди — куда подались? Может, знаешь? Корчмарь, Марчин Прахл с женой? Не знаешь случайно? Не слыхал?
Бродяга, как можно было сделать вывод из его реакции, либо не знал, либо не слышал, либо игнорировал Рейневана и его вопросы. Либо был глухим. Рейневан порылся в сумке, задумавшись, насколько может уменьшить свое скромное обеспечение. Краем глаза уловил какое-то движение.
Сбоку, под приземистым суком обвешенного сосульками дерева, сидел ребенок. Девочка, самое большее лет десяти, черная и худая, как тощая ворона. Глаза, которыми она в него вонзалась, тоже были вороньи: черные и как стекло неподвижные. Бродяга подул в жар, проворчал, поднялся, поднял руку, что-то пробормотал. Огонь с треском выстрелил из кучи хвороста. Девочка-вороненок радостно отреагировала. Удивительным, свистящим и совсем нечеловеческим звуком.
— Йон Малевольт, — сказал громко, медленно и выразительно Рейневан, начиная понимать, кто перед ним. — Мамун Йон Малевольт. Не знаешь, где я мог бы его найти? У меня к нему дело, дело жизни и смерти… Я знаю его. Я его друг.
Бродяга поместил котелок на поставленных возле огня камнях. И поднял голову. Смотрел на Рейневана так, будто лишь сейчас отдал себе отчет в его присутствии. Глаза у него были пронзительные. Волчьи.
— Где-то в этих лесах, — продолжал медленно Рейневан, — обитают две… Две женщины. Обладающие, хм-м… Обладающие Тайным Знанием. Я знаком с этими дамами, но не знаю дороги. Ты не соизволил бы мне ее показать?
Бродяга смотрел на него. По-волчьи.
— Нет, — сказал он наконец.
— Что — нет? Не знаешь или не хочешь?
— Нет — это нет, — сказала девочка-вороненок. С высоты, с верха стены. Рейневан понятия не имел, как она там оказалась, каким чудом могла туда попасть, причем незаметно, из-под дерева, где только что сидела.
— Нет — это нет, — повторила она с присвистом, втягивая голову в худые плечи. Рассыпавшиеся волосы падали ей на щеки.
— Нет — это нет, — повторил бродяга, поправив шапку.
— Почему?
— Потому. — Бродяга широким жестом показал на пепелища. — Потому что вы взбесились в своих злодействах. Потому что огонь и смерть перед вами, а после вас гарь и трупы. И вы еще осмеливаетесь задавать вопросы. Совета просить? О дороге расспрашивать? Друзьями называться?
— Друзьями называться? — повторил, как эхо, Вороненок.
— Что с того, — бродяга не отводил от Рейневана волчьего взгляда, — что с того, что был ты тогда, как один из нас, на Гороховой горе? Это было когда-то. Сейчас ты, сейчас вы все преступлением и кровью заражены, как чумой. Не несите нам ваших болезней, держитесь подальше. Иди себе отсюда, человече. Иди себе.
— Иди себе, — повторил Вороненок. — Не желаем тебя тут.
— Что было потом? Куда ты попал?
— В Олаву.
— В Олаву? — Каноник резко поднял голову. — Только не говори мне, что ты был там…
— В воскресенье перед Антонием? А как же. Был.
Отто Беесс молчал долго.
— Тот поляк, Лукаш Божичко, — сказал каноник, — это следующий загадочный вопрос в твоем рассказе. Я как-то видел его возле инквизитора раз, может два раза. Бегал за Гжегожем Гейнче по пятам, семенил за ним, как прислужник. Не произвел впечатления. Скажу так: на всемогущего серого кардинала он похож в такой же мере, как наш епископ Конрад на набожного и добропорядочного аскета. Выглядит, будто до трех с трудом считает. А если бы я захотел нарисовать ничто, то взял бы его, чтобы он мне позировал.
— Боюсь я, — серьезно сказал Рейневан, — что его внешность обманчива. Боюсь этого из-за Ютты.
— В обманчивость можно поверить, — кивнул головой Отто Беесс. — В последнее время видимость некоторых развеялась на моих глазах. Приводя в состояние ступора тем, что увидел, когда все развеялось. Но видимость — это одно, церковная иерархия — другое. Ни этот Божичко, ни любой другой порученец не сделал бы ничего самовольно, и даже не попробовал бы что-то делать за спиной инквизитора, без его ведома. Ergo[805], приказ похитить и лишить свободы Ютту Апольдовну должен был дать Гейнче. А этого я себе никоим образом представить не могу. Это полностью не согласуется с моим представлением об этом человеке.
— Люди меняются, — закусил губу Рейневан. — На моих глазах тоже в последнее время развеялись видимости некоторых. Я знаю, что все возможно. Все может случится. Даже то, что трудно себе представить.
— Что правда, то правда, — вздохнул каноник. — Много дел, случившихся в последнее время, я тоже раньше никак себе не мог представить. Мог ли кто предположить, что я, препозит кафедрального капитула, вместо того, чтобы продвигаться к рангу инфулата, епископа епархии, а может, даже епископа титулярного in partibus infidelium[806], буду понижен до ранга простого церковного певчего? И то благодаря сыночку моего наилучшего друга, незабвенного Генрика Белявы?
— Отче…
— Молчи, молчи. — Каноник безразлично махнул рукой. — Не кайся, не провинился. Даже если бы я тогда предвидел, чем это всё закончится, я помог бы тебе и так. Я помог бы тебе и сейчас, когда за связь с тобой, гусит несчастный, грозят последствия во стократ более грозные, чем немилость епископа. Но помочь тебе я не в состоянии. Не имею власти. Не имею информации, а ведь власть и доступ к информации нераздельны. Не имею информаторов. Верных мне и заслуживающих доверия людей находят зарезанными в закоулках. Остальные, и слуги тоже, вместо того, чтобы доносить мне, доносят на меня. Вот хотя бы отец Фелициан… Ты помнишь отца Фелициана, которого называли Вшивым? Это он обрехал меня перед епископом. И продолжает обрехивать. Епископ за это помогает подниматься по карьерной лестнице, не ведая, что этот сукин сын… Ха! Рейневан!
— Что там?
— Тут мне мыслишка пришла в голову. Как раз в связи с Фелицианом собственно. Относительно твоей Ютты… Сгодился бы, наверное, один способ… Может и не самый лучший, но другие решения пока что в мою голову не приходят… Правда, дело требует времени. Несколько дней. Ты можешь остаться во Вроцлаве несколько дней?
— Могу.
На вывеске над входом в баню были нарисованы святые Косьма и Дамиан, покровители цирюльников. Первый был изображен с коробочкой бальзама, второй — с флаконом лекарственного эликсира. Художник не пожалел для святых близнецов ни краски, ни позолоты, благодаря чему вывеска притягивала взоры, а живостью цветовой палитры привлекала внимание даже издали. Цирюльнику с лихвой покрылись расходы на художника: хотя на Мельничной улице бань было несколько и клиенты имели выбор, «Под Косьмой и Дамианом» обычно всегда было полно людей. Рейневана еще два дня тому привлекла красочная вывеска, и чтобы избежать толкучки, ему пришлось заказать визит предварительно.
В бане, наверное, учитывая раннюю пору, действительно толкучки не было, в предбаннике стояли три пары ботинок и висели три комплекта одежды, охраняемые седым старичком. Старичок был сухой и хилый, однако с таким выражением лица, которого не постеснялся бы даже сам Цербер из Тартара. Поэтому Рейневан без опасений оставил на его попечение свой гардероб и пожитки.
— Зубки не тревожат? — с полной надежды улыбкой потер руки брадобрей. — Может, что-то вырвем?
— Нет, благодарю. — Рейневан чуть вздрогнул от вида клещей разных размеров, украшавших стены цирюльни. Клещам соседствовала не менее внушительная коллекция бритв, ножниц, ножиков и ножей.
— Но кровь-то пустим? — не сдавался банщик. — Ну как же не пустить?
— Сейчас февраль. — Рейневан свысока посмотрел на цирюльника.
Уже во время первого визита он продемонстрировал, что кое-что смыслит в медицине, ибо из личного опыта знал, что медиков в банях обслуживают лучше.
— Зимой, — добавил он, — не делают кровопускание. К тому же месяц молодой. Это тоже не сулит ничего хорошего.
— Коль так… — Банщик поскреб затылок. — Тогда одно бритье?
— Сначала купание.
Комната для купания, как оказалось, была в исключительном распоряжении Рейневана. Видимо, остальные клиенты пользовались парной, паром и березовыми вениками. Хлопочущий возле кадки бадмейстер, банщик, при появлении клиента отодвинул тяжелую крышку из дубовых досок. Рейневан по-простецки залез в кадку, с наслаждением потянулся и погрузился по шею. Бадмейстр частично задвинул крышку, чтобы вода не стыла.
— Медицинские трактаты, — заговорил цирюльник, все еще присутствующий в помещении, — имею на продажу. Недорого. «De urinis» Эгидия Карбольена. Зигмунта Альбика «Regimen sanitatis».
— Благодарю. Покамест ограничиваю расходы.
— Коль так… Тогда одно бритье?
— После купания. Я позову вашу милость.
Теплая ванна разморила Рейневана, навеяла сон, и он невольно уснул. Разбудил его острый запах мыла, прикосновение помазка и пены на щеках. Он почувствовал скребок бритвы, один, второй, третий. Стоявший над ним брадобрей наклонил ему голову назад и провел бритвой по шее и адамову яблоку. При последующем, достаточно энергичном движении, бритва больно зацепила подбородок. Рейневан сквозь зубы выругался.
— Неужели порезал? — услышал он из-за спины. — Прошу прощения. Mea culpa[807]. Это из-за недостатка навыков. Dimitte nobis debita nostra[808].
Рейневан знал этот голос. И польский акцент.
Не успел он что-либо сделать, как Лукаш Божичко уперся в дубовую крышку кадки, придвинул ее так, что она придавила Рейневана к клепкам, сильно сдавив грудь.
— Ты действительно, — промолвил посланник Инквизиции, — похож на майоран, Рейнмар из Белявы. Появляешься во всех кушаньях и блюдах. Сохраняй спокойствие и терпение.
Рейневан сохранил спокойствие и терпение. Сильно помогла ему в этом тяжелая крышка, успешно делая его заключенным в кадке. И вид бритвы, которую Лукаш Божичко продолжал держать в ладони и сверлил Рейневана взглядом.
— В декабре, под Зембицами, — Божичко сложил бритву, — дали мы тебе, припоминаю, поручение. Ты был обязан вернуться к Сироткам и ждать дальнейших распоряжений. Если мы в категорической форме не запрещали тебе разного проявления активности, в том числе следствия, розыска и преследования, то лишь потому, что считали тебя умным. Умный человек понял бы, что такая активность не имеет ни смысла, ни шанса, что поиски не дадут ни наималейшего результата. Что если нашим желанием является, чтобы что-то было скрытым, то оно будет скрыто и скрытым останется. In saecula saeculorum[809].
Рейневан вытер поданным полотенцем разгоряченное лицо и мокрый лоб. Потом сильно вздохнул, собираясь с силами.
— А какие у меня гарантии, — проворчал он, — что Ютта вообще еще жива? Что во веки веков не скрыта на дне какого либо рва? Я вам тоже кое-что припомню: в декабре, под Зембицами, я ни на что не соглашался, ничего вам не сулил. Я не обещал, что не буду разыскивать Ютту, и по очень простой причине — потому что буду. И не соглашался на сотрудничество с вами. По такой же простой причине — потому что не соглашаюсь.
Лукаш Божичко на какое-то мгновение задержал на нем взгляд.
— На тебя наложили проклятие, — сказал он наконец достаточно равнодушно. — Выдали significavit[810], обещали вознаграждение за живого или мертвого. Если будешь шататься по Силезии и искать ветра в поле, прибьет тебя первый, кто узнает. И самое вероятное, настигнет и порешит тебя Биркарт Грелленорт, колдун, который постоянно пасет тебя. А даже если бы ты и сберег свою голову, имей в виду, что для нас ты привлекателен как гусит, как лицо, приближенное к предводителю Сироток и Табора. Как частное лицо, преследующее свои собственные интересы и ведущее свое частное следствие, ты для нас никто. Становишься просто непривлекательным. Просто вычеркиваем тебя из списка. И тогда свою Ютту не увидишь уже никогда. Поэтому или — или: или сотрудничество, или о девушке забудь.
— Убьете ее?
— Нет. — Божичко не спускал с него глаз. — Не убьем. Вернем родителям, согласно данным им обещаниям. Согласно принятому договору, по которому пока что временно содержим панночку в изоляции. А когда дело затихнет и все утрясется, отдадим ее, и пусть родители делают с ней всё, что они в конце концов решат. А решать есть что, есть над чем подумать. Дочурка, похищенная преданным анафеме гуситом, одержимая и одурманенная, к тому же замешанная в деятельности еретической секты Сестер Свободного Духа… Так что семейство подчашего Апольда колеблется между тем, чтоб выдать своего непутевого отпрыска замуж, и тем, чтобы запереть ее в монастыре, причем уже утвердили, что монастырь должен быть как можно более удаленный, а вероятный муженек — из как можно более дальних краев. Тебе-то, Рейневан, в конце концов неважно, что они решат. В любом случае — увидеть свою Ютту шансы у тебя невелики. Ну а чтобы быть с ней — вообще нет никаких.
— А если буду вас слушаться, тогда как? Вопреки данным родителям обещаниям вернете ее мне?
— Это ты сказал. И как будто бы угадал.
— Ладно. Что я должен сделать?
— Аллилуйя, — вознес руки Божичко. — Laetentur caeli, да веселятся небеса и да торжествует земля[811]. Воистину, прямые пути Господни, смело и быстро идут ими праведные к цели. Приветствую тебя на прямой дороге, Рейнмар.
— Что я должен сделать?
Лукаш Божичко посерьезнел. Какое-то время молчал, покусывая и облизывая губы.
— Твои чешские приятели, Сиротки, — наконец-то заговорил он, — до позавчера, до Purificatio, стояли под Свидницей. Ничего там не добившись, пошли на Стшегом и взяли в осаду город. Достаточно, ох предостаточно насолили прекрасной земле Силезской эти уничтожающие все вокруг себя мирмидоняне. Поэтому для начала поедешь под Стшегом. Убедишь Краловца, чтобы снял осаду и убрался восвояси. Домой, в Чехию.
— Как я должен это сделать? Каким образом?
— Таким, как обычно, — улыбнулся посланник Инквизиции. — Понеже ты имеешь силы влиять на судьбы и события. Имеешь талант изменять историю, направлять ее течение в совсем новое русло. Ты подтвердил это совсем недавно, под Старым Велиславом. Определенно лишил Силезию Пяста, княжество зембицкое — пястовского наследства. У Яна Зембицкого не было потомства среди мужчин, с его смертью княжество попадает в непосредственное владение чешской короны. Отблагодарит ли тебя за это история, будет видно. Через пару сотен лет. Езжай под Стшегом.
— Поеду.
— И откажешься от сумасбродных розысков?
— Ага.
— Слежки и расследований?
— Ага.
— Знаешь что? Не очень я тебе верю.
Не успел Рейневан и глазом моргнуть, Лукаш Божичко схватил его за запястье и сильно вывернул руку. В его ладони блеснула открытая бритва. Рейневан было дернулся, но дубовая крышка по-прежнему делала его заключенным, а хватка у Божичко была железной.
— Не очень я тебе верю, — процедил он, подсовывая ногой медный таз. — Пущу я тебе для начала чуточку крови. Чтобы поправить здоровье и характер. Особливо характер. Ибо я прихожу к выводу, что руководят тобой два темперамента попеременно — ты либо холерик, либо меланхолик. Темперамент же берется из жидкости, из зеленых и черных выделений желчи. Все эти нехорошие вещи накапливается в крови. Следовательно, пустим ее тебе немножечко. Ну, может, немножечко больше, чем немножечко.
Он повел рукой и бритвой так быстро, что Рейневан едва уловил движение. Также почти не почувствовал и боли. Почувствовал тепло крови, текущей по предплечью, ладони и пальцах. Услышал ее журчание в тазу.
— Да-да, я знаю, — покивал головой Божичко. — Время сейчас неблагоприятное для кровопускания. Зима, молодой месяц, солнце в знаке Водолея, к тому же пятница, день Венеры. В такие дни эта процедура сильно ослабляет. Но это и хорошо. Для меня как раз важно немножечко тебя ослабить, Рейневан. Убавить слегка твою энергию, которую ты направляешь совсем не в несоответствующее русло. Чувствуешь? Уже слабеешь. И становится холодно. Дух жаждет, а тело как бы немножечко обмякает, да? Не дергайся, не борись со мной. Ничего тебе не будет, ты для нас слишком ценный, чтобы я подвергал опасности твое здоровье и без надобности умножал твои страдания. Не бойся, потом перевяжу тебе руку. Перевязку, поверь мне, я делаю лучше, чем брею.
Рейневан стучал зубами от пробирающего его холода.
Помещение бани танцевало перед его глазами. Монотонный голос Божичко доносился будто бы откуда-то издалека.
— Да, да, Рейневан. Собственно, так оно и есть. Каждая акция вызывает реакцию, любое событие имеет следствие, а каждое следствие является причиной дальнейших следствий. В Домреми, допустим, в Шампани, девочка по имени Жанна, слышала чьи-то голоса. Какие это будет иметь последствия? Каковы будут отдаленные последствия, вызванные ядром из французской бомбарды, которое осенью прошлого года под Орлеаном обезобразило лицо графа Солсбери? То, что после того, как Солсбери скончался в мучениях, командование армией, осаждающей Орлеан, принял граф Саффолк? Какое влияние на судьбы мира будут иметь стихи, которые уже в качестве нового познаньского епископа напишет Станислав Челэк? Или такой факт, что Сигизмунд Корыбут, которого хлопотами польского короля Ягеллы освободили из замка Вальдштайн, не вернется в Литву, но останется в Чехии? Или то, что Ягелло и римский король Сигизмунд Люксембургский вскоре приедут в Луцк на Волыни на совещание относительно судьбы Восточной Европы? Какое значение для истории имеет факт, что ни Ягеллу, ни Витольда невозможно отравить, поскольку регулярное употребление магической воды из тайных жмудских источников эффективно защищает их от отравы? Или, чтоб не далеко искать, то, что ты, Рейневан из Белявы, склонишь Сироток Яна Краловца вернуться в Чехию? Каждому хотелось бы знать, как те или иные события повлияют на историю, на судьбы мира, но никто не знает. Мне тоже хотелось бы и я тоже не знаю. Но поверь, я отчаянно стараюсь. Рейневан? Эй? Ты слышишь меня?
Рейневан не слышал. Он тонул.
В кошмарах.
Сонные кошмары в последнее время не были проблемой для Эленчи Штетенкрон, а если и были, то небольшой и не очень проблематичной. После полного рабочего дня возле больных в олавском приюте Святого Сверада Эленча была, как правило, слишком измученной, чтобы видеть сны.
Пробуждаясь и срываясь с кровати ante lucem, до зари, она вместе с Доротою Фабер и другими волонтерками бежала на кухню, приготовить кушанье, которое надо было скоро разнести больным. Потом была молитва в больничной часовне, потом хлопоты с больными, потом снова кухня, потом стирка, снова больничная палата, молитва, больничная палата, мытье полов, кухня, палата, кухня, стирка, молитва. В итоге сразу после вечернего Ave Эленча падала на постель и засыпала как убитая, судорожно сжав ладони на покрывале в пугливом предчувствии спешного пробуждения. Неудивительно, что такой образ жизни надежно лишил ее сновидений. Кошмары, которые когда-то были для Эленчи проблемой, перестали таковой быть.
Тем более удивляло, что они вернулись. С середины рождественского поста Эленче снова начали сниться кровь, убийства и пожары. И Рейневан. Рейнмар из Белявы. Рейневан приснился Эленче Штетенкрон несколько раз в таких кошмарных обстоятельствах, что она начала включать его в вечернюю молитву. «Храните его также, как и меня», — повторяла она в глубине души, склонив голову перед небольшим алтарем, перед Пиетой и святым Сверадом. «Ему, так же как и мне, добавь силы, пошли утешение, — повторяла она, глядя на резное лицо Скорбящей. «Как меня, так и его охрани посреди ночи, будь ему опорой и защитой, будь стражем неусыпным. И дай мне хоть раз еще его увидеть», — добавляла она в самой глубине своей души так тихо и скрытно, чтобы ни Покровительница, ни святой не вменили ей слишком мирских мыслей.
Шестнадцатого января 1429 года, воскресенье перед святым Антонием, было для госпиталя таким же рабочим днем, как и будничные, поскольку работы неожиданно стало больше. Чешские гуситы, о которых много говорилось весь декабрь, подошли к Олаве в день Трех Царей, а на следующий день вошли в город. Обошлось, несмотря на мрачные и паникерские прогнозы некоторых, без штурма, боя и кровопролития. Людвиг, князь Олавы и Немчи, повел себя точно так же, как и год тому — принял с гуситами совместное соглашение. Обоюдовыгодное. Гуситы пообещали не жечь и не грабить княжьи поместья, взамен за что князь выделил раненым, больным и покалеченным чехам пристанище в обоих олавских госпиталях. А госпитали тут же наполнились пациентами. Не хватало нар и подстилок. Матрацы и соломенные тюфяки клали на пол. Была куча работы, усиливалась нервозность, быстро передающаяся всем, даже спокойным обычно монахам премонстрантам, даже спокойной обычно Дороте Фабер. Росла нервозность. Беспокойство. Усталость. И набирал силу парализующий страх перед чумой.
Гомон, который ее разбудил, Эленча сначала приняла за сонный бред. Со стоном дернула ворсистое покрывало, поворачивая голову на влажной от слюны подушке. «Снова этот сон, снова мне снится Бардо, — подумала она, качаясь на грани между сном и явью. — Захват и резня в Барде четыре года тому. Тревожно бьют колокола, трубят рога, слышно ржание коней, грохот, треск, дикий крик нападающих, вой убиваемых. Огонь, отражающийся в пленках окон, сверкающей мозаикой играющий на потолке…»
Она вскочила, села. Колокола били тревогу. Разносился крик. Отблеск пожара подсвечивал окна. «Это не сон, — подумала Эленча, — это не сон. Это происходит взаправду».
Она толкнула ставни. В комнату вместе с холодом ворвался угарный смрад. Невдалеке на рынке стоял визг сотен горлянок, сотни факелов сливались в мерцающую волну света. Со стороны Вроцлавских ворот были слышны выстрелы. Несколько соседних домов уже были объяты пламенем, зарево выползало на небо над Новым Замком. Факелы приближались. Земля, казалось, ходила ходуном.
— Что происходит? — спросила дрожащим голосом одна из волонтерок. — Горит?
Дом вдруг затрясся, разнесся треск и грохот проломленных ворот, дикий рёв, пальба. Бряцание оружия. Волонтерки и монашки начали кричать. «Только не это, — подумала Эленча. — Чтобы не так, как тогда в Барде. Не кричать, не пищать, не съеживаться в углу между колоннами. Не писать от страха, как тогда. Бежать. Спасать жизнь. Боже, где же пани Дорота?»
Снова треск проломленных дверей. Топот ног. Бряцание железа. Визг.
— Смерть еретикам! Бей, кто в Бога верует! Бей!
Притаившись в сенях в углу, Эленча видела, как военные и вооруженный сброд врывается в приют, видела выпученные глаза, вспотевшие и раскрасневшиеся лица, оскал взбесившихся убийц. Через мгновение она зажала ладонями уши, чтобы не слышать ужасающий вой убиваемых раненых. Зажмурилась, чтобы не видеть кровь, которая лилась по ступеням.
— Бить их! Резать! Резать!
Толпа с топотом пробежала прямо мимо нее, отдавая смрадом пота и перегара. Пронзительно кричали монашки в спальне. Эленча бросилась к двери, ведущей в прачечную. Из госпиталя продолжали доноситься душераздирающие вопли убиваемых. И дикое рычание убивающих. Послышался шум сапог, темноту прачечной осветили факелы.
— Монашечка! Сестричка!
— Курва гуситская! Бери ее, мужики!
Ее схватили, повалили на пол, дергающуюся впихнули между лоханками, придушили, набрасывая на голову тяжелое мокрое покрывало. Она кричала, задыхаясь от их смрада и запаха щелочи. Слышала гогот, когда на ней разрывали и задирали платье. Когда всовывали колени между ее ляжками.
— Эй! Что тут творится? Прекратить! Сейчас же, немедленно!
Ее отпустили, она сорвала покрывало с головы. В дверях прачечной стоял монах. Доминиканец. В руке — факел, на рясе — полупанцирь, на поясе — меч. Нападающие опустили головы, поворчали.
— Забавляетесь здесь! — рявкнул монах. — А там ваши братья расправляются с врагами веры! Слышите? Там, там сейчас место настоящих христиан! Там ждет дело Божье! Прочь отсюда!
Нападающие вышли, опустив головы, ворча и шаркая подошвами. Доминиканец вставил лучину в держатель и подошел. Эленча дрожащими руками пыталась стянуть вниз платье, задранное выше бедер. Из ее глаз лились слезы, губы дергались от сдерживаемого рыдания. Монах наклонился, подал ей руку, помог встать. Затем сильно ударил кулаком в ухо. Прачечная затанцевала в глазах девушки, пол ушел из-под ног. Она упала опять. Прежде чем она пришла в себя, монах уже придавил ее коленями.
Эленча завизжала, выпрямилась, брыкнулась. Он с размаху дал ей пощечину, схватил за платье на груди, разорвал ткань резким движением.
— Сука еретическая… — прохрипел он. — Уж я тебя навер…
Не закончил. Рейневан предплечьем перегнул ему голову назад и ножом перерезал горло.
Они сбежали по лестнице в морозную ночь, в темноту, подсвеченную красным и все еще звучащую криками в шумом битвы. Эленча поскользнулась на обледенелых ступенях и упала бы, если бы Рейневан не подставил плечо. Она посмотрела вверх, на его лицо, посмотрела сквозь слезы, все еще ошарашенная, все еще не до конца уверенная, что это ей не снится. Ноги подкашивались под ней, не держали. Он заметил это.
— Мы должны бежать, — выдавил он из себя. — Должны…
Он схватил ее поперек, затянул за угол стены, в скрывающий мрак. Как раз вовремя. Переулком пробежал полураздетый и окровавленный мужчина, за ним с воем и ревом гналась толпа.
— Должны бежать, — повторил Рейневан. — Или же спрятаться где-то…
— Я… — Она смогла вдохнуть и превозмочь дрожание губ. — Ты… Спаси… Меня…
— Спасу.
Они вдруг оказались на рынке, возле позорного столба, среди обезумевшей толпы. Эленча посмотрела вверх, прямо в лицо Смерти. Крик ужаса застрял в ее гортани. «Это всего лишь скульптура, — успокаивала она себя, дрожа. — Просто скульптура в тимпане над западным входом в ратушу, скалящийся скелет, размахивающий косой. Просто скульптура…»
Из окон пылающей ратуши стреляли. Грохотало огнестрельное оружие, с шипением летели болты из арбалетов. «Это легкораненые чехи», — вспомнила с ошеломляющей ясностью Эленча. Легкораненых и выздоравливающих разместили в ратуше. Они не дали себя разоружить…
Она неуверенно шагнула, не ведая, куда идет. Рейневан задержал ее, сильно сдавил плечо.
— Стоим здесь, — выдохнул он. — Стоим, не двигаясь. Ускользнем от их внимания… Они как хищники… Реагируют на движение. И на запах страха. Если не будем двигаться, они нас даже не заметят…
Так они и стояли. Без движения. Как изваяния. Среди ада.
Ратуша пала, оборону прорвали, орда захватчиков с ревом ворвалась вовнутрь. Под обреченный вой начали выбрасывать людей из окон, на булыжную мостовую, прямо на ожидающие их дубины и топоры. С десяток извлеченных живых и полуживых остриями пик пригвоздили к стене. Тех, в ком еще теплилась жизнь, добивали, топтали, разрывали на куски. Кровь лилась ручьями, пенилась в водостоках.
От пожаров стало светло, как днем. Горела ратуша, Смерть, высеченная в тимпане, ожила в пляшущих отблесках, скалила зубы, щелкала челюстью, махала косой. Пылали дома восточной стороны рынка, горели мясные лавки за ратушей, горели суконные ряды, огонь пожирал мастерские валлонских ткачей и богатые торговые палатки на улице Марийной. Пламя плясало на фасаде и крыше госпиталя Святого Блажея, огонь прогрызал балки и гребни крыши. Перед госпиталем высилась гора трупов, на которую постоянно добрасывали новые тела. Окровавленные. Искалеченные. Побитые до неузнаваемости. Трупы тащили по рынку на веревках, набрасывая петли на шею либо на какую-то конечность тела. Волокли их к колодцам. Колодцы были уже переполненны. Из них торчали ноги. И руки. Растопыренные, направленные вверх, как бы взывающие о мести за злодеяние.
— Даже… — повторяла Эленча, с трудом шевеля одеревеневшими губами. — Даже если пойду я долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мной[812].
Она продолжала сжимать ладонь Рейневана, чувствовала, как ладонь сжалась в кулак. Посмотрела на его лицо. И быстро отвела взгляд.
Опьяневшая от злобы и убийства толпа плясала, пела, подпрыгивала, потрясая копьями с насаженными на острия головами. Головы пинали по мостовой, перебрасывались ими, как мячом. Складывали, как дары, как жертву перед стоящей на рынке группой всадников. Кони чуяли кровь, храпели, топали, звенели копытами.
— Надо будет тебе отпустить мне грехи мои, епископ, — понуро сказал один из всадников, длинноволосый мужчина в плаще, искрящемся от золотой и серебряной вышивки. — Княжеским словом чести я гарантировал этим чехам безопасность. Обещал убежище. Поклялся…
— Дорогой княже Людвиг, юный мой родственничек. — Конрад, епископ вроцлавский, приподнялся в седле, опираясь на луку. — Отпущу тебе грехи, когда только пожелаешь. И сколько пожелаешь. Хотя в моих глазах ты sine peccato[813], а в глазах Бога, несомненно, тоже. Клятва, данная еретикам, является недействительной, слово, данное вероотступнику, ни к чему не обязывает. Действуем мы тут во славу Божью, ad maiorem Dei gloriam[814]. Эти добрые католики, воины Христовы, выражают там, посмотри, свою любовь к Богу. Ибо она проявляется в ненависти ко всему, что Богу противно и мерзко. Смерть еретика — это слава христианина. Смерть вероотступника угодна Христу. Для самого же еретика потеря тела — это спасение души.
— Только не думай, — добавил он, видя, что его слова не производят на Людвига Олавского должного впечатления, — будто бы я не имею к ним жалости. Имею. И благословляю их в час смерти. Вечный покой даруй им Господи. Et lux perpetua luceat eis[815].
Следующая окровавленная голова подкатилась под ноги коня, на котором сидел князь. Конь шарахнулся, задрал голову, засеменил ногами. Людвиг натянул вожжи.
Чернь выла, ревела, визжала, обыскивала дома, охотясь за всё уменьшающимся количеством уцелевших. Воздух все еще сотрясался от доносившихся с улочек предсмертных криков. Стоял гул от пожара. Несмолкающим стоном бронзы заходились колокола. Скульптура Смерти в тимпане ратуши злорадно смеялась и размахивала косою.
Эленча плакала.
Рейневан закончил свой рассказ. Ян Краловец из Градка, гейтман Сироток, спершись на бомбарду, смотрел на Стшегом, черный и грозный в наступающем сумраке, как затаившийся лесной зверь. Смотрел долго. Потом резко отвернулся.
— Уходим отсюда, — бросил он. — Достаточно. Уходим. Возвращаемся домой.
Утро было туманное, а как для этой поры года, очень даже теплое. Колонна телег, с патрулями и авангардом легкой конницы впереди, с ротами загруженных щитами пехотинцев на флангах, шла на юг, оставляя за собой Стшегом. Трактом на Свидницу. На Рыхбах, Франкенштейн, Бардо, Клодзк. На Гомоле. В Чехию. Домой.
Скрипели под тяжестью груза оси, колеса выдалбливали в тающем снегу глубокие колеи. Щелкали кнуты, ржали кони, порыкивали волы. Ездовые ругались. Над колонной кружили стаи черных птиц.
В Стшегоме били в колокола.
Было двенадцатое февраля 1429 Года Господнего, суббота перед первым воскресеньем поста, sabbato proximo ante dominicam Invocavit.
Гейтман Сироток наблюдал за выступлением с придорожной возвышенности. Порывистый ветер срывал плащ, хлопал знаменами.
Настроение было не из лучших. Простуженный Бразда из Клинштейна кашлял. Матей Салява сплевывал. Завсегда насупленный Пётр Поляк был насуплен еще сильнее. Даже приветливый обычно Ян Колда из Жампаха что-то ворчал себе под нос. Ян Краловец понуро молчал.
— О! Глядите! — Салява показал на замеченного вдруг всадника, который направлялся по заснеженному склону взгорья на север. — Кто это? Не тот ли раненный немчура? Ты так просто отпустил его, брат Ян?
— Отпустил, — неохотно признал Краловец. — Голота. Выкуп не дали бы. Ну, да чтоб его черти взяли.
— Даст Бог, возьмут, — харкнул Пётр Поляк. — Он ранен. Сам, без помощи, до Вроцлава не дотянет. Сдохнет где-то в сугробе.
— Не будет ни сам, ни без помощи, — возразил Ян Колда, показывая на другого ездока. — Ха! Да это же Рейневан на своем иноходце! Ты и ему позволил уехать, брат?
— Позволил. Он что, несвободен, что ли? Мы поговорили. Он сомневался, сомневался, я видел, что гложет его что-то. Наконец он сказал мне, что, мол, во Вроцлав должен вернуться. И всё.
— Ну и пусть его там Господь Бог возьмет под свою опеку, — резюмировал Бразда и кашлянул. — Поехали, братья.
— Поехали.
Съехав с возвышенности, они коротким галопом догнали колонну и выдвинулись в ее главу.
— Интересно, — сказал Бразда едущему рядом Яну Колде, удерживая коня идти рысью. — Интересно, что же там в мире слышно…
— А ты, — обернулся Колда, — куда опять навострился? Мир, мир. Что тебе до этого мира?
— Ничего, — признал Бразда. — Это я так. Из любопытства.
Утро было туманное, и как на месяц февраль — достаточно теплое. Всю ночь намечалась оттепель, на рассвете снег таял, отпечатки подкованных копыт и выдавленные колесами телег колеи моментально заполнялись черной водой. Оси и валки в телегах скрипели, кони храпели, возницы сонно матерились. Насчитывающая около трехсот повозок колонна двигалась медленно. Над колонной носился тяжелый, удушающий запах соленой сельди.
Сэр Джон Фастольф сонно покачивался в седле.
Из дремоты его вырвал возбужденный голос Томаса Блекбурна, рыцаря из Кента.
— Что там?
— Де Лэйси возвращается!
Реджинальд де Лэйси, командир передовой охраны, остановил перед ними коня так резко, что им пришлось даже зажмуриться от брызнувшего болота. На покрытом светлым юношеским пушком лице солдатика вырисовывался перепуг. Смешанный с волнением.
— Французы, сэр Джон! — завопил он, удерживая своего коня. — Перед нами! На восток и на запад от нас! В засаде! Тьма тьмущая!
«Конец нам, — подумал сэр Джон Фастольф. — Конец мне. Пропал я. А так было близко, так было близко. Едва не удалось. Удалось бы нам, если б не…»
«Удалось бы, — подумал Томас Блекбурн. — Удалось бы нам, если бы ты, Джон Фастольф, гадкий пропойца, не лакал до протери сознания в каждом придорожном трактире. Если бы ты, бесстыдный кобель, не блядовал в каждом местном борделе. Если бы не это, лягушатники не проведали бы о нас, давно уж были бы среди своих. А теперь мы пропали…»
— Сколько… — Сэр Джон Фастольф отхаркиванием прочистил горло. — Сколько их? И кто? Ты видел знамёна?
— Их… — замялся Реджинальд де Лэйси, устыдившись, что сбежал, не присмотревшись как следует к французским флагам. — Их где-то тысячи две… С Орлеана, поэтому это, возможно, Бастард[816]… Или Ла Ир…
Блекбурн выругался. Сэр Джон украдкой вздохнул. Взглянул на свое собственное войско. На сто всадников в броне. Сто пехотинцев. Четыреста уэльских лучников. Возницы и обозные. И триста телег. Триста вонючих телег, наполненных вонючими бочками вонючей соленой сельди, закупленными в Париже и предназначенными как постный провиант для осаждающей Орлеан восьмитысячной армии графа Суффолка.
«Селедка, — обреченно подумал сэр Джон. — Распрощаюсь с жизнью из-за селедки. Умру в куче селедки. Из селедки будет у меня гроб, из селедки будет надгробие. My God![817] Весь Лондон лопнет от смеха».
Триста телег сельди. Триста телег. Телег.
— Распрячь коней! — заревел по-бычьи сэр Джон Фастольф, стоя в стременах. — Выставить телеги в четырехугольник! Связать вместе дышла и колеса. Всем раздать луки!
«Свихнулся, — подумал Томас Блекбурн. — Или не протрезвел еще». Однако побежал выполнять приказы.
«Сейчас мы убедимся, сколько в том правды, — думал сэр Джон, глядя на оживление своего войска и формирование заграждения из телег. — В том, что рассказывали о богемцах, о гуситах, которые то ли из Восточной Европы, то ли из Малой Азии… Об их триумфах, о сокрушительных ударах, нанесенных саксонцам и баварцам… Об их знаменитом предводителе, по имени… God damn[818]… Жижка?»
Было двенадцатое февраля 1429 Года Господнего, суббота перед первым воскресеньем поста. Засияло солнце, разогнав низко осевшую мглу. Сельдь, казалось, начала вонять еще сильнее. С востока, со стороны городка Руврэ, слышался нарастающий топот копыт.
— Луки в руки! — заорал, выхватывая меч, Томас Блекбурн. — They’re coming![819]
Ни Блекбурн, ни сэр Джон Фастольф понятия не имели, что живы еще совсем случайно, что уцелели благодаря счастливому стечению обстоятельств. Что если бы не эти обстоятельства, не видать бы им рассвета. Граф Жан Дюнуа, Бастард Орлеанский, узнал об обозе сельди еще несколько дней тому. Его полторы тысячи кавалерии из Орлеана, а также Ла Ир, Сэнтрай и шотландец Джон Стюарт, ожидали в засаде под Руврэ, чтобы сразу на рассвете атаковать английскую колонну и разгромить ее. Однако, хотя его очень отговаривали, Дюнуа построил свой план на графе Клермоне, стоявшем обозом под Руврэ. Граф Клермон был статным молодцем, красивым, как девушка. И окружал себя всегда другими красивыми юношами. О войне понятия не имел. Но он был кузеном Карла VII, и с ним приходилось считаться.
Отрок Клермон, как звал его Ла Ир, ясное дело, подвел по всем статьям. Упустил момент, утратил неожиданность. Не приказал атаковать, ибо был занят. Завтракал. После завтрака его пудрили и делали прическу. Во время причесывания граф улыбался одному из своих юных дружков, слал ему поцелуи, махал ресницами. Гонцов от Дюнуа граф проигнорировал. А об англичанах забыл. У него были дела и планы поважнее.
В замешательстве и без командования, когда стало ясно, что момент упущен, что англичан уже не удастся застать врасплох, когда Дюнуа извергал ругательства, когда Ла Ир и Сэнтрай бездействовали, разводя руками и зря ожидая приказаний, Джон Стюарт не выдержал. Вместе с шотландскими рыцарями на свой страх и риск он пошел в атаку на английские телеги. За ним пошла в бой часть утративших терпение французов.
— Целься! — крикнул Диккон Уилби, командир лучников, видя мчащийся на них панцирный клин. — Целься! Remember Agicourt![820]
Лучники, крякнув, натянули длинные луки. Заскрипели натянутые тетивы. Сэр Джон Фастольф снял шлем, его огненно-рыжая шевелюра засияла как боевой флажок.
— Сейчас! — Он заревел, как тур. — Fuck them good, lads! Fuck the buggers![821]
Хватило трех залпов, три ливня стрел, чтобы шотландцы разбежались. До телег добрели немногие, затем лишь, чтобы найти свою смерть. Прокололи их копья и гизармы, порубали алебарды и локаберские топоры. Крик убиваемых возносился в зимнее небо.
Де Лэйси и Блекбурн, хотя слышали о гуситах мало, а об их боевой тактике еще меньше, сходу поняли, что следует делать. Во главе своих ста тяжеловооруженных они выбрались из-за телег, чтобы начать контратаку и погоню. Наступая на пятки шотландцам, рубали их так, что аж эхо шло по равнине. Уэльсцы на телегах триумфально орали, поносили беглецов и показывали им два поднятых пальца[822].
Сельдь воняла.
«Благодарю Тебя, Господи, — поднял очи горе сэр Джон Фастольф. — Благодарю вас, телеги. Слава вам, мужественные азиаты богемцы, слава тебе военачальник Жижка, хотя имя твое языческое, твой военный талант велик. I’ll be damned[823], слава и мне, сэру Джону Фальстофу. Жалко, что Бардольф и Пистоль не могли это видеть, наблюдать день моей исторической виктории. Ха, эта битва, которая произошла под Руврэ в субботу перед первым воскресеньем поста Anno Domini 1429, прославится навеки как Битва за селедку. А обо мне…
Обо мне будут писать пьесы для театра».
Отец Фелициан, в миру когда-то Ганис Гвиздек, прозванный Вошкой, а ныне алтарист в двух вроцлавских храмах, бывал в валлонском поселении при церкви Святого Маврикия достаточно регулярно, где-то раз в месяц, обычно по вторникам. Причин было несколько. Во-первых, валлоны были известны своим занятием зловещей черной магией, и крутясь поблизости их мест обитания, можно было подвергнуться ее действию. Для людей чужих, особенно приходящих без приглашения или неприязненно настроенных, vicus sancti Mauritii[824] был опасен, наглецы должны были принимать во внимание последствия — включая исчезновение без следа. Поэтому чужаки, в том числе агенты и шпионы, не шлялись по валлонскому поселению и не шпионили здесь. И это собственно отца Фелициана очень устраивало.
Две остальные причины визитов двойного алтариста к валлонам также были связаны с магией. А также между собой. Отец Фелициан страдал геморроем. Недомогание проявлялось не только в кровяном стуле и невыносимом жжении в заднице, но также и в значительной потере мужских сил. Валлоны, а точнее, валлонские проститутки из публичного дома под названием «Красная мельница», знали магические средства от недуга отца Фелициана. Окуренный магическим валлонским кадилом, попотчеванный клистиром из валлонских магических бальзамов и магическими валлонскими припарками, отец Фелициан, говоря просто и не мудрствуя, достигал твердости, кое-как позволяющей совокупление. Распутницам из городских борделей такая забота даже в голову не приходила, они гнали духовное лицо прочь, насмехаясь и не обращая внимания на его боли и обеспокоенность. Вот и ходил отец Фелициан за город. К валлонкам.
Серьезным препятствием для походов ко Святому Маврикию был факт, что надо было выйти за городскую стену, к тому же тайно, то есть в потемках после ignitegium[825]. У отца Фелициана были способы тайно выйти и воротиться. Проблему составляло расстояние в три стае[826], которую надо было преодолеть. Среди распоясавшихся ночью в предместье воришек случались и такие, которых не смущала недобрая слава валлонов и слухи об их грозных чарах. С учетом этого, на свои регулярные вылазки на «Красную мельницу» отец Фелициан надевал кольчугу, цеплял на ремень меч и брал набитое ружье, а уже идя, нежно ласкал и прикрывал полою тлеющий фитиль, при этом громко молился по-латыни, которой, заметьте, не знал. То, что с ним ни разу не случилась никакая неприятность, отец Фелициан приписывал как раз молитве. И был прав. Самые отважные разбойники, которые не боялись ни закона, ни Бога, брали ноги в руки при виде приближающейся уродины в капюшоне, побрякивающей железяками, излучающей из-под плаща дьявольское свечение, у ко всему этому бормочущей какие-то непонятные ужасы.
В этот раз, покинув «Мельницу» и валлонский vikus, около полуночи отец Фелициан брел вдоль плетней, бормоча литанию и время от времени поддувая фитиль, чтобы не погас. Было полнолуние, луга все еще белели от снега, таким образом, светло было настолько, что можно было идти быстро без опасения влететь в какую-то рытвину или упасть в клоаку, что с отцом Фелицианом случилось осенью прошлого года. Уменьшался также риск нарваться на грабителей или разбойников, которые в такие светлые ночи обычно прерывали свой промысел. Так что отец Фелициан вышагивал все быстрее и смелее, и вместо того, чтобы молиться, начал напевать какую-то достаточно светскую песенку.
Громкий лай собак возвестил о близости мельниц и мельничных усадеб над Олавой, а это означало, что от ведущего прямо в город моста его отделяет всего лишь сто шагов. Он прошел плотину вдоль мельничных и рыбных прудов. Чуть сбавил ход, поскольку среди сараев и сеновалов сделалось темнее. Но искрящуюся в лунном сиянии реку он уже видел. Вздохнул с облегчением. Но, видимо, рано.
Зашелестел хворост, в темноте под сеновалом замаячила тень, не понятно на что похожая. Сердце отца Фелициана поднялось вверх и стало комом в горле. Несмотря на это, алтарист схватил ружье под мышку и приложил тлеющий фитиль. Однако темнота и недостаток сноровки привели к тому, что он приложил его к своему большому пальцу.
Он завыл, как волк, запрыгал, как заяц, опустил оружие. Взяться за меч не смог. Получил чем-то по голове и рухнул в сугроб. Когда его вязали и волочили по снегу, он был ошеломлен и весь обмяк, но вполне в сознании. Сомлел он чуть позже. От страха.
У Рейневана не было никаких причин, чтобы в последнее время жаловаться на избыток фарта и счастливых случаев. Во всяком случае, с этой точки зрения судьба его не баловала. Как раз наоборот. С декабря прошлого года у Рейневана бывало определенно больше причин для огорчений и печали, чем для веселья и восторженной радости.
Оттого он с большей радостью приветствовал перемены. Начало все хорошо получаться. Счастье вдруг решило ему способствовать, события стали выстраиваться в весьма симпатичную последовательность. Вспыхнула вполне обоснованная надежда, перспектива стала вполне лучезарной, а будущее, как его, так и Ютты, вырисовывалось в более живых и приятных для глаза красках. Угнетающе голые и уродливые деревья на вроцлавском тракте, казалось, покрыла свеженькая зелень листвы, понурая и заснеженная пустошь подвроцлавских лугов и пойм украсило, казалось, разнообразие пахнущих цветов, а карканье долбящих груды земли ворон превратилось в сладкое пение птиц. Короче, могло показаться, что пришла весна.
Первой ласточкой этой ошеломляющей перемены стал Вилкош Линденау, раненный вроцлавский армигер, не без труда доставленный в родные края. Трудность, естественно, состояла в пробитом боку. Рана, хоть и перевязанная, кровоточила, армигер пылал от горячки и трясся в лихорадке, не удержался бы в седле, если бы не помощь Рейневана. Если б не лекарства и заклинания, с помощью которых Рейневан останавливал воспаление и боролся с заражением, у Вилкоша Линденау были бы небольшие шансы, чтобы увидеть городские стены и возвышающиеся над ними, вонзающиеся в серое февральское небо медные купола башен Святой Эльжбеты, Марии Магдалины, Войцеха и других церквей. Мало имел бы он шансов порадоваться близости Свидницких ворот, ведущих в город. И вздохнуть с облегчением.
— Вот мы и дома, — вздохнул с облегчением Вилкош Линденау. — И это все благодаря тебе, Рейневан. Если б не ты…
— Да не о чем говорить.
— Есть о чем, — сухо возразил армигер. — Без тебя я бы не доехал. Я в долгу перед тобой…
Он осекся, глядя на церковь Тела Господня, откуда как раз отозвался малый колокол.
— За что тебя прокляли, за то прокляли, — сказал он. — Пускай тебе Бог грехи прощает. Но я жив благодаря тебе, и что в долгу пред тобой, так в долгу. И долг отплачу. Видишь ли, я тебя слегка обманул. Тебя и твоих гуситов. Знай они правду, они так бы просто меня не отпустили, дорого бы мне свобода стоила. Линденау — это родовое имя, я ношу его на честь рода и отца. Но отец умер, когда я был еще маленьким ребенком, а мать вскоре повторно вышла замуж. Так что единственный отец, которого я действительно имел и имею, это господин Варфоломей Эйзенрейх. Тебе это что-то говорит?
Рейневан кивнул головой, фамилия одного из самых богатых вроцлавских патрициев действительно говорила много. Вилкош Линденау наклонился в седле и сплюнул кровью на снег.
— Преступнику, гуситу и врагу я бы это не сказал и не предложил, — продолжил он, вытерев губы. — Но ведь ты не как враг направляешься во Вроцлав. Тебя ведь, думаю, потребности более личные сюда привели. Следовательно, рассчитаться могу. В дом не возьму и приюта не дам, поелику наложено проклятие на тебя… Но помочь способен.
— В действительности…
— Чтобы во Вроцлаве что-то начать, — не дал ему закончить армигер, — надо иметь деньги. Без денег ты здесь никто. А когда деньги имеются, можно уладить любое дело, пусть самое трудное. Управишься с Божьей помощью и со своей проблемой, брат. Потому что у тебя будут деньги. Я дам тебе их. Не обижайся, что расплачиваюсь воистину, как Эйзенрейх. По купечески. Иначе не могу, потому что…
— Знаю. — Рейневан слегка улыбнулся. — Потому что я проклят.
Второй проблеск счастья выпал Рейневану вскоре после полудня. Он не вьехал в город вместе с Линденау, небезосновательно побаиваясь, что выходящие на опасный юг Свидницкие ворота находятся под пристальным наблюдением стражи и других городских служб. Едучи берегом Олавы, он добрался до Миколайских ворот, там смешался с сельскими жителями, тащившимися в город с разнообразным предназначенным для продажи товаром и инвентарем, преимущественно живым. В воротах проблем не было, большинство стражников скучало и ленилось, немногие активные обращали всю свою активность на то, чтобы выцыганить взятку в виде курицы, гуся или куска грудинки. Вскоре после того, как в церкви Святого Миколая зазвонили на сексту, Рейневан уже оставил позади Щепин и шагал, ведя коня за узду, в сторону предместья, смешавшись с толпами других путников, движущихся в ту сторону.
А как только миновал Колбасную, счастье широко улыбнулось ему. Во весь рот.
— Рейневан? Ты ли это?
Опознавшим его оказался юноша в черном плаще и фетровой шапке такого же цвета. Плечистый и румяный, как сельский парень, и с широкой улыбкой сельского парня. Под мышками у него было два больших свертка.
— Ахиллес… — Рейневан поборол вызванный неожиданным окриком спазм в горле. — Ахиллес Чибулька!
— Рейневан! — Похожий на сельского парня юноша осмотрелся, улыбка вдруг исчезла с его румяного лица. — Рейневан из Белявы. Во Вроцлаве, в двух шагах от Рынка. Кто бы подумал… Давай не будем стоять здесь, зараза, у всех на виду. Пойдем ко мне в аптеку. Это недалеко. Держи, поможешь мне нести… Осторожно!
— Что это там?
— Банки. С мазями.
Аптека действительно была недалеко, находилась тут же на Колбасной около Соляной площади. Висящая над входом вывеска представляла собой что-то, напоминающее клыкастую морковь, однако вымалеванная ниже надпись «Мандрагора» выводила из заблуждения. Вывеска в целом была не слишком импозантной, помещение небольшое и скорее всего не часто посещаемое. Во времена, когда они с Чибулькой поддерживали частые и оживленные отношения, у того не было ни вывески, ни помещения. Работал он у господина Захарии Фойгта, собственника именитой аптеки «Под золотым яблоком». А теперь явно доработался до собственного дела.
— Прокляли тебя, — заявил Ахиллес Чибулька, расставляя банки на аптекарской стойке. — Наложили анафему. В соборе. В Старозапустное воскресенье[827]. Недели три тому.
Знакомство Рейневана с Ахилессом Чибулькой началось в 1429 году, вскоре после того, как Рейневан вернулся из Праги, прервав учебу после дефенестрации[828] и вспышки революции. В то время Чибулька был ассистентом «Под золотым яблоком», причем ассистентом специализированным. Он был унгентарием, то есть спецом в приготовлении мазей. Почти все, что Рейневан знал о мазях, он научился у Чибульки. Мази втирал как отец, так и дед Ахиллеса, причем оба втирали в Свиднице, а сам Ахиллес был вроцлавцом в первом поколении. Сам себя он привык представлять как «родовой силезец чистой крови», и делал это так гордо, что кто-нибудь мог бы подумать, что одетые в шкуры прародители Чибулек обживали пещеры под Силезией задолго до того, как в эти края пришла цивилизация. Гордость собственными корнями вместе с тем сопровождалась временами непереносимым презрением к другим нациям, которые Чибулька характеризовал как «пришлые», прежде всего, к немцам. Рейневана часто возмущали взгляды Чибульки, однако сегодня он понял, что шовинизм аптекаря может быть ему на руку.
— Прокляли тебя гадостные немцы, — повторил со злостью Ахиллес Чибулька. Ты, наверное, слыхал об этом? Ха, не мог не слышать. Шуму было на весь Вроцлав. Если бы тебя в городе узнали…
— Не было бы хорошо, если бы меня узнали.
— Ой, не было бы. Но ты не расстраивайся, Рейневан, я тебя скрою.
— Дашь убежище проклятому?
— Я не признаю немецкие анафемы! — завелся Ахиллес. — Мы, то есть силезские phisici и pharmaceutici, должны держаться вместе, потому что принадлежим к одному силезскому цеху и одному братству. Один за всех и все за одного! И все contra Theutonikos, против немцев. Так я себе поклялся после того, как эти свиньи до смерти замучили господина Фойгта.
— Господин Фойгт мерт?
— Замучили его, суки. За колдовство и поклонение дьяволу. Чушь несусветная! Ну, штудировал его милость Захария немного «Picatrix», немного «Necronomicon», «Grand Grimoire» и «Arbatl», почитывал немного Пьетро ди Абано, Чекко д’Асколи и Михаила Шотландца… Но колдовство? Что он в нем понимал? Даже я в эти игры лучше играю. Вот!
Ахиллес Чибулька ловко зажонглировал тремя банками, подбросил их, выпрямил руки, покрутил ладонями и пальцами. Банки начали самостоятельно кружить и вертеться, все быстрее и быстрее выписывая в воздухе круги и эллипсы. Аптекарь движением ладони приостановил их, после чего все три аккуратненько посадил на прилавок.
— Вот! — повторил он. — Магия! Левитация, гравитация. Ты сам, Рейневан, левитируешь, я ведь видел когда-то, как ты перед панночками выделывался. Каждый второй знает какие либо чары и заклинания, носит амулет или пьет эликсир. Стоит за это людей пытать, жечь на огне? Не стоит. Так что плевать мне на все их проклятия. Убежище я тебе дам. Тут, над аптекой, комнатка есть, там поживешь. Только по городу не лазь, а то узнают, беда будет.
— Так получается, — пробурчал Рейневан, — что я должен побывать в нескольких местах.
— Не советую.
— Я должен. У тебя талисмана часом нет, Ахиллес?
— Есть несколько. Тебе какой надо?
— Панталеон.
— Ах, вот оно что! — Унгентарий стукнул себя по лбу. — Конечно же! Это выход. Я сам такого не имею, но знаю, где достать. Недешевая это вещь… Деньги есть?
— Должны быть.
— Не сегодня, так завтра? — догадался Ахиллес Чибулька. — Лады, возьму за свои, отдашь позже. Будет у тебя свой Панталеон. А сейчас пойдем «Под голову мавра», поедим чего-нибудь, выпьем. Расскажешь о своих приключениях. Столько слухов было, что просто горю от любопытства…
Вот так, прежде чем закончился день, счастливчик Рейневан имел во Вроцлаве все шансы получить деньги и укрытие — две вещи, без которых не может обойтись ни один заговорщик. Имел также друга и сообщника. Потому что, хотя рассказ о своих приключениях Рейневан сильно сократил и подверг строгой цензуре, Ахиллес Чибулька был под таким впечатлением, что как только все выслушал, тут же заявил о долгосрочной помощи и соучастии во всем, что Рейневан задумал и планирует.
Что касается самого Рейневана, то он сильно рассчитывал на то, что светлая полоса не закончится. Уж очень она ему была нужна. Он должен установить контакт с каноником Отто Беессом. Это было связано с риском. За Отто Беессом могли следить. Его дом мог быть под наблюдением.
«Вся надежда, — думал счастливчик Рейневан, благостно и счастливо засыпая в комнатке над аптекой, на скрипучей кровати, под отдающей плесенью периной. — Вся надежда на удачу, которая мне в последнее время способствует.
И на Панталеон».
Когда Рейневан повесил себе на шею амулет и активировал его, Ахиллес Чибулька вытаращил глаза, открыл рот и отошел на шаг назад.
— Господи Иисусе, — вздохнул он. — Тьфу-тьфу. Что эта зараза делает из человека… Хорошо, что ты себя не видишь.
Амулет Панталеон, местная особенность, местный продукт вроцлавской магии, был придуман и создан с одной только целью: скрывать личность носящего. Делать так, чтобы на носящего не обращали внимания. Чтобы его не видели и не замечали, чтобы взгляд посторонних скользил по нему, не фиксируя не только его вида, но и присутствия. Название амулета происходило от Панталеона из Корбели, одного из прелатов епископа Нанкера. Прелат Панталеон славился тем, что на вид был настолько, как слизняк, обычным, настолько, как мышь, серым и так противно никаким, что мало кто, включая и самого епископа, замечал его и обращал на него внимание.
— Похоже, — заметил унгентарий, — что нехорошо носить это слишком долго. И слишком часто…
— Знаю. Буду пользоваться в меру и носить с перерывами. Пойдем.
Был четверг, базарный день, на Соляной площади царили толкотня, сумятица и неразбериха. Не свободней было и на Рынке, где кроме того кому-то на эшафоте делали что-то, очень интересующее публику. Рейневан и Чибулька не узнали что и кому делали, поскольку прошли суконными рядами, потом через Куриный базар добрались к вымощенной деревянными бревнами Швейной.
В окне каноника Отто Беесса не было желтой занавески. Рейневан тут же опустил голову и ускорил шаг.
— Новый дом и контора компании Фуггеров, — бросил через плечо следующему за ним Чибульке. — Ты знаешь, где это?
— Все знают. На Новом Рынке.
— Пойдем. Не оборачивайся!
Панталеон действовал отлично. Прежде чем дежурный в конторе клерк вообще обратил на него внимание, Рейневан должен был повысить голос и грохнуть кулаком по стойке. Прежде чем появился вызванный клерком служащий компании Фуггеров, Рейневану пришлось подождать. И немножко понервничать. Но ждать стоило. А нервничать — нет.
Служащий компании Фуггеров фигурой и лицом был больше похож на священника, чем на чиновника и купца.
— Всенепременно, всенепременно, — улыбался он доброжелательно, выслушав, по какому делу пришел клиент. — Его преподобие Отто Беесс изволил перед отъездом положить в нашей фирме некоторый… депозит. Адресованный вельможному господину Рейнмару фон Хагенау. Ваша милость, как понимаю, собственно и является тем самым господином Рейнмаром?
— Именно.
— А не похож господин, — еще доброжелательнее улыбнулся служащий, поправляя вышитые золотой нитью манжеты бархатного приталенного вамса, одежды более подходящей священнику, чем купцу. — Не похож господин. Каноник Беесс, инструктируя нас, не забыл детально описать Рейнмара фон Хагенау. Вы, мил сударь, этому описанию никак не соответствуете. Так что позвольте…
Служащий спокойно полез за пазуху и достал подвешенную на ремешке прозрачную голубоватую пластинку. Приложив ее к глазу, осмотрел Рейневана с головы до ног. Рейневан вздохнул. Мог бы и догадаться. На каждое волшебство было антиволшебство, на каждый амулет — контрамулет. На Панталеон была Визиовера. Периапт Истинного Видения.
— Все ясно, — сказал служащий, пряча Периапт обратно за пазуху. — Прошу за мной.
В комнате, куда они вошли, стену напротив пылающего камина занимала большая карта. Карта Силезии, Чехии и Лужиц. Рейневану хватило одного взгляда, чтобы сориентироваться, что представляют собой начерченные линии, стрелки и круги вокруг городов. Красными кружочками обозначены были, в частности, Свидница и Стшегом, а направленная на юг линия совпадала с маршрутом возвращающихся в Чехию Сироток Краловца. Бросались в глаза также линии, соединяющие Чехию с Лужицами: с Житавою, Будзишином, Згожельцем. И еще одна, жирная, закрученная, заканчивающаяся стрелообразно огромная линия, глубоко вонзающаяся в долину Лабы, Саксонию, Тюрингию и Франконию.
Служащего компании Фуггеров явно забавляла заинтересованность Рейневана.
— Яна Краловца и его Сироток, — сказал он, подойдя, — вчера, шестнадцатого дня февраля месяца с триумфом встречали в Градце-Кралове. После семидесяти трех дней грабежей и пожаров рейд победоносно закончен, поэтому эту линию можно будет с карты стереть. Что касается других кривых… Многое зависит от итогов съезда в Луцке на Волыни. От того, как поведет себя Витольд. От дипломатического дара Андреа ди Палатио, папского посланника. От того, будут ли в Пожоне переговоры между Зигмунтом Люксембургским и Прокопом Голым… А как вы считаете? Будем стирать с карты красные линии и стрелки? Или же будем чертить новые? Каково ваше мнение-с, господин Рейнмар из Белявы?
Рейневан посмотрел ему в глаза. Служащий улыбнулся. Единственное, что у него было от купца, это собственно улыбка. Располагающая. Рождающая доверие. Подталкивающая доверить дело и деньги. И поделиться секретами. Но у Рейневана не было желания делиться. Это служащий Фуггеров сразу же понял.
— Понимаю. — Он небрежно развел ладонь и дорогие кольца на пальцах. — Есть вещи, о которых не говорится… Пока. Тогда перейдем к делу.
Он открыл секретер.
— Каноник Отто Беесс, — сказал он, поднимая взгляд, — изволил перед своим отъездом удостоить нас своим доверием. Небезосновательно. Он знал, что у Фуггеров равным образом в безопасности и депозит, и секрет. Ничто не в состоянии заставить нашу компанию разгласить доверенный нам секрет. А это депозиты. Письмо Отто Беесса запечатано, печать не повреждена. Тут же депонированные Отто Беессом сто гульденов. И еще сто, которые я вам должен выплатить согласно вчерашнему распоряжению господина Варфоломея Эйзенрейха… Изволите-с пересчитать?
— Доверяю.
— Правильно, если позволите заметить. А если позволите дать совет, просил бы не брать всю сумму сразу.
— За совет спасибо. Беру все. Сейчас и немедленно. Я не намерен сюда возвращаться. Так что прощевайте. Потому что больше не увидимся.
Служащий Фуггеров улыбнулся:
— Кто знает, господин Рейнмар из Белявы? Кто знает?
Доверие Отто Беесса компании Фуггеров было отнюдь не безграничным, ибо письмо каноника было защищено не только печатями. Содержание было отредактировано так искусно, что постороннему лицу много бы не сказало. Не было в письме ничего, что могло бы служить доказательством либо другим способом использовано во вред отправителю. Или получателю. Даже Рейневану, как-никак хорошо знавшему каноника, пришлось немного попотеть над кодом.
— Ахиллес! Может, ты знаешь, — спросил он, не поднимая голову, — во Вроцлаве корчму или постоялый двор, в названии которых есть рыба?
— Во Вроцлаве, — Ахиллес Чибулька оторвался от пересчета сложенных в столбики монет, — есть сто корчм. Рыба, говоришь? Подумаем… Есть корчма «Под щукою» на Монетной, есть «Синий карп» в Новом Городе… Эту не рекомендую. Еда неважная, по морде получить можно на удивление легко… Ну, есть также «Золотая рыбка»… За Одрою, на Олбине…
— Неподалеку от лепрозория и церкви Одиннадцати тысяч дев, — расшифровывал всё еще склоненный над письмом Рейневан. — Locus virginis, ага! Все ясно. «Золотая рыбка», говоришь? Я должен туда пойти, Ахиллес. Причем сегодня же. После вечерней.
— Олбин после вечерней? Решительно не советую.
— И все-таки мне придется.
— Нам придется. — Унгентарий потянулся так, что захрустели суставы в локтях. — Нам обоим. Идя в одиночку, можешь туда вообще не дойти. Вернемся ли мы оттуда целыми, это другое дело. Но пойдем в двойке.
— Однако сначала, — он бросил взгляд на столбики монет на столе, — надо обезопасить капитал. Щедро тебе капнуло, щедро, чтоб я так жил. Если вычесть долг за амулет, твое имущество составляет сто девяносто три золотых рейнских. Ты кого-то похитил, или как? Потому что очень смахивает на выкуп.
Слабый свет зажженного фонаря выявил, что нападающих трое. На головах они имели мешки с выжженными отверстиями. Один, настоящий великан, ростом в семь стоп[829], не меньше, второй тоже был высокий, но худой, с длинными, как у обезьяны руками. Третий скрывался в темноте.
Задыхаясь от кляпа, отец Фелициан не питал никаких иллюзий. Шпионил он и доносил на многих людей, множество людей имело причины, чтобы напасть на него, похитить и отомстить. Ужасно, по-садистски, пропорционально причиненному в результате доносов вреду. Отец Фелициан отдавал себе отчет, что похитители сейчас начнут делать с ним разные ужасные вещи. Стоящий на обочине овин для молотьбы снопов, куда его затащили, превосходно подходил для этих целей.
У алтариста не было ни иллюзий, ни надежды. И никакого иного выхода, кроме как пойти на полный сумасшедший риск. Несмотря на связанные руки, он сорвался, как пружина, наклонил голову и, как бык, ринулся в сторону ворот.
Ясное дело, шансов у него не было. Один из похитителей железной рукой схватил его за ворот. Второй со всей силы заехал по крестцу. Чем-то твердым как железо. Удар был настолько силен, что отцу Фелициану отбило дыхание и отняло ноги, причем мгновенно и так неожиданно, что через секунду ему казалось, что он летит, поднимается в воздух. Он упал на глиняный пол, обмякший, как мешок с паклей.
Свет фонаря приближался. Оцепеневший алтарист сквозь слезы увидел третьего из нападающих. Тот не маскировался. Его лицо было обычным и никаким. Очень никаким.
В руке он держал длинную и толстую кожаную плеть. Плеть была явно тяжелая. И позванивала металлом. Отец Фелициан услышал звяканье, когда нападающий приблизил плеть к его лицу.
— То, чем ты минуту тому получил, — голос нападающего показался ему знакомым, — это двадцать золотых рейнских флоринов. Можешь получить этими деньгами еще пару раз. А можешь получить их в свою собственность. Выбирать тебе.
Рейневан знал «Золотую рыбку» с того времени, когда был на практике в лепрозории Одиннадцати тысяч дев. Почему находившаяся вблизи познаньского большака корчма была именно так названа, оставалось тайной владельца, точнее владельцев, потому что корчма, которая традициями восходила ко временам Генрика Пробуса, поменяла их много. Во всяком случае, рыбку, золотую или какую-либо другую, напрасно было бы искать на вывеске или в интерьере. Вывеской корчма не обладала вообще, главным же элементом интерьера было огромное чучело медведя. Медведь стоял в корчме, сколько помнили самые старшие завсегдатаи, с течением времени все больше уступая моли. Моль также стала причиной разгадки одной тайны: из-под поеденного ею меха в конце концов показались грубые швы, обнаруживая, что медведь является изделием искусственным, ловко сложенным из нескольких меньших медведей и других более-менее случайных элементов. Завсегдатаев этот факт, однако, не взволновал и не мешал им.
В этот вечер в «Золотой рыбке» также мало кто обращал внимание на медведя. Все внимание плотно забивших зал гостей было обращено на пиво и водку, а также, невзирая на пост, на жирное мясо. Последнее, печеное на углях, заполняло помещение приятным ароматом и непроглядным дымом.
— Я ищу… — Рейневан сдержал кашель, вытер слезящиеся глаза. — Я ищу человека по имени Гемпель. Грабис Гемпель. Знаю, что часто здесь бывает. А сегодня?
— Разве, — корчмарь посмотрел на него сквозь дым, — я сторож брату моему? Ищите, да обрящите.
Рейневан уже было намерился также угостить корчмаря какой-нибудь библейской сентенцией, но Ахиллес Чибулька покашливанием подсказал ему другое решение. Он вынул из мошны и показал трактирщику золотой флорин. Трактирщик уже больше Библию не цитировал. Движением головы он указал в угол заведения. За столом, поверхность которого заполняли бутыли и кувшины, сидели три достаточно легко одетые, скорее раздетые, девицы. И четверо мужчин.
Подойти они не успели. Рейневан почувствовал, как что-то припирает его к стойке. Что-то большое. И вонючее. Как чучело этого заведения. Он с трудом обернулся.
— Новые люди, — промолвил, ужасно разя луком и плохо переваренным мясом, большой и косматый тип в вылезшей наполовину из штанов рубашке. — Новые люди здесь платят вступительное. Обычай такой. Потруси-ка кошельком, барин. И выставь нам, а то мы помираем от жажды.
Дружки косматого, в количестве трех человек, захохотали. Один брюхом пхнул Ахиллеса Чибульку. Этот для разнообразия вонял по-постному. Рыбой.
— Хозяин, — махнул Рейневан. — Пиво для этих господ. По бокалу.
— По бокалу? — прохрипел ему в лицо косматый. — По бокалу? Одранского рыбака обижаешь? Трудящего человека? Бочонок ставь, падло ты! Ты червяк! Ты мандавошка городская!
— Отойди, добрый человек, — слегка сожмурил глаза Рейневан. — Уйди. Оставь нас в покое.
— А то что?
— Не вводи во искушение.
— Что-о-о-о?
— Я дал обет не бить людей во время поста.
Прошло какое-то время, пока до косматого дошло, пока он зарычал и размахнулся кулаком для удара. Рейневан был проворнее. Он схватил со стойки кувшин и разбил его о физиономию косматого, заливая его пивом и кровью. В то же мгновение, используя размах, он заехал другому верзиле ногой в промежность. Чибулька расквасил третьему нос предусмотрительно взятым в дорогу кастетом, четвертому забил кулак под ребра и повалил на колени. Косматый пытался встать, но Рейневан дал ему в лоб уцелевшей ручкой кувшина, а видя, что этого мало, добавил так, что в кулаке у него остались только крупицы глины и эмали. Он прижался спиной к стойке, вытащил стилет.
— Спрячь нож! — заорал трактирщик, подбегая с прислужниками. — Нож спрячь, обормот! И вон отсюда. Чтобы я вас здесь больше не видел, сволочи! Негодяи! Авантюристы! Ноги вашей чтобы здесь не было! Вон, говорю!
— Это они начали…
— Это постоянные посетители! А вы чужие! Приблуды. Убирайтесь отсюда! Raus! Raus[830], говорю!
Их выпихнули, обзывая и толкая палками, в сени. А из сеней во двор.
Посетителям было развлечение, слезы выступали от потехи, тонко хихикали дамочки. Чучело медведя наблюдало за происходящимодним стеклянным глазом. Второй ему кто-то выдолбал.
Они не отошли далеко, только за угол конюшни. Услышав за собой тихие шаги, оба, как пружины повернулись. Рейневан со стилетом в руке.
— Спокойно, — поднял руку мужчина, которого они видели внутри, возле стола в углу, среди бутылей и девок. — Спокойно, без глупостей. Я Грабис Гемпель.
— По прозвищу Аллердингс?
— Allerdings[831]. В самом деле. — Мужчина выпрямился. Был высокий и худой, с длинными обезьяньими руками. — А вы по поручению каноника, как я догадываюсь. Но каноник говорил об одном. Кто из вас тот один?
— Я.
Аллердингс посмотрел на Рейневана, изучая.
— Ты очень неумно поступил, — сказал он, — приходя сюда и расспрашивая. Еще более глупой была эта авантюра. Сюда часто заглядывают сыщики, могли бы тебя запомнить. Хотя, по правде, физиономия у тебя… Такую трудно запомнить. Без обид.
— Без обид.
— Я возвращаюсь внутрь. — Аллердингс подвигал худыми плечами. — Кто-нибудь мог видеть, как я за вами выхожу, а меня запомнить легче. Увидимся завтра. На Милицкой, в винном погребке «Звон грешника». На терцию. А сейчас — с Богом. Убирайтесь отсюда.
Они встретились. Девятнадцатого февраля, в субботу перед воскресеньем Reminiscere[832]. На улице Милицкой, в погребке «Звон грешника», который в основном посещали подмастерья литейных заводов, сейчас, в пору терции, скорее пустом. С самого начала уклончиво объяснить, о чем речь, Аллердингс ему не позволил.
— Я знаю в подробностях, — прервал он, прежде чем Рейневан начал развивать суть дела, — что к чему. Подробности дал мне наш общий знакомый, каноник Беесс, до недавнего времени препозит в кафедральном капитуле. Делал он это, сознаюсь, с большой неохотой, решив сохранить себя и свои тайны. Однако он знал, что без этого я не смог бы подготовить акцию.
— Значит, ты в курсе, — понял Рейневан. — А акцию подготовил. Тогда перейдем к деталям. Время торопит.
— Что торопливо, — холодно прервал Аллердингс, — то дьяволово, как говорят поляки. Перед деталями стоит обмозговать более общую проблему. Которая может иметь на детали влияние. Причем принципиальное.
— И что это за проблема?
— Проблема в том, имеет ли запланированная акция вообще смысл.
Рейневан какое-то время молчал, забавляясь бокалом.
— Имеет ли акция смысл, — повторил наконец. — Как ты предлагаешь это установить? Будем голосовать?
— Рейневан, — не опустил взгляд Аллердингс. — Ты — гусит. Ты — предатель. В этом городе ты — ненавидимый враг, находишься в самом центре вражьего стана. Вызываешь отвращение как еретик, отступник от веры, на которого всего лишь четыре недели тому под звон колоколов в этом городе наложили анафему. Ты ловчий зверь, ягненок среди стаи волков, все за тобой следят и охотятся. Ибо тот, кто убьет тебя, получит славу, уважение, престиж, отпущение грехов, благодарность властей, денежное вознаграждение и успех с прекрасным полом. И в конце концов тебя затравят, парень. Не поможет тебе магия, которой ты маскируешься, на магию есть методы, если внимательно всмотреться, видно из-под камуфляжа твою настоящую морду. Узнав на улице, тебя разорвут в акте самосуда. Или возьмут живьем и вздернут на эшафоте. Так оно будет, и каждый последующий день пребывания во Вроцлаве неумолимо этот момент приближает. А ты, вместо того, чтобы брать ноги в руки, хочешь предпринимать какие-то сумасшедшие действия. Скажи мне, положа руку на сердце, это имеет смысл?
— Имеет.
— Понимаю. — Теперь пришла очередь помолчать немного Аллердингсу. — Все ясно. Для спасения попавшей в беду девушки идем на любой риск. На любое сумасшествие. Даже на такое, которое ничего не даст.
— Не даст?
— Следя за личностью, ставшей нашей целью, я ее немного исследовал. Ее характер. И скажу тебе, что думаю: ничего ты не получишь. Этот тип или тебя предаст и выдаст, или обманет и подставит, пошлет на поиски этой твоей Ютты куда-то за воображаемые горы.
— Наше дело, — не опустил взгляд Рейневан, — устроить так, чтобы он боялся так поступить.
— Это выполнимо, — улыбнулся Аллердингс, впервые с момента начала разговора. — Ладно, что я должен был тебе сказать, я сказал, сейчас и правда время перейти к деталям. Не тратя времени. Опираясь на неоценимые указания каноника Беесса, я узнал то, что надо. Знаю где, знаю когда, знаю как. Знаю также, что не обойтись нам без помощи. Нам впрямь нужен третий. Причем не твой аптекарь, поскольку то, за что мы беремся, — дело не для аптекарей. С минуты на минуту появится здесь некий Ясё Кминек. Ты сам говорил: надо устроить так, чтобы наш клиент боялся. А Ясё Кминек — это выдающийся специалист. Истинный виртуоз в выбивании зубов.
— Так зачем, — поднял брови Рейневан, — было всё это предварительное красноречие? Коль ты знал, что я и так не отступлюсь? Иначе не ангажировал бы никаких виртуозов.
— Поговорить я считал своим долгом. А предвидеть я умею.
Ясё Кминек оказался огромным, семи с гаком стоп ростом детиной, настоящим великаном. Великан поздоровался, выпил пива, рыгнул. Что есть сил он старался произвести впечатление полного простака. Выдавала, однако, его манера говорить. И интеллигентный огонек в его глазах, когда он слушал.
— Будем работать около Святого Маврикия, — подытожил он. — Речь идет о валлоне? Не очень охотно ссорюсь с чародеями.
— Не поссоришься.
— Работа мокрая?
— Скорее нет. Самое большое — надо будет кое-кого побить.
— Тяжело? С продолжительными последствиями?
— Не исключено.
— Ясно. Моя ставка — четверть гривны серебром. Или эквивалент в произвольной валюте. Годится?
— Годится.
— Когда работа? Я — человек трудящий.
— Мы знаем. Еще ты — виртуоз.
— Я работаю в пекарне, — выразительно подчеркнул Ясё Кминек. — Мне придется на это время взять отгул. Потому и спрашиваю: когда?
— Через три дня, — сказал Аллердингс. — Во вторник. Будет полнолуние. Наш клиент предпочитает вторники и светлые ночи.
Прислоненный спиною к столбу отец Фелициан вздыхал, охал и стонал. Ощущение ног постепенно возвращалось к нему, одеревенение заменяла нарастающая боль. Боль настолько острая, что мешала сосредоточиться. Он с трудом связывал и понимал, что ему говорят. Стоящий над ним нападающий, у которого лицо было до отвращения обычным, в связи с этим был вынужден повторять. Было видно, что его это злит.
— Инквизиция, — сипел он — посадила в заключение и тайно содержит девушку. Панну Ютту Апольдовну. Ты должен узнать, где ее содержат.
— Добрый господин, — захныкал отец Фелициан. — Как же с этим справиться? Я же червь ничтожный… Ничего не значу… А что у епископа служу? Да кто я у епископа? Слуга, бедный холоп… А то, о чем вы речь ведете, господа, не епископа это дело, но самой Святой Курии… Куда мне до Курии, куда до их дел тайных. Что я о том знать могу?
— Знать можешь, — прошипел нападающий, — столько, сколько подслушаешь, подсмотришь и вынюхаешь. А то, что ты мастер в этой специальности, ни для кого не секрет. Мало кто может сравниться с тобой в подслушивании, подглядывании и вынюхивании.
— Да кто я такой? Я слуга… Я никто! Вы меня с кем-то перепутали…
— Не перепутали. Ты Ганес Гвиздек, прозванный Вошкой. Ныне отец Фелициан, ставший благодаря епископу алтаристом в двух церквях сразу, в Святой Эльжбеты и Святого Михаила. В награду за шпионство и доносы. Правда, отец исповедник? Ты доносил канонику Беессу, потом доносил на Беесса. Теперь доносишь на Тильмана, на Лихтенберга, на других. Епископ обещает тебе за доносы дальнейшую карьеру, повышение в иерархии, дальнейшие лакомые пребенды. Как думаешь, сдержит епископ обещания? Когда узнает о тебе правду? То, что ты трахаешься с валлонками, причем в пост, епископ, пожалуй, тебе простит. Но что он сделает, когда узнает, что на него, епископа, ты тоже доносишь, с не меньшим усердием? Инквизитору Гжегожу Гейнче?
Отец Фелициан громко сглотнул слюну. Долго ничего не говорил.
— То, что вы хотите знать, — пробормотал он наконец, — это тайное дело Инквизиции. Касающееся ереси. Большая тайна…
— Большие тайны, — нападающий явно терял терпение, — тоже можно разнюхать. — А чем больше тайна, тем больше награда. Посмотри, здесь двенадцать рейнских. Даю тебе их, они твои, когда отпущу тебя, можешь их себе взять. Без всяких обязательств. Однако, если добудешь информацию, если она меня удовлетворит, получишь еще пять раз столько же. Сто флоринов, Гвиздек. Это в пять раз больше, чем пребенды, которые ты имеешь ежегодно с обоих твоих алтарей. Так что подумай, покалькулируй. Может, все-таки стоит поднатужиться.
Отец Фелициан сглотнул слюну во второй раз, а глаза его по-лисьи сверкнули. Нападающий с обычной внешностью наклонился над ним, посветил в лицо фонарем.
— Но знай, — процедил он, — что если бы ты меня предал… Если бы ты меня выдал, если бы меня схватили… Если бы со мной что-то недоброе случилось, если б я заболел, отравился кушаньем, удавился бы костью, утонул в миске либо попал под телегу… Тогда, исповедник, можешь быть уверенным, надежные доказательства попадут к людям, которым ты навредил. Которым все еще пытаешься вредить. Среди них, в частности, к Яну Снешхевичу, епископскому викарию. Викарий — человек рьяный, ты об этом хорошо знаешь. Если узнает кое-что… Выловят тебя из Одры, Гвиздек. Не пройдет и трех дней, как выловят твой распухший труп на Сокольницком пруду. Ты ведь это понимаешь, правда?
Отец Фелициан понимал. Он сжался и торопливо покивал головой.
— Чтоб раздобыть информацию, имеешь десять дней. Это крайний срок.
— Я постараюсь… Если удастся…
— Лучше, чтобы удалось. Для тебя лучше. Ясно? А сейчас свободен, можешь идти. Ага, Гвиздек…
— Да, господин?
— Не шляйся по ночам. Я рассчитываю на тебя, жаль было бы, если бы тебе где-то тут перерезали горло.
В окне дома Отто Беесса на Швейной по-прежнему не было желтой занавески. Впрочем, Рейневан не надеялся ее там увидеть. Не за этим он сюда пришел. Просто Швейная была у них на пути.
— Ты знаешь, куда уехал каноник? К себе, в Рогов?
— Allerdings, — подвердил Аллердингс. — Не исключаю, что надолго. Во Вроцлаве создалась неприятная для него атмосфера.
— Отчасти из-за меня.
— Может это заденет твою гордость, — Аллердингс посмотрел на него через плечо, — но я скажу тебе: слишком себе льстишь. Если ты и был предлогом, то одним из множества. И не самым важным. Епископ Конрад уже давно косо смотрел на каноника Отто, все искал оказии, чтобы насолить ему. Наконец, представь себе, порылся в генеалогии и признал каноника поляком. Никакой это на Беесс, объявил он, но Бес. Самый обыкновенный в мире польский Бес. А польским Бесам не место во Вроцлавском епископстве. Размечтался польский Бес о прелатуре в соборе? Так пускай себе валит в Кнежин или Краков, там тоже есть кафедральные соборы.
— Соборы, если быть точным, в Польше есть еще в Познани, Влоцлавеке, Плоцке, и Львове. А Бесы, тоже для точности, не являются поляками. Их род происходит из Хорватии.
— Хорватия, Польша, Чехия, Сербия или какая-нибудь другая Молдавия, — надул губы Аллердингс, — то для епископа один пес, один Бес и один черт. Все это славянские нации. Враги. Плохо к нам, истинным немцам, настроенные.
— Ха-ха, очень смешно. Но так оно и есть. А знаешь в чем парадокс?
— Не знаю.
— А в том, что, вредя канонику, епископ вредит сам себе. Отто Беесс во Вроцлавском капитуле был практически один, кто постоянно поддерживал епископа в вопросе неограниченной власти папы; остальные прелаты и каноники всё более открыто заявляют о совещательности. Епископ своими интригами лишается сторонников, это может для него плохо кончиться. Собор в Базеле всё ближе. Много изменений может этот собор принести… Ты меня слышишь? Что ты там делаешь?
— Сапог чищу. В дерьмо наступил.
С весны 1428 года Вроцлав был островом в море войны, оазисом в пустыне военного разрушения. Хоть и огражденная от мира руслами Олавы и Одры, хоть и оберегаемая мощными стенами, силезская метрополия была далека от того, чтобы купаться в благостной роскоши безопасности и уверенности в завтрашнем дне. Вроцлав слишком хорошо помнил прошлую весну. Память была живой и настолько реальной, почти ощущаемой на ощупь. Жило в ней зарево пылающего Бжега, Ричина, Собутки, Гнехович, Сьроды и удаленных почти на две мили Кантов. Вроцлав помнил начало мая, когда с городских стен смотрел на армию Прокопа Голого глазами, слезящимися от дыма сжигаемых Жерников и Мухобора. И не прошло еще шесть недель, как с юга шли вниз по Одре Сиротки, как все колокола метрополии в ужасе объявляли об их подходе к Олаве на расстояние не более одного дня пути.
Вроцлав был островом в океане войны, оазисом в пустыне пепла и пожарищ. Земли на юг от Вроцлава стали необитаемым пепелищем. За стенами Вроцлава, которые в мирное время давали приют пятнадцати тысячам человек, сейчас искало убежище почти еще столько же. Вроцлав сжимался, существовал в тесноте. В атмосфере неуверенности и опасности. В ауре парализуещего страха. И повсеместного доносительства.
Виноваты были все: епископ, прелаты, Инквизиция, городская власть, рыцари, купцы. Все. Те, кому безопасность города была по-настоящему нужна. Те, которые видели гуситсткого шпиона за каждым углом и с ужасом вспоминали прошлый год: открытые предательством ворота Франкенштейна и Рихбаха, добытый коварством замок на Сленжи, заговоры в Свиднице, диверсии в Клодзке. Те, которые считали, что облава на шпионов выгонит настоящих и фактических шпионов из укрытий. И те, которые ни в каких шпионов не верили, но которым психоз страха был очень на руку. Все поощряли доносительство, усиливая страх и всеобщий перепуг, приводя к тому, что паника возвращалась рикошетом ненависти и преследований. Ведь предатели, чародеи и гуситы могли прятаться везде, за каждым углом, в каждом закоулке, в любой одежде. Подозревался каждый: соседка, так как не одолжила сито, торговец, так как дал сдачу обрезанным скойцем, столяр, так как говорил всякие гадости о пробоще[833], сам пробощ, так как пил, и швец, так как не пил. На то, чтобы на него донесли, несомненно заслуживал кафедральный учитель, магистр Шильдер, так как на стенах крутился возле бомбарды. Доноса был достоин вне всякого сомнения советник Шеурлейн, так как во время воскресной мессы ужасно пёрднул в костеле. Под подозрением был городской писарь паныч Альбрехт Струбич, так как хоть и болел, но выздоровел. Под подозрением был Ганс Плихта, городской стражник, так как достаточно было посмотреть на его рожу, чтобы стало ясно: пьяница, бабник, взяточник и вообще продажный человек.
Под подозрением был жонглер-веселун, так как устраивал игры и хохмы, подозревался плотник Козубер, так как над этими хохмами смеялся. Подозревалась панна Ядвига Банчувна, так как завивала волосы и носила красные башмачки. Пан Гюнтероде, так как произносил имя всуе. Вызывал подозрение кожевник, так как вонял. И нищий, так как вонял еще сильнее. И еврей. Поскольку был евреем. А все, что плохое, — это ж от евреев.
Доносов и наушничества становилось все больше, конъюнктура подпитывала сама себя, разрастаясь, как снежный ком. Скоро дошло до того, что самыми подозреваемыми становились те, на кого никто не донес. Так что, зная об этом, некоторые доносили сами на себя. И на ближайших родственников.
Было бы странно, если бы в этом море доносов не нашлось хотя бы одного доноса на Рейневана.
Но нашелся. И не один.
Его сцапали на Соляной площади, которую он пересекал, лавируя между лавочками, по дороге на завтрак. Он завтракал «Под головой мавра» ежедневно. Регулярно. Слишком регулярно.
Его сцапали, выкрутили руки, приперли к ларьку. Их было шестеро.
— Рейнмар Беляу, — сказал бесстрастно главарь, потирая плоский и отвратительно обезображенный болезнью нос. — Ты арестован. Не оказывай сопротивления.
Он не оказывал. Потому что не мог. В голове у него мутилось, от неожиданности был как во сне, не слишком понимал в чем речь.
«Ютта, — думал он лихорадочно и беспорядочно. — Ютта. Алтарист Фелициан выследил место заключения Ютты. Но как я свяжусь с алтаристом? Если буду сам в заключении? Или мертвым?»
Вокруг уже собиралась и увеличивалась толпа.
— Ну-ка! — махнул тот, что с обезображенным носом. — Вяжите пташку. Наложите ему путы.
— Наложите, наложите! — Сквозь столпотворение продирался седой верзила в кожаном кафтане и с мечом, в компании с несколькими вооруженными. — А когда наложите, отходите. Потому что он наш. Мы его уже пару дней выслеживаем. Вы поспешили, ну да ладно. Но сейчас выдайте его нам. Наши права выше.
— Как выше? — Нос подбоченился. — В чем выше? Это вам не Тумский остров, это Вроцлав. А во Вроцлаве нет ничего выше городского совета. Во Вроцлаве совет управляет. Я узника по распоряжению господ совета арестовал и доставляю в ратушу. Вы правы, что я поспешил. А вы опоздали. Это ваше упущение, раньше надо было вставать. Кто первый встал, тот первый взял. Так что подите вон, господин фон Гунт. Не препятствуйте службе.
— Во Вроцлаве правит епископ, — парировал Кучера фон Гунт. — Наместник короля Зигмунта, господина твоего, ублюдок, и всего твоего совета. А я здесь представляю особу епископа, так что смотри, ратушный прихлебатель, с кем разговариваешь. Кого вон посылаешь. У меня приказ доставить арестанта в усадьбу епископа…
— А я в ратушу!
— Это дело церковное, — повторил гневно Кучера, — хуя вашей ратуше. А ну-ка расступись!
— Сам расступись!
Кучера фон Гунт прорычал, засопел, положил руку на меч. В это мгновение из все более напирающей и гудящей толпы выскочила, скорее даже выстрелила, мелкая фигура в буром халате. Прежде чем кто-либо сумел отреагировать, фигура с разгона бросилась на Рейневана, вырвала его из объятий прислужников и свалила с ног, прижимая к земле. Ошарашенный Рейневан смотрел прямо в лицо фигуры. С обыкновенного носа и обыкновенных губ текла кровь. И какие-то мерзкие клейкие выделения.
— Я их обплюю, — прошептала ему фигура мягким женским альтом. — А ты беги…
Ратушные служащие и люди фон Гунта стащили женщину с Рейневана, дергая, тормоша и тряся как куклу. Женщина вдруг обвисла у них на руках, закатила глаза. Спазматически раскашлялась, подавилась, захрипела. И неожиданно харкнула, плюнула и сморкнулась. Очень обильно и чрезвычайно широко. Кровь и слизистая клейковина густо испещрила лица и одежду окружающих.
— Пресвятая Мария! — завопил кто-то в толчее. — Это же зараза! Мор! Мор!
Повторять нужды не было. Все знали, что такое mors nigra, Черная Смерть, все знали, как следует бороться с Черной Смертью. Принцип был простой, правило было одно и гласило: fuge, беги. Все — торговцы, прохожие, служащие, военизированный отряд епископа, Нос, фон Гунт — бросились панически бежать, сбивая и топча друг друга. Соляная площадь опустела за одну секунду.
Остался лишь Рейневан. Медик. Склонившись на коленях над зараженной. Он пытался разжать ей губы, облегчить, удалить блокирующие горло слизь и сгустки. «От этого нет никаких заклятий, никаких чар, никакого амулета. Никакая магия не лечит и не предохраняет от заражения лёгочной формой чумы… Ведь это же легочная форма, без сомнения, проявления классические, хотя… У неё нет лихорадки… Холодный лоб… И тело… Груди… Возможно ли это? Что-то здесь не так…»
Женщина с обычным лицом отодвинула его руку.
— Вместо того чтобы меня лапать, — промолвила она спокойно и выразительно, — ты бы бежал, глупышка несчастный. Быстро. Прежде чем они спохватятся, что это был розыгрыш.
Он не заставлял повторять два раза.
Если бы он решился удирать из Вроцлава как был, пешком, в одном тонком кафтане на плечах, ему бы это удалось. В городе переполох и сумятица, побег имел вполне порядочные шансы на успех. Но Рейневану было жаль своего добра и полученного в подарок от Дзержки де Вирсинг гнедого иноходца. Он оказался неспособным к тому, чтобы не моргнув глазом без малейшего сожаления бросить материальные блага. Короче говоря, погубил его материализм. Как и многих до него. Сцапали его в конюшне. Набросились в тот момент, когда он седлал коня. О сопротивлении не могло быть и речи. Было их слишком много, с таким же успехом можно было пытаться победить сторукого Бриарея[834]. В легко предвиденном финале у Рейневана был мешок на голове и путы на руках и ногах. Потом его подняли и словно куль бросили на телегу. И привалили чем-то мягким и тяжелым, наверное, тряпьем.
Щелкнул кнут, скрипнули оси, воз подскочил и покатился по вымощенной булыжником улице. Приваленный кучей тряпья Рейневан ругался, неистовствуя в бессильной ярости.
Телега, на которой его везли, подпрыгивала и шаталась на выбоинах, треща при этом так, будто вот-вот готова развалиться. Рейневан, воспринимающий придавившую его кучу тряпья и колючей рогожи как пытку и вовсю костерящий своих похитителей, очень быстро изменил мнение. Будучи обездвиженным, он не бился о борта бешено мчащего экипажа, хотя чувствовал и слышал грохот других предметов, возможно, бочек и лестниц, которые беспорядочно летали внутри, то и дело перекачиваясь через него. Езда, однако, была такая лихая, что даже запеленатый в кокон Рейневан пощелкивал зубами, когда телега подскакивала на буераках и колдобинах.
Сколько длилась эта дикая гонка оценить было трудно. В любом случае долго.
Его вытащили из-под тряпок, не церемонясь, бросили с воза на землю. Или скорее в болото, потому что одежда мгновенно начала промокать. Почти в то же мгновение его также бесцеремонно подняли, рывком сорвали с головы мешок. От толчка он ударился спиной о колесо.
Они были в овраге, на склонах еще белел снег. Однако в воздухе уже пахло весной.
— Невредим? — спросил кто-то. — Цел?
— Да видно же, что цел. Ведь на собственных ногах стоит. Давайте грошики, как договаривались.
Люди, которые его окружали, были разными. С первого взгляда их можно было разделить на две группы, даже две категории. Одних сразу можно было квалифицировать как городских преступников и потрошителей карманов, повес из банд и шаек, которые сильно терроризировали вроцлавскую окраину. Именно они, вне всякого сомнения, схватили его в конюшне и вывезли из города на телеге. С тем, чтобы сейчас передать его другим. Тоже бандитам, но как бы другого класса. Наемникам.
На дальнейший анализ не хватило времени. Его схватили, усадили на коня, привязали запястья к луке седла, дополнительно связав плечи дважды протянутой под мышками веревкой. Концы веревки взяли два всадника, один справа, второй слева. Другие плотно их окружили. Кони фыркали и топали. Кто-то толкнул его в спину чем-то твердым.
— Трогаем, — услышал он. — Только без глупостей. А то получишь по морде.
Голос показался ему знакомым.
Они обходили города и селения дугой, однако не настолько широкой, чтобы Рейневан не смог сориентироваться на местности. Он знал ее настолько хорошо, что узнал колокольню церкви Святого Флориана в епископском Вьянзове. То есть везли его ниским трактом прямо на юг. Не похоже, чтобы Ниса была целью поездки, относительно дальнейшего маршрута возможностей было предостаточно: из Нисы выходило в разных направлениях пять дорог, не считая той, по которой они ехали.
— Куда вы меня везете?
— Закрой рот.
За Нисой остановились, чтобы переночевать. А Рейневан узнал знакомого.
— Пашко? Пашко Рымбаба?
Наемник, который принес ему хлеб и воду, замер. Наклонился. Сгреб светлые волосы со лба и глаз. И открыл рот.
— Клянусь честью, — вздохнул он. — Рейнмар? Это ты? Ха! То-то мне твоя рожа показалась знакомой… Но ты изменился, изменился… Узнать трудно…
— В чьих я руках? Куда вы меня везете?
— Говорить запрещено. — Пашко Рымбаба выпрямился, его голос стал жестче. — Так что не спрашивай. Как есть, так есть.
— Вижу, — Рейневан откусил хлеб, — как есть. Когда-то ты был рыцарем, а сейчас кажешься мне кнехтом[835]. Которому приказывают и запрещают. И даже знаю, почему такая перемена. Я еще удивляюсь, что ты остался в Силезии. Говорили, что убежали все: Вейрах, Виттрам, Тресков, вся твоя старая comitiva. Что уносили вы ноги за тридевять земель. Потому что горела у вас под ногами земля силезская.
— Ну да… — Пашко всматривался в темноту, наспокойно бросил взгляд в сторону костра, возле которого другие наемники всё свое внимание посвятили исключительно бутылке. — Ну да, вроде бы горела. Разбежалась компания… Я тоже было намылился прочь бежать… Но тут, видишь ли, случилась оказия служить у господина Унгерата. Господин Унгерат — богатей, никого из своих в обиду не даст, ничего не страшно. Вот я и остался. Что — плохо мне в Силезии, что ли?
— Что этот богатей хочет от меня. Что я ему сделал?
— Говорить запрещено.
— Только одна вещь, — понизил голос Рейневан. — Одно слово. Одно имя. Я должен знать, кто меня во Вроцлаве выдал. Не обо мне ведь речь, в конце концов. Ты помнишь ту панну, Пашко? Похищенную на Бодаке как Биберштайновна? Ту, с которой я тогда убежал? Люблю я ее, всем сердцем люблю. А от информации, которую я прошу, зависит ее судьба. Ее жизнь. Кто меня предал, Пашко?
— Запрещено говорить. А даже если б и нет, то я этого и так не знаю.
— Но знает тот, кто вами командует. Я прав?
— Конечно же! — надулся Рымбаба. — Господин Эбервин фон Кранц голову не для красоты носит. Ему положено знать.
— Расспроси его, Пашко. Выведай…
— Нет. Запретили.
— Пашко!.. Не подоспел ли я к тебе с помощью, тогда, под Лютомией? Уже тебя гемайны[836] взяли на штыки, помнишь? Закололи бы тебя, как зверя, если бы не я и Самсон. За тобой долг. Рыцарь ты или нет. Не пристало рыцарю о таких долгах забывать.
Пашко Рымбаба думал долго. И так интенсивно, что аж вспотел. Наконец просветлел, вытер брови.
— Спас ты меня тогда, — согласился он, выпрямляясь. — Но потом на Бодаке коварно дал мне пинка в бок. А эта твоя любимая девушка дала мне по яйцам и спустила с лестницы. У меня после этого еще долго голова болела. Так что мы квиты. Ничего я тебе не должен.
— Пашко…
— Покушал? Ну, давай руки. Я опять связать тебя должен.
— Ты не мог бы чуть посвободней?
— Нет. Запрещено.
Дальше в дорогу вышли на рассвете, во мгле, в которой Рейневан утратил ориентацию. Ему казалось, что они едут в направлении Прудника, глубчицким трактом, но уверенности не было.
На опушке голой рощи их ждало трое всадников. И добротный закрытый фургон, запряженный четверкой лохматых коней. Предназначение фургона было более чем очевидно, поэтому Рейневан вовсе не удивился, когда его туда впихнули, а дверцу заперли. Эта перемена его даже некоторым образом порадовала. Он оставался узником, но по крайней мере руки ему развязали.
Застучали копыта, фургон дернулся, тронулся с грохотанием и скрипом осей. Внутри света было столько, сколько пропускали маленькие зарешеченные окошка, то есть немного. Однако достаточно, чтобы заметить лежащего на досках человека, накрытого то ли попоной, то ли плащом.
— Слава Иисусу, брат, — заговорил Рейневан. — Ты кто?
Лежащий не отвечал. Бессознательный стон, который он выдал, нельзя было считать ответом. Рейневан потянул носом, понюхал. Приблизился, пощупал лоб. Горячий, как печка. Чувствуя, как ему самому наоборот делается холодно от страха, он стянул с лежащего попону, просунул руку под мокрую от пота одежду, надавил на живот, ощупал шею, подмышки и пах. В бледном свете Рейневан высматривал следы крови, гноя, сыпи. Больной позволял все, лежа без движения и постанывая.
— На твое счастье и на мое счастье, — пробормотал наконец Рейневан, усаживаясь, — это не чума. И не оспа. Кажется.
— Adsumus…
— Что? — Рейеневан аж подпрыгнул. — Что ты сказал?
— Adsumus… — пробормотал больной. — Adsumus peccati quidem immanitate detenti… Sed in nomine tuo specialiter congregate…[837]
«Это только молитва, — убеждал сам себя Рейневан. — Исключительно случайное совпадение…»
Он наклонился. От больного шел жар горячки и резкий запах пота. Рейневан положил ему руки на виски и начал медленно проговаривать целительные заклинания и заговоры.
— Veni ad nos — застонал пациент. — Et esto nobiscum et dignare illabi cordibus nostris… Adsumus… Adsumus…[838]
Рейневан бормотал заклинания. Больной со свистом выдохнул.
— Ex lux perpetua, — сказал он вполне выразительно, — luceat eis.
Фургон тарахтел и скрипел. Больной бредил, его лихорадило.
Рейневана разбудил грохот засова и скрип открываемой дверцы, привел в чувство холодный свежий воздух, вместе со светом ворвавшийся внутрь. Он зажмурился. В фургон впихнули очередных пассажиров. Троих. Первый, плечистый усач в рыцарском вамсе, рефлекторно шарахнулся при виде лежащего больного.
— Не надо бояться, — успокоил Рейневан. — Это не заразное. Горячка, ничего больше.
— Влезать внутрь! — поторопил один из наемников. — Живо, живо! Может, помочь?
Дверцы фургона захлопнулись, внутри снова воцарилась тьма. Однако света хватило, чтобы Рейневан удостоверился в том, что знает по крайней мере двоих из тройки новых заключенных, плечом к плечу усаженных напротив. Он уже видел их лица.
— Раз уж породнила нас лихая година, — опередил осторожным и полным колебания голосом усач, — то давайте познакомимся. Я — Ян Куропатва из Ланьцухова, miles polonus[839]…
— Герба Шренява, — решился закончить по-польски Рейневан, — если не ошибаюсь. Мы встречались в Праге…
— А чтоб меня! — Подозрительно нахмуренное и озлобленное лицо поляка просветлело. — Рейневан, эскулап пражский! Сразу мне ваша милость знакомой показалась… Вот влипли мы все, зараза…
— Adsumus… — застонал громко больной, качая головой. — Adsum…
— Коль уж о заразе речь, — отозвался с тревогой в голосе второй из поляков, показывая на лежащего. — Он, часом…
— Достопочтенный Рейневан — доктор, — объяснил Куропатва. — В болезнях разбирается. Коль говорит, что это не заразное, то надобно ему верить, Якуб. Извольте, пан Рейневан: вот это добрый шляхтич Якуб Надобный из Рогова. А вот там…
— Мы знакомы, — прервал третий мужчина с сильно очерченной, слегка будто кривой челюстью. — Клеменс Кохловский из Велюни, помните? Имели удовольствие. В Тошеке это было, осенью прошлого года. О делах рассуждали.
Рейневан подтвердил, но только кивком головы. Он не был уверен в том, как глубоко можно вдаваться в подробности и можно ли вдаваться вообще. Новые пассажиры были, конечно же, временными сотоварищами по несчастью, но это вовсе не означало, что они должны были знать специфику и детали проворачиваемых через Кохловского дел. Которые состояли в продаже гуситам коней, оружия, пороха и пуль.
— Нас всех троих схватили вместе, в один день, — развеял его сомнения Ян Куропатва. — На краковском тракте, между Бельском и Скочовом. Мы шли цугом, везли… Догадываетесь, что везли. Знаете ведь, что этим трактом возится.
Рейневан знал. Все знали. Краковский тракт, проходящий через Чехию и Моравские ворота и соединяющий Польское Королевство с Чешским, был одним из немногих торговых путей, не попавших в блокаду осажденной гуситской Чехии. По этому пути товары из Польши шли в Чехию практически непрерывно и беспрепятственно, происходило это благодаря договору, принятому между моравской каликстинской шляхтой и влиятельными католиками. Моравские гуситы не совершали грабительских нападений на земли католиков, а те, в свою очередь, закрывали глаза на идущие через Цешин обозы и цуги. Договор был неформальным, а равновесие шатким, временами какой-нибудь инцидент ее нарушал. Как было видно.
— Схватили нас, — продолжал miles polonus, — ратиборцы из Пщины, наемная дружина этой волчицы Елены, вдовы князя Яна. Пщина — это ее, то есть собственно Елены, вдовий удел, ведьма проклятая, как удельная княгиня на Пщине сидит и ведет себя все наглее.
— К тому же незаконно, сучка такая, — проворчал сердито Кохловский. — Потому что не на своей земле, а на Цешинской. Это беззаконие!
Рейневан знал, в чем дело. Используемая купцами брешь в блокаде существовала также благодаря умелой политике цешинского князя Болеслава, который защищал свое княжество тем, что с гуситами не ссорился и их грузы не трогал. Совсем другую политику проводили вдова князя Елена, имевшая резиденцию в Пщине, и ее сын, князь ратиборский Миколай. Те не пропустили ни единого случая, чтобы насолить торгующим с гуситами, хотя бы и в чужих владениях.
— Уже немало наших, — продолжал Куропатва, — сгнило в пщинских подвалах или подставило голову под топор. Я думал, когда нас взяли, что нам тоже на эшафоте конец выписан. Уже вверяли душу Богу. Я, пан Якуб и пан Клеменс… Но в темнице торчали мы не больше недели. Повезли нас в Ратибор, выдали тем другим, пес знает, кто они такие… А сейчас посадили в эту будку и везут. Куда, зачем, кто, кому служат, пёс их знает.
— Зачем — это известно, — понуро отозвался Якуб Надобный из Рогова. — На казнь, само собой.
— Фамилия Унгерат, — спросил Рейневан, — что-то вам говорит?
— Нет. А должна?
Рейневан рассказал о своем задержании, о пути, которым проехал в течение трех дней. О том, что эскорт, вероятнее всего, служит Унгерату, богатому вроцлавскому патрицию. Куропатва, Надобный и Кохловский начали напрягать мозги. Без особых результатов. Так и оставались бы в растерянности и неуверенности в своей судьбе, если бы не новый пассажир фургона, которого подселили им в тот же день.
Новый пассажир был молодой, светловолосый, потрепанный, как пугало на огороде. А также веселый и радостный, что просто изумляло, учитывая обстоятельства.
— Разрешите представиться, — засмеялся он, усевшись. — Я Глас из Либочан, настоящий чех, сотник из Табора. Пленник. Временно, ха-ха! Доля военного, хе-хе!
Несколько дней тому, рассказывал Глас из Либочан, настоящий чех, делая время от времени паузы на приступы громкой и беспричинной веселости, господин Гинек Крушина из Лихтенбурга напал на градецкий край. Раньше господин Гинек был верным защитником Чаши, но изменил, перешел на сторону католиков и сейчас угнетает добрых чехов набегами. Рейд на Градецко не закончился для него наилучшим образом, его дружину разбили, рассеяли и вынудили бежать. Но Гласа из Либочан пан Крушина сумел захватить в плен.
— Такова доля военного, ха-ха, — засмеялся добрый чех. — Но солому у пана Крушины в подвале я не грел! Выкупили меня, сюда доставили. А сейчас, как я подслушал, куда-то под Фриштат повезут.
— Зачем под Фриштат? И кто вас выкупил?
— Ха-ха! Дык, собственно, тот, кто и вас. Тот, кто нас везет сейчас.
— Кто именно?
— Гебхарт Унгерат. Сын Каспера Унгерата… Неужто не знали? Да я вижу, что должен вам кое-что прояснить!
Каспер Унгерат, прояснил таборит, это вроцлавский купец, богат просто до непристойности, в своих барских замашках так самонадеян и горделив, что в Гнеговицах под Вроцлавом бург себе купил и в этом бурге как шляхтич себе сидит, уже ему как бы и шляхетство светит, уже и о гербе помышляет, ха-ха. В рамках этих замыслов сыновей своих, Гебхарда и Гильберта, в войске епископа армигерами пристроил. В какой-то пограничной рубке поймали Гильберта табориты из Одр. Быстро узнав, какая золотая наседка попала им в руки, и какие золотые яйца снести может, запросили за пленника ровнехонько пятьсот коп[840] денежек выкупа.
— Вот это сумма, ха-ха, не фунт изюма. Теперь понимаете, в чем дело? Унгерат, старый скряга, договорился, хочет уладить дело по безналичному расчету. За свободу Гильберта получат свободу пленные чехи, утраквисты, захваченные силезцами. У Унгерата есть знакомства, связи, должники. Быстренько обеспечил себе пленников. То есть, нас, ха-ха. Выходит, ха-ха, что мы, учитывая и этого полумертвого, идем по каких-то восемьдесят коп per capita[841], хе-хе, в общем балансе. Я сказал бы, что в среднем цена неплохая. Разве что кто-то из господ ценит себя дороже.
Никто не отозвался. Глас из Либочан звонко засмеялся.
— На обмен нас везут, господа. Так что выше голову, ха-ха, недолго быть нашей неволе, недолго!
Теснота и духота внутри фургона стали причиной того, что на узников напала сонливость, спали почти беспрерывно. Рейневан, когда не спал, размышлял.
Кто его предал во Вроцлаве?
Исключая обыкновенную случайность, а в сложившейся ситуации случайности надо исключать, возможностей оставалось немного. Люди со временем меняются. Ахиллес Чибулька мог покуситься на спрятанные под полом аптеки золотые монеты, желание овладеть ими могло стать непреодолимым искушением. Что же тогда говорить об Аллердингсе, которого Рейневан вообще не знал, а имел полное основание считать его наемным подлецом?
Однако главным подозреваемым оставался, естественно, патер Фелициан, Ганис Гвиздек, прозванный Вошкой, для которого ложь, предательство и мошенничество были, казалось, второй натурой. Аллердингс предупреждал об этом Рейневана, но тот пренебрег предупреждениями и недобрыми предсказаниями. Omnis[842] ксендз avaritia[843], ссылался он на распространенную поговорку, Фелициан не предаст из-за своей жадности, потому что если бы предал, то сто флоринов ушли бы у него из-под носа. Аллердингса это не убедило.
«Аллердингс мог быть прав, — в отчаянии думал Рейневан. — Собственную шкуру отец Фелициан мог ценить выше ста флоринов, мог предать из-за страха за шкуру. Мог предать, чтобы снискать чью-то милость и получить в будущем большую выгоду. Да, многое указывало на то, что предателем был именно отец Фелициан. А коль так…
А коль так, — в отчаянии думал Рейневан, — то весь искусный вроцлавский план ни к чему. Шансы быстро разыскать Ютту пропали, надежды развеялись. Опять неизвестно, что делать, с чего начинать. Опять тупик. Опять исходная точка.
Если вообще будет какой-то выход, — думал Рейневан. — Весельчак Глас может ошибаться. Может, нас вообще не обменяют? Может быть так, как в замке Троски, — утраквистов покупают, чтобы их потом замучить на эшафоте с целью поднятия духа местного населения».
А на то, что спасет его таинственная призрачная дама, в этот раз рассчитывать трудно.
Больной перестал стонать и бредить. Лежал спокойно и наверное даже чувствовал себя лучше. При свидетелях Рейневаен уже не осмелился использовать магию, так что выздоровление следовало приписать естественным факторам.
— Вылезайте! Давай, давай! Быстро! С воза!
Солнце резануло по глазам, глоток холодного воздуха едва не лишил его сознания. Чтобы удержаться на размягченных как желе ногах ему пришлось ухватиться за плечо Яна Куропатвы из Ланьцухова. Стоящему сбоку Надобному не было лучше, он просто висел, бледный как мертвец, на плече Кохловского. Торговец оружием, хоть и менее внушительной внешности, оказался возле Ганса из Либочан наиболее выносливым. Они оба с чехом стояли уверенно и лучше остальных делали вид, что не боятся.
— Будет обмен пленными, господа гуситы, — сообщил им с высоты седла Эбервин фон Кранц, командир наемников. — Скоро станете свободными. Этой милостью вы обязаны присутствующему здесь вельможному панычу Гебхарду Унгерату, сыну ясновельможного Каспера Унгерата. Так что кланяйтесь! Низко! Ну же!
Гебхарт Унгерат, коренастый и безобразный, как гном, высоко задрал голову и надул губы. После чего развернул коня и отъехал шагом.
— Пошли, еретики, пошли! Туда, к мосту! Эй, вы, этого больного надо будет нести!
— Это река Ольза, — проворчал вдруг посерьезневший Глас. — Мы находимся где-то между Фриштатом и Цешином. На мосту будет обмен. Такова традиция.
Перед мостом им приказали остановиться, окружили лошадьми. Под мостом полноводная Ольза шумела, омывала опоры, переливалась через водорезы.
Ждали недолго. На противоположном берегу появился всадник. В капалине, кольчужном капюшоне с накидкой, бурой яке, надетой на бригантину, типичный ман, мелкий густский шляхтич. Он присмотрелся к ним. Два раза повернул коня, перед тем, как с цокотом копыт выехал на мост. Переехал на их сторону, внимательно осматриваясь. Эбервин фон Кранц пошел ему на встречу. Минуту разговаривали. Потом оба заехали напротив Гебхарта Унгерата.
— Говорит, — откашлялся Эбервин фон Кранц, — что слово сдержали. Привели паныча Гильберта. Они знают, что вместо пяти, как было уговорено, у нас шестеро, таким образом, чтобы продемонстрировать добрую волю, вместе с панычем Гильбертом освобождают еще одного силезца. Только сначала хочет увидеть наших пленников.
Гебхард надул губы, снисходительно кивнул головой. Ведомый Эбервином гуситский ман шагом подъехал к узникам, посмотрел на них из-под капалина. А Рейневан наклонил голову. Из опасения, что его лицо выдаст его.
Маном был Урбан Горн. Роль малозначащего и еще менее сообразительного посланника он играл превосходно. С опущенными глазами что-то вполголоса смиренно пробормотал Эбервину, поклонился Гебхарду Унгерату.
— Ты увидел, что хотел увидеть, — сказал ему Эбервин. — Так что иди к своим. Заверь, что и мы слово сдержали и никакого вероломства не замышляем. Честный обмен.
А ну, марш, — скомандовал он пленным, глядя, как Урбан Горн переезжает мост и исчезает в лесу. — Помогите этому больному!
— Ты видел? — прошептал Кохловский. — Это был…
— Видел.
— Что это все…
— Не знаю. Помолчи.
С противоположной стороны уже приближался отряд легковооруженных гуситов с красными чашами на яках. Моста достигли одновременно. Через минуту гуситы разрешили выйти на мост двум мужчинам. Видя это, наемники Унгерата подогнали на мост своих пленников. Обе группы начали двигаться навстречу. Кто-то из приближающихся с левого берега должен был быть Гильбертом Унгератом, хотя похожих не было, никто не был приземистым и не напоминал гнома. Один из подходивших был высокий и рыжеватый, у второго было лицо херувима и соответствующие кудряшки. Кого-то он Рейневану напоминал. Но Рейневан был занят, вместе с Кохловским поддерживал больного. У того уже не было лихорадки и он самостоятельно передвигал ноги.
— Miserere nobis… — неожиданно промолвил он, вполне придя в себя.
Рейневана проняла дрожь. И страх. Небезосновательный, как оказалось.
Из леса на левом берегу Ользы вышел большой конный разъезд, стрельцы, копьеносцы и тяжеловооруженные. Развернувшись полукругом, новоприбывшие отрезали гуситам дорогу к отступлению, вынудили вернуться на мост. Ян Куропатва, выругался, обернулся. Но с правого берега на мост уже въезжали силезские наемники. Они были отрезаны. Окружены.
— Вижу, мать вашу, Syriam ab oriente, — пробормотал цитату из Библии Кохловский. — Et Philistim ab occidente[844]…
— Tosme… — простонал Глас. — Tosme su v prdeli[845]…
Гебхарт Унгерат обнял брата, которым оказался тот рыжеватый. Потом посмотрел на пленников и на гуситов. Взглядом, полным ненависти. Его лицо действительно было искривлено как у гнома.
— Вы, еретики, думали, — ехидно сказал он, — что вам все с рук сойдет. Что свои шкуры спасете? Что мы тут торги устроим? О нет, ничего подобного, никакого торга с вами, сучьи дети, никаких уговоров. Для вас, уроды, только то, чего заслуживаете: копье, топор, костер. И будете висеть, будете на кострах жариться, положите головы. Потому что вернут вас туда, откуда взяли.
Прибывшие копьеносцы и тяжеловооруженные плотно заблокировали вход на левом берегу. Командовавший ими рыцарь имел на щите скрещенные топоры.
— Тебя же, проклятый отщепенец, — Гебхард Унгерат нацелился пальцем в Рейневана, — мы выдадим вроцлавскому епископу. Мы знаем, что епископ мечтает о том, чтобы упечь тебя в камеру пыток. И будет заслуга для Церкви…
— Мы тоже знаем, — сказал, поднимая голову Урбан Гор, — что все это для заслуг. Весь этот коварно задуманный обман, всё это базарное жульничество. Не тобой, конечно, хоть ты и лоточник, задумано. Это твой папенька-выскочка намеревался таким способом славы сыскать и шляхетство добыть. Благородный господин купец фон Унгерат, на гербе ломаный грош. Дерьмо будет на гербе, Гебхард. Потому что дерьмо из вашего замысла.
— За эти слова, — брызнул слюной Гебхард Унгерат, — шкуру с тебя ремнями сдеру, еретик. Конец тебе! Не видишь, что ты в западне?
— Это ты в западне. Оглянись.
В полной тиши, которая вдруг наступила, на обоих берегах Ользы появились новые вооруженные люди. Числом около сотни. Быстро окружили мост. С двух сторон.
— Это же… — Гебхард трясущейся рукой показал на большую красную хоругвь с серебряным Одривусом. Это же рыцари пана из Краважа. Католики! Наши!
— Уже не ваши.
Ошарашенные и остолбеневшие наемники Унгерата дали себя разоружить без малейшего сопротивления. Рейневан видел, как Пашко Рымбаба вращает широко открытыми глазами, не в состоянии понять, почему у него забирают оружие гуситы, украшенные Чашами, вдруг ставшие союзниками с бойцами рыцаря с топорами на гербе. Он видел, как побледневший Эбервин фон Кранц не понимает, почему его разоружают и берут в плен моравцы из-под знака Одривуса.
За минуту все были на левом берегу Ользы. В то время, как Горн без слов пожимал руки Рейневана и поляков, моравцы согнали в кучу и взяли под стражу их недавних поработителей, которые теперь сами стали пленниками. Они стояли с опущенными головами, все еще онемевшие от шока: наемники Кранца, Гильберт Унгерат, рыцаренок с лицом херувима. И Гебхард, с искривленной как у гнома губой, вылупив гномьи глаза на главное действующее лицо происходящего, приодетого в пышное облачение вельможу со смуглым лицом и буйными черными усами. Вельможу, которого Рейневан уже когда-то видел.
«Воистину, — подумал он, — мир этот слишком тесен».
Во главе своих гейтманов и рыцарей, под хоругвью с Одривусом, родовым знаком Бенешовицов, навстречу к ним выезжал Ян из Краваж, хозяин Новой Йични, Фульнека, Биловца, Штрамберка и Ружнова, магнат, могущественный феодал, повелитель доминиона, охватывающего огромную площадь северо-западной части маркграфства Моравии.
— Тот с топорами на гербе, возле господина из Краваж, это Сильвестр из Кралиц, гейтман фульнецкий, — пояснил вполголоса Горн. — А тот второй, с бородой, это Ян Хелм.
Ян из Краваж придержал коня.
— Панычам Унгератам, — сказал он спокойным, даже несколько бесстрастным голосом, — следует кое-что прояснить. С тех пор как паныч Гебхард и присутствующий здесь Сильвестр из Кралиц составили свой ловкий, но не очень благочестивый план, ситуация претерпела изменения. Изменения, я бы сказал, принципиальные. Дух меня, господа, осенил, сошла на меня благодать просветления, пелена спала с очей моих. Я увидел истину. Понял, за кем справедливость. Постиг, кто стоит за истинную веру Христову, а кто за Антихриста. Со вчерашнего дня, господа, с субботы перед воскресеньем Oculi[846], я отказался подчиняться Люксембуржцу и Альбрехту, принял таинство sub utraque specie[847] и присягнул четырьмя пражскими статьями. Со вчерашнего дня добрые чехи со знаком Чаши уже не являются моими врагами, но братьями по вере и союзниками. Естественно, я не могу допустить, чтобы братья и союзники пострадали от предательства и вероотступничества. Поэтому ваш уговор с паном из Кралиц объявляю Несуществующим и недействительным.
— Это… Это… — промямлил Гебхард Унгерат. — Это неприлично… Это пепорядочно… Это измена… Это…
— Об измене советую не говорить, ваша милость Унгерат, — спокойно прервал хозяин Йичины. — А то как-то гадко звучит это слово из уст ваших. А непорядочность вы где именно видите? Тут все честно и по Божьему распоряжению. Обмен должен был быть? Есть обмен. Согласно уговору: чехи вам отдали ваших, вы чехам отдали их. Говоря по-купечески, чтоб вы лучше поняли: вышли на нулевой баланс. Но сейчас я вам выставляю счет. Совсем новый. Теперь, милостивый сударь пан Унгерат, ваш родитель будет договариваться со мной о выкупе. За вас и брата. А пока договоримся, оба в Йичинской башне посидите. А с вами и остальные господа. Все, сколько вас здесь есть.
Ян Хелм рассмеялся, Сильвестр из Кралиц ему вторил, постукивая панцирной ладонью по бедру. Ян из Краваж только улыбнулся.
— Дураком буду, господа силезцы, если за вас всех скопом две тысячи гривен не выжму. Прав был Прокоп, прав был и ты, Горн, что мне переход на сторону Чаши окупится! Что Бог меня вознаградит. Верно, уже получаю награду!
— Вельможный пан Ян, — заговорил вдруг Рейневан. — Имею просьбу к вам. Прошу за двух этих рыцарей. Чтобы вы дали им свободу.
Магнат долго смотрел на него.
— Горн, — наконец сказал он, не отрывая взгляда. — Это и есть тот твой шпион?
— Он.
— Смел. Действительно стоит того, чтобы ему эта смелость сошла с рук?
— Стоит.
— Должен ли я, — фыркнул Ян из Краваж, — верить на слово?
— Если желаете, — Рейневан не опустил глаз, — можете оценить по фактам.
— И каким же? — насмешливо надул губы хозяин Йичина. — Сгораю от любопытства.
— Год Господень 1425, тринадцатое сентября, Силезия, цистерианская грангия[848] в Дембовце. Совет в овине. Напротив вас, пан Ян, сидел Готфрид Роденберг, крестоносец, войт[849] из Липы. Слева от вас — пан Пута из Частоловиц, клодзский староста. Справа — рыцарь с оленьим рогом на лентнере, похожим на герб Биберштайнов, только тинктуры другие.
— Пан Тас из Прусиновиц, — кивнул головой Ян из Краваж. — Ты хорошо запомнил. Почему же я тебя не помню?
— Я не был там с вами. Я был над вами. На чердаке. Откуда все видел и слышал. Каждое сказанное там слово.
Магнат молчал, покручивая черный ус.
— Ты прав, — сказал он наконец. — Истинно, можно оценить тебя по фактам. Я оценил и нахожу тебя недурным. Проворный ты сорвиголова, и, должно быть, имеет Табор выгоду из такой шельмы. Но моя выгода, господин шпион, тоже не шутка. От силезцев, за которых ты просишь, я имел бы какую-то пользу. Если отпущу их, пользы не будет. А отсутствие пользы — это убытки. Кто мне их покроет?
— Бог, — небрежно вставил Урбан Горн. — Которого временно замещает Прокоп, не зря прозванный Великим, director operationum Thaboritarum. Не будете в убытке, пан Ян, гарантирую вам.
— Твоя гарантия — речь ценная, — улыбнулся Ян из Краваж. — И в цене растущая. К тому же этот Рейневан мне приглянулся. С чердака нас тогда подглядывал и подслушивал, черти б меня взяли, в такой близости, что епископу Конраду мог сверху на тонзуру наплевать! А легату Орсини за ворот написать. Ох и хват, хоть и шпик. Так и быть, буду милосердным. Этих двоих отпускаю, пан Хелм. Остальных под стражу! И готовьтесь в дорогу, немедленно двигаемся в Йичин!
Пленников отвели. Гебхард Унгерат вопил и матерился, Гильберт плакал, лил слезы, не стыдясь. Пашко Рымбаба оглянулся.
— Рейнмар! — позвал он жалобно. — А я? Спаси и меня!
— Нет, Пашко.
— Но почему?
— Запрещено.
Рейневан вернулся к освобожденным, за которых он заступился: Эбервину фон Кранцу и похожему на херувимчика рыцарю. Кранц хмуро смотрел на него.
— Я знаю, — сказал он хрипло, — за что мне от тебя такая милость, Беляу. Рымбаба мне сказал. Давай не будем затягивать эту жалостную сцену. Хочешь знать, почему ты попался во Вроцлаве? Случайно. А еще из-за длинного языка Вилкоша Линденау. Он тебе был благодарен. Славил твою доброту и благородство. Слишком много, слишком часто, слишком громко. Я могу идти?
«Стало быть, это не Ахиллес, не Аллердингс, — Рейневан вздохнул от облегчения. — И не Фелициан. Не все еще пропало. Фелициан по-прежнему ищет Ютту… А может, уже нашел?»
— Кхе-кхе…
Он поднял голову. Эбервин уже пошел, а перед ним стоял рыцарёнок с волосами, закрученными в золотые кудряшки.
— А я, милостивый сударь, — сказал он с легкой дрожью в голосе, — совсем не соображу, почему вы меня освободили. Не знаю ни имени вашего, ни герба. Но вы гусит. Поэтому знайте, что мне католическая вера и честь рыцарская не позволяют иметь никаких близких отношений с еретиком. Но знайте и то, что за свободу я вам обязан. Долг отплачу, клянусь перед Богом.
— Гуситу клянешься?
— Бог мне укажет, как выполнить клятву, чтобы без греха было и без осквернения веры.
— Бог, — Рейневан посмотрел ему в глаза, — клятву твою услышал. А как ее выполнить, могу тебе сразу же и сказать. Тост поднимешь.
— Что?
— Поднимешь тост и выпьешь за здоровье дамы моего сердца. Панны… Николетты Светловолосой. Но не иначе, как на твоей собственной свадьбе, пан Вольфрам Панневиц. На свадьбе с панной Катариной Биберштайн. Тогда и только тогда я признаю клятву выполненной. А тебя — человеком чести.
Вольфрам Панневиц побледнел и сжал губы. Потом сильно покраснел.
— Я уже знаю, кто вы. — Он сглотнул слюну. — Да и слышал предостаточно. Быстрые вы, как погляжу, девушку с дитем мне сватать… С чего бы это, а? Может, этот ребенок…
— Не будь дураком, Панневиц, — тихо прервал его Рейневан. — Езжай в Штольц. Посмотри на мальчонка. А потом в зеркало. Болтать с тобой об этом больше не собираюсь. Бог слышал, — добавил он громче, чтобы все слышали. — Бог слышал, что ты поклялся.
— Рейневан, — нетерпеливо позвал Урбан Горн. — Поехали уже. Не затягивай эту жалостливую сцену.
— Благодарю тебя за то, что спас меня, — повторил Рейневан. — Но с тобой не поеду. Я возвращаюсь в Силезию.
Урбан Горн долго молчал, смотря во след удаляющейся свиты Яна из Краваж. Потом обернулся в седле. Он уже сбросил с себя образ серенького чешского шляхтича и снова был прежним Горном: Горном в элегантном плаще из тонкой шерсти, Горном в рысьем колпаке с прекрасными перьями цапли. Горном с пронизывающими и сверлящими, как сверла, глазами.
— Ты не возвращаешься в Силезию, — сказал он холодно. — Ты со мной едешь.
— Ты не слушал? — повысил голос Рейневан. — Не дошло до тебя? Я должен вернуться! От этого зависит судьба близкого мне человека.
— Панны Ютты де Апольда, — бесстрастно подтвердил Горн. — Знаю.
— Ах, знаешь? Следовательно, знаешь и то, что я сделаю все, чтобы…
— Знаю, — резко перебил Горн, — что сделаешь все. Вопрос в том, сколько ты уже сделал.
— О чем ты… — Рейневан почувствовал, что бледнеет. А потом краснеет. — К чему ты клонишь?
— Тише, коль так ваша милость. — Горн посмотрел на наблюдающих за ними поляков, тронул коня, подъехал так близко, что они соприкоснулись стременами. — Огласка делу не поможет. А к чему клоню, ты сам хорошо знаешь. Вести ширятся быстро, а сплетни еще быстрее. Ходят слухи, что тебя недавно принудили к измене. А сплетни говорят, что ты давно был предателем. С самого начала.
— Черт возьми! Ты же меня знаешь. Ведь…
— Я знаю тебя, — опять перебил Горн. — Поэтому сплетням не верю. Что касается известий… Те стоило бы проверить. Как говорится, нет дыма без огня. Поэтому, повторяю, ты не возвращаешься в Силезию. Едешь со мной в Совинец, оттуда с эскортом тут же откомандируем тебя в Прагу. Это приказ Неплаха. Я должен его исполнить, небось понимаешь.
— Послушай…
— Конец дискуссии. В путь.
Когда вечерело, они попрощались с поляками и Гласом из Либочан. Кохловский, Надобный, Куропатва из Ланьцухова и таборитский сотник повернули на оломунецкий тракт, которым собирались добраться до Одр. В Одрах, как следовало из предварительных разговоров, стоял старый знакомый. Добеслав Пухала, со всем свои польским отрядом. С некоторых пор Одры стали центром набора добровольцев из Польши и главной сердцевиной торговли контрабандным польским оружием.
Прощание было теплым. Поляки затискали и зацеловали Рейневана, а Куропатва сердечно пригласил его в Одры, чтобы, как он выразился, воевать плечом к плечу и совместно делать дела. В то время Рейневан не мог предвидеть, как скоро будут эти дела. И какими роковыми будут их последствия.
Подразделение Горна двинулись на запад по каменистой долине реки Моравицы. Вместе с поляками уехали восемь таборитов, в отряде осталось семь вооруженных моравцев, как оказалось, бургманов из Совинца — замка, который и был целью их путешествия. Их попутчиком был также освобожденный больной. Кем был этот человек и зачем Горн забрал его с собой, оставалось загадкой. Он явно еще был нездоров, потел, кашлял, чихал. Он шатался и засыпал в седле, два назначенные Горном моравца следили, чтобы он не упал.
— Горн?
— Слушаю тебя.
— Я не предатель. Ты же не веришь, что я мог бы им быть. Или веришь?
Горн попридержал коня, подождал, пока военные пройдут мимо.
— Доходящие до меня вести приводят к тому, — сказал он, сверля Рейневана взглядом, — что вера моя слабеет. Следовательно, укрепили меня в ней. И утверди.
— Догадываюсь, — взорвался Рейневан, — откуда все это, откуда все эти гнусные сплетни и поклепы. Разнеслось, что Ян Зембицкий схватил меня в Белой Церкви, взял в плен и пытался принудить к предательству, к тому, чтобы я обманул Краловца, чтобы завел его в засаду и послал Сироток на погибель…
— Верно догадываешься. И вправду разнеслось.
— И что? Предал я? Попал Краловец в засаду под Велиславом? Поражение там было или победа? Кто был разбит наголову? Мы или они?
— Одно очко тебе. Продолжай.
— Я всегда был верен делу Чаши. Сотрудничал с Неплахом, в 1427 году я направил его на след заговора Гинека из Кольштейна и Смижицкого. Потом мне сотни раз выпадала возможность измены. Я много знал, имел доступ к секретам, знал тайные планы и стратегии. Мог бы засыпать Тибальда Раабе. Мог бы продать Фогельзанг. Мог предать в 1428 году, перед рейдом и во время рейда, в Клодзке, в Каменьце, во Франкенштейне. Я мог выдать и тебя, Горн, этому многое способствовало. Вроцлавский епископ меня бы озолотил. Не требуй от меня утверждать тебя в вере, ибо это унижает меня. Ибо нет здесь промежуточных ступенек, цветов и оттенков. Одно из двух. Или веришь или не веришь. Доверяешь или нет.
Урбан Горн дернул вожжи, конь захрапел и затоптался на месте.
— Твое искреннее возмущение, — процедил Горн, — достойно было бы восхищения. Но реальность вынуждает всплескивать руками. Над ним и над твоей наивностью. Ибо существуют промежуточные ступени, Рейнмар. Существуют оттенки, а касательно цвета, то их целая гамма, настоящая радуга. Я тебе уже говорил: сплетням не верю, не верю, чтоб ты был провокатором и предателем с самого начала, чтобы прибыл в Чехию и присоединился к нам, чтобы предать. Но ты остался шпионом. Правда, нашим, но какая в этом в конце концов разница. Остаешься шпиком. А такая уж, курва, шпионская судьба, таков шпионский жребий и блядская участь шпионского ремесла: когда-нибудь попадешься, и когда-нибудь тебя перевербуют. В такой профессии это вещь нормальная. Похитили девку, в которую ты втюрился. И шантажируют. А ты поддаешься шантажу.
— Уж больно быстро ты делаешь выводы. И дальше будет в таком темпе? Приговора мне тоже не придется долго ждать? И казни?
— Это ты слишком быстро делаешь выводы. Исключительно быстро. Время делать привал, смеркается. Эй, люди! Становимся здесь, у леса. Спешиться!
Раздуваемый ветром огонь гудел и трещал, пламя стреляло высоко вверх, искры летели над верхушками елей. Лес шумел.
Моравцы, осушив пузатую бутыль сливянки, по очереди укладывались спать, заворачиваясь в широкие плащи и тулупы. Больной, которого уложили невдалеке, стонал, кашлял и сплевывал. Урбан Горн палкой переворачивал и, поправляя поленья в костре, зевал. Рейневану больше хотелось есть, чем спать. Он жевал овечий сыр, лишь слегка запеченный над огнем.
Больной захлебнулся очередным спазмом кашля.
— Ты бы не занялся им? — махнул головой Горн. — Ты никак медик. Следовало бы помочь пациенту.
— У меня нет лекарств. Может, мне использовать магию? В присутствии чашников? Для них чернокнижник — это peccatum…
— …mortalium[850], я знаю. Но, может, что-то натуральное? Какое-то зелье, травы?
— В феврале? Хорошо, если здесь есть верба, утром приготовлю отвар из коры. Но он поправляется. Горячка явно спала, и пот его уже так не прошибает. Слышишь, Горн?
— Что?
— У меня складывается впечатление, что ты о нем печешься.
— Правда?
— У меня создается впечатление, что при обмене пленными дело было в нем. Больше, чем во мне.
— Правда?
— Кто это?
— Кто-то.
Рейневан задрал голову, долго смотрел на Большую Медведицу, которую то и дело заслоняли плывшие по небу тучи.
— Понимаю, — сказал он наконец. — Я под подозрением. Такому секретов не раскрывают. Что с того, что подозрения надуманные и недоказанные. Не раскрывают — и все.
— Не раскрывают — и все, — подтвердил Горн. — Иди спать, Рейнмар. Впереди долгая дорога. Долгая и далекая.
«Дорога долгая и далекая, — мысленно повторил он, глядя на звезды сквозь ветки, которые качал ветер. — Так он сказал. Думал, что я не пойму насмешки и двузначности? Или, может, совсем наоборот: подсказывал?
Отсюда до Праги будет точно миль сорок, самое малое десять дней езды. Дорога действительно далекая. И ведет просто в лапы Богуслава Неплаха, по прозвищу Флютик, шефа разведки Табора. Флютика нелегко будет переубедить, сделать так, чтобы поверил, путь к этому тоже может быть долгим. Тяжелым. И болезненным. Известно, что Флютик делает с подозреваемыми, прежде чем поверит. И с теми, которым не поверит.
Сознаться во всем? Рассказать о похищении Ютты, о Божичке, о шантаже? Ха, жизнь, может, этим и спасу. Если поверят. Но доверия не верну. Посадят меня на ключ, живьем похоронят в какой-нибудь башне, в каком-нибудь замке среди пустыни. Пока выйду, если вообще выйду, — Ютта будет далеко, либо замужем либо в монастыре. Потеряю ее навсегда».
«Побег, — подумал он, осторожно подымаясь, — будет признанием вины. Будет расценен именно так: как очевидное доказательство измены.
Ну и пусть. Ну их всех нахер. Другого выхода нет».
Костер угасал, погружая всю поляну в темень. Весь бивак. Людей, которые спали, положив голову на седло, вертелись под покрывалами, храпели, пердели, бормотали сквозь сон. Выставить дозор никто и не подумал. Рейневан втихаря прокарабкался во мрак, в середину кустов. Осторожно и помалу, опасаясь, как бы не наступить на сухую ветку, стал двигаться в сторону спутанных лошадей.
Кони захрапели, когда он приблизился. Рейневан замер, остановился как вкопанный. Хорошо, что шумел лес. В непрерывном шуме леса терялись остальные звуки. Он вздохнул. Слишком рано.
Кто-то бросился на него, сбив с разгона с ног. Рейневан повалился на землю; прежде чем упал, сумел заменить резким, рвущим сухожилия броском тела, падение на прыжок, что предохранило его от цепкой хватки. И спасло ему жизнь. Извиваясь и перекатываясь, краем глаза уловил блеск клинка. Он наклонил голову, и нож, который должен был рассечь ему горло, зацепил только ушную раковину, прорезав ее чуть ли не наполовину. Не обращая внимания на ужасную боль, он перекатился по выступающим из земли кореньях и со всей силы ударил ногой нападающего, который пробовал встать на четвереньки. Нападающий ругнулся, широко размахнулся, намереваясь проколоть ему ногу. Рейневан обернулся и засадил ему еще раз, на этот раз повалив. И сорвался с земли. Кровь, он это чувствовал, ручейком лилась ему за воротник.
Нападающий сорвался тоже. И тут же напал, резко, крест-накрест размахивая ножом. Несмотря на темноту, Рейневан уже знал, с кем имеет дело. Выдавал его запах пота, горячки и болезни.
Больной вовсе не был так уж болен. И действовать ножом у него получалось. Имел навыки. Но Рейневан тоже имел.
Обманным движением он ввел противника в заблуждение, вынудил его наклониться. Подбил левым предплечьем запястье, правым ударил по локтю, подставил ногу, рывком за рукав лишил равновесия и на довесок засадил основанием ладони в нос.
Больной завыл, упал, однако, падая, умудрился еще пырнуть его в пах, нож распорол штаны, и только чудо и быстрота реакции позволили Рейневану уберечь гениталии и бедренную артерию. Но уклоняясь, он споткнулся и тоже упал. Больной набросился на него, как лесной кот, примеряясь ударить сверху. Рейневан двумя руками схватил его руку с ножом. Он держался изо всех сил, вжимая голову, когда нападающий бил его, куда попало левым кулаком.
Закончилось все так же быстро, как и началось. Вокруг столпились люди. Несколько из них схватили больного и стащили с Рейневана, при этом больной хрипел, шипел и фыркал, как кот. Нож выпустил только тогда, когда один из моравцев не слишком нежно наступил ему каблуком на ладонь.
Урбан Горн стоял сбоку со скрещенными на груди руками. Присматривался и молчал.
— Напал на меня! Он! — крикнул Рейневан, показывая, кто именно. — Я вышел поссать, а он бросился на меня с ножом!
Больной, которого держали совинецкие бургманы, хотел что-то сказать, но сумел только вытаращить глаза, захрипеть и тяжело закашлять. Рейневан не пропустил возможности.
— Напал на меня! Без причины! Прикончить хотел! Посмотрите, как он меня обработал!
— Перевяжите его, — сказал Горн. — Живо, видите, что он истекает кровью. А того пустите, дайте ему встать. Нож заберите. И на будущее лучше следите за оружием. Это нож кого-то из вас. У него ножа не было.
— Как это — пустите? — вскрикнул Рейневан. — Что это значит — пустите? Горн! Прикажи его связать, нахер! Это убийца!
— Заткнись! Пусть тебе перевяжут ухо. Потом приходи к нам, туда, на обочину. Без серьезного разговора, как вижу, не обойтись.
Больной прислонился к стволу дерева. Смотрел в сторону. Вытирал кровь, все еще сочившуюся из носа. Сдерживал кашель. Потел. И имел очень жалкий вид.
— Он хотел меня убить, — ткнул в него пальцем Рейневан. — Это убийца. Притворялся больным больше, чем есть. А фактически выжидал случая, чтобы меня прикончить. Запланировал это с того момента, когда узнал, кто я.
Урбан Горн скрестил руки на груди, не прокомментировал.
— А я знаю уже, кто он, — продолжил вполне спокойным голосом Рейневан. — У меня были подозрения, а сейчас знаю точно. Когда нас везли на обмен, он был действительно болен. Я лечил его магией, а он бредил. Adsumus, Domine Sancte Spiritus, adsumus peccati quidem immanimine detenti, sed in nomine tuo specialiter congregati. Adsumus! Этот клич тебе ничего не напоминает?
— Разумеется. — Лицо Горна не дрогнуло. — Это популярная молитва. Обращение ко Святому Духу. Авторства святого Исидора из Севильи.
— Мы оба знаем, чей это клич. — Рейневан не повысил голоса. — Мы оба знаем, что это за тип. Ты, вне всякого сомнения, знаешь об этом давно, я, собственно, только что узнал. Жаль, что не от тебя Горн. Твой секрет едва не стоил мне жизни. Еще чуть-чуть, и эта сволочь перерезала бы мне горло…
— А что? — превозмог кашель больной. — А что? Я должен был ждать, пока он перережет горло мне? Я вынужден был себя обезопасить. Должен был себя защитить! Он начинал меня подозревать… И в конце концов узнал бы правду… Запросто убил бы меня, когда бы узнал, что…
— Что ты убил его брата, — сухо закончил Урбан Горн. — Да, Рейнмар, ты не ошибаешься в своих подозрениях. Позволь представить: Бруно Шиллинг. Один из Роты Смерти, Черных Всадников Биркарта Грелленорта. Один из тех, что убили твоего брата Петерлина.
Рейневан не сомкнул глаз до рассвета. Сначала не давали ему уснуть возбуждение и адреналин, злость, боль раненого уха. Потом нахлынули воспоминания. И видения. Цистерианский бор, бешеная кавалькада, Черные Всадники, орущие «Adsumus!». Сине-бледный, с дикими глазами, воющий как демон рыцарь из-под Гороховой горы… Ночное преследование в лесу под Тросками…
Родной брат Петерлин, колотый и прошитый остриями мечей.
А тот, который колол, который наносил удары, один из тех, кто лишил Петерлина жизни, лежал, укрытый попоной, на расстоянии десяти шагов, на противоположной стороне костра, где кашлял и сопел носом. Под пристальными взглядами двух моравцев, которым Горн приказал нести дозор.
Дозор? А может, охрану?
В путь они двинулись ранним утром. В мрачном, можно сказать, настроении, к которому погода, однако, не захотела подстроиться: с самого рассвета солнце уже хорошо светило, а около третьего часа дня пригревало действительно ласково. Весна 1429 года пришла рано.
В дороге Рейневан демонстративно держал дистанцию, и каждый раз отворачивался, как только Горн смотрел в его сторону.
Горну очень быстро такая демонстрация надоела.
— Перестань, мать твою, капризничать, — процедил он, подъехав рысью. — Есть, что есть, ситуацию не поменяешь. Так что приспособься. И прими.
— То, — Рейневан указал движением головы, — что там убийца моего брата, тип, который прошлой ночью хотел убить меня, едет себе на вороной лошаденке, покашливая, как ни в чем не бывало? Хотя должен висеть на сухом суку?
Больной, который ехал на несколько шагов впереди, Черный Всадник, или Бруно Шиллинг, Рейневан никак не мог решить, как его называть, — как будто чувствовал, что они о нем говорят, ибо то и дело украдкой оглядывался. Два моравца неустанно держали его в поле зрения.
— Ты, как я вижу, приказал им держать арбалеты наготове, — заметил Рейневан. — Этого мало, Горн, слишком мало. Некогда я приложил руку к убийству одного из таких. Чтоб завалить его, понадобилось четыре арбалетных болта, каждый по самое оперение.
— Благодарю за указание. Но оставь это мне. Знаю, что делаю.
— Если бы ты знал, если бы ты вез его, как пленного для дачи показаний, то приказал бы заковать его и транспортировать в фургоне под замком, так, как пару дней тому везли нас на обмен. А ты печешься о нем, стараешься. Это убийца. Ассасин, бездушная машина, убивающая по приказу. Рота Смерти, терроризирующая Силезию. Невозможно сосчитать, сколько людей они поубивали. Наших людей, людей, верных нашему делу. Тех, которые помогали нам, сотрудничали с нами. А ты, хотя знаешь об этом, даже не приказал связать его.
— Рейневан, — ответил серьезно Горн. — Война продолжается. Мы принимаем в ней участие на всех фронтах. Это необычная война. Это война религиозная, до сих пор таких не было. Религиозная война отличается от других войн тем, что людям по обе стороны фронта часто приходится менять религию. Сегодня гусит, завтра папист, сегодня католик, завтра чашник. Наглядный пример ты видел вчера в лице господина Яна из Краваж. Пан Ян был одним из самых заклятых врагов Чаши и идей Гуса, вместе с Пшемеком Опавским и епископом Оломуньца он был в Моравии бастионом воинственного католицизма, не сосчитать гуситов, которых он сжег или повесил на сухом суку. А сегодня что? Поменял религию и воюющую сторону. Чаша и Табор получили благодаря этой перемене могущественного союзника. А ты сам получил свободу и сохранил жизнь. В итоге наше дело получило пользу. Мы ведем религиозную войну. Но фанатизм и зелотский[851] пыл давай оставим массам, которых посылаем в бой. Мы, люди более высоких дел, должны обозревать более широкие горизонты. Прагматизм, парень. Прагматизм и практицизм.
— Правильно ли я понял аналогию? Этот, как его там…
— Бруно Шиллинг. Ты все правильно понял и прямо с лета. Это уж не Черный Всадник, не Рота Смерти. Поменял религию. И сторону.
— Ренегат?
— Прагматизм, Рейневан, не забывай. Не ренегат, не предатель, не Иуда Искариот, но польза. Для нашего дела.
— Послушай, Горн…
— Хватит. Хватит об этом, прекращаем разговоры. Обо всём этом я тебе говорил неспроста и к прагматизму призывал не без причины. Вскоре предстанешь перед Неплахом. Вспомни тогда о поучениях, которые я тебе давал. Попробуй ими воспользоваться.
— Но я…
— Хватит болтать. Совинец перед нами.
В Совинце они долго не задержались. В частности, Рейневан не задерживался вообще. Свежего коня ему дали тут же за воротами, возле кузницы, из которой разносился звон металла, там же появился его новый эскорт — пятеро необычайно мрачных кнехтов. В общем, не прошло и часа, как он снова был в пути, а за его спиной уменьшался по мере удаления высокий шпиль бергфрида[852] — опознавательный знак Совинца, возвышающийся над лесистыми хребтами гор.
Через короткий промежуток времени их догнал Урбан Горн.
— Что-то ты не можешь расстаться со мной, — едко заметил Рейневан, отходя по поданному ему знаку в тыл эскорта. — Никак знаешь что, чего я не знаю? Что, допустим, уж не увидишь меня больше живым?
Горн лишь покрутил головой, придерживая коня:
— Хочу дать тебе совет. На прощание.
— Ну, давай. Не будем затягивать эту жалостливую сцену. Говори, что меня ждет в Праге? Что со мной будет?
Горн отвел взгляд, но только на мгновение:
— Это зависит от тебя. Только от тебя.
— Можно попонятнее?
— Если тебя перевербовали, — по щекам Горна пробежала заметная дрожь, — Неплах захочет это использовать. Завербует тебя вторично. Это стандартная процедура. Будешь передавать той стороне информацию. Только фальшивую. Подготовленную.
— И в чем заковыка?
— Это опасно. Вдвойне.
— Выслушай меня внимательно, — прервал долгое молчание Горн. — Выслушай внимательно, Рейнмар. Бежать тебе не советую. Побег будет доказательством вины. И приговором. Неплах отдает себе отчет в том, сколько секретов ты знаешь, сколько знаешь наших планов и военных тайн. Уже покоя тебе не будет. Даже если б ты убежал на край света, не будешь в безопасности ни дня, ни часа. Ни ты, ни близкие тебе люди. Ты мог не выдержать шантажа из-за боязни за судьбу панны Ютты. Панна Ютта, стало быть, — это твоя чувствительная точка, место, которое можно болезненнее всего задеть. Не заблуждайся, что Неплах прозевает такую возможность.
Рейневан ничего не сказал. Лишь проглотил слюну и кивнул головой. Горн тоже молчал.
— Я верил в дело революции, — наконец сказал Рейневан. — У меня было неподдельное ощущение миссии, борьбы за веру апостольскую, за идеалы, за социальную справедливость, за новое лучшее завтра. Я действительно искренне верил, что мы изменим старый строй, что сдвинем мир с закостенелых основ. Я боролся за наше дело, глубоко веря, что наша победа покончит с несправедливостью и злом. Я готов был отдать за революцию кровь, готов был пожертвовать собой, броситься камнем на амбразуру… И бросился, как безумец, как слепец, как клоун. Как ты там говорил? Фанатизм? Зелотский пыл? Подходит. Просто вылитый я. А теперь что? Зелот и неофит получит по заслугам; глупая ослепленность и сумасшедшая страсть приведут к тому, что он получит по шее, что пострадает не только он сам, но и его близкие и любимые. Ха, надеюсь, что дела эти будут описаны в каких-нибудь хрониках. В назидание и предостережение другим неофитам и глупцам, готовым дать слепо увлечь себя и жертвовать. Чтобы знали, как оно есть.
— Да ведь всегда так. Ты разве не знал?
— Теперь знаю. И запомню…
— Ваша милость Гоужвичка!
— Чего?
— Корчма. Может, остановимся?
Гоужвичка заворчал и заурчал.
Гоужвичка, командир эскорта, был типом ворчливым и молчаливым, ворчанием и молчанием он уходил от всех вопросов, понадобилось какое-то время, чтобы Рейневан сумел сообразить, что родовое имя Гоужвички — это не «Вичка», не «Жвичка» и не «Ожвичка». Остальные четверо кнехтов тоже не были слишком говорливыми, даже между собой разговаривали редко. Одного, кажется, звали Заградил, а второго — Сметяк. Но уверенности не было.
— Ехать нам далеко, — заворчал Гоужвичка. — А мы всего лишь в Либине, еще даже Шумперка не достигли. Торопиться надобно, а не останавливаться.
— Глянь, я ранен. — Рейневан показал на бинты вокруг головы. — Надобно сменить перевязку. Иначе будет гангрена, меня начнет лихорадить, и я помру по дороге. В Праге за это не похвалят, можешь мне поверить.
В действительности ранение заживало вполне хорошо, ухо не напухало, пульсирующая боль ослабла, заражения не было. Рейневан просто хотел дать отдохнуть уставшим от седла ягодицам и насладиться давно не пробованной кухонной едой. А от трактирчика, притаившегося на перепутье, ветерок доносил вполне приятные ароматы.
— Не похвалят в Праге, — повторил он, насупившись. — Виновных к ответственности привлекут, как пить дать.
Гоужвичка заворчал, в этом ворчании отчетливо слышались достаточно обидные эпитеты в адрес Праги, пражан и ответственности.
— Стаем, — согласился он наконец. — Но чтоб недолго.
Внутри, в пустой горнице, сразу же выяснилось: спешка Гоужвички была притворной, а возражения лишь напоказ.
Командир эскорта с задором не меньшим, чем Сметяк, Заградил и все остальные, набросился на постный суп, горох, кнедлики и тушенную капусту, с не меньшим, чем подчиненные, энтузиазмом лакал очередные бокалы пива, подносимые запыхавшейся прислугой. Наблюдая за ними из-за миски, Рейневан с каждым новым бокалом становился увереннее, что вояж будет отложен. Что именно здесь, в корчме под селом Либиною, придется им переночевать.
Скрипнула дверь, хозяин вытер руки о фартук и побежал встречать новых гостей. А Рейневан замер с ложкой на полпути к широко открытому рту.
Новоприбывшие — их было двое — сняли плащи, на которых были следы путешествия долгого и проходившего в условиях часто меняющейся погоды. Один из пришельцев был огромного роста и телосложения, под его шагами пол грохотал и дрожал. Постриженный наголо, с лицом ребенка, причем тронутого кретинизмом. Лицо второго из гостей, более низкого и щуплого, было украшено шрамом на подбородке и большим, благородно горбатым носом.
Оба сели на соседней скамье, пожелавшему принять заказ корчмарю отказали. Молча посматривали на Рейневана и совинецких кнехтов. Настолько пристально, что это было замечено Гоужвичкой, который бросил ответный взгляд. И заворчал.
— Привет, привет компании, — медленно сказал Шарлей, кривя губы в имитации улыбки. — И куда же это компания собралась? Куда, интересуюсь, путь держим?
— Да в Прагу, — выдавил из себя Сметяк, прежде чем Гоужвичка успел пинком приказать ему, чтобы заткнулся.
— А вам… — Он с усилием проглотил кнедлик, мешавший ему говорить. — А вам зачем это знать, а? Какое вам дело?
— В Прагу, — повторил Шарлей, полностью его игнорируя. — В Прагу, говорите. Скверная затея, братья. Очень скверная.
Гоужвичка и кнехты вытаращили глаза. Шарлей встал, подсел к ним.
— В Праге хаос, — заявил он, преувеличенно изменяя голос. — Разруха, волнения, уличные бои. Ни дня без резни и стрельбы. Легко, ой легко может там постороннему достаться.
Самсон Медок, который тоже подсел, энергичными кивками головы подтверждал все сказанное.
— Так что зачем в Прагу-то? — продолжал демерит. — Нет смысла. Я б не ехал на вашем месте. Да и Пасха на носу. Где собираетесь Воскресение Господне встретить, где свяченого отведать, где яичком поделиться? Во рву придорожном?
— Да в чем дело? — взорвался Гоужвичка. — А?
— Да в вас. — Шарлей продолжал улыбаться, Самсон продолжал кивать головой. — В вашей пользе, братья во Христе. Возвращайтесь-ка вы, советую, домой. Не говорите только, что вам долг не позволяет. От долга, то есть от этого молодого человека, охотно вас избавлю. Выкуплю его у вас. За тридцать мадьярских дукатов. — Резким движением он отцепил от ремня мошну и высыпал на стол горку золотых монет. Заградил чуть не подавился. У остальных глаза едва не повыскакивали из орбит. Гоужвичка громко проглотил слюну.
— Это ка-а-ак? — сумел наконец выдавить он. — Ка-а-ак? Что-о-о? Вы того… Вы… его?
— Ну, его, конечно. — Шарлей сложил губы в соблазнительную улыбку, жеманно пригладил волосы на висках. — Именно его хочу поиметь. Путем купли. Уж больно мне по вкусу пришелся. Обожаю таких ладных мальчиков, особенно блондинов… Да что это ты так странно на меня смотришь-то, брат? Может, имеешь предубеждения? Или нетерпим?
— А чтоб вас! — гаркнул Гоужвичка. — Чего надобно, а? Валите отсюда! В другом месте себе мальчиков покупайте! Тут никакого торга не будет!
— Тогда, возможно… — Самсон скорчил гримасу кретина, сморкнулся, размазал сопли рукавом, вытащил и поставил на стол кости и кружку. — Возможно, тогда изволите госпожу удачу? Сыграем? Присутствующий здесь молодец против наличных здесь тридцати дукатов. Решает один бросок. Я начинаю.
Кости покотились по столешнице.
— Два очка и одно очко, — подытожил Самсон, изображая огорчение. — Три балла. Ай-ай… Ой-ой-ой… Небось проиграл я, просто проиграл… Ну и дурак я. Ваша очередь, господа. Прошу бросать.
Радостно осклабившийся Заградил протянул руку к костям, но Гоужвичка стукнул его по пальцам.
— Оставь, едрена мать! — заорал он с грозной миной. — А вы, сударики, валите прочь. Вместе с вашими дукатами! Дьявол вас сюда привел! К дьяволу и убирайтесь!
— Наклонись-ка ко мне, — процедил ему Шарлей. — Имею что-то тебе сказать.
Никто, имей хоть чуточку масла в голове, не послушал бы. Гоужвичка послушал. Наклонился. Кулак Шарлея попал ему в челюсть и смел со скамьи.
В то же мгновение Самсон Медок протянул могучие руки, схватил двух совинецких кнехтов за волосы и бахнул головами о стол, аж подскочила и посыпалася посуда. Сметяк рефлекторно схватил со стола липовую миску и со всей силы зацедил ею здоровилу в лоб. Миска треснула пополам. Самсон поморгал глазами.
— Поздравляю, мил человек, — сказал он. — Удалось тебе меня захерачить.
И врезал Сметяка кулаком. С ошеломляющими последствиеми.
Тем временем Шарлей красивым боковым свалил под стол Заградила, раздал пытающимся встать кнехтам несколько тугих пинков, метко попадая в пах, живот и шею. Рейневан прыгнул на Гоужвичку, который стоял на четвереньках и поднимался с пола. Гоужвичка вырвался и рубанул его локтем просто в раненое ухо. У Рейневана потемнело в глазах от боли и ярости. Он заехал Гоужвичку кулаком, добавил еще раз, второй, третий. Гоужвичка обмяк, уткнувшись лицом в доски. Заградил и два остальных кнехта отползли за скамью, поднятыми руками давали понять, что с них довольно.
Из-за печи доносились отголоски ударов и сухие стуки лба о стену. Это Шарлей и Самсон молотили забившегося в угол Сметяка. Битый Сметяк ужасно кричал.
— Ради Бога, господины! Не бейте уже! Не бейте! Ладно уж, ладно, берите парня, коли хотите, отдаю его, отдаю!
Шарлей еще раз проверил, задвинуты ли засовы как следует, встал, отряхнул колени. Корчмарь, красный от волнения и возбуждения, следил за каждым его движением, нервно водя глазами.
— Не открывай аж до завтрашнего утра. — Шарлей показал на люк в полу. — Пусть там сидят. Если потом будут кипятиться, скажешь им, что я тебе смертью пригрозил… А вот это, на, — дашь им по дукату каждому. Скажешь, что это от меня в качестве возмещения ущерба. А вот это, держи, — дукат для тебя. За ущерб и неприятности. Эх, гулять — так гулять, бери два. Чтобы приятней меня было вспоминать.
Корчмарь торопливо принял деньги, громко проглотил слюну. Из-под люка, из подвала доносились приглушенные крики, ругань и глухой стук. Но люк был дубовый и на замке.
— Это ничего, вельможный пан, — сказал поспешно корчмарь, опережая Шарлея. — Пусть колотят, пусть проклинают. Не отомкну аж до утрени. Помню, что вы приказали.
— Истинно, — взгляд и голос Шарлея стали на тон холоднее, — лучше, чтоб ты не забыл. Самсон, Рейнмар, по коням! Рейнмар, что с тобой?
— Ухо…
— Не ной, не стони. Кто хочет быть глупым, должен быть крепким.
— Как вы меня нашли? Откуда узнали?
— Это длинная история.
Ехали. Сначала галопом, замедляясь только на подъемах. И для того, чтобы не загнать лошадей. Ехали так, что земля летела из-под копыт. Но когда от корчмы в Либине их отделяла где-то миля, когда между ними и Либиной уже были холмы, боры, леса и чащи, сбавили темп. Не было смысла гнать.
Веял ветер с гор, теплый весенний ветер. Кавалькаду вел Самсон, выдвинувшись во главу ее. Шарлей и Рейневан ехали вровень, бок о бок, не стараясь догнать гиганта.
— Куда едем?
— Шарлей! Куда ведет эта дорога?
Конь Шарлея, красивый вороной жеребец, затанцевал, ничуть не утомившись от скачки. Демерит похлопал его по шее.
— В Рапотин, — ответил он. — Это село под Шумперком. Мы там живем.
— Живете? — Рейневан рот открыл от удивления. — Тут? В каком-то Рапотине? А меня как нашли? Каким чудом…
— Это было, — прыснул Шарлей, — одно из целой серии чудес. И что ни чудо — то все более удивительное. Началось три недели тому. С того, что Неплах откинул копыта.
— Что?
— Флютек оставил земную юдоль. Преставился. Florentibus occidit annis[853]. Короче говоря, умер… Естественной смертью, представь себе. Одни ему петлю пророчили, другие ему петли желали, но никто не сомневался, что этот прохвост попрощается с этим миром не иначе как на виселице. А он, вообрази, умер, как ребенок или как монашка. Во сне, в сладком. Улыбающийся.
— Неимоверно.
— Поверить трудно, — согласился Шарлей. — Но придется. Есть много свидетелей. В частности, Гашек Сикора, ты помнишь Гашека Сикору?
— Помню.
— Гашек Сикора принял временно должность и обязанности Флютека. А он, чтоб ты знал, очень благосклонно к тебе расположен. С какой причиной это может быть связано, не догадываешься?
— С двумя. Два мягких шанкра, оба в месте досадном и неприятном для женатого мужчины. Я его вылечил магической мазью.
— Боже великий! — Шарлей возвел очи к небу. — Серце ликует, когда видишь, что бывает еще благодарность в этом мире. Достаточно сказать, что именно он послал нас к тебе на подмогу. Езжайте, сказал, под Совинец и Шумперк, отбейте, сказал он, Рейневана, пока его до Праги не довезли, Прага ему не к добру. Что там с Рейневаном было, сказал он, то уж было. Его милость Неплах, говорил, имел к нему что-то, но его милость Неплах умер. Мне, сказал он, это дело ни к чему, а когда Рейневан исчезнет, дело со временем затихнет. Так что пускай себе медик исчезает, пусть едет, куда пожелает, если виновен, пусть его Бог судит, если невиновен, пусть ему Бог помогает. Он правильный мужик.
— Бог?
— Нет. Гашек Сикора. Хватит болтать, парень. Пришпорь-ка коня. Гляди, как Самсон оторвался. Мы слишком отстаем.
— Куда он так торопится?
— Не куда, а к кому. Увидишь.
Усадьба, о которой оповестил лай собак и запах дыма, была укрыта за березовой рощей и густым терновником, из-за которого вырастала крыша навеса. За ней был сарай и чулан под камышовой крышей, жердяное ограждение, а за ним сад, полный приземистых слив и яблонь, далее подворье, белая голубятня, колодец с журавлем. И дом. Большой дом, с колодами в фундаменте, крытый гонтом[854], с поставленным на столбы крыльцом.
Как только они въехали на подворье, со ступенек крыльца сбежала молодая женщина. Рейневан узнал ее, прежде чем съехавший на бегу платок открыл ее пышные рыжие волосы. Он узнал ее по тому, как она двигалась, а двигалась она так, будто танцевала, не касаясь, казалось, в танце земли, ну чисто нимфа, наяда или какое-то другое неземное явление. Простое серенькое платьице обвивало ее тело, наводя на мысль о воздушных и нереальных одеяниях, которыми — как для пристойности, так и для композиции — художники покрывали чувственные тела своих Мадонн и богинь на фресках, картинах и миниатюрах.
Маркета подбежала к Самсону, великан просто с седла опустился в ее объятия. Освободившись, он поднял девушку, как перышко, поцеловал.
— Трогательно. — Шарлей, спешившись, подмигнул Рейневану. — Не виделись с полдня. Тоска друг по другу, как видишь, едва не погубила их. Какая же это радость — встреча после такой долгой разлуки.
— Ты, Шарлей, — начал было Рейневан, — наверное, никогда не сможешь понять, что такое…
Он не закончил. Из покрытого дерном погребка возле сада возникло второе существо прекрасного пола. Более зрелое. В каждой, можно сказать, форме, обаянии, во всех отношениях. Галатея или Амфитрита, если судить по лицу и фигуре, Помона или Церера, если делать вывод из корзины с яблоками и капустой.
— Что ты сказал? — спросил Шарлей с невинным лицом.
— Ничего. Ничего.
— Рада тебя видеть, паныч Рейневан, — сказала пани Блажена Поспихалова, вдова Поспихала, в свое время хозяйка дома, расположенного в Праге, на углу улиц Щепана и На Рыбничке. — Поторопитесь, панове, поторопитесь. Обед вот уж будет на столе.
«Весна идет», — подумал про себя Рейневан, идя рядом с Шарлем по меже, которая сильно размокла. С голых деревьев капала вода. Пахло мокрой землей. И чем-то, что гнило.
— В Прагу, — рассказывал Шарлей, — я прибыл поздней осенью минувшего года, после ракуского рейда. Перезимовал у Самсона. В столице никогда не было особенно спокойно, но сейчас, весной, стало совсем плохо. И чертовски опасно. Настоящий кипящий котел, я тебе говорю. Дело дошло до переговоров Прокопа Голого с Сигизмундом Люксембургским…
— Прокоп договаривается с Люксембуржцем?
— То-то и оно. Идет речь даже о мире и признании Люксембуржца королем. Условием является принятие последним четырех пражских статей и легализация секуляризации церковного имущества. На что-то подобное Сигизмунд, ясное дело, никогда не согласится и договоренности разорвет. Прокоп прекрасно это понимает, на переговоры согласился, только чтобы показать, что это Люксембуржец и католики являются агрессивной стороной, желающей войны, а не мира. Это очевидно, но не для всех. Прагу это резко разделило. Старый Город переговоры поддерживает, призывает к объединению и признанию Сигизмунда королем Чехии. Новый Город даже слышать об этом не хочет. Масла в огонь подливают проповедники с амвона. У Девы Марии Снежной Люксембуржца называют «царем вавилонским» или «рыжей шельмой» и подстрекают к расправе с «прихлебателями и предателями». В Старом Городе, у Матери Божьей Пред Оградой, призывают к истреблению «фанатиков» и «радикалов». В итоге Прага разделилась на два враждующих лагеря. Сватогавелские, Горские и Поржиченские ворота забаррикадированы, улицы перегорожены кузлами[855] и цепями. На пограничье днем и ночью громыхают ружья, свистят болты, летят пули, регулярно происходят столкновения, после которых кровь пенится в водостоках. Обе стороны регулярно проводят облавы на изменников, а сойти за такого очень легко может любой. Самое время было оттуда уносить ноги… Хм-м… Госпожа Поспихалова призналась, что имеет по наследству дом под Шумперком. А когда узнали о твоих делах, когда Сикора дал знать, что тебя повезут именно через Шумперк, я принял это за знак провидения. Покинули мы Прагу без всяких дебатов. И без сожаления.
— И что теперь? — Рейневан не скрывал насмешки. — Останешься здесь? Осядешь и будешь хозяйничать на земле? А может, думаешь о женитьбе?
Шарлей посмотрел на него. Вопреки ожиданиям очень серьезно.
— Думаю о тебе, дружище, — так же серьезно ответил он. — Если бы не ты, я бы из Праги выехал в другом направлении. А именно — будзинским трактом, прямехенько в Венгрию и дальше в Константинополь. Но вышло так, что сначала надо было помочь другу. В переплете, в который друг глупо попал. Ведь попал же?
— Шарлей…
— Попал или нет?
— Попал.
— Вляпался в историю? В ужасную и дьявольскую историю?
— Вляпался.
— Рассказывай.
Рассказывать пришлось дважды, когда после ужина собрались в чулане, чтобы поговорить, Самсон Медок тоже возжелал ознакомиться с ходом событий и с подробностями истории, в которую вляпался Рейневан. Но если Шарлей, слушая, только крутил головой, Самсон с ходу сделал выводы.
— Возвращение в Силезию, — начал он, — отвергаю полностью. Ничего ты там не найдешь, лишь подвергнешься опасности.
Раскрыли тебя и схватили во Вроцлаве один раз, смогут и во второй раз. А на алтариста Фелициана я б не рассчитывал. Ничего он не выведает, высоки пороги на его ноги. Инквизиция умеет хранить свои тайны. И уж точно не настолько глупа, чтобы удерживать панну Ютту в таком месте, где ее легко мог обнаружить какой-нибудь продажный попик.
— Так что же нам делать? — мрачно спросил Рейневан. — Возвращаться к гуситам? Послушно выполнять все, что мне прикажет Инквизиция. Рассчитывать на то, что в конце концов я удовлетворю их настолько, что они освободят меня и отдадут мне Ютту?
Шарлей и Самсон посмотрели друг на друга. Потом на Рейневана. Он понял.
— Никогда они мне ее не отдадут. Правда?
Наступило выразительное молчание.
— Возвращение к гуситам, — сказал наконец Самсон, — только с виду кажется лучшим выбором. Из твоего рассказа следует, что тебя подозревают.
— Доказательств не имеют.
— Если б имели, ты бы уже не жил, — спокойно заметил Шарлей. — А когда смоешься, то принесешь им доказательство на блюдечке. Твой побег будет доказательством вины. А также приговором.
— Гуситы будут наблюдать за тобой, — добавил Самсон. — Будут следить за каждым твоим шагом. Вместе с тем отодвинут от каких-либо секретов и тайных дел. Даже если б ты и захотел, не сможешь добыть информацию, которой мог бы удовлетворить Инквизицию.
— Инквизиция не обидит девушку, — сказал Шарлей быстро, но как-то неуверенно. — Этот Гейнче вроде мужик порядочный. И твой знакомый по учебе…
Он замолчал. Развел руками. Но вдруг к нему вернулась уверенность.
— Выше голову, Рейнмар, выше голову. Не утонул еще наш корабль, еще идет под парусами. Найдем способ. Ни Гомер, ни Вергилий об этом не вспоминают, но я тебя уверяю: уже троянская разведка имела своих агентов среди ахейцев. И добывали их тоже шантажом. А агенты, которых шантажировали, тоже находили способы, как объегорить Трою. И мы ее надуем.
— Как? — горько спросил Рейневан. — У тебя есть какие-то идеи? Пусть любые. Всё же лучше, чем бездеятельность.
Немного помолчали.
— Прежде надо выспаться, — наконец сказал Шарлей. — De mane consilium, утро принесет совет.
Утро Рейневану совета не принесло, откровенно говоря, не принесло ничего, кроме боли в шее. Для Самсона и Шарлея, похоже, утро тоже не было особенно щедрым, во всяком случае, относительно советов и подсказок. Гигант вообще не касался вчерашних разговоров, все свое внимание, казалось, сосредотачивал исключительно на рыжеволосой Маркете, как во время завтрака, так и после него. Так что Рейневан и Шарлей воспользовались первым удобным случаем, чтобы выйти. И уйти. Далеко, на окаймленную шеренгой кривоватых верб насыпь, разделяющую два спущенных пруда.
— С Маркетой и Самсоном, — заговорил Рейневан, указывая головой в сторону усадьбы и хозяйства, — получается, дело серьезное.
— Получается, что серьезное, — подтвердил серьезно демерит. — В общем, как и всё у Самсона. Этот субъект, действительно, как не от мира сего. Бывают минуты, когда я начинаю верить…
— К черту, Шарлей! Это наш друг, какой ему интерес нас обманывать? Коль утверждает, что он пришелец из другого измерения, надо ему верить. По этому вопросу высказались, причем хорошо поломав головы, серьезные, профессиональные и бесспорные авторитеты. Бездыховский, Акслебен, Рупилий… Полагаешь, что они не раскусили бы мошенничества, что не разоблачили бы обман? Откуда же у тебя такое сомнение, так мало доверия?
— Оттуда, что повидал я в жизни таких мошенников, которые сумели окрутить даже авторитетов. Сам, сокрушенно сознаюсь, сумел несколько раз… Грехи молодости… Хватит об этом. Сказал уже: начинаю верить. Как по мне, это много.
— Знаю. А Рупилий, раз уж я вспомнил о нем…
— Ничего с этого не выйдет, — сухо отрезал демерит. — Самсон не хочет. Я говорил с ним. Мается немного из-за обещания, которое вы дали Рупилию, но решение принял. Рупилий, заявил он, должен со своими делами управиться сам, ибо у него, Самсона Медка, голова забита делами более важными. Чем-то, от чего не отступится.
— Маркета.
— Естественно, Маркета.
— Шарлей?
— Что?
— Хм-м… Она вообще разговаривает?
Демерит немного помолчал, потом ответил:
— Я не слышал.
Наступивший день, по календарю среда, относительно советов и решений был так же скуп, как и утро, и так же ничего стоящего не принес. Ничем и закончился.
Когда начало вечереть, сели ужинать, все пятеро. Разговор не клеился, так что по большей части молчали. Рыжеволосая адамитка ела мало, ее взгляд не отрывался от Самсона, а одной рукой она постоянно касалась его огромной ладони. Ее исполненные нежности взгляды и жесты не только волновали и смущали, но и вызывали ревность: Рейневан не помнил, чтобы Ютта когда-нибудь, даже в интимные моменты страсти, давала бы ему настолько явные и очевидные доказательства влюбленности. Он отдавал себе отчет, что эта ревность не слишком рациональна, но от этого ее уколы становились не менее колючими.
Донимало также, теперь уже его мужскую гордость, поведение Блажены Поспихаловой. Вдова полностью все свое внимание посвящала Шарлею. Хоть и делала это сдержанно и с кокетством не перегибала, между ней и демеритом аж искрилось от эротизма. Рейневан же, хотя между ним и вдовой в былые времена тоже что-то было заискрило, не заслужил даже выразительного взгляда в свою сторону. Он, ясное дело, любил Ютту, и ему даже дела не было до пани Блажены. Но что-то кололо. Будто ёжика запихнули за пазуху.
Ночью, когда на шелестящем сеннике он старался уснуть, пришли более серьезные размышления.
А после размышлений — решения.
Было еще совсем темно, когда он оседлал коня и вывел его из конюшни, делая это так тихо и скрытно, что даже собаки не залаяли. Когда он тронулся в путь, едва начинало светать. Едва рассвело, копыта уже стучали по утоптанному тракту.
«Они нашли то, чего хотели найти, — думал Рейневан, оглядываясь на село Рапотин. — Оба. Самсон Медок имеет что-что важное. Имеет свою Маркету, свою Калипсу[856], имеет тут, в этом селе свой остров Огигию. Шарлей имеет Блажену Поспихалову, не важно, останется ли он с ней или двинет дальше, в свой овеянный мечтой Константинополь, — туда, где Ипподром, Айя-София, к печеным осьминогам в таверне над Золотым Рогом. Не важно, доберется ли он туда. Не так существенно, что будет дальше с Самсоном и Маркетой. Но было бы бессмысленно заставить их от этого всего отказаться, заставить всё бросить, заставить отправиться на край света, в неизвестное, чтобы рисковать ради чужого дела. Моего дела.
Бывайте, друзья.
Я тоже имею что-то важное, что-то, от чего не отступлюсь. Я отправляюсь.
Сам».
План Рейневана был прост: долиной реки Моравы по подножью Снежника добраться до Мендзылеского перевала и важного торгового пути из Венгрии, ведущего прямо в Клодзскую котловину. По скромным подсчетам от перевала отделяло его не больше пяти-шести миль. Был, правда, и другой вариант: долиной реки Браны и перевалом до Лёндека, оттуда уже Соленой дорогой до Крутвальда, Нисы и Зембиц. Второго варианта, хоть он и вел прямо к цели, Рейневан, все-таки, боялся — дорога шла через горы, а погода по-прежнему была ненадежной.
Но не только погода представляла угрозу. Как многочисленные районы Моравии, так и шумперский край в настоящее время представлял собой настоящую шахматную доску: владения подданных князю Альбрехту католических хозяев перемежались с имениями дворянства, поддерживающего гуситов, причем разобраться было трудно, очень часто они меняли стороны и партийных сторонников. Неразбериху усиливал тот факт, что некоторые придерживались нейтралитета, то есть им было все равно, на кого нападают и грабят, нападали и грабили всех.
Рейневан получил от Шарлея некоторую информацию и прекрасно отдавал себе отчет, что для него все одинаково опасны и что лучше всего было бы прошмыгнуть незаметно, чтоб не наткнуться ни на какую партию. Ни на поддерживающих Чашу господ Стражницких из Краваж на Забжегу и господ из Кунштата из близлежащих Лоштиц. Ни тем более на католиков, принявших сторону Альбрехта: шумперских Вальдштейнов, господ из Зволе и многочисленных манов епископа Оломуньца, постоянно совершавших набеги на окрестные владения.
Неожиданно начал падать снег, снежинки, сначала мелкие, превращались в большие и мокрые комки, мгновенно застилая глаза. Конь храпел и тряс головой, но Рейневан ехал. Про себя молясь о том, чтобы то, что он считал дорогой, действительно ею было.
К счастью, метель прекратилась так же быстро, как и началась. Снег припорошил и побелил поля, но дорогу не занесло, она по-прежнему была отчетливо видна. И даже ожила. Послышалось блеяние и звон колокольчиков, а на дорогу мелкой рысцой вывалила отара овец. Рейневан понукал коня.
— Бог в помощь.
— И вам, кхе-кхе… — Пастух преодолел страх. — И вам, мил человек.
— Откуда ты? Что это за село, там, за холмом?
— Тама? Дак село.
— Как называется?
— Дак Кеперов[857].
— А чей этот Кеперов?
— Дак монастырский.
— Не стоят ли там какие-то военные?
— Да на кой им там стоять-то?
Допрашиваемый пастух сообщил, что за Кеперовом над Моравой расположены Гинчице, а дальше Ганушовице. Рейневан облегченно вздохнул, выходит, что он правильно держится маршрута и с пути не сбился. Он попрощался с пастухом и тронулся дальше. Вскоре дорога привела его прямо к броду на покрытой мглой Мораве, дальше она шла правым ее берегом. Через какое-то время он миновал упомянутые Гинчице, несколько лачуг, дававших о себе знать еще издали запахом дыма и лаем собак. Скоро он услышал невдалеке звон, — выходит, в Ганушовицах была приходская церковь. Выходит, ее не сожгли. Должен был остаться и приходской священник или хотя бы викарий, иначе кому бы еще хотелось дергать веревку колокола, да еще с утра. Рейневан решил навестить церковника, расспросить о дальнейшей дороге, о войсках, о вооруженных формированиях и, возможно, даже напроситься на завтрак.
Позавтракать ему суждено не было.
Тут же за церквушкой он нарвался на отряд военных: пятеро верхом, державших еще неоседланных коней, и пятеро пеших возле притвора, ведущие дискуссию с коротышкой священником, который заграждал им вход. При появлении Рейневана все замолчали и все, в том числе и ксендз, неприязненно на него уставились. Рейневан про себя выматерил свое невезение, выматерил слишком грязно, словами, которых ни при каких обстоятельствах не позволительно употреблять при детях и женщинах. Приходилось, однако, играть такими картами, которые были розданы. Он попробовал успокоить себя глубоким вдохом, гордо выпрямился в седле, небрежно поклонился и шагом повел коня на плетень к лачуге, планируя перейти на галоп, как только скроется с глаз. Ничего из этого не вышло.
— Опа-на! Погодите-ка, панок!
— Я?
— Вы.
Ему перегородили дорогу, окружили. Один, с бровями, как пучки соломы, схватил коня за узду возле самого мундштука, отодвинутый этим движением плащ приоткрыл большую красную чашу на покрывающей панцирь тунике. Более внимательный взгляд выявил гуситские знаки и на остальных. Рейневан тихонько вздохнул, он знал, что его положение от этого никак не улучшалось.
Гусит с бровями всматривался в его лицо, а его собственное лицо, к удивлению Рейневана, меняло выражение. Из хмурого на удивленное. А с удивленного на вроде обрадованное. И снова на хмурое.
— Вы пан Рейневан из Белявы, силезец, — сказал он тоном, не допускавшим возражений. — Медик для врачевания.
— Ну да. Что дальше?
— Я вас знаю. Так что не перечьте.
— Да ведь не перечу же. Спрашиваю, что дальше.
— Бог нам вас послал. Нам как раз медик нужен, к больному. Дело не терпит отлагательств. Так что поедете с нами. Очень просим. Очень милостиво просим.
Очень милостивая просьба сопровождалась злыми взглядами, закушенными губами, движениями нижней челюстью. И руками на поясе возле рукояти. Рейневан решил, что лучше будет в просьбе не отказать.
— Может, однако, для начала узнаю, с кем имею дело? Куда должен ехать? Кто болен? И чем?
— Едете недалеко, — отрезал гусит с бровями, явный командир конного разъезда. — Именуют меня Ян Плуг. Подгейтман полевой армии сиротского находского объединения. Остальное скоро узнаете.
Рейневана не очень тешил тот факт, что вместо того, чтобы двигаться к Мендзылескому перевалу, ему вдруг пришлось ехать в направлении прямо противоположном, правым берегом Моравы на юг. К счастью, Ян Плуг не обманывал, до места назначения в самом деле было не особенно далеко. Вскоре они заметили расположенный в туманной долине большой военный лагерь, типичный лагерь гуситов на марше: нагромождение повозок, навесов, шалашей, землянок и иных живописных хибар. Над лагерем развевалось боевое знамя Сироток, представляющий яркую облатку и пеликана, раздирающего клювом собственную грудь. Сбоку возвышалась внушительная куча костей и других отбросов, чуть далее, над впадающим в Мораву потоком, группа женщин занималась стиркой, детвора же бросала в воду камешки и гонялась за собаками. Когда они проезжали мимо женщин, те провожали их взглядами, выпрямляя спины и вытирая лбы руками, блестевшими от мыльной воды. Между повозками стелился дым и смрад, грустно мычали коровы в ограде. Немного порошило снегом.
— Туда. Та хата.
Перед хижиной стоял молодой, худой и бледный мужчина, выливая помои из ведра. При их появлении он поднял голову. Лицо у него было настолько жалкое и несчастное, что он мог бы позировать для иллюстрации в церковном служебнике для раздела об Иове.
— Вы нашли! — крикнул он с надеждой. — Нашли медика. Это чудо явленное, за которое благодарность Всевышнему. Слезайте, господин, поскорее!
— Настолько спешное дело?
— Наш гейтман… — Худой юноша упустил ведро. — Наш главный гейтман заболел. А цирюльника у нас нет…
— Так ведь был же, — припомнил Рейневан. — Звали его брат Альберт. Вполне пристойным был медиком…
— Был, — достаточно мрачно поддакнул подгейтман Ян Плуг. — Но когда мы недавно папских пленников огнем прижигали, то он начал заступаться, кричать, что это не по-христиански и что так нельзя… Так гейтман взял да обухом его пощупал…
— А меня тут же после похорон фельдшером сделали, — пожаловался худой юноша. — Сказали, что я ученый и справлюсь. А я настолько грамотный, что у аптекаря в Хрудиме лишь карточки выписывал да к бутылочкам приклеивал… В лечении ни бум-бум… Говорю им, а они свое, — дескать, ты ученый, справишься, медицина — дело несложное: кому на небо, тому и так Бог святой не поможет, а кому еще жить, тому и наихудший лекарь не помешает…
— Но когда самого гейтмана недуг схватил, — встрял второй из Сироток, — то таки приказал стремглав лететь и лучшего медика искать. Воистину поспособил нам Господь, что мы вас так живо нашли. Гейтман муки тяжкие терпит. Сами увидите.
Рейневан сначала почувствовал, чем увидел. Под низким потолком дома висел запах настолько отвратительный, что едва не валил с ног.
На сбитой из досок лежанке лежал крупный мужчина, лицо которого было полностью мокрым от пота. Рейневан знал и помнил это лицо. Это был Смил Пульпан, ныне, как оказалось, главный гейтман Сироток из Находа.
— А чтоб меня пули… — Смил Пульпан слабым голосом дал знать, что узнал его тоже. — Немецкий докторишка, гейтманский любимчик… Что ж, на безрыбье и рак рыба… Поди-ка сюда, знахарь. Кинь глазом. Но только не говори мне, что не сумеешь это вылечить… Не говори этого, если тебе дорога собственная шкура.
В принципе сама вонь должна была подготовить Рейневана к самому худшему, но не подготовила. На внутренней стороне бедра Смила Пульпана, опасно близко к паху, было что-то. Это что-то было величиной с утиное яйцо, сине-черно-красного цвета и выглядело более чем ужасно. Рейневану приходилось видеть такие вещи и иметь с ними дело, тем не менее он не смог побороть рефлекторное чувство отвращения. Ему стало стыдно, но лишь перед собой. Реакция была настолько незначительной, что остальные этого не заметили.
— Скажите, господин, что это? — тихо спросил аптекарь из Хрудима, фельдшер по случаю и принуждению. — Не чума часом? Страшный чирище… И в таком месте…
— Это точно не чума, — уверенно заявил Рейневан, желая, однако, сначала удостовериться на прикосновении, не почувствует ли характерного для гнойного воспаления хлюпанья.
Не почувствовал. Пульпан резко взвыл, выругался.
— Это, — с уверенностью поставил диагноз Рейневан, — carbunculus, который еще называют чирь совокупный. Сначала было несколько небольших прыщиков, правда? Которые быстро увеличивались, превращались в узлы с желтоватым гнойничком на верхушке, которые лопались и сочили гной? Чтобы в итоге срастись вместе в один большой, очень болезненный отек?
— Вы как будто, — аптекарь сглотнул слюну. — Как будто присутствовали при этом…
— Что вы уже применяли?
— Э-э-э… — Юноша заикнулся… — Какие-то припарки… Бабки принесли…
— Выдавливать пробовали? — закусил губу Рейневан, потому что ответ уже знал.
— А пробовал, мать его, пробовал, — застонал Пульпан. — Я чуть, зараза, не подох от боли…
— Я думал гной выдавить… — нервно пожал плечами аптекарь. — А что было делать?
— Резать.
— Не позволю… — прохрипел Пульпан. — Не дам себя калечить… Вам бы только резать, резники.
— Хирургическое вмешательство, — Рейневан раскрыл сумку, — необходимо. Только таким образом можно вызвать полный abscessus гноя.
— Не дам себя кроить. Уж лучше выдавливание.
— Выдавливание не поможет. — Рейневан не хотел говорить, что оно просто навредит, поскольку знал, что Пульпан не простит хрудимскому аптекарьчику профессиональную ошибку и будет мстить. — Карбункул надо вскрыть.
— Белява… — Пульпан резко схватил его за рукав. — Поговаривают про тебя, что ты чародей. Так что сними с меня эту порчу, сделай какое-то заклинание или отвар волшебный… Не калечь меня. Не пожалею золота…
— Золотом я тебя не вылечу. Операция крайне необходима.
— Хрен вам, необходима! — крикнул Пульпан. — Что, заставишь меня? Здесь гейтман я! Я тебя… Я приказываю! Врачуй меня чарами и леками чудодейственными! С ножом не подходи! Только тронь меня, знахарь сраный, — прикажу разорвать лошадьми! Эй, люди! Стража!
— Дальнейшее разрастание карбункула, — Рейневан встал, — грозит очень серьезными последствиями. Говорю тебе это, чтоб ты знал. Остальное — это твое решение, твоя воля, твое желание. Scienti et volenti non fit injuria[858].
— Ты мстишь, латинский вышкребок, — прохрипел Пульпан. — За то дело. За прошлый год, за Силезию, за Франкенштейн, за монахов, которых мы тогда прикончили… Я видел, как ты тогда на меня смотрел… С какой ненавистью… Сейчас отыграться хочешь…
Подгейтманы и сотники, которые на крик вошли в избу, смотрели исподлобья на Рейневана. Потом покрутили носами, покашляли.
— Я это… гейтман, не знаю, — пробормотал один. — Но это, так мне кажется, само не пройдет. Надобно бы чего-то с этим делать…
— Зачем мы, — заворчал Ян Плуг, — медика искали и привезли? Зазря?
Пульпан застонал, упал на подушки, пот обильно покрыл ему лоб и щеки.
— Не выдержу… — выдохнул он наконец. — Ладно, давай, пускай этот коновал делает, что должен делать… Лишь не оставляйте меня с ним сам на сам, братья, смотрите за его руками и ножиком… Чтоб не зарезал меня, нечестивец, или не обескровил… И горилки мне принесите… Горилки, живо!
— Горилка, — Рейневан засучил рукава, подушечкой пальца проверил острие ножа, — и в самом деле будет нужна. Но для меня. В твоем состоянии, Пульпан, медицина запрещает употребление спиртного.
— Заживление и рубцевание продлится минимум неделю, — поучал Рейневан фельдшера-аптекаря, заканчивая упаковывать сумку. — Все это время больной должен лежать, а за раной нужно ухаживать. Пока не затянется, использовать компрессы.
Аптекарь торопливо покивал головой. С его лица не сходило глуповатое выражения удивления и обожания. Это выражение украсило лицо юноши сразу после того, как Рейневан закончил операцию. И исчезать не собиралось.
Рейневан далек был от того, чтобы заноситься, но стыдиться за операцию ему в самом деле не приходилось. Хотя, принимая во внимание величину карбункула, сечения должны были быть глубокие и сделанные накрест, обезболить же пациента магически при свидетелях он не отважился, операция прошла почти молниеносно. Смил Пульпан успел только вскрикнуть и потерять сознание, тем самым значительно облегчая удаление гноя и обработку раны. Один из наблюдающих сиротских сотников не сдержался и облевался, но остальные наградили ловкость и умелость хирурга полным признания бормотанием, а Ян Плуг под конец даже фамильярно потрепал его по плечу. А аптекарь только вздыхал от удивления. К сожалению, становилось ясно, что ни на что большее с его стороны нельзя было рассчитывать.
— Ты говорил, что перед этим вы применяли припарки. Приготовленные женщинами.
— Так точно, пан медик. Бабы готовили. А накладывала одна такая… Эльжбета Донотек. Позвать?
— Позови.
Эльжбета Донотек, женщина на вид неполных двадцати лет, имела волосы цвета льна и голубые, как у незабудки, глаза. Она была бы необычайно красивой, если бы не обстоятельства. Ибо была она женщиной в гуситских войсках, женщиной переходов, отступлений, побед, поражений, жары, холодов и слякоти. И непрерывного изнуряющего труда. И выглядела, как и все остальные. Одевалась во что попало, лишь бы понадежней, светлые волосы прятала под серым толстым платком, а ладони имела красные от холода и потрескавшиеся от влаги. И при всем этом, о чудо, лучилось от нее что-то, что можно было бы назвать достоинством. Самоуважением. Что-то, что просилось на ум и язык как das ewig Weibliche[859].
Рейневан пришел к выводу, что фамилию уже он слышал. Но женщину видел впервые.
— Ты делала гейтману компрессы? Из чего?
Эльжбета Донотек подняла на него глаза незабудок.
— Из тертого лука, — ответила она тихо. — И из растолоченных березовых почек…
— Ты что-то понимаешь в лечении? И в зелье?
— Что там понимать… То, что любая баба в селе знает. Да и не помогли ничем те компрессы…
— Неправда, помогли, — возразил он. — Причем много. Теперь снова ему поможешь. После снятия повязки на рану надо будет прикладывать клейстер из семян льна. Хотя сейчас весна, но на болотцах уже должна быть ряска. Делай компрессы из выдавленного сока. Попеременно: раз клейстер, раз ряска.
— Хорошо, паныч Рейневан.
— Ты знаешь меня?
— Слышала, как о вас говорили. Бабы говорили.
— Обо мне?
— Два года тому… — Эльжбета Донотек отвела глаза, но только на минуту. — Во время рейда на Силезию. В городе Злоторыя. В приходской церкви.
— Ну?
— Вы с друзьями не позволили обидеть Богородицу.
— Ах, об этом… — удивился он. — Неужели это происшествие приобрело такую известность?
Она долго смотрела на него. Молчала.
— Это происшествие, — ответила она наконец, медленно выговаривая слова, — произошло. И только это важно.
«Донотек, Эльжбета Донотек», — мысленно повторял он, едучи рысью на север, опять в направлении Гауношовиц.
«Что-то болтали о ней, — припоминал он. — Какие-то сплетни были».
О женщине, пользующейся большим уважением среди сопровождавших Сироток женщин, о прирожденной предводительнице, с мнением которой считались даже некоторые гуситские гейтманы. Была также, связывал он сплетни, во всем этом какая-то тайна, была любовь и смерть, большая любовь к кому-то погибшему. К кому-то, кого никто уже не заменит, кто оставил по себе только вечную пустоту, вечную скорбь и вечную незавершенность.
«История, как со страниц Кретьена де Труа, — думал он, — как из-под пера Вольфрама фон Эшенбаха». Совсем не соответствующая сермяжному виду ее героини. Совсем не соответствующая. И поэтому, наверное, правдивая.
Ветер от Снежника обдувал ему лицо, несколько сглаживая стыд, который он почувствовал, когда она говорила о происшествии в злоторыйском храме, о деревянной Мадонне. Скульптуре, на защиту которой он действительно стал, но не по собственной инициативе, а лишь следуя примеру Самсона Медка. И не ему предназначен был почет за этот случай. И признание в глазах такой личности, как Эльжбета Донотек.
За Ганушовицами тракт поворачивал и вел на запад. Все сходилось. От Мендзылеского перевала, как он подсчитал, отделяла его миля с гаком, он надеялся добраться туда до наступления ночи. Пришпорил коня.
Его догнали на десяти конях, окружили, стянули с коня, связали. Протесты ничего не дали. Они ничего не говорили, его, когда он продолжал протестовать и требовать объяснений, утихомирили ударами кулаков. Повезли его назад в лагерь Сироток. Связанного бросили в пустой хлев, ночью он чуть не околел там от холода. Когда звал, никто не реагировал. Утром выволокли, полностью окоченевшего повели, не жалея пинков, на постой главного гейтмана. Там ждал Ян Плуг и несколько других уже знакомых ему сиротских начальников.
Случилось то, что Рейневан предчувствовал. Чего боялся.
Внутри, на лежанке, почти в той самой позе, в какой он оставил его после операции и перевязки, опочивал Смил Пульпан. Только твердый. Абсолютно покойный и тотально мертвый. Лицо, белое, как творог, жутко обезображивали вытаращенные, едва не вылезшие из глазниц глаза. И гримаса губ, скривившихся в еще более жуткую ухмылку.
— Ну и что ты на это скажешь, медик? — хрипло и враждебно спросил Ян Плуг. — Как нам такую медицину объяснишь? Сможешь объяснить?
Рейневан проглотил слюну, покрутил головой, развел руки. Он приблизился к лежанке с намерением поднять попону, покрывающую труп, но железные руки сотников тут же его осадили.
— Нет, браток! Следы преступления ты бы рад замести, но мы тебе не дадим. Ты его убил и ответишь за это.
— Что с вами? — дернулся Рейневан. — С ума сошли? Какое убийство? Это ж абсурд. Вы же все присутствовали при операции! Жил после нее и хорошо себя чувствовал. Вскрытие карбункула никоим образом не могло вызвать смерть! Позвольте проверить…
— Ты просчитался, колдун, — оборвал его Плуг. — Думал, что сойдет тебе с рук. Но брат Смил очнулся. Кричал, что его жжет в легких и кишках, что боль ему голову разламывает. И перед кончиной обвинил тебя в магии и отравлении.
— Это безумие!
— А я сказал бы, что умно. Ты ненавидел брата Смила, это все знают. Выпала возможность, и отравил горемыку.
— Вы же были при операции! Ты тоже был!
— Ты чарами затуманил наши взоры! Знаем, что ты колдун и чародей. Имеются свидетели.
— Какие свидетели? Чего свидетели?
— Выяснится на суде. Взять его!
Столпившееся на майдане собрание Сироток гудело, как улей, как рой шмелей.
— Зачем этот суд? — орал кто-то. — К черту этот цирк. Жалко времени и сил. Петлю отравителю. Повесить его на дышле.
— Колдун! На костер его!
— Филистимлянин! — Одетый в черное проповедник со смешной козлиной бородкой подскочил поближе и плюнул Рейневану в лицо. — Мерзость Молоха! Отправим тебя в ад, гадина. В вечный огонь, подготовленный дьяволу и его ангелам!
— Забить немца!
— Цепами его! Цепами!
— Замолчите! — загремел Ян Плуг. — Мы Божьи воины, все должно быть по Божески! Справедливо и как подобает! Не бойтесь, смерть нашего брата и гейтмана будет отомщена, не сойдет с рук. Но в рамках порядка! По приговору нашего революционного трибунала. Доказательства есть! Свидетели есть! Ну-ка, вызовите свидетелей!
Толпа ревела, выла, потрясала рогатинами и серпами.
Первым свидетелем, вызванным перед лицо суда, был аптекарь из Хрудима, белый, как пергамент, и весь трясущийся. Когда он давал показания, голос его дрожал, зубы стучали. «Разрез нарыва, — сказал он, тревожно пялясь на революционный трибунал, — подсудимый Белява совершал вопреки четкой воле гейтмана Пульпана и совершал его с чрезмерной грубостью и негожей лекаря жестокостью. Во время операции подсудимый что-то бормотал себе под нос, несомненно, ворожил. Вообще все, что делал подсудимый, он делал так, как обычно делают чернокнижники».
Толпа ревела.
Свидетелей, недостатка в которых нет в этом мире, нашлось еще пару.
— Поведал мне один… Я забыл кто, но помню, что в прошлом году это было, как раз перед постом. Поведал мне, что этот вот Белява под Белой горой Неплаха вылечил. Чарами! Все говорили, что чарами!
— Мне, высокая комиссия, известно, что этот Белява с дьяволом в сговоре, что дьяволом чарам научен, которыми в игре в кости обманывает. Рассказывал мне это один сотник от брата Рогача, который собственными глазами видел. Два года тому назад это было, осенью… А может, зимой? Того я не знаю… Но обвиняю!
— Я видел, клянусь могилой брата Жижки, как вот этот вот Белява во время прошлогоднего рейда на Силезию поссорился с нашим преподобным Пешеком Крейчежем, что-то там о папских суевериях. Как-то так странно тогда Белява на преподобного посмотрел, никак порчу напустил. И что? Умер в результате этой порчи брат Пешек, сгинул мученической смертью чуть позже!
— Не чех он, знамо дело, братья трибуналы, не наш, а немец! Я слышал, как поговаривали в Градке Кралове, что это шпик католический. Засылают меж нам паписты тайных злодеев, чтобы наших гейтманов коварно убивали. Вспомните-ка пана Богуслава из Швамберка! А давайте вспомним брата Гвезду!
— А я слышал, высокая комиссия, что этот Белява связан с пражанами со Старого Города! А кто такие старогородцы? Предатели Чаши, предатели магистра Гуса, предатели Четырех статьей! Вавилонского Люксембуржца хотят на чешский трон вернуть! Наверняка этого Беляву старогородцы заслали, чтобы гейтмана погубил.
— Смерть ему! — ревела толпа. — Смерть!
Приговор, ясное дело, мог быть только один и был вынесен молниеносно. Ко всеобщей и дикой радости находских Сироток, Рейневан Белява, чародей, отравитель, предатель, немец, шпик католический и засланный Старым Городом наемный убийца, был признан виновным во всех предъявленных ему деяниях, в связи с чем революционный трибунал приговорил его к смерти через сожжение живьем на костре. Право обжалования не было предоставлено простым способом: не успел Рейневан открыть рот для протеста, как несколько пар сильных рук схватили его и повели, сопровождаемые ревущей толпой, на окраину лагеря, где высилась заранее сложенная порядочная куча бревен и хвороста. Кто-то выкатил большую воняющую капустой бочку, кто-то постарался о днище, молотке и гвоздях. Рейневана подняли и силой затолкали в бочку. Он рвался и орал так, что едва его легкие не полопались, но его крик тонул среди воя разгоряченной черни.
Что-то оглушительно бабахнуло. А воздух заполнился чадом порохового дыма. Скопление отступило, дав тем самым Рейневану возможность увидеть, что случилось.
Со стороны лагеря заехал странный кортеж, состоящий из трех боевых телег. Экипаж одной из них составляли десяток женщин самого разного возраста, от подростков до старух. Все, кроме ездовых, были вооружены пищалями, хандканонами[860] и гаковницами. Со второй повозки, на которой сидели четыре женщины, зловеще выглядывало жерло ствола десятифунтовой бомбарды. Это, собственно, из нее мгновение тому выстрелили сильным, но холостым пороховым снарядом: в облаке дыма, кружась, как хлопья снега, все еще опадали обрывки пыжа.
На третьей повозке, в сопровождении двух женщин и какого-то накрытого покрывалом устройства, стояла Эльжбета Донотек. Она сбросила с плеч тулуп, а с головы платок, и теперь, голубоглазая, с развевающимися и разметанными льняными волосами, напоминала Нику, ведущую народ на баррикады. Однако ее смертельно серьезное и грозное лицо вызывало связь скорее с рассвирепевшей эринией Тисифоной[861].
— Что это значит? — заревел, стирая с лица крупицы пороха, Ян Плуг. — Что это значит, уважаемая пани Донотек? Развлечение? Маскарад? Бабьи выходки? Кто вам, девки, позволил оружие трогать?
— Идите отсюда, — как бы его не слыша, громко сказала Эльжбета Донотек. — Живо. Тут же. Не будет никакого сожжения. Баста.
— Наглая баба! — закричал козлобородый проповедник. — Ты забыла в гордыне Иезавель[862]! Сгоришь в огне вместе с филистимлянином. А перед этим полакомишься кнутом.
— Идите себе отсюда. — Эльжбета Донотек и на него не обратила внимания. — Идите, христиане, Сиротки, добрые чехи. На колени станьте, на небо воззрите, Богу помолитесь, Господу нашему Иисусу и святой Его Родительнице. В души свои загляните. Подумайте о Судном дне, который близится. Покайтесь, вы, которые не знаете пути мира, которые соделали свои пути нечестными. Пять лет я смотрела, как вы уничтожали в себе то, что доброе, как гробили то, что человечное, как превращали этот край в могильник. Смотрела, как вы убивали в себе совесть. С меня хватит, больше не позволю. С надеждой, что не все еще в себе вы поубивали. Что хоть какая-то кроха осталась, хоть что-то маленькое, что следует спасать от уничтожения. Поэтому идите себе отсюда. Пока я добрая.
— Пока ты добрая? — насмешливо крикнул Плуг, подбочившись. — Пока ты добрая? А что ты нам сделаешь, баба? Из пушки холостым ты уже стрельнула. Дальше что? Юбку задерешь и сраку выставишь?
Женщины на повозках как по команде зацепили крючья ружей за борт. А Эльжбета Донотек, она же эриния Тисифона, быстрым движением сдернула покрывало с устройства, возле которого стояла. Ян Плуг невольно отпрянул на шаг назад. А вместе с ним и вся толпа. Испуганно загудев.
Рейневан никогда не видел этого пресловутого оружия, только слышал о нем. Реакция толпы его не удивила. На повозке возле Эльжбеты Донотек стояла удивительная конструкция. На дубовой раме и сложном вращательном стеллаже были укреплены друг возле друга двенадцать бронзовых стволов. Все вместе напоминало костельный орган, так это оружие и называли. Поговаривали, что «орган смерти» способен в течение одного Pater noster[863] выстрелить около двухсот фунтов свинца. В виде острой крупной дроби.
Эльжбета Донотек подняла фитиль, подула на него, воспламеняя тлеющий конец. Увидев это, Сиротки отпрянули еще на несколько шагов, несколько человек споткнулись, некоторые попадали, некоторые начали отступать и украдкой сматываться.
— Идите отсюда, чехи! — повысила голос Эльжбета Донотек. — Паныч Рейневан, оседланный конь ждет! Не трать времени!
Два раза повторять не надо было.
Рейневан не жалел коня. Гнал долиной реки полным галопом, вытянувшись ventre à terre[864], так что аж галька вылетала во все стороны от ударов копыт. Конь покрылся пеной и уже начинал храпеть, но Рейневан не замедлял бег. Не обманывал себя. Знал, что Сиротки будут преследовать его.
Преследовали. Прошло немного времени, как он услышал за собой далекие крики. Он не хотел, чтобы за ним гнались по открытой местности, держа на виду, поэтому свернул в ивы и лозы, гнал, разбрызгивая болото, не щадя для коня шпор.
Он выскочил на большак, поднялся в стременах. Преследователи не дали себя сбить с толку, с криками и улюлюканьем они продирались сквозь кустарник. Рейневан сжался в седле и перешел на галоп. Конь храпел, роняя хлопья пены.
На лету он миновал лачуги и пастушьи хаты, местность была знакома, он знал, что уже близко Ганушовиц. Но погоня уже тоже была близко. Громкий многоголосый крик свидетельствовал, что Сиротки его видят. За минуту и он их видел. Самое малое двадцать всадников. Он кольнул коня шпорами. Конь, хоть это граничило с чудом, ускорился. С глухим топотом выскочил на мостик над ручьем.
Со стороны села мчались как вихрь два всадника. Один, огромного телосложения, размахивал, будто дубинкой, тяжелым фламандским гёдендагом. Второй, на красивом вороном, был вооружен кривым фальшьоном.
Проскочив мимо Рейневана, Самсон и Шарлей с разгону набросились на Сироток. Шарлей двумя размашистыми ударами свалил двух наездников на землю, третий, получивший по лицу, закачался в седле. Самсон лупил гёдендагом попеременно коней и людей, производя страшную суматоху. Рейневан, стиснув зубы, развернул коня. Ему было за что расквитаться. За побои, за плевки, за бочку из-под капусты. Проезжая мимо безвольно шатающегося в седле всадника, он вырвал у него меч, бросившись в кутерьму драки, рубя налево и направо. Когда он услышал, что кто-то выкрикивает библейские цитаты, то по ним распознал предводителя погони, козлобородого ксендза. Он продрался к нему, отбивая удары остальных.
— Дьявольский выродок! — Ксендз, увидев его, пришпорил коня и подскочил, вымахивая мечем. — Филистимлянин! Отдаст тебя Господь в мои руки!
Они резко сошлись раз, второй, потом разделили их ошалелые кони. А потом их окончательно разделил Шарлей. Шарлей плевал на честные поединки и рыцарские кодексы. Он заехал проповеднику со спины и мощным ударом фальшьона снес ему голову с плеч. Кровь ударила гейзером. Увидев это, Сиротки остановили коней, отпрянули. Шарлей, Самсон и Рейневан воспользовались этим и поскакали на мостик. Мостик с трудом помещал трех лошадей бок о бок, так что не было опасения, что их смогут окружить. Но преследователей было все еще в добрых три раза больше. Невзирая на понесенные потери, они даже не думали отступать. К счастью, к немедленной атаке они тоже не торопились. Только перегруппировались. Но было ясно, что они не отступятся.
— Долгая разлука, — отдышался Шарлей, — привела к тому, что я уже позабыл. В твоей компании не соскучишься.
— Внимание! — предостерег Самсон. — Атакуют!
Половина Сироток с фронта ударила на мостик, остальные, загнав коней в воду, форсировали ручей, чтобы зайти их с тыла. Единственным выходом было отступить. Причем быстро. Рейневан, Шарлей и Самсон развернули коней и галопом помчались в сторону села, настигаемые диким улюлюканьем погони.
— Не отстанут! — крикнул Шарлей, оглядываясь. — Наверное, не нравишься ты им!
— Не болтай! Ходу!
Ветер завывал в ушах, они выскочили на широкую оболонь[865] перед селом. Погоня рассыпалася лавой, с целью их окружить. Рейневан с ужасом понял, что резко начинает отставать, что бег его коня явно слабеет. Что храпящий скакун спотыкается и замедляется. Очень замедляется.
— Мой конь падает! — закричал он. — Самсон! Шарлей! Оставьте меня! Бегите!
— Никак сдурел! — Шарлей остановил и развернул коня. — Никак сдурел, парень.
— Не хочу быть невежливым. — Самсон поплевал на ладонь. — Но ты никак совсем спятил.
Сиротки триумфально закричали, их лава начала суживаться, сжиматься наподобие петли.
И было бы, наверное, совсем худо, если бы не Deus ex machina[866]. Представший в этот день в виде пятнадцати вооруженных до зубов верховых, диким галопом мчащихся со стороны Ганушовиц.
Участники погони остановили коней, в растерянности не очень понимая, кто, что, как и почему. Но боевой клич и блеск поднятых над головами мечей развеяли все их сомнения. И мгновенно лишили воли и желания продолжать состязание. Развернувшись как по команде, находские Сиротки быстро сделали ноги. Новоприбывшие, которые сидели на более свежих лошадях, без труда догнали бы их и разнесли в клочья, но явно не хотели этого.
— Извольте, извольте, как счастливо распорядилась судьба, — сказал, подъехав шагом, Урбан Горн. — Я, собственно, тебя ищу, Рейневан, спешу по твоим следам. И хотя случайно, но поспел, как вижу. А если скажу, что поспел вовремя, то не ошибусь?
— Не ошибешься.
— Salve[867], Шарлей. Salve, Самсон. И ты тоже здесь? Не в Праге?
— Amicus amico[868], — пожал плечами Самсон Медок, играясь гёдендагом и из-под опущенных век всматриваясь в вооруженных людей, которые их окружили. — Когда друг в нужде, спешу на помощь. Стою бок о бок. Невзирая на… обстоятельства.
Горн с ходу все понял, рассмеялся.
— Pax, pax[869], друг друга! Рейневану с моей стороны ничего не угрожает. Особенно сейчас, когда я знаю, что их милость Флютек упокоился под толстым слоем земли. О чем наверняка известно и вам. Отправлять Рейневана в Прагу, таким образом, не имеет смысла. Тем более что мне нужна, просто необходима помощь Рейневана в замке Совинец, куда я его любезно приглашаю. Очень любезно.
Рейневан и Самсон огляделись. Со всех сторон их овевал смрад лошадиного пота и пар из ноздрей, и мины окруживших их бойцов были достаточно выразительны.
— Пребывание в Совиньце, — Горн не спускал глаз с Шарлея и руки, которую тот держал на фальшьоне, — может быть полезным и для тебя, Рейнмар. Если тебе и правда дорога память брата.
— Петерлин мертв, — покрутил головой Рейневан. — Я уже ничем ему не помогу. А Ютта…
— Помоги мне в Совиньце, — перебил Горн. — А я помогу тебе с твоей Юттой. Даю слово.
Рейневан посмотрел на Шарлея и Самсона, бросил взгляд на окружающих их всадников.
— Ну, полагаюсь на твое слово, — сказал он наконец. — Поехали.
— Вы, — Горн обратился к Шарлею и Самсону, — можете податься, куда ваша воля. Советовал бы, однако, поспешить. Те могут вернуться. С подмогой.
— Моя воля, — процедил Шарлей, — ехать с Рейнмаром. Распространи же и на меня твое любезное приглашение, Горн. Да, кстати, благодарю за спасение.
— Не удастся, вижу, разделить друзей. — Урбан Горн развернул коня. — Что ж, приглашаю в Совинец. Тебя тоже, Самсон. Ведь ты тоже не отступишься от Рейневана. Vero?[870]
— Amicus amico, — улыбнулся Самсон. — Semper[871].
Горн поднялся в стременах, посмотрел в сторону реки, вслед недавней погони, от которой вообще-то и следа не осталось.
— Находские Сиротки, — сказал он серьезно. — Еще недавно полевая армия, а сейчас банда, которая шатается по стране и сеет страх. Вот такие последствия имеет затянувшаяся отстрочка военных действий, вот как вреден мир. Самое время на войну, господа, в рейд. А по пути надо будет попросить братьев Коудельника и Чапека, чтоб они обратили внимание на этого Пульпана. Чтобы слегка укоротили ему поводок.
— Не надо будет просить. Пульпан… Хм-м… Нету уже Пульпана.
— Что? Как это? Каким образом?
Рейневан рассказал, каким образом. Урбан Горн слушал. Не прерывал.
— Я знал, — сказал он, выслушав, — что твоя помощь будет мне необходима. Но не представлял, что так сильно.
Из-за зарешеченного окна башни, с подворья, доносились ругань, ржание коней и металлический стук подков. Совинецкие бургманы, в соответствии со своим частым обычаем, выезжали, чтобы патрулировать перевал, проверить окрестности и заняться вымогательством у местного населения. Уже неизвестно в который раз дико и самозабвенно пел петух, орала на своего мужа одна из проживающих в замке жен. Пронзительно блеял ягненок.
Бруно Шиллинг, бывший Черный Всадник, а ныне дезертир, ренегат и узник, был немного бледен. Бледность, однако, была вызвана скорее всего перенесенной недавно болезнью. Если Бруно Шиллинг и боялся, то умело это скрывал. Он сдерживался от того, чтобы вертеться на табурете и бегать взглядом от одного следователя к другому. Но не избегал контакта глазами. «Горн был прав, — подумал Рейневан. — Правильно его оценил. Это не какой-то тупой бандюга, это тертый калач, стреляный воробей и ловкий пройдоха».
— Начинаем, жалко времени, — сказал Урбан Горн, положив руки на стол. — Так, как прежде, как уже было принято: сжато, по-деловому, по теме, без никаких «я это уже говорил». Если я о чем-то спрашиваю, ты отвечаешь. Ситуация простая: я допрашиваю, ты — допрашиваемый. Так что не выходи из роли. Это понятно?
Ягненок на подворье наконец-то перестал блеять. А петух петь.
— Я задал вопрос, — напомнил сухо Горн. — Я не намерен догадываться, каковы твои ответы. Будь, таким образом, настолько любезен давать их каждый раз, когда спрашиваю. Начиная с этой минуты.
Бруно Шиллинг посмотрел на Рейневана, но быстро отвел взгляд. Рейневан не утруждал себя, чтобы скрывать неприязнь и антипатию. Вообще не старался.
— Шиллинг.
— Ясно, господин Горн.
— Не вижу смысла в этих допросах, — повторил Рейневан. — Этот Шиллинг — это обычный бандит, душегуб и убийца. Асcасин. Такого посылают на мокрое дело; указав жертву, такого спускают с поводка, как гончего пса. И только для таких дел использовал его Грелленорт. Я исключаю, что он был с ним доверительным и раскрывал ему тайные дела. Мое мнение таково, что этот тип знает ровно ноль. Но будет крутить, будет выдумывать, будет кормить тебя баснями, будет корчить из себя прекрасно проинформированного. Потому что отдает себе отчет, что только такой он представляет для тебя какую-то ценность. А почувствовал он себя уверенно из-за твоего к нему отношения. Скорее как к гостю, чем как к заключенному.
За окном слышалось уханье кружащих вокруг башни сов и пугачей, которых в окрестностях, казалось, целые тучи. Имело это и свои хорошие стороны — мышей и крыс здесь никто бы не увидел. Недоеденный с вечера и оставленный возле кровати ломоть хлеба или оладья утром на завтрак были как находка.
— Ты, Рейнмар, — Горн бросил псу обглоданную кость, — являешься знатоком в медицине и магии. Потому что учился и практиковался. За твои советы благодарю, но пусть каждый из нас останется при своей специальности и делает то, что у него лучше всего получается. Хорошо?
— Как ты справишься с этим ренегатом, того мне не ведомо. — Рейневан посмотрел на вино в свете фонаря. — Но у меня предчувствия не самые лучшие. Ну, коль настаиваешь, советовать и подсказывать больше не буду. Для чего же в таком случае, если не для советов, я тебе нужен?
Горн принялся обгрызать другую кость. Шарлей и Самсон последовали его примеру. Никто, ни великан, ни демерит в дискуссию не встревали.
— Шиллинг, — Горн на мгновение прервал грызть, — рассказывает о замке, который называют Сенсенберг, о штабе и тайнике Черных Всадников. Говорит о чарах и заклятиях, об эликсирах, о магических наркотиках и ядах. Я в этом не очень разбираюсь, а он это заметил. Ты ошибаешься, считая его тупым бандитом, это хитрый лис и внимательный наблюдатель. Он видел, что я отослал тебя под эскортом, считает, что ему уже не надо тебя бояться. Но когда сейчас вдруг увидит, что ты принимаешь участие в моих допросах, он испугается. И хорошо. Пускай у него от страха немного в животе похолодеет. Ты же демонстрируй ему ненависть. Показывай враждебность.
— В этом мне не придется притворяться.
— Только не перестарайся. Я уже тебе говорил: фанатизм хорош для темных масс, нам же — людям более высоких материй, он не приличествует. Бруно Шиллинг приложил руку к убийству твоего брата. Но если ты помышляешь о мести, то он, парадоксально, но поможет тебе в ней. Сведениями, которые нам предоставит.
— Выдумками, ты хотел сказать.
— Он знает, — глаза Горна сверкнули, — что жив только благодаря мне, что я помог ему выйти из подвала в Клодзке. Знает, что только я могу спасти его от Грелленорта, от Черных Всадников, от которых он дезертировал. Он живет и находится в безопасности только благодаря тому, что Грелленорт понятия не имеет о его дезертирстве и считает его одним из погибших под Велиславом. Он знает, что если я словлю его на враках, то просто выгоню отсюда и разглашу об этом на весь мир, и тогда его дни будут сочтены.
— Что я должен делать? Кроме того, что выказывать враждебность?
— Когда он снова начнет говорить о магии в Сенсенберге, покажи ему, что ты специалист в этом деле, что на какую-то ахинею не купишься. Если он растеряется и захныкает, будем знать что к чему.
— Если он такой лис, каким ты его изобразил, то сомневаюсь я, чтобы он дал себя так просто подловить. Но я обещал помогать, так что помогу, сдержу обещание. Надеясь, что и ты о своем не забудешь. Когда начинаем?
— Завтра. С самого утра.
— Коварные покушения, — Горн по-прежнему держал ладони на столе, — совершавшиеся при помощи яда, спланированные Грелленортом и вроцлавским епископом. Расскажи нам об этом, Шиллинг.
— У Биркарта Грелленорта, — ни минуты не мешкая, как бы стараясь услужить, начал ренегат, — в замке Сенсенберг есть алхимик. Это не человек. Кажется, живет он уже лет сто с лишком. Волосы белые, как снег, глаза как у рыбы, остроконечные уши, шкура на лице и ладонях почти прозрачная, каждая жилка просвечивает голубым…
— Сверг, — подтвердил Рейневан, видя поднятые брови и полную недоверия мину Горна. — Один из Longaevi.
— Его зовут Скирфир, — быстро говорил Бруно Шиллинг. — Алхимик и маг, хорошо знающий свое дело. Варит Грелленорту различные декокты[872] и готовит эликсиры. Но главное — жидкое золото. Говорят, что благодаря этому золоту Грелленорт имеет такую силу. И что он бессмертен.
Горн скривился и недоверчиво посмотрел на Рейневана.
— Это возможно, — подтвердил, не скрывая вдруг возникшей заинтересованности, Рейневан, — превращение металла, равно как и драгоценных камней, в жидкость, в жидкое состояние. Точнее, в collodium, то есть в коллоид[873]. В консистенции настолько жидкой, что его можно пить.
— Пить металл? — С лица Горна и не думало исчезать выражение недоверия. — Или камень?
— Вся Природа, — Рейневан воспользовался случаем, чтобы блеснуть, — любая вещь, будь то живая или мертвая, любая materia prima наполнена энергией творения, прадухом, прасозданием и формирующей силой. Гермес Трисмегист называет ее totius fortitudinis fortitude fortis, силой всех сил, которая движет любую тонкую вещь и пронизывает любую монолитную вещь. Отсюда основной принцип алхимии: solve et coagula, разжижай и уплотняй, означает собственно процесс растворения этой энергии для того, чтобы потом коагулировать ее, поймать в коллоид. Так можно поступить со всем, с любой субстанцией. С металлом и минералом одинаково.
— И с золотом?
— С золотом тоже, — торопливо покивал головой Бруно Шиллинг. — Само собой.
— Collodium золота, который называют aurum potabile[874], — пояснил Рейневан, все еще будучи возбужденным, — это один из самых мощных эликсиров. Он невероятно укрепляет жизненную силу, силу интеллекта и силу духа. Это также безотказное лекарство от помешательства, слабоумия и других душевных болезней, особенно вызванных излишком меланхолии, черного выделения желчи. Однако приготовление коллоида является необычайно трудным, оно под силу только самым способным алхимикам и чернокнижникам. И получается только в результате очень специфических и редких связей и соединений…
— Ладно, хватит! — махнул рукой Горн. — Не устраивай мне тут краткого курса алхимии. Питьевое золото возбудило мое любопытство, ты его удовлетворил. Возвращаемся к основной теме. То есть ядов. И отравлений…
— Одно, — ренегат вытер пот со лба, — связано со вторым. Скирфир делает для Грелленорта разные эликсиры. Жидкое золото, жидкое серебро, жидкий аметист, жидкий жемчуг — все это для усиления магической потенции, чернокнижных способностей, сопротивляемости тела и духа. Кое-что и нам давали в Сенсенберге, так что я знаю, как оно действует. Но и яды Скирфир тоже готовил. Из этого тайны не делали: Грелленорт хотел устранить наиболее значительных гуситов, отравить их, но таким способом, чтобы ни у кого не возникло ни малейших подозрений. Чтобы выглядело…
— Чтобы выглядело смертью вследствие раны, — воспользовался запинкой Шиллинга Рейневан. — Ранения в бою либо несчастного случая. Чтобы никоим образом нельзя было связать смерть с отравлением. Внезапная смерть всегда вызывает подозрения в отравлении, начинается следствие, и по ниточке клубочка доходят до отравителя. А при отравлении, о котором мы ведем речь, нет никаких проявлений, отравленная жертва не чувствует и не подозревает ничего. Пока…
— Пока ее не ранят железом, — перехватил ренегат. — Или сталью. Более ничем. Смерть неизбежна. Они этот яд называли «Дукс».
— Dux omnium homicidarum[875], — подвердил задумчиво Рейневан. — Также Mors per ferro[876]. Это отрывки заклятий, которые произносятся во время приготовления. Поэтому Гвидо Бонатти в своих записях употребляет название «Перферро» и также использует термин Picatrix… В латинском переводе, потому что в оригинале — khadhulu ahmar al-hajja, что означает… Забыл, что это означает.
— Ничего страшного, — подключился Горн. — Мне это совсем не интересно. А скажи-ка мне, Рейневан, достопочтенный маг, подтверждаешь ли ты, что такой яд существует? И что действует именно так, как тут было сказано?
— Я подтверждаю то, о чем пишут некоторые источники. — Рейневан остыл, посмотрел Шиллингу в глаза. — Но не премину упомянуть и о том, что пишут другие. Согласно которым для приготовления Перферро необходима так называемая Черная тинктура[877]…
— Точно так, точно так, вы полностью правы, господин Беляу, — подтвердил торопливо Шиллинг. — Я сам слышал, как Грелленорт и Скирфир говорили об этом.
— Легендарную Черную тинктуру, — продолжал Рейневан, не опуская взгляда, — можно получить только путем трансмутации металла под названием chalybs alumen, которым управляет Восьмая Планета. Проблема в том, что, по мнению многих ученых, упомянутый металл тоже существует лишь в легендах. Не надо быть большим ученым, чтобы знать, что существует только семь планет.
— Планет восемь, — резво возразил ренегат. — Это я тоже подслушал. Восьмая планета называется Посейдон, о ее существовании Грелленорт узнал будто бы от самого дьявола.
— Давайте оставим, — снова вмешался Горн, — на какое-то время дьявола. И Птолемея. Не выходи из роли, Шиллинг. Я допрашиваю, ты — допрашиваемый. А messer Рейневан только что процитировал авторитетов, которые как бы немного противоречат твоим показаниям. Которые относят их как бы в разряд легенд. И сказок. Предупреждаю: рассказывание мне сказок может иметь для тебя плохие последствия.
— Господин Горн. — Бруно Шиллинг мгновенно перестал раболепствовать. — Авторитеты пусть себе будут авторитетами, пусть Птолемей насчитывает столько планет, сколько захочет. А я вам говорю, что я бродяг по дорогам ловил, нищих и всякий другой сброд, привозил их в Сенсенберг, Грелленорту и Скирфиру для экспериментов. Я видел, как им яд давали. Видел, как их потом железом калечили, я собственными глазами видел, как под влиянием железа отрава начинала действовать…
— А как, — прервал Рейневан, — действовала? Какие были проявления?
— Дело в том, что разные. В этом преимущество этого яда, что не так легко его обнаружить по симптомам, они обманны. Некоторые отравленные, прежде чем отдать концы, дергались, некоторые тряслись, некоторые кричали, что у них горит в голове и в животе, а умирали скорченные так, что от одного их вида мороз по спине шел. А некоторые просто себе засыпали и кончались во сне. С улыбкой на лице.
Горн быстро посмотрел на Рейневана, выразительно удерживая его от реагирования.
— Кому из наших, — обратил он глаза на Шиллинга, — давали эту отраву. Когда? Каким образом?
— Этого я не знаю. В Сенсенберге отраву только производили, все остальное делал кто-то другой.
— Но людей для экспериментов доставляли вы. Черные Всадники. Когда вам приказали это делать? Как долго это продолжалось?
— Начали… — Бруно Шиллинг откашлялся, вытер лоб. — Похищать мы начали зимой 1425 года, после Громничной. И похищали до Пасхи. Потом уже не было приказа.
Урбан Горн молчал долго, барабаня пальцами по столу.
Рейневан смотрел на ренегата, не скрывая того, что думает. Ренегат избегал этого взгляда.
Теплый ветер обдувал им лица, когда они стояли на стенах, смотря в ту сторону, откуда он дул, а дул он с юга, с Одерских Вершин.
— Сегодня утром, — мрачно сказал Горн, — я порезался, когда брился.
— Это не страшно, — успокоил его Рейневан, не будучи сам вполне спокойным. — Перферро требует более глубокого повреждения ткани, заражения кровообращения… Лимфа, понимаешь, и вообще…
— Мы все… — Горн не стал ждать, что там вообще. — Все можем носить это в себе. Я, ты…
— Целью покушений были гейтманы, люди важные. Не оцениваю себя так высоко.
— Ты на удивление скромный. Жаль, что в твоем голосе я слышу мало уверенности. Тот Смил Пульпан из находских Сироток к бонзам тоже не принадлежал; без ложной скромности считаю нас двоих намного более важными. Но отраву легче всего подать во время застолья, а Пульпан наверняка пиршествовал с важными гейтманами. Я тоже пиршествовал. Ты тоже пиршествовал… Ха, ты же был ранен в прошлом году. И жив. А Шиллинг говорил, что после 1425 года уже не травили.
— Вовсе этого он не утверждал. Сказал только, что в 1425 году перестали похищать людей для экспериментов. А у меня есть доказательства, что отраву давали и, вполне возможно, продолжают давать и дальше.
— Имеешь в виду Неплаха? Прикончила его эта отрава, это очевидно. Но отравлен он мог быть намного раньше. Он никогда не принимал участия в битвах, могло пройти много времени, пока поранился чем-то железным…
— Я имею в виду Смила Пульпана. Я присутствовал при том, как его ранили во Франкенштейне, год тому, железный наконечник оторвал ему ухо. А умер он неделю тому, когда я стальным лезвием вскрыл ему карбункул.
— Ха, верно, верно. И полностью подтверждает то, что ты подслушал в грангии цистерцианцев. Епископ и Грелленорт запланировали покушения, Смижицкий предоставил им объекты. Это было в сентябре 1425 года. Месяцем позже, в октябре, из арбалета подстрелили Яна Гвезду, главного гейтмана Табора. Рана не выглядела опасной, но Гвезда не выжил.
— Потому что болт имел наконечник из железа, а Гвезда в крови уже имел Перферро, — подтвердил Рейневан. — А вскоре после этого, в ноябре, преемник Гвезды, Богуслав из Швамберка, умер после несерьезного с виду ранения. Да, Горн, я еще раньше подозревал, что Гвезду и Швамберка прикончили с помощью черной магии, а после того, что открыл мне Смижицкий, был уже просто уверен. Но чтобы так коварно…
— Профессионально, — поправил Урбан Горн. — Замысел гениален, профессиональное выполнение, знание… А коль скоро мы заговорили о знании… Рейневан?
— Что?
— Что, что. Вроде не знаешь. Противоядие от этого есть?
— Насколько я знаю, нет. Если уж Перферро есть в кровообращении, устранить его оттуда невозможно.
— Ты сказал, что насколько знаешь. А может, есть что-то, чего ты не знаешь?
Рейневан не сразу ответил. Думал. Он не был намерен открывать это Горну, но во время знакомства с пражскими магами из аптеки «Под архангелом» он употреблял предохраняющие от ядов препараты, в том числе и такие, которые на токсины давали полный иммунитет. Он не был уверен, касается ли это также и Перферро. И имеет ли он вообще какую-то еще сопротивляемость организма, не принимая препараты более года.
— Ну, — поторопил Горн. — Есть противоядие или нет?
— Не исключаю, что есть. В конце концов прогресс совершается непрерывно.
— Значит, вся надежда на прогресс. — Горн прикусил губы. — Во всяком случае, в той области, которая нас интересует.
Замок Совинец стоял на скалистом гребене Низкого Есёника уже сто лет, сто лет уже его гордый и грозный бергфрид возносился над лесом, наводя страх на окрестности. Его построили и превратили в фамильную крепость два брата, рыцари из старого моравского рода Грутовицей, которых епископ Оломуньца одарил леном в виде сел Кжижов и Гузова. С тех пор они писались «панами из Гузовой» и ставили печать со скошенными полосками. Построив замок менее чем в миле от Гузовой, они дали ему название, произошедшее от сов, в огромных количествах гнездящихся в окрестных лесах. И писались с тех пор «панами де Айлбург». Немецкое название, несмотря на моду, все же не прижилось, и бург окончательно остался Совинцем.
Нынешним собственником и хозяином замка был рыцарь Павел из Совиньца, поклонник учения Гуса и союзник Табора. Где он пребывал сейчас, в марте 1429 года, известно не было. Сейчас в Совиньце хозяйничал Урбан Горн, а в окрестностях безраздельно господствовали бургманы.
В субботу перед воскресеньем Letare[878] женщины из Совиньца устроили стирку, с самого утра замок насквозь пропитался мокрым паром и пронизывающей вонью щелока и мыльной воды. А около полудня, когда Рейневан и Горн закончили очередной допрос, все подворье замка было украшено развешанным для сушки бельем. Превалировали подштанники, которых Шарлей и Самсон, от скуки, наверное, насчитали сто девять штук. Поскольку еще ранее было насчитано в замке тридцать два бургмана и кнехта, то получалось, что подштанников в замке предостаточно, но стирают их редко.
Приятели сидели на куче бревен, на хозяйском дворе, недалеко от конюшни, наслаждаясь весенним солнцем. Рейневан, не скрывая возбуждения, делился открытиями, услышанными на очередном допросе.
— Необычайные, просто неимоверные вещи рассказывает этот Бруно Шиллинг. О замке Сенсенберг в горах Качавских. Магия явно сидит там еще со времен тамплиеров, которые строили Сенсенберг. Шиллинг этого не знает, даже назвать не сможет, но для меня как специалиста не подлежит сомнению, что в Сенсенберге до сих пор присутствует theoda, spiritus purus, разновидность genius loci, чародейная сила какого-то давно умершего могущественного мага. Такая theoda необычайно сильно влияет на mens[879] находящихся там людей, у лиц с меньшей сопротивляемостью и слабой волей может очень сильно исказить mens и даже полностью привести к его вырождению. Шиллинг подтвердил, что были случаи mentis alienation, случались даже неизлечимые amentia и paranoia.
— Amentia и paranoia, — повторил как бы нехотя Шарлей, приглядываясь к подштанникам. — М-да. Кто бы мог подумать.
— А в области алхимии, — Рейневан всё больше распалялся, — я узнал о таких вещах и делах, от которых просто дух захватывает. Я уже говорил вам о такой смеси, как яд Перферро, упоминал о коллоидных металлах. Среди этих металлов, вы только представьте себе, — описанный Фламелем загадочный Potassium, который до сих пор некоторые считают фантазией. Таинственный Thallium, с которым якобы экспериментировал Арнольд Вильянова, близко подошедший к созданию философского камня. Неслыханно, неслыханно!
Шарлей и Самсон пребывали в молчании, не отрывая глаз от подштанников.
— Необычайные и ошеломляющие вещи также рассказал нам Шиллинг о препаратах, с помощью которых Черные Всадники вводят себя в транс. Считалось, что самые сильные одурманивающие и галлюциногенные свойства имеют вещества, упоминаемые в работах Гебера и Авиценны как аль-кили, и которые мы в Праге назвали алкалоидами. Их считали экстрактами чародейских трав, а что оказалось на самом деле? Что они растут в первом попавшемся лесочке! Что речь идет об обыкновенном бурьяне-перекатиполе и еще более обыкновенном мухоморе, muscarius. Именно они и являются основными составляющими пресловутого одурманивающего напитка, называемого в рукописях Морения «бханг»? Вы себе представляете?
Шарлей и Самсон, наверное, себе представляли. А если даже и нет, то своим видом этого не показывали. Ни словом, ни жестом, ни выражением лица.
— А этот прославленный, овеянный тайнами гашш’иш, которым одурманивал своих ассасинов аль-Хасан ибн-аль-Саббах, Горный Старец, в своей горной цитадели Аламут? Тем же гашш’ишом, как я и подозревал, одурманивают себя и Черные Всадники Грелленорта. Он готовится из смолы соцветий растения, котороя по-гречески называется kanabis, похожее на коноплю. Но, оказывается, существует две разновидности этого препарата. Одна имеет название гханджья и является напитком, его пьют и входят в состояние эйфории. Вторая называется гашш’ишом, его поджигают, а дым вдыхают… Я знаю, что это звучит неправдоподобно, но Бруно Шиллинг клялся…
— Этот Бруно Шиллинг, — встрял спокойно Шарлей, — убил твоего брата, специалист ты эдакий. Трудно мне вжиться в твои чувства, я одиночка, сужу, однако, что с убийцей брата, если бы я имел брата, то не разглагольствовал бы о магии и мухоморах. Просто свернул бы ему шею. Голыми руками.
— Ты сам меня когда-то убеждал в бессмысленности мести, — кисло оборвал Рейневан. — А с Шиллингом я не разглагольствую, но допрашиваю его. И если когда-то выставлю кому-то счет за Петерлина, то это будет организатор преступления, а не его слепое орудие. Для этого понадобятся мне данные, полученные на допросах.
— А Ютта? — тихо спросил Самсон Медок. — В какой мере данные об аль-кили и гашш’ише послужат тому, чтобы ее освободить и спасти?
— Ютта… — запнулся Рейневан. — Мы отправляемся ее спасать. Скоро. Горн обещал помощь, а без помощи нам не обойтись. Я помогу ему, он поможет нам… Сдержит слово.
— Сдержит. — Шарлей встал, потянулся. — Или не сдержит. Неисповедимы предначертания судьбы.
— Что ты хочешь этим сказать?
— То, что жизнь научила меня не верить слишком поспешно и всегда иметь в запасе аварийный план.
— Что, еще раз спрашиваю, ты хочешь этим сказать?
— Кроме того, что сказал, ничего.
— Господин Горн?
— Что?
— Вы обещали мне свободу. Когда всё честно и обстоятельно расскажу.
— Ты не всё еще рассказал. Кроме того, зачем тебе свобода? Грелленорт выследит тебя и прикончит даже на краю земли. А в Совиньце тебя не найдет.
— Вы обещали…
— Знаю, Шиллинг, знаю. Обещал, сдержу слово. Когда всё расскажешь. Так что рассказывай. Сколько людей вы убили?
Рейневан не ждал, что такой вопрос смутит Шиллинга. И не ошибся. Не смутил. Ренегат лишь слегка сожмурил глаза. И чуть дольше, чем обычно, обдумывал ответ.
— Думаю, — ответил он наконец с равнодушной миной, — человек, наверное, больше тридцати. Я считаю только тех, которые были главным объектом, которых по имени указывал нам Грелленорт. Если не удавалось такого застать самого, в одиночку… Тогда гибли и посторонние. Компаньоны, обозные, слуги… Иногда родственники…
— Купца Чайку вы убили вместе с женой. — Горн спокойным голосом засвидетельствовал, что он хорошо проинформирован и что знает, в чем дело. — Йохан Клюгер и вся его семья погибли в пожаре, в доме, который вы подожгли, предварительно заблокировав двери и окна.
— Бывало и так, — сухо подтвердил ренегат. — Но редко. Обычно караулили одиноких…
— Как моего брата. — Рейневан удивился своему спокойствию. — Расскажи мне об этом убийстве. Ты ведь принимал в нем участие?
— Ну, принимал… — В подсиненных глазах Шиллинга блеснуло что-то странное. — Но… Вы должны знать… Я был под действием гханджьи и гашш’иша, мы все были, как обычно. В таком состоянии не понимаешь, сон ли это или явь… Но не я проколол вашего брата, господин Беляу. Не вру. Чтобы вас в этом убедить, признаюсь, что проколоть хотел, но попросту я к нему не протиснулся. Было нас тогда восемь, Грелленорт девятый. Он, Грелленорт, ударил первым.
— Брат… — Рейневан проглотил слюну. — Он умер быстро?
— Нет.
— Всегда ли вы ездили убивать под командованием Грелленорта? — Горн решил, что пора вмешаться и изменить тему. — Я знаю, что он иногда убивал сам. Собственноручно.
— Ему это нравилось, — скривил губы ренегат. — Но самое главное состояло в том, чтобы направить подозрения на кого-то другого. Или посеять страх, что будто бы это какая-то нечистая сила убивает купцов. Как-то было, в 1425 году, после Снежной Богородицы Грелленорт приказал нам прикончить римарского мастера в Нисе, забыл, как его звали, после этого тут же быстро ехать под Свидницу и убить купца Ноймаркта. Он же, Грелленорт, в это же время собственной рукой укокошил некоего Пфефферкорна в притворе немодлинской церкви и сразу после этого — рыцаря Альбрехта Барта под Стшелином. Ну, и верил народец, что это дело рук лукавого или того, кто с дьяволом в сговоре. А это и требовалось.
— Под Старый Велислав, — сказал Горн, — Грелленорт привел десяток Всадников. Кроме тебя, трусливо унесшего ноги, никто в битве головы не снес. Сколько осталось в Сенсенберге?
— Я не уносил ноги, и я не трус, — неожиданно резко отреагировал Бруно Шиллинг. — Я бросил Грелленорта, потому что давно вынашивал этот план и только ждал подходящего случая. Потому что с меня достаточно было всех этих преступлений. Потому что я испугался наказания Божьего. Потому что нам Грелленорт приказывал кричать «Adsumus» и «Veni ad nos». И мы кричали. Выкрикивали, убивая «In nomine Tuo!». А когда приходило протрезвление после гханджьи, становилось страшно. Перед Божьим возмездием за кощунство. И я решился все бросить… Бросить и искупить… Я не полностью и окончательно плохой…
«Врет», — подумал Рейневан, а глаза и голова его вдруг наполнились видениями, видениями четкими и беспощадно ясными. Придушенный крик, кровь, отблески пожара на клинке, отображение перекошенного лица Шиллинга на полированной стали, его жестокий хохот. Опять кровь, ручейком стекающая на стремена и вставленные в них шиповидные железные сабатоны, опять пожар, опять хохот, мерзкая ругань, мечи, секущие по рукам, которые цепляются за горящее, пышущее жаром окно.
«Врет, — вздрогнул Рейневан. — Врет. Он полностью и окончательно плохой. Только таких притягивает Сенсенберг и чары Грелленорта».
— Врешь, Шиллинг, — сказал бесстрастно Горн. — Но я не о том спрашивал. Сколько всадников осталось в Сенсенберге?
— Максимум десять. Но скоро Грелленорт будет иметь в своем распоряжении столько, сколько ему надо. Если уже не имеет. У него для этого есть способ.
— Какой?
Ренегат открыл рот, хотел что-то сказать, но запнулся. Кинул глазом на Рейневана, быстро отвел взгляд.
— Он притягивает, господин Горн. Притягивает к себе… некоторых. Манит, будто… Ну… как…
— Как пламя бабочек?
— Да, именно так.
Поход, который совинецкий гарнизон совершил куда-то на юг, должно быть, получился удачным и выгодным. Кнехты вернулись веселыми и теперь развеселялись еще больше. Некоторые, судя по несвязной речи и пению, были даже готовы веселиться до потери сознания.
— Горн?
— Слушаю тебя, Рейнмар.
— Каким образом ты узнал о дезертирстве Шиллинга? И о том, что Унгерат держит его и хочет обменять на сына?
— У меня есть свои источники.
— Ты очень лаконичен. Больше ни о чем не спрошу.
— И хорошо.
— Вместо вопроса утверждаю: Шиллинг был единственной причиной твоей акции над Ользой.
— Естественно, — равнодушно признался Горн после непродолжительной тишины, прерываемой уханьем сов. — Для меня. Для остальных причиною был Кохловский. Если б не Кохловский, я не получил бы от Корыбута ни людей с Одр, ни денег. Кохловский — это важная фигура в торговле оружием. А смена политического цвета и стороны Яном из Краваж было весьма счастливым стечением обстоятельств, ничем больше. О тебе же, чтобы упредить твой следующий вопрос, я даже и не знал. Но обрадовался, когда увидел.
— Любезно с твоей стороны.
Отголоски с подворья стихали. Немногочисленные чуть потрезвее бургманы еще пели. Но в репертуаре начали преобладать куплеты как-то менее жизнерадостные.
Ze země jsem na zem přišel,
na zemi jsem rozum nášel,
po ní chodím jako pán,
do ní budu zakopán…[881]
— Горн?
— Слушаю тебя, Рейнмар.
— Я не знаю твоих планов относительно этого. Но считаю…
— Скажи мне, что ты считаешь.
— Считаю, что все, что мы знаем о Перферро, мы должны сохранить в тайне. Мы не имеем понятия, кого могли отравить, а даже если бы и знали, не имели бы возможности помочь. Если же разнесутся слухи об отраве, воцарится сумятица, паника, страх, черт его знает, какие это может иметь последствия. Мы должны молчать.
— Ты читаешь мои мысли.
— Об этом Перферро знаем мы оба и Шиллинг. Шиллинг, как я полагаю, не покинет Совинец. Не выйдет отсюда, чтобы рассказывать.
— Правильно полагаешь.
— Несмотря на данное ему обещание?
— Несмотря. В чем, собственно, дело, Рейневан? Не спроста же ты завел этот разговор.
— Ты попросил меня помочь, я помог. Прошла, считай неделя. Ты не допрашиваешь уже Шиллинга о делах, связанных с магией. Мне же каждый день, каждый час, проведенный в Совиньце, напоминает, что где-то там далеко в неволе Ютта ожидает спасения. Поэтому я намерен ехать. В ближайшее время. Успокоив тебя для начала. Все, что я здесь узнал, особенно о Перферро, сохраню в тайне, никому и никогда этого не открою.
Горн молчал долго, производя впечатление человека, заслушавшегося уханьем сов.
— Не откроешь, говоришь. Это хорошо, Рейнмар. Меня это очень радует. Спокойной ночи.
Зима совсем, как казалось, уже уступила место весне. И не было похоже, чтобы она хотела за это место бороться. Был день святых Кирилла и Мефодия, восьмое марта Anno Incarnationis Domini 1429.
Горн ожидал Рейневана в охотничьей комнате Совиньца, украшенной многочисленными охотничьими трофеями.
— Мы выезжаем, — начал без вступлений Рейневан, когда они вошли. — Уже сегодня. Шарлей и Самсон укладывают вьюки.
Горн молчал долго.
— Я намерен, — наконец заговорил он, — атаковать, захватить и сжечь Сенсенберг. Намерен уничтожить до последнего Черных Всадников. Намерен уничтожить Биркарта Грелленорта, предварительно использовав его для дискредитации и уничтожения Конрада из Олесницы, епископа Вроцлава. Говорю тебе об этом, чтобы ты знал о моих намерениях, хотя и так, вероятно, ты о них догадывался по тем вопросам, которые я задавал Шиллингу. И спрашиваю прямо: ты хочешь принять в этом участие? Быть при этом. И внести свой вклад?
— Нет.
— Нет?
— До освобождения Ютты — нет. Ютта для меня важнее. Важнее всего, понимаешь?
— Понимаю. А сейчас кое-что тебе скажу. Послушай. И постарайся понять меня.
— Горн, я…
— Послушай, — начал Горн. — Я не Горн, и не Урбан. Придуманное имя, придуманная фамилия. В действительности меня зовут Рот. Бернгард Рот. Моя мать была Маргарита Рот, бегинка из свидницкого бегинария. Мою мать убил Конрад, нынешний епископ Вроцлава.
Что происходило в Силезии с бегардами и бегинками, ты, несомненно, знаешь. Едва прошло три года после того, как Вьеннский собор объявил их еретиками, епископ Генрих из Вежбна устроил большую охоту. На скорую руку созванный доминиканско-францисканский трибунал подверг пыткам и послал на костер более полусотни мужчин, женщин и детей. Несмотря на это, бегарды сохранились, их не сумели истребить также во время последующих волн преследований, в 1330 году, когда буйствовал Швенкефельд, и в 1372 году, когда к нам пришла Черная Смерть. Костры пылали, бегарды держались. Когда в 1393 году предприняли очередную травлю, моей матери было четырнадцать лет. Она продержалась до тех пор, возможно, потому, что была в бегинарии не очень заметной, мало бросалась в глаза, день и ночь трудясь в госпитале Святого Михаила.
Но настал 1411 год. В Силезию вернулась зараза, и во что бы то ни стало, начали искать виновных, причем не евреев — евреи в качестве виновных уже всем приелись, требовалось разнообразие. А матери не посчастливилось. Соседи и сограждане учились быстро. Уже во время предыдущих охот выяснилось, что донос — вещь выгодная, что приносит конкретную пользу. Что этим приобретается благосклонность властей. И что нет лучшего способа отвести подозрения от собственной личности.
Но самое главное — там был Конрад, первородный сын князя Олесницы. Конрад, который безошибочно учуял, где настоящая власть, он отказался от правления унаследованным княжеством и выбрал духовную карьеру. В 1411 году он был препозитом вроцлавского кафедрального капитула и очень, очень жаждал быть епископом. Но для этого же надо проявиться, стать известным. Лучше всего — как защитник веры, гроза еретиков, вероотступников и чародеев.
И вот из доносов следует, что, несмотря на благочестивые усилия, в Свиднице и Яворе продержалась бегардская зараза, что существуют еще катары и вальденсы, что продолжает действовать Церковь Свободного Духа. И снова доминиканско-францисканский трибунал принимается за работу. Трибуналу активно помогает свидницкий палач, Йорг Шмиде, работающий с задором и энтузиазмом. И это ему принадлежит заслуга того, что противная бегинка и еретичка Маргарита Рот созналась во всех предъявленных ей деяниях. Что молилась за второе пришествие Люцифера. Что делала операции абортов и занималась пренатальными[882] исследованиями.
Что совокуплялась с дьяволом и раввином, причем одновременно. Что от этого совокупления имела выродка. То есть меня. Что травила колодцы, разнося тем самым заразу. Что на кладбище выкапывала и оскверняла останки. И, наконец, самое ужасное: что в церкви, во время Поднесения, смотрела не на облатку, но на стену.
В итоге: мать сожгли на костре на оболони за церковью Святого Николая и чумным кладбищем. Перед смертью она покаялась, поэтому к ней проявили милосердие. Двойное. Ее задушили перед сожжением и пощадили ее незаконнорожденного сына. Вместо того чтобы утопить, как того требовали судьи, меня отдали в монастырь. Однако сначала мне было приказано смотреть, как тело матери шкварчит, вздувается пузырями и наконец обугливается на столбе. Мне было девять лет. Я не плакал. С того дня я не плакал. Никогда. На протяжении двух лет в монастыре. Где меня морили голодом, били, унижали. Впервые я расплакался в 1414 году, на Задушки[883]. Когда узнал о том, что палач Йорг Шмиде умер, простудившись. Я плакал от ярости, что он ускользнул из моих рук, что я не смогу сделать с ним то, о чем мечтал бессонными ночами и продумал до мельчайших подробностей.
Этот щенячий плач изменил меня. Я прозрел. Я понял, что глупо жаждать мести орудиям и исполнителям, что ненужной тратой времени будет выискивать и приканчивать доносчиков, лживых свидетелей, членов трибунала, и даже их руководителя, благочестивого Пётра Баньча, лектора[884] свидницких доминиканцев. Я оставил их. В то же время, твердо решив, что сделаю все, чтобы добраться до настоящего виновника. Конрада, епископа Вроцлава. Непросто добраться до кого-нибудь такого, как Конрад, необходим счастливый случай, шанс. И вот Бруно Шиллинг является для меня таким шансом.
Ты должен уразуметь, в чем смысл, Рейнмар, должен понять, что иначе поступить я не могу. Что нет, как говорится дыма без огня. Я не могу исключить, что тебя таки перевербовали, что ты работаешь на ту сторону. Сейчас, после допросов Шиллинга, ты просто слишком много знаешь, чтобы я мог позволить тебе уйти. Возможно, ты и помчался бы отсюда, благородный и шальной Ланселот, выручать и спасать свою любимую Гиневру. Возможно, ты и сдержишь обещание хранить секреты. Думаю, да что там, верю, что именно так ты бы поступил и так себя повел. Но я не могу исключить и другого поведения. Такого, которое могло бы свести на нет мои планы. Не могу рисковать. Останешься здесь, в Совиньце. На столько, на сколько необходимо.
Сидишь спокойно, — сам Горн прервал долгое молчание, которое наступило после его речи. — Не кричишь, не сыплешь бранью, не бросаешься на меня… Вижу два объяснения. Первое: ты стал мудрее. Второе…
— Именно второе.
Горн встал. Ничего больше сделать не успел. Дверь с треском открылась, в комнату ворвались Шарлей, Самсон и Гоужвичка. Гоужвичка держал натянутый арбалет и целился из него прямо в лицо недавнего шефа.
— Ножик, Горн. — От быстрых глаз Шарлея, как обычно, ничего не ускользало. — Ножик на пол.
Гоужвичка поднял арбалет. Урбан Горн опустил на пол стилет, который успел было незаметно вынуть из рукава.
— Ты ошибся относительно меня, — сказал Рейневан. — Потому что я, видишь ли, перестал быть наивным идеалистом. В соответствие, в общем, с твоим светлым учением. Я перешел на расчетливый прагматизм и практицизм, на соответствующие убеждения и принципы. Что мой интерес в иерархии стоит выше, чем чужие. Что всегда надо иметь в запасе аварийный план. И если уж во что-то верить, то лучше всего в золотые венгерские дукаты, за которые можно купить не одну лояльность. Твои бургманы возвратятся из похода лишь послезавтра, твои кнехты сидят под замком. Тебя тоже посадим под замок. В камеру. А мы выезжаем.
— Поздравляю, Шарлей. — Горн скрестил руки на груди. — Поздравляю тебя, ибо это же твой план и твоя операция; мня о себе как о ловком прагматике, Рейнмар слишком себе льстит. Что ж, ваша взяла. Вас трое, не считая этого предателя с арбалетом, которого, Бог свидетель, я когда-нибудь привлеку к ответственности. Однако ты, Шарлей, разочаровал меня. Я считал тебя мужчиной.
— Горн, — прервал его Шарлей. — Переходи к делу. Или переходи в камеру.
— А ты пугал бы меня камерой, если бы нас было только двое? Ты и я? Один на один? Le combat singulier[885]? Не хочешь убедиться, что бы из этого вышло?
Самсон покрутил головой. Рейневан открыл рот, но Шарлей жестом попросил замолчать.
— Хорошо. Давай убедимся, что бы из этого вышло. Ты действительно этого хочешь?
Горн не ответил. Вместо этого он подскочил, как пружина, со всей мощи ударил ногой Шарлея в грудь. Демерит полетел на побеленную стенку, оттолкнулся от нее спиной и быстро вскочил, но Горн был еще быстрее. Он подскочил, ударил правым боковым в челюсть, добавил левым, Шарлей упал, разломав табурет, Горн уже был возле него, замахнувшись ногой. Демерит увернулся, схватил его обеими руками за ногу и повалил. С пола они поднялись почти одновременно. Но это уже был конец боя. Горн проводил боковой, Шарлей легким, почти незаметным обманным движением избежал кулака, с оборота резко ударил Горна в подбородок, добавил с размаха, аж гул пошел, в пируэте ударил в лицо локтем, во втором пируэте — предплечьем, а с обратного оборота — кулаком. После этого последнего удара Горн перестал быть способным к бою. Демерит напоследок дал ему еще раз, очень сильно, потом добавил ногой, окончательно положив на доски.
— Ну, наверное, вышло бы так. — Шарлей вытер губы, выплюнул кровь. — Вот мы и убедились. В камеру, Горн.
— Мы запрем тебя отдельно, — предложил Рейневан, помогая вместе с Самсоном Горну подняться. — А может, желаешь вместе с Шиллингом? Поболтаете себе. За разговорами время не так долго тянется.
Горн ехидно посмотрел на него из-за быстро растущего отёка. Рейневан пожал плечами.
— Твои люди, когда вернутся, тебя выпустят. Мы в это время будем уже далеко. Кстати, к твоему сведению и чтоб успокоить: мчу, как Ланселот, на выручку Гиневре, похищенной злым Мелеагантом. Другие проблемы, в том числе твои планы, временно меня не интересуют. Сводить их на нет, в частности, не собираюсь. А тайну сохраню. Так что с Богом. Не поминай лихом.
— Иди к черту.
На дворе Гоужвичка, Сметяк и Заградил получили от Шарлея выпоротый из седла кожаный пакетик. Это было двадцать мадьярских дукатов золотом, вторая часть платы, обещанной и полагавшейся после выполнения услуги. Шарлей не был настолько глуп, чтобы отдать все сразу. Моравцы, не мешкая, вскочили в седла и исчезли вдали.
— Их поспешность понятна и показательна, — прокомментировал Шарлей, глядя им вслед. — Их повторная встреча с Горном могла бы закончиться неприятно. Петлей на шее в лучшем случае, поскольку более медленной смерти я бы тоже не исключал. Это прямо мне напоминает, что и мы должны удалиться. И побыстрее.
— Вместо того чтобы болтать, погоняй коня. В путь!
Подковы громким эхом застучали под сводом ворот. А потом их овеял ветер, теплый ветер из Одерских высот.
Они понеслись галопом по круче взгорья, дорогой, ведущей в долину.
В долине они въехали в лес, в темное и влажное лесное ущелье. Ущелье вывело их на безлесье.
А тут дорогу им заградили полсотни всадников.
Один, верхом на сивке, выехал вперед шеренги.
— Рейневан? Хорошо, что я тебя вижу, — сказал Прокоп Голый, прозванный Великим, верховный гейтман табора, director operationum Thaboritarium. — Как раз ищу тебя. Ты мне срочно нужен.
— Антихрист, — прочитал с волнением писарь, склонившись над листом, — будет из колена Данова.
Он откашлялся, посмотрел на епископа. Конрад из Олесницы глотнул из чаши, засмотревшись в приоткрытое, сверкающее отблесками света окно. Казалось, что он не слушает, что до подготовленного текста ему вовсе нет дела. Писарь знал, что это нисколечко не так.
— Святой Иреней, — возобновил он чтение, — об антихристе говорит, что он должен в конце света прийти, три с половиной года царствовать, в Иерусалиме свой храм построить, силой царя овладеть, святых мучить и всю Церковь Божью разрушить. Звать его должны будут по пророчеству Откровения числом 666, а будут это имена Эвантас, Латейнос, Тейтан. Ипполит Мученик, однако, возлагает это 666 на имена Какос, Оликос, Алиттис, Блауэрос, Антемос и Генесирикос. Также он указывают турецкое имя Махометис, которое тоже значит 666, из букв греческих, которыми это число обозначают. А еще можно вывести, что если от 666 вычтем число рыб, которых словил в Тивериадском море Пётр, а затем умножим на число моряков на судне, которым плыл в Италию Павел, и поделим на длину ковчега в храме Божьем по книге Исход, то на каппадокийском языке прямо получится «Ioannes Hus apostate»[886]. Из этого всего видно неимоверное бесстыдство еретиков, которые оного Гуса почитают. О вы — ничтожные посланцы антихриста! Уже вами антихрист дела свои тайные творит, когда вы таинства и жертвы выбрасываете; Бога в Троице и Пресвятую Деву хулите, когда божественность Сына Божьего, чтобы антихристу его приписать, отрицаете, когда всякое несогласие, злодеяния и мерзость сеете, когда все истины святой католической веры топчете. Боже! Смилуйся над вами![887]
Писарь опустил лист, тревожно бросил быстрый взгляд на лик епископа Конрада, на котором по-прежнему трудно было что-либо прочесть.
— Хорошо, — оценил наконец епископ, к облегчению писца. — Вполне хорошо. Воистину поправить надо совсем немного. Там, где говорится о ничтожных гуситах, допиши еще «О, чехи, вы никчемная нация славянская». Нет, нет, лучше «подлая и никчемная…».
— «Подлая, никчемная и презренная…», — поправил Стенолаз. — Так будет лучше всего.
Писарь побледнел, побелел, как бумага, которую держал, потому что видел то, чего не заметил повернутый спиной епископ. А именно: как сидевшая на подоконнике птица превращается в человека. Черноволосого, одетого в черное, с как бы птичьей физиономией. И демоническим взглядом.
— Перепиши постиллу[888], — жесткий приказ епископа вырвал писаря из остолбенения и вернул в реальность. — Переписав, отдай в канцелярию, пусть размножат и разнесут по церквям, священникам для проповедей. Иди.
Писарь, прижимая к брюху бумаги, согнулся в поклоне, задом отступая в сторону дверей. Епископ Конрад тяжело вздохнул, отпил вина, показал прислужнику, что тот может долить. У прислужника тряслись руки, горлышко графина подзвякивало о край бокала. Епископ жестом отправил его.
— Давно ты не появлялся, — обратился он к Стенолазу, когда они остались одни. — Давно не влетал в окно, не тревожил мою прислугу, давно не пускал сплетен. Я уж начал тревожиться. Где же ты был, сынок, чем занимался? Дай-ка угадаю: штудировал в Сенсенберге дьявольские книги и гримуары? Одурманивал себя гашш’ишом и ядом из мухоморов? Вызывал Сатану? Поклонялся демонам, приносил им человеческие жертвы? Убивал узников в камерах? Терял подчиненных, своих знаменитых Черных Всадников, на полях битв? Позволял ускользать предателям и водить себя за нос шпикам? Ну же, сынок, отвечай. Докладывай. Похвались, каким из моих распоряжений или указаний ты пренебрег в последнее время. И каким образом портил мне в последнее время репутацию?
— Ты закончил, папочка?
— Нет, сынок. С тобой я не закончил. Но поверь мне, уж очень соблазняет меня мысль, чтобы в конце концов закончить.
— Коль уж ты об этом говоришь, значит не все так плохо, — блеснул зубами Стенолаз, разваливаясь в дубовом кресле. — Если бы, в самом деле, я тебя донял или перестал быть полезным, ты бы прикончил меня втихаря и без предупреждения. Несмотря на кровные узы.
— Я тебе уже говорил, — прищурил глаза Конрад, — и не вынуждай меня повторять. Между нами нет никаких кровных уз. Я зову тебя сыном и отношусь к тебе, как к сыну. Но ты не мой сын. Ты сын чародейки, отравительницы, к тому же выкрестки, которую я спас от костра, сделав ее монахиней. Факт, что я многократно удостаивал твою мать траханьем, нисколько не означает, что ты являешься плодом моих чресел, Биркарт, что ты зачат от моего семени. Я склоняюсь к мысли, сынок, что произвел на свет тебя сам дьявол. И вовсе не в том дело, что в Любани ни один смертный мужчина не мог иметь доступа к твоей матери, я слишком хорошо знаю как женские монастыри, так и темперамент твоей чувственной мамочки, даю голову на отсечение, что не один ксендз насадил ее там на дротик. Однако твой характер выдает, чьих рук дело твое появление на свет.
— Продолжай, папочка, продолжай. Пусть тебе станет легче.
— Получается, — продолжал епископ, забавляясь ножкой чаши и выражением лица Стенолаза, — что ты сын дьявола и развратной еврейки. Ну, чисто тебе антихрист, герой моих последних пропагандистских постил. Эвантас, Латейнос или какой-то Какос или Какас, забыл. Налей мне вина. Распугал прислугу, так что сам прислужи. И говори, что у тебя ко мне. Что надо?
— Ничего. Заскочил засвидетельствовать почтение. Спросить о здоровье, ведь сыну пристало интересоваться здоровьем родителя. Я хотел, как хороший сын, спросить, может, отцу чего надо? Может, нуждается отец в какой-то сыновней услуге? Или прислуге?
— Не время для твоей заботы. Ты был мне нужен месяц тому. Воистину жаль, что не было тебя под рукой. Жаль и для тебя, как мне кажется. Рейневан из Белявы объявился во Вроцлаве. А у тебя когда-то к нему было какое-то странное дело.
Лицо Стенолаза изменилось незначительно. Настолько незначительно, что на это не обратил бы внимание никто, кто Стенолаза не знал. Епископ Стенолаза знал.
— Через месяц после того, как я его предал анафеме, — продолжал он. — Через два месяца после Велислава, где он тебя одолел и унизил, этот негодяй осмеливается показать свою еретическую морду в моем городе. Мало того, ему удается сбежать. Одни дураки у меня на службе, черт возьми, дураки и недотепы.
— Что он делал во Вроцлаве? — сквозь стиснутые зубы спросил Стенолаз. — Что здесь искал? Он был сам или с товарищами? Кто и как его раскрыл? Каким чудом он убежал? Подробности, епископ, подробности.
— Мне не важны подробности, — фыркнул Конрад. — Мне важен результат, а вот результатов-то нету никаких. О деталях я не спрашивал, и так бы мне соврали, желая скрыть свою несостоятельность. Расспроси Кучеру фон Гунта, может, из него что-то вытянешь. А сейчас иди. Ты появился не вовремя. Я жду гостя. Освальд фон Лагенройт, секретарь и советник Конрада фон Дауна, архиепископа могунского, прибывает прямо из Волыни. Из Луцка.
— Я хотел бы остаться. Луцк и меня интересует. В какой-то мере.
— Оставайся, — согласился епископ после минуты раздумий. — На обычных условиях, ясное дело. То есть в клетке.
Стенолаз улыбнулся. Улыбка, казалось, претерпела метаморфозу: раскрытый в стрекоте клюв птицы был тоже удивительно похож на улыбку. Птица взмахнула крыльями, моргнула черным глазом, подпорхнула к стоящей в углу палаты клетке, взъерошив перья, села на золотую жердь.
— Никаких взмахов крыльями, — предупредил епископ. — Никакого карканья в несоответствующие моменты. Впустить!
— Ясновельможный господин, — огласил слуга, — Освальд фон Лангенройт.
— Пригласить! Приветствую, приветствую.
— Ваша епископская милость! — Освальд фон Лангенройт, пожилой, высокий, аскетично худой и богато одетый мужчина, почтительно наклонился. — Ваша милость, как всегда, выглядит молодым, здоровым и полным сил. Что производит такой вид? Уж не чары ли?
— Труд и молитва, — ответил Конрад. — Набожность и воздержание. Садитесь, садитесь, любезный господин Лангенройт. Отведайте аликанте, привезенного из Арагонии. А сейчас осетра подадут. Извините, что так скромно. Пост как-никак.
В окно ударил порыв ветра. Теплый и весенний.
— Говорите же, говорите, — кивнул епископ, сплетая пальцы. — Меня интересуют вести из далекой Волыни. Был тут недавно его преподобие папский легат Андреа де Палацио. Так же, как и вы, собственно, возвращался из Луцка, но слушочками меня порадовать не удосужился, страшно домой поспешал… А мину кислую имел, ох и кислую… Да, кстати, знаете, как чехи назвали тот Луцк? Съездом трех старцев.
— Эти три старца управляют половиной Европы, — жестко заметил Освальд фон Лангенройт. — А вторую половину защищают от вторжения турков. Самый старший и наиболее трухлявый из старцев имеет двоих сыновей, гарантирующих продолжение основанной старцем династии.
— Знаю. А самый младший из старцев — наш король. А скоро, Боже помоги, станет императором. Имеет для этого все основания. Особенно после того, что я слышал про Луцк.
— И вас удивляет кислая мина легата? — поднял брови Лангенройт. — Андреа де Палацио повез в Польшу тайную папскую буллу. Его благочестие Мартин V призывает в ней и поощряет короля Владислава и князя Витольда ко святому делу и набожному труду, каким будет крестовый поход на Чехию. Во имя Бога, цитирую, милосердия и доброты души наместник Петра призывает короля Польши и великого князя Литвы, чтобы пошли на чехов, чтобы их обращать, истреблять и положить конец их еретическим помоям. Именем Апостольской Столицы папа разрешает экстерминацию[889] вероотступников согласно предписаниям святых законов Церкви. Конец цитаты. А что произошло в Луцке? Папские мечты о крестовом походе развеялись, как дым. Ведь что сделал в Луцке наш дорогой король, тот самый Сигизмунд Люксембургский, которого вы рады видеть императором? Даровал Витольду корону. Корону! Королем Литвы его делает.
— Мудро делает.
— Непонятная это разновидность мудрости. Римский король, впрочем, уже во второй раз такую мудрость проявляет. В 1420 году, вынося вроцлавский приговор, он разгневал Витольда, благодаря чему мы имеем теперь в Чехии Корыбута и его польский отряд. Теперь для разнообразия Сигизмунд сердит Ягеллу, даруя Витольду корону и отрывая Литву от Польши. Разъяренный Ягелло мало того, что бросит всякие планы крестового похода на чехов, он союз с гуситами готов заключить. И это вы считаете политической мудростью, почтенный епископ? Привести к альянсу Польшу и Чехию? Хотите с вашим королем Сигизмундом иметь против себя армию, в которой на стороне победителей под Усти и Таховом будут биться победители под Грюнвальдом? Прошлой весной Прокоп стоял под стенами Вроцлава. Благодаря политике короля Сигизмунда будущей весной тут может стоять союзническая чешско-польская армия. Вы даже оглянуться не успеете, как в вашем соборе будут причащаться sub utraque specie. С литургией по-польски.
— Поляками меня не пугайте, — фыркнул епископ. — Им Грюнвальд выпадает раз в сто лет. А если вдруг выпадет опять, они не сумеют им воспользоваться. Невзирая и вопреки Грюнвальду Орден Девы Марии по-прежнему стоит, по-прежнему могуч, по-прежнему Польша должна с ним считаться. Орден стоит на страже нас всех, всей нации и немецкой империи. Польша уже давно бы взяла покровительство над гуситами, если бы не боялась Ордена и наказания, которое бы Орден определил за это коварной Польше. Наилучший способ истребить чешскую заразу — это уничтожить источник, откуда чехи черпают свои силы. Ягелло ересь поддерживает, делает это просто в открытую, папе и Европе только глаза замыливает. Не потому легат уехал из Польши несолоно хлебавши, что король Сигизмунд с Витольдом сблизился, но потому, что Ягелло никогда о крестовом походе даже не помышлял, а на буллы папские просто плевать хотел. Польша имеет другие планы, господин Лангенройт, совсем другие. Их план — вместе с еретиками в порох нас стереть и славянское господство распространить на Европу. Так что мудро, втройне мудро поступает король Сигизмунд, разрушая и ставя крест на этих планах. Для нас, немецкой нации, страшна не Польша и не Литва. Угрозу представляет союз. Корона для Витольда означает конец союза, ведь не может корона быть присоединена к короне. Давая Витольду корону, король Сигизмунд разбивает союз. Бросает яблоко раздора. А из этого может быть, дай Боже, даже польско-литовская война. Из этого может произойти, осуществи Боже, раздел Польши. А? Господин Освальд фон Лангенройт? Разве вам не нравится раздел Польши?
— Понравился бы, — признал Лангенройт, — если б я был фантастом.
— Фантазии осуществляются, — повысил голос Конрад. — Говорит пророк Даниил, что меняет Бог часы и поры, скидывает царей и царей ставит. Так что давайте молиться, чтобы так стало. Дай нам Боже новую Римскую Империю, сделай нам Сигизмунда Люксембургского новым императором. Пусть сбудется мечта о Европе, об объединенной Европе, которой правит Германия. Германия превыше всего! А другие народы на коленях. На коленях, покоренные. Или, черт возьми, перебитые. Вырезанные под корень!
— А еретики, — кивнул головой Лангенройт, — как собаки за стенами этого Нового Иерусалима. Право, красивый призрак. Просто жаль, что меня жизнь научила быть реалистом. Не мечтать, но предвидеть, а предвидеть согласно реалиям. Предвижу, следовательно, что Витольдовой коронации не будет. Не пойдет на это Польша, не пойдет папа. Люксембуржец махнет на все рукой и начнет новую интригу в другом месте. Ягелло в антигуситском крестовом походе участия не примет, чехов поддерживать не перестанет. А крестоносцы будут сидеть тихо, потому что знают, что в противном случае они могут в одно прекрасное утро увидеть гуситские телеги под Мальборком, Хойницами, Тшевом и Гданьском.
— И где это вы про такой ход событий прочитали? — подколол его Конрад. — По звездам?
— Нет, — холодно возразил Освальд фон Лангенройт. — По глазам краковского епископа, Збигнева Олесницкого. Но давайте оставим это, хватит уже о Польше, Литве, обо всем этом диком востоке. Давайте поговорим о наших западных проблемах. О приближающемся соборе. О делах веры католической… Herrgott![890] Что случилось с вашей птицей? Обезумела? Чуть окно не разбила. Почему вы не закрываете клетку?
— Это свободная пташка, — серьезно ответил епископ Конрад. — Делает что захочет. Некоторые темы для нее скучны. Тогда улетает.
Подковы буланого коня цокали по каменному двору, звонкое эхо колотилось между стенами епископской резиденции. Наклонившись в седле, Дуца фон Пак тянула поводья в сторону, поворачивала коня, как в танце, вынуждала его выбивать дробь копытами. При этом она не спускала заинтересованного взгляда со Стенолаза, поспешно идущего в сторону ворот. Стенолаз заметил ее, на взгляд не ответил. Он был зол.
— Сердит, — покивал головой Ульрик фон Пак, хозяин Клемпини. — Злой, как собака. Обозлен, видать.
— Обозлен, — подтвердил Кучера фон Гунт. — Еще как обозлен.
— Все ему рассказали, — мрачно заявил Гайн фон Чирне, командир вроцлавских наемников. — Не успел спросить, а вы уже все рассказываете. О розыске этого Белявы, о доносах… Все следствие ему раскрыли. Но, кажется, что он вам не нравится.
— Да так оно и есть. — Кучера сплюнул на каменный порог, растер плевок сапогом. — Не люблю сукиного сына. Но мне епископ приказал. А иметь врагом Грелленорта я не хочу. Вы бы тоже не захотели, поверьте мне.
— Верим. — Ульрик Пак легонько вздрогнул. — Слово чести, верим.
— Этот Белява мне ни брат, ни сват, — сказал Кучера таким тоном, будто оправдывался. — Прокляли его, значит, крышка ему, его дни сочтены. А с того, что я ему сказал, Грелленорту будет немного пользы, он не добьется большего, чем мы. Мы же две недели тому совсем случайно напали на след Белявы, так же и ратушные. Совсем случайно. Неизвестно, что он во Вроцлаве искал и что замышлял, где скрывался, каких и сколько имел сообщников…
— Грелленорт — чародей, — мрачно заявил Гайн фон Чирне. — Черной магией добьется того, чего вы не смогли.
По двору снова застучали копыта, Дуца фон Пак пустила коня диким галопом. Идущий по двору монах францисканец прижался к стене, паж в епископской расцветке заскочил за колонну, едва успел заскочить писарь, роняя и рассыпая охапку документов. Чирне и Гунт молча смотрели. Они кое-что знали о девушке, знали причину, которая привела Ульрика фон Пака во Вроцлав. Дуца, прелестная девушка с зелено-голубыми глазами и губками ангела, в Клемпине убила копьем двух бродяг и сельского придурка, без какого-либо повода, чем вызвала справедливый гнев клемпинского плебана. Рыцарь Ульрик прибыл к епископу с прошением, чтобы тот соблаговолил утихомирить попика, поносящего с амвона всю фамилию Паков.
Гайн фон Чирне кашлянул.
— Круто берет, — сказал он, — ваша дочь, господин Ульрик. В седле, я имею в виду.
— Сына Бог не дал, — ответил Ульрик Пак, будто бы оправдываясь. — Иногда я думаю, что, может, оно и к лучшему. Говорят, что природа поддерживает равновесие. Был бы сын, то, наверное, вязал бы крючком.
— Первым делом, — доложил лазутчик, переминая в руках шапку, — взялся его милость господин Грелленорт расспрашивать уважаемого господина Кучеру. Использовал магию, к тому же двоякую. Во-первых, чтобы проверить правдивость сказанного. Во-вторых, чтобы напугать. Но господин фон Гунт напугать себя не дал. Что он господину Грелленорту сказал, то сказал, но было видно, что недоволен господин Грелленорт и что злой.
— Он всегда злой, — скривился епископ Конрад, хорошо отхлебнув из бокала. — Говори дальше, Крейцарек.
— Потом, — шпик облизал губы, — побежал господин Грелленорт к ратуше, расспрашивал городскую стражу. А потом на Тумский Остров вернулся, ко Святому Кресту, расспрашивать клириков о праведном Отто Беессе, но не узнал ничего, кроме того, что каноник в первое воскресенье поста уехал в Рогов и тамочки сидит. Был также господин Грелленорт в доме «У золотого кубка», расспрашивал людей господина Эйзенрейха… Якобы ему Рейнмар Белява спас раненого пасынка…
— Это я знаю. Ты рассказывай о том, чего я не знаю.
— На следующий день пан Грелленорт навестил самого вельможного господина Эйзенрейха. Разговаривали они долго… О чем не знаю, невозможно было подкрасться настолько близко. Но хорошо было слышно, как очень громко кричали друг на друга.
— Ха! — прыснул епископ. — Если ты это слышал, то, значит, подкрался ты очень близко. Будь осторожен. Биркарт не глуп, догадается, что я приказал следить за ним. Ты знаешь, что он некромант. Если накроет тебя, можешь попрощаться с жизнью. И четырнадцать Святых Заступников тебе не помогут.
— Я тоже не лыком шит. — Лазутчик выпрямил свою никчемную фигуру, демонстрируя профессиональную гордость. — Не со вчера слежкой занимаюсь и магией тоже воспользоваться могу. Ваша милость хорошо знает…
— Знаю. — Епископ смерил лазутчика взглядом. — Еще бы. Я даже должен был бы тебя за твое чародейство сжечь, но сжалился. Но в городе с магией будь осторожен, поймают тебя на чарах — сожгут или утопят. Не смогу защитить, ибо как же мне защищать такого? Чародейство — это нарушение законов Божьих и человеческих. А ты ведь даже не являешься человеческим существом.
— Я человек, ваша милость. Наполовину. Моя мать…
— Я не желаю слышать о твоей матери. Ни тем более об отце, о каком-то там инкубе или другой нечисти. Говори о том, что тебе удалось выяснить. Что сделал Биркарт после визита к Эйзенрейху?
— Вельможный господин Варфоломей Эйзенрейх, я об этом вашей милости уже доносил, депонировал на имя Рейнмара из Белявы значительную сумму в конторе Фуггеров, в награду за спасение пасынка. Скорее всего он признался в этом господину Грелленорту, потому что господин Грелленорт сразу побежал в контору Фуггеров… А контора снаружи имеет сильную защиту от магии… О чем там говорили, я не знаю…
— А я, представь себе, знаю, без твоего шпионажа и без твоих чар. — Епископ протянул бокал в сторону прислужника, покорно склоненного с кувшином. — Потому что Фуггеров знаю. Следовательно, знаю, чем этот разговор закончился.
Камин в изразцах наполнял комнату теплом. Искусно украшенные дубовые сундуки и шкафы из явора, несомненно, были произведены в Гданьске, изысканное стекло — в Праге, а ковры и обои — в Аррасе. Компания Фуггеров заботилась о своем имидже. И имела для этого возможности.
— Мне очень жаль, господин Грелленорт, — повторил служащий. — Мне несказанно жаль, но мы не в состоянии вам помочь. Компания Фуггеров не располагает информацией, о которой вы спрашиваете.
— Располагает, — возразил Стенолаз, вглядываясь в светлое пятно на стене, оставшееся после снятой оттуда карты. — Хорошо знаю, что располагает. Только вот ею не поделится. Потому что сохранение коммерческой тайны сделала своим принципом.
— А разве, — теперь служащий улыбнулся, — это не одно и то же?
— Коммерческой тайной нельзя прикрываться там, где речь идет о преступлении. Об интересах государства и благе веры. Рейнмар из Белявы, которого видели, когда он в феврале заходил в контору компании, — это уголовный преступник.
— Рейнмар из Белявы? Кто это? Что-то не слышал.
— Рейнмар из Белявы, — по внешнему виду Стенолаз мог бы служить образцом спокойствия и терпения, — это еретик, на которого наложена анафема. Об этом извещено по церквям. Не слышать об этом — грех.
— У компании Фуггеров есть купленная в Риме оптовая индульгенция.
— Проклятому стакана воды нельзя подать, не то, что принимать в конторе и вести закулисные переговоры.
— Если бы это дошло до Святой Курии…
— Компания Фуггеров, — прервал спокойно служащий, — выяснит и уладит дела со Святой Курией. Так, как это делала до сих пор. То есть, быстро и гладко. То же касается вроцлавского епископа. Которому ты, ваша милость господин Грелленорт, служишь.
— Фуггеры, — сказал через минуту Стенолаз, — не должны укрывать Рейнмара из Белявы. Ведь компания по его вине понесла серьезные финансовые убытки. Ведь это он ограбил сборщика, везущего удержанный с вас налог. И который вы, вследствие этого инцидента, должны были заплатить повторно. Это серьезная брешь в балансе…
— Компания может справиться с балансом. Нанимает для этих целей бухгалтеров.
— А престиж фирмы? Что ж это — Фуггеры позволяют безнаказанно себя грабить? Не расквитаются с грабителем?
Служащий компании Фуггеров сложил ладони, сплел пальцы и долго всматривался в лицо Стенолаза.
— Расквитаются, — сказал он наконец. — Со временем. В этом можете быть уверены.
— Виновником нападения на коллектора является Рейнмар фон Беляу. Схватить его…
— Господин Грелленорт, — прервал его служащий. — Вы оскорбляете мой интеллект. А тем самым престиж компании Фуггеров, о котором вы так печетесь. Не касайтесь снова этих вопросов, прошу вас. Ни нападения на коллектора, ни Рейнмара из Белявы. Личности, которая, как я уже успел вас заверить, нам вообще неизвестна.
— А каноник Отто Беесс? Эта персона вам тоже неизвестна? А Варфоломей Эйзенрейх, депонировавший на имя Рейнмара из Белявы значительную сумму в этой конторе?
— Имеете ли вы ко мне что-то еще, господин Грелленорт? — Служащий выпрямился. — Какие-либо иные дела? Такие, в которых компания Фуггеров могла бы быть полезной? Если нет…
— Когда-то, — Стенолаз не тронулся с места, — наши беседы проходили иначе. Мы находили общий язык. И обоюдовыгодные интересы. Много было общих интересов. Безусловно, помните. Или, может, надо напомнить?
— Безусловно, помним, — оборвал служащий. — Мы все помним. Всё находится в книгах, господин Грелленорт, Каждый счет, каждый дебет, каждый кредит. И везде сходится сальдо, до пфенинга. Бухгалтерия — основа порядка. А сейчас… Песок в клепсидре почти весь высыпался. Следующие посетители ждут…
— Вы почувствовали конъюнктуру. — Стенолаз и далее неподвижно сидел в кресле. — Вынюхали своими собачьими купеческими носами, откуда ветер дует. Когда-то, когда речь шла о вашей выгоде, мы были для вас хорошими. Вы кланялись нам в пояс, прилагали все усилия, не жалели взяток и бакшишей. Благодаря нам вы завоевывали позиции, благодаря нам расправлялись с конкурентами, благодаря нам обрастали жиром. А теперь якшаетесь с нашими смертельными врагами, колдунами, гуситами и поляками. Не слишком ли рано? Удача идет по кругу. Антихрист, говорят, приходит. А про Луцк на Волыне — слышали? Сегодня вы считаете нас слабыми, побежденными, лишенными влияния, бесперспективными, поэтому вычеркиваете нас из своих книг, исключаете из баланса. Недооцениваете силы, которые за нами стоят. Мощь, которой мы обладаем. А это, уверяю вас, большие силы. Самые большие, какие только знает природа. И такие, каких природа не знает.
Он вытянул ладони, растопырил пальцы. Возле каждого ногтя вдруг появился тонкий синий язычок пламени, мгновенно растущий и меняющий свой цвет на красный, потом белый. От легкого мановения пальцев пламя с большой мощностью вспыхнуло и окружило руки Стенолаза клубящейся массой огня. Стенолаз перелил огонь с ладони в ладонь, сделал какой-то жест. Огонь лизнул край украшенного резьбой стола, мигающей завесой вознесся, танцуя, почти касаясь резных балок потолка.
Служащий даже не дрогнул. Даже глазом не моргнул.
— Огонь возмездия, — медленно сказал Стенолаз. — Огонь на крыше усадьбы. Огонь на складе товаров. Огонь костра. Огонь ада. Огонь черной магии. Самая могущественная сила, которая существует.
Он убрал ладони, встряхнул пальцами. Огонь исчез. Бесследно. Даже без запаха. Не оставив нигде даже знака своего недавнего присутствия.
Служащий компании Фуггеров медленно потянулся к секретеру, что-то оттуда вытащил, когда он убрал руку, на крышке стола осталась золотая монета.
— Это florino d’oro, — медленно проговорил служащий компании Фуггеров. — Флорин, который еще называют гульденом. Диаметр около дюйма, вес около четверти лота[891], двадцать четыре карата чистого благородного металла, на аверсе флорентийская лилия, на реверсе святой Иоанн Креститель. Закройте глаза, господин Грелленорт, и представьте себе таких флоринов больше. Не сто, не тысячу и не сто тысяч. Тысячу тысяч. Millione, как говорят флорентийцы. Годовой оборот компании. Представьте себе это, милостивый сударь, постарайтесь увидеть это силой воображения, глазами души. И тогда вы увидете и познаете, что такое настоящее могущество. Истинную силу. Самую могущественную, которая существует, всемогущую и непобедимую. Мое почтение, господин Грелленорт. Вы знаете дорогу к выходу, не так ли?
Хотя весеннее солнце активно впихивало свои лучи в узкие окна церкви Святой Эльжбеты, в боковом нефе царила тьма. Крейцарик не видел человека, с которым разговаривал, даже очертания фигуры были скрыты от его глаз. Он чувствовал только запах, слабый, но различимый аромат розмарина.
— Грелленорт немногого добился, — услужливо доложил Крейцарик. — В городе говорят, что зря старается, что Рейнмара из Белявы не достанет, потому что тот давно сбежал за тридевять земель. Когда у Фуггеров его выперли, Грелленорт впал в бешенство, очень сильно поссорился также с епископом. Ему епископ запрещал ходить к доминиканцам и надоедать Святой Курии. Он же не послушался. Вот все, что знаю.
Спрятанная в темноте фигура не пошевельнулась.
— Мы очень тебе благодарны, — сказала она мягким, возбуждающе модулированным женским альтом. — Очень благодарны. Пусть этот маленький мешочек хотя бы символично выразит, насколько сильно.
Зазвенело серебро. Шпик низко поклонился, запихнул мешочек в карман. С трудом. Потому что он был далеко не маленьким. Но за два месяца шпионажа Крейцарик уже успел привыкнуть к языковым оборотам женщины, которая говорила альтом.
— Всегда к вашим услугам, — заверил он, кланяясь. — Как только будет что-то новенькое… У епископа, значит… Если какая-то информация… Всегда донесу вашей милости.
— И всегда встретишься с нашей благодарностью. Раз уж мы заговорили об информации и доносах, не слышал ли ты фамилию Апольда? Ютта де Апольда? Девушка, которую держит в заключении Инквизиция?
— Нет, госпожа, об этом ничего не знаю. Но если хотите, могу попробовать…
— Хотим. А теперь иди с миром.
Говорящая альтом и пахнущая розмарином женщина встала, свет из окна упал на ее лицо. Шпик тут же опустил глаза, наклонил голову. Инстинкт подсказывал ему, что лучше не смотреть.
— Вельможная пани?
— Слушаю.
— Я предаю епископа и доношу на него, потому что злюсь… Но он же лицо духовное, слуга Божий… Я буду за это проклят?
— Опять епископ тебя разозлил? Чем на этот раз?
— Тем, чем и всегда. Мать мою оскорбляет. Вы ведь знаете, что отец мой был кобольдом, но моя мать — хорошей и порядочной женщиной…
— Твоя мать была еврейкой, — перебила женщина, говорящая альтом. — От выкрещенных родителей, но это ничего не меняет. По матери ты тоже еврей, отец не считается, неважно, кобольд, гном, фавн, кентавр, пусть даже летающий дракон. Ты еврей, Крейцарик. Если бы ты ходил в синагогу, то знал бы, что в Судный День еврея ждет либо Эдемский Сад, либо огонь геенны, в зависимости от поступков еврея — и хороших, и плохих. Поступки записаны в Книге. Это очень старая Книга, ну просто предвечная. Когда ее начали писать, епископов не было, даже слова такого не знали. Не о чем, стало быть, тебе печалиться. Если бы ты донес на раввина — вот это была бы причина для беспокойства.
Дуца фон Пак повернула коня, пустила его в галоп, на полном ходу бросила копье. Острие с глухим стуком вонзилось в столб около ворот, древко задрожало. Девушка отклонилась в седле, притормозила коня до рыси.
— Божье наказание, — покрутил головой Ульрик Пак. — Одни мучения с этой девкой.
— Выдайте замуж. Пускай муж мучается.
— Тогда, может, вы соблазнитесь, пан Чирне? Хотите? Дам вам ее хоть сегодня. И на приданое не поскуплюсь.
— Премного благодарен. — Гайн фон Чирне посмотрел на вонзенное в столб копье. — Но не возьму.
— А вы, господин фон Гунт?
— Извините, — Кучера фон Гунт повел плечами, — но я предпочел бы таких, которые вяжут крючком.
Колокол у доминиканцев звонил на вечерню. Солнце в закате окрашивало стекла в окне красным, пурпурным и золотым цветом.
— Его преподобие инквизитор отсутствует, — ответил со своим польским акцентом Лукаш Божичко. — Выехал.
Стенолаз уже два раза пробовал применить черную магию, дважды скрытыми заклинаниями пытался напугать дьякона и заставить покориться. Заклятия не подействовали, намерения не удались. Было очевидно, что это следствие защитных чар. «Вся резиденция папской Курии, — подумал Стенолаз, — а кто знает, может и весь собор Святого Войцеха заблокирован. Поскольку это же немыслимо — чтобы заклятия знал и мог их применять этот Божичко, этот придурковатый попик».
— Выехал, — повторил следом за Божичко. — В Рим, небось, ad limina[892]? Не обязательно отвечать, Божичко, и так ясно, что Гейнче не сказал тебе, куда едет. Причину отъезда, как я догадываюсь, он тебе тоже не открыл. Инквизитор не докладывает кому попало. Но, может, хотя бы дату приезда очертил?
— В вопросе возвращения, — лицо Лукаша Божичко было словно выбито из гранита, — его преподобие инквизитор также не счел целесообразным докладывать. Что же касается причины путешествия, то она известна всем и каждому.
— Слушаю, пускай станет известной и мне.
— Его преподобие инквизитор в настоящее время посвятил себя проблеме борьбы с терроризмом.
— Высокую цель, — покивал головой Стенолаз, — поставил перед собой Гейнче. Есть с чем бороться. Настоящей проблемой стал гуситский терроризм.
— Его преподобие инквизитор, — Божичко не опустил взгляд, — не уточнял, каким терроризмом он занимается.
— А жаль. Потому что в борьбе с терроризмом можно было бы объединить силы.
— Его преподобие инквизитор обсуждает объединение сил с епископом Конрадом. Которому вы служите, пан Грелленорт.
Стенолаз молчал долго.
— Доволен ли ты своей должностью, Божичко? Хорошо ли тебе Гейнче платит?
— С чем, — лицо дьякона не изменило выражения, — я должен связать ваше любопытство?
— С любопытством, — ответил Стенолаз. — Исключительно с любопытством. Потому что любопытная таки вещь этот терроризм, о котором мы говорим. Ты так не считаешь? Он устраняет с рынка конкурентов, создает новые рабочие места, усиливает конъюнктуру в промышленности, ремесленничестве и торговле, подталкивает индивидуальное предпринимательство. Обосновывает смысл существования многочисленных организаций, должностей, обязанностей и массу людей, которые эти обязанности исполняют. Целые массы черпают из него доходы, тантьемы[893], оклады, дивиденды, пребенды[894], пенсии и премии. Истинно, если б терроризма не было, его надо было бы выдумать.
— Его преподобие Гейнче, — улыбнулся Лукаш Божичко, — говорил об этом. Даже похожими словами. Но только немного в другом смысле.
Капличный мост тонул во влажной мгле, наносимой ветерком с востока, с озера Четырех Кантонов. Позванивал малый колокол на одной из люцернских церквей.
Шаги приближающегося человека, хоть и явно осторожные, отзывались глухим эхом под покрытием моста. Опирающийся на перила мужчина в сером плаще с капюшоном вскинул голову. И нащупал рукоять скрытого под плащом ножа.
Прибывший подошел ближе. Он тоже был в капюшоне. И его рука тоже была скрыта под полою епанчи[895].
— Benedicite, первым обозвался пришелец, вполголоса, предварительно оглядевшись. — Benedicite, parcite nobis[896].
— Benedicite, — ответил вполголоса мужчина в сером плаще. — Fiat nobis secundum verbum tuum.
— Qui creira sera sals?
— Mas qui creira sera condampnatz.
— Qui fa la volontant de Deu?
— Esta en durabletat.
— Аминь. — Пришелец вздохнул с явным облегчением. — Аминь, брат. Приветствую тебя от всего сердца. Пойдем дальше.
Они подошли под каменную восьмигранную башню, погруженную в озеро и почти прилегающую к мосту. Под досками плескалась вода.
Туман начал развеиваться.
— Приветствую тебя от всего сердца, — повторил пришелец, теперь, избавившись от подозрений, он говорил с явным гельветским акцентом. — Признаюсь, что мне полегчало, когда ты на пароль ответил отзывом на священном языке нашей веры. Что и говорить, побаивались мы… Некоторые из Parfaits[897]… Подозревали тебя. Даже считали тебя агентом Инквизиции.
Гжегож Гейнче развел руки с улыбкой, которая должна была означать, что против подозрений он бессилен, с поклепами ничего поделать не может.
— До нас дошли вести, — продолжил гельвет, — что тебя интересует личность некоего Биркарта Грелленорта. Я получил согласие Совершенных, так что рад буду оказать тебе помощь, брат. Я кое-что знаю об этом типе. В настоящее время он пребывает на землях Чешской Короны, конкретнее же — в Силезии, в городе Вратиславия. Служит тамошнему епископу…
— Как раз это, — мягко перебил Гейнче, — вещи мне известные. Я прибыл из Силезии. Как раз из Вроцлава.
— Ага. Понимаю. Интересует тебя, стало быть, не настоящее, но прошлое. Коль так, то мы должны вернуться в 1415 год. К собору в Констанции. Как ты, наверное знаешь, брат, в Констанции было решено…
Гжегож Гейнче был в Констанции в 1415 году и знал, что там было решено. Однако не перебивал.
— …решено, что наилучшим способом положить конец Великой схизме[898] будет избрание нового, единого папы, после того, как добровольно отрекутся прежние все три, которые титуловали себя папами: Григорий XII, Бенедикт XIII и Иоанн XXIII. Первые два согласились, но Иоанн нет. Он в то время чувствовал силу, имел поддержку Фридриха Австрийского, имел поддержку бургундцев, имел деньги от Медичи, поэтому стал артачиться. Кардиналы долго не церемонились, решили на него нажать. По простому принципу: отречение или костер. Быстренько сфабриковали обвинения. Стандартные, по шаблону. Растрата, коррупция, ересь, симония[899], педофилия, содомия…
— Я об этом слышал. Все слышали.
— Ах, так? — Совершенный бросил на инквизитора быстый взгляд. — Тогда я опущу общеизвестные вещи. Хотя его посадили под замок и охраняли не менее зорко, чем Гуса, в ночь на двадцатое марта Иоанн XXIII сбежал из Констанции. Спрятался в Шаффхаузене, у своего покровителя Фридриха. Оттуда же дошла до собора весть, что успешный побег ему обеспечила мощная магия. Служащий Фридриху могущественный колдун, еврей Меир Бен Хаддар, удушил стражу ядовитыми миазмами и увез Иоанна волшебным воздушным кораблем. Весть распустил явно сам Иоанн, чтобы показать собору, насколько могущественны его союзники. Чтобы предупредить кардиналов, что без боя он с Петрова престола не сойдет, что активно выступит против любого понтифика, которого изберут. Таким образом схизма, вместо того, чтобы быть ликвидированной, прямо на глазах у собора начала разрастаться.
Среди кардиналов воцарилось легкое смятение, никто не знал, что делать. И тогда, как чертик из коробочки, выскочил князь Cunradus de Oels, Конрад из Олесницы, сопровождавший на соборе епископа Вратиславии. Конрад был фигурой известной, с ним считались в международной политике, пользовался большим уважением короля Сигизмунда Люксембургского, поэтому кардиналы его послушали, несмотря на его низкий церковный ранг. А Конрад обещал ни много, ни мало, что в течение двух месяцев добьется поимки взбунтовавшегося антипапы, доставит его в Констанцию и поставит перед собором. С одним условием: никто и никогда не будет его спрашивать, как он это сделал, каким образом и с чьей помощью. Ну, и что? Двадцать пятого мая Anno Domini 1415 Иоанн XXIII, уже как обычный Балдасаре Косса, стоял перед кардиналами, трясся от страха, плакал и дрожащим голосом молил о пощаде, клятвенно обещая выполнить все, что собор прикажет.
Радость и эйфория по поводу конца схизмы сначала всё остальное отодвинула на второй план, но пришло время, когда дело начали расследовать. Выяснять, что же произошло во время тех двух месяцев. Что привело к тому, спрашивали сами себя, что закаленный в боях Косса так резко обмяк? Чем так напуган и что такое увидел воинственный антипапа, что вдруг превратился слюнявую и жалкую развалину? Почему Фридрих Австрийский запрятался в замке в Инсбруке и не высовывает оттуда носа? Что случились со спутниками антипапы, которые сбежали из Констанции вместе с ним? И куда подевался еврей Меир Бен Хаддар. Потому что мага Хаддара и след простыл. С того времени, с мая 1415 года, никто никогда уже Хаддара не видел.
— И все это, — решился на сомнительный вывод Гейнче, — не иначе, как дело рук Биркарта Грелленорта?
— Не иначе, — кивнул головой Совершенный. — Биркарт Грелленорт, аколит и доверенное лицо Конрада, его воспитанник, а кое-кто просто даже утверждает, что его незаконнорожденный сын. Маг. Теург. Прорицатель. Некромант. Метаморф, способный перевоплощаться…
— Грелленорту, — сказал медленно Гейнче, — во время собора в Констанции было наибольшее…
— Двадцать лет, — закончил Совершенный. — Да. Двадцатилетний парень уделал Меира Бен Хаддара, мага, о котором поговаривали, что он имеет тайные сношения с самим дьяволом. С кем… или с чем, в таком случае, должен был бы иметь сношения Грелленорт?
— Церковь не принимала никаких решений по этому вопросу? Или новоизбранный папа?
Совершенный покрутил головой.
— Еще во время собора, — напомнил он, — был сожжен Ян Гус, а в Богемии вспыхнул бунт. Прежде, чем закончился собор, Конрад из Олесницы стал епископом. Епископом, который с задором душил мятежи, который приказывал еретиков перед сожжением волочить лошадьми по вратиславскому рынку. Самый верный союзник папы и короля Сигизмунда, соратник в трудное время. Цепляться к такому по такой ничтожной причине, как использование услуг чародея? Да ну. Дело замяли, положили под сукно. Стерли с реестров. Признали, что его не было. Во всяком случае, формально.
— А неформально?
— Провели тихое следствие. Результаты засекретили. Но мы их знаем. С определенных пор мы тоже интересуемся Грелленортом.
— После того, — Гейнче решил ускорить течение беседы, — как по приказу вроцлавского епископа Грелленорт начал с помощью черной магии преследовать катаров и бегинок.
— В городах Явор и Свидница, — подтвердил гельвет, произнося «Яуа» и «Звиниз». — Мы тогда не предприняли ничего, остались полностью бездеятельными, потому что… Потому что нельзя на террор отвечать террором. Пьер де Кастельно, Петр из Вероны, Конрад из Марбурга, Швенкефельд… Терроризм — это зло и ведет в никуда. Так думаем мы, Добрые Люди, Amici Dei. Терроризм — это зло и грех.
«Который лучше всего взвалить на чужую, а не на собственную совесть, — подумал инквизитор. — Поэтому и только поэтому вы помогаете мне. Только поэтому предоставляете информацию. Вы убеждены, что я ищу мести. Что планирую покушение. Террористический акт. То, чем вы брезгуете. Но когда он произойдет, будете бормотать: «Deo gratias». На коленях. И с глазами, вознесенными к небесам. Безгрешные. Но удовлетворенные. С сатисфакцией».
Совершенный молчал, всматриваясь в темный массив Пилатуса, горы, склоненной над Люцерном, похожей на великана, который присел на корточки. Инквизитор не подгонял его.
— Грелленорт, — продолжил гельвет, — получил образование в Андалузии. В Агиляре возле Кордовы.
— Alumbrados, — буркнул Гейнче.
— Просвещенные, — подтвердил гельвет. — Тайная секта, своими корнями уходящая в глубины древней истории, более древней, как утверждают некоторые, чем Потоп, да что там, чем само человечество. Будучи сначала только мусульманской, для христиан она стала открытой Гербертом из Орильяка, папою Сильвестром II. Среди воспитанников их школы — известные имена. Арабы Али и Алкинди, легендарные Мориен и Артефий, Иоахим Флорский, Альберт Великий, Уолтер Мап, Дунс Скот. Уильям Оккам. Михаил из Цесены. Жак д’Юэз, или папа Иоанн XXII. Грелленорт тоже воспитанник и выпускник Агиляра, этим объясняется темп его магического образования. Но это еще не все.
Гейнче поднял брови.
— Ему кто-то помогает, — уверенно заявил Совершенный. — Поддерживает его магически, подкачивает его Силой. Постоянно. Мы не могли понять, кто именно.
— Ты еще во Вроцлаве? — спросил Стенолаз. — Переехать не подумывала? В село, например?
— Мне нравится Вроцлав. — Бурое лицо нойфры расплылось в пародии улыбки. — Нет ничего лучше, чем большие города. Как говорится: Stadtluft macht frei[900].
— Однако в селе безопаснее.
— Не вижу угрозы. Ты принес?
Стенолаз полез в сумку, достал большой четырехугольный флакон из темного стекла. Узловатые, когтистые пальцы нойфры дрогнули, казалось, что она вырвет флакон из его рук. Она овладела собой, подставила чашу, как завороженная всматривалась в медленно наполняющую посудину жидкость лавандового цвета. Нетерпеливым жестом дала знать, что хватит. Схватила чашу, заколебалась.
— Ты… не выпьешь?
— Нет, Кундри, благодарю. — Он не хотел огорчать ее, знал, насколько сильно она пребывает в зависимости от aurum potabile и как ценит каждую каплю. — Это все тебе.
— Очень благодарю, сынок, очень благодарю. — Нойфра, преодолевая дрожание рук, выпила жидкость, ее янтарные глаза тут же засияли. — Ну что ж, перейдем к делу. Говори, что тебя мучает?
Стенолаз вздохнул. Или сделал вид, что вздыхает.
Свою настоящую мать он не знал. Она умерла в монастыре магдаленок в Любани во время его рождения. Его воспитывали по очереди: приют, приходская школа, вроцлавская улица. И, наконец, Кундри. Нойфра. Стихийная. Одна из Longaevi, Извечных.
Свой настоящий возраст Кундри так и не открыла Стенолазу, однако было известно, что во Вроцлаве она проживает около двухсот лет, потому что помнит татарское нашествие. Стенолаз познакомился с ней, когда ему самому было семь. Эта встреча была незабываемой. И произошла она на Рыбном Рынке, по которому Стенолаз крутился, чтобы что-то украсть, а также поймать кота, чтобы замучить его. Кундри, чтобы иметь возможность существовать среди людей, скрывалась под сильными иллюзионными чарами. Стенолаз, с младых ногтей проявлявший магические способности и сверхестественные силы, преодолел иллюзию и увидел нойфру в ее истинном виде. Увиденное привело его в состояние шока и вызвало панику. Нечто, что выглядит как гибрид трухлявой ивы с двуногим ящером и ковыляет, роняя вонючие комки, посреди Рыбного Рынка — это чуть многовато, как для семилетка. Даже для такого семилетка, как Стенолаз.
Сила первоначального впечатления повлияла на силу дальнейшей дружбы. Нойфру, существо хищное и невиданно жестокое, восхитила жестокость мальчика. И его магические способности. Она многое сделала, чтобы их углубить, а ее знания, уходящие корнями к праистокам, давали такие возможности. Стенолаз был прилежным учеником. В возрасте восьми лет он был псиоником, свободно пользовался простой магией и телепатией, накладывал сглаз, портил продукты и насылал болезни. Когда ему исполнилось десять, умело пользовался высшей магией и гоэцией[901], с помощью которой научился убивать. В возрасте двенадцати лет он был магом уже настолько опытным, чтобы поехать учиться в школу Алюмбрадос, которая находилась в Агиляре под Кордовой. Он поехал туда за деньги князя Конрада Олесницкого, в то время вроцлавского клирика. И вот однажды этот князь и клирик вдруг вспомнил о Стенолазе. Что послужило тому причиной, Стенолаз не знал. Но догадывался.
Во Вроцлав он вернулся в 1414 году. Как теург и некромант стал пособником Конрада, теперь уже кафедрального препозита с большими шансами на епископскую митру. Которую получил в 1418-и. Вынося, кроме себя, на вершины власти также и приближенного чародея. А Кундри, нойфра, названая мать стала пособницей талантливого любимчика. Его советницей. Стенолаз, несмотря на все его старания, все еще был только человеком, к тому же молодым. И очень неотесанным. Талант талантом, амбиции амбициями, но Высшие Тайны истинных Longaevi оставались ему недоступны, и до того, чтобы быть истинным Nefandi, ему всё еще было далеко. Кундри, стихийная, связанная с землей, умела отфильтровывать силы Longaevi и Nefandi.
В пользу Стенолаза. А если Стенолазу не удавалось воспользоваться этими силами, то она делала это за него. Если он просил. Если он преодолевал свою спесь. Ему это дорого обходилось, поэтому за помощью он обращался редко. В делах, которые были для него действительно важными.
Сейчас дело было важное, Кундри в этом нисколько не сомневалась. Когда он о нем говорил, когда докладывал, у него был спокойный и холодный голос. Но он невольно сжимал зубы. И кулаки. Так, что аж белели суставы.
— Да-а-а, — протяжно подытожила она, слизывая коллоид с губ. — Насолил тебе этот Рейневан Белява, насолил. Насмеялся, осмеял перед епископом, осрамил, вынудил бежать. И ты прав, сыночек, безусловно прав: если сейчас поймает его либо убьет кто-то другой, ты не смоешь с себя позора. Поэтому именно ты должен его схватить. Собственноручно. И сделать так, чтобы все помнили лишь одно: его казнь. Прикажи живьем содрать с него кожу. Так, чтобы голова осталась с кожей. Это всегда дает эффект, да, всегда дает. Кожу же выдуби и выставь на всеобщее обозрение. На рынке.
Она замолчала, скребя покрытую наростами щеку. Она видела, как он сжимает кулаки от нетерпения и злости. Кундри улыбнулась. С затаенным злорадством учительницы, которая может досадить заносчивому ученику, вообразившему, что ему уже учеба не нужна, и он может обойтись и без нее.
— Ну да, — сказала она с улыбкой. — Ну да. Совсем забыла. Сначала надо этого Рейневана поймать. А с этим дело идет туго, а? Несмотря на все усилия, которые ты неустанно прилагаешь. Несмотря на некромантию, которой ты занимаешься в подземелье под Святым Матвеем. А ведь я же учила, я ведь повторяла: начинать с мышления, с логики. К некромантии обращаться только тогда, когда логика подведет.
— Кундри, — буркнул Стенолаз. — Я знаю, что ты одинока. Что тебе не с кем поболтать и ты компенсируешь это при каждом удобном случае. Но извини. Я не пришел сюда слушать твою лебединую песню.
Кундри ощетинила шипы на спине, но сдержала свой гнев. В конце концов, этот сопляк был ее воспитанником. Ее сыном. Зеницей ока.
— Ты пришел, — сказала она спокойно, — а скорее даже прибежал просить помощи. Вот и проси. Учтиво.
— Милостиво прошу тебя, — в птичьих глазах Стенолаза засверкал огонь, — очень-очень. Ты довольна?
— Очень-очень. — Нойфра опять жадно глотнула из чаши. — Тогда к делу! Начинаем с логичных рассуждений. С постановки определенных вопросов. Рейневан Беляу, как вытекает из твоего доклада, был во Вроцлаве дважды, в январе и феврале. То есть, дважды лез льву в пасть. Он не сумасшедший и не самоубийца. Зачем он так рисковал? Что он искал во Вроцлаве, что стоило такого большого риска?
— Помощи искал. У каноника Отто Беесса, своего сообщника.
— Помощи в чем? В городе говорят, что в декабре князь Ян Зембицкий подверг заключению любимую девушку Рейневана, какую-то конверсу от кларисок. Якобы он ее обесчестил и приказал порешить, вот причина, по которой под Велиславом ошалелый и одержимый местью Рейневан укокошил князя. Казалось бы, за девушку отомстил, сладкой местью насытился. Вместе с гуситами, идущими тогда рейдом, мог бы насытиться еще больше. Тем не менее он одиноко кружит по Силезии. Почему?
— Потому что считает, что девка жива, в заключении, и ищет ее, — передернул плечами Стенолаз. — Он ошибается. Я тоже искал ее, она была мне нужна. Нет, не только как приманка для Белявы. Я намеревался заставить ее дать показания, которые подтвердили бы ересь кларисок из Белой Церкви. Епископ и инквизитор Гейнче не хотели скандала, выслали монашек на покаяние. А я хотел послать их всех на костер. И это мне удалось бы, имей я показания Апольдовны. К сожалению, ничего из этого не вышло. Не нашел я ее. Ни в Зембицах, ни в окрестных замках, в которых князь Ян привык содержать своих не всегда добровольных избранниц…
— Девка, говоришь, — прервала Кундри, — была тебе нужна. А что, если она была нужна еще кому-то? И этот кто-то нашел ее раньше?
Стенолаз молчал. Смотрел, как она допивает collodium золота. Как отставляет бокал, как ее глаза блестят янтарем.
— Не будь слишком самоуверен, сыночек. Не пренебрегай противником. Не думай, что он глупее. Не обманывайся, что он не сумеет обскакать тебя, опередить и перехитрить. Тогда, в Шаффхаузене, в деле с тем евреем Хаддаром, подобные заблуждения едва не стоили тебе жизни. На этот раз, считаю, всё похоже. Кто-то, кого ты недооценил, перехитрил тебя и опередил. Уразумев, что у кого панночка, у того и Рейневан… И есть чем Рейневана шантажировать…
— Я понял, — оборвал Стенолаз, подымаясь. — Теперь я понял, в чем дело. Я подозревал что-то подобное, но именно ты навела меня на правильный след. Теперь понимаю, почему Вроцлав… Пока, мать. Я должен идти и кое-что устроить. Скоро зайду.
Нойфра, не говоря ни слова, взглядом показала на чашу с лавандовой каплей на дне.
— Ясно. Принесу еще.
Он нашел отца Фелициана на задней стороне епископского дворца, на кухне, сидящего на бочонке и жадно поедающего что-то из глиняной миски. Когда он увидел Стенолаза, то поперхнулся и подавился. Стенолаз не думал тратить время. Ударом кулака выбил алтаристу миску из рук, схватил его за одежду на груди, рванул, тряхнул, грохнул о стену с такой силой, что попадали и посыпались со звоном медные сковородки. Отец Фелициан вытаращил глаза, после чего выкашлял и выплевал прямо на вамс Стенолаза заслюнявленные остатки вареника с грибами. Стенолаз отвел руку и со всей силы врезал ему в лицо, добавил наотмашь, поволочил, воющего, на застланное перьями и серебристое от рыбьей чешуи подворье. Фелициан бросился к его ногам, схватил за колени, удар кулака повалил его на землю. Он попытался убегать на четвереньках, Стенолаз подскочил и с размаха дал ему пинка под зад. Алтарист рухнул носом в капустные листья и овощные очистки. Стенолаз вырвал из рук онемевшего поварёнка кочергу, огрел ею Фелициана раз, потом второй, потом начал гатить, куда попало.
Алтарист выл, кричал и плакал. Кухонные девки и повара в испуге убежали, побросав горшки, казаны, котлы и котелки.
— Давно я вынашивал этот план. — Стенолаз отбросил кочергу, встал над алтаристом. — Давно я собирался потрепать твою шкуру, ты крыса, ты каналья в сутане, ты брехливый попик. Но вот все времени не было. Считай, это тебе задаток. В счет того, что ты получишь от епископа. Когда он наконец узнает, что ты доносишь на него инквизитору Гейнче.
Отец Фелициан душераздирающе зарыдал.
— От меня, если тебя это успокоит, епископ об этом не узнает, — продолжал Стенолаз, поправляя манжеты. — Это не в моих интересах. Мой интерес в другом… Ты шпионишь для Инквизиции, а я хочу знать… Эй, браток? А что это от тебя вдруг так страхом повеяло? Может, ты еще что-то утаиваешь?
— Все скажу! — расплакался Фелициан. — Сознаюсь, как на исповеди! Я не по своей воле! Меня заставили! Напали… Побили! Под угрозой приказали… Если выдам, я пропал… Я не могу об этом говорить…
Стенолаз заскрежетал зубами. Схватил священника за воротник, дернул, прижал к бочке для рыбы. Прижал коленом.
— Не можешь? — зашипел он. — Ну, тогда сделаем так, чтоб смог.
Он схватил алтариста за запястье, прорычал заклятие. Зашипело, задымило, отец Фелициан скорчился, его лицо покраснело, а дикий крик потряс основания дворца. Стенолаз не отпускал, пока не завоняло паленым мясом. Освобожденный наконец алтарист упал на колени, заходясь в рыданиях и баюкая у живота обожженную руку.
— Лапку, — Стенолаз выпрямился, — помажешь мазью, и за пару недель будет как новая. Но пах, о, пах действительно вылечить трудно. Говори, сукин сын, прежде чем я припеку тебе яйца. Дороги они тебе? Есть у тебя к ним дело? Любы они тебе? Ну, тогда расскажешь мне все. Ничего не утаишь. Ни словечка не соврешь.
И отец Фелициан, рыдая, плача и пуская сопли, рассказал все. Ничего не утаил и ничего не соврал.
— Это был… — закончил он ломким голосом, — Рейнмар из Белявы… Проклятый еретик… Он скрывался под чарами, но я узнал его по голосу… Он бил меня, пытал… Угрожал смертью…
— Инквизитор Гжегож Гейнче, — подытожил Стенолаз, — тот, которому ты доносишь, похитил и содержит тайно где-то в заключении панну, известную как Ютта де Апольда. Рейневан из Белявы приказал тебе выведать, где ее держат. Каким образом он должен выйти с тобой на связь? Кем были его сообщники?
Отец Фелициан разрыдался. С таким отчаянием, что Стенолаз поверил в его неосведомленность.
— Что ты уже успел нашпионить?
— Ничегошеньки… — захлюпал алтарист. — Да и как? Ведь я червь… Куда мне до тайн Инквизиции?
— Ты — инквизиторский лазутчик. Значит, у Гейнче ты пользуешься каким-то доверием.
— Червь ничтожный есмь…
— Да есть ты, есть, вне всякого сомнения. — Стенолаз надменно посмотрел на него. — Послушай-ка, червь. Шпионь дальше. Если выследишь место заключения Апольдовны, донесешь мне об этом. Если Белява или кто-то из его дружков выйдут с тобой на связь, донесешь также. Если справишься хорошо, то я в награду щедро подремонтирую твое червячье существование, не пожалею денег. А если подведешь меня или раскроешь… Тогда, червь, одним маленьким припеканием не обойдется. Ни пяди здоровой кожи на тебе не останется. Так что вон, за дело, продолжай шпионить. Пошел, чтоб я тебя не видел.
Алтарист сторонкой смылся, прижимая руку к груди. И ни разу не оглянулся.
Стенолаз смотрел ему вслед. И обернулся, чувствуя чей-то взгляд, упершийся в его шею.
Возле каменной лестницы стояла девушка. На вид шестнадцатилетняя. В мужском ватном вамсике и лихом берете с перьями. Ее хищно задранный нос не слишком подходил к ее светлым локонам, румяному личику и губкам, как у куклы. Не подходил. Но и не портил.
«Она слышала, — подумал Стенолаз, непроизвольно потянувшись к спрятанному в рукаве ножу. — Видела и слышала все. Не убежала, потому что ее парализовал страх. И теперь она — свидетель. Совсем лишний свидетель».
Девушка медленно приблизилась, продолжая впиваться в него глазами. Затемненными длинными, на полдюйма, ресницами глазами цвета глубин горного озера. В этих глазах, Стенолаз наконец понял, светился не страх, но восхищение тем, что произошло. Восхищение и дикое, сумасшедшее, источающее феромоны влечение. Сам себе удивляясь, он почувствовал, что влечение начинает передаваться и ему.
— Родственная душа, — процедил он сквозь стиснутые зубы. — Одетая, как мальчишка.
Дуца фон Пак подошла еще ближе. Взмахнула длинными ресницами.
Он бросился на нее, как ястреб. Повернул, толкнул на бочку, схватил за шею, резко нагнул. Берет съехал Дуце на глаза. Стенолаз вонзил пальцы в ее светлые локоны, содрал с ягодиц шерстяное braccae[902] и бельё, сильно прижался к девушке. Дуца дрожала от возбуждения. А потом закричала. Громко.
Боль и страсть были в этом крике.
— Что-то готовится, — повторил, сминая шапку, Крейцарик. — В городе видели разных странных людей. Опасных на вид…
— Говори, — утратил терпение епископ. — Выдави из себя, черт возьми.
— В городе поговаривают, что его милость Грелленорт очень многим перешел дорогу. Что многие желают ему зла. Даже очень сильно.
— Это не новость для меня.
— И еще… — Шпик покашлял в кулак. — Пусть ваша милость извинит, что я скажу…
— Извиню. Говори.
— Говорят, что во Вроцлав съехались родственники… Родственники тех, кого поубивали… Господина фон Барта из Карчина… Господина Чамбора из Гессенштейна… В городе говорят, что это господин Грелленорт… Виновен в этих убийствах…
Епископ молчал, игрался пером.
— Ваша милость, — прервал тишину шпик. — Мне кажется…
— Ну?
— Стоит предостеречь господина Грелленорта. Но ваша милость уж, наверное, лучше знает, что делать…
Епископ молчал, игрался пером, кусал губы.
— Ты прав, — наконец ответил он. — Я знаю лучше.
Какое-то время тому в храме Святого Якова отзвонили комплету, сейчас, как можно было слышать, монахи хором принялись за Salve regina. В ближайшее время должен был зазвучать позний звон, pulsus serotinus, в любую минуту следовало ожидать звона на ignitegium.
Свечи в комнате были погашены, слабый свет давала печка, в которой догорали поленья. Красный отблеск придавал действительно чарующую красу гладкой коже и худощавому телу Дуцы фон Пак, лежащей сбоку на разметанной постели. Опершись на локоть, Стенолаз смотрел на девушку, на ее широко расставленные и устремленные на него глаза. Ему вспомнились другие огни, другие глаза, другие голые тела, другой пронизывающий, электризующий болью секс. На шабашах и оргиях в горах Гарца, на лесных полянах Поморья, в пещерах Альпухаррас и на пустоши Эстремадуры. Когда земля дрожала от грохота барабанов, а в раздираемом трелями дудок ночном воздухе шмыгали летучие мыши и совы.
Мертвый месяц заглядывал в окно.
«Зря я с ней связался. Привлек ее, притянул к себе — это была ошибка. Ошибка, которую надо будет исправить».
Дуца фон Пак вздохнула, поднялась. Стенолаз непроизвольно взглянул на ее шею, быстро оценил, как схватить и как свернуть.
«Хватило бы двух движений, — подумал он. — И этот блеск потух бы в ее глазах…»
«Сынок», — вдруг прозвучало у него в голове.
Он сел на ложе.
«Сынок, — говорила Кундри, — приходи немедленно. Я хочу тебе непременно что-то показать, что-то, что связано с разыскиваемой девушкой. Жду. Приходи».
«Именно то, — подумал он. — Просто у этой уродины закончилось aurum potabile. Но придется пойти. Мать, как-никак».
— Что-то случилось? — Дуца села, убрала волосы со лба. Огонь из печки играл тенями на ее маленьких грудях. Мигал в ее широко раскрытых глазах.
— Что-то случилось? Ты уходишь?
— Да. Вернусь поздно.
— Оставишь меня одну?
— Но не в эту минуту.
Он схватил ее за плечи. Прижал к подушкам. Принужденная к покорности, она покорилась. И они самозабвенно любили друг друга. В отблесках жара и бледном свете мертвого месяца.
«Stadtluft macht frei», — вспомнил Стенолаз, идя от Песочного моста вниз Замковой улицей.
Тот факт, что во Вроцлаве постоянно пребывали многочисленные ночные создания, вовсе не был для него новостью. Однако прошло какое-то время с тех пор, как он гулял здесь после заката, и это время, как оказалось, многое изменило. «Воистину, — констатировал он идучи, — не только для Кундри дыхание большого города несло воздух свободы. Не она одна, как оказалось, хорошо и свободно чувствовала себя во Вроцлаве. Не ей одной, как оказалось, соответствовало проживание в большом городе».
Дзантир, неожиданно застигнутый возле ворот, поднял удлиненную морду, явно не понимая, каким чудом Стенолаз его видит. Наконец скрылся в сумрак, выгибаясь, как кот, и ощетинив шерсть.
Под жерлом водосточной трубы сидели и лизали покрытую гноем брусчатку несколько уркинов, надутых наподобие пушистых шаров. Скребя когтями, смылся в темноту проворный, как ящерица, рапион. Чуть дальше был винный склад. Мастеривший над колодкою лысый гном в кожаном кафтане даже не поднял голову. Его вооруженный ломом дружок бросил на Стенолаза злой взгляд, что-то проворчал под нос, трудно было разобрать, приветствие или оскорбление.
В переулке, отходящем к Узкой улице, стоял резкий зловонный запах магии и алхимии, то есть эктоплазмы, селитры, купороса, квасцов и винного спирта. Водосток явно фосфоресцировал, в нем ползали эсфилины, привлеченные отходами перегонки. Невдалеке, под сводчатой галереей, притаился гару, развитое чутьё удержало его от нападения, он вовремя почувствовал ауру Стенолаза и понял, что лучше не пробовать. Через несколько шагов похоже повела себя ламия. Вампирша даже подождала, пока Стенолаз приблизится, и, убедившись, что Стенолаз действительно ее видит, поприветствовала его поклоном, завернулась в епанчу и исчезла, серая на фоне серой стены.
Между контрфорсами церкви Святого Духа сидел клудер, постанывая и почесывая брюхо. На масверках, пинаклях и башенках храма шелестели крылья потревоженных воздушных змеев. Сразу за госпиталем Стенолаз заприметил блестящую полоску свежей крови. Ведомый любопытством, вообще-то ему до этого не было никакого дела, он усилил зрение заклинанием, посмотрел сквозь темноту. Склоненная над окровавленным трупом, потревоженная чарами калькабра оскалила двухдюймовые клыки, а волосы поднялись над ее головой, как серебристая корона. Стенолаз пожал плечами, прибавил шагу. Как раньше, так и сейчас, оказывается, было опасно ходить ночью по Вроцлаву.
Он пересек Торговую, вышел на площадку около колодца. И тогда на него напали. Со всех сторон. Одетые так, что были почти невидимыми. Необычайно быстрые. Для людей.
Только молниеносный уклон сберег ему жизнь; он почти в последнее мгновение уловил глазом слабый блеск направленного в него клинка. Он схватил нападающего за полу куртки, крутанул им, толкнул прямо на второго атакующего, прямо на острие меча. Отвернулся, почувствовал, как сталь погладила его по волосам. Отскочил, видел, как меч второго покушавшегося высекает искры из железной решетки. Он схватился за руку с мечом, дернул, лишил нападающего равновесия, повалил на колени, быстрым, одновременным движением обеих рук свернул ему шею.
Напал следующий, нанес удар. Стенолаз избежал острия легким полуоборотом, поймал за локоть и запястье, вырвал меч из поломанной руки. Нападающий завыл. Заслоняясь им, как щитом, Стенолаз ударил следующего атакующего мечом в живот, не ожидая, пока тот упадет, подскочил к другим. Когда все разбежались, он вернулся и резким движением перерезал горло тому, со сломанной рукой.
Лежало трое, еще трое осталось.
Мертвый месяц блеснул из-за тучи, а Стенолаз пошел в атаку.
Они убежали от него за колодец, но это их не спасло. Когда он на них напал, они его не видели. Первый повалился на колени от удара в пах; прежде, чем он успел сильно раскричаться, у него уже была перерезана трахея. Второй бросился на помощь в классической фехтовальной позиции. Стенолаз подпустил его на соответствующее расстояние, парировал выпад и ударил, сильно и уверенно, в лицо между глазом и носом. Ударенный напружинился, задрожал, беспорядочно тряся руками. Потом свалился с острия, мягкий как тряпка.
Остался только один, затаившийся во тьме. Он опередил Стенолаза, пошел в атаку первым. Крича что-то непонятное, поднимая для удара какое-то странное оружие, не то топор, не то дубину. Стенолаз уклонился и коротко резанул. Нападающий упал на колени. А потом на лицо.
Стенолаз посмотрел на меч. Сразу было видно, что это не обычное оружие. И недешевое. Скорее всего медиоланское, На эфесе было клеймо оружейника, небольшое, трудноразличимое во тьме. Впрочем, Стенолазу и не хотелось различать.
Один из поваленных захрипел, затрясся, зазвенел пряжкой ремня по каменной плите колодца, до которого дополз. Тремя шагами Стенолаз уже был там, рубанул раз, второй, на третий раз медиоланкий эфес со стоном треснул. Он отбросил обломок.
Застонал еще кто-то. Это был тот, который упал последним. Стенолаз приблизился, поднял с земли странное оружие нападающего. Это был крест. Большой, тяжелый, с прямыми плечами. На плечах поблескивало гравирование. Надпись.
— Я не демон, мать вашу, — сказал Стенолаз.
Он поднял крест и ударил им, как топором.
Краем плаща убитого вытер забрызганную мозгами штанину. И пошел своей дорогой. Ночным Вроцлавом. Городом, который ночью мог стать опасным.
Когда подъезжаешь с севера, по течению Одры, то расположенный на правом берегу город видно издалека. Над огромным замком, который увенчивал крутую скалу, возносилась круглая башня с островерхой крышей. Построенный, как гласила легенда, тамплиерами, замок соединялся с нашпигованным приземистыми башнями четырехугольником городских стен. Над городом поблескивала новехонькой золотой жестью колокольня приходской церкви.
Над рекой поднимался туман, мгла скользила по зеленеющему ракитнику и ивняку. Прокоп Голый поднялся в стременах, застонал, растирая поясницу.
— Вот и Одры перед нами. Поспешим.
Их отряд заметили со сторожевой вышки над воротами, окликнули. Зазвенели цепи, загромыхал опускаемый мост, заскрежетала поднимаемая решетка. Они въехали с грохотом копыт.
Вдоль городского вала, потом в узкие улочки, между мастерскими, магазинами и купеческими домами.
— Твоя медицина перестает действовать, — недовольно ворчал Прокоп. — Господи Иисусе, Рейневан, рвет меня так, что, того и гляди, с седла слечу…
— Терпение. Вот только найду аптеку…
— Аптека есть на рынке, — сказал едущий рядом Бедржих из Стражницы. — Всегда была. Разве что уже успели ее разграбить.
Город Одры своим развитием был обязан своему месторасположению: он находился в так называемых Моравских Воротах, зазубрине между цепью Судетов и Карпат, на пути от бассейна Дуная к Одре и Висле. Пути, соединявшем юг с севером, Гданьск и Торунь с Будой, Краков с Веной и Венецией, Познань и Вроцлав с венецианскими владениями над Адриатикой. Таким образом, естественно, это был серьезный торговый путь, по которому постоянно тянулись купеческие караваны.
Из-за гуситов путь замер, купцы начали обходить эти места, которые были вечно в пожарах и бунтах. Остальное довершила блокада. А в 1428 году Одрами овладел и осел там Добеслав Пухала из Венгрова, союзничающий с Табором польский рыцарь герба Венява, славный ветеран Грюнвальда, победитель крестоносцев под Радзином и Голубом. Пухала во главе своих польских молодцов набросился на край, как ястреб, сжигая, все что можно, и вырезая под корень всех, кто сопротивлялся. Закрепившись на Одрах, он надежно отрезал епископский Оломунец от пребывающей в антигуситской коалиции Опавы, сделав невозможной координацию действий между между Пшемеком Опавским и моравской шляхтой. Тем самым он стал бельмом в глазу и мишенью многочисленных атак, которые, однако, всегда умудрялся успешно отражать. Впрочем, отражения ему было мало, он сам нападал на вражеские владения, сея страх и светя заревом в глаза католикам, спрятавшимся за крепостными стенами. Теперь же, когда на сторону Чаши перешел, став союзником Табора, Ян из Краваж, Пухала контролировал все пути сообщения, в том числе и самый важный для гуситов тракт — цешинский, по которому непрерывно текли в Одры грузы оружия и группы польских волонтеров. Вооруженных в Одрах было столько, что город напоминал военный обоз. Большинство улиц загромождали осадные машины, боевые телеги и бомбарды, доставляя дикую радость детворе, которая по ним гуляла.
— Я еду в замок к Пухале, — заявил Прокоп. — Брат Пардус, займись расквартированием людей. Рейневан, ты найди аптеку, возьми, что надо и прибудь, чтоб принести облегчение страждущему. И соизволь поспешить, потому что страждущий скоро ёбнется.
— Самое главное, чтобы в аптеке были ингредиенты…
— Будут, — заверил Бедржих. — Тамошний аптекарь, по слухам, также еще и алхимик и чернокнижник. У него на складе будет всякая магическая всячина, увидишь. Если только его еще не успели прикончить за колдовство.
Приниматься за лечение Прокоп Голый приказал Рейневану почти сразу же после встречи в есёницких лесах, в первом попавшемся на пути шалаше смолокуров.
Причиной страданий гейтмана был ревматизм, точнее mialgia, воспаление мышц, в этом конкретном случае вызывающее обширные и чувствительные боли в области бедер, lumba, откуда происходит популярное среди университетских медиков и чародеев название «люмбаго». Причины болезни не были до конца определены, традиционное лечение обычно не давало никаких результатов, кроме кратковременных. Магия достигла больших успехов, чародейные бальзамы, если даже были не в состоянии вылечить, утихомиривали боль значительно быстрее и на более длительное время. Успешнее всего лечили люмбаго некоторые сельские бабки, но бабки боялись лечить, потому что их за это сжигали на костре.
Не имея в распоряжении магических компонентов для бальзамов и компрессов, Рейневану пришлось ограничиться наложением рук и заклятий, усиленных Алгосом, одним из миниатюрных амулетов из спасенной Шарлеем шкатулки. Это было не много, но облегчение должно было принести. И принесло. Чувствуя, как боль стихает и отходит, Прокоп аж застонал от радости.
— Ты чудотворец, Рейнмар. У-у-ух… Хорошо бы было иметь тебя под рукой постоянно…
— Гейтман, я не могу остаться. Я должен…
— До жопы мне, что ты должен. Я тебе уже сказал: ты мне нужен. И не только для лечения. Я тебя ни о чем не спрашиваю, не требую объяснить, откуда ты взялся под Совиньцем и что там делал. Не спрашиваю ни о драке с находскими Сиротками, ни о загадочной кончине Смила Пульпана. Не спрашиваю, хотя, наверное, должен бы. Так что без лишних разговоров. Остаешься со мной и едем в Одры. Ясно?
— Ясно.
— Ну, тогда больше не говори мне, что ты что-то должен.
Постанывая, он начал надевать рубаху. Рейневан смотрел на его широкую спину, на безволосую, розовую, как у ребенка, кожу.
— Брат Прокоп?
— Ну?
— Этот вопрос, может, тебя удивит, но… Не получал ли ты в последнее время… ранения? Железным лезвием или клинком. Железным предметом не порезался?
— А тебе какое дело? Ах, это, должно быть, связано с каким-то колдовством… Так вот представь себе, что нет. Я никогда в жизни не был ранен, даже поцарапан. Почти все в Таборе получили раны или от ран погибли… Микулаш из Гуси, Жижка, Гвезда, Швамберк, Кунеш из Беловиц, Ярослав из Буковины… А я, хоть провел не одну битву, без царапины. Просто фарт.
— Воистину. Фарт, ничего другого.
Аптека уцелела; она была там, где и должна была быть, на рынке, напротив каменного позорного столпа. Ингредиенты для бальзама против люмбаго тоже нашлись, правда не сразу, но лишь после того, как Рейневан продекламировал «Visita Inferiora Terrae» — пароль алхимического интернационала, который основывался на Изумрудной Скрижали. Это в конце концов сломило недоверие аптекаря. Немалая заслуга была и Самсона Медка, который в определенный момент притворился, что начинает слюнявиться и хочет рыгнуть. Аптекарь дал все, что они пожелали, лишь бы они ушли.
На рынке кишело от вооруженных людей. Со всех сторон звучал польский язык. В его очень упрощенной версии. Состоящей в основном из простых и солдатских слов.
— Влип ты, — констатировал Шарлей, пялясь на купол колокольни приходской церкви. — Прокоп держит тебя в кулаке. Задержит он тебя с собой, это точно, для каких целей использует — неизвестно. Сомневаюсь, однако, чтобы они совпадали с твоими. Влип ты, Рейнмар. И мы вместе с тобой.
— Ты и Самсон всегда можете вернуться в Рапотин.
— Не можем. — Шарлей сделал вид, что рассматривает овечьи шапки на лотке. — Даже если б захотели. За нами следят, я заметил след, который за нами тянется. Подняли бы, ручаюсь, тревогу немедленно, как только мы бы попробовали направиться в сторону городских ворот.
— Ведь никто из нас, — сказал Самсон, — не считает Прокопа глупым. Наверняка до него дошли слухи о тени подозрения, падающей на Рейневана.
— Естественно, что дошли. — Рейневан поправил на плече мешок с аптечными покупками. — И теперь он нас проверяет. Хорошо, пусть тогда проверка пойдет нам на пользу. Вы временно не пробуйте бежать из города, я же согласно приказу подамся в замок и займусь терапией.
В одерском замке была баня, баня современная, каменная и изящная. Но Прокоп Голый был консерватором и сторонником простоты. Предпочитал традиционную баню, то есть стоящую среди верб над рекою деревянную будку, в которой вода из ведер лилась прямо на раскаленные камни, а бухающий пар забивал дыхание. Сидели в такой будке на топчанах из кое-как обструганных досок и медленно краснели, как раки в кипятке. Сидели, стирая с век текущий струями пот и смягчая попеченное паром горло глотками холодного пива.
Они тоже сидели так, голые, как турецкие святые, выливая воду на шипящие голыши, в облаках пара, с красной кожей и затекшими потом лицами. Прокоп Голый, прозванный Великим, director operationum Thaboritarum, предводитель Табора.
Бедржих из Стражницы, оребитский проповедник, когда-то главная фигура Нового Табора Моравии. Молодой гейтман Ян Пардус, на то время еще ничем особенным не прославившийся. Добко Пухала герба Венява, прославившийся так, что мало не покажется.
И Рейневан — в настоящее время гейтманский лейб-медик.
— На, получай! — Прокоп Голый хлестнул Бедржиха пучком березовых веток. Во искупление. Есть Великий Пост? Есть. Надо искупать вину. Получи и ты, Пардус. Ай, черт возьми! Пухала, ты что, спятил?
— Великий Пост, гейтман, — окалил зубы Венявчик, смачивая розги в ведре. — Покаяние. Если все, то все. Получи и ты веничком, Рейневан. По старой дружбе. Я рад, что ты пережил то ранение.
— Я тоже.
— А я больше всех, — добавил Прокоп. — Я и моя спина. Знаете, наверное, назначу я его личным лекарем.
— Почему нет? — Бедржих из Стражницы двусмысленно улыбнулся. — Он же верный. Заслуживающий доверия.
— И важная персона.
— Важная? — фыркнул Бедржих. — Скорее известная. Причем широко.
Прокоп посмотрел на него искоса, схватил ведро, плеснул водой на каменья. Пар ослепил, вместе с дыханием резко и горячо ворвался в глотки. На какое-то время сделал разговор невозможным.
Пухала ударил себя по плечам березовым веником.
— Я, — гордо заявил он, — тоже сделался важной персоной, в Вавеле обо мне много говорят. А все из-за писем, которые Витольд, великий князь литовский, к королю Ягелле постоянно слать изволит. Донесли мне из первых рук, так что я знаю, что в этих письмах обо мне речь. Что я, цитирую, разбойник, что я вредитель, что приношу зло и вред. Чтобы мне Ягелло под угрозой казни приказал покинуть Одры, потому что я мешаю установлению мира, производя здесь, цитирую, iniuras, dampna, depopulationes, incendia, devastationes et sangvinis profluvie[904].
— Узнаю стиль, — сказал Бедржих. — Это Сигизмунд Люксембургкий, наш экскороль. Единственный вклад Витольда — это корявая латынь.
— Эти письма, — отозвался Ян Пардус, — это очевидный результат съезда в Луцке, где Люксембуржец склонил на свою сторону князя Литвы и переделал его на свой манер.
— Пообещав ему королевскую корону, — кивнул головой Прокоп. — И другие груши на вербе, просто небывалый урожай груш. К сожалению, похоже, что magnus dux Lithuaniae[905] поверил в эти груши. Известный прежде своей мудростью, рассудительностью и литовской сообразительностью Витольд дает Люксембуржцу обвести себя вокруг пальца. Воистину, правду говорят: Stultum facit Fortuna quem vult perdere[906].
— Как по мне, то это слишком странно, — заявил Бедржих. — До такой степени, что подозреваю в этом какую-то игру. Впрочем, это было б не впервой для Витольда и Ягеллы. Не первая их жульническая игра.
— Это факт. — Прокоп полил себя водой из ведра и отряхнулся, как пес. — Проблема в том, что игра происходит на шахматной доске, на которой и мы стоим в качестве фигур. И если бы вдруг польский король вышел из-за рокировки, за которую он до сих пор прятался, то изменил бы расстановку. Так что мы обязаны, как в шахматах, предвидеть на несколько ходов вперед. И ставить на горячих полях своих собственных пешек. Раз уж про пешек заговорили… Рейневан!
— Да, гейтман?
— Поедешь в Силезию. Со мной.
— Я? Почему я?
— Потому что я так приказываю.
Прокоп отвернулся. Бедржих, наоборот, смотрел на Рейневана пронизывающим взглядом. Пардус скреб пятку шершавым камнем. Пухала хлестал себя розгами по плечам.
— Брат Прокоп, — промолвил в тишине Рейневан. — Ты наслушался сплетен и подозреваешь меня. Хочешь подвергнуть меня испытанию. Ты приказал следить за мной и за моими друзьями. А теперь вдруг — миссия в Силезию. Тайная миссия наверняка, которую доверяют лишь самым доверенным и надежным людям. Ты считаешь меня именно таким? Не думаю, чтобы ты так считал. И это я понимаю. Но я провокации не понимаю. Ни ее цели, ни ее смысла.
Прокоп молчал долго.
— Пардус! — закричал он наконец. — Бедржих! Распятие! Только живо!
— Что?
— Курва, дайте мне сюда распятие!
Приказ был выполнен молниеносно.
Прокоп протянул крест в сторону Рейневана.
— Положи пальцы. В глаза мне смотри! И повторяй. Этим Святым Крестом и Страстями Господа нашего клянусь, что будучи схваченным Яном Зембицким, я не предал и не перешел на сторону вроцлавского епископа и не служу сейчас епископу для угнетения моих братьев, добрых чехов, сторонников Чаши, чтобы своим предательством гнусно вредить им. Если я солгал, то пусть я сдохну, пусть меня удар хватит, пусть ад поглотит, но прежде пусть меня покарает суровая рука революционной справедливости, аминь.
— …будучи схваченным Яном Зембицким, я не предал… не служу сейчас епископу… Аминь.
— Вот так, — подытожил Прокоп. — И все понятно. Дело ясное.
— Может, еще для уверенности попробовать ордалию[907]? — Бедржих со злобной ухмылкой показал на раскаленные камни. — Суд Божий испытанием огнем?
— Можно, — спокойно согласился Прокоп, глядя ему в глаза. — По моему сигналу обвинитель и обвиняемый садятся на камни, оба одновременно, голой жопой. Кто дольше усидит, того и правда. Ты готов, Бедржих? Я даю сигнал!
— Я пошутил.
— Я тоже. Поэтому радуйся.
— Распятие, — подытожил Шарлей, скривившись как от уксуса. — Господи, до чего жалкий и базарный спектакль. Наивная, примитивная и лишенная вкуса пьеса. Надеюсь, ты не поверил в эту комедию?
— Не поверил. Но это не имеет значения, потому что Прокоп нисколечко не шутил. Он действительно хочет послать меня с миссией в Силезию.
— Подробности сообщил?
— Никаких. Сказал, что сообщит, когда придет время.
Шарлей, даже не пробуя перекричать праздновавших неподалеку поляков, поднялся и резко замахал руками. Хозяин заведения заметил и позвал девку, а та тотчас подбежала с новыми стаканами.
— Итак, ты едешь в Силезию. — Шарлей сдул пену. — Как ты и хотел. А мы едем с тобой, потому что не оставим же мы тебя одного. Хм, надо будет как следует экипироваться. Утром пройдусь по базару, осмотрю контрабандные товары из Малопольши, сделаю закупки…
— Средств тебе хватит?
— Не бойся! В отличие от тебя я забочусь, чтобы мое участие в гуситской революции приносило пользу. За дело Чаши я рискую своей шкурой, но при этом придерживаюсь принципа virtus post nummos[908]. Ха, это наталкивает меня на некоторые мысли…
— Слушаю тебя.
— Может, готовящаяся секретная и таинственная экспедиция в Силезию — это счастливый подарок судьбы? Может, это тот самый счастливый случай, который мы ждали?
— Случай?
Шарлей посмотрел на Самсона. Самсон отложил палку, которую стругал, вздохнул и покрутил головой. Демерит тоже вздохнул. И тоже покрутил.
— Перед Горном, — он посмотрел Рейневану в глаза, — ты недавно разразился тирадой о расчетливом прагматизме. Ты заявлял, что твоя эйфория прошла, что пыл остыл, что ты перестал быть наивным идеалистом. Собственный интерес стоит в иерархии выше, чем чужие, — это твои слова. И вот подворачивается случай воплотить слова в дело.
— Ну и как?
— Подумай.
— Предать, да? — Рейневан приглушил голос. — Продать Инквизиции информацию о миссии, с которой Прокоп шлет меня? Рассчитывая, что благодарная Инквизиция отдаст мне Ютту. Ты это мне советуешь?
— Предлагаю, чтобы ты рассудил. Чтобы задумался и оценил, чей интерес стоит выше в иерархии. Что важнее: Чаша или Ютта? Поразмысли, выбери…
— Хватит, Шарлей, — мягко перебил Самсон Медок. — Прекращай. Не подговаривай к размышлениям, которые не имеют смысла. И не склоняй к выбору там, где выбирать нельзя.
Месяц спрятался за крышами купеческих каменных домов. Рейневан шагал смело и резво, направляясь к подвалу.
Он завернул в переулок. Однако, вместо того чтобы идти дальше, бесшумно спрятался в углублении ворот. Ждал бесшумно и терпеливо.
Через какую-то минуту к его ушам долетела тихая поступь, едва слышимое шарканье туфель по брусчатке. Он подождал, пока идущий по его следу человек вынырнет из темноты. А потом подскочил, схватил сзади за капюшон, дернул со всей силы. Человек захрипел, обеими руками потянулся к горлу. Рейневан кованой рукоятью ножа стукнул его по ребрах, на две ладони выше бедра. Ударенный втянул воздух, захлебнулся им. Рейневан дернул его за плечи, развернул, размахнулся и врезал рукоятью, — как опытный врач, в plexus solaris[909], в само сердце. Человек в капюшоне захрипел, упал на колена.
Где-то высоко, на крыше, мяукал кот.
— Повтори Прокопу… — Рейневан клинком ножа поднял подбородок стоящего на коленях незнакомца. — Повтори Прокопу, что я могу еще раз поклясться на кресте. Могу поклясться даже несколько раз. Но этого должно быть достаточно. Я не желаю, чтобы за мной следили. Следующего шпика, которого застану, убью. Повтори это Прокопу…
— Господин…
— Что? Громче!
— Я не от Прокопа… Я из замка… По приказу…
— Чьему? Кто приказал?
— Его вельможество князь.
Мрак замковой часовни рассеивался только светом двух свечей, горящих перед строгим алтарем. Мерцающий свет играл отблесками на позолоте статуи святого, пожалуй, апостола Матфея, потому что с палаческим топором. Сидящего на почетной скамье мужчину свет едва достигал. Он выхватывал из мрака наружность, крой и детали богатого одеяния. Не выявлял лица. Да и не надо было. Рейневан знал, кто это.
— Приветствую, медик. Как говорится, гора с горой… Вот мы и снова повстречались, через столько лет. Сколько же это прошло после битвы под Усти? Три? Я правильно считаю?
— Правильно считаете, князь.
Мужчина на скамье поднялся. Свет упал ему на лицо.
Это был Сигизмунд Корыбутович, литовский князь Рюриковой крови, из племени Мендога, правнук Гедимина, внук Ольгерда, рожденный рязанской княжной Анастасией сын Димитрия Корыбута, младшего брата Владислава Ягеллы, прославившийся, еще подростком, в грюнвальдской битве. Сейчас, в возрасте чуть более тридцати лет это литвин, воспитанный среди поляков в Вавеле, объединял в себе наихудшие черты обеих наций: отсталость, мещанство, лицемерие, болезненные амбиции, спесь, дикость, неукротимую жажду власти и совершенное отсутствие самокритичности.
Князь из-под ниспадающего чуба глазел на Рейневана, Рейневан смотрел на князя. Продолжалось это несколько минут, во время которых в голове Рейневана в молниеносном темпе пролетели картинки короткой, но бурной карьеры князя.
Гуситская Чехия свергла Люксембуржца с престола и нуждалась в новом короле. Прошенные Ягелло и Витольд отказали; в Чехию как их наместник отправился Корыбутович. Он въехал в Золотую Прагу в 1422 году, на святого Станислава.
На столичных улицах крики радости и здравицы. Прекрасная музыка для спеси и тщеславия. В музыке неожиданно разлад, фальшивые ноты. Вдруг из толпы послышалось: «Приблуда! Вон! Не желаем!» Дальше разочарование и злость, когда вместо королевского Града резиденцией оказывается небольшой дворец на Старогородском рынке. Потом общение с Табором. Жижка, его устрашающий единственный глаз и цеженное из-под оттопыренных усов: «Свободным людям король не нужен». Прага, злая, угрожающая, притаившаяся и порыкивающая, как зверь.
Это длится каких-то полгода. Ягелло, на которого надавил папа, приказывает племяннику возвращаться. Покидающего Прагу Корыбута никто не задерживает, никто не прощается со слезами на глазах. Но политическая игра продолжается. В Краков едут чешские послы. С просьбой, чтобы Корыбут вернулся, чтобы вернулся в Чехию как postulatus rex[910]. Ягелло категорически отказывает. Но Корыбут возвращается. Против воли короля. В 1424-м, накануне Благовещения, он снова въезжает в Прагу. Титулуют его там «паном». Но не «королем». В Польше он проклят и лишен чести. В Чехии — неизвестно кто. Но Корыбут очень хочет кем-то быть. Замышляет заговор. Шлет послов и письма. Все время новых послов и новые письма. В 1427 году происходит катастрофа.
Будучи очевидцем пражских событий 1427 года, Рейневан не понимал побуждений Корыбута. Как и многие, он видел в молодом литвине кандидата на чешский трон. Поэтому совсем не понимал, что будущего короля гуситской Чехии побудило к сговору с людьми, которые будущее Чехии видели совсем иначе, людьми, готовыми на любые уступки и соглашения, лишь бы иметь возможность вернуться под крылышки Апостольской Столицы и в лоно христианства. Потом, после разговоров с Флютеком и Урбаном Горном, Рейневан стал мудрее и понял, что князёк был просто марионеткой. Куклой, за нитки которой дергали не примиренцы, не католические господа, но Витольд. Потому что именно Витольд Кейстутович, великий князь литовский, послал Корыбута в Чехию. Витольд хотел Чехию гуситскую лишь настолько, чтобы она не допустила на трон Люксембуржца. Чехию, признающую верховенство Рима лишь настолько, чтобы ее монарх был помазан папою. Другими словами: он хотел Чехию, королем которой мог стать он, Витольд, сын Кейстута. Стать коронованным властителем государства, простирающегося от Берлина до Брно, от Ковно до Киева, от Жмуди до Крыма.
Заговор раскрыл, перехватывая письма, Ян Рокицана, заклятый враг примиренцев. В Страстной четверг 1427 года забили колокола, а подбитая Рокицаной толпа двинулась на Старый рынок. Схваченный во дворце Корыбут мог говорить про счастье: хотя чернь ревела и жаждала крови, его только взяли под стражу, а через несколько дней после Пасхи вывезли из Праги. Ночью, замаскированного, чтобы предохранить от самосуда, если бы кто-то его узнал. В тюрьме в замке Вальдштайн он просидел до поздней осени 1428 года. Когда его выпустили, якобы благодаря заступничеству Ягеллы, то в Литву он не вернулся. Остался в Чехии. В Одрах, у Пухалы. Как…
«Вот именно, — подумал Рейневан. — Как кто?»
— Смотришь, — отозвался Сигизмунд Корыбут. — Я знаю, о чем ты думаешь.
— Прокоп унижает меня, — продолжил он через минуту. — После приезда едва парой слов со мной перекинулся. И двух пачежей разговор не длился. Даже бургграфа удостоил более продолжительной беседой. Даже конюших.
Рейневан молчал.
— Не может мне Прагу забыть, — проворчал Корыбут. — Но я требую уважения, черт возьми. Достойного уважения. В Одрах стоит тысяча польских рыцарей. Они прибыли сюда на мой клич. Если я отсюда уйду, они потянутся за мной. Не останутся в этой Богом проклятой стране, даже если бы Прокоп умолял их на колянях!
— Пан Ян из Краваж, — заводился князь, — принял причастие под двумя видами и сейчас является союзником Табора. Хозяин Йичина договаривался со мной, с князем. С Прокопом он не разговаривал бы вообще, руки не подал бы таборским головорезам и душегубам. А в сторону пражских мещан даже не плюнул бы. Союз с Краважем — это моя заслуга. И что я за это имею? Благодарность? Нет! Оскорбление за оскорблением!
Совсем сбитый с толку Рейневан сначала развел руки, потом поклонился. Корыбут шумно вдохнул воздух.
— Я был их последним властителем, — сказал он поспокойнее. — Последним властителем Чехии. После того, как они меня с позором выгнали, уже не нашли никого, кого могли бы таковым признать и провозгласить. Вместо возможности иметь добротное королевство, пребывающее в согласии с христианским миром, они предпочли погрузиться в хаос.
А все благодаря родственникам, — горько добавил он. — Дяденька Ягелло хотел моими руками таскать каштаны из огня. А дяденька Витольд мастерски меня использовал. Все время угрожал мной Люксембуржцу, приманивая вместе с тем чехов. Ведь это он, Витольд, свел меня с Римом. По его указанию я клялся папе, что снова сделаю Чешское королевство христианским, что весь гусизм сведу к мелким изменениям в литургии. Что верховенство Апостольской Столицы над Чехией обеспечу и всё имущество Церкви верну. Я обещал Святому Отцу то, что Витольд приказал мне обещать. Так что это Витольд должен сидеть в Вальдштайне, на Витольда должна быть наложена анафема, он должен быть лишен всего. А сидел я, меня прокляли, меня лишили. Я хочу за всё это сатисфакции! Компенсации! Хочу что-то с этого иметь. Что-то иметь и кем-то быть! И добьюсь этого, ёбана мать.
Корыбут успокоился глубоким вдохом и уставился на Рейневана.
— Добьюсь этого, — повторил он. — А ты мне в этом поможешь.
Рейневан пожал плечами. Он даже не собирался притворяться покорным. Он хорошо знал, что под протекцией Прокопа является неприкосновенным, что никто, даже такой вспыльчивый как Корыбут, не посмеет обидеть его и тронуть хотя бы пальцем.
— Князь соизволил меня переоценить, — сказал он холодно. — Не вижу, каким образом я мог бы быть князю полезным. Разве что вы хвораете. Я медик. Поэтому если состояние вашего здоровья является преградой в реализации ваших планов, то я готов услужить.
— Ты прекрасно знаешь, какого вида услуг я от тебя хочу. Твоя слава тебя опережает. Все знают, что ты чародей, колдун и звездочет. Заклинатель, raganius, как мы говорим в Жмуди.
— Чародейство, в соответствии с пражскими статьями, является преступлением, карающимся смертью. Князь желает мне смерти?
— Наоборот. — Корыбут встал, подошел, прошил его взглядом. — Я желаю тебе счастья, успехов и всего наилучшего. Я просто предлагаю это. В виде моей благодарности и милости. До тебя дошли вести о Луцке? О конфликте Витольда и Ягелло. Знаешь, что из этого будет? Я скажу тебе: поворот в польской политике относительно Чехии. А поворот в польской политике относительно Чехии — это я. Это моя персона. Мы снова в игре, медик, снова в игре. И стоит, поверь мне, ставить на нашу карту.
Я предлагаю тебе благодарность и милость, Рейнмар из Белявы. Совсем другую, чем та, которую ты имел от чехов, от Неплаха и Прокопа, которые посылали тебя на смерть, но отворачивались, когда ты был в нужде. Если б это ты мне оказал услуги, какие оказал им, то твоя панна уже была бы рядом с тобой, свободная. Чтобы сберечь девушку верно служащего мне человека я бы сжег Вроцлав или погиб бы, пытаясь сделать это. Видит Бог, что именно так и было бы. Потому что таков у нас обычай, в Литве и Жмуди. Потому что так поступил бы Ольгерд, так поступил бы Кейстут. А я — их плоть от плоти. Задумайся. Еще не поздно.
Рейневан долго молчал.
— Чего, — наконец хрипло сказал он, — вы от меня хотите, князь?
Сигизмунд Корыбутович улыбнулся. С княжеским превосходством.
— Для начала, — сказал он, — вызовешь для меня кое-кого с того света.
На одерском рынке неожиданно зазвучали возбужденные голоса, крики и проклятия. Несколько поляков толкали и пинали, дергали за куртки, кричали, угрожали кулаками и титуловали друг друга дерьмом, хреном и сукиным сыном. Их дружки пробовали их помирить и развести, тем самым только усиливая суматоху. Внезапно с шипением показались из ножен мечи, блеснули клинки. Разнесся громкий крик, вооруженные, смешались, сошлись, отскочили и мгновенно разбежались. На брусчатке осталось дергающееся тело и растущая лужа крови.
— Девятьсот девяносто девять, — сказал Рейневан.
— Да брось ты, — фыркнул пренебрежительно Шарлей, которому Рейневан доложил о вчерашнем разговоре в замковой часовне. — Корыбут преувеличивает. В Одрах на сегодня стоит не более пятисот поляков. Сомневаюсь, чтобы хоть один потянулся за Корыбутом, если б он действительно обиделся и ушел. Этот жмудин слишком высоко мнит о себе. Всегда мнил, это не секрет. Подумай, Рейневан, стоит ли тебе затевать с ним аферы. Мало тебе забот?
— Ты опять даешь себя использовать, — покивал головой Самсон. — Неужели ты никогда не поумнеешь?
Рейневан глубоко вздохнул. И сказал о княжьей милости, о благодарности, о пользе, которые из этого могут вытекать. Рассказал о съезде в Луцке и о том, что Луцк приблизит короля Ягелла к гуситам, из-за чего карта Корыбута имеет большие шансы стать картой козырной. Говорил о том, что договоренности с Корыбутом могут быть спасением для Ютты.
Шарлей и Самсон не дали себя переубедить. Это было видно по выражению их лиц.
— Удивит тебя, может, этот вопрос, князь, но… Не было ли с тобой в последнее время какого-либо происшествия? Рана, ранение железом?
— В последнее время? Нет. С прежних лет, хм, осталась на коже пара знаков. Но уже долгое время ничего, даже царапины. А почему ты спрашиваешь?
— Да, так себе.
— Ничего себе так себе. Кончай глупости, Рейневан, и сосредоточься. Я хочу рассказать тебе о вещуне Будрисе.
Вещун Будрис, рассказывал Корыбут, в действительности носил имя Ангус Дейрг Фейдлех, а происходил из Ирландии. В Литву он прибыл как бард в свите английского рыцаря, одного из многочисленных заморских гостей, которые тянулись на восток, чтобы под флагами Тевтонского ордена распространять веру Христову среди литовских язычников. Вопреки обещаниям мальборских священников, гарантировавшим распространителям стопроцентную божественную протекцию, уже в первом столкновении с воинами Кейстута англичанин от удара дубиной забрызгал собственными мозгами булыжник над Неманом, а взятый в плен и потащенный в Трок Ангус должен был вместе с другими плененными крестоносцами сгореть живьем на жертвенном костре. Его спас невиданный, истинно неземной огненно-красный цвет волос, который привлек жрецов Перкуна. Скоро оказалось, что пришелец из-за моря поклоняется Белой Трибогине, что почитает Мильде, Курко и Жверине. Называя богинь, правда, именами Биргит, Бадб и Морриган, но не в именах ведь дело, богини есть богини. Во время пребывания в Вильне, в святой роще на Лукишках, ирландец проявил способности вещать и пророчествовать, поэтому ассимилировался в среде жрецов без проблем. Под выдуманным именем Будриса Важгайтиса пришелец с Зеленого острова быстро стал известен как способный вейдалётас, то есть предсказатель и вещун.
— Будрис, — рассказывал Корыбут, — точно предвидел множество событий, начиная от исхода битвы на Куликовом поле и заканчивая женитьбой Ягелло с Ядвигой. Но была с ним однако проблема. Он пророчествовал очень запутанно и чертовски непонятно.
Воспитанник западной культуры, ирландец вплетал в свои пророчества многое, что было с этой культурой связано, скрытые аллюзии, закамуфлированные метафоры, использовал латынь или другие иностранные языки. Литвинам это не нравилось. Они предпочитали менее утонченные методы ворожбы. Если священная змея высовывала на зов макушку из норы — судьба содействовала, если же змея имела зов ввиду и макушку высовывать даже не думала — это вещало недоброе. Ягелло и Витольд, чуть более западные от соплеменников, относились к Будрису серьезнее и слушали его пророчества, однако в делах государственной важности и они предпочитали змею.
— А я всегда его ценил и восхищался им, — признался Корыбут. — Хотел, чтобы он мне ворожил, составил гороскоп и предвидел будущее. Я просил его об этом много раз, но проклятый дед отказывал. Этот старый хрен называл меня карьеристом и нес какую-то херню о кузнеце своей судьбы. И лишь только дядя Витольд его переубедил, незадолго перед моим отъездом в Чехию. Звездочет должен был бросить жребий и составить гороскоп для нас всех, для Ягелло, Витольда и для меня. Но вдруг ни с того ни с сего умер. Отбросил копыта. Ты, Белява, некромант и дивинатор. Вызови его с того света. Пусть предсказатель как дух выполнит то, что не успел выполнить при жизни.
Рейневан долго старался отговорить князя от его замысла, но безуспешно. Корыбут не хотел слушать о связанных с некромантией трудностях, о грозящих во время дивинации[911] опасностях, о рисках, которое несло vehemens imagination, необходимое для удачной конъюрации напряжение воображения. Он оставался глух к примеру царя Саула и Аэндорской волшебницы. Он махал рукой, надувал губы, наконец что-то бросил на стол. Это что-то имело размер, вид и цвет старого засушенного каштана.
— Ты мне тут крутишь, — процедил он. — А я кое-что в чарах тоже смыслю. Духа вызвать совсем нетрудно, когда имеется кусочек покойника. Вот — это кусочек Будриса Важгайтиса. Должны были сжечь его на костре, старого язычника, с полным жертвенно-погребальным церемониалом. Он лежал на помосте в парадном одеянии, убранный в пихтовые ветки, полевые цветы и листья. Я прокрался ночью, стянул с деда лапоть и отрезал большой палец на ноге.
— Поглумился над останками?
Корыбут фыркнул.
— Не над такими вещами глумились в нашей семье.
В полночь поднялся ветер, свистя и завывая в щелях стен. В отдаленном крыле замка, в старой оружейной комнате, сквозняк наклонял пламя свечек из черного воска, закручивал в спирали дым ладана, который тлел на треноге. Пахло воском и каждением из алоэ. Рейневан приступал к работе, вооруженный прутиком из орешника, амулетом Питоном и одолженным у аптекаря потрепанным экземпляром «Энхиридиона». Внутри круга, нарисованного мелом на крышке стола, стояло зеркало и лежал мумифицированный большой палец ноги, который когда-то был собственностью и неотделимой частью умершего Будриса Важгайтиса. Таким образом, контакт с духом покойного делался возможным — благодаря комбинации дивинации, некромантии и катоптромантии.
— Колпризиана, — проговорил Рейневан, производя амулетом знаки над нарисованным мелом кругом. — Оффина, Альта, Нестера, Фуаро, Менуэт.
Спрятавшийся в тень Корыбут беспокойно задвигался. Лежащий внутри круга палец даже не дрогнул.
— Conjuro te, Spiritum humanum. Заклинаю тебя, дух Ангуса Дейрг Фейдлеха, он же Будрис Важгайтис. Приди!
Conjuro et adjuro te, Spiritum, requiro atque obtestor visibiliter praesentem. Приказываю именем Эзела, Салатьела и Егрогамела. Тэо Мегале патыр, ймас хет хельдиа, хебеат хелеотезиге! Conjuro et adjuro te!
Именем Емегаса, Менгаса, и Хацафагана, именем Хайлоса! Приди, дух! Приди с востока, с юга, с запада либо с севера! Заклинаю тебя и приказываю! Приди! Ego te conjuro!
Поверхность помещенного в меловой круг зеркала помутнела, как будто кто-то невидимый дыхнул на нее. В зеркале что-то появилось, что-то наподобие тумана, мутного испарения. На глазах удивленного до чрезвычайности Рейневана, который в успех предприятия не очень верил, испарение приобрело вид фигуры. Послышалось что-то похожее на вздох. Глубокий, свистящий вздох. Рейневан склонился над «Энхиридионом» и вслух прочитал формулу заклятия, передвигая по рядкам амулетом. Облако в зеркале уплотнилось. И заметно увеличилось в размерах. Рейневан поднял руки.
— Benedictus qui venis[912].
— Quare, — дыхнуло облако тихим, с присвистом выдохом, — inquietasti me?[913]
— Erit nobis visio omnium sicut verba libri signati[914]. Великим именем Тетраграматон приказываю тебе, дух, снять печати с книги тайн и сделать понятными для нас ее слова.
— Поцелуй меня, — прошептал дух, — в мою астральную жопу.
— Приказываю тебе, — Рейневан поднял амулет и прутик, — чтобы ты говорил. Приказываю, чтобы ты сдержал слово. Чтобы закончил гороскоп, предсказал судьбы потомков Мендога и Гедимина, в частности…
— То, что тут лежит, — дух из зеркала не дал ему закончить, — это не палец от моей ноги, случайно?
— Он.
Дым ладана начал пульсировать, поднялся в виде спирали.
— Своего отца пятый сын, — быстро промолвил призрак, — крещенный по-немецки и по-гречески, но в душе язычник, мечтает о царстве, но вовсе не небесном. Звезда Сириус восходит вопреки этим намерениям, а обещанная корона пропадет, похитит ее огнедышащий дракон, на хребте покропленный кровью в виде креста. O quam misericors est dues justus et pius![915] Дракон смерть пророчит, а день погибели известен. Понтификату Колонны anno penultio[916], день Венеры, в этот же день diluculum[917].
Когда от этой гибели пройдет сто дней и девятнадцать, Колонна упадет, уступая место Волку. Понтификату Волка anno quarto будет Знак: когда солнце войдет в последний дом, ветры невиданной силы повеют и бури неистовствовать будут на протяжении десяти дней непрерывно. А когда от этих событий сто и десять дней пройдет, уйдет со света отца своего седьмой сын, король и властелин, Римом крещенный, но в душе язычник. Прельщенный соловья сладким пением испустит он дух в маленьком замке, в gallicinium dies Martis[918], прежде, чем взойдет солнце, которое в это время будет in signo Geminorum[919].
— А я? — не удержался в углу Корыбут. — Со мной что? Мой гороскоп! Мой обещанный гороскоп!
— От дерева и железа погибнешь, ты, отца своего второй сын, — ответил злым голосом призрак. — Исполнится судьба твоя в dies Jovis, за четырнадцать дней перед Equinoctium autumnale[920]. Когда над святою рекою с волком смеряешься. Вот твой гороскоп. Я напророчил бы тебе, может, чего и получше, но ты мне отрезал палец на ноге. Так что имеешь то, что имеешь.
— Ну и что это должно значить? — сорвался князь. — Сейчас же говори мне ясно. Что ты себе думаешь? Ты покойник! Труп! Не будешь мне тут…
— Княже, — прервал его Рейневан, закрывая гримуар. — Духа здесь уже нет. Ушел. Завеялся куда захотел.
Лежащая на столе карта была сильно исчеркана. Нарисованные на ней линии и черточки соединяли Чехию с Лужицами — с Житавой, с Будзишином, Згожельцем. Одна вела на Опаву и Силезию, к Ратибору и Козле. Вторая вела в долину Лабы, в Саксонию, еще одна, самая толстая, — прямехонько на Вроцлав. Больше Рейневану увидеть не удалось, Прокоп Голый закрыл карту листом бумаги. Поднял голову. Они долго смотрели друг другу в глаза.
— Мне донесли, — сказал наконец Прокоп, — что ты связался с Сигизмундом Корыбутом. Что вы вместе проводите много времени, развлекаясь магией и астрологией. Мне хотелось бы верить, что не развлекаетесь ничем другим.
— Не понимаю.
— Ты всё прекрасно понимаешь. Но раз уж хочешь прямо, пожалуйста. Корыбут — предатель. Он имел отношения с папой, отношения с Яном Прибрамом, с Рожмберком, с Генрихом фон Плауэном, с католиками из Пльзно. Он утверждал, что стремится к установлению мира, потому что сокрушался над происходящим пролитием христианской крови. А я утверждаю, что всё это сказки, он не был настолько глуп, чтобы не понимать, что на самом деле интересовало папу и католиков. Мир? Компромиссы? Договоры? Вздор! Они хотели нас разделить, сделать так, чтобы мы начали враждовать между собой и уничтожать друг друга, а они уничтожили бы оставшихся. Корыбут наверняка знал об этом, поэтому он виновен в измене, за измену отправился в тюрму, ему еще повезло, что его не казнили. И сидел бы он в Вальдштайне до Судного дня, если б не заступничество Ягеллы и щедрый выкуп, который Ягелло заплатил.
Теперь мы договорились. Сидя здесь, на Одрах, Корыбут и Пухала предоставляют, я признаю это, Табору ценные услуги, благодаря им обоим мы крепко удерживаем Моравские ворота, бастион против союза Люксембуржца с Альбрехтом и связь с Польшей. Мы договорились о союзе, заключили договор. Корыбут имеет у меня два плюса. Primo: он окончательно попрощался с надеждой на чешский трон. Secundo: он ненавидит пражский Старый город. Так что нас объединяет общность интересов. Пока эта общность будет продолжаться, Корыбут будет моим союзником и товарищем по оружию. Пока будет продолжаться. Ты меня понял?
— Понял. Но… Если можно обратить внимание…
— Говори.
— Может быть, нашелся бы для Корыбута еще и третий плюс. Съезд в Луцке разделил Ягеллу с Витольдом, а поскольку роль подстрекателя сыграл Люксембуржец, то Ягелло поищет способа, чтобы Люксембуржцу за это отплатить. Можно допустить, что этим способом будет князь Корыбут. Можно допустить, что Корыбут станет котироваться значительно выше. Может быть нелишне было поставить на эту карту?
Прокоп какое-то время покусывал усы.
— Нелишне, говоришь, — повторил он наконец. — Ставить на карту говоришь. Говоришь, что котировка возрастет. Ты такой дальновидный стратег и политик? До сих пор ты как-то не проявлял талантов в этом направлении. Как медик и маг ты был определенно лучше. Итак, возможно, это магия? Астрология? Ты этим с литвином занимаешься? Если так, то пусть и я узнаю, что в звездах слышно, какие сенсации, какие причуды судьбы ворожат нам вращения небесных тел, конъюнкции и оппозиции?
— На Петровом престоле, — осторожно начал Рейневан, — вскоре воссядет новый наместник. Великий князь Витольд до этого не доживет, умрет в предпоследний год понтификата Мартина V. Владислав Ягелло, король польский, переживет их обоих, как Витольда, так и Мартина. Земную юдоль он оставит в четвертый год понтификата нового папы.
Прокоп молчал.
— Я допускаю, — допустил он наконец, — что пророчество, как обычно, не является до конца ясным. И не оперирует конкретными датами.
— Не является. — Рейневан и глазом не моргнул. — И не оперирует.
— Хм. Но Мартину, как ни считай, уже добрых шестьдесят за плечами, двенадцать лет от конклава проходит. Вроде бы нездоровится ему, того и гляди, прикажет долго жить… Хм! А Витольд, говоришь, прикажет долго жить перед ним, еще перед папой Мартином постучит в ворота рая… Хм. Интересно. Ты слышал о гороскопе, который составил для королевы Соньки астролог Генрик из Бжега?
— Слышал. Гороскоп не слишком благоприятный для сыновей Ягеллы, Владислава и Казимира. Якобы за время их правления на польское королевство свалятся несчастья.
— Но они будут править, — сказал с нажимом Прокоп. — Оба будут править. В Вавеле. Сначала один, после него второй.
— Они королевичи, так что это, пожалуй, нормально.
— Мы говорим о Польше, — напомнил Прокоп. — Там ничего и никогда не является нормальным. Ну да ладно, гороскопы бывают лживыми, не говоря о ворожеях. Ну что ж, наш интерес к будущим делам не сдержит никто. Раз уж мы об этом заговорили, то что с князем Корыбутом? Что ему звезды пророчат?
— Ему, — пожал плечами Рейневан, — пророчат как раз хорошо. Во всяком случае, он сам так считает. Умереть ему предстоит над святой рекой, после того, как смеряется с волком. Волк, считает Корыбут, согласно пророчеству Малахии, — это преемник Мартина V. А святая река — это Иордан. Поскольку князь не собирается в Палестину и не намерен над Иорданом меряться с папой, то считает, что это пророчество обеспечивает ему долгие годы жизни.
— А ты как считаешь?
— Духи своими пророчествами иногда потешаются над людьми. А пророчество Корыбута слишком напоминает мне легенду Герберта из Орильяка, папы Сильвестра II. Папе Сильвестру пророчили, что он умрет после того, как отслужит мессу в Иерусалиме, поэтому он думал, что если туда не поедет, то будет жить вечно. Он умер в Риме, после того, как отслужил мессу в храме Санта-Кроче. Храм называли Иерусалимом.
— Ты говорил об этом Корыбуту?
— Нет.
— И не говори.
Director operationum Thaboritarum встал, прошелся по комнате, открыл окно. Повеяло весной.
— В понедельник вы отправляетесь в Силезию. Вы должны там уладить важные дела. Я доверяю тебе, Рейневан. Не подведи меня. Потому что если подведешь, я из тебя душу вытяну.
Наступило Пальмовое воскресенье[921], которое в Чехии называют Цветочным. Колокола зазывали верных на крестный ход, а потом на мессу. Точнее, на две мессы.
Мессу для гуситов совершал сам Прокоп Великий, верховный командующий полевых войск. Естественно, по таборитской литургии, под открытым небом, за городскими стенами, на лугу, который назывался Карповым, возле Чаши на столе, накрытом скромной белой скатертью. Месса для католиков, главным образом поляков, совершалась в городе, в церкви Святого Варфоломея, а совершал ее перед алтарем ксендз Колатка, приходской священник из Наседля, специально для пастырских целей схваченный во время набега на Опавско и отправленный вместе со всеми литургийными одеяниями, принадлежностями и приборами.
Рейневан принимал участие в гуситском богослужении. Шарлей не принимал участия ни в каком. Культ, как он говорил, давно ему надоел, торжественность стала скучной. Самсон пошел на речку, долго прогуливался вдоль берега, поглядывая на небо, на кусты и уток.
На Карповом лугу Прокоп Великий провозглашал перед собранием свою проповедь.
— Вот наступает страшный день Господень! — кричал он. — Огромнейшее недовольство и страшный гнев, чтобы землю превратить в пустыню и погубить на ней грешников. Потому что звезды небесные и Орион не будут светить своим светом, солнце затмится от начала восхода и месяц своим светом не засветит!
— Пусть бы вы даже умножали молитвы ваши, я не выслушаю вас, — провозглашал с амвона Святого Варфоломея ксендз Колатка, — руки ваши наполнены кровью. Омойтесь, очистите себя! Отвергните зло дел ваших пред очами моими! Прекратите творить зло! Приучайтесь к добру! Заботьтесь о справедливости, помогайте обездоленному, призрите сироту, заступитесь за вдову! Тогда ваши руки, хоть бы были как пурпур, как снег побелеют; хоть бы были алые, как пурпур, станут белыми, как овечья шерсть.
— Господь, — несся по Карповом лугу бас Прокопа, — кипит гневом на всех язычников и бурлит от негодования на их войска! Он предназначил их на истребление, на убой их выдал! Убитые их лежат покинутые, удушливый смрад исходит из их трупов; размякли горы от их крови!
— Замыслы их злодейские, — проповедовал спокойным голосом ксендз Колатка. — Опустошение и погибель на их дорогах. Пути мира они не знают. Законности нет в их поступках. Кривыми сделали они тропы свои. Поэтому закон далек от нас и справедливость к нам не достигает. Мы ждали света, а это темнота; ждали светлых лучей, а ходим во тьме. Словно незрячие щупаем стену и словно без глаз идем ощупью. В самый полдень мы спотыкаемся, как ночью, среди живых — как мертвые[922].
— Пришел твой свет, — ксендз Колатка протянул руку к верным в нефе, — и слава Господня над тобой засияла. Ибо вот тьма покрывает землю и густой мрак — народы; а над тобою сияет Господь, и слава Его явится над тобою. И пойдут народы к свету твоему, и цари — к восходящему над тобою сиянию[923].
Солнце выглянуло из-за туч и залило солнцем окрестности.
— Ite, missa est[924].
Они летели по охваченной весной стране, летели вскачь, в брызгах воды и грязи с размокших дорог.
За Градцем форсировали Моравицу, добрались до Опавы, столицы Пшемека, князя из рода Пшемышлидов. Тут пошли медленнее, чтобы не вызывать подозрений. Когда они отдалялись от города и им на прощание били колокола на Angelus, Рейневан сориентировался, что что-то тут не то. Сориентировался немного самопроизвольно, немного направленный выразительными взглядами Шарлея. Какое-то время он размышлял и оценивал, не ошибается ли он. Получалось, что нет. Что он прав. Что-то тут было не то.
— Что-то тут не то. Не так, как должно быть. Бедржих!
— А?
— Мы должны были ехать на Карнюв и Глухолазы, так говорил Прокоп. На северо-запад. А едем на северо-восток. Это ратиборский тракт.
Бедржих из Стражницы, развернул коня, подъехал ближе.
— Что касается тракта, — подтвердил он холодно, глядя Рейневану в глаза, — то ты абсолютно прав. Что касается остального — нет. Все то и все так, как должно быть.
— Прокоп сказал…
— Тебе сказал, — прервал Бедржих. — А мне приказал. Я руковожу этой миссией. Имеешь к этому какие-то возражения?
— Может, должен иметь? — отозвался Шарлей, подъезжая на своем вороном красавце. — Потому что я имею.
— А может… — Самсон на большом копьеносном жеребце подъехал к Бедржиху справа. — А может, все-таки решиться на чуточку откровенности, пан из Стражницы? Чуточку откровенности и доверия. Неужели это так много?
Если речь Самсона ошарашила Бедржиха, то лишь ненадолго. Он оторвал глаза от глаз великана. Посмотрел косо на Шарлея. Взглядом подал сигнал своим четырем подчиненным, моравцам с ожесточенными рожами и похожими на сучки лапами. Взгляда было достаточно, чтобы моравцы как по команде опустили лапы и положили их на ручках висящих возле седел топоров.
— Чуточку откровенности, да? — повторил он, кривя губы. — Ладно. Вы первые. Ты первый, великан. Кто ты на самом деле?
— Ego sum, qui sum[925].
— Мы отклоняемся от темы, — Шарлей натянул удила своего вороного. — Ты дашь Рейневану объяснения? Или мне это сделать?
— Сделай это ты. Охотно послушаю.
— Мы неожиданно изменили маршрут, — начал без проволочек демерит, — чтобы обмануть шпионов, епископских бандитов и Инквизицию. Мы едем по ратиборскому тракту, а они, наверное, высматривают нас под Карнювом и там, наверное, устроили на нас засаду. Потому что донесли им, каким маршрутом мы поедем. Ты им об этом донес, Рейнмар.
— Ясно. — Рейневан снял перчатку, вытер лоб. — Всё ясно. Выходит, всё-таки мало Прокопу моей клятвы на распятии. — Продолжает меня проверять.
— Черт возьми! — Бедржих из Стражницы наклонился в седле и сплюнул на землю. Ты удивляешься? Ты бы иначе поступил на его месте?
— Только для этого он послал меня в Силезию? Чтобы подвергнуть меня испытанию? Только для этого тащились такой кусок дороги и приперлись в глубь вражеской территории? Только и исключительно для этого?
— Не исключительно. — Бедржих поднялся в седле. — Вовсе не исключительно. Но хватит об этом. Время не ждет, поехали.
— Куда? Спрашиваю, чтобы донести епископским бандитам.
— Не перегибай палку, Рейневан. Поехали.
Они ехали, уже не спеша, по размокшей дороге среди леса. Впереди два моравца, за ними Бедржих и Рейневан. Дальше Шарлей и Самсон, в конце два моравца. Ехали осторожно, поскольку они были на неприятельской территории, на землях ратиборского княжества. Молодой князь Миколай был ожесточенным врагом гуситов, ожесточеннее даже, чем его недавно умерший отец, пресловутый герцог Ян по прозвищу Железный. Герцог Ян, чтобы досадить гуситам, не боялся даже задеть могущественную Польшу и ее короля. В 1421 году он спровоцировал серьезный дипломатический инцидент: схватил и арестовал целый кортеж направляющегося в Краков чешского посольства, а послов, во главе с влиятельным Вилемом Косткою из Поступиц, бросил в темницу, ограбил до нитки и продал Люксембуржцу, который освободил их только лишь после резкой ноты Ягеллы и посредничества Завиши Черного из Гарбова. Так что осмотрительность была обоснованной. Если бы их схватили ратиборцы, то не помогли бы ни ноты, ни посредничество — повисли бы в петлях без всяких церемоний.
Ехали. Бедржих поглядывал на Рейневана, Рейневан неохотно поглядывал на Бедржиха. Не было это похоже на начало прекрасной дружбы.
Бедржих из Стражницы, как несла молва, происходил из благородного рода, но из тех, что победнее. До революции он якобы был клириком. Хотя не выглядел старше Рейневана и, наверное, старшим не был, имел за плечами долгий и красочный боевой путь. На сторону революции он стал сразу, как только она вспыхнула, подхваченный, как и большинство, волной эйфории. В 1421 году в качестве таборитского проповедника и эмиссара он поднял гуситскую бурю в дотоле верной Люксембуржцу Моравии. Он создал моравский Новый Табор на Угерском остроге, славившийся в основном тем, что нападал на монастыри и сжигал храмы, обычно со священнослужителями. После нескольких боев с венграми Люксембуржца, когда начало становиться горячо, Бедржих оставил Моравию моравцам и вернулся в Чехию, где пристал к оребитам, а потом к Меньшему Табору Жижки. После смерти Жижки связался с Прокопом Голым, которому служил как адъютант по специальным поручениям. Он перестал возиться с проповедями, сбрил апостольскую бороду вместе с усами, превратившись в юношу с внешностью прямо со святых образов. Кто его не знал, мог на это купиться.
— Рейневан.
— Что?
— Нам надо поговорить.
— Может, оно и пора. Но мне, видишь ли, эта ситуация противна до чрезвычайности. Просто с меня хватит. Прокоп приказал мне ехать в Силезию, я послушно выполнил приказ. Как видно, я совершил ошибку. Следовало отказаться, невзирая на последствия. А сейчас я тут, черт знает для чего. Чтоб меня испытали? Как инструмент провокации? Или как ее объект? Или исключительно для того, чтобы…
— Я уже тебе сказал, — резко прервал Бедржих, — что вовсе не исключительно. Мысль неожиданно изменить маршрут была моей. Прокоп тебе доверяет. Впрочем, относительно миссии в Силезию у него не было выбора. Мы едем встретиться и провести переговоры с… С некоторыми лицами. Личностями даже. Эти персоны поставили условие, условие странное и неожиданное: они пожелали, чтобы ты, Рейнмар из Белявы, собственной персоной принимал участие во встречах и переговорах. Не спрашивай меня почему. Не знаю почему. А может, ты знаешь?
— Не знаю. Верь или не верь, но для меня это также странно и неожиданно. Настолько, что подозреваю твое очередное коварство. Ты ведь по-прежнему мне не доверяешь.
Бедржих из Стражницы резко придержал коня.
— У меня есть предложение, — сказал он, выпрямляясь в седле. — Независимо от всего давай заключим перемирие, хотя бы на время этой миссии. Мы забрались в самую середину вражеского лагеря. Плохо кончим, если не будем доверять друг другу, если не будем солидарными, внимательными и взаимно готовыми к общей защите наших задниц, когда доведется. Ну что? Пожмешь мне руку?
— Пожму. Но с этой минуты между нами откровенность, Бедржих.
— Откровенность, Рейневан.
На следующий день они миновали городок Кшановице и добрались до села Боянов, заметного строгим домом конвента, филиала ратиборского монастыря доминиканских дев. От Ратибора, как подсчитал Бедржих, отделяла их какая-то миля.
— Напоминаю, — он собрал команду и начал инструктаж, — что мы — купцы из Пруссии, из Эльблонга, были в Венгрии, оттуда как раз возвращаемся. Мы очень удручены, потому что под Одрами нас задержали и ограбили гуситы. Придерживаемся такой версии, если что. Рейневан и Шарлей, я знаю, говорят по-немецки. А ты, силач? Кто ты, что ты?
— Я разговариваю всеми человеческими языками, но стал я как кимвал[926] звенящий и как медь бренчащая. А зовут меня Самсон. Так что обращайся ко мне по имени, командир.
Вдали уже виднелись стены и башни Ратибора, сначала, даже еще не доезжая до пригорода, миновали церквушку, кладбище и виселицу, украшающую верх плоского холма. На поперечной балке покачивались от легкого ветра несколько тел в различной степени разложения.
— Вешают даже в Страстную неделю, — заметил Шарлей. — Значит, есть спрос. Значит, ловят.
— Сейчас везде ловят, — пожал плечами Бедржих. — После прошлогоднего рейда везде видят гуситов. Психоз страха.
— Рейд, — заметил Рйневан, — даже не зацепил ратиборское княжество. Они гуситов даже не видели.
— А черта кто-то видел? А все боятся.
Они проехали через затянутый дымом пригород, звучащий голосами разнообразных животных и отзвуками занятий, за которые люди обычно берутся, чтобы заработать. Под Миколайскими воротами сидели добрые четверть сотни нищих, демонстрировавших из-под лохмотьев гнойные культи и язвы. Бедржих бросил им несколько медяков, для видимости и прикрытия: они вступали в город как купцы, а среди купцов существовала мода на милостыню, пожертвования и тому подобный выпендреж.
— Мы здесь разделяемся, — заявил он, когда они отъехали от ворот и оказались возле монастыря доминиканок. — Ратибор, я думаю, вы знаете? Это улица Девичья, едучи прямо, доберетесь до Рынка и улицы Одрянской, которая от него отходит и ведет к одноименным воротам. Есть там заезжий двор, известный как «Мельничный вес». Там остановитесь и подождете нас. То есть, меня и Рейневана.
— А вы, — сожмурил глаза Шарлей, — тем временем отправитесь по другому адресу. По какому, если не секрет?
— В принципе не секрет. — Лицо Бедржиха не дрогнуло. — Но стоит ли? Если бы, тьфу-тьфу, что-то пошло не так, могут об этом адресе спрашивать. Тогда можно прикрыться незнанием.
— Если бы, тьфу-тьфу, что-то пошло не так, — спокойно сказал демерит, — возможно, надо будет вытаскивать ваши жопы из западни. Знание тогда может оказаться нам полезным. В отличие от незнания.
Проповедник какую-то минуту молчал, покусывая губы.
— На рынке, сказал он наконец. — Восточная сторона, угол Длинной. Дом «Под Золотой короной».
Об ошибке не могло быть и речи. Каменный дом в восточной стене рынка, на углу улицы Длинной, был украшен на фронтоне пышным рельефом, представляющим золотую корону среди мотивов из растений. Скрытая под навесом дверь напоминала ворота крепости, так же долго пришлось в нее стучать, чтобы дождаться реакции. Бедржих стучал и тихо ругался. Рейневан оглядывался, высматривая возможную слежку. В конце концов им открыли, выслушали, провели, завели. Рейневан аж вздохнул от удивления. Помещение, в котором они находились, было идентично тому вроцлавскому, в котором в феврале он получал депозит Отто Беесса, идентично почти в каждой детали, включая гданьскую мебель, камин и большую карту на стене напротив. Пребывающий в знакомом помещении служащий тоже выглядел знакомо. И неудивительно, что это был тот самый служащий.
— Приветствую вас в красивом и богатом городе Ратиборе, господа. — Служащий компании Фуггеров встал из-за стола, показал, чтобы все садились. — Пан Бедржих из Стражницы, насколько мне известно?
— Действительно, — подтвердил проповедник. — А то…
— Рейнмар фон Беляу, — прервал с улыбкой служащий. — Уже имел удовольствие. Рад видеть вашу милость, рад констатировать, что ты вышел победоносно из различных неприятностей, которые недавно выпали на долю вашей милости. А вашу милость, пан из Стражницы, прошу передать гейтману Прокопу Великому, что меня порадовал вид пана Рейнмара.
— Сделаю, — ответил Бедржих с каменным лицом.
— Ты должен знать, Рейнмар, — с губ служащего не сходила улыбка, — что твое присутствие здесь — это своего рода проверка. Тест на доверие. Гейтман Прокоп решил подвергнуть испытанию компанию Фуггеров. Компания, которая никогда не остается в долгу, подвергла испытанию гейтмана Прокопа. Испытания, я утверждаю, прошли успешно. Для всех.
— Предлагаю переходить к делу, — кисло сказал Бедржих. — Время не ждет.
— Тогда давайте, — согласился служащий, — экономить время и слова. Время — деньги, а verbis ut nummis utrndum est[927]. Говорить ведь нам придется о деньгах. В воздухе висит война, а nervus belli pecunia[928]. Итак, я слушаю, пан из Стражницы. Какие относительно pecunii ожидания гейтмана Прокопа, верховного предводителя войск Табора? На какую сумму оценил Табор свои потребности? Какая сумма вас устроит?
— Сто тысяч коп пражских грошей.
Служащий погладил гладко выбритый подбородок.
— Это немало. Скажу больше: это много.
— Гейтман Прокоп предлагает, чтобы компания рассматривала это как инвестицию.
— Война, — ответил служащий, — вещь слишком ненадежная, чтобы привлекать в нее такой большой капитал в надежде на будущую прибыль. Такую инвестицию нельзя рассматривать также по моральным и этическим соображениям, компания Фуггеров, словно жена Цезаря, должна заботиться о своем имидже и репутации. Таким образом, остается заем. Конфиденциальный кредит. Мы предоставим вам кредит, вы его выплатите… Скажем, на протяжении трех лет. Естественно, с процентом. Процент, ясное дело, будет высокий. Но безналичный.
— Это означает, — поднял брови Бедржих, — без наличных?
— Да, именно это и означает. Безналичный, то есть без наличных. Предоставленный кредит выплатите по номинальной стоимости. А проценты в виде оказания услуг.
— Каких?
— Не позднее чем через год, — начал после минуты напряженного молчания служащий Фуггеров, — вы выступите большим рейдом на Саксонию. Это определено экономической, политической и военной ситуацией. Поход будет иметь характер главным образом грабительский, но не менее важны будут и его второстепенные цели: экспорт революции, пропаганда и нагнетание страха, а также разгром экономики врага, уничтожение его морального духа и срыв планов очередного крестового похода на Чехию.
Бедржих не прокомментировал, его лицо не дрогнуло. Но глаза говорили многое.
— Принимая во внимание масштаб предприятия, — продолжал служащий, — Табор заключит союз с Сиротками и Прагой. В глубь Саксонии войдете, как нетрудно догадаться, через Рудные горы, долиной Лабы отправитесь на Дрезден и Мейсен. И там начнете выплачивать проценты по кредиту, который вам предоставит компания. Путем оказания услуг. У тебя не бывает проблем с запоминанием, пан из Стражницы?
— Не бывает.
— Это хорошо. Услуга первая: уничтожите стеклозавод в Гласгутте.
— Ага. Он принадлежит, догадываюсь, конкурентам.
— Не угадывай, пан Бедржих, ибо это не игра «Угадай-ка!». И не какое-либо другое похожее по характеру народное развлечение. Продолжаю: в Ленгефельде есть рудник железной руды. Вы уничтожите круги и приводы, служащие для водоотвода, черпаки, промывные решета, дробильные машины и ступы для разбивания породы, молоты…
— Минуту. Еще раз. Что мы там должны уничтожить?
— Все, — улыбался одними губами служащий компании Фуггеров.
— Ясно.
— В рамках дальнейшего оказания услуг, — голос служащего был холодным и бесстрастным, — вы разрушите ствол шахты Гермсдорфе, плавильную печь, обжигальню и все курные избы. Уничтожите шахту серебра в Мариенберге. Угольную шахту во Фрейтале. И шахту олова в Альтенберге. Запомните?
— Естественно.
— Прекрасно. Если Табор примет условия, сто тысяч коп грошей будут вам доставлены на протяжении месяца. Это все, пан из Стражницы. Прошу передать гейтману Прокопу мои слова глубокого уважения. А господина фон Беляу попрошу остаться. Имею к нему пару слов. Приватно.
Бедржих поклонился, бросил на Рейневана неприязненный взгляд.
— Твои дела во Вроцлаве идут не наилучшим образом, — начал служащий, как только они остались с глазу на глаз. — Я знаю, что ты возлагал надежды на алтариста, которого зовут отцом Фелицианом. Надежды эти тщетны. Алтарист тебе не поможет, он сам попал в затруднения, из которых ему будет нелегко выкарабкаться. Любой контакт с ним в настоящее время абсолютно противопоказан. Абсолютно противопоказаны также визиты во Вроцлав. И в его окрестности, в широком понимании этого слова.
— Узнал ли Фелициан что-нибудь о…
— Нет, — прервал служащий. — Ни он, ни кто-либо другой.
— Что с моими друзьями? Они в безопасности? Я могу быть за них спокоен?
— Никто, — ответил служащий, — в наше время не есть в безопасности. А такую роскошь, как спокойствие, не могут себе позволить даже самые сильные мира сего. Единственно, что я могу тебе сообщить, что Грабиса Гемпеля, по прозвищу Аллердингс, во Вроцлаве нет, он исчез, выехал, место пребывания неизвестно. А аптекаря Чибульку никто с тобой не связывает. И не свяжет. В этом деле положись на компанию.
— Благодарю. Еще одно: в феврале из рук вроцлавских стражников меня спасла… Женщина. Вы, может, что-то о ней знаете?
Служащий улыбнулся:
— Женщина, Рейнмар, — это пух бесполезный. Компанию Фуггеров интересуют исключительно важные вопросы.
Бедржих не ждал «Под короной», он ушел. Рейневан был один на ратиборском рынке.
В отличие от шумного и пульсирующего активностью пригорода, внутри своих стен Ратибор был тихий и как бы немного угасший. Рейневан, не будучи завсегдатаем, не знал, то ли город был всегда таким, то ли его обитателям передавалась тяжелая атмосфера Страстной недели. Он проходил возле приходской церкви Вознесения, возле которой собиралась толпа идущих на мессу. Но верных созывал не колокол: был Страстной Четверг, колокола храмов онемели, замененные противными и зловеще стучащими деревянными колотушками.
Рейневан как раз направлялся к церкви, но вдруг повернул в сторону ратуши. Он был беспокоен, то и дело поглядывал через плечо, убеждаясь, не следят ли за ним. Виной тому был служащий Фуггеров, который довольно решительно рекомендовал бдительность и подсказал возвращаться другим маршрутом, лучше всего с применением чародейного амулета Панталеона. Однако у Рейневана уже не было Панталеона, артефакт, который маскировал внешность, остался во Вроцлаве, в аптеке «Под мандрагорой». Под конец пребывания во Вроцлаве, опасаясь вредных для здоровья побочных последствий ношения амулета, Рейневан спрятал его в тюфяке и не пользовался им. Наверное, поэтому его и схватили.
Сейчас он предпочитал быть осторожным даже сверх меры. Вместо того чтобы идти к товарищам в «Мельничный вес», он плутал следы. Зашел в многолюдные суконные ряды, остановился возле лавки шорника, где толкотня была наибольшей. Внимательно следил за прохожими. Никто не напоминал шпиона. Он вздохнул.
И едва не подавился, когда кто-то внезапно хлопнул его по плечу.
— Слава Иисусу, — сказал Лукаш Божичко. — Добро пожаловать в Силезию, Рейневан. Где же это ты был так долго?
— Ну, не вынуждай меня ждать, — торопил Божичко. — Какая информация у тебя есть для меня?
На темном подворье, куда он затянул Рейневана, воняло квашеной капустой. Блевотиной. И кошачьей мочой.
— Дальше, дальше, — нетерпеливо подгонял поляк. — Покажи, что есть от тебя польза.
— Если тебе удалось здесь меня найти, — Рейневан прислонился спиной к стене, — то ты обладаешь информацией несравненно лучшей, чем я. От того, что знаю я, тебе пользы не будет. Потому что я не знаю ничего.
— Твоя Ютта, — Божичко его словно не слышал, — имеет под нашей охраной полный уют, ее кормят и обстируют, имеет тепло, у нее чисто и элегантно, ей у нас, как у мамы, ба, даже лучше, потому что общество интереснее. Этот комфорт нам дорого обходится, тратим на него деньги. Ну-ка, убеди нас, что мы не бросаем их на ветер.
— Я ничего не знаю. Мне нечего донести.
— Ты меня разочаровываешь.
— Мне жаль.
— Жаль тебе только еще может быть, — прошипел Божичко. — Ты меня держишь за идиота? Я нашел тебя здесь, потому что, как ты правильно догадался, обладаю информацией. Знаю, что ты близок с Прокопом, близок с Горном, близок с Бедржихом из Стражницы, близок с Корыбутовичем. Ты должен был что-то слышать, что-то видеть, быть свидетелем чего-то либо его участником. Военные планы, политические замыслы, союзы и договоры, способы получения финансовых средств. Ты должен о чем-то знать.
— Ничего не знаю.
Божичко топнул ногой, отгоняя кота, который ласкался к его штанине.
— Есть два варианта, — сказал он. — Первый: ты врешь. Второй: ты дурак и размазня. В обоих случая ты оказываешься непригодным, обе возможности ставят на тебе крест как на ценном сотруднике. Это для тебя нехорошо, а еще хуже для твоей Ютты. Комфорта, который она сейчас имеет, мы можем ее с легкостью лишить. А удобства заменить на неудобства. Настолько неудобные, что даже болезненные.
— Ты обещал, что вы ее не обидите! Нарушаешь обещание!
— Подай на меня в суд.
— Я знаю, — выпалил Рейневан, — кое-что, что может вас заинтересовать. Если вас интересует будущее мира.
— Говори.
— В 1431 году, вероятно, в феврале месяце, умрет папа Мартин V. За четыре недели перед Пасхой конклав провозгласит папой Габриэля Кондульмера, кардинала из Сиены, в пророчестве Малахии фигурирующего как Lupa coelestina, небесная волчица. Прежде чем это случится, умрет Витольд, великий князь литовский. Умрет как князь, королевская корона не будет ему дана, интриги Люксембуржца результатов не дадут. Смерть Владислава Ягеллы, короля Польши, наступит в Год Господень 1434, в конце мая либо в начале июня. Сигизмунд Корыбутович переживет обоих своих дядек.
— От кого у тебя эта информация?
— Если скажу, что от одной колдуньи и от одного духа с того света, поверишь?
Кот, которого отогнали, мяукал. Божичко несколько минут мерял Рейневана пронзительным взглядом.
— Поверю, — сказал он наконец. — Откуда ж еще, если не с того света или чаров? Я кое-что в этом смыслю, потому что, как и ты являюсь адептом тайных знаний. Тут нет ничего зазорного, ведь никто иной, как трое волхвов поприветствовали Иисуса в Вифлиеме, принося ему миро, ладан и золото. Благодарю за известия, мы их используем без всякого dubium[929]. Но этого слишком мало. Определено мало. Я хочу знать…
Он резко умолк, выпрямился, поднял голову, жестом приказал Рейневану молчать. Рейневан напряг слух, но не слышал ничего, кроме мяуканья кота, гама близлежащих суконных рядов и стука деревянных колотушек из церкви Вознесения. Принюхался, поскольку ему показалось, что среди смрада подворья вдруг повеяло легким запахом розмарина.
— Что случилось, Божичко?
Лукаш Божичко вместо ответа схватил Рейневана за рукав и сильно дернул. Рейневан утратил равновесие, попытался схватиться за столб, вместо столба схватил человека. Полностью невидимый в темноте и проворный, как тень, человек толкнул его со всей силы; прежде чем он упал, заметил блеск лезвия, увидел, как на этого человека бросается Божичко. Послышался скрежет клинка по стене, разнесся отзвук удара, а после этого злая ругань, второй удар, после него грохот и треск поломанных досок. Что-то блеснуло, как молния, на мгновение осветив подворье, подворье завыло, сильный запах озона и терпентина[930] открыл присутствие гоэтичейской магии. Рейневан не собирался ждать и проверять, кто послал заклятие. Он сорвался с земли, вскочил на штабель бревен, перемахнул через забор, через соседнее подворье бросился к городским воротам. Он был очень быстр, но недостаточно. Кто-то вдруг прыгнул ему на спину и повалил, прижимая к земле.
— Спокойно, — промурлыкал ему на ухо мягкий и мелодичный женский альт. — Спокойно, Рейневан.
Он послушался. Нажим ослаб. Женщина, говорящая альтом и неуловимо пахнущая розмарином, помогла ему встать.
— Инквизитор сбежал, к сожалению, — сказала она, едва заметная во тьме. — Жаль. Если бы его поймать, возможно, удалось бы вытянуть, где они держат Апольдовну.
— Сомневаюсь… — Он преодолел удивление и сопротивление пересохшего горла. — Сомневаюсь, что удалось бы.
— Может, и правильно сомневаешься, — согласился альт. — Но я хоть порядочно его напугала. И влепила два раза, причем хорошенько, потому что у меня кастет в перчатке. У него аж зубы зазвенели! Чтобы убежать, он должен был воспользоваться магией, чародей клятый…
— И теперь отыграется на Ютте.
— Он не сделает этого. А тебя какое-то время будет бояться беспокоить.
— Кто ты?
— Не так быстро, не так быстро… — В голосе с возбуждающими модуляциями зазвучала насмешка. — Я порядочная девушка, имею принципы. Coitus — не раньше, чем на третьем свидании, откровения, признания и прочие фамильярности — на четвертом или еще позже. Так что piano, парень, piano. Тебе достаточно знать, что я на твоей стороне.
— Ты спасла меня во Вроцлаве…
— Я же говорила. Я на твоей стороне. Забочусь, чтобы ничего плохого с тобой не случилось. В рамках этой заботы я хочу тебе помочь найти любимую. С этой целью предлагаю встречу в Стшегоме.
— Когда?
— Третьего дня месяца тамуз. На улице Церковной, возле школы и дома командории иоаннитов. Будучи не до конца уверенной, как ты высчитаешь дату, я буду туда заглядывать следующие три дня. Если тебе действительно важна твоя невеста, уложись в сроки.
— Почему именно Стшегом?
— Это близкий мне город.
— Почему ты мне помогаешь?
— Имею интерес.
— Какой?
— На сегодня, — сказал розмариновый альт, — такой: в скором времени один твой старый знакомый попросит у тебя совета. Он принимает решение, но колеблется. Устрой так, чтобы он перестал колебаться. Утверди его во мнении, что первая мысль была правильной, и что он поступает соответственно.
— Не понимаю.
— Поймешь. Возвращайся к друзьям. Ну, чего ты еще стоишь здесь?
— Открой мне только одну…
— Рейневан!
— …ты человек? Нормальная… Хм… Человеческая женщина?
— В этом вопросе, — ответил ему из мрака насмешливый хохоток, — мнения расходятся. А взгляды разные.
На следующий день, в Страстную Пятницу, ранним и грустным утром они покинули Ратибор. На расспросы о цели и маршруте путешествия Бедржих намекнул что-то о ведущем на восток краковском тракте, однако никого не удивило, когда оставив справа мост на Одре, они поехали на север, левым берегом, а на распутье, до которого вскоре добрались, вместо главной дороги на Нису, Бедржих, не говоря ни слова, выбрал дорогу менее многолюдную. Ведущую на Козле.
О событиях предыдущего вечера Рейневан не упоминал друзьям ни словом.
Проповедник торопил, поэтому ехали быстро и еще до заката солнца увидели башни города. Рейневан еще раньше догадался, чту это за город, поэтому, когда, не доезжая до Козле, они резко повернули на запад, в леса, он уже знал куда и к кому они направляются. А если у него были какие-то сомнения, то они развеялись при появлении рыцарского кортежа, выезжающего навстречу. Он знал этих рыцарей, помнил их имена и гербы. Правджиц. Нечуя. А во главе…
— Бог в помощь! — поприветствовал, осадив коня, Кжих из Костельца, герба Огоньчик. — Бог в помощь вашим милостям. Рад вас видеть пан Рейневан. Добро пожаловать в Глогувек. Поспешим. Князь Болько ждет. Внимательно выглядывает ваших милостей.
Вид со стен глогувецкого замка представлял полную картину разрушений и бедствий, какие в результате прошлогоднего рейда испытала и пережила Glogovia Minor, до недавних пор жемчужина силезской архитектуры. Расположенное за рекой Озоблогой предместье Водное просто исчезло, трудно было поверить, что на черной коре выжженной земли когда-то стояли какие-то строения. Подобная участь постигла когда-то людное и шумное предместье Замковое. На предместье Козельске жизнь постепенно возвращалась, однако и здесь были явно видны следы пожаров, которые неистовствовали год тому в пятницу перед воскресеньем Letare Anno Domini 1428, когда на Глогувек, сначала ограбив монастырь паулинов в Мохове, пошли отряды Табора: чехи Яна Змрзлика из Свойшина и поляки Добека Пухалы.
Тогда досталось не только предместьям, вспомнил Рейневан. Ворота были разбиты, стены взяты штурмом, Змрзлик и Пухала ворвались в город, учинив резню и пожары, после которых Глогувек не оправился до сих пор. Черными от сажи и копоти были каменные дома на рынке, руину, несмотря на идущее восстановление, представляла собой южная часть города, окрестность колегиаты[931] Святого Варфоломея. Самой колегиате тоже хорошо перепало, серьезно пострадал монастырь францисканцев.
— Угнетающее зрелище, не так ли, Рейневан? — Князь Болько Волошек облокотился локтями на стену. — А тебе-то известно, что городу и так еще повезло. В то время, в марте, когда я договорился с вами, Прокоп прекратил поджоги и приказал освободить взятых в плен горожан. Освобожденные взялись за восстановление, только благодаря этому название Глогувек не исчезло с карты Силезии. А не скоро еще вернутся на карту Прудник, Бяла и Чижовице.
Я не допущу, чтобы следующие города постигла участь Прудника и Бялой, — продолжил князь. — Глогувек уцелел благодаря союзу с вами, гуситами. Который я заключил по твоему совету, Рейнмар, друг и товарищ с пражского университета. Я помню об этом. Поэтому настаивал, чтобы сейчас ты находился в составе Прокопового посольства. Поговорим об этом, но в палатах, за вином. За большим количеством вина. Вид этих пожарищ регулярно будит во мне желание напиться до смерти.
— Я слышал, — Волошек покачал венгерским в бокале, — что во Вроцлаве на тебя наложили анафему. Так что добро пожаловать в братство! Сейчас мы мало того, что товарищи, жаки[932] с пражского Каролинума, но и оба под анафемой. Мне досталось за соглашение с вами, ясное дело. И за то, что я тогда тому ксендзу дубинкой череп проломил. Но мне плевать на их анафемы. Могут проклинать до Судного дня, имел я их. Меня, приятель, и так с помпой Меньшие Братья в отстроенном глогувецком конвенте похоронят, в крипте, будут петь над гробом, молиться, жечь свечи и ладан. Полная помпа и парад будут, не знаю, курва, почтят ли так епископа, когда он протянет ноги, что, впрочем, дай нам Боже как можно быстрее. Ты удивляешься, откуда я это знаю: о своем погребении. Есть у меня, браток, один прорицатель в услужении, sortiarius и чародей[933]. Такой он, правда, мелковатый чародеешка, кур и уток ловит, потрошит, по потрохам будущее предвидит. Но предвидит удачно, надо признать.
— Так это он, этот гаруспик[934], такие похороны тебе наворожил? Дай-ка угадаю: в преклонном возрасте? После счастливой жизни? В славе и богатстве? Дай-ка угадаю: платишь ему щедро? Обеспечиваешь благосостояние семьи, родственников и знакомых?
— Ты зря ехидничаешь, — нахмурился князь. — Вещун вещал не для выгоды и не для того, чтобы подлизаться. Потому что не побоялся предсказать мне такие вещи, за которые я его едва не приказал волочить конями. Он предсказал мне… А, это не твое дело. Впрочем, что должно быть, то будет. Судьбу не изменишь.
— Но судьбой можно управлять.
— На это, откровенно говоря, я и рассчитываю, — признался Волошек. — Чародей, разумеется, предсказал мне по утиной требухе жизнь долгую и в достатке, потом смерть в славе и почете и пышные похороны. Но я по этому поводу не стану почивать на лаврах и пассивно ожидать того напророченного счастья. Я хочу управлять судьбой. Мир стоит на распутье, сам знаешь. Силезия тоже оказалась на распутье. Я вроде знаю, что хочу делать, решение почти принял. Но сначала хотел с тобой повстречаться, как со старым товарищем. Поэтому потребовал, чтобы ты был в посольстве. Доверяю тебе.
Рейневан глотнул венгерского без комментариев.
— Ровно год тому, — продолжил Волошек, — над Страдуней, когда как и сегодня на вербе цвели котики, ты мне рассказывал о революции. О колеснице истории, которая вихрем сметает Старое, чтобы освободить место для Нового. Ты мне советовал, чтобы я присоединялся к победителям, потому что побежденным горе, а победителей ожидает слава, власть и могущество. Расстилал миражи предо мной. Прошел год. Сегодня Великая Суббота. Завтра Пасха. Прибыл Бедржих из Стражницы, посол от Прокопа. С пропозицией, с конкретным предложением. Я хочу знать, честная ли это игра? Рейневан? Должен ли я заключать союз с Прокопом и Корыбутовичем?
Болько Волошек, хозяин Глогувека, наследник опольского княжества, Пяст из Пястов, впился в Рейневана пронзительным взглядом.
Рейневан не опустил глаза.
— Заключая союз с Табором, — серьезно спросил князь, — я сяду на колесницу истории или оступлюсь в пропасть? Что представляет собой это грядущее и взлелеянное в мечтах Новое? Рай? Или апокалипсис, который провозгласит: «Горе победителям наравне в побежденными»? Должен ли я заключать союз с Прокопом и Бедржихом, с их идеей, с их верой? Положи руку на сердце, Рейнмар, посмотри мне в глаза. И скажи как другу, как товарищу с универа, ответь одним словом: да или нет? Я затаил дыхание.
Светлое Христово Воскресенье с самого рассвета приветствовало Глогувек солнцем, весенним теплом и пением птиц. Раззвонились колокола, тронулась процессия пасхальной заутреней.
Surrexit Dominus, surrexit vere
Et apparuit Simoni
Alleluia, alleluia!
Процессию вел настоятель миноритов и одновременно колегиатский лектор. За ним следовали другие Меньшие Братья. За ними шли рыцари, судя по гербам, в основном польские. За ними знать, горожане, купцы. Немногочисленные, которые остались в разрушенном и лишенным значения городе.
Advenisti desiderabilis,
quem expectabamus in tenebris,
ut educeres hac nocte vinculatos de claustris.
Te nostra vocabant suspiria,
te larga requirebant lamenta…
Alleluia![935]
Процессия подошла к монастырю францискацев. Волошек преднамеренно выбрал это место. Вид побитых, обгорелых, но по большей части уцелевших стен должен был нести послание. Он должен был напоминать, благодаря кому и чему эти стены стоят, как прежде.
Из свиты выступил герольд, одетый в табарт[936] со знаком золотого опольского орла. Подождав, пока стихнет шум и гам и настанет полная тишина, герольд развернул обвешанный печатями пергамент.
— In nomine Sancte et Individue Trinitatis, amen, — громко прочитал он. — Nos Boleslaus filius Boleslae, Dei gratia dominus Glogovie et dux futurus Oppoliensis, significamus praesentibus litteris nostris, quorum interest, universis et singulis[937].
Уведомляем, что для спасения мира, земли и наших подданных мы даем обет и клятву союза, братства оружия и веры с Сообществом Табора и всеми союзниками Табора. Клянемся верно стоять на стороне Табора и совместно бороться за мир и стабилизацию, то есть совместно нападать на других, стабилизации препятствующих.
Настоятель францисканцев побледнел, стал белым, как саван покойника, похоже выглядели остальные монахи и священники. Хотя князь предварительно подготовил их к тому, что должно было произойти, шока они не избежали.
— В награду и для компенсации настоящему союзу земли и крепости наши, в дополнении перечисленные, Табору даруем, за исключением тех, которые для себя оговариваем. Взамен Табор обещает нам земли и крепости в дополнении перечисленные, а ныне другим принадлежащие, которые мы в борьбе за мир у нынешних владельцев отберем.
Factum est, — закончил герольд, — in Dominica Resurrectionis Anno Domini MCCCCXXIX ad laudem Omnipotentis Dei amen[938].
Тишину не нарушил даже шорох.
Из свиты выступил князь Болеслав Волошек, сын Болеслава, внук Болеслава, правнук Болеслава, Пяст из Пястов. Он был в полных доспехах, золотая цепь на груди и горностаевый воротник делали его похожим на короля. По правую сторону от него стоял маршал, тоже весь в латах, за ним сенешаль[939], по бокам гости князя, польские рыцари, один Леливита, второй Корнич. По левую сторону от князя стоял бледный настоятель францисканцев. Позади выступал хорунжий с хоругвью.
— Также уведомляем всех вместе и каждого отдельно, что для укрепления союза с Табором мы принимаем святое причастие способом Христа, то есть под обоими видами, sub utraque specie, никого, однако, из наших подданных к такому причастию не принуждая и свободу обряда гарантируя. Клянемся также четырьмя статьями, провозглашенными и принятыми свободными людьми в Чешском Королевстве.
Герольд отодвинулся. Волошек сделал шаг вперед, сенешаль и аббат остались позади. Со свиты появился Бедржих из Стражницы, которого до неузнаваемости изменила черная, затянутая кожаным ремнем сутана. Гуситский проповедник держал поднос и золотую красиво выгравированную чашу. Волошек поднял правую руку.
— Клянусь, что в княжестве, Богом мне данном, свободно, безопасно и беспрепятственно будет провозглашаться слово Божье. Что Тело и Кровь Господа Христа будут раздаваться верным под обоими видами, хлеба и вина, по установлениям Писания и учения Спасителя. Что папские священники будут лишены светской власти над богатством и временным имуществом, и что временное имущество и богатство будет у них отнято, ибо мешает им жить, верить и учить так, как поступал Христос со своими апостолами. Что все смертные грехи и явные проступки против закона Божьего будут покараны. Да поможет мне Бог и Святой Крест.
Закончив, князь встал на колени. К нему подошел Бедржих, подал князю поднос с облаткой, а после нее чашу с вином. Потом поднял сосуд обеими руками.
— Fiat voluntas Tua[940].
— Аминь! — ответили собравшиеся.
Волошек встал, бряцая оружием.
— Сделано, — обернулся он к стоящим поближе. — Пойдем поедим что-нибудь. И выпьем.
Учта[941] проводилась у францискацев, в трапезной. Стены были покрыты мозаикой трещин, а внутри все еще стоял запах горелого. Но монахи настаивали, чтобы принять у себя князя, и все знали почему. Обращенный в Чашу и чешскую веру Волошек не скрывал своих намерений повыгонять из Глогувека ксендзов, прелатов и колегиатских каноников. Меньшие Братья рассчитывали, что им он позволит остаться.
Францисканские повара превзошли самих себя в кулинарном мастерстве. На столе красовались четыре огромных кабана, каждый нафаршированный свининой и колбасами. Четыре оленя. Восемь сарн, двенадцать поросят, двенадцать тетеревов, куча ветчины, окороков, колбас и полотков. Картину дополняло множество куличей, пирожных, пряников и мазурок. Середину стола занимал целиком запеченный вол с позолоченными рогами, украшенный сделанными из сала надписями. Первая была: O IESU, SPECULUM CLARITATIS AETERNAE[942]. Вторая, слишком уж подхалимская: DEI GRATIA DUX BOLKO HUIUS LOCI BENEFACTOR[943].
Выпивка тоже была соответствующая: четыре бочки кипрского вина, exemplum четырех времен года. Двенадцать, по количеству месяцев в году, бочонков венгерского вина и италийских вин. Множество, не хотелось считать, но наверное пятьдесят две штуки, столько недель, — кувшинов молдавских и венгерских вин, жбанов меда и бутылей знаменитого ковеньского липца.
Сорок дней поста сделали свое дело. С большим усилием выдержав, пока бледный настоятель отчитает Pater Noster и Benedic Domine, вымученные постом участники застолья набросились на еду и напитки так, как ястреб на вальдшнепа, как Карл Молот набросился под Пуатье на арабов, как лебедь набросился на Леду, а критский бык — на обернувшуюся коровой Пасифию. Стол, который вначале выглядел, как cornu copiae, неисчерпаемое изобилие рога козы Амальтеи, начал очень быстро опустошаться, видом обглоданных костей всё больше и больше вызывая в воображении разрытое кладбище.
Князь Болько расстегнул пуговицы вамса и срыгнул. Протяжно и по-пански.
— Да, поднатужился нищенский орден, — сказал он. — Хотя я понес издержки, чтобы не разрушить их до основания. Плохие времена настают для монахов и попов. Разгоню всех на все четыре стороны. Вы обратили внимание на настоятеля, какая рожа бледная, какой кислый там сидит? Как на стену уставился, будто бы «мане, текел, фарес» там увидел? Францисканцев, впрочем, мне даже жаль, потому что они порядочная братия, одни поляки и чехи, верные принципам святого из Ассизи. Лечили больных, помогали страждущим, где беда, где горе, где несчастье, всегда были там, где в них нуждались. Так что жаль мне будет их выгонять. Но прогоню. Идет Новое, великие изменения, революция, последние станут первыми и vice versa. Невиновные пострадают наравне с виновными. Потому что идет Новое, а что же это за Новое, которое не начинает с того, чтобы дать под зад Старому? Я прав, Рейневан? Правда, брат Бедржих?
— Так это вы, — сказал один из польских гостей, Леливита, — пресвитер Бедржих из Стражницы?
— Я, — подтвердил Бедржих, перестав на минуту ковыряться в зубах. — А вы Спитек Лелива из Мельштына, сын краковского воеводы. А вы пан Миколай Корнич Сестшенец, бедзиньский бургграф. Как видите, мне известны не только ваши имена и гербы, но и ваши должности. Разрешите и мне представиться по должности. В результате заключенного сегодня союза и совместных действий вскоре вся Верхняя Силезия будет покорена и будет принадлежать Табору, Сигизмунду Корыбутовичу и присутствующему здесь князю Болеславу. Я же буду иметь ранг и титул directora, главного предводителя подразделений Табора в Силезии.
Волошек, новоиспеченный адепт учения Гуса, внимательно посмотрел вокруг, проверяя, позволяет ли говорить свободно нетрезвость других пирующих.
— Мы уже поделили, как видите, — сказал он полякам, — Верхнюю Силезию между собой. Корыбуту достанется Гливице, таборитам Бедржиха — Немча и что там еще только вырвут у епископа. Княжество опольское, понятное дело, тоже должно что-то поиметь. Причем много. Я хочу намысловские земли, Ключборк, Рыбник и Пшчину. И половину Бытома, ту, которую сейчас держит тот гребаный крестоносец, Конрад Белый, самый младший братик епископа. Пограничные столбы, как мне обещали, будут передвинуты в пользу победителей. Ну, тогда давайте побеждать и передвигать!
— Может, завтра, — возразил Миколай Корнич Сестшенец. — Потому что я так объелся и обпился, что не встать.
— А послезавтра нам в дорогу, — заявил Спитек из Мельштына. — Не так ли, пан Бедржих? Пан Рейневан? Нам ведь вместе путешествовать.
Рейневан посмотрел на Бедржиха, вопросительно поднял брови. Проповедник вздохнул.
— Мы поедем назад под Ратибор, — сказал он. — А оттуда на краковский тракт.
— Краковский тракт, говоришь. В Польшу, значит?
— Посмотрим.
— Ты, Рейневан, все время насупленный, — обратил внимание уже красный от вина Волошек. — Сейчас Пасха, День Воскресения Господнего. Весна, изменения в природе, изменения в политике, Новое приходит, Старое уходит, lux perpetua тьму разгоняет, Добро побеждает, Зло бежит, сила боится. Ангелы радуются, поют под небеса, Gloria, Gloria in excelsis[944], борзая ощенилась, а самая красивая из придворных супруги княжны дала наконец себя потрахать. Короче, радуется тело, радуется душа, радуйтесь tandem[945] все заодно, радуйся и ты, Рейневан. Радуйся, черт возьми. Пей, давай чокнемся. И говори, что тебя гложет, студент.
Рейневан рассказал, что его гложет.
— Инквизиция похитила у тебя девку? — нахмурил брови князь. — Гжегож Гейнче опустился до хищения? Не могу поверить. Если б епископ Конрад, тот ни перед чем не останавливается… Но Грегориус? Наш дружбан из Каролинума? Хм, времена меняются, люди тоже. Слушай, брат, ты же меня поддержал, помог принять решение. Вот и я тебе помогу. У меня есть источники информации, есть свои люди, удивился бы епископ, если бы знал, насколько близки ему, удивился бы и Гейнче. Ютта де Апольда, говоришь? Прикажу, чтобы навострили уши на это имя. В конце концов, кто-то на след выйдет, все-таки надолго ничего нельзя спрятать, правильно говорит пословица: quicquid nix celat, solit calor omne revelat[946].
— Святая правда, — подтвердил, странно улыбаясь, Бедржих из Стражницы.
Выступать на заре стало уже традицией миссии, и этот раз тоже не стал исключением. Не успело солнце в полной мере подняться над туманом, они были уже далеко от Глогувека и быстро направлялись на восток. Вскоре добрались до распутья.
— Бедржих? Куда теперь? — спросил с невинной миной демерит.
— На Ратибор. А оттуда краковским трактом на Затор. Я ж говорил.
— Мы знаем то, что ты говорил вчера. Я спрашиваю, куда едем сегодня?
— Не перегибай палку, Шарлей.
Итак, они ехали на Ратибор, к краковскому тракту. Их отряд стал больше на двух польских рыцарей и их оруженосцев. А вокруг весна разошлась вовсю.
— Господин Рейневан?
— Слушаю вас, пан из Мельштына.
— Вы немец…
— Я не немец. Я силезец.
— Значит, вы не чех, — подвел итог Спитек. — Что же в таком случае вас привлекает в учении Гуса? Как получилось, что вы стали на их сторону?
— Шла борьба добра со злом. Когда пришлось выбирать, когда я был обязан выбирать, я выбрал добро.
— Обязан? Можно ведь было не становиться ни на одну из сторон.
— Быть нейтральным в борьбе добра со злом — это принять сторону зла.
— Слушай внимательно, Миколай, — обратился ко второму рыцарю Спитек из Мельштына. — Слушай, что он говорит.
— Да слушаю, — подтвердил Сестшенец. — Но также слушаю слухи. А о тебе слухи ходят, что ты магией занимаешься, господин из Белявы. Что ты чародей.
— Никто другой, — ответил спокойно Рейневан, — а трое волхвов первыми приветствовали Иисуса в Вифлиеме. Поднося ему миро, ладан и золото.
— Ты скажи это Инквизиции.
— Инквизиция это знает.
— Может, — вмешался Спитек из Мельштына, — сменим тему?
— Очень ловко вы поделили между собой Верхнюю Силезию, — иронично заметил Сестшенец. — Ловко, бойко и с размахом. Табор, Волошек, Корыбутович уже и шкуру медведя поделили. А где интерес Польской Короны?
— Так уж за этот интерес у вас душа болит? — с не меньшей иронией спросил Бедржих. — Так уж о нем заботитесь?
— Трудно будет реализовать ваши замыслы, если Польша их не поддержит. Будут ли польские интересы поддерживаться?
— Трудно определить, — согласился Бедржих. — Потому что с Польшей та же проблема, что и всегда: неизвестно, что это и кто это. Ягелло? Сыновья Ягеллы? Сонька Гольшанская? Витольд? Епископ Збышко Олесницкий? Шафранцы? В Польше каждый, кто у власти, имеет свои собственные, частные интересы и неизменно собственный интерес называет благом отчизны, так у вас извечно было, и так во веки веков будет. Вы спрашиваете, пан Корнич, где интерес Польской Короны. А я спрашиваю: чей именно интерес вы имеете ввиду?
Сестшенец фыркнул, натянул поводья своего коня.
— Пан Бедржих! Мы всего лишь посланцы на службе значительных персон, эскорт важных государственных деятелей. Наше дело эскортировать. А дела по-настоящему важные государственные деятели едут обсуждать с государственными деятелями.
— О том, что произошло в Луцке, — ответил Бедржих, — известно не только деятелям. И не только они видят, что сейчас в Польше творится. Епископ Олесницкий преследует польских гуситов, толкает Ягеллу к походу на Чехию. Витольд скоро коронуется на короля Литвы…
— Коронации не будет, — вмешался Рейневан. — Можете мне верить.
— Естественно, что нет. — Сестшенец посмотрел на него пронзительно. — Папа не допустит. А может, вы что-то другое имели ввиду?
— Не имел, — заверил вместо Рейневана Бедржих. — А я, уважаемые господа, так до сих пор и не знаю, от чьего имени едут в Чехию те значительные персоны, на встречу с которыми мы направляемся в Затор. И которым мы должны будем служить эскортом.
— Едут от имени Польского Королевства, — нахмурил темные брови Спитек из Мельштына. — Это я вам заявляю. Думайте, что хотите, но Польша одна, а ее благо — превыше всего. Если с королями, князьями, епископами — хорошо. Но если надо, то и несмотря на королей и епископов.
— Несмотря? — Бедржих улыбнулся уголками губ. — Это вроде сигнала к бунту, пан Мельштынский. Бунт у вас в голове?
— Нет, не бунт. Конфедерация. Щит, приют, святыня золотой свободы нашей[947]. Привилегии нашего рыцарского сословия. Для того, чтобы положить конец ошибочному курсу общего дела или превышению власти, будь то королевской или церковной, чтобы удержать порядок в королевстве с плохим правлением, где тормозится прогресс либо просто толкают к погибели, необходимы срочные меры. Эффективные. Боевые. Потому что бывает зло, которое доходит до крайности, и тогда крайне требуется срочное лекарство, чтобы его, как бы то ни было, вылечить. Как бы то ни было. Даже мечом.
— Прозвучало серьезно.
— Знаю.
— Господа! — Шарлей привстал в стременах. — За рекой — пшчинская земля.
— Мы должны быть бдительными, — сказал Бедржих. — Тут рьяно охотятся на гуситов и их союзников. Вдова на Пшчине щедро за схваченных платит.
— Она всё еще вдова? — удивился Сестшенец. — Судачили, что вышла за Пшемка Опавского.
— Пшемко, — сказал проповедник, — размышлял над женитьбой. Во-первых, благодаря браку с вдовой он присоединил бы пшчинский надел к Опаве. Во-вторых, вдовушка — великолепный экземпляр бабенки, не самой молодой, правда, но здоровой и сладострастной литвинки. Кто знает, может, именно старый Пшемко этого и испугался, что в постели не справится. Как бы там ни было, но в жены он взял себе какую-то боснийку, а вдова осталась на Пшчине вдовой. Но сплетни ходили так упорно, что многие ее уже просто видели женой Пшемка. А поскольку боснийку тоже случайно зовут Хеленой, то некоторые и путают.
— Хелена из Пшчины, — уточнил Рейневан, — это родная сестра Сигизмунда Корыбута?
— Именно так, — подтвердил Спитек. — Дочь Димитрия Корыбута Ольгердовича. Племянница короля Ягеллы.
— Племянница или нет, — оборвал резко Бедржих, — но остерегаться ее мы должны как дьявола. Вперед, ходу! Чем быстрее удалимся от Пшчины, тем лучше.
— Справимся, — чмокнул вороному Шарлей. — До сих пор шло нам как по маслу.
Он погорячился.
— Господин! — закричал один из моравцев, выставленных в дозор за изгородью корчмы, в которой они остановились, чтобы приобрести фураж. — Господин! Кто-то едет!
— Вооруженные! — объявил второй. — Около дюжины коней…
— Собраться, оружие наготове, — скомандовал Бедржих. — Сохранять спокойствие, может, пройдут мимо.
Сестшенец отцепил от седла тяжелый чекан[948], засунул черенок сзади за пояс. Спитек подтянул рукоять меча поближе к руке, но прикрыл оружие плащом. Моравцы поспешно отвязывали коней от коновязи. Самсон закрыл дверь корчмы и оперся на нее.
Шарлей схватил Рейневана за плечо.
— Возьми это.
Врученное ему оружие было арбалетом. Охотничьим, с красивой интарсией[949] на прикладе. Со стальным лучищем, но довольно легким. Натягивался немецким воротком, зубчатой рейкой.
На тракте зацокали копыта, заржал конь, в шеренге кривых верб показался отряд из тринадцати вооруженных, шагом направляющихся в сторону Пшчины.
— Пройдут, — пробормотал Бедржих, — или не пройдут?
Не прошли. Въехали на майдан. Сразу можно было сообразить, что это не обычные кнехты, обмундирование и оружие указывали, что это наемники. Рейневан заметил, что они ведут пленного. Возле одного из коней, на веревке, соединяющей связанные руки с лукой седла, бежал трусцой человек.
Командир разъезда, усатый и с тонким лицом, смерил Бедржиха и компанию злым взглядом. Пленник возле коня отвернулся. А Рейневан непроизвольно открыл рот.
Пленником был Бруно Шиллинг. Черный Всадник, ренегат, дезертир из Роты Смерти.
Он сразу узнал Рейневана. В его глазах запылал огонь, злой огонь, лицо его напряглось и скорчило такую гримасу, какую Рейневан не видел у него раньше ни разу, ни во время путешествия над Ользой, ни во время шести дней допросов в Совиньце. Он сразу понял, чту эта гримаса означает.
— Это гуситы! — закричал Шиллинг, дергая веревкой. — Они! Эти люди! Это гуситы! Чешские шпионы! Эй! Вы что, не слышите, что я говорю?
— Чего? — грубо спросил командир разъезда. — Ну что там?
— Это гуситские шпионы! — Шиллинг даже оплевал себя. — Точно, я их знаю. Меня вы связали, хоть я и невиновен. А это настоящие преступники. Арестуйте их! Закуйте в кандалы!
Спитек из Мельштына побледнел и сжал зубы, рука Сестшенца мгновенно потянулась к рукояти. Бедржих глазами подал сигнал своим моравцам.
Шарлей снял шапку, вышел вперед.
— Ну и хитрюга же, — сказал он весело. — Языкастого злодея вы поймали, господа военные, что и говорить! Чтобы спасти собственную шкуру, он берется других очернять. Дайте-ка вы ему там в Пшчине батогов, господин офицер, не поскупитесь на удары такому сыну! Пусть знает, как клеветникам бывает!
— А вы, — рявкнул усатый, — кто такие?
— Мы купцы из Эльблонга, — спокойно заявил Бедржих из Стражницы. — Возвращаемся из Венгрии…
— Из вас такие купцы, как из нас монашки.
— Ручаюсь…
— Врет! — крикнул Шиллинг. — Это гусит!
— Закрой пасть, — сказал усатый. — Вам же, милостивые государи, придется, однако, с нами в Пшчину потрудиться, там уж начальство разберется, кто вы такие, купцы или лжекупцы. Петцольд, Младота, с коней, перетрусите им вьюки и короба. И отберите оружие.
— Господин начальник! — Бедржих легко отодвинул полу плаща, многозначительно похлопал висящую на поясе пузатую мошну. — А может, как-то договоримся?
Усатый направил коня ближе, посмотрел на них сверху. После чего скривил худую рожу в горделивой ухмылке.
— В Пшчине, — процедил он, — за еретиков лучше платят. А раз взятку даешь, значит, ты настоящий еретик. Пойдешь в путы. А твой никчемный мешок и так будет наш.
— Бог свидетель, — пожал плечами проповедник, — что я не хотел этого.
— Чего ты не хотел?
— Этого.
Бедржих схватил брошенный ему арбалет, плавно подставил приклад к щеке. Звякнула тетива, болт, выпущенный с близкого расстояния, смел усатого с коня.
— Бей!
Спитек из Мельштына рубанул одного из солдат мечом, Сестшенец набросился на остальных, рубя и коля попеременно мечом и чеканом. Наемники кинулись на них с криком, наставив копья и размахивая топорами. Трое упало с коней, сраженные болтами из арбалетов моравцев и польских оруженосцев, четвертый бултыхнулся в лужу от стрелы Шарлея. Остальные набросились на них с боевыми криками. И тогда ударил Самсон.
Великан схватил скамью, сделанную из разпиленного пополам ствола, поднял ее, как будто она ничего не весила, хотя она весила. И как циклоп Полифем метал скалы в корабль Одиссея, так Самсон Медок метнул скамью в конных пшчинских наемников. С лучшим, чем у Полифема, результатом. Произведя страшный погром среди людей и животных.
Рейневан, ловко лавируя в бою, бросился к Шиллингу. И увидел что-то невероятное. Ренегат уцепился за куртку всадника, который его вел, стянул его на землю. Всадник, огромный мужик, не дал себя повалить, оттолкнул Шиллинга и ударил его ножом. Шиллинг увернулся от удара легким оборотом и наклонением корпуса, резким движением плеча перегнул руку солдата, сильно ударил вперед, загоняя атакующему собственный нож в горло. Молниеносно разрезал путы на запястьях об висящий около седла топор, вскочил в седло, пустил коня в галоп.
И убежал бы, если бы не охотничий арбалет с немецким воротком, сделанный в Нюрнберге, экспортированный в Краков, привезенный в Моравию, в Одры, где Шарлей приобрел его у польского контрабандиста оружием за вполне невысокую цену — четыре венгерских дуката. Рейневан положил ложе на изгородь, спокойно прицелился и выстрелил. Конь, получивший болтом в зад, завизжал и дико дернулся, Шиллинг вылетел из седла, как из пращи, и погрузился в кучу мокрых опилок. Рейневан бросился к нему с вытащенным из штанины ножом. Ренегат подскочил, как кот, блеснул собственным лезвием. Они сошлись в серии выпадов, уколов и ударов. Шиллинг неожиданно кольнул с выпада, подскочил, растопыренными пальцами левой руки целясь в глаза. Рейневан спас глаза, отведя голову уклоном, отскочил от размашистого удара. Второй удар парировал клинком, аж искры пошли. Шиллинг дал пинка, одновременно нанося удар ножом сверху. Рейневан успел закрыться, но это был финт. Ренегат повернул нож в ладони и рубанул его по ляжке. От пронзительной боли Рейневан на мгновение растерялся. Шиллингу этого было достаточно. Он замахнулся в плавном обороте и резанул его по плечу.
— В феврале, — зашипел он, сгорбившись, — ты остался жить, потому что я был болен. Но я уже выздоровел.
— Сейчас снова заболеешь.
— Тогда я только ухо тебе надрезал. Сейчас пущу кровь, как свинье. Как твоему брату.
Они бросились друг на друга, рубя и коля. Рейневан парировал коварный укол, ударил Шиллинга локтем в лицо, добавил с оборота кулаком, дал пинка в голень, перевернул нож и нанес удар сверху, со всей силы. Хрустнуло, лезвие вошло по самую гарду. Ренегат дернулся, отскочил. Посмотрел на торчащую из ключицы рукоятку. Схватил ее, одним плавным движением вытащил нож из раны. И отбросил за себя.
— Совсем не болело, ха-ха — сказал он весело. — А сейчас я потроха из тебя выпущу. Вытяну из тебя кишки и обмотаю вокруг шеи. И так оставлю.
Рейневан попятился, споткнулся, упал. Шиллинг бросился с торжествующим криком. Шарлей вырос как из-под земли и резко полоснул его фальшьоном по животу. Ренегат закашлялся, посмотрел на хлещущую кровь, поднял нож. Шарлей рубанул его еще раз, в этот раз по правому плечу. Кровь брызнула на сажень вверх, Шиллинг упал на колени, но нож не выпустил. Шарлей рубанул еще раз. И еще раз. После второго раза ренегат упал. После третьего перестал двигаться вообще.
— Terra sit ei levis, — сказал Бедржих, осеняя себя крестом. — Да будет земля ему и так далее. Даже боюсь спрашивать… Вы его знали?
— Случайное знакомство, — ответил Шарлей, вытирая черенок.
— И уже неактуальное, — добавил Рейневан. — Мы вычеркиваем его из списка знакомых. Благодарю тебя, Шарлей. Мой брат с того света тоже тебя благодарит.
— Так или эдак, — Бедржих скривился, рассматривая покалеченную ладонь, — не кто иной, как этот ваш знакомый, имеет на совести пшчинских воинов, преждевременные остатки которых сейчас топят в навозной жиже. Если бы не он, мы отбрехались бы без драки. Сейчас нам надо отсюда делать ноги, причем резво. Медик, можешь перевязать мне руку?
— Одну минуту. — Рейневан стянул курточку и пропитанную кровью рубашку. — Потерпи еще. Я только возьму иголку с ниткой. Мне надо у себя пару мест зашить.
Они ехали, не щадя коней. Рейневан не был единственным, кого зашили и кто сейчас ежился в седле, шипя и поругиваясь. Легкую рану в бедро получил в бою с пшчинскими наемниками Спитек из Мельштына, один из моравцев получил по ребрам, достаточно сильно досталось по лбу оруженосцу Сестшенца. Однако все держались в седлах. Поохивали, постанывали, но темп не сбавляли.
— Бедржих? Как твоя рука?
— Мелочи. Я просил сделать перевязку, чтобы не запятнать кровью штаны. Это новые штаны.
— Ты уже был когда-нибудь ранен? Железом?
— Под Бжецлавом, в двадцать шестом, венгерским копьем в голень. Почему спрашиваешь?
— Так просто.
— Шиллинг… — решил затронуть больной вопрос Рейневан. — Если Шиллинг оказался тут, значит, он сбежал из тюрьмы. А это может означать… Может означать, что Горн…
— Нет, — тут же оборвал демерит. — Не верю. Горн не дал бы захватить себя неожиданно. Хотя…
— Надо будет проверить, — закончил Рейневан. — Заглянем в Совинец. Сразу же после того, как вернемся в Одры.
— Это уже недолго, — спокойно сказал Самсон Медок. — Три, максимум четыре дня.
— Самсон?
— Наш командир опять изменил направление. Около часа он ведет нас на юг. Прямехенько в Моравским воротом. С минуты на минуту увидим Скочов.
Рейневан очень грязно выругался.
— Так точно, признаюсь. — Резко атакованный Бедржих даже глазом не моргнул. — Я преднамеренно ввел вас в заблуждение. Я никогда не намеревался ехать в Затор.
— Очередная проверка, — проворчал Рейневан, — моей лояльности? Да? Знаю, что да.
— Если знаешь, зачем спрашиваешь?
В поросшем толстым слоем ряски лесном болоте квакали, облапившись, тысячи лягушек.
— Надо признать, — сказал Самсон, — что ты умеешь действовать на нервы, Бедржих. Имеешь в этом деле незаурядные способности. В этот раз тебе удалось рассердить даже такого спокойного человека, как я. И набил бы я тебе морду, как пить дать, если б не стыд перед иностранцами.
— А я, — процедил иностранец Сестшенец, — почувствовал себя особенно обиженным вашим плутовством. Ваше счастье, милостивый сударь, что вас платье священника защищает. В противном случае я бы научил вас дисциплине на дуэли. И кости посчитал бы.
— Там, в Заторе, — с жаром вмешался Спитек из Мельштына, — ожидают пан Шафранец и пан из Орлова! Мы должны были везти их в Моравию и охранять в пути! Гейтман Прокоп обещал польскому посольству сопровождение и эскорт. Мы же дали рыцарское слово…
— Пан краковский подкоморий, — Бедржих сплел руки на груди, — и пан коронный подканцлерий уже в пути на Одры, и скорее всего будут там раньше, чем мы. Сопровождают их надежные люди, а охрана им не нужна. Сейчас, когда Ян из Краваж перешел на сторону Чаши и союзничает с Табором, дороги там безопасные. Так что хватит этой болтовни, господа. По коням и в путь!
— Может, у вас, чехов, — заскрежетал зубами Миколай Корнич Сестшенец, — такая мода, чтобы опоясанных рыцарей обманом кормить, окольными путями водить, а речь их болтовней называть. В Польше такое безнаказанно не проходит. Ваше счастье, что вас защищает…
— Что меня защищает? — крикнул Бедржих уже в седле. — Платье священника? А где ты на мне платье видишь? И вообще, в жопу платье! Я тебе прямо в глаза говорю: у меня были подозрения, не верил я никому из вас, не доверял, должен был всех вас проверить, понимаешь, Корнич? И что? Задета твоя польская честь? Хочешь биться? Хочешь сатисфакции? Ну же! Кто из вас…
Он не закончил. Самсон Медок подъехал к нему на копьеносном жеребце, зацепил за воротник и штаны, выволок из седла, под его крики поднял высоко и с размаха бросил в поросшее ряской болото. Плюхнуло, засмердело, лягушки на мгновение затихли.
Самсон среди полной тишины подождал, пока проповедник вынырнет, зеленый от водорослей и плюющийся тиной.
— Я, — сказал он, — почувствовал задетой свою честь. Этого мне будет достаточно как сатисфакции.
Утром прошел дождь, солнце, когда взошло, зажгло медно-золотые огни на вроцлавских церквях. Словно золотое руно блестела крыша над главным нефом Святой Елизаветы, пылали режущим глаза сиянием башни-близнецы Марии Магдалены, блестели купола Миколая, Войцеха, Дороты, Якуба, Святого Духа, Марии на Пясеку — всех тридцати пяти вроцлавских храмах. Небесный свет отражался в мокрых крышах города, города, который казался тоже вечным.
Певуче зазвонил малый колокол в храме Тела Господня. Вроцлав уже проснулся, под Свидницкими воротами начиналось движение. Было двадцать первое марта Anno Domini 1429.
Гжегож Гейнче, inquisitor a sede apostolica на вроцлавском епископстве, выпрямился в седле, потянулся, аж затрещали суставы.
«Хорошо быть снова дома», — подумал он.
Колокол Святого Винцентия начал бить на Angelus. Иоанниты склонили головы и перекрестились. Епископ Конрад кивнул прислуге, приказывая налить в чаши. Просторный капитульный зал олбиньского аббатства наполнился благовониями бургундского вина, приправленного корицей, имбирем и розмарином.
С церкви доносилось пение монахов:
Gratiam tuam, quaesumus, Domine,
mentibus nostris infunde:
ut qui, Angelo nuntiante,
Christi Fili tui incarnationem cognovimus…
— Итак, — поднял чашу епископ, — бранденбургский курпринц и маркграф Йоган решил поддержать Силезию в борьбе против еретической Чехии. И шлет нам в помощь четыреста тяжеловооруженных иоаннитов из Марки. Кто бы мог подумать… Ведь отец Йогана, курфюрст[950] Фридрих Гогенцоллерн, чаще как-то о Польше, чем о Силезии заботиться изволит… Ну да ладно. Это благородный жест со стороны маркграфа Йогана, достойный того, чтобы за него выпить! И за здоровье ваших милостей!
Бальтазар фон Шлибен, Herrenmeister[951] Марки, сказал ответный тост. Его костлявая, покрытая коричневыми пятнами рука дрожала под тяжестью кубка.
— Госпитальерам Святого Иоанна Иерусалимского, — заговорил он в нос, — нельзя оставаться бездеятельными перед лицом угрозы для веры и Церкви. Мы дали обет и обет выполним. Мы, рыцари бранденбургского округа, гордимся верностью обету и принципам ордена.
— Так точно, — гордо подтвердил Миколай фон Тирбах, командор Свобницы.
— Да поможет нам Бог, — добавил, высовывая челюсть, Геннинг де Альцей, брат убитого под Нисой Дитмара.
— Итак, пьем, господа, пьем, — поторопил Конрад. — На погибель гуситам!
— На погибель, — проворчал Геннинг де Альцей.
Епископ знал, что второй его брат, Дитрих, погиб под Драгимом. В Битве с поляками.
— Ваши рыцари, магистр Бальтазар, — обратился епископ к Шлибену, — на время пребывания во Вроцлаве будут гостить в Олбине, у здешних братьев премонстрантов. А все издержки покрою я из своих личных средств. Куда вы отправляетесь из Вроцлава?
— В Легницу. К князю Людвигу.
— Ну как же. — Конрад слегка сощурил глаза. — Ведь Людвиг Бжеский — шурин маркграфа. Хм, хочу искренне надеяться, что теперь, имея под командованием прославленных оружием иоаннитов из Марки, князь Людвиг проявит больше военных дарований, нежели до сих пор. Ибо до сих пор в боях с гуситами он как-то себя не проявлял. Единственно прославился маневренной войной. Ибо чем же еще, если не маневром, является быстрое отступление? Но хватит, хватит о неприятных делах. Ваше здоровье!
— Расскажу вам новость. — Епископ вытер губы, обвел всех взглядом. — Эта новость только что из Франции прибыла, вместе с этим прекрасным бургундским, которое мы пьем. Так вот, в Шиноне, при дворе короля Карла VII появилась крестьянка из Шампани, обычная девушка по имени Жанна, мистичка, а может, и ворожея, ибо короля полностью окрутила и зачаровала. Говорила, что голоса святых с неба назвали ее избавительницей Франции, бичом Божьим на английских захватчиков. И знаете что? Подняла за собой и неповоротливого короля, и все рыцарство, и даже простой люд. Прозвали ее La Pucelle, девой, под ее знаменами все валят на Орлеан, а у осаждающих город англичан уже портки трясутся от страха.
— Не к лицу, — нахмурил брови Бальтазар фон Шлибен, — такое дело девке. Это какая-то новая мода, французская мода. В вашем дворце, епископ, на Тумском острове, во дворе одну такую мы тоже видели, в мужском одеянии, верхом и с копьем. А негоже девушке надевать мужскую одежду. Богопротивный это обычай. Кощунственный.
— А я вам говорю, — выпрямился епископ, — что цель оправдывает средства. И вы недооцениваете значение символов. Горло порвешь, крича о чести, об отчизне, о вере и Церкви, даже не шелохнутся, для них это пустой звук. А дай им символ, всё равно какой, пойдут за ним в огонь и в воду. Такой символ значит больше, чем военный отряд. Поэтому, кто знает, может, мне поискать такую Жанну и у нас, в Силезии. Назову ее Девственницей, научу про голоса с неба, прикажу вздор нести и на гуситов наускивать, одену в латы, дам флаг в руки… А вдруг подействует?
— Право, нельзя так, — сурово повторил великий магистр. — Мужская одежда на девке — это грех, разврат, чувственная провокация и кощунство. Жечь бы девок, которые мужскую одежду носят, которым кажется, что могут быть ровней мужчине. Жечь таких!
— Естественно, — фыркнул Конрад. — Естественно, что жечь! Но тогда, когда уже сделают свое и перестанут быть нужными.
«От епископа двадцать два гроша, — в очередной раз подсчитывал Крейцарек, скребя пальцем по крышке стола в темном углу постоялого двора «Под мудрым карпом». — От женщины, пахнущей розмарином, — тридцать. От Инквизиции — двенадцать, мало, зараза, святоши скупы… От Фуггеров — двадцать. Минус издержки, остается каких-то пятьдесят. А жене тоже надо дать на жизнь, четверо детей, мать твою, пятый на подходе. Господи, когда эта женщина начнет наконец-то ходить со своим животом к чародейкам? Отложить удастся максимум сорок. Мало. Всё еще слишком мало, чтобы совместно со свояком купить у рыцаря Вернера Паневица мельницу над Видавой. Рыцарь Паневиц, чтоб его за вымогательство черти в аду жарили, желает за мельницу восемьдесят пять гривен…
Надо больше работать. И активнее. А становится опасно. Во Вроцлав вернулся инквизитор Гейнче, будет наверстывать упущенное, за Святым Войцехом уже готовят костры. Агентов в городе невпроворот. Кучера фон Гунт вынюхивает и выслеживает. Епископ стал подозрительно любезен… Словно что-то подозревает…
И Грелленорт. Грелленорт два раза посмотрел на меня странно».
За спиной что-то зашуршало. Крейцарек вздрогнул и вскочил, хватаясь за нож и одновременно складывая пальцы в магическую комбинацию.
«Это только крыса. Только крыса».
Конрад из Олесницы в тот вечер не был один в своих палатах, Стенолаз знал об этом, догадывался, кого застанет. Сплетня о новой епископской любовнице быстро разлетелась по Вроцлаву, так же быстро перестала быть сплетней, а стала самой официальной информацией. Семнадцатилетняя Клаудина Гаунольдовна не была первой мещанской дочерью, на которую епископ положил глаз и которая стала в результате этого carnaliter copulata. Клаудина была, однако, первой, с которой патрициат повел себя так, как ему пристало. То есть как нувориш. К епископской резиденции прибыла официальная делегация вроцлавских патрициев. Чтобы официально требовать за невинность Клаудины финансового возмещения. Епископ заплатил, не моргнув глазом. Все были довольны.
Официально оплаченная Клаудина, дочь вельможных Гаунольдов, сидела на турецком табурете возле епископа, занимаясь тем, чем обычно, то есть объедаясь засахаренными фруктами и раскрывая свои прелести. Блестяще-золотые волосы она распустила, как замужняя женщина, и то и дело выпячивала привлекательный бюст, вполне хорошо видный в глубоком декольте. Каждый раз, когда вкладывала в карминовые губы засахаренный фрукт, она замирала на время достаточно долгое, чтобы иметь возможность полюбоваться подаренными епископом перстнями.
— Милости прошу, Биркарт.
— Да бережет Бог вашу милость.
Клаудина Гаунольдовна подарила ему томный сапфировый взгляд и вид дорогой туфельки из-под края платья. Стенолаз знал, что при ней можно было спокойно говорить обо всём. Необычайную красоту и незаурядные достоинства тела природа уравновесила недостатками. Главным образом — в мозгах.
Епископ глотнул из кубка. Несмотря на поздний час, на вид он был совершено трезв. В последнее время это случалось всё чаще. Стенолаз заметил себе в памяти, чтобы при случае прижать и вынудить дать показания епископского лекаря. Потому что это могло быть симптомом болезни. Или ее результатом.
— Что там у тебя, Биркарт? Не произошло ли с тобой случайно в последнее время… какое-то происшествие?
— Происшествие? Нет.
Клаудина ущипнула епископа за ляжку. Конрад протянул руку и пощекотал ей шею, как кошке.
— По одному делу, — Конрад поднял глаза, — я не успел тебя расспросить. Твоих людей, знаешь, кого я имею в виду, гуситы перебили под Велиславом. Сколько надо времени, чтобы завербовать новых? Когда можно на это надеяться?
— Чем неожиданнее радость, тем она больше, — съязвил Стенолаз. — Надейся смело, пока живо тело.
Клаудина гортанно засмеялась, но епископ был не в настроении.
— Брось свои шутки! — гаркнул он. — Видали весельчака! Твои Всадники срочно нужны мне. Желаю иметь их под рукой. Так что отвечай, когда спрашиваю!
— Pax[952], папочка, — сощурил глаза Стенолаз. — Не злись, потому что это вредно. Вино, женщины, пение, а ко всему еще злость. Еще тебя удар хватит. Что касается ответа, то хотел бы всё-таки inter nos[953].
Епископ жестом приказал Клаудине подняться, а хлопком по круглому задку дал знать, чтобы удалилась. Девушка фыркнула, надула карминовые губы, смерила обоих злым взглядом, забрала из вазы горсть сладостей и пошла, обольстительно виляя бедрами.
— Всадников, — сказал Стенолаз, когда они остались без свидетелей, — я имею под рукой уже сейчас. Несколько человек в Сенсенберге, из старой гвардии. Здесь, во Вроцлаве, я уже успел завербовать с десяток новых.
— Подтверждаются слухи, — епископ смотрел на него из-под опущенных ресниц, — что ты привлекаешь их черной магией, что летят к тебе, как мотыльки на пламя. Жаловался Гайн фон Чирне, командир наемников, что с его хоругви[954] дезертируют прохвосты, один другого хуже. Но чтоб иоанниты? Потому что магистр фон Шлибен тоже жаловался.
— Я знаю, что тебе спешно, папочка. Поэтому и не перебираю, беру что попало, ганджйа и гашш’иш сделают свое. Кто-нибудь еще на меня жаловался?
— Ульрик Пак, хозяин Клемпины, — в голосе Конрада зазвучала насмешка. — Но в другой области. Не узнаю тебя, сынок. Ты и барышня?
— Оставь это, епископ. А Пака утихомирь.
— Я уже это сделал. Не пришлось специально стараться. Возвращаясь ad rem[955]: итак, у тебя есть готовые люди. Они в состоянии будут обеспечить мне безопасность? Охрану? Если бы вопреки твоему мнению Рейнмар из Белявы всё-таки планировал на меня покушение?
— Рейнмар из Белявы не планирует покушение. Поэтому, если мои люди тебе нужны только…
— Не только, — прервал епископ.
Какое-то время они молчали. Из дамских палат слышался лай итальянского пёсика и мелодичный голос Гаунольдовны, осыпающей служанок бранью.
— Времена настали ненадежные и плохие, — прервал тишину Конрад из Олесницы. — А самое худшее еще впереди. Хватило нескольких еретических набегов, чтоб потрясти Силезию. Люди стали неустойчивыми, в худое время быстро забывают о десяти заповедях, о ценностях, о чести, об обязательствах, о клятвах. Слабые люди забывают о союзах, а самые слабые начинают искать спасения в договоре с врагом. Перестают помнить, что такое закон, что такое общественный строй, что такое amor patriae[956]. Падают духом. Забывают о Боге. О том, что они Богу должны. Ба, Бог с Богом, они осмеливаются забывать о том, что должны мне.
Таких людей, сынок, — продолжил он после минуты молчания, — надо будет завернуть с неправильной дороги. Преподать им урок патриотизма. А если этого будет мало, надо будет…
— Убрать их из этой юдоли слёз, — закончил Стенолаз, — взвалив вину на демонов или гуситских террористов. Будет сделано, епископ. Лишь укажи и дай приказ.
— Такой ты мне нравишься, Биркарт, — вздохнул епископ. — Именно такой.
— Знаю.
Молчали оба.
— Полезная вещь, — во второй раз вздохнул епископ, — терроризм. Сколько вопросов решает. Как мы бы без него обходились? Кого бы мы во всём обвиняли, на кого всё сваливали? Vero, если бы терроризма не существовало, его надо было бы выдумать.
— Ну, пожалуйста, — улыбнулся Стенолаз. — Мы думаем одинаково, даже слова используем идентичные. А ты всё еще от меня отказываешься, папулька.
Когда они вот так сидели за одним столом, лакомясь щукой в золотом от шафрана желе, никто, абсолютно никто не принял бы их за родных братьев. Но вопреки видимости они были родными братьями. Старший, Конрад, епископ Вроцлава, имел внешность настоящего Пяста, могучего, румяного и бодрого сибарита. Длинная борода и чуть впалые щеки Конрада Кантнера, князя Олесницы, делали его похожим скорее на отшельника.
— Одни заботы, — повторил Конрад Кантнер, тянясь к миске за очередным куском щуки, — у меня от этих детей, которых я наплодил. Ничего, одни заботы.
— Я знаю. — Епископ кашлянул, протяжно харкнул, выплюнул кость. — Знаю, брат, каково оно. Мне знакома эта боль.
— Моей Агнешке, — Кантнер сделал вид, что не понял, — пошел пятнадцатый. Задумал я, как ты знаешь, выдать ее за Каспара Шлика, полагаю, юнец далеко пойдет, канцлерская голова. Хорошая партия. Люксембуржец пообещал мне этот matrimonium, всё уже было договорено. А сейчас, слышу, он сватает Шлику дочку графа Бертольда из Геннеберга. Лгун гадостный. Этот человек в своей жизни не сказал и слова правды!
— Факт, — епископ облизал пальцы. — Поэтому я не брал бы близко к сердцу. По моему мнению наш милостивый король изволит для временной пользы обманывать и за нос водить именно Бертольда. Ничего. Мы еще крепко, вот увидишь, выпьем на свадьбе Агнешки и Шлика[957].
— Дай Бог! — Кантнер отпил из чаши, отхаркнул. — Но это еще не всё. Пришло мне в голову, понимаешь, свести моего Конрадика с Барбарой, дочерью бранденбургского маркграфа Яна. Поехал я с парнем под Новый год в Шпандау, пускай, думаю, молодые познакомятся. А Конрадик, представляешь, посмотрел и говорит, что нет. Что не хочет ее, потому что толстая. Я ему говорю, пацан, девочке всего лишь шесть годочков, с возрастом похудеет, ясное дело. Это primo, а secundo — любимого тела никогда не много. Когда проведут вас к брачному ложу, будешь иметь полную постель удовольствия, от края до края. А он, ежели ложе заполнять, то предпочитает двумя или тремя тонкими. Ты представляешь, что за наглый сопляк? В кого пошел?
— В нас, — захохотал епископ. — Пястовская кровь, брат, пястовская кость. Но должен сказать тебе откровенно, что ты не самую лучшую партию Конрадку наметил. Нам с Гогенцоллернами не по пути. Они мечтают о союзе с Польшей, плетут заговоры с Ягеллой, плетут заговоры с гуситами…
— Ты преувеличиваешь, — скривился Кантнер. — Ты злишься на старого Фрица Гогенцоллерна, потому что он посватал сына с Ядвижкою Ягеллонкою. Но дело в том, что Гогенцоллерны поднимаются. А с теми, которые поднимаются, надо держаться вместе, создавать родственные отношения. И еще что-то тебе скажу.
— Скажи.
— Ягеллоны тоже поднимаются. Королевичу Владиславу пять годочков. Анусе, моей самой младшей, тоже пять.
— Шутки шутить вздумал, — нахмурил брови епископ, — или спятил. С чем ты вздумал пястовскую кровь мешать?
— Я вздумал пястовскую кровь на польский трон вернуть, — выпрямился Кантнер. — На Вавель! А тебя ненависть ослепляет. Ты изменений не замечаешь. Gott im Himmel[958]! Разве ты не видишь, что мир изменился? Речь идет о будущем Силезии. Гуситы стали силой, сами мы им не противостоим! Нужна помощь. Настоящая. Сильная. А мы что делаем? Стшелинский союз, Бишофвердский договор, съезд в Свиднице, твою мать, зря время тратим. Шесть Городов, саксонский курфюрст, Мейсен — какие из них союзники? Из них каждый себе на уме, потому что у всех одинаково портки трясутся перед гуситами. Если чехи двинут на нас, лужичане и саксонцы в замках попрячутся, и носа не покажут. Нам на помощь не придут. А мы — им, если бы чехи по нам ударили…
— К чему ты клонишь, брат? Вижу ведь, что клонишь.
— Прими… — Кантнер запнулся. — Прими посла. Поступай как знаешь, ты в Силезии наместник. Но прими. Выслушай.
— Бранденбург? — криво ухмыльнулся еписком. — Или поляки?
— Посланник Збышка Олесницкого, епископа краковского. Встретились по дороге. Поговорили… О том, о сём…
— Ну да. Кто такой?
— Анджей из Бнина.
— Не знаю, — сказал епископ. — Но пока дело до аудиенции дойдет, ручаюсь, буду знать о нем всё.
Анджею из Бнина не было еще тридцати лет, он был видным мужчиной, черноволосым и смуглым. Магистр Краковской Академии, королевский секретарь, победзиский пресвитер, ленчинский и познаньский каноник — он делал в Польше стремительную карьеру в духовной иерархии. Амбициозный, даже чуть сверх меры, он метил в епископы, не ниже[959]. По слухам, пользовался большим доверием Олесницкого. А это удавалось не каждому.
— Збигнев Олесницкий, епископ краковский, — продолжал он спокойно, — это самый усердный candor fidei catholicae, наиболее ожесточенный perseguens вероотступничества и еретичества. Negotium fidei, борьба за веру — это для краковского епископа самое важное дело. Епископ считает, что борьба с ересью так же важна, если не более важна, как и битва с язычниками за святой Sepulchrum. Епископ понимает, что такое Crux cismarina, крестовый поход по эту сторону моря. В частности, потому, что это наша общая сторона моря. Епископ просил вам сказать вот что: мы с вами по одну и ту же сторону моря. Краков или Вроцлав, мы на одной стороне, на одном берегу. А перед нами поднимается волна ереси, готовая залить и затопить этот берег.
— Для меня не новость, — кивнул головой Конрад, епископ Вроцлава, — что Збышко Олесницкий видит и понимает угрозу ереси.
Это не ново и совсем не удивительно. Збышко в кардиналы готовится, а как же будущему кардиналу закрывать глаза на ересь? Как же ему еретикам спуску давать? Как же не понимать, что то, что творится в Чехии, для нас в тысячу раз важнее, чем Заморье[960], Иерусалим, Гроб Господень и другие выдумки? Это верно, что гуситская зараза не за морем, а здесь, у нас. Верно и то, что спасти нас может только Crux cismarina. Поэтому я спрашиваю: где польские хоругви, идущие на Чехию крестовым походом? Почему до сих пор их не видно? Неужели так трудно краковскому епископу намылить дерзкие шеи шафранцам и другим гуситским приспешникам? Так уж трудно, наконец, намылить шею дряхлеющему Ягелле?
— Это ваши слова, достойный епископ? — чуть поднял брови Анджей из Бнина. — Потому что мне кажется, будто я слышу вашего короля Сигизмунда Люксембургского. Он в ту же дудку дует. Почему поляки не двинут на Чехию, где польская вера, где польские хоругви, ля-ля-ля. Где польские хоругви, спрашиваете? Стерегут границы Великопольши, Куяв, Добжинской земли. От крестоносцев, которые только и ждут, что польское войско пойдет на Чехию, чтобы накинуться на Польшу с огнем и мечом. С благословения вашего Люксембуржца. Збышко Олесницкий, епископ краковский — добрый католик и враг ереси. Но прежде всего он поляк.
— Мои предки, — надул щеки Конрад, — Пяст Колесник и Репиха. Прадед — Храбрый. Деды — Кривоустый, Плутоногий, Бородатый. Но отцы мои, когда пришло время подумать о будущем, знали, что выбрать. Они выбрали Священную Римскую Империю Немецкого Народа. Выбрали Европу. Выбрали развитие и прогресс. Збышко Олесницкий считает себя поляком, а прислуживает Ягелле. Неофиту, скрытому язычнику, отец которого приносил литовским дьяволам человеческие жертвы. Как поляк Збышко должен понимать, что будущее Польши — не Литва, не Русь, не дикий восток, но Европа. Священная Римская Империя Немецкого Народа. Передайте Збышку мои слова, пан Бниньский.
— Передам. Но сомневаюсь, чтобы он слушал. Епископ краковский несколько иначе понимает польскость. Немного иначе он видит немцев и их империю. Он позволяет себе, извините за смелые слова, сильно сомневаться в искренности немецких намерений. И имеет для этого основания.
— Так чего же, — епископ поднялся в кресле, — Збышко от меня хочет? А? Какого черта он прислал тебя, пан Лодзя. Ищет помощи? Нуждается в союзнике? Против Витольда, мечтающего о короне? А может, против Свидригайлы, который всё выше поднимает голову?
— А разве, — улыбнулся Анджей из Бнина, — союз является уж настолько плохой вещью, чтобы говорить о нем с таким ехидством? Особенно здесь, в Силезии? Разве не пригодился бы вам союз год тому, в 1428, когда чехи превращали Силезию в пепел? Разве не пригодилась бы вам вооруженная помощь? Не считаете ли вы, что она может пригодиться, когда нахлынет на вас следующий гуситский рейд? А ведь нахлынет, не сегодня, так завтра. Чехи придут. Дожгут то, чего еще не сожгли, разграбят то, чего еще не разграбили. Кто станет против них? Один силезский князь убит, остальные перепуганы. Рыцарство деморализовано. Союзники разбежались, на наемников не хватает денег. Люксембуржец на выручку не придет. Подумайте, епископ Конрад, наместник Силезии: не пригодилась ли бы в трудную минуту помощь? Помощь, то есть… Интервенция?
Вроцлавский епископ долго молчал.
— Я понял, — наконец сказал он протяжно. — Дошло до меня, о чем вы речь ведете. Разгадана головоломка. Интервенция. Польское войско в Силезии. Крестовый поход на Чехию — нет. Ну а на Силезию — пожалуйста. Не дождетесь. Передайте это Збышку, пан Бниньский. Не дождетесь.
Анджей из Бнина молчал, не опуская взгляда. Конрад также не опускал взгляд.
— Польские фантазии, — сказал он наконец. — Польские фантазии о Силезии. Прогуситы, антигуситы, католики, православные, все вам Силезия снова польской грезится. Всё бы Силезию к Польской Короне присоединяли. Не поймете, что нельзя дважды войти в одну и ту же реку. Вы сами лишились Силезии, не будет уже Силезия польской никогда. И вы это знаете. Но всё грезите, фантазируете. Только и ждете, чтоб у меня Силезию силой отнять!
— И что мы, по-вашему, ждем? — Анджей из Бнина улыбнулся достаточно надменно. — То, что осталось после 1428 года? Ваши руины? Двадцать пять выжженных городов, сотни поселений в пепелищах, выжженные поля, на которых еще десятилетиями ничего не родится? Силой, говорите, собираемся у вас Силезию отнять? А на кой нам сила? Силезские князья наперегонки под польскую протекцию лезут. Болько Волошек с Опольщиной первый, за ним Цешин, Глогув, Освенцим. А после следующего гуситского рейда присоединятся и остальные. Может, и все?
— Ох, вы и самоуверенны, — скрежетал зубами Конрад. — Польские спесивцы. Воистину это ваша польская особенность: чванство и полнейшее отсутствие умения предвидеть.
— Умение предвидеть, — Анджей из Бнина выпрямился, его лицо сделалось жестким, — оценивает история, а подтверждает время. А время, при всём уважении, сделало достаточно печальные выводы в этом отношении, благородный вроцлавский епископ. Где же раздел Польши, замышленный в Пожоне[961] с венграми и крестоносцами? Где Северская земля, Серадз и Половина Великопольши, которые после раздела должны были вам отойти? И вы говорите о самоуверенности?
Конрад молчал, демонстративно глядя в сторону.
— Так что давайте, — на тон смягчил голос Анджей из Бнина, — вернемся к предвидениям. Я вам скажу, многоуважаемый вроцлавский епископ, что предвидит Збигнев Олесницкий, краковский episcopus. А будет следующее развитие событий. После следующего гуситского рейда половина силезских князей перейдет в гусизм, а вторая половина спрячется под крыло Владислава Ягеллы, польского короля. Папа, чтобы добиться расположения Ягеллы, отзовет вас из епископства. А поскольку Вроцлав церковно подпадает под гнезненскую метрополию, вашего преемника назначит Збышко Олесницкий, а утвердит польский король. А Люксембуржец, которому вы так верно служите? Думаете, что хоть пальцем за вас пошевелит? Так вот нет. Пришлет вам орден Дракона. Как у него принято.
Епископ долго молчал. Потом отвернулся.
— Наболтали вы, — сказал он, глядя поляку в глаза. — Наплели тут всякого. А в итоге и так по моему вышло. То ли про-, то ли антигуситы — вы все одинаково мои враги, вся ваша нация. А Збышко Олесницкий — мой самый главный враг.
— Краковский епископ, — медленно сказал Бниньский, — не является вашим врагом. И легко может это доказать.
— Как?
— Оказав вам услугу.
— Взамен за согласие на польскую интервенцию?
— Во славу Божью.
— Ну-ну. И чем же это Збышко хочет мне услужить?
— Информацией.
— Слушаю внимательно.
— Краковский епископ, — взвешивал слова Анджей из Бнина, — добрый католик и непримиримый враг ереси, имеет своих людей среди поляков, которые служат гуситам. Он имеет их и среди купцов, которые ведут торговлю с Чехией. Благодаря этому он получил много информации. В том числе — одну важную для вас. Для Силезии. Касающуюся гуситской шпионской сети, действующей в Силезии.
— С гуситскими шпионами, — надул щеки Конрад, — мы сами справляемся.
— Ой ли? — улыбнулся поляк. — Но ведь есть один, с которым вы справиться не можете.
День ничем не отличался от других будничных дней. Из-за Млиновки доносились ругательства плотогонов, с прицерковной улочки грохот перекатываемых бочек и стук молотков, из переулка крики торговцев, из мясных лавок блеянье овец повизгивание свиней. В городском гаме терялся монотонный голос магистра и голоса учеников, повторяющих урок. Хотя эти голоса были едва слышимы, Вендель Домараск знал какой урок повторяют ученики. Ведь в колегиатской школе Святого Креста в Ополе он занимал должность ректора. Сам составлял школьную программу.
Si vitam ispicias hominum, si denique mores,
Cum culpant alios, nemo sine crimine vivit[962].
О том, что должно произойти, его предостерег инстинкт. Вендель Домараск подскочил из-за стола, схватил донесения агентов и швырнул их в огонь. За секунду до того, как слетела с петель выломанная дверь, магистр достал из буфета голубой флакончик. Ему удалось выпить содержимое прежде, чем ворвавшиеся в помещение солдаты выкрутили ему руки, схватили за волосы и нагнули голову.
— Отпустите его.
Хотя он никогда его раньше не видел, Домараск сразу понял, кто перед ним стоит. Он догадался по черному одеянию, черным, до плеч волосам. По странной, как бы птичьей физиономии. И по дьявольскому взгляду.
— С ядом, — Стенолаз поднял голубой флакончик, повертел в пальцах, — как с женщиной. Дважды, как с женщиной. Primo: нельзя доверять, она предаст и подведет, когда больше всего в ней нуждаешься. Secundo: надо часто менять. На новую и свежую, ибо состарившаяся теряет всякую ценность.
Ты не убежишь от меня в смерть, — добавил он с неприятной улыбкой. — Твоя выветренная отрава не убьет тебя. Самое большое получишь понос. И боль в животе. Уже вижу, как тебя начинает крутить. Посадите его, а то упадет.
Солдаты обыскивали помещение и делали это с заметной сноровкой. Стенолаз закрыл окно, отрезая комнату от гама улицы. Голоса учеников, повторяющих урок, стали от этого лучше слышны. Можно было уже различить слова.
Nolo putes pravos hominess peccata lucrari;
Temporibus peccata latent, sed tempore parent[963].
— Disticha catonis, — узнал Стенолаз. — Ничего не меняется. Веками вбиваете желторотым в головы одни и те же мудрые сентенции. Ты ведь тоже, бакалавр, некогда получал розгой в такт этим двустишиям. Но, оказывается, недостаточно сильно тебя били. Пошла в лес наука, выветрилась из головы мудрость Катона. Temporibus peccata latent, sed tempore parent. А ты что, собирался нескончаемо скрываться от нас со своим ремеслом? Господин шпион всех шпионов, знаменитая Тень, человек без лица. Ты надеялся вечно оставаться безнаказанным? Напрасна была твоя надежда, Домараск, напрасна. Оставь всякую надежду. Надежда — мать дураков.
Он наклониля, вблизи посмотрел в глаза шпиона. Хотя спазмы желудка почти лишили его сознания, Венделю Домараску удалось ответить взглядом. Спокойным, твердым и пренебрежительным.
— Spes, — ответил он спокойно, — una hominem nec morte relinquit[964].
Стенолаз минуту молчал, после чего улыбнулся. Очень нехорошо.
— Катон, — сказал он, растягивая слова, — не был уж таким мудрецом. В частности, о надежде он был слишком высокого мнения. Очевидно, из-за отсутствия опыта. Прихожу к выводу, что он никогда не попадал в подвалы вроцлавской ратуши и размещенной там камеры пыток.
Вендель Домараск, главный резидент гуситской разведки в Силезии, долго молчал, борясь со спазмами в животе и с головокружением.
— Сказано философом… — выговорил он наконец, глядя в черные глаза Стенолаза. — Сказано философом, что терпение — наивысшая из добродетелей. Достаточно сесть на берегу реки, сесть и ждать. Труп врага обязательно приплывет, рано или поздно. Можно будет на труп посмотреть. Как течение его переворачивает. Как его рыбки поклевывают. Знаешь, что я сделаю, Грелленорт, когда всё это закончится? Сяду себе на берегу реки. И буду ждать.
Стенолаз долго молчал. Его птичьи глаза не выражали совершенно ничего.
— Убрать его, — наконец приказал он.
Инквизитор Гжегож Гейнче сложил ладони и спрятал их под ладанкой. Ладанка, как и ряса, была свежевыстиранной, пахла щелочью. Запах успокаивал. Помогал успокоиться.
— Жажду, — голос инквизитора был спокоен, — поздравить вашу милость с захватом гуситского шпиона. Это успех. Очень полезное дело pro publico bono[965].
Епископ Конрад плеснул водой в лицо, приложил палец к носу, высморкался в миску. Взял полотенце из рук прислужника.
— Говорят, — вытерся он и снова высморкался, на этот раз в полотенце, — что ты был в Риме?
— Если говорят, — Гжегож Гейнче вдыхал запах щелочи, — значит, был.
— Как себя чувствует святой отец Мартин V? Не видать ли на нем каких-либо признаков? Потому что, видишь ли, пророчат, что недолго ему жить осталось.
— Кто так пророчит?
— Вещуньи. А после Рима подался ты якобы в Швейцарию? И что там в Швейцарии?
— Красиво там. И сыры у них хорошие.
— И пехота. — Епископ жестом прогнал прислужника с миской, подозвал второго, с обшитой мехом епанчой. — Пехота у них тоже хорошая. Может, предоставят с тысячу пик, когда мы опять пойдем крестовым походом на Чехию? Ты с ними говорил об этом? С епископом Базеля?
— Говорил. Не предоставят. Сказали, что крестоносцам намнут бока. Как обычно. Жалко солдат.
— Сучьи дети… — Епископ завернулся в епанчу, сел. — Вонючие сыровары. Выпьешь вина, Гжесь? Пей, не бойся. Не отравлено.
— Я не боюсь. — Гейнче посмотрел на епископа поверх чаши. — Я регулярно употребляю магический митридат.
— Магия — это грех, — захохотал епископ. — Кроме того, есть яды, на которые нет противоядия, никакие чары не помогут. Уверяю тебя, что есть такие. Когда-нибудь расскажу о них. Но сейчас ты рассказывай. Какие вести из Бамберга? Мои шпионы доносят, что в бамбергского епископа ты тоже был. Что там у него?
— Я так понимаю, что ваша милость не спрашивает о его здоровье?
— До задницы мне его здоровье. Спрашиваю, присоединится ли он к крестовому походу? Даст ли бойцов, пушки, ружья? Сколько?
— Его преподобие Фридрих фон Ауфсесс, — лицо инквизитора было серьезно, как воспаление легких, — избегал однозначных ответов. Иными словами, плутовал. Что ж, наверное, плутовство постоянно и неразрывно связано с епископской митрой. Из-за плутовства, однако, выглядывает правда, выглядывает, как говорят классики, словно жопа из крапивы. Правда такова, что своя рубашка ближе к телу. Во Франконии и в Баварии городская чернь волнуется, крестьянство наглеет. Из Франции вести идут о Деве, о Жанне д’Арк, святой Божьей воительнице. Ширятся слухи, что когда La Pucelle покончит с англичанами, то во главе народной армии возьмется за господ и прелатов. А гуситы? Гуситы от Бамберга далеко, никто их в Бамберге не боится, никто не верит, что они туда смогут дойти, а если б и дошли, то у города высокие и крепкие стены. Одним словом, Бамбергу от гуситов ни тепло, ни холодно, пусть о гуситах беспокоятся те, у кого для этого имеются причины. Это собственные слова его преподобия епископа Фридриха.
— Пес с ним, старым дурнем. А магдебургский архиепископ? Ты ведь и у него был.
— Был. Архиепископ метрополит Гюнтер фон Шварцбург слишком рассудителен, чтобы пренебрегать гуситами. Участия в крестовом походе не исключает, активно призывает к оборонным союзам. Последовательно формирует армию. Под его командованием на это время уже имеется более тысячи человек. Однако появились, скажу откровенно, определенные проблемы. Так вот, архиепископ очень разгневан. На тебя, епископ Конрад.
— О!.. — односложно прокомментировал Конрад.
— Он разгневан, — продолжал Гейнче, — по причине некоей особы, пользующейся твоим расположением. Речь о Биркарте Грелленорте. Архиепископ представил мне длинный перечень обвинений, не буду ими утомлять, потому что по большей части это тривиальные вещи: убийства, изнасилования, черная магия. Также грабежи: архиепископ Гюнтер обвиняет Грелленорта в совершении в сентябре 1425 года хищения пятисот гривен налога. Наибольшую злость метрополита вызывает, однако, личность какой-то нелюди, какого-то сверга по имени Скирфир, что ли, алхимика и чародея, которого архиепископ хотел пытать и сжечь, но которого Грелленорт нагло выкрал и спрятал. Чтобы его использовать.
Епископ Конрад захохотал. Гейнче смерил его холодным взглядом.
— Да, это очень смешно, — поддакнул он холодно. — И тривиально до тошноты. Но это бьет по союзу Саксонии и Силезии, союзу крайне необходимому перед лицом гуситской угрозы. Решающему силезскому «быть или не быть». Поэтому я хотел бы знать, что ваша милость намерена предпринять в этом деле.
Конрад посерьезнел, впился в инквизитора глазами.
— В каком деле? — процедил он. — Я не вижу никаких дел. Неужели ты видишь, Гжесь? Неужели ты хочешь мне заявить, что Биркарта Грелленорта, хотя это мой фаворит, а народная молва называет моим незаконнорожденным сыном, я должен прогнать на все четыре стороны, объявить изгнанником, тайно подвергнуть заключению либо порешить? Что я должен совершить это для пользы дела, поскольку Биркарт Грелленорт — это persona turpis[966], которая вредит нашим союзам и отношениям с соседями. Я мог бы ответить тебе, Гжесь, что союзам и отношениям вредят глупые и мелочные церковные деятели, которые дуются, как дети, когда у них забирают игрушку. Мог бы, но не отвечу. Отвечу по-другому, отвечу кратко и конкретно: если кто-нибудь, епископ, кардинал, викарий или инвизитор, мне всё равно, попробует тронуть Биркарта Грелленорта, клянусь Богом в небе, он страшно об этом пожалеет.
— Бог в небе, — ответил, не моргнув глазом, Гейнче, — всё видит и всё слышит. Какой мерой вы меряете, такой вам отмерят. Горе тем, кто зло называет добром, а добро злом, которые заменяют темноту светом, а свет темнотой.
— Банально, Гжесь, банально. Ты цитируешь Библию, как сельский батюшка. Я уже сказал, отцепись от Грелленорта, отцепись от меня. Поищи бревно в собственном глазу. А может, желаешь другую цитату из Библии? Может, из Послания к Коринфянам? Не можете пить чашу Господю и чашу бесовскую; не можете быть участниками в трапезе Господней и в трапезе бесовской. Рейнмар из Белявы, тебе что-то говорит это имя? Еретик, которого в Франкенштейне ты личным вмешательством спас от допроса с пристрастием. И защищал, пока ему не удалось сбежать. Делал протекцию дружку. Это же твой друг, приятель, товарищ из универа. Рейневан Белява, проклятый еретик и преступник, чародей, некромант, persona turpis что ни на есть. Ты восседал с некромантом за столом демонов, инквизитор. А с кем поведешься, от того наберешься. Возможно, тебя заинтересует, что упомянутый Белява месяц тому появился во Вроцлаве.
— Рейнмар Беляу? — Гжегож Гейнче не смог скрыть удивления. — Рейнмар Беляу был во Вроцлаве? Что он здесь искал?
— Откуда мне знать? — Епископ наблюдал за ним из-под опущенных век. — Это дело инквизитора, а не моё, следить за евреями, еретиками и отступниками, знать, что они замышляют и с кем. И сдаётся мне, Гжесь, что ты знаешь, зачем он сюда прибыл. Что, а скорее кого он здесь разыскивал.
Из близлежащей церкви Петра и Павла доносилось отвратительное, раздражающее слух тарахтение. На протяжении трех дней перед Пасхой в колокола не били, верных созывали в храмы деревянными колотушками.
— Гейнче не знал, — повторил Крейцарик, услужливо горбясь. — Не знал о том, что Белява был во Вроцлаве. Не знал также о том, зачем был, с какой целью. Грелленорт был в резиденции, в укрытии, подслушивал, а когда инквизитор ушел, они с епископом поссорились. Епископ утверждал, что Гейнче притворялся, что он пройдоха и хитрец, научившийся в римской курии вести игры и плести интриги. Грелленорт же…
— Грелленорт, — задумчиво вставила говорящая альтом и пахнущая розмарином женщина. — Грелленорт был склонен считать, что Гейнче был действительно искренне удивлен.
— Был действительно искренне удивлен, — отчетливо повторил Стенолаз. — Я в этом совершенно уверен. Из укрытия я послал на него заклятие. У него был, ясное дело, какой-то защитный талисман, он был заблокирован, в его мысли заглянуть мне не удалось, но если б он притворялся и вводил в заблуждение, мои чары разоблачили бы его. Нет, Кундри, Гжегож Гейнче не ведал ничего о Рейневане, его удивила информация о нем, поразил факт, что Рейневан кого-то здесь искал. В это трудно поверить, но похоже, что Гейнче ничего не знает об Апольдовне. Это означало бы, что всё-таки не Инквизиция ее похитила.
— Поспешный вывод. — Кундри заморгала всеми четырьмя веками. — Гейнче — не Инквизиция. Гейнче — это винтик в машине. Да и сам епископ старается изо всех сил этот винтик дискредитировать и устранить. Может, интриги наконец принесли успех? Может, Гейнче уже не имеет значения для машины, либо значение настолько малое, что его не информируют. Может, дела творятся там за его спиной?
— Может, может, может, — прикусил губу Стенолаз. — Хватит с меня гипотез. Хочу конкретики. Аркана, Кундри, аркана. Некромантия и гоэция. Я специально засылал людей в Шонау, чтобы они похитили личные вещи Апольдовны, предметы, которых она касалась. Тебе их уже доставили? И что?
— Сейчас продемонстрирую. — Нойфра тяжело поднялась с кресла. — Позволь.
Стенолаз считал, что знает, чего ожидать. Кундри обычно использовала магию Longaevi. Разочаровавшись, видно, отсутствием результатов, нойфра обратилась к магии, используемой Nefandi. Стенолаз посмотрел и быстро проглотил собирающуюся в горле слюну.
На столе был выложен круг из длинной полосы кожи, содранной, похоже, с живого человека. На полосе, обозначая вершины треугольника, были размещены козлиные рога, мумифицированный нетопырь и кошачий череп. Нетопырь был утоплен в крови, кота же, перед тем как убить, кормили человеческим мясом. Что делали с козлом, Стенолаз предпочитал не знать. В середине круга лежала прибитая к крышке стола железным ухналем[967] голова трупа, которая текла и уже немного воняла. Глаза, которые портятся быстрее всего, Кундри уже успела выковырять, а глазные ямы залепить воском. Край рта мертвой головы был обуглен, губы висели, как скрученные клочья, как гнилая кора. Перед головой трупа лежала пара кистей мертвеца, тоже пригвожденных к столешнице. Между ладоней лежало что-то, с чего содрали шкуру и изуродовали: большая крыса или маленькая собака.
— Доставленный мне шарфик, — Кундри показала кусочек серой овечьей шерсти, — я предусмотрительно порезала на части. Это все, что у меня осталось. Смотри.
Она положила клочок между ладоней мертвеца. Ладони дрогнули, затряслись, их пальцы вдруг начали скручиваться и извиваться, как черви, словно пытались схватить клочок. Кундри подняла руку и вытянула ее перед собой, ее собственные пальцы проняла неконтролированная дрожь, точно имитирующая движение рук, прибитых к столу.
— Iä! Iä! Nya-hah, y-nyah! Ngg-ngaah-Shoggog!
Ладони мертвеца вошли в настоящий раж, дергаясь на гвоздях и барабаня по столу. Обугленные губы мертвой головы задвигались. Но вместо ожидаемых слов из них вдруг вырвалось синее пламя, язык огня поджег и мгновенно превратил клочок серого шарфика в щепотку серого пепла. Всё на столе застыло, как натюрморт мясника.
— Что ты на это скажешь, сынок?
— Контрмагия.
— Притом очень сильная, — подтвердила Кундри. — Кто-то мешает. Кто-то не хочет, чтобы мы выследили эту Апольдовну, или как ее там. Магия не типична, носит след астральный, сидерический[968]. Не каждый способен применить сидерический элемент… Почему ты скрежещешь зубами, можно узнать? Ага… Понимаю. Я вспомнила. Тот товарищ Рейневана, великан с лицом придурка. Тот, который под Тросками вынудил тебя к бегству. Второе пятно на чести. Ты утверждал…
— Что это астрал, — холодно закончил Стенолаз. — Потому что это астрал. Пришелец из астральной плоскости. Контрмагия, которая нам мешает, может быть его делом. Под Тросками я видел его ауру. Никогда в жизни я не видел подобной.
— Нет двух одинаковых аур. Также не найдется двух пар глаз, которые идентично видят одну и ту же ауру. Это называется оптика. Ты не читал Вайтлона?
— Дело, — пожал плечами Стенолаз, — не в цвете, величине или интенсивности ауры, которые действительно являются изменяемыми и зависят от глаз наблюдателя. Дело в том, что всё, абсолютно всё на свете имеет три ауры. Живое либо мертвое, естественное либо сверхъестественное, происходящее с этого света либо с потустороннего, — всё, абсолютно всё имеет три ауры. Две, обычно желтая и красная, почти прилегают к объекту. Третья пульсирует многими цветами и отдалена от объекта, создает вокруг него сферу.
— Это школьные знания.
— Тип, которого я видел под Тросками, имел две ауры. Одна лучисто-золотая, прилегала к нему так, что он выглядел как вылитая из золота статуя. Вторая… потому что были лишь две… не была аурой в строгом значении этого слова. Светло-голубое свечение… Находилось… За спиной. Позади. Как развевающийся плащ, как шлейф… Или…
— Или крылья? — прыснула нойфра. — А мандорлы[969] не было? Или ореола. Нимба над головой? Не сопровождалось ли явление вечным светом, lux perpetua? Потому что в таком случае это мог бы быть архангел, хоть бы Гавриил. Нет, Гавриил, помню, был худощав, скорее маленький и красивый, а у того из-под Троск была, как ты утверждаешь, рожа кретина и телосложение гиганта. Хм, может, тогда это был святой Лаврентий? Тот был похож на вола, как строением, так и смекалкой. Запекли его на железной решетке, на углях, super carbones vivos[970]. Помню, пекли, пекли, ан всё кровяным оставался. Истратили кучу carbones, пока он испекся.
— Кундри, — проворчал Стенолаз, — я знаю, что ты одинока и тебе не с кем поболтать. Но оставь себе анекдоты. Я не хочу анекдотов. Я хочу конкретики.
Кундри ощетинила спинные шипы.
— А совет, — зашипела она, — ты посчитаешь за что-то конкретное? Потому что совет у меня для тебя есть, само собой. С этим придурковатым великаном будь осторожен. Я сомневаюсь, чтобы он действительно был астральным существом, сидерической тварью, случаев визитов из сидерической плоскости не отмечалось уже десятилетиями. Но блуждают по этому свету еще другие, имеющие ауру, похожую на ту, которую ты описал, и умеющие пользоваться звездным элементом. Так же извечные, как и мы, Longaevi. Так же опасны, как и Nefandi. Ваша Книга называет их Сторожами, но у них нет названия. Их немного осталось. Но всё еще есть. И задираться с ними опасно.
Стенолаз не прокомментировал. Только прищурил глаза, не настолько быстро, чтобы нойфра не смогла заметить их блеска.
— Заскочи послезавтра, — вздохнула она. — Принеси aurum. Попробуем новые заклятия. Раздобудь свежую голову, потому что эта уже немного воняет.
— Я пришлю с aurum прислужника, — ответил он сухо. — Можешь взять его голову. Она меня больше не интересует.
Пасхальное богослужение закончилось. Прелаты и монахи шагали, одетые в белые одеяния, серединой нефа. Пение создавало эхо под сводом собора.
Christus resurgens ex mortuis,
iam non moritur:
mors illi ultra non dominabitur,
Quod enim mortuus est peccato,
Mortuus est semel:
Quod autem vivit, vivit Deo.
Alleluia![971]
На Тумском острове собрался едва ли не весь Вроцлав. На площадях перед собором и обеими колегиатами толкучка была неимоверная, толпа напирала на алебардников, которые делали проход для идущих в процессии епископа, прелатов, монахов и клириков. Процессия шла от кафедрального собора к Святому Эгидию, оттуда к Святому Кресту, на очередное богослужение.
Surrexit Dominus de sepulcro
qui pro nobis pependit in lingo
Alleluia!
Женщина в капюшоне, пахнущая розмарином, схватила Крейцарика за рукав, потянула его под стену, за подпору около крестильной часовни.
— Чего ты хочешь? — проворчала она. — Что у тебя такое неотложно важное? Я же говорила, чтобы ты не встречался со мной средь бела дня. А тем более такого дня.
Крейцарик осмотрелся, вытер со лба пот, облизал губы. Женщина внимательно за ним наблюдала. Шпик откашлялся, открыл рот, снова его закрыл. И вдруг побледнел.
— Ага, — мгновенно догадалась женщина. — Епископ всё-таки заплатил больше?
Шпик попятился, вздрогнул, наткнувшись спиной на твердую опору стены, трясущейся рукой попытался нарисовать в воздухе магический знак. Женщина подскочила, ударила его, коротко, без размаха. Коленом приперла к стене.
— Хороший еврей не предает, — прошипела она. — Ты плохой еврей, Крейцарик.
Блеснул нож, шпик поперхнулся и обеими руками схватился за горло, между пальцами запульсировала кровь. Женщина набросила ему плащ на голову, повалила на землю, а сама бросилась в толпу.
— Лови! — крикнул своим агентам Кучера фон Гунт. — Ло-о-ови-и-и!
В толпе забурлило.
Advenisti desiderabilis,
quem expectabamus in tenebris…
Ввинчиваясь в толпу, как крот в грунт, один из агентов настиг женщину, схватил ее за плечо. Увидел желто-зеленые глаза. Не успел даже крикнуть, блеснул нож и рассек ему трахею и гортань. Второй агент стал женщине на пути, толпа заколыхалась и собралась вокруг. Агент охнул, его глаза застелила мгла; он не упал, остался, парализованный, как кукла, подвешенный в толчее между небом и землей. Люди начали кричать, пронзительно пищала девочка, непослушными ручонками размазывая пролившуюся на нее кровь по праздничному белому платьицу. Кучера фон Гунт протиснулся сквозь толпу, но застал уже только трупы. И слабый запах розмарина.
Alleluia, alleluia!
Пасхальная процессия приближалась к колегиате Святого Креста.
— Господин… — промямлил отец Фелициан, сгибаясь в поклонах. — Вы приказывали, чтобы донести… Я готов… Можно ли говорить?
— Можно.
— Говорю… Дело, видите ли, такое… В Карловицах был конский базар… Лошадьми там торговали…
— Связно, — прошипел Стенолаз. — Более связно, святоша. Медленнее, яснее и более связно.
— Ваша милость приказала, чтобы выследить девку… Которую скрывают. Чтобы тут же донести… Я подслушал у Святого Войцеха… Как инквизиторские агенты между собой разговаривали… Дзержка, вдова Збылюты из Шарады, торговка лошадьми из Скалки под Шьрёдой… Приехала на конский базар в Карловицы. И девка с ней была. Вроде дочка, но все знают, что у той Дзержки нет никакой дочери… Ну вот, среди купцов шум поднялся, потому что многие подумывали, как бы это с вдовушкой пожениться, ведь в приданом самый лучший табун в Силезии. А тут на тебе — девка внебрачная либо приёмная, готовая унаследовать…
— По делу.
— Как прикажете. Эта девка, та вроде дочка, говорил один из агентов, ниоткуда взялась, будто с неба упала и ныне в Скалке живет. Да-к я себе подумал: а вдруг это та самая девка, которую Белява ищет и ваша милость тоже? Возраст будто сходится… Потому что я слышал, как говорили… Описали, как эта девка выглядит…
— Описали, говоришь? Тогда повтори описание. Обстоятельно и подробно.
Епископ Конрад слушал. С виду внимательно, но Стенолаз знал его слишком хорошо. Епископ был рассеян, возможно, потому, что трезв. Он делил внимание между Стенолазом, орущей в женских палатах Клаудиной Гаунопольдовной и доносящимися со двора покрикиваниями Кучеры фон Гунта.
— Ага, — сказал он наконец. — Ага. Значит, девушка, которая была свидетелем нападения на коллектора и которая это нападение пережила, по-прежнему жива. Хотя ты дважды брал ее в облогу, она ускользала. И сейчас, утверждаешь, скрывается в Скалке, в имении Дзержки де Вирсинг, вдовы Збылюты из Шарады.
— И следовало бы, я считаю, что-то в этом деле предпринять.
Конрад почесал затылок, поковырял в ухе.
— А что здесь предпринимать? — Он пренебрежительно надул щеки. — Жаль времени и усилий. Дзержка де Вирсинг ведет себя образцово, с гуситами больше не торгует, щедро дает на Церковь. Не вижу причин, чтобы ее… А девка? Девка — никто. Какой из нее свидетель? Даже если запомнила что-то из тех событий, даже если будет способна кого-либо узнать, кто ее послушает, кто поверит? Всем ведь известно, что панночкам разные чудные фантасмагории видятся, когда их менструальная истерия по мозгам бьет. Давай не будем забивать себе ею голову. Забудем о ней. Забудем о происшествии, которое случилось со сборщиком подати. Прошло уже почти четыре года. Я уже забыл. Все забыли.
— Не все, — покрутил головой Стенолаз. — Фуггеры, например, не забыли. Недавно дали мне это понять. Поверь мне, папочка, они захотят докопаться до истины и взять виновных за жопу. С этой целью используют всё, что удастся использовать. Всё. Эта девушка, может, и никто, но она представляет угрозу.
— Что ж… — Епископ сплел пальцы, наклонил голову. — Коли так… Ну, делай, что считаешь нужным.
— А ты что? — Птичьи глаза Стенолаза блеснули. — Умываешь руки, как Пилат? Напоминаю, что тут о твоей заднице речь идет, это ты похитил налог, тебе могут угрожать показания девушки. Если ты принимаешь решение, то не маши нехотя своим посохом, но дай мне приказ, конкретный и недвусмысленный.
— Биркарт. — Конрад выдержал взгляд. — Осторожно. Не переходи границу.
Оба долго молчали, испытывая глазами свою выдержку. Клаудина затихла, со двора также не доносились никакие звуки. Наконец епископ выпрямился, его лицо стало жестким, губы сжались.
— По моему приказу, — сказал он, — ты сделаешь то, что сделаешь. А то, что будет сделано, мы, епископ Вроцлава, volumus et contentamur, одобряем и признаем соответствующим нашей воле. И берем на себя за это полную ответственность. Достаточно?
— Теперь полностью.
Большие городские часы, висящие на башне вроцлавской ратуши со времен епископа Пшецлава из Погожели, под скрежет шестеренок и стон пружин вдруг объявили металлическими ударами девять часов дня. Сейчас, в конце марта, это означало, что до заката солнца и ignitegium осталось около трех часов.
Дуца фон Пак стояла у окна, совершенно нагая, повернувшись спиной к Стенолазу, опираясь на фрамугу, как кариатида. Он мог бы смотреть на нее так часами.
— Подойди сюда, — позвал он. — Пожалуйста.
Она послушалась.
— Ты говорила, — медленно сказал он, — что жаждешь делать то, что я. Вместе со мной. Ты по-прежнему этого хочешь? Не передумала? Готова к этому?
Она кивнула головой. Медленно.
— Если начнешь, обратной дороги не будет. Ты отдаешь себе в этом отчет?
Снова кивок. Стенолаз встал.
— Надень это.
Через минуту она стояла перед ним в черном стеганом акетоне, брюках и высоких сапогах. Он помог ей надеть и затянуть пластины нагрудника, наспинник, горжет, наплечники, аванбрасы, остальные пластины. Черную повязку на волосы. Черный плащ с капюшоном.
— Меч?
— Предпочитаю копье.
— Выпей это. До дна. Повторяй за мной: Adsumus, Domine, adsumus peccati quidem immanitate detenti…
— Приди к нам, останься с нами, пожелай войти в наши сердца…
— Аминь. Пойдем.
— Что это было… То, что я выпила?
— Наркотик.
— Не слишком вкусно.
— Привыкнешь. Пойдем. Ага, еще одно. Скажи мне…
Она подняла голову. И глаза. Цвета глубин горного озера. Прекрасные. Пленительные. И абсолютно нечеловеческие.
— Как тебя, — спросил он, колеблясь, — собственно зовут?
Дзержка де Вирсинг не знала, что ее разбудило. Это не был лай собак. Собаки, встревоженные, возможно, подкрадывающимся лесным зверем, лаяли в Скалке всю ночь, их лай только вначале мешал засыпать, потом к нему привыкали, он терял свой тревожный характер и становился обычным для уха. Так что, вероятнее всего, это было видение, страшный сонный кошмар, ставший причиной того, что Дзержка вдруг резко вскочила и села на кровать. Напряженная, полностью пришедшая в себя, готовая к действию.
Собаки не лаяли.
— Эленча! Проснись! И одевайся!
— Что случилось?
— Вставай! Быстро!
Звенящая в ушах неестественная тишина резко лопнула, распоротая несущимся со двора криком убиваемого. Этот крик почти сразу был поддержан другими, в мгновение ока вся усадьба Скалки разразилась криками и топотом. А в оконных пленках замерцал огонь.
— Эленча! Сюда!
Дзержка передвинула сундук, содрала со стены шкуру зубра, открыла спрятанную за ней дверцу. Из-за дверцы повеяло плесенью и холодом.
— Пани Дзержка!
— Быстро. Нет времени. Ход выведет тебя к ручью. Спрячься там, не выходи, пока… Пока всё не закончится. Живее, девочка!
— А ты? Я тебя не оставлю!
— К ходу! Ну же! Не смей меня не слушаться! Иди, детка, иди…
Дзержка закрыла дверцу, замаскировала ее шкурой и сундуком. Сорвала со стены в сенях рогатину и выскочила во двор.
Она не успела увидеть ничего, кроме мигания факелов, из которых сыпались искры. На самом пороге ее сбил мчащийся конь, со всей силы, дыхание отшибло, она рухнула на землю. Подкованные копыта били о грунт тут же возле нее, грозя раздавить. У нее не было сил пошевелиться. Кто-то схватил ее, потянул. Она узнала. Собек Снорбейн.
— Госпожа… Спасайтесь…
Сказать больше Собеку Сорбейну не удалось. Он охнул, упал на колени, изо рта хлынула кровь. Дзержка увидела острие копья, выглядывающее из его груди. Мимо промчался всадник, невыразительный, как ночная птица, она услышала злобный девичий хохоток. И возглас:
— Adsumu-u-us! Adsumu-u-us!
Вокруг снова загрохотали копыта, стало тесно от всадников. Черных Всадников.
— Adsumu-u-us!
Прямо на нее, протягивая руки, бежала женщина в рубашке. На глазах Дзержки Черный Всадник размозжил ей голову ударом меча. Дзержка вскочила, но на нее снова наехали, повалили. Поднял ее аркан, руки в железных рукавицах. Она повисла между двух лошадей. Третий навалился на нее.
— Где девушка?
Дзержка сплюнула. Что-то свистнуло, в глазах блеснуло. Она сжалась от боли.
— Где девушка?
Снова упал бич, хлестнул. Она завыла. Ее крик смешивался с другими, доносящимися со стороны конюшен и молотилен.
— Где девушка?
— Вы ее не достанете… Ее здесь нет… Она далеко.
Черный Всадник наклонился к ней из седла. Она увидела его глаза. Птичьи и злые.
— Твоих слуг, конюхов, девок и детвору, — сказал он, — я приказал запереть в конюшне. Я сожгу их там, зажарю вместе со всеми твоими лошадьми. Если не скажешь, где девушка, всех зажарю живьем.
— Ты ее не достанешь, — повторила она, выплевывала кровь, текущую из разрубленных мечом губ. — Никогда ее не найдешь и никогда не сможешь причинить ей вред.
Всадник отвернулся, отдал приказ. Тут же ночь взорвалась горячим дуновением, засветилась красным блеском большого огня. И жутким криком, голосом, который был не в состоянии заглушить рев пожара. Визгом горящих в пламени животных. И людей.
«Боже, прости мне, — мысленно повторяла Дзержка, вжимая голову в плечи под ударами бича. — Боже, прости грех. Но они убили бы Эленчу… А людей и коней сожгли бы и так…»
Огонь бил аж под небо. Стало светло, как днем. Но Дзержка не видела ничего. Была словно слепая. Ее повалили на землю. Ремнем спутали ноги в щиколотках. Конь заржал, затопал, ремень натянулся, она почувствовала рывок, понеслась по земле.
— У тебя последний шанс, лошадница, — откуда-то сверху донесся голос Черного Всадника. — Скажи, где девушка, и я подарю тебе быструю смерть.
Дзержка стиснула зубы. «Сейчас снова буду с тобой, Збылют, — быстро подумала она. — Немножко потерплю, ничего, выдержу. И снова буду возле тебя».
Кто-то крикнул, кто-то свистнул, конь пошел галопом. Мир в глазах Дзержки превратился в длинную огненную линию. Гравий сдирал кожу, как наждак.
После третьего поворота она потеряла сознание.
— Будет жить, — сухо постановил вызванный из Шьрёды монах, инфирмарий[972] из монастыря Меньших Братьев. — Выживет, если Бог даст… Новая кожа со временем раны покроет. Срастутся и заживут, дай Бог, кости и суставы…
— Ходить сможет? — спросил, покусывая ус, рыцарь Тристрам Рахенау, хозяин Букови. Его сын, Парсифаль, выглядывал ему из-за спины:
— Верхом ездить сможет! Она ведь торговка лошадьми, с коней живет. Сможет в седле?
Францисканец покрутил головой, посмотрел на Эленчу.
— Я не знаю… — запнулся он. — Возможно. Может, когда-нибудь, по Божьей милости… Страшно она покалечена… Это счастье, благородный господин, что вы с дружиной вовремя прискакали на помощь, распугали этих. Иначе…
— Соседская помощь, обычное дело, — буркнул в ответ Тристрам Рахенау. — Также, само собой, пускай здесь, у меня в станице лежит и лечится. Пока не выздоровеет, не станет на ноги, а ее люди Скалку не отстроят. Хм, это просто чудо, что они с той конюшни выломались, иначе бы все там сгорели, ни одной живой души не осталось бы. И большинство коней с пожара сумели убежать… Честное слово, это чудо, настоящее чудо.
— Так Бог хотел. — Францисканец перекрестился. — И я здесь останусь, господин рыцарь, если позволите. Теперь необходимо за больной неустанно ухаживать, повязки менять… Панночка мне поможет. Панночка?
Эленча подняла голову, вытерла запястьем опухшие от слез глаза.
— Помогу.
Дзержка де Вирсинг зашевелилась на ложе, глухо застонала под бинтами.
Было тридцатое марта Anno Domini 1429.
Было пятое апреля, когда они добрались до Одр. Инцидент со сбежавшим Шиллингом заставил их беспокоиться о судьбе Горна, уже в пути они приняли решение ехать на Совинец. Но не довелось. Первым, кого они встретили во дворе замка, был сам Урбан Горн.
Когда он их увидел, его лицо потемнело, а глаза вспыхнули. Однако он не сделал ни малейшего движения, стоял спокойно и неподвижно. Возможно, потому, что его движения сильно ограничивала толсто забинтованная шея и поддерживаемая перевязью левая рука. А также то, что их было трое, а он один.
— Приветствую, — банально начал Рейневан. — Как дела?
— Так, как выгляжу.
— Ух ты.
— Мы тебя оставили, — Шарлей едва заметно подмигнул Рейневану и Самсону, — несмотря ни на что, в лучшем состоянии. Кто это тебя так обработал?
Горн ругнулся, сплюнул и посмотрел на них исподлобья.
— Шиллинг, — сильно сжал зубы Горн. — Застал меня врасплох, сволочь. Сбежал из Совиньца.
— Убежал, ай-ай-ай… — Шарлей преувеличенно заломил руки. — Слышишь, Рейнмар? Самсон? Шиллинг сбежал! Это нехорошо, очень нехорошо. Но, с другой стороны, хорошо.
— Что? — пробурчал Горн. — Что хорошо?
— Что он убежал недалеко, — выпалил Рейневан. — Мы повстречались. А присутствующий здесь Шарлей, тот, который сейчас, собственно, скалит зубы, порезал его своей шаблюкой на кусочки, как щуку. Мир улучшился, когда на одного мерзавца в нем стало меньше. Ну, Горн, без обид, оставим ссору. Предлагаю, чтобы ты перестал хмуриться и пожал нам десницы. Ну?
Урбан покрутил головой.
— Вы никак с дьяволом в сговоре, вся ваша чертова тройка. У вас дьявол под кожей, у каждого из вас. Лучше, зараза, быть с вами, чем наоборот. Без обид. А за скотину Шиллинга большое спасибо. Дай руку, Шарлей. Рейнмар… Аа-а-у, Самсон! Без объятий, мать твою, без объятий! Швы разойдутся!
Прокоп Голый принял Рейневана стоя. Сам стоял и его садиться не приглашал.
— Ты, — начал он бесцеремонно, — кажется, чего-то ждешь? Чего? Выражения благодарности за неоценимый вклад в миссию в Силезии? Сим выражаю тебе выражения и заверяю, что твои заслуги не будут забыты. Достаточно? Или ты, может, ждешь акта соболезнования по поводу того, что ты был подвергнут испытанию на верность и подлежал тесту на лояльность? Не дождешься такого акта. Впрочем, насколько я знаю, вы уже отыгрались на Бедржихе, просто удивительно, что это вам сошло с рук. Есть ли еще что-то, что я позабыл назвать? Говори быстро, у меня нет времени, польские послы ждут.
— Мои друзья хотят покинуть Одры, жаждут проведать близких. Они могут сделать это без препятствий?
— Шарлей и дурачок? Могут делать, что хотят. Всегда могли.
— А я?
Прокоп отвел взгляд. Долго смотрел на тучи за окном.
— Ты тоже.
— Благодарю, гейтман. Вот, пожалуйста, decoctum. Я приготовил целый флакон, на запас… Если б боль вернулась…
— Спасибо, Рейневан. Езжай, ищи ту свою панну. Но прежде чем попрощаемся, еще одно дело. Один вопрос. Я прошу, чтобы ты дал на него искренний ответ.
— Спрашивай.
Прокоп Голый медленно повернул к нему голову. Его глаза кололи, словно кинжалы.
— Это ты сдал Домараска в Ополе? Он из-за тебя провалился? Ты его предал?
— Я никого не предавал. В особенности того Домараска. Не имею понятия, кто это. Не знаю никого, кого бы так звали.
— Я ждал такого ответа. — Глаза Прокопа не изменили выражения. — Именно такого. Но если бы чисто случайно было иначе, тогда… Тогда не возвращайся, Рейневан. Вместо того чтобы возвращаться, беги, брось всё и беги. Потому что Домараска я тебе не прощу. Если бы оказалось, что это ты, что это из-за тебя, я убью тебя. Собственными руками. Не говори ничего. Иди уже. С Богом.
Они попрощались за Верхними воротами. Дул резкий ветер с Одры, проникал холодом до мозга костей. Рейневан прятал уши в меховой воротник.
— Езжай с нами! — Шарлей натянул поводья вороному. — Езжай так, как стоишь. Не понимаю, что тебя здесь еще держит. К черту, парень, я чувствую угрызения своей неспокойной совести. Я не должен тебя оставить.
— Вскоре я появлюсь в Рапотине, — соврал он. — Буду со дня на день. Ты пока передай привет пани Блажене. Поклонись Маркете, Самсон. Обними ее от меня.
— Само собой разумеется, — грустно улыбнулся великан. — Само собой. Мы ждем тебя, Рейневан. Пока бывай и…
— Что?
— Не дай собой манипулировать. Не позволяй, чтобы тебя использовали.
— Меня не пригласили на совещание! — Голос у Корыбутовича был спокойный, но было видно, что внутри он аж кипит от злости. — Не пригласили меня, — повторил он. — А из польского посольства никто даже не передал мне почтения. Вроде меня вообще не было! Будто обо мне не знают! Я, черт возьми, племянник их монарха! Я князь!
— Милостивый князь… — Рейневан откашлялся, а потом начал декламировать то, что приказал ему продекламировать Бедржих из Стражницы. — Соблаговоли понять деликатную ситуацию. Король Ягелло объявил всему христианскому миру, что ты пребываешь в Чехии без его ведома, без его участия и прямо супротив его воли. В Польше ты проклят и предан изгнанию. Ты удивляешься, что польское посольство не имеет с тобой отношений? Это была бы вода на мельницу Люксембуржца, новый повод для поклепов крестоносцев. Снова кричали бы, что Ягелло поддерживает гуситов, активно и оружием. Сам же знаешь, что ты для Люксембуржца, как бельмо в глазу, ты и твое рыцарство. Он знает, какой ты являешься силой. И просто тебя боится.
Лицо Сигизмунда Корыбута просветлело, через мгновение казалось, что он лопнет, что гордость разорвет его. Рейневан продолжал заученный урок:
— Хотя на совещание тебя не пригласили, непременно о тебе говорили. Я возвращаюсь из Силезии, с миссии, поэтому знаю, что на тебя, князь, на твою силу опираются все планы, а планы эти велики. В этих планах не забыты и твои заслуги, они будут вознаграждены.
— Еще бы, — фыркнул князь. — Как ты думаешь, почему я оказался в Чехии да еще наперекор Ягелло? В Польше была партия, которая хотела использовать ссору с Люксебуржцем, чтоб получить возможность отодвинуть немчуру от славянских земель. Партия существует и набирает силу. Как ты думаешь, кто в Одры приехал? Я о планах аннексии Верхней Силезии давно знаю. И поддержу эти планы. Если что-то с этого буду иметь, ясное дело, если мне дадут то, чего хочу. Если выкроят мне из Верхней Силезии королевство. Рейневан. Дадут мне то, чего я хочу. О чем они совещались? Что решили?
— Ты меня переоцениваешь, князь. Таких данных у меня нет.
— Неужели? Рейневан, я смогу отблагодарить. Не пренебрегай благодарностью, когда твоя панна всё еще в неволе. Узнай, о чём Прокоп с поляками совещался, а я помогу тебе ее освободить. Под моим командованием есть люди, которые способны достать черта из пекла. Я отдам тебе их в услугу. Если ты окажешь услугу мне. Узнай, о чём поляки с Прокопом совещались и что решили. Я должен это знать.
— Я постараюсь.
Корыбут молчал, покусывая губы.
— Я должен это знать, — повторил он наконец. — Потому что может оказаться, что я тут зря… Что только жизнь трачу зря.
Рейневан застонал и зашипел, щупая бедро. Урбан Горн фыркнул.
— Я порезан, и ты порезан, — сказал он. — И на этот раз не во время бритья. Как это ты тогда сказал? Более глубокое повреждение ткани? Ну вот, повредил нам, курва его мать, этот подонок ткани, порезал нас железом, тебя ножом, меня — куском жести, оторванной от двери. Несмотря на это, мы оба живы. Понимаешь? У нас есть уверенность, что мы не отравлены Перферро, что у нас нет той чертовой отравы в крови. Утешительная информация, ты так не считаешь?
— Считаю. Горн?
— Да?
— То польское посольство… Ты знаешь, кто в нем?
— Руководит краковский подкоморий, Пётр Шафранец герба Старыконь, хозяин Пешковой Скалы. Пан Пётр и его брат Ян, с недавних пор куявский епископ, это известные враги Люксембуржца и любых соглашений с ним, поэтому благосклонны к гуситам. С Шафранцем прибыл Владислав из Опорова, ленчицкий препозит, коронный подканцелярий, доверенное лицо Ягеллы. Двух младших ты уже знаешь. Миколай Коринич Сестшенец, бедзиньский бургграф, — это человек Шафранцев. Краковский воеводич Спитек — это потомок славных Леливов Мельштынских. До сих пор я о нем мало слышал. Но уверен, что еще услышу.
— Как ты думаешь, о чём там в замке совещались? С чем поляки приехали к Прокопу?
— А ты не догадался? — Горн смерил его взглядом. — Ты еще не догадался?
Прокоп, как хозяин, поприветствовал гостей. Краковский подкоморий Пётр Шафранец произнес приветственную речь, короткую, потому что его мучила одышка и шестой десяток за плечами. Прокоп слушал, но было видно, что краем уха.
— Сначала, — объявил он нетерпеливо, — давайте уясним, кого вы представляете? Короля Ягеллу?
— Мы представляем… — Шафранец кашлянул. — Мы представляем Польшу.
— Ага. — Прокоп проницательно посмотрел на них. — Значит, представляете себя.
Шафранца это немного возмутило, возможно, он что-то сказал бы, но его опередил Владислав из Опорова, коронный подканцелярий, ректор краковского университета.
— Мы представляем партию, — сказал он с нажимом, — которой небезразлично будущее Польши. А поскольку будущее Польши, в нашем понимании, тесно связано с будущим Чехии, мы хотели бы наши связи укреплять. Мы хотели бы видеть Чешское Королевство в мире, в единстве, а не в смуте и пожаре войны. Мы желаем, чтобы воцарилось согласие и pax sancta. Поэтому и предлагаем наше посредничество в переговорах между Чехией и Апостольской Столицей. Потому что…
— Потому что Ягелло одной ногой в могиле, — перебил его спокойным голосом Прокоп. — Потому что он дряхл и немощен. Он хотел бы оставить после себя ягеллонскую династию, обеспечить сыновьям потомственный трон на Вавеле. А шляхта вставляет палки в колеса. Не по вкусу ей такие планы. К тому же союз с Литвой под угрозой, Витольду захотелось короны, которую ему Люксембуржец обещает и аж руки потирает от удовольствия, как он красиво всё устроил. Поощренный примером, может совершить какую-то невероятную глупость Свидригайло. Папа тем временем призывает, чтобы наконец пойти крестовым походом на гуситов. А крестоносцы только этого и ждут. Есть ли что-то еще, что я забыл назвать, князь коронный подканцелярий?
— Скорее нет, — на этот раз с ответом подканцелярия опередил Шафранец. — Вы назвали всё, гейтман. В особенности тот Луцк и ту несуразную идею с короной для Витольда.
— Идея, — подхватил его Миколай Сестшенец, — которая для вас, чехов, может оказаться весьма полезной. Король Ягелло, мало того, что не послушается папу и не выступит с оружием против чехов крестовым походом, он подумывает о союзе с вами. Его рассердил Луцк, ему не терпится насолить Люксембуржцу, отплатить той же монетой. Я знаю, что он задумал вместе с вами, гуситами, ударить по крестоносцам. Эх, черт возьми! В единстве и союзе лях и чех, братья славяне, плечом к плечу в бой, на вражье племя тевтонцев. Не хотелось бы вам с телегами на Поморье, гейтман? На Балтику? В Гданьск?
— Да хоть сегодня, — засмеялся Добко Пухала, а Ян Пардус потер ладони и осклабился.
Прокоп успокоил их взглядом.
— Балтика далеко, — сказал он сухо. — Телегой долго ехать. К тому же через недружественную страну, находящуюся под властью святош. Кто нас в Польше накормит, кто даст кусок хлеба, коням воды, корма? Если за это отлучение от церкви, лишение чести либо костер? Я благодарен вам, бургграф, что вы мне рассказываете о замыслах польского короля. Да вот я думаю: хватит ли Ягелле сил, чтобы вопреки святошам оные замыслы осуществить? Хватит ли ему на это времени? Прежде чем его Бог к себе призовет? Оставьте Балтику и Гданьск, панове поляки. Давайте поговорим о более близкой географии.
— Верно, — кивнул головой Пётр Шафранец. — А что бы вы сказали об очень близкой? Прямо за границей? Ведь правда, что союз с Литвой под угрозой, не станет Ягеллы, может быть конец и союзу. Может, стоит в таком случае, пока есть время, о новом союзе подумать? Мы же слвянские народы, с одного корня выросли.
— Я хорошо слышу? Вы предлагаете союз Польши и Чехии?
— А что вас так удивляет? Вы сами предлагали королю Ягелле чешскую корону. Несколько раз.
— И каждый раз он отказывался. Причины, ясное дело, мы понимали. Но чехи не примут короля, который не поклянется четырьмя пражскими статьями и не гарантирует свободу вероисповедания.
Шафранец выпрямился.
— Объединенное союзом Польское Королевство и Великое Княжество Литовское, — гордо промолвил он, — это сила, простирающаяся от Балтики до Крыма. Это сила, которая под Грюнвальдом в пух и прах разбила кичливый Орден крестоносцев. Это сила, которая держит в страхе диких Тамерланов, Махметов и других сыновей Велиала[973]. Вместе с тем это могущественное образование является объединением двух церквей, латинской и греческой, внутри такого могущественного образования существуют различия в догматах веры: вопрос filioque[974], хлеб причастия, таинства, безбрачие священников и другие различия. Польская корона верно придерживается римской веры, но Литва и Русь имеют полное право исповедовать свою религию, оба обряда полностью равны. Равными являются права для всех земель королевства, нет разницы между русской шляхтой и польской…
— Кому вы, — Прокоп поднял голову, покрутил ус, — глаза мылите, пан Пётр? Мне или самому себе? Может, вы бы хотели, чтобы так было, но это не так. Великие слова о равенстве и терпимости красиво звучат в краковских аудиториях из уст докторов. Но наружу эти слова как-то не доходят, глушатся стенами Академии. За университетскими стенами заканчивается теория, начинается практика. Польская практика, то есть Римская Церковь. А для Римской Церкви кем являются православные? Языческой сектой, схизматиками и еретиками, которые оставили истинную овчарню, зараженные постыдными прегрешениями и пороками. Люди такого пошиба, как ваш Олесницкий, во весь голос заявляют об инкорпорации Литвы и Руси в Королевство, хоть бы и насильственное, как раз по причине неполноценности русинов и их веры. Вот такой, значит, союз? Куда силой затягивают? Где гарантия, что в союзе с Польшей, к нам, чехам, принимающих Таинства из Чаши, вы не будете относиться так же? Что не захотите силой обращать нас в вашу веру, перекрещивать, давлением и насильем возвращать в лоно церкви? Где гарантия, что вы не захотите переделывать чехов по русскому образцу, деля их на плохих схизматиков и хороших униатов? На верных, которым уважение, должности и привилегии, и на отступников, которым неуважение, дискриминация, притеснения и преследования? А? Пан подкоморий? Отвечайте!
— Не всё, — молчащего Шафранца с ответом выручил Спитек, — у нас идеально, это вы верно заметили, пан Прокоп. Мы это тоже видим. И изменения предполагаем. Ручаюсь вам, что предполагаем.
— Конечно, предполагаете, — повел усами Прокоп. — Сейчас, когда Свидригайло голову поднял и поддерживает его, кроме крестоносцев, также русское православье. Может быть, православный русин и получит горсточку привилегий, лишь бы за Свидригайлой не пошел. Пока он нужен, замылят ему глаза толерантностью. А потом сделают с ним то, что Рим прикажет.
— Roma est caput et magistra[975] всех верующих в Бога христиан, — сказал Владислав из Опорова. — Святой Отец в Риме является наместником Петра. Нравится это кому-то или нет. Нельзя идти на открытый конфликт…
— Можно, — прервал его Прокоп. — Еще как можно. Бросьте это, ксендз. Если б я хотел это слушать, то поехал бы в Краков. Там вы бы меня обращали в веру, а Олесницкий тем временем запретил бы в городе богослужения и всех пугал бы интердиктом[976]. Но мы не в Кракове, мы в Одрах. То есть я дома, а вы тут с посольством. Содержания которого я так и не понял, хотя проканителились мы уже долго.
На какое-то время наступила тишина. Ее прервал, предварительно пару раз кашлянув, Пётр Шафранец:
— Тогда не будем забирать ваше время, многоуважаемый Прокоп. Мы не приехали сюда, чтобы обращать вас в веру. И не приехали, чтобы склонять чехов к союзу с Польшей. Хотя такой союз кажется мне хорошим делом, наверное, еще слишком рано о нем говорить. Потому что Польша не может позволить себе конфликт с Римом, тут же крестоносцы обозвали бы нас язычниками. Как поляки и верноподданные короля Владислава Ягелллы, мы должны думать о благе Польши.
— Переходите к делу.
— Укрепление связей со славянской Чехией — это хорошее для Польши дело. Что препятствует этому укреплению? Что препятствует взаимопониманию, что стоит на пути, что, словно вбитый железный клин, разделяет наши страны? Это Верхняя Силезия. Давайте устраним это препятствие, гейтман Прокоп. Устраним раз и навсегда.
— Понимаешь, Рейнмар? — Урбан Гор макнул палец в пиво и быстро нарисовал на крышке стола схематическую карту верховья Одры. — Верхняя Силезия, объединенная с Малопольшей, — это Польское Королевство, объединенное с Чешским. Верхняя Силезия в руках Табора и Польши, занятая гуситами, под формальной властью Корыбутовича, Болька Волошека и других склоняющихся к Польше герцогов. Цешин, Пшчина, Рыбник, Затор, Освенцим, Гливице, Бытом, Севеж, Ополе, Ключборк, Волчин, Бычина, Намыслов. С Польским Королевством более шестидесяти миль общей границы. Гуситские посты в каких-то сорока милях от земель Ордена, для Табора с боевыми возами это не более шести дней перехода, а Табор и Сиротки аж сгорают от нетерпения, чтобы засыпать соли за шкуру крестоносцам. И кто воспротивится аннексии, кто будет протестовать? Люксембуржец? Верхняя Силезия — это законные чешские земли, а чехи Люксембуржца не признают королем. Папа? Ягелло заявит, что Силезию захватил баламут Корыбутович без его ведома и согласия, sine sciencia et voluntate, а польские войска заняли приграничные силезские крепости с единственной целью создать преграду на пути распространения ереси.
— Кто поверит в такую чепуху? В такой вздор?
— Это политика, Рейнмар. В политике есть две альтернативные цели: первая — соглашение, вторая — конфликт. Соглашение достигается, когда одна из сторон верит в чепуху, которую говорит другая.
— Понимаю.
— Пора нам покинуть Одры. Я еду на Совинец, потом дальше. Побег Шиллинга усложнил мои планы, теперь дополнительно Прокоп шлет с миссией, в дальний и долгий путь. Ты же, Ланселот, наверняка спешишь к своей попавшей в затруднения Гиневре. Разве что что-то изменилось?
— Ничего не изменилось, по-прежнему спешу. Но езжай сам. Мне надо еще здесь остаться.
На Поясной улице, прижавшись к городской стене, стоял мрачный каменный дом, в котором размещались тюрьма, городской застенок и дом палача. Место источало враждебную ауру на все ближайшие окрестности, кто мог, избегал его, убрались оттуда торговля и ремесло. Остался один пивовар, которому, если варил хорошее пиво, никакое месторасположение не могло помешать. Также остался, что удивительно, пивной погребок, к которому вели крутые ступени. Погребок, не опасаясь ассоциаций, хозяин назвал «У палача».
Ступени вели глубоко, к сводчатым подземельям. Только в одном из них, в самом дальнем, было застолье. Рейневан приблизился к участникам застолья. На него не сразу обратили внимание. И встретили глухой тишиной.
— Это Рейневан, — огласил наконец Адам Вейднар герба Равич. — Медик из Праги. Собственной персоной. Бог в помощь, эскулап! Входи, пожалуйста! Ты ведь всех знаешь, не правда ли?
Рейневан знал почти всех. Ян Куропатва из Ланьцухова герба Шренява и Якуб Надобный из Рогова герба Дзялоша, с которым совсем недавно ему пришлось делить заключение, приветствовали его поднятием рук, подобным образом поступил Ежи Скирмунт герба Одровонж, которого он знал еще с пражской поры. Сидящий возле Скирмунта Блажей Порай Якубовский знал Рейневана, но как-то не торопился это открывать. Остальные, выедавшие кашу из мисок и внешне занятые только кашей, были ему незнакомы.
Зато ему был знаком вожак всей comitivy, седоватый мужчина с загорелым лицом на котором были видны следы перенесенной оспы. Запомнившийся ему со времени прошлогоднего силезского рейда Федор из Острога, луцкий старостич, русский князь и атаман, наемник на службе у гуситов. Он не спускал с Рейневана черных глазок, враждебное проникновение которых не был в состоянии ни скрыть, ни ослабить полумрак комнаты и нависший дым.
— Те двое за кашей, — представлял дальше Вейднар, — это пан Ян Тлучимост герба Боньча. И Данило Дрозд из путных бояр[977]. Присаживайся, Рейневан.
— Я постою. — Рейневан решил поддерживать официальный тон. — Да и времени у меня немного. Князь Корыбутович, на службе которого вы, милостивые государи, находитесь, просил меня установить с вами контакт. Я, чтобы вы знали, оказал князю некоторые услуги, за это он обещал мне auxilium[978] в некоторых импедиментах[979], которые появились на моем пути. Как я понимаю, это вы должны быть этой auxilium? Это вы должны будете мне помочь?
Наступила долгая и скорее гнетущая тишина.
— Ну вот, пожалуйста, — промолвил наконец Федор из Острога. — Вот попался нам чертов немец, черти его б маму мучили. Слушай, ты… Забыл, как тебя звать?
— Рейневан, — подсказал Куропатва.
— Слушай, ты, Рейневан, черт с твоим ксилиум или консилиум, оставь их для педиментов или других содомитов, мы нормальные хлопцы и чувствуем отвращение к этим французским модам. Не хочешь садиться, так стой, мне один хрен, стоишь ты или сидишь. Ты нам говори, что тебе говорить приказали.
— Что именно?
— Herrgott! Нам Корыбутович говорил, что ты знаешь, когда сюда на Одры деньгу повезут, большую деньгу. Нам князь говорил, что ты нам дорогу скажешь, которой ту деньгу будут везти.
— Князь Сигизмунд, — медленно ответил Рейневан, — и словом не обмолвился ни о каких везенных деньгах. А если б даже об этом обронил словцо, я бы его вам точно не повторил. Сдается мне, что произошло недоразумение. Я повторяю, князь обещал мне ваши услуги…
— Услуги? — перебил Федор. — Служить? Черту в жопу! Я князь, я хозяин Острога! Тьфу! Baszom az anyát![980] Корыбутович мне приказывать не будет! Большая шишка, Корыбутович, князь чешской милостью нарисованный!
— Понимаю… — Рейневан поднял голову и посмотрел свысока. — Поскольку понятно было сказано. В связи с этим прощаюсь с уважаемой компанией.
— Подожди. — Ян Куропатва поднялся из-за стола. — Подожди, Рейневан, зачем эта горячность? Давай обсудим. Ты говорил, что тебе нужна помощь. Да-к мы не прочь от того, чтоб тебе помочь, ежели и ты нам помощь окажешь в нашем мероприятии…
— В каком? В грабеже?
— И откуда в тебе столько гонору? — спросил Надобный. — А? Нос задираешь? А что тебе дала уже эта борьба? Эта революция? Раны, шишки, анафему и инфамию[981], как и нам. Не пора ли о себе подумать, медик, о собственном благе, здоровье и счастье?
— Нам будет польза, — убедительно заявил Куропатва, — то и тебе будет польза. Поможешь нам в мероприятии, будешь допущен к дележу, собственные карманы хорошо наполнишь. Я правильно говорю, ваша милость Острожский?
— Прощайте. — Рейневан не стал дожидать, пока его милость подтвердит. — Бог с вами.
— А ты куды? — холодно спросил Федька из Острога. — Чего удумал? Донести Прокопу? Нет, браток, не выйдет. Хватай его, Куропатва!
Рейневан увернулся, толкнул Куропатву на Надобного. Вейднар вскочил со скамьи, Рейневан приемом Шарлея дал ему пинка по колену, потом падающему заехал в нос. Тлучимост герба Боньча бросился на него и обхватил, к нему на помощь поспешил через стол путный боярин Данило, сметая и разбивая посуду. Острожский, Скирмунт и Якубовский не тронулись с мест.
В руке боярина блеснул нож, Рейневан вырвался из объятий Тлучимоста и потянулся за собственным кинжалом, но Вейднар повис ему на локте, а Куропатва захватом обездвижил левое предплечье. Боярин Данило пихнул ножом.
А Рейневану припомнился Бруно Шиллинг, ренегат из Роты Смерти.
Он отклонил корпус, чувствуя на груди локоть вооруженной руки, согнул резким движением тела, выкрутил, перевернул, толкнул плечом что есть силы. О чудо, получилось, хотя и не совсем. Вместо того чтобы войти в горло, перевернутое лезвие только распороло щеку. Боярин завыл, как зверь, залил кровью себя и всё вокруг. Федор из Острога заревел.
Заревел и упал ударенный рукоятью палаша Тлучимост, закричал Надобный, которому рубанули ладонь. Получивший удар кулаком и пинок Куропатва полетел на стол, в глиняные черепки и разлитое пиво.
— Ноги, Рейневан! — Урбан Горн махнул палашом и пинком повалил пытающегося встать Вейднара. — Ноги! На лестницу! За мной!
Ему не пришлось повторять дважды. Снизу их настигало завывание путного боярина. И бешеный рев князя Федьки из Острога.
— Baszom az anyát! Baszom a világot![982] Ёб твою мать, zkurvena kurva[983]!
— Твою мать! — Урбан Гор сгорбился в седле. — Кровоточит. От этих эксцессов у меня швы разошлись.
— У меня тоже разошлись! — Рейневан пощупал бедро, оглянулся за спину. — Я займусь этим, у меня есть при себе инструменты и лекарства. Сначала всё-таки давай отъедем.
— Давай, — согласился Горн. — Отъедем как можно дальше. Прощай, город Одры. Ну, что будем делать, дружище? Поедешь со мной в Совинец?
— Нет. Я возвращаюсь в Силезию. Ты забыл? Гиневра в беде.
— Тогда спасай Гиневру, Ланселот. А злой похититель Мелеагант должен свое получить. Вперед.
— Вперед, Горн.
Они пустили коней в галоп.
Недалеко от школы, напротив дома командории иоаннитов, на карнизе, чтобы возвыситься над собравшейся толпой, стоял человек в черной епанче, с длинными, редкими, спадающими на плечи волосами.
— Братья! — кричал он, оживленно жестикулируя. — Антихрист объявился! Среди знамений и лживых чудес! Предсказанный убийца святых, сидящий как тиран в городе семи холмов! В Риме, проституируя престол Петра, правит наместник сатаны и главарь сатанинских слуг! Правдиво говорю вам, папа римский — это Антихрист! Мерзость, посланная адом[984].
Толпа слушателей увеличивалась. Лица слушающих были мрачными, мрачным было их молчание, злое, тяжелое, поистине гробовое. Было это скорее необыденно, поскольку обычно выступления такого типа, в последнее время очень частые, сопровождались смехом, криками «браво» и возгласами одобрения, перемешанными со свистом и руганью.
— Что такое сегодня, — возбужденно кричал длинноволосый, — Римская Церковь и весь клир? Это шайка отщепенцев и мошенников, движимых только похотью. Это погрязшая в грязи и разврате банда злодеев, пресытившаяся богатством, властью, почестями, надевшая видимость святости и маску религии, делающая со святого Божьего имени злодейское орудие, принадлежности для своего распутства. Это одетая в пурпур вавилонская курва, пьяная от крови мучеников!
— Смотрите, смотрите, — сказал за спиной Рейневана мягкий, как атлас, альт. — Банда злодеев, пьяная курва. Кто б предположил, что дела зайдут так далеко? Воистину настало время больших перемен.
Он обернулся. И сразу же узнал ее. Не только по голосу. Тонкий шелк, которым она маскировалась тогда, во Вроцлаве, не скрыл того, что он видел и сейчас. Желто-зеленых глаз с нахальным выражением. Глаз, которые он запомнил.
— Еще год тому… — Она придвинулась к нему, достаточно бесцеремонно взяла под руку. — Еще год тому чернь была бы разогнана, а крикун — под замком. А тут, пожалуйста: болтает и болтает, причем в людном месте города. Неужели что-то закончилось? А может, начинается?
— Кто ты?
— Не сейчас.
Он чувствовал рядом тепло, которое она излучала сквозь плащ и мужской ватированный вамс. Ее тепло он также запомнил. Тогда, во Вроцлаве, когда искал на ее теле симптомы заразы. Ее волосы покрывал капюшон, но они выделяли тот едва уловимый запах розмарина, который он помнил с Ратибора.
— Истинно говорю вам! — Всё больше и больше распалялся и возбуждал свой голос человечек в епанче. — Римская Церковь — это не Церковь Христа, но епархия дьявола, пещера разбойников. Там выставляют на торг священные законы, тайны Божественности, воплощение Слова! Делят на куски неделимую Троицу. Ловкие мошенники, фальшивые пророки, жульнические священники, лживые учителя, неверные пастыри. Они нам напророчены! Сказано: ими дорога правды будет завалена кощунствами; для удовлетворения своей похоти обманными словами вас продадут. И вот, поглядите на римскую курию, на ее буллы, на лживые мессы, на индульгенции. Разве, скажите, не продают они нас? Не выдают наши души на муки? Братья! Мы должны отмежеваться от насланных дьяволом нечестивцев и мерзавцев, мы не можем иметь с ними ничего общего, не можем быть соучастниками творимой ими мерзости. Ибо в мире существует только добро и зло, свет и тьма, верующие и неверующие, те, которые с Богом, и те, которые вопреки Богу стоят на стороне Велиала!
— Не будем искушать судьбу, — сказала одетая в мужской вамс, пахнущая розмарином обладательница зеленых глаз. — Перемены переменами, но до идеала этому миру еще далеко. Есть свет, есть тьма и есть такие, которые доносят. Через минуту здесь будут солдаты из ратуши и сыщики Инквизиции. Пойдем отсюда.
— Куда?
— Пойдем, говорю.
— Нет. Сначала ты объяснишь мне…
— Ты хочешь отыскать Ютту или нет?
— Дрожите пред гневом Господа! — слышали они, отходя. — Вы, поверившие обману, но закрывшие уши перед правдою. Полюбившие неправедность и идущие за распутством. Вы, на которых приговор проклятия давно в силе! Дрожите и кайтесь! Ибо приближается день гнева, день горя, день слез. Приближается День Суда!
— Dies irae, dies illa, — ворковала, прижимаясь к его плечу, таинственная зеленоглазка. — Et lux perpetua.
— Куда мы идем?
— В синагогу. Но ты не бойся, я не буду обращать тебя в иную веру. Будь себе гоем хоть до Судного Дня. Но в синагогах не бывает шпиков. Они туда не заглядывают. Боятся еврейских чар.
Однако в синагогу, находящуюся в северо-восточной части города, недалеко от Новых ворот, они не вошли.
Они сидели на карнизе, скрытые за ступенями, ведущими в Эзрат Нашим, то есть в девичью. Рейневан чувствовал себя неуверенно и скованно под пронзительными взглядами странной женщины, взглядами глаз зеленых, как у кошки, и таких же непостижимых. Он переломил себя. Ему надоела неопределенность. Надоели тайны. И надоело, что им манипулируют.
— Сначала о главном, — перебил он ее, едва она начала говорить. — С него начнем. Кто ты? Почему ты помогла мне во Вроцлаве, зачем вмешалась, когда меня арестовали? Почему ты сейчас здесь, чтоб, как утверждаешь, помочь мне освободить Ютту? По чьему приказу действуешь? Ведь очевидно, что ты не делаешь это по собственной инициативе, самостоятельно, тронутая человеческим горем…
— А почему, собственно, — она наклонила голову, — это так очевидно? Неужели я не похожа на того, кого может тронуть горе? Сначала о главном, говоришь? Хорошо, лишь уточним, что является главным. Касательно того, чтобы я представилась, пожалуй, могу согласиться. Подумав. Впрочем, ты меня уже об этом расспрашивал в Ратиборе, весной. Имеешь право знать мои анкетные данные. И не только.
Она сорвала с головы капюшон, резким движением разметала волосы, черные и блестящие, как вороньи перья.
— Меня зовут Рикса Картафила де Фонсека. Можешь говорить Рикса. Что ты вылупился?
— Я не вылупился.
— Вылупился. Высматриваешь, где у меня нашит Judenfleck?[985] Тебе было бы легче, если б меня звали Рахиль? Или Сара?
— Перестань, пожалуйста! — К нему вернулось самообладание. — Ты представилась, спасибо, премного благодарен, для меня большая честь, мне очень приятно.
— Ты полностью уверен, что приятно?
— Полнейше. Не будем поднимать уже этот вопрос. Перейдем к другим.
— Я не могу тебе сказать, по чьему приказанию я действую. Не могу и всё, на этом закончим, больше никаких вопросов. Должно хватить того, что знаешь.
— Не хватит. Твои собственные тайны — это твое дело. Когда они касаются только твоей личности, пускай себе будут секретами. Но не тогда, когда они касаются меня. Ты чего-то от меня хочешь. Я хочу знать…
— Хорошо, — тут же перебила она. — Самое время, чтобы ты это узнал. Дальше скрывать это невозможно. Я хочу от тебя точно того же, что Лукаш Божичко и Инквизиция: сотрудничества и информации. Божичко вынуждает тебя к сотрудничеству шантажом и угрозами. Я же хочу убедить тебя сотрудничать, доказывая общность интересов. В принципе, я уже это доказала. Я заботилась, чтобы с тобой не случилось ничего плохого, работала за твоего ангела-хранителя. А теперь помогу тебе отыскать Ютту. Я заявляю о помощи, причем, помощи неотложной, мы отправляемся уже сегодня. Разве это мало?
— Это много. Договаривай, пожалуйста.
— Ты близок к Прокопу. — Она сощурила глаза. — Находишься возле Прокоупека, Пухалы, Бедржиха из Стражницы, Корыбутовича, Краловца, знаком с Колдой из Жампаха, Пётром Поляком и Яном Чапеком. Тебя везде допускают к конфиденции. И к секретам. Я тоже хочу знать эти секреты. Мы понимаем друг друга?
— Нет.
— Ты будешь меня информировать о том, чего добиваются гуситы. Только конкретно, Рейневан, конкретно. Никаких пророчеств Малахии, никаких дат смертей и тому подобных колдовских откровений.
— Ты нас подслушала в Ратиборе. Меня и Божичка.
— Разумеется, подслушала. Ты мне тогда понравился, знаешь? Ты предоставил ему информацию, но при этом не изменил своим убеждениям, никого не предал, никому не навредил. Ясное дело, если бы не мое вмешательство тогда, Божичко заставил бы тебя открыть вещи более конкретные. А поскольку это я ему в том воспрепятствовала, будет справедливо, если эту конкретику получу теперь именно я.
— Интересное понятие о справедливости. — Он встал. — Послушай, Рикса Фонсека. Я не буду твоим доносчиком. Ты не узнаешь от меня ничего. Если это было условием нашего сотрудничества, то сотрудничества не будет.
— Я на твоей стороне. — Рикса тоже встала. — Я доказала это. Я не склоняю тебя к отступничеству. Не неволю к предательству. Я хочу сотрудничества. Обоюдовыгодной кооперации.
— Обоюдовыгодной? Неимоверно.
— Повторяю, я на твоей стороне. Я также на стороне идеалов, которым верен ты.
— Ясно, — фыркнул он. — Ты всем сердцем поддерживаешь Чашу и любишь гуситское движение, это из любви ты хочешь проникнуть в Табор и шпионить за Прокопом. Это, как я вижу, политика высокого уровня. Я немного разбираюсь в политике, знаю, что у нее есть две альтернативные цели: одна — это соглашение, вторая — конфликт. Соглашение достигается тогда, когда одна из сторон изображает, что верит в чепуху, которую говорит вторая. Мы вдвоем, к сожалению, конфликтуем. Я не верю в чепуху, которую ты говоришь. И не думаю изображать, что верю.
Она просверлила его глазами.
— Я не заставляю тебя верить. Я хочу сотрудничества, а не веры.
— Я не буду твоим информатором. И точка. Благодарю за помощь. Благодарю за предыдущие усилия, мой ангел-хранитель.
— А ты ни о чем не забыл? А Ютта?
— Шантажом ты ничего не добьешься. Прощай. Бог с тобой.
— Тише, — улыбнулась она. — А то еще раввин услышит. Рейневан, я всего лишь дразнила тебя.
— Повтори, пожалуйста.
— Я дразнила тебя. Мне было интересно, как ты среагируешь. Я на твоей стороне. Не нужно мне от тебя никакой информации. Я не буду тебя склонять выдавать секреты. Ютту я помогу тебе отыскать и освободить без каких-либо дополнительных условий и обязательств. Ты хочешь найти Ютту?
— Хочу.
— Трогаемся уже сегодня.
— У меня к тебе просьба.
— Слушаю.
— Больше не дразни меня. Никогда больше.
Когда они оставили город, Рейневан несколько раз оглянулся назад, погруженный в раздумья. «Третий раз судьба забрасывает меня сюда, — думал он. — Третий раз на протяжении последних четырех лет. Под Стшегомом я встретил Шарлея, в Стшегоме увидел его в действии, когда он задал трёпку трем пижонам. Из Стшегома оба бежали от погони, которую за нами выслали. Это было летом 1425 года. Во второй раз я был под Сшегомом четыре месяца тому, в феврале, в Пепельную среду, когда бомбарды и блиды Сироток метали на город ядра и зажигательные снаряды. Следы этого обстрела видны до сих пор. Из Стшегома я уехал, чтобы искать Ютту во Вроцлаве…»
— Я искал Ютту, — обратился он к едущей рядом с ним Риксе, — во Вроцлаве. Я искал ее в Зембицах, в Белой Церкви, в Немчи, в Олаве. Я пробовал магию, безуспешно. Пробовал запугивать и шантажировать. Что теперь? Куда направляемся? Какие у нас планы?
— Подобно тебе, — Рикса Картафила де Фонсека обернулась в седле, — я тоже начала с Зембиц. Я знала обычаи князя Яна. Он привык заключать панночек, чтобы с ними давать себе волю, но не любил для этого далеко ездить. Очертив вокруг Зембиц круг радиусом в милю, можно было бы найти Ютту Апольдовну максимум за два дня, в каком-нибудь замочке или монастырьке, словно Рапунцель, выглядывающую из окна своего сказочного принца. Но принца опередила Инквизиция. Рапунцель похитили, и теперь ищи ветра в поле…
Он посмотрел на нее, а взгляд, наверное, был очень выразительным, потому что она тут же посерьезнела.
— Магия ничего не даст, — сказала она, — когда применены защитные чары. Шантаж и подкуп — хорошие методы, но в отношении такого труса и прохвоста, как ксендз Фелициан. Но ты не волнуйся. Есть другие методы. Мы едем, как ты заметил, Яворским трактом. В Яворе мы навестим одну особу, которая обычно бывает хорошо проинформированной, попробуем сделать так, чтобы она захотела поделиться информацией. Но это уже завтра. Главное, чтобы мы прибыли на место утром, а я не хочу ночевать в Яворе, там слишком шпики шарят по постоялым дворам. Остановимся на ночлег в Рогожнице, «Под аистом», там безопасно, а блохи представлены в разумном и приемлемом количестве. Попридержи коня. Я должна тебя предупредить. И предостеречь.
— Слушаю.
— Мы притворяемся двумя путешествующими семинаристами, такие не вызывают ни подозрений, ни даже заинтересованности. Если ведут себя нормально. Как пристало семинаристам.
— То есть?
— На постоялом дворе они всегда берут одну комнату с одной кроватью. Тут дело в экономии денег. Как правило.
— Понимаю. А от чего ты меня хотела предостеречь?
Рикса громко засмеялась.
Хозяин двора «Под аистом», не моргнув глазом, без тени сомнения принял их за двух семинаристов, что еще больше утвердило Рейневана во мнении, что Рикса использовала камуфлирующие чары и эмпатичную магию, она наверняка также располагала амулетами типа Панталеона. Без каких-либо возражений со стороны хозяина и за невысокую цену «семинаристы» получили в распоряжение комнатушку, расположенную в мансарде и оснащенную одним табуретом и одной кроватью. Рикса без церемоний стянула курточку и сапоги, испробовала сенник и рухнула в него спиной, жестом показывая Рейневану место возле себя.
Они лежали неподвижно. В стене тикал шашель. В потолке шуршали и скреблись мыши. Рикса Картафила де Фонсека громко кашлянула.
— Это опасно, — отозвалась она, глядя в потолок. — Две особы разного пола в одном ложе. Велика угроза греха. И еще больше — нежелательной беременности. Хорошо, что нас это не касается. Мы в безопасности. Нас охраняет закон.
— Не понял.
— Если еврея застукают на грехе с христианкой, ему отрезают одно место и выковыривают один глаз. Христианин, который занимается сексом с еврейкой, рискует более серьезными последствиями. Ему грозит обвинение в bestialitas[986], в распутстве contra naturam[987]. А за что-то подобное костер обеспечен.
— Хм.
— Что — хм? Боишься?
— Нет.
— Смелый парень. А может, это не смелость, а неосознанность опасности? Ты же со мной не знаком, не знаешь, с кем тебе пришлось ложе делить. А я страшная женщина. У меня это в крови.
— Что у тебя в крови?
— Евреи виновны в смерти Спасителя, я верно говорю? Справедливо и естественно, чтобы виновные в смерти Спасителя всегда и вовеки носили клеймо своей низости.
— А конкретно?
— В моих жилах, милый мальчик, течет кровь многих поколений избранного народа. Мой предок Леви, когда Иисуса вели на Голгофу, плюнул на него, с тех пор все левиты непрерывно харкают, но не могут избавиться от мокроты в горле. Евреи из родственного мне племени Гада возложили на Иисуса терновый венец, поэтому каждый год на их головах появляются смердящие кровоизлияния, которые можно излечить, только намазав христианской кровью. И наконец, самое страшное: племя Нафтале выковало гвозди для распятия, а по совету еврейки по имени Вентрия, определенно моей пращурки, затупило их концы, чтобы доставить Иисусу больше страданий. За эту подлость у женщин из рода Нафтале по достижению ими тридцатитрехлетнего возраста, когда спят, во рту заводятся живые черви[988]. Но ты не бойся, парень, спи спокойно. Мне всего лишь двадцать.
— Я должен бояться? — Рейневан с серьезной миной включился в игру. — Я? Я еще лучше. Я — чернокнижник, знаю artes prohibitae[989]. У меня это в крови, я весь насквозь пропитан черной магией. Когда писаю, над струей мочи появляется радуга.
— Хм! Ты должен мне показать.
— Кроме того, — гордо заявил он, — я гусит. По праздникам хожу полностью голым и не могу дождаться дня, когда жены станут общими. Я также, предостерегаю, кацер[990]. Знаешь ли ты, милая девочка, откуда это название? Оно происходит, как учит Аланус аб Инсулис, от кота[991]. На наших тайных кацерских собраниях сатана является нам в виде черного котища, которому мы, еретики и гуситы задираем хвост и поочередно целуем его в его котячью жопу.
— Возможно, что, — так же серьезно добавила Рикса, — то, что вы целуете, это еврейская жопа. Ибо еврей, как учит Петр Блуаский, идя путями дьявола, своего отца, часто принимает уродливые образы.
— Да. Ты права. Это возможно. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, Рейневан. Приятных снов.
На следующий день они добрались до Явора. Рикса знала дорогу, вела безошибочно, было видно, что она чувствует себя как дома.
— Ты чувствуешь себя как дома?
— Я и есть дома, — ответила тем же тоном она. — Это улочка Речная. Тут проживает особа, которую мы навестим.
— Это та особа, которая хорошо проинформирована? — догадался Рейневан. — Кто такой? Чем занимается?
— Майзл Нахман бен Гамалиэль. Занимается тем, что одалживает деньги под проценты.
— Ростовщик?
— Нет. Финансист.
Дом на Речной был видный, но строгий, лишенный всяких украшений, напоминал небольшую крепость. Доступ защищала стена, а широкий арочный навес укрывал кованые ворота, оснащенные латунной колотушкой и малюсеньким окошечком. Рикса схватилась за колотушку и энергично заколотила. Через минуту окошко отворилось.
— Ну? — послышалось изнутри.
— Шалом, — поздоровалась Рикса. — Путешественник по делу к многоуважаемому Майзлу Нахману бен Гамалиэлю.
— Нету.
— Я Рикса Картафила де Фонсека! — В голосе девушки неожиданно появились угрожающие нотки. — Передай это раввину, слуга. Если его нет, пусть он мне об этом сам скажет.
Снова пришлось ждать несколько минут.
— Ну?
— Ребе Майзл Нахман бен Гамалиэль?
— Не знаю такого. И нет его дома.
— Мы не займем много времени, ребе. Впусти нас, пожалуйста. Нам нужна только информация.
— Ну? А что вам еще нужно? Может, наличных? Может, жена должна вам приготовить gefilte fisz[992]? Может, хотите выспаться и опочить? Идите вон, гои.
— Ребе…
— Не идут? Хотят, чтобы их благословили? Шмуль! Принеси гаковницу!
— Ребе Майзл. — Рикса понизила голос, приближая сжатый кулак к окошку. — С гаковницей советую быть осторожно. Я Рикса Картафила де Фонсека. Я ношу перстень цадика Халафты.
— Ой-вэй! — донеслось изнутри. — А я царь Соломон. И у меня есть перстень для запечатывания джиннов в кувшинах. Идите вон, провокаторы.
— Не называй меня провокаторкой, ребе, — зашипела девушка. — Я Рикса Картафила де Фонсека. Не верю, чтобы ты не слышал обо мне.
— Ну? Может, слышал, может, не слышал, — ответил чуть мягче голос из-за ворот. — Время такое, что нельзя верить ни глазам, ни ушам. Чего уж говорить про слухи. Вы идите в город. Вы увидите, что там готовится. Вы посудите: разве может в такое время еврей открывать двери? Хоть бы еврей что-то о ком-то и слышал? Нет, девушка с перстнем цадика Халафты. Неумно открывать дверь, если снаружи одно зло. Идите и увидите. Сами убедитесь. Ой, если б у вас была дверь, вы бы тоже не открыли.
Улицы Явора казались странно обезлюдевшими. И тихими. В воздухе, кроме привычного смрада гнили и падали, висело что-то неописуемо злое, что-то, что поднимало волосы дыбом на голове и ползало мурашками по спине. Что-то, что заставило большинство жителей города предусмотрительно остаться дома.
Рикса была здесь как дома. С рынка она повернула в переулок, в котором большая и красочная вывеска указывала дорогу к трактиру «Под солнцем и месяцем». Здесь, в отличие от того, что было снаружи, людей было много, прямо-таки давка. Точнее сосчитать было невозможно, однако Рейневан прикинул, что корчму оккупировало добрых сто человек. К тому же все говорили, все что-то рассказывали, в голове шумело от монотонного гама.
Рикса внимательно осмотрелась, быстро переместилась в сторону угла, где, опуств усы в бокал, сидел седовласый мужчина в фетровой шляпе с надорванными краями. Девушка подсела, толкнула его локтем.
— Панночка?
— Привет, Шлегелгольц. С самого утра уже в корчме?
— Душа болит, — вытер усы седовласый. — Надо, надо утолить… Страшное время… Страшное…
— Что происходит?
— Ужасные вещи происходят. Придется нам всем помереть… Нет спасения от заразы, нет…
— В чем дело?
— Дня так четыре тому, — Шлегелгольц сделал большой глоток пива, — из колодца около Святого Мартина свиную голову выловили, с полностью ободранной кожей. И сразу после этого у Кунцевой, жены пекаря, дитё померло. Значит, воду заразили. Моровой чумой. Подбросили нам в колодец зачумленного кабанчика.
— Кто?
— Кто, кто. Известно кто. Вот и собрался народ, советуется. Сами видите, панночка.
— Вижу, — подтвердила Рикса, указывая на мужчину в латаной куртке, который как раз вылез на скамью и с высоты давал знать собравшимся, чтобы были любезны утихомириться. — Тот тип и его компания, кто такие?
— Чужие. Недавно приехали. Странные какие-то люди.
— Я вижу, — крикнул человек в латаной куртке, — яворянам можно не только в кашу дуть[993], но и в похлебку плевать. Это так дух упал у здешнего народа? Ваши отцы в 1420 году немного жидов погромили[994], вам бы полностью покончить с ними, ни одного не оставить. А вы что? Они вам колодцы травят, а вы сидите и пиво дуете? Что вы еще проклятым пархатым позволите? Чтоб они вам, как в Будзишине, из церкви облатку украли и осквернили? Чтобы с ваших детишек кровь спускали, как это в Сгожельце случилось?
— А может, — встал второй, с кучерявой, как овечье руно, шевелюрой, — подождете, пока гуситы придут, а евреи им ночью ворота откроют, как в прошлом году они во Франкенштейне сделали? Что, вы не знали этого? Может, вы не знали и того, что израилиты хотели принести гуситам в жертву Клодзк, разжигая пожар в городе? Вы не знали, что Юда давно с чешским кацером в сговоре? Разве не говорил вам этого священник на проповеди? Что существует заговор евреев и гуситов? Что? Не говорил? Так вы к нему внимательнее присмотритесь, яворяне, к вашему пастырю. Присмотритесь, что он делает, прислушайтесь к тому, что он говорит. Есть достаточно отступников и среди церковников, не один из них поддался нашептываниям сатаны. Если узнаете, что с вашим священником что-то не так, донесите! Тут же донесите властям!
Время от времени кто-нибудь из яворян вставал, крадучись пробирался к выходу. Лица других не выявляли большого задора.
Ораторы заметили это.
— Вы трусы и мямли! — крикнул латаный. — На вас самих стоило бы донести! Потому что, если кто не против евреев, тот, видно, сам с дьяволом заодно, сам как еврей! Евреи, говорю, преданы злым силам! Это вражья рука Иуды отталкивает христианина от истинной веры. Как вы думаете, был бы Гус, если бы не было еврея? Кто, как не еврей, подговоренный дьяволом, подстрекает чехов к ереси? Та пакостная гуситская секта ничему иному, но Талмуду подражает! А на Кабалу опирается!
— После сатаны, — поддержал кучерявый, — нет большего врага христиан, чем евреи. Они в своих ежедневных отвратительных молитвах молятся за нашу погибель, проклинают нас, своими магическими обрядами и заклинаниями умоляют, чтобы нас погубил сатана, их отец и их бог. Сто лет тому они хотели уничтожить нас Черной Смертью, не удалось, Христос оказался сильнее. Так теперь придумали гуситов. Нам, христианам, на погибель!
— Пойдем. — Рикса встала, натянула капюшон. — Я это уже слышала, знаю наизусть. Шлегельгольц, ты нас не видел. Ясно? Меня здесь вообще не было.
Не успели они пропихнуться к выходу, как на скамью выскочил третий оратор, с побритой налысо головой.
— Сидите спокойно, яворяне? Небось моча в ваших жилах, а не кровь, если терпите в вашем городе вонючих иудеев и их проклятую молельню, если переносите в своей среде кацеров, магов, детоубийц и отравителей! Злодеев и ростовщиков, кровопийцев, таких, как главный здешний пархатый Майзл Нахман! Его давно уже стоило прибить.
— Пожалуйста, — пробормотала Рикса. — Наконец что-то новое, терпение вознаграждено. Я уже знаю кто, что и зачем. Я знаю этого типчика. Это бывший цистерцианец, беглый из монастыря в Добрылуге. Он побрил башку, чтобы спрятать тонзуру. Агент Инквизиции. Тут, похоже, как раз намечается маленькая провокация.
— Инквизиция? Это невозможно, — запротестовал Рейневан. — Гжегож Гейнче никогда не опустился бы…
— Не Вроцлав. Магдебург. Не смотри на них, не привлекай к себе внимания. Выходим.
— Это тебя не касается, Рейневан. Это не твоя война.
Рикса поправила на себе кольчугу, вытащила из свертков кривой тесак, вытянула его из ножен, несколько раз махнула, аж засвистело.
— Я проверила, разведала, — сказала она. — Их много. Многочисленная хевра[995] приехала из Магдебурга. Кроме провокаторов, имеются также убийцы. Четырнадцать мужиков. Нападут, как только стемнеет.
Рейневан отцепил от вьюков и распаковал свой охотничий самострел, повесил через плечо сагайдак с болтами. Проверил нож, дополнительно засунул кинжал за штанину. Рикса молча наблюдала.
— Это тебя не касается, — повторила она. — Ты не обязан влезать в это и подставлять свою голову.
— Ты должна была не дразниться, напоминаю. Пойдем.
Магдебургская Инквизиция не заставила себя долго ждать, ударила сразу, как только стемнело. Перед воротами дома на Речной вдруг вынырнули из темноты невыразительные фигуры, быстрые, даже размазывались в глазах. В двери с грохотом ударил таран. Дом был готов к этому, нанес ответный удар. Загрохотало, из окошка в дверях ударил огонь. Среди фигур возникла кутерьма, кто-то закричал. Таран грохнул повторно, на этот раз протяжный треск сообщил об успехе. Рикса сплюнула на ладонь, схватила рукоятку.
— Пора! На них!
Они выскочили из переулка, врезались между толпящихся возле дверей людей, застигая их врасплох и разбрасывая. Рейневан быстро колол ножом, Рикса со всего размаха рубила тесаком. Крики и проклятия заполнили улочку.
— В середину!
Из-за вышибленных дверей снова пальнуло ружье, завыла дробь. Во вспышке выстрела Рейневан увидел прямо перед собой мужчину с налысо побритой головой, заприметил поднятый для удара топорик. Он схватил перевешенный через плечо самострел, выстрелил с бедра, не целясь. Побритый охнул и рухнул на брусчатку.
— В середину!
У нападающих тоже были самострелы, тоже были самопалы. Когда они с Риксой ворвались во двор, вдруг стало светло от выстрелов, в воздухе зашипели болты. Оглушенный громыханием Рейневан споткнулся о труп, упал в кровь. Кто-то бегущий следом споткнулся об него, повалился рядом с проклятиями и бряцанием. Рейневан огрел его самострелом, быстро оттолкнулся прямо под ноги следующего. Прямо возле его головы что-то ударилось с металлическим звоном о брусчатку, высекая искры. Он выдернул кинжал из штанины, подскочил, ударил, аж хрустнуло плечо, четырехгранный клинок со скрежетом прошил кольца кольчуги. Нападающий завыл, упал на колени, опуская прямо на Рейневана тяжелый железный крюк. Он схватил железо и с размаха ударил стоящего на коленах нападающего, чувствуя и слыша, как крюк входит в кость черепа.
— Рейневан! Сюда! Быстро!
В глубине двора кто-то завыл, захрипел и захлебнулся. Рейневан вскочил на ноги и побежал в сторону входа в дом. Болт просвистел прямо у него над головой. Что-то грохнуло и блеснуло, по каменному подворью разлилась огненная лужа, завоняло паленым жиром. Вторая бутылка разбилась о стену дома, горящее масло каскадом стекло по карнизам. Третья лопнула на ступенях, пламя мгновенно охватило два лежащих там тела, зашипела испаряющаяся кровь. Со стороны ворот летели новые снаряды. Вдруг стало светло, как днем. Рейневан увидел стоящего на коленях за колонной крыльца бородача в лисьей шапке, это мог быть только хозяин усадьбы, Майзл Нахман бен Гамалиэль. Возле него на коленях стоял подросток, стараясь трясущимися руками зарядить гаковницу. За второй колонной стояла Рикса Картафила де Фонсека с окровавленным тесаком, у нее было такое лицо, что Рейневан задрожал. Сразу за Риксой, с самопалом в руке…
— Тибальд Рабе? Ты здесь?
— Прячься!
От ворот полетели болты, выковыривая штукатурку со стены. Подросток, пытающийся зарядить гаковницу, пронзительно крикнул и свернулся в клубок. Рикса отпрянула от вспыхнувшего огня, заслоняя лицо предплечьем. Рейневан затянул подростка за стену, Тибальд Рабе помог ему.
— Плохи дела… — выдавил голиард[996]. — Плохи у нас дела, Рейневан. Сейчас двинутся… Не устоим…
От ворот, как бы в подтверждение, ему ответил боевой клич, исполненный злобы вой. Огонь заблестел на клинках, замигал на остриях.
— Смерть жидам!
Ребе Майзл Нахман бен Гамалиэль встал. Поднял голову к небу. Распростер руки.
— Baruh Ata Haszem, Eloheinu, — закричал он, певуче модулируя голос. — Meleh ha-olam, bore meori haesz![997]
Стена дома треснула, взорвалась извержениями штукатурки, извести и раствора. Из облака пыли вышло нечто, что было замуровано в стене. Рейневан со свистом втянул воздух. А Тибальд Рабе аж присел.
— Emet, emet, emunah![998] Абракадабра! Абракаамра!
Вылезшее из стены нечто, с виду как глиняный истукан, было в общих чертах человекообразно, на месте головы, однако, между плечами была только незначительная выпуклость.
Ниже, чем человек среднего роста, толстое и пузатое, как бочка, шагало на коротких, похожих на бочки, ногах, грубыми лапищами касаясь земли. На глазах Рейневана лапы сжались в кулаки, большие, как ядра для бомбарды.
«Голем[999], — подумал он, — это голем. Самый настоящий голем, легендарный голем из глины, мечта чародеев. Мечта, страсть и мания Радима Тврдика из Праги. Эх, нет здесь Радима… Не может это увидеть…»
Голем зарычал, а скорее затрубил, как чудовищная окари́на[1000]. Сбившуюся в воротах магдебургскую хевру охватил панический ужас, казалось, что тревога парализовала головорезов, лишила их власти над ногами. Они были не в состоянии убегать, когда голем бежал к ним шатающейся трусцой. Они даже не защищались, когда он напал на них, ровно и методично гатя и лупя кулачищами. Крик, ужасный крик распорол ночной воздух над Явором. Это продолжалось недолго. Наступила тишина. Только шипело горящее масло в лужах.
Со стен около ворот медленно стекала густая, перемешанная с мозгами кровь.
Взошло солнце. Глиняный голем вернулся в дыру в стене и стоял там невидимый, слившись с фоном.
— И был я мертвый, и вот я живой, — с грустью сказал Майзл Нахман бен Гамалиэль. — Ну и пролилось крови! Много крови. Да будет мне это прощено, когда наступит День Суда.
— Ты спас невинных. — Рикса Картафила де Фонсека движением головы указала дородную женщину, обнимающую и прижимающую к себе черноволосых девчонок. — Ты защищал жизни самых дорогих, ребе, от тех, которые хотели причинить им вред. Сказал Господь: «Помни, что сделал Амалек в дороге, когда ты вышел из Египта. Сотрешь имя Амалека из-под неба». Ты стер.
— Стер. — Глаза еврея заблестели, но тут же снова угасли. — А сейчас что? Снова всё бросить? Снова к другим дверям цеплять мезузу[1001]?
— Это по моей вине, — проворчал Тибальд Рабе. — Это я навлек на тебя неприятности. Из-за меня теперь…
— Я знал, кто ты, — перебил его Майзл Нахман, — когда давал тебе убежище. Я поддерживал твое дело из-за убеждений. Осознавая, чем рискую. Что ж, бегство и скитание — это для нас не ново…
— Я не считаю, что это так уж необходимо, — обозвался Рейневан. — Мне кажется, что местные жители, убирая трупы, оценили происшествие достаточно однозначно. На тебя напали, чтобы ограбить, а ты защищался. Никто скорее всего в Яворе не обвинит тебя в этом. И никто не будет тебя беспокоить, когда ты останешься.
— О, святая наивность, — вздохнул Майзл Нахман. — Святая и добрая. Как твое имя? Рейневан?
— Его зовут Рейневан, так точно, — встрял Тибальд Рабе. — Я его знаю и ручаюсь…
— Ай, что ты мне ручаешься? Он поспешил на помощь еврею. Нужны ли мне лучшие ручательства? Эй! Что там с твоей рукой, девушка? Той, с перстнем цадика Халафты?
— Три пальца поломаны, — холодно ответила Рикса. — Мелочи. До свадьбы заживет.
— До какой свадьбы? Да кто тебя возьмет? Старая, языкастая, характер вспыльчивый, готовить тоже не умеешь, спорю на что хочешь, хоть бы на свой собственный талит[1002]. Дай сюда руку, шикса[1003]. Jehe sz’meh raba mewarah l’alam ul’almej almajja[1004].
На глазах изумленного Рейневана пальцы Риксы выпрямились, опухлость мгновенно исчезла, бесследно рассосались синяки. Девушка вздохнула, пошевелила ладонью. Рейневан покрутил головой.
— Ну и ну, — медленно промолвил он. — Я медик, ребе Майзл, не чужды мне и artes magicae. Но чтобы так гладко вылечить поломанные суставы… Я чрезвычайно удивлен. Интересно, где этому можно научиться?
— У меня, — сухо ответил ребе. — Когда у тебя будет свободных семь лет, заскочи. Не забудь сначала сделать обрезание. А теперь, как говорил царь Соломон царице Савской, перейдем к делу. Вы хотели от меня информации. Тогда введите меня в курс дела.
Рейневан кратко изложил суть дела. Майзл Найхман выслушал, кивая бородой.
— Ясно, — сказал он. — Понимаю. И думаю, что смогу помочь. Потому что я слышал про похожий случай.
Он засунул палец в нос, ковырял долго и самозабвенно, делая вид, что не замечает, как Рейневан закипает от нетерпения.
Наконец выковырял, посмотрел. И снова заговорил.
— Такие случаи, — заявил он, — это всегда возможный гешефт, ни на чем так хорошо не зарабатывают, как на информации. Это случилось в Легнице. Шесть лет тому. Панна Вирида Горниг, дочь купца, связалась с аптекарем, которого звали Галонзка. Вопреки отцу, который обещал ее руку кому-то другому. А у того другого были якобы связи с Инквизицией, со Святой Курией. И панна Вирида внезапно исчезла.
На аптекаря Галонзку, — продолжил еврей, — донесли, обвинили в ереси, поэтому он вынужден был бежать из Силезии. За год дело улеглось, а Вирида вдруг нашлась, очень сокрушенная и очень послушная, будто она побывала в монастыре. Послушно вышла за того, кому ее обещали.
Ну, подумали мы всем кагалом, стоило бы знать, кто же это такой, кто имеет такие отношения с Курией, чтобы суметь организовать исчезновение панночек. И как-то так вышло, что Мойше Меркелин, кузен моей невестки, был знаком с неким Иохаем Бен Ицхаком, а у двоюродного брата этого Иохая, некий Шекель, имел падчерицу по имени Дебора, а та узнала от своей знакомой Эстеры некоторые вещи, которая та услышала в девичьей от… Вот зараза, забыл, от кого. Впрочем, это не важно. Важно, что кузен Мойше, еврей жадный и наглый, потребовал за информацию пятнадцать гульденов. Я решил, что это слишком много.
— Угу.
— Но ты пришел мне на помощь, а это несколько изменяет шкалу ценностей. Теперь эти пятнадцать — это не те пятнадцать, это совсем иные пятнадцать, это пятнадцать, изменившиеся так, что просто не узнаешь. Теперь цена аккурат в самый раз. А жадный кузен Мойше не живет в Палестине. Он живет в Ополе. Клянусь Моисеем, через пять дней ты будешь иметь информацию. А до этого времени будешь моим гостем.
— Спасибо, ребе. Что касается тех пятнадцати гульденов, то я готов…
— Не обижай меня, парень.
— Я не буду, — неуверенно закашлял Тибальд Рабе, — здесь с вами ждать, мне пора в дорогу, долг зовет. Вам же скажу так… Если вы уже узнаете то, что должны узнать, то спешите. Очень спешите. Я думаю…
— А я думаю, — Рикса посмотрела ему в глаза, — что ты должен прекратить крутить. И сказать нам правду.
— Я ничего не знаю, — ответил голиард быстро, слишком быстро, чтобы сохранить правдоподобность.
Потом спрятал глаза под взглядом Рейневана.
— Тибальд, — неторопливо сказал Рейневан. — Прошлой ночью мы дрались плечом к плечу, вместе смотрели смерти в глаза. А ты сейчас что-то скрываешь от меня? Ты знал моего брата. Ты знаешь меня, недавно даже ручался за меня. Ты знаешь, что я кружу по Силезии, рискуя жизнью, потому что моя любимая попала в беду, я должен ее найти и освободить. Она пребывает в заключении, каждый день неволи увеличивает ее мучения.
— Рейнмар… — Голиард облизал губы, опустил глаза. — Чехи тебе не доверяют, ходят о тебе разные сплетни… Если выяснится, что я тебе сказал…
— На Лужицы или на Силезию? — утратила терпение Рикса. — Куда пойдет рейд? Потому что мы уже догадались, что он все-таки пойдет.
— Я ничего не знаю… Но если подумать чуть-чуть… То, может, Лужицы?
— Вот видишь, — улыбнулась Рикса. — Как легко пошло. Начало — самое трудное. А теперь попросим о подробностях.
— Чего вы от меня хотите? — Тибальд Рабе сделал вид, что он рассердился. — Что я, гейтман, что ли? Я обычный агитатор, к стратегии меня не допускают… Но ведь каждому ясно, кто посмотрит на карту и немного подумает… Ну, подумайте немного. Как может пойти Табор, если не долиной лужицкой Нисы?
— Житава и Згожелец? — Рейневан припоминал карту, которую видел у Прокопа в Одрах.
— Я не исключал бы… — кашлянул Тибальд. — Не исключал бы также переход на правый берег Квисы. Любань, Болеславец…
— Жагань? — спросила изменившимся голосом Рикса.
— Возможно.
— Когда? Дата, Тибальт.
— Июнь. Так как-то.
— Как как-то?
— Одни говорили, что на святого Яна. Другие — что на святого Вита. Я скорее тем другим верю. Но кто его знает…
— Стократное спасибо. — Рикса смерила голиарда чуть более теплым взглядом. — Ты нам очень помог, я тебе безгранично благодарна. Я бы тебя чмокнула за это, но стесняюсь, я чертовски стеснительная. А раз тебе надо ехать, то бывай.
— Бывайте и вы. Рейнмар!
— Да?
— Успехов. От всего сердца.
Пять дней прошли очень быстро. Двенадцатого июня, в воскресенье, раввин Нахман бен Гамалиэль позвал к себе Рейневана и Риксу.
— Кузен Мойше, — начал он без вступления, — принял деньги охотно, был доволен, а радовался, словно приобрел на распродаже Ковчег Завета. Таким образом, я знаю, кто положил конец роману Вириды Горниг, донося на ее кавалера аптекаря, а ее саму посадив в монастырь, благодаря связям с Инквизицией. Это тот самый, кто потом стал счастливым супругом Вириды. Отто Арнольдус, личность достаточно известная, но вовсе не своими добродетелями. Ранее советник, а сейчас бургомистр города Болеславца.
Хотя подоплека была приватной, а не политической, твое дело имеет с аферой Вириды Горниг несколько сходств, Рейнмар. На твоем месте я бы выбрался в Болеславец и поговорил бы если не с самим бургомистром Арнольдусом, то с его благоверной. Она может запомнить, в каком монастыре тогда пропала. А есть большая вероятность того, что Инквизиция до сих пор пользуется теми же.
— Стократное спасибо. Поехали как можно скорее.
— Да-да, — быстро сказал Майзл Нахман, понижая голос. — Советовал бы поспешить.
— Мы знаем, — буркнула Рикса. — Святой Вит на носу. Отправляемся завтра на рассвете. Будь здоров, ребе Майзл.
— Бывайте, — кивнул бородой еврей. — Спасибо вам за всё. А ты, девушка, подойди-ка.
Рикса наклонила голову. Раввин положил ладонь на ее черные как смоль волосы.
— Jewarechecha Haszem wejiszmerecha, — сказал он. — Да благословит и сбережет тебя Гашем. Да обратит Гашем к тебе свое лицо и ниспошлет тебе мир. Прощай, Рикса Фонсека. Прощай и ты, Рейнмар из Белявы.
Во Вроцлаве постепенно смеркалось, наступала сумеречная пора, которую называли inter canem et lupum, время между псом и волком, когда темнело, но огни еще не зажигали. Было жарко, парко и душно, собиралась гроза. Кундри резким глотком опорожнила чашу с остатками aurum potabile, облизала губы.
— Итак, — сказала она, щуря янтарные глаза, — ты едешь в Явор и на лужицкое пограничье. Ибо дошла до тебя весть, что там объявился Рейнмар из Белявы. Хотя весть, как я понимаю, не подтвержденная и маловероятная, ты бросаешь всё и мчишься вслепую. А от меня требуешь чар и заклятий, способных обнаружить сидерическое существо. Хотя я тебе уже сто раз говорила, что это невозможно.
— Нет ничего невозможного, — ответил Стенолаз. — Это было первое, что нам вдолбили в Агильяре.
Нойфра вздохнула. А потом зевнула, демонстрируя внушительный набор клыков.
— Что ж, — сказала она. — Рейнмар из Белявы, это я понимаю, надо его устранить, иначе он станет твоей помехой, постоянно ища мести за брата. Я поддерживаю намерения его поймать и заставить помирать медленной смертью, перед тем замучив у него на глазах, если б это удалось, ту Апольдовну, которую он всё еще ищет. Идея реванша правильная, и я одобряю ее. Но тот его дружок, тот великан… Тот якобы пришелец из астрального мира. Его бы я советовала оставить. По моему мнению — это Сторож, один из Refaim. С ними не стоит задираться. Очень нехорошие у меня предчувствия относительно твоей охоты. Ты ведешь себя нерационально. Твоя заинтересованность этим великаном всё больше начинает напоминать…
— Что?
— Навязчивую идею, — закончила она холодно. — В чистой клинической форме. На тебя нашла мания, сынок. Меня это печалит. Тем более что последнее время это не единственная твоя мания.
— Что ты сказала?
— Это не единственная твоя мания. Насколько я вижу и слышу. А особенно чую. Нюхом.
— Ну и что?
— Не строй из себя дурачка. Я бываю в городе, слушаю сплетни. О тебе и панночке фон Пак. А нюх у меня хороший. Уже два месяца ты приходишь сюда, попахивая ее пипкою.
— Смотри, — зашипел он, — не переборщи.
— Я не узнаю тебя. У тебя была куча девок. Ты, Биркарт Грелленорт, мечта и предмет воздыханий половины андалузских ведьм. Но никогда до сих пор ты не связывался ни с какой женщиной, ни одной не дал себя одурачить. Берегись, у тебя есть враги. Они не справились с тобой железом, могут применить другое оружие. Ты не подумал, что та Паковна может быть подставной? А вдруг тебя хотят покарать по-библейски, рукой женщины? Панна уделает тебя, как Далила Самсона. А может, как Иудифь Навуходоносора… Или Олоферна[1005]? Забыла. Ваша Библия — это страшно запутанное чтиво. Слишком много героев, слишком много неправдоподобностей и явных выдумок. Как по мне, так уж лучше Кретьен де Труа и другие romansero.
Глаза Стенолаза вспыхнули. И сразу приугасли.
— Любое литературное произведение, — спокойно ответил он, — в том числе и Библия, среди моря выдумок прячет жемчужину правды. И тут мы возвращаемся к нашему великану. Когда я его схвачу, я выжму из него всю информацию, узнаю, что такое правда и где она лежит. Потому что он не якобы, а действительно прибыл оттуда, из сидерической плоскости, из места, нам незнакомого, о котором мы ничего толком не знаем. Одни, как ты знаешь, считают, что это сфера Высшего Существа, то есть общепринятого Бога. Политеисты считают, что это сфера многих богов, полубогов, божеств и демонов. Как оно в действительности, не знает никто, потому что, хотя оттуда и прибывали к нам гости, туда до сих пор никто не проник. Никто, включая твоих побратимов Longaevi и твоих чуть ли не всемогущих Nefandi…
— Ну, схватишь ты великана, — перебила нойфра. — И что? Если это Refaim, ты ничего из него не вытянешь.
— Вытяну. Он заключен в материальном теле, обречен на все изъяны и недостатки этого тела. В частности, чувствует боль, которую этому телу можно причинить. Я, Кундри, причиню этому телу боль. Причиню так, что он пропоет мне всё на свете.
— В том числе и то, как добраться до звёздной сферы?
— Либо по крайней мере установить с ними контакт, — подтвердил он.
И сразу после этого сорвался с кресла, несколькими шагами перемерял помещение, от гроба, прислоненного к шкафу, до стоящего под дальней стенкой полного скелета кабана, одному Богу известно, для какой цели служащего стихийной.
— Что может мне предложить этот свет? — повысил он голос. — Что он может мне дать? Этот примитивный свет, в котором всё уже поделено, разворовано и растянуто, в котором уже nulle terre sans seigneur[1006]? Чем я могу здесь быть? Какой власти достигнуть, какого могущества? Кафедрального каноника? Старосты и управляющего Вроцлава или наместника всей Силезии, чем хочет привлечь меня епископ? А даже если бы я стал епископом, кардиналом и, наконец, папой, что это за власть в нынешнее время? Даже если удастся уничтожить гуситов, пример останется жить, идею уничтожить не удастся. После гуситов придут другие, треснувшее сооружение Рима никогда не вернет уже себе структуру непоколебимого монолита. Цари и князья будут падать, как куклы, ибо что же это за власть, которую можно уничтожить порцией яда или десятью дюймами клинка стилета. А очарованные могуществом денег Фуггеры? Они увидят, как деньги становятся дешевле половы. Маги и чародеи? Они смертны, очень смертны. Longaevi? Они только по названию вечные, пройдут вместе со своей магической силой…
Грохотом прокатился далекий гром, делая паузу в речи Стенолаза. Кундри молчала. Стенолаз глубоко вздохнул.
— Марко Поло, — продолжил он, — достиг Китая. Португальцы доплыли до Канарских островов, до Азорских островов, до Мадейры, собираются в океаническую экспедицию. Они верят, что там, за океаном, в неоткрытом еще свете найдут богатство и настоящую власть. Они верят в страну Священника Иоанна, в землю Могал, в Офир и Тапробане, собираются туда добраться. Чтобы этого достичь, они не отступят ни перед чем. Я тоже не намерен отступать.
Нойфра по-прежнему не отзывалась. Она то щетинила свои спинные шипы, то приглаживала их.
— Знаешь ли ты, — спросила она наконец, — кто был последний, который говорил что-то подобное. Что интересно, в идентичном контексте. Сумасшедший поэт и колдун Абдалла Захр-ад-Дин, автор книги под названием «Al Azif», это название звукоподражательная запись отголосков, издаваемых ночными насекомыми и упырями. В более поздних переводах фамилия автора была травестирована на Абдула Альхазред, а название изменено на «Necronomicon»[1007]. И это прижилось.
— Знаю.
— Тогда знаешь и то, что Абдула Альхазред непреодолимо жаждал добраться до syderium, что он не отступал ни перед чем. Он был в посещаемой упырями пустыне Роба эль-Халие, был в Иреме, искал Кадату. Погиб жуткой смертью в 738 году, в Дамаске, среди бела дня, на глазах множества свидетелей его разорвал и сожрал ужасный демон. Это не охлаждает твой пыл?
— Не охлаждает.
— В таком случае, — нойфра повертела глазами, — желаю счастья. Много, много счастья.
— Я иду. — Стенолаз встал. — Завтра отправляюсь. Да, Кундри, может, найдется в твоих запасах немного Перферро? Я хотел бы иметь его под рукой.
— Хорошая идея, — стихийная оскалила желтые клыки, — иметь это под рукой. Дай его панночке, той единственной Дуце фон Пак. Сильнее привяжешь ее к себе. Получишь гарантию, что не сбежит с другим. А если сбежит, то ненадолго. До первого ранения железом…
— Кундри.
— Уже замолчала. Перферро у меня есть, но немного, одна доза, на одного человека. Обратись к епископу, я знаю, что у него есть запас. Ну а в Сенсенберге у тебя ведь есть Скирфир и его алхимические печи.
— Епископ не признается, что у него есть. А в Сенсенберг мне нельзя.
Кундри подняла брови.
— Думаю, что за мной следят, — пояснил он. — Я не уверен даже в своей Роте. Это сборище…
— Сборище отбросов, — закончила она. — Сброд негодяев, повес, резников и извращенцев. Твои Черные Всадники. Таких ты имеешь под командованием, потому что только таких ты сумел завербовать. И с такими ты идешь в поход. Поистине ты в отчаянии.
— Ты дашь мне Перферро или нет?
— Дам. И еще кое-что додам. Что-то специальное. Оно должно помочь тебе в поисках.
Она открыла шкатулку, стоящую на столе, и что-то вынула оттуда. Стенолаз с трудом удержал рвотный рефлекс.
— Привлекательное, а? — захохотала нойфра. — Активируется заклятием. Оно происходит от «Al Azif», но усовершенствованное итальянскими некромантами и Nefandi. Стрекот ночных насекомых, шелест их крылышек… Имеет две функции. Должно указывать место пребывания Белявы или его панны.
— А вторая функция?
— Воспользуйся, когда возникнет необходимость кого-нибудь убить. Убить так, чтоб убиваемый чувствовал, что он умирает.
— Бывай, Кундри.
— Будь здоров, сынок.
В крышу постучали первые капли дождя.
Молния порвала небо, почти тут же ударил гром, протяжно и резко, с треском рвущейся материи. Ливень усилился, стена воды полностью заслонила свет.
— Как будто бы кто-то на нас взъелся. — Рейневан стряхнул воду с воротника. — Надо спешить, а тут — пожалуйста, льет как из ведра. Просто потоп.
Они пережидали грозу в лесу, в густых зарослях, которые, однако, защитили лишь на минуту, теперь на них лилось так же. Кони трясли гривами, опустив головы.
— Дождь стихает, — вытерла мокрый нос Рикса. — Гроза удаляется. Сейчас закончится, и мы помчимся вскачь, галопом, ветер нас высушит. И выдует плохие мысли с наших голов.
Однако ливень не закончился так быстро, а размокший тракт не очень позволял ни мчаться галопом, ни выделывать другие конные трюки, так что дорога заняла у них значительно больше времени, чем они планировали. В Легницу, город, прозванный «вторым Вроцлавом», они въехали только через два дня, как раз тогда, когда десятитысячное население начали созывать на богослужение колокола всех семнадцати церквей. Рикса и в Легнице чувствовала себя, как дома, вела, не блуждая. Они проехали мимо видной, новенькой, совсем недавно освященной колегиаты Гроба Господня, пробились сквозь запруженный рынок и ужасно заболоченный после дождей овощной базар. Оставили за собой лавочки литейщиков и игольников. За лавочками Рикса придержала коня, спешилась. Они были у входа в переулок, из которого бил сильный запах каждений, зелья и специй из кореньев.
— Я тут, — пояснила она, — должна уладить одно дело. Могу пойти одна, попросив тебя, чтобы ты подождал в корчме за углом. Можем пойти вместе, чтобы крепло наше сотрудничество, основанное на взаимном доверии.
— Пусть крепнет. Посмотрим, что из этого выйдет.
— Тогда пойдем. Попрошу только про две вещи. Не задавай никаких вопросов.
— А вторая?
— Не давай никаких ответов.
Переулок, как оказалось, был переулком Магов. Разместившиеся здесь лавочки и лотки предлагали главным образом зелье, эликсиры, periapty, амулеты, талисманы, лоретанские колокольчики, стеклянные шары, кристаллы, ожерелье, камушки, соломенные куколки, ракушки, рогб и другие диковинки. Рейневан слышал о Переулке, к которому терпимо относились советники и легницкое духовенство. Причин терпимого отношения было две: высокая плата городу и тот факт, что предлагаемый в Переулке товар не имел ничего общего с настоящей магией. Беглого взгляда Рейневану было достаточно, чтобы убедиться в этом полностью: среди товаров на прилавках господствовали шарлатанство, дешевка и хлам.
Рикса остановилась перед прилавком, за которым приятная черноволосая девушка обметала веничком пыль с товара. Товаром были в основном засушенные лягушки.
— Мы к мастеру Зброславу.
Черноволосая посмотрела на Рейневана, встряхнула длинными ресницами и исчезла в подсобке. Рейневан рассматривал прилавок. Он удивился, когда увидел среди множества засушенных гадов рогатую ящерицу с хвостом, закрученным спиралью. Такую же он когда-то видел на иллюстрации в «Grand Grimoir».
— Мастер просит.
Рейневан был немного удивлен, увидев мастера Зброслава. Он был уверен, что продавец сушеных лягушек, к тому же связной Риксы, взял себе славянское имя только для прикрытия. Но внутри, в сильно пропитанном имбирем, гвоздикой и камфарой помещении их встретил славянин до мозга костей. Широкоплечий, светловолосый, светлоусый, светлоглазый, просто вылитый король Крак[1008] из легенды.
— Здравствуйте. Чем могу служить?
— Я Рикса Картафила де Фонсека. Меня прислал… цадик Халафта.
Мастер Зброслав долго молчал, перебирая пальцами. Наконец поднял глаза.
— Это тот, что из Олавы?
— Нет. Тот, что из Олесницы.
Они улыбнулись друг другу, веселясь над притворным обменом пароля и отзыва.
— Говорят, — Рикса решила не терять время, — что ты знаток сонников, мастер Зброслав. Якобы умеешь читать сны.
— Бог проникает в нас через наши сны. Сны дают нам указания, укрепляют нас, лечат и исцеляют душу.
— Если мы понимаем их значение. Мудрый ребе Гизда говорил, что необъясненный сон, — это как письмо, которое получили, но не прочли. А у меня был сон.
— Слушаю.
— В моем сне городу Жагань грозила большая опасность.
— Интересно, — мастер Зброслав впился в Риксу славянскими глазами, — что это была именно Жагань. Есть ведь другие города. Лежащие значительно ближе к… угрозе. Ближе к Житаве, которая будто бы лихорадочно готовится к обороне, узнав о возможном нападении.
— Те города, — Рикса не опустила глаз, — пусть сами о себе беспокоятся. — В моем сне их не было. В моем сне князь Ян Жаганьский имел чудесное видение. Ангел Господний сошел с небес и вдохновил его, как ему спасти свою страну. Ищи, князь, сказал ангел, спасение в боголюбивом Польском Королевстве, в любимом Божьей Матерью польском народе. Жди спасения от набожного польского короля Владислава. Вместо того чтобы плести интриги с Люксембуржцем, сказал ангел…
— Он так сказал? Этими словами?
— Именно этими, — подтвердила она голосом холодным, как святая Кинга в постели. — Вместо того чтобы плести интриги с Люксембуржцем, обратись, князь, к Польше. Люксембуржец далеко, а Польша под боком. Время сейчас трудное, а Польша своих друзей в беде никогда не оставляет…
— Вот те на, — вздохнул мастер Зброслав. — Ангел-полонофил. В снах такой означает большое несчастье… Ну что ж, сон, несмотря на множество странностей, стоит интерпретировать. Полученное письмо… Как звали того мудрого раввина? Боюсь оговориться?
— Гизда.
— Полученное письмо, как учит ребе Гизда, надо прочитать. Но тут имеются, так сказать, два письма. Мы имеем дело со сном во сне. Вашей милости снился сон о сне князя жаганьского. Интересно, самому князю жаганьскому снилось…
— Не снилось. — Тон Риксы говорил о ее полной уверенности. — В этом, собственно, и проблема. Его непременно необходимо об этом сне проинформировать. Я предлагаю, — с нажимом добавила она, — обратиться с этим за помощью к местным францисканцам. Пусть передадут сообщение своим товарищам из Глогова, тем, от Святого Станислава. С просьбой оповестить братьев из Жагани.
Мастер Зброслав наклонил голову.
— Глоговский Святой Станислав, — заметил он, — не подчинен саксонской заставе. Монастырь в Глогове относится к гнезненской заставе. Монахи из Глогова тут же сообщат в Гнезно. И обо всём сразу будут знать в Кракове.
— Ничего страшного.
— Понимаю.
Мастер провел их к лотку, в котором приятная брюнетка всё еще вытирала пыль с лягушек. «Может, ты и Зброслав, — подумал Рейневан, — но она — Ребекка».
— Что это? — Предмет на прилавке вдруг привлек его внимание. — Что это такое? Неужели…
— Это? — Мастер поднял за шнурок камень с прожилками, по виду и по цвету похожий на человеческий глаз. — Амулет Вьендо. Кастильский, привезенный прямо из Бургоса. Как для вас — три гроша. Берете?
— Не паникуй, Рейневан, — повторила Рикса. — Успеем мы в Болеславец. Раввин мог ошибаться относительно сроков рейда, впрочем, я сомневаюсь, что он его точно знал.
— Он мог ошибаться и в другую сторону, — черты лица Рейневана напряглись и стали жесткими. — Рейд может начаться раньше. А я знаю, как быстро они способны идти. Шесть, даже семь миль в сутки, даже по бездорожью. Знаю также и то, что они способны сделать, когда дойдут. Я был в нескольких захваченных городах. В числе прочих в Хойнове, недалеко отсюда. Черт возьми, надо спешить!
— И ехать ночью? Бессмысленно. Переночуем…
— Чтобы на следующий день, — подхватил он, — еще кому-нибудь сообщить о гуситском рейде? Рикса, Тибальд нам поверил. Считал, что мы не раззвоним об этом на всю Силезию. А ты…
— Рейневан, — кошачьи глаза Риксы вспыхнули, — не поучай меня. И не вмешивайся в мои дела.
— И пусть крепнет наше сотрудничество, основанное на взаимном доверии.
— Прими к сведению, что я знаю, что делаю. И что я на твоей стороне. О чем я тебе уже несколько раз твердила. Мне надоело повторять. Предупреждая Жагань об угрозе, я также была на твоей стороне. Так же, как в марте в Ратиборе, когда при твоем посредничестве помогала принять решение колеблющемуся Волошеку.
— Тем не менее я хотел бы знать…
— Ты знаешь столько, сколько надо, — резко перебила она его. — А знаешь совсем немало, имеешь глаза, имеешь уши, ты не глуп. Пусть так и остается.
Они молчали. Снизу, с главного помещения постоялого двора доносились возгласы, смех, звуки веселья. Мыши скребли и пищали на потолке, мигала свеча.
— Рейневан?
— Да?
— Я не просто так настаивала, чтобы здесь переночевать. Завтра я тоже хотела бы не сбавлять темп. У тебя есть какое-то лекарство от женских дел.
— То есть месячных?
— То есть есть или нет?
Он достал из торбы коробку с лекарством, радуясь, что предусмотрительно запасся в аптеке «Под архангелом».
— Возьми это, — он вручил Риксе снадобье в облатке, — запей вином.
— Горькое, зараза.
— Потому что с алоэ. Это Hiera Picra, которую Гален называет species ad longam vitam[1009]. От женских болячек тоже помогает.
— Надеюсь.
Свеча мигала. Мыши продолжали скрести.
— Рикса?
— Чего?
— То, что ты происходишь… Что ты…
— Еврейка? Влияет ли это на то, что я делаю? Естественно.
Мой род, — неожиданно заговорила она после долгого молчания, — происходит с Надрейна, из Ксантена. Почти все в семье были истреблены в 1096 году. Крестовый поход! Deus lo volt![1010] Рыцари Эмих и Готшалк услышали призыв папы Урбана II. И с энтузиазмом воплотили его в жизнь. Они начали борьбу за Гроб Христа с резни надрейнских евреев. В Ксантене уцелел один мальчик, Иегуда, наверное, благодаря тому, что окрестился. Под именем Гвидо Фонсека он поселился в Италии, где вернулся к вере предков, то есть, как это у вас говорится, снова вошел в judaica perfidia[1011]. Его потомков, опять евреев, выгнали из Неаполя в 1288 году. Они разъехались по свету. Часть рода пришла в Берн. В 1294 году там пропал ребенок. Бесследно, при невыясненных обстоятельствах. Дело ясное, ритуальное убийство, евреи похитили сопляка и сделали из него мацу. За этот ужасный поступок всех евреев прогнали из Берна. Мой предок, раввин, носивший тогда имя Меворах бен Калонимос, поселился во Франконии, в Вейнгейме.
В 1298 году во франконьском селении Роттинген кто-то якобы осквернил облатку. Обедневший рыцарь Риндфлейш получил в этом деле знамение от Бога. «Святотатство совершили евреи», — гласило то знамение. Бей жидов кто в Бога верует. Верующих нашлось много, Риндфлейш сразу стал во главе стаи головорезов, с которыми начал богоугодное дело. После вырезанных под корень общин в Ротенбурге, Вюцбурге и Бамберге пришла очередь и на Вейнгейм. Двадцатого сентября Риндфлейш и его головорезы ворвались на еврейский участок. Раввина Мевораха с семьей, всех евреев, евреек и их детей загнали в синагогу и сожгли живьем вместе с ней. Всего семьдесят девять человек. Немного, если учесть, что только во Франконии и Швабии Риндфлейш убил пять тысяч. Из которых — много методом более изобретательным, чем сожжение.
С остальными родственниками, теми, что в диаспоре, та же классика: выкрещенный прапрадед, Паоло Фонсека был убит в 1319 году, во Франции, во время восстания Pastoureaux, то есть Пастушков. Pastoureaux убивали, как правило, шляхту, монахов и священников, но за евреев и выкрестов брались с особенным задором, часто при непроизвольной помощи местного населения. Зная, что Pastoureaux делают с женщинами и детьми, заключенными в подвале в Верден-на-Гаронне, прапрадед Паоло собственными руками задушил прабабку и двух детей.
Поселившийся в Эльзасе прадед Ицхак Иоганон потерял почти всю семью в 1338 году, во время одной из пресловутых боен, учиненных крестьянскими бандами, называющими себя Judenschläger[1012]. Какую-то из моих прабабок, которую не было кому милосердно задушить, Judenschläger сообща и многократно насиловали. Так что, возможно, с того времени я имею какую-то примесь христианской крови. Тебя это не радует? Меня, предствь себе, тоже нет.
Рикса замолчала. Рейневан кашлянул.
— Что было… потом?
— 1349 год.
— Черная Смерть.
— Конечно. Виновными во вспышке и распространении заразы были, естественно, евреи, это был еврейский заговор, замышленный для уничтожения всех христиан. Толедский раввин Пейрат, о котором ты должен был слышать, рассылал по всей Европе эмиссаров, чтобы те травили колодцы, источники и ручьи. Тогда взялись карать отравителей. С размахом. Много моих родственников было среди шести тысяч сожженных живьем в Майнце и среди двух тысяч сожженных в Страсбурге, были они среди жертв побоищ в Берне, в Базеле, Фрайбурге, Спирее, Фулде, Регенсбурге, Пфорцгайме, Эрфурте, Магдебурге и Лейпциге, также среди других, среди трехсот истребленных в то время еврейских общин. Мои были среди убитых в Базеле и в Праге, а также в Нисе, Бжегу, Гуре, Олеснице и Вроцлаве. Я же забыла тебе сказать, что значительная часть моей семьи уже тогда проживала в Силезии. И в Польше. Там должно было быть лучше. Безопаснее.
— И было?
— В общем — да. Но позже, когда зараза пошла на спад. Вот один погром во Вроцлаве в 1360 году. Был пожар, обвинили евреев, прибили или утопили в Одре несколько десятков человек, из моей семьи — только двоих. Посерьезнее было в Кракове, в 1407 году, во вторник после Пасхи. Был найден убитый христианский ребенок, естественно, ради получения крови, необходимой для выпечки пасхальных хлебов. Виновными, естественно, являются евреи, а сомнения по этому поводу развеивали ксендзы с краковских амвонов. Чернь, которую подстрекали в храмах, бросается совершать возмездие. Несколько сотен евреев распрощались с жизнью, несколько сотен были вынуждены окреститься. Таким образом, хорошо заметь, через два года я появляюсь на свет христианкой от выкрещенных мамы и папы. Омытая водой крещения, я получаю имя Анна в честь святой, церковь которой в 1407 году пошла с дымом, будучи по инерции подожженной взбесившимися краковянами. Анной, к счастью, я была не слишком долго, потому что в 1410 году семья бежала из Польши в Силезию, в Стшегом, и возвратилась, о, judaica perfidia, к вере Моисеевой. В Стшегоме проживало несколько родственников, а вообще там жили сто сорок человек нашего исповедания. Семьдесят три их них, включая моего отца Самуэля бен Гершома, лишаются жизни в погроме 1410 года. Причина? Трубные звуки шофар на Рош Ха-Шана были восприняты как сигнал к нападению на христиан. Мать с сестрами отца и со мной, годовалым ребенком, бежала в Явор. Там, в 1420 году, в возрасте одиннадцати лет, свой второй погром я видела уже сама, собственными глазами. Поверь, это незабываемое впечатление.
— Верю.
— Я не жалуюсь! — Она резко подняла голову. — Прими это к сведению. Я не плачу ни над собою, ни над соплеменниками. Ни над Иерусалимом, ни над храмом. Uwene Jeruszalaim ir harodesz bimhera wejameinu[1013]. Слова я знаю, их значение для меня закрыто.
Сидеть и плакать на реках Вавилонских я не собираюсь. Не жду сочувствия от других, не говоря уже о терпимости. Однако ты спрашивал, имело ли это влияние. Конечно, имело. За некоторые вещи лучше не браться, если тебя парализует страх перед последствиями, перед тем, что может случиться. Я не боюсь. Я поколениями аккумулировала смелость… Нет, не смелость. Сопротивляемость страху. Нет, не сопротивляемость. Нечувствительность.
— Понимаю.
— Сомневаюсь. Давай спать. Если твое снадобье подействует, отправимся на рассвете. Если не подействует — тоже.
Семейный съезд в Стерцендорфе проходил на удивление спокойно и слаженно. Благополучно и в темпе, достойном удивления, были улажены все дела, которые предстояло уладить. Заслуга этого, как казалось, полностью принадлежала двум председательствующим съезда, которыми единогласно были избраны Генрик Ландсберг, каноник немодлинской колегиаты, а также рыцарь Апечка, старейшина рода Стерчей. Без ожидаемых ссор был решен спор о меже, который четыре года вели Генрик «журавль» фон Барут и монастырь в Намыслове, который представлял ворчливый монах. Не было всеми ожидаемой дикой авантюры между Морольдом фон Стерчей и Ланцелотом фон Рахенау, поссорившихся из-за якобы жульнической сделки закупки скота. Гладко прошло с Грозвитой фон Барут и Беатриче фон Фалькенгайн, которые поссорились в результате взаимного оскорбления непристойными словами. Принял извинения чашник Бертольд де Апольда, много лет сердившийся на Томаса Эйхельборна за несоблюдение договора женитьбы детей. Это последнее дело сильно, очень сильно обеспокоило Парсифаля фон Рахенау. Парсифаль прибыл на съезд вместе с отцом, господином Тристрамом фон Рахенау, и отец тут же начал любезничать с Альбрехтом Гакеборном, хозяином Пшевоза. Не было секретом, что хозяин Пшевоза хлопотал о родственных связях с семьей Рахенау и клонит к тому, чтобы выдать свою дочь Сюзанну именно за Парсифаля.
Самого же Парсифаля Сюзанна Гакеборн нисколько на привлекала. Парсифаль каждый раз, когда имел возможность подумать, думал главным образом о светловолосой Офке, дочери Генрика Барута из Стадзиска. Впрочем, Офка присутствовала на съезде, ее вместе с остальными девушками опекунки посадили в женской светлице и заставили вышивать на пяльцах.
Два дня пролетели незаметно, осталось только одно дело, дело трудное, которое серьезно поссорило роды Бишовсгеймов и Стерчей. О согласии, казалось, нельзя было даже и мечтать. Но председательствующие каноник Генрик и Апечко Стерча имели головы не для украшения. Чтобы успокоить атмосферу каноник прочитал долгую и нудную молитву на латыни, а Апечко предложил отслужить поминальную мессу за упокой душ родственников и друзей, погибших в сражениях за оборону веры с гуситами, в частности, Гейнемана Барута, Гавейна Рахенау, Рейнхарда Бишовсгейма и Енча Кнобельсдорфа, по прозвищу Пучач. Траурные церемонии продолжались день и ночь. Возобновление совещаний пришлось на время отложить, пока все плакальщики не пришли в себя.
Парсифаль Рахенау в попойке участия не принимал, молодым и неопоясанным этого, правда, не запрещали, но и не поощряли. Так что Парсифаль предпочел сделать обход валов и конюшен. Вдруг, к огромному изумлению, он увидел своего приятеля, Генрика Барута, по прозвищу Скворчонок, который резво шел в его сторону и вел…
Свою кузину. Светловолосую Офку фон Барут.
— Представляю, — выдохнул тяжело дышащий Скворчонок, многозначительно при этом подмигивая, — моего приятеля и товарища по оружию Парсифиля фон Рахенау, сына господина Тристрама из Букова. Скажу тебе, Офка, нет более отважного, чем он. Скажу, не хвалясь, я тоже против чехов воевал, ба, пришлось иметь дело с чародеями и чародейками… Но он! Не поверишь! Он против орд еретика Амброжа ставал под Находом вдвоем со мной против ста. А на стенах Клодзка, ха, ты не поверишь, девушка! Хоть и раненный и истекающий кровью, он бесстрашно чинил сопротивление кацерам, штурмовавшим Клодзк. Сам пан Пута из Частоловиц потом его обнял.
На щеках выступил карминовый румянец. И дело было даже не в том, что Скворчонок врал как по нотам. Парсифаль просто не мог не зарумяниться при виде панны, ее больших ореховых глаз и вдернутого, усыпанного веснушками носа. Это были самые прекрасные веснушки, которые Парсифаль видел в жизни.
— Я вас оставлю, — быстро сказал Скворчонок. — Поговорите себе. А меня ждут важные дела.
Они остались сами. А Парсифаль, который еще минуту назад готов был отблагодарить приятеля половиной царства, сейчас чувствовал, что охотно расквасил бы ему нос. Потому что, хотя он сильно хотел, но не мог себя побороть и выдавить из себя какое-нибудь слово. Уверенный, что панны слушают только гладкую речь трубадуров и странствующих рыцарей, он сейчас чувствовал себя последним дураком.
Веял теплый ветер, во рву самозабвенно квакали лягушки.
— Вы были ранены, да? — прервала ужасную тишину Офка, морща веснушчатый нос. — Покажите где.
— Нет! — Парсифаль аж подскочил. — Нельзя, — добавил он быстро, — хвастаться. Хвастун не достоин рыцарской перевязи.
— Но вы же бились?
— Бился.
— Тогда вы отважный? Смелый?
— Не годится хва…
— Посмотрим, правда ли вы такой смелый. — Офка наклонилась надо рвом. — О! Поймайте для меня ту лягушку.
— Лягушку?
— Я же сказала. Ту большую. Спасибо. А теперь съешьте ее.
— Что?
— Съешьте ее. Посмотрим, хватит ли у вас смелости.
Парсифаль сжал лягушку в кулаке. Зажмурил глаза. И открыл рот.
Офка фон Барут сватила его за руку, выдрала лягушку и броила ее в воду. И покраснела, как вишня.
— Простите, пожалуйста, — наклонила она голову. — Я не так хотела. Совсем не так. Правду обо мне говорят, что я ветреная…
— Вы не… — проглотил слюну Парсифаль. — Вы не ветреная, пани. Вы…
Офка подняла голову. Ее ореховые глаза сделались еще больше, чем были.
— Вы красивая.
Офка долго смотрела на него. А потом убежала.
Съезд возобновили, неразрешимый, казалось бы, спор Бишофсгеймов со Стерчами закончился наконец соглашением. Парсифаль слушал с пятого на десятое. Он был в ином мире. Видел сны наяву.
— Мы, Генрик Ландсберг, схоластик немодлианской колегиаты, всем верным Христа, к которым дойдет этот документ, удостоверяем, что Бургард Менцелин, управитель принадлежащего господину Гюнтеру фон Бишофсгейму имения в Нивнике, был лишен жизни Дитером Гакстом, аримигером господина Вольфгера фон Стерча. За это преступление господин фон Стерча и Дитер Гакст согласились уплатить в пользу семьи убитого искупительную сумму в утвержденном свидетельствующими господами рыцарями размере сорока гривен. Кроме того, сумму пять гривен получит церковная парафия в Нивнике. Позванный на помощь хирург не получит ничего, поскольку помощь не принесла никакого результата. На знак согласия на месте преступления за счет средств упомянутого армигера Гакста будет воздвигнут искупительный крест, на котором будет выковано орудие преступления, то есть топор. Тем самым достигается соглашение между совершившим преступление и семьей убитого, а также упомянутыми господами рыцарями. Совершено шестого дня июня года Господня тысяча четыреста двадцать девятого.
— Парсифаль! Я к тебе обращаюсь! Ты спишь или что?
Он резко поднял голову, вырванный из глубины мечтаний. И испугался. Явно разгневанный отец был в сопровождении двух рыцарей, старшего и младшего. Младшего, с угловатым лицом, украшенным белым шрамом, Парсифаль не знал. Старший был благородный Альбрехт фон Гакеборн, хозяин Пшевоза, родитель Сюзанны. «Я пропал, — мелькнула в голове Парсифаля трусливая мысль. — Конец мне. Сейчас меня обручат. И тут же женят. Прощай, красивая Офка…»
— Я отдаю тебя, — господин Тристрам Рахенау говорил в нос, как всегда, когда был недоволен, — в оруженосцы господину Эгберту де Кассель из Копаньца. Господин Эгберт — человек военный, а война с гуситами на носу. Служи верно, бейся мужественно, береги благородную честь и, даст Бог, заслужишь пояс и шпоры. Только смотри, молокосос, не опозорь меня и род.
Парсифаль сглотнул слюну. Ему давно было обещано, что он будет служить оруженосцем в Клодзке, у пана Путы из Частоловиц, плечом к плечу со своим приятелем Скворчонком Барутом. Однако он слишком хорошо знал отца, чтобы не только словом, но хоть бы дрожанием век выразить возражение. Он низко поклонился рыцарю со шрамом.
— Не позже, чем через пять дней, — сухо сказал Эгберт де Кассель, — явишься в Копанец, конный и вооруженный. Ясно?
— Так точно.
— О-о-о, — всплеснула руками при его появлении Эленча из Скалки. — Парсифаль! На коне? Вооруженный с ног до головы? На войну едешь, или как?
— А то! — Он слегка надулся. — Дан приказ, так что должен ехать. Родина в опасности. Говорят, гуситы снова на нападение настроены.
Эленча посмотрела на него из-под век, вздохнула. «Всегда вздыхает, когда вспоминают гуситов. Наверное, не без причины. Слухи ходят, что девушка испытала обиду от гуситов. Пани Дзержка никогда прямо об этом не говорила, но что-то здесь есть».
— Мне выпала дорога через Скалку. — Он выпрямился в седле, поправил изысканный шаперон. — Вот я и надумал заглянуть. Справиться о здоровье пани Дзержки…
— Спаси Боже, — сказала Дзержка де Вирсинг. — Благодарю за заботу, молодой господин Рахенау.
Она переступила порог с большим трудом, опираясь на костыль, было видно, что каждое движение стоит ей больших усилий. Она, как он заметил, всё еще была не в состоянии выпрямить спину. «Это и так чудо, что она уже подымается с постели, — подумал он. — Ведь с нападения прошло всего лишь два месяца». Скалка по-прежнему была в процессе восстановления. Стропила над новой конюшней всё еще не покрывала крыша. Продолжалась работа на новых овинах и сараях.
— Отец велел сказать вам, пани, чтобы вы не боялись. — Парсифаль снова поправил шаперон. Его надела на него мать, а он никак не мог привыкнуть. — Вас охраняет соседский ландфрид, если вас кто-то попробует тронуть, будет иметь дело со всеми местными рыцарями.
— Премного благодарю… — Дзержка выпрямилась насколько могла, закрывая глаза от боли. — А ты служить оруженосцем едешь? Можно спросить, у кого?
— У благородного рыцаря Эгберта де Кассель.
— Хозяина Копаньца. — Дзержка знала в Силезии почти всех. — Это воинственный рыцарь, иногда даже слишком. Родственник Гакеборнов из Пшевоза.
«А ведь так, — мысленно охнул Парсифаль. — Ведь эта служба — это не что иное, как вступление к помолвке».
— Господин де Кассель, — говорила дальше Дзержка, — это также хороший знакомый нашего инквизитора, преподобного Гжегожа Гейнче. Они дружат. Ты не знал об этом? Ну, так уже знаешь. А на чем ты верхом на службу отправляешься, парень? На фризском жеребце? Неплохой скакун, неплохой… Но под вьюки. Сядешь на лучшего.
— Госпожа… Мне не пристало…
— Ни слова. Я вам кое-чем обязана, твоему отцу и тебе. Разреши мне хоть лошадкой отблагодарить.
Инквизитор Гжегож Гейнче продефилировал вместе с Эгбертом де Кассель перед дружиною, меряя каждого из вооруженных внимательным взглядом. Перед Парсифалем он остановил коня.
— Новичок, — представил его де Кассель. — Молодой Рахенау, сын господина Тристрама из Букова.
— Я так и предполагал, — кивнул головой инквизитор. — Потому что сходство поразительное. А конь, ха, превосходный, видно, что настоящей кастильской крови. Держу пари, что из скалецкого табуна. От Дзержки де Вирсинг, вдовы Збылюты Лелевиты.
— Буков Рахенау, — пояснил де Кассель, — со Скалкой по-соседски. Господин Тристрам ее милости Дзержке пришел на выручку… Когда случилось то нападение, знаете…
— Знаю, — оборвал Гейнче, глядя Парсифалю прямо в глаза. — Дзержка уже дважды смерти избежала… И вот, ты, парень, на коне, полученным от нее… Удивительно сплетаются судьбы, удивительно… Командуй отправление, Эгберт.
— Слушаюсь, ваше преподобие.
«Идем как на войну, — подумал Парсифаль. — Военным строем, в доспехах и со снаряжением, с оружием в руках, под строгим военным командованием и дисциплиной. Достаточно посмотреть на лица рыцаря Эгберта и инквизитора, на лица армигеров, на инквизиторских кнехтов, настраивающих самострелы. Идем в бой. Вчера мне снились кровь и огонь… Наверняка будем биться. И не где-то на границе, но скорее здесь, в самом сердце Силезии, около стшегомского тракта, недалеко от села…»
— Село Хмельно, — показал Эгберт де Кассель. — И корчма. Точно так, как в доносе. Что прикажешь, Гжегож?
— Окружить.
Пел петух. Лаяли собаки. Утки крякали, плещась в болоте. Пел дрозд, жужжали пчелы, гудели мухи на гноище, а солнышко светило, аж душа радовалась. Мужик, который только что вышел из уборной, резко попятился при виде вооруженных и скрылся за дверью с вырезанным сердечком. Баба в платке бросила грабли и что есть силы бежала, подбирая бьющую по ногам юбку. Детвора с восторгом пялилась на оружие, обмундирование и снаряжение армигеров и кнехтов из Копаньца, которые окружали дома. Парсифаль занял определенную ему позицию. Он вытер о плащ потные ладони, зря, потому что они тут же вспотели снова.
— Урбан Горн! — громко и звонко закричал инквизитор Гжегож Гейнче. — Выходи!
Никакой реакции. Парсифаль сглотнул слюну, подтянул пояс, нащупал рукоятку меча.
— Урбан Горн! Корчма окружена! У тебя нет никаких шансов. Выходи по доброй воле!
— Кто зовет? — донеслось изнутри, из-за приоткрытого окна.
— Гжегож Гейнче, inquisitor папский! И доблестный рыцарь Эгберт де Кассель из Копаньца!
Двери корчмы скрипнули, приоткрылись. Кнехты подняли самострелы, де Кассель успокоил их жестом и ворчанием.
На пороге стоял мужчина в коротком сером плаще, стянутом блестящей пряжкой, в приталенном, обшитом серебром вамсе, и в высоких сафьяновых сапогах. На голове у мужчины был черный атласный шаперон, еще более замысловатый, чем у Парсифаля, с еще более длинным и изысканней закрученным хвостом.
— Я Урбан Горн. — Мужчина в сером плаще осмотрелся. — А где же господа Гейнче и де Кассель? Я вижу вокруг исключительно вооруженных гемайнов с мордами бандитов.
— Я Эгберт де Кассель, — выступил рыцарь. — А окружают вас мои люди, так что свои оскорбления оставьте при себе.
— Не будем тратить на них время. — Инквизитор стал рядом. — Ты меня знаешь, Урбан Горн, знаешь, кто я. И прекрасно понимаешь свое положение. Тебя обложили, не вырвешься. Мы достанем тебя живого или мертвого. Наше предложение: давай избежим кровопролития. Мы не варвары, мы люди чести. Сдайся по доброй воле.
Мужчина минуту молчал, кривя губы.
— Мои люди, — сказал он наконец, — это шесть чехов и четыре — местные, силезцы. Все наемники, со мной связаны исключительно денежным контрактом, никаким иным образом. Они ничего не знают и никакого преступления под моим руководством не совершили. Я требую, чтобы их отпустили.
— Ты не можешь требовать, Горн, — обрезал Гейнче. — Но я согласен. Они будут освобождены. Если только на ком-нибудь не висит приговор за давние дела.
— Слово рыцаря?
— Слово священника.
Горн прыснул, но сдержался. Он достал из расписных ножен стилет, взяв за клинок, вручил его инквизитору.
— Я сдаю оружие, — беспечно поклонился он. — А также делаю предложение. Я как раз собирался заказать обед в эркер. Вместо одной утки могут подать три, эти птицы на вертелах выглядели очень аппетитно. Соблаговолите принять приглашение? Мы же люди чести, а не варвары.
Обедающую в эркере тройку сопровождали только двое армигеров, господин де Кассель позвал с собой только Яна Карвату и Парсифаля фон Рахенау. Карвату — потому что тот был приближенным и пользовался полным доверием. Парсифаля — потому что тот был новичком, зеленым и имел слабое понятие о том, что говорили. У Парсифаля в отношении этого не было ни иллюзий, ни сомнений.
— Хороший у тебя год, — сказал Горн, держа обеими руками утку и отрывая зубами мясо. — В марте арестовал Домараска, теперь меня. А кстати, Домараск еще жив?
— Не меняйся ролями, Горн, — поднял глаза Гейнче. — Это я допрос буду делать. Мечтаю об этой минуте четыре года, когда ты выскользнул из моих рук во Франкенштейне.
— Когда мне счастье улыбалось, то улыбалось, — покивал головой Горн. — А когда оставило, то уже навсегда. Вчера, зараза, снилась мне дохлая рыба, такой сон всегда предвещает невезение. То, что ты поймал меня именно сейчас, сегодня, — это мое невезение, моя неудача. Ты привык видеть во мне гуситского разведчика, удивишься, но на этот раз я прибыл в Силезию в другой роли. Приватно. По личному делу.
— Ах. Быть не может.
— Я прибыл в Силезию, — Урбан Горн проигнорировал иронию, — для личной мести. Тебе интересно, о ком речь? Скажу: о Конраде, епископе Вроцлава. Разве это не странное стечение обстоятельств? Ведь и ты, Гжегож, с епископом на ножах. Как говорит пословица? Враг моего врага…
— Горн, — инквизитор нацелил в него кость из утиного бедра, — давай договоримся. Мои распри с епископом — это мое личное дело. Но епископ — это наивысшая церковная инстанция в Силезии, опора стабильности и гарант порядка. Удар, направленный в епископа, — это удар по порядку, ты меня в это не втянешь. Даже не пробуй. Мне известно, что ты лично имеешь к епископу. Я исследовал, представь себе, дело свидницких бегинок, знаю документы процесса и доклад о казни твоей матери. Сочувствовать тебе я могу, но соучаствовать не буду. Тем более что я не до конца уверен в твоих мотивах. Ты убеждаешь меня, что тобой руководят личные побуждения, что дело в личных счетах, что именно с этой целью ты прибыл в Силезию с наемниками. А для меня ты был, есть и останешься гуситским шпионом, работаешь в пользу наших врагов. Ты приехал не для идеи улучшения мира? Не ради Гуса, не против ошибок, перегибов и коррупции Рима? Не по глубокому убеждению о необходимости реформы in capite et in membris? Это приватное дело, личная месть? Для меня нет никакой разницы. Так как нет разницы для голодающих нищих, которых я видел в пути, сидящих на руинах и пепелищах сел. Это ты спалил эти села, Урбан Горн, ты обрек этих людей на нужду и голодную смерть.
— Идет война, — гордо ответил Горн. — А война, прости за банальность, вещь жестокая. Не играй на моих чувствах, Гжегож. Я тоже мог бы показать тебе сожженные селения под Находом и Броумовом, тамошних искалеченных людей, пепелища и могилы убитых, которыми обозначены пути католических крестовых походов!
— Я простил одну банальность — о войне. Не засыпай меня следующими.
— Взаимно.
Какое-то время они молчали. Наконец Горн швырнул собаке остатки утки, схватил бокал и залпом выпил его.
— Оставим, — он со стуком поставил бокал, — на минуту епископа и благо Церкви. А что ты скажешь о Грелленорте? Моей целью был не вроцлавский епископ, я отдаю себе отчет, что это чуть высоковато для меня, куда мне с мотыгой на солнце. Целью моего нападения должен был быть овеянный тайной замок Сенсенберг, убежище Грелленорта. Место, в котором это епископское исчадие хулит Бога, занимается черной магией и некромантией, где он варит отравы, яды и одурманивающие декокты, куда призывает чертей и демонов. Откуда высылает своих Всадников на террористические акты, приказывая убивать мирных жителей. Разъясни мне, инквизитор, как это так? Можно ли нападение на такое место расценивать как агрессию против Церкви? А может, правду говорят, что для Рима цель оправдывает средства, что для борьбы со свободной мыслью, ересью и реформаторскими движениями можно припрячь и использовать всё, в том числе и черную магию?
Теперь пришла очередь Гжегожа Гейнче долго помолчать. Парсифаль, хоть и понимал с пятого на десятое, впился взглядом в его лицо. Он видел, как желваки инквизитора заиграли, как заблестели глаза, а рот приготовился ответить.
— Я знаю, где находится замок Сенсенберг, — опередил его Урбан Горн. — И как туда попасть.
— Черные Всадники, — отозвался де Кассель, — убили Альбрехта Барта из Карчина, он был моим другом. Что касается меня, то я готов…
— Не впутывайся в это, Эгберт, — резко оборвал его инквизитор. — Пожалуйста.
Хозяин Копаньца кашлянул, нервно потер ладони. Гжегож Гейнче молча кивнул, давая знак, чтобы Горн продолжал говорить.
— Второго такого случая, — сказал Горн, — больше не будет.
Гейнче молчал, приложив ладони ко лбу, так, чтобы скрыть глаза.
— Грелленорта, — продолжал дальше гуситский шпион, — в Сенсенберге нет. С большинством своих головорезов он поехал на лужицкое пограничье, охотиться на нашего общего знакомого, медика Рейнмара из Белявы. Потому что он узнал, что Рейневан…
Инквизитор отвел ладонь от своего лба. Горн замолчал под его взглядом.
— Да, — откашлялся он. — Признаю. Это благодаря мне Грелленорт проведал о Рейневане. Это я сделал так…
— Мы уже знаем, — перебил Гейнче, — что ты сделал.
— Рейневан выпутается… Он всегда выпутывается…
— Ближе к делу, Горн.
— В Сенсенберге осталось всего несколько Всадников. Объединенными силами мы справимся с ними вмиг. И спалим это змеиное гнездо, очаг зла. Лишим Грелленорта его логова, центра террора, чернокнижной базы, источника гашш’иша и других наркотиков. Посеем сомнения и страх среди его Всадников. Ускорим его крах.
— Ха! — Эгберт де Кассель потер ладони, посмотрел на инквизитора, промолчал.
— Недавно, — медленно начал Гжегож Гейнче, — я встретился с точкой зрения, что терроризм является злом и ведет в никуда. Это не подлежит сомнению. Существует, однако, одна вещь хуже терроризма: методы борьбы и с ним.
Долго царила тишина.
— Что ж, — заговорил наконец инквизитор. — Ad majorem Dei gloriam, цель оправдывает средства… Так что вперед на Сенсенберг. Viribus unitis[1014]… Стой, стой, спокойнее, куда ты, Горн? Я не закончил мысль. Мы заключаем перемирие, будем действовать сообща. Но при определенных условиях.
— Слушаю.
— Не желая назвать наше перемирие хрупким, назову его временным. Ты еще не свободен, я хочу после Сенсенберга с тобой поговорить. Обменяться информацией. И установить объем… взаимных услуг… В будущем.
— Что ты имеешь в виду?
— Ты хорошо знаешь что. Ты что-то дашь, я что-то дам. Чтобы нам лучше и уютнее говорилось, я обособлю тебя. Не в тюрьме. В монастыре.
— Коль так, — улыбнулся Урбан Горн, — то, пожалуйста, в женском. Например, в том, в котором ты держишь невесту Рейневана.
— О чем ты, черт возьми, говоришь? — вскипел Гейнче. — Какая невеста? Уже который раз доходят до меня эти бредни. Я должен… Святая Курия должна была похищать и прятать панну? Это какой-то абсурд!
— Ты утверждаешь, что это не Инквизиция содержит в заключении Ютту Апольдовну?
— Именно так я утверждаю. Хватит этих бредней, Горн. Перед нами sanctum et gloriosum opus[1015]. Сенсенберг и Черные Всадники.
— Мы справимся, потому что мы вместе. — Эгберт де Кассель встал, ударил кулаком по столу. — А вместе мы сила! В путь, с Богом! Если Бог с нами, кто против нас?
— Si Deus pro nobis, — поддержал Гейнче, — quis contra nos?[1016]
— Když jest Bůh z námi, — закончил с улыбкой Горн, — i kdo proti nàm?
Они поехали, не теряя времени, вскачь, сорок пять коней, копанецкий отряд, кнехты инквизитора, наемники Горна. Ехали в направлении Качавских гор; дорогу Парсифаль подробно не запомнил, будучи в состоянии перманентного и близкого к дрожи возбуждения. Через какое-то время они оставили за спиной последние деревушки, последний след человеческого обитания, оказались среди дикой пустоши, в Силезии, которой Парсифаль не знал. Уверенный в полном триумфе цивилизации, он с изумлением смотрел на древний дремучий лес, которого не касался топор. На каменистые, бесплодные, изрезанные ярами пустыри, на которые, наверное, годами не ступала нога человека.
А потом они увидели. Крутой, осыпающийся обрыв. Вершину, которая поднималась за ним. А на вершине — руины замка, оскалившуюся крепостными зубьями миниатюру рыцарского замка со Святой Земли.
К замку вел извилистый овраг. При входе в него их встретила картина того, что осталось от предшественников. Воинственное лицо Эгберта де Кассель стало бледным, побледнели закаленные в боях армигеры. Кнехты осеняли себя крестным знамением, некоторые начинали громко молиться. Парсифаль зажмурил глаза. Несмотря на это, он видел. Зрелище врезалось в память.
Вход к яру почти полностью был загроможден большой грудой костей. Вовсе не беспорядочной. Кто-то потрудился, чтобы из черепов, костей таза, бедренных и сплетенных с ребрами голенных костей выложить приветственную декорацию, что-то наподобие триумфальной арки. Тошнотворный смрад доказывал, что конструкция находилась в постоянном развитии, что-то было в нее добавлено совсем недавно.
Кони не хотели идти, начали храпеть, метаться и бить копытами. Не было выхода, пришлось их оставить. Спешенный отряд двинулся оврагом. Возле спутанных лошадей господин де Кассель приказал нести дозор четырем кнехтам. Под командованием армигера. И Парсифаля фон Рахенау.
Таким образом, Парсифаль фон Рахенау, формально будучи полноправным участником взятия Сенсенберга, самого взятия не видел вообще. В частности, он не видел ужасной смерти трех кнехтов, которых в воротах замка обрызгала огнем магическая ловушка. Не видел, как наемники Горна в тяжелой битве уничтожили во дворе четырех Черных Всадников. Как на кнехтов инквизитора, которые вторглись в алхимическую лабораторию, напал уродливый карлик, гном или какое-то иное исчадие ада, швыряя в них бутылями с едкой кислотой. Как чудовище, которого в ответ забросали факелами, само сгорело живьем.
Парсифаль не видел последний бой, который провели де Кассель и копанецкие армигеры с пятью последними Всадниками, окруженными в рыцарском зале. Не видел, как их в конце концов посекли, просто порубили на куски. Не видел, как их кровь брызгала на стены и фрески на стенах. На Иисуса, который во второй раз падал под крестом, на Моисея с каменными скрижалями, на Роланда в битве с сарацинами, на въезжающего в Иерусалим Готфрида Бульонского. И на Персиваля, стоящего на коленях перед Граалем.
Был вечер, когда отряд возвратился. Инквизитор Гейнче. Урбан Горн с забинтованной рукой. Раненный в голову Эгберт де Кассель из Копаньца. И еще двадцать четыре человека. Из тридцати шести, которые с ними отправились.
Они уехали молча, сосредоточенные. Без лишних разговоров, без обычного в таких случаях хвастовства своими подвигами и победами. С чувством хорошо исполненного долга. Sanctum et gloriosum opus[1017] — вот что они сделали.
А на фоне усыпанного звездами неба глыба руины замка Сенсенберга пылали, как факел, извергая огонь из всех своих окон.
— Ночью мне снился пожар, — сказал Рейневан, забрасывая седло на коня. — Большой огонь. Интересно, что может значить такой сон? Может, перед выездом проведаем мастера Зброслава? Может, это был вещий сон? Может, означает, что надо спешить как на пожар?
— Дай Бог, чтоб это было не так. — Рикса подтянула подпругу. — Обойдемся без таких прорицаний, без огня и без пожаров. Тем более что день намечается жаркий.
День девятого июня Anno Domini 1429 встретил теплом с самого рассвета, а уже около трех часов дня наступила жара, зной просто парализующий. Жители Гельнау, села, расположенного у самого устья Ниского разлома, которые всегда, ежедневно внимательно посматривали на возвышающуюся на юге гору Варнкоппе, девятого июня залегли в тени, блаженно разомлевшие и ко всему безразличные.
Из отупения их вырвал крик. Крик, полный ужаса:
— Сигнал! Сигна-а-ал!
Кричал хлебопашец с самого дальнего поля. Кричал, показывая на гору Варнкоппе, с вершины которой поднимался и бил в небо вертикальный столп черного дыма.
В Емлице, городке, расположившемся на юг от Житавы, пробощ прихода святого Кириака топал через неф церквушки, вытирая рукавом сутаны вспотевшее лицо. Он вспотел, покрикивая и понося работников, которые ремонтировали хозяйственный дом плебании, а сейчас спешил в ризницу, чтобы передохнуть в прохладе ее стен. Весьма, ой, весьма часто он забывал по пути остановиться, стать на колени и перекреститься перед алтарем, а если и делал это, то машинально и бездумно. Однако прошлой ночью пробощ видел сон, плохой сон, после которого священник поклялся себе не допускать больше такой халатности.
Он остановился, встал на колени. И начал кричать. Голосом настолько страшным, что услышали и прибежали работники из плебании.
Алтарь был залит кровью. Кровью, которая вытекала из tabernakulum[1018].
На житавском тракте застучали копыта, возле телеги промелькнул конный гонец, оставляя за собой большое облако пыли. Однако дровосек Гунсрук успел на долю секунды увидеть обезображенное ужасом лицо всадника. Он сразу понял, в чем дело.
— Йорг! — закричал он сыну. — Бегом через лес домой! Пусть мать пакует вещи. Бежим! Чехи идут!
Били тревогу колокола церквей Святого Креста, а также Петра и Павла. Топали сапоги, звенело железо, кричали сотники. Город готовился к обороне.
— Впереди идет патруль, — доложил прибывший с дозора рыцарь Анзельм фон Редерн. — За ним идет конный отряд, более трехсот коней. За конными тянется целая мощь — около шести-семи тысяч с более чем двумя сотнями возов. Осадных машин нет.
— Значит, на город не ударят, — вздохнул Лутпольд Ухтериц, староста Житавы. — Згожелец за своими стенами тоже, кажется мне, может спать спокойно. Но что достанется городкам, пригородам и селам, это уж достанется. Некоторым уже по второму разу.
— В Острице, — заломил руки Венантиус Пак, аббат францискацев, — только начали стропила гонтом крыть… Монастырь цистерцианок всё еще в руинах… Бернштадт еще из пепла не поднялся…
— И мы им это позволим? — запальчиво закричал молодой Каспар Герсдорф. — Не выйдем из-за стен? Не выйдем в поле?
Ульрик фон Биберштейн, хозяин Фридлянда и Жаров, лишь пренебрежительно фыркнул. Староста Ухтериц посмотрел юноше в глаза.
— Их семь тысяч, — сказал он холодно. — С чем ты хочешь в поле парень?
— С именем Бога на устах! Да, Господи, я со своими иду!
— Не задерживаю.
— Если позволите, оставлю Житаву и я. Со своими людьми.
Лутпольд Ухтериц обернулся. И проглотил слюну.
Биркарт Грелленорт, посланник вроцлавского епископа. Высокий, худой, черноволосый и одетый в черное. Птичьи глаза, злая улыбка. И взгляд дьявола.
— Идите, — махнул он, разрешая. — Идите, господин, Грелленорт.
«Лишь бы подальше, — добавил он мысленно. — И не возвращайтесь. Ни ты, ни кто-нибудь из твоих чертовых всадников».
Рейневан чувствовал магию. Он умел ее чувствовать. Не утратил, как оказалось, этого полезного умения.
Высокую дорогу они оставили вскоре после выезда из Легницы, их вынудила к этому внезапная и чрезвычайная активность разъездов и патрулей, задерживающих всех для контроля и досаждающих всеми возможными способами. Вести с Лужиц привели к тому, что психоз гуситских шпионов, чародеек и еврейских диверсантов передался в Легнице всем, овладел всеми умами. При выезде из города они потратили уйму времени, Хойновские ворота полностью были в пробке. Правда, контролю и проверке подвергались только желающие въехать в город, но и выезжающих осматривали весьма подозрительно.
Дороги кишели вооруженными. Сразу за Легницей, как только они въехали на Via Regia, тракт, ведущий через всю Европу, тут же нарвались на конный отряд, контролирующий подорожных. Неприятностей они избежали, благодаря скандалу, который закатил возвращающийся домой киевский купец, разозленный тем, что кнехты распотрошили ему возы, и совершенно не понимают, что он им говорит. Около четверти мили отделяло их от таможенной палаты в Эйбемюле, Рикса подозревала, что там будет еще один контрольный пункт; вероятно, что пост и блокада были также возле таможенной палаты в Томашове. Таким образом, хоть Via Regia и давала возможность путешествовать быстро и удобно, разумнее было бросить трансевропейский тракт и ехать лесами.
Ночь застала их поблизости Хойнова, который после прошлогоднего рейда всё еще оставался руиной и пепелищем. Приглядевшись утром к пожарищам города, Рейневан засомневался, сможет ли он когда-нибудь подняться из руин.
Они по-прежнему держались полевых дорог, тропинок и ухабистых лесных просек, направляясь на запад. Поглядывая сверху вниз, они миновали расположенную в долине деревушку над поворотом извилистой речки. И тут Рейневан почувствовал магию.
Он чувствовал ее, чуял нюхом в лесном запахе мха и живицы, слышал в нервном покрикивании соек и сорок, в шуме листвы и скрипе стволов. Внезапно нарастающая волна беспокойства заставила его остановить Риксу, сильно схватив за трензель ее коня. Прежде чем она успела о чем-либо спросить, началось.
— Adsumus! Adsu-u-umus!
Из-за поросшего ежевикой хребта слева выскочили и бросились на них по склону десять Черных Всадников.
Они развернули коней и головокружительным галопом помчались вниз, к реке. Когда они ее форсировали в брызгах грязи, с правого фланга их окружили еще пять Всадников. Рейневан уже успел, хоть и на ходу, накрутить барабан своего охотничьего самострела, подбросил ложе к щеке и нажал на спуск. Помня старую науку и собственный опыт, он целился не в человека, а в коня. Получивший болтом вороной жеребец встал на дыбы и понес, сбросив на землю не только собственного Всадника, но и двух соседних, остальные пришли в замешательство, которое позволило Рейневану с Риксой прорваться. И сейчас они гнали, вонзая коням шпоры в бок, котловиной вниз, на равнину, туда, где белела полоска Высокой дороги. Из-под копыт летел вырванный дерн. А погоня наступала им на пятки.
— Adsumus! Adsumus!
С яра справа, совсем близко, выскочили еще пять Всадников, на пяти конях. Они были так близко, что в одном из них Рейневан узнал девушку. «Я ее знаю, уже видел», — подумал он. И согнулся в седле, как раз вовремя, потому что брошенное копье скользнуло ему по плечу.
— Adsu-u-u-umu-u-us!
С топотом копыт они выскочили на Via Regia, разогнались в сумасшедшей скачке. Всадники мчались следом за ними. Рейневан с изумлением заметил, как один из них выдвигается во главу погони, как он мчит с развевающимся наподобие демонических крыльев плаще. Он знал, кто это. Знал прежде, чем узнал его лицо. Он наклонил голову на гриву и пустил коня в дикий бег. За Риксой, гнедая кобыла которой мчалась, как олень. Несмотря на бешеные усилия, Черные Всадники начали оставаться позади. Сначала незначительно, потом всё заметнее. Но погоню не прекращали. Рейневан знал, что они не прекратят. Рикса тоже это знала.
— Палата! — Она перекрикивала ветер. — Таможенная!
Он понял. Контрольный пункт в Томашове, который они хотели обойти, сейчас мог прийти им на помощь. Скопление людей могло быть их спасением.
Но от палаты их всё еще отделяло значительное расстояние. А кони, хоть и быстрые, хоть по-прежнему не позволяющие Черным Всадникам сократить дистанцию, всё-таки, не были железными.
Рейневан почувствовал магию. Услышал ее.
Стенолаз, не прекращая галопа, поднял руку, выкрикнул заклятие. Кони Рейневана и Риксы в ответ дико заржали.
Дорога перед ними, бегущая среди шеренги деревьев Via Regia, до этого времени плоская, как стол, вдруг словно встала на дыбы. Там, где еще мгновение тому было ровно и гладко, теперь выросла крутизна. Бесконечный крутой подъем.
— Это иллюзия! — крикнул Рейневан. — Это чары! Этого нет!
— Скажи это коням!
Говорить не было смысла. Кони сбавили ход на подъеме. Они начали храпеть, хрипеть, ронять комья пены. Снизу доносился триумфальный крик.
— В поле! С дороги и в поле!
Они свернули. Но и поле уже не было полем. Была гора, на вид еще круче, чем дорога.
«Пришло время, — решил Рейневан, — для отчаянных средств».
Он вытащил из куртки шнурок и подвешенный на нем камень с прожилками в форме человеческого глаза. Якобы кастильский, якобы привезенный из Бургоса, приобретенный в легницком Переулке Магов. Купленный за три гроша. И вероятно, столько же и стоивший.
— Viendo, no vean![1019] — закричал он, сжимая талисман в спотевшей ладони, так сильно, будто хотел его раздавить. — Viendo, no vean! В сторону, Рикса, в сторону! К лесу! Езжай к лесу!
— Они видят нас! Окружают!
— Поворачивай к лесу!
Произошло невозможное. Невероятное и неправдоподобное.
Талисман отреагировал на активирующее заклятие. И подействовал.
Они мчались к лесу, а их догоняли крики, крики изумления и недоверия. А потом — крики злости. Они не оглядывались. С лицами, прижатыми к гривам, они мчались, сколько было силы в конях. Их бег замедлил и притормозил только лес, чаща, ветровал, глубокие буреломы. И тишина.
— Они нас не видели… — втянула воздух Рикса. — Действительно нас не видели… Мы стали для них невидимыми…
— Смотрели и не видели, — подтвердил он, глубокими вдохами успокаивая бешеные удары сердца. — Этот амулет… Я даже не надеялся… А если он действует действительно хорошо, то обманет их еще больше, им покажется, что они нас слышат… там, где нас нет. А это может быть, потому что это в самом деле хороший был периапт…
— Был?
Он молча показал ей шнурок. Без камня, который после активации рассыпался в порошок.
— Одноразовый, — вздохнула Рикса. — Как долго будут действовать чары?
— Там Грелленорт, — вспомнил он и вздрогнул. — Не будем слишком обманываться надеждой. Пока есть возможность, бежим. Затеряемся в лесах.
— Чтобы сбить их со следа, — Рикса подпихнула взлохмаченные волосы под капюшон, — давай сменим направление. Они будут высматривать нас на дорогах, ведущих в Болеславец. Подумают, что мы сделаем круг и вернемся на тракт. Давай поедем прямо на юг, как можно дальше…
— Не медля.
Она повернулась в седле.
— Ты видел ту девушку? Ту светловолосую?
— Видел.
— Это была Дуца фон Пак, любовница Грелленорта. Сущая дьяволица.
Он вспомнил. Внутренний двор замка Троски. Копье, прошивающее подмастерье столяра. Глаза цвета пучины горного озера. Прекрасные и абсолютно нечеловеческие. Дуца фон Пак.
— Поехали.
Они ехали целый день, так быстро, насколько это было можно без риска загнать лошадей. И насколько позволяло бездорожье, густой лес, болота, овраги, перегороженные плетением колючих веток. Ехали, оглядываясь и прислушиваясь. Но слышали только стук дятлов. Чтобы преодолеть за день наибольшую дистанцию, они остановились только тогда, когда темнота сделала дальнейшую езду полностью невозможной. Заночевали на относительно сухом холме, не решаясь разжечь огонь. Над кронами деревьев светил серп месяца, тоненький, как щепка.
— Возвращаемся, — решила Рикса. — Думаю, мы хорошо от них оторвались.
Какое-то время они ехали руслом мелкой реки, по мнению Риксы, — Бобрицы, левого притока Бобра. Бобрица должна была протекать через лежащий возле Виа Региа Томашов. Рикса считала, что Томашова им следовало избегать, она предложила отъехать на запад и отыскать дорогу, ведущую к селу Варта. Рейневан положился на ее знание окрестных мест. Сам он их не знал. Он, правда, был здесь в рейде весной 1428 года, но тогда он не восхищался видами этой местности и не запомнил их.
Близость какого-то селения, быть может, той же Варты, выдал клекот аистов и лай собак. Чуть позже они услышали шум работающей мельницы. Потом увидели мельницу и покрытый ковром ряски мельничий пруд. Собаки продолжали лаять.
— Въезжаем или объезжаем?
— Въезжаем, — решила Рикса. — Выглядит безопасно. Как раз и людей расспросим. Сомневаюсь, чтобы Грелленорт сюда добрался, но спросить не помешает.
Они въехали между изгородями и грядками. Осторожно. Но не очень.
На самом краю села рос большой дуб. На его ветвях висели четверо повешенных. Один, видно повешенный совсем недавно, еще подергивался. Вокруг дуба столпилась дюжина вооруженных, не Черных, цветных. Вооруженные заметили их сразу. И с криком набросились на них. Рейневан и Рикса развернулись, но только для того, чтобы увидеть, как от мельницы диким галопом на них несется рыцарь на коне, покрытом попоной. В полном рыцарском облачении. В замкнутом саладе. С турнирным щитом с гербом. С наклоненным копьем. Вылитый Амадис Уэльский. Или другая рыцарская легенда.
Рикса избежала укола копья, свесившись с седла, мощный конь копьеносца столкнулся с ее скакуном и повалил его, девушка покатилась по земле аж на край воды мельничного канала, сильно стукнулась головой о столб. Конь Рейневана стал на дыбы, рыцарь бросил копье, достал меч, махнул им наотмашь; если бы Рейневан не соскочил, он не сносил бы головы. Конь с разгона ударил и повалил его, он рухнул в болото, прямо под другие копыта.
Воинственный крик вдруг усилился, количество всадников вокруг внезапно словно увеличилось, Рейневан догадался, что в стычку включились другие силы. Легковооруженные конные в капалинах, многие со знаком Чаши на груди. Обдумывать этот факт, однако, не было времени, вокруг кипела битва, храпели и ржали кони, мелькали и бряцали клинки, лилась кровь. Кто-то снова наехал на него лошадиной грудью, он упал, заметил копье, поднятое для удара. В то же мгновение копейщик вылетел из седла, получив фламандским гёдендагом.
— Самсон!
— Рейневан?
Самсон повернул коня, защищая Рейневана от следующего нападающего. Это было лишним, нападающий уже скрючился в седле от ударов рогатинами двух всадников с Чашами. Третий для гарантии резанул его по шее кривым фальшьоном.
— Шарлей!
— Рейневан?
— Живьем брать! — Кричал юным голосом командир гуситов, рыцарь в буром плаще, полностью в латах. — Гербовых живьем! Гемайнов под нож!
Битва закончилась. Кого должны были добить — добили, кого связать — связали. Рейневан, несколько очумелый, обнимал Шарлея и Самсона. За этим с высоты седла поглядывал рыцарь в буром плаще. Когда он поднял забрало салада, его лицо показалось Рейневану знакомым.
— Наш гейтман, — представил Шарлей. — Брус из Клинштейна из Роновичей. Младший брат…
Он не закончил. Один из убитых только притворялся убитым, а сейчас сорвался и бросился на Бруса с бурдером[1020]. Он не добежал. Шарлей с близкого расстояния пальнул в него из странного короткого ружья, разнеся ему голову на куски.
— Благодарю, — разогнал ладонью дым Брус из Клинштейна из Роновичей, младший брат Бразды из Клинштейна, гейтман у Сироток. — Благодарю, брат Шарлей.
Рейневан вспомнил о Риксе, это было весьма вовремя, девушка как раз поднялась из земли и вытряхивала из головы песок.
— Всё в порядке?
— Абсолютно, — оветила она.
И вдруг ее губы искривились гримасой, а глаза широко раскрылись.
Она смотрела на Самсона.
— Отряд, собраться! — скомандовал Брус из Клинштейна. — Отходим!
— Молодой господин Герсдорф, — обратился он к рыцарю копейщику, тому самому Амадису Уэльскому, который сейчас, в плену, без шлема, утратил всю свою легендарную ауру и был обычным перепуганным сопляком. — Высокородный Каспар фон Герсдорф, сын благородного Лотара Герсдорфа. Я рассчитываю на сто гривен за тебя, молодой господин. Не меньше. Отряд, выступаем! Брат Шарлей, организуй арьергард.
— Во что ты меня впутал? — тихо спросила Рикса, подъезжая к замыкающему колонну Рейневану. — С кем ты водишься?
— С нами, — услышал Шарлей, имеющий острый слух. — Со специальным диверсионно-разведывательным отрядом полевой армии Табора.
— Рейд.
— А как же. Табор, полевое войско под командованием Якуба Кромешина из Бжезовиц, городские контингеты под командованием Отика из Лозы, конница — под Микулашем Соколом из Ламьерка, пражане Вацлава Гарды. Шесть тысяч человек, двести телег. Мы с нашим спецотрядом обеспечиваем разведку. Добываем коней. Ловим дезертиров и бандитов, которые крадут коней у нас. Вы видели повешенных в селе? Это конокрады. Мы выслеживаем их три дня, молодой Герсдорф нас выручил, потому что у нас тоже были для них веревки. А Герсдорф со своим разъездом дергает Табор от самой Житавы, надоедает, Кромешин приказал нам с ним разобраться…
— Где сейчас Табор?
— Под Болеславцом. Ты не слышишь? Это не гроза, Рейневан, это бомбарды. Впрочем, сейчас увидишь сам, мы, собственно, туда направляемся. А может, у тебя другие планы? А может, другие планы и намерения у милостивой пани, которой я не знаю? И которая, похоже, не в восторге от нашей компании?
— Я Рикса Картафила де Фонсека. Мои планы и намерения никого не касаются. А чем я должна восторгаться? Тем, что возле меня едет дибук[1021]?
Она повернулась и обвиняюще показала пальцем на Самсона.
— Дибук, ха! — Шарлей прыснул. — Дождался ты, Самсон, нашла коса на камень. Дибук, чтоб я так жил, ни дать ни взять — дибук. Демон, злой дух, воплотившийся в чужое тело. А я, подумать только, подозревал в тебе лишь Вечного Жида Странника.
— Мне очень жаль, но вынужден огорчить вас обоих, — ответил усталым голосом великан. — Я не дибук. И не Вечный Жид. Если б я был, я бы знал.
— Давайте немного отстанем. — Шарлей стал в стременах, удостоверился, что никто из отряда не слушает их и не интересуется ими. — Расскажи, Рейневан, что с тобой было. И что тебя привело сюда.
Выслушав, демерит долго молчал. Грохот орудий с северо-запада слышался всё отчетливее.
— Черные Всадники, — наконец сказал он, — зарекомендовали себя и перед Табором. За Житавой, четыре дня тому они окружили и вырезали нашу глидку[1022], десять человек, только одному удалось бежать. Потом мы нашли нескольких из тех, кого они взяли живьем. Висели за ноги на деревьях. Кто-то слишком, действительно, слишком сильно склонял их дать показания. А потом из них сделали мишень для тренировки бросания копий.
А вы, милостивая пани, — обратился он к Риксе, — та самая, которая спасла нашего Рейнмара во Вроцлаве. И продолжаете, как вижу, поддерживать его своей помощью, советом, силой духа и располагающей личностью. По собственной инициативе? Или по чьему-то распоряжению, если позволено будет спросить?
— Я бы предпочла, — Рикса проницательно посмотрела ему в глаза, — чтоб мы себе этого не позволяли. Я не буду ни о чем спрашивать и надеюсь на взаимность.
— Понимаю. — Шарлей пожал плечами. — Но поскольку это, всё-таки, войсковой отряд, я должен что-то придумать для нашего командира, Бруса Роновича. Если бы он вдруг хотел вашу милость расспрашивать…
— Я разберусь. Можешь называть меня Риксой.
Шарлей кольнул коня шпорой и рысью помчался во главу колонны.
— Что в Рапотине, Самсон? Маркета…
— Всё в лучшем виде, — широко улыбнулся великан. — Вправду, в самом лучшем. Лучше, чем я мог надеяться. И наверное, лучше, чем я того заслуживыаю. Она не хотела отпускать меня с Шарлеем. Не слушала никаких доводов…
— У тебя были доводы?
— Несколько. Один из них — ты. Рикса, тебе обязательно так сверлить меня взглядом? Ты уже доказала свою способность видеть скрытые вещи. Но как бы внимательно ты не смотрела, дибука ты не увидишь.
— А что я увижу? Сейчас я вижу сверхъестественное. Ты — сверхъестественное.
— Один из моих знакомых, — Самсон по-прежнему улыбался, — любил говорить, что нет сверхъестественных ни вещей, ни явлений. Просто некоторые из них выходят за границы нашего естествознания.
— Это был святой Августин. Ты, как я понимаю, знал его лично. И меня это совсем не удивляет.
— Ты делаешь, Рикса, просто поразительные успехи.
— Не смейся надо мной, дибук.
Рысью примчался Шарлей, бросил на них суровый взгляд.
— Что это вы тут, — проворчал он, — за философские диспуты устроили, Самсон? Чехи начинают оглядываться. Держись, мать твою, принятого инкогнито.
— Извини, я забылся. А вот так подойдет? Я недавно выработал. Посмотрите.
Самсон изобразил страшное косоглазие. Глупо улыбнулся, как кретин застонал и пустил слюну из уголка рта. И наконец выпустил из носа пузырь. Когда он лопнул, выпустил второй.
— Ха! — с неподдельным восторгом закричала Рикса. — Ух ты, классно! А я умею изображать чуму. Плююсь кровью и пускаю сопли…
— А чтоб вас! — Шарлей с отвращением отвернулся. — Пойдем, Рейнмар. Оставим их с их играми.
— Шарлей?
— Да?
— Тот короткий самопал, из которого ты стрелял возле мельницы. Что это за странное оружие?
— Это? — Демерит продемонстрировал добытое из футляра у седла оружие. — Это, друг, пражское ружье, прозванное в народе «предательским»[1023]. Очень модная в Праге штука, все ее носят. Она, как видишь достаточно короткая, так что можно ее запрятать под плащом и воспользоваться неожиданно, по-предательски, отсюда и название. Фитиль, посмотри, вставлен в бронзовый курок, всё время может тлеть. При нажатии на спусковой крючок, заметь, что это можно сделать одной рукой, фитиль доходит до запала и — ба-а-ах! Хорошо, да? Прогресс, парень, совершается непрерывно.
— Кто бы спорил. Ты слышишь?
— Ничего не слышу.
— Вот именно. Бомбарды уже давно умолкли.
Они выехали из леса. С возвышенности перед ними открывалась панорама. Живописная излучина Бобра. И город на правом берегу.
— Перед нами Болеславиц, Верхние ворота, — показал Брус из Клинштейна. — Получается, что мы прибыли как раз вовремя. Город сдался.
Верхние ворота оказались разломанными, свисающие с петель остатки были обуглены, стена и башня — черные от копоти и потрескавшиеся от огня. Табориты применили здесь свой стандартный и испытанный способ форсирования ворот, состоящий в том, что их прожигали. Под воротами насыпалась куча дров, добавлялись несколько бочек смолы и дегтя, всё это поджигали и ждали результата. Обычно им была капитуляция. Как здесь и сейчас.
— Въезжаем. Рикса, а ты?
— Я здесь подожду.
— Кого? Чего?
Она не ответила, отвернулась. Шарлей фыркнул, потом бросил на Рейневана многозначительный взгляд. Видя, что Рейневан не реагирует, пришпорил коня и поехал за отрядом.
В городе царило спокойствие, хотя улицы, ведущие на рыночную площадь, были забиты вооруженными до зубов гуситами. Плотные отряды Табора тоже стояли на площади, вокруг ратуши. Сбившиеся под стенами домов горожане посматривали на агрессоров в тревожной тишине.
— Или Болеславец уже договорился, — оценил ситуацию Шарлей, — или сейчас будет договариваться. Нормально. Установят выкуп и контрибуцию в виде обеспечения и поставок для войска. Достигнут взаимопонимания. В противном случае здесь давно бы всё было в огне.
У самой ратуши в боевом порядке стояли с десяток боевых телег, из них торчали стволы хуфниц. Была среди них и штабная телега гейтмана, легко узнаваемая по трофейным священническим ризам, которыми были толсто обиты оба борта и вымощено внутри. Возле телеги стоял собственной персоной гейтман полевых войск Табора, Якуб Кромешин из Бжезовиц, одетый в украшенный золотой вышивкой кафтан и высокие сапоги из красной кожи. Его сопровождали Отик из Лозы, Микулаш Сокол из Ламберка и Вацлав Гарда, командир пражского контингента. И Смолик, проповедник с худым лицом, которого Рейневан помнил с прошлогоднего рейда.
Личная охрана их пропустила. Они подошли. Рейневан прокашлялся.
— Гейтман…
— Не сейчас! — Кромешин узнал его и явно удивился, но отправил жестом. — Не сейчас, медик!
Из ратуши показались городские посланники. Члены магистрата и горожане, ведомые тучным ксендзом в сутане и высоким бородачом в просторном, словно тога, плаще, задрапированном и снизу обшитом бобровым мехом. Плащ привлек внимание Рейневана: он был голубого цвета с тем неповторимым оттенком голубизны, который его убитый брат Петерлин получал в своей красильне из вайды и черничного сока.
Бородач и тучный священник стали перед Кромешным, поклонились. Бородач начал говорить. Говорил так тихо, что Рейневан, Шарлей и Самсон, стоящие в десяти шагах, понимали лишь каждое пятое слово. Но все, даже те, которые стояли еще дальше, понимали, о чем речь. Болеславец сдавался. Предлагал выкуп, лишь бы Табор их пощадил. Их сохранил от меча, а их дома — от огня. Все, даже те, который стояли дальше всех, увидели также рассвирепевшее лицо Кромешина. И услышали его голос. Его львиный крик.
— Сейчас? Вы сейчас хотите выкуп давать? Когда мы уже в городе? Когда вы в наших руках? Поздно, болеславяне, поздно! Вчера, когда я вас призывал сдаться, вы со стен высокомерно кричали мне в ответ. Вы помните, что вы мне кричали? Что-то там о Крацау, не так ли? Ну, я вам сейчас дам Крацау! Будете меня помнить, суки!
Бородач попятился на шаг, побледнел. Толстый ксендз, наоборот, казалось, готов был выцарапать гейтману глаза.
— Я знал, — завопил он, — что не о чем с ними говорить! Excaecavit illos malitia eorum![1024] Тьфу, еретики! Святотатцы! Злодеи! Будете жариться в аду! Падет на вас кара Божья!
По сигналу Кромешина вооруженные табориты окружили делегацию, приперли советников к стене.
Гейтман полевых войск стал перед ними, сложив кулаки на бедрах.
— Сначала, — сказал он, — кара падет на вас. Сейчас. Я вас покараю от Божьего имени.
А ну-ка, брат Смолик, — обратился он к проповеднику с худым лицом, — скажи им проповедь. Пускай, прежде чем они оставят эту юдоль, услышат голос Божьей правды. Спасения они и так не удостоятся, суки, римские холуи, прислужники вавилонского Люксембуржца. Но легче им будет попрощаться с этим миром.
Проповедник напрягся, как струна, набрал в легкие воздух.
— Это война Господа, — закричал он пискливым голосом. — Он отдал вас в наши руки! Вы ели хлеб беззакония и пили вино хищения[1025], пришел день кары. Вы провинились перед Богом, так что разметана будет кровь ваша, как прах, и плоть ваша — как помет[1026]. Ты согрешил, коварный народ, ты гордо величался, преклонялся лживым идолам Рима, поэтому Бог одолеет тебя и отсечет тебе голову, как сделал Давид Голиафу. Бог крошит головы врагам своим, косматый череп того, кто поступает грешно!
— Славно, — оценил Кромешин. — Особенно про косматый череп. Хотя о плоти тоже было неплохо. Ну, парни, слышали? Брать их поочередно, как Бог повелел, а брат Смолик напомнил! Как совершил Давид Голиафу!
— Смилуйтесь! — завыл извлекаемый из группы бородач в голубом плаще. — Не убивайте! Христиане! Помилосердствуйте!
Табориты схватили его, поволокли к телеге, оперли шеей на дышло. Кто-то подскочил и ударил топором. Ему пришлось еще два раза добавить, а в это время горожанин хрипел и сопел, а кровь хлестала потоками. Наконец голова упала на забрызганную брусчатку.
Вырывающегося ксендза бросили на землю, прижали коленями. К затылку приставили шестидюймовый гвоздь.
И забили несколькими ударами обуха по самую шляпку. Ксендз лишь раз закричал, потом только трясся и дергал ногами.
На советников, сбившихся в портале ратуши, посыпались удары. Их били цепами, кистенями[1027] и топорами, рубили мечами, кололи рогатинами. Не прошло и полпачежа, а в луже уже дергалась дюжина тел.
Кромешин молча показал рукой, и прежде, чем она опустилась, шесть тысяч воинов Табора с диким криком набросились на город Болеславец.
В одно мгновение были перебиты те, что были на рынке, что находились на улицах. Потом табориты ворвались в дома. Оттуда донесся один большой обреченный крик, из окон, как град, начали высыпаться выброшенные люди. Снаружи продолжалась бойня, не щадили никого, улицы вмиг застелили трупы. Кровь рекой текла сточными канавами, вымывая из них мочу и мыльную пену, смывая мусор, гниль и отбросы.
Не смогли дать убежища болеславские храмы. Всех, кто бежал к Деве Марии и Миколаю, перебили. Произошла резня перед доминиканским Святым Крестом и на площади перед Доротой. Короткое время приютом была церковь Святой Ядвиги, в котором спрятались более сотни горожан и священников. Потом гуситы ворвались в притвор, неф и пресвитерию. В живых не осталось никого, а церковь объял огонь. Яркое пламя и столп дыма поднялись до небес.
Когда всё только начиналось, когда рубили бородача в голубом плаще, Самсон сделал шаг, будто хотел воспрепятствовать. Когда демерит схватил его за плечо, он вырвался, но остался на месте, не подошел, не вмешался. Не предотвратил. Только отвернулся, побелел как мел. Посмотрел на Рейневана. На Шарлея. И опять на Рейневана. А потом вверх, на небо. Так, словно на что-то оттуда надеялся.
— Брат! — Рейневан подошел не к Кромешину, а к Отику из Лозы, которого знал лучше. — Повлияй на гейтмана, остановите это побоище. Где бургомистр города? Отто Арнольдус! Я должен с ним поговорить!
— Зачем?
— Он обладает крайне важной информацией, — гладко соврал Рейневан, перекрикивая вой убиваемых. — Секретной, особого значения. Для дела!
— Ну, так вам не повезло, вам и вашему делу, — сказал прислушивавшийся Кромешин. — Вот это вот — бурмистр Арнольдус, а вот это вот — голова бургомистра Арнольдуса.
Он показал на первого убитого, бородача в голубом плаще, того, кого зарубили на дышле.
— Мне его даже жалко, — добавил он. — Вечный покой дай ему, Господи. Et lux perpetua luceat ei.
— Он… — Рейневан проглотил слюну. — У него была жена… Люди! Кто ее знает? Кто…
— Я знаю! — услужливо отозвался один из местных, из группы тех, которые служили таборитам проводниками. — Это на улице Таможенной. Я покажу!
— Веди.
Вириду Арнольдусову, только что ставшую вдовой бургомистра, они застали живой. В разграбленном помещении. Пытающуюся подняться с пола и трясущимися руками поправить разорванную одежду, закрыть наготу клочьями порванного платья и рубашки. Самсон громко втянул воздух. Шарлей выругался. Рейневан отвел взгляд.
В полевом войске Табора сурово карали за изнасилование женщин. Военные уставы, введенные Жижкой, предусматривали за изнасилование розги или даже смертную казнь.
Но что поделаешь, Жижки не было в живых уже пять лет, а его уставы вполне очевидно устарели и вышли из употребления. Не выдержали испытания временем. Как и много других принципов и правил.
Самсон снял епанчу, набросил на плечи женщины. Рейневан стал возле нее на колени.
— Прости, пани, — пробормотал он. — Я знаю, что не вовремя… Но это вопрос жизни и смерти. Речь идет о спасении человека, попавшего в беду… Я должен… Должен задать вопрос. Пожалуйста…
Женщина тряхнула головой, вплела пальцы обеих рук в рассыпанные волосы. Рейневан хотел дотронулся до ее плеча, но вовремя остановился.
— Прошу тебя, пани, — повторил он. — Умоляю. Стаю перед тобой на коленях. Я знаю, что тебя когда-то заключали в монастырь. Скажи мне — где?
Она посмотрела на него из-за растущих на щеках синяков.
— В Мариенштерне, — сказала она. — А сейчас оставьте меня одну. Уйдите. И будьте вы прокляты.
Снаружи успокоилось. Кромешин дал приказ прекратить резню, подгейтманы и сотники не без труда удержли разохотившихся таборитов. Не обошлось без вмешательства конных Микулаша Сокола, которые самых рьяных призывали к порядку ударами батогов, дубинок и древков копий. Утихомиренные Божьи воины занялись теперь исключительно грабежом. Облокотившись на свой обитый ризами воз, Кромешин с удовольствием наблюдал, как на площадь сносят и складывают в кучу добычу.
— Ну что, медик? — увидел Рейневана Отик из Лозы, погоняющий вояк. — Ты нашел бурмистрову? Что-то из нее вытянул?
— Нам срочно нужно в Лужицы. В монастырь в Мариенштерне.
— Нам? — поморщился Кромешин. — Ты езжай себе, куда глаза глядят, мне нет до тебя никакого дела. Но твои товарищи служат в войске, а войско выступает на Жагань. Сейчас даю приказ выступать.
— Погоди с приказом, гейтман.
Эти слова сказал молодой человек в школярском берете и черном вамсе, верхом на вороном жеребце. Его сопровождала Рикса Картафила де Фонсека. И один вооруженный в полупанцире на стеганом акетоне. Кони храпели, чуя кровь, поэтому прибывшие спешились. Гейтман смотрел на них исподлобья.
— Кто вы? В чем дело?
— Прикажи посторонним удалиться.
Кромешин жестом отправил всех, остались только Царда и Отик из Лозы. Рейневана, который тоже хотел отойти, остановила Рикса. Это не прошло мимо внимания Кромешина.
— Тебя, сдается мне, я уже видел, — смерил он взглядом юношу в берете. — Возле Прокопа. Зовут тебя Пётр Прейшвиц, городской писарь из Будзишина[1028]. Ты, кажется, наш шпион. Говори, слушаю. Что ты должен передать?
— Я должен передать: сейчас не хороший момент для нападения на Жагань.
Вацлав Царда засмеялся, Отик из Лозы прыснул. Кромешин не отреагировал.
— Видишь, — он широким жестом показал на трупы, кровь на брусчатке и дым над домами, — что я сделал с этим городом? Я отплатил. За битву под Крацау. Лужичанам и силезцам гордыня в голову ударила, из нашего поражения под Крацау сделали символ для поднятия духа. Ну, так я дал им символ. Такой, что от одного слова «Крацау» в штаны будут делать даже их внуки. Болеславец заплатил. Заплатят Житава, Будзишин, Згожелец, Хочебуж, Камень и Губин, придет их час. А Жагань заплатит раньше всех. Герцог Ян Жаганьский и его брат Генрих были под Крацау, на их руках чешская кровь, это кровь взывает к отплате. Камня на камне в Жагани не оставлю.
— Князья Ян Жаганьский и Генрих на Глогове, — медленно и выразительно сказал Пётр Прейшвиц, — обратились к польскому королю за протекцией, поклялись верно стоять на стороне Польского Королевства и поддерживать Польшу во всех ее начинаниях. А в Кракове как раз пребывают чешские послы. Прокоп Голый, англичанин Питер Пэйн, Бедржих из Стражницы и рыцарь Вилем Костка из Поступиц. Они там о союзе совещаются, демонстрируют добрую волю и дружбу, а ты, брат Кромешин, хочешь разорять и жечь княжество, находящееся под Ягелловой протекцией? Мне приказано передать: director Прокоп не поддерживает идею нападения на жаганьское княжество. Он советует принять предложенный выкуп.
— Мне никакого выкупа из Жагани не давали.
Прейшвиц посмотрел на Риксу, потом на вооруженного в полупанцире. Вооруженный вышел вперед. И заговорил:
— Светлейший князь Ян, illustrissimus dux[1029] и хозяин Жагани, моими устами передает, что он согласен…
— Восемьсот рейнских злотых[1030], — грубо оборвал Кромешин. Если заплатит, то я его пощажу[1031]. Я всё сказал. И прощаюсь. Брат Царда, ставь войско в походный порядок.
— Мариенштерн, — задумчиво повторила Рикса. — Монастырь цистерцианок. Это посреди дороги между Згожельцем и Будзишином. Отсюда будет дня три езды.
— Два, если гнать коней, — поправил Пётр Прейшвиц. — Это Виа Региа, ею хорошо путешествовать. А я как раз в ту сторону. Охотно провожу.
— Тогда не будем терять времени, — решила Рикса. — Давайте до сумерек доберемся хотя бы до Новогродца.
— Я не могу, — ответил Шарлей на вопросительный взгляд Рейневана. — Кромешин был прав, я на службе. Табор не простил бы мне дезертирство, а за дезертирство — петля. Люди из моего собственного отряда набросили бы мне петлю на шею.
— Зато я поеду, — тихо заявил Самсон. — Недоумкам всё сходит. Они не смогут объявить меня дезертиром, поскольку я и не нанимался. Я был в инвентаре Шарлея. Когда он скажет, что я пропал, это будет так, если бы у него собака сбежала.
— С Богом, Шарлей. — Рейневан вскочил в седло. — Береги себя.
— Это вы берегите себя. Вас четверо, а у меня шесть тысяч приятелей. Плюс двести возов с артиллерией.
Солнце садилось. В Болеславце смердело горелым, на пожарищах стелились огоньки. В Болеславце застывала черная кровь в канавах. В Болеславце одни собаки выли, другие рвали тела убитых. Болеславец звучал стонами раненных и умирающих, плачем обездоленных и осиротелых, отрывками молитв тех, кого лишили надежды.
Наконец солнце зашло, а израненный город утих.
Nox ruit et fuscis tellurem amplectitur alis[1032]. Ночь наступила, и всё живое погрузилось в сон.
«Бедный Рейневан.
Мне его очень жаль, Маркета. Очень сожалею, что никоим образом я не мог помочь ему в его несчастье. К монастырю цистерцианок в Мариенштерне мы добрались за два дня езды. Лишь затем, чтобы узнать, что панны Ютты там нет. Это сильно удручило Рейневана. Но еще сильнее удручило его то, что Ютта там была. На протяжении трех месяцев, от половины февраля до Зеленых праздников[1033]. Он разминулся с ней всего на месяц.
Мы объехали окрестные женские обители. Искали у кларисок в Сэйсслице, у бенедиктинок в Риесе, у магдалинок в Любане. В Згожельце мы расспрашивали цистерцианок из Мариенталя под Острицом, бежавших после того, как их монастырь был сожжен в 1427 году. Ютты мы нигде не нашли, нигде ничего о ней не слышали. Рейневан совсем отчаялся. Я не мог ему помочь.
Мне его очень жаль.
Тебе тоже?
Из Лужиц мы вернулись в Прагу, в середине августа туда также прибыл Шарлей, какое-то время мы провели вместе, но вскоре Шарлей возвратился в полевое войско. В настоящее время он стоит где-то под Йичином, а ходят слухи о следующем рейде на Лужицы, который должен начаться после святого Вацлава.
Рейневан остался в Праге, в аптеке «Под архангелом», вместе с тамошним чародеем он пробовал отыскать Ютту с помощью магии, безрезультатно. Потом в окрестностях Псаж вспыхнула эпидемия, и он как медик по призванию поспешил лечить. Не колебался ни минуты. Переборол себя, не поддался отчаянию. Много правды есть в словах: то, что нас не убьет, то нас сделает сильнее.
А я?
Я решил вернуться сюда, в Рапотин. Надолго ли? Настолько, насколько это будет возможно.
Что дальше, спрашиваешь? Несомненно мы снова встретимся, мы трое, несомненно это случится очень скоро. Судьба нас сильно связала между собой, на доброе и злое. А ведь ничего не происходит без причины.
Судьба сильно связала меня с ними, Маркета. Очень сильно.
Почти так же сильно, как и с тобой».
Боже, великий Боже, venerunt gentes in hereditatem tuam, снова язычники пришли в наследие Твое!
То ли это за грехи наши, то ли это poena peccati, что постоянно к нам еретик с мечом и огнем вторгается?
Anno MCCCCXXIX, ipso die sancti Johannis baptiste[1034] гуситские разбойники нанесли ущерб нашему любимому монастырю, нашему скрипториуму и книгособранию нашему, гордости нашей! Они посягнули на сочинения такой величины, как «De fide cathholica», Алануса Островитянина, «Libre de meravelles» Раймунда Луллия и «Clavis sanationis» Симона Генуэзского, на такие уникальные работы, как «Hierogliphica» Гораполлона Египетского и «Bestiare» Пьра из Бове, на трактаты и кодексы такого прекрасного исполнения, как «Expositio totios mundi et gentium», «De magia veterum», «Liber de mirabilibus natura arcanis», «De amore», «Secreta mulierum» и много других, может быть, единственных в мире экземпляров. Руки бы им пообламывать!
Полгода не прошло, а снова нашествие. Снова виклифисты, Taborienses, Orfani et Pragenses[1035], а во главе у них Procopius Rasus[1036], тот, как он приказал себя называть gubernator Taboriensium communitatis in campis bellancium[1037], самый великий и самый жестокий среди апостатов и ересиархов, в сущности не человек ex muliere natus[1038], но monstrum detestabile, crudele, horrendum et importunum. Eodem anno circa festum sancta Lucie[1039], он же Прокоп со всей своей армией до сих пор непобежденной, cum curribus, cum peditibus et equitibus[1040] отправился ad marchionatum Misnense[1041], сея смерть и пожары. И дошел до реки под названием Мульда. Зима же в тот год была мягкой…
Перо высохло и неприятно заскрипело по выскребенному пергаменту. Старый монах-летописец опустил его в чернильницу.
Прислужники осветили палату, зажегши свечи на всех подсвечниках. Вроцлавский епископ Конрад даже засопел от удовольствия, увидев выражение восхищения на лице Гжегожа Гейнче. Он знал, что инквизитора нелегко было удивить, не говоря уже о том, чтобы восхитить.
— Ну что? — гордо спросил он, радуясь произведенному впечатлению. — Хорошая вещь, а?
Гжегож Гейнче кашлянул. И подтвердил кивком головы. Просто был вынужден. Вещь была хорошая. Без каких-либо возражений хорошая.
Единственной мебелью в палате был огромный стол, крышку которого покрывала гигантская карта Силезии и соседних стран, сделанная из кусков ткани, покрытых шелковой вышивкой. Хотя инквизитор никогда раньше карту не видел, он знал о ее существовании. Он знал, что ее сшили и вышили доминиканки из святой Катажины, основываясь на рисунках, сделанными цистерцианцами из Любйонжа. И что это заняло у монашек более года.
Поскольку карта служила главным образом для слежения и анализа военных действий, на ней были расставлены мастерски вырезанные фигурки. Изготовил их Амброзий Эрлер, наилучший вроцлавский резчик, в строгом соответствии указаниям самого епископа. Подразделения католических войск представляли бело-золотые фигурки крылатых ангелов с огненными мечами, формирования гуситов были изображены, как рогатые черти, сидящие на корточках и выпячивающие зады.
Каждое утро клирики воссоздавали для епископа актуальную военную ситуацию, расставляя фигурки соответственно движению войск на театре боевый действий. С тринадцатого декабря, дня святой Лючии, то есть, от начала большого гуситского рейда на Мейсен и Саксонию, театр охватывал пространство между вышитыми голубой нитью ODERA FLV и ALBEA FLV, а фигурки клирики расставили в районе, обозначенном названиями SAXONIA, MISNIA, TURINGA и LUSATIA INFERIOR, граничащим на севере с MARCF ANTIQUA, а на юге с BOHEMICA SILVA.
— Давай, Гжесь, — поторопил епископ. — Окинь глазом.
Инквизитор окинул. Военную ситуацию он знал, но на красивые фигурки можно было посмотреть. Выпяченные черти были установлены в окрестностях Ошаца, города, который войска Прокопа Голого пустили с дымом четыре дня тому, двадцать девятого декабря. Чехи шли вдоль Лабы в направлении Пирны, уничтожая всё на своем пути огнем и железом. Они опустошили горные округа Мариенберг и Фрейталь. Потом, паля села, они дошли до Фрейберга, Дрездена и Мейсена, но не тратили время на осаду укрепленных городов. Быстрым темпом наступления они расстроили планы саксонскому курфюрсту Фридриху, вынудив его и его союзников к тактическому отступлению. Приведя к тому, что сейчас крылатые ангелы стояли тесной группой на север от надписи LIPSIA.
— Это, — епископ провел пальцем по голубой линии, разделяющей чертей и ангелов, — река Мульда. Прокоп хочет проникнуть в глубь Саксонии, поэтому должен переправиться.
Скорее всего он это сделает где-то здесь, в окрестностях Гриммы. Курфюрст Фридрих мог бы это использовать. Во время переправы он мог бы смять кацеров, мог бы потопить их в Мульде, как котят. Достаточно только пошевелить мозгами и найти в себе смелость. Как думаешь, Гжесь, пошевелит курфюрст мозгами?
— У меня есть серьезные сомнения, — поднял глаза инквизитор. — Как относительно мозгов юного курфюрста, так и его смелости. До сих пор он как-то не проявлял особого мужества в этой кампании. Если бы мне пришлось искать классические сравнения, то я не сравнил бы его с Юлием Цезарем. Скорее с Квинтием Фабием Кунктатором[1042].
— А в его окружении? Не найдется ли в окружении хоть кто-то умный и отважный? Неужели нет ни одного Цезаря? Я не имею в виду мейсенского маркграфа, того даже прозвали «Уступчивый». И не бранденбургского курпринца Яна, потому что этот вообще чудак сумасбродный. Кто там еще есть с крепкими яйцами?
— Священники, естественно, — улыбнулся Гжегож Гейнче. — По крайней мере некоторые. Наверняка Гюнтер фон Шварцбург, архиепископ магдебургский.
— Я так и думал, — покивал головой Конрад, — что ты его назовешь. Да, архиепископ Гюнтер — это человек, способный увидеть возможность, которую предоставляет переправа гуситов через Мульду. Он смог бы воспользоваться преимуществами, сумел бы помочь Фридриху запланировать и провести атаку. Но мы не можем кабы́кать[1043] и полагаться на случай, Гюнтеру это надо подсказать. Кто-то должен во весь дух мчаться в Лейпциг с посланием.
Инквизитор многозначительно посмотрел на епископа, кашлянул в кулак.
— Да знаю я. — Конрад скривился, как после уксуса. — Помню. Архиепископ магдебургский держит на меня обиду за Грелленорта. Поэтому я вынужден полностью положиться на тебя, инквизитор. Твои указания Гюнтер выслушает внимательно, инквизиторов он глубоко почитает, поддерживает их деятельность и принимает в ней активное участие. Crescit cum magia haeresis et cum haeresi magia[1044], а день без костра — день, потраченный зря, вот его девизы. И результаты налицо, в радиусе пяти миль от Магдебурга ни чародейки, ни жида не найдешь днем с огнем. Можно только позавидовать. И пожалеть, что во Вроцлаве не так… Не принимай на свой счет, Гжесь.
— Я не принимаю. Перейдем к делу.
— У тебя есть кто-нибудь для такой миссии? — Епископ оторвал взгляд от карты. — Кто-то, кто поедет в Саксонию, к Гюнтеру фон Швацбургу? Человек верный, надежный, которому можно доверять?
— Есть. А поскольку я предполагал, что он понадобится, то привел его с собой. Он ждет в гостиной. Позвать?
— Зови.
— Прошу, ваша милость. Дьякон Лукаш Божичко. Человек, которому я доверяю безгранично.
Воды Мульды были буро-серые и вспенившиеся, поднявшиеся настолько, что полоса ивняка полностью погрузилась в воду, а над течением выступал только низкий ощетинившийся гребень. Деревья на берегу были залиты почти до половины стволов. На одном из таких стволов остановился перевернутый на бок воз. Второе транспортное средство, затопленное, перевернутое верх дном, чуть дальше наткнулось на кучу, над водой торчали только колеса.
— Третий воз снесло полностью, — упредил вопрос Прокопа старший дорожного отдела. — Река унесла. Еще до того, как мы выбрались на ровное место. Остальным удалось выбраться.
— Да, надо признать, — Ян Краловец подвел коня к самому берегу, передними копытами в воду, — что речка немало воды несет. И течение страшное.
— Теплая зима, дожди вместо снега, — кивнул головой Якуб Кромешин, гейтман полевых войск Табора. — На остальных бродах, несомненно, будет то же самое.
— Выходит, — Прокоп Голый повернул коня, окинул взглядом гейтманов, — что река Мульда остановит наш марш? Немного мокрой воды поставит крест на наших планах? Брат! Я хочу слышать твое мнение! И решение!
Старший дорожников долго молчал, взвешивал слова. Его никто не торопил. Все, включая и Рейневана, знали, что он имел немалый опыт. Со своим отрядом дорожников он прошел боевой путь Табора почти от начала, а славу заслужил в 1424 году, когда смелой переправой через Лабу вывел Жижку из окружения под Костельцем. Он рубил для полевых войск просеки в лесах под Таховом и Рецем, мостил стволами переходы через моравские болота, строил мосты на Сазаве и Одре, переправлял возы через Нитру, Квису, Бобр, Реген и Нааб.
— Переправимся, — разрядил он наконец напряжение сухим и деловым утверждением. — Но не тройной колонной, потому что слишком сильный напор воды… Надобно по одному, воз за возом, в ряд, с канатной страховкой…
— Переправа одинарной колонной продлится не менее суток, — сказал, взвешивая слова, Йиржа из Ржечицы, гейтман Сироток. — Это долго.
— На том берегу, — мрачно подтвердил Кромешин, — нас будет понемногу прибывать, а на этом — убывать. Саксы это сообразят и ударят там, где нас в данный момент будет меньше. Могут нам здорово надрать задницы.
— Особенно припертым к речке, — добавил рыцарь Вилем Костка из Поступиц, опытный воин, участник войны, которую Польша вела с тевтонским орденом в 1410–1414 годах. — Быть припертым к реке — это просто грозит разгромом[1045].
— Решение! — Прокоп дернул ус. — Что предлагаете?
— Давайте отправим службу Божью! — вырвался проповедник Маркольт. — Мы Божьи воины, Бог нас выслушает. Отправим службу Божью за то, чтобы спала вода.
Прокоп замер с рукой возле уса, долго смотрел на священника.
— Другие предложения?
— Чего зря голову ломать? — коротко сказал молчавший до сих пор Ондржей Кержский из Ржимовиц. — Мы должны перейти Мульду. Если дорожник сказал, что в ряд, значит, в ряд.
— Стоило бы все-таки позаботиться, — отметил Кромешин, — чтобы саксы о переправе не проведали. Потому что, если эти собаки узнают…
— Нам хана, — закончил Краловец.
— О, Рейневан! — Прокоп вырвал из рук парикмахера полотенце, вытер им побритое лицо от остатков мыла. Хорошо, что ты есть. Мазь принес?
— Принес.
— Как раз вовремя. — Прокоп отправил парикмахера жестом, стянул рубашку через голову. Побритый, он пах итальянским мылом из Савоны. — Поясница болит как зараза. — Он сел на нары, обернулся. — Намажь меня этой своей магической мазью. Из-за этой боли, — гейтман дал себя натирать, — я не могу собраться с мыслями. А мне как раз надо думать. Ты сегодня был над рекой, знаешь, как обстоят дела. Переправа не будет легкой, а мы во время переправы будем, как улитка без скорлупы, любой воробей клюнет. Ты ведь это понимаешь? А? Рейневан?
— Конечно, понимаю.
— Ух, — застонал Прокоп. — Истинно волшебное лекарство эта твоя мазь, боль как рукой сняло. Что бы я без тебя делал, медик? Смотри не потеряйся у меня, Рейневан. Никуда не девайся и не пропадай.
Рейневан почувствовал дрожь, уловив в его голосе странную угрожающую нотку. Director полевых войск посмотрел на присутствующих командиров, дал знак Кромешину. Тот отложил нож, которым срезал полусырое мясо с ребер запеченного барана, встал, подошел к дверям хаты, выглянул и огляделся, не подслушивает ли кто. Остальные гейтманы тоже на минуту прекратили есть, их лица были серьезны и неподвижны.
Рейневан втирал мазь.
— Итак, братья гейтманы, — Прокоп поскреб свежевыбритую щеку, — я принял решение. Послезавтра на рассвете начнем переправу через Мульду. Вверх по реке, бродом под Кессерном. Никому об этом ни слова. Это не должно выйти за пределы этого помещения.
Обозные огни Табора и Сироток полыхали аж за горизонт. С подвешенных над жаром котелков разносился запах разнообразной солдатской пищи, запах, несмотря на голод, не слишком аппетитный. Раздумывая, Рейневан шел в сторону строений фольварка[1046], который гуситы не сожгли, желая иметь хоть кусок крыши над головой. Там он надеялся застать Шарлея и Самсона. Из-за телеги, мимо которой он проходил, вдруг показалась небольшая фигура. Он почувствовал слабый запах розмарина.
— Рикса?
Она материализовалась только вблизи него, плотно обвитая плащом, в тесно прилегающем к голове капюшоне. Сразу перешла к делу. Ее голос был решительным и неприятным:
— Где и когда Прокоп будет переправляться через Мульду?
— Я тоже очень рад тебя видеть.
— Где и когда будет переправа? Не заставляй меня повторять.
— И всё-таки будь любезна, повтори. Я хотел бы в конце концов убедиться, чьему делу ты служишь. Хотел бы иметь наконец уверенность.
— Я знаю, — Рикса его словно не слышала, — что ты был при том, когда принималось решение о переправе. На Мульде есть три брода. Один здесь, под Гриммой. Второй ниже, в Дорнау. Третий выше, возле села Кессерна. Какой выбрал Прокоп? Говори, Рейневан, у меня нет времени.
— Это ни к чему.
— Послушай, — ее кошачьи глаза сверкнули в свете факела, засветились, как у настоящей кошки, — это важное дело. Ты даже не представляешь насколько. Я должна знать. Говори, а то…
— А то что?
Рикса не успела ответить, не успела отреагировать ни словом, ни жестом, ни действием. Из-за телеги вдруг вынырнула быстрая тень. Рейневан услышал тупой стук удара, глухой вскрик Риксы и звук падающего тела. Он хотел отреагировать, не успел. Услышал проговоренное заклятие, почувствовал характерный для магии запах озона и как его охватывает мгновенный паралич.
— Молчи, — прошипел Лукаш Божичко. — И не делай ничего, о чём ты мог бы пожалеть.
— Ты убил ее.
— Да ну!.. — Дьякон толкнул Риксу ногой, стащил со своих пальцев кастет. — Я только рассчитался за Ратибор. Она мне тогда выбила два зуба. Я проявил снисхождение к ее полу, не хотел портить ее красу даже синяком. Огрел ее по затылку. Но довольно глупостей, я тут по важному делу. Где Прокоп будет переправляться через Мульду?
— Я не знаю.
— А знаешь ли, — спросил после минуты молчания Божичко, — что твое неведенье может иметь очень плохие последствия? Для Ютты де Апольда?
— Пошел вон! — Рейневан глубоко вздохнул. — Изыди. Сгинь, пропади. Я не позволю больше себя запугивать и шантажировать. Есть предел.
— Есть. Ты, собственно, к нему подошел. Я вполне серьезно предостерегаю не переступать.
— Я не верю твоим угрозам. Инквизиция не осмелится причинить вред Ютте.
— Инквизиция — нет. Я — да. Прекратим эти разговоры, время не ждет. Рейневан, предупреждаю, я говорю серьезно, не сомневайся, что я сделаю то, что обещал, без колебаний. Ты должен решать. Если скажешь мне место переправы, получишь свою Ютту, я возвращу ее тебе. В противном случае ты уже никогда не увидишь девушку живой. Стой смирно, сохраняй спокойствие, не вынуждай меня причинять вред тебе либо еврейке. Я держу каблук на ее шее, в любую минуту могу раздавить ее трахею. Тебя, если поступишь глупо, тоже убью. А потом прикажу убить Апольдовну. Решай, и побыстрее. Время торопит.
Мимо них прошли несколько таборитов, едва обратив на них внимание. Драки, стычки и сведение счетов на периферии стали обычным делом, обозной повседневностью. Рейневан, конечно, мог крикнуть, позвать на помощь. Но он не позвал.
— Ты освободишь… — Он откашлялся. — Освободишь Ютту? Отдашь ее мне? Поклянись.
— Клянусь спасением души. Где переправа?
— Выше Гриммы. В Кессерне. Послезавтра на рассвете.
— Если ты меня обманываешь, твоя Ютта умрет.
— Я говорю правду. Я принял решение.
— Очень мудрое, — сказал Лукаш Божичко.
И исчез во мраке.
Через несколько минут Рикса застонала, зашевелилась. Приподнялась на колени. Снова застонала, резким движением схватившись за голову. Заметила Рейневана.
— Ты сказал… — захлебнулась она. — Сказал ему где?
— Я был вынужден. Ютта…
— Убью… — Она резко встала, зашаталась. — Убью, сволочь!
— Нет! У него Ютта! Ты не можешь!
Он хотел схватить ее за локоть. Рикса выкрутила руку, схватила его за запястье, перегнула. Он крикнул от боли. Она подставила ему ногу и повалила на землю броском через бедро. Не успел он подняться, как она пропала в темноте.
В сторону центра обоза он шел, как слепой, шатаясь и спотыкаясь. Несколько раз он натыкался на кого-нибудь из таборитов, несколько раз его называли пьяной жопой и хреном, несколько раз его хорошенько толкнули. Он не обращал внимания.
— Рейневан! — следующий задетый им таборит схватил его за плечи, встряхнул. — Эй! Я как раз тебя ищу!
— Шарлей? Это ты?
— Нет. Святая Перпетуя. Что с тобой, черт возьми? Очнись!
— Я должен… Должен вам что-то сказать… Тебе и Самсону… Случилось кое-что…
Шарлей тут же посерьезнел, осмотрелся.
— Пойдем.
Они выслушали его на квартире, грызя печеную репу, которой насобирали большой запас. Выслушав, долго молчали. Самсон несколько раз вздохнул, несколько раз развел руками жестом обреченности. Но не сказал ни слова. Шарлей напряженно думал.
— Ну что ж, — наконец сказал он с полным ртом репы. — Я тебя понимаю, Рейнмар, потому что на твоем месте я бы тоже так поступил. Жизнь отличается тем, что своя рубашка ближе к телу. Я одобряю твой выбор. Ты сделал то, что в данной ситуации следовало сделать. Ты поступил верно.
Самсон вздохнул и покрутил головой. Демерит не принял это во внимание. Проглотил репу.
— Ты поступил верно, — повторил он. — И вероятно, тебя повесят за это, ибо такова обычно судьба тех, кто поступает верно.
Есть два способа, — продолжил он через минуту, — как выбраться из этой аферы. Но поскольку ты бежать не хочешь, то остается один. Мы должны стать героями. Я даже знаю, где, когда и каким образом.
Над Мульдой поднимался рассвет, мутный от мглы. Высокое течение кипело водоворотами, волнами брызгало на берег. С воды поднимался пар.
Из затуманенного луга вынырнул вооруженный отряд, более трехсот конных. Возглавлял рыцарь Ян Змрзлик из Свойшина, Хозяин замка Орлик, в полных доспехах, покрытых короткой якой, украшенной известным и славным гербом — тремя красными полосами на серебряном фоне. Справа от него ехал Пршедбор из Погоржелек, моравец, слева — Фрицольд фон Варте, наемник, гельвет из кантона Тургау.
Ян Змрзлик развернул коня, повернулся лицом к своему войску, какое-то мгновение казалось, что он захочет сказать какую-то зажигательную речь. Но всё, что следовало сказать, уже было сказано раньше. О Боге. О деле. О жертвенности. О миссии. И о том, что зависит от отряда. От них.
От них, от отряда, зависит судьба всего войска и всей операции. Они должны форсировать Мульду, разведать левый берег, быстрым переходом добраться до брода в Кессерне и овладеть им. И удерживать его. Обеспечить переправу. Любой ценой.
— В реке, — Шарлей толкнул Рейневана коленом, — держись возле меня и Самсона. Что-то не нравится мне эта вода.
— Пора начинать, — подал знак Ян Змрзлик. — С нами Бог, братья!
Он первым загнал коня в воду. За ним без колебаний поспешили Пршедбор и фон Варте, за ними Рейневан, Шарлей и Самсон, за ними несколько десятков других, за ними остальные, поднимая в воде белую пену. Когда исчезло дно под копытами, все пустились вплавь. Сначала кони плыли прямо, потом по ним ударило течение, их начало сносить. Судорожно держась за гриву, Рейневан с ужасом увидел, как нескольких конных подхватило и унесло в туман. Он кольнул коня шпорами. Его залило водой, подоспел Самсон, помог, присоединился Шарлей, все вместе противостояли реке. Остальные наездники тоже начали сбиваться в группы и помогать друг другу. Несмотря на это, время от времени кого-то подхватывало, то и дело кричал человек или панически ржал конь. Они были на середине реки, течение несло со страшной силой.
— Держаться! — послышался крик Змрзлика. — Держаться! Уже недалеко!
Их сносило, но они уже проплыли треть потока, напор несколько ослаб. Но кони ослабли тоже, в их диком хрипе начало слышаться отчаяние. А дна по-прежнему не было. Наездникам вода достигала выше бедер и до пояса, у лошадей торчали только поднятые головы. Снова кого-то подхватило, снова какой-то сносимый и тонущий конь вспенил волны в предсмертных конвульсиях, жалобно ржа, пока вода не залила ему ноздри.
Кошмар закончился внезапно. Стало неглубоко, кони дико заржали, почувствовав почву под копытами, собрались с остатком сил, пробрались через болото, камыш и ивняк. Отряд Яна Змрзлика форсировал Мульду. Он сам стоял на склоне, с него стекала вода, он считал уцелевших. Солнце просвечивало сквозь туман бледно-золотой монеткой.
Посчитав, гейтман сформировал колонну. Разъезды уже вышли, один на запад, к лесам, второй — дугой через рыбацкие поселения на север, третий — по течению реки прямо в сторону брода возле Кессерна. Но Змрзлик не думал ждать их возвращения. Он вывел отряд с лугов на более сухую почву и приказал выступать. Пошли рысью. Солнце поднималось всё выше, но вскоре полностью скрылось за тучами, которые нагнал сорвавшийся ветер. Начал порошить мелкий снег.
Вернулся первый разъезд. «На западе никого, — доложили они, — ни следа неприятеля». Упрямое лицо Змрзлика не поменяло выражения.
Они были уже почти на высоте Кессерн, когда вернулся разъезд, высланный по течению реки. «Пусто, никаких войск», — доложили они. Настроение всех явно улучшилось.
Достигли брода. Был дан сигнал флажком, не прошло и трех пачежей, как с правого берега пришел ответ.
Не прошло еще трех, как лес за Мульдой закишел людьми, ведущими к броду упряжки и телеги. И в это время возвратился последний разъезд, тот что был выслан дальше всех. Шарлей многозначительно кашлянул, меряя Рейневана взглядом. Самсон вздохнул. Змрзлик тоже знал в чем дело, еще до того, как ему доложили.
— Идут! Идут, брат Змрзлик! Тьма тьмущая!
— Вот так, — мрачно сказал Пршедбор из Погоржелок. — Измена! Нас предали!
— Похоже на то, — беспристрастно согласился Змрзлик, привставая в стременах. — Становись!
— Мы будем оборонять переправу? Нас меньше трех сотен!
— Должно хватить. — Змрзлик посмотрел на него сверху. — К бою готовсь!
Они ждали в засаде, скрывшись в сосняке. Был слышен шепот. Бормотание молитвы.
— Рейневан.
— Да, Шарлей.
— Не ищи смерти. Мы должны быть героями. Не погибшими. Понял?
Рейневан не ответил, только покусывал губы.
Висящая над лугами мгла приглушала звуки, мягкая почва делала тише топот копыт. Сначала их уши уловили ржание отдельно одного коня. Потом бряцание железа. Потом они сразу увидели.
— Максимум четыреста коней, — вполголоса оценил Змрзлик. — У страха глаза велики. И медленно как-то идут, вяло. Не как в бой…
— В знаке на хоругви орлиное крыло, — удивился Пршедбор из Погоржелок. — Знак пана Гануша Поленца, лужицкого ландвойта. Откуда здесь лужичане? И почему их вдруг четыре сотни?
— Это передовой дозор, — сказал Змрзлик. — Саксонский курфюрст с основными силами, наверное, идет за ними. Если дойдут, то сомнут Прокопа на переправе. Мы должны их остановить. Сигнал! Труби!
Зазвучала медно-жестяным голосом труба, а вместе с первым ее тоном громыхнули сто пищалей и ружей. Скрытые за изгородями и лачугами спешившиеся стрельцы сыпанули в колонну градом пуль и болтов, произведя в лужицком строю чудовищный котел. На эту мешанину бросились с правого фланга сто коней Змрзлика, вторая сотня, под командованием Фрицольда фон Варте, ударила с тыла. Стрельцы, снова в седлах, врезались в левый фланг. Поле заполнилось громкими криками и лязганьем.
Рейневан летел впереди всех, первым набросился на лужичан, первым выбил противника из седла, врезался в шеренги, рубая мечом, как бешеный.
Рядом с ним работал Шарлей, сеча фальшьоном, с другой стороны Самсон лупил гёдендагом, валя наездников вместе с конями. Конница Табора, хоть и меньше численностью и в более легких латах, имела преимущество в темпе и неожиданности. И в задоре. На ошеломленных лужичан сыпались удары, над воинственными кличами и криками раненных поднялся оглушающий гром разрубаемых лат.
Всех своих подчиненных превзошел в отваге и в военной работе рыцарь Ян Змрзлик, хозяин Орлика. Он ворвался в лужицкие ряды и там свирепствовал, страшно, но методично рубя направо и налево боевым топором. Под его точно нацеленными ударами нагрудники и щиты лопались, как глиняные черепки, гнулись наплечники, ломались опахи, а разбитые салады и окровавленные хундсгугели подлетали на две сажени вверх. Лужичане начали пятиться перед страшным воином, а потом бросились бежать, увидев это, начали убегать и другие. Тем более что со стороны брода уже раздавались боевые крики, первые переправившиеся табориты спешили на помощь.
А лужичанам на помощь не приходил никто. Змрзлик это не прозевал.
— Гыр на них! — заревел он. — Бей их, бей! Не дайте убежать!
Его голос, хоть и громкий, терялся среди лязга и суматохи. Но лужичан били и так. Били, пока они не начали сообща отступать. Чтобы в конце концов перепуганно бежать. Часть гуситов пустилась в погоню, остальные добивали тех, что остались, сбившись в тесные группки и яростно защищаясь.
Особенно ожесточенное и наиболее успешное сопротивление оказывала одна группа под командованием рыцаря в полных доспехах на защищенном панцирем коне.
— Кацеры, курвы! — рычал из-под поднятого забрала салада рыцарь, рубя вокруг себя большим мечом. — А ну сюда! Ну же! На поединок, один на один! Кто на меня? Ну, подходи кто-нибудь!
Шарлей подъехал к Рейневану, сунул ему в руку пражское «предательское» ружье с тлеющим фитилем.
— Подойди, — выдохнул он, — раз просит.
Рейневан вытер с лица пот и кровь. Подъехал рысью, поднял самопал и пальнул рыцарю прямо в лицо.
Этого было достаточно.
— Пощады! — друг за другом бросали оружие лужичане. — Пощады! Сдаемся!
— Важных не бить! — крикнул раненый и качающийся в седле Пршедбор из Погоржелик. — Связать их. Выкуп…
Он захлебнулся и больше ничего не мог из себя выдавить.
Ян Змрзлик рысью выехал на холм, соскочил с коня, забрызганного кровью. Стёр кровь с лица. Посмотрел на поле, на котором его триста конных разгромили и обратили в бегство четыре сотни отборной лужицкой кавалерии. Он стал на колени.
— Non nobis. — Он сложил руки, поднял глаза к небу. — Non nobis, sed nomini Tuo, Domine, da gloriam…[1047]
Другие, видя это, тоже начали опускаться на колени.
Рейневан спешился, зашатался, схватился за стремена. Потом нагнулся и выблевал.
— Героем быть неплохо, — заметил Самсон, тяжело дыша. — Если б только не этот страх. Как ты себя чувствуешь, Рейнмар?
Рейневан рыгнул. Самсон не стал переспрашивать.
Подъехал Шарлей, тоже спешился. Подождал, пока Рейневану станет лучше.
— Veritas Dei vincit[1048], — сказал он. — Сам не знаю как, но vincit. Сам не знаю, как случилось, что нас здесь не ждало десять саксонских хоругвей. Никак Божье вмешательство. Или кто-то перепутал броды.
— Ни то ни другое, — сказал, насупившись, Рейневан. — Рикса догнала и прикончила Божичко.
Губя тем самым Ютту, обрекая ее на смерть…
Рядом Самсон крутил головой. Наконец он показал на переправу. На приближающийся кортеж.
Сопровождаемый Кромешином, Кержским и другими гейтманами подъезжал Прокоп Голый, облаченный в соболиный колпак и плащ с волчьим воротником, наброшенный на «толстый кабат», как называли в Чехии стеганую и усеянную пуговицами бригантину. Он улыбался и сиял, оглядывая побоище. Он соскочил с коня, крепко обнял Яна Змрзлика.
— Non nobis, — скромно склонил голову хозяин Орлика. — Не нам, но имени Божьему эта слава… Люди мужественно дрались… Жертвенно. Вот, хотя бы эти трое. Многие полегли…
— Жертва забыта не будет, — пообещал Прокоп.
Он одобрительно улыбнулся, увидев забрызганного кровью и еще не отдышавшегося Самсона. Увидел Рейневана. Посерьезнел. Подошел.
— Извини, — сухо сказал он. — Я был вынужден. Я не верил в твою измену, но на меня давили. Подозрения надо было рассеять. И они рассеяны. Здесь, под Кессерном мы переправимся без потерь. А курфюст Саксонии, ландграф Тюрингии и брандербуржцы со всеми своими силами стоят возле брода под Дорнау, в десяти милях отсюда, ждут нас. А о переправе под Дорнау я говорил только ему.
Он показал в сторону. Рейневан увидел человека, которого вели на веревках между двумя конями. Он узнал его, хотя узнать было трудно. На нем уже не было лица, а только маска из запекшейся крови. Это был личный парикмахер Прокопа. Тот, что с итальянским мылом.
— Брадобрей, — Прокоп презрительно посмотрел на него, — он тоже был не самый лучший. Брат Кромешиин, а ну-ка организуй, чтобы он во всём признался. О сообщниках, связях и так далее.
— Уже во всём признался.
— Я так не думаю. У него, как я вижу, все еще есть ноги. И он может стоять на них. Приложите больше стараний.
— Слушаюсь.
Прокоп вскочил в седло, развернул коня и посмотрел в сторону реки, где продолжалась переправа Табора. Пятьсот конных под командованием Микулаша из Ламберка уже переправились и тронулись на оборону плацдарма. Теперь переправлялась артиллерия. Из вод Мульды один за другим выныривали возы, на которых везли разобранные пращи, то есть требуше и блиды, а также пушки разнообразных форм и калибра. Современные, заряжающиеся с тыльной стороны фоглеры на деревянных домкратах. Легкие шестифунтовые бомбардели, стройные кулеврины и шланги. Средние бомбарды, стреляющие снарядами размером в человеческую голову. Под конец из реки выволокли три тяжелых орудия калибром пятьдесят фунтов. Их проповедники окрестили «Свобода», «Равенство» и «Братство», но артиллеристы между собой называли их «Каспер», «Мельхиор» и «Балтазар».
— Я вижу, что кредитом от Фуггеров хорошо распорядились, — пробормотал Шарлей, глазами специалиста глядя на пушки. — Теперь я знаю, зачем я уничтожал те шахты под Мариенбергом и Фрейталем…
— Тише об этом. Прокоп смотрит.
— Рейневан, — director operationum Thaboritarum снова заинтересовался ими. — Ты, как я вижу, не только лечишь успешно, бьешься тоже мужественно. Ты заслужил и достоин отличия. Говори, чем я могу тебя наградить? Или хотя бы удовлетворить.
— Как обычно, — беспечно вмешался Шарлей. — Как под Коленом два года тому. Дай нам отпуск, гейтман. Для дел приватных, естественно. Нам надо уладить одно личное дело, жизненно важное. Уладим и вернемся, чтоб исполнять долг перед Богом и отечеством.
— Непатриотично, — насупился Прокоп, — звучат слова твои, брат Шарлей.
— Притворный патриотизм, — парировал демерит, — это прикрытие подлецов и негодяев.
Прокоп Голый отвернулся. Он смотрел на реку, где конный Отик из Лозы поторапливал переправляющихся таборитских ездовых. Потом направил коня в сторону тракта.
— Bene[1049], — коротко бросил он перед отъездом. — Вы в отпуске.
Табор прямо с переправы шел на позицию, выстраивался в порядки, прикрываемые с флангов воинами со щитами. От брода с песней выступала пехота, цепники и стрельцы.
Jezu Kriste, štědrý kněže
s Otcem, Duchem jeden Bože,
tvoje štědrost naše zboží
Kyrieleison!
— Наступит день, — сказала, незаметно приблизившись, за спиной Рейневана Рикса Картафила де Фонсека. — Наступит день, когда у меня спросят об этом. Чем тебя наградить, спросят, за усилия и самопожертвование. Служишь, скажут, верно, ничего не прося, ни почестей, ни наград. Проси, скажут, и то, чего пожелаешь, будет дано тебе. У меня уже есть приготовленный ответ, знаешь? Хочу, скажу я им, до конца своей жизни носить только женское платье. Хочу смотреть на огонь только в кухонной печи и бояться только того, что хала подгорит. Хочу мужа, порядочного еврея, богатым вдовцам — предпочтение. Вот так я отвечу, когда спросят.
— Ты убила Божичку?
— Не смогла. Мне не удалось его догнать.
— Каким же тогда чудом…
— Удалась гуситам переправа, потому что армия Фридриха стоит не здесь, а под Дорнау? Это ты мне скажи.
Ty jsi prolil svou krev pro nás
z věčné smrti vykoupil nás,
odpustiž nám naše viny.
Kyrieleison!
— Рейневан.
— Слушаю.
— Я была на тебя очень зла.
— Знаю.
— Если бы Божичко… Если бы саксонцы узнали истинное место переправы, если бы разбили Прокопа у реки, если б началась резня… Первым моим порывом было убить тебя. А если не убить, то жестоко наказать. Я решила утаить…
— Что утаить? Рикса!
— Я не настигла Божичку. После этого удара у меня кружилась голова, меня рвало… А этот мерзавец знает транслокационные чары, может перенестись в пространстве. Он ускользнул от меня без труда. Единственное, что мне удалось перехватить, так это его послание тебе. Твою, как я думала, предательскую плату, Иудины сребреники… Я решила тебя наказать. Тем, что утаю…
— Говори!
— Твоя Ютта в Кроншвице. В монастыре доминиканок.
Солнце зашло. И зажгло горизонт золотисто-огненным багрянцем.
С наступлением сумерек форсирование Мульды пришлось прервать. Этой ночи боялись. На левом берегу была только половина армии. Десять тысяч человек и полтысячи возов. Когда опустилась ночь, небо на северо-западе засветилось красным заревом. Фридрих II Веттин, курфюрст Саксонии, поджег предместья Лейпцига. Чтобы гуситы не воспользовались ими при осаде города.
Это была единственная активность, которую удосужился проявить курфюрст. Перед тем, как поспешно отступить с армией на север.
На следующий день, восьмого января, переправилась остальная часть Прокоповой армии. Полевые войска Сироток, пять тысяч вооруженных под командованием Йиры из Ржечицы и городские контингенты Сироток, возглавляемые Яном Краловцем. Пражане Зигмунда Манды из Котенчиц. И наконец, арьергард, конные дружины чешской шляхты, которая поддерживала гуситов. Всего полторы тысячи коней кавалерии и более восьми тысяч пехоты с возами.
Гуситы были на левом берегу Мульды. Саксония, Тюрингия и Остерланд были в их руках. Лежали у их ног.
Из-за далеких холмов клубами поднимался черный дым. Это догорали предместья Лейпцига.
— Principes Germaniam perdiderunt. — Стенолаз натянул поводья своему храпящему коню, показал на дымы. — Князья довели эту страну до погибели, отдали ее на произвол захватчикам. Пять еретических армий наступают на Тюрингию, Плейссенланд и Фогтланд, чтобы превратить эти края в обугленную пустыню. Воистину: сера, соль, пожарище — вся земля; не засевается и не произращает она, и не выходит на ней никакой травы, как по истреблении Содома, Гоморры, Адмы и Севоима[1050].
— Gladius foris, pestis et fames intrinsecus, — серьезно подтвердил Лукаш Божичко, также словами Писания. — Вне дома меч, а в доме мор и голод. Кто в поле, тот умрет от меча; а кто в городе, того пожрут голод и моровая язва.
— А могли их разбить во время форсирования реки, — покрутил головой Стенолаз. — Могли раздавить их, выбить всех до одного, потопить. Как такое возможно? Они же, кажется, имели от шпионов информацию о месте переправы. Тебе, дьякон, об этом ничего не известно? Ты вроде был среди князей и епископов, прибыл в Силезию с каким-то посланием, я не буду спрашивать с каким, всё равно не скажешь. Но ведь ты там был, когда принималось решение. Почему, объясни, они приняли такое неверное и губительное?
Божичко поднял глаза, сложил ладони, не выпуская из них вожжи.
— Воля неба, — сказал он. — Может, Господь покарал князей безумством и слепотой? Может, amentia et caecitas[1051] упали на них, как кара Божья?
Стенолаз посмотрел на него косо, он мог бы поклясться, что услышал тон горделивой насмешки. Но лицо Божички было настоящим зеркалом набожности, искренности и смирения, и в этом смешении его физиономия выглядела почти тупоумной.
— Больше ничего не можешь мне сказать? — спросил он, не спуская с дьякона глаз. — Ничего не знаешь? Ничего не подозреваешь? Хоть и был вместе с князьями? И может, даже видел того шпиона?
— Я лицо духовное, — ответил Божичко. — Не пристало мне вмешиваться в дела светские, nemo militans Deo implicat se negotii secularibus[1052]. А сейчас, сударь, позвольте мне уйти. Я должен торопиться во Вроцлав. А может, вы тоже туда возвращаетесь? Мы могли бы тогда вместе, было бы веселее, как говорит пословица comes facundus in via…[1053]
— Facundia[1054], — резко оборвал Стенолаз, — в последнее время меня подводит, плохой бы был из меня попутчик в дороге. Кроме того, мне надо уладить здесь пару дел.
— Представляю. — Божичко бросил быстрый взгляд на выстроенные за ним шеренги Черных Всадников. — Ну, тогда кланяюсь, господин Грелленорт. Пусть вам Бог даст… То, чего вы заслуживаете.
— Благодарю тебя за благословление, слуга Божий. — Стенолаз потянулся к вьюкам, достал оттуда походную флягу. — Я тоже желаю тебе счастья… В меру твоей набожности. Давай выпьем за это.
Он сам выпил первым. Божичко внимательно наблюдал за ним. Потом взял поданную фляжку, сделал глоток.
— С Богом, ваша милость Грелленорт.
— Взаимно, ваша милость Божичко.
Дуца фон Пак подъехала рысью, стала возле Стенолаза с копьем поперек седла. Оба смотрели, как дьякон на буланой кобыле исчезает за голым хребтом холма.
— Теперь, — прервал молчание Стенолаз, — остается только дождаться. Рано или поздно он поранится железом.
Ты, наверное, удивляешься, — продолжил он чуть позже, не обращая внимания на молчание девушки, — что я пожертвовал на этого попика последнюю порцию Перферро? Не считая того глотка, который мне пришлось выпить самому, чтоб у него не возникло подозрений. Зачем я это сделал? Назови это предчувствием.
Дуца не ответила. Стенолаз не был уверен, понимает ли она. Это его не волновало.
— Назови это предчувствием, — повторил он, разворачивая коня и подавая Всадникам знак выступать. — Интуицией. Шестым чувством. Называй как хочешь, но у меня этот Божичко под подозрением. Я подозреваю, что он не тот, за кого себя выдает.
В монастыре доминиканок в Кроншвице в это время находились четыре послушницы, две ancillae Dei[1055], шесть конверс и четыре панны из хороших семей. Количество изменялось, девушки уходили и приходили, а прибытие новенькой каждый раз было сенсацией. Новенькая бросалась в глаза. Лица становились привычными так быстро, что каждое новое мгновенно притягивало взгляд. Новенькую отличала также осанка: она еще не привыкла горбиться и смиренно опускать голову, благодаря чему возвышалась над общим уровнем. Выдавал ее также голос, диссонансом выбивающийся из общего шепота. Естественно, строгая монастырская дисциплина в молниеносном темпе нивелировала различия, раздавливая их, словно каток, но какое-то время новоприбывшая становилась сенсаций сезона.
Девушка, которую подселили в дормиторий[1056] в канун Иоанна Крестителя, имела, как оценила Ютта, все качества сенсации сезона. Она была чрезвычайно красива, ее стройную фигуру был не в состоянии испортить даже безобразный мешок, который здесь называли рясой конверсы. Каштановые волосы завивались на лбу в шаловливый локон, а в карих глазах играли плутовские искорки, не соответствующие вроде бы озабоченному приятному овальному лицу.
Девушка села на выделенную ей кровать, единственную свободную в дормитории. Волею случая это была кровать возле кровати Ютты. Которая как раз подметала в дормитории.
— Я Вероника, — представилась новоприбывшая тихо. И робко. Запрет употреблять имена был первой вещью, которую конверсе вбивали в голову. Если голова не была сильным ее местом, то запрет вбивали иногда другим способом.
— Я Ютта. Здравствуй и располагайся.
— Приличная кровать, — оценила Вероника, присев и подпрыгнув несколько раз. — В Вейссенфельсе у меня было намного хуже. Надеюсь, на ней никто не умер?
— В этом месяце? Никто. Не считая Кунегунды.
— Зараза! — Вероника перестала подпрыгивать. — От чего она умерла?
— Говорят, — Ютта улыбнулась уголком губ, — что от легких. Но я думаю, что от тоски.
Вероника долго смотрела на нее, а в ее глазах вспыхивали искорки.
— Ты мне нравишься Ютта, — сказала она наконец. — Мне повезло. Я сегодня помолюсь за покойницу Кунегунду, с благодарностью за то, что она освободила эту кровать. А относительно соседки слева мне также пофартило?
— Если у тебя вкус к кретинкам, то да.
Вероника прыснула. И тут же посерьезнела.
— Ты мне вправду нравишься.
— Ты вправду не теряешь времени.
— Потому что его жалко терять, — Вероника смотрела ей в глаза, — когда встречаешься с родственной душой. Это не каждый день случается. Кроншвиц — не первый мой монастырь. А твой?
— Тоже нет.
— По-прежнему холод, — как бы печально констатировала Вероника. — По-прежнему недоверие и ощетинившиеся иголки. Тебя здесь держат или очень недавно, или очень давно.
— В этом монастыре, — несколько ласковее ответила Ютта, — меня держат с двадцатого мая. А вообще меня держат в заключении с конца декабря прошлого года. Извини, но я не хочу об этом говорить.
События декабря 1428 года врезались в память Ютты как последовательность внезапных, но не связанных общим значением образов. Началось в тот день, когда ржание коней, крик и треск взламываемых ворот нарушили сонное спокойствие монастыря кларисок в Белой Церкви. Она была в трапезной, когда туда ворвались вооруженные схватили ее и выволокли во двор. В памяти возникли картинки.
Связанный Рейневан, дергающийся в руках кнехтов. Аббатиса с разбитыми в кровь губами, ее книги, ее гордость и слава, пожираемые огнем на огромном костре. Заплаканные монашки и послушницы.
Потом Зембицы, хорошо знакомый ей город, знакомый замок, знакомый рыцарский зал. Знакомый ей князь Зембицкий, одетый — как всегда, модно — в стеганый лентнер[1057], mi-parti[1058] и poulaines[1059] с длиннющими носками. Ян Зембицкий, которого называли образцом и зеркалом рыцарства, некогда такой учтивый к ее матери и такой щедрый к ее отцу, который ее саму когда-то удостоил милым комплиментом. И вот внезапно это зеркало рыцарства с пеной на губах рвет на ней одежду, при всех присутствующих в зале мужчинах обнажает ее и бесстыдно касается, мерзко угрожает ей позором и пытками. А всё для того, чтобы шантажировать и запугать Рейневана, ее возлюбленного, ее любимого, ее Алькасина, ее Ланселота, ее Тристана, который смотрел на всё это с перекошенным лицом, белым, как рыбье брюхо, с глазами, из которых, казалось, вот-вот брызнет кровь, смешанная со слезами ярости и унижения. И вот этот Рейневан, тот самый и одновременно словно чужой, абсолютно чужим, никогда не слышанным голосом соглашается на какие-то страшные, ужасные, недостойные, позорные вещи. Соглашается на них, чтобы спасти ее.
На что Рейневан тогда согласился, она не узнала. Князь Ян приказал кнехтам вывести ее. Она вырывалась, не помогло. Ее выволокли на крыльцо, потом в коридор. Платье и рубашка на ней были разорваны аж до пояса, грудь на виду. Кнехты, понятное дело, не могли пропустить такой случай. Как только они оказались в уединенном месте, ее приперли к стене. Один зажал ей рот вонючей ладонью, остальные начали ржать и лапать ее. Ее передергивало от отвращения, она спазматически содрогалась, им это нравилось, они удвоили усилия. Их гогот и гнусные комментарии привлекли кого-то из старших, на кнехтов посыпались побои, Ютта слышала звуки пощечин и глухие удары кулака. Ее отпустили, она сползла на пол и потеряла сознание.
Пришла в себя она в темном, пустом, воняющем прокисшим вином погребе. Она вжалась в угол, поджала колени под подбородок и сильно обхватила их руками. В этой позе она замерла. Надолго. Очень надолго.
Когда ее выводили из погреба, она чувствовала боль во всём теле, была окоченевшей и оцепеневшей как труп в rigor mortis[1060]. Она абсолютно не знала, что с ней происходит, даже тревога не могла пробиться сквозь туман, который обвил ее чувства, окутал ее толстым слоем чего-то мягкого и непроницаемого.
Был внезапно ночной свежий воздух, холодный, прямо морозный. Сначала показалось, что он приведет ее в чувства, но это были обманчивые впечатления.
Щелкнул кнут. Заржали кони. Мир начал трястись.
Когда он пришла в сознание, был день. Морозный солнечный день. Подворье корчмы или усадьбы, храпящие кони, которых меняют в упряжке, из их ноздрей бьет пар. Каркают вороны. Поет петух.
— Панна де Апольда.
Мужчина, невысокий, быстроглазый. Незнакомый. Совсем чужой.
— Будьте добры, переоденьтесь. — Странный акцент. — Прошу прощения, но не пристало вам показываться в такой порванной одежде. Это оскорбление, к тому же слишком притягивает взоры. Наденьте, пожалуйста, вот эти вещи.
Поет петух. Лает пес. Храпит запрягаемый конь.
— Панна, вы меня слышите? Вы меня понимаете?
Стреляет кнут, ржут кони. Телега подскакивает и трясется на мерзлых грудах. Холод отрезвляет. Мысли становятся яснее.
— Панна де Апольда. Мы здесь становимся на привал. Пожалуйста, не делайте…
Она расплакалась. Разревелась. Распустила сопли, как ребенок, как дитя дрожащей рукой размазала слезы по лицу. Сквозь слезы видела, как он поморщился. Бросил вожжи слуге, сам взял ее под руку, провел в сторону дома. Что-то говорил. Она не слышала. Была занята планированием.
Она нанесла ему короткий удар локтем в ухо, освободилась от захвата и со всей силы ударила его в пах, когда он согнулся, дала пинка в голову. Слуге она заехала кулаком в глаз, он сел, держась за лицо. В четыре прыжка перебежала двор, мощным толчком повалила второго слугу, вырвала у него вожжи, вскочила в седло, ударами рук и ног пустила коня в галоп. Подковы застучали по мерзлой земле. Она наклонила голову к гриве и стрелой помчалась к воротам. «Я сбежала, — подумала она. — Я свободна…»
Он настиг ее сразу за воротами, резким рывком выбил из седла. Она дернулась, напрасно, хватка у него было словно железная. «Каким чудом, — подумала она, — каким чудом он здесь оказался?»
— Чудо называется транслокация, — прошипел он, больно сжимая ее плечо. — Способность переноситься в пространстве. Я чародей. Для тебя, кажется, тут ничего нового, твой любовничек тоже ведь такой.
— Пусти… Больно…
— Я знаю. Мне тоже больно, там, куда ты ударила. Тебе удалось это благодаря внезапности. Усыпила мою бдительность, притворяясь плаксой. Это не повторится. Тебе не удастся это повторить. Поверь и больше не пробуй.
Он поднял ее, впихнул в руки слуг. Без излишней грубости.
— Я вытащил тебя из лап князя Яна, — сказал он, отворачиваясь, словно желая продемонстрировать великодушное равнодушие. — Похитил из Зембиц. Везу в место, где какое-то время ты будешь укрыта от мира. Не спрашивай меня, по какому праву.
— По какому праву?
— Укрыться на какое-то время — в твоих интересах. Много шума вокруг монастыря в Белой Церкви, слишком много. Культ Великой Матери, Сестринство Свободного духа, вальденские ритуалы, арадийская магия… Поверь мне, что будет лучше, если ты на какое-то время исчезнешь.
— Кому лучше?
Он не ответил. Махнул рукой, отвернулся и ушел.
Вероника не отступила. Очередную попытку поговорить она предприняла спустя три дня, в воскресенье. Когда после мессы Ютта сидела на доске в necessarium, Вероника вошла и беззастенчиво уселась на соседнюю дыру.
— Не сердись, — опередила она реакцию Ютты. — Тебе не нравится, что я ищу с тобой контакта? А с кем я должна его искать? С теми идиотками конверсами?
— Мне неловко. — Ютта старалась не смотреть не нее, а только на царапину на стене. — Мне, правда, очень неловко.
— Pardieu[1061], Ютта, мы с тобой из одного теста. Сидим здесь, голову даю на отсечение, по одной и той же причине. Тебе плохо самой, я же вижу, поэтому ты так реагируешь. Со мной через месяц будет то же самое. Давай поможем друг другу. Ты мне, я тебе.
— О!..
— Ты мне, я тебе, — понизила голос Вероника. — Потому что я… Ютта, это мой третий монастырь. С меня хватит. Я тут сойду с ума. Я хочу смыться. И у меня есть предложение: бежим вместе. Вдвоем.
Ютта по-прежнему смотрела на царапину на стене. Но непроизвольно кивнула головой.
Старания Вероники увенчались, надо признать, полным успехом. Ютта перестала сторониться, через четыре дня девушки вместе сели за вышивание салфеток, через неделю они уже были в дружеских отношениях, через две недели начали откровенничать. Вероника носила фамилию фон Эльсниц, у ее родителей было имение возле Галле. Монастырь доминиканок в Кроншвице, как оказалось, был для нее уже третьим, перед тем ее держали у каноничек в Гернроде и у кларисок в Вейссенфельсе. Изолировали ее, как она утверждала, по воле родителей, в наказание за греховную любовь. А когда Ютта решилась в конце концов рассказать свою историю, Вероника даже рот открыла от удивления.
— Святая Вероника, покровительница! — схватилась она за щеки. — Так это же как в романе! Заговоры и шпионаж! Нападения и похищения! Ересь и магия! Принцы, разбойники и чародеи! Твой любимый вправду гусит и маг? Ах-ах… Ну, тогда я выгляжу бледно. Бледно и тускло, как вчерашняя рыба на обед! Меня, подумать только, засадил сюда придурок, которому захотелось жениться!
— То есть?
— Сын соседей, бедных родственников. Далекий кузен. Мы встречались и… Я была очень разгорячена, ну и… Сама понимаешь. Полгода нам времечко шло приятно, то в стогу, то в конюшне на чердаке, а то, если удавалось, в супружеском ложе родителей. Что касается меня, то, откровенно говоря, само занятие нравилось мне намного больше, чем кузен, я подумывала о замене объекта… Но дурачок кузен не понял, в чем дело, ему показалось, что это большая любовь. И побежал к родителям просить моей руки. Всё раскрылось. О супружестве и речи не было, отец с матерью даже мысли такой не допускали, но прониклись настолько, что засадили меня искупить вину к каноничкам. А кузена его родители послали в Мальборк, в орден Девы Марии, наверное, литвины уже этого размазню схватили и барабан из его шкуры сделали. Так что мне не приходится рассчитывать, что он приедет спасать меня на белом коне. А твой?
— Что — мой?
— Твой возлюбленный, славный медик, чародей и еретик. Приедет на белом коне, чтоб освободить тебя?
— Не знаю.
— Понимаю, — покивала головой Вероника. — Конечно, понимаю. Ты говорила. Гусит, человек идеи. Верный идеалам. Прежде всего идеалам. Значит, белого коня ждать не приходится. Надо будет брать дело в свои руки, потому что я тут до конца жизни вышивать салфетки не собираюсь, уже сейчас при виде салфетки мне тошнит. Ютта? А ты думала…
— Что?
— Думала раньше о бегстве?
— Думала.
Первую попытку побега она предприняла уже под конец января. Определила ее вещь весьма прозаическая: холод. Она не переносила холод. Холод делал ее несчастной. В монастыре магдаленок в Новогродце единственным обогреваемым помещением был калефакторий[1062]. Тепло было также на кухне. Ютта с радостью встречала дни, когда ей выпадало дежурство на кухне или работа в калефактории, где делались пергамент и чернила. Но это были короткие минуты счастья, надо было возвращаться к молитвам. И к прядению овечьей шерсти, которое в Новогродце было поставлено на промышленную основу, монастырь работал, как мануфактура, в полную силу, в три смены. Прясть было холодно, пол и стены действовали, как холодильник. Ютта не могла больше терпеть. При первом удобном случае она зарылась в куче кухонных отходов, предназначенных для вывоза.
Аббатиса закрыла книгу, которую читала. Это была «Liber de cultura hortorum»[1063] Валафрида Страбона.
— Ну и как ты теперь себя чувствуешь? — спросила она без гнева, а скорее с укором. — Как ты себя чувствуешь после того, как тебя выловили из кучи компоста? Оно вправду того стоило?
Ютта вынула из волос лист капусты, стерла с уха и щеки слизь гнилой репы. И горделиво подняла голову. Сестра Леофортис это заметила.
— Не о чем с ней говорить, — решила она. — Позволь, матушка, я возьму ее на конюшню. Двадцать розог хватит, чтобы прошли ее капризы.
— Задумайся, — аббатиса не обратила на монашку внимания, — что бы было, если бы тебе удалось? Предположим, что тебе удалось. Ночью ты вылазишь из мусорника и свободна, как птица. Куда ты идешь? Ты ведь не знаешь дороги. Кого-то спрашиваешь? Кого? Ты одинокая девушка без опекуна. Ты знаешь, что такое одинокая девушка без опекуна? Сексуальная игрушка для каждого, кто захочет поиграться. Для каждого сельского парня, для каждого сельского жителя, для каждого путешественника. А для каждой банды разбойников, каких тут сотни шастают, ты игрушка на долгое время. Для всех. Пока не надоешь, пока от того, что с тобой будут делать, не превратишься в тряпку в синяках, в уродину, едва влачащую ногами, с лицом черным от побоев и рыданий. Думала ли ты об этом, когда планировала побег? Учитывала такой риск? Отвечай, мне интересно.
Ютта резко повернула голову, из ее волос вылетели морковные очистки.
— Она, — обвиняюще показала пальцем сестра Леофортис, — ничего не видит. Думает только об одном. О своем возлюбленном. А к любимому нет плохой дороги.
— Неужели, — аббатиса не спускала с Ютты глаз, — ты действительно настолько слепа? Меня проинформировали, так что я кое-что знаю о тебе и о твоем милом. Твои родители, люди с высоким положением, никогда не примут этот союз. Ты собираешься жить в грехе, без родительского благословления? Но ведь так нельзя. Это против воли Бога.
— Ее любовник, — вмешалась Леофортис, — гусит, проклятый отщепенец. Что ей там родители, что ей там Бог. Ей лучше помыкаться. Лишь бы с ним!
— Это так? Отвечай! Отвечай наконец, девка!
Ютта сжала губы.
Людмила Прутков, аббатиса конвента Poenitentes sorores Beatae Mariae Magdalenae в Новогродце, развела руками.
— Я сдаюсь, — сказала она. — Сестра Леофортис…
— Двадцать розог?
— Нет. Хлеб и вода на протяжении недели.
— Где-то через неделю после Масленицы в Новогродец за мной прибыли странные люди. Хотя они говорили мало, я догадалась, что это слуги того со странным акцентом. Везли меня несколько дней в закрытой коляске, довезли до монастыря цистерцианок, потом выяснилось, что это Мариенштерн в Лужицах. Оказываясь каждый раз всё дальше от дома, я начала терять надежду. Я чувствовала, что должна бежать. В lavatorium[1064] я обнаружила окно с расшатанной решеткой. Было высоко, требовалось минимум три связанных простыни. Одна из конверсок казалась порядочной. Я ей открылась, а она…
— Тотчас же донесла, — с легкостью догадалась Вероника.
Софию фон Шелленберг, игуменью монастыря в Мариенштерне, монашки видели редко, практически исключительно во время конвентуальной мессы. Молва гласила, что она полностью поглощена работой над делом своей жизни — историей правления и описанием деяний императора Фридриха I Барбароссы.
— Чем, интересно знать, — она сплела ладони на образке и четках, — так тебя допек наш cenobium[1065], что ты решилась бежать? Работой на прудах с карпами? Не любишь карпов? Мне очень жаль, но монастырь должен с чего-то жить. А кроме рыб? От чего ты еще натерпелась? Что здесь у нас такого страшного, от чего нужно бежать, прыгая с высокой стены? Что тебе надоело, Ютта?
— Скука.
— Ах, скука. А там, за стенами, в твоей прежней мирской жизни, что было такого увлекательного? Чем это ты заполняла все дни, какие у тебя были ежедневные развлечения? Охота? Пьянки и драки? Азартные игры? Турниры? Войны? Заморские путешествия. А? Чем твоя прежняя жизнь была интереснее? Что ты имела там, чего не имеешь здесь? Что? Вышивать на пяльцах и прясть на прядке можешь и у нас, сколько захочешь. Сплетничать и щебетать о разных глупостях можешь вволю, причем лучше, чем дома, потому что компания более интеллектуальная. Так чего же тебе, спрашиваю, не хватает? Мужчины?
— А хоть бы, — дерзко ответила она. — Чтоб далеко не искать.
— О-го-го! Значит, грешных удовольствий мы уже вкусили. И хочется мужика? Что ж, с этим у нас могут быть проблемы. Сестры как-то обходятся, зачем, в конце концов, находчивость. Я не подговариваю, но и не запрещаю.
— Ты не поняла, не в этом дело. Я люблю — и любима. Каждая минута вдали от любимого — как поворот кинжала, вонзенного в сердце…
— Как? — наклонила голову игуменья. — Как? Поворот кинжала? Вонзенного в сердце? Боже мой, девочка! У тебя же талант. Ты могла бы быть второй Кристиной Пизанской или Хильдегардой Бингенской. Мы обеспечим тебя пергаментом и перьями, чернил хоть бочку, а ты пиши, записывай…
— Я хочу свободы!
— Ага. Свободы. Наверное, неограниченной? Дикой и анархичной. Наподобие вальденсов? Или чешских адамитов?
— Зря ехидничаешь. Я говорю о свободе в самом простом понимании. Без стен и решеток!
— И где ты думаешь такую искать? Где мы, женщины, можем быть более свободны, чем в монастыре? Где нам позволят учиться, читать книги, дискутировать, свободно выражать свои взгляды? Где нам позволят быть самой собой? Решетка, которую ты вырвала, стена, с которой ты хотела прыгать, не держат нас в заключении. Они нас охраняют, нас и нашу свободу. От мира, в котором женщины являются частью домашнего инвентаря. Стоят чуть больше, чем молочная корова, но значительно меньше, чем боевой конь. Не обманывай себя, что твой любимый, ради которого ты рисковала получить сложные переломы, другой. Он не другой. Сегодня он любит тебя и боготворит, как Пирам Тисбу, как Эрек Эниду, как Тристан Изольду. А завтра ты получишь дрючком, если откроешь рот без спроса.
— Ты не знаешь его. Он другой. Он…
— Хватит! — София фон Шелленберг махнула рукой. — Хлеб и вода на протяжении недели.
Ютта листала за пюпитром «De antidotis» Галена, сочинение скучное, но напоминающее ей о Рейневане. Вероника вытащила из сундука в углу лютню и бренчала на ней. Кроме них в скриптории[1066] находились две илюминаторки[1067], а также конверсы и послушницы, которые учились этому искусству и столпились вокруг полненькой сестры Рихензы. Сестра Рихенза, особа достаточо простая, имела с Юттой и Вероникой соглашение: пакт о взаимном невмешательстве.
Вероника положила ногу на ногу, оперла лютню о колено.
— Ben volria mon cavalier… — кашлянула она. А потом пошла напропалую.
Ben volria mon cavalier
tener un ser e mos bratz nut,
q’el s’en tengra per ereubut
sol q’a lui fezes cosseiller;
car plus m’en sui abellida
no fetz Floris de Blanchaflor:
eu l’autrei mon cor e m’amor
mon sen, mos houills e ma vida![1068]
— Тише, панна! Прекратите шуметь!
— Даже петь нельзя, — проворчала Вероника, откладывая лютню. — Ютта! Эй, Ютта!
— Слушаю?
— Как у тебя складывалось, — Вероника понизила голос, — с тем твоим медиком?
— Что ты имеешь в виду?
— Ты сама знаешь что. Оставь книги, иди сюда. Посплетничаем. Этот мой, знаешь, кузен… Ты только послушай… В первый раз… Был ноябрь, холодно, поэтому у меня под юбкой были шерстяные фемуралки. Очень тесные. А этот дурак…
Монастырь менял. Еще год тому Ютта никогда бы не предположила, что без смущения будет выслушивать красочные рассказы об интимных подробностях чужих эротических отношений. Никогда-никогда она не думала также, что кому-нибудь и когда-нибудь расскажет об эротических деталях своих отношений с Рейневаном. А теперь знала, что расскажет. Хотела рассказать.
Монастырь менял.
— А под конец, представь себе, Ютта, этот дурачок еще спрашивает: «Тебе было хорошо?»
— О чем вы там шепчетесь? — заинтересовалась сестра Рихенза. — Вы две, благородные панночки? А?
— О сексе, — нахально ответила Вероника. — А что? Запрещено? Секс запрещен?
— Нет.
— Ах нет?
— Нет, — пожала плечами монахиня. — Святой Августин учит: Amore et act. Люби и делай что хочешь.
— Ах так?
— Ах так. Можете шептаться.
Вести из мира с трудом пробивали себе дорогу сквозь монастырские стены, но время от времени всё-таки доходили. Вскоре после святого Михаила разошлась весть о гуситском нападении на Верхние Лужицы, о десяти тысячах чехов под командованием страшного Прокопа, вызывающего ужас самим звуком своего имени. Говорили об атаке на монастырь целестинцев в Ойбине, об отраженных ценой многих жертв штурмах Будзишина и Згожельца, об осаде Житавы и Хоцебужа. Дрожащими с перепуга голосами говорили о вырезанном населении в захваченном Губине, о кровавой бойне в Камене. Слухи в сотню раз увеличивали количество сожженных городков и сел, говорили о тысячах жертв. Вероника напряженно слушала, потом жестом позвала Ютту в necessarium, место, которое они давно использовали для совещаний.
— Это может быть наш шанс, — поясняла она, усаживаясь над дыркой в доске. — Чехи могут из Лужиц вторгнуться в Саксонию. Воцарится сумятица, на дорогах появятся беженцы, всегда можно будет к кому-то присоединиться. Мы не были бы одни. Немножко удачи, и мы смогли бы добраться…
— Куда?
— К гуситам, разумеется! Твой милый, ты говорила, — важная фигура среди них. Это твой шанс, Ютта. Наш шанс.
— Во-первых, — трезво заметила Ютта, — нам известны только слухи. В июне тоже паниковали, говорили о тысячах гуситов, прущих на Житаву и Згожелец. А закончилось малозначительными волнениями на силезско-лужецком пограничье. Сейчас может быть то же самое.
— А во-вторых?
— Я видела результаты гуситских рейдов в Силезию. Наступая, гуситы убивают и жгут всё на своем пути. Если мы нарвемся на пьяную от крови чернь, то нам конец, имя Рейневана нам не поможет. Его, может, знают некоторые из капитанов, что повыше рангом, гемайны о нем не слышали.
— Значит, нам надо позаботиться о том, — Вероника встала с доски, опустила рясу, — чтобы, минуя гемайнов, попасть к капитанам. А это нам под силу. Итак, ждем развития событий, Ютта, выжидаем удобного случая. Договорились?
— Договорились. Ждем развития и выжидаем.
События, конечно же, развивались, так, во всяком случае, можно было судить по отрывкам информации и слухов, которые доходили до Кроншвица.
Вскоре после святой Люции монастырь был взбудоражен вестью об очередном нападении, о могучей гуситской армии, которая через Рудные Горы вошла в Саксонию, в долину Лабы. Вероника многозначительно посматривала на Ютту, Ютта кивала головой.
Оставалась ждать удобного случая.
А он произошел совсем скоро. Как на заказ.
В Кроншвице часто появлялись гости, часто занимающие высокое положение в светской или в церковной иерархии. С монастырем доминиканок в Тюрингии считались, также считались с голосом и мнением аббатисы, которая происходила из знатного рода. Во время пребывания там Ютты монастырь посетила собственной персоной Анна фон Шварцбург-Сондерсхаузен, супруга ландграфа. Посещал Кроншвиц архиепископский викарий из Майнца, схоластик из Наумбурга, аббат бенедиктинцев из Босау и разные странствующие прелаты из различных, иногда очень дальних епархий. Правилом, и, в сущности, заслугой аббатисы было то, что каждый из гостей выступал с проповедью или с лекцией для монашек. Темы лекций были самые разнообразные: транссубстанциация, спасение, житие святых и отцов Церкви, экзегеза Писания, ереси и ошибки, дьявол и его поступки, антихрист. По большому счету тема была не столь важной, важным было развеять скуку. Кроме того, некоторые из докладчиков были очень интересны и неописуемо мужественны, поэтому надолго давали монашкам поводы для вздохов и мечтаний.
В этот день, девятнадцатого декабря 1429 года, в понедельник после последней недели рождественского поста, ad meridiem[1069], когда зимнее солнце красиво разукрасило витраж с мучениями святого Бонифация, перед собравшимися в капитульном зале монашками и девчатами появились четыре особы. Достойная Констанция фон Плауэн, аббатиса конвента. Питер фон Хаугвиц, исповедник монастыря, колегиатский каноник из Жичи. Пожилой, высокий, аскетично худой, священник, но по-светски одетый в вамс из венецианской парчи. И младший, возраста Рейневана, светловолосый мужчина в форме университетского преподавателя, с симпатичным лицом, горящими глазами и волнистыми, как у женщины, волосами.
— Дорогие сестры, — сказала Констация фон Плауэн, в радужном свете витража выглядевшая, как королева. — Сегодня нас удостоил своим визитом преподобный Освальд фон Лангенройт, каноник из Майнца, приближенный доброго пастыря нашего архиепископства, достопочтенного Конрада фон Дауна. По моей просьбе каноник прочитает нам наставления. Эти наставления, отмечу, касаются некоторых светских вещей, поэтому предназначены главным образом паннам, пребывающим здесь временно, а также тем sorores[1070] и конверсам, которые не выдержат и вернутся в свет. Но и нам, посвятившим себя и давшим обет, я думаю, эти знания не помешают. Ибо знания никогда не помеха и никогда их не бывает слишком много. Аминь.
Каноник Осваль фон Лангенройт вышел вперед.
— Мы несовершенны, — начал он, эффектно заломив руки после такой же эффектной паузы. — Мы слабы! Подвержены искушениям. Все, независимо от возраста, ума и пола. Однако же заметьте, сестры, что женщины больше, во стократ больше подвержены искушениям. Ибо если Творец мужчину сделал несовершенным, то женщину сделал самым несовершенным существом среди животных. Одарив ее способностью давать жизнь, сделал ее добычей похоти и сластолюбия. Отдал ее на страдания. Ибо, как говорит Альберт Великий, сластолюбие и похоть суть болезни подобны, кем овладеют, тот страдает…
— Еще как, — буркнула Вероника.
— …тот бессилен. Необходима большая сила, чтобы противостоять похоти. А что же женщина? Женщина слаба. Духа в ней нет, а тело ее против похоти бессильно, отдано на произвол судьбы. Даже в супружестве невозможно бежать от вожделения. Как же противостоять, если мужу должно быть послушной и покорной. Согласно букве Святого Писания. Гласит книга Бытия: и к мужу твоему влечение твое, а он будет господствовать над тобою. Жёны, будьте покорны мужьям своим, учит святой Павел в посланиии Ефесянам.
Как же тогда, спросите вы, быть? — продолжал каноник. — Что делать? Уступить и согрешить телесно? Или воспрепятствовать мужу и согрешить непослушанием? Так вот знайте, дорогие сестры, что эта дилемма имеет решение благодаря учению великих учителей нашей Церкви и ученых теологов. Фома Аквинский говорит: если, идя на поводу своей похоти, возжелает муж вашего тела и потребует плотских сношений, надо отвести его от этого, поступая усердно и тем не менее мудро. Если же это не удастся, а обычно не удается, надо уступить, чтобы, меньший грех совершая, уберечь мужа от большего греха. Ибо, будучи неудовлетворенным, он готов за своей похотью в бордель бежать или, не дай Боже, с чужой женой согрешить прелюбодеянием. Или же мальчика какого-то схватить и… Смилуйтесь, святые угодники! Так что видите, сестры, что лучше собой пожертвовать, чем мужа подвергать таким тяжким грехам. Хорошо поступает тот, кто своего ближнего от греха оберегает. Это благой поступок.
— Хорошо, — буркнула Вероника. — Буду знать.
— Да тише ты, — шикнула Ютта.
— Тем не менее следует учитывать, чтобы в этом не было никакого сластолюбия. Теолог Гвилельм Осерский говорит: плотские сношения сопровождаются большим наслаждением, не совершает греха тот, кто не получает удовольствия. Но, к сожалению, редко случается, что не получает…
— Чертовски редко, — шепнула Вероника.
— Поэтому единственное, что можно посоветовать, — молиться. Молиться горячо и непрерывно. Но про себя, тихо, чтобы во время сношения мужа не задеть, потому что оскорбление мужа во время сношения — это не только грех, но и хамство.
— Аминь, — прошептал кто-то из монашек.
— Как видите, сестры, — серьезно сказала аббатиса, — дело непростое. Больше о нем нам расскажет второй наш почетный гость, ученый Миколай Кузанский, теолог, бакалавр гейдельбергского университета, decretorum doctor университета в Падуи, трирский каноник, секретарь тамошнего архиепископа. Муж летами молод, но уже прославлен набожностью и мудростью.
Молодой человек возраста Рейневана встал. Вышел вперед. Сложил ладони. Витраж со святым Бонифацием красиво осветил его.
— Херувим, — промурлыкала Вероника. — Наверное, будет мне сниться сегодня.
— Мне уже снится, — прошептала послушница за спиной Ютты. Другие зашикали на нее.
— Дорогие сестры во Христе, — нежным голосом начал молодой теолог. — Если позволите, я не поучать вас буду, поскольку сам еще далек от всезнания, ни остерегать вас, поскольку сам не без греха. Разрешите мне просто поделиться с вами тем, что у меня на сердце.
Полная ожиданий тишина, казалось, аж звенит под сводами.
— Истинно Божий человек, — начал Миколай Кузанский — живет сосредоточившись. Он свободен от земных дел, почтенно обращается к вечным благам. Тогда закрытое небо раскрывается. С лица Божьей любви внезапный свет, как молния пронзает открытое сердце. В его сиянии Божий Дух обращается к сердцу, говоря: я твой, а ты — моё, я пребываю в тебе, а ты живешь во мне. Двоих любящих друг друга людей объединяет похожая общность. Стремление одного являются стремлением другого. Его желание является твоим желанием…
На лице каноника Лангенройта возникло легкое выражение беспокойства. Зато лица многих монашек, включая аббатису, украсились печальными улыбками.
— …потому что, если любовь проистекает от Бога, истинно от Бога, в этом нет ничего нечистого. Любовь и желание чисты, как свет, как lux perpetua, как природа неоскверненного грехом райского сада. О, сестра моя, сестра единственная! Жди, жди терпеливо, утвердись в набожности и молитве. И настанет день, когда засияет свет любви, когда появится тот, кого ты одаришь любовью. Придет suavissimus[1071], полон очарования, и поведет тебя в hortus conclusus[1072] блаженства. Голод, а потом насыщение. Сила любви насыщает тебя, погружает в совершенную радость. Душа, полная радости, служит тому, которого любит, тем горячее, поскольку не скрывает своей наготы пред наготой его невинности…
Беспокойство на лице Лангенройта становилось всё более заметным. Монашки же разомлевали в угрожающем темпе.
— Назову тебя возлюбленной моей, любовь которой слаще вина, а благовония мастей твоих лучше всех ароматов![1073] И скажу тебе: Quam pulchrae sunt mammae tuae soror mea[1074]…
— Если это devotio moderna[1075], — шепнула послушница за спиной, — то я записываюсь.
— На рассвете поспешите в виноградник, чтоб посмотреть, распустилась ли виноградная лоза, раскрылись ли почки, зацвел ли гранат. Там дашь ему любовь твою. А груди твои…
— Святая Вероника, покровительница… Я не выдержу…
— …груди твои, которые mandragorae dederunt odorem[1076], это плоды, скажешь ты, которые для тебя я сберегла, мой возлюбленный. И совершится commixtio[1077] плоти, и сотворитcя unio mystica[1078]. Исполнится то, что соответствует природе пред лицом Бога, который есть Природа. Аминь. Мир вам, сестры мои.
Констанция фон Плауэн слышно выдохнула. Тяжело вздохнул Освальд фон Лангенройт. Каноник Хаугвиц вытер обильный пот со лба и с тонзуры.
— Это наш шанс, — повторила Вероника. — Мы не можем его упустить.
Они разговаривали, спрятавшись в каморке за пекарней, их привычное место совещаний было занято, у одной из самых младших конверс был понос, и она занимала necessarium непрерывно.
— Не крути головой и не делай мин, — наморщила нос Вероника. — Этот теолог — это наш шанс, повторяю. Ты же слышала, что он говорил и как он говорил. Он, Ютта, думает только об одном, я тебя уверяю. Весь монастырь слушал его речь, все видели, что у него было в глазах. А было именно то, о чем мы обе непрерывно думаем.
— Может, ты!
— Пусть будет так. Может, я. И остальные в монастыре, включая почтенную матушку фон Плауэн. Нет, я не собираюсь ждать, пока кто-то нас опередит и заберется к нему в постель. Страстный теолог поможет нам бежать, Ютта. Надо только пойти к нему, в дом гостей. И склонить его к нашему делу. Вот тут у меня два прутика. Ну-ка тяни. Короткий идет и склоняет.
— Что ты… — Ютта отпрянула, словно ей давали не два прутика, а две змеи. — Надеюсь, ты не…
— Короткий идет, — решительно повторила Вероника, — и склоняет Кузанского к нашему делу. Это не будет трудно. Думаю, что будет достаточно приличного и крепкого fellatio. Плюс груди, которые mandragorae dederunt odorem. Но если окажется, что этого мало, что же, придется пойти на commixtio плоти по полной программе. Нагота пред наготой et cetera. Давай, давай, жалко времени. Короткий прутик бежит в hortus conclusus, а длинный тем временем пакует манатки.
— Нет, — ужаснулась Ютта. — Нет.
— Что нет?
— Я не могу… Я люблю Рейневана…
— И поэтому хочешь бежать. Поэтому должна бежать.
«Она права, — подумала Ютта, — она абсолютно права. Проходит год моей неволи, год со дня нападения на Белую Церковь. У доминиканок в Кроншвице я уже седьмой месяц, того и гляди, как снова появятся странные люди, чтобы забрать меня и завезти в другой, еще более отдаленный монастырь. Они разлучат меня с Вероникой, а бежать сама я не сумею. Она права. Сейчас или никогда».
— Давай прутик, Вероника.
— Вот это я понимаю. Какой ты вытащила? Длинный. Значит, короткий мой, послушала мои тяжелые молитвы покровительница. Пакуй вьюки, Ютта. Я же спешу в гостевой дом. К теологу Миколаю, который ждет там suavissimus и полон очарования.
Ютта, собранная и переодетая, ожидала в пекарне. Было новолуние, декабрьская ночь была темна, как дно самой геенны.
Вероника вернулась поздно за полночь. Зарумянившаяся, вспотевшая и тяжело дышащая. На ней был подбитый мехом плащ, она несла узелок. «Получилось, — подумала Ютта, — у нее действительно получилось».
Они не тратили времени. Быстренько перебежали двор к гостевому дому и вошли в мрак сеней. Миколай Кузанский ожидал их, пальцем на губах приказал молчать. Он провел их в конюшню, где при тусклом свете ночника слуги седлали двух коней. Ютта надела поданный ей кожушок, натянула капюшон, вскочила в седло.
Миколай Кузанский отправил слуг. После чего обнял Веронику и поцеловал. Поцелуй длился. И длился.
Достаточно долго. Утратив терпение, Ютта многозначительно кашлянула.
— Вам пора, sorores, — опомнился Миколай Кузанский. — Пора. Идемте.
— Кто это там? — заворчал Брюнварт, монастырский servus[1079] из мирян, сторож и привратник гостевого дома. — Кого там по ночам черти носят? Зараза на ваши…
Он узнал каноника, замолчал, низко поклонился. Кузанский без слов сунул ему в руки звенящий мешочек. Брюнварт согнулся в поклоне.
— Отпирай ворота. Выпусти мою прислугу, я посылаю их по срочному делу. И рот на замок.
— Я ничего не видел… Ваше преподобие…
Ночь темна, как дно геенны. Холодно.
— Эта дорога ведет в Вейд. А эта — в Цвиккау и дальше в Дрезден. Прощайте милые сестры. Пусть вам Бог помогает. И счастливо приведет к вашим близким.
— Прощай… милый Миколай.
Подковы застучали по камням.
Рейневану, Шарлею, Самсону и Риксе потребовалось два часа, чтобы от брода в Кессерне выбраться на тракт, на дорогу, которая вела в Альтенбург. Несмотря на то, что начал падать снег, они ехали быстро, Рейневан во главе, разгоряченный и возбужденный близостью Ютты. Гуситская армия, разделившись на пять полков, маршировала тем временем в направлении Наумбурга и Ены, методично сжигая каждое село и каждый oppidium[1080] на своем пути. Горизонт на западе расцвел султанами дымов, которые рвал ветер.
Рейневан торопил, сначала он даже отказывался останавливаться на ночь, хотел ехать даже в темноте; чтобы его остановить, были необходимы действительно убедительные аргументы: кони требовали отдыха и корма, к тому же они были в чужой и враждебной стране, во мраке и вьюге они могли заблудиться, сбиться с пути, следствием могло стать опоздание значительно серьезнее, чем несколько часов ночлега. Таким образом, они остановились в овине на краю селения. Которое тоже выглядело опустевшим.
Горизонт на западе светился заревом. Они сидели вокруг маленького костерка. В полном молчании. До определенного времени.
— Рейнмар, — заговорила едва заметная в темноте Рикса. — Мы должны выяснить одну вещь. Божичко напугал тебя угрозой навредить Ютте и вытянул из тебя информацию о месте переправы. Правда?
— К чему ты клонишь, дорогая Рикса? — заговорил едва заметный в темноте Шарлей.
— Курфюрст Фридрих ожидал с саксонским войском не там, где надо, ergo[1081]: он не знал. Не знал правду. Руководствовался ложной информацией. Я клоню к тому, чтобы задать тебе вопрос, Рейневан. Он звучит так: какую информацию ты дал Божичке?
— Да ложную же, само собой, что ложную, — заверил из темноты Шарлей. — Какую еще он мог дать?
— Ложь бы раскрылась, — не отступала Рикса. — А расплатиться за нее должна была бы Ютта. И ты хочешь, Рейнмар, чтобы я поверила, будто ты пошел на такой риск?
— Курфюрст саксонский не ожидал нас с армией под Кессерном, — снова ответил за Рейневана Шарлей. — Ожидал под Дорнау, то есть в ложно указанном месте. Ты сама это признала. Разве тебе этого не достаточно в качестве доказательства?
— Меня интересует не доказательство, а только правда.
— У правды, — Шарлей схватил за плечо Рейневана, который уже собирался давать ответ, — бывают разные лица. Какое лицо у твоей правды, Рикса Картафила? До того как Божичко заехал тебе кастетом, ты дерзко и настойчиво требовала от Рейневана информации о месте переправы. Какую информацию ты ждала, правдивую или ложную? Как ты намеревалась воспользоваться добытыми сведениями, кому их передать? И в какой форме — информации или дезинформации? Стоит ли докапываться?
— Я хочу знать правду.
— Ты упрямая.
— Это у меня наследственное. Докапываюсь дальше: мы направляемся в Кроншвиц, в монастырь доминиканок, потому что именно там Божичко спрятал Ютту де Апольда. Мы знаем об этом, ибо я перехватила его сообщение для Рейневана. Когда Божичко отсылал это сообщение, настоящее место переправы было уже известно. Уже тогда было ясно, что Фридриха обвели вокруг пальца, что в результате дезинформации он совершил роковую военную ошибку. Несмотря на это, Божичко отдал Рейневану Ютту. Он поступил как добросовестный шантажист. Выполнил свою часть договора, отдал то, чем шантажировал, когда получил то, что хотел шантажом добыть. Что же тогда, спрашиваю в очередной раз, получил Божичко. Информацию или дезинформацию?
— В очередной раз отвечаю: какая разница? Важен результат.
— Не только. Важна также верность принципам.
— Дорогая Рикса! — заговорил после долой паузы Шарлей. — У меня тоже были предки. И я также имею наследственность. Из поколения в поколение в моем роду передавались разные житейские мудрости и изречения, короткие, длинные, даже рифмованные. Из пустого даже Соломон не нальет. У богатого и вол отелится. Монастырь будет дольше, чем преор. Этих премудростей было несчетное множество, но особенно мне запомнилась одна. Звучит так: верность принципам — это не что иное, как выгодная отговорка для безвольных недотеп, которые пребывают в бездеятельности и маразме, ничего не делая, поскольку любая активность превышает их силы и воображение. Чтобы иметь возможность с этим жить, эти растяпы из своего растяпства сделали добродетель. И гордятся ею.
— Красиво. А правда?
— Что — правда?
— Что такое правда?
— Правда, — спокойным голосом сказал Самсон Медок, — это дочь времени.
— Зачатая, — закончил Шарлей, — от стечения обстоятельств во время случайного и короткого романа.
Было около полудня, когда они прибыли в Кроншвиц. Был полдень, когда они измучились и устали стучать в калитку, а потом колотить в нее. Когда они едва не охрипли от крика. Увенчанная замком монастырская калитка оставалась замкнутой наглухо. А каменная глыба доминиканского cenobium такой, какой и была: холодной, мертвой и безмолвной.
— Мы прибыли за панной Юттой де Апольда! Уполномоченные ее родителями!
— Pax vobiscum, sorores![1082] Нас прислал архиепископ магдебургский. Отворите!
— Я священник! In nominee Patris et Filii et Spiritus Sancti! Credo in Deum Patrem omnipotentem, Creatorem caeli et terrae! [1083]
— Мы добрые католики. Клянемся Святым Крестом!
— Жертвуем на монастырь пятьде… сто гульденов!
— Ютта! Отзовись! Ты там? Ю-ю-ютта-а-а-а-а!
От обитой железом калитки разило холодом и враждебным запахом ржавчины. Монастырь молчал. Как могила. Как камни окружающих его стен.
— Монашки внутри, — сделал вывод Шарлей, когда они сдались и отступили к ближайшему лесочку. — Выход один. Табор действует близко, вот те дымы — это где-то под Герой, кажется, также горит Альтенбург, который мы вчера проезжали. Я сгоняю туда, приведу сотню парней, и мы возьмем монастырь штурмом.
— Они ограбят монастырь. Доминиканкам тоже достанется.
— У них был шанс.
— Я пойду еще раз под монастырь, — стиснул губы Рейневан. — На этот раз сам. Упаду на колени перед калиткой. Буду умолять…
Самсон словно тигр внезапно прыгнул в заросли и выволок за ворот невысокого и взлохмаченного типа.
— Пустите… — застонал тип. — Пустите меня… Я всё скажу…
— Ты кто?
— Брюнварт, господин. Слуга из монастыря… Я слышал, что вы что-то кричали под калиткой… Напрасно, потому что той панны в монастыре уже нету.
— Говори! Говори, что с ней!
— А вы что-то там говорили про деньги…
Они ехали на восток, трактом на Хемниц. Возбужденный полученной информацией Рейневан снова был во главе и снова задавал темп.
— Они бежали из монастыря, — неизвестно, в который раз повторял он, когда они поехали чуть медленнее. — Ютта с какой-то другой панной. Бежать им помог какой-то священник, любовник той, другой…
— Допустим, что другой, — скорчила лукавую гримасу Рикса, но под его злым взглядом затихла.
— Поехали, — продолжал он, — на восток, в направлении Дрездена, на Виа Региа. Мы должны их догнать.
— Они выехали из монастыря более недели тому, — заметил Самсон. — Если верить слуге. У них большое преимущество. А мой конь… Не хочу вас огорчать, но с его ходом что-то не так.
— Неудивительно, — прыснула Рикса. — Носить такого гиганта — это не шутка. Сколько ты весишь, дибук? Четыре центнера[1084]?
— Коня, — Шарлей стал в стременах, — надо будет сменить. У твоего, Рейнмар, я слышу, тоже в груди играет, как в кузнечных мехах. Нам нужны новые скакуны. Что вы скажете об этих?
Он показывал на лес, на лесную дорогу, откуда как раз выходила колонна крестьян. Было их около дюжины, и они вели коней.
И одеты, а скорее переодетые, они были очень странно. И как для крестьян очень нетипично.
— Я знаю этих коней, — сказал Рейневан. — И эти черные плащи. И эти черные забрала…
Он не успел закончить, как Шарлей и Рикса уже пришпорили коней.
Хоть и обутые в огромные лапти, крестьяне проявили резвость оленей и прыгучесть косуль. Бросив мешающие им трофеи, они мчались сквозь чащу и заполненные снегом ямы с грацией антилоп, удирали так проворно, что настигнуть их не было никакой возможности. Шарлею и Риксе удалось поймать только одного, самого пожилого и, наверное, больного плоскостопием, как определил Рейневан, судя по утиной походке.
Мужика притащили за воротник, он плакал, кричал, просил пощады и взывал к Богу, делал всё как-то неуклюже и непонятно. К счастью, Шарлей знал секреты общения с представителями земледелия. Од дал мощного пинка крестьянину под зад, а когда тот резко выпрямился, заехал кулаком по шее. Подействовало мгновенно.
— …не виноваты, мы не виноваты! — Речь плоскостопного приобрела человеческие черты. — Не мы их побили, schwöre bei Gott[1085], не мы… Они среди себя резались, среди себя! Мы только с убитых одёжу сняли… Коней мы похватали и взяли… Um Gottes Willen![1086] Добрый господин… Ведь и у нас неделю тому назад взяли, всё Rittery взяли… Ни одной куры не оставили… Святая Геновефа… Так что, как мы те трупы нашли…
— Трупы? Где? Веди нас.
За лесом раскинулась целинная земля, заснеженная и поросшая кустарником. Снег был срыт копытами и весь красный от крови. На нем чернели трупы. На глаз около двадцати тел.
Мужики не успели обобрать даже половину убитых, поэтому идентифицировать останки не представляло труда. Как минимум четверо убитых носили черные плащи, черные латы и черные хундсгугели, которые всем запомнились как униформа и распознавательный знак Черных Всадников Биркарта Грелленорта. Остальные были похожи на наемников.
Рикса была единственной, кто выехал на кровавый снег и объехала побоище, внимательно рассматривая все тела, следы и особые приметы.
— Дрались вчера, — сообщила она, вернувшись. — Наемников было пятнадцать, все погибли. Всадников Грелленорта было меньше, погибли трое. Из них двоих добили, закололи мизерикордиями. Грелленорт, видимо, торопился.
— Куда? — спросил Шарлей. — Куда он поехал?
— На юг. К нашему счастью, потому что мы бы на него нарвались.
— Что он, — Рейневан успокоил лошадь, — здесь делает? Что он ищет?
— Нас, — сухо ответил Самсон. — Не будем строить иллюзий.
— Господи… — Рейневан побледнел. — Приехал с востока… Ютта…
— Нет, — оборвала Рикса. — Конечно, нет. Поехали отсюда.
Тронулись. Самсон и Рейневан на новых вороных конях, став богаче двумя новыми запасными. Рикса оглянулась еще раз.
— Одного из тех добитых я узнала, — скривилась она. — Он служил во Вроцлаве у Гайна фон Чирне. Бандит, убийца, к тому же любитель маленьких девочек. Это еще раз подтверждает, что отчаявшийся Грелленорт собирает и вербует, кого только сможет, мерзавцев, выродков и последнюю сволочь.
— И еще одно подтверждается, — добавила она. — Слух об уничтожении Инквизицией их легендарного замка, пресловутого Сенсенберга. У Грелленорта уже нет ни штаб-квартиры, ни ассасинских наркотиков для своих любимчиков.
— Когда-то, — сплюнула Рикса, — ночные ужасы. Рота Смерти, Демоны полуденной поры, вызывающие суеверный ужас. Сейчас — свора морально разложившихся висельников, проигрывающих в любой схватке. И добивающих собственных раненых. Как по мне — это упадок.
— Падшие ангелы, — обозвался Самсон, — ничуть не менее опасны.
— Слушай, дибук, ты говоришь, как дибук.
— Он правильно говорит, — оборвал Шарлей. — Как бы низко Грелленорт ни пал, я бы предпочел с ним не встречаться. Ни с ним, ни с теми Всадниками. Я уже имел неприятность.
— А кто не имел? — фыркнула Рикса. — Поехали!
Рыцарь, к которому их привели, как раз брился перед бело-голубым шатром из толстой ткани. Увидев их, он горделиво выпрямился, вытер лицо. Нос, обратил внимание Рейневан, у него был опухший, а левый глаз был весь спрятан под большим синяком.
— Я Герс фон Штрейтхаген, — кисло сообщил он. — Хозяин Драхенштейна. Местный пфлегер[1087]. Стою здесь на страже. Гуситов, если нагрянут от Фрейталя, за реку не пущу, зубы об меня еретики поломают. Что, не верите?
— Верим, — заверил Рейневан. — Должны верить.
— Вы кто такие?
— Путники.
— Плата за проезд по мосту составляет три гроша за коня[1088].
— Заплатим, — Рикса успокоила Шарлея, разозленного вымогательством. — Заплатим, благородный господин.
— Сначала, — вмешался Рейневан, — я хочу кое о чем спросить. Это единственный в окрестностях мост. Тот, кто направляется в Хемниц и Виа Региа, не имеет выбора, должен проехать здесь. А вы, господин рыцарь, контролируете всех. Не проезжали ли здесь две молодых женщины? Путешествующие верхом и в одиночку.
Рыцарь побледнел, зато его синяк приобрел более темные тон. Это не скрылось от внимания Шарлея.
Герс фон Штрейтхаген вдруг процедил сквозь стиснутые зубы:
— А эти молодицы кто для вас? Подружки? Родственники? Может, любовницы?
— Да что вы, — возразил с суровым лицом демерит. — Мы гонимся за ними, чтобы покарать. По распоряжению пробоща из Святого Миколая в Ене. Это развратницы, обокрали преподобного во время служения. Скажите, мы вас просим, проезжали они здесь или нет?
— Ехали. Но… Вернулись.
— Как это? — взорвался Рейневан. — Как это — вернулись? Почему вернулись? Да говорите же господин рыцарь, немного внятнее!
— А вы что? Приказывать мне будете? — Герс фон Штрейтхаген стал, подбочась. — Мне, благородному? Слишком гордо, панук, слишком гордо! О паннах вы лжете, я вас раскусил, вы с ними заодно. И на гуситских шпионов смахиваете! Иначе, зачем бы вам нужна была дорога на восток? В сторону Фрейталя и Мариенбурга, где гуситы жгут и разрушают шахты, откуда тянутся беженцы? Те ваши девки, наверняка, тоже шпионки, тоже на восток спешили, прежде, чем бежали в Плауэн. Я — пфлегер, защищаю людей от еретиков…
— Ну да. Взимая с них по три гроша за коня.
— Я вас арестую! — Герс фон Штрейтхаген побледнел еще сильнее. — Арестую, сучьи дети. Сейчас прикажу вас припечь, мигом мне всю правду расскажете. Эй, люди, ко мне! Держите их!
Шарлей потянулся под плащ за предательским ружьем. Рикса оказалась проворнее. Сделала шаг. Скривилась. Захрипела, закашляла, зашипела, засопела. А потом плюнула, чихнула, сморкнулась, рассеивая дождь крови и слизи. Прямо в лицо рыцаря. На тех, кто его сопровождал. И на сбежавшихся алебардистов.
— Heilige Maria! Mutter Gottes![1089] — завыл один из приближенных пфлегера, стирая с лица кровяные сопли. — Это зараза! Чу-у-ума-а-а!
— Спаси, святой Рох!
Все, как один, бросились наутек. Мост загромыхал под их ногами.
Остался только один пфлегер Герс фон Штрейтхаген, неподвижный, смотрящий с недоверием. Шарлей подскочил, ударил его ногой под колено. Пфлегер рухнул на колени, а демерит ударом кулака сломал ему опухший нос.
— Ходу! — Рикса прыжком оказалась в седле. — Ходу, народ!
Вскоре они галопом мчались по тракту. На запад. В том направлении, откуда прибыли.
— Перед нами какое-то столпотворение, — предупредила Вероника. — Закрой лицо.
Вероника, как и Ютта, носила callote, шапочку, прикрывающую волосы. Сейчас она натянула еще и капюшон. И наклонила голову. До сих пор переодевание срабатывало, никто не распознал в них девушек, никто им не навязывался, никто к ним не цеплялся. Никто ничего у них не выспрашивал и даже не особенно ими интересовался. Они без проблем путешествовали уже несколько дней, а дороги вовсе не были пустынными, совсем наоборот, временами на них было просто полно народу. Как сейчас, поблизости Цвиккау.
В долине вилась река, дорога вела на мост, заблокированный очередью телег, ожидающих проверки. С недавних пор на тракте движение шло преимущественно с востока на запад. Они знали почему. Им об этом рассказал коробейник из-под Аннаберга, жизнерадостный муж неприметной жены и отец неисчислимого количества детей, которого они встретили днем раньше. Камуфляж коробейника с панталыку не сбил; называя их «благородными барышнями», он пояснил, что исход с востока — это результат гуситского рейда и разговоров о гуситских зверствах, от которых волосы на голове ставали дыбом. «Главные силы гуситов, — объяснил им коробейник, — движутся на Мейсен и Ошац. Но за Фрейбергом гуляют банды, которые жгут и разрушают шахты и заводы, особенно на шахты и заводы взъелись, черти. Сожгли Гермсдорф, Мариенберг, Ленгельдфельд, Гласхутте и Фрейталь…»
— Из чего они пошили эту палатку, — прыснула Вероника. — Из бумазеи для одеял?
Установленный около моста и будки мытаря шатер был сделан из толстой ткани в бело-голубую полоску, действительно напоминающий материал для изготовления постелей. На вбитой в землю жерди грустно свисал мокрый от снега флажок. Рядом крутились вооруженные, стояли, будто манекены, алебардисты. Они подъехали к мосту, на котором как раз происходил оживленный обмен мнениями. Возле моста, как оказалось, расположился вооруженный отряд, который по праву сильного взимал с путников плату за проезд. Падал снег, было холодно, поэтому большинство беженцев платило безропотно, время от времени попадался кто-то посмелее и ставил под вопрос легальность мыта. Именно так было сейчас. Беженец кричал и сыпал проклятиями. Дети плакали. Вооруженные матерились и угрожали кулаками. Ютта и Вероника въехали на предмостье, склонив головы в капюшонах, стараясь привлекать как можно меньше внимания. К сожалению, в восточном направлении двигалось мало путников. И все обращали на себя внимание. Путь им внезапно преградил большой боевой конь, гнедой копьеносный dextrarius. На нем сидел рыцарь в бобровой шапке и шубе, наброшенной на акетон.
— Стоять! Кто вы? Капюшоны с голов!
Выхода не было.
— Клянусь головой святого Панкратия! — Рыцарь оскалил зубы и ударил кулаком по луке. — Так это же молодицы!
Возражать не было смысла.
— Я Герс фон Штрейтхаген, — сообщил рыцарь. — Хозяин замка Драхенштейна. Местный пфлегер. Стою здесь на страже. Гуситов, если нагрянут от Фрейталя, за реку не пущу, зубы об меня еретики поломают. А вы, панны, кем будете? И почему переодетые?
— Не каждый, кто встречается, — покорно ответила Ютта, — является благородным рыцарем, благородный рыцарь. Есть и такие, которые не уважают слабый пол…
— А мы с сестрой торопимся, — дополнила умоляющим тоном Вероника. — Благородный господин, позвольте нам…
— Торопитесь? Наверное, к своим милым, а? Наверное, ждут в тоске? Жаждут поцелуев?
— Мы торопимся к маме и папе… Домой…
Он посмотрел на них с высоты седла копьеносца, на его губы наползла гадкая улыбочка.
— Попрошу панночек за мной. В мой шатер. Я выпишу пропуск. Пригодится, если кто будет приставать.
Внутри бело-голубого шатра, кроме полного набора медиоланского оружия на стояке, находился также стол, раскладное кресло и полевая кровать. Хозяин замка Драхенштейна перешел к делу без вступлений.
— Время заплатить за проезд, девочки, — он слащаво скривился, показывая на кровать. — Ты первая. Ну-ка, раздевайся. Снимай тряпки.
— Благородный господин…
— Мне позвать кнехтов, чтобы помогли?
Вероника умоляюще посмотрела на Ютту. Ютта вздохнула, пожала плечами. Вероника дрожащими пальцами начала расстегивать пуговки. Герс фон Штрейтхаген уставился в ее декольте. А Ютта схватила с Медиоланских доспехов зарукавник вместе с рукавицей и заехала ему прямо в нос. А когда он схватился за лицо, со всей силы лягнула его в пах.
Герс фон Штрейтхаген скрючился, тяжело сел на полевую кровать, которая сломалась под его тяжестью. Вероника огрела его раскладным креслом. Ютта же сунула руку в панцирную рукавицу, сжала кулак, размахнулась. И ударила со всех сил, аж что-то у нее хрустнуло в плече.
Они вышли из бумазейного шатра как ни в чем не бывало, алебардисты, заинтересованные очередной склокой на мосту, на них даже не взглянули.
Через минуту они уже были в седлах. И во всю мочь мчались галопом на запад. В том направлении, откуда прибыли.
На следующий день разыгралась метель, сильно их задерживая. Рейневан бессильно злился. Рикса волновалась, подозревала, что пфлегер, униженный на глазах подчиненных, может за ними гнаться. Шарлей считал это маловероятным; вымогательство на мосту было слишком прибыльным делом, чтобы его оставить. А даже если б и так, то вьюга одинаково сдерживала бы и погоню. Итак, они ехали, глотая ветер и снег, или прятались где-нибудь, когда пурга делала дальнейшее продвижение полностью невозможным.
Погода улучшилась только через несколько дней. Шум бури перестал заглушать грохот бомбард, который доносился откуда-то с запада и раскатывался будто гром.
Они ускорили езду, ориентируясь на всё более отчетливую и громкую канонаду, вскоре перед их глазами уже были стреляющие пушки и их цель.
— Город и замок Плауэн, — показал Шарлей.
— Кто осаждает? Табор или Сиротки?
— Проверим.
Осаждал, как выяснилось, Табор, полевое войско под командованием Прокопа Голого и Якуба Кромешина. Прошло какое-то время, прежде чем они пробрались через пожарище пригорода, постоянно останавливаемые часовыми на постах, чтобы в конце концов добраться к гейтманам. Прокоп, на удивление, не жаловался на боли и не приказывал Рейневану лечить его. Не дал также Рейневану заговорить.
— Вот Плауэн, — показал он на дымящийся после обстрела город. — Резиденция Генриха фон Плауэна, начальника пльзенского ландфрида. Немного есть в Чехии фамилий, более ненавистных, чем эта. Это отсюда организовывались нападения на наше пограничье, во время которых солдаты фон Плауэна творили невообразимые зверства. Это Генрих фон Плауэн придумал определение bellum cottidianum, ежедневная война. И он же это определение воплощал в жизнь, едва ли не ежедневно совершая нападения, паля, грабя и вешая. Он не ожидал, что мы подойдем под эти стены. И не ожидал, что эти стены падут.
Словно подчеркивая важность его слов, из окопов пальнула с оглушительным грохотом тяжелая пушка, снаряд ударил в стену, поднимая пыль. В ту же минуту праща, то есть требуше, махнула плечом и послала в центр города валун весом в пол центнера. Стоявшая на позиции катапульта метнула на город бочку с горящей смолой, прицельно, потому что из крыш мгновенно повалил дым.
— Ибо Господь совершит суд огнем, — сказал полным пафоса голосом присутствующий при разговоре проповедник Маркольт. — И мечом своим покарает каждое тело, и будет много побитых Господом.
— Аминь, — закончил Прокоп. — Слишком дорого обходятся Чехии эти нападения, эти наскоки, эта bellum cottidianum. Фон Плауэн и другие жгут поля и грабят урожай, а Прага голодает. Это должно прекратиться. Я дам пример страха.
— После штурма, — закончил он, покусывая ус, — я отдам город на разграбление, а население на резню. Воины точат ножи.
— Даже, — спросил, улыбаясь, Шарлей, — если б дали выкуп?
— Даже.
— Тем более, — снова встрял Маркольт, — что не дали…
— Я не сдержу вояк, — оборвал Прокоп. — Меня бы, наверное, убили, если б я попытался это сделать. Я знаю, с чем ты пришел, медик. В Плауэне спряталось много беженцев, ты подозреваешь, что среди них есть и твоя панна. Ничего не могу поделать. Это война.
— Гейтман…
— Ни слова больше.
Шарлей и Самсон оттянули Рейневана. Остановили его, когда он рвался прокрасться в Плауэн, за стены. С большим трудом переубедили его, что это было бы самоубийством. Вскоре после полудня бомбарды замолчали. Блиды и требуше перестали метать снаряды. Прозвучал громкий сигнал труб. Заплескали развернутые знамена и флажки. Пять тысяч таборитов пошли штурмом на Плауэн.
Через два часа всё было кончено. С помощью лестниц были форсированы стены, таранами развалили ворота. Смяли сопротивление, защитников вырезали под корень. Пощады не давали.
За третий час был взят замок, все защитники пошли под нож. Вскоре после этого пал монастырь доминиканцев, последняя точка сопротивления.
И тогда началась резня.
До того как стемнело, Плауэн был охвачен пламенем, шипели в огне реки крови, которая текла по улицам. Пожары превратили ночь в день, убийственная работа не прекращалась, крики убиваемых не стихали до рассвета.
Рейневан, Шарлей, Самсон и Рикса ждали за рекой, возле переправы, около дороги, ведущей на юг, в направлении Эльсница и Хеба, предполагая, что беженцы пойдут этой дорогой. Предполагали они верно, очень скоро появились беженцы, закопченные, раненные, охваченные паникой и одуревшие от страха. Рикса и Шарлей рассматривали, Рейневан и Самсон звали. Напрасно. Ютты не было среди тех, кому удалось выйти живым из Плауэна.
Рейневан оставался глух к доводам. Он вырвался от товарищей и пошел в город. С твердым решением. Вошел между продолжающих гореть домов, попытался войти в перегороженные улочки. То, что он увидел, заставило его вернуться. Отказаться. Трупов, устилающих город, было слишком много[1090]. Большинство уже успело обуглиться, вместе со всем городом превратиться в пепел.
«Ютта, — подумал он с ужасом, — могла быть в этом пепле».
Оставалась надежда, что Ютты там не было.
На следующий день поднялась вьюга, настолько сильная, что практически сделала движение невозможным. Они должны были искать укрытия. То, что они наткнулись на пастуший шалаш, граничило с чудом.
Утром распогодилось. Небо прояснилось. Для того, чтобы они могли увидеть на нем столбы дыма. Почти всё небо на севере и западе было затянуто дымом, таким густым, что скоро темнота покрыла землю. Казалось, что вот исполняется пророчество Апокалипсиса.
— И пятый Ангел вострубил, — прошептала Ютта, — и увидел я звезду, падшую с неба на землю, и дан был ей ключ от колодца бездны. Она отворила колодец бездны, и вышел дым из колодца, как дым из большой печи; и помрачилось солнце и воздух от дыма из колодца[1091]…
Вероника не отвечала.
Не прошло и двух дней, как дороги заполнились беженцами. Сориентироваться в ситуации можно было без проблем. Достаточно было спросить.
— Гуситы идут с севера, — повторила Вероника услышанную от беженцев весть. — Сжигая всё на своем пути, наступают на Наумбург, Ену и Геру, будто бы их видели уже под Альтенбургом. Значит, дошли почти до Лейпцига, там повернули и тронулись на Тюрингию и Фогтланд. Не хочется верить, но всё-таки это правда. Тот горячий пфлегер на мосту под Цвиккау удивится, когда его обойдут с тыла и возьмут за жопу.
Нам же в этой ситуации, — подытожила она, — надо на север. Под Альтенбург. Навстречу гуситам.
— Поехали.
— Поехали. И давай молиться, чтобы попасть на твоего милого. Либо того, кто его знает.
Чем дальше на север, тем больше было видно дымов, ночью зарева обозначали пылающие села и oppida. Чем дальше на север, тем больше становилось беженцев, тем больше поднималась паника на тракте. Они были свидетелями, как поврежденный и нагруженный воз другие беженцы безжалостно столкнули с дороги, которую он перегородил, не обращая внимания на крики ездового, мольбы его жены и вопли детей. Прошло много времени, пока наконец несколько из тех, что проезжали последними, решили предложить свою помощь.
На свою погибель, как оказалось.
Послышался топот копыт, крик и свист, из-за хребта холма вылетел галопом конный отряд. На яках всадников были нашиты красные Чаши.
— Гуситы! — обрадовалась Вероника. — Ютта, видишь? Это гуси…
Ютта с внезапным предчувствием схватила ее за плечо, сильно сжала. Они отъехали в придорожный сосняк. Как раз вовремя.
Всадники с Чашами пришпорили коней и с диким криком набросились на беженцев. Налетели, покололи рогатинами, порубили мечами, не давая пощады никому, придорожный снег мгновенно стал красным. Визжащих раненых добивали. Одного из мужчин, схваченного арканом, волочили туда и обратно по тракту. Одну из женщин, которую пощадили, повалили на землю и сорвали одежду.
— Пресвятая Дева… — шептала Ютта, скрывшись в сосняке. — Матерь Бога предвечного… К Твоей защите прибегаем…
У Вероники дрожали губы. Женщина на земле пронзительно кричала.
Вдруг снова затопали копыта, из-за холма показались следующие всадники. Они, к ужасу Ютты, сидели на вороных конях, а одеты были однообразно в черное, в черные плащи, черные доспехи и шлемы. На полном скаку они налетели на гуситов, которые грабили возы. Звякнули клинки, воздух снова завибрировал от криков.
А Ютта вдруг увидела.
Она знала его по рассказам. Помнила с Белой Церкви, где видела, как он угрожал аббатисе, как измывался над ней, как бил связанного Рейневана. Когда по приказу князя Яна Зембицкого ее взяли под стражу в фургоне, он заглядывал к ней несколько раз, она запомнила его жестокую ухмылку. Запомнила черные, до плеч волосы. Птичий нос. И взгляд дьявола.
Биркарт Грелленорт.
— Бежим… — выдавила она из себя. — Бежим быстро.
Вероника не возражала.
Убиваемые кричали.
— Перед нами город, — показала Вероника. — Беженцы говорят, что это Плауэн. Большинство бежит именно туда. Говорят, что сейчас безопасно только за стенами. Что ты на это скажешь, Ютта? Ты ведь уже не хочешь ехать на север, на встречу с гуситами. Мы уже не ищем с ними контакта. Может, оно и к лучшему. Я сама видела, к чему приводят такие контакты…
— Я, — Ютта затряслась при воспоминании, — на север не поеду ни за что, ни за что на свете. Там Грелленорт. Что угодно, только не он. Я хочу быть как можно дальше от него. Как можно дальше…
— Плауэн недостаточно далеко? Мы не останемся здесь?
— Нет. — Ютта вдруг вздрогнула от неясного предчувствия. — Давай не будем здесь оставаться, Вероника. Пожалуйста.
— Твоя воля, твое решение. Будет видно, верно ли оно.
На заснеженном поле когда-то было село, остатки глиняных дымоходов и черные квадраты выжженной земли указывали месторасположение когда-то стоявших здесь хат и сараев. На окраине пожарища сидело несколько оборванных крестьян, разного возраста и пола. Сидели неподвижно, как куклы, как придорожные статуэтки святых. Глаза у них были невидящие и пустые.
— Мерзкое дело, — заговорила среди молчания Рикса. — Мерзкое дело, война зимой. Der böse Krieg[1092], как на это говорят. Летом, если хибару спалят, то хотя бы в лесу можно поживиться, листва от холода укроет, с поля удастся что-то собрать… А зимой это приговор. Ведение войны зимой должно быть запрещено.
— Я за, — кивнул головой Шарлей. — Ненавижу срать на морозе.
— Смотри! — закричала Вероника. — Что это такое?
— Где?
Вероника подъехала к часовне, сорвала прибитый к ней листок.
— Ну-ка взгляни!
— Fratres et sorores in fide[1093], ля-ля-ля, — прочитала Ютта. — Не верьте ни попам, ни панам… Откажитесь повиноваться вашему королю Сигизмунду, потому что это не король, а негодяй и desolator Christi fidelium, non exstirpator heresum, sed spoliator ecclesiarum omnium, non consolatory, sed depredator monachorum et virginum, non protector, sed oppressor viduarum et orphanorum omnium[1094]… Это гуситская листовка, я уже такие видела. Рассчитана на тех, кто умеет читать, поэтому на латыни.
— В этих местах, — с нажимом сказала Вероника, — как видно, шастают гуситские эмиссары. Если мы на такого попадем…
— Понятно, — догадалась Ютта. — Эмиссар должен знать Рейневана, должен хотя бы слышать о нём. Если мы попросим, он проведет нас к гуситским командирам, убережет от разбойников… Только где его искать?
— Там, где есть люди. В городе.
Город Байрот, скрытый в живописной котловине среди живописных холмов, издали казался живописным оазисом спокойствия. И действительно он им был. Ворота охранялись, но были открыты, толпы беженцев никто не останавливал и специально не контролировал. Девчата без каких-либо препятствий добрались сначала к ратуши, а потом к приходской церкви Марии Магдалины.
— Если мы даже не найдем в Байроте гуситского эмиссара, — вздохнула Вероника пробивая себе и Ютте дорогу сквозь толпу, — то останемся. Посмотри, сколько здесь ищут убежища. Мне надоело скитаться по большим дорогам, с меня хватит. Я голодная, замерзшая, грязная и не выспавшаяся.
— Я тоже. Не хнычь.
— Я говорю тебе, давай останемся в городе. Даже если не найдем…
— Мы как раз нашли. Наверное, твоя покровительница тебя действительно вдохновила. Посмотри.
На одной из телег, перегородивших небольшую площадь, стоял мужчина в кафтане с вырезанной зубчиками оборкой и в голиардском капюшоне, из-под которого торчали космы седоватых волос. Телегу окружала большая толпа людей, преимущественно беднота: servi[1095], нищие, калеки, проститутки, люмпены и другие городские paupers[1096], а также скитальцы, странники, бродяги, в общем шумная, наглая и отвратительная свора.
Голиард в капюшоне выступал, обращая на себя внимание толпы тем, что повышал голос и размахивал руками.
— Много грубой и большой лжи распространяют о правоверных чехах[1097], — кричал он. — Будто бы они убивают и грабят. Это ложь! Они лишь действуют в рамках самообороны, убивают в бою тех, кто нападает на них и хочет их уничтожить. Вот тогда они защищаются, защищают свою веру, свои дома, жён и детей. И каждый, кто посягнет на них, пострадает. Но они горячо желают, чтобы между вами и ними прекратилась вражда, убийство и кровопролитие, чтобы наступила божье и святое согласие. Знайте, что чехи призывают князей, панов, и все императорские города сойтись на мирные переговоры, чтобы положить конец недостойному кровопролитию. Но не хотят ваши князья, паны и прелаты избавиться от высокомерия и чванства. Ведь это не их, а ваша кровь льется!
— Верно говорит, — крикнул кто-то из толпы. — Правильно говорит. Долой панов! Долой попов!
— Где ваш король? Где князья? Сбежали, оставили вас на произвол судьбы. И вы за таких хотите воевать? Погибнуть за их богатства и привилегии? Добрые люди, жители Байрота! Сдайте город! Чехи вам не враги…
— Врешь, безбожный еретик! — крикнул из толпы монах в августинской рясе. — Брешешь, как собака!
— Люди! — поддержал его кто-то из mediokres, горожан среднего класса. — Не слушайте этого продажного! Хватайте его…
Толпа забурлила. Были и другие, которые подхватили призывы монаха и горожанина, но беднота подняла на них крик, отпихнула, не жалея палок, дубинок, кулаков и локтей. Площадь быстро вернулась под власть пролетариата.
— Вы видели, — возобновил речь эмиссар, — как мне хотели рот заткнуть? Как святошам правда глаза колет? Они вам о покорности Церкви и властям болтают! Они чехов кацерами называют! А разве есть большее кацерство, чем извращать слово Божье по своему усмотрению? А ведь прелаты это делают, искажая слово Христа. Разве нет? Может, возразите, монахи?
— Не возразят! Правда это! Правда!
На площадь с грохотом и топотом ворвались пешие алебардисты, загремели по брусчатке копыта конницы. Чернь заволновалась и подняла крик. Голиард исчез с телеги, будто его ветром сдуло.
— Там, там, — высмотрела его Вероника. — За ним, быстро…
Эмиссар крадучись проскочил за возами, скрылся в переулке. Они побежали за ним.
Он ждал их, скрывшись за углом. Схватил Ютту за плечо и прижал к стене, приставив нож к горлу. Вероника глухо крикнула, будучи придавленной сзади другим, в серой епанче, который как из-под земли вырос за ее спиной.
— Девушка? — Заглянув под капюшон, эмиссар несколько ослабил хватку. — Черт возьми! Вы девчата?
Он подал знак, тот, что был в епанче, ослабил ремень, которым душил Веронику. Это был совсем юноша, максимум шестнадцать лет.
— Что это вам вздумалось следить за мной? Говори, и быстро!
— Мы ищем… — выдавила из себя Ютта. — Связи с гуситами…
— Что? — Он сжал зубы, а его нож снова оказался возле ее шеи. — Что такое?
— Мы убежали из монастыря, — повторила слабым голосом Ютта, отдавая себе отчет в том, что ее объяснения звучат не очень правдоподобно. — Хотим добраться к гуситам. Мой… Мой жених… Среди гуситов есть мой жених…
Голиард отпустил ее. Отступил на шаг.
— Как его зовут?
— Рейне… Рейнмар из Белявы.
— Святая Клара, покровительница агитаторов… — глубоко вздохнул эмиссар. И схватился за голову. — Ты Ютта Апольдовна, — с усилием промолвил он. — Я тебя нашел. Святой Иоанн, Креститель Господа нашего в водах иорданских! Святая Сесилия, покровительница музыкантов! Я нашел тебя! Я, Тибальд Раабе, наконец нашел тебя!
Город Кульмбах горел. Возвышающийся над ним замок Плассенбург, который Сироткам взять так и не удалось, был сейчас похож на корабль, плывущий среди моря огня, вздымаясь над порывистыми волнами пламени.
Сначала, когда они подъезжали, Рейневан не собирался контактировать с Сиротками, он побаивался, что память о Смиле Пульпане и конфликте с находским контингентом по-прежнему среди них жива, что, невзирая не благосклонное к нему расположение Прокопа и гейтманов Табора, он может столкнуться с неприязнью со стороны Сироток. Проповедники Сироток во главе с Прокоупеком то и дело обвиняли его в чародействе и распространяли мнение, что он может быть провокатором. Поэтому Рейневан решил обойти Кульмбах широкой дугой и ехать прямо на Байрот.
Судьба перечеркнула эти планы. Объезжая город, который штурмовали Сиротки, они нарвались на сильный конный разъезд, которому показались подозрительными. Разъяснения не помогли. Их арестовали и под вооруженной охраной доставили в штаб Сироток. К огромному облегчению всей компании, они всё-таки попали на знакомых и дружелюбных гейтманов. Встретили их невозмутимый, как всегда, Ян Колда из Жампаха и их старый товарищ Бразда Ронович из Клинштейна.
Тем временем штурм закончился, Кульмбах был уже взят и разграблен, сейчас готовились к поджогам, по крышам уже метался красный петух, полз и поднимался в небо густой дым.
— Нет, — ответил на вопрос Колда. — Нет, Рейневан, нет у меня никаких сведений ни о каких паннах. Да и откуда? Это война. То есть один большой кавардак, с которым уже нет возможности совладать. На восток от нас надвигается Табор, значит, Прокоп и Кромешин, на запад от нас внутренние войска Краловца и пражское ополчение Зигмунта Манды. А между нами действуют самостоятельные разъезды и отряды, рыщут банды, разрозненные группы, дезертиры…
Шарлей заскрипел зубами. Лицо Рейневана покрыла бледность. Бразда это видел.
— Если уж мы заговорили о бандах и разбойниках, — быстро вмешался он, — то, может, стоило бы им показать… Что ты скажешь, Ян?
— Можно.
Ближе к краю лагеря, среди доверху нагруженных трофеями телег, на просмоленном покрывале лежали шесть тел. Шесть трупов, очень сильно обезображенных. Пять из них, Рейневан просто обмер, были в остатках черных лат и вооружения.
– Černi Jezdci[1098], — показал Колда. — Černá Rota[1099]. Кое-что вам это говорит, не так ли? К нам тоже дошли слухи о них. Но чтобы аж сюда, в Германию, за нами полезли?
Шарлей вопросительно посмотрел, показывая на шестой труп. На нем была обычная одежда. А голова почти полностью сожженная. Как будто бы ее сунули в печь и долго там держали.
— Ну да, конечно, — проглотил слюну Бразда. — Черные, получается, шли за нами почти от переправы. То и дело пропадал какой-то патруль, а потом мы находили их зарезанными. И одного всегда на дереве. Повешенного за ноги. Над огнем. Допрашивали, наверное. А с головой в огне скажешь… Всё скажешь…
Ян Колда харкнул, сплюнул.
— В конце концов нам это надоело, — сказал он. — И мы устроили засаду. Напали на них, но они вырвались, только эти пять нам достались. Что они здесь ищут, Рейневан? О чем выспрашивают, паля людей огнем? Что ты об этом можешь нам сказать?
— Ничего. Потому что я очень спешу.
Когда перед самими копытами коня Якуба Данцеля прошмыгнул черный кот, Якубу Данцелю следовало бы вернуться в Байрот. Однако Якуб Данцель ограничился тем, что бросил коту вслед грубое слово и продолжал ехать. Если бы он вернулся, Тибальд Раабе насмехался бы над ним за суеверие. А прекрасная Вероника фон Эльсниц могла бы, о ужас, пренебречь им как трусом.
Якуб Данцель поехал дальше трактом на Кульмбах, где уже рассчитывал на гуситов. Если бы он этого не сделал, если бы вернулся, у него были бы шансы, несмотря на бушующую войну, дожить до семнадцати лет.
На него набросились внезапно, более дюжины коней, окружили. Девушка с голубыми и нечеловеческими глазами ударом копья выбила его из седла. Когда Якуб попытался встать, она ударила древком, повалила.
У человека, который над ним стоял, были черные, длинные, до плеч волосы. Птичий нос. Злая ухмылка. И взгляд дьявола.
— Я задам тебе вопрос, зашипел он, как змея. — А ты ответишь. Видел ли ты двух панн, которые сами путешествут?
Якуб Данцель поспешно возразил. Черноволосый мерзко улыбнулся:
— Спрошу еще раз. Ты видел?
Якуб Данцель возразил. Сжал веки и губы. Черноволосый выпрямился.
— На дерево его, — приказал он. — И разведите костер.
— Я не знаю, где сейчас Рейневан, — сказал голиард-эмиссар.
Он представился девчатам как Тибальд Раабе. Его сопровождали два помощника, как первый, так и второй молоды.
— В Верхнюю Франконию, — пояснил он, — вошло пять гуситских армий. Думаю, что Рейневан находится в войске Табора, которое движется сюда через Гоф и Мюнхберг, туда я и пошлю весточку. С этим вот юношей, Якубом Данцелем.
Юноша Якуб Данцель посмотрел на Веронику и зарумянился. Вероника затрепетала ресницами.
— Мы же, — продолжал голиард, — подождем здесь, в Байроте.
— Почему мы должны ждать? — спросила Ютта. — Почему мы не можем ехать вместе с господином Данцелем прямо к гуситам?
— Это слишком опасно. В окрестностях разбойничают банды, разрозненные группы, дезертиры. Ничем не лучше их наемники. Местные рыцари, даже пфлегеры, боятся вступать в бой с чехами, зато скоры пограбить, поизмываться над беззащитными и женщинами…
— Мы знаем.
— А сами чехи, хм-м… — Тибальд Раабе запнулся. — Некоторые командиры низшего звена… Боже сохрани попасть им в руки… Панна Ютта, Рейневан никогда бы мне не простил, если бы я тебя нашел, а потом потерял.
Подождем здесь, в Байроте, — завершил он дискуссию. — Я уверен, что город сдастся. Я тут уже пару дней действую, бедноту подстрекаю. У патрициата уже портки трясутся от страха перед гуситами с той стороны стен, и перед чернью — с этой стороны. До них дошли слухи из Плауэна, из Гофа… О резне и пожарах… Байрот, увидите, сдастся, заплатит пожеговые. А когда чехи войдут, я отдам вас под опеку гейтманов. Будете в безопасности.
Пламя свечи дрожало.
Успокоившись, умывшись и поев, Ютта и Вероника первым делом поплакали, отходя от ужасов бегства. Затем повеселели.
— Были моменты, когда я переставала верить, — со смехом призналась Вероника, подкручивая колки лютни, найденной среди пожиток Тибальда в его конспиративной квартире в подвале. — Переставала верить, что нам удастся. Думала, что мы плохо кончим. Если не изнасилованные и прибитые мародерами, то в какой-нибудь яме от голода и холода. Сознайся…
— Сознаюсь, — призналась Ютта. — У меня тоже были такие моменты.
— Но всё это позади! Ха! Мы всё пережили! Время о себе подумать. Этот Якуб Данцель… Дитё, но хорошенькое дитё. Глаза у него сладкие. Прямо сладкие. Не кривись. Ты своего любимого уже почти отыскала, уже почти в его объятиях. А я что? По-прежнему одна.
Seulete sui et seulete vueil estre,
Seulete m’a mon douz ami laissiee;
Seulete sui, sanz compaignon ne maistre,
Seulete sui, dolente et courrouciee,
Seulete sui…[1100]
Пламя свечи задрожало сильнее.
— Тихо! — Ютта резко подняла голову. — Ты слышала?
— Нет. А что я должна была слышать?
Ютта жестом приказала ей молчать.
А в Байроте вдруг забили колокола.
Дверь резко распахнулась, внутрь влетел Тибальд Раабе.
— Бежим! — закричал он. — Гуситы в городе! Быстро! Быстро!
На улице их подхватила река бугущих и понесла в направлении центра. С севера уже доносился большой шум и пальба, ночное небо окрасилось заревом в красный цвет. Они бежали, чувствуя уже горячие дуновения и запах горелого. За ними несся крик, дикий и ужасный крик убиваемых.
— Ударили внезапно… — тяжело дышал Тибальд. — Ворвались через стены… Город пропал… Быстро, быстро…
Перед приходской церковью их чуть было не разделили, несущаяся в панике чернь на мгновение разорвала их, понесла в разные стороны. Ютту толкнули, падая, она ударилась об опору, отшибло дыхание, чудом не упала, если бы упала, ее растоптали бы. Тибальд неожиданно оказался возле нее, обнял, заслонил, принимая на себя последующие толчки и удары. Подхваченная толпой, Вероника пронзительно закричала. Эмиссар бросился к ней, вытащил из толчеи, трясущуюся, очумелую, с оторванным рукавом.
— Туда, туда! За ризницу!
Рядом повалили женщину с ребенком, затоптали, прежде чем кто-то успел крикнуть.
Веронику толкнули, она упала в болото. Поднялась, кричала, водила вокруг ошалелыми глазами. Едва могла идти, ее пришлось тащить. Над Байротом уже поднимался огонь, с угрожающей скоростью перескакивая с крыши на крышу, с кровли на кровлю. В небо стреляли столбы искр. А над ревом пожара поднимался крик. Из улочек, ведущих на площадь, выбежали последние убегающие, а за ними выскочили гуситы. Пожар вспыхнул в клинках и остриях тысячью красных отблесков. Крик убиваемых засверлил в ушах.
Убивали методично и не спеша, оттесняя толпу в сторону приходской церкви. Когда церковь наполнилась людьми, подложили огонь. Загорелись лавки, переполненные нефы, хор и алтарь охватил пожар, церковь внутри превратилась в гигантскую топку. Пытающихся вырваться из огня закалывали пиками. По улочкам, ведущим к реке, текли густые потоки крови. Разбрызгивая кровавое болото, гуситы сгоняли туда людей.
Побоище продолжалось.
Вероника пришла в себя, уже могла бежать. И бежала. Сколько было сил.
Возле ворот толпились обезумевшие от ужаса люди, продолжалась свалка, крики и проклятия доносились из ближайшей конюшни. Тибальд, не раздумывая, вскочил в середину. Через минуту он появился со вторым своим помощником, Павлом Рамушем, они вели четырех дергающихся коней. По щеке Рамуша текла кровь.
— В седла! И к воротам! К воротам!
На садящуюся Веронику набросились двое, с криками схватились за одежду, пытаясь стянуть с коня. Тибальд Раабе хлестнул одного батогом, второго Ютта лягнула в лицо. Рядом Рамуш сек толпу плетью. Вероника дрожала, лязг ее зубов было слышно сквозь окружающий их галдеж.
— К воротам! На мост!
Их настигал жар и рев, неистовство сумасшедшей стихии. Ветер, который неожиданно поднялся, усилил пожар, не прошло и три пачежа, а весь город Байрот горел одним большим огнем. Поверхность канавы блестела, как красное зеркало. На фоне пламени мелькали силуэты всадников.
— Пришпорьте коней! — крикнул, озираясь, Тибальд Раабе. — Ходу, со всех сил!
Они скакали прочь, принуждая коней к убийственному галопу.
Не оглядывались.
Они шли галопом берегом реки, поблескивающей в свете звезд. Не сбавляли ходу аж до той минуты, пока кони не начали хрипеть, а лесная дорога потонула в темноте.
Ютта, вдруг почувствовав холод на спине, стала в стременах, прислушалась.
— Нас догоняют, — сказала она дрожащим голосом.
— Не может быть… — Тибальд оглянулся тоже. — Я ничего не слышу…
— За нами погоня, — повторила Ютта. — Давайте вскачь!
— Угробим коней…
— Предпочитаешь угробить нас?
Наступил мутный и холодный рассвет, тогда и оказалось, что Ютта была права. На далеком хребте взгорья замаячили силуэты всадников. Сквозь туман донесся далекий крик.
— Adsu-u-umu-u-us!
— Твою мать! — пришпорил коня Тибальд. — Это Грелленорт! Ходу, девчата, ходу!
Вся четверка пошла диким галопом, вниз по холму, между редкими и голыми березами. Заскочили в яр, подковы зазвенели по камням. С треском поломался тонкий лед в лужах.
— Ходу! Не останавливаться!
— Adsu-u-umu-u-us!
За яром распростерлось поле, в бороздах белел снег. За полем синел лес. Не надо было ни командовать, ни побуждать. Они прижались к гривам, пошли в галоп. Из-под копыт летела земля.
Но погоня было уже близко, крик дал понять, что они уже попали в ее поле зрения. Ютта оглянулась. Более дюжины всадников шли лавой. Один вел их, был во главе. Она знала, кто это. Они ворвались в лес, продирались сквозь гущу, их хлестали заснеженные лапы елей. И выскочили прямо на распутье. Одна из дорог вела в яр, вторая в бор.
— Давайте разделимся! — крикнула Ютта. — Это единственный шанс! Я в яр, а вы туда!
— Ютта! Не-е-е-ет!
— Я не могу… — выдохнул голиард. — Не могу позволить… Я поеду…
— Я езжу верхом лучше вас всех. А без тебя мы не доберемся к гуситам. Поехали!
Не было времени ни на споры, ни на трогательное прощание. Ютта пришпорила коня и галопом помчалась в яр.
Уже добрых часа два они не слышали за собой голосов погони, тем не менее Тибальд Раабе не решался сбавить темп аж до той минуты, пока бледное солнце не стало в зените.
— Стаем… — выдавил он из себя. — Спешиться. Мы должны дать коням отдохнуть… Кажется, уже нас не догоняют… Наверное, удалось. Ютта…
Голос застрял ему в горле. Вероника начала плакать.
— Она ездит верхом лучше всех нас… — с трудом сказал голиард. — Лучше всех… Она справится…
Вероника разрыдалась навзрыд.
— Мы должны послать за помощью, — решил Тибальд. — Мы вблизи дороги, которая ведет на Кульмбах и Кронах, гуситы должны быть близко. Вероника, перестань, пожалуйста…
Вероника не могла перестать. Она рыдала очень горько и очень громко. И хоть обычно рыдания являются напрасными, ни в чем не помогают и положения не улучшают, в это раз было по-другому. В чаще зашелестело. Заржал конь. На поляну выехала четверка всадников.
— Рейневан! — закричал голиард. — Шарлей! Самсон!
— Хорошая мысль с этими рыданиями, — поприветствовал их демерит. — Если бы вы не плакали, мы проехали бы мимо.
Лицо Тибальда, когда он рассказывал, покрыла смертельная бледность. Но Рейневан сохранял спокойствие. Или понимал, что не может иметь никаких обид и претензий в отношении голиарда, или же ему было не до обид и претензий. Скорее всего второе, потому что, выслушав, он мгновенно вскочил на ноги, а потом в седло.
— Поехали! — Тибальд вскочил на ноги тоже. — Без промедления поехали на помощь! Я покажу дорогу. Дайте мне свободного коня, потому что мой конь не пройдет и стае…
— Что с ней? — Рикса показала на Веронику, красную от плача и по-прежнему шмыгающую носом.
— Пусть едет с нами.
— Нет! — крикнула во весь голос Вероника фон Эльсниц. — Не хочу! Ни за что! С меня хватит, хватит, я больше не вынесу! Я хочу вернуться в мой монастырь! Я хочу в мой монасты-ы-ырь!
— Ладно, — кивнул Тибальд. — Рамуш завезет тебя в Кроншвиц. С Богом, панночка.
— Спасайте… Ютту…
— Спасем.
Перед Юттой выросла изгородь, она пришпорила коня и перескочила ее. Попала на ровное гумно, между лачуг и хибар покинутого села. Слева она видела большой амбар, справа, на взгорье, маячили в тумане дырявые крылья ветряной мельницы.
Конь фыркал и хрипел, мундштук и трензель были полностью в пене, шея скакуна была горячей, мокрой и скользкой. А погоня не прекращалась, кони Черных Всадников не ослабевали, она по-прежнему слышала за собой топот и крики.
Она галопом помчалась к амбару, потому что ей показалась, что за ним видно чащу, которая могла бы дать хоть минутное укрытие. Спасти ее могло только укрытие. В бегстве у нее уже не было шансов.
Она преодолела прыжком очередную изгородь, конь после прыжка аж присел на круп, казалось, что упадет. Но он храбро поднялся.
Для того чтобы резко завизжать. И броситься, так что Ютта вылетела из седла. Успев краем глаза заметить копье, вонзившееся в бок скакуна, совсем рядом с ее икрой.
Она упала прямо в засохшие кусты ежевики, на мгновение увязла в колющих крючковатых колючках. Когда, поцарапавшись, она наконец выбралась, было уже поздно, Черные Всадники окружили ее со всех сторон. Она бросилась бежать, ловко лавируя между их коней. Ее настигли без труда, на скаку повалили, с таким разгоном, что удар о твердое гумно отшиб ей дыхание и парализовал. Она лежала лицом вверх, глядя в резко потемневшее, затянутое тучами небо. Вокруг фыркали кони, стучали копыта.
— Панна Ютта де Апольда.
Он смотрел на нее с высоты седла своими птичьими глазами. Жестоко улыбался.
— Долго мы не виделись, — сказал он ехидно. — Год с лишним прошел после нашей встречи в Белой Церкви. Я соскучился. Ну-ка, берите ее.
Два Всадника подняли ее с гумна грубым рывком. Они были без шлемов, она видела их лица, бледные, серебристые, бессмысленные глаза с синевой вокруг, как у прокаженных, покрытые пеной губы. Она вдруг испугалась. С поразительно ясным предчувствием, что на этот раз не выпутается.
Ее затянули под стену провалившегося сарая. Здесь уже ждал Грелленорт. И светловолосая девушка с голубыми и нечеловеческими глазами.
— У меня были другие планы относительно тебя, — сообщил Грелленорт. — Я хотел забрать тебя во Вроцлав. А схватив твоего любовника, Рейнмара Беляву, я собирался силой кормить его кусочками, которые на его глазах отрезал бы с твоего тела, каждый раз с другого места. Прижигая раны, это удалось бы растянуть во времени минимум на десяток дней, а закончить я планировал твоими внутренними органами. Но время против меня, история против меня, мир начал вращаться в неожиданную сторону. Поэтому здесь и сейчас нам придется распрощаться. Здесь я тебя оставляю.
Два Всадника схватили Ютту за руки и плечи, приподняли так, что она зависла, едва касаясь земли пальцами ног. Дуца фон Пак разорвала ей куртку и рубашку, обнажила шею, схватила за волосы на затылке. Стенолаз приблизился, вытащил из-под плаща продолговатую плоскую коробочку. Ютта от ужаса была близка к обмороку, из сжатого горла не была в состоянии выдавить ни звука. Но когда она увидела, что Стенолаз вынимает из коробки, крикнула. Крикнула ужасно и задергалась в держащих ее руках.
Вынутым предметом была засушенная лапка. Маленькая, как ручка ребенка, но с абсолютно нечеловеческими длинными пальцами, вооруженными крючковатыми когтями. Вся сухая кожа была усеяна дырками, напоминающими маленькие кротовины. Это были следы от личинок мух, которые завелись в гниющей ткани и полностью ее выели, оставив кость, обтянутую сухой кожей и оплетенную сухожильями. Засушенная, она всё еще отвратительно отдавала гнилью.
Стенолаз подошел. Ютта изо всех сил жаждала потерять сознание. Но не могла. Смотрела, как загипнотизированная.
— Per nomen Baal-Zevuv, dominus scatofagum. — Стенолаз поднял лапку и приблизил к ее лицу. — Per nomen Kuthulu, Tsadogua et Azzabue! Per effusionem sanguinis!
Он царапнул ее шею сухим когтем. До крови. Она хотела кричать, но смогла лишь захрипеть. Он царапнул ее еще раз. И еще раз.
— Iä. Azif!
Послышался странный, шипящий шорох, шелест и стрекот, словно от сотен насекомых и их крылышек. От ужаса даже некоторые из Черных Всадников попятились. Стенолаз поднес лапку к лицу Ютты.
— Adiungat Yersinia tibi pestilentiam![1101]
По его сигналу ее отпустили. Она упала мягко, полностью обессилевшая. А через минуту скорчилась, у нее началась рвота.
Он какое-то время смотрел на нее. Потом махнул своим.
— Свершилось, — сказал он. — Поехали… Что происходит?
— Гуситы! — Один из всадников прискакал от изгороди. — Большой отряд! Они близко!
— Всем в укрытие. — Стенолаз показал на овины и сараи. — Переждем. Смотреть, чтобы конь не заржал.
Подул ветер, ветряная мельница на холме заскрипела, закрутила крыльями.
Dietky, Bohu zpievajme
Jemu čest, chválu vzdavajme…
Дорогой неподалеку заброшенного села двигался с пением конный отряд, две с половиной сотни вооруженных с Чашами на панцирях. Во главе ехал Ян Змрзлик из Свойшина, хозяин замка Орлик, в полных доспехах и яке, украшенной гербом — тремя красными полосами на серебряном поле.
— Село, — показал Фрицольд фон Варте, наемник, гельвет из кантона Тургау. — И ветряк на холме. Поджечь?
— Нет, — решил Змрзлик. — Не стоит дымом указывать наш след. На майдане есть журавль, так что напоим коней. А потом трогаем на Бамберг.
Гуситы не торопились, прошло добрых два часа, прежде чем они покинули майдан. Наконец воцарилась тишина. Снаружи иногда дул ветер, свистя в щелях амбара. Время от времени поскрипывали на холме крылья ветряной мельницы.
— Наверное, уже поехали, — решил Стенолаз. — Выходим и убираемся отсюда.
Один из Всадников распахнул ворота. Чтобы посмотреть прямо в дуло пражского ружья.
— Слава Иисусу, — поприветствовал его Шарлей.
И пальнул ему между глаз.
На звук выстрела из овина выскочили два спешившихся Всадника. Один упал сразу, болт из самострела Рейневана угодил ему в глаз сквозь смотровую щель шлема. Второго Самсон огрел гёдендагом с такой силой, что салада вогнулась и лопнула, как яичная скорлупа.
Великан ворвался в овин, размахивая кованой дубиной, Всадники отступили от него, убежали под стену. Но только на мгновение, их было по-прежнему пятеро, а он один. Блеснули мечи и палаши.
Самсон же обхватил столб, поддерживающий сруб свода. Жилы вздулись на его лбу, когда он дернул столб, мощно, словно настоящий Самсон. И как настоящий Самсон повалил колонну храма Дагона в Газе, так Самсон Медок выломал и повалил столб овина. Несущее бревно поломалось со страшным треском, словно прутики поломались балки перекрытия крыши. И весь свод, весь чердак с крышей, вся огромная тяжесть старой древесины, всё это, будто храм Дагона на филистимлян, свалилось на Черных Всадников, давя и круша их так, что они не успели даже крикнуть.
Только одна нога торчала из-под кучи балок, одна нога в черном наголеннике и черном сабатоне. Торчала и подергивалась.
Самсон дышал, не в состоянии произнести ни звука. Только дернул Рейневана за плечо.
Еще оставалось сделать одну работу.
Черные Всадники напирали на ворота амбара. Рикса уложила одного, всадив в него две пули из самопалов, переданных Тибальдом. Но другие вырвались на майдан, а за ними, уже верхом Стенолаз с остальными. Одна из лошадей тут же стала на дыбы и рухнула, Рейневан уже был на поле боя со своим охотничьим самострелом. Второго коня подстрелил из хандканоны Тибальд, при этом сам едва не расставшись с жизнью, один из Всадников заехал ему наперерез и уже поднял меч, когда брошенный Самсоном гёдендаг вышиб его из седла. Тибальд, как ястреб, бросился на упавшего Всадника и всадил ему палаш под горжет. Рикса тем временем прирезала второго упавшего.
Шарлей бесстрашно бросился наперерез Стенолазу, с размаха рубанул коня по передним ногам. Конь зарылся храпами в землю, Стенолаз вылетел из седла и покатился по току. Дуца фон Пак пронзительно крикнула, повернула коня, кинулась на Шарлея с копьем. Демерит не запаниковал, не убежал, он стоял, держа фальшьон обеими руками. Дуца встала в стременах и размахнулась для броска. В этот момент болт из самострела Рейневана попал ее коню в шею. Конь дернулся. Дуца упала, грохнулась на землю.
Стенолаз вскочил на ноги, подбежал к последнему из Всадников, стащил его с коня, сам вскочил в седло. Он увидел бегущего к нему Самсона, увидел готовящих ружья Риксу и Тибальда. Он резко поднял обе руки, сделал ими в воздухе сложное движение, прокричал заклятие. В его поднятых ладонях вырос и начал быстро набухать шар огня.
Увидев это, все бросились искать укрытие. Но Стенолаз ни в кого нарочно не целился: он просто бросил огненный шар вверх. Где он взорвался с громоподобным треском.
Пользуясь замешательством, Стенолаз рысью подъехал к Дуце, которая как раз поднималась, втащил ее на коня и пошел галопом в направлении холма, на котором стояла ветряная мельница. Рикса пальнула в них из хандканоны, но промазала.
Рейневан не промазал.
Черный жеребец, в которого попал болт, взбрыкнул задом так, что сбросил своих наездников. Стенолаз и Дуца бросились бежать. Дуца прихрамывала.
Рейневан схватил одного из бегающих по майдану коней, вскочил в седло, бросился в погоню. Стенолаз обернулся, видя лошадиные зубы прямо у себя над головой, завыл от страха. Но сообразил отскочить, поднял руки, прокричал заклятие. Из его пальцев выстрелил сноп искр, огненных игл. Конь заржал, стал на дыбы. Рейневан упал, ломая собой жерди изгороди. Стенолаз схватил поводья, вскочил в седло. И галопом бросился бежать.
Дуца фон Пак стояла наверху лестницы, ведущей к ветряной мельнице. С вытащенным из ножен палашом, рассыпанными волосами и оскалившимися зубами. Из ее горла вырывался нечеловеческий хрип, что-то похожее на злое завывание разъяренной кошки.
Шарлей уже открыл рот, чтобы предложить ей бросить оружие и сдаться, но Рикса удержала его, покрутила головой. Она посмотрела Шарлею в глаза, и он понял.
Нет пощады.
Они схватили дверцы от хлева, которые притащил Тибальд, использовали их как щит, поднимаясь по ступеням. Прижали Дуцу к двери, впихнули ее внутрь и вскочили за ней.
Подул ветер, крылья ветряной мельницы начали вращаться, заработал и загрохотал приводной механизм.
Шарлей схватил Дуцу за руку, выдернул палаш из ее пальцев. Дуца вырвалась, вытащила нож. Рикса ударила ее держаком тесака. И толкнула. Прямо на приводной вал, пальчатый круг и систему зубчатой передачи.
Подул легкий ветер.
Дубовая шестерня передачи схватила плечо Дуцы, вгрызлась с хрустом, будто волк зубами. Треснула кость. Дуца завыла. Задергалась, но шестерни держали. Снова легонько подуло, механизм заработал, передача привела в движение шестерню, шестерня уперлась в грудьДуцы. Дуца завыла так, что пыль посыпалась изо всех щелей.
Шарлей и Рикса переглянулись. Пожали плечами. И вышли.
Возле ступенек их ждал Тибальд. Чуть дальше Самсон помогал идти Рейневану, который с трудом передвигал ноги.
— Ну что? — спросил Тибальд, показывая головой на ветряную мельницу. — Что!
— Ничего, — холодно ответила Рикса. — Ждем ветра.
В воздухе чувствовался приближающийся ветер.
Стенолаз был уже далеко. Сейчас он остановился и повернул коня. Осмотрелся.
Прислушался. Расстояние было значительное, но он слышал.
— Не оставляй меня! Не оставляй! Не оставляй меня одну!
Лицо Стенолаза не дрогнуло. А через минуту с седла слетела, трепеща, большая птица. Слетела, взмыла и улетела в небо, в низкие тучи. Улетела и исчезла.
— Не оста-а-а-а-а-а-а-а…
Ветер завыл. Крылья ветряка дрогнули. Потом задвигались, с явным усилием, преодолевая сопротивление. А потом уже вращались плавно и без препятствий.
Последнего из Всадников, разоруженного, без шлема, Рикса и Тибальд загнали под ворота провалившегося сарая. Всадник упал на колени, моля о пощаде. Но в этот день не щадили. Тибальд схватил Всадника за волосы, а Рикса коротким движением засадила стилет под подбородок, вгоняя острие по рукоять. Заколотый в конвульсиях рухнул на ворота, отворяя их собою. Рикса, что-то услышав, заглянула внутрь.
— Рейневан! — крикнула она пронзительно. — Рейневан! Сюда! Быстро!
— Господи Иисусе! — Тибальд тоже заглянул и попятился. — Господи…
Прибежали Шарлей и Самсон. Рейневан их опередил. Ворвался внутрь, отпихивая голиарда и едва не сбив с ног Риксу. Внутри, на соломе, лежала…
— Ютта!
Он бросился к ней, упал на колени. Схватил за плечи. Первое, что он почувствовал, это мокрый жар. Она была настолько горячей, что едва не пылала огнем. Глаза были закрыты, тряслась, ее била дрожь.
— Ютта! Это я! Я! Ютта!
— Рейневан… — Она открыла глаза. — Рейневан?
Он обнял ее. И тогда почувствовал страшный, просто ледяной холод ее рук. Он посмотрел и обмер. Кожа на кистях рук была голубого цвета, который переходил к пальцам в синий, а на самих пальцах в глубокий оттенок пурпурного.
Дрожащими пальцами Рейневан раздвинул ей рубашку. И, как ни старался, не смог удержать отчаянный вскрик.
Синие плечи, грудь и живот Ютты густо укрывали пузыри и нарывы. Чуть ли не на глазах вырастали новые. Некоторые лопались, из них сочилась кровь. Она начала дрожать, дергаться в судорогах, он накрыл ее и завернул плащом. Она отчаянно посмотрела на него.
— Рейневан… Холодно…
Он накрыл ее вторым плащом, который ему подал Самсон. Ютта сильно схватила его руку. Хотела что-то сказать, но чуть не захлебнулась кровью. Он наклонил ей голову, чтобы она могла сплюнуть.
— Что это? — глухо спросил Шарлей. — Чем она больна? Откуда эта страшная синюшность?
Рейневан закусил губу, показал на повернутую шею девушки, на раны, на ровные надрезы, уже опухшие и загноившиеся. Он встал, оттянул Шарлея и Самсона в сторону.
— Ее ранили, — выдавил он из себя. — И заразили. Привив…
— Что?
— Это… — слова застряли ему в горле. — Думаю, что… Что заразили ее гнилокровьем, вызванным магическим образом. Согласно Авиценне… Салернцы называют это sepsis… Синева берется от внутренних кровоизлияний. Ее кровь просачивается через жилы и образует тромбы… Это разносится по всему телу… Возникают гнойные очаги… У нее уже признаки гангренозного воспаления…
— Лекарство?
— От гнилокровья нет лекарства… Никто не знает лекарств против этого…
— Не говори так, черт возьми. Ты медик. Пробуй!
«Сначала горячка, — подумал Рейневан, ставая на колени. — Я должен снять горячку… Потом необходимо какое-то сильное противоядие… Что-то, что остановит заражение…»
Дрожащими пальцами он расстегнул пряжки сумки, вытряхнул содержимое, лихорадочно начал в нем рыться. С непреодолимым чувством собственного бессилия.
С растущей убежденностью, что ничего из того, что у него есть, не в состоянии вылечить Ютту, помочь ей или хотя бы облегчить ее страдания. Что ни к чему все его remedia conra malum[1102], ни к чему diacodia и electuaria, ни к чему sotira, antidota и panacea. Ни к чему artmisium, hypericum и serpillum, ни к чему pestwurz, чертополох и все остальные препараты, которые он таскает с собой в сумке.
«Амулеты, — подумал он, — амулеты Телесмы. Их осталось немного… Останавливающая кровотечение gemma rutila. Venim из лапис-лазури, помогающий при ядовитых укусах… Aquila, орлиный камень, очищающий кровь… Но все должны использоваться немедленно, а ее ранили несколько часов тому… Магическое гнилокровье развивается мгновенно… Но, может, всё-таки, какой-нибудь амулет подействует… Боже, сделай так, чтобы какой-нибудь подействовал…»
Амулеты не действовали. Были слишком слабы. У них не было шанса победить то, чем заразили Ютту.
Заклятия. Рейневан знал их несколько. Наклонившись, он проговаривал их по очереди, преодолевая растущую во рту сухость. Он совершал магические движения и знаки, с трудом овладевая дрожанием рук.
Заклятия не действовали. Рейневан поднял глаза и руки.
— Magna Mater… — пробормотал он. — Матерь богов… Ты, единственная, кто защищает и охраняет нас… Матерь Солнца, тело которой бело от молока звезд! Elementorum omnium domina[1103], Госпожа Творения, Кормилица Мира! Хранительница неба и моря, всех богов и сил, aeterne caritatis desideratissima filia, aeterne sapientiemater gratissima, sub umbra alarum tuarum protege nos[1104]. Дай мне, покорно прошу тебя, силу лечения, приносящего здоровье. Исцели ее, умоляю. Позволь ей жить.
Чудо не произошло.
Ютта начала захлебываться и плевать кровью, кровь также сильно пошла из ее носа. Он поднял и наклонил ей голову. И смотрел бессильно.
— Как… — чуть слышно заговорил Шарлей. — Как она…
— Истощением организма.
— Как долго…
— Очень.
— Рейневан… — Ютта внезапно схватила его за руку.
Ее полностью посиневшие пальцы уже не имели силы держать.
— Рейневан… — повторила она почти осознанно. — Я хочу… На солнце…
Все поспешили на помощь. Приподняли ее и вынесли из овина, уложили на постель, которую быстро симпровизировали из плащей. Солнца не было. Были низкие серо-оловянные тучи. У нее снова началось сильное кровотечение из носа, пропитанные кровью штанины свидетельствовали о кровотечении из пищеварительного тракта и детородных органов. Она начала биться в конвульсиях. Долго тряслась.
Все бессильно смотрели.
— Рейне… — Она выплюнула кровь. — Рейневан…
— Я здесь.
— Ты здесь… — Она взглянула почти осмысленно. — Здесь… Это хорошо…
Она с трудом нащупала его плечо. Потом ладонь. Ее пальцы и ногти были уже совсем черные. Ступни также.
— Пора… Монсегюр…
— Что ты говоришь? Ютта?
— Монсегюр… Продолжается… Endura и consolamentum… Я бы хотела услышать… голос оттуда…
Рейневан потряс головой, вопросительно посмотрел на друзей. Шарлей развел руками.
— Позволь, — сказал Самсон.
Он стал на колени возле Ютты, взял ее почерневшую ладонь.
— Benedisite, — сказал он тихо. — Benedisite, parsite nobis.
— Parcite nobis, — прошептала она в ответ. — Все грехи… Прошу простить…
— De Deu e de nos vos perdonatz, — промолвил Самсон. — E nos preguem Deu que les vos perdo[1105].
Ютта, казалось, хотела улыбнуться. Но пароксизм боли обезобразил ее синее лицо ужасной гримасой. Из носа и уголков рта потекла кровь. Кровь просачивалась уже сквозь все плащи, которыми она была укутана.
— Рейнмар. — Самсон встал. — Пора. Пусть это произойдет.
— Не понимаю.
— Прежде чем Ютта умрет, — великан приблизился, понизил голос, — она будет мучиться еще не менее десяти часов. Ты позволишь, чтобы она мучилась?
— Что ты говоришь? Я должен её… Самсон… Я врач! Я христианин!.. Бог запрещает… Закон Божий…
— Закон, который приказывает мучиться? Когда можно мучения уменьшить? Ничего ты не знаешь о Боге, парень, совсем ты его не знаешь. А делаешь из него жестокого фанатика. Ты оскорбляешь его этим. Так не годится.
— Но…
— Ты медик. Избавь ее от страданий.
Шарлей взял Риксу под руку, отвел ее в сторону. Тибальд Раабе поспешил за ними.
Самсон и Рейневан стали на колени возле Ютты. Самсон слева, Рейневан справа. Перед тем как они стали на колени, Ютта была без сознания, теперь она пришла в себя.
— Рейнмар…
— Я люблю тебя, — прошептал он ей на ухо. — Я люблю тебя, Ютта.
— Я тоже тебя люблю. Я готова.
— Pater sancte, — тихо промолвил Самсон, — suscipe ancillam Tuam in Tua iusticia et mitte graciam Tuam e Spiritum Sanctum Tuum super eam[1106].
— Lux in tenebris lucet, — выразительно прошептала она. — Свет во тьме светит… И тьма не объяла его.
И когда она это сказала, вдруг тучи разошлись. И из-за туч засияло предвечернее солнце. И стало светло.
И стало так, что Рейнмар из Белявы, медик, открыл шкатулку с амулетами, подарок Йошта Дуна, по прозвищу Телесма, чародея из Праги. Стало так, что Рейнмар достал из шкатулки амулет, тот, что был спрятан глубже всех, один-единственный, маленький и неприметный, тот, который не должен был быть употреблен нигде, потому что мог быть использован только в самой крайней ситуации, в безнадежном и безвыходном положении. Стало так, что Рейнмар обнял Ютту и приложил ей амулет к виску и промолвил заклятие, и звучало оно: «Spes proxima»[1107]. Стало так, что Ютта вздохнула с облегчением, а потом улыбнулась и расслабилась.
И стало так, что Ютты не стало.
Осталось только ее имя, пустой звук, произносить который не было смысла.
В первый день развязаны были четыре ветра в их основаниях. Земля сдвинулась со своего места; хляби небесные разверзлись, а дым большого огня заслонил горизонт. Солнце стало черное, как волосяной мешок, а месяц стал, как кровь. Со всех сторон выглядывали отчаяние и ужас. И была скорбь. И были слезы. И было ужасное, мучительное одиночество.
Во второй день была тьма большая. Звезды падали с неба. Застонали глубины земли с четырех концов света. Разлилась пучина среди стонов, задрожали земля и море, а вместе с ними горы и холмы. И упали изваяния богов истинных и лживых, а с их падением все люди презрели жизнь мира сего.
Распахнулся небесный свод с востока до запада. И стал вдруг свет, lux perpetua. И вышел из него голос архангела, и услышан он был на самых низких глубинах. Dies irae, dies illa…
Mors stupebit et natura,
cum resurget creatura,
iudicanti responsura.
Liber scriptus proferetur,
in quo totum continetur,
unde mundus iudicetur.[1108]
Третьего дня…
Третьего дня пришел Самсон. А с ним Шарлей, Рикса и Тибальд.
— Хватит, Рейневан. Достаточно, друг. Ты оплакал ее. Оплакал достойно и как подобает. А сейчас встань и возьми себе в руки.
Над страной баварцев поднимались дымы, отовсюду ветер нес смрад горелого. Однако боевые действия преимущественно были остановлены, ходили слухи, что начались переговоры. В захваченный и превращенный в гуситскую штаб-квартиру замок Бехемштейн под Нюрнбергом якобы прибыл собственной персоной бранденбургский маркграф Фридрих, чтобы договариваться с гуситами. Не исключали, что это конец рейда, что немцы захотят откупиться. Чтобы немного помочь им в принятии решения, Прокоп приказал гуситским колоннам двинуться в направлении Верхнего Палатината, на Сульцбах и Амберг, чем здорово нагнал страху на пфальцграфа Яна из Ноймаркта.
Все слухи оказались правдивыми. Переговоры завершились успешно. Заплатил выкуп маркграф, заплатил пфальцграф, заплатил Нюрнберг. Рейд был завершен. Был отданы приказы, гуситская армия, сосредоточившаяся под Пегницом и Ауэрбахом, двумя колоннами начала возвращение домой. По пути, однако, не собирались тратить время зря. Колонна, идущая южным путем, готовилась к нападению на Кинжварт, еще один город ненавистного Генриха фон Плауэна. Северную колонну Прокоп ускоренным маршем повел на Хеб.
Армия подошла под Хеб в субботу одиннадцатого февраля, поздно после обеда, почти под вечер, сходу налетая на села и поселения, которые окружали город. Всё предместье стояло в огне, а конный отряд Яна Змрзлика побеспокоился о том, чтобы не уцелела ни одна усадьба, находящаяся в округе. Рейневан взял себя в руки и пришел в себя, но в поджогах и убийствах участия не принимал. Вместе с Шарлеем, Самсоном и Риксой они держалсь около Микулоша Сокола, оставленного в резервном отряде.
Тибальд Раабе их оставил, подался на восток еще до того, как они отправились на Пегниц.
Наступившая вскоре ночь была светла от пожаров, как день. И шумная. Неустанно стучали молотки и топоры плотников, устанавливающих пращи и строящих заграждения. Ревели и пели пушкари, укрепляя на деревянных помостах бомбарды и мортиры. Кричали под стенами таборитские гарцовники[1109], обещая защитникам Хеба отвратительную смерть, защитники сверху отвечали таборитам обещаниями еще худшей смерти, грязными оскорблениями и пальбой из огнестрельного оружия.
— Рейнмар.
— Я здесь, Самсон.
— Ты держишься? Как ты себя чувствуешь?
— Очень гадко.
— Это был лишний вопрос.
Они сидели возле небольшого костра, разложенном за растянутой на колышках плахтой, которая охраняла от февральского ветра. Сидели вдвоем, Шарлей и Рикса где-то пропали. В последнее время они пропадали часто. Рикса уже успела попрощаться, она возвращалась в Силезию.
— У меня… — великан неожиданно запнулся, — тоже есть о чем печалиться. В последнее время меня преследуют мысли о настоящем Самсоне, о том, который из монастыря бенедиктинцев. Не могу избавиться от убеждения, что я причинил ему вред. Оставил его… Там…
— В том нет твоей вины, — серьезно ответил Рейневан. — Это я и Шарлей, наши дурацкие экзорсизмы, наши игры с вещами, с которыми нельзя было играть. Ты пробовал исправить нашу ошибку, пробовал много раз, никто не имеет права упрекнуть тебя в бездеятельности. Не удалось, что ж, на то воля Божья. А сейчас… Сейчас ситуация изменилась. У тебя есть обязательства. Ты не можешь бросить Маркету. Ты бы разбил девушке сердце, если б оставил ее одну. Я понимаю, что это могло бы быть очень тяжело для тебя, я же знаю, как сильно ты переживаешь за судьбы других. Но сейчас это уже был бы альтернативный выбор: или Маркета, или монастырский кретин. Для меня ясно, кого ты должен выбрать. Это очевидно. И не говори мне, что это безнравственно.
— Это безнравственно, — вздохнул Самсон. — Очень безнравственно. Потому что уже поздно что-то выбирать. После того события прошло более четырех лет. Там… В зоне темноты… Ни один человек не мог этого выдержать, ни одна человеческая психика не могла этого перенести. Настоящий Самсон либо уже не живет, либо полностью сошел с ума. Мы не в состоянии вернуть его в этот мир. Этот факт, к сожалению, тяготит мою совесть.
— Послушай…
— Не говори ничего.
Трескали стропила догорающих хибар предместья, с ветром долетал смрад и горячие дуновения.
— Судьба монастырского дурачка, — прервал молчание Самсон, — вовсе не предрешилась в то мгновение, когда я увидел Маркету. Тогда, под Колином, в игровом трактире…
— Тогда ты сделал то, что должен был сделать. Я помню твои слова. То, чему мы были свидетелями в игровом трактире, исключало безразличие и бездеятельность. Поэтому произошло то, что должно было произойти.
— Это правда. Но попался я уже позже, в Праге. В тот день, когда она впервые мне улыбнулась. Quando mi volsi al suo viso ridente…
Все, чем природа или кисть доныне
Пленяли взор, чтоб уловлять сердца,
Иль в смертном теле, или на картине,
Казалось бы ничтожным до конца
Пред дивной радостью, что мне блеснула,
Чуть я увидел свет ее лица.[1110]
— И шло такое от нее свеченье, — Самсон то ли декламировал, то ли говорил, — словно Бог счастливо улыбался на ее лице. И овладела она моей душой… Эх… Извини. Я знаю, что это банально, банальные вещи, но ничего не могу с этим поделать. Но я должен сдержаться и, во всяком случае, не распространяться об этом. А может, оно и к лучшему? Может, это хорошее вступление к тому, что я хочу тебе сказать?
— А что ты хочешь мне сказать?
— Что я ухожу.
— Сейчас?
— Завтра. Это в последний раз. Хеб — последний город, в который я войду вместе с вами. Я ушел бы сегодня… Но что-то меня останавливает. Завтра, однако, определенно кончаю со всем этим. Ухожу. Возвращаюсь в Рапотин. К ней. Возвращайся со мной.
— Зачем? — горько и с усилием спросил Рейневан. — Почему я должен возвращаться? Что или кто там меня ждет? Ютты уже нет в живых. Я любил ее, а ее уже нет. Что мне остается? Я тоже читал Данте Алигьери. Amor condusse noi ad una morte, любовь вдвоем на гибель нас вела[1111]. Ничего другого я не жду. С таким же успехом я могу ждать этого здесь, в этой армии. Среди этой резни.
Самсон долго молчал.
— Ты пребываешь во тьме, дружище, — сказал он наконец. — Во тьме намного хуже той, в которую отошел настоящий Самсон. Обоим нам досталось это. Ждали света, и вот тьма, светлых лучей, и ходим во мраке. Как слепые щупаем стену и словно без глаз идем ощупью. В самый полдень спотыкаемся, как ночью, среди здоровых, как мертвые. И тоскуем по свету. По сиянию. Ты взял у Алигьери неподходящую цитату. Я подскажу тебе более подходящую. Sta come torre ferma…
Как башня стой, которая вовек
Не дрогнет, сколько ветры ни бушуют![1112]
— У меня уже нет сил стоять. Нет силы там, где нет надежды.
— Надежда есть всегда. Надежда — вечный свет. Lux perpetua. La luce etterna.
O luce etterna che sola in te sidi,
sola t’intendi, e da te intelletta
e intendente tea mi e arridi![1113]
— Я слишком измучен, чтобы проявить оптимизм.
— Спокойной ночи, Рейнмар.
— Спокойной ночи, Самсон.
С восходом солнца началось. Заревели бомбарды, грохнули foglerze и szlangi[1114], загремели мортиры, заскрипели рычаги пращ, на город Хеб посыпался град ядер. Всё предполье застелила густая пелена белого дыма.
Заслонившись щитами и заграждениями табориты плотным строем приближались к стенам, но Прокоп не давал приказа на штурм. Было известно, что гейтман хотел избежать потерь, предпочитал, чтобы город сдался и откупился, усиленный обстрел должен был только запугать защитников. Поэтому не жалели ни пороха, ни пуль.
Но Микулаш Сокол, воодушевленный вялым сопротивлением с южной стороны, пошел в атаку по собственной инициативе. Под ворота подложили бочку с порохом, а когда она взорвалась, в дым бросился штурмовой отряд.
Внутри, на площади перед воротами, на конце улицы нападающих на месте встретила контратака. С ротой атакующих столкнулась рота защитников. И те и другие были вооружены главным образом древковым оружием: алебардами, гизармами, судлицами, пиками и рогатинами, что дало эффект столкновения двух ежей. Сошлись с ревом и криком, с ревом и криком отступили, оставляя на брусчатке несколько тел. Наклонили древки и сошлись опять, с бряцаньем и скрежетом. Чехи бились с чехами, как вытекало из взаимных оскорблений.
— Psi hlavy!
— Zkurvysyni!
Рейневан схватил упущенную кем-то судлицу и хотел броситься в эту кучу, но Шарлей сильной хваткой остановил его.
— Не строй из себя героя! — перекричал он шум боя и грохот орудий из предполья. — И не ищи смерти! Назад, назад, к воротам! Сейчас нас отсюда выпрут! Следи за теми, что в окнах! Видишь?
Рейневан видел. Он бросил судлицу, схватил самострел, прицелился, выстрелил. Подстреленный арбалетчик вылетел из окна второго этажа. Рейневан натянул самострел, положил болт.
— Бей!
— Гыр на них!
Перед воротами, между уже горящими домами, два ощетинившиеся железом отряда сошлись снова, поскальзываясь в крови. Трещали от ударов древка, кричали бьющиеся, выли раненные. Самсон вдруг поднялся, полностью подставляя себы под выстрелы.
— Слышите?
— Что?
— Ничего не слышим! — закричал Шарлей. — Отступаем! Прокоп не даст нам подкрепления! Убираемся отсюда, пока нас не прихлопнули!
— Слышите?
Сначала шум битвы всё заглушал. Но потом их уши уловили то, что услышал Самсон.
Детский плач. Тонкий и беспомощный детский плач. Из ближайшего, уже объятого пламенем дома.
Самсон встал.
— Не делай этого! — крикнул Шарлей, бледнея. — Это смерть!
— Я должен. Иначе нельзя.
Он побежал. Минуту поколебавшись, они бросились за ним. Рейневана почти тут же отпихнули и заблокировали отступающие после очередной стычки табориты. Шарлей был вынужден бежать от железного ежа напирающих защитников. Самсон пропал.
Табориты наклонили судлицы и рогатины, с криком набросились на защитников. Две роты сошлись с разгона, коля друг друга. По брусчатке лилась кровь.
И тогда из горящего дома вышел Самсон Медок.
В каждой руке он нес ребенка. Еще с десяток побледневших и тихих шло за ним, прижимаясь к его ногам и хватаясь за полы.
И вдруг шум битвы перед воротами утих, как гаснет факел, воткнутый в снег. Утихли крики. Наступила тишина, даже раненные перестали стонать.
Самсон, ведущий детей, медленно ступил между отрядами.
Он шел, а древка склонялись перед ним, стелились к ногам. Сначала словно нехотя, потом все поспешнее. Склонялись, бряцая о брусчатку, смертоносные лезвия алебард и гизарм, клинки судлиц и партизан, острия рогатин и корсек[1115], наконечники копий и тонкие жала пик. Склонялись пред Самсоном. Кланялись пред ним. Отдавали честь. В полной тишине.
Идя по железному коридору, Самсон дошел до ворот. Шарлей, Рейневан и несколько чехов подбежали, забрали и оттащили детей. Самсон выпрямился, глубоко вздохнул, с облегчением.
С противоборствующих отрядов перед воротами как будто спали чары, и они с ревом накинулись друг на друга. А один из стрельцов в окне зацепил крюк ружья за парапет и вставил раскаленный дротик в запал.
Самсон закачался, глухо охнул. И рухнул на землю. Лицом вниз.
Рейневану было достаточно одного взгляда. Он поднял голову. И отрицательно покрутил ею. Чувствуя, как его губы начинают неудержимо дрожать.
— Черт возьми, Самсон! — крикнул Шарлей, становясь на колени рядом. — Не делай этого! Не делай этого, мать твою! Не смей это делать!
Глаза Самсона окутал туман. Кровь рывками хлестала из раны, окрашивала снег.
В это воскресенье отец Гомолка, плебан приходской церкви Иоанна Крестителя в Шумперке, темой своей проповеди взял историю Товита из Ниневии, Товита, всегда верного Богу, Товита старого и ослепшего. Плебан проповедовал о том, как сын Товита, Товия, был послан в город Раги Мидийские, а не зная дорог и троп, путешествовал вместе с нанятым проводником и псом.
Пани Блажена Поспихалова украдкой зевнула. Услышав вздох, она посмотрела на стоящую возле нее Маркету. Рыжеволосая девушка, чуть приоткрыв рот, казалось, впитывала каждое слово проповедника. Неужели она не знала Книгу Товита, неужели слышала библейскую притчу впервые? «Нет, — подумала пани Блажена, — просто она любит такие рассказы, запутанные и волшебные истории о путешествиях и преодолеваемых препятствиях. Притчи, предания, сказки, которые, хоть и страшные, но всегда хорошо заканчиваются. Многие любят слушать такие рассказы, священники не просто так выбирают их темами проповедей. Люди на них меньше томятся».
Проповедник, наверное, осознавая, как много людей любят рассказы о путешествиях, красочно развивал сюжет путешествия Товии, Проводника и пса по мидийским равнинам. Говорил о рыбе, пойманной в реке Тигр, о сердце, печени и желчи этой рыбы, которые были взяты по совету Проводника. О том, как в Екбатанах, столице Мидии, Товия познакомился с Саррою, дочерью Рагуила, и как двух молодых людей связала прекрасная и искренняя любовь. Пани Блажена подавляла зевоту. Она знала более интересные любовные истории. Маркета вздыхала и облизывала губы.
А проповедник, заикаясь от волнения, рассказывал о проклятии, которое висело на Сарре, о коварном духе Асмодее, который вероломно убивал всех, кого полюбила девушка. О том, как по доброму совету Проводника Товия прогнал злого демона каждением из сердца и печени пойманной рыбы и как соединился с Саррой в счастливом союзе. О том, как, вернувшись в Ниневию, Проводник вернул зрение Товиту при помощи рыбьей желчи. Как велика была радость и благодарность, какая была свадьба…
— А когда закончилась свадьба, — вещал с амвона взволнованный ксендз Гомолка, — сказал Товит сыну своему, Товии: «Подумай о плате человеку, который сопровождал тебя!» А он отвечал ему: «Отец, как много я должен заплатить ему? Ведь он привел меня к тебе здоровым, жену мою освободил и тебя исцелил…»
— Освободил… — услышала тихонький шепот пани Блажена. — Исцелил…
— Маркета! Что ты говоришь?
— Исцелил… — прошептала с заметным усилием девушка. — И привел здоровым…
— Маркетка! Что с тобой?
Люди в нефе подняли головы, внезапно услышав шум, как будто шум перьев, как будто лопотание крыльев. В толпе зазвучали голоса, тихие возгласы, вздохи. Все уставились вверх. Проповедник на мгновение утратил нить повествования, лишь спустя минуту вернулся к проповеди и притче. К ответу, который дал Проводник Товиту и Товии.
— Открою вам всю правду, ничего не тая. Тайну цареву прилично хранить, а о делах Божьих объявлять похвально[1116].
Шум усилился. Маркета громко охнула.
— Я один из семи святых Ангелов, которые возносят молитвы святых и восходят пред славу Господню. Не бойтесь! Мир вам! Благословляйте Бога вовек. То, что я был с вами, не было моей заслугой, но было по воле Бога. А я…
— Нет! — крикнула в отчаянии Маркета. — Нет! Не уходи! Не оставляй меня одну!
— А я восхожу к Пославшему меня, и напишите всё совершившееся в книгу[1117].
— Уходит, — застонала Маркета в объятиях пани Блажены. — Как раз сейчас… В эту минуту… Уходит… Навсегда… Навсегда!
Блажене Поспихаловой показалось, что витраж вдруг треснул среди большого сияния, и большой свет залили алтарь и пресвитерию. Лопотание крыльев и шум перьев, как ей казалось, было прямо у нее над головой, поток воздуха, как ей казалось, вот-вот сорвет ей повойник[1118] с головы. Это продолжалось только минуту.
— И он ушел. — Ксендз закончил проповедь среди полной тишины. — И встали они, и более уже не видели его[1119].
По щекам Маркеты сбежали две слезы.
Только две.
Таборитов вытеснили из города, ворота забаррикадировали. Со стен снова начали стрелять. О том, чтобы нести Самсона, не могло быть и речи, но какие-то чехи принесли большие щиты, заслонили ими раненого и тех, что были при нем.
— Expectavimus lucem… — сказал вдруг великан. — Et esse tenebrae[1120]…
— Самсон… — Шарлею слова застряли в горле.
— Случилось то, что должно было случиться… Рейнмар?
— Я здесь, Самсон. Потерпи… Мы занесем тебя…
— Успокойся. Я знаю.
Рейневан вытер глаза.
— Маркета… O luce etterna…
Голос Самсона уже был настолько тих, что они должны были наклониться над ним, чтобы разобрать слова.
— Напишите, — сказал он вдруг вполне выразительно. — Напишите все совершившееся в книгу.
Они молчали. Самсон склонил голову набок.
— Consummatum est[1121], — прошептал он.
И это были последние слова, какие он сказал.
И солнце стало черное, как волосяной мешок, а месяц стал, как кровь. Со всех сторон выглядывали отчаяние и ужас. И упали изваяния богов истинных и лживых, а с их падением все люди презрели жизнь мира сего.
Распахнулся небесный свод с востока до запада. И стал вдруг свет, lux perpetua. И вышел из него голос архангела, и услышан он был на самых низких глубинах.
Dies irae, dies illa…
Confutatis maledictis,
flammis acribus addictis,
voca me cum benedictis[1122]…
Рейневан плакал, не стыдясь слез.
«От Хеба и Кинжварта, скрипел пером старый монах-летописец из жаганьского монастыря августинцев, возвратилась победоносная Прокопова армия домой, в феврале месяце, во вторник ante festum sancti Matthie[1123], празднуя триумфальный въезд в Прагу. И было что праздновать. Пленники были взяты знатные, а добычу и трофеи везли на трех тысячах телег, таких тяжелых, что некоторые десять, двенадцать и даже четырнадцать лошадей должны были тянуть. А что забрать не смогли, то destruxerunt et concremaverunt, разрушили, сожгли дотла. В Мейсене, Саксонии и Тюрингии насчитывалось двадцать сожженных городов и две тысячи сел, которые обезлюдели. В Верхней Франконии не было чего и считать, там осталась одна большая пустыня.
И говорили потом в Праге и во всей Богемии, что этот въезд был настолько великолепен, что самые старшие люди не помнят, чтобы когда-нибудь чехи совершали такой.
И пусть им Бог простит за это».
Рейневана обошло великолепие триумфального парада. В Прагу он, конечно, въехал, но лежа в телеге, без сознания, сгорая в лихорадке.
Болел он долго.
Необычно теплая зима 1429/30 года плавно и почти незаметно перешла в теплую весну. Уже в начале марта небо заполнилось большим количеством птиц, возвращающихся с юга. Раньше обычного прилетели кряквы, раньше заклекотали аисты в гнездах на гребнях крыш. Загоготали дикие гуси, закурлыкали журавли, расчирикался разномастный крылатый народец. В прудах, запрудах, болотах и рвах зазвучали лягушачьи хоры. Распустились почки ольхи, покрылись котиками вербы, луга зацвели белым и желтым, ветреницей и калужницей.[1124]
Рейневан одиноко ехал по опавскому краю. По тракту, изрытому колесами и подковами, истоптанному солдатскими сапогами. По следам двенадцатитысячной полевой армии Табора, которая прошла здесь всего неделю тому.
Около полудня он услышал звон малого колокола. Он пришпорил коня, едучи на слух, через минуту увидел на возвышенности деревянную церквушку со стройной колокольней, нисколько не поврежденной. Без колебаний он развернул коня в ту сторону. Последние недели многое в нем изменили.
Также и в этом смысле.
Он спешился, но в храм не вошел, хотя колокол с колокольни продолжал созывать на Angelus. Он только приблизился ко входу, за три шага к нему упал на колени. «Ютта, — подумал он. — Ютта».
«Боже, я падаю и не могу идти дальше. Я парализован и неспособен встать. Исцели меня и подними меня во имя Твоего милосердия. Пошли мне милость мира. А ей дай вечный покой».
Agnus Dei qui tollit peccata mundi. Ad te omnis caro veniet[1127].
— Аминь, — вырвал его из раздумий чей-то голос. — Аминь молитве твоей, путник. Мир тебе.
На входе в церквушку стоял священник в кожушке поверх сутаны, невысокий, полноватый, с тонзурой, выбритой аж до узенькой полоски волос над ушами. Он подпирался, словно костылем, раздвоенным посохом, а его лицо украшал большой кровоподтек.
— Мир тебе, — повторил священник, говоря с явным усилием и задыхаясь. — Ты молишься под открытым небом. Ты гусит?
— Я лекарь. — Рейневан встал. — Помогаю и приношу облегчение страждущим. А поскольку ты страдаешь, помогу и тебе. Кто это тебя так?
— Ближние.
Тело священника было густо покрыто синяками, сливавшиеся на правом боку в один, большой, сине-черный отек. Священник шипел и охал под руками исследовавшего его Рейневана, стонал, вздыхал, прерывисто хватал ртом воздух. Тем не менее, не переставал говорить.
— Сначала… Когда они сюда ворвались, только кричали, надрывались. Что папа римский — это антихрист… А моя вера — это собачья вера. Вера, отвечал я, — это милость Божья. Веру не выбирают. Какая снизошла, такую и принял. Не перебирая. А они… Вместо того, чтобы поддержать теологический диспут, дали мне по голове, а потом начали пинать. Но не убили… Церковь тоже не спалили… И окрестные села… Значит, это может быть правда, что говорят… Что наш князь Пшемко закючил с гуситами договор. Что взамен за свободный проход через Опаву не будут ни палить, ни грабить…
— У тебя поломаны три ребра. — Рейневан не собирался разъяснять священнику сложности договоренностей Пшемка Опавского с Табором. — Но плевра не повреждена. Я наложу сжимающую повязку и дам препарат, снимающий боль. Оставлю также лекарство, которое ускорит срастание кости. Если тебе не помешает, что это лекарство магическое. Не помешает?
— Хм. — Священник посмотрел с любопытством. — Гусит и медик, к тому же маг. Из чего эта микстура?
— Тебе не обязательно знать. И хотеть.
— Не черная ли это магия? Не подвергнет ли она опасности мою бессмертную душу?
— Застрахуйся. Мешай наполовину с освященной водой.
— Ты стоял на коленях перед дверями храма. — Священник посмотрел Рейневану прямо в глаза. — Войну, в которой ты воюешь, на которую сейчас едешь, считаешь bellum justum[1128]. Но ты отдаешь себе отчет, что с кровью ближнего на руках, даже пролитой в справедливой войне, нельзя переступить порог храма, предварительно не покаявшись. Я правильно понял?
— Неправильно. Лекарство употребляй регулярно. После matutinum[1129], в полдень и перед concubium[1130]. Бывай, я уже еду.
— Поедешь… — Священник скривился, ощупывая забинтованный бок. — В одиночку через страну, жителям которой твои братья по вере принесли столько горя, что невольно возникают грешные мысли об отплате. Не ручаюсь даже за своих прихожан. Я хоть и учил их любви к ближнему, но в последние годы в этой области теория ужасно расходится с практикой. Может быть, что местные захотят с тобой подискутировать о религии в том же стиле, что и гуситы со мной, то есть руками и ногами. Ты этого не боишься?
— Не боюсь, — ответил Рейневан слишком быстро и слишком откровенно. — Я перестал бояться.
— Ого. — Его тон не прошел мимо внимания священника, он быстро посмотрел на Рейневана. — Это душевное состояние мне известно. И вовсе не из чтения Священного Писания. Я не слышал твоей молитвы. Но уверен, что сам когда-то так молился. Настолько часто и долго, чтобы слово «литания»[1131] просилось на язык.
— Правда?
— К сожалению, — серьезно подтвердил священник. — Знаю, что такое горечь утраты, знаю, как она способна подавить. Так, что ни встать, ни голову поднять. Praesens malum auget boni perditi memoria, нынешнее горе усиливает память об утраченном счастье[1132]. Но мы все изменимся. При последней трубе; ибо вострубит, и мертвые воскреснут нетленными, а мы изменимся. Ибо тленному сему надлежит облечься в нетление, и смертному сему облечься в бессмертие[1133].
— Эсхатология[1134]. Есть что, кроме этого?
— Конечно. Примирение с Богом.
— Искупление?
— Примирение. Потому что Бог во Христе примирил с Собою мир, не вменяя людям преступлений их, и дал нам слово примирения[1135]. Итак, если кто остается в Христе, тот новое творение. Древнее прошло, теперь все новое. Кто выберет правильный путь, будет иметь lux vitae, свет жизни.
— Жизнь — это тьма. In tenebris ambulavimus, ходим во мраке.
— Мы изменимся. И будет свет. Хочешь исповедаться?
— Нет.
Границу между княжествами должны были обозначать столпы, камни, курганы или какие-то другие знаки. Рейневан не увидел ничего. Тем не менее было легко определить, где заканчивается Опава, герцог которой договорился с гуситами. А где начинается враждебное гуситам ратиборское княжество. Границу обозначали тлеющие пепелища. Сожженные, черные остатки сёл, которые были, но теперь их уже небыло.
Он выехал из леса прямо на широкое пространство, которое было одним большим побоищем. Оболонь была устлана сотнями трупов, человеческих и конских, над ними поднимался смрад гноя, пороха, крови и тошнотворной гнили. Рейневан уже насмотрелся на поля битв и без труда воссоздал течение событий. Около четырех дней тому рыцарство из Ратибора, Карнёва и Пшчины попытались остановить Табор, ударив с фланга по движущейся колонне. Знакомые с такой тактикой гуситы заслонились щитами, сцепили телеги стеной и проредили нападающих градом пуль и болтов, а потом сами атаковали, с обоих флангов, зажав ратиборцев в железные клещи. А потом расправились с теми, кто уцелел во время сечи. Рейневан видел на краю поля кучу истерзанных тел, видел повешенных на деревьях на меже.
По полю сновали мародеры, окрестные мужики, которые своей согбенной фигурой и нервными движениями напоминали животных. Либо пугающихся света демонов — трупоедов.
Рейневан пришпорил коня. Он хотел еще до наступления сумерек присоединиться к армии Табора.
Заблудиться он не боялся. Дорога была обозначена дымами пожарищ.
Встреча с предводителями рейда оказалась тягостной. Рейневан ожидал этого, потому что за последние месяцы уже не раз с этим сталкивался. Он уже видел полные жалости взгляды, слышал запинания в разговоре, сочувствующие кивания головой, испробовал будто бы солидарные мужские объятия и будто бы приятельское похлопывание по плечу. Он уже наслушался призывов держаться и быть стойким. В результате которых он сразу мяк и переставал держаться, хотя еще мгновение тому, казалось, всё было хорошо.
Сейчас было то же самое. Командующий рейдом Якуб Кромешин одарил его сочувствующим взглядом. Гейтман Ян Пардус кивал головой и будто бы по-товарищески сжимал его десницу. Добко Пухала хлопнул по плечу, сильно и от всего сердца, удержавшись, к счастью от слов. Князь Сигизмунд Корыбут повел себя великодушно, едва соизволив обратить на него внимание. Бедржих из Стражницы повел себя естественно.
— Я рад, что ты выздоровел, — заявил он, ведя Рейневана на край лагеря, к линии постовых. — Что ты пришел в себя. Тогда, в феврале, я не знал, что, собственно, тебя свалило с ног — болезнь или несчастье. Я боялся, что это одолеет тебя, сломает, уничтожит или столкнет в апатию, оттолкнет от жизни и реальности. Но вот ты здесь и только это имеет значение. Мы здесь, творим историю, меняем судьбы Европы и мира. Ты слишком много прошел с нами, чтобы сейчас тебя с нами не было.
Рейневан не прокомментировал. Бедржих смотрел ему в глаза, долго, словно ожидал комментария. Не дождавшись, широким жестом показал на зарева, осветляющие небо на востоке и юге.
— Нам хватило недели, — сказал он, — чтоб огнем и мечом установить террор в Ратиборе, чтобы нагнать страху на князя Миколая, а княжью вдову Хелену заблокировать в Пшчине. Со дня на день к нам присоединится Болько Волошек, мы вместе ударим по козельскому княжеству, по владению Конрада Белого. А когда завладеем пограничьем, когда захватим замки, сюда по плану войдет регулярное польское войско, займет Затор, Освенцим и Севеж. Верхняя Силезия будет нашей. Почему ты ничего не говоришь?
— Мне нечего сказать.
— А мне есть. — Бедржих повернулся, снова посмотрел ему в глаза. — Я, согласно решениям, буду исполнять функцию directora силезских отделений Табора. Мы намерены сильно здесь закрепиться, сильно и навседа. Я хотел бы иметь тебя рядом с собой, Рейневан. Предлагаю тебе это сейчас, прежде чем это сделают Волошек или Корыбутович. Не обязательно отвечать сразу.
— Это хорошо. Где Шарлей?
— Там. — Бедржих показал на далекое зарево. — Занимается понижением экономического потенциала ратиборского княжества. Он получил повышение. Руководит отрядом специального назначения. Их называют поджигателями.
Двумя днями позже, в воскресенье Letare, рано утром, предупредив о себе десятиконным разъездом, к рейду присоединился Болько V Волошек, князь Глогувка, наследник Опола, с недавних пор сторонник гусизма. Едучи под хвостатым гонфаноном с золотым опольским орлом на голубом шелке и под разноцветными флажками опольской шляхты, молодой князь вёл пятьдесят копий рыцарства с конными стрельцами и пять сотен пешего люду, преимущественно копейщиков. А в хвосте опольской колонны гордо ехала мощная и крупная пятидесятифунтовая бомбарда. Глядя на нее, Якуб Кромешин улыбался: это было ценное приобретение для его осаждающей артиллерии, состоящей в основном из foglerzy и двадцатифунтовок.
Волошек в Медиоланских доспехах выглядел важно и гордо. Свое неофитство ничем внешним не проявил, ни в какую эмблему новой религии не нарядился. Зато среди опольского рыцарства нашлось много, сделавших это. То ли искренне, то ли из подхалимства некоторые рыцари украсили карминовыми Чашами щиты, яки и конские попоны, видны были также терновые венки и облатки. Также можно было заметить типично гуситские символы на щитах опольской пехоты.
Ситуацию быстро оценил и немедленно использовал Бедржих из Стражницы, прирожденный пропагандист. Не прошло и часу, как на лагерном лугу под открытым небом он отправил гуситскую мессу. После которой почти до вечера проповедники давали желающим причастие sub utraque spesie.
Ветер, меняя свое направление, со всех сторон нес смрад горелого.
В вечернем совещании военачальников Рейневан участия не принимал. Во-первых, потому что его туда не приглашали, во-вторых, потому что он всё время пытался найти способ поехать на встречу с Шарлеем. Отговорил его от этого Добко Пухала. Когда выходил пописать с овина, в котором совещались.
— Успокойся, — сказал он через плечо, отливая на угол. — Черт его знает, где Шарлей сейчас, не угонишься за ним. Дымы пожаров тебе дорогу не укажут, потому что он со своими людьми перемещается очень быстро, чтобы уйти от погони. И создать видимость, что их больше.
В овине было шумно. Военачальники спорили и кричали друг на друга. Дело касалось, наверное, сфер влияния, потому что всё время звучали сказанные повышенными голосами названия местностей: Гливице, Бытом, Немча, Ключборк, Намыслов, Рыбник.
— Говорят, — сказал Пухала, подпрыгивая и потряхивая своим хозяйством, — три дня тому Шарлей палил сёла где-то под Рыбником. Но я не советую тебе там его искать, медик, запросто нарвешься на ратиборских, а они с тобой долго разговаривать не станут. Ты здесь Шарлея жди, он здесь скоро появится. Ведь завтра или послезавтра мы выступаем. Идем на Козле. На Конрада.
Шарлей не появился, а наступление на козельский край началось через два дня. Союзническая армия просто тряслась от желания вступить на земли ненавистного Конрада Белого; Бедржих и его проповедники побеспокоились об эффективной пропаганде, делая из козельского князя кровожадное чудовище, виновного в многочисленных злодеяниях, совершенных во время крестовых походов и нападений на Чехию. В действительности в крестовых походах и нападениях принимали участие вроцлавский епископ Конрад Старший и олесницкий князь Конрад Кантер, вина Конрада Белого состояла исключительно в том, что он был их братом. В таком множестве Конрадов ошибки были неизбежны.
Утром двадцать восьмого марта гуситская армия стала боевым порядком. Захлопал на ветру белый треугольный штандарт Табора, Veritas vincit с Чашею, возле него опольский орел Болька Волошка на хвостатом гонфаноне. Приказал развернуть свои знамена также Корыбутович, и тогда выяснилось, что в бой он пойдет под знаком Погони. В соответствии с традицией перед строем выехали полевые проповедники, чешские, силезские и польские. Воины сняли головные уборы и начали громко молиться. Над полем разнеслось многоязыкое бормотание.
Перед строй выехал Бедржих из Стражницы. Уже не только осанкой и голосом он имитировал Прокопа, но даже одевался, как Прокоп, в характерный колпак, бригантину и плащ с волчьим воротником. Как Прокоп он остановил коня, как Прокоп поднял руку.
— Божьи воины! — громко закричал он, в точности как Прокоп. — Правоверные славяне! Вот пред вами вотчина недруга Бога и истинной веры! Вот пред вами земля вашего врага, врага непримиримого и жестокого, на руках которого не высохла кровь верных и набожных! Который вёл против нас орды крестоносцев, чтоб уничтожить правду Бога! Вот пришло время мести! Месть, месть врагу! Господь есть Бог мщения, когда говорит: «И посещу Вила[1136] в Вавилоне, и исторгну из уст его проглоченное им!»[1137] Так пусть же этот Вавилон превратится в руины, в жилище шакалов, место ужаса! Пусть станет необитаемым, пусть высохнет море его, истощится источник его! Говорит Господь: «Поведу их на заклание, как ягнят, как баранов вместе с козлами!» На заклание! На заклание и уничтожение! Тогда вперед! Исполняйте волю Бога и воплощайте в жизнь Слово Его! Вперед! Вперед, в бой!
Бряцающий железом, ощетинившись остриями, колонной длинною более мили, насчитывающий тысячу триста конных, одиннадцать тысяч пехоты и четыреста возов, рейд вошел в козельский край.
Как на громкие заявления и горячий пыл, армия делала очень немного. Полевое войско Табора, способное преодолевать на марше восемь миль в сутки, по землям козельским ползло, как черепаха, к удаленному всего на четыре мили Козле дошло только тридцатого марта. Разъезды, которые высылались по пути, палили и грабили села и небольшие города.
Козле перво-наперво угостили пятидесятифунтовым камнем из опольской бомбарды, весьма точно угодив прямехонько в крышу над нефом приходской церкви. Этого было достаточно, чтобы город сдался и был немедленно аннексирован Больком Волошеком. Из-за этого военачальники поссорились, потому что на Козле, как оказалось, претендовал также Корыбутович. Спор разрешили, разделив между собой выкуп, который заплатили жители Козле. В рамках договоренностей Волошек вместе с Корыбутовичем предприняли совместную акцию: тронулись с отрядом на север, на Краковице, Отмент и Обровец. Те замки и земли принадлежали князю Бернарду, дяде Волошека. Набег, как выразился молодой гуситский князь, должен был напугать старого хрыча и показать, кто действительно правит Опольщиной.
Тем временем Пардус и Пухала продолжали грабить имения князя Конрада, уничтожали их огнем и мечом. Не все. Штаб Кромешина под Козле превратился во что-то наподобие конторы, к которой ежедневно выстраивалась очередь просителей. Рыцари, мещане, священники, монахи, мельники и мужики, что побогаче прибывали, чтобы заплатить. Кто заплатил, тот спасал свое имущество и пожитки от огня. Кромешин торговался, как старый ростовщик, а его сундуки трещали от налички.
Рейневан был не единственным, кто смотрел на это с отвращением.
Во вторник после воскресенья Judica к рейду неожиданно присоединились поляки — насчитывающий две сотни коней отряд добровольцев из Малопольши. По дороге они прошли через цешинское княжество, паля, грабя и разворовывая. Цешинский князь Болеслав, до недавних пор сохранявший благоразумный нейтралитет, на старость сглупил, дал себя задурить обещаниями Люксембуржца и объявил гуситам войну. Вот и имел войну, он и его край.
Малополян, в основном мелкопоместных шляхтичей, не афиширующих себя гербами, вёл одетый в полные латы рыцарь с худой физиономией и неподвижными глазами убийцы. Представившись Кромешину Ринардом Юршой, он вручил ему письма. Кромешин прочел, его лицо просияло.
— От пана Петра Шафранца, — сообщил он Пухале и Крыбуту. — Пишет, что он собрал полк вооруженных в Бенджине. И что регулярные польские отряды стоят наготове. Только не пишет, когда подойдут… Ваша милость Юрша! Не передал ли пан подкоморий какого-нибудь устного послания?
— Нет. Только письма дал.
Малополяне проходили рядом строем. И с песней.
Кабы я имела
крылья, как у пташки,
я бы полетела
в Силезию к Яшке…
— Что это, — разнервничался Пухала, — за дурацкая песня? Слезливая, курва, как на очепинах[1138]. Что это такое?
— Пан краковский подкоморий, — прищурил глаза Ринард Юрша, — приказал петь. Вроде для пропаганды. Вроде Верхняя Силезия. Что вроде мы на исторические земли возвращаемся и к колыбели.
— К колыбели, к колыбели, — проворчал недовольно Добко. — Ладно уж. Но если что, то пойте «Богородицу»[1139].
Вместе с малополянами прибыли два воза. Один был нагружен добычей, второй вез раненных. Отвратительно порубленных. Двое умерли сразу по прибытии, двое других боролись за жизнь, состояние остальных четверых тоже было тяжелым. У Рейневана и фельдшеров работы было по зарез. Раненые были из отряда Шарлея.
— Что ж, — развел руками Бедржих из Стражницы, — если ты настаиваешь, не буду тебя задерживать. Не хотелось бы видеть тебя подвергающим себя риску в далеких походах, но что ж, понимаю, ты хочешь встретиться с другом. Есть даже подходящая оказия, я высылаю Шарлею пополнение, потому что эти из Пшчины так его потрепали, что они едва вырвались вшестером. Едучи вместе, ты не заблудишься и будешь в большей безопасности. Оно даже хорошо складывается, потому что…
— Потому что?
— С вами поедет, — Бедржих понизил голос, — кое-кто еще. Одна особа. Это дело секретное, я запрещаю тебе кому-нибудь о нем говорить. А хорошо складывается то, что эту особу ты знаешь.
— Знаю?
— Знаешь. Я как раз жду… А, вот и он.
Увидев, кто входит в квартиру, Рейневан онемел.
Служащий компании Фуггеров снял и отдал прислуге плащ с парчовой вышивкой, укрывающий, как оказалось, костюм вовсе не военный, хотя для служащего привычный. Приталенный вамс из черного бархата достигал бедер, затянутых в голубо-красные mi-parti с подбрюшьем, стильно прикрытым клином, который был сильно набит ватой и преувеличенно подчеркивал мужское достоинство. Такой клин, модная новинка, назывался на французский манер braguette. Высмеиваемая степенными людьми braguette была вершиной шика среди модников и щеголей.
— Здравствуй. — Служащий приветствовал Рейневана поклоном. — Расспрашивал меня о тебе каноник Отто Беесс. Я рад, что смогу его успокоить и заверить в твоем добром здравии.
— Буду признателен.
— Как и том, что горе не сломило тебя. Ведь не сломило?
— Как-то держусь.
— Рад слышать. — Служащий поправил манжету. — Что ж, дорога перед нами дальняя, нам нужно, как я слышал, куда-то аж под Уязд, и стоило бы успеть туда до заката. Предлагаю трогаться, Рейнмар. Если ты готов.
— Я готов. — Реневан встал. — Прощай, Бедржих.
— Что значит, — нахмурил брови проповедник, — прощай?
— Я хотел сказать «бывай».
— Рейневан?
— Это я.
— Хм. Вот это совпадение. Я как раз о тебе думал.
У Шарлея вид был воинственный и лихой. На кожаном кафтане он носил кольчужный панцырь, так называемую «пелеринку епископа», на груди железный colnerium[1140], оба его предплечья защищали мышки, то есть зарукавники. На левом боку у него был фальшьон, на правом — стилет, за широким поясом — шестиперая булава. Он не брился уже несколько дней; когда обнимал Рейневана, его щека кололась, как еж.
— Я думал о тебе. — Он отодвинул Рейневана на длину рук. — А знаешь, что думал? Что, вне всякого сомнения, ты окажешься идиотом. Что чуть оправившись от болезни, ты оставишь тихую и спокойную аптеку «Под архангелом», в которой я тебя оставил. Что, как последний дурак, усядешься на коня и приедешь сюда. Когда ты вообще встал с постели?
— Через неделю после Масленицы.
— Ты еще считаешься выздоравливающим. Тебе бы отдыхать, спокойно набираться сил, а не на войну. На войну, на которой ты в своем состоянии пропащий, как пердёж на ветру. Ты еще не пришел в себя, парень. Смерть Ютты тебя едва не убила, смерть Самсона едва не добила. Мне тоже было нелегко, хоть у меня кожа потолще. Но ты… Зачем ты сюда приехал? Подбивать меня на месть Грелленорту?
— Месть не вернет жизнь Ютте. Оставляю месть Богу.
— Тогда зачем же ты приехал? Чтобы бороться за идею? За новый лучший мир? Чтоб отдать жизнь за него? Сдохнуть от него от дизентерии в лазарете? Этого ты хочешь?
— Уже нет, — опустил голову Рейневан. — Сначала хотел, конечно. Но потом остыл. Я многое обдумал. Я прибыл сюда, на рейд, лишь с одной целью: попрощаться с тобой. Поприветствовать, обнять, поблагодарить за всё. В последний раз. Шарлей, я ухожу.
Демерит не ответил. И не был похож на ошарашенного. Казалось даже, что именно такого заявления он и ожидал.
— С меня хватит, — прервал молчание Рейневан. — Окончательно. Знаешь, что сказал мне Самсон тогда, в феврале, под стенами Хеба? Когда решил оставить нас и вернуться к Маркете? Он воспользовался словами пророка Исаии. Мы ждали света, сказал он, и вот тьма, светлых лучей, и ходим во мраке. Я последние два месяца раздумывал над его словами. О том, что именно так происходит и со мной. Что как слепой щупаю стену и словно без глаз иду ощупью. Что в самый полдень спотыкаюсь, как ночью. И что я, как мертвый. В пути мне встретился священник, который напомнил мне еще другие слова Писания, слова Евангелии от Иоанна. Ego sum lux mundi, qui sequitur me non ambulabit in tenebris sed habebit lucem vitae[1141]. С меня достаточно блужданий во тьме, я иду к свету жизни. Короче: отрекаюсь мира, потому что без Ютты этот мир для меня ничего не значит. Уезжаю далеко, как можно дальше от Чехии, Лужиц, Силезии, потому что здесь всё мне напоминает о ней…
Он замолчал под взглядом демерита. А пафос вдруг как ветром сдуло.
— Не помогла мне водка, — выдавил он. — Не помог бордель. Не могу спать, не могу уснуть. А лишь засну, просыпаюсь на мокрой подушке, залитый слезами, как ребенок. Когда бреюсь, мыло сохнет у меня на роже, а я с бритвой в руке тупо гляжу на вены на запястье. Разве так можно жить? Я иду в монастырь, Шарлей. Чтоб примириться с Творцом. Скажи что-то.
— А что тут скажешь? — Шарлей быстро посмотрел на него. — Я умею распознать глубокий личностный кризис, когда столкнусь с ним. Отговаривать тебя от твоей идеи не думаю, ба, чисто с прагматической точки зрения скажу, что ты рассудительно поступаешь. В твоем состоянии духа и разума опасно играть в войну, которая требует концентрации, холодной головы и стопроцентной уверенности в правильности совершенных дел и поступков. Черт возьми, я твой друг, из двух зол предпочитаю видеть тебя в монашеской рясе, чем в братской могиле.
— Значит, поддерживаешь.
— Нет. Я сказал: из двух зол. Но прежде чем ты уйдешь и дашь монашеский обет, у меня к тебе просьба. Это последнее, что мы сделаем вместе. Помоги мне в деле с тем франтом от Фуггеров. Хорошо?
— Хорошо, Шарлей.
— Обойдемся без ненужных вступлений, — обошелся без ненужных вступлений Шарлей. — Перейдем сразу к делу. Я знаю, милостивый государь, кто ты. Потому что это я в прошлом году уничтожал огнем саксонские шахты и заводы. Те, что вы указали.
— Это поможет нам найти общий язык. — Служащий Фуггеров выдержал взгляд. — Ибо интерес, с которым я сегодня к вам прибыл, идентичен тому саксонскому. И так же выгоден. Вы уничтожите указанный объект и получите с этого lucrum[1142].
— Всего-то? — скривил губы демерит. — Такая мелочь? А почему это ты, ваша милость, обращаешься ко мне, а не к Кромешину? Не к Пухале, Корыбутовичу или Волошеку?
— Потому, — небрежно вмешался Рейневан, — что Корыбутович или Волошек могли бы предъявлять претензии на этот объект. Могли бы зариться на него поляки, которые со дня на день войдут в Силезию. Потому что, как мне кажется, объект лежит на землях, которые ранее поделены. Которые уже кому-то достались.
Служащий и на этот раз не опустил взгляд. Не ответил, только улыбнулся.
— Ясно, как белый день, — сказал Шарлей. — Мне-то что. Одним пожаром больше, одним меньше. О чем речь?
— О шахте блеска, или галенита, руды, служащей для выплавки свинца. Шахта называется Блейберг, находится в южном предместье Бытома.
— Твое мнение было правильным, — демерит посмотрел на Рейневана.
Имение Конрада Белого. Которого добивается Волошек. И которое наверняка он желал бы заграбастать вместе с действующими шахтами.
— Шахта в Блейберге, — служащий Фуггеров поправил манжеты вамса, — недействующая. Галенит на ней уже не добывается по причине заливания штреков подземными водами. Отводом воды из шахты заняты там как раз специально вызванные фламандцы, специалисты в таких делах. Вы их прогоните, спалите ветряки и разрушите водооткачивающие устройства.
— А шахту, — закончил Шарлей, — вода тогда зальет окончательно. И она уже не будет действовать никогда. Это всё?
— Нет, — возразил служащий. — Есть еще второй объект. Село Рудки над Клодницей. На его западной окраине есть officina ferraria. Кузница железа, фришевальня и известковый завод. Спалите это всё. Дотла.
— Чтобы добраться до названных мест, — заметил Шарлей, — необходим далекий рейд, глубоко на территорию врага, через их посты и разъезды. Это большой риск. Очень большой.
— Он учтен в обещанном lucrum. И считаю, что пропорционально.
— Это мы посмотрим. Когда назовете сумму.
— Не в сумме речь.
— Хм. В чем же тогда?
— Lucrum, о котором я веду речь, путешествует в черном фургоне. Кто знает, не в том ли, что и тогда.
— Соблаговолите повторить.
— Деньги, — служащий компании Фуггеров сплел руки на груди, — принадлежат особе, которая в то время, в сентябре 1425 года, приказала напасть на коллектора и ограбить собранный налог. Тот самый черный фургон, который тогда ушел у вас из-под носа, сейчас везет сокровище в Отмухов, крепость, стены которой должны гарантировать безопасность и предохранить от ограбления. Я знаю, какой дорогой отправляется фургон, знаю, что с целью не привлекать к себе внимание он имеет немногочисленный эскорт. Что ты на это скажешь, ваша милость Шарлей? Не было бы ли это хорошей оказией взять реванш? Не было бы ли это исторической справедливостью и моральной компенсацией, ограбить грабителя и отобрать награбленное? Если возьметесь выполнить порученные задания, фургон будет ваш, отдам его в ваши руки, перехватите его прежде, чем он достигнет цели. Решать надо быстро. Хотя что-то мне подсказывает, что я знаю, как ты решишь.
Колокола Бытома били тревогу. Дома шахты Блейберг пылали, дым полностью закрыл небо. Огонь пожирал сараи, горящий ветряк водокачки завалился, взорвавшись снопом искр. Среди пожара мелькали всадники, уничтожая и поджигая всё подряд. Это были поджигатели, диверсионно-штурмовой отряд Шарлея, отборные польские и моравские всадники.
«Что я здесь делаю? — думал Рейневан. — Что я здесь делаю?»
Колокола били, огонь неистовствовал, шахта горела в огне. Рейневан и служащий компании Фуггеров наблюдали с опушки леса на склоне холма.
— Бытом, — покачал головой Рейневан, — от этих потерь придет в упадок.
— Так в этом, — служащий посмотрел на него так, как будто удивился, — весь смысл. Чтобы пришел в упадок.
— Кому принадлежат шахты?
— А зачем тебе знать? Поехали. Нечего здесь стоять.
— Поехали. — Рейневан повернулся в седле. — Поехали, Самсо…
Он онемел, его голос застрял в горле. Не было рядом огромного всадника на большом коне, но он готов был поклясться, что еще минуту назад был. Тем не менее не было никого.
— Ты что-то сказал? — заговорил служащий. — Рейнмар?
— Поехали.
Они поехали лесом, вниз по течению речки Клодницы, по левому берегу. На десяти конях, Рейневан, служащий и четверо его прислуги, четверо вооруженных поджигателей эскорта. Около полудня они заметили большую тучу дыма, поднимающуюся над стеной бора на севере, на расстоянии приблизительно полмили.
— Это Шарлей, — легко догадался Рейневан. — Второй объект. Та officina ferraria. В местности Рудки, насколько я помню. Большой дым, а значит и завод немалый. Кому он принадлежал? Ах да, я забыл. Мне незачем это знать.
— Он принадлежал нам. Фуггерам.
— То есть как?
— Это завод Фуггеров, — пожал плечами служащий. — Шарлей только что поджег собственность компании. Военные разрушения, Рейнмар, задевают всех, все несут убытки. Было бы подозрительно, если бы Фуггеры были исключением. Впрочем, завод мы должны были и так закрыть, он был нерентабельным. Ты какой-то странный, Рейнмар. Как будто онемел. Интересно. Ты вроде бы уже битых пять лет занимаешься войной. И всё еще есть вещи, которые в состоянии тебя изумлять?
— Всё еще есть. Но всё меньше и меньше.
— С чем связан, — рискнул спросить Рейневан, — тот факт, что ты здесь собственной персоной? Подвергаешь себя риску, трудностям и неудобствам? Оставил свой раскошный кабинет, встал из-за стола, из-за которого ты привык править миром? Почему?
— За столом, — ответил через минуту служащий, — теряется контакт с настоящей жизнью. За документами перестаешь видеть реальный мир, за фактурами, векселями и аккредитивами перестаешь замечать живого человека. Накапливается рутина, а рутина — губительная вещь. К тому же, хорошо время от времени взбодриться. Попробовать приключений и вкус риска. Почувствовать, как кровь быстрее течет по жилам. Почувствовать, как…
Он не закончил. Из-за рощи на них налетели конные. Некоторые были в белых плащах. С черными крестами.
Рейневан едва успел накрутить тетиву самострела, выстрелил, не целясь, болт прошил шею мчащегося на него коня, конь встал на дыбы и рухнул вместе с наездником. Другие набросились на них, начали рубить. Рядом закачался в седле ударенный мечом поджигатель, Рейневан успел схватить его топор, с размаха саданул по шлему одного из нападающих, добавил еще раз, прежде, чем кони их разделили, увидел, как из-под вогнутого худсгугеля хлещет кровь. В ту же минуту ему самому кровь забрызгала лицо, всадники в белых плащах с крестами беспощадно рубили фуггеровскую прислугу, которая вяло защищалась. Порубленные поджигатели один за другим валились из седел на землю.
— Живьем! — крикнул рыцарь в вороненых доспехах, явно командир. — Живьем брать!
Служащего Фуггеров стащили с коня на землю. На Рейневана набросились двое, один вырвал у него топор. Второй, юноша с широко раскрытыми глазами, пытался выбить его из седла рукоятью меча. Рейневан выхватил у него оружие, схватил обеими руками за эфес и клинок, ударил под нарукавник, чувствовал, как острие проникает сквозь кольца кольчуги. Юноша закричал, съежился. Рейневан пришпорил коня, но было уже поздно. Его окружили со всех сторон, схватили. Один их крестоносцев, несмотря на приказ брать живьем, примеривался к удару в горло. Но не ударил. Не успел.
Раздался крик, земля задрожала под копытами. На поляну в диком галопе влетели всадники. Черные от сажи поджигатели, а во главе Шарлей с поднятым фальшьоном.
Раз-два и битва закончилась. Прежде чем можно было бы проговорить Christe redemptor omnium[1143], последний из крестоносцев рыл песок шпорами в предсмертных судорогах. Другие, раненные, сдались на милость и на немилость.
— Сдаюсь на милость, — горделиво сказал рыцарь в вороненых доспехах, когда его подвели к Шарлею. — Я Магнус де Мерс, гость Ордена Девы Марии. Дам выкуп…
Шарлей сделал короткий жест. Один из поджигателей размахнулся и грохнул рыцаря обухом топора. Голова треснула, как арбуз, на три куска, все они полетели в разные стороны. Правильно расценив это как указание, поджигатели начали резать оставшихся пленников.
Рейневан встал на колени возле юноши, которого толкнул. Чарами Алкмены он остановил кровотечение, заклятие подействовало мгновенно; острие каким-то чудом не задело важные кровеносные органы, не была повреждена ни артерия axillaries, ни артерия brachialis. Рейневан сконцентрировался, заклятием затянул паховую вену. Юноша постанывал, бледный как полотно.
— Отодвиньтесь, господин, — сказал кто-то из поджигателей, став над ними. — Чтобы я вас нечаянно не покалечил, когда буду его добивать.
— Прочь.
— Не должно остаться ни одного свидетеля, — сказал служащий Фуггеров. — Ни одного. Не глупи, Рейнамар. Сдержи свои самаритянские порывы, не место и не время на них.
Рейневан подскочил, как на пружине и врезал его кулаком. Служащий упал на спину, словно колода, с потухшими глазами щупал вокруг себя руками.
— Пусть это тебе улучшит вкус приключения, — сказал Рейневан, дрожа от злости. — И пусть у тебя кровь быстрее потечет по жилам. А вы прочь. Я лечу, а вы заслоняете мне свет.
— Вы слышали, что он сказал? — обратился к поджигателям Шарлей выразительным и угрожающим голосом. — Прочь от него. А вы, господин служащий, встаньте и позвольте вас в сторонку. Нам надо поговорить. Поручение я выполнил, пора расплатиться. Вы мне должны одну информацию.
Рейневан отвернулся, принялся зашивать и накладывать повязку. Раненый юноша дрожал, охал, судорожно сжимал веки.
Он стонал так пронзительно, что Рейневан решил обезболить его еще одним заклятием. Настолько сильным, что юноша закатил глаза и обмяк.
Поляна опустела, поджигатели уехали в лес. Тогда вернулся Шарлей. Сам.
— Твоя вспыльчивость, — холодно сказал он, — могла мне дорого стоить. Где это видано, чтобы так сразу в зубы. К счастью, наш Фуггер — деловой человек, настоящий профессионал. К тому же, кажется, имеет к тебе слабость.
— Короче говоря, — Рейневан встал, вытер полотном руки, — деловой человек выдал тебе конвой с черным фургоном. А если бы не выдал, ты всё равно не был бы в убытке. Не заработал бы, но и не потерял бы. Не лезь ко мне со стоимостями.
— Ты не понимаешь, дружище. — Шарлей скрестил руки на груди. — Ты не знаешь всего. Оно, может, и хорошо, если учесть, что ты собираешься надеть монашескую рясу. Что с раненым? Он жив? Испустил дух? В агонии?
— Умрет, если его здесь оставить.
— А ты, уже почти брат, не возьмешь такой грех на душу, — догадался Шарлей. — И отвезешь его к своим. А они тебя повесят. В их рядах ведь есть настоящие специалисты по вешанью пленников, прибывшие прямо из Мальборка.
Он подошел и стал над раненым. Юноша сжался от страха.
— Кто такой? Как тебя зовут?
— Парсифаль… — простонал юноша. — Парсифаль… фон Рахенау…
— Откуда вы здесь взялись? Где стоят олесницкие войска? Их численность? Сколько вооруженных прислал вам на подмогу Орден Девы Марии?
— Оставь его в покое, Шарлей.
— Слушай, nomen omen[1144] Парсифаль. — Шарлей наклонился над раненым. — Бдил сегодня над тобой твой покровитель святой Парсифаль, бдил целый Круглый Стол, бдили святые Георгий и Маврикий. Если выживешь, зажги в церкви пару свечек и попроси отца, чтобы он дал на пару богослужений. Привалило тебе сегодня большое счастье, пришла большая удача, больше, чем если б ты нашел Грааль. Ты попал на присутствующего здесь медика. Если б не он, твои рожа и глаза были бы полны пахнущей весенней землей. Помни о медике, Парсифаль. И прочти иногда за него молитву. Прочтешь?
— Да, господин…
Совместными усилиями, толкая и тяня, они поместили раненого в седло, Парсифаль фон Рахенау при этом стонал и охал, как грешник на сковороде.
Потом Шарлей отвел Рейневана в сторону.
— От твоей затеи, — начал Шарлей, — как я понимаю, мне тебя не отговорить. Поэтому спрошу лишь для порядка: не отложишь ли ты свои намерения? На более поздний срок? Чтобы сначала вместе со мной ограбить черный фургон?
— Нет.
— Хорошенько поразмысли. Тип от Фуггеров поведал мне, на что можно рассчитывать в фургоне. Тебе не пришлось бы смотреть на чужие монастыри. Ты основал бы свой собственный и стал в нем приором. Тебя это не прельщает?
— Нет.
— Ничего не поделаешь. Тогда езжай. Рекомендация первая: войска олесницких князей стоят вероятнее всего на рубеже Пысковице — Тошек, но разъезды будут уже в окрестностях сожженных Рудок, они едут на дымы. Доставь туда Парсифаля и постарайся не дать себя схватить.
— Постараюсь.
— Рекомендация вторая: двигайся на восток, к польской границе, перейди Пшемшу как можно быстрее. В Польше ты будешь в большей безопасности, чем в Силезии.
— Знаю.
— Рекомендация третья, касающаяся твоей будущей монашеской карьеры. Если ты действительно решишься на такую радикальную вещь, обрати внимание на ее практический аспект. Монастыри, конвенты и ордена вовсе не являются настежь открытыми убежищами для лодырей и бродяг, ни тем более приютами для преступников, разыскиваемых законом. Иначе любой разбойник Мадей увертывался бы от наказания, превращаясь в брата Мадеуша, и насмехался бы над правосудием из-за монастырской калитки. Из собственного опыта скажу тебе, дружище, что попасть за калитку гораздо труднее, чем выбраться из-за нее. Короче говоря, без связей не рыпайся.
— К чему ты клонишь?
— Так вот, — спокойно заявил Шарлей, — у меня есть, если тебя это интересует, некоторые связи. В Польше. В десяти милях от Велюня…
— Велюнь, — покрутил головой Рейневан, — это слишком близко.
— Близко? А что тебя устроит? Может, Дрогичин? Или Витебск? Потому что дальше это уже Ultima Thule[1145]. Но там у меня связей нет. Не привередничай, Рейневан. Послушай: в десяти милях от Велюня, над Вартой, стоит Серадз, стародавний город лехитского племени серадзян, а сейчас столица воеводства. Там есть монастырь божегробцев, которых в Польше называют меховитами. Так получилось, что с 1418 года у меня прекрасные отношения с тамошним пробощем, настоятели филиальных монастырей у меховитов называются пробощами, а монастыри — пробоствами[1146]. Пробоща в Серадзе зовут Войцех Дунин. В 1418 году его звали Адальберт Донин и он еше не был пробощем. Короче говоря, благодаря мне он может продолжать радоваться жизни. Так что у него некоторый долг…
— Говори прямо. Речь идет о вроцлавском бунте восемнадцатого июля восемнадцатого года.
— Скажу прямо, — прищурил глаза Шарлей. — Да. Речь о нем. Года прошли, а это дело за мной тянется. И будет тянуться, если учесть, что это известно компании Фуггеров.
— Твою мать! Так поэтому ты говорил о стоимости?
— Поэтому. Они держат меня в руках и поэтому уверены, что я буду молчать. Храни молчание и ты, Рейнмар.
— Разумеется. Будь спокоен.
— Через пару дней, — улыбнулся Шарлей, — у меня будет черный фургон. И деньги, которые он вез, и которыми я умно распоряжусь. Куплю себе покой и полное отпущение грехов. Куплю себе служащих и многочисленных влиятельных знакомых. Но ты никому ничего не говори, даже пробощу Дунину в Велюне, когда будешь на меня ссылаться. А когда сослешься, тебя там примут и позволят принять обет. Тихо там в этом Серадзе и спокойно, есть госпиталь, просто предел твоих мечтаний. Мне, откровенно говоря, тоже было бы легче на душе и спокойнее на сердце, если б я знал, что ты там. Что ты в безопасности и не скитаешься по миру. Сделай это для меня, дружище. За Пшемшей поверни на север. Езжай в Серадз.
— Я это обдумаю, — сказал Рейневан. Уже обдумав, решив и будучи полностью убежденным в правильности принятого решения.
— Так что… Ну и… — Демерит пожал плечами, кашлянул. — Черт возьми, не могу стоять и смотреть, как… Так что я попрощаюсь, разверну коня, кольну его шпорами и уеду. Не оглядываясь. А ты делай что хочешь. Бывай. Vale et da pacem, Domine[1147].
— Бывай, — ответил спустя минуту Рейневан.
Шарлей не оглянулся.
«Вот и смерть приходит, — думал Парсифаль Рахенау, напрасно пытаясь одолеть охватывающий его холод, бессилие и сонливость. — Умру. Попрощаюсь с жизнью здесь, в этих диких лесах, без священника, без исповеди и причастия, даже без похорон, а где белеют мои кости, не будут знать ни отец, ни мать. Уронит ли по мне хоть одну слезу прекрасная Офка фон Барут? Ах, какой же я осел, что не признался ей в любви! Что не упал к ее ногам…
А сейчас уже поздно. Смерть приходит. Уже больше Офки я не увижу…»
Конь мотнул головой, Парсифаль закачался в седле, боль дернула его и привела в себя. «Воняет дымом, — подумал он. — И пожарищем. Что-то здесь горело…»
— За лесом уже Рудки, — послышался голос рядом.
Всадник, которому принадлежал голос, расплывался в лихорадочных глазах Парсифаля в темный, неясный и демонический образ.
— Там ты уже должен попасть на своих. Держись просеки и не выпади из седла. С Богом, парень.
«Это тот цирюльник, — понял Парсифаль, с большими усилиями удерживая веки, чтоб не сомкнулись. — Медик с удивительно знакомыми чертами. Вылечил и перебинтовал меня… А говорили, что последователи Гуса хуже сарацинов, что не знают пощады и убивают без всякого милосердия».
— Господин… Я благодарен… Благодарю…
— Бога благодари. И прочитай иногда молитву. За погибшую душу грешника.
Пели птицы, квакали лягушки, по небу плыли облака, среди лугов вилась Пшемша. Рейневан вздохнул.
Преждевременно.
Перед смоловарней стояло восемь коней, в том числе один красивый вороной и один исключительно красивый сивка. Со стрехи поднималась струйка дыма. Рейневан немедленно развернул коня. Те восемь коней не принадлежали ни смоловару, ни тем более крестьянам, возле сёдел висели топоры, чеканы и булавы, хозяева были люди военные. Он намеревался отъехать тихо, пока они его не заметили. Но было уже поздно.
Из небольшого овина вышел тип в бриганитине, неся охапку сена. Увидев Рейневана, он бросил сено, крикнул. Из овина выскочил второй, похожий, как близнец, оба с криками набросились на него. Рейневан метнулся к висящему возле седла самострелу, схватил за ручку барабана, закрутил. Зубчатое колесо жутко заскрежетало, что-то хрустнуло, ручка оторвалась, а рычаг сломался. Сломался его верный самострел, сделанный в Нюрнберге, перевезенный контрабандой из Польши в Чехию, купленный Шарлеем за четыре венгерских дуката. «Это конец» — промелькнуло в его голове, когда пришпоривал коня. «Конец», — подумал он, когда его стягивали с седла. «Конец», — был уверен он, прижатый к земле, видя блеск кривого сапожного ножа.
— Эй! Эй! Оставьте! Пустите его! Это свой! Я его знаю!
«Этого не может быть, — подумал Рейневан, неподвижно лежа и глядя в небо. — Так в жизни не бывает. Такие вещи случаются только в рыцарских романах. И то не во всех».
— Рейневан? Ты цел?
— Ян Куропатва? Из Ланьцухова? Герба Шренява?
— Он самый. Ох, Рейневан, плохо ты выглядишь. Я тебя едва узнал.
В компании были и другие знакомые. Якуб Надобный, Ян Тлучимост, литвин Скирмут. И главарь всей группки, русский атаман, незабываемый князь Федор из Острога. Враждебно сверливший Рейневана пронзительным взглядом черных глазок.
— Чего ты, — заговорил наконец князь, — так глазами от морды к морде бегаешь? Высматриваешь боярина Данилку, того, что ты на Одрах ножом пырнул? Убили его словаки над Вагом. Hergott, счастье твое, потому что он злопамятен был. А я не злопамятен. Хотя ты тогда в Одрах напакостил, ужасно напакостил, я тебе это по-христиански прощаю. И зла не держу. Но сначала давай выпьем за согласие. Давай меда, Микошка. Ну, за здоровье!
— За здоровье!
— А тебе, Рейневан, — вытер усы Куропатва, — куда именно надо? Спрашиваю, потому что, может, с нами поедешь?
— Я на север — Рейневан решил не слишком откровенничать.
Поляк не успокоился.
— Куда конкретно?
— Велюнь.
— Ха! Так ведь и мы в ту сторону. Езжай с нами, в comitivie веселей. И безопасней. А, Федька? Возьмем его?
— Мне все одно. Хочет, пущай едет. За здоровье!
— За здоровье!
Они ехали на север по зеленой долине Пшемшы.
Возглавлял князь Федор Федорович Острожский из Острога, сын луцкого старосты. За ним ехал на красивом сивке Ян Куропатва из Ланьцухова герба Шренява. За ним Якуб Надобный из Рогова герба Дзялоша. Откуда-то родом из Великопольши Ян Тлумочист герба Боньча. Ежи Скимунт, литвин, род которого совсем недавно удостоился быть принятым в польский герб Одровонж[1148]. Акакий Пелка герба Янина, столь сомнительного, что его насмешливо называли «Солонина». Братья Мельхиор и Микошка Кондзьолы герба, также вызывающего сомнения, такого же рода и явно такого же поведения.
Душевное состояние Рейневана делало его абсолютно безразличным ко всему, его мало что интересовало. Тем не менее, он несколько удивился, увидев Острожского. До него доходили слухи и сплетни, согласно которым князь уж который раз подряд предал гуситов и предложил свои услуги королю Сигизмунду Люксембуржцу; такие случаи имели место год тому, то есть вскоре после той бурной ночи в Одрах, когда дело дошло до ножей. Молва несла, что Люксембуржец принял Федьку за провокатора и приказал его заточить вместе со всей сопровождающей его компанией. Ба, поговаривали даже о казни на площади в Пожоне, объявились даже очевидцы, описывающие казнь с красочными подробностями. И вот, к удивлению Рейневана, казненные ехали себе абсолютно беззаботно по зеленой долине Пшемшы. В другой ситуации Рейневан, может, что-то бы заподозрил, может, задумался бы два раза перед тем, как присоединяться к подозрительной группе. Но ситуация не была другой. Она была такой, какой была.
На западе, с окрестностей Гливице и Бытома, в небо поднимались черные столбы дыма. В то же время в селах, мимо которых они проезжали, не заметно было паники, на лесных дорогах не было видно беженцев. Князья Конрад Белый и Казимир из Освенцима, видимо, пользовались доверием людей, они верили, что их жизни и имущество будут защищены, ведь для этого и выжимали из них дань. Независимо от их фактических планов, князья в этом отношении производили хорошее впечатление. Чем дальше на север, тем больше было заметно военное присутствие. То и дело где-то гордо трубили рога, несколько раз они замечали на горизонте вооруженные кортежи, идущие вскачь с развернутыми флагами. Кавалькада Федьки из Острога держалась малолюдных дорог, благодаря чему за два дни пути они не нарвались ни на один военный отряд или разъезд. Однако опасность такая всё время существовала. Рейневан, несмотря на отрешенность, чувствовал беспокойство. Если бы солдаты их схватили, они могли бы быть повешены на первом попавшемся суку, а расставание с земной юдолью таким способом ему вовсе не улыбалось.
Общество князя, казалось, опасностью пренебрегало. Острожский и его дружки вели коней ленивым шагом, зевая или разгоняя скуку дурацкими разговорами.
— Смотрите, народ. — Якуб Надобный развернулся в седле. — Мы едем, прям как из легенды взяты. Братья славяне! Лях, Рус и Чех!
— Лях, Рус и Немец, — скривился Федька Острожский. — Где ты здесь чеха видишь?
— Рейневан, — сказал Тлучимост, — с чехами водится. И говорит по-чешски.
— Федька, — сказал позади Скирмунт, — ругается по-мадьярски, но он же не мадьяр. А Рейневан не немец, а силезец.
— Силезец, — Федька сплюнул, — значит, ни то ни сё. С перевесом немца.
— А ты сам, — спросил Рейневана Куропатва, — кем себя считаешь?
— А вам, — пожал плечами Рейневан, — какая разница?
— Без разницы, — согласился Куропатва.
— Ну вот, — обрадовался Надобный. — Я ж говорил, что взяты, как из легенды. Лях, Рус и без разницы.
— Слушай, Надобный, как там было с твоим братом Гиньчей? Это правда, что он королеву Соньку трахал?
— Неправда, — возмутился Надобный. — Ложь и поклеп! Невинно его Ягелло в Хенцинах приказал посадить. Поэтому я и пошел за Корыбутовичем в Чехию, наперекор королю. За то, что он с Гиньчей несправедливо поступил, гноя его на дне ямы, как пса.
— А ты не врешь? Потому что говорили, что Гиньча на Вавеле трахал.
— Трахал, — признал Надобный. — Но не королеву, а ее фрейлину. Щуковскую.
— Которую? — поинтересовался бывалый, видимо, Куропатва. — Каську или Элишку?
— Если хорошенько подумать, — подумал Надобный, — то, наверное, обеих.
На следующий день они подошли под Люблинец, городишко, расположенный на дороге из Севежа до Олесьна, важном пути для товарообмена Силезии с Малопольшей. Компания потирала руки и вслух радовалась мыслям о люблинецких корчмах и о пиве, которое там варят, однако ко всеобщему разочарованию Федор Острожский приказал им остановиться на привал вдали от застроек и строго запретил там показываться. Сам, в сопровождении только Яна Куропатвы, подался в город. Под вечер, когда стало темно. Обещая вернуться на рассвете.
Поначалу всё это мало волновало Рейневана. В конечном счете князь Острожский был атаманом, авантюристом и наемником всякий раз у другого хозяина, замешанным в аферы и такие делишки, которые следовало улаживать тайно, скрытно и впотьмах. Однако, со временем любопытство взяло верх, тем более, что и случай подходящий нашелся. Дело в том, что компания плевала на приказы князя. Оставив Скирмунта и Рейневана стеречь лагерь, они двинулись в сторону ближайших сел на поиски выпивки, еды и возможно секса. Когда Скирмунт уснул, Рейневан сел на коня и втихаря отправился в Люблинец.
По погруженному во мрак городу расползался дым, лаяли собаки, ревели волы. Единственным освещенным, причем обильно, домом был накрытый стрехой из камыша комплекс корчмы, несмотря на позднюю пору, там было полно людей, стоял шум и гам. Рейневан достаточно быстро высмотрел бросающегося в глаза серого коня Куропатвы и возле него вороного коня Острожского. Скрываясь в темноте, он уже собирался приблизиться, как вдруг к корчме подъехал с топотом и лязгом достаточно многочисленный кортеж, сопровождающий карету. Во двор выбежали дворовые с факелами, в круг света от светильников, выйдя из кареты, вступил богато одетый, статный и крепкий мужчина с рыцарской внешностью. На ступени корчмы, чтобы его встретить, вышел мужчина в обшитой соболями шубе, чуть моложе, с ростом и фигурой тоже рыцарской, слегка толстощекий. Рейневан вздохнул. Он знал их обоих.
Гостем был Конрад, епископ Вроцлава. Встречал Збигнев Олесницкий, епископ Кракова[1149].
Епископы, обменявшись приветствиями, вошли внутрь. Вооруженные и прислуга с факелами создали вокруг дома плотный кордон, конные стрельцы отправились патрулировать околицу. Рейневан, поглаживая коня по храпам, попятился в темноту. Надо было возвращаться. О том, чтобы подкрасться и подслушать, о чем сановники будут говорить, можно было и не мечтать.
— Польские фантазии, — сказал вроцлавский епископ. — Польские фантазии о Силезии. Наконец-то вылезло шило из мешка. Еретики, вероотступники и их союзники — польские отщепенцы разграбили ратиборское княжество, опустошили козельскую землю, спалили Крапковице, Бжег и Уязд, ограбили и разрушили монастырь цистерцианцев в Емельнице, сейчас идут на Гливице и Тошек. А на границе стоит польское коронное войско, готовое к вооруженной интервенции и аннексии Верхней Силезии. А ты, краковский епископ, вместо того, чтобы наложить анафему на короля-язычника, вместо того, чтобы всяких Шафранцев, Збонских, Мельштынских и других польских приспешников ереси жечь на кострах, договариваешься со мной о встрече, хочешь вести переговоры, заключать договора. Какие? О чем? Я говорил твоему послу, Лодзицу Бниньскому, что о польской интервенции не попрошу. Никогда.
— Польское войско не войдет в Силезию, пока король Владислав не даст приказ.
— Тоже мне гарантия. Ягелло — старый гриб. Слушает то, что ему нашепчут.
— Факт, — согласился Збигнев Олесницкий. — А шепчут всякие. В том числе покровители ереси, русские схизматики и те, что рады бы видеть Литву оторванной от Польши. А ваш король Сигизмунд Люксембургский помогает им, раздражая Ягеллу обещаниями короны для Витольда.
— Король Сигизмунд, — гордо поднял голову Конрад, — может раздавать короны, кому захочет.
— Сможет, когда станет императором, что в общем-то не так уж неизбежно. В настоящее время король Сигизмунд в своих местечковых и недальновидных интересах подвергает опасности Вселенскую Церковь. И миссию, которую Церковь должна выполнить на Востоке. Миссию христианскую, цивилизаторскую и евангельскую.
— Миссию, которая должна выполнить Польша? Мессия и избранный народ, оплот христианства? Ты грешишь гордыней, Збышек, польской гордыней. Миссию, о которой ты говоришь, с таким же успехом выполнит король Витольд.
Краковский епископ сунул руки в рукава шубы.
— Коронованный король Витольд ничего не выполнит, — сказал он. — Его не интересует ни Миссия, ни Рим. Его интересует власть и только власть. Апостольская столица об этом знает, поэтому не даст санкцию на коронацию Витольда. Апостольская столица знает, что на востоке она может опереться только на Польшу, только на Польшу может возлагать надежду в борьбе равно как со схизмою, так и с ересью. Кто ослабляет Польшу, разрушая ее союз с Литвой, тот является врагом не только Польши, но Церкви.
— Нынешнему папе ворожеи дают неполный год жизни. А его преемник может меньше любить поляков. Особенно, когда убедится, кто является истинным христианином. Кто тайно поддерживает и довооружает кацеров, а кто воюет с ними с оружием в руках, уничтожает их огнем и железом, чтобы положить окончательный крест еретической заразе.
— Ага! — тут же догадался Олесницкий. — Готовите крестовый поход. Опять? Так спешите, чтобы вам надавали по морде? А ведь чехи дадут вам снова. Опять будете бежать оттуда, очертя голову, со стыдом и позором, скомпрометированные перед всем христианским миром. Начните же вы, в конце концов, думать. Тем, что вы позволяете кацерам так себя дубасить, вы усиливаете их.
— Это вы их усиливаете. Вы, поляки. Вашей поддержкой. Если бы вы вместе с ними не вступили…
— Если бы это зависело от меня, — перебил епископ Кракова, — польское войско вошло бы в Чехию уже завтра. Я ненавижу ересь и рад бы видеть ее укрощенной. Но приходится считаться с общественным мнением. В общественном мнении чехи — это славяне, это братья, в братскую страну не входят с войсками. Vox populi, vox Dei[1150], польская интервенция в Чехию была бы политической ошибкой с непредсказуемыми последствиями. И поэтому польской интервенции в Чехию не будет.
— Зато будет в Силезию, да?
— Не будет, пока Ягелло не даст приказ. Я, episcopus cracoviensis, делаю всё, чтобы не дал. Делаю всё, чтобы остановить и обуздать прогуситскую партию. Помоги мне в этом, епископ Вроцлава. Повлияв на Люксембуржца, чтобы он перестал подзуживать. В деле Витольда и короны для него.
— Что вам надо? — развел руками вроцлавский епископ. — Ведь с Витольдом вы управились. Ловко схватили послов, которые везли ему корону, обвели короля Сигизмунда вокруг пальца. Витольд удовлетворился орденом Дракона и смирился с фактом, что magnus dux[1151] — это вершина его карьеры.
— Витольд не смирился и не смирится. Люксембуржец знал, что делает, когда открыл в Луцке этот переполненный амбициями ящик Пандоры. Теперь Витольд не остановится, пока не оторвет Литву. Он — угроза для Польши.
— Наибольшей угрозой для Польши, — фыркнул вроцлавский епископ, — являются сами поляки. Всегда так было и так будет. Но я готов к переговорам. Но переговоры — это ведь do ut des, дам, чтоб и ты дал. А ты ничего не хочешь дать, ни в чем уступить.
— А в чем я должен был бы уступить? И что получил бы взамен?
— Ты что-то дашь, я что-то дам. Clara pacta, boni amici[1152]. Послушай, краковский епископ, будущий кардинал, пастырь избранного народа. Если ты оставишь в покое Силезию, я оставлю тебе Восток, евангельскую миссию и обращение схизматиков. Дам быть оплотом. Витольд вам действительно вредит, порет то, что вы так долго и трудолюбиво ткали. То есть, он — действительно, угроза. И будет ею, пока жив. Пока жив. А если бы так… перестал жить? Вдруг и неожиданно?
Олесницкий какое-то время молчал.
— Мне это слушать не к лицу, — ответил он наконец. — Вовсе не к лицу. К тому же чисто теоретически я полагаю, что старания были бы напрасны. Витольда слишком хорошо охраняют, чтобы покушение удалось. Отравить его тоже не удастся. У него в услужении множество литовских чернокнижников, он постоянно пьет живую воду из тайных жмудских источников. Он нечувствителен к ядам.
— К известным ядам, — поправил Конрад. — Только к известным. Но ведь существуют и неизвестные, такие, о которых не слышали даже в Венеции, не то что в какой-то гиперборейской[1153] Жмуди. А как говорят: Ignoti nulla curatio morbi[1154]. На месте князя Витольда я был бы очень осторожен. Потому что, если мы договоримся, он может и года не прожить.
— А мы договоримся?
— А вы воспрепятствуете польскому войску войти в Силезию? Не подержите гуситов, Волошека и Корыбутовича?
— Эти вещи находятся в ведении короля Польши. Я им не являюсь.
— Правда? Разное говорят. Якобы вы запросто можете накричать на Ягеллу, можете даже обругать его. Ничего нового, польская Церковь всегда дергала за политические нити, не говори мне, что перестала. А ведь в Польше есть еще шляхта, землевладельцы, сословия, люди, с которыми король должен считаться. Не крути, епископ Збигнев. Clara pacta, boni amici! Сделаете ли вы взамен на мою приятельскую услугу в вопросе Витольда так, чтобы Польша не поддерживала чешских гуситов? Мало того, чтобы они в Польше стали омерзительны. Ненавистны? Всеми, от короля до самого беднейшего смерда.
— Не подскажешь, каким образом? Ты ведь такой умный.
— Теперь, — захохотал Конрад, — мне это слушать не к лицу. Сговор, провокация? Не пристало такое духовному лицу, простому работнику Господнего виноградника. Вести из Франции в Польшу, надеюсь, тоже доходят, Збышек? Вести о Жанне д’Арк, прозванной La Pucelle? О том, что она освободила осажденный Орлеан? Что разбила англичан под Пате? Что привела к коронации Карла VII в Реймском соборе? Что взяла в осаду Париж?
— И что из этого вытекает?
— La Pucelle — это символ. А символ — это самое важное. Нельзя недооценивать его значения. Послушай другую притчу. В 1426 и 1427 годах гуситы совершили два очередных нападения на Ракусы[1155]. Во время первого они напали на цистерцианский монастырь в Цветтеле, во время второго — на конвент в Альтенбурге. По обыкновению поубивали монахов, пограбили монастыри, подожгли. Ничего нового, скажете. И ошибетесь. В обоих монастырях чехи на мелкие кусочки поразбивали органы, разбили в черепки колокола, в щепки разнесли алтари. Статуи поразбивали или отбили им головы. Святые образа оскверняли и рубали мечами. Такое же иконоборчество они совершили в баварских монастырях в Вальдербахе и в Шентале в 1428 году. И в том же году в Силезии.
— И что?
— Символ. Во время войны все убивают, жгут и грабят, это нормально и считается в порядке вещей. Но только посланники дьявола отбивают голову статуе святого Флориана, мажут говном образ святой Урсулы и в щепки рубят прославленную чудесами Пиету. Только слуги Антихриста поднимают святотатственную руку на символ. А посланники дьявола и слуги Антихриста омерзительны и ненавистны. Всеми. От короля до самого беднейшего смерда.
— Понимаю, — кивнул головой Збигнев Олесницкий. — И признаю, что вы правы. Относительно символа.
— У меня, — улыбнулся епископ Вроцлава, — для этого даже нашлись бы люди. Снятая с виселицы отборная шайка. Готовая на всё. На любой указанный символ. Тебе, епископ краковский, остается только указать. Мы понимаем друг друга?
— Понимаем?
— Значит как? По рукам? Clara pacta, boni amici? Збышек? Отвечай.
— Clara pacta.
Острожкий и Куропатва возвратились даже раньше, чем обещали, до четвертой ночной вигилии, а сигнал выступать дали на рассвете. К небольшому удивлению Рейневана, князь Федор не повел их севежским трактом, но приказал двигаться на восток, прямо на восходящее красное солнце. А через каких-то две мили, пройденных по тракту, за бродом на реке, приказал свернуть на бездорожье.
— Эта речка, если не ошибаюсь, Лисварта. — Рейневан подъехал к князю. — Куда мы направляемся? Если можно узнать?
— Доедем, увидишь.
— Не волнуйся, медик. — Куропатва решил быть чуточку доброжелательнее. — Увидишь, всё будет как надо.
Рейневан покрутил головой, но ничего не сказал. Он придержал коня, чтобы оказаться в самом хвосте колонны.
Они ехали. Солнце было высоко, когда грунт сделался неприятным, подмокшим и вязким. Выезжали из одного болота и тут же въезжали в следующее, преодолевали одну за другой болотистые ложбины очередного заросшего кривыми вербами ручья. Над одним из таких ручьев Рейневан увидел Прачку.
Кроме него, ее не заметил никто, потому что он ехал в хвосте, на некотором расстоянии от остальных. Сначала ее не было, была осветленная солнцем полоса на стволе засохшей и ободранной от коры вербы. И вдруг на месте полосы появилась Прачка. Она стояла на коленях возле вербы, склоненная над ручьем, с погруженными в воду аж по локти руками. Худая, до костлявости под белым облегающим платьем. С лицом полностью закрытым под сенью темных волос, спадавших в воду и кружившихся в течении. Ритмическими, ужасно медленными движениями она стирала, терла и выжимала то ли рубашку, то ли саван. С каждым ее движением из савана выплывали облачка темно-красной крови. Весь ручей струился кровью и кровавой пеной.
Рейневан дернул головой, повернулся. Но Самсона рядом не было. Хотя он чувствовал его присутствие, хотя мог поклясться, что слышал его шепот, Самсона рядом не было. Был ветер, резкий, злой ветер, который раскачивал зеленеющие ветки верб, покрывал рябью и блестками поверхность воды. Рейневан зажмурил глаза. Когда он их снова открыл, Прачки уже не было. Была белая полоса ободранного от коры ствола вербы.
Но течение продолжало быть темным от крови.
После полудня они выехали на более сухую местность, между пологими взгорками. А потом увидели одинокий, чуть повыше холм. Светлый.
Прямо-таки белый. Белеющий в блеске солнца поистине снежной белизной.
С вершины холма в небо поднималась колокольня церкви.
— Clarus Mons[1156], — коротко пояснил Якуб Надобный из Рогова. — Ясна Гура. Монастырь паулинов под Ченстоховой.
Основанная около полувека тому Владиславом Опольским обитель паулинов становилась всё ближе и ближе. Уже можно было разглядеть обтянутый контрфорсами двукрылый claustrum[1157] и церковь. Даже было слышно пение монахов.
— Так это наша цель? — уточнил Рейневан. — Монастырь? Мы едем в монастырь?
— Почти угадал, — ответил Федор из Острога, держа руку на чекане за поясом. — А что? Не нравится?
— Сегодня Пасха, — сказал Надобный. — Посетим святую обитель.
— Потому что мы очень набожны, — добавил Куропатва из Ланьцухова. Хотя голос у него был серьезный, Ян Тлумочист прыснул, а братья Кондзьолы загоготали.
— Едем, — оборвал Острожский. — Не болтать.
Монастырь становился всё ближе.
Benedicta es, celorum regina,
et mundi totius domina,
et aegris medicina.
Tu praeclara maris stella vocaris,
quae solem justitiae paris,
a quo iluminaris.
Рейневан попридержал коня, сравнялся с замыкающим кавалькаду Ежи Скирмунтом. Молодой литвин бросил на него перепуганный взгляд.
— Тут, дорогуша, — пробормотал он, — чего-то нехорошее намечается. Тута начинает петлей пованивать. Что же нам делать?
— Слишком поздно что-то делать, — с горечью и злостью сказал Рейневан.
— Ну, так что же ты думаешь делать?
— Держаться в стороне. И не принимать участия. Если удастся.
Te Deus Pater, ut Dei mater fieres et ipse frater,
cuitus eras filia, sanctificavit,
et mittens sic salutavit,
Ave plena gratia!
Возле ворот они спешились, группа паломников разбежалась при одном их виде. Если у Рейневана и были какие-то сомнения, то их развеял вид оружия, которое повынимали его спутники. Мельхиор и Микошка Кондзьолы сбросили тулупы, засучили рукава. Акакий Пелка поплевал на ладони, схватил топорище. Куропатва из Ланьцухова подошел, стукнул по воротам рукоятью меча, раз, потом еще раз.
— А кто там? — Голос привратника по-старчески дрожал.
— Открывай!
— Как это так: открывай? Кому открывать?
— Открывай! Живо! Мы по приказу короля!
— Как это?
— Ты открывай ворота, сукин сын! — рявкнул Федор из Острога. — Быстро! А то топорами вывалим!
— Как это?
— Поднимай запор, курва, немедленно! — заорал Куропатва. — Пока мы добрые!
— Помилуйте! Это же святое место!
— Открывай, черт бы тебя подрал!
Щелкнул запор, заскрежетал засов. Братья Кондзьолы тут же толкнули ворота, ударили их со всей силы, распахивая настежь обе половины, повалив привратника и его помощника, молодого монаха в белой паулинской рясе. За ними во двор ворвались Тлучимост, Пелка и Якуб Надобный. Упавший привратник схватил Надобного за плащ. Федор Острожский ударил его в висок чеканом.
— Нападе-е-ение! — завопил молодой монах. — На-а-ападе-е-ение! Разбойники! Бра-а-а-атья!
Куропатва ударом меча пригвоздил его к земле. Открылись и тут же закрылись двери в капитулярий, щелкнул замок. Пелка подскочил, двумя ударами сбил завесы, ворвался в середину, через минуту оттуда послышался грохот и крики. Острожский и остальные побежали в направлении церкви. В портале и притворе путь им преградили несколько белых паулинов. Один протянул к князю распятие, почти касаясь его лица.
— Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа! Стойте! Это святое место! Не берите грех на ду…
Федька ударил его чеканом. Мельхиор рубанул топором второго, Микошка заколол мечом третьего. Кровь забрызгала стену и купель для крещения. Четвертого монаха Тлучимост прижал к стене, замахнулся ножом. Рейневан схватил его за руку.
— Что такое? — дернулся поляк. — Отпусти рукав!
— Оставь его, жалко времени! Другие уже хватают добычу!
В нефе и на хорах продолжалась дикая гонка. Братья Конзьолы гонялись за паулинами, секли и рубили их, кровь обагряла белые рясы, лилась по паркету, брызгала на скамьи, на подножье алтаря. Острожский вбежал за одним монахом в часовню, почти в то же мгновение оттуда донесся чудовищный крик. Другого Куропатва держал за рясу, дергал и тряс его.
— Armarium! — ревел он, брызгая слюной монаху в лицо. Armarium, святоша! Веди в сокровищницу, а то убью!
Монах всхлипывал, вертел головой. Куропатва повалил его на колени, затянул чётки на шее и начал душить.
Убегающие паулины нарвались прямо на Рейневана и Тлумочиста. Рейневан ударил одного кулаком, другого повалил пинком, третьего со всей силы толкнул на каменную колонну. Тлумочист зареготал, присоединился, нанося удары тем, кто пытался подняться. Подскочили братья Кондзьолы, один с топором, второй с мечом.
— Оставьте! — крикнул Рейневан, заступая им путь и разводя руки. — Они уже получили! Я надавал фратерам по морде! Ну-ка, живо, брать сокровища, сокровища!
Братья довольно неохотно, но послушались. Вместе с Тлумочистом вскочили на алтарь, схватили дароносицу и крест, собрали подсвечники, стянули вышитую скатерть. Залитый кровью Острожский выскочил из часовни, таща завернутую в плащ икону. За ним выбежал Надобный, в обеих пригоршнях неся серебряные дары, а под мышкой светильник.
— А ну айда в сокровищницу! — крикнул князь. — За мной!
Через ризницу они пробрались в помещения, прилегающие к капитулярию. Двери в armarium, на которые указал трясущийся монах, поддались под ударами топоров. Кондзьолы ворвались внутрь, через минуту начали выбрасывать добычу. На пол полетели вышитые золотом ризы, серебраные сосуды для реликвий, литургийные чаши и подносы, кибории, кадила, акваманилы, даже крапила. Куропатва и Рейневан впопыхах запихивали всё в мешки.
Во дворе уже стоял воз; Акакий Пелка и явно напуганный развитием событий Скирмунт запрягали в него лошадей, выведенных из конюшни, к решеткам приторачивали запасных. Кондзьолы и Куропатва свалили на воз мешки с добычей. Из церкви выбежали Тлумочист и Надобный, последний с красочным сборником гомилий под мышкой.
У притвора сидел и трясся от плача старый паулин. Микошка Кондзьол заметил его, достал кинжал.
— Брось, — сказал Рейневан.
И голос у него был такой, что поляк послушался.
Федор Острожский, уже в седле, замахнулся и швырнул на крышу сарая факел. Второй бросил на крышу конюшни Тлучимост. Скирмунт и Пелка заскочили на воз, один схватил вожжи, второй стрельнул батогом над конями.
— Айда! Айда!
Они бежали Велюньским трактом, дорогой на Клобуцк. Бежали на полном скаку. Однако, кони, запряженные в телегу, скакать не очень могли и не очень хотели. Не помогали ни крики, ни кнут.
— Съезжай туды! — Федор из Острога показал ездовым придорожную поляну возле свежей вырубки. — Туды!
— Значит, — Ян Тлучимост беспокойно осмотрелся, — здесь добро поделим? А потом каждый сам по себе?
— Разве что каждый сам по себе хочет висеть, — съязвил Федька. — Не, хлопцы, едем вкупе аж до Велюня. Там поделимся и двинем на Куявы, а оттуда в Марку или в Пруссию.
— И правильно, — кивнул головой Куропатва. — Мы обработали Ясну Гуру, этого нам не простят. От Польши нам надо как можно дальше.
— И как можно быстрее, — добавил Надобный. — Давайте бросим к черту эту сраную телегу. Мы в монастыре не набрали столько, чтобы не влезло во вьюки и на запасных коней. А, Федька?
— Выпрягайте, — согласился Острожский. — И перегружайте. А я тем временим должен еще что-то сделать.
Он спешился, стянул с телеги икону, развернул. Пелка охнул. Ян Тлумочист открыл рот. Ежи Скирмунт машинально перекрестился. Ян Куропатва из Ланьцухова покрутил головой.
— Если это то, что я подумал, — сказал он, — то давайте оставим это здесь. Бросим. Я бы не хотел, чтобы меня с этим поймали.
— С этим, без этого — какая разница? — Федька бросил икону на траву. — Это же только намалевано на доске. Вся его ценность в этих цацках и украшениях. Которые я не оставлю. Помоги кто-нибудь!
Ежи Скирмунт демонстративно скрестил руки на груди. Якуб надобный из Рогова и Ян Куропатва герба Шренява не шелохнулись. На помощь Острожскому поспешил только Тлучимост и братья Кондзьолы.
Мадонна Ченстоховска без сопротивления позволила, чтобы кинжалами поддели и сорвали ее корону из золотой бляхи. Она не проронила ни звука, ни слезы, когда сорвали корону ее Сыну. Ее темное лицо не дрогнуло, когда срывали бляху с манжет одеяния. Печальные глаза не изменили выражения, маленькие и тонкие губы не шевельнулись, когда выковыривали жемчуг и драгоценные камни.
Треснуло и поломалось дерево, затрещало и порвалось полотно. Ограбленная икона разломалась под ножами. На две доски. Больше и меньше.
Рейневан стоял, беспомощно и бессильно опустив руки. Кровь бросилась ему в лицо, глаза застилал туман.
«Hodegetria, — звучало у него в голове. — Указывающая путь. Великая Матерь, Pantea-Всебогиня. Regina-Царица, Genetrix-Родительница, Creatrix-Творящая, Victrix-Победительница».
— Хватит. — Острожский встал. — Те маленькие нехай остаются, не стоит возиться. Можем в дорогу. Только сперва выполню то, что велели.
«Матерь природы, властительница стихий, царица и госпожа сияющих высот. Та, чью единственную божественность в множестве образов почитает весь свет под разными именами и в различных обрядах».
Князь Федор Острожский вытащил из ножен широкий тесак с простым крестоподобным эфесом. Он подошел к ограбленной иконе.
Рейневан стал ему на пути.
— Уничтожь что-то другое, — сказал он спокойно. — Это нельзя.
Острожский отступил на шаг, прищурил глаза.
— А ты всё пакостишь, немчура, — процедил он. — Ничего, только пакостишь. Твои пакости мне уже надоели, терпеть твои пакости не могу. Прочь с дороги, а то убью!
— Отойди от иконы.
Ни выражением лица, ни голосом Федька не выдал своего намерения. Он ударил внезапно, быстро, как змея. Рейневан увернулся, сам удивляясь быстроте своей реакции. Он схватил наклонившегося князя за руку, толкнул головой на борт телеги, аж загудело. Дернул к себе, развернул и со всей силы заехал в челюсть, одновременно выбивая тесак из пальцев. Оттолкнул и рубанул. Острожский завыл, схватился за голову, из-под пальцев полилась кровь.
— У-у-у-уо-о-о-а-а-а! — заревел он, когда упал. — Уби-и-ил! Baszom az anyát! Бей его бей!
Первым бросился Тлумочист, за ним братья Кондзьолы. Рейневан отогнал их, размахивая тесаком. Тогда сбоку набросился Надобный, кольнул мечом, раня бедро. Микошка Кондзьол подскочил, ударил ножом по бицепсу. Рейневан опустил тесак, схватил за руку и нож, клинок рассек ладонь. Мельхиор Кондзьол прибежал, кольнул кинжалом, тем самым, которым срывал украшения с иконы. Лезвие скользнуло по ребрам, но Рейневан съежился от боли. Подскочил Тлучимост, полоснул ножом по лбу, на линии волос. Куропатва без размаха всадил ему меч в плечо, и в это же момент Пелка ударил ему вальком из телеги по руке выше локтя, добавил по пояснице и в затылок. У Рейневана потемнело в глазах, тело вдруг стало беспомощным. Он упал, хватаясь за разбитую икону и закрывая ее собой. Почувствовал, как острия колют и режут его, как сыплются тяжелые удары рук и ног. Кровь заливала ему глаза, по носу стекала в рот.
— Хватит! — услышал он крик Скирмунта. — Господи, да хватит! Да оставьте вы его наконец!
— А-а, жалко времени, — сказал Куропатва. — Он и так здесь подохнет. Уходим. Завяжите чем-нибудь лоб Острожскому, в седло его и айда!
— Айда!
Застучали и стихли вдали копыта. Рейневан выблевал. А потом свернулся в позе зародыша.
Нахмурилось. Начал моросить мелкий дождь.
Боль.
Descendet sicut pluvial im vellus. Она сойдет, как дождь на траву, как дождь обильный, орошающий землю. Во дни ее расцветет справедливость и мир великий, пока месяц не угаснет. И царствовать будет от моря до моря, от Реки аж до края земли.
И будет так до конца света, ибо она есть Дух.
Боль проходит.
Из летаргии его вырвали крики и ржание коней, земля вокруг затряслась от ударов копыт. Забрызганный болотом, Рейневан прижал икону к груди, нахмурился, чтобы раскрошить застывшую кровь, которая залепила веки, выплевал сгустки изо рта. Попробовал встать, не смог. Он слышал над собой голоса. Видел усатые лица, доспехи, руки в железных нарукавниках и панцирных рукавицах. Рукавицы хватали его, жали, как клещи, боль слепила глаза. Он сжимался и ежился от прикосновения, корчился и выгибался в рвотных рефлексах, снова падал в пропасть, летел вниз.
Его оставили в покое, он пришел в себя. Снова слышал ржание и храп коней, многих коней. Слышал голоса. С огромным усилием поднял голову.
Из седла гнедого жеребца с золотистой упряжью на него смотрел пронзительным взглядом статный толстощекий мужчина в соболином колпаке и обшитой соболями шубе.
Краковский епископ Збигнев Олесницкий.
— Что с ним?
— Побили его, ваша милость, — поспешил объяснить рыцарь в короткой тунике с гербом Побуг. — Здорово поколотили. Покололи, ножами порезали. Рана на ране… Не известно, будет ли жить.
— Поссорились, наверное, при дележе добычи?
— Кто знает, — пожал плечами Побуг. — Может быть, что он им препятствовал… Ломать… Когда мы его нашли, Богородицу держал, мы едва смогли с его пальцев…
— Почему, — Збигнев Олесницкий властно выпрямился в седле, — не догоняете остальных?
— Мы остались, чтобы следить за образом чудесным… Святыня ведь…
— Отправляйтесь в погоню. Без промедления!
— Слушаюсь, ваша милость.
Один из людей епископа схватил коня за мундштук, второй придержал стремя и подал руку. Олесницкий спешился, жестом приказал им отойти. Потом подошел. Медленно. Рейневан хотел подняться, но раненая рука не слушалась. Он упал на траву, не сводя с епископа глаз.
— Hodegetria, — Олесницкий смотрел не на него, а на доску иконы, — по-гречески означает Проводница. Указывающая путь. Не знаю, указала ли она тебе правильный. И вдохновила ли тебя. Потому что меня — да.
— Этот образ, — продолжил он, — считается настоящим избражением Матери Божьей. Якобы это работа первого иконописца, евангелиста Луки, написанная на досках со стола Святого Семейства. Это наделяет ее чрезвычайной чудотворностью и определяет большую ценность как реликвии. И как символа. Символа света веры и силы Креста. Символа силы духа народа, его духовного единства и его веры. Веры несокрушимой, которая поможет народу переплыть любой потоп и спасет его дух в самые трудные времена[1158]. Символы важны. Очень важны. Матерь Божья вдохновила меня. Указала путь, научила, что делать. И не будет в Силезию польской интервенции. Прекратится польская помощь чешским еретикам. Закончится еретическая пропаганда, кацерские миазмы перестанут травить польские души. Чешские гуситы и их польские приспешники станут ненавистны и омерзительны. Для всех поляков, от короля до самого беднейшего смерда. Их будут ненавидеть как слуг антихриста. Ибо только слуги антихриста поднимают святотатственную руку на символ. И подло уродуют его.
Епископ наклонился и поднял с земли тесак Острожского.
— Этот грех я беру на свою совесть. Ради моей веры и ради отчизны. Ради Божьего мира. Ради будущего. Ad maiorem Dei Gloriam.
Не обращая внимания на стоны Рейневана и его отчаянные попытки подползти и помешать, Збигнев Олесницкий дважды ударил тесаком по доске образа. Дважды, сильно и глубоко. Через правую щеку Богородицы. Параллельно линии носа.
Рейневан перестал видеть. Упал в пропасть.
Падал долго.
Очнулся весь в бинтах, на гороховой соломе, в трясущейся телеге. Придорожная сирень пахла так по майски, что в какой-то момент ему показалось будто время повернуло вспять или всё, что он пережил за последние два года, было сном. Что сейчас май 1428 года, а его, раненного, везут в госпиталь в Олаве. Что Ютта, живая и любящая, ожидает в монастыре кларисок в Белой Церкви.
Но это не был ни сон, ни путешествие в прошлое во времени. На руках и ногах у него были оковы. А солдаты, которые ехали рядом с телегой, разговаривали по-польски.
Он с трудом поднялся на локтях, чувствовал, что всё тело болит и стянуто швами. Увидел холм в свете заходящего солнца. И каменный замок на его вершине, настоящее орлиное гнездо, увенчанное колонной донжона[1159].
— Куда… — Он поборол сухость в горле. — Куда вы меня… везете?
— Закрой пасть! — рявкнул один из эскортирующих солдат. — Запрещено! Был приказ: если начнет что-то говорить, бить обухом по зубам. Так что гляди у меня!
— Оставь, — успокоил его второй. — Сжалься. Он же не говорит, а только спрашивает. А ведь это конец его пути. Пусть знает, где ему сгнить придется.
В небе каркали вороны.
— Это, браток, замок Лелёв.
Никто из вас, благородные господа рыцари, никто из присутствующих здесь в корчме набожных и богобоязненных монахов. Никто из их милостей купцов. Никто из вас, надеюсь, не видел ни глубоких подземелий, ни старых прогнивших погребов, ни вонючих темниц. А?
Никто из вас.
И не о чем, уверяю вас, сожалеть.
При добром короле Владиславе Ягелле в Польше было несколько тюрем строгого режима, тюрем, вызывающих страх. Краковская башня. Хенцины. Сандомеж. Олькуш. Ольштин, в котором заморили голодом Мацека Борковица. Острежник. Ильжа. Липовец.
И была одна тюрьма, только при упоминании которой люди затихали и бледнели.
Лелёвский замок.
В тех других тюрьмах сидели, в тех тюрьмах мучились. Из тех тюрем выходили.
Из Лелёва не выходил никто.
В королевском замке в Ленчице царила атмосфера беспокойства и нервной спешки. Подготавливали жилые помещения в Старом Доме, убирали, меблировали и украшали представительский зал. Информация о том, что именно Ленчицу выбрали местом мирных переговоров, дошла до бургграфа поздно, почти в последнюю минуту, времени для приготовлений оставалось действительно мало. Бургграф бегал по Старому Дому, проклинал, поносил, подгонял, ругал, всё время спрашивал, не видно ли уже с башни кортежа епископов и польских панов или приближения посольства крестоносцев. Со стороны Ордена ожидали, в частности, Конрада фон Эрлихгаузена из Мальборка и Людвига фон Лауша, командора Торуни, должен был быть с посольстве также Франц Кушмальц, варминьский епископ. Из поляков ожидали епископов Збигнева Олесницкого и Владислава из Опорова, краковского кастеляна Миколая из Михалова и познаьского кастеляна Доброгоста из Шамотул.
Самый важный представитель польской стороны тем временем уже успел прибыть в Ленчицу. Сразу по прибытии он уединился в приготовленных для него палатах. Принял там, как донесли бургграфу, странного гостя в капюшоне. И приказал, чтоб его не тревожили.
Декабрьский ветер стучал ставнями, свистел в щелях.
— Крестоносцы согласятся на перемирие, — сказала, отбрасывая волосы на спину, Рикса Картафила де Фонсека, шпионка на службе Владислава Ягеллы, короля Польши. — Они боятся, что мы снова натравим на них гуситов. Они также находяится под давлением прусских сословий, грозящих отказом повиноваться. В сословиях сильной личностью становится хелминский рыцарь Ян Бажиньский. Советую, чтобы ваше преосвященство запомнило эту фамилию. Оппозиция крестоносцам в Пруссии набирает силу, а Бажиньский имеет шанс стать ее ведущим деятелем. Стоит к нему присмотреться.
— К совету прислушаюсь, — ответил Войцех Ястшембец, гнезненский архиепископ-митрополит, примас[1160] Польши и Литвы. — Я всегда прислушиваюсь к твоим советам, дочка. Ты предоставляешь нам неоценимые услуги. Оставаясь всё время в тени. Ни о чем не прося, ни почестей, ни наград.
Рикса улыбнулась. Уголком губ.
— Ваше преосвященство, — сказала она медленно, — позволяет мне осмелиться. Чтобы попросить.
— Проси.
— Вот крестоносцы приезжают в Ленчицу просить о перемирии. Есть шанс заключить вечный мир с Орденом на выгодных для Польши условиях. Есть шанс вернуть себе Нешаву и лишить Свидригайлу поддержки крестоносцев. В этом немалая заслуга чехов: Яна Чапека из Сан и страха, который его Сиротки посеяли в Новой Марке и под Гданьском[1161]. Пабяницкий договор и союз Польши с гуситами пошатнули боевой дух крестоносцев, ваше преосвященство, наверняка, с этим согласится.
— К чему это длинное вступление? Говори, дочка, в чем дело?
— У меня просьба. Отдать должное союзам, победам и успехам. Удостоить их помилованием. Амнистией. Одной. И тихой.
— Кто?
— Узник Лелёва.
Войцех Ястшембец долго молчал. Потом долго кашлял. «Тридцать миль от Гнезна до Ленчицы, подумала Рикса. — Не в его возрасте такие путешествия. В такую погоду».
— Узник Лелёва, — повторил примас. — Он государственный заключенный?
— Он политический заключенный, — поправила она, склонив голову. — А в политике произошли принципиальные изменения, не так ли? Сегодня уже всем известно, что нападение на ясногурский монастырь совершили вовсе не верные Чаше гуситские чехи…
— Что это был лишь обычный акт разбоя, — быстро закончи Ястшембец. — Обычное разбойное нападение, совершенное обыкновенными бандитами…
— В основном польской национальности…
— …отбросами без веры и отечества, — с нажимом поправил примас. — Тупых грабителей, которые понятия не имели, на что поднимают руку. Которые изуродовали чудесный образ бездумно…
— За осквернение святыни, — с нажимом вставила агент, — всех их должна постигнуть кара Божья. Многие, кажется, уже ушли из жизни. Умерли, не прошло и года после нападения на монастырь[1162]. И правильно. Все должны умереть. Заключенные тоже. Рука Бога.
Ястшембец сложил ладони, как для молитвы, опустил глаза, чтобы скрыть их блеск. Потом поднял голову.
— Значит, карающая десница Бога, — спросил он, — упадет также и на узника Лелёва? Узник Лелёва также умрет? Никто не узнает, где он похоронен? Все о нем позабудут?
— Все.
— А краковский епископ?
— Краковского епископа, — тихо сказала Рикса, — уже не интересует дело Ченстоховы. Он вовсе не желает откапывать мертвецов и будить спящих псов. Он знает, что было бы лучше, если б все позабыли о Ясной Гуре и об уничтоженном образе. Который, впрочем, как я слышала, в Кракове реставрируют и который вскоре как и раньше будет висеть в часовне у паулинов. Как ни в чем не бывало.
— Так тому и быть, — сказал Ястшембец. — Так и быть, дочка. Хотя, признаюсь, я предпочел бы, чтобы ты попросила о чем-то другом. Но у тебя большие заслуги на службе Короне… И они умножаются, ты работаешь самоотверженно и предано. Немного таких, как ты, немного у меня, особенно сейчас…
«Сейчас, — подумал он, — когда один из самых лучших моих людей погиб в Силезии. Лукаш Божичко, классный и хорошо засекреченный агент, верный слуга Польской Короны. Умер, хотя нанесенная железом рана была легкой. Непоправимая потеря. Откуда, откуда брать преемников?»
— Так что делай что следует. — Примас поднял голову. — По моему благословению. Учти, однако, что предприятие потребует затрат. В Лелёве необходимо будет заплатить кому надо… Я не намерен впутывать в это государственную казну, а тем более приуменьшать скромное достояние Церкви.
— В финансовых вопросах, — улыбнулась Рикса, — прошу полностью положиться на меня. Я умею улаживать такие дела. У меня это, можно сказать, в крови. От многих поколений.
— Ну, да-да, — покивал головой старик. — Да-да. Если уж на то пошло… Дочка?
— Я слушаю.
— Не пойми меня превратно. — Примас Польши и Литвы посмотрел, и это был искренний взгляд. — Не усматривай в том, что я скажу, нетерпимости или предвзятости. То, что я скажу, я скажу из доброжелательности, симпатии и заботы.
— Знаю. Я вас хорошо знаю, ваше преосвященство.
— Ты бы не выкрестилась?
Рикса какое-то время молчала.
— Благодарю, — ответила она наконец, — но не воспользуюсь. Прошу не усматривать в этом предвзятости.
— Я желаю тебе карьеры. Повышения. Как еврейка ты имеешь небольшие шансы…
— Сейчас, — улыбнулась Рикса Картафила де Фонсека. — Но когда-нибудь это изменится.
— Фантазируешь.
— Фантазии сбываются. В этом нас уверяет пророк Даниил. Да хранит Бог ваше преосвященство.
— Бог с тобой, дочка.
Сначала были тяжелые шаги. Звон железа. Потом прямо адский скрежет засова, от которого волосы ставали дыбом, и который заставил Рейневана съежиться на гнилой соломе. И был яркий свет факелов, который заставил его съежиться еще сильнее, сжимая веки. И зубы.
— Вставай. Выходи.
— Я…
— Выходи. Быстро! Двигайся!
Солнечный свет больно ударил по глазам, ослепил. Закружил голову. Лишил равновесия и силы в ногах. Он упал. Во весь рост, беспомощно, как пьяный, даже не пытаясь смягчить удар о доски подъемного моста.
Он лежал, и хотя глаза его были открыты, не видел ничего. Сначала он ничего и не слышал. Потом из шума, который был у него в голове, из кокона, который его опутывал, медленно-медленно начали пробиваться и доноситься звуки. Сначала нескладные и непонятные, постепенно они начали набирать интонацию. Однако прошло еще какое-то время, прежде чем он понял, что эти звуки — это слова. Прежде чем он стал понимать их значение. И прежде чем он в конце концов понял, что говорящий — это Шарлей.
— Рейневан? Ты меня слышишь? Ты меня понимаешь? Рейневан? Не закрывай глаза! Боже, ты ужасно выглядишь. Ты можешь встать?
Он хотел ответить. Не смог. Каждая попытка подать голос превращалась в рыдание.
— Поднимите его. И снесите вниз. Положим его в телегу и отвезем в город. Надо привести его в порядок.
— Шарлей.
— Рейневан.
— Ты… Ты меня вытащил?
— Частично. По финансовой части.
— Черный фургон?
— Конечно.
— Где мы?
— В селе Негова, возле севежского тракта. На заднем дворе корчмы «Под бутылью».
— Какой сегодня… какой день?
— Вторник. После воскресенья Quasimodogeniti[1163]. Шестое апреля. Года Господня 1434.
Офка фон Барут влетела на кухню, развевая косой и едва не затоптав кота. Схватила двумя руками большой казан и швырнула его на пол. Смела со стола миски и ложки. Пнула ведро с отходами, с такой силой, что оно закатилось под печь. Наконец ударила ногой по котлу, но тот был слишком массивен и тяжел, не уступил. Офка вскрикнула, выругалась, поскакала на одной ноге, с разгона села на скамью, держась за стопу, расплакалась от боли и злости.
Экономка смотрела, скрестив пухлые руки на груди.
— Всё? — спросила она наконец. — Закончила свое представление? Могу я узнать, в чем дело?
— Дурак! — крикнула Офка, тря рукавами глаза и щеки. — Недотепа! Сопляк!
— Парсифаль фон Рахенау? — догадалась ушлая в таких делах экономка, от внимания которой редко что ускользало. — Что с ним? Признался в любви? Предложил руку и сердце? Или всё наоборот?
— Всё наоборот, — шмыгнула носом Офка. — Не может, сказал, со мной обвенчаться, потому что отец ему запрещает. Отец приказывает ему жениться… На друго-о-о-о-о-о-ой…
— Не реви. Говори.
— …отец велит ему жениться на другой. Парсифаль ее не хочет и никогда не захочет. Но со мной тоже не обвенчается. Сказал мне, что не может. Не будет противиться воли отца. Пойдет в монастырь. Дурачок.
— Что касается монастыря, — кивнула головой экономка, — то я согласна. Действительно, дурак. Но воля отца — дело святое. Ей нельзя противиться.
— Куда там нельзя! — закричала Офка. — Можно, еще как! А Вольфрам Панневиц? Обвенчался с Каськой Биберштайн? Обвенчался! Хоть отец ему запрещал! Венчание было, свадьба была, сейчас все довольны, включая старого Панневица. Потому что Вольфрам Каську любил! А он меня не лю-ю-юби-и-ит, а-а-а-а-а-а-а…
— Не реви. — Экономка выглянула в дверь, убеждаясь, что никто не подслушивает. — Еще твой Парсифаль ту другую под венец не повел, вы еще даже не помолвлены. Еще многое может случиться. По всякому судьба может повернуться. А ты должна знать…
Офка вытерла нос рукавом, широко открыла ореховые глаза.
— Ты должна знать, — тише продолжила экономка, — что есть способы… Чтобы помочь судьбе. Для этого нужна отвага.
— Ради него, — Офка стиснула зубы, — я готова на всё.
Эленча Штетенкрон вздрогнула и аж подскочила, услышав громыхание камней осыпающихся из-под чьих-то ног. Она машинально схватилась за сухую ветку, которая обломилась с громким треском. С тропинки треску ответил приглушенный крик. Эленча вросла в землю, сердце стучалось в ее груди, словно птица, рвущаяся из клетки.
На тропинке появилась фигура, а Эленча облегченно вздохнула. Потому что это не был разбойник, оборотень, Баба Яга, страшный лесовик, зеленошкурый Альп или какой-нибудь пресловутый странствующий монах, сильно зарящийся на девичью честь. Появившаяся фигура была девушкой, кажется даже моложе ее самой. Со светлой косой, веснушчатая, курносая. Одетая по-мужски, к тому же небедно.
— Ой-ой, — сказала веснушчатая девушка, увидев Эленчу и облегченно вздохнув. — Ой-ой, ну и испугалась я. Я была уверена, что это оборотень… Или странствующий монах… Ой-ой. Привет, как тебя там… Я…
— Тише… — шепнула Эленча, бледнея. — Кто-то идет… Я слышала шаги…
Веснушчатая обернулась, приседая и берясь за рукоятку небольшого стилета, висящего возле пояса. Но рука у нее тряслась так, что Эленча сомневалась, удастся ли ей вытащить оружие. Сама она схватила камень, решив дорого продать свою жизнь или что там придется продавать. Но день, как оказалось, был днем нескончаемых сюрпризов и неожиданностей. По извилистой, крутой и каменнистой тропинке, ведущей к вершине Радуни, как раз подходила третья девушка. Она тоже встала как вкопанная при виде своих предшественниц.
На вид она была самой младшей. Ее лицо, ее черты, цвет волос, глаза, всё это Эленче кого-то напоминало, вызывало чувство беспокойства. Чувство непонятное и необъяснимое, а поэтому еще более беспокоящее.
— Ну и ну, — мгновенно обретя уверенность, подбоченилась веснушчатая. — Куда тебя занесло, соплячка? Причем одну-одинешеньку? Не знаешь, что здесь бывает опасно?
Эленча с трудом удержалась, чтобы не прыснуть. Если новоприбывшая и была моложе веснушчатой, то на очень немного. Зато была наверняка выше. На ее лице не было ни следа страха или даже взволнованности. «Ее лицо, — подумала Эленча, удивляясь этой мысли, — старше ее самой.
— Даю голову на отсечение, — сказала Эленча, — что все мы пришли сюда с одной и той же целью. А поскольку эта цель находится на самой вершине, то мы должны поспешить. Иначе не успеем вернуться до сумерек. Давайте, девчата. За мной.
Веснушчатая сделала такую мину, будто хотела фыркнуть. Ну что ж, любая группа должна иметь вожака. А Эленча была самой высокой. И кто знает, не самой ли старшей.
— Меня зовут Офк… Эвфемия фон Барут, — гордо сказала веснушчатая. Дочь рыцаря Генриха Барута из Студзиска. С кем имею честь?
— Эленча… де Вирсинг.
Новоприбывшая, когда обе обратили на нее взгляды, опустила глаза. Долго не отвечала.
— Можете, — тихо сказала она наконец, — называть меня Электрой.
Продолговатую вершину Радуни увенчивал каменный вал, в ее центре лежал валун, большой, напоминающий катафалк монолит. Никто из троих девчат не мог этого знать, но монолит на горе лежал уже тогда, когда по Судетскому предгорью топали мамонты, а большие черепахи откладывали яйца на одрянском острове Пьясек, являющемся сейчас людной и плотно застроенной частью большого Вроцлава.
Возле подножья монолита пылал костер, пламя лизало дно засмоленного, брызжущего кипятком, казана. Невдалеке на куче человеческих черепов лежал черный кот. В типично кошачьей ленивой позе. Он был занят лизанием шерсти. Это было самое ленивое лизание, какое Эленча видела в своей жизни.
У костра сидели три женщины[1164].
Одна, совсем старуха, сгорбленная и скорченная, шаталась, бормотала, напевала, кривя темное лицо. Сидящая дальше всех казалась всего лишь девчонкой. На ее бледном, будто лисьем и уродливом лице горели лихорадочные глаза. Сбитые в колтуны волосы поддерживал в кое-каком порядке венок из вербены и клевера.
Срединную позицию занимала самая важная. Bona femina[1165]. Та, к которой все три пришли. Высокая, плотная, облаченная в островерхий капюшон из черного фетра, из-под которого буйными волнами ниспадали на плечи огненно-рыжие волосы. Шею колдуньи окутывала шаль из зеленой овечьей шерсти.
— У меня палец чешется, — пробормотала темнолицая старуха. — У меня палец чешется, из чего следует…
— Заткнись, Ягна, — утихомирила ее рыжая в капюшоне, после чего подняла на просительниц светлые, как расплавленное олово, глаза. — Здравствуйте, девушки. Что вас сюда привело? Не говорите, сама угадаю. Нежелательная беременность? Нет, пожалуй, нет. На больных вы тоже не похожи, прямо наоборот, я б сказала, что все трое представляетесь чрезвычайно здоровенькими. Так что любовь! Мы любим, а объект любви далек и недоступен, и всё дальше и всё недоступнее. Угадала?
Веснушчатая Эвфемия фон Барут была первой, кто решился поспешно и энергично покивать головой. Первой и единственной. Эленча под взглядом рыжеволосой ведьмы опустила голову, изумленная внезапной уверенностью, что ее приход сюда был полностью бессмыслен, совсем не нужен и ужасно глуп. Что до Электры, то она даже не шелохнулось, уставившись в огонь пустыми глазами.
— Угадала, не угадала? — забормотала рыжеволосая. — Per Bacco![1166] Будет видно. Подбрось хвороста в огонь, Элишка, а в котелок зелья. Ягна, веди себя прилично.
Темнолицая сунула в рот пятерню и уняла отрыжку.
— А вы, — bona femina смерила девушек взглядом светлых глаз, — получите то, что просите. По очереди. Каждая в отдельности.
Силой Солнца и силой Луны,
Через знамения и руны.
Эйя!
— Кипи, кипи, котелок, а в нем белладонна, борец, белена. Наклони голову, Эвфемия фон Барут. Вдыхай пар. Вот тебе зеркальце, я тебе даю его. Когда месяц начнет уменьшаться, в день Венеры и Фреи поймай в него тайком отображение твоего любимого. Заверни в овечью шерсть, положи в шкатулку. Посыпь смесью сушеных лепестков роз и вербены. Добавь зелья Agnus Castus, известного также как Авраамово дерево. Добавь каплю собственной sanguine menstruo[1167]. Спрячь шкатулку, чтобы ни один солнечный лучик не смог упасть на нее. Пряча, трижды проговори заклятие: Ego dilecto meoet ad me conversio eius, я есть моего милого, и ко мне обращено его влечение. Прежде чем месяц сделает три оборота, твой избранник будет твоим.
Через знамения и через руны…
Magna Mater, Magna Mater…
— Кипи, кипи, котелок, а в нем белладонна, мандрагора. Наклони голову, Эленча де Вирсинг. Вдыхай пар. Вот тебе стальной ножик, я тебе его даю. Когда месяц после полнолуния начнет уменьшаться, в день Венеры и Фреи перед восходом солнца пойди в сад. Сорви яблоко, которое покажется тебе самым красивым. Перережь его ножиком пополам, растерев перед тем на лезвии каплю sanguine menstruo. Насыпь на каждую половинку яблока щепотку высушенного спорыша, скрепи обе половинки прутиками из веток мирта. На кожуре яблока вырежи инициал имени любимого, трижды проговори имя, после каждого раза проговаривая заклинание: Ecce iste venit, вот он приходит. Яблоко спрячь, причем так, чтобы ни разу не упал на него солнечный свет. Даже если бы твой избранник был на конце света, воротится к тебе.
Эйа!
Силой Солнца и силой Луны,
Через знамения и руны!
— Кипи, кипи, котелок, а в нем белладонна, собачья петрушка, цикута. Наклони голову, вдыхай пар, ты, которая желаешь, чтобы тебя называли Электрой. Грозное ты взяла себе имя, грозное и страшное для такой молодой, как ты. Знай, что такие, как ты, обычно уходят от меня, несолоно хлебавши, таким, как ты, я не помогаю, не поддерживаю того, что они планируют и задумывают. Таким, как ты, Электра, обычно я рекомендую положиться на время и судьбу.
Лежащий на черепах кот зашипел. Глаза колдуньи запылали зловещим огнем.
— Так что только в виде исключения, — тихо сказала она, — помогу сегодня немного судьбе. И хотя твое желание полно зла, Электра, я исполню его. Протяни руку. Вот даю тебе…
Рыжеволосая колдунья шептала, Электра слушала, наклонив голову. Огонь угасал, котелок еще булькал, шипел, брызгая на угли, кипяток.
Кот замяукал.
— А теперь уже идите себе, — распорядилась bona femina. — Слава Всебогине! Да, не забудьте: рекламации не принимаются!
— Не ешь так жадно, — наставлял Шарлей. — Повредит тебе.
Рейневан поднял голову из-за миски, которую закрывал рукой, минуту смотрел так, будто не понимал. Потом снова принялся глотать галушки и гоняться за шкварками. Справившись с галушками, он придвинул к себе двуухий горшок супа, отломил от буханки кусок хлеба. Демерит наблюдал за ним молча.
— Как? — спросил вдруг с полным ртом Рейневан. — Каким образом…
Шарлей вздохнул.
— После нашего расставания я долго не знал, что с тобой происходит. О Ченстохове я, знамо дело, слышал, все слышали. Но откуда я мог знать, что ты там был? И что тебя посадили. Короче говоря, свободой ты обязан Риксе. Ее осведомленности и ее связям.
— Но всё-таки это же ты… — Рейневан отложил ложку. — Это ты меня вытащил из Лелёва.
— Для этого существуют друзья. Ты чуть притормози с кушаньем. Никто у тебя эту еду не заберет.
Рейневан посмотрел на него, щуря слезящиеся и гноящиеся глаза. Глазные яблоки у него были налиты кровью и покрыты густой сеткой красных жилок, он также явно страдал от светобоязни.
— Мне нужен цирюльник. — Рейневан словно читал его мысли. — Или аптека. Какой-нибудь медикамент против воспаления конъюнктивы. Очанка, алоэ, faeniculum или herba sancta… Но первым делом я что-то съем, я должен что-то съесть. А ты рассказывай.
— Что?
— Рассказывай. — Рейневан потянулся через стол за белой колбасой из послепасхальных остатков. — О том, что тем временем в мире произошло.
— Многое произошло. Ты сидел ровно три года, но так, будто просидел тридцать. Время сейчас историческое. Это видно по тому, что происходит много всего и быстро. Ты сидел, а тут происходило. Очень много и очень быстро. Ты прозевал множество исторических моментов, чтобы сейчас всё это наверстать, мне пришлось бы разъяснять тебе вещи аж до утра, а у меня нет для этого ни времени, ни желания.
— Найди время и желание. Пожалуйста.
— Как скажешь. Тогда по очереди. Умер папа Мартин V. Избрали нового…
— Габриеля Кондульмера, — подтвердил Рейневан. — Небесную волчицу Малахии. А избрание произошло в воскресенье Oculi, четвертое перед Пасхой. Всё это мне когда-то наворожили. Кроме имени. Какое он себе взял?
— Евгений IV. А на Старой Площади в Руане англичане живьем сожгли Жанну д’Арк. Начался Собор в Базеле. На Чехию начался пятый по очереди крестовый поход, был позорно разбит под Домажлицами. Прокоп пустил с дымом всё олесницкое княжество, а потом рейдом дошел аж до Бернау, в трех милях от Берлина. Помер князь Болько Цешинский. Помер Конрад из Вехты, пражский архиепископ. Помер епископ Ян Шафранец, брат Пётра Шафранца. Помер Фридрих фон Ауфсес, епископ Аугсбурга… Куда ты пошел?
— Выблевать.
— Dulce lumen, — неожиданно заявил Рейневан. — Et delectabile est oculis videre solem.
— Чего?
— Сладок свет, и приятно для глаз видеть солнце. Екклесиаст[1168].
— Значит, — догадался Шарлей, — лекарство немного помогло?
— Немного помогло. Но не только в этом дело. Вовсе не только в этом.
Экстракт из итальянского укропа, вербены, розы, чистотела и руты, безотказное лекарство при воспалительных процессах глаз и век, они нашли в аптеке в Севеже, до того ни аптек, ни цирюльников в окрестностях не найти было днем с огнем. Рейневан прописал себе медикамент, эффект от которого, однако, пришлось немного подождать, и процедуру время от времени повторять. Объевшись «Под бутылью», недавний узник уже не хотел останавливаться в корчмах, пенял на духоту. Так что привалы они делали на свежем воздухе. Недалеко от Севежа, среди придорожного березняка. Рейневан промывал глаза жидкостью, повторяя при этом магические формулы, чтобы, как гласило предписание на флаконе, «лечение естественной силой лекарства было усилено силой сверхъестественной».
Faeniculum, Verbena, Rosa, Chelidonia, Ruta
Lumina reddit acuta[1169].
— Рассказывай дальше, Шарлей, — Рейневан приложил себе на веки примочку. — Кто еще умер, пока я сидел? Из людей, которые меня более всего интересуют?
— Кристина Пизанская, французская поэтесса. Помнишь? Seulete sui seulete vueil estre… Ага, умер также Витольд, великий князь литовский. В конце октября 1430 года.
— Причина?
— Поранился при падении с коня, долго болел…
— При падении поранился железом?
— Не знаю. Возможно. Другие события: Сигизмунда Люксембургского короновали императором. А в Пабьяницах король Ягелло заключил с гуситами союз и наступательный альянс против Ордена. В июне прошлого года Сиротки Яна Чапека из Сан плечом к плечу с поляками вторглись в Новую Марку…
— Об этом я как раз знаю. — Рейневан снял примочку, поморгал. — Надсмотрщики редко ко мне обращались, но один был исключительно плохо настроен против крестоносцев, должен был с кем-то поделиться радостью от побед. А что у нас? Корыбутович выкроил себе королевство из Верхней Силезии?
— Не очень. У него была резиденция в захваченных Гливице, которые он намеревался сделать столицей своего королевства. Четвертого апреля 1431 года, через три дня после Пасхи, олесницкие князья при помощи измены взяли замок и под корень вырезали весь гарнизон. Корыбуту повезло, его в то время не было в Гливице. Но мечты о королевстве лопнули, как мыльный пузырь. Князь ушел в Литву[1170]. То есть в небытие и беспамятство.
— Болько Волошек?
— Начинал амбициозно, расширял господство так, как себе запланировал, занимал замки и города один за другим. Однако, нигде долго не удержался, отовсюду его прогоняли. Последнее достояние, Бытом и Рыбник, Миколай Ратиборский отнял у него год тому. Колесо истории сделало полный круг, Волошек сейчас там, где был вначале, то есть на Опольщине. Там и останется.
— Пухала? Бедржих? Пётр Поляк? Остальные?
— Пухала оккупировал Ключборк и Бычину, откуда вместе с неким Кохловским из Велюня нападал, грабил и палил, осточертел силезцам страшно. Они с ним воевали, осаждали его неделями, безрезультатно. В конце концов обе стороны устали от этих баталий и решили уладить это дело по купечески. После торгов Пухала отдал Ключборк за тысячу двести пятьдесят, а Бычину — за пятьсот коп грошей. Раздал замки и ушел из Силезии. С Сиротками Чапека был в Марке и под Гданьском. Но не вернулся с ними в Чехию, остался в Польше.
Ян Пардус держится в захваченном три года тому отмуховском замке. А Бедржих из Стражницы и Пётр Поляк имеют базы в Немчи и Вежбне, откуда силезцы всё время пробуют их выкурить. Пока безуспешно, но это только вопрос времени.
— Как это? Не понимаю.
— Ты не слушаешь? Планы овладения Верхней Силезией сошли на нет. Польской интервенции не было, гуситов, оставленных наедине с самими собой, силезцы выпрут со своих земель. На подкрепление из Чехии рассчитывать не приходится, потому что там ситуация сильно изменилась.
— Это как?
— Люди измучены. Войной, нуждой, голодом, анархией, постоянными прохождениями войск, насилиями, убийствами и грабежами. Поэтому, если кто-то начинает призывать к миру, возврату к закону, порядку и системе ценностей, если кто-то обещает порядок, стабилизацию и восстановление структур, то мгновенно находит сторонников. А такие лозунги провозглашают умеренные соглашатели. И находят сторонников. За счет Прокопа и Сироток, которые сторонников теряют. Революция пожрала собственных детей и опилась их кровью. Революция стала слишком революционной, до такой степени, что вдруг испугала самих революционеров. Радикалов вдруг напугал радикализм, экстремистов — экстремизм, фанатиков — фанатизм. И внезапно почти все перешли на умеренные позиции. Чаше — да, перекосам — нет. Гусизм с человеческим лицом. Конец войне, конец террору, долой радикализм, долой Прокопа Голого, долой Сироток, да здравствуют переговоры, да здравствует перемирие…
— Перемирие с кем?
— С Римом, естественно. После Домажлиц Рим стал умнее. Поумнел побитый и изгнанный из Домажлиц легат Юлиан Цезарини, поумнел испанец Хуан Паломар, поумнел новый папа. Уже поняли, от гуситов силой ничего не добьешься, что надо хитростью. Что надо воспользоваться настроениями, приобрести соглашателей и вести переговоры. Что-то уступить, чтобы что-то получить. Они уже договариваются. И договорятся. Чаша останется, но вот такая малюсенькая. Свобода вероисповедания будет, но вот такая крохотная. Экстремистов и неисправимых радикалов уничтожат. Нерешительных запугают. И будет компромисс. Будут соглашения. Рим даст согласие на это, папа благословит, новый пражский архиепископ окропит. Церковь вернет разграбленное имущество. Сигизмунд Люксембургский получит чешский трон, ведь должен же кто-то быть гарантом обновления и порядка, что это за порядок без короля. Так что, Люксембуржца — на Град! Он будет арбитром народов, и многим народам вынесет свой приговор. Тогда перекуют они свои мечи на орала, а копья на серпы. И будет хорошо, как не знаю что.
— Не будет хорошо. Этого не произойдет. Это было бы изменой.
— Было бы. И будет.
— По твоему, это допустят люди, которые разбили и повергли в бегство пять крестовых походов? Победители Виткова, Вышеграда, Судомежа, Малешова, Усти, Тахова и Домажлицы? Это допустит верный Чаше чешский народ?
— Чешский народ сейчас платит за стрых[1171] ржи тридцать четыре гроша, а за хлеб — полтора. Перед революцией рожь была по два гроша, а хлеб стоял одну монету. Вот что имеет чешский народ от Чаши и войны. Рейневан, я не хочу дискуссий. Я доступными словами обрисовал тебе нынешнюю политическую ситуацию и очертил перспективы, с большой долей вероятности предвидя события ближайших месяцев, если не дней. В тюрьме, насколько я знаю, теряется контакт с реальностью, иногда надолго. Это со временем проходит, но не стоит форсировать события. Поэтому не форсируй. Положись на меня, доверься мне.
— Яснее?
— В полумиле отсюда есть распутье, перекресток трактов. Оттуда мы поедем на юг, дорогой на Олькуш, Затор и Цешин. Перейдем Яблонковский перевал, а оттуда уже — дорога прямая. Чадча, Тренчин, Нитра, Эстергом, Буда, Могач, Белград, София, Филипополь, Адрианополь. И Константинополь. Жемчужина византийского царства.
— И ты мне говоришь об отсутствии контакта с реальностью?
— Мои планы конкретны до боли, они держаться за реальность так крепко, как батюшка за приход. А поддержаны реальной экономической силой, какой я обладаю. Езжай со мной, Рейнмар, и клянусь моим старым кутасом[1172], что еще до Адвента увидишь паруса на Мраморном море, Золотой Рог, Айю-Софию и Босфор. Ну, так как? Едем?
— Нет, Шарлей. Не едем. Извини, но у меня совсем другие планы.
Демерит более минуты молча смотрел на него. Потом вздохнул.
— Боюсь, что я догадываюсь, — сказал он наконец.
— Это хорошо.
— В марте 1430 года, в лесу под Клодницей, — Шарлей подошел, схватил его за плечи, — уходя, ты говорил, что с тебя хватит. Откровенно говоря, я вовсе тебе не удивился. И, как помнишь, не останавливал. Твоя реакция была для меня полностью понятна. Ты пережил несчастье, отреагировал, бешено бросаясь в водоворот борьбы за истинную апостольскую веру, за идеалы, за социальную справедливость, за Regnum Dei[1173], за новый лучший мир. И вдруг увидел, что миссии нет, есть политика. Нет послания, есть расчет. Словом Божьим и апостольской верой торгуют так же, как любым другим товаром, заботясь о выгоде. А Regnum Dei можно себе посмотреть на церковных фресках. Или почитать о нем у святого Августина.
— Я сидел в подземелье, — спокойно и тихо ответил Рейневан, — теряя надежду, что когда-нибудь выйду. Терзаясь мыслью, что моя жизнь не имела смысла. Я сидел долго, в темноте, слепнув, как крот. Dulce lumen[1174], повторял я себе слова Екклесиаста. И наконец до меня дошло, наконец я понял. Я понял, что это вопрос выбора. Или свет, или тьма. В тюрьме у меня выбора не было, сейчас есть. Мой выбор — это свет, lux perpetua. Я еду в Чехию. Ибо думаю, что там еще не всё потеряно. А если даже и так, то нельзя это отдать без борьбы. Я хочу придать моей жизни смысл, придам, пойдя в бой.
За идеалы, за Regnum Dei, за надежду. А если Regnum Dei должно погибнуть, если надежда должна умереть, то пусть и я погибну и умру. Если это всё должно остаться только на фресках, то пусть и меня нарисуют на этих фресках.
Шарлей отошел на шаг.
— Может, ты рассчитывал, — сказал он, — что я буду тебя отваживать от этого замысла, просить, умолять. Нет уж. Не буду. Всему свое время, и время всякой вещи под небом, как говорит твой любимый Екклесиаст. Время искать, и время терять; время сберегать, и время бросать; время раздирать, и время сшивать. Судьба, Рейнмар, сшила нас друг с другом на добрых пару лет, на пару лет бросила в исторический котел и здорово в этом котле помешала. Время распороть этот шов. Пока наступит Regnum Dei, я хочу устроить свои дела здесь и сейчас, на этом свете, ибо patria mea totus hic mundus est[1175]. Я не стану с тобой плечом к плечу в последнем бою, потому что не люблю последних боев и не переношу проигранных боев, ненавижу погибать и умирать. Я вовсе не желаю быть нарисованным на фреске. Вовсе не хочу фигурировать в списке погибших в решающей битве сил Света и Тьмы. Поэтому придется нам попрощаться.
— Придется. Тогда давай не затягивать. Прощай, Шарлей.
— Прощай Рейнмар. Почеломкаемся, приятель.
— Прощай, дружище.
Из-за окна доносилось бряцание оружия и металлический стук подков по каменному подворью, гарнизон Немчи строился на вылазку или рейд. Бедржих из Стражницы закрыл окно, вернулся к столу.
— Я рад, — повторил он, — что вижу тебя. Живого, свободного и при здоровье. Потому что слухи ходили…
— Мне тоже, — прервал Рейневан, — приятно тебя видеть. И я приятно удивлен. Всю дорогу я думал, застану ли я тебя еще здесь. Не продал ли ты уже по примеру Пухалы силезцам все свои замки. Вместе с идеалами и Божьей истиной.
— Как видишь, не продал, — холодно ответил director отделов Табора в Силезии. — И не отдал, хоть на меня сильно давили. На меня за Немчу, на Пардуса за Отмухов. Но поломали зубы и ушли ни с чем.
— Я встретился с мнением, что это только вопрос времени. Что вы не удержите силезские замки без интервенции Польши и подкреплений из Чехии. А рассчитывать на это, говорят, нельзя.
— К сожалению, — спокойно признал Бедржих. — Нельзя. А четыре года тому всё это выглядело совсем иначе. Ты помнишь Шафраньца и его шумную программу? Возвращение Силезии к колыбели! Жезл Ягелллонов, ведущий за собой все народы linguagii slavonici[1176]! Владения от Балтики до Адриатики! Русь и Крым! Большие планы и грандиозные замыслы, которые пошли насмарку после легкого повреждения одной иконы, к тому же, кажется, не слишком хорошо написанной.
— Поляки, — продолжил он, — когда у них прошла злость за Ченстохову, охотно видели бы Чапека на своей стороне в борьбе с крестоносцами, но нам в Силезии не помогли и не помогут. После Ченстоховы даже Шафраньцы приугасли, сбавили тон даже Спытек из Мельштына, Сестшенец и Збонский. Мы здесь сами. Нет Корыбутовича, Волошек сидит, как мышь под метлой. А Чехия…
— Говори, я слушаю.
— В Чехии, — сказал через минуту проповедник, — с нашим делом худо. После домажлицкой победы у Прокопа была серия провалов. Он проиграл несколько битв, не справился с Пльзнем, сильно упал в глазах братии. Такова уж человеческая натура: раз споткнешься — и тебя заплюют, затравят и загрызут, о прежних заслугах и победах никто не вспомнит. Этим воспользовалось умеренное крыло, те, которые всегда что-то замышляли, чтобы договориться с Римом и Люксембуржцем. Ясное дело — пражский Старый Город, ясное дело — наш старый знакомый интриган Ян из Пшибрама. И господа шляхта, некогда для личной выгоды наперегонки пришивающие Чашу на родовые гербы, теперь наперегонки ее отпаривают. И не только неофиты типа Менгарта из Градца и калиустинцы покроя Боржека из Милетинка или Яна из Смиржиц; теперь образцом умеренности и соглашательства служат наши старые товарищи, Божьи воины еще со времен Жижки. Собрались вместе в Праге и хором кричат за мир. И за доброго короля Сигизмунда на чешском троне. Прошу прощения — императора Сигизмунда. Ибо ты должен знать, что год тому, на Зеленые праздники, у нас было большое торжество. Новый папа, четвертый с именем Евгений, после прекрасно отпетой и им лично отправленной мессы в соборе Святого Петра, перед алтарем Святого Маврикия украсил благородный лоб Сигизмунда Люксембургского императорской короной. Таким образом рыжая шельма стала римским императором и властелином всего христианства. К большой радости тех, которые всегда были готовы ему пятки лизать. А когда он воссядет в Градчанах, будут лизать ему жопу.
— А ты? — холодно спросил Рейневан. — Ты как? Что ты будешь лизать новому хозяину, чтоб заслужить благосклонность? Или ты предпочитаешь, всё-таки, торговаться с силезцами за Немчу, чтоб получить наилучшую цену? И наняться на службу к полякам? Ты это собираешься делать?
— Нет, не это, — спокойно возразил Бедржих из Стражницы. — Что-то другое. Я не признаю договор с Сигизмундом и пражских соглашений. Я намерен собрать отряд и поехать в Чехию. На помощь Прокопу и Сироткам. Еще не время сдаваться и отдавать троны. Еще повоюем. Что ты на это скажешь?
— Я еду с тобой.
— А твои глаза? Они выглядят…
— Я знаю, как они выглядят. Я с этим справлюсь. Еду с тобой хотя бы сегодня. Кого ты оставишь в Немчи? Пётра Поляка?
— Пётра, — помрачнел director, — год тому поймали вроцлавцы. Держат в тюрьме и спорят за выкуп. Немчу я доверю кому-то другому. Новому союзнику. О, легок на помине…
Скрипнула дверь, в комнату, наклонив мощную фигуру в дверном проеме, вошел рыцарь с массивной челюстью и с широкими, как кафедральные ворота, плечами. Рейневан вздохнул.
— Вы знакомы, правда? — спросил Бедржих. — Рыцарь Гайн фон Чирне, хозяин замка Ниммерзат. Некогда служил во Вроцлаве, а с недавних пор союзник Табора. Присоединился к нам после победы под Домажлицами. Когда уже полностью наша взяла[1177].
Рейневан уловил в голосе проповедника легкие нотки иронии. Если Гайн фон Чирне их уловил тоже, то виду не подал.
— Господин Рейнмар из Белявы, — сказал он. — Ну и ну. Кто бы подумал, что увижу живого.
— Вот именно. Кто?
— Я оставлю гарнизон в Вежбне и в отмуховском замке, — подытожил Бедржих, хлопнув прислуге, чтобы принесли вина. — А господина Гайна — в Немчи. Ну, разве что господин Гайн, всё-таки, пожелал бы ехать с нами сражаться в Чехию…
— Премного благодарен, — раубриттер поправил меч и сел. — Но это ваш, чешский бой. Я предпочитаю остаться здесь.
Старый монах-летописец из жаганьского монастыря августинцев отогнал назойливую муху, мокнул перо в чернила. Рассмотрел его под светом и начал писать.
«Произошло это в Год Господень 1434, в воскресенье in crastino Cantinarum, ipso die XXX mensis Maii[1178]. Солнце тогда было in signo Geminorum et luna in gauda sive fine Piscium[1179].
Когда из пражского Нового Города ушли Thaborites et Orphanos[1180], тронулись в след за ними господа католики и те из каликстинцев, которые соглашения с императором Сигизмундом хотели. И настигли их между Куржимом и Чешским Бродом, и были там nobiles barones et domini[1181] Менгарт из Градца, Дзивиж Боржек из Милетинка, Алеш Вржештёвский из Штернберка, Вилем Костка из Поступиц, Ян и Буриан из Гутштейна, Пршибик из Кленове и Змрзлик из Свойшина, а с ними католический пан Ян Швиговский, пльзенский ландфрид, контингент из Мельника, а также рыцари, паноши, clients[1182] и челядь Олдржиха из Рожмберка. Всех вместе их было тринадцать тысяч вооруженных, в том числе тяжелой кавалерии полторы тысячи коней. И выстроились они около села Гржибы.
На противоположной стороне, возле села Липаны, на склоне Липской горы ожидала построенная таборо-сиротская рать, десять тысяч пехотинцев и семьсот конных, скрытых в вагенбурге, построенном из четырехсот восьмидесяти возов и охраняемом орудиями сорока хуфниц. И были там Прокоп, по прозвищу Голый, capitanus et director secte Thaboresium[1183], и проповедник Прокоупек dictus Parvus[1184]. А также военачальники: Ян Чапек из Сан, capitaneus secte Orphanorum[1185], Ондржей Кержский, capitaneus de Thabor, Йира из Ржечицы, Зигмунт из Вранова, Ян Колда из Жампах, Рогач из Дубе и другие capitanei cum aliis ipsorum complicibus[1186].
Сначала думали договариваться и мирно дело завершить, однако слишком много было между ними ненависти и крови. Прибывшего из Силезии Бедржиха из Стражницы, который призывал к соглашению, обругали и едва не убили, он должен был с поля со своими людьми уступить и уйти прочь. А они из хуфниц, тарасниц и других pixisdes[1187] начали палить друг в друга, так что гул большой сотворился и дым всё поле застлал. А засим ударили в этот дым железные рожмберские господа, но только их отбили и они назад подались. Тогда великий крик поднялся среди Табора и Сироток, что вот бежит враг, что надобно его настичь и добить. Раскрыли они вагенбург у кучей ринулись в поле.
И это был их конец. И их гибель.
— Стоя-ять! Стоя-я-я-я-ять! — ревел Ян Чапек из Сан. — Это ловушка! Сцепить возы! Не выходить из hradby[1188]!
Его голос тонул в грохоте битвы и гуле выстрелов, стрельцы с возов таборитского вагенбурга непрерывно стреляли по отступающим рыцарям. А табориты и Сиротки с ревом вырвались в поле, размахивая цепами и алебардами.
— Гыр на ни-и-и-их!
И тогда на них посыпался град пуль, картечи и болтов. Позицию каликстинцев затянуло дымом. А с дыма на пехоту, лишенную защиты возов и рассеянную по полю, ринулась панцирная кавалерия.
Кто мог, бежал, кому посчастливилось убежать от мечей рыцарей, тот добирался до возов, где гейтманы, охрипшие от выкрикивания приказов, пытались сомкнуть ряды и организовать оборону. Однако и это уже было поздно. Рожмберцы, изображавшие бегство, вернулись, вклинились между расставленных возов, ворвались в вагенбург, накалывая оборону на копья и с разгона сметая их. Ондржей Кержский со своей конницей бросились на них. Их покололи копьями и смели, легковооруженные табориты были не в состоянии остановить закованную в железо кавалерию. Подскочил на подмогу Ян Чапек, вымахивая мечом и созывая пехоту. Подскочил и Рейневан. Он видел перед собой оскалившиеся конские морды, нагрудники и салады, видел лес наставленных копий, был уверен, что идет на смерть. Всадника рядом копье пробило навылет и вышибло из седла; до того как копьеносец сумел пустить древко, Рейневан подъехал к нему и рубанул мечом раз, второй раз, из-под разрубленного наплечника брызнула кровь. Второй всадник ударил его конем, рубанул с размаха, Рейневан сохранил жизнь, сгибаясь за конской шеей. Рожмбержец не смог ударить второй раз, таборитские пехотинцы зацепили его крюками гизарм и стащили с седла. Набросился третий, с топором, видя, что с ним ему не справиться, Рейневан крикнул, дернул вожжи, кольнул коня шпорами. Конь стал на дыбы, замолотил передними ногами, подковы упали на набедренник и панцирный фартук, прогнули латы, рожмбержец закричал и упал на землю. Вокруг неистовствовала дикая сечь, под копытами коней скрежетали латы и хрустели кости.
На глазах Рейневана рожмбержские панцирные забросили на возы вагенбурга цепи с крюками, повернули коней, дернули. Возы перевернулись, придавив стрельцов и арбалетчиков. В пролом ворвалась каликстинская конница, конные рекой ворвались в середину, коля, рубая и затаптывая. Разорванный вагенбург вдруг превратился в ловушку без выхода.
— Это конец! — крикнул Ян Чапек из Сан, рубая мечом налево и направо. — Поражение! Нам хана! Спасайся кто может! Рейневан! Ко мне!
— Ко мне! — горланил Ондржей Кержский. — Ко мне, братва! Спасайся, кто может!
Рейневан повернул коня. Он колебался только мгновение, короткое мгновение, от которого зависело жить или умереть. Он увидел, как панцирная кавалерия валом кладет сланьских цепников и копейщиков из Кутной Горы, как ложатся под меч Сиротки из Чешского Брода. Как валится с седла Зигмунт из Вранова. Как падает проколотый копьями и посеченный мечами Прокоп Голый, бившийся на возе. Как опускает дароносицу и падает смертельно раненный Прокоупек. Как битва превращается в резню.
И его охватил страх. Чудовищный, выворачивающий внутренности страх.
Он прижался к гриве коня и помчался за Чапеком. В промежуток между возами, под градом пуль и болтов. Вниз, вниз, яром, по склону горы. Только бы подальше.
Только бы подальше от Липан.
— В Колин! — крикнул Ян Чапек. — В Колин! Только б кони выдержали! Рейневан! Что ты там делаешь, черт возьми?
Рейневан соскочил с седла. Упал на колени. Наклонил голову до самой земли. И разревелся.
— Смысл жизни… — рыдал он, задыхаясь. — Идеалы… Lux perpetua… И бегу с поля боя… Как трус… Даже погибнуть… Даже погибнуть, как следует, не сумел!
Чапек вытер с лица сажу, пот и кровь. Покрутил головой, сплюнул.
— Это еще не конец! — закричал он. — Мы им еще покажем! А что? Мы должны были дать себя убить? Как дураки? Сегодня смываемся, чтобы завтра иметь возможность сражаться снова. Вставай, силезец, вставай! Видишь? Это уже колинский тракт! Едем в Колин, там нас не достанут! Вставай и на коня! Слышишь?
— Езжай сам.
— Что?
— Езжай сам. Мне нечего в Колине искать.
Теплый майский дождь падал и шелестел на листьях.
Бились насмерть аж до позднего вечера. До позднего вечера, почти до самой темноты гинули братья из Табора и Сиротки. Одних побили в поле, других в вагенбурге, третьих во время бегства. Общим счетом, говорят, полегло около двух тысяч Божьих воинов, среди которых и Прокоп Голый, прозванный Великим. Многих из братьев взяли в неволю. Более знатным была дарована жизнь. Но более семисот взятых в плен рожмбержцы загнали в овины под Чешским Бродом и там живьем спалили.
И был это большой триумф каликстинцев и католиков. И конец таборитско-сиротских полевых войск.
На следующий день после Липан, в последний день мая 1434 года, в Городке, по дороге в Галич, где должен был принимать присягу нового молдавского воеводы Стефана, на восемьдесят пятом году жизни умер на руках духовных и светских особ Владислав Ягелло, король Польши. В этом же году, в день апостола Якова, взошел на вавельский трон сын Ягеллы, Владислав Ягеллоннчик, десяти весен от роду.
Был бунт в Литве, против воссоединения с Польшей и всего польского выступил с оружием подстрекатель Свидригелло, дядя нового короля, его поддержали Инфлянтский орден, русины и Сигизмунд Корыбутович, несостоявшийся правитель Чехии и Верхней Силезии. В 1435 году, в день, посвященный святому Эгидию, в dies Jovis, за четырнадцать дней перед equinoctium autumnale[1189] погиб Корыбутович в бою с поляками. В битве, происходившей под Вилкомежем над рекой Святою.
Урожайным годом был 1435 год. Может, помните? Ведь всего-то лет пять прошло. В некоторых местах уже до Петра и Павла собирали урожай, а после Петра и Павла жатву закончили везде. Виноград в виноградниках отцвел перед святым Виттом, а вскоре после святого Витта ягоды были уже крупные, как горох, а местами, как козий помет. Очень жаркое было лето в тот год, припекало так, что люди теряли сознание на полях.
В том же году осенью на небе появилась яркая комета с пылающим хвостом, обращенным на запад. Астрологи пришли к заключению, что это дурной знак. И были правы. Вспыхнула вскоре после этого большая эпидемия в Силезии, в Чехии, в Саксонии и в других землях, много людей от нее умерло. В Дрездене, говорят, за один день более ста умерших хоронили. Много знатных людей умерло, много. А во Вроцлаве умер каноник Гвиздендорф. И очень хорошо, что умер, потому что сукой был еще той, oret pro anima sua, quis vult[1190]. Жаль, что больше таких, как он, не умерло, тогда в Силезии жилось бы лучше.
В 1436 году, через два года после побоища Табора и Сироток под Липанами, в день перед Варфоломеем въехал в Золотую Прагу Сигизмунд Люксембургский, dei gratia Romanorum imperator, Ungarie, Boemie, Damlacie et Croacie rex[1191]. Многие встречали его криками «виват» и возгласами радости, вели его в Град со счастливыми слезами на глазах. Но были и такие, которые не признали Люксембуржца монархом, прозвали его узурпатором, рыжей шельмой и царем вавилонским, а некоторые просто войну с ним начали. Проповедник Амброж, Бедржих из Стражницы, Ян Колда из Жампаха, а более всего прославленный гейтман Ян Рогач из Дубе. Последний так всех достал, что вскоре императорское войско взяло его в осаду в его крепости Сион. Крепость пала, а взятых в плен Рогача, Вышека Рачинского сотоварищи повезли в столицу. Там всех по приказу императора Сигизмунда жестоко истязали и долго пытали, а под конец повесили на большой виселице. Это произошло в понедельник, на следующий день после дня Nativitatis beate Marie virginis Anno Domini 1437[1192].
И долго плакали в народе. Люди плакали каждый раз, когда об этом вспоминали.
— Иссохло от горести око мое[1193], — пожаловался печальной цитатой Ян Бездеховский из Бездехова, самый старший, самый опытный и самый уважаемый среди пражских чернокнижников конгрегации аптеки «Под архангелом».
— Иссохло око мое, душа моя и утроба моя, — добавил он, наливая из графина в бокалы. — Истощилась в печали жизнь моя и лета мои в стенаниях; изнемогла от грехов моих сила моя, и кости мои иссохли. Другими словами, Рейнмар, старость, чтоб ее зараза, не радость. Но хватит обо мне. Рассказывай, что у тебя. Говорят, твоя панна… Это правда?
— Правда.
— А наш друг Самсон…
— Тоже правда.
— Жаль, жаль, — reverendissimus doctor[1194] поднял бокал, сделал большой глоток. — Очень жаль. А ты под Липанами, говорят, был… Вроде бы там людей в овинах живьем палили, сотни людей. Ужас, ужас. И что теперь, скажи? Что теперь будет?
— Это конец определенной эпохи. Перелом. В Чехии бурлит, как в котле…
— А накипь[1195] всплывает, — догадался Бездеховский. — Как обычно, на самый верх. А ты? Будешь дальше бороться?
— Нет. Я потерпел поражение. Во всём. С меня хватит.
— До интересных времен пришлось дожить, — вздохнул старик. — Интересных. И смешных и страшных… К счастью, не долго уже этой жизни…
— Да что это вы, учитель…
— Недолго, недолго. Единственное, что меня еще в этой жизни держит, это спирт. Спиртные напитки. Винный спирт, — Бездеховский поднял бокал, — это истинный aether[1196], который устраняет из организма нечистые субстанции, а загустевшей, застывшей и ленивой крови возвращает текучесть и живость. В горилке, как в квинтэссенции, содержится экстракт наивысшей гармонии. Водка действует так, как называется: это вода жизни, aqua vitae[1197], живительная жидкость, которая может продолжить наши дни, отпугнуть смерть и отодвинуть кончину… Эх, что тут говорить! Выпьем!
— Учитель.
— Слушаю тебя, сын мой.
— Я не задержусь в Праге долго, возвращаюсь в Силезию. У меня там… неоплаченные счета. Я навестил вас, потому что… У меня просьба. Настолько нетипичная, что я не смею с ней подойти ни к Телесме, ни к Эдлингеру Брэму… Могу только к вам. В надежде, что вы соизволите понять…
— Вали смело. Что тебе надо?
— Яда.
— У меня есть всё, о чем ты просил, магистр Ян. — Библиотекарь Щепан из Драготуш посмотрел на Бездеховского и Рейневана с подозрением, вывалил на стол охапку книг. — «Turba philosophorum», то есть переведенная «Muszaf al-gama’a». «Sirr al-asrar», «Secretum secretorum», в оригинале, если будут трудности с арабским, попросите помочь Теггендорфа. «Epistola de djsibus tyriacalibus» Арнольда Вильяновы. И уникальное издание: «Questinos de tyriaca» Гвилельма де Корви. Интересно, зачем вам эти два последних произведения? Собираетесь травить кого-то, что ли?
— Вот, — Ян Бездеховский из Бездехова поднял флакон с фосфоресцирующей зеленоватой жидкостью, — твой яд, Рейневан.
Рейневан молчал, был бледен. Бездеховский отложил флакон, почесал свой посинелый нос.
— Твой объект, как ты утверждаешь, — начал он, — постоянно принимает жидкое золото, aurum potabile. Тем самым он абсолютно устойчив ко всем известным токсинам и ядам в их основной форме. Поэтому необходимо применить compositum, многоступенчатый комбинированный яд. Само aurum potabile не реагирует ни с чем. Однако следует предположить, что принимающие aurum употребляют также другие препараты, с целью сохранения органического баланса, соматического равновесия и противодействия побочным явлениям. Такими препаратами бывают confectiones opiatae, некоторые panacea, как, например, Hiera, и некоторые athanasia, как Theriak[1198]. Наш compositum, алхимический magisterium Эдлингера Брема, содержит в качестве menstruum[1199] безвкусную aqua fortis[1200]. Использованные simplicia, если тебе это интересно, это, в частности, зимовик[1201], colchicum autumnale, волчье лыко, daphne mezereum. Ничего особенного и ничего нового, зимовиком, как можно догадаться из латинского названия, травила уже в Колхиде Медея. То, что в нашем композите является наиболее новаторским… и наиболее смертоносным… это буфотенин. Магически обработанная вытяжка из активной субстанции, содержащейся в секрете желез жабы.
Бездеховский взял графин, налил себе.
— Когда попотчуешь его отравой, у объекта через какое-то время появятся симптомы, сопутствующие отрицательной реакции на aurum potabile. Он, как обычно, примет тогда panaceum. С panaceum прореагирует зимовик, вызывая понос. Средство от поноса прореагирует с mezereum, усиливая симптомы и сильно повышая температуру тела. Объект тогда примет Hiera или Theriak, а с получившимся из всего этого реактивом среагирует буфотенин.
— Смерть наступит быстро? Безболезненно?
— С точностью до наоборот.
— Это хорошо. Большое спасибо, учитель.
— Не благодари, — rewerendissimus doctor хлебнул из бокала. — Езжай и отрави сукиного сына.
Люди аж останавливались, оборачивались, глазели с открытыми от удивления ртами, шептались, показывали пальцами. Было что показывать, было чему удивляться. Казалось, что легенды, сказки и рыцарский эпос ожили и посетили Вроцлав, многолюдную Замковую улицу. Серединой улицы, в шеренге расступающихся вроцлавцев, пританцовывая, шагал прекрасный каре-гнедой жеребец, покрытый снежно-белой попоной и украшенный вокруг шеи гирляндой из цветов. На жеребце сидел молодой рыцарь в красно-серебряном вамсе и бархатном берете с перьями. Рыцарь вёз впереди себя на луке красивую, как на картинке, панну в белой cotehardie[1202] и в венке из цветов на светлых волосах, пышных и распущенных, как у лесной нимфы. Панна обнимала рыцаря и одаривала его страстным и полным любви взглядом, а время от времени не менее страстным поцелуем. Конь ступал, ритмично стуча подковами, люди восторженно глядели. Казалось, что во Вроцлав приехал кто-то прямо из строф романса, из слов песни трубадура, из рассказа барда. «Вот, — шептали вроцлавцы, — смотрите, Лоэнгрин везет Эльзу из Брабанта, Эрик держит на луке Эниду, вот Алькасин в объятиях своей Николетты, вот Флорис и Бланшфлер. Вот, смотрите, Ивэн и Госпожа ручьев, вот Гарет и Лионесса, вот Вальтер и Хильдегунда, вот сам Парсифаль со своей Кондвирамурс».
— Смотрят. — Парсифаль фон Рахенау оторвал губы от губ невесты. — Смотрят на нас непрерывно…
— Пусть смотрят. — Офка фон Барут, в скором будущем фон Рахенау, уселась поудобнее на луку, с любовью посмотрела в глаза жениха. — Ты обещал.
Действительно, Парсифаль фон Рахенау пообещал. Поэтому обоих отцов, Тристрама фон Рахенау и Генриха фон Барута, жених и невеста после официальной церемонии обручения оставили пиву и вину, а матерей, Грозвиту фон Барут и Берхту Рахенау — мечтам о внуках. А жених Парсифаль выполнил обещание, данное невесте. Что он романтически провезет ее через весь Вроцлав. От площади до собора и обратно. На луке. На каре-гнедом кастильском жеребце, подарке Дзержки де Вирсинг.
Вроцлавцы смотрели. Подковы застучали по доскам и балкам, молодые въехали на Пясковый мост. Прохожие расступались перед ними. Офка внезапно громко охнула, впилась ногтями в плечо Парсифаля.
— Что случилось? Офка?
— Я видела… — Офка проглотила слюну. — Мне показалось, что я видела… Знакомую…
— Знакомую? Кого? Может, вернуться?
Офка еще раз глотнула слюну, отрицательно покрутила головой, невольно зарумянившись. «Лучше нет, — подумала она. — Лучше не возвращаться к давним делам, лучше вычеркнуть их, выбросить их из памяти. Тот день на вершине Радуни. Лучше, чтобы любимый не знал, что это действие белой магии, что это магия их соединила, что это чары преодолели преграды и сделали так, что они вместе, отныне и навеки, ибо что Бог соединит, того не разъединить».
«Интересно, — вдруг подумала она, — удалось ли это и им, была ли и для них магия благосклонна? Для Эленчи… И для Электры. Электры, лицо которой мгновение тому я видела в толпе».
— Мы были едва знакомы, — пояснила она, пытаясь быть безразличной. — Ее зовут Электрой.
— Я удивляюсь родителям, — сказал Рейневан, — которые дают детям такие имена. Можешь считать это суеверием, но я боюсь, что имя может оказаться вещим и повлиять на судьбу потомка.
— То есть?
— Электра была дочерью Агамемнона, царя Микен. Она обожала отца; когда его убили, она взбесилась от ненависти и жажды мести. Она отомстила, но лишилась рассудка. Я не дал бы дочке такое имя.
— Я тоже нет. — Офка прижалась к жениху. — Мы нашу дочь назовем Беатой[1203].
Колокол Девы Марии в Пяске возвестил сексту. Рейневан пропихивался сквозь толпу, нежно храня за пазухой флакон с композитным ядом. Он решился. Ждал случая. Давно ждал случая.
Под охраной Кучеры фон Гунта и его людей Стенолаз шагал по середине Пяскового моста, поднятой рукой приветствуя льнущих к нему вроцлавцев. Его кафтан был украшен золотой цепью, символом власти. Стенолаз имел власть. Епископ Конрад делегировал ему светское наместничество всей Силезии, назначил оберландесгауптманом, управляющим, старостой и единовластным правителем Вроцлава, возвысив его над городским советом и магистратом. Вот так Биркарт Грелленорт стал самой могущественной после епископа фигурой в Силезии. Он стал ею при повсеместном одобрении и ко всеобщей радости. Потому что продолжалась ожесточенная война с гуситами, в гуситских руках по-прежнему оставались Немча и Отмухов, по-прежнему рыскали по Силезии банды гуситских мародеров и их союзников рыцарей-грабителей. Народ хотел власти решительной и сильной, сосредоточенной в одних сильных руках. Нужен был мессия, вождь и защитник. Вроцлавцы верили в своего защитника, верили, что он охранит их, защитит, поднимет из руин, сделает богатыми и счастливыми. Верили и смотрели на него, не сводя глаз, как на икону.
— Спаситель.
— Прибежище наше!
— Добродетель!
Под ноги Стенолаза сыпались цветы. Матери протягивали к нему детей, чтоб он соизволил благословить. Подмастерья ставали на колени. Беднота бросалась к ногам, откуда ее быстро выгоняли пинками люди фон Гунта.
— Под твое заступничество!
— Защити нас!
— Вождь, веди нас!
За Стенолазом семенил отец Фелициан Гвиздек, теперь фон Гвиздендорф, за верность и заслуги повышенный епископом на пребенду и должность каноника в коллегиате Святого Креста. Отец Фелициан улыбался толпе, благословил и мечтал. О том, что вскоре он будет идти впереди, а Стенолаз позади. Кучера фон Гунт, сжимая зубы, тоже улыбался, отталкивал назойливых.
— Всё рассмотрим, — обещал с улыбкой Стенолаз, отталкивая протянутые ему петиции и просьбы. — Всё внимательно рассмотрим… Виновных накажем! Закон восторжествует! И справедливость!
— Вон! — шипел на просителей Кучера. — Вон, а то как дам…
— Наступит золотой век для Вроцлава… — Стенолаз погладил по головке очередную девочку с букетиком. — Золотой век. После победы над врагами. Но борьба еще не закончена! — громко вещал он. — Гадина еще не добита! Вы должны быть готовы к жертвам и лишениям…
Он резко замолк, увидев прямо перед собой светловолосую девушку. Ее лицо кого-то Стенолазу напоминало. И вызывало беспокойство. «Ее лицо, — подумал он, — старше ее самой».
Он протянул руку для благословления. Что-то удерживало его от этого.
— Я тебя знаю? — спросил он.
— Я Сибилла из Белявы, — звонко сказала девушка. — Дочь Петра, прозванного Петерлином. Умри, убийца.
Это произошло быстро. Настолько быстро, что Кучера фон Гунт не успел среагировать. Он не успел ни оттолкнуть Стенолаза, ни обезвредить девушку. Она же достала из-под епанчи короткий пражский «предательский» самопал и с расстояния полшага выпалила Стенолазу прямо в грудь.
Всё окутал густой туман, в котором девушка исчезла, как привидение. Как призрак. Как сонный кошмар.
Толпа с криками расступилась, разбежалась, рассеялась. Дав возможность Рейневану видеть.
Он видел, как подстреленный Стенолаз закачался, но не упал. Как посмотрел на покрывшуюся копотью и кровью грудь, на вбитые пулей в тело звенья золотой цепи. Как дико засмеялся.
— Ловите ее… — простонал он, задыхаясь. — Хватайте… Шкуру с суки ремнями спущу…
— Вы ранены?
— Это ничего… Ничего страшного… Надо немножко больше, чтобы мне повредить… Обычная пуля — это слишком ма…
Он запнулся, поперхнулся, глаза вылезли у него из орбит. С резким кашлем из его рта хлынула черная кровь. Он закричал, заорал, заревел. Он понял. Кучера тоже понял. Понял и скорчившийся на земле каноник Фелициан. Понял всё видевший Рейневан.
Это не была обычная пуля.
Стенолаз закричал. И застрекотал. И до того как закончилось стрекотание, он на глазах у всех превратился в черную птицу. Птица тяжело взмахнула крыльями, поднялась, полетела, рассеивая капли крови, на Одру, в сторону Тумского острова. Не улетела далеко. Все видели, как над рекой с ужасающим визгом и стрекотом она превратилась в большое, бесформенное, брызжущее кровью птицеподобное чудовище, дергающее ногами и машущее крыльями. Метаморфоза происходила у всех на глазах, в серые воды Одры чудище упало уже в виде человека. Умирающего человека с золотой цепью на груди.
Вода сомкнулась над трупом. Осталась кровавая, разносимая течением пена.
Труп Стенолаза остановился на ледорезе Долгого моста, зацепившись за намытые ветки. Он битый час держался на воде, лицом вниз, покачиваясь течением. Наконец он сплыл, вода понесла его вдоль мельниц, на песчаные отмели, где он несколько раз застревал на мелководье. Потом его подхватил сильный поток, отправив опять под левый берег, на Гарбары, в вонючие стоки кожевенных мастерских. Кружась в водоворотах, он доплыл до Сокольницкой плотины, вода перенесла его через запруду.
На глубине за островом кружащийся в водоворотах утопленник привлек внимание огромного одрянского сома. Но труп всё еще был слишком свеж, чтоб можно было вырвать из него мясо, дергая тело, большая рыбина смогла лишь перевернуть его лицом вверх. Поэтому когда Стенолаз выплыл на пойму возле Щепина, его обсели крачки. До Бытыни он доплыл уже без глаз, с двумя кровавыми дырками в лице.
В Поповицах пастушки, которые поили коров, показывали на него пальцами друг другу.
Было уже поздно после обеда, когда он доплыл до высоты Клечкова. К укрепленной фашинами полузапруде.
На полузапруде сидел рыбак с орешниковым удилищем. Минуту он смотрел на вращающегося во встречном потоке утопленника. На его черные волосы, колышущиеся в воде, словно анемоны. На птичье лицо и птичий нос…
— Наконец-то! — Рыбак вскочил на ноги. — Наконец-то! Слава философам! Ты приплыл, Биркарт фон Грелленорт! — кричал Вендель Домараск, дико приплясывая и размахивая руками. — Я долго ждал, терпеливо, да, терпеливо ждал на берегу реки! И вот наконец принесла тебя Одра! И я могу на тебя посмотреть! Ах, как же я рад, что могу на тебя посмотреть!
Труп отбился от запруды, завертелся, попал в течение. Бывший гуситский шпион помахал ему на прощание.
— Кланяйся от меня Балтийскому морю!
Finis[1204]coronat opus[1205]. Закончил. И изрядно утомился. Exlicit hoc totum[1206], а ты, милая, девочка, infunde mihi potum![1207] Наливай, наливай. Выпью на дорогу кружечку свидницкого. Или две.
Бывайте, благородные и хорошие господа. Пускай провидение хранит вас в пути от несчастья и беды. Нет, нет, я сказал, конец — так конец, больше болтать не буду. Потому что дальше моя фантазия изнемогла.
Здесь изнемог высокий духа взлет;
Но страсть и волю мне уже стремила,
Как если колесу дан ровный ход,
Любовь, что движет солнце и светила.
L’amor che move il sole e l’altre stelle…[1208]
Странно как-то ходит за мной этот Данте…
Конец рассказа. Хотя, как мудро говорит Екклесиаст, составлять много книг — конца не будет, закончить все же надо. Такова необходимость.
Мне уже пора. В Константинополь дорога дальняя, а я хотел бы еще до Адвента увидеть паруса на Мраморном море, Золотой Рог и Босфор.
Хочу увидеть свою мечту. Прежде чем она исчезнет безвозвратно.
Будьте здоровы! А на прощание… Истинно говорю вам, каждому в отдельности: помните Екклесиаста. Primo: omnia vanitas, всё суета. Secundo: все это выслушав, бойся Бога и заповеди Его соблюдай, потому что в этом все для человека!
Ибо всякое дело Бог приведет на суд, и всё тайное, хорошо ли оно, или худо[1209].
Хорошо или худо.
Услышав во дворе стук копыт и ржание, Эленча была уверена, что это Дзержка, что она раньше, чем собиралась, вернулась с соседского визита к Рахенау. Эленча вышла на порог, не снимая фартука. При виде всадника ее залило горячей волной. Ноги перестали ее слушать, а руки начали дрожать.
— Здравствуй — сказал Рейневан. — Здравствуй Эленча.
Эленча была не в состоянии произнести ни слова. Только опустила голову.
Рейневан спешился.
Подошел.
И обнял ее. Огромным усилием воли она сдерживала слезы. Не полностью и не до конца.
Небо на востоке темнело, предвещая бурю. Но здесь, над ними, над Скалкой, солнце пробивалось сквозь тучи, опуская на них столп света. Рейневан посмотрел вверх.
— Сладок свет, — сказал он. — И приятно для глаз видеть солнце.
Лицо его изменилось. Очень изменилось. Он был другим. Эленча отметила это со смешанным чувством страха и облегчения.
— Здравствуй… — кашлянула она и потянула носом. — Добро пожаловать в Скалку… Ты приехал… надолго?
Он смотрел на неё. Молчал. Долго. Так долго, что она засомневалась, ответит ли он. Но ответил:
— Наверное, останусь.
«Lacrimosa dies illa…» — траурный гимн «Dies irae» («День гнева»), согласно легенде, был создан и пропет узником, идущим на казнь, толпа так плакала, а палач был так растроган, что казнь пришлось отложить. В действительности автор «Dies irae» — францисканец Фома Целанский, живший в XII веке. Я пользуюсь переводом Анны Каменской (Do źrуdeł. Psalmy i inne przekłady poetyckie, Poznań 1988).
«Бастард[1210] Орлеанский…» — граф Жан Дюнуа, один из наиболее знаменитых военачальников Столетней войны, действительно был нагулян на неправедном ложе. Людовик Орлеанский, брат короля Франции Карла VI, произвел его на свет во внебрачной связи с Маргаритой д’Энгъен. Забавный анекдот об этой интрижке рассказывает Брантом в «Жизнеописаниях галантных дам», куда я и отсылаю тех, кто интересуется историческими и эротическими анекдотами.
«…показывали им два поднятых пальца…» — жест «из двух пальцев» появился на Столетней войне, якобы, от того, что мстительные французы отрезали взятым в плен английским лучникам два пальца, указательный и средний, чтобы они никогда уже не могли натянуть тетиву. Поэтому лучники не упускали случая продемонстрировать французам, что они пальцы еще имеют и еще не раз ими воспользуются на погибель французам. Жест сохранился до нашего времени, лишь два пальца заменил один, средний, а лучниковый контекст изменился на более наглядный.
«Да-к Кеперов» — село, которое ныне носит название Копривна, в описываемое время называлось Гепперсдорф (по имени основателя). Не думаю, что пастух и другие местные моравцы умели и хотели так выговаривать.
«Benedicite, parcite nobis» — «Благослави и сохрани нас»; катарский молитвенный ритуал. «Fiat nobis…» — «Да будет нам по слову Твоему» (молитва «Ангел Господний»). Дальнейший обмен пароль-отзыв на провансальском языке: «Кто будет веровать и креститься, спасен будет?» — «А кто не будет веровать, осужден будет» (Мар., 16:16). «Кто исполняет волю Божью?» — «Тот пребывает вовек» (1 Иоан., 2:17).
«Есть у меня, браток, один прорицатель в услужении…» — пророчества прорицателя сбылись. Когда опольский князь Болько V Волошек 29 мая 1460 года почил в бозе, францисканцы похоронили его в его любимом Глогувеку, в крипте колегиаты Святого Варфоломея. Церемонию погребения монахи провели с большой помпой, несмотря на тяготеющее на князе проклятие. Потому что Волошек до самой смерти не отдал ничего из награбленного церковного имущества.
Что касается дела, за которое Волошек едва не приказал прорицателя волочить конями: речь наверняка идет о смерти сына, после которой князь впал в тяжелую и продолжительную депрессию.
«Advenisti desiderabilis» — вторая часть антифона[1211] «Cum rex gloriae», которую поют во время пасхальной процессии.
Ты пришел, желанный,
тот, кого мы ждали в темноте,
чтобы нас, заключенных,
взять из-под замка этой ночью.
Тебя звали наши вздыхания,
тебя желали наши жалобные вздохи;
ты стал надеждой опечаленным,
большим облегчением в мучениях.
«Мы еще крепко, вот увидишь, выпьем на свадьбе…» — предвидение епископа было верным. Марьяж Агнешки Кантнеровны с делающим блистательную карьеру Каспаром Шликом был совершен в 1437 году, а матримониальные[1212] козни Люксембуржца — это мой литературный вымысел. Союз Пястовны и Шлика, хоть и типично политический, был очень счастливый и дал много маленьких Шликов.
С остальных инсценированных мной браков ни один не был заключен. Сын Кантнера, Конрад IX Черный, не женился на Барабаре Гогенцоллерн, его законной супругой стала мазовецкая княжна Малгожата. Супругом Барабары Гогенцоллерн (упоминаемая округлость которой является фабульным вымыслом) стал Луиджи III Гонзага, маркиз Мантуанский. Самая младшая дочь дочь Кантнера, Анна, обвенчалась с Владиславом I, князем Мазовша. Что же касается короля Польши, Владислава, прозванного позже Варненьчиком, то он пал в известной битве, прежде чем успел сменить гражданское состояние.
«Амбициозный, даже чуть сверх меры, он метил в епископы…» — Анджей из Бнина герба Лодзя стал познаньским епископом в 1438 году и был в этом сане до смерти в 1479 году.
«Si vitam ispicias hominum…» — «Если присмотришься к жизни и нравам людей, которые всё время доискиваются вины в других, увидишь, что никто не без вины» (Disticha Catonis, перевод мой).
«Temporibus peccata latent» — «Вина какое-то время может быть скрытой, однако со временем становится явной». Там же.
«Spes… una una hominem nec morte relinquit» — «Надежда — единственная вещь, которая не оставляет человека даже в минуту смерти». Там же.
«Christus resurgens ex mortuis…» — еще одно пасхальное пение, на основе Послания к римлянам, 6:9, 10.
Христос, воскреснув из мертвых,
уже не умирает:
смерть уже не имеет над Ним власти.
Ибо что Он умер, то умер однажды для греха;
а что живет, то живет для Бога.
Путный боярин — в древней Литве неимущий боярин, служащий богатым господам, выполняющий у них функции сборщика налогов или гонца.
«Антихрист объявился!» — выступление агитатора — это коктейль из Мартина Лютера, Шмалькальденских статей и других реформаторских манифестов, приукрашенный библейскими цитатами из Апокалипсиса, Второго послания к Фессалоникийцам (солунянам) (2:9) и Второго послания Петра (2:2–3).
«…где у меня нашит Judenfleck…» — Judenfleck, отличительную желтую латку, нашитую на одежду, обязаны были носить евреи мужского пола, еврейкам закон приписывал полосатые платки. Рикса просто настолько привыкла к мужскому костюму, что позабыла об этом.
«Мой предок Леви…» — все «несчастья», посланные на отдельные колена Израиля детально перечисляет Джошуа Трахтенберг (Joshua Trachtenberg), Diabeł i Żydzi[1213], Uraeus, Gdynia 1997.
«Ваши отцы в 1420 году немного жидов погромили…» — я немного подгоняю факты под требования фабулы. В действительности яворских евреев в 1420 году не только погромили, но и выгнали из города.
«…название изменено на «Necronomicon»…» — для менее ознакомленных с творчеством Г.П. Лавкрафта (и его талантом к выдумкам): «Al Azif», арабский учебник самой страшной черной магии, был переведен на греческий язык Теодоросом Филетасом из Константинополя, от переводчика берет свое начало также название, под которым произведение стало известным: «Necronomicon». В 1228 году датский алхимик Оле Вурум (Олаус Вормиус) сделал перевод с греческого на латынь. Оба перевода папа Григорий IX проклял в 1232 году. Латинский «Necronomicon» был напечатан дважды: в Германии (в XV в.) и в Испании (в XVII в.) Арабский оригинал бесследно исчез.
«…пражское ружье, прозванное в народе «предательским»…» — прогресс в развитии вооружения я немного ускоряю, «предательские», т. е. носимые спрятанными (за поясом под плащом) короткие ружья стали проблемой в Польше несколько позже, после 1500 года. Старые чешские летописи приводят содержание решения магистрата, в котором ношение такого оружия запрещается под угрозой денежного штрафа (Pokud se týká ručnic, mají s nimi chodít jen poblíž svých pozemků, ale at’ nedělají śkody na rybnících a nestřílejí divoké kachny ani zvěř; ale ty zrádné ručnice, které se ted’ velice rozmohly, budou zakázány pod pokutou…[1214]).
«Зовут тебя Пётр Прейшвиц, городской писарь из Будзишина…» — через три месяца, в сентябре 1429 года, Табор совершил очередной рейд на Лужицы. Гуситам, осаждающим Будзишин, помогал внутренней диверсией их шпик, ратушный писарь Пётр Прейшвиц. Он был схвачен, подвергнут пыткам, признался и выдал сообщников. Будзишин отбил штурм и договорился с Прокопом Голым о полугодовом перемирии. Прокоп мог в условиях соглашения предусмотреть освобождение и выдачу агента. Он не сделал этого, Прейшвиц был казнен третьего февраля 1430 года. Мораль: шпион всегда в проигрыше.
«Восемьсот рейнских злотых…» — рейнский злотый или гульден (rheinischer Gulden, florenus Rheni) чеканили в Кельне, Трире и Майнце, названные города монетными привилегиями наградил император Карл IV за поддержку его кандидатуры на выборах. Рейнский содержал меньше золота, чем венгерский дукат, а весил чуть более трех граммов.
«Если заплатит, то я его пощажу» — в этом вопросе исторические источники вносят небольшую путаницу и некоторую неопределенность. Потому что историки однозначно и уверенно заявляют, что князь Ян Жаганьский откупился от гуситов, заплатив им шестьсот гульденов. Те же источники единодушно сообщают, что гуситы напали на Жагань и нанесли большой ущерб, тогда были разорены, в частности, жаганьский монастырь августинцев и его уникальная библиотека. Чтобы хоть немного быть верным науке, я заставил Якуба Кромешина требовать выкупа в размере восьмисот рейнских. То есть: Ян Жаганьский торговался, выкуп снизил, но тем временем гуситы успели наделать вреда. После уплаты выкупа они вредить перестали, что опять таки подтверждают источники, которые пишут, что благодаря выкупу жаганьское княжество понесло относительно небольшие убытки.
«Nox ruit et fuscis tellurem amplectitur alis» — «Ночь наступила, и в сон погрузилось всё живое». Вергилий, «Энеида», 3:148. Перевод Игнация Веневского.
«Быть припертым к реке — это просто грозит разгромом…» — через год, зимой 1431 года, во время возвращения с рейда на Венгрию Сиротки Яна Чапека из Сан потерпели тяжелое поражение и едва не были истреблены в идентичной ситуации: при попытке переправиться через Ваг.
«Ben volria mon cavalier…» — баллада авторства графини де Дье (ок. 1200). Перевод автора.
Я бы хотела моего рыцаря
Взять в объятья обнаженных рук.
В экстазе я была б милее,
Чем пуховая подушка.
Сильнее любовью пылаю к нему,
Чем Бланшфлер ко Флорису.
Ему посвящаю сердце и любовь,
Разум, и глаза, и жизнь
Романтическая история Флориса и Бланшфлер была одной из наиболее популярных любовных повестей в Европе того времени.
«Хозяин Драхенштейна. Местный пфлегер…» — пфлегерами назывались рыцари, которым сеньор предоставлял функции и обязанности военных командиров в подвластном ему регионе; они отвечали за мобилизацию военнообязанных в случае военного похода и за организацию обороны в случае нашествия или внутренних сражений.
«Плата за проезд по мосту составляет три гроша за коня…» — пфлегер имеет в виду скорее всего не широко распространенные пражские гроши, а какие-то местные серебряные монеты: саксонские, равенсбургские или палатинские, которые были втрое ниже по курсу, чем пражский грош. Но и так он делает поборы неимоверные, плата, которую он требует, соответствует дневному заработку рабочего, за который можно было купить корец овса или два гуся.
«…трупов было слишком много…» — в резне Плауэна, которая произошла 25 января 1430 года, погибли более тысячи человек, на мой взгляд, принимая во внимание тогдашнюю численность таких городов, была перебита добрая половина жителей.
«Много грубой и большой лжи распространяют…» — агитку эмиссара я свободно сделал на основании аутентичного гуситского манифеста, который распространялся по соседним странам в разных языковых версиях, взятого из работы Евы Малечинской, «Гуситское движение в Чехии и Польше», KiW 1959.
«Seulete sui et seulete vueil ester…» — одна из наиболее известных баллад Кристины Пизанской (перевод Юлии Хартвиг).
Я одна и хочу быть одной,
Одну оставил меня милый мой,
Я одна, без товарища и господина,
Я одна в невыносимых страданиях…
«De Deu e de nos vos perdonatz…» — «Да будут они прощены тебе Богом и нами, мы просим Бога, чтоб Он простил их тебе» (катарский обряд над умирающим).
«Pater sancta… suscipe ancillam Tuam in Tua iusticia» — «Святой Отче, прими слугу Твою в Твоей справедливости и ниспошли на нее Твою милость и Твой Святой Дух». Там же.
«Mors stupebit et natura…» — «Dies irae».
Смерть исчезнет, и природа
с воскресшим творением
будет стоять перед Судом.
Свиток книг будет развернут,
в котором всё записано,
согласно чему будет приговор.
«O luce etterna che sola in te sidi…» — Данте, «Божественная комедия», Рай, песнь XXXIII.
О Вечный Свет, который лишь собой
Излит и постижим и, постигая,
Постигнутый, лелеет образ свой!
«Confutatis maledictis…» — следующая строфа из «Dies irae».
Покарай огнем суровым
грешников проклятых,
позови меня к святым.
«…литвин, род которого совсем недавно удостоился быть принятым в польский герб Одровонж…» — на основании положений Городельской союза, заключенного второго октября 1413 года, коронная польская шляхта приняла литвинов из боярских родов в свои гербы, заявляя в документе (по Каролю Шайнохе): «Настоящим соединяем и объединяем наши дома, поколения, роды, гербы и гербовые клейноды со всей шляхтой и боярством литовских земель».
«Гостем был Конрад, епископ Вроцлава…» — это уже последний том, поэтому нелишне будет включить в примечания немного информации о том, «что было потом». Итак: Конрад Пяст, олесницкий князь, был епископом Вроцлава на протяжении 29 лет. Умер в возрасте шестидесяти семи лет в замке в Ельче девятого августа 1447 года. Через два дня его с большой помпой похоронили во вроцлавском кафедральном соборе. Интересным, с точки зрения решительной антипольской позиции Конрада, может показаться тот факт, что его преемником был провозглашен поляк, Пётр Новак из Нивницы, улучшивший за время своего правления испорченные Конрадом отношения с гнездненским архиепископством, в церковном подчинении которому Вроцлав всегда находился.
«…которая поможет народу переплыть любой потоп…» — с непотопляемым, способным переплыть любой исторический потоп кораблем сравнил ясногурскую святыню примас Стефан Вышинский (в заявлении от 23 мая 1969 года).
«…страха, который его Сиротки посеяли в Новой Марке…» — летом 1433 года Ягелло начал войну с Тевтонским орденом. На основании договора, заключенного годом ранее в Пабяницах, на стороне польских войск восемь тысяч Сироток под предводительством Яна Чапека из Сан вторглись на земли Ордена. Особенный ужас Сиротки вызывали среди наемных войск крестоносцев, состоящих из чехов, поскольку не щадили выслуживающихся перед немцами отщепенцев, «предателей чешского языка». Сами крестоносцы тоже боялись Сироток как огня.
Следует вспомнить, что когда Сиротки Чапека шли на Пруссию, всемерную помощь им оказал князь Ян Жаганьский, резко ставший пропольским и прочешским. А о Риксе и ее роли история умалчивает… Вот так оно бывает.
«Многие, кажется, уже ушли из жизни. Умерли, не прошло и года после нападения на монастырь…» — в таком скором конце участников нападения на монастырь уверяет Длугош в «Rocznikach»… Реальность была другой, исторические грабители жили дольше, некоторые значительно дольше. Князь Федор Острожский жил еще в 1438 году, мы видим его в польском войске во время войны с Альбрехтом австрийским за право наследовать чешский престол. Дальнейшая судьба князя и дата его смерти неизвестны. Ян Куропатва из Ланьцухова занимал разные должности, был советником короля Казимира Ягеллончика во время Тринадцатилетней войны, умер в 1462 году. Единственным, кто попрощался с жизнью вскоре после нападения, к тому же насильственной смертью, был Якуб Надобный из Рогова, который пал под Луцком в 1431 году в войне со взбунтовавшимся Свидригайлой.
«Князь ушел в Литву…» — после падения Гливице Сигизмунд Корыбутович подался в Чехию, в 1431 году воевал под Домажлицами. Потом вернулся в Литву, где стал на сторону взбунтовавшегося против Польши Свидригайлы. Погиб в роковой для бунтовщиков битве под Вилкомежем на реке Святой первого сентября 1435 года. Это было в точности как пророчило привидение в замке Одры, в четверг, за четырнадцать дней до даты осеннего равноденствия.
«Присоединился к нам после победы под Домажлицами. Когда уже полностью наша взяла…» — Гайн фон Чирне присоединился к гуситам в Немчи в 1432 году и вместе с ними грабил Силезию. В 1434 году, после Липан, когда фортуна повернулась другой стороной, решил спасать шкуру, снова становясь под другой флаг. В августе 1434 года он подговорил Бедржиха из Стражниц к грабительскому рейду на Львувек, по дороге предложив погостить в замке Фалькенштейн, принадлежащем его брату. Там схватил Бедржиха, коварно, ночью, во сне, и выдал его свидничанам. В свидницкой башне Бедржих сидел до декабря, вышел, как и Пётр Поляк, после выплаты выкупа и переговоров, на основании которых победившие чешские умеренные каликстинцы обязались отдать силезцам Немчу, Вежбно и Отмухов.
Бедржих из Стражницы, последний гейтман полевых войск табора, в 1436 году заключил договор с императором Сигизмундом и повел остатки таборитов на Венгрию, на борьбу с турками. Умер в 1459 году.