Рассказы

Боюсь… (Перевод О. Битова)[14]

Я боюсь, я очень боюсь, и не столько за себя — мне, в конце концов, уже шестьдесят шесть, и голова у меня седая, — я боюсь за вас, за всех, кто еще далеко не прожил положенного ему срока. Боюсь, потому что в мире с недавних пор начались, по-моему, тревожные происшествия. Их отмечают то тут, то там, о них толкуют между прочим — потолкуют, отмахнуться и позабудут. А я-таки убежден — отмахиваться нельзя, и если вовремя не осознать, что все это значит, мир погрузится в беспросветный кошмар. Прав ли я — судите сами.

Однажды вечером — дело было прошлой зимой — я вернулся домой из шахматного клуба, членом которого состою. Я вдовец, живу один в уютной трехкомнатной квартирке окнами на Пятую авеню. Было еще довольно рано — я включил лампу над своим любимым креслом и взялся за недочитанный детектив; потом я включил еще и приемник и не обратил, к сожалению, внимания, на какую он был настроен волну.

Лампы прогрелись, и звуки аккордеона — сначала слабенькие, затем все громче — полились из динамика. Читать под такую музыку — одно удовольствие, и я раскрыл свой томик на заложенной странице и углубился в него…

Тут я хочу быть предельно точным в деталях; я не заявляю, нет, будто очень вслушивался в передачу. Но знаю твердо, что в один прекрасный момент музыка оборвалась и публика зааплодировала. Тогда мужской голос — чувствовалось, что аплодисменты ему приятны, — произнес с довольным смешком: «Ну ладно, будет вам, будет», — но хлопки продолжались еще секунд десять. Он еще раз понимающе хмыкнул, потом повторил уже тверже: «Ладно, будет», — и аплодисменты стихли. «Перед вами выступал Алек такой-то и такой-то», — сказал радио-голос, и я опять уткнулся в свою книжку.

Но ненадолго — голос, принадлежавший, видимо, человеку средних лет, привлек мое внимание снова; может, тон его изменился, потому что речь зашла о новом исполнителе: «А теперь выступает мисс Рут Грили из Трентона, штат Нью-Джерси. Мисс Грили — пианистка, я угадал?..» Девичий голосок, застенчивый, едва различимый, ответил: «Вы угадали, Мейджер Бауэс…» Мужчина — теперь я наконец-то узнал его уверенный монотонный говорок — спросил: «И что же вы нам сыграете?» «Голубку», — ответила девушка. И мужчина повторил за ней, объявляя номер:

- «Голубка»!..

Пауза, вступительный аккорд фортепьяно — я продолжал читать. Она играла, я слушал в пол-уха, но все же заметил, что играет она неважно, сбивается с ритма — может, от волнения. И тут мое внимание сосредоточилось нацело и бесповоротно: из приемника прозвучал гонг. Девушка взяла неуверенно еще несколько нот. Гонг, дребезжа, ударил опять, музыка оборвалась, по аудитории прокатился беспокойный шумок. «Ну ладно, ладно», — произнес знакомый голос, и мне стало ясно, что этого-то я и ждал, я знал, что это будет сказано. Публика успокоилась, и голос начал было:

— Ну, а теперь…

Радио смолкло. Какое-то мгновение — ни звука, только слабый гул. А потом началась совершенно иная программа: выступление Бинга Кросби вместе с сыном, последние такты «Песни Сэма», которую я очень люблю. И я опять вернулся к чтению, чуть-чуть недоумевая, что там приключилось с той, предыдущей программой, но в сущности я не слишком-то задумывался об этом, покуда не дочитал свою книжку и не начал готовиться ко сну.

И вот тогда, раздеваясь у себя в комнате, я припомнил, что Мейджер Бауэс давным-давно мертв. Годы прошли, лет пять, не меньше, с тех пор как этот сухой смешок и знакомые «Ну ладно, ладно» звучали в последний раз в гостиных по всей Америке…

Ну что остается делать, если происходит нечто абсолютно невозможное? Разве что друзьям рассказывать, — меня и так не однажды спрашивали, не слышал ли я на днях Мака с Мораном, пару комиков, популярную лет двадцать пять назад, или, скажем, Флойда Гиббонса, диктора довоенных времен. Были и другие шуточки насчет моего дешевенького приемника.

Но один человек — в четверг на следующей неделе — выслушал мой рассказ с полной серьезностью, а когда я кончил, поведал мне свою историю, не менее странную. Человек он был умный и рассудительный, и, слушая его, я испытал не испуг еще, а просто недоумение: между этой историей и странным поведением моего радио была, казалось, известная общность, связующее звено. От дел я давно уже удалился, времени свободного мне не занимать, и вот на следующий же день я не поленился сесть в поезд и съездить в Коннектикут с единственной целью — получить подтверждение тому, что услышал, из первых рук. Я записал все подробно, и в моем досье эта история выглядит теперь так:

Случай 2. Луис Трекнер, 44 года, торговец углем и дровами, близ Денбери, Коннектикут.

20 июля прошлого года, рассказывал мистер Трекнер, вышел он на крыльцо собственного дома часиков в шесть утра. Прямо рядом с крыльцом, от самого конька крыши и до земли, по фасаду бежала полоса серой краски, еще сырая.

— По ширине — как если бы кистью-восьмидюймовкой проведена, — говорил мне мистер Трекнер, — и прет в глаза, ну черт-те как, дом-то ведь белый. Я, значит, решил, что это детишки ночью побаловались, но ежели так, то ведь без лестницы-то до крыши им не добраться, и на черта им это понадобилось — ума не приложу… Полоска-то ведь не то чтоб намазана кое-как, а проведена с полным старанием — сверху донизу и в самом центре фасада…

В общем взял мистер Трекнер лестницу и счистил серую краску скипидаром. А в октябре того же года решил он перекрасить свой дом.

— Белая, она ведь недолго держится, так я покрасил дом серой. Фасад я красил в последнюю очередь, закончил что-нибудь часиков в пять в субботу под вечер. А наутро выхожу и вижу — на фасаде белая полоса, и опять сверху донизу. Я, значит, решил, что это снова детишки, черт их дери, потому как полоска в точности в том же месте, что и тогда. Но пригляделся и вижу — краска-то вовсе не новая, а та же самая белая, что я вчера закрасил! Кто-то, значит, проделал хорошенькую работенку — счистил полосу новой краски дюймов восьми шириной и аж под самый конек забрался. И кому это не лень было? Просто ума не приложу…

Замечаете общность между этой историей и моей? Предположим на мгновение, что свершилось нечто, в каждом из случаев на какой-то срок нарушившее нормальный ход времени. Именно так, представляется мне, было со мной: в течение нескольких минут я слушал радиопередачу, отзвучавшую многие годы назад. Предположим далее, что никто не трогал дома мистера Трекнера, кроме него самого: он покрасил свой дом в октябре, но в силу некой фантастической путаницы во времени толика новой краски появилась на фасаде прошедшим летом. Поскольку тоща же, летом, он эту краску счистил, полоса свежей серой исчезла после того, как он перекрасил свой дом осенью.

Тем не менее я бы соврал, если бы заявил, что так вот сразу взял и поверил во все это. Скорее уж я построил занимательное предположение и рассказывал друзьям обе истории просто как занятные эпизоды.

Я человек общительный, знакомых у меня множество, и время от времени мне доводилось слышать в ответ на свои рассказы другие, не менее странные…

Кто-нибудь нет-нет да и говорил: «А вот вы напомнили мне о случае, про который я на днях слышал… — и я добавлял к своей коллекции еще одну историю. Человеку, живущему в Лонг-Айленде, позвонила сестра из Нью-Йорка; это было в пятницу вечером. А она настаивает, что звонила лишь в понедельник, три дня спустя. В отделении Чейз нейшнл бэнк на Сорок пятой улице мне показали чек, учтенный на день раньше, чем он был подписан. На Шестьдесят восьмую улицу пришло письмо, опущенное в почтовый ящик на главной улице город ка Грин-Ривер, штат Вайоминг, всего за семнадцать минут до вручения…

И так далее, и так далее; мои истории пользовались теперь на вечеринках особым спросом, и я уговаривал себя, что сбор и проверка этих сведений — просто-напросто хобби. Однако в день, когда я услышал рассказ Юлии Айзенберг, я понял, что это уже не только хобби.

Случай 17. Юлия Айзенберг, 31 год, конторская служащая, Нью-Йорк.

Живет мисс Айзенберг в крошечной квартирке без лифта в квартале Гринвич-Вилледж. Я поговорил с ней после того, как мой приятель по клубу, живший с ней по соседству, пересказал мне довольно-таки бессвязную версию того, что с ней приключилось, со слов привратника.

Без малого четыре года назад, часов в одиннадцать вечера, мисс Айзенберг вышла на минуточку в аптеку за зубной пастой. И вот, когда она возвращалась назад, уже неподалеку от дома, к ней подбежал большой черно-белый пес и, не долго думая, положил передние лапы ей на грудь.

— Я имела неосторожность его приласкать, — рассказывала мне мисс Айзенберг, — и с той секунды он никак не хотел отстать от меня, когда я вошла в подъезд, мне пришлось буквально вытолкать его, бедняжку, чтобы хотя бы дверь затворить. Мне было жаль его, глупенького, и я даже будто была в чем-то перед ним виновата — ведь через час, когда я вы глянула в окно, он все еще сидел у дверей…

Пес оставался в округе целых три дня, он узнавал и приветствовал мисс Айзенберг с дикой радостью всякий раз, едва она появлялась на улице.

— Когда по утрам я садилась в автобус, чтобы ехать к себе на работу, он оставался на тротуаре и глядел мне вслед так скорбно, так жалостно, бедный глупышка… Я даже хотела взять его, но уж тогда-то, я знала, он наверняка не вернется к себе домой, и его владелец, кто бы он ни был, будет очень жалеть о нем. Впрочем, никто из соседей не мог догадаться, чей это пес, и в конце концов он куда-то исчез…

А года два спустя приятель подарил мисс Айзенберг трехнедельного щенка.

— Квартирка у меня, сами видите, тесновата, чтобы держать собаку, но он был такой симпатяга, что я не могла устоять. В общем рос он, рос и вырос в красивого сильного пса, который ел куда больше, чем я сама…

Район был спокойный, пес не задиристый, и мисс Айзенберг, когда гуляла с ним вечером, обычно спускала его с поводка, благо он никогда не удирал далеко.

— И однажды — я ведь только что видела, как он принюхивается к чему-то в полутьме буквально в пяти шагах от меня, — я позвала его и он не откликнулся. Он не вернулся в эту ночь, и никогда уже не вернулся, я его больше никогда, никогда не видела… И ведь у нас на улице с обеих сторон сплошная стена домов, тут всегда закрыты все двери и никаких лазеек в подвалы тоже не сыскать. Он не мог никуда пропасть, просто не мог. И все-таки пропал…

Много дней подряд искала мисс Айзенберг своего пса, справлялась у соседей, давала в газеты объявления — все напрасно.

— И как-то поздним вечером, собираясь ко сну, я нечаянно глянула из окна на улицу и вдруг припомнила то, о чем уже совершенно забыла. Я припомнила пса, которого сама, сама прогнала два с лишним года назад… — Мисс Айзенберг взглянула на меня пристально и сказала уныло: — Это был тот же самый пес, мой пес. Если у вас есть собака, вы ее знаете, вы не можете ошибиться, и я говорю вам — это был мой пес. Бессмыслица это или нет, но мой пес потерялся — я сама прогнала его — за два года до того, как он появился на свет…

Она беззвучно заплакала, слезы тихо стекали по ее лицу.

— Может, вы подумаете, что я психопатка, помешалась от одиночества и вот расчувствовалась из-за какого-то пса. Если так, то вы неправы…

В этот-то миг, сидя в убогой, хоть и чистенькой комнатке мисс Айзенберг, я и осознал в полной мере, что странные эти мелкие инциденты отнюдь не просто занимательны и необъяснимы, что они могут обернуться трагедией. И в этот миг я впервые почувствовал, что боюсь.

Последние одиннадцать месяцев я потратил на то, чтобы раскрывать, прослеживать эти странные случаи один за другим, и я удивлен и напуган тем, что они встречаются теперь все чаше, чаще, и — не знаю, пожалуй, как это точно выразить, — напуган все возрастающей силой, с какой они влияют на судьбы людей, влияют подчас трагически. Вот пример, выбранный почти наугад, пример все возрастающего влияния… Чего?

Случай 34. Пол В. Керч, 31 год, бухгалтер, Бронкс.

Был ясный солнечный день, когда я встретился с этим неулыбчивым семейством в их собственной квартире в Бронксе. Мистер Керч оказался коренастым, довольно красивым, но мрачноватым молодым человеком, жена его — приятной темноволосой женщиной лет под тридцать, но ее откровенно портили круги под глазами, а сын — хорошим таким мальчишкой лет шести-семи. Мы познакомились, и мальчишку тут же отослали в детскую поиграть.

— Ну, ладно, — произнес мистер Керч устало и подошел к этажерке с книгами, — давайте прямо к делу. Вы сказали по телефону, что в общих чертах вы про нас уже знаете…

Он снял с верхней полки книгу и вынул оттуда пачку фотографий.

— Вот они, эти карточки. — Он присел на кушетку рядом со мной, сжимая снимки в руке. — У меня довольно приличная камера. И вообще я, пожалуй, неплохой фотограф-любитель, в кухне у меня и чуланчик отгорожен, чтобы самому проявлять. Две недели назад пошли мы все в Сентрал-парк… — Голос у него был утомленный и невыразительный, будто он повторял свой рассказ много-много раз, и вслух и про себя. — День был хороший, вроде как сегодня, и бабушки нас давно донимали: подарите им новые карточки, и все тут, — так я отснял целую пленку портретов, порознь и вместе. Камера у меня с автоспуском, установишь, наведешь на резкость, и через несколько секунд затвор сработает автоматически — вполне успеешь добежать и сняться со всеми..»

Он передал мне фотографии — все, кроме одной. В глазах у него застыла полнейшая безнадежность.

— Эти я снял сначала, — сказал он.

Фотографии были довольно большие, примерно дюймов семь на три с половиной, и я внимательно их рассмотрел. В общем-то самые обыкновенные семейные снимки, но очень резкие, так что различаешь даже мелкие детали, и на каждой трое — отец, мать и сын. Позы разные, но на лицах неизменные улыбки. Мистер Керч в простом костюме, жена его надела темное платье и легкий жакет, а у сына — темная курточка и штанишки до колен. На заднем плане — дерево без листвы. Я поднял взгляд на мистера Керча, давая понять, что изучил фотографии вдоль и поперек.

— И этот снимок, — сказал он, прежде чем передать мне последнюю карточку, — я сделал точно тем же манером. Мы договорились, как встанем, я подготовил камеру и присоединился к своим. В понедельник вечером я проявил всю пленку. И вот что вышло на последнем негативе…

Он протянул мне снимок. На мгновение мне померещилось, что это еще один отпечаток, точно такой же, как и остальные; потом я заметил разницу. Мистер Керч был тот же, что и раньше, простоволосый, с широкой ухмылкой, но на нем был совершенно другой костюм. Мальчишка, стоявший рядом с отцом, подрос на добрых три дюйма, штаны у него были длинные, было ясно, что он стал старше, но не менее ясно было, что это тот же самый Нальчик. Зато женщина не имела с миссис Керч ровным счетом ничего общего. Элегантная блондинка — солнце сияло в ее пушистых волосах, — хорошенькая, просто глаз не отвести. Она улыбалась, гладя прямехонько в объектив, и держала мистера Керча за руку.

Я взглянул на него.

— Кто же это?

Мистер Керч устало покачал головой.

— Не знаю, — сказал он мрачно и вдруг взорвался. — Говорю вам, не знаю! В глаза ее никогда не видел!.. — Он повернулся к жене, но она не удостоила его взглядом, и он, заложив руки в карманы брюк, принялся мерить комнату шагами, то и дело посматривая на жену, адресуясь на самом деле к ней, хотя говорил он вроде бы со мной.

— Кто это? И как вообще получился этот дурацкий снимок? Говорю вам — никогда ее и в глаза не видел!..

Я взглянул на фотографию снова.

— А деревья-то в цвету! — сказал я. За спиной мальчишки, исполненного важности, ухмыляющегося мистера Керча и женщины с ее сияющей улыбкой стояли деревья Сентрал-парка, одетые густой летней листвой.

Мистер Керч кивнул.

— Знаю, — с горечью сказал он. — И представляете, что она говорит? — выпалил он, уставившись на жену. — Она утверждает, что это моя жена, то есть новая жена что-нибудь через пару лет. Боже мой!.. — он сжал голову руками. — Чего только не наслушаешься от женщины!..

— Почему вы так думаете?.. — Я посмотрел на миссис Керч, но она и меня не удостоила ответом; она безмолвствовала, сжав губы.

Керч безнадежно передернул плечами.

— Она утверждает, что на снимке все так, как и будет годика через два. Она сама умрет или… — он поколебался, но все же выговорил, — или я разведусь с ней, но сына оставлю себе и женюсь на этой, со снимка…

Теперь мы оба глядели на миссис Керч, глядели до тех пор, пока она не почувствовала, что, вынуждена что-то сказать.

— Ну, а если не так, — вздрогнув, вымолвила она, — тогда объясните мне, что же это значит?..

Никто из нас не нашел ответа, и через несколько минут я откланялся. В сущности, что я мог им сказать? И уж тем более не мог высказать свое убеждение, что, какова бы ни была разгадка злополучного снимка, дружная жизнь этой четы кончена.

Я мог бы и продолжить. Я мог бы привести еще не одну сотню подобных случаев. Все они имели место в Нью-Йорке и ближайших его окрестностях на протяжении нескольких последних лет; думаю, что тысячи таких же случаев произошли и происходят сегодня на всем белом свете. Я мог бы и продолжать, но задам главный вопрос: что же происходит и почему?

Пожалуй, я могу дать ответ.

Разве вы сами не замечали, что едва ли не каждый, кого вы знаете, все решительнее восстает, бунтует против настоящего? И все острее тоскует по прошлому? Я заметил. За всю свою долгую жизнь я прежде что-то не слыхивал, чтобы такое множество людей высказывали откровенно желание «жить в начале столетия», или «когда жизнь была проще», или «когда жить на свете было стоящим делом», или «когда вы могли вывести своих детей в люди и быть уверенными в завтрашнем дне», или, наконец, попросту «в добрые старые времена». Никто, никто не говорил такого, когда я был молод. Настоящее представлялось нам славным, блистательным, лучшим из времен. А вот теперь говорят иначе…

Впервые за всю историю человечества люди отчаянно хотят спастись от настоящего. Газетные киоски Америки битком набиты литературой о спасении, и самое ее название уже символично. Многие журналы отдают свои страницы фантастике: спастись, уйти — в иные времена, в прошлое, в будущее, в другие миры, на другие планеты — куда угодно, лишь бы прочь отсюда, из нашего времени. Даже крупные еженедельники, книгоиздательства и Голливуд все чаще и чаще уступают требованиям такого рода. В мире появилось единое, страстное, как жажда, желание, вы почти физически можете ощутить его — давление мысли, борющейся против пут времени. И я глубоко убежден: это давление — миллионы умов, слитых в едином порыве, — уже понемногу, но все более явственно расшатывает самое время. В минуты, когда такой порыв достигает наивысшего взлета, когда желание уйти, спастись охватывает почти весь мир, в эти-то минуты и возникают описанные мною инциденты.

Ну ладно, я-то уже прожил почти всю жизнь. Много ли можно отнять у меня — от силы несколько лет. Но слишком уж это скверно, слишком много американцев стремится сбежать от сегодняшней действительности, которая могла бы стать такой богатой, щедрой, счастливой. Мы живем на планете, способной наипрекраснейшим образом обеспечить достойную жизнь всякой живой душе — а ведь девяносто девять из ста только о том и мечтают. Почему же, черт нас возьми, мы не способны осуществить их простую мечту?

О пропавших без вести (Перевод 3. Бобырь)[15]

Войдите туда, как в обычное туристское бюро,сказал мне незнакомец в баре: — Задайте несколько обычных вопросов; заговорите о задуманной вами поездке, об отпуске, о чем-нибудь в этом роде. Потом намекните на проспект, но ни в коем случае не говорите о нем прямо: подождите, чтобы он показал его сам. А если не покажет, можете об этом забыть. Если сумеете. Потому что, значит, вы никогда не увидите его: не годитесь, вот и все. А если вы о нем спросите, он лишь взглянет на вас так, словно не знает, о чем вы говорите.

Я повторял все это про себя снова и снова, но тому, что кажется возможным ночью, за кружкой пива, нелегко поверить в сырой, дождливый день; и я чувствовал себя глупо, разыскивая среди витрин магазинов номер дома, который я хорошо запомнил. Было около полудня, была Западная 42-я улица в Нью-Йорке, было дождливо и ветрено. Как почти все вокруг меня, я шел в теплом пальто, придерживая рукой шляпу, наклонив голову навстречу косому дождю, и мир был реален и отвратителен, и все было безнадежно.

Во всяком случае, я не мог не думать: кто я такой, чтобы увидеть проспект, если он и существует? Имя? — сказал я себе, словно меня уже начали расспрашивать. Меня зовут Чарли Юэлл, и работаю я кассиром в банке. Работа мне не нравится; получаю я мало и никогда не буду получать больше. В Нью-Йорке я живу больше трех лет, и друзей у меня немного. Что за чертовщина — мне же в общем нечего сказать. Я смотрю больше фильмов, чем мне хочется, слишком много читаю, и мне надоело обедать одному в ресторанах. У меня самые заурядные способности, мысли и внешность. Вот и все; вам это подходит?

Но вот я нашел его, дом в двухсотом квартале, старое, псевдомодернистское административное здание, усталое и устаревшее, — признать это оно не хочет, а скрыть не может. В Нью-Йорке таких зданий много к западу от Пятой авеню.

Я протиснулся сквозь стеклянные двери в медной раме, вошел в маленький вестибюль, вымощенный свежепротертыми, вечно грязными плитками. Зеленые стены были неровными от заплат на старой штукатурке. В хромированной рамке висел указатель — разборные буквы из белого целлулоида на черно-бархатном фоне. Там было 20 с чем-то названий, и «Акме. Туристское бюро» оказалось вторым в списке между «А-1 Мимео» и «Аякс — все для фокусников». Я нажал кнопку звонка у двери старомодного лифта с открытой решеткой; звонок прозвенел где-то далеко наверху. Последовала долгая пауза, потом что-то стукнуло, и тяжелые цепи залязгали, медленно опускаясь ко мне, а я чуть не повернулся и не убежал, — это было безумием.

Но контора бюро Акме наверху не имела ничего общего с атмосферой здания. Я открыл дверь с зеркальным стеклом и вошел. Большая чистая квадратная комната была ярко освещена флуоресцентным светом. У больших двойных окон, за конторкой, стоял человек, говоривший по телефону. Он взглянул на меня, кивнул головой, и я почувствовал, как у меня забилось сердце: он в «точности соответствовал описанию.

— Да, Объединенные Воздушные Линии, — говорил он в трубку. — Отлет… — Он взглянул на листок под стеклом на конторке. — Отлет в 7.03, и я советую вам приехать минут за 40.

Стоя перед ним, я ждал, опираясь о конторку и оглядываясь; да, это был тот самый человек, и все же это было самое обыкновенное туристское бюро: большие, яркие плакаты на стенах, металлические этажерки с проспектами, печатные расписания под стеклом на конторке. Вот на что это похоже и ни на что другое, подумал я и опять почувствовал себя дураком.

— Чем могу помочь вам? — Высокий, седеющий человек за конторкой положил трубку и улыбался мне, а я вдруг начал сильно нервничать.

— Вот что… — Я выгадывал время, расстегивая пальто, потом вдруг снова взглянул на этого человека и сказал: — Я хотел бы… уйти!

„Слишком торопишься, дурень, — сказал я себе.

— Не спеши!“ Почти со страхом следил я, какое впечатление произвели мои слова, но этот человек даже глазом не моргнул.

— Ну, что же, мест, куда уйти, много, — вежливо заметил он, достал из стола узкий, длинный рекламный буклет и положил его передо мной. „Летите в Буэнос-Айрес, в Другой Мир!“ — гласили две строчки светло-зеленых букв на обложке.

Я посмотрел буклет — достаточно долго, чтобы соблюсти вежливость. Там был изображен большой серебристый самолет над ночной гаванью, луна, отразившаяся в воде, горы на заднем плане. Потом я покачал головой. Говорить я боялся, боялся, что скажу не то.

— Может быть, что-нибудь поспокойнее? — Он достал другую рекламку; толстые, старые древесные стволы, освещенные косо падающим солнцем, поднимались высоко вверх. „Девственные леса Мэна, железная дорога Бостон-Мэн“. — Или вот, — он положил на стол третий буклет. — Бермуды, там сейчас хорошо. — На нем было написано: „Бермуды, Старый Свет в Новом“.

Я решил рискнуть.

— Нет, — сказал я, покачав головой. — Я, собственно, ищу постоянное место. Новое место, где бы можно было поселиться и жить. — Я взглянул ему прямо в глаза. — До конца жизни. — Тут мои нервы не выдержали, и я попытался придумать себе путь к отступлению.

Но он только приятно улыбнулся и сказал:

— Думаю, что мы могли бы вам в этом помочь. — Он наклонился через конторку, облокотившись на нее и сложив ладони вместе; вся его поза говорила, что он может уделить мне сколько угодно времени.

— Чего вы ищете? Чего вы хотите?

Я перевел дыхание, потом сказал:

— Избавиться.

— От чего?

— Ну… — я замялся, так как никогда еще не выражал этого в словах. — От Нью-Йорка, пожалуй. И от городов вообще. От тревоги. И страха. И от того, о чем я читаю в газетах. От одиночества. — Теперь я уже не мог остановиться: я знал, что говорю лишнее, но слова лились сами собой. — От того, что я никогда не делаю того, что мне хотелось бы, и ни от чего не получаю особенного удовольствия. От необходимости продавать свою жизнь, чтобы жить. От самой жизни — по крайней мере, от такой, какая она сейчас. — Я взглянул ему прямо в лицо и закончил тихо: — От всего мира.

Он откровенно разглядывал меня, всматриваясь в мое лицо, не притворяясь будто занят чем-нибудь другим, и я знал, что сейчас он покачает головой и скажет: „Мистер, вы бы лучше пошли к врачу“. Но он не сказал этого. Он продолжал смотреть, изучая теперь мой лоб. Это был рослый человек с короткими вьющимися седоватыми волосами, с очень умным, очень ласковым морщинистым лицом: он был такой, какими должны выглядеть священники, какими должны выглядеть все отцы.

Он перевел взгляд, чтобы заглянуть мне в глаза и еще глубже; рассмотрел мой рот, подбородок, линию челюсти, и я вдруг понял, что он без всякого труда узнает обо мне многое, больше, чем знаю я сам. Вдруг он улыбнулся, положил локти на конторку, слегка поглаживая одной рукой другую.

— Любите ли вы людей? Говорите правду, потому что я узнаю, если вы что-нибудь скроете.

— Да. Но мне трудно чувствовать себя с ними свободно, быть самим собою и сдружиться с кем-нибудь.

Он серьезно кивнул, соглашаясь.

— Можете ли вы сказать, что вы — вполне порядочный человек?

— Вероятно. Я так думаю, — пожал я плечами.

— Почему?

Я криво улыбнулся; на это было трудно ответить.

— Ну, по крайней мере, когда бываю не таким, я обычно об этом жалею.

Он ухмыльнулся и подумал одну-две минуты. Потом улыбнулся — слегка просительно, словно собираясь сказать не слишком удачную шутку.

— Знаете ли, — небрежно произнес он, — к нам иногда приходят люди, которым как будто нужно почти то же, что и вам. Так что мы, просто ради забавы…

У меня дух захватило. Именно так, мне сказали, он и должен говорить, если решит, что я мог бы подойти.

— …сочинили один проспект. Мы даже напечатали его. Просто для развлечения, понимаете ли. И для случайных клиентов, вроде вас. Так что я попрошу вас просмотреть его, если это вас интересует. Мы не хотим, чтобы это стало широко известно.

Я едва мог прошептать: „Меня интересует“.

Он порылся внизу, достал узкую, длинную книжечку, такой же формы и размеров, как и все прочие, и подтолкнул ее по стеклу ко мне.

Я взглянул, подвинул ее к себе кончиком пальца, почти боясь прикоснуться к ней. Обложка была темно-синяя, цвета ночного неба, а у верхнего края была белая надпись: „Посетите прелестную Верну!“ Синяя обложка была усыпана белыми точками, звездами, а в левом нижнем углу был изображен шар, планета, наполовину окутанная облаками. Вверху справа, как раз под словом „Верна“ виднелась звезда, крупнее и ярче других; от нее исходили лучи, как от звездочек на новогодней открытке. Внизу обложки была надпись: „Романтичная Верна, где жизнь такова, какой она должна бы быть. Стрелка рядом показывала, что нужно перевернуть страницу.

Я перевернул. Проспект был такой же, как большинство таких проспектов; там были картинки и текст, только там говорилось не о Париже, Риме или Багамских островах, а о Верне. Напечатан он был просто замечательно; картинки были как живые. Вы видели когда-нибудь цветные стереофотографии? Ну, так это, было похоже на них, только лучше, гораздо лучше. На одной картинке была видна роса, сверкающая на траве, и она казалась влажной. На другой — ствол дерева словно выступал из страницы, и даже странно было чувствовать под пальцем гладкую бумагу, а не шершавость коры. Крохотные лица людей на третьей картинке только что не говорили; губы у них были живые и влажные, глаза блестели, кожа была, как настоящая; и, глядя на них, казалось невероятным, что они не шевелятся и не разговаривают.

Я рассматривал большую картинку, занимавшую верхнюю часть разворота. Это был словно снимок с вершины холма; видно было, как от самых ваших ног склон уходит далеко вниз, в долину, а потом снова поднимается по другую ее сторону. Склоны обоих холмов были покрыты лесом, и цвет их был великолепен: целые мили величавых зеленых деревьев, и видно было, что это лес — девственный, почти нетронутый. Далеко внизу, на дне долины, извивалась речка, она почти вся голубела, отражая небо; там и сям, где течение преграждали массивные валуны, вскипала белая пена; и снова казалось, что стоит только присмотреться получше — и увидишь, как вода бежит и блестит на солнце. На полянах возле речки виднелись домики, то бревенчатые, то кирпичные или глинобитные. Подпись под картинкой гласила кратко „Колония“.

— Интересно шутить с такими вещами, — произнес человек за конторкой, глянув на проспект у меня в руках. — Нарушает однообразие. Привлекательное место, не правда ли?

Я мог только тупо кивнуть, вновь опуская глаза на картинку, потому что она говорила гораздо больше, чем на ней было изображено. Не знаю почему, но при виде этой лесистой долины начинало казаться, что вот такой была когда-то Америка, когда была еще новинкой. И чувствовалось, что это — только часть целой страны“ покрытой еще нетронутыми, неповрежденными лесами, где струятся еще незамутненные реки; что вот такую картину когда-то видели в Кентукки, в Висконсине и на старом Северо-Западе люди, последний из которых умер более ста лет назад. И казалось, что если вдохнуть этого воздуха, то он окажется слаще, чем где бы то ни было на земле за последние полтораста лет.

Под этой картиной была другая, изображавшая человек шесть или восемь на берегу, — может быть, у озера или у реки с верхней картинки. У самого берега плескались, сидя на корточках, двое детей, а на переднем плане, сидя, стоя на коленях или присев на корточки, полукругом расположились на золотистом песке взрослые» Они беседовали, некоторые курили, а у большинства были в руках чашки с кофе; солнце светило ярко, было видно, что воздух свеж и что время утреннее, тотчас после завтрака. Они улыбались; одна женщина говорила, остальные слушали. Один из мужчин приподнялся, чтобы запустить рикошетом по воде камешек.

Видно было, что они проводят на этом берегу минут двадцать после завтрака, перед тем, как идти на работу, и видно было, что все они — друзья и что они собираются здесь ежедневно. Видно было, — говорю вам, видно, — что все они любят свою работу, какова бы она ни была, что в ней нет ни спешки, ни принуждения. И что… ну, пожалуй, это и все. Просто было видно, что каждый день после завтрака эти люди проводят беспечно с полчаса, сидя и беседуя на этом удивительном берегу под утренним солнцем.

Я никогда еще не видел таких лиц, как у них. Люди на этой картинке — приятной, более или менее привычной внешности. Они были молоды, лет по двадцать или чуть больше, другим было уже за тридцать; одному мужчине и одной женщине, казалось, было лет по пятьдесят. Но у двоих самых младших на лице не было ни морщинки, и мне пришло в голову, что они родились здесь, и что это такое место, где никто не знает ни тревог, ни страха. У старших на лбу и вокруг рта были морщины в складки, но казалось, что они не углубляются больше, словно зажившие, здоровые шрамы. И на лицах у самой старшей четы было выражение, я сказал бы, постоянного отдыха. Ни в одном лице не было ни следа злобы; эти люди были счастливы. И даже больше того, видно было, что они были счастливы, день за днем, долгие годы, что они всегда будут счастливыми и знают это.

Мне захотелось присоединиться к ним. Со дна моей души поднялось самое страстное, самое отчаянное желание быть там, на этом берегу, после завтрака, с этими людьми, и я едва мог сдержаться. Я взглянул на человека за столом и попытался улыбнуться.

— Это… очень интересно…

— Да. — Он ответил мне улыбкой и покачал головой. — Бывает, что клиенты так заинтересовываются, так увлекаются, что не могут говорить ни о чем другом. — Он засмеялся. — Они даже хотят узнать подробности, цену, все!

Я кивнул, чтобы показать, что понимаю и соглашаюсь с ними.

— И вы, наверно, сочинили целую историю под стать вот этому? — Я взглянул на проспект, который держал в руках.

— Конечно. Что вы хотели узнать?

— Вот эти люди, — тихо сказал я, прикоснувшись к картинке, изображавшей группу на берегу. — Что они делают?

— Работают. Каждый работает. — Он достал из кармана трубку. — Они попросту живут, делая то, что им нравится. Некоторые учатся. В нашей истории говорится, что там прекрасная библиотека, — прибавил он и улыбнулся. — Некоторые занимаются сельским хозяйством, другие пишут, третьи мастерят что-нибудь. Большинство из них воспитывает детей, и — ну, словом, все делают то, чего им действительно хочется.

— А если им ничего не хочется?

Он покачал головой: — У каждого есть что-нибудь, что ему нравится делать. Просто, здесь так не хватает времени, чтобы определить это. — Он достал кисет и принялся набивать себе трубку, облокотившись на стол, серьезно глядя мне в лицо. — Жизнь там проста и спокойна. В некоторых отношениях — в хорошем смысле — она похожа на жизнь первых ваших поселений здесь, но лишена тяжелой, нудной работы, рано убивавшей человека. Там есть электричество. Есть пылесосы, стиральные машины, канализация, современные ванные, современная, очень современная медицина. Но там нет радио, телевидения, телефонов, автомобилей. Расстояния невелики, а люди живут и работают небольшими общинами. Они выращивают или выделывают все или почти все, что им нужно. Развлечения у них свои, и развлечений много, но они не покупные, ничего такого, на что нужно покупать билет… У них бывают танцы, карточные игры, свадьбы, крестины, дни рождения, праздники урожая. Есть плаванье и всевозможные виды спорта. Бывают беседы, много бесед, полных смеха и шуток. Бывает много визитов, и званых обедов, и ужинов, и каждый день бывает заполнен и проходит хорошо. Там нет никакого принуждения экономического или социального и мало опасностей. Там каждый счастлив — мужчина, женщина или ребенок. — Он улыбнулся. — Разумеется, я повторяю вам текст нашей маленькой шутки, — он кивнул на проспект.

— Разумеется, — прошептал я и перевернул страницу. Подпись гласила: «Жилища в колонии», и действительно там было с десяток или больше интерьеров, вероятно, тех самых домиков, которые я видел на первой картинке или подобных им. Там были гостиные, кухни, кабинеты, внутренние дворики. Во многих домах обстановка была в раннеамериканском стиле, но выглядела какой-то… скажем, подлинной, словно все эти качалки, шкафы, столы и коврики были сделаны руками самих обитателей, которые тратили на них свое время и делали их старательно и красиво. Другие жилища были современны по стилю, а в одном чувствовалось явное восточное влияние.

Но у всех была одна явственная и безошибочная общая черта. При взгляде на них чувствовалось, что эти комнаты действительно были родным очагом, настоящим домом для тех, кто в них жил. На стене одной из гостиных, над каменным камином, висела вышитая вручную надпись: «Нет места лучше, чем дома»; и в этих словах не было ничего нарочитою или смешного, они не казались старомодными, перенесенными из далекого премилого; они были не чем иным, как простым выражением подлинного чувства и факта.

— Кто вы? — Я поднял голову от проспекта, чтобы взглянуть человеку в глаза.

Он раскуривал трубку, не торопясь, затягиваясь так, что пламя спички всасывалось в чашечку, подняв на меня глаза. — Это есть в тексте, — произнес он, — на последней странице. Мы — обитатели Верны, то есть первоначальные обитатели, — такие же люди, как и вы. На Верне есть воздух, солнце, вода и суша, как и здесь. И такая же средняя температура. Так что жизнь развивалась у нас совершенно так же, как и у вас, только немного раньше. Мы — такие же люди, как и вы; есть кое-какие анатомические различия, но незначительные. Мы читаем и любим ваших Джемса Тербера, Джона Клейтона, Рабле, Аллена Марпла, Хемингуэя, Гримма, Марка Твена, Алана Нельсона. Нам нравится ваш шоколад, которого у нас нет, и многое из вашей музыки. А вам понравилось бы многое у нас. Но наши мысли, наши высочайшие цели, направление всей нашей истории, нашего развития — все это сильно отличается от ваших. — Он улыбнулся и выпустил клуб дыма. — Забавная выдумка, не так ли?

— Да. — Я знал, что это прозвучало резко и не стал тратить время на улыбку. Я не мог сдержать себя. — А где находится Верна?

— Много световых лет отсюда, по вашему счету.

Я почему-то вдруг рассердился.

— Довольно трудно попасть туда, не правда ли?

Он внимательно взглянул на меня, потом обернулся к окну рядом. — Идите сюда, — сказал он, и я обошел конторку, чтобы встать радом с ним.

— Вон там, налево, — сказал он, кладя мне руку на плечо и указывая направление трубкой, — там есть два больших жилых дома, стоящие спиной к спине. У одного вход с Пятой авеню, у другого с Шестой. Видите? Они в середине квартала, от них видны только крыши.

Я кивнул, а он продолжал:

— Один человек с женой живет на четырнадцатом этаже одного из этих домов. Стена из гостиной — это задняя стена дома. У них есть друзья в другом доме, тоже на четырнадцатом этаже, и одна стена у них в гостиной — это задняя стена их дома. Иначе говоря, обе семьи живут в двух футах друг от друга, так как задние стены домов соприкасаются.

Но когда Робинсоны хотят побывать у Бреденов, они выходят из гостиной, идут к входной двери. Они идут по длинному коридору к лифту. Они спускаются на четырнадцать этажей; потом, на улицу, — они должны обойти квартал. А кварталы там длинные; в плохую погоду им иногда приходится даже брать такси. Они входят в другой дом, идут через вестибюль к лифту, поднимаются на четырнадцатый этаж, идут по коридору, звонят у двери, и, наконец, входят в гостиную своих друзей — всего в двух футах от своей собственной.

Человек вернулся к конторке, а я — на прежнее место, напротив него.

— Я могу только сказать вам, — продолжал он, — что способ, каким путешествуют Робинсоны, подобен космическим перелетам, действительному физическому преодолению этих огромных расстояний. — Он пожал плечами. — Но если бы они могли преодолеть только эти два фута стены, не причинив вреда ни стене, ни себе, — то вот так и «путешествуем» мы. Мы не пересекаем пространств, мы оставляем их позади. — Он усмехнулся. — Вдох здесь — выдох на Верне.

Я тихо спросил:

— Вот так прибыли туда и они, эти люди на картинке? Вы взяли их отсюда?

Он кивнул.

— Но зачем?

Он пожал плечами:

— Если вы увидите, что горит дом вашего соседа, разве вы не кинетесь спасать его семью, если можете? Чтобы спасти хотя бы столько, сколько сможете?

— Да.

— Ну, вот, мы тоже.

— Вы думаете, у нас настолько плохо?

— А вы как думаете?

Я подумал о заголовках, которые я читал в газете нынче утром и каждое утро.

— Не очень хорошо.

Он просто кивнул и продолжал.

— Мы не можем взять вас всех, не можем взять даже многих. Поэтому мы выбираем некоторых.

— Давно?

— Давно. Один из нас был членом правительства при Линкольне. Но только перед самой первой мировой войной мы увидели, к чему все идет; до тех пор мы только наблюдали. Свое первое агентство мы открыли в Мехико Сити в 1913 году. Теперь у нас есть отделения во всех больших городах.

— В 1913 году… — прошептал я, что-то вспомнив. — Мехико Сити! Послушайте! Значит…

— Да. — Он улыбнулся, предвосхитив мой вопрос. — Эмброз Бирс присоединился к нам в том году или в следующем. Он прожил до 1931 года, до глубокой старости, и написал еще четыре книги. — Он перевернул обратно одну страницу и показал на один из домов на первом большом снимке. — Он жил вот здесь.

— А что вы скажете о судье Крейтере?

— Крейтере?

— Это еще одно знаменитое исчезновение, — пояснил я. — Он был судьей в Нью-Йорке и исчез несколько лет назад.

— Не знаю. У нас, помнится, был судья, и из Нью-Йорка, лет двадцать с чем-то назад, но я не припомню, как его звали.

Я наклонился к нему через конторку, лицом к лицу, очень близко, и кивнул головой.

— Мне нравится ваша шутка, — произнес я. — Очень нравится. Вероятно, даже больше, чем я могу выразить. — И добавил очень тихо: — Когда она перестанет быть шуткой?

Он пристально вгляделся в меня и ответил:

— Сейчас. Если вы хотите этого.

«Вы должны решиться сразу же, — говорил мне пожилой человек в баре на Лексингтон-авеню, — потому что другого случая у вас не будет. Я знаю; я пробовал». И вот я стоял и думал. Мне было бы жаль никогда не увидеть некоторых людей, и я только что познакомился с одной девушкой. И это был мир, в котором я родился. Потом я подумал о том, как выйду из этой комнаты, как пойду на работу, как вернусь вечером к себе. И наконец, я подумал о темно-зеленой долине на картинке и о маленьком пляже под утренним солнцем…

— Я готов, — прошептал я, — если вы возьмете меня.

Он вглядывался в мое лицо.

— Проверьте себя, — властно произнес он. — Будьте уверены в себе. Нам не нужен там человек, который не будет счастлив, и если у вас есть хоть какое-то малейшее сомнение, вы бы лучше…

— Я уверен, — сказал я.

Тогда этот человек выдвинул ящик конторки и достал оттуда маленький прямоугольник из желтого картона. На одной стороне его было что-то напечатано, и через него шла светло-зеленая полоска; он был похож на железнодорожный билет пригородной линии. Надпись гласила: «Действителен по утверждении для ОДНОЙ ПОЕЗДКИ НА ВЕРНУ. Передаче не подлежит. В один конец».

— Э… Сколько? — спросил я, доставая бумажник и не зная, должен ли платить.

Он взглянул на мою руку, запущенную в карман.

— Все, что у вас есть. Включая мелочь. — Он улыбнулся. — Вам она больше не понадобится, а нам пригодится на расходы. Плата за свет, за аренду и так далее.

— У меня немного…

— Неважно. — Он извлек из-под конторки тяжелый компостер, вроде тех, какие стоят в железнодорожных кассах. — Однажды мы продали билет за три тысячи семьсот долларов. А в другой раз точно такой же билет — за шесть центов. — Он сунул билет в компостер, ударил кулаком по рычагу, потом протянул билет мне. На обороте виднелся свеженапечатанный красный прямоугольник, а в нем слова: «Действителен только на этот день» и дата. Я положил на стол две пятидолларовых бумажки, доллар и 17 центов мелочью.

— Возьмите билет с собой на базу Акме, — сказал седой человек и, наклонившись через конторку, начал рассказывать, как туда попасть.

— База Акме — крохотная щелка. Вы, наверно, видали ее: это просто маленькая витрина на одной из узких улочек западнее Бродвея. На ней не очень ясная надпись «АКМЕ». Внутри — стены и потолок, покрытые в несколько слоев старой краской, обиты какой-то штампованной жестью, как бывает в старых домах. Там стоит старая деревянная конторка и несколько потрепанных кресел из хромированной стали и искусственной красной кожи. Таких заведений в этих местах множество: маленькие театральные кассы, никому не известные автобусные станции, конторы по найму. Вы могли бы пройти мимо нее тысячи раз, не обратив внимания, а если вы живете в Нью-Иорке, то так наверняка и случалось.

Когда я вошел туда, у конторки стоял человек без пиджака, докуривая сигару и перебирая какие-то бумаги; в креслах молча ждали четыре-пять человек Человек у конторки взглянул на меня; когда я показал билет, он кивнул мне на последний свободный стул, и я сел.

Рядом со мной сидела девушка, сложив руки на сумочке. Она была миловидная, даже хорошенькая, — вероятно, стенографистка. Напротив, у другой стены маленькой комнаты, сидел молодой негр в рабочем комбинезоне; его жена, рядом с ним, держала на коленях маленькую девочку. Был еще человек лет пятидесяти, который сидел отвернувшись от нас и глядя в окно на дождь и на прохожих. Он был хорошо одет, и на нем была дорогая серая шляпа; он походил на вице-председателя крупного банка, и я пытался догадаться, сколько стоил ему билет.

Прошло минут двадцать, а человек у конторки все перебирал свои бумаги; потом снаружи к тротуару подъехал маленький, старый автобус, и я услышал скрип ручного тормоза Автобус был трепаный, куплен из третьих или четвертых рук и покрашен поверх старой краски в белый и красный цвета; крылья были волнистые от бесчисленных выправленных вмятин, а покрышки стерлись до того, что стали почти гладкими. На одной стенке виднелась крупная надпись красными буквами «AKME», а шофер был одет в кожаную куртку и поношенную кепку, какие носят шоферы такси. Именно такие маленькие грязные автобусы часто можно увидеть здесь; в них всегда усталые, помятые молчаливые люди едут неизвестно куда.

Маленькому автобусу понадобилось почти два часа, чтобы пробиться сквозь уличное движение на юг, к оконечности Манхэттена; и все мы сидели, погрузившись каждый в молчание и в свои мысли, глядя в забрызганные дождем окна. Девочка уснула. Сквозь заплаканное стекло возле меня я видел промокших людей, столпившихся на автобусных остановках, видел, как они сердито стучат в закрытые двери переполненных машин, видел напряженные, измученные лица водителей. На 14-й улице я видел, как мчавшаяся машина окатила грязной водой из лужи человека на тротуаре, и видел, как исказилось лицо у этого человека, когда он ругался. Наш автобус часто останавливался перед красным светом, пока толпы пешеходов переходили улицу, обходя нас, пробираясь среди других ожидающих машин. Я видел сотни лиц, но ни одной улыбки.

Я задремал; потом мы оказались на черном, блестящем шоссе где-то на Лонг Айленде. Я задремал снова и проснулся в темноте, когда мы, съехав с шоссе, бултыхались по грязному проселку, и я заметил в стороне ферму с темными окнами. Потом автобус замедлил ход, колыхнулся и встал. Заскрипели ручные тормоза, мотор затих. Мы стояли около чего-то, похожего на сарай.

Это и был сарай. Шофер подошел к нему, отодвинул в сторону большую деревянную дверь, завизжавшую роликами по старому, ржавому рельсу вверх, и стоял, придерживая ее, пока мы по одному входили. Потом он отпустил ее, вошел вслед за нами, и большая дверь задвинулась от собственной тяжести. Сарай был старый, сырой, с покосившимися стенами и запахом скота; внутри, на земляном полу, не было ничего, кроме некрашеной сосновой скамьи, и шофер указал на нее лучом своего фонарика. «Садитесь, пожалуйста, — спокойно сказал он, — приготовьте билеты». Потом он прошел вдоль ряда, пробивая каждый билет, и в движущемся луче его фонарика я на мгновение заметил на полу кучки бесчисленных картонных кружочков, таких же, какие были выбиты из наших билетов, — словно наносы желтого конфетти. Потом он снова подошел к двери, приоткрыл ее так, чтобы только можно было пройти, и на мгновенье мы увидели его силуэт на фоне ночного неба. «Счастливого пути, — сказал он просто. — Сидите и ждите». Он отпустил дверь; она задвинулась, обрезав колеблющийся луч его фонаря, и через секунду мы услышали, как заработал мотор и как автобус тяжело, на малой скорости отъехал.

В темном сарае стало теперь тихо, если не считать нашего дыхания. Время шло, тикая, а мне скоро захотелось непременно заговорить с соседом, кто бы он ни был. Но я не знал, что сказать, и начал чувствовать себя неловко, немного глупо, и ясно сознавать, что я попросту сижу в старом, заброшенном сарае. Секунды шли; я беспокойно задвигал ногами, ощутив вдруг, что мне холодно и сыро. И вдруг я понял — и лицо у меня залилось краской яростного гнева и сильнейшего стыда. Нас обманули! Выманили у нас деньги, воспользовавшись нашим отчаянием, стремлением поверить в невероятную, бессмысленную выдумку, а потом оставили нас тут сидеть, сколько нам заблагорассудится, пока, наконец, мы не опомнимся, как делало до нас несчетное множество других, и добираться домой кто как может. Вдруг стало невозможно понять или даже припомнить, как я мог оказаться таким легковерным; и я вскочил, кинулся сквозь темноту, спотыкаясь на неровном полу, собираясь добраться до телефона и полиции. Большая дверь сарая была тяжелее, чем я думал, но я отодвинул ее, выскочил за порог и обернулся, чтобы крикнуть остальным следовать за мной.

Вам, может быть, случалось заметить, как много можно разглядеть за краткое мгновенье вспышки молнии: иногда целый пейзаж, каждая подробность которого врезывается вам в память, и вы можете мысленно видеть и рассматривать его много времени спустя. Когда я обернулся к открытой двери, внутренность сарая осветилась. Сквозь каждую широкую трещину в стенах и потолке, сквозь большие пыльные окна в стене лился свет с ярко-синего, солнечного неба, а воздух, который я вдохнул, чтобы крикнуть, был самым ароматным, какой мне только приходилось вдыхать. Сквозь широкое грязное окно этого сарая я смутно — на самый краткий миг — увидел величавую глубину лесистой долины далеко внизу и вьющийся по ее дну голубой от неба ручеек, и на его берегу, между двумя низкими крышами, желтое пятно залитого солнцем пляжа. Вся эта картина навсегда врезалась мне в память, но тотчас же тяжелая дверь задвинулась, хотя мои ногти отчаянно впивались в шершавое дерево, силясь остановить ее, — и я остался один в холодном, дождливом мраке.

Понадобилось четыре-пять секунд, не больше, чтобы ощупью снова отодвинуть дверь. Но на эти четыре-пять секунд я опоздал. В сарае было темно и пусто. Внутри не было ничего, кроме старой сосновой скамьи и кроме ставших видными при вспышке спички у меня в руке кучек чего-то, похожего на мокрое желтое конфетти на полу. Уже в тот момент, когда мои руки царапали дверь снаружи, я знал, что внутри никого нет; и я знал, где они теперь, знал, что они, громко смеясь от внезапного, пылкого, чудесного, удивительного и радостного восторга, спускаются в ту зеленую, лесистую долину, к дому.

Я работаю в банке и не люблю свою работу; я езжу туда и обратно в метро, читая газеты и напечатанные в них новости. Я живу в меблированной комнате; и в старом шкафу, под пачкой моих носовых платков, хранится маленький прямоугольник из желтого картона. На одной стороне у него напечатаны слова: «Действителен по утверждении для одной поездки на Верну» а на обороте — дата. Но дата эта давно минула. И недействителен этот билет, пробитый узором мелких дырочек.

Я опять побывал в Туристском Бюро Акме. Высокий, седеющий человек шагнул мне навстречу и положил передо мной две пятидолларовых бумажки, доллар и 17 центов мелочью. «Вы забыли это на конторке, когда были здесь», — сказал он серьезно. Глядя мне прямо в глаза, он добавил холодно: «Не знаю, почему». Потом пришли какие-то посетители, он повернулся к ним, и мне оставалось только уйти.

…Войдите туда, как будто это действительно обычное туристское бюро, — каким оно и кажется, — вы можете найти его в каком угодно городе. Задайте несколько обычных вопросов, говорите о задуманной вами поездке, об отпуске, о нем угодна Потом слегка намекните на проспект, но не говорите о нем прямо. Дайте ему возможность оценить вас и предложить его самому. И если он предложит, если вы годитесь, ЕСЛИ ВЫ СПОСОБНЫ ВЕРИТЬ, — тогда решайтесь и стойте на своем! Потому что второго такого случая у вас никогда не будет, Я знаю это, потому что пробовал. Снова И снова. И снова.

Лицо на фотографии (Перевод В. Волина)

На одном из верхних этажей нового Дворца правосудия я нашел номер комнаты, которую искал, и открыл дверь. Миловидная девушка взглянула на меня, оторвавшись от пишущей машинки, и спросила с улыбкой: «Профессор Вейган?». Вопрос был задан только для проформы, — она узнала меня с первого взгляда, — и я, улыбнувшись в ответ, кивнул головой, пожалев, что на мне сейчас профессорское одеяние, а не костюм, более подходящий для развлечений в Сан-Франциско. Девушка сказала: «Инспектор Айрин говорит по телефону; подождите его, пожалуйста», и я сел, улыбаясь снисходительно, как и подобает профессору.

Мне всегда мешает — несмотря на худощавое, задумчивое лицо научного работника — то, что я несколько моложав для моей должности профессора физики в крупном университете. К счастью, я уже с девятнадцати лет приобрел преждевременную седую прядку в шевелюре, а в университетском городке я обычно ношу эти ужасающие, оттопыренные мешками на коленях шерстяные брюки, которые, как принято считать, полагается носить профессорам (хотя большинство из них предпочитает этого не делать). Эта одежда, а также круглые, типично профессорские очки в металлической оправе, в которых я, в сущности, не нуждаюсь, и заботливый подбор чудовищных галстуков с дикими сочетаниями ярко-оранжевого, обезьянье-голубого и ядовито-зеленого цветов — дополняли мой образ, мой «имидж». Это популярное ныне словцо в данном случае означает, что если вы хотите стать настоящим профессором, вам надо полностью отказаться от внешнего сходства со студентами.

Я окинул взглядом небольшую приемную: желтые оштукатуренные стены, большой календарь, ящики с картотекой, письменный столик, пишущая машинка и девушка. Я следил за ней исподлобья, — на манер, который я перенял у своих наиболее взрослых студенток, — изобразив отеческую улыбку на случай, если она поднимет голову и поймает мой взгляд. Впрочем, я хотел только одного: вынуть письмо инспектора и перечитать его еще раз в надежде понять наконец, что ему от меня нужно. Но я испытываю трепет перед полицией — я чувствую себя виновным, даже когда спрашиваю у полисмена дорогу, — и подумал, что если буду, перечитывать письмо именно сейчас, то выдам свою нервозность, и мисс Конфетка незаметно даст знать об этом инспектору.

В сущности, я помнил письмо наизусть. Это было адресованное в университетский городок официальное вежливое приглашение в три строчки — явиться для встречи с инспектором Мартином О. Айрином: если Вас не затруднит, когда Вам будет удобно, не будете ли Вы так любезны, пожалуйста, сэр. Я сидел, размышляя, что бы он предпринял, если б я в таком же учтивом стиле отказался; но тут зажужжал зуммер, девушка улыбнулась и сказала: «Заходите, профессор». Я поднялся, нервно глотая слюну, открыл дверь и вошел в кабинет инспектора.

Он встал из-за стола медленно и неохотно, словно колебался: не лучше ли тут же отправить меня за решетку? Протянув руку и глядя на меня подозрительно и без улыбки, он процедил: «Очень любезно с вашей стороны, что вы пришли». Я сел у его стола, представив, что ожидало бы меня, откажись я от приглашения инспектора. Он просто-напросто пришел бы в мою классную комнату, защелкнул бы на мне наручники и приволок меня сюда.

Я вовсе не хочу этим сказать, что у инспектора Айрина было отталкивающее или вообще чем-либо характерное лицо; оно было вполне заурядным. Так же заурядны были его темные волосы и строгий серый костюм. Он был чуть моложе средних лет, несколько выше и крупнее меня, и по его глазам видно было, что во всей вселенной его ничто не интересует, кроме службы. У меня сложилось твердое убеждение, что помимо уголовной хроники, он ничего не читает, даже газетные заголовки; что он умен, проницателен, вспыльчив и начисто лишен чувства юмора, что он ни с нем не знаком, разве что с другими полицейскими, которые ему также безразличны. Это был ничем не примечательный и все же страшный человек; и я знал, что моя улыбка была вымученной.

Айрин сразу же приступил к делу; чувствовалось, что он больше привык арестовывать людей, чем общаться с ними. Он сказал:

— Мы не можем найти несколько личностей, и я подумал, не окажете ли вы нам помощь? — Я изобразил вежливое удивление, но он этого не заметил.

— Один из них работал швейцаром в ресторане Хэринга; вы знаете это заведение, ходите туда много лет. В конце трехдневного уик-энда он исчез с их полной выручкой — около пяти тысяч долларов И оставил записку, где написал, что любит ресторан Хэринга и с удовольствием там работал, но десять лет ему недоплачивали жалованье, и теперь он считает, что они квиты. У этого парня своеобразное чувство юмора. — Айрин откинулся в своем вертящемся кресле и бросил на меня хмурый взгляд. — Мы не можем его найти. Вот уже год, как он смылся, а мы все еще не напали на след.

Я решил, что он ждет от меня ответа, и выпалил первое, что пришло в голову:

— Возможно, он уехал в другой город и сменил фамилию?

Айрин посмотрел на меня удивленно, словно я сморозил еще большую глупость, чем он мог от меня ожидать.

— Это ему не поможет, — сказал он раздраженно.

Мне надоело чувствовать себя запуганным, и я храбро спросил:

— А почему бы и нет?

— Люди воруют не для того, чтобы спрятать добычу навсегда; они крадут деньги, чтобы их тратить. Сейчас он уже истратил эти деньги, думает, что о нем забыли, и снова нашел где-нибудь работу в качестве швейцара. — Наверно, на лице у меня отразилось сомнение, потому что Айрин продолжал: — Разумеется, швейцара; он не сменит профессию. Это все, что он знает, все, что умеет. Помните Джона Кэррэдайна, киноактера? Я видел его когда-то на экране. У него было лицо длиной в целый фут, один сплошной подбородок и челюсть; так вот, они очень похожи.

Айрин повернулся к картотеке, открыл ящик, вытащил пачку глянцевых листов и протянул их мне. Это были полицейские объявления о розыске преступника, и если человек на фотографии не слишком походил на киноактера, то во всяком случае у него было такое же запоминающееся лицо с лошадиной челюстью.

— Он мог уехать и мог сменить имя, — отчеканил Айрин, — но он никогда не сможет изменить это лицо. Где бы он ни скрывался, мы должны были найти его еще несколько месяцев назад: эти объявления были разосланы повсюду.

Я пожал плечами, и Айрин снова повернулся к картотеке. Он вынул оттуда и протянул мне большую старомодную фотографию, наклеенную на плотный серый картон. Это был групповой снимок, какой сейчас редко можно увидеть, — все служащие мелкого заведения выстроились в ряд перед его фасадом. Дюжина усатых мужчин и женщина в длинном платье улыбались и щурились на солнце, стоя перед небольшим зданием, которое я сразу же узнал: это был ресторан Хэринга, и он не очень отличался от нынешнего.

— Я обнаружил это на стене в конторе ресторана; не думаю, чтобы кто-нибудь когда-нибудь за все годы хоть раз взглянул на эту фотографию. Крупный мужчина в центре — первый хозяин ресторана, основавший его в 1885 году, когда и был сделан снимок.

Остальных никто не знает. Но посмотрите внимательней на лица.

Я послушался и сразу понял, что он имел в виду: одна из физиономий на снимке как две капли воды была похожа на ту, в объявлении о розыске. Такое же поразительно вытянутое лицо, такой же лошадиный подбородок.

Я взглянул на Айрина.

— Кто это? Его отец? Дедушка?

— Возможно, — ответил он нехотя. — Конечно, это не исключено. Но не слишком ли он смахивает на того парня, за которым мы охотимся? И посмотрите, как он ухмыляется! Словно специально устроился снова на работу в ресторан Хэринга в 1885 году и теперь оттуда, из прошлого, насмехается надо мной!

— Инспектор, — сказал я, — то, что вы рассказали — необычайно интересно и даже захватывающе. Поверьте, вы полностью завладели моим вниманием, и я ничуть не тороплюсь. Но я не совсем понимаю…

— Вы ведь профессор, не так ли? А профессора — народ сообразительный, верно? Я ищу помощи всюду, где могу ее найти. У нас накопилось с полдюжины нераскрытых дел вроде этого — люди, которых мы безусловно должны были поймать, и притом без труда! Вот еще один — Вильям Спэнглер Гризон. Слышали когда-нибудь это имя?

— Еще бы! Кто же не слышал о нем в Сан-Франциско?

— Это точно, его хорошо знали в обществе. Но известно ли вам, что у него за душой не было ни цента собственных денег?

Я пожал плечами.

— Откуда мне знать? Я был уверен, что он богат.

— Богата его жена. Полагаю, из-за этого он и женился на ней, хотя люди болтают, что она сама за ним гонялась. Я беседовал с ней: женщина со скверным характером. Он молод, красив и обаятелен, но, по слухам, очень ленив; вот почему он на ней и женился.

— Я встречал его имя в газетных столбцах — в театральной хронике. Кажется, он имел какое-то отношение к театру?

— Всю жизнь он питал страсть к сцене, пытался стать актером. Когда они поженились, она дала ему денег, чтобы он мог ездить играть в Нью-Йорк; это сделало его на некоторое время счастливым, он летал на восточное побережье для репетиций и загородных пробных спектаклей. Там он ухаживал за молоденькими смазливыми актрисами. Жена наказала его, как маленького ребенка. Притащила обратно сюда, и с той поры — ни цента на театр. Тогда он сбежал, прихватив с собой 170 тысяч ее долларов, и с тех пор о нем — ни слуху ни духу. И это — противоестественно, потому что он не может — понимаете, не может! — быть вдали от театра. Он давно уже должен был объявиться в Нью-Йорке — под чужим именем, в парике, с усами и прочей ерундой. Мы должны были поймать его несколько месяцев назад, но не поймали; он тоже словно канул в воду. — Айрин встал с кресла. — Надеюсь, вы говорили всерьез, что не торопитесь, потому что…

— В общем, конечно…

— Потому что у меня назначена встреча для нас обоих. На Пауэлл-стрит, возле Эмбаркадеро. Пойдемте.

Инспектор вышел из-за стола, взяв лежавший на краю большой конверт. Я заметил, что конверт был с обратным адресом нью-йоркского полицейского управления и адресован Айрину. Он направился к дверям, не оглядываясь, словно не сомневался, что я последую за ним. Внизу возле дома, он сказал:

— Мы можем взять такси — вместе с вами я смогу за него отчитаться. Когда я езжу один, то пользуюсь фуникулером.

— В такой чудесный день, как сегодня, брать такси вместо трамвая — такое же безумие, как идти работать в полицию.

— Ну что ж, мистер турист! — сказал Айрин, и мы пошли в полном молчании. Трамвай как раз делал круг, и мы заняли наружные места. Стоял типичный день позднего сан-францисского лета, полный солнца и голубого неба; но Айрин мог с таким же успехом ехать в нью-йоркской подземке.

— Так где, по-вашему, находится сейчас Вильям Спэнглер Гризон? — спросил он, уплатив за проезд. — Я запросил нью-йоркскую полицию, и они разыскали его для меня за несколько часов — в городском историческом музее. — Айрин открыл конверт, вынул оттуда пачку подколотых листов серой бумаги и протянул мне верхний лист. Это была фотокопия театральной афиши в старомодном стиле, длинной и узкой. — Слыхали когда-нибудь о такой пьесе? — спросил он, читая через мое плечо.

Афиша гласила: «Сегодня и всю неделю! Семь гала-представлений!» А ниже крупным шрифтом «ЗДРАВСТВУЙТЕ, Я ВАШ ДЯДЮШКА!»

— Ну, кто же ее не знает! — ответил я. — Шекспир, не так ли?

Мы проезжали Юнион-сквер и отель святого Франциска.

— Приберегите свои шуточки для ваших студентов. Прочтите лучше список действующих лиц.

Я прочел длинный перечень имен; в те давние времена на сцене бывало не меньше народу, чем в зрительном зале. В конце стояло: «В уличной толпе», а дальше — добрый десяток исполнителей, и среди них — Вильям Спэнглер Гризон.

— Этот спектакль шел в 1906 году, — сказал Айрин. — А вот другой — зимнего сезона 1901 года.

Он сунул мне вторую фотокопию, ткнув пальцем в самый конец списка действующих лиц. Я прочел: «Зрители на Больших скачках»; мельчайшим шрифтом шла целая куча имен, третьим из которых стояло: Вильям Спэнглер Гризон.

— У меня имеются фотокопии еще двух театральных афиш, — сказал Айрин, — одна от 1902 года, другая — от 1904, и всюду он среди исполнителей.

Трамвай остановился, мы вышли из вагона и направились дальше по Пауэлл-стрит. Возвращая фотокопию, я предположил:

— Это его дедушка. Может быть, свою страсть к сцене Гризон унаследовал от него?

— Не слишком ли много дедушек вы обнаружили сегодня, профессор? — Айрин вкладывал снимки обратно в конверт.

— А что обнаружили вы, инспектор?

— Сейчас я вам покажу, — ответил он, и мы продолжали путь молча.

Впереди виднелся залив, очень красивый в солнечном освещении, но Айрин даже не смотрел в ту сторону. Мы подошли к невысокому зданию с табличкой на дверях: «Студия 17: коммерческое телевидение». Мы вошли внутрь, миновали пустую контору, затем громадную комнату с бетонированным полом, на котором плотник мастерил переднюю стену маленького коттеджа. Пройдя помещение, — инспектор явно уже был здесь ранее, — он толкнул двойную дверь, и мы очутились в крохотном кинозале. Я увидел белый экран, дюжину кресел и проекционную будку. Голос из будки спросил:

— Инспектор?

— Да. Вы готовы?

— Сейчас, только вставлю пленку.

— Хорошо.

Айрин показал мне на кресло и уселся рядом. Тоном доверительной беседы он начал:

— В этом городе жил чудак и оригинал по имени Том Вилей — фанатик спорта, настоящий маньяк. Он посещал все боксерские схватки, все спортивные игры и соревнования, все автогонки и дерби, и все они вызывали у него одно лишь недовольство. Мы его знали, потому что он то и дело бросал свою жену. Она ненавидела спорт, придиралась к мужу, а нам приходилось ловить и возвращать его, когда она подавала жалобы на беглеца, не желающего содержать семью. К счастью, он никогда не удирал далеко. Но даже когда мы его ловили, все, что он говорил в свое оправдание, — это что спорт умирает, а публике на это наплевать и самим спортсменам тоже и что он мечтает вернуться в те славные и далекие времена, когда спорт был поистине велик. Улавливаете мою мысль?..

Я кивнул. Кинозал погрузился во тьму, и над нашими головами зажегся яркий луч света. На экране замелькали кадры старого кинофильма. Он был немым, и было странно следить за движущимися фигурами, слыша лишь жужжание проектора. На экране показался Янки-стадион — сначала его общий вид, затем я увидел человека с битой в руках. Камера приблизилась к нему, и я узнал знаменитого бейсболиста Бэйба Рута. Он изготовился, ударил битой по мячу и побежал, радостно смеясь. На экране возникла надпись: «Бэйб снова совершил это!» — и дальше говорилось, что это его пятьдесят первый успех в сезоне 1927 года.

Лента кончилась, на экране замелькали какие-то бессмысленные цифры и перфорация, а Айрин сказал:

— Голливудская киностудия устроила этот просмотр для меня, бесплатно. Они иногда снимают здесь свои телевизионные фильмы про полицейских и гангстеров, так что им выгодно сотрудничать с нами.

Неожиданно на экране появился Джек Демпси, он сидел на табуретке в углу ринга, над ним хлопотал секундант. Пленка была плохой: ринг находился на открытом воздухе, солнце мешало съемкам. И все же это был великий Демпси собственной персоной, во всей своей красе. Покружив по рингу, камера показала ряды зрителей в соломенных шляпах с плоским верхом, в жестких воротничках; одни засунули за шею носовые платки, другие вытирали пот с лица. Затем, в странной тишине, Демпси вскочил, низко пригибаясь, пошел к центру ринга и стал боксировать с противником. Внезапно лента оборвалась.

— Я потратил шесть часов на просмотр всех этих фильмов и отобрал три. Сейчас будет последний.

На экране возникла зеленая лужайка для игры в гольф; тут и там у кромки стояли зрители. Спортсмен, улыбаясь, примеривался клюшкой к мячу; на нем были короткие широкие штаны до колен, волосы разделены посередине пробором и зачесаны назад. Это был Бобби Джонс, один из сильнейших игроков в гольф во всем мире, в зените своей славы в 1920 году. Он ударил клюшкой по мячу, мяч завертелся и упал в лунку. Джонс поспешил за ним, а толпа зрителей кинулась на травяное поле за своим любимцем — все, кроме одного. Ухмыляясь, этот зритель пошел вперед, прямо на кинокамеру, остановился, помахал шляпой в знак приветствия и отвесил поясной поклон. Лента кончилась, в зале зажегся свет. Айрин повернулся ко мне лицом.

— Это был Вилей, — отчеканил он, — и бесполезно уверять меня, что это его дедушка. Вилей даже не родился, когда Бобби Джонс выиграл чемпионат по гольфу, а все же это был, абсолютно точно и бесспорно, Том Вилей — фанатик спорта, исчезнувший из Сан-Франциско полгода назад. — Айрин умолк в ожидании ответа, но я молчал; что я мог возразить? Полицейский продолжал: — Он же сидел на стадионе, когда Рут делал перебежку. И я подозреваю, хоть и не полностью уверен, что это он корчил гримасы вместе с другими зрителями возле ринга, когда Демпси вел бой.

Проекционная будка открылась, киномеханик вышел со словами: «На сегодня все, инспектор?», и Айрин ответил: «Да». Механик взглянул на меня, бросил: «Привет, профессор!» — и ушел.

Айрин кивнул:

— Да, профессор, он вас помнит. Он помнит вас. На прошлой неделе он крутил для меня эти ленты, и когда мы смотрели фильм про Бобби Джонса, механик заметил, что уже демонстрировал его кому-то несколькими днями раньше. Я спросил: кому же? И он ответил: профессору из университета по фамилии Вейган. Профессор, только мы с вами, два человека во всем мире, заинтересованы в этом маленьком обрывке кинофильма. Поэтому я занялся вами; я выяснил, что вы — профессор физики, блестящий ученый с незапятнанной репутацией, но это мне ни о чем не говорит. Вы не зарегистрированы в уголовной полиции, во всяком случае у нас; но это ничего не значит: большинство людей не зарегистрированы как уголовники, хотя по меньшей мере половина из них этого заслуживают. Тогда я обратился к газетам и обнаружил в архиве «Кроникл» подборку вырезок, посвященных вам. — Айрин поднялся. — Пойдемте отсюда.

Выйдя наружу, мы свернули к заливу, прошли до конца улицы и вышли на деревянную пристань. Мимо проплывал большой танкер, но Айрин даже не взглянул на него. Он сел на сваю, указав мне на другую, рядом с ним, и вынул из нагрудного кармана газетную вырезку.

— Здесь сказано, что вы выступали перед Американо-канадским обществом физиков в июне 1961 года в отеле «Фэйрмонт».

— Разве это преступление?

— Возможно. Я не слышал вашего доклада. Он назывался «О некоторых физических аспектах времени» — так написано в заметке. Но я не утверждаю, что понял остальное.

— Это был специальный научный доклад.

— И все же я уловил главную мысль: мы заявили, что существует реальная возможность отправить человека в прошлое.

Я улыбнулся.

— Многие люди думали так же, включая Эйнштейна. Это широко распространенная теория. Но только теория, инспектор!

— Тогда поговорим кое о чем более практическом, чем теория. Мне удалось выяснить, что более года назад Сан-Франциско стал очень бойким рынком сбыта старинных денег. Все торговцы старыми монетами и банкнотами приобрели новых заказчиков. Люди странные и эксцентричные, они не называли себя, их не волновало, в каком состоянии находятся старинные деньги. И чем более подержанными, грязными и измятыми — а значит, и дешевыми были банкноты, тем больше их это устраивало. У одного из клиентов, примерно год назад, было необычайно длинное худое лицо. Он скупал монеты и банкноты любого вида и достоинства, лишь бы они были выпущены не позже 1885 года. Другой клиент, молодой, привлекательный и обходительный, скупал деньги, выпущенные не позже начала 1900-х годов. И так далее. Вы догадываетесь, почему я привел вас сюда?

— Нет.

Он показал на пустынную пристань.

— Потому что здесь никого нет. Мы тут одни, без свидетелей. А теперь расскажите мне, профессор, — я ведь не смогу использовать ваши слова как доказательство вины, — каким образом, черт побери, вы это делали? Мне кажется, вы жаждете с кем-нибудь поделиться. Так почему бы не со мной?

Как ни странно, он был прав: я действительно мечтал рассказать обо всем кому-нибудь! Поспешно, чтобы не передумать, я начал:

— Я использую маленький черный ящичек с кнопками. Медными кнопками. Но вы же не физик — как я смогу вам объяснить? Скажу лишь одно: человека действительно можно отправить в прошлое. Это намного легче, чем предполагал любой теоретик. Я фиксирую черный ящик, точно фотокамеру, на объекте. Затем включаю специальное устройство и выпускаю наружу очень точно направленный луч — поток электронов. С этого момента человек — как бы это лучше выразиться? — словно плывет по течению, сам по себе, он фактически свободен от времени, которое движется вперед без него. Я высчитал, что прошлое нагоняет его со скоростью двадцать три года и пять с половиной месяцев за каждую секунду того времени, пока включен поток. Пользуясь секундомером, я посылаю человека в любой период прошлого, куда он пожелает, с точностью плюс-минус три недели. Все они пытались так или иначе сообщить мне, что прибыли благополучно. Вилей обещал разбиться в лепешку, но попасть в кадры кинохроники, когда Джонс выиграет открытый чемпионат по гольфу. На прошлой неделе я посмотрел эту хронику и убедился, что он сдержал слово.

Инспектор кивнул.

— Хорошо, а теперь скажите: зачем вы это делали? Они преступники, вы это знали и все же помогли им бежать.

— Нет, инспектор, я не знал, что они преступники. И они мне об этом не говорили. Просто они были похожи на людей, которые не могут справиться с грузом своих забот. А я им помогал, потому что нуждался в том же, в чем нуждается врач, открывший новую сыворотку, — в добровольцах, чтобы испытать ее! И я их нашел: ведь вы — не единственный, кто прочел то сообщение в газете.

— И где вы это делали?

— За городом, на берегу. Поздно ночью, когда никого не было вокруг.

— Почему именно там?

— Есть опасность, что человек окажется на участке времени и пространства, уже занятом каменной стеной, зданием. Его молекулы перемешаются с другими молекулами, чужеродными, что будет крайне неприятно. Но на берегу залива никогда не было зданий. Конечно, в прошлом берег мог быть немного выше, чем сейчас. Поэтому, чтобы исключить всякий риск, я предлагал каждому из них подняться на спасательную вышку в одежде того времени, в которое он собирался отбыть, и с запасом денег, имевших хождение в тот период. Я осторожно направлял на него черный ящичек, так, чтобы исключить вышку из сферы действия аппарата, включал поток электронов на определенное время, и человек оказывался на том же берегу пятьдесят, шестьдесят, семьдесят, восемьдесят или девяносто лет назад.

Некоторое время инспектор сидел, кивая головой. Потом сказал, энергично потирая ладони:

— Так вот, профессор, а теперь извольте-ка вернуть их всех назад!

Я отрицательно замотал головой, но он мрачно усмехнулся:

— Нет, вы их вернете или я поломаю всю вашу карьеру! Это в моей власти, вы это знаете. Я выложу все, что рассказал вам одному, и докажу, что вы замешаны в этом деле. Каждый из пропавших посещал вас более чем однажды, и, вне всякого сомнения, кого-нибудь из них заметили. Вас даже могли видеть вместе на берегу. Как только я выложу все это, ваша педагогическая деятельность закончится навсегда.

— Но я не могу этого сделать! Каким образом, черт побери, я до них доберусь? Они находятся в прошлом — в 1885, 1906, 1927 или других годах; абсолютно невозможно вернуть их обратно! Они ускользнули от вас, инспектор, и навеки!

Айрин буквально побелел.

— Нет! — закричал он. — Нет, они преступники и должны быть наказаны, должны!

Я был изумлен.

— Но почему? Никто из них не причинил большого вреда. Для нас они больше не существуют. Забудьте о них!

— Никогда, — прошептал он и перешел на крик:

— Я никогда не забываю тех, кто находится в розыске!

— Я вас понял, Жавер.

— Кто, кто?

— Вымышленный полицейский из книги под названием «Отверженные». Он потратил полжизни, охотясь за человеком, которого никто уже не разыскивал.

— Настоящий служака. Хотел бы я иметь его в своем управлении!

— Обычно о нем отзываются невысоко.

— Но он в моем вкусе! — Айрин стал медленно ударять кулаком о ладонь, бормоча: — Они должны быть наказаны, должны быть наказаны! — затем, метнув на меня гневный взор, заорал: — Убирайтесь отсюда! Живо!

Я с радостью выполнил приказ и пошел прочь. Пройдя квартал я обернулся: он все еще сидел на том же месте у пристани, задумчиво ударяя кулаком в ладонь.

Я думал, что никогда больше не увижу его, но ошибся. Мне пришлось встретиться с инспектором Айрином еще раз. Однажды поздно вечером, дней через десять, он позвонил мне на квартиру и попросил — нет, приказал — немедленно явиться с моим черным ящичком, и я подчинился, хотя уже приготовился ко сну: Айрин был не из тех, кого можно легко ослушаться. Когда я подошел к большому темному зданию Дворца правосудия, он уже ждал в подъезде. Не сказав ни слова, он кивнул мне на машину, мы уселись и поехали в полном молчании в тихий, малонаселённый район. Выло около полуночи.

Мы остановились на освещенном углу одной из улиц, и Айрин сказал:

— С тех пор как мы виделись в последний раз, я много размышлял и провел некоторые изыскания. — Он показал на почтовый ящик около фонаря в дюжине футов от нас. — Это один их трех почтовых ящиков в городе Сан-Франциско, которые находятся на одном и том же месте в течение почти девяноста лет. Разумеется, сами ящики могли смениться, но место — то же самое. А теперь мы отправим несколько писем.

Инспектор вынул из кармана пальто небольшую пачку конвертов, написанных пером и чернилами, с наклеенными марками. Он показал мне верхний конверт, засунув остальные обратно в карман:

— Видите, кому они адресованы?

— Начальнику полиции.

— Совершенно верно: начальнику сан-францисской полиции в 1885 году! Это его имя, его адрес и тот вид марок, который был тогда в ходу. Сейчас я подойду к почтовому ящику и буду держать конверт у щели. Вы сфокусируете ваш аппарат на конверте, включите поток в момент, когда я буду опускать конверт в щель, и он упадет в почтовый ящик, висевший здесь в 1885 году!

Я в восхищении покачал головой: это было очень изобретательно и остроумно!

— А что говорится в письме?

Он усмехнулся зловещей, дьявольской усмешкой.

— Я вам скажу, о чем там говорится! Каждую свободную минуту с тех пор, как мы виделись с вами последний раз, я тратил на чтение старых газет в библиотеке. В декабре 1884 года произошло ограбление, похищено несколько тысяч долларов, и после этого в течение многих месяцев в газетах не было ни слова о том, что преступление раскрыто. — Он поднял конверт кверху. — Так вот, в этом письме я советую начальнику полиции заняться одним человеком, работающим в ресторане Хэринга, человеком с необычайно длинным и худым лицом. Если они обыщут его комнату, то, возможно, найдут там несколько тысяч долларов, объяснить происхождение которых он не сможет. И что у него — это абсолютно точно! — не будет алиби на время совершения грабежа в 1889 году! — Инспектор улыбнулся, если только это можно было назвать улыбкой. — Этого для них вполне достаточно, чтобы отправить его в Сан-Квентинскую тюрьму и считать дело закрытым; в те времена не церемонились с преступниками!

У меня отвисла челюсть.

— Но ведь он же не виновен в этом грабеже!

— Он виновен в другом — почти таком же! И он должен быть наказан; я не позволю ему скрыться, даже в 1885 год!

— А другие письма?

— Можете догадаться сами. В каждом говорится об одном из тех, кому вы дали удрать, и каждое адресовано полиции в соответствующее место и время. И вы поможете мне отправить все эти письма — одно за другим. А если откажетесь, я вас уничтожу, профессор, обещаю вам твердо! — От открыл дверцу, выбрался из машины и пошел к углу, даже не оглянувшись.

Кое-кто наверняка скажет, что мне следовало отказаться применить свой аппарат независимо от последствий. Что ж, может быть, и так. Но я не отказался. Инспектор говорил правду, когда угрожал мне, — я это знал и не хотел разрушать свою карьеру, нынешнюю и будущую. Я сделал лучшее, что мог: просил и умолял. Когда я вышел из машины с моим аппаратом, инспектор ждал у почтового ящика.

— Пожалуйста, не принуждайте меня! — воскликнул я: — В этом нет необходимости! Вы ведь никому не рассказывали о своем плане, не так ли?

— Конечно нет, меня бы подняла на смех вся полиция!

— Тогда забудьте об этом! Зачем преследовать несчастных людей? Не так уж они и виновны. Будьте гуманны! Простите их! Ваши взгляды противоречат современным представлениям о реабилитации преступников!

— Надеюсь, вы кончили, профессор? Так вот, знайте: ничто в мире не заставит меня переменить свое решение. А теперь включайте ваш ящик, будь он проклят!

Я безнадежно пожал плечами и стал подкручивать стрелки на циферблате.

Я глубоко убежден, что самый загадочный случай за всю историю сан-францисского Бюро розыска пропавших никогда не будет раскрыт. Только мы двое — я и инспектор Айрин — знаем ответ, но никогда ничего не расскажем. Какое-то время имелся ключ к разгадке, и кто-нибудь мог на него случайно наткнуться, но я его обнаружил. Ключ этот находился в отделе редких фотографий публичной библиотеки; там хранились сотни снимков старого Сан-Франциско, и я все их просмотрел, пока не нашел нужный. Затем я украл этот снимок; одним преступлением больше или меньше — для меня это уже не имеет значения.

Время от времени я достаю эту фотографию и рассматриваю группу людей в форме, выстроившихся в ряд перед сан-францисским полицейским участком. Снимок напоминает мне старинную кинокомедию, все они одеты в длинные форменные пальто до колен, на головах у них высокие фетровые шлемы с загнутыми вниз полями. Почти у всех обвисшие усы, и каждый держит на плече длинную трость так, словно собирается обрушить ее на чью-то голову. С первого взгляда эти люди похожи на каменные изваяния, но посмотрите на их лица внимательней, и вы измените мнение.

Особенно тщательно вглядитесь в лицо человека с сержантскими нашивками, что стоит в самом конце шеренги. На этом лице застыло выражение лютой ярости, и оно смотрит (или мне это только кажется?) прямо на меня. Это — неукротимое в своем бешенстве лицо Мартина О. Айрина из сан-францисской полиции; он находится в прошлом, к которому действительно принадлежит, в прошлом, куда я отправил его с помощью моего маленького черного ящичка, — в 1893 году.



Загрузка...