Елена Щетинина Сырость, валежник, песок и – пряности

20 июня 15 г. от Возвышения (нов. стиль) / 1914 г. (ст. стиль), вечер

ОЛЬГА

В гримерке Императорского театра было, как обычно, сыро. На мутных стеклах, выходящих на Новый Невский, застыли потеки испарины. Черная плесень за ночь вкрадчиво отвоевала себе еще вершок инкрустированных перламутром дубовых панелей. Штукатурка в углу начала отслаиваться и висела сизыми крыльями мотылька, мягко колыхаясь на сквозняке.

«А как давно исчезли мотыльки?» – вяло подумала Ольга. Она зажала шпильки губами и укладывала волосы в высокую, на вид причудливую, но на деле очень простую прическу. Как, впрочем, и всё в театре – на вид причудливо, а на деле картон, тряпки, папье-маше и бронзовая краска. И черная плесень – выжидающе наблюдающая за всеми.

Ольга силилась вспомнить – когда же, когда исчезли мотыльки? – но ей никак это не удавалось. Мысль вяло скользила по закоулкам памяти, пытаясь выцепить их – большекрылых, с мягким брюшком, испускающих белесо-серую пыльцу, – но никак не могла уловить. Мотыльки исчезли в прошлом, оставив лишь легкий отпечаток в ее памяти – неверный и зыбкий настолько, что было проще поверить, что их никогда не существовало. Во всяком случае – при ней.

Мысль уперлась в тупик. Нужно было вернуться к реальности.

К записке, что лежала на туалетном столике. Записке, возникшей на нем сегодня, между восемью и десятью часами вечера, пока Ольга пела Эльмиру в «Дочери речного царя» Завадского.

Она бы выкинула ее, как выкидывала десятки, сотни подобных от назойливых поклонников, каким-то образом нашедших подход к костюмерше или работнику сцены, доставивших тайком эти записки прямо к ней в гримерку. Но то была гербовая бумага.

Бумага с вензелем Матери-Императрицы.

«Сегодня вам назначена встреча с Распутиным. Будьте послушны и делайте все, что он укажет. Помните – от этого зависит судьба Империи».

Ольга скривилась. Судьба Империи, как же! Она прекрасно понимала, о чем идет речь, – о половой силе Распутина ходили легенды, и, честно говоря, на ее месте мечтала бы оказаться пара десяток хористок. Может быть, и разом.

Но ей это было неинтересно. Распутин не мог дать ей ни голоса диапазоном больше, ни черт лица точенее и тоньше, ни возраста на десять лет меньше. Все, что ей было бы нужно, все, чем она хотела быть, все, чего она бы не могла получить иным путем, он не мог ей дать.

Вот только, вероятно, мог отобрать все остальное.

Ольга поднесла письмо к глазам и еще раз внимательно вчиталась. От бумаги пахло прелой землей, словно она пролежала в каком-то глубоком и темном подвале, но не было ни плесневых пятен, ни сырых разводов. Странно, зачем отдельно указывать на необходимость выполнения требований Распутина? А, ну да, ну да… Она вздохнула и поправила прическу. Извращения. Разумеется.

Ольга видела Распутина не раз – он присутствовал на каждом представлении, где были Мать-Императрица и вице-императорская семья. У него была отдельная ложа – крайняя слева, всегда прикрытая тяжелой портьерой, даже во время спектаклей. Лишь иногда, бросив беглый взгляд, Ольга могла различить бледное, какое-то белесое лицо и черную бороду. Потом, во время аплодисментов, Распутин придвигался к свету, казалось, даже розовел – и громко хлопал огромными мужицкими ладонями, при этом быстро и цепко шаря взглядом по залу.

Странно, но ни разу этот взгляд не останавливался на Ольге. Почему же записка адресована именно ей?

Или же… Она быстро опустила листок на столик. Может быть, это ошибка? Чужая записка? Кто-то перепутал? Или специально подкинул ей? Глупая шутка? Или подстава, жестокий розыгрыш от конкурента по сцене? Тогда кто? Софья Ильина? Или…

– Госпожа Рокотова. – Дверь приоткрылась. – Экипаж ждет.

Не ошибка. Не шутка. Не розыгрыш.

* * *

Через полчаса юркий, шустрый камердинер встретил ее, пряча глаза, и быстро повел по каким-то темным, запутанным коридорам. Сырость затуманила золотую лепнину, тяжелые портьеры набрякли и тяжело просели, паркет разбух от воды и вздыбился. Камердинер скользил по нему аккуратно и гладко, словно огромная улитка. – Ольга даже опустила глаза посмотреть, не тянется ли за ним склизкий след.

У огромных резных дверей дальней залы камердинер резко остановился, дернулся в поклоне, как переломанная пополам марионетка, – и быстро исчез.

Ольга вздохнула. Ей не хотелось делать того, чего от нее ожидали, – но еще более не хотелось возвращаться в мрак и морок старого театра. В липкое постоянство и однообразие репетиций, прогонов, представлений, в пот бального класса, в оцепеневший тлен костюмерной – и даже в зрительный зал, окутанный удушливыми ароматами духов, звоном колец и вееров во время аплодисментов, в его жадный шепот и назойливое ерзанье – ей тоже не хотелось возвращаться.

Пусть хоть так – но что-то другое.

«Что-то будет», – стукнуло у нее в голове.

«Палец у меня зудит, / Что-то злое к нам спешит», – старая привычка во всем искать цитату из классики услужливо подкинула цитату из кюхельбекеровского перевода «Макбета».

Ольга вздохнула, взялась за теплую, вытертую сотнями чужих ладоней и почему-то покрытую свежими царапинами ручку – и потянула на себя тяжелую дверь.

* * *

Зала была окутана терпким, густым паром. В неподвижном воздухе стояли ароматы можжевельника, липы, полыни – и еще десятка трав, смешиваясь, неуловимо перетекая друг в друга, заполоняя нос и рот, щекоча горло и глаза. Ольга закашлялась – ей не хватало кислорода, голова начинала идти кругом с непривычки – и сделала несколько шагов вперед.

Мимо, как рыбки, скользнули две девицы – а может, то и действительно были рыбки? – серебристые, гибкие, обнаженные. Они что-то пробулькали, захихикав, – то ли Ольге, то ли про Ольгу, – и растворились в клубах пара.

Ольга замерла.

В зале повисла тишина.

Клац. Клац. Клац.

Тихое постукивание-поклацывание просочилось сквозь клубы банного пара. Словно призывало ее.

Ольга сделала шаг вперед. Потом еще. И еще.

Пар стал истончаться, расступаться, отступать. Откуда-то потянуло сквозняком – наверное, девицы выскользнули из залы, – и белые клубы сначала подернулись сизым, а потом затрепетали, медленно растворяясь.

В центре залы стояла белая ванна. Рядом – небольшой столик с тарелкой каких-то – не разглядеть – фруктов.

Черная борода. Черные, напомаженные, разделенные ниточкой пробора длинные и даже в этой импровизированной бане неряшливые волосы. Белое тело. Странно белое, рыхлое и безволосое. Глаза закрыты, голова запрокинута.

Длинный желтый ноготь – почти что коготь – или не почти что? – мерно постукивал по белому бортику ванны.

Ольга молчала, не двигаясь дальше. Она не совсем понимала, что ей нужно делать – и чего от нее ждут. Никто никогда не рассказывал ей, как проходили аудиенции Распутина. Ее взгляд скользнул по блюду, в котором, как ей показалось издалека, лежали какие-то диковинные фрукты. Это оказались морковь, репа и хрен. Покрытые землей и песком, они выглядели чужеродно в этом золотом и мраморном зале, превращенном в гигантскую баню. В ботве моркови ошпаренно извивался алый червяк.

Клацанье прекратилось.

Ноготь замер, не коснувшись ванны.

Распутин понял, что она пришла.

Голова поднялась. Глаза открылись. В Ольгу вперился черный пронзительный взгляд.

– Мне было… письмо, – хрипло сказала она. Голос предательски сел и со стороны мог показаться неуверенным. Она прокашлялась и повторила более четко: – Мне было…

Распутин медленно встал в ванне во весь свой немалый рост. Вода бежала по его белой плоти, клочья пены сползали вниз, к уду, откуда-то из ванны поднялся тяжелый земляной дух. Распутин покачнулся – и еще медленнее, словно его что-то держало за ноги, словно он пустил корни, которые не давали ему двигаться, – перенес на пол сначала одну ногу, потом другую.

Ольга молчала. Ничего она не сказала и когда великий старец оказался прямо перед ней.

От Распутина пахло дымом, сырой землей, прелой репой. В нечесаных волосах и всклокоченной бороде торчали веточки и зеленые травинки. Она смотрела ему прямо в лицо, а он – куда-то сквозь нее, словно скользя взглядом не по ее лицу, шее, груди, а по рту, деснам, горлу, пищеводу, желудку.

– Годно, – прогудел он.

А потом резко, не медля ни секунды, словно кусок железной руды, притянутый магнитом, он впился в губы Ольги.

Шершавый и сухой язык раздвинул их, потом толкнулся в зубы, еще и еще, еще и еще, настойчиво и упорно. Ольга задохнулась от неожиданности, сцепила челюсти, напряглась – отвращение стянулось внутри в тугой комок, – но язык Распутина продолжал толкаться в ее зубы: зло, яростно, остервенело. Он напрягался и деревенел, и казалось, еще чуть – и проломит Ольгины резцы, выбьет клыки и ворвется внутрь, невыразимо длинный, дойдет до желудка и пробьет ее насквозь.

И Ольга сдалась. Она расслабила челюсти, разомкнула зубы – и язык Распутина задергался, полез глубже, все такой же сухой и твердый, словно старая ветка, – и казалось, даже коснулся, царапнув, ее горла.

И затем что-то скользнуло с этого языка в Ольгу. Что-то маленькое, неуловимое, юркое – на мгновение ей даже почудилось, что живое, – скользнуло в нее, оставив во рту привкус можжевельника и мяты. Она вздрогнула, напряглась – но могучие ладони обхватили ее предплечья, цепкие пальцы впились в кожу и плоть стальной хваткой – и она не могла даже пошевелиться.

А потом Распутин так же резко, как и все делал до этого, отступил.

– Годно, – снова прогудел он – и опустился в ванну.

Затем запрокинул голову и закрыл глаза.

Аудиенция закончилась.

* * *

– Он… со всеми так? – спросила Ольга в спину камердинеру, когда они снова пробирались – теми же? – темными и сырыми коридорами дворца.

Камердинер не ответил, даже не мотнул головой или не дернул рукой – никак не выказал того, что вообще расслышал вопрос Ольги.

На пороге она повернулась к нему.

– Он со всеми так? – повторила она с нажимом.

Камердинер поднял голову. В складках полупрозрачных век на нее тупо взглянули сизые, с точечкой белесого зрачка, глаза. Из уголков сочилась черная слизь. Камердинер приоткрыл тонкие, жесткие рыбьи губы – в темном провале рта вместо языка извивался жирный розовый червь.

– Помните – от этого зависит судьба Империи, – пришли слова то ли из гниющего нутра камердинера, то ли из пульсирующего и сжимающегося кольцами тельца червя.

«ЗИГФРИД»

В подворотне, обычно сырой и гнилостной, было сухо и пахло раскаленным песком.

– Почему не вы сами? – шепнул Зигфрид, настороженно оглядываясь по сторонам.

Тень у стены колыхнулась, обдала его жаром и проскрежетала:

– Нас легко вычислить. Вода кипит. Исходит дымом, а не паром. Не приблизиться.

– А кто-то из… ваших людей?

Улыбка вспыхнула в полутьме подворотни и быстро погасла.

– Вы – наш человек. Не так ли?

Зигфрид скривился. Не то чтобы он был человеком этих, скорее он просто был против тех.

– Допустим.

– Вы против тех, – вкрадчиво прошелестела тень.

Зигфрид вздрогнул. Неужели эти действительно умеют читать мысли?

– Да. – Он нервно пошевелил оставшимися пальцами левой руки в кармане плаща. Никогда не собирай бомбу, если не имеешь хотя бы минимального химического образования. Ему повезло, что он услышал шипение и увидел тонкий дымок – и поэтому отшвырнул ее от себя, не дожидаясь, когда экипаж санкт-петербургского генерал-губернатора приблизится. Бомба разорвалась в вершке от ладони – оторвав Зигфриду указательный и средний пальцы, сбив с ног мелкого воришку, в ту секунду лезущего под мантилью какой-то дамочки, погнав в их сторону истошно засвистевших городовых. Тогда Зигфрид ушел дальними закоулками, долго плутая в дырах санкт-петербургских домов, неделю не появляясь на явочной квартире – а когда пришел, увидел лишь заколоченную дверь. Он остался один от их и так небольшой компании заговорщиков. И теперь должен был сделать все сам. Во имя лучшего для Империи – даже если нынешняя Империя не будет существовать.

– Но другие не выходили на вас, – так же вкрадчиво добавила тень.

Зигфрид покачал головой – с сожалением ли?

– Откуда вы знаете? – в тон тени вдруг добавил он. – Вдруг я двойной агент? А то и тройной?

– Вы не пахнете этими и другими, – жарко дохнула тень.

– Хотите сказать, что я буду пахнуть вами? – Он почему-то тянул этот бессмысленный разговор, пинг-понг ничего не значащими словами… чтобы что? чтобы дать возможность тени, от которой пахло раскаленным песком, обожженной глиной, обугленными костями, отказаться от него? Сделать шаг назад, потому что он сам не мог уже сделать этот шаг?

Тень зашелестела – Зигфрид так и не понял, был ли это ответ «да» или просто издевательский смех, а потом замерла.

Мимо проехала двуколка. Зигфрид вжался спиной в камни стены – те были непривычно горячи, словно стенки тандыра. Чувствуют ли этот жар обитатели домов? Догадываются ли, что за разговор происходит в аршине от них? Понимают ли, что сейчас решается судьба государства? Зигфрид понимал – и ему было безумно страшно. И еще страшнее – признаться в этом страхе тому, кто стоял перед ним. Или тому, что стояло.

– Вы пахнете мясом, – сказала тень. Зигфриду вдруг показалось, что мелькнул длинный острый язычок и быстро облизнул тонкие губы – но разве у этих есть языки? И губы? Только тряпки и тьма под ними.

– А еще вы много курите, – добавила тень. – Плохой табак. Крепкий и сорный. Скручиваете сами, неправильно. Бумага горит.

– И что? – не понял Зигфрид.

– Наш запах затеряется.

– Ваш? Я не понимаю… я думал, что вы просто мне дадите…

– Возьмите. – В руки ему сунули шкатулку. Небольшая, три на три вершка и два в высоту, – но ее раскаленный металл ошпарил ладони, и Зигфрид охнул, едва не выронив дар. Дар ли?

– Не советуем, – сказала тень. – Будьте с ней аккуратны.

– Я могу ее открывать? – уточнил он. Пальцы жгло, словно в шкатулке пылал небольшой костер.

– Попробуйте, – слова прошелестели, удаляясь.

* * *

20/21 июня 15 г. от Возвышения (нов. стиль) / 1914 г. (ст. стиль), ночь

ОЛЬГА

Ночью Ольге снился лес.

Черный, густой, искореженный – он окружал ее со всех сторон. Где-то там, в его глубине – она почему-то точно это знала, – была деревня. Когда-то была деревня. Но лес пришел в нее. Он пророс через ее печи и клети, амбары и подполы, опутал кустарником ее плетни, завалинки и колодцы. Избы до сих пор там, полувросшие в землю, как гигантские черепа, оставшиеся без тел.

Из леса на Ольгу кто-то смотрел.

Длинное гибкое черное тело застыло в неподвижности среди кряжистых стволов. Ветвистые рога переплетались с расщеперенными, как скрюченные пальцы, ветвями.

Тот, кто смотрел на Ольгу, знал, кто она. А вон она не знала – кто он.

Когда она подумала об этом, то вдруг ощутила во рту привкус сырой земли.

«ЗИГФРИД»

В шкатулке, стоявшей под кроватью, что-то копошилось.

Зигфрид прислушался. На мгновение в голове мелькнула мысль: отказаться. Отказаться, пойти на попятную, уничтожить ее… Но перед глазами возникла сизая тень в подворотне, и загривок опалило горячее дыхание: нельзя. Эти знают. Эти помнят. Эти отомстят.

Да и потом, когда эта минутная слабость схлынет, он же первым начнет корить себя за то, что поддался ей! За то, что не сделал то единственное, что оправдывало бы его существование. То, ради чего его жизнь имела бы смысл. Не уничтожил тех, кто уничтожает страну.

Из-под кровати потянуло паленым. Шкатулка прожгла сырой паркет.

* * *

21 июня 15 г. от Возвышения (нов. стиль) / 1914 г. (ст. стиль), утро

ОЛЬГА

Что-то произошло там, в банной зале Распутина, – Ольга уже четко понимала: то был не просто извращенный поцелуй, трансформировавшийся в ее уставшем сознании во что-то странное. Это и было странное. Но что именно – Ольга не могла постичь.

Она перебирала в памяти все то, что слышала о Распутине.

Странный мужик, пришедший из сибирских лесов. Черной тенью проникший в императорский дворец. Ставший близким другом вице-императорской семьи – и кто знает, может быть, и наперсником Матери-Императрицы? О последней говорили шепотом и с недоверием – разве могут быть у Матери-Императрицы любимчики? Разве не одинаковы ее чувства ко всем ее подданным? О том, какие это чувства, не было единства мнений. Кто-то утверждал, что Мать-Императрица любит всех подданных, как своих малых неразумных детей. Кто-то – что она равнодушна к ним, но болеет душой за силу и крепость Российской империи. Кто-то считал, что Мать-Императрица проста и наивна, а вся беда в государстве – от ее нерадивых слуг, чиновников и генералов, и если избавиться от них, если окружить Мать-Императрицу другими, честными людьми, то и в стране все пойдет по-другому: эти заговорщики собирались по подвалам, мансардам и явочным квартирам, организовывали тайные общества, придумывали себе псевдонимы, совершали теракты – но все равно были слабы и разрозненны. Иногда кто-то провозглашал – как правило, в центре площади или оживленной улицы, – что ему было видение, что его глаза открылись: это Мать-Императрица зло во плоти, но его речь быстро вбивалась ему же в глотку ударом увесистого кулака городового, и больше безумца никто никогда не видел.

Ольга попыталась понять, что же она думает о Матери-Императрице, – и поняла, что ничего. Та просто есть – как данность и неизбежность, и думать о ней не надо, как не думаем мы о воздухе, воде и небе. Это было сказано в ее голове вкрадчивым шепотом, спорить с которым у Ольги не оказалось ни сил, ни желания.

А когда она снова подумала о Распутине, на зубах у нее заскрипела земля.

«ЗИГФРИД»

Зигфрид курил у заднего вход в Императорский театр – курил жадно, нервно, пряча папироску в ладонях. Сухой дым драл глотку, едко щекотал ноздри, а сама папиросная бумага казалась липкой и прогорклой.

– Алексей Зимин? – спросили за спиной.

Зигфрид резко обернулся, отшвырнув сигарету и напрягая ладонь, готовясь ребром рубануть по шее шпика или городового, а потом бежать – туда, через забор, а потом по крыше, и дальше, к нагромождению ящиков. Старая привычка, вбитая годами жизни подпольщиком-бомбистом: сразу изучай место, куда пришел. Ищи пути отступления. Думай, как бежать.

Но перед ним стоял какой-то мелкий хлыщ – очкастый, с зализанными на лысину редкими светлыми волосами. Расшитый позолотой мундир был ему великоват – и подплечники топорщились, выдавали сутулость хлыща.

– Алексей Зимин? – раздраженно повторил тот.

– Я Зигфрид, – хрипло сказал Зигфрид.

Очкастый презрительно скривился.

– Простите, я не очень запоминаю ваши молодежные клички. Тем более что пригласительный выписывается на имя и фамилию. Держите. И чтобы в последний раз. У нас хорошая публика, чтобы всякая шваль туда ходила.

В покрытые волдырями ожогов ладони Зигфрида лег плотный прямоугольник расписанного вензелями картона.

– Девок не щупать, – сказал очкастый.

– Что? – не понял Зигфрид.

– Парней тоже. У каждого и каждой есть покровитель. Проблем не оберетесь.

– Да я… я не…

– Не пол не харкать, в бархат не сморкаться, – очкастый смотрел на Зигфрида, наклонив голову набок, как злобноватая птичка.

Зигфрид скрипнул зубами и молча кивнул. О том, что ему нужно прийти сюда и получить что-то, он узнал из очередной рассыпавшейся пеплом записки. Что сказали – или написали – очкастому, он не знал. Но кажется, тот считал, что это просто еще одна проходка для какого-то нищего театрала. Проходка, оплаченная кем-то сверху. Идиот. Если Зигфрид верно понял, к чему ведет эта стратегия, очкастому не стоит сегодня быть в театре.

– Чтобы никаких проблем. А то вышвырну. И денег вашему… папочке не верну. Господи, кто только позарился… – Очкастый развернулся и ушел демонстративно вальяжной походкой.

Зигфрид, трясясь от злости, начал внимательно рассматривать билет. Тонким, витиеватым почерком было выведено: «Алексею Зимину, первому…» Кому – третьему, он так и не смог разобрать.

Зигфрид дернул головой, потер ладонью лоб, сложил билет вдвое, засунул его в карман и снова закурил.

Отступать уже некуда – почти некуда. Он согласился. Он пришел на встречу с тенью, от которой исходил жар. Он мог этого не делать – не ответить на простую записку, которую кто-то подбросил ему в щель под дверью. Едва он прочел ее, как она вспыхнула и рассеялась пеплом в его руках, оставив в памяти лишь время, место и последнюю фразу: «Знайте – от этого зависит судьба Империи». Буквы напоминали арабскую вязь и извивались в его воспоминаниях.

ОЛЬГА

Земля. Песок. Трава. Валежник. Темное и тугое сворачивалось в ней и вокруг нее. И вокруг Империи. И в Империи.

* * *

21 июня 15 г. от Возвышения (нов. стиль) / 1914 г. (ст. стиль), вечер

«ЗИГФРИД»

Шкатулка каленым железом жгла плечо, даже будучи обернута в плотную ткань. Зигфрид старался держать лицо, но, кажется, не очень удачно, потому что лакей на входе в партер, проверяя пригласительный, спросил:

– Больно? – и кивнул на руку Зигфрида в лангетке, висящую на перевязи.

В этот момент Зигфрид позволил себе скривиться по-настоящему.

– Очень, – искренне просипел он.

– Кость сместилась, – кивнул лакей. – У меня неделю как-то болело.

Он вернул Зигфриду билет и жестом попросил следующего гостя. Зигфрида вдруг словно холодной водой окатило: это не просто лакей. Тот бы не вел себя так запанибрата, тот бы молчал, кивал и пропускал. Может быть, даже и не заглядывая в билеты вообще.

Он сделал несколько шагов на негнущихся, ватных ногах и оглянулся. Фрак на спине лакея дыбился вдоль позвоночника, а тщательно напомаженные волосы и накрахмаленный воротничок не могли скрыть серые тени жабр.

Зигфрид задохнулся от ужаса – он стоял в шаге от одного из тех. Неверное слово, неловкий жест – и все могло бы пойти прахом. Достаточно вызвать подозрение, чтобы его проверили, ощупали, обыскали – и обнаружили бы шкатулку, завернутую в платок, пристроенную на сгибе согнутой, якобы сломанной, висевшей на перевязи руки. Лишь приподнять фрак, накинутый на плечи Зигфрида, – и они обнаружат, что он засланец.

Бомбист.

Тот, кто собирается сегодня устроить в оперном театре террористический акт.

ОЛЬГА

Ольгу тошнило. Она стояла, опершись руками о туалетный столик, и раскачивалась из стороны в сторону. К горлу подкатывала желчь. О том, чтобы сегодня петь, и речи быть не могло. Казалось, что стоит лишь разомкнуть губы – как из нее хлынет кислая слюна.

– Осталось пять минут, на сцену, – приоткрылась дверь.

Ольга помотала головой.

– Госпожа Рокотова! – прошипели со злобой. – Не вздумайте нас позорить!

– Я не могу, – просипела она сквозь стиснутые зубы. – Меня мутит. Я не могу. Пусть выйдет Софья.

– Софьи нет! Она сказалась больной – и ее нет!

– Я тоже больна! – Слова выталкивались вместе с пеной. – Пошлите за Софьей.

– Не вздумайте! – Цепкие пальцы схватили ее локоть, шипение брызнуло слюной над ухом. – Там Мать-Императрица! Там вице-императорская семья! Не вздумайте! От этого зависит…

– …судьба Империи, – прохрипела она.

«ЗИГФРИД»

Опера никак не начиналась. Зрители уже начали взволнованно переговариваться и покашливать. Зигфрид снова почувствовал, как по всему телу выступает испарина. Что происходит? Он выдал себя? Ему организуют ловушку? Все пропало?

Ужас проскользил по позвоночнику и толкнулся в мочевой пузырь.

– Извините! – Зигфрид вскочил со своего места в третьем ряду, наклонившись к соседу. – Простите. Я… я сейчас.

Сосед, тучный, потный, растекающийся по креслу, поморщился и подобрал ноги. Да, по этикету он должен был встать – но, кажется, его туша застряла между подлокотниками. А может быть, он не желал проявлять уважение к Зигфриду.

Но тому было плевать на такие мелочи. Подгоняемый пульсацией мочевого пузыря, он поспешно пробирался к выходу. Рука в лангетке торчала, как оружие, а шкатулка, казалось, пылает осколком адского пламени. Но ад пуст, все здесь – или как там было у Шекспира?

– Я… я на минутку, – сказал он одному из тех, прикидывавшихся лакеем.

Тот приоткрыл мутный глаз, моргнул, растянул тонкие губы в ухмылке.

– Налево, потом направо, третья дверь.

– Спасибо…

* * *

Разумеется, он заблудился. Налево, потом направо – чего же проще? Но то ли он повернул слишком рано, то ли, наоборот, слишком поздно – но там, где он оказался, не было третьей двери. А лишь одна. Одна-единственная.

Конечно, он открыл ее. И даже сделал несколько поспешных шагов, опасаясь, что забудет путь обратно. А потом, заметив краем глаза что-то странное, поднял голову.

Бесконечный коридор уходил вдаль. Его конца не было видно, он терялся где-то в темноте в… десятке саженей? А может быть, в версте? Тьма в его конце клубилась и пульсировала, чавкала и причмокивала – но Зигфрид не смотрел на нее.

Его взгляд был прикован к потолку.

Яйца. Тысячи, сотни тысяч влажных, белесых яиц, висящих над потолком на ниточках слизи, длинными шеренгами уходили во тьму. И тьма… опекала их?

Под тонкой полупрозрачной мягкой пленочкой скорлупы потягивались и переворачивались скрюченные твари: Зигфрид видел их перепончатые лапы, расщеперенные плавники, рыбьи хвосты и крабьи клешни. Они ждали момента рождения – когда смогут выйти и…

Виски пронзила пульсирующая боль. Пол ушел из-под ног, и Зигфрид рухнул на колени, сворачиваясь в комочек – как позволяла сложная конструкция из руки и лангетки.

В голове колотилось, билось и толкалось – словно что-то пыталось прорваться к нему из-за тонкой, но очень прочной ткани.

Зигфрид закрыл глаза – и позволил ткани лопнуть.

* * *

Ему пять лет. Он гуляет с бонной по набережной Невы. У него в руке зажат леденец – петушок на палочке. Бонна смеется и показывает рукой на чаек, которые реют высоко в небе. Он тоже смеется – чаек так много, и они так забавно мельтешат. А потом чайки начинают кричать. Они кричат все громче и громче, их резкие вопли словно ввинчиваются в голову через уши – и он закрывает уши руками, уронив леденец на мостовую. Чайки собираются в стаю, сжимаясь в огромный птичий ком, – и прохожие останавливаются, чтобы посмотреть, что же происходит с птицами. Кто-то смеется, какая-то женщина зовет городового – зачем, не для того же, чтобы арестовать чаек? – кто-то – какие-то гимназисты – передразнивают птиц, пытаясь перекричать их своими визгливыми воплями.

В плотном, надрывно орущем черно-белом коме уже не разобрать отдельных птиц, словно это какое-то причудливое, странное существо, которое…

…мысль обрывается, когда из воды в воздух взметается что-то серое, длинное, тонкое – и одним махом разбивает ком чаек, будто хрупкую вазу. Крик прерывается. Наступает тишина. Тельца птиц с тихим плеском падают в свинцовые волны Невы.

Серое, длинное, тонкое так же быстро утягивается назад, вслед за трупами птиц.

* * *

Они пришли в Санкт-Петербург из тяжелых, пропитанных тоской и тленом вод Невы. Они вползли в Зимний дворец, оставляя на паркете слизь и чешую. Они сели на трон и расположились в зале приемов.

Наваждение, гипноз сползали с Зигфрида как старая кожа. Он вспомнил слишком много. Так много, что воспоминания, как те чайки, сбились в плотный ком. Слишком плотный, чтобы рассудок Зигфрида мог его постичь.

ОЛЬГА

Ольга не могла оторвать взгляда от ложи Распутина. Оттуда, из полутьмы за портьерой, ее сверлили черные глаза на мертвенно-бледном лице. Казалось, что невидимые крючья подцепили ее веки и тянут туда, в зал, не давая моргнуть, не позволяя отвернуться.

Он пела часть дуэта и должна была – обязана! – смотреть на партнера, но не могла.

Распутин знал, что с ней происходило. А она нет. Происходило – с ней, а знал – он. Потому что это он что-то впустил в нее тем вечером. Что-то, что жгло ее, мучило, терзало. То была не обычная аудиенция, а нечто иное – какой-то точный и изощренный расчет с его стороны. Что-то, о чем он погудел тогда «Годно». Она пригодилась ему для чего-то – но чего?

И еще одно, что билось в ее виски жутким вопросом – после того, как свершится то, для чего она сгодилась, – останется ли она в живых?

«ЗИГФРИД»

Зигфрид вошел в зал твердым шагом. Он словно очнулся ото сна – и то, что раньше казалось зыбким, странным, теперь приобрело четкость и ясность. Лакеем прикидывался не Древний и даже не их законный отпрыск – а порочное порождение, плод связи Древнего и человека: слизистая кожа, на которой висел парадный фрак, когтистые перепончатые пальцы, выгнутые назад, покрытые чешуей ноги.

Ублюдок заметил взгляд Зигфрида и осклабился:

– Нашли уборную?

– Разумеется, – был ему ответ.

* * *

Морок продолжал сползать с него, обнажая кости и мышцы воспоминаний.

* * *

Паника. Хаос. Истеричные телеграммы в другие страны – из которых в свою очередь шли свои телеграммы, не менее истеричные. Разломанный на части гигантскими клешнями на глазах у сотен стоящих на берегу пароход с беженцами – куда они собирались бежать? где предполагали найти убежище?

Священники всех конфессий пытались увещевать незваных гостей – но как могли наместники бога на земле противостоять тем, кто сами – плотью и кровью, властью и намерениями – являлись богами?

А потом что-то произошло. Пришло смирение. Упокоение. Мысль о том, что это и есть естественный порядок вещей. Что так и до́лжно быть. Да, неидеально, даже не утопично – но разве жизнь вообще идеальна и утопична?

Под пятой гипноза Древних была раздавлена воля людей к лучшей жизни.

* * *

А потом появились другие Боги. Из песков Азии восстали Древние Пустынь – эти, – а из сибирской тайги вышли Древние Лесов – другие. Но они проснулись слишком поздно: передел Российской империи закончился, так и не начавшись. Древние Глубин засели в ее сердце, милостиво кинув остальные объедки – иссушенные жаром пустыни и тонущие в ядовитых болотах чащи. Не нужные Матери-Императрице территории – слишком жаркие, слишком заразные, слишком чужие и чуждые. И младшие Древние – наверное, так их теперь стали называть, – приняли это, проглотили оскорбление и сделали вид, что довольствовались этим малым.

Сделали вид.

Но на деле – теперь Зигфрид понимал это, понимал так ясно и четко! – все это время искали способ, чтобы нанести удар в самое сердце тех.

И кажется, он и стал этим оружием.

* * *

Зигфрид окинул взглядом партер, пробежался по ложам – люди чередовались с ублюдками Древних Глубин и иногда – с самими Древними. Фраки и чешуя, духи и слизь, плавники, клешни, жабры…

А потом Зигфрид увидел Мать-Императрицу. Ее студенистое тело, пульсируя, раскинулось вдоль перестроенной под нее ложи. Несколько щупалец свисали в партер, касаясь макушек зрителей. Вода стекала с нее, пропитывая сыростью бархат и старое, благородное дерево. Мать-Императрица что-то жрала – что-то, что дергалось, извивалось и даже, кажется, просило отпустить.

А еще там, рядом с ней, была вице-императорская семья.

Они были еще живы. Возможно, даже все эти годы они понимали, что происходит, – и, как и все, будучи под гипнозом, смирялись со своей участью. Понимали ли они, осознавали ли, что все они – и вице-император, и вице-императрица, и их дети – насажены, как перчаточные куклы, на длинные, гибкие серые щупальца твари, которая именовала себя – или так ее стали именовать преданные подданные – Матерью-Императрицей? Одно из щупалец дернулось и сократилось – вице-император наклонился и помахал подданным. Изо рта у него потекла ниточка сукровицы. Глаза закатились в агонии.

* * *

Зигфрид медленно, шатаясь, сгибаясь под грузом воспоминаний и открывшейся ему правды, отстегнул повязку лангетки. Даже шкатулка, казалось, уже не так жгла – настоящий огонь пылал где-то в его нутре, выжигая страх и опасения, переплавляя их в отчаяние и решимость.

Фрак начал сползать с плеча, открывая тайник, но это уже было неважно. Счет шел на минуты, никто бы из слуг Древних не успел добежать до него, прежде чем… Прежде чем что? Настала пора узнать.

И тогда Зигфрид – Алексей Зимин – щелкнул замками шкатулки.

ОЛЬГА

Это было ми второй октавы, когда Ольга вдруг поперхнулась. Оркестр остановился. Она попыталась начать с этой же фразы – но поперхнулась опять. Затем – с фразы раньше – оркестр попытался подстроиться под нее, и ему это удалось, но она снова поперхнулась.

Слова застряли в горле, словно сухие крошки. Она стала царапать пальцами кожу, чтобы вытолкнуть их, чтобы сделать хоть что-то, лишь бы вернуть голос: сейчас она была бы готова даже разорвать себе горло – но этого не потребовалось. Рот вдруг наполнился теплым и густым, отдающим металлическим привкусом.

И она выхаркнула пригоршню крови прямо на скобленые доски старой сцены. В алых потеках она увидела сухие листья.

«ЗИГФРИД»

Крышка откинулась моментально – и на мгновение Алексею показалось, что из нее сейчас выскочит старая, потертая голова уродливого клоуна на пружинке. Но ничего не выскакивало. Ничто не поднималось клубами, не вырывалось пламенем, не истекало пламенем – словно то, что там стремилось наружу все эти дни, вдруг затихло. Успокоилось. Умерло.

На сцене за спиной Алексея что-то происходило. Голос певицы сорвался, и она никак не могла снова начать – кашляла и хрипела. Оркестр неуверенно перескакивал с одной ноты на другую, словно пытаясь уловить мельчайший намек и понять, откуда вступать. Публика начала роптать. Раздался слабый свист – впрочем, пока еще никем не поддержанный.

Мать-Императрица заколыхалась – кажется, ей тоже не понравилась задержка на сцене. А может быть, просто общее волнение в зале? Понимала ли она музыку? Могла ли она вообще слышать?

Кажется, его мысли выдали себя. Мать-Императрица повернула к нему свою огромную лобастую голову. Единственный глаз вперился в него.

Алексей замер. Он стоял с открытой шкатулкой – а взгляд твари ощупывал его, утягивая в черный провал своего зрачка. А потом глаз подернулся мутной пленкой – и Мать-Императрица отвернулась.

Только сейчас Алексей осознал, что у него из носа идет кровь.

ОЛЬГА

Ольга отступила к кулисам и схватилась за тонкую тканевую перемычку. Кашель больше не рвался из горла – но внутри ее, где-то под сердцем, ослепительными вспышками боли что-то ворочалось и продиралось наружу. Она опустила глаза – корсет бугрился и опадал, словно что-то острое и твердое тыкалось в него.

«ЗИГФРИД»

Что-то защекотало пальцы. Алексей опустил взгляд. Через бортики шкатулки неловко, неуклюже переваливались и спрыгивали на красный ковер дорожки маленькие фигурки. Сбитые из плотного песка человечки выстраивались в квадрат, деловито перебегая из шеренги в шеренгу. Это было бы мило и даже забавно – если бы от них не шел испепеляющий жар. От которого воздух шел волнами, а пот вскипал на коже.

Ублюдок Древних увидел их первым. Глаза выпучились, жабры, вырвавшись из-под воротничка, расщеперились, кожа пошла буграми – он бы перекинулся прямо сейчас, если бы рядом была емкость с водой. Но пока он мог лишь хватать разъехавшимся от уха до уха ртом воздух и едва слышно шипеть:

– Преда-а-а-атель… Раб тварей пус-с-с-стынь…

– Они тоже Боги, – так же тихо ответил Алексей. – И они тоже хотят править.

И вздрогнул, услышав эти свои слова. Вместе с мороком, наведенным Водными Древними, с него сползло и собственное, взлелеянное своими же руками заблуждение: Боги Пустынь не хотят освободить Российскую империю от Матери-Императрицы и ее ублюдков – они собираются править сами.

И он вспомнил лихорадочные телеграммы, которые летели из Самарканда, Ташкента и Ашхабада, – из песков восстали мертвецы, обернутые в саваны, и наложили длань свою на саманные дома, и выжгли непокорных, и покорили выживших. Туман и реки остановили шествие этих Богов – как остановили его тайга и болота тех – Богов Лесов.

Но они оказались слишком хитры. Они готовились. Они ждали.

И дождались его – наивного дурака, с дырами в гипнозе, идеалиста-бомбиста, который хотел… чего? Наверное, счастья для народа. А может быть, какого-то дела для своих неспокойных рук.

Которыми и принес, только что принес, неизбежные смерть и ужас.

Алексей упал на колени в тщетной попытке собрать мелких големов, вернуть их в шкатулку, остановить то, что могло сейчас произойти, – то, что должно было сейчас произойти, – по его вине, при его участии.

Но стоило ему лишь коснуться одного из человечков, как тот дернулся – и по шершавому тельцу пробежала волна. А потом произошло странное.

Все песчинки – весь миллиард, из которого состояла ожившая фигурка – вдруг шевельнулись и… оттолкнулись друг от друга? раздвинулись? – и между ними, до этого плотно слепленными и сжатыми в твердый, почти что каменный ком, появились просветы – и словно маленький взрыв родился в нутре песчаного человечка. Взрыв, который сделал «пух!» и погас, – но человечек дернулся и в одно мгновение вырос в сотню раз. Огромная ступня, размером с Алексея, поднялась – и опустилась на ублюдка. Брызнула кровь – и «пух!», «пух!», «пух!» многократным эхом раскатилось вокруг.

Алексей закрыл глаза.

ОЛЬГА

Ольга закрыла глаза, ослепленная болью. То, что рвалось из нее, никак не могло пробить дорогу, остервенело тычась во все стороны, вспарывая ей кишки, перемалывая нутро в кашу. Она уже давно не пела – сорвав голос в последнем крике, она отступила к кулисам и непослушными пальцами пыталась на ощупь если не расшнуровать, то разорвать корсет.

И в тот момент, как она нащупала шов и стала его раздирать, боль накрыла ее последней, невиданной доселе вспышкой. Ветки – березовые, липовые, – дуб и валежник вдруг возникли перед ее лицом, словно эта боль отшвырнула ее в лесную чащу.

И краем угасающего сознания Ольга поняла – те ветки были из нее.

«ЗИГФРИД» – АЛЕКСЕЙ

«Пух! Пух!» – уже растворилось в воплях истошного ужаса, наводнившего театр. Люди и ублюдки метались по залу, пытаясь спрятаться от песчаных великанов, которые давили и топтали, перемалывая в кашу плоть и кости. От их касаний вскипали и исходили паром Древние, обугливались в спекшиеся комки люди.

Краем уха Алексей уловил далекое гудение и обернулся на звук. В дальней ложе бледным, длинным, как земляной червь, возвышался нечесаный чернобородый мужик. Еще утром Алексей признал бы в нем Распутина – но теперь видел иное: еще одного ублюдка Древних, засланца Лесов. Пристроившегося здесь, пригревшегося в самом сердце Глубинных. Но зачем?

И Алексей понял – затем же, зачем и он сам пришел сюда, в этот театр, принес эту проклятую, наполненную смертью и страхом шкатулку.

Тот-кого-звали-Распутиным смотрел на Алексея, словно не было вокруг воплей ужаса и боли, хруста костей и плеска крови. В этом пристальном взгляде земляно-черных глаз было лишь одно – вопрос: «Почему именно сейчас

И то, что же означал этот вопрос, Алексей понял через минуту.

Когда со стороны сцены раздался оглушительный треск, когда лопнули светильники и в щепки разлетелись кресла, когда упали продранные портьеры – от того, что словно кто-то метнул со сцены в зрительный зал лесную чащу.

Обернувшись, Алексей успел увидеть, как тело женщины – он узнал ее, это была актриса, – разрывается миллионом стволов, веток и веточек.

* * *

Утро встретило руины того, что было когда-то Императорским театром, нежным рассветом. Лучи солнца золотили кремово-розовое небо. Шпиль Петропавловской крепости сиял надеждой на будущее.

Алексей захрипел, шевельнул распухшим языком, глухо застонал. Он был в сознании всю ночь. Он видел и слышал, как умирали остальные. Как мучился в агонии Распутин – обратившиеся в валежник ветки, убившие Мать-Императрицу, пытались втянуться в тело того, кто породил их, кто заронил то семя, из которого они выросли. Как задыхались зажатые сотнями пудов мокрого, слипшегося песка остальные – люди и нелюди.

Тогда, со сцены, острые, как пики, ветви ринулись к Матери-Императрице, вспарывая тела тех, кто выжил под пятами песчаных гигантов, раздирая в клочья самих гигантов. В хаосе и панике, в какофонии криков и воплей, они вспороли брюхо монструозной медузе – и бочки слизи и жижи выплеснулись из него, затопив зал. Сырость смешалась с песком, зацементировав его, превратив в тяжелый, удушающий камень.

И запечатав всех, кто был, в огромную смертельную ловушку.

Кто-то умер сразу, когда его череп был раздавлен этой массой, как спелый орех.

Кто-то умирал долго и мучительно, задыхаясь и истекая кровью.

Кто-то был еще жив – как Алексей, погребенный по нижнюю челюсть, недвижимый и полубезумный, но все еще дышащий.

Слышащий.

Обоняющий.

Видящий.

Слышащий рокот, идущий сверху, с неба.

Обоняющий запах диковинных пряностей, не знакомых ему доселе.

И видящий, видящий, видящий…

Как сверху, с огромных цеппелинов, неподвижно зависших над градом на Неве – Санкт-Петербург ли это теперь? не дадут ли ему новое имя? – спускаются Иные Древние.

Со связками черепов на мощных шеях.

С пучками скальпов на поясах набедренных повязок.

Многорукие и многоглавые. Длинноязыкие и острозубые.

Они пришли, когда местные Древние не смогли договориться и пожрали самих себя.

Они всегда приходят в это время.

Облако пряностей окутало Алексея.

Шпиль Петропавловской крепости погас.

Загрузка...