Анна Радклиф «Итальянец, или Тайна одной исповеди»

Миссис Анна Радклиф

Жизнь миссис Анны Радклиф, протекавшая под мирной домашней сенью, среди изъявлений родственной любви и приязни, представляется столь же тихой и уединенной, сколь блестящей и громкой была слава творений писательницы. Наиболее достоверными сведениями о времени и месте рождения, семье и внешности миссис Радклиф являются, вероятно, те, что содержатся в посвященной ей статье из сборника биографий современников.

«Она родилась в Лондоне, — пишет автор, — в 1764 году [9 июля]; родители ее, Уильям и Анна Уорд, занимались торговлей, однако, в отличие от всех своих родственников, не только не были зажиточными людьми, но даже не имели прочного достатка. Бабушка миссис Радклиф со стороны отца носила фамилию Чизелден и была сестрой знаменитого хирурга — о его доброте и сердечности мистер Уорд сохранил благодарные воспоминания; некоторые из подаренных им книг я видел собственными глазами. Покойный полковник Чизелден, из Сомерби в Лестершире, как я полагаю, также приходился хирургу племянником. Тетка отца миссис Радклиф, покойная миссис Баруэлл (она проживала вначале в Лестере, а впоследствии в Даффилде, в Дербишире) была ее восприемницей при крещении. Бабушку со стороны матери звали Анна Оутс; она являлась сестрой доктора Сэмюела Джебба из Стратфорда (отца сэра Ричарда); через эту ветвь семьи миссис Радклиф состояла в родстве с доктором Галифаксом, епископом глостерским, и с другим доктором Галифаксом, королевским медиком. Вероятно, небезынтересно будет знать, что миссис Радклиф вела происхождение от близких родственников голландского семейства Де Витт. В семейных документах, которые мне довелось видеть, утверждается, что некий Де Витт, из семейства Джона и Корнелилса, явился в Англию, пользуясь покровительством британских властей, с намерением осушить линкольнширские болота; с собой он привез дочь Амелию, в то время еще маленькую девочку. Планам его помешал, вероятно, мятеж (дело происходило во времена Карла Первого), однако Де Витт, скорее всего, провел остаток жизни в доме вблизи Халлау и оставил после себя много детей; от его дочери Амелии и ведет происхождение миссис Радклиф.

Эта замечательная писательница знакома мне с той поры, когда ей было около двадцати лет; в юности она была необычайно стройна, отличаясь в то же время, подобно своему отцу, а также его брату и сестре, небольшим ростом. У нее был превосходный цвет лица и красивые черты, в особенности глаза, брови и рот. О способностях миссис Радклиф говорят ее произведения. По книгам можно судить также и об ее вкусах. Одним из ее любимейших занятий было созерцать красоты подлунного мира, в особенности наиболее величественные из них; любила она и слушать хорошую музыку. Она также питала пристрастие к любым приятным звукам речи; она просила читать ей вслух отрывки из латинских и греческих классиков, а иногда требовала дать буквальный перевод, с сохранением по возможности всех оборотов речи, сколь бы нелепым он ни выглядел вследствие такой предельной точности. Миссис Радклиф обладала живой фантазией и, как легко можно предположить, многими другими качествами, необходимыми для искусного ведения беседы, однако ей не хватало уверенности в себе и присутствия духа, без которых человек неловко чувствует себя на виду у малознакомых людей. И все же, не испытывая недостатка в хорошем примере, она не могла не знать, как держать себя в многолюдном обществе. Бо́льшую часть юности она провела в доме богатых родственников; ребенком она удостоилась чести быть любимицей покойного мистера Бентли — он, когда была основана фабрика, известная под именами Веджвуда и Бентли, надзирал там за всем, что связано с художественной стороной изделий. Мистер Веджвуд был умным коммерсантом и способным химиком; мистер Бентли получил более широкое образование и обладал художественным вкусом. За мистера Бентли вышла замуж одна из сестер матери миссис Радклиф; пока была жива тетка, которая, согласно умеренным — я бы сказал, разумно умеренным — понятиям своего времени, считалась образцом воспитанности и образованности, маленькая племянница была любимой гостьей в Челси, а затем на Тернхэм-Грин, где жили мистер и миссис Бентли. В их доме она встречалась с несколькими известными литераторами и с другими гостями, не столь видными, но заслуживавшими внимания благодаря своему неординарному уму и манерам. К первым принадлежали покойная миссис Монтегю и миссис Пьоцци (с ней, как я предполагаю, миссис Радклиф виделась всего один раз), ко вторым — миссис Орду. Бывал в доме четы Бентли также джентльмен по прозвищу „Афинянин Стюарт“.

Выросшая, таким образом, в респектабельной семье и в достойном окружении, мисс Уорд, в возрасте двадцати трех лет вступив в брак, приобрела фамилию, которую ей предстояло прославить. Муж ее, Уильям Радклиф, получивший ученую степень в Оксфорде, изучал право, однако оставил юридическую науку и сделался впоследствии владельцем и издателем „Инглиш кроникл“.

Все эти родственные связи располагали миссис Радклиф к тому, чтобы она развивала свой литературный талант, и в 1789 году, спустя два года после замужества, в возрасте двадцати пяти лет, она дебютировала как писательница. Ее первый роман, озаглавленный „Замки Этлин и Данбейн“, дает, однако, лишь слабое представление о ее выдающихся литературных возможностях. Действие романа происходит в Шотландии в Средние века, но автор ни разу не пытается воспроизвести особенности национального характера или природы этой страны; правда, при внимательном чтении удается заметить некоторые зачатки тех способностей и вкуса к описанию таинственного и романтического, которые так замечательно проявились в дальнейшем, однако в целом мы не можем признать этот роман достойным пера миссис Радклиф. Тем не менее любопытно сравнить этот набросок с ее более высоко ценимыми произведениями, ибо при изучении истории развития таланта важно не упускать из виду первых проявлений его; зная их, мы можем в отдельных случаях проследить, как из неприметного желудя вырастает со временем могучий дуб.

Более ярко проявился дар миссис Радклиф в „Сицилийском романе“, который вышел из печати в 1790 году и, как хорошо помним мы сами (а мы тогда поглощали романы необычайно жадно), привлек немалое внимание читающей публики. В этой книге нашла выход богатая фантазия — главная характеристическая черта автора. Читателя увлекает стремительная, блестящая череда приключений, с захватывающими погонями, во время которых судьба героев висит на волоске; оживляет действие антураж, напоминающий великолепную восточную сказку. Но все же в романе заметны недостатки, естественные для неопытного автора. Сцены связаны между собой недостаточно искусно, небрежно обрисованным характерам не придано индивидуальных черт; сюжет построен по обычному образцу, с пылкими влюбленными, тиранами-родителями, доморощенными негодяями и тюремщиками и прочая — подобные им, с ничтожными различиями в облике и семейных обычаях, рыдали и бушевали на страницах романов уже за четверть века до миссис Радклиф. Тем не менее „Сицилийский роман“ привлек многих читателей, поскольку далеко превосходил обычную печатную продукцию, которой потчевало читателей „Леднхолл-пресс“, — продукцию убогую, устарелую и скучную. Миссис Радклиф заслуживает безусловной похвалы за то, что она первой, благодаря естественности описаний и выразительности рассказа, внесла в художественную прозу красоту и фантазию, какие встречались ранее исключительно в поэзии. Филдинг, Ричардсон, Смоллетт, даже Уолпол, хотя и писали на темы, волнующие воображение, были все же прозаиками. А миссис Радклиф пристало звание первой поэтессы романного жанра (если не считать непременной принадлежностью стихов подлинный ритм).

„Лесной роман“, появившийся в 1791 году, сразу утвердил ведущее место писательницы в избранном ею литературном направлении — это превосходство она доказала и последующими работами. В новом романе миссис Радклиф обуздала свою фантазию и подчинила ее требованиям упорядоченного повествования. Писательница проявила много больше мастерства, чем раньше, в описании персонажей, хотя задуманы они, возможно, не очень оригинально; соответственно вырос и успех у публики. Особенно талантливо обрисован Ла Мотт — интерес романа обусловлен по преимуществу неустойчивостью его характера; в целом Ла Мотта можно назвать скорее слабым и порочным человеком, чем злодеем, но тем не менее он постоянно близок к тому, чтобы стать орудием жестокостей, которых в душе не одобряет. JIa Мотт в полной мере соответствует определению „бедняк, знавший лучшие времена“; обозленный на мир, который с презрением его отринул, и будучи вынужден силой обстоятельств искать убежища в уединенном доме, полном тайн и ужасов, он из жажды мести делается угрюмым деспотом, тиранящим собственную семью, а также тех, кого привязывает к нему только сильное чувство долга. На сцене появляется более могущественное действующее лицо — и приобретает власть над этой порочной, но нерешительной душой; прибегая попеременно то к посулам, то к угрозам, он вовлекает JIa Мотта в заговор против добродетели и даже жизни сироты, которую JIa Мотт из благодарности, а также во имя чести и гостеприимства обязан лелеять и защищать.

Героиня, которая, как водится, облечена в одежды невинности, чистоты и наивности (подобающие героине романа, как белое платье — женскому полу), также не лишена привлекательных своеобразных черт. Она благодарна членам семейства Ла Мотт и продолжает испытывать к ним привязанность и полагаться на их честь, даже когда жена Ла Мотта проявляет недоброжелательность, а отец семейства ведет себя как предатель; это придает ее характеру интересные и индивидуальные черты.

Однако, хотя миссис Радклиф, несомненно, куда искуснее, чем раньше, стала задумывать и отделывать характеры своих персонажей и тем доказала свое превосходство над большинством романистов, все же не эта сторона ее мастерства принесла ей популярность. Вызывала интерес, даже завораживала публику изумительно построенная интрига; автору удалось внушить читателю трепетное ощущение таинственности и ужаса, пробудить острое любопытство, сопровождающее главу за главой, эпизод за эпизодом. Интерес испытывал каждый: от ученого-затворника до семьи среднего достатка, собравшейся вечером вокруг свечи, чтобы, углубившись в царство фантазии, отдохнуть от тягот повседневности. Повествование становилось разнообразнее и живее, и еще больше поражало воображение благодаря описаниям развалин и лесов, которые их окружают; эти столь различные — то приятные и безмятежные, то мрачные, то жуткие — картины мог вызвать к жизни лишь тот, кому природа даровала глаз живописца и дух поэта.

В 1793 году миссис Радклиф побывала на Рейне; не решаясь настаивать на своей правоте, мы все же склоняемся к предположению, что „Удольфские тайны“ были написаны или, во всяком случае, исправлены после этого путешествия; полуразрушенные замки германских рыцарей-разбойников, расположенные на диких романтических берегах знаменитой реки, окрылили, вероятно, ее воображение и прибавили яркости ее краскам (по сравнению с „Лесным романом“). Окрестности озер Уэстморленда, которые миссис Радклиф посетила приблизительно в то же время, также должны были послужить мощным стимулом для ее фантазии: в этих диких, но прекрасных местах природа воплотила те самые красоты, которые так любила живописать миссис Радклиф. Со своими впечатлениями от этих стран она ознакомила публику в 1794 году; ее превосходно написанная работа была озаглавлена „Путешествие по Голландии и т. д.“.

Разумеется, публика многого ждала от следующего сочинения миссис Радклиф; за „Удольфские тайны“ книготорговцы сочли возможным предложить ей огромную по тем временам сумму — 500 фунтов. Зачастую случается так, что при новой попытке завоевать благорасположение читателей прежняя репутация становится для автора злейшим врагом. Повсеместно возникают повышенные ожидания; критический дух, ранее, благодаря приятной неожиданности, уступивший место одобрению, теперь, исполнясь бдительности, готов обрушиться на писателя за любой промах. Тем не менее популярность миссис Радклиф выдержала это испытание и после „Удольфских тайн“ не умалилась, а, напротив, возросла. Само название романа завораживало, и публика, с острым любопытством набросившаяся на книгу, в конце не испытала пресыщения. В больших семьях тома все время переходили из рук в руки — иногда их даже разрывали на части; жалобы тех, кому помешали дочитать книгу, становились данью авторскому таланту. Но в жилище одинокого калеки или всеми забытого приверженца безбрачия сочинительницу ждало иное — и более высокое — признание: под властью ее могучих чар околдованный читатель забывал о своем сиротстве, хворях, людском равнодушии и тайных печалях. Возможно, мы не ошибемся, если сравним такое чтение с опиумом: при постоянном, привычном употреблении он губителен, однако очень благотворен в минуты боли или апатии, когда в голове тяжесть, а на сердце тоска. Если бы те, кто бранит без разбора все подобные сочинения, взвесили, сколько подлинного удовольствия эти книги дают читателю, а более всего, сколько смягчают огорчений, как утешают в несчастьях, то из соображений филантропии умерили бы свой самодовольный критический пыл или религиозную нетерпимость.

Но вернемся к „Удольфским тайнам“. Верная своему вкусу писательница, вновь вызывая к жизни мановением волшебного жезла мир чудес и воображения, сумела мудро прибегнуть к более могущественным чарам. И здесь, и в „Лесном романе“ героини испытывают сходные превратности судьбы и горести. Обе они, попав под недобрую власть вероломных деспотов-опекунов, разлучены с предметами своей привязанности; и той и другой приходится жить в обветшалой башне и наблюдать сцены, попеременно сверхъестественные и устрашающие. Однако это общее сходство не выходит за рамки того, которое мы любим наблюдать в картинах, принадлежащих одной и той же кисти и дополняющих друг друга. По сравнению с „Лесным романом“ все в „Удольфских тайнах“ носит на себе отпечаток размаха и величия: сильней интерес, волнение и трепет читателя, пустынней и внушительней пейзаж, крупней и неистовей характеры персонажей. Высокомерный Монтони, головорез и капитан кондотьеров, выглядит в сопоставлении с Ла Моттом и его маркизом как один из мильтоновских демонов рядом с подручным ведьмы. Аделина заключена в разрушенном доме, а ее подруга по несчастью, Эмилия, живет пленницей в громадном замке, напоминающем о временах феодалов; на одну из героинь нападают — и ей же приходят на помощь — вооруженные бандиты; все, что грозит другой, — это визит констеблей и сыщиков. Различны также и масштабы пейзажа: тихое ограниченное лесное пространство первой книги составляет контраст величию итальянских гор, пышно и искусно описанному во второй.

В общем, при своем первом появлении „Удольфские тайны“ были расценены как шаг вперед сравнительно с предыдущей книгой миссис Радклиф, принесший ей большой и заслуженный успех. Вновь прочитав эти две книги несколько лет спустя, мы остаемся при том же мнении. Однако некоторые ценители из числа незаурядных предпочитали простоту „Лесного романа“ более яркому и свободному стилю „Удольфских тайн“; можно спорить о том, имеются ли у такого предпочтения основания более серьезные, чем пристрастие к предмету своей первой любви — а оно зачастую играет в литературе, равно как и в жизни, необоснованно большую роль. Что касается большинства читателей, то они за несравненное великолепие пейзажей и величие характеров отдают пальму первенства более позднему сочинению писательницы.

Судьба распорядилась так, что пятая книга, представленная миссис Радклиф вниманию читающей публики, оказалась последней. Появившийся в 1797 году „Итальянец“, за который книготорговцы заплатили автору 800 фунтов, был встречен читателями так же благосклонно, как и все предшествующие книги. Сохраняя своеобразие своего дарования и стиль, который может считаться ее изобретением, писательница весьма разумно предусмотрела здесь такие существенные отличия в сюжете, что исключила обвинения в однообразии и самокопировании. Новым и мощным двигателем действия романа она избрала папизм в период наивысшего расцвета его власти; таким образом, в распоряжении автора оказались монахи, шпионы, темницы, ханжи, безропотно повинующиеся приказу, и лукавые служители церкви с их мрачным властолюбием — все громы Ватикана и жестокости инквизиции. Благодаря этой счастливой находке писательница смогла обогатить роман целой галереей интересных действующих лиц, которым были даны возможности и мотивы, чтобы стать участниками сцен ужаса; это придало оттенок правдоподобия тем приключениям, которые противоречат естественному ходу человеческой жизни.

Большинство романистов стремятся с первых страниц таким образом преподнести свое повествование, чтобы и вызвать интерес читателя, и подготовить его ум к тому особого рода возбуждению, которого желает добиться автор. В „Итальянце“ миссис Радклиф достигла указанной цели как нельзя более счастливо; ни одна другая часть романа не сравнится по выразительности и силе воздействия с его началом.

Группа путешественников-англичан посещает некую неаполитанскую церковь.

„В тени портика, вдоль колонн, скрестив руки на груди и устремив взгляд долу, по каменным плитам пола расхаживал из угла в угол человек, всецело поглощенный собственными раздумьями. Поначалу незнакомец даже не заметил приближения посетителей, но затем, внезапно обернувшись, словно его встревожили донесшиеся до слуха шаги, стремительно ринулся к дверям и исчез в глубине храма.

Облик незнакомца, далекий от заурядного, а равно и разительная странность его поведения не могли ускользнуть от внимания путников. Высокая, худая фигура, ссутуленные плечи, бледное, с резкими чертами лицо — все в нем было необычно, а взор, брошенный им на путников из-под складок плаща, скрывавшего нижнюю часть его лица, более чем красноречиво свидетельствовал о присущей характеру незнакомца свирепости.

Путешественники, войдя в церковь, стали озираться по сторонам в поисках незнакомца, однако нигде его не обнаружили. В полумраке длинного нефа показалась еще одна фигура: это был монах из прилегавшей к храму обители, обычно вменявший себе в обязанность сопровождать чужестранцев и рассказывать им обо всем, что наиболее заслуживало их внимания; именно с этим намерением он и приблизился теперь к только что вошедшим посетителям.

<…>

Осмотрев гробницы и прочие достопримечательности, путешественники через полутемный боковой неф направились было к выходу, как вдруг заметили, что тот самый таинственный незнакомец, с которым они столкнулись в портике, устремился к одной из исповедален, расположенных слева. Один из англичан поинтересовался, кто это такой, и монах взглянул в сторону незнакомца, однако не проронил ни слова, но на повторный вопрос, наклонив голову в знак вынужденного повиновения, спокойно ответил:

— Это убийца.

— Как! — вскричал один из приезжих. — Убийца — и разгуливает на свободе?

Сопутствовавший англичанам итальянец невольно улыбнулся изумлению своего приятеля.

— Здесь убийца нашел себе убежище, — пояснил монах, — в этих стенах ему нечего бояться.

— Так, значит, ваши алтари защищают убийц? — воскликнул англичанин.

— Ему более нигде не обрести безопасного пристанища, — кротко заметил монах.

<…>

— Посмотри вон на ту исповедальню, — продолжал итальянец, — за колоннами в левом нефе, под самым витражом. Заметил? Цветные стекла плохо пропускают свет, и потому ее не так-то легко разглядеть.

Англичанин взглянул в ту сторону, куда указывал его друг. В боковом нефе, у самой стены, помещалась исповедальня, построенная из дубовых панелей либо из другого, столь же темного дерева. Именно в нее, по наблюдению англичанина, и вошел только что убийца. Исповедальня состояла из трех отделений, прикрытых черным балдахином. В центре, на возвышении, стояло кресло, предназначенное для исповедника. К среднему отделению примыкали крайние: ступеньки вели к решетчатой перегородке, через которую, опустившись на колени, скрытый от постороннего взора, кающийся грешник мог доверять слуху священника признания в тяготивших его душу преступлениях.

— Теперь видишь? — спросил итальянец.

— Да, — подтвердил англичанин. — Убийца сейчас внутри этой исповедальни. Сооружения мрачнее этого мне еще не доводилось зреть! Самый вид его способен ввергнуть преступника в безысходное отчаяние.

— Нам, итальянцам, подобное настроение не слишком-то свойственно, — с улыбкой возразил его собеседник.

— Так чем же примечательна эта исповедальня? — нетерпеливо поинтересовался англичанин. — Тем, что в ней скрылся убийца?

— Дело вовсе не в этом, он тут ни при чем. Я всего лишь желал обратить твое внимание на эту исповедальню, ибо с ней сопряжены события, из ряда вон выходящие.

— Что же это за события?

— Минуло уже несколько лет с тех пор, как здесь была выслушана связанная с ними исповедь. Твое удивление при виде убийцы, пользующегося свободой, навело меня на воспоминания. Вернемся в гостиницу — и я поведаю тебе всю историю от начала до конца, если только ты не намерен более приятно скоротать время.

<…>

— Нет, погоди! Мне хочется пристальней всмотреться в этот величественный храм и прочнее запечатлеть в памяти указанную тобой исповедальню.

Англичанин еще раз обвел глазами могучий свод и просторные, тонущие в полутьме приделы церкви Санта дель Пьянто. Тут он вновь заметил незнакомца в плаще, который, выскользнув из исповедальни, пробрался на хоры; пораженный новой встречей с ним, заезжий гость отвернулся — и поспешно покинул церковь.

У выхода друзья распрощались. Англичанин вернулся в гостиницу — и вскоре ему доставили объемистую рукопись, за чтение которой он немедленно взялся. Вот эта повесть…“[1]

Имея в виду намеки на последующее повествование, которые здесь содержатся, и напряженный интерес, который вызывает это вступление, можно сравнить его с темным арочным проездом старинного замка; за вступлением следует рассказ в том же духе — полный загадок и ужаса; в его деталях проявилось, вероятно, в наибольшей степени искусство миссис Радклиф — великой мастерицы напускать мистический туман, едва-едва приоткрывая завесу над ужасной тайной. И хотя разум в конечном счете подсказывает нам некоторые критические замечания, он, мы полагаем, воздерживается от суждения до того, как прочитана заключительная страница и закрыт последний том; только тогда мы обнаруживаем в себе желание подвергнуть критике то, что пробудило в нас такой острый интерес. Только тут мы осознаем, что фабула не столь уж хорошо построена, события зачастую невероятны, некоторые загадки оставлены без объяснения; несмотря на это, полученное от книги удовольствие не стирается из памяти, так как оно коренится в сильнейшем чувстве любопытства и даже страха, которое не оставляло нас на всем протяжении действия.

Высокородный молодой человек, обладатель большого состояния, влюбляется в девицу бедную, неизвестного происхождения, наделенную всей красотой и талантами, какие полагаются героине романа. Семья молодого человека противится их союзу; виной тому прежде всего гордыня его матери, призывающей на помощь своего духовника отца Скедони — истинного героя повести; никогда раньше не появлялся на страницах романов столь выразительно изображенный персонаж, равно отвратительный как из-за своих прежних преступлений, так и из-за тех, которые он намеревается совершить; человек, чьи таланты и энергия делают его страшным, ханжа и прожигатель жизни в одном лице, бесчувственный, жестокий и неумолимый. Происками этого персонажа Вивальди (любовник) ввергнут в темницы инквизиции, а Эллену, его невесту, безжалостный монах помещает в тайное узилище; там монах, обнаружив, что его сообщник не оправдывает ожиданий, решает убить ее собственной рукой. До этих пор сюжет или, по крайней мере, обстановка представляются нам отчасти знакомыми по „Удольфским тайнам“, однако прекрасная сцена, в которой монах, занося кинжал над спящей жертвой, узнает в ней свое собственное дитя, исполнена новизны, величия и мощи. Рисуя ужас несчастного, который готовился совершить убийство и лишь в последний миг избежал злодейства еще более чудовищного, миссис Радклиф достигает предельных высот мастерства и создает картину, достойную того, чтобы какой-нибудь большой мастер перенес ее на полотно. В застенках инквизиции грозному Скедони встретился, вступил с ним в противоборство и, в конечном итоге, одержал победу его прежний союзник — персонаж, не уступающий ему в порочности. По ходу развития этих интриг разбросано несколько напряженных пауз, с помощью которых миссис Радклиф так хорошо умела поддерживать читательский интерес.

Вновь обдумывая повесть, мы обнаруживаем, что многие эпизоды не получили убедительного объяснения, а некоторые детали писательница, несомненно, намеревалась использовать при построении какого-то сюжетного поворота, но затем забыла о нем или передумала. К числу их относится эпизод, когда главный инквизитор проявляет удивление при звуках странного голоса, который, несмотря на присутствие грозного трибунала, задает вопросы, присваивая себе тем самым прерогативу судей. Сцена сама по себе очень выразительна. Вивальди, с повязкой на глазах и привязанного к дыбе, допрашивают; в это время начинает задавать вопросы еще один голос; он принадлежит таинственному персонажу, который неоднократно пересекал Вивальди дорогу, но неизменно ускользал, когда тот пытался его найти; все собравшиеся цепенеют от изумления.

— Кто явился среди нас? — повторил он [главный инквизитор] еще громче. Вопрос по-прежнему остался без ответа — и вновь со стороны возвышения, где восседал трибунал, донеслось тревожное перешептывание; все, казалось, оцепенели. В общем гуле Вивальди не мог ясно различить ни одного голоса, но в зале явно происходило нечто необычайное — и Вивальди дожидался развязки со всем терпением, на какое только был способен. Вскоре он услышал, как двери распахнулись и какие-то люди с шумом покинули залу. Воцарилась глубокая тишина, однако Вивальди чувствовал, что прислужники все еще стоят возле него, готовые приступить к пытке».[2]

Все это, несомненно, производит большое впечатление, но по поводу человека, нарушившего ход допроса, миссис Радклиф говорит только, что он — служитель инквизиции. Это объясняет его присутствие на допросе Вивальди, но ни в коей мере не оправдывает его вмешательства в допрос к неудовольствию главного инквизитора. Последний, безусловно, не удивился бы от того, что рядом находится один из его собственных подчиненных, и не испытал бы благоговейной робости, как бы тот себя ни вел, ибо присутствие подчиненного объяснялось бы служебным долгом, а странное поведение было бы расценено как дерзость. Можно также добавить, что отсутствует удовлетворительное объяснение беспощадной враждебности Дзампари к Скедони; те причины, которые можно отыскать в тексте романа, неубедительны и мелки.

Отметим пример еще большей небрежности. В романе имеется эпизод, связанный с разрушенным дворцом барона Камбруска; из намеков крестьянина, проводника Скедони, начинает складываться повесть ужасов, которая, как представляется, тревожит больную совесть монаха, и читатель ожидает, что за этим последует цепь значительных событий. Несомненно, по замыслу изобретательного автора, недосказанная повесть должна была перекликаться с некоторыми деталями намеченной фабулы; однако окончание романа было написано в большой спешке — или в иной манере, чем предполагалось первоначально, — и сочинительница, как беспечная вязальщица, не позаботилась «закрыть все петли». Таким образом, воображение читателя оказывается обманутым, а этого авторам подобного рода книг следует остерегаться. В то же время критикам нужно из милосердия вспомнить о том, что гораздо легче сплести сложную цепь захватывающих событий, чем успешно ее распутать. Драйден, как известно, нередко ругал изобретателей пятого акта в драме, а авторы романов едва ли помянут добрым словом того, кто придумал главы, где содержатся разъяснения сюжетных загадок.

Нам говорили, что в этом замечательном романе обычаи и принципы инквизиции представлены искаженно; такое обвинение легче выдвинуть, чем обосновать; во всяком случае, оно несущественно, даже если и справедливо, так как законы инквизиции, к счастью, мало нам знакомы. Имеется и более уязвимая для критики и, соответственно, более крупная ошибка: вкрапления итальянской речи, введенные для придания местного колорита, выбраны неудачно и имеют привкус искусственности. Но пусть миссис Радклиф не понимала глубоко итальянского языка и нравов, она, как показывает нижеследующий отрывок, прекрасно умела живописать природу Италии, которую могла видеть только на полотнах Клода или Пуссена.

«Во время этих прогулок они добирались иногда до Пуццуоли, посещали Байю, приближались к крутым лесистым склонам Посилиппо; на обратном же пути их лодка скользила по освещенным луной водам залива — и мелодичные неаполитанские напевы придавали особое очарование расстилавшейся перед ними панораме берега. Нисходила вечерняя прохлада — и до их слуха доносились то слитые в трио голоса виноградарей, отдыхавших после дневных трудов где-нибудь на выступе суши, в отрадной тени тополей; то бойкая музыка, сопровождавшая пляску рыбаков у самой кромки воды внизу. Гребцы сушили весла, пока находившаяся в их лодке компания вслушивалась в голоса, которым подлинное чувство придавало больше выразительности, чем подвластно ухищрениям виртуозов; нельзя было оторвать глаз и от танцевальных движений, исполненных легкой природной грации, какая свойственна неаполитанским простолюдинам. Огибая покрытый густыми зарослями мыс, далеко вдающийся в море, спутники не могли вдоволь налюбоваться волшебной красоты видами, оживленными веселящимся народом, — картинами, которые не поддаются кисти даже самого талантливого живописца. Бездонно-ясная глубь залива отражала малейшие подробности пейзажа — причудливые утесы с горделиво красовавшимися на них пышными рощами; проглядывавшую сквозь деревья заброшенную виллу над самым обрывом; хижины крестьян, прилепившиеся к красным склонам; фигуры танцоров на берегу — все это окрашивалось в нежно-серебристые тона тихим сиянием луны. По другую сторону лодки трепетала необозримая полоса искрящегося морского простора, лоно которого бороздили во всех направлениях парусные суда — и зрелище это было столь же грандиозно, сколь и прекрасно».[3]

Имеются у нее и другие описания, как в «Удольфских тайнах», — более близкие стилю Сальватора Розы.

«Итальянца» ждал столь же восторженный прием, что и два предыдущих романа; и отнюдь не охлаждение со стороны публики причиной тому, что миссис Радклиф, подобно актрисе в расцвете сил и успеха, предпочла в ореоле славы покинуть подмостки. После выхода в свет в 1797 году «Итальянца» миссис Радклиф не подарила публике ни одного произведения.

Нам остается тщетно гадать, по каким причинам столь богатая фантазия была в течение двадцати с лишним лет обречена на бесплодие (по крайней мере, ничего не создала для читателей). Возможно, чувствительную душу миссис Радклиф устрашил голос недоброжелательной критики — не менее частый, чем зависть, спутник успеха; или ей, как это нередко бывает, пришлось не по душе, что тот род сочинений, который она ввела в моду, был опошлен сонмом рабских подражателей, способных повторять и усиливать недостатки ее романов, но не вдохновляться их достоинствами. Как бы то ни было, своему решению она следовала столь неколебимо, что в течение более чем двадцати лет имя миссис Радклиф упоминалось лишь при ссылках на ее прежние книги, и все полагали (поскольку жила она уединенно), что судьба удалила ее со сцены.

Но пусть новых публикаций не появлялось, все же трудно поверить, что столь сильное воображение, дополненное такой легкостью выразительного пера, могло длительный период оставаться бездейственным; однако же рукописи, над которыми миссис Радклиф, возможно, трудилась, публике до сих пор представлены не были. Мы имеем причины полагать, что она как-то едва не заключила с одним весьма уважаемым издательством соглашение, касающееся некоего романа в стихах, но договоренность была нарушена: писательница то ли передумала, то ли решила отложить публикацию. Надо надеяться, что читатели получат все же возможность ознакомиться с творением, которое — когда бы оно ни увидело свет — доставит им, несомненно, немало удовольствия.

Частная жизнь миссис Радклиф протекала, по-видимому, на редкость спокойно и уединенно. Вероятно, писательница избегала того повышенного внимания, каким лондонское общество окружает обычно признанных литераторов; едва ли найдется еще один автор, повсеместно читаемый и любимый, но в то же время лично почти не знакомый даже наиболее активным представителям того разряда светских людей, которые, претендуя на моду, любят вращаться в литературной среде. Тем не менее жила миссис Радклиф в достатке и ее домашнее благополучие ничем не нарушалось, хотя многие из ее почитателей верили (а некоторые до сих пор верят), что сочинительница «Удольфских тайн», постоянно изобретая ужасы для своих книг, в конце концов сошла с ума и влачила затем печальное существование в одном из частных домов для умалишенных. Такое утверждение широко распространилось и с уверенностью повторялось как в печати, так и в разговорах, поэтому Издатель верил ему и сам, пока через несколько лет, к своему великому удовлетворению, не узнал из надежного источника, что для этих дурных слухов никогда не существовало ни малейшего повода. Немалое огорчение причинила миссис Радклиф лживая молва иного рода. В переписке мисс Сьюард, среди других свежих литературных сплетен, прямо заявляется, что «Драмы о страстях» написаны миссис Радклиф и что она владеет правами на эту книгу. Миссис Радклиф была очень задета тем, что ее объявили способной позаимствовать у другой одаренной писательницы часть ее славы; покойная мисс Сьюард, без сомнения, страдала бы не меньше, если бы узнала, что абсолютно беспочвенный слух, ею распространенный, так ранит миссис Радклиф. Дело в том, что, находясь в удалении от столицы и живя литературными новостями, мисс Сьюард иной раз излишне доверялась своим друзьям, а те заботились не столько о точности, сколько о свежести доставляемых ими известий.

На протяжении последних двенадцати лет своей жизни миссис Радклиф страдала спазматической астмой, что существенно сказалось на ее общем самочувствии и расположении духа. С 9 января 1783 года хронический недуг фатально усугубился, и февраля того же года, в собственном доме в Лондоне, эта умная и приятная леди ушла из жизни.


Как писательница миссис Радклиф имеет все права быть причисленной к разряду тех немногих счастливцев, которые признаны основателями литературных течений или школ. Она изобрела своеобразный, мощно завладевающий умом читателя литературный стиль; впоследствии к нему прибегали многие, но так и не сумели ни сравняться, ни даже приблизиться к его первооткрывательнице; исключение составляет, возможно, лишь автор «Семьи Монторио».

Тот особый вид романа, которым обогатила литературу миссис Радклиф, соотносится с прежними романами приблизительно так же, как современное отклонение от нормы, носящее название мелодрама, соотносится с настоящей драмой. Новый роман не стремится заставить читателя задуматься, углубляясь в человеческие чувства, не будит страстей сценами, исполненными трагизма, не дает пищи любопытству живым описанием событий и нравов более легких, не пытается искусным юмором вызвать смех. Иначе говоря, этот роман не прибегает, дабы воздействовать на читателя, ни к комедии, ни к трагедии и тем не менее решительно и мощно приковывает к себе интерес с помощью другого средства: он возбуждает (скажу коротко) чувство страха, рисуя действительные опасности или же обращаясь к суевериям. Следовательно, такого рода книги сильны изображением внешних событий, в то время как характеры персонажей, подобно фигурам на многих пейзажных полотнах, полностью подчинены месту действия и имеют только те отличительные черты, которые позволяют им удачно соответствовать главным объектам внимания художника — скалам и деревьям. Персонажи (и здесь также прослеживается связь между мелодрамой и романтическим повествованием) наделены лишь типическими, но не индивидуальными чертами. Мрачный тиран граф, старая карга экономка — хранительница множества семейных преданий, болтливая горничная, легкомысленный весельчак лакей, один или два негодяя, исполнители всех черных дел, героиня — воплощение всевозможных совершенств и жертва всевозможных причуд рока, — вот арсенал романиста, а равно и автора мелодрам; если указанные действующие лица подобающим образом одеты и изъясняются на языке, который соответствует их обстоятельствам и свойствам, то не приходится ожидать, что читатели или слушатели будут хохотать по поводу комического диалога или лить слезы по поводу трагического.

С другой стороны, хотя персонажам не придано индивидуальных черт, необходимо все же убедительно и ярко обрисовать их внешние особенности; их одежды и облик должны гармонировать с обстановкой, язык и поведение должны либо подчеркивать окружающий их ужас, либо, если этого требует сюжет, составлять ему резкий, живой контраст. Воображению миссис Радклиф особенно удавались именно такие персонажи; они являются на страницах ее книг в неверном, колеблющемся свете, требуемом атмосферой тайны, говорят и держатся в соответствии со своим положением и развитием действия. В качестве примера можно привести великолепное описание монаха Скедони.

«Фигура его поражала — но не соразмерностью: Скедони был высок ростом, но очень худ; руки и ноги его были огромны и неуклюжи; когда он медленно шествовал, закутанный в черное одеяние своего монашеского ордена, весь облик его имел в себе нечто зловещее, нечто почти сверхчеловеческое. Опущенный капюшон, бросая тень на мертвенную бледность лица, подчеркивал суровость застывшего на нем выражения и угрюмую, почти ужасающую безотрадность его взора. Мрачность Скедони была рождена не скорбью чуткого израненного сердца, но жестокостью и беспощадностью его характера. Его физиономия поражала чрезвычайной, трудноопределимой странностью. Она хранила следы многих страстей — словно застывших в чертах, которые эти страсти перестали одушевлять. Мрачность и суровость запечатлелись в глубоких складках его лица. Взгляд, казалось, в одно мгновение проникал в сердца окружающих, читая в них самые сокровенные помыслы; немногие могли выдержать это испытание, и никто не в силах был подвергнуться ему дважды. И все же, несмотря на непреходящую угрюмость и строгость, в нем пробуждалось порой живейшее внимание, преображавшее его внешность; он обладал даром в совершенстве приспосабливаться к нраву и страстям тех, чье расположение желал снискать, — и почти всегда одерживал безоговорочную победу. Именно этот монах, отец Скедони, и был исповедником и тайным советчиком маркизы Вивальди».[4]

Чтобы нарисовать такой портрет Скедони и некоторые другие портреты, которые встречаются в книгах миссис Радклиф, требуется незаурядный талант, и хотя они принадлежат скорее романам, чем обыденной жизни, впечатление, ими производимое, не становится слабее оттого, что их герои — личности в известном смысле мифические, как феи или великаны-людоеды. Но когда застигнутым врасплох читателям приходится бурно аплодировать, они обыкновенно переходят затем — в отместку — к не менее пламенной хуле; они похожи на детей, которые, устав восхищаться новой игрушкой, с неменьшим удовольствием ее ломают. Не избежала общей участи и миссис Радклиф, подарившая читателям столько восторгов; и критические нападки были тем более обидны, что исходили они нередко от ее одаренных собратьев по перу. Стали раздаваться голоса (в тот период они звучали часто, а впоследствии изредка повторялись), утверждавшие, что сами романы миссис Радклиф и их успех у публики — это дурное знамение времени, свидетельство нарастающего упадка читательского вкуса: вместо того чтобы упиваться, как прежде, Ричардсоном с его чувствительными сценами или описаниями быта и нравов на страницах Смоллетта или Филдинга, публика, впав в детство, жадно поглощает дикие неправдоподобные фантазии, плоды не в меру разгоряченного воображения. В этих суждениях найдется доля истины, если приложить их к толпе копиистов, имитировавших стиль миссис Радклиф, которые присвоили ее волшебный жезл, не умея с ним обращаться. Нельзя ставить в укор автору убожество его рабских подражателей; тенью следуя за оригиналом, они создают туманное и искаженное изображение предмета, который сам по себе ясен и отчетлив. Беда в том, что эта порода сочинителей способна скорее отвратить публику от того литературного стиля, который они избрали для подражания, чем привить ей вкус к его особенностям.

В приложении к самой миссис Радклиф указанная критика основана, по сути, на стремлении умалить заслуги превосходной писательницы; с этой целью критики доказывают, что она не владеет в совершенстве жанром, полностью отличным от того, который она для себя избрала. Вопрос не в том, обладают ли романы миссис Радклиф достоинствами, которые не только не соответствуют, но даже противоречат задуманному ею плану, а также не в том, сопоставим ли тот разряд художественной прозы, в котором подвизалась писательница, по своему значению с теми жанрами, ведущие роли в которых давно заняты великими старыми мастерами. На самом деле требуется выяснить только одно: если считать изобретенный миссис Радклиф вид романа вполне обособленным жанром, то обладает ли этот вид достоинствами, способен ли доставить удовольствие читателю. При таком допущении сетовать на отсутствие достоинств, чуждых стилю и замыслу книги и принадлежащих к иному жанру, столь же бессмысленно, как сожалеть, что на персиковом дереве не растет виноград или что виноградная лоза не родит персиков. Чтобы излечиться от этой несправедливой и недостойной критической системы, достаточно, вероятно, вглядеться в лицо природы. Тогда мы будем знать, что все звезды сияют по-разному и на лике природы их бессчетное множество; что кустарников и цветов существуют тысячи, и каждый вид не только отличен от других, но тем более восхищает нас, что является частью многообразия; такая же пестрота царит и на литературных лугах, и о музе художественной прозы можно сказать то же, что и о ее сестрах:

Mille habet ornatus, mille decenter habet.[5]

К вящему стыду упомянутых не знающих меры критиков можно добавить: для удовлетворения бесконечно разнообразных читательских вкусов должны существовать различные жанры литературы, и если бы пришлось выбрать из них тот жанр, который привлекателен для образованных и невежественных, серьезных и веселых, для джентльмена и для шута, то таким жанром, вероятно, окажется именно тот вид романа, который эти суровые критики стараются принизить. Многие люди чересчур непоседливы, чтобы получать удовольствие от превосходно изображенной, но сильно затянутой игры страстей у Ричардсона, иным тугодумам недоступны шутки Лесажа, мрачным натурам чужды естественность и живость Филдинга, — и, однако же, всех их трудно оторвать от «Лесного романа» или «Удольфских тайн». Причина в том, что любопытство, подспудная любовь к таинственному, а также крупица суеверия гнездятся во многих умах и распространены среди обыкновенных людей куда больше, чем подлинный вкус к комическому или истинное чувство трагического. Неизвестный автор «Путей литературы», похваляющийся тем, что он по отношению к обычным повестям ужасов

бесстрашен, словно истый бритт,

Его скелетов пляска не страшит,[6]

признает тем не менее искусство миссис Радклиф подлинным и отдает должное ее мастерству. О некоторых других романистках он отзывается пренебрежительно.

«Правда, все они изобретательные дамы, но слишком часто они в романах хнычут или резвятся, так что у наших девиц от невероятных приключений головы идут кругом, а временами приобретают предосудительную наклонность к демократии. Не такова могущественная волшебница «Удольфских тайн», которую в своих потаенных гротах, меж бледных гробниц готических суеверий, в сумрачной атмосфере волшебства вскормили флорентийские музы; поэтесса, которую Ариосто с восторгом признал бы

La nudrita

Damigella Trivulzia AL SACRO SPECO.[7] — O.F. c. XLVI».

Это весьма лестное высказывание стало известно миссис Радклиф много позже, когда сатира давно уже была опубликована. Комплимент тем более ценен, что автор обычно проявлял строгость в суждениях, а кроме того, превосходно знал нравы и язык Италии, где разворачивается действие романов Радклиф.

Далее нужно заметить, что те же критики, которые насмехались над неестественностью и неправдоподобием романов писательницы, склонны были также умалять ее дар, ссылаясь на то, что перед ней стояла легкая задача. Искусство или талант, говорят они, здесь не нужны, поскольку все высокохудожественные, искусные описания, принадлежащие перу миссис Радклиф, возбуждают в конечном итоге того же рода — и даже менее сильные — интерес и чувства, что и обычные деревенские легенды о привидениях. Однако это критическое суждение обосновано не лучше, чем предыдущее. Да, чтобы возникли чувства напряженного ожидания и страха, характерные для ее романов, достаточно просто коснуться соответствующих пружин, которые, однако, при повторном использовании быстро изнашиваются и теряют силу. Вскоре читатели, подобно Макбету, пресыщаются ужасами и становятся безразличными даже к самым острым stimuli.[8] Величие и мощь таланта миссис Радклиф проявляются, следовательно, в том, что она способна заставить читателя три раза подряд с неослабным аппетитом приниматься за один и тот же пир, в то время как ее многочисленные подражатели с их бесконечными старыми замками, и лесами, и «antres dire»[9] безуспешно пытались привлечь внимание публики — пока не издал своего «Монаха» мистер Льюис (через несколько лет после того, как миссис Радклиф оставила перо).

Отбирая для своих прославленных романов материалы и выразительные средства, писательница никогда не упускала из виду главной цели: поразить читателя намеком на грозящую опасность, преступную тайну, потусторонние явления — словом, на некие ужасы в соединении с чудесами. С этой целью обстановка в ее романах обычно столь же мрачна, сколь и сюжет, а персонажи таковы, что от их хмурого взгляда мрак еще более сгущается. Миссис Радклиф почти везде (исключением была только ее первая книга) выбирала в качестве места действия юг Европы, где, как принято считать, человеческие страсти расцветают под щедрыми лучами солнца так же пышно, как местные сорные травы; там несть числа античным руинам, а также более монументальным развалинам времен Средневековья, там по-прежнему царят над душами ханжей и рабов феодальная тирания и католические суеверия, там надменным феодалам и еще более чванливым священникам дана власть, какая обычно не может не развратить сердце и не помутить разум. Умелый выбор обстановки придает правдоподобие событиям романа, которые на английской почве казались бы чересчур большим насилием над истиной. Но все же, даже со скидкой на чужие обычаи и нравы, нескончаемая череда напастей, которые обрушиваются на героиню, поражает нас своей неестественностью. Героиня постоянно борется с враждебными происками, которые увлекают и захлестывают ее, как бурный поток; если и попадаются в повествовании более радостные картины, то они даны для контраста, а отнюдь не с целью внести приятную перемену в печальный и мрачный ход событий.

Стремясь возбудить страх, в том числе и суеверный, миссис Радклиф часто прибегает к состоянию неопределенности и тревожного ожидания — самому, вероятно, богатому источнику сильнейших чувств, ибо человек твердого ума способен свыкнуться с почти любой опасностью, если очевидна ее неизбежность и ясен характер, в то время как опасность загадочная и неопределенная заставляла отшатнуться даже отчаянного храбреца. Прерванный на самом интересном месте рассказ, лампа, погасшая, когда еще не дочитан пергамент, который скрывает ужасную тайну, мелькнувшая туманная тень, приглушенные рыдания — никто из романистов не пользовался этим реквизитом так успешно, как миссис Радклиф. Следует признать, что, создавая вышеупомянутые ситуации, автор прибегает к явно искусственным средствам. Героини миссис Радклиф добровольно ставят себя в такие положения, которых одинокие женщины всегда избегают. Они слишком склонны избирать полуночный час для исследования пустой комнаты или потайного хода, а когда изучают самые интересные документы, не запасаются ничем, кроме догорающей лампы. От этого до некоторой степени страдает бесхитростность повествования, словно мы подсмотрели, как облачается привидение, которое должно нас напугать. Хотя этот недостаток искупается обилием красот, его все же не преминули отметить критики.

Главная характерная черта романов миссис Радклиф состоит в одном правиле, которому писательница себя подчинила, а именно: все происшествия, о которых она рассказывает, какими бы таинственными и сверхъестественными они ни казались, должны получить в конце книги естественное объяснение. Надобно признать, что это не всегда удается в полной мере, и в некоторых случаях писательнице оказывается легче пробудить интерес или зловещие предчувствия, чем представить увлекательное или убедительное объяснение придуманных ею сюжетных ходов. Конечно, мы уже отмечали выше, что неизбежное зло — сочинение заключительных глав — превращается в пытку для писателей-романистов: ведь в этих главах необходимо размотать клубок приключений, так старательно ими запутанный, и разгадать все загадки, которые они изо всех сил пытались сделать неразрешимыми. Если бы великим магам, имеющим дело с чудесным и страшным, было дозволено завершать ритуал вызова духов в той же обстановке, в какой он был начат, то есть вдали от дневного светила, среди теней, в неясном, благоприятном для фантасмагорий свете, их задача была бы сравнительно легкой и прекрасный фрагмент под названием «Сэр Бертран» не оставался бы единственным в своем роде. Однако современному автору не дано права воспользоваться таким путем отступления. Нам рассказывали о старом педантичном судье, которому в качестве свидетельских показаний преподнесли слова, услышанные от призрака убитого, — тот объявлял подсудимого виновным. Судья, не отрицая убедительности показаний, не согласился выслушивать их от посредника и отдал распоряжение, чтобы призрака вызвали в суд. Точно так же недостает гибкости и современной читающей публике, которая, вопрошая «quo warranto»,[10] вынуждает рассказчика дать объяснения; автор стоит перед выбором: либо признать, что сплетенный узел без помощи потусторонних сил не разрубить, и вывести на сцену привидение или самого дьявола, либо, по примеру миссис Радклиф, объяснить все свои чудеса естественными причинами.

Ранее, в кратких заметках о «Замке Отранто», мы уже указывали, что склоняемся к более простому пути — смелому признанию в том, что обратились к механизмам сверхъестественного. В прежние времена повсеместно верили в призраков и ведьм; была широко распространена и поддерживалась властями целая система суеверий. Поэтому от публики не потребуется слишком много наивности, чтобы, читая о судьбе своих предков, на время разделить их пламенную веру в чудеса. И все же, невзирая на успех Уолпола и Метьюрина (добавим к ним еще и автора «Формана»), надобно признать, что такого рода механизмы требуют от писателя особой тонкости обращения. «От великого до смешного один шаг», — говорил Бонапарт, и в наши дни, в век всеобщего скептицизма, трудно без поддержки высших сил описать сверхъестественное так, чтобы не скатиться до нелепостей. Incredulus odi[11] — возражение более чем существенное.

Есть среди современных авторов такие, которые пытались — и не без остроумия — сочетать старинную веру и современный скептицизм. В их книгах появляются призраки и звучат прорицания, которые загадочным образом сбываются, но не указано определенно, идет ли речь о сверхъестественном вмешательстве — или призрак, как это нередко бывает, является плодом разгоряченного воображения, а пророчества сбываются, по всей видимости, случайно, благодаря странному стечению обстоятельств. Однако это способ уклониться от трудностей, а не разрешить их; кроме того, боязнь уйти чересчур далеко в сторону от темы настоящих заметок не позволяет нам пуститься в рассуждения о том, в какой мере сочинителю романа вменяется в обязанность удовлетворять любопытство читателей и не имеет ли он права, будучи живописателем действительности, оставлять кое-что в тени — ведь и реальная жизнь не дает ответа на многие загадки. Не исключаю, что из всех возможных концовок историй о чудесах наиболее удачны именно такие, ибо они примиряют вкусы двух разных категорий читателей: тех, кто, как дети, требуют, чтобы каждому обстоятельству, каждому эпизоду было дано объяснение, и людей с более развитой фантазией — они напоминают созерцателя, который, любуясь на прогулке лунным пейзажем, чувствует раздражение, а не благодарность, если добронамеренный, но назойливо-педантичный спутник, разрушая его мечты, совлекает с окружающих предметов покровы, которыми их окутало воображение, и настойчиво восстанавливает их истинный, обыденный и убогий, облик.

Можно отметить как заслугу миссис Радклиф, что ее объяснения тайн вполне правдоподобны. Случалось немало окрашенных романтикой загадочных происшествий, которые, как обнаруживалось впоследствии, были плодом обмана или заговора. Таковы были обманы суеверия во все века, таковыми не гнушались в Средневековье члены Тайного трибунала, а позднее — розенкрейцеры и иллюминаты (на их хитростях основан сюжет замечательного романа Шиллера «Духовидец»). Однако миссис Радклиф к подобным искусственным приемам не прибегала. Нередко она заставляла героиню умирать от ужаса, а читателя — от любопытства из-за происшествий, как потом оказывалось, вполне обыденных и пустячных; и тут мы не склонны восхищаться ее искусством. Чуть слышные шаги за шпалерой способны, разумеется, в некоторых случаях и при определенном нервном напряжении немало повлиять на фантазию, но если затем обнаруживается, что это всего лишь пробежала кошка, то наступает разочарование и жертва его злится на свои органы чувств за обман и на разум за податливость.[12] Мы опасаемся, что то же ощущение обманутых надежд и досады испытывает большинство читателей, когда впервые узнает, что тайна черного покрывала и восковой фигуры — тайна, разгадки которой они на протяжении многих глав ждали, но не получали, поскольку она якобы чересчур ужасна, — разрешена столь неудовлетворительным образом.

Автора, который держит читателя в напряжении, а затем неубедительной концовкой не оправдывает его надежд, постигает одна неприятность: после первого прочтения читательский интерес иссякает полностью и при втором уже не возрождается, поскольку был основан лишь на сильнейшем любопытстве. Напротив, сюжет, удачно запутанный и снабженный остроумной развязкой, доставляет удовольствие и при многократном чтении: любопытство уже исчерпано, но роман интересен, поскольку дает пищу уму; восхищаясь искусством сочинителя, читатель следит за множеством мелочей, угрожающих героям катастрофой, возможности которой он в первый раз из-за спешки не заметил. Однако если под сильные ощущения подведено шаткое основание, читатель чувствует, что его обвели вокруг пальца; он подобен ребенку, который слишком близко увидел сцену театра — картонные кулисы, канаты, блоки — и навсегда утратил иллюзии, возникшие вначале, когда он смотрел на сцену под нужным углом. Таковы трудности и дилеммы, стоящие на пути писателя: публика ждет от него интересного, захватывающего повествования, но в то же время ему не дозволяется при объяснении своих чудес ни ссылаться на будничные причины, слишком банальные, ни прибегать к сверхъестественному вмешательству, слишком неправдоподобному. Не приходится удивляться, что, будучи ограниченной такими тесными рамками, миссис Радклиф, большая мастерица возбуждать любопытство, не всегда находила удачные способы его удовлетворять.

Лучшим и наиболее прославленным образчиком ее искусства является таинственное исчезновение Людовико, после того как он взялся провести ночь в покоях, где являются призраки. Оставшись один, он, чтобы развлечься, просматривает превосходную историю о привидениях, что подготавливает ум читателя к неведомой грозной опасности; на этом сцена завершается. Нельзя отрицать, что объяснение загадочного происшествия настолько правдоподобно, насколько требуется в романе, и само по себе вполне удовлетворительно. Это наиболее удачный образчик изощренной изобретательности рассказчицы, в то время как эпизоды с черным покрывалом и восковой фигурой являются примером того, как миссис Радклиф не оправдывает ожиданий читателя и оставляет его полностью разочарованным. С другой стороны, в красивом и выразительном отрывке, где описывается, как маркиза на хорах церкви Сан Николо замышляет вместе со свирепым Скедони убийство Эллены, искусство автора, в соответствии с классическим правилом, присутствует, но в скрытом виде.

«— Постарайтесь избежать ненужного насилия, — добавила маркиза, мгновенно оценив смысл его движения, — но пусть смерть настигнет ее как можно скорее! За преступлением должна следовать кара.

Произнося это, маркиза случайно бросила взгляд поверх исповедальни, и оттуда, выписанные черными буквами, воззвали к ней страшные слова: „Господь слышит тебя!“ Пораженная этим ужасным предупреждением, маркиза переменилась в лице. Скедони был чересчур поглощен собственными мыслями, чтобы заметить — или понять — ее молчание. Вскоре маркиза овладела собой и, вспомнив, что поразившую ее надпись можно обнаружить чуть ли не над каждой исповедальней, предпочла закрыть глаза на заключенное в ней предостережение. Прошло все же некоторое время, прежде чем она смогла возобновить разговор.

— Когда речь шла о выборе удобного места, вы упомянули…

— Да, да, — пробормотал исповедник по-прежнему в раздумье, — в одной из комнат этого дома…

— Что там за шум? — прервала его маркиза. Оба насторожились. Вновь послышались очень низкие, жалобно-рокочущие звуки органа и тут же опять смолкли.

— Что это за скорбная музыка? — спросила маркиза прерывающимся голосом. — Она исполнена робкой рукой! А ведь вечерня давно уже завершилась!

— Дочь моя! — упрекнул ее Скедони не без оттенка суровости в голосе. — Вы говорили, что обладаете мужской неустрашимостью, но я — увы! — убеждаюсь, что у вас женское сердце.

— Простите, отец мой! Я сама не знаю, отчего на меня нашло такое волнение, но мне под силу его побороть. Вы упомянули комнату…

— В которой имеется потайная дверца, устроенная еще в незапамятные времена…

— С какой целью? — робко осведомилась маркиза.

— Прошу прощения, любезная дочь, с нас довольно того, что дверь наличествует и она весьма пригодна для наших целей. Через эту дверцу ночью, когда та, о ком мы говорим, будет спать…

— Я поняла вас. Не сомневаюсь, что у вас имеются свои резоны, но объясните мне, зачем понадобилась потайная дверь в затерянном в глуши обиталище отшельника?

— Потайной ход ведет к морю, — продолжал Скедони, не отвечая на вопрос. — Там, на берегу, под покровом тьмы, исчезнет в волнах, не оставив следа…

— Чу! Опять те же звуки!

На хорах вновь раздался слабый вздох органа. Еще через мгновение послышался тихий напев хора, сопровождавшийся нараставшим колокольным звоном, необычайно печальным и торжественным.

— Кто умер? — спросила маркиза тревожно. — Ведь это реквием!

— Да почиет в мире! — воскликнул инок, осеняя себя крестом. — Да обретет покой душа усопшего!

— Вслушайтесь в пение, — сказала маркиза дрожащим голосом, — это первый реквием; душа едва успела отлететь!

Они стали молча прислушиваться. Маркиза была очень взволнована; в лице ее бледность то и дело сменялась румянцем, дыхание стало частым и прерывистым, а по щекам даже скатились одна-две слезинки, свидетельствовавшие более об отчаянии, нежели о скорби».[13]

Язык и изобразительные возможности миссис Радклиф получили заслуженно высокую оценку. Однако в ее описаниях присутствуют следы того пылкого, даже бьющего через край воображения, которым продиктованы ее книги. Одни художники сильны точностью и правильностью рисунка, другие — богатством и выразительностью колорита; миссис Радклиф относится к последним. Ее пейзажи не сравнишь по тщательности и верности натуре с творениями ее современницы, миссис Шарлотты Смит, наброски которой настолько схожи с действительностью, что по ним ничего не стоит и написать картину. Из описаний, сделанных миссис Радклиф, напротив, можно почерпнуть самые величавые и многообещающие идеи, которые помогут сделать картину эффектной, но ясный детальный рисунок художнику придется домыслить самому. Как рассказ ее окутан пеленой таинственности, так и пейзаж словно погружен в дымку, которая смягчает общие очертания и делает интересней и значительней отдельные части его; таким образом автор добивается желаемого воздействия, не давая при этом читателю точного или индивидуального образа. Таково прекрасное описание Удольфского замка, каким Эмилия впервые его видит. Это превосходный сюжет для рисунка, но если бы полдюжины художников попытались изобразить его на полотне, то получилось бы, вероятно, шесть совершенно разных картин, которые, однако, вполне соответствовали бы тому, что описано на бумаге. Этот отрывок длинен, но являет настолько красивый и характерный образец творчества миссис Радклиф, что мы без колебаний приводим его ниже.

«К вечеру дорога свернула в глубокую долину. Почти со всех сторон высились заросшие, неприступные на вид склоны. На востоке открывался просвет, где виднелись Апеннинские горы; они являли зрелище устрашающее; громоздящиеся вершины, которые нескончаемой чередой уходили вдаль, их одетые соснами гребни — столь величественная картина предстала перед Эмилией впервые. Солнце только что спряталось за вершинами гор, с которых Эмилия спускалась, и их длинные тени накрывали долину, но косые лучи, проникая через расщелину в утесах, золотили кроны деревьев на противоположных склонах и заливали ослепительным сиянием башни и зубчатые стены замка — его обширные укрепления тянулись наверху вдоль кромки пропасти. Эти освещенные солнцем строения казались еще ярче рядом с тенью, которая окутывала долину внизу.

— Вот, это Удольфо, — сказал Монтони, уже несколько часов молчавший.

Эмилия окинула печальным и робким взглядом замок, который, как она поняла, принадлежал Монтони; освещенный последними лучами замок все же имел вид мрачный и высокомерно-неприветливый — из-за готического величия его очертаний и полуразрушенных стен темно-серого камня. Пока Эмилия смотрела, стены стали погружаться во тьму; они окрасились в печальный пурпур, который все больше густел, по мере того как вверх по горе ползли тонкие испарения; зубцы тем временем по-прежнему сверкали. Но вскоре лучи погасли и там, и здание облеклось торжественным вечерним сумраком. Безмолвное и величавое, оно царило над своим окружением и хмуро бросало вызов каждому, кто вздумал бы вторгнуться в его одинокие пределы. Чем больше сгущались сумерки, тем более грозным оно становилось, и Эмилия не сводила с него глаз, пока не осталось на виду лишь скопление башен, которые возвышались над верхушками деревьев — в их плотную тень вскоре попала карета, когда начался подъем.

Протяженность и сумрак этого исполинского леса породили в мозгу Эмилии ужасные образы; она бы не удивилась, если бы из-за деревьев вдруг выскочили разбойники. Наконец карета оказалась на поросшей вереском скале и вскоре после этого достигла ворот замка; глубокие звуки привратного колокола, который известил об их прибытии, усугубили не оставлявший Эмилию страх. Пока все ждали слугу, который должен был выйти и открыть ворота, она тревожно оглядывала здание, однако не различила в темноте почти ничего, кроме части внешних очертаний и массивного крепостного вала, и пришла к выводу, что замок громаден, стар и навевает тоску. По тому, что удалось разглядеть, она судила о мощи и величине целого. Ворота, перед которыми она стояла, вели во внутренние дворы и были гигантских размеров; их защищали две круглые башни, увенчанные выступающими башенками с зубцами и бойницами; вместо знамен вверху развевались длинные стебли сорняков — они коренились среди полуразрушенных камней и, казалось, вздыхали, когда по окружающему запустению волной прокатывался ветерок. Обе башни соединяла куртина, также с бойницами и зубчатым завершением, ниже виднелась громадная стрельчатая арка ворот с опускной решеткой; далее от башни к башне тянулся над пропастью бруствер; его неровный контур, который выделялся на фоне вечерней зари, носил разрушительные следы войны… Задний план был поглощен сумерками».

Нам думается, что будет интересно сравнить эту ослепительно красивую фантазию с точной зарисовкой, вышедшей из-под того же пера, когда писательница действительно копировала природу; вероятно, читатель найдет, что Удольфо — картина изысканная, бьющая на эффект, а Хардуик — поразительно верный портрет.

«К северу от Лондона, за местностью ничем не примечательной, мы должны остановиться, чтобы не пропустить Хардуик, который принадлежит ныне герцогу Девонширскому, а некогда был резиденцией графа Шрусбери, которому королева Елизавета повелела держать в заточении несчастную королеву Марию. Хардуик стоит на плавной возвышенности несколькими милями левее дороги из Мэнсфилда в Честерфилд; пробираться к нему нужно по тенистым тропинкам; здание можно увидеть не раньше, чем достигнешь парка. Только тут за старыми деревьями весьма величественно встают три седые от древности башни; вначале кажется, что они завершаются полуразрушенными зубцами, но вскоре обнаруживаешь, что это превосходно выполненная ажурная резьба, в которой часто встречаются буквы Э. Ш., увенчанные графской короной, — инициалы и памятники тщеславия Элизабет, графини Шрусбери, для которой построено ныне существующее здание. Высокий, необычного оттенка замок очень красив и когда выглядывает меж пышных деревьев, и когда предстает перед наблюдателем на какой-нибудь из полян парка; с полян местами видны Дербиширские холмы. Пейзаж вызывает в памяти изысканные описания Харвуда.

Глубокая тень, которая окутывает Эльфриду и обитателей Хардуика, скрывала некогда прелестную фигуру, достойную стать идеалом поэта и обреченную на горькую судьбу, — подобных трагедий не видел Харвуд.

Напротив больших ворот, ведущих во двор замка, растут красивые старые дубы; местность здесь внезапно понижается, внизу лежит тенистая поляна; от ворот открывается вид на долину Скарсдейла в обрамлении нехоженых гор Пика. Слева, по соседству с современным зданием, находятся разрушенные фрагменты старого замка; густо увитые плющом, они придают пейзажу интерес, особенно в сочетании с поздним (но имеющим более богатую историю) зданием. Тропой, по которой так часто ступала королева Мария, мы не без волнения проследовали к двустворчатой двери большого холла; его внушительные размеры, тишина, предгрозовое небо за окнами вполне соответствовали впечатлению от всего ранее увиденного. Высокие окна плохо пропускали свет, и мы слабо различали большие фигуры на шпалерах над дубовыми панелями и дубовую колоннаду, поддерживающую галерею в глубине холла; напротив входа между двумя окнами висели гигантские лосиные рога. Воображение невольно рисовало сцену прибытия королевы Марии: чувства, которые она испытывала, вступая под эту торжественную сень, звон лошадиных копыт и хор голосов во дворе, ее гордый, но нежный и меланхолический облик, когда она вслед за лордом-канцлером медленно взошла в холл, выражение лица лорда-канцлера — подобострастное, но бдительно-озабоченное, когда, под впечатлением ее красоты и благородного достоинства, он обратился к мыслям о страхах своей собственной королевы; настороженное молчание ее горничных и шумные хлопоты прочих слуг.

Из холла лестница ведет в галерею небольшой часовни (где еще сохранились стулья и подушки, которыми пользовалась королева Мария) и в помещения второго этажа — из них только одно связано с памятью о ее заточении: ее рукоделье можно видеть на кровати, стене, стульях. Шпалера ее работы богато украшена символическими фигурами, над каждой имеется пояснительная надпись; хранили шпалеру бережно, и она до сих пор цела и выглядит как новая.

По соседству находится столовая, где, как и в прочих помещениях этого этажа, обстановка дополнена несколькими современными предметами; там имеется над камином вырезанный по дубу девиз:

„Нам дано лишь одно: бояться Бога и исполнять его заповеди“.

Насколько же низко ценилось в дни, когда строился этот дом, дерево по сравнению с работой: ступеньки (там, где лестница не из камня) сделаны из цельного дуба, а не обшиты планками. Такая лестница ведет с третьего этажа (это парадный этаж) на крышу; оттуда, как говорят, в ясные дни видна широкая панорама с Йоркским и Линкольнским соборами. Третий этаж — главная достопримечательность дома. За редким исключением все апартаменты здесь были предоставлены королеве Марии, некоторые из них — как парадные; обстановка в этих комнатах такова, какой ее оставила Мария (этому есть помимо внешнего вида мебели и иные свидетельства). Главная комната, или зал для приемов, отличается необычной высотой; вошедшего прежде всего радует ее величина, а уж затем охватывает благоговейное волнение, вызванное почтенным возрастом этих стен и безыскусным рассказом о муках, которые они наблюдали».[14]

Сравнивая эти два описания, читатель убедится, что миссис Радклиф одинаково умела копировать натуру и давать волю воображению. Башни Удольфо расплывчаты, безграничны и окутаны туманом и тьмой; руины Хардуика нарисованы такой же свободной и смелой кистью, но более четки по рисунку, и колорит их, вероятно, более холоден и менее великолепен.

Удивительно следующее: миссис Радклиф, составляя свои прекрасные описания иноземных ландшафтов, опиралась исключительно на рассказы путешественников, которые собирала и талантливо обобщала, и поэтому ее пейзажи явственно сходны (во всяком случае, мы так думаем) с фантастическими картинами; однако же многие современники полагали, что это точные зарисовки с натуры, виденной собственными глазами. Так, журнал «Эдинбург ревью» сообщил публике, что мистер и миссис Радклиф посетили Италию; что мистер Радклиф служил в одном из британских посольств в этой стране; что именно там его талантливая супруга пристрастилась к живописным видам, руинам, мрачным таинственным легендам об их прежних обитателях. Это ошибка, ибо миссис Радклиф никогда не бывала в Италии; но, как мы говорили выше, не исключено, что она обращалась к воспоминаниям о величественных рейнских пейзажах (с ними она познакомилась в 1793 году) и хмурых развалинах феодальных замков, которых много на рейнских берегах. Оплошность автора статьи не так уж существенна, в печать попало еще более нелепое сообщение: миссис Радклиф якобы посетила Хэддон-Хаус, красивый старый дом в готическом стиле, и настояла на том, чтобы провести там ночь; тогда она и прониклась тем пылким интересом к готическим строениям, потайным ходам и полуразрушенным стенам, которым отмечены ее книги. Мы уверены, что миссис Радклиф никогда не видела Хэддон-Хаус; хотя это место в высшей степени достойно ее внимания и, если бы ей довелось побывать там, подсказало бы, вероятно, одну-две идеи из числа тех, которые занимали ее воображение, все же мы не склонны думать, что такие механические стимулы творчества, такие рецепты для писателя, как ночлег в пустом заброшенном доме, способны дать иной результат, кроме простуды; миссис Радклиф не снизошла бы, вероятно, до подобного показного энтузиазма.

Характерная для романистки пылкость воображения естественным образом связывается с наклонностью к поэзии; соответственно, листая ее томики, читатель постоянно с удовольствием находит там песни, сонеты и просто стихи. Подвергать эти стихи критике было бы в данном случае неправомерно, но следует заметить, что они говорят скорее о живой и богатой фантазии, чем о безупречном вкусе и удачном выборе слов. Язык миссис Радклиф недостаточно гибок; не сознавая этого недостатка, она пыталась подчинить его новым стихотворным формам, английской речи не свойственным. Один из такого рода экспериментов — песнь светлячка. Нужно также признать, что иногда автор слишком отдается прихоти воображения и, составив себе, возможно, полное и ясное представление о том, что собирается сказать, не всегда умеет донести это до читателя. Однако в других, более удачных образцах поэзия миссис Радклиф заимствует тот богатый и яркий колорит, который отличает прозаические работы писательницы, но не свободна, вероятно, от общего с ними изъяна и не всегда точно выражает мысль автора. Образцом поэтических возможностей миссис Радклиф может служить нижеследующее обращение к Меланхолии:

Привет, дух скорби и любви!

Вечерним ветеркам внимая,

Призывы слышу я твои,

Слезу с отрадой проливая.

В безмолвный одинокий час,

Когда к закату день клонится,

Твоей волшебной лютни глас

Мечту торопит пробудиться

И оживить поэта взор,

На берег мшистый устремленный,

Где манит дикостью простор,

Фантазией одушевленный.

Веди меня в приют святой,

Тобой заботливо хранимый,

Где под полночною луной

Во храме хор поет незримый.

Мне смутный слышится напев

И умолкает в отдаленье:

По колоннаде в темный неф

Скользят монашеские тени.

Взойдем с тобой по склонам круч:

Сквозь мощных лиственниц вершины

С небес холодный тусклый луч

Там не разгонит мрак лощины.

Дол непроглядной тьмой сокрыт:

Лесам густым не видно края.

К вечерне колокол звонит,

В горах печально замирая.

Сопроводи меня туда,

Где в бухте под веслом прилежным

Чуть слышно плещется вода,

Где парусник в краю безбрежном.

Где о скалистый бьется мыс

Прибой размеренно и шумно,

Утес над волнами навис

И завывает вихрь безумно.

Помедли там в полночный час,

Где под луною потускнелой

Разносит эхо бури глас

И чуть мелькает парус белый.[15]

Нам думается, никто не станет отрицать, что прекрасные идеи облечены здесь в соответствующую им стихотворную форму; однако, как и в своих прозаических сочинениях, миссис Радклиф излишне сосредоточивается на внешних объектах, слишком стремится описать то, что сопровождает меланхолию, вместо того чтобы уделить внимание самому чувству. И пусть это сравнение говорит не в пользу нашего любимого автора, мы не можем не противопоставить вышеприведенных стихов стихам Флетчера на ту же тему.

Забавы суетные, прочь!

Они пройдут быстрей, чем ночь:

Жизнь длится миг — не долее.

И кто разумен, тот поймет:

Под солнцем самый сладкий плод —

Отрада Меланхолии!

Крест-накрест руки, грусть в глазах.

Сердца пронзающее «ах» —

Иль вздох, безмолвный неизменно,

И взор, потупленный смиренно:

Ты опечален — поскорей

В густую рощу, где ручей!

Там, при луне, где только совы

Не спят, с души спадут оковы.

Полночный колокол унылый

Насытит сердце новой силой.

Прострись же в тени, на лесном раздолии —

И вдоволь утехи вкуси Меланхолии!

«Чудесная доблесть»[16]

Читатель отметит, что в этих стихах на первый план выступают чувства человека, приверженного меланхолии, или, вернее, сама эта бледная страсть; что во время чтения мы думаем о печальном страннике и проникаемся его настроением и что «густая роща, где ручей», подобно пейзажному фону портрета, остается на заднем плане. В стихах миссис Радклиф дело обстоит иначе. Хорошо описаны сопровождающие меланхолию второстепенные детали, но наше внимание настолько сосредоточивается на них, что мы едва ли отдаем должное самому чувству. Грусть не является здесь порождением нашего ума, она — следствие печальной обстановки, перед нами представшей. Нечто подобное можно наблюдать и в романах миссис Радклиф: наше любопытство слишком приковано к развитию сюжета, чтобы позволить нашим чувствам сосредоточиться на злоключениях героя или героини. Мы не склонны уделять серьезное внимание личности героев; веря, что автор поможет им выбраться из трудной ситуации, мы больше увлечены развитием событий, чем чувствами и судьбой тех, с кем они происходят.

Однако не следует прощаться с любимым автором словами неодобрения. Быть может, верно, что миссис Радклиф блуждает по стране фей, а не ступает по земле, что она не сильна в изображении страстей людских, неспособна заглянуть в тайники человеческого сердца, не демонстрирует знания жизни и нравов и этим уступает своим собратьям по перу. Но она стала зачинательницей литературного направления, которое затрагивает мощные и общие для всех пружины читательского интереса: дремлющий в нас ужас перед сверхъестественным и любопытство к скрытому и таинственному; и если на этом пути к ней кто-либо приблизился (в чем мы сомневаемся), то, во всяком случае, не только не превзошел, но даже не достиг ее уровня.

Мы слышали намек (как полагаем, из надежного источника), что вскоре должно, вероятно, выйти из печати не публиковавшееся при жизни автора творение миссис Радклиф. Когда бы оно ни появилось и что бы в себе ни заключало, публикация его станет незаурядным событием для читающей публики.

ВАЛЬТЕР СКОТТ[17]

Загрузка...