В результате осмотра Беба установил, что небо над головой имеет вид подкладочной ваты. Лишь на самом горизонте в этот рассветный час держалась отрешенной синевы полоска. Снизу в полоску вгрызался хаос лиственничных вершин. Смысл, назначение этого хаоса не суждено разгадать цивилизованному человеку, сколько бы он ни старался.
Груды земли по краям золотоносного полигона, залепленные пещерной грязью бульдозеры с задранными вверх сверкающими ножами и сам полигон — гладкая равнина мокрой земли — дополняли декорацию мест, где моют золото, желтый металл.
Лев Бебенин, известный под кличкой Беба, контрабасист из эстрадной труппы, которую собрал по городам и весям предприимчивый человек Леня Химушев, шел через полигон, рассчитывая кратким путем выбраться к речке. Направление вчера вечером указал известный абориген Ваня Не Пролей Капельки. Он же, придя в человеческое состояние души, принес в гостиницу резиновые сапоги. Все остальное, необходимое для рыбалки, Бебенин возил с собой.
Причин, которые заставили его подняться в такую рань, было две: во-первых, директор прииска, однофамилец знаменитого гонщика Омара Пхакадзе, запретил выступление труппы до субботнего дня, во-вторых, контрабасист Бебенин, несмотря на богемную жизнь, был рыбаком. Итак, он шел и насвистывал мелодию «Оскорбленный закат» джазового болгарина Карадимчева.
Ночью прошел дождь. Раскисшая земля чавкала под сапогами. Вначале это была «торфа», как ее здесь называли с ударением на последнем слоге, — бесплодная верхняя шкура земли. Под торфой лежали пески, они-то и содержали золото. Пески сгребали в циклопические груды, чтобы промыть грохочущей установкой, извлечь из земельных тонн граммы драгматериала.
Лева пересекал полигон, думая, как бы скорее добраться до речки. В руке он нес чешское фиберглассовое удилище и швейцарскую сумку. В сумке лежали катушки лучшей в мире японской лески, набор лучших в мире шведских крючков и набор лучших в мире мормышек, которые изготовляют и продают у магазина «Рыболов-спортсмен» на Таганке родившиеся до Аксакова деды. Лева Бебенин любил классные вещи и знал в них толк.
Грязная подкладочная вата облаков расползлась на мгновение, из просвета высветил желтый косой луч, и в то же время в стороне, чуть впереди и справа, рядом с лужей воды, что-то тускло блеснуло. Бебенин замер, как на поклевке; еще не успев что-либо осознать, даже скосить в ту сторону взгляд, по смутному всплеску души понял, что нашел самородок.
Он не в первый раз выезжал с Леней Химушевым в золотую Сибирь и был знаком с приисковым фольклором.
Втянув голову в плечи, он медленно оглянулся. Полигон был пуст и тих. На грудах земли щерились металлическими челюстями бульдозеры. Окна кабин были темны.
Самородок лежал в намытой дождем коричневой жиже, и та его грань, что сверкнула, была смазана наискосок бульдозерным ножом, а может быть, траком.
Лева оглянулся еще раз. Ему показалось, что за темным стеклом одной из бульдозерных кабин сидит и смотрит на него наблюдатель. Из-за груд песка торчали головы в темных шапках… Он нагнулся и схватил самородок. Но мерзлая глыба земли самородок не отпускала. Он несколько раз пнул по самородку литым носком пудового сапога. Самородок вывалился вместе с прилипшим к нему грунтом, и в образовавшейся ямке тотчас стала скапливаться мутная, самогонного цвета вода.
За полигоном, перевалив через гигантскую насыпь торфы, в залитом соляркой и дизельным маслом кустарнике Лев Бебенин с трудом отдышался. Он был растерян, испуган и озадачен. Эти три выражения и сменялись на лице его, украшенном идиотскими бачками, которые в тот год как раз вошли в моду.
Лев Бебенин осмотрел самородок со всех сторон. Сам того не замечая, он держал его так, что жилы вздулись на тыльной стороне ладони и побагровели основания ногтей. Самородок был большой. Около килограмма. На окатанных водой боках его кое-где жирно отблескивали вкрапления мутного кварца. Вообще же он вовсе не походил на то самое золото, и только пугающая тяжесть на ладони внушала и говорила, что…
Разглядывая самородок, Бебенин вдруг услышал крадущиеся, осторожные шаги. Он быстро сунул самородок под кусок дерна, вскочил и взбежал на насыпь. Полигон был пуст. Лева вернулся и снова услышал эти шаги. Он тщательно огляделся. И увидел в трех метрах от себя сломанную ольховую ветку, которая шаркала по ржавой бочке из-под солярки. Дико улыбаясь, Бебенин сунул самородок в швейцарскую сумку и напролом пошел через мокрые, растрепанные техникой кусты.
Он уткнулся в ручей, приток реки, на которой стоял прииск. Ручей был первозданно чист. Наискосок, через перекатик, имелся невысокий обрывчик с полянкой, Лева перешел ручей и, обогнув кусты, вышел на эту полянку. На полянке имелись следы костра какого-то аккуратного человека. Отсюда Бебенин мог видеть свой след, который темной полосой выделялся на белесом от влаги кустарнике. Он машинально стал насвистывать мелодию Найла Хэфи «Невеселый Тэдди». Потом закурил.
И таково уж было устройство души контрабасиста Льва Бебенина, что недавнее ошеломление и недавний страх как-то отошли в сторону, стали замываться мелкими движениями мыслей, как замывается в бегущем ручье след сапога на песке. Недаром в своих кругах он числился под кличкой Беба, взятой от фамилии и английского слова «бэби», что означает «дитя».
Самородок он мог сдать в золотоприемную кассу. Это он знал. Знал и цену приемки: сплошные пустяки.
В заводи хариус показал темную спинку, отсветил жестяным боком.
Без всякой связи, в вопиющем несоответствии с моментом он вспомнил вдруг одного знакомого пианиста, у которого была обезьяна макака-резус по кличке Гриша. У этого пианиста руки от рождения были устроены так, что они точно ложились на клавиши, если бы даже он играл, стоя на голове. Свою жизнь в искусстве, а также личную жизнь этот человек пропустил мимо, и осталась одна обезьяна и еще до странности нервная беззащитность, которая свойственна талантливым людям до конца их дней.
Обезьяна Гриша, видимо, все это знала, и потому, когда загулявший эстрадный люд вваливался в захламленную квартиру пианиста, обезьяна начинала кусать всех подряд. Потом она уходила в угол, косила печальным глазом на шумный стол и закрывала голову попонкой. Было принято звонить ночью по телефону.
— Можно Григория? — спрашивал голос очередной подученной дуры.
— Кого? — переспрашивал ошалевший от нездорового сна пианист.
— Ну, Гришу, макаку-резуса. Спросите: он меня замуж возьмет?
— Нет, — тихо говорил хозяин и клал было трубку, но спохватывался на полдороге и дико орал в пластмассу: — Ду-у-ра!
В трубке слышался смех. В какой-то далекой телефонной будке был достигнут эффект веселья.
…Хариус развернулся, сделав крохотный водоворот наверху, ткнул носом мешку, и темная спинка его растворилась в темной воде. На том месте, где он ткнул мошку, остались еле приметные круги воды.
Из-за кустов со стороны полигона прыгнул влажный холодный ветер. Кусты зашумели, и несколько ледяных капель упало Льву Бебенину на лицо. Вода покрылась черной рябью. Ватная пелена вверху разорвалась, и в средине ее образовался холодный зеленый просвет, похожий на рыбий глаз.
Далеко на прииске дробно затрещал тракторный пускач, и через мгновение взревел и заклокотал дизель.
Далекий звук трактора слился с мелодией, которую играл тот пианист под утро, после сороковой сигареты и неизвестно какой рюмки. Он играл собственного сочинения реквием. Это была настоящая музыка. Тут Бебенин мог поручиться, так как все-таки почти кончил училище по классу виолончели. Пианист играл реквием, и всегда в таких случаях выходила соседка, женщина-инженер с какого-то завода, выгоняла всех, кто был в комнате пианиста, и открывала форточку. Пижоны ее боялись, боялся и Бебенин. Соседка, до того как стать инженером, прошла всю войну санитаркой. Тяжеловато было с ней спорить.
И тут снова без всякой, видимо, связи с этим воспоминанием Лев Бебенин, несостоявшийся виолончелист, как-то вздрогнул, вытряхнул содержимое швейцарской сумки, осторожно положил самородок на дно, прикрыл его травкой, забросал рыболовной снастью, катушками японской лески, коробками шведских крючков.
«Умей поставить в радостной надежде на карту все, что накопил с трудом…» — так писал поэт колониализма Киплинг, воспевавший твердых людей.
На прииске заработал еще один дизель. Начинался трудовой день. Бебенин посмотрел на часы. Семь утра. В семь прииск уже на ногах. Встречные начнут расспрашивать насчет рыбы. Надо прийти с другой стороны. Позднее восьми. Коллеги будут еще спать, приисковые уйдут на работу.
Он вскинул сумку на плечо и пошел от речки через кусты, огибая полигон. Вскоре он промок насквозь, только ноги в резиновых сапогах были сухи.
Кустарник сменился болотом, поросшим редкими лиственничками.
Ни мало ни много Беба чувствовал себя наследником старого племени таежных золотарей. Ничего были ребята, с оружием в руках.
На близкой трассе, натужно завывая, шел на подъем МАЗ. Беба переждал, пока завывание исчезнет. Из кустов осторожно осмотрел трассу вправо и влево. Трасса была пуста. В три прыжка он пересек ее и углубился в таежную хмарь. Именно с этой стороны он и решил выйти в поселок.
Выжидая время, долго курил на пеньке.
Тайга на него давила. Он даже курил по-другому: спрятав сигарету в кулак.
Получалось так: сдай самородок в кассу — живи спокойно. Но, ясное дело, часто будешь об этом жалеть и еще больше будешь жалеть, когда дружки разные, приятели начнут свои хохмочки. Сдать так, чтобы никто не знал, вряд ли удастся. В газете еще напечатают, оповестят на весь Союз. Где-то в уголке мозга мелькали смутные видения жизни.
Но эти видения жизни были как-то действительно смутны и неясны. Ну много денег. Ну выпивка, закуска, сногсшибательный гардероб. Несерьезно все это. В путаных жизненных связях Льва Бебеняна числилось знакомство с одним индивидуумом, работавшим по валюте. У того было много денег. Но не было яркого блеска жизни, калейдоскопа чудес «все позволено», не было шепота зависти и восхищения. И кончил он очень плохо. Сумрачно кончил: в колонне, под часовым, на лесоповале… Да-а…
А совсем уж сбоку всплыла нелепая в этот момент мысль о том, что собирался стать виолончелистом. И стал бы, если бы не бросил. А почему бросил? Потому что лет двадцать труда и впереди туманная перспектива славы. Зачем пятидесятилетнему деньги и слава?
Необходимо быть мудрым, как змий. Мудрым и точным. Лев Бебенин курил сигарету за сигаретой, оттягивал время. На прииск необходимо прийти с готовым решением. Изнанка жизни ему знакома, и он представляет все опасности липкой от страха тропы подпольной торговли золотом. Но он не украл, он нашел. И всего один раз. Можно на сей раз всерьез начать Новую Жизнь. Да, да, такие подарки судьба повторять не будет.
Небо на востоке стало холодного желтого цвета. От тайги за спиной шла темная сила, крепила душу. Не будь сопляком, сказал себе Беба. Надо только найти необходимого человека. Паспорт ему предъявлять не обязательно. Не будь сопляком, не смеши народ. А может, на этом прииске каждый в чемодане по килограмму держит? Не Пролей Капельки, например.
Не Пролей Капельки давно перешагнул грань, когда человека интересует фотография на Доске почета или заработок сверх минимально необходимого. Он, что называется, отхильхял — сей местный термин означает равнодушие человека ко всему, кроме выпивки, сна и еды. Перегорев в незапамятно дальние времена шального золота и лихой старательской добычи, Не Пролей Капельки работал кочегаром в поселковой котельной и в утренние часы ждал, когда к нему придет смерть. В целом же он был беззлобен, услужлив и числился достопримечательностью поселка, так же как окрестные сопки.
Когда Бебенин приблизился к нему, он сидел на пороге бездействующей по летнему времени котельной и разбирал водопроводный кран. В местах, где строят дома, на такие предметы всегда спрос.
— Привет! Будем жарить закуску? Наловил харюзов-то?
Беба вынул из сумки большую бутылку вина, по дороге он зашел-таки в магазин.
— Нет хариусов, — сказал он. — Рыбка плавает по дну…
— Эт-ти чернила можно без закуси, — сказал Не Пролей Капельки. — А знаешь, почему харюзов нет?
— Почему?
— Снасть у тебя очень блескучая. Для такой снасти необходим… водоем. Чтобы берега мрамором выложены и разные там эвкалипты. А у нас что… ручьи!
— Кончай баланду, — подлаживаясь под тон, сказал Бебенин. — Давай посуду. И расскажи что-либо. Например, про прошлые времена. Про золото там. Уголовников помнишь, наверное. Ведь помнишь, а? Места у вас знаменитые.
Над прииском плыл нормальный трудовой день. Издалека доносился рокот бульдозеров. Прошел в небе самолет ИЛ-14. Прогрохотал куда-то вертолет. Стайка ребятишек отправилась в тайгу. Поселок был пуст, почти вымер, ибо шел промсезон.
Они сидели на пороге котельной, и Беба умело вел беседу по извилистому и крайне интересному руслу.
— …Жил, получается, старичок на трассе. Содержал теплушку. Зимой здесь, понятно-понял, морозы, и шоферу что надо: переночевать, воду для мотора согреть и высушить валенки. Потом приехали товарищи и извлекли из-под койки у старичка. Что извлекли? Шестнадцать килограмм золотого песка. Понятно-понял? По другим слухам, извлекли сорок килограмм. Задержали кого-то на материке, и нитка привела к старичку.
А сколько он до этого переправил? Я тогда сильно взволнованный был. Куда, думаю, он деньги девал? Потом вспомнил, куда я их сам девал, и успокоился. Понятно-понял? Не-е! Любой не потащит. Потому что несерьезно все это. Из-за дурных денег жизни лишаться. Закону все равно: что щепоть, что пуд. Конешно, пуд выгоднее. Один фокусник знаешь что сделал? Растворил в кислоте этой, в царской водке. И налил в бутылки вроде фруктовой воды. Пить он, видишь ли, в самолете желает. Так бутылки в сетке на виду и повез. Попался на третий раз. За ним уж след был. Понятно-понял, высшая мера наказания.
— Так все и попадают? — криво ухмыльнувшись, спросил Беба.
— Так ведь кто не попадает, про тех мы не знаем, — резонно ответил Не Пролей Капельки.
От портвейна, тяжкого влажного воздуха и разговоров голова у Бебы кружилась. Не Пролей Капельки сидел, вспоминая былое. Обмороженные, ободранные, обожженные старательские ладони свисали с коленей.
— Пойду! — сказал Лев Бебенин.
— Заглядывай! — старик взял было кран, но подумал и положил обратно.
«Налакался», — с презрением решил Беба.
— Эй! — вдруг окликнул его Не Пролей Капельки.
Глаза старика, мутные и пьяные еще десять секунд назад, смотрели на Бебу с веселой и ясной насмешкой.
— Не надо! — сказал он.
— Что, не надо? — чувствуя холод на спине, спросил Бебенин и сглотнул сухой ком.
— Вообще… не надо. Понимашь? — старик, то ли он был великий актер, то ли свихнутый, вдруг задурнел. Снова отвисла губа и глаза помутнели.
Беба зашагал прочь.
— Эй, я шутю! — звонко и дурашливо крикнул вслед Не Пролей Капельки.
Концерт в клубе состоялся, как и сказал товарищ Пхакадзе, в субботу. Состоялся он в новом клубе, выстроенном с приличествующим размаху местного производства числом колонн.
Около клуба имелись два цветника, изящно обрамленные донышками пустых бутылок, — влияние приезжих с материка, считавших, что и пустые бутылки можно пустить в дело. Имелись здесь также лиственнички, посаженные на месте вырубленных в трудные времена освоения. Лиственнички стояли в этой сумятице грохочущих самосвалов трогательные и беззащитные, точно голые дети, ибо они были извлечены из тайги, которая коллективным скопом боролась, дралась за жизнь против здешнего климата и бесплодной почвы и только коллективом держалась. Но если этим лиственничкам суждено было погибнуть, то, во всяком случае, не от людской руки, потому что ни на одной даже прутик не был надломлен, несмотря на частое скопление вокруг мятежных мужских масс.
Концерт получился что надо. Леня Химушев знал, куда везти свой коллектив, и знал свое дело. Кстати сказать, в бессонные ночи Леню Химушева мучило непризнание. Более того, презрение общества, которое не понимало, что именно он, Химушев, ловкач и пройдоха по общему мнению, двигает радость культурного бытия, ритм века в точки страны, где население больше всего в этом нуждается и приемлет с открытой душой.
На этой ниве он делает больше многих генералов культуры, а имеет за это что?
И во многих аспектах своих бессонных дум был он полностью прав. Если бы страшный суд действительно был и если бы на этом страшном суде человек рассматривался с точки зрения полезности бытия, а не нравственных категорий, многое бы на нем списали грешнику Лене.
В клуб пришли отмывшиеся в душе бульдозеристы в нейлоновых немыслимой белизны рубахах и костюмах из тканей невероятной стоимости и невероятного же покроя — работа невидимых миру пройдох. Один пришел даже в галстуке, но скоро понял, что это уж слишком, почти отрыв от коллектива, и потому в углу коридора галстук снял, спрятал в карман и от стыда за собственную интеллигентную подлость расстегнул на одну пуговицу на вороте больше, чем полагалось по клубной норме, так что стала видна наколка с общеизвестной надписью про отсутствие всякого счастья.
Пришли девчонки: съемщицы золота на промприборах, электрики, поварихи. Все были в импортных джерсовых кофточках и приличных делу туфлях.
Химушев был гениальный администратор. И оркестр исполнил для начала эхо сезона «Ты уехала в дальние страны…» композитора А. Пахмутовой и этим напрочь распаковал зал. Петь в труппе эту песню было некому, да и не надо было ее петь, а просто сыграть в соответствующей обработке и достаточной длительности, чтобы аудитория, так или иначе похожая образом жизни на геологов, могла почувствовать, кто они есть, подумать над этим и погордиться. Тем, кто сидел в этом зале, нечего было стыдиться собственной жизни, это уж так.
Подобранная в Хабаровске недоучившаяся певица по кличке Арбуз, аппетитная, если смотреть из зала, брюнетка с челкой и крупными ресницами, исполнила моду момента «Пам-пам, па-па-па-ра-пам», и распакованные предыдущим сердца слушателей выдали ей аплодисменты, каких она никогда в жизни не слышала и никогда не услышит.
Вслед за Арбузом пройдоха Химушев выпустил Женю Мурыгина, потому что этот белесый, и сонный с виду парнишка был трубачом по призванию. В Ленину труппу он попал в результате пройдошества Химушева и потому, что был согласен играть когда угодно и где угодно, не особенно интересуясь оплатой.
И когда на смену халтурным выкрикам моды момента в зале поплыл тонкий и чистый звук печальной трубы, зал притих, а Женя Мурыгин почувствовал сразу, что слушатель ценит и понимает, и поэтому сразу забыл про зал и остался один на один с трубой. И пустынный зов его инструмента рассказал бульдозеристам, экскаваторщикам и промбировщикам о высшем смысле жизни мужчины, о чести и долге, а также о многом другом, что может рассказать труба в настоящих руках.
Жене Мурыгину аплодировали не как Элке Арбуз, совсем по-другому — доверчиво и тихо принял его зал.
Химушев рассчитал все точно: Мурыгин окончательно «сломил» зал. На волне его успеха он выпустил саксофониста Будзикевича, халтурщика в жизни и музыке, который никогда не был и не будет саксофонистом. Будзикевич сошел вежливо. Концерт катился.
Все шло как надо, и никто не обращал внимания на парня с контрабасом. Выделяли этого парня разве что идиотские баки на бледном лице, а так он вел себя как положено вести себя джазовому контрабасисту: где надо, дергал струну, где надо, вскрикивал, отбивал такт ногой или сгибался в показном экстазе, отдавая поклон струне.
Обратно в краевой центр оркестр возвращался на машине «татра», выделенной товарищем Пхакадзе вместе с полуторной суммой гонорара за счет фонда директора и приглашением приезжать еще, к окончанию золотопромывочного сезона.
— Пойми, душа, сейчас не до вас, — сказал Пхакадзе администратору Лене. — Ты привози, душа, когда работу окончим, тогда мы сами тебе концерт дадим. Сам на сцене плясать буду.
На это Химушев дипломатично ответил, что к моменту окончания промывки труппа будет весьма далеко, если вообще будет, ибо всякое может случиться в сей бренной жизни.
…«Татра» с ревом взбиралась на перевалы и сквозь шумящий воздух неслась по ровной дороге, пробивала дождевые заряды, туман и пятна скупого солнца. Оркестранты и Элка Арбуз сидели в кузове под брезентом, выданным все тем же Пхакадзе. В кабине шофера сидел администратор Химушев. Элка Арбуз куталась в меховую куртку, специально для нее взятую вежливым шофером, и думала о подружках, которые теперь зазнались, о завистниках и хамах и… черт ее знает о чем она еще думала.
Остальные чувствовали себя лучше, чем можно было ожидать. Вой дизеля на подъемах, окрестные сопки и сам факт путешествия в кузове на многие сотни километров рождали у оркестрантов некие мысли о бродячей судьбе артиста и соответственное чувство самоуважения.
Лев Бебенин был молчалив, и в голове его крутилась мысль, которая возникла во время концерта. Он смотрел тогда из-за спин коллег на зал, на всех этих работяг, девчонок этих. Тогда ему пришли слова, исполненные трагического смысла и значимости: «Мы по разные стороны баррикад». Сейчас он был по разные стороны баррикад с коллегами, хотя какие могут быть баррикады при виде и имени Лени Химушева, масленого жука?
«Мы по разные стороны баррикад», — с маниакальной навязчивостью крутился магнитофон. Сон, бред, воображение вползали на бесконечную ленту дороги.
В город они приехали в ранний утренний час. Город был пуст. Его посыпал мелкий дождик. Асфальт блестел, как отлакированный, и на асфальте стоял милиционер в форме. При виде милиционера у Бебенина вдруг мучительно сжало живот и ему захотелось одного: закутаться в брезент и тайком уехать обратно на прииск, ночью положить самородок в ту самую ямку, забыть про все. Но не было уже ямки, ее срыл бульдозерный нож, и обратно невозможно поехать.
«Выкину!» — дико подумал Беба. Машина катилась по улице к гостинице, а он все смотрел на милиционера и вытягивал шею.
«Выкинуть никогда не поздно», — сказал чуть слышно мерзкий, с хрипотцой голос. Так ясно сказал, что Беба оглянулся.
— Это, Бебочка, город. Тут люди живут, — с неизвестным юмором сказал Будзикевич. Беба не ответил.
— Бебочка забалдел, — констатировал Будзикевич. — Интересно, тут пиво имеется?
«Забудь! — приказал сам себе Беба. — Забудь, ничего не случилось».
Но он ошибался. Уже случилось. Правда, не было майора с седыми висками, который курил бы третью пачку папирос и размышлял о его поимке. Не было молодого лейтенанта угрозыска, который совершал бы ошибки, идя по Бебиному следу, исправлял с помощью старших товарищей эти ошибки и тем приближал неумолимый Бебин финал. Никто не видел, как Беба поднял самородок, никто даже не знал, что в то утро он пересекал полигон и следы его давно были сметены бульдозерными ножами, затерялись в земельных грудах.
И все-таки было. Вздрогнувший при виде милиционера Бебенин еще мог пойти сдать кусок золота. И даже мог ничего не сочинять, рассказать как есть. Но он уже выбрал позицию, провел грань, и фраза про разные стороны баррикад, наверное, была смутным отражением неких подкорковых процессов мышления. Он сам провел эту черту и сам был следователем, идущим по собственному следу, и, от себя убегая, он сам приближал свой неумолимый финал.
(Тарабарщина? Но сама Бебина жизнь, и до сих пор не отличавшаяся ясностью цели, превращалась отныне именно в бредовую тарабарщину. Так уж устроено, и автор тут ни при чем. Обязанность автора идти вслед за Бебой в путаный мир реальных страхов, и мало реальных надежд, чтобы понять точку финала.)
У них оставались еще три поездки по поселкам на побережье. Идея пришла в последнем из этих пропахших романтикой моря рыбацких пристанищ. Ночью на причале. Причал был пуст, и только невдалеке покачивался на волне Тихого океана МРТ.
Волна била о мокрый причал, сверху моросил дождик, и в дождике этом елочными шарами расплывались округлые головы фонарей. На клотике МРТ также горел огонь, качался во влажной морской тьме, и к Бебе пришла мысль о странствиях. Потерять себя в номерах гостиниц, самолетных креслах, полках плацкартных вагонов. Раздобыть некую командировочную липу, уж тут Леня поможет, и если не получится у врачей-протезистов, то воспользоваться этой бумажкой, устремиться по городам и местностям, где его не знает никто. Чем больше он думал об этом, тем больше ему это нравилось. Первичный же вариант — зубные врачи-протезисты — ему нравился меньше, но отказываться от него было бы несерьезно.
Утром он поговорил с Леней. Поговорил как мужчина с мужчиной. Химушев почувствовал в контрабасисте деловую струнку и пообещал твердо. О причинах и цели он спрашивать, конечно, не стал: не позволяла этика делового человека. Он удовольствовался реальной мздой с гастрольного гонорара. И его устраивало даже незнание сути. Всякое может быть, и соучастие, в юридическом понимании термина, иногда ни к чему. Все это Химущев взвесил с быстротой электронносчетной машины и остался собой доволен. Он еще раз глянул на бледное, с длинными баками лицо контрабасиста. На миг ему показалось, что в беспутном, насквозь знакомом облике промелькнула какая-то уголовщина.
«Осторожней, старик. На всякий случай. Знать ты ничего не должен», — сказал Лене внутренний голос. Посему он широко улыбнулся и хлопнул Бебенина по плечу мягкой, нетрудовой ладонью.
— Понимаю, старик! Решил прошвырнуться туристом? Это ты умно решил. С бумажкой, с командировочным удостоверением легче жить в нашем трудовом государстве.
Через три дня после знаменательного разговора труппа разъезжалась по домам. Леня всегда точно выбирал время, когда надо исчезнуть.
В аэропорту Домодедово Беба простился с Химушевым, обещав позвонить через недельку насчет… всяких дел. Неделя ему была необходима, чтобы прийти в себя и проверить вариант врачей-протезистов. Матери дома не было, на лето она всегда уезжала в деревню. Это было хорошо. Бебенин был намерен вообще временно утерять имя, исчезнуть с горизонта людей. И для начала поехал из Домодедова на автобусе, нарушив традицию: с гастролей возвращаться домой только на отдельном, персональном такси.
Он жил на улице Федора Павлова, застроенной желтым бетоном периода увлечения конструктивизмом. На этих домах имелись хорошие чердаки — раздолье для кошек, которые в изобилии водились в этом обжитом еще до войны районе. Именно там Беба и решил спрятать самородок, разумеется, не над своей квартирой. Вначале он хотел поместить его дома за шкафом, но там стояли отцовские удочки, которые он хранил по какой-то суеверной привычке, хотя никогда с времен голубого младенчества, когда отец приучал его к рыбалке, ими не пользовался. Впрочем, отца он помнил слабо.
Перед тем как запрятать самородок, он взял зубило у пропащего человека, жэковского слесаря дяди Гриши, и отрубил «образец» граммов на тридцать. На зубиле остались желтые предательские примазки, и Беба отдирал их в течение часа зубным порошком, отчего кончик зубила стал походить на ювелирный товар. Дядя Гриша так это и оценил, сказав с юмором висельника:
— Почему я эту вещь зубилом считал?
Память подсказывала, что порядочного врача-протезиста лучше всего искать в районе Арбата. Но центра Бебенин инстинктивно боялся, потому что там много милиции.
Прижимаясь к окраинам старой Москвы, он нашел тихую улочку возле одного из не очень шумных вокзалов и нужную вывеску:
ЗУБНОЙ ВРАЧ-ПРОТЕЗИСТ
СРОЧНОЕ ИЗГОТОВЛЕНИЕ
ВСЕВОЗМОЖНЫХ МОСТОВ И КОРОНОК
У картонного квадратика на узкой полутемной лесенке «Зубной врач-протезист А. А. Тетенский 2 зв.» он позвонил.
Дверь ему открыл длинный и колеблющийся, как выдвижная антенна, очкарик в белом халате.
«Ассистент, что ли? — подумал Беба. — Ах черт, сорвалось!»
Но Беба ошибался. «Выдвижная антенна» и был А. А. Тетенским, начинающим врачом-протезистом и по совместительству жертвой. Он был жертвой собственной мамы, которая неизвестным психологам способом сохранила образ мыслей и иллюзии нэпа. Она самовластно выбрала жизненный путь сына, хотя тот не только не мечтал о частной практике зубоврачебного дела, но и вообще не хотел быть врачом. Даже почтенным хирургом. Он хотел быть зоологом и возиться со зверушками.
Пока Тетенский мыл руки, Беба опомнился, оценил убогую кабинетную обстановку, почти все понял и потому вытянул ноги в кресле и закурил. Когда врач, этот очкарик, оглянулся, Беба, не давая опомниться, вытащил из кармана бумажную салфеточку и развернул.
— Могу предложить, — сказал он почти весело. — Натуральный товар.
В голове Тетенского многое промелькнуло. В том числе голубые мечты мамаши. И он сказал тихо и зло:
— Не по адресу.
— Может быть, знаешь адрес? Сочтемся! — Беба прищурился от сигаретного дыма, попытался заглянуть в глаза, за очки.
— Адрес, — все так же тихо сказал Тетенский, — Адрес известен в ОБХСС. Обратись!
— Как знаешь, — соблюдая достоинство, сказал Беба.
Тетенский хотел что-то добавить, может быть, бессмертную фразу вроде «прошу вас выйти вон», но не успел. По заранее обдуманной тактике Беба вдруг сорвался с кресла, вылетел в дверь и скатился по лестнице.
Несколько раз он сменил автобусы, вагоны метро, какой-то трамвай и в завершение промчался по улице сумасшедшим шагом, наблюдая, не идет ли за ним кто-либо с той же приметной скоростью.
Осечка!
Прошла неделя жаркого в тот год московского лета. Все шло так, как полагалось идти по объективным законам природы. Люди работали, рождались, умирали, совершали открытия, ходили в кино, женились, покупали новую мебель или уезжали к чертям на кулички.
Беба жил в своем собственном измерении времени и пространства. Комната его с ужасной скоростью зарастала паутиной и покрывалась пылью. Он не встречался ни с кем из знакомых. И в этом новом измерении пытался заменить интуицией разум и здравый смысл. Перед очередной зубоврачебной вывеской он подолгу стоял, с натугой слушая, что посоветует ему пресловутый внутренний голос. Совершал стремительные наскоки в общественный транспорт. Иногда после неудачного визита к врачу, иногда просто так, повинуясь смутному импульсу страха.
По ночам он спал мало. И тихо ожесточался беспредметной неадресованной злостью.
Но так как законы природы все-таки объективны, то по теории вероятностей Беба должен был столкнуться с человеком, интересующимся подпольной торговлей золотом. Для этого были две предпосылки: во-первых, целенаправленный поиск Бебы, во-вторых, то, что такие люди, вне всякого сомнения, были и есть среди двухсот миллионов, точно так же как атомы других элементов встречаются даже в сверхчистых кристаллах мертвой материи. Человеческое же общество, как известно, гораздо динамичнее и сложнее структуры кристаллов, даже если эти кристаллы предназначены для высших целей науки.
(И опять могут спросить: а где позиция автора, где общественность? И позиция есть, и общественность есть. Но дело автора излагать не свою позицию, а события Бебиной жизни. Общественность же попросту ничего о Бебе не знала именно в этот злополучный момент его жизни.)
Юрий Сергеевич родился если не в рубашке, то, во всяком случае, в майке. В отличие от неофита Тетенского профессию его можно было назвать наследственной. Отец в свое время сколотил клиентуру, а также домик в Лосиноостровской, и получилось, что двухэтажный сей домик сохранился среди новостроек. Потому собственный кабинет был солиден, богатая аппаратура только по классу «люкс» и главное — клиентура.
Юрий Сергеевич был сорокалетний лощеный хам и отличный специалист. Поэтому в частном его кабинете очередь из прихожей вытягивалась на крыльцо. В большинстве своем это были дамы, возраст которых принято называть бальзаковским.
Измотавшийся в скитаниях Беба второй час сидел среди этих дам, выходил на крыльцо покурить, а покурив, возвращался, и брал пухлый прошлогодний журнал «Огонек», и смотрел на одну и ту же страницу «Пестрые факты»: «…молодая англичанка Бетти Ричардсон предпочитает роликовые коньки всем другим способам передвижения. Недавно она была оштрафована…» Да-а, английский юмор, и сама англичанка ничего, длинноногая.
Когда очередь дошла до Бебенина, в кабинете сидела в углу пациентка с наглухо запаянными гипсом челюстями. Она держала под подбородком корытце. Вторая дама в углу полоскала рот желтой водой, а третья рвалась «на минутку», хотя очередь была не ее.
Юрий Сергеевич крепкой рукой уверенно направил Бебу в кресло и профессионально-участливым тоном спросил:
— Ну и что у нас? Мостик? Короночка? (Менять тон для мужчин он не считал нужным.)
Беба повел было глазами на запаянную в гипс даму и ту, что клокотала желтой водой, и, надо же, Юрий Сергеевич мгновенно и бархатно сказал:
— В коридоре вам будет лучше.
И так, подлец, сказал, так неуловимо коснулся той и другой, хотя они были в разных концах кабинета, что дамы сразу поняли, что в приемной им будет лучше, и устремились туда.
«Ох человек!» — с восторгом подумал Беба и без слов раскрыл ладонь с куском золота, который давно уже перестал прятать в бумажку.
Юрий Сергеевич мельком глянул на ладонь, и в голове его с ужасающей скоростью произошел стратегический расчет событий: «Предложение? ОБХСС? Враги подослали? Или предложение?» Враги у него были: злодеи-коллеги. Один враг № 1 устроил ему два года тюрьмы с конфискацией имущества, но Юрий Сергеевич возникал как Феникс, ибо, помимо врагов, имелись друзья.
Он вонзил свой взор в тускловатые глаза Левы Бебенина, глаза в меру выродившегося аристократа.
«ОБХСС отпадает, — сразу решил Юрий Сергеевич. — Те такого кретина не подошлют. Если враги… Или он вовсе кретин и забыл, чему те его научили, или…»
«Или!» — решил Юрий Сергеевич и сказал вслух лениво, с растяжкой, без любопытства:
— Ах, так вы не с протезиком? Если есть время, посидите в конце очереди. Я занят.
Однако очередь из двенадцати дам и одного мужчины он раскидал с непостижимой и ураганной быстротой: «Вам еще рано, техник задержал вашу короночку, ну что же, подождем денек…»
Приглашая очередных, он мельком взглядывал на курившего уже без стеснения Бебу и составил в общем-то верное мнение о нем самом и об обстоятельствах. Впрочем, обстоятельства его беспокоили. Существовал уголовный мир, с которым он ничего общего желать не имел. Два года лесоповала ему не забылись. «На уголовника не похож, — решил Юрий Сергеевич. — Откуда у него самородок?»
И он решил обязательно посоветоваться с доверенным техником Гришкой Ерутовым, хотя Гришке придется за это платить. Много чего знал Гришка Ерутов, ибо полтора года провел под следствием, обвиняясь в незаконных золотых операциях, где фигурировало что-то около десяти килограммов «металла». И вышел сухим за недостатком улик.
…Говорили они уже не в кабинете, а в комнате, хорошо обставленной мебелью эстонского производства и шторами для защиты от ненужных взоров прохожих.
— Ну так что же? — лениво спросил Юрий Сергеевич и сам сел в удобное кресло, а сесть Бебе не предложил вообще. Тот помялся и сел на стульчик. Получилось, что на самый краешек, и тем Юрий Сергеевич уже сразу поставил Бебу во второстепенное положение.
— Желаете продать? Попросил приятель?
— Да! — хрипло сказал Беба.
— Разрешите? — Юрий Сергеевич взял самородок, мельком глянул, прикинул в ладони.
— Неважный металл. Вообще самородное золото для коронок не годится. А сколько у вас всего? Это, я вижу, обрубок.
— Двести, — на всякий случай соврал Беба.
И снова в голове Юрия Сергеевича с непостижимой даже для мощных компьютеров скоростью произошел мгновенный расчет: «Двести самородного… сто пятьдесят единиц коронок… если на диски и продать — «Запорожец». Если сто пятьдесят единиц самому, короночка по полтинничку, получается «Волгочка».
— А почем?
— Восемь! — твердо сказал цену Бебенин.
«Отдаст по пяти, — решил Юрий Сергеевич, — отдаст, балбес, по пяти. Будет «Волгочка». Ах Гришка Ерутов, где же он? Позвонить? Спугну! Нельзя позвонить».
— В общем-то в «металле» я не нуждаюсь, — меланхолично сказал Юрий Сергеевич. — Но из любопытства по четыре могу взять. Все-таки двести граммов. Безделица.
Нуждался, ох как нуждался в «металле» Юрий Сергеевич, Возникновение из пепла родило долги, и машина была нужна, и мало ли чего было надо для жизни, к которой привык он. Позарез он нуждался в «металле».
— По семи, — сказал Беба. — И сделку можно продолжить.
«Стоп! — подумал Юрий Сергеевич. — Продолжить? He один, значит? Цепочка? Уже хуже! Нужен Гришка!» — решил он.
— Зайдите завтра часиков в восемь вечера, — вслух сказал Юрий Сергеевич. — Продолжим наш разговор.
— «Металл» приносить?
— Обязательно приносить! — ласково кивнул Юрий Сергеевич.
— А цена?
— Приносите, договоримся.
И уже потом, откланявшись, — а хам Юрий Сергеевич по своему верному и безошибочному расчету даже руки не подал, не привстал, чтобы унизить, сшибить спесь с мальчишки, на колени поставить и диктовать цену, — потом, уже на улице, Беба начал соображать.
Не было точнейшего взвешивания куска, расчета хрустящими бумажками и доверенной встречи в условленном месте, как рисовали мечты. Завтра, в восемь вечера. Золото приносить. Значит, спять зубило у дяди Гриши полировать. А если?.. А если за дверью его будут ждать двое в форме? Впрочем, улику можно будет запрятать. Перед тем как войти. А если… А если там будут двое без формы, потому что форма им не положена? Очень просто: стукнут по темени, вывернут карманы. Убить не убьют, но жаловаться-то не пойдешь. А если не рассчитают удар и просто убьют? Прощай жизнь, получается? Ну и хам этот доктор! Хамло, сволочь лавсановая.
Но тем не менее… Тем не менее получалось, что надо идти. Что он искал? Он искал врача-протезиста, желающего купить золото. Что он нашел? Он нашел врача-протезиста, желающего…
Как будто некто невидимый положил Бебе на затылок мягкую, страшную в своей мягкой мясистости руку и толкал по длинному, слабо освещенному коридору, и неизвестно, что было в конце — то ли солнышко в радостях жизни, то ли непонятная мгла.
И надо же, проклятие, никак он не мог отделаться от одной картинки, которая сейчас казалась ему ни к чему, вроде видения на берегу ручья, когда он нашел самородок.
Шел как-то Беба в утренний час по людной московской улице. И день был хороший, солнечный, и у Бебы было ясно в тот день на душе. В толпе Беба увидел военного. Увидеть его было легко, потому что полковник был около двух метров ростом и двигался он в толпе легко, с какой-то веселой и твердой уверенностью. У него было молодое лицо, тридцать, ну тридцать пять лет, и великое множество орденов висело на груди у молодого полковника — наверное, шел на какой-то официальный прием. «Летчик-испытатель», — подумал тогда Беба, — не космонавт, потому что в космонавты берут невысоких».
И оттого, что этот красивый летчик не принадлежал к абстрактным сферам космонавтики, Беба почувствовал к нему симпатию и зависть, переходящую в мальчишеское восхищение. Да, да, вот так весело и уверенно идти по жизни, не знать ни милиции, ни Лени Химушева… Ах дурак, недоумок, что бросил училище! Так он думал тогда, но летчик исчез в толпе, затерялся. То ли был, то ли не был…
Замученному бессонницей Бебе вдруг показалось, что он нашел выход. Достойный выход. Продать золото, преступить закон один раз и забыть на этом смутные стороны жизни. Вернуться к виолончели, попробовать стать музыкантом.
Самородок он решил не тревожить, а зубило вторично не полировать. Взять с собой кусок, продать, рассчитаться, выяснить серьезность партнера. На встречу прийти минут на тридцать раньше и издали, где-либо притаившись, проследить за домом, обстановкой. Страшно, но… надо. Надо идти.
С этими мыслями шагал контрабасист Бебенин мимо многоэтажных домов по пустынной вечерней улице. Подъезд он выбрал заранее по памяти, удобный подъезд, кто бы к дому ни шел, все будет видно…
Беда заключалась в том, что именно этот подъезд облюбовал для аналогичной цели Гришка Ерутов, доверенный техник, знаток уголовного мира, недоказанный валютчик, недоказанный подпольный торговец драгоценным металлом. Он должен был по заданию Юрия Сергеевича «определить» клиента на улице, а через десять минут войти «случайно» в дом, чтобы при сделке уже окончательно оценить.
…Оглянувшись через поднятый воротник пиджака, Беба вступил в полумрак подъезда, прижался к стенке, выглянул на улицу и сунул руку в карман за сигаретами И в этот момент… В этот момент он увидел уставленные на него в упор глаза черноволосого человека, прическу-ежик с сединой и челюсть одинокого волка. Несколько мгновений они в упор смотрели друг на друга, и для Бебенина вечностью были эти мгновения. По высшему наитию все понял Беба, обо всем догадался.
— Желаешь прикурить? — принужденно усмехнулся незнакомец и вытащил зажигалку «Ронсон», протянул с огоньком короткопалую с наколками руку.
А кто виноват, что недоказанный уголовник Ерутов имел внешность настоящего киношного уголовника?
Дрожала рука с сигаретой, вздрагивал огонек зажигалки. Прикурили.
— Бабу ждешь? Не буду мешать!
— Нет, я так… отдышаться, — сказал Беба, выскользнул из подъезда, отошел-отбежал метров пятьдесят — и, о чудо, зеленый огонек, и он дико замахал руками, уселся, прильнул к заднему окошку. Погони не было. Ушел, ушел-таки от удара по темени. А может быть, выследят? А если таксист из ихних? Подставили?
Он остановил такси на Каланчевке, быстро прошел вверх. У Красных ворот сел в троллейбус «Б», проехал три остановки, стремительно выскочил и помчался по Сретенке. Никто за ним не бежал. Но страх уже прочно поселился в нем. Не видя прохожих, не слыша шума и чертыханья вслед, он мчался по городу, выбирал освещенные людные улицы.
Куда?
На Сретенке жил тот шальной пианист с обезьяной…
…В заросшем сиренью дворе старого московского дома пенсионные бабки ему объяснили, что пианист уехал. Увез с собой только пианино и обезьяну, все остальное и комнату тоже оставил соседке. Она его провожала и все про него знает. Вроде бы концерты собрался давать.
…Во двор зашел парень в полосатой тенниске. Прикурил. Огляделся. Отошел. Двое стояли на улице. Он им что-то сказал, и они расхлябанно пошли дальше… втроем.
Путая след, Беба очутился на Белорусском вокзале. Он хотел взять такси, но на стоянке толпилась длинная очередь людей с чемоданами.
Он прошел в зал ожидания для пассажиров дальнего следования. Сел у дальней стенки, и ему было видно всех, кто входил в зал, и тех, кто толпился в арочном проеме у входа.
Твердо решил, что не пойдет сегодня домой. Пустая квартира, которая недавно была благом, теперь пугала его. Он жил на верхнем этаже, и прямо от двери квартиры на чердак вела темная лестница. Его могли ждать там. Могли дома. Откроют дверь бандитской отмычкой и будут ждать, Он представил себе темноту прихожей, загроможденной двумя шкафами, темноту кухни, ванной и двух комнат. На двери стандартный замок, который можно открыть гвоздем. Ни крючка, ни засова. Беба передернулся. Ужасный, покойницкий взгляд незнакомца в подъезде стоял перед глазами. Лапа эта с наколкой, голос. От такого пощады не жди.
Вот оно как бывает… В зал ожидания зашел милиционер. Кусок золота в кармане давил на бедро. Беба поддернул штаны и закрыл глаза. В крайнем случае скажет, что ждет электричку.
Когда он закрыл глаза, в нос ему сразу ударил специфический вокзальный запах железнодорожной пыли, влажных опилок, человеческого дыхания. Вокзалы всего мира, наверное, пропитаны им на столетия. Запах дальних дорог внушал неожиданное чувство успокоения. Глаза открывать не хотелось. Он как-то мгновенно провалился в сон. Проплыла трава, какая-то речка с тихой водой, странная деревня, веером стоявшая на холме, и далекий звук паровоза. Запахло детством. Георг Шеринг тихо играл на фоно. Классный Георг Шеринг, запись компании штата Дакота, пятнадцать рублей на толкучке пластиночка.
Беба открыл глаза. За этот минутный сон он понял, что ему надо, пришел в себя. В давние времена, в один из моментов, когда он, спасаясь от грубого человека Перфильева, участкового милиционера, начинал Совершенно Новую Жизнь, он ездил на рыбалку в идиллическую деревню Лужки. Лучшей захоронки, чем деревня Лужки, не придумаешь. На неделю он исчезнет. Дед тот, наверное, жив. Конечно, жив! Беба сверх ожидания даже улыбнулся, вспомнив невероятного деда, что жил в избе на отшибе. Вроде в деревне и вроде отдельно.
Зал был почти пуст. Милиционер спокойно стоял в арке, ведущей в другой зал. Не психуй, Беба! Иди посмотри расписание электричек.
Возникновение прозвища деда Корифея уходило в глубины истории деревни Лужки. На памяти всех живущих дед Корифей всегда был, всегда его звали так. Одна из версий, до которой докопался досужий дачный интеллигент, гласила, что в незапамятно далекие годы деду попал в руки томик Софокла. Чеканная речь древнего классика произвела на него такое впечатление, что с жителями деревни Лужки он стал разговаривать высоким языком древних трагедий. Софокла он шпарил наизусть страницами и получил прозвище по имени одного из героев. Вся же остальная жизнь была оправданием прозвища.
Дед Корифей от природы был философ и познаватель миров. Профессия пастуха только углубила в нем это достоинство. С годами он приобрел насмешку над миром, но не утратил ужасной въедливой любознательности к природе.
По практике лет дед Корифей управлял стадом не кнутом или окриком, а просто гипнотически брошенным взглядом с удобного для него в данный момент бугра. Блудная бригадирова Муська, к примеру, употребив все силы коровьего мозга на хитрость, подбиралась к колхозному клеверу; вроде бы к клеверу, а вроде и просто так. Дед Корифей кидал на нее взгляд, оторвавшись от созерцания окрестной природы, и блудная Муська, коротко мыкнув, шла в стадо. Возможно, взгляд деда Корифея обладал силой лазерного луча — кто знает загадки природы.
Как и три года назад, дед принял Бебенина без всякого, единым взглядом оценив настоящее, прошлое и будущее приехавшего порыбачить городского хлыща. Будучи стихийным экзистенциалистом, он принимал людей такими, каковы они есть. Жена его, бабка Ариша, которая вначале жила с ним по браку, потом по привычке, а потом даже стала гордиться, что у нее мужик не такой, как у всех, была просто русской бабкой Аришей и потому провела гостя в горницу, смахнула со стола крошки и села на лавке напротив, соображая в молчании: холодного или парного молочка предложить.
Дед Корифей и Беба вышли посидеть на крыльце. Благодатная русская равнина лежала кругом в перелесках, и мудрое небо русских равнин смотрело сверху.
…На славянском равнинном небе сменились облачные рисунки. Ушло мгновение. Грохнула железным засовом, отпирая магазин для вернувшегося с поля тракториста, продавщица Фрося. Бабка Ариша вспомнила про невыключенную электроплитку.
Дед Корифей перестал размышлять о непостижимом и сказал: — Ты ногой не тряси. Ты не думай об этом. Завтра лещей слушать поедем.
Меж тем на отдаленном от деревни Лужки на тысячи непроходимых километров прииске катилось ураганное время золотодобычи. Промывочный сезон вступил в стадию, когда отступают на задний план ничтожные мелочи жизни, когда рассветы, закаты, чередование дней и минут дробятся на смены, сон и еду, а человеческие нервы, судьбы, пот и усталость мускулов, усталость металла машин превращаются в килограммы металла, который по неизвестной объективной глупости необходим человечеству в количестве, превышающем утилитарную надобность в нем.
В очень далеком таежном крае машины сдирали шкуру земли, сносили лиственницы и тополевые рощи, тонны взбаламученной земли окрашивали в желтый цвет реки, и позади машин и людей оставались полые, вздыбленные долины, где царствовал галечник и посвистывал ветер.
Вряд ли Лев Бебенин задумывался над тем, что уже одно уничтожение природы во имя добычи золота оправдывает объективную жестокость закона по отношению к нему.
В летнее туманное утро дед Корифей повел гостя «слушать леща» на речку со странным названием Порожек.
Речка Порожек мягко текла среди распаханных полей, теперь уже желтых от спелого жита, среди холмов, на которых веером стояли деревни, среди орешника, березняка и песчаных, поросших сосной обрывов.
Перед тем как идти, дед Корифей гипнотизирующим оком окинул пасущееся стадо. Отбившиеся коровы подошли ближе, и стадо стало покорно пастись на одном пятачке, с которого оно так и не уйдет, пока не вернется, не разгипнотизирует его дед Корифей, который пас еще матерей этих коров, их бабушек, прабабушек и даже прапрабабушек.
И еще перед тем как идти, дед Корифей закурил. Он свернул самокрутку, затянулся, кашлянул и блаженным, затуманенным табачным зельем взглядом посмотрел на небо и мир.
— Так получается, — произнес дед Корифей. — Тысячи лет эту рыбу ловят на одну снасть, и нет для нее вывода. Не может она угадать, где червяк для еды, где же блеск фальшивой игры. Разумеешь?
— Понимаю, — сказал Беба, действительно пытаясь понять, куда клонит странный старик.
— Ишо нет! — сказал дед Корифей. — Ишо до тебя не доходит. Скажу без обиды: мы, люди, вроде как рыбы. Любим блеск фальшивой игры и тем себя губим. Обретаемся в адские муки, портим свой организм от нервов до мышц.
Сказал и пронзительным глазком скосился в Бебину сторону, лешачьей таинственной мудростью все понял, все угадал и даже усмехнулся, точно увидел в тумане грядущего муки и гибельный призрак поддельного счастья контрабасиста Бебенина.
Беба тряхнул головой. Прошедшая минута провалилась куда-то, и не мог он понять, то ли он спал, то ли бредил, то ли причудилось что. Где-то в сердце остро торчала заноза, и гриппозной болью ломило суставы. Потом все это прошло.
В мотыльковой прошедшей жизни чувства сии были незнакомы Бебе, и от мгновения растерянности на лбу его проступила испарина. Он оглянулся. Все так же курил дед Корифей. Жевали коровы. Под солнцем лежала равнина. Ничего не произошло. Глупое минутное наваждение.
— Пойдем, маленько развеешься, — сказал дед Корифей. И добавил таинственно: — Я ведь, знаешь ли, лещевик.
Они прошли по росному лугу к мягким перекатам и омутам речки. Река текла и жила как положено жить не запятнанной индустрией русской реке: на перекатах мелко пускала круги плотва, стая окуньков торчала у затопленного куста, иногда крупно плюхался играющий в утренней радости жизни язь, а в одном из омутов гигантским пушечным грохотом ударил неведомый рыбий зверь.
— Щука? — вздрагивая от азарта, спросил Бебенин.
— Голавль, — ответил дед Корифей, — у голавля для плеску хвост приспособлен. Чего его в омут, лешего, занесло? Он быстрину любит, которая корм несет. Или у мельничных свай держится. Мельниц-то у нас давно нет, а голавли ишо есть. До полупуда. А мельниц нету, — дед Корифей вздохнул.
Так они шли и шли, пока не дошли до невидимой внешнему миру черты, у которой дед Корифей остановился, чутко вытянул ухо и ошарил окрестности взором.
Дело в том, что они дошли до границы колхоза «Рассвет», в котором работал дед Корифей. Дальше начинались земли колхоза «Заря», в котором дед Корифей не работал. По давнему, скрепленному русскими оборотами речи, потасовками и, под поллитру, соглашению было установлено, что каждый рыбак ловит рыбу в воде своего колхоза, а на земле другого — ни-ни.
Прощупав локаторно и на слух окрестности, дед Корифей бесшумным шагом быстро задвигал вперед. На Бебу он даже не оглянулся, а сделал спиной неуловимый жест, и тот понял его, как понимали деда коровы, и тоже пошел, согнувшись, стараясь не шуметь.
У одного из омутов дед остановился и замер.
— Слышишь? — шепотом спросил он.
— Чего? — по-деревенски ответил Беба.
— Лещи жрут. Ох жрут, ох и стая. И каждый не менее как полтора килограмма.
Но ничего не слышал Лева Бебенин. Пошумливал ветер в кустах, верещали бездумно птахи.
— Ну что-ты? — чуть не плача, сказал дед. — Он же траву жрет губами, — в досаде дед даже изобразил, как жрет губами траву в водных глубинах лещ. — Целая стая! Ох, чмокают, нечестивцы!.. Бегем! — вдруг властно приказал дед и шустро побежал обратной дорогой, загибая через кусты, чтобы выскочить напрямик домой.
…Когда на ближнем пригорке показалась семенящая фигура деда, а за ним Беба, задыхающийся от неправильного образа жизни, бабка Ариша с непостижимой шустростью включила обе электроплитки, поставила на них ведра с водой и засеменила в амбар, откуда вышла с мешком овса на спине.
А самородок, завернутый в кармашек из ткани «болонья», такие кармашки зачем-то давали раньше к аналогичного названия плащам, лежал на чердаке дома № 15 по улице Федора Павлова, возле дымоходной трубы, присыпанный шлакоблочной чердачной засыпкой. Над самородком водили ночные чердачные игры коты, и днем его сквозь шлак нагревал солнечный луч, попадавший сквозь щель в крыше.
Беба осторожно греб веслами плоскодонки, стараясь не плескать, как было приказано. Дед Корифей сидел на корме и бросал в воду горсти распаренного овса, который, как это известно, для леща то же, что для пьяницы водка. Временами дед Корифей поднимал палец, Беба сушил весла.
— Идут, — вслушиваясь в неизвестные шумы, говорил дед Корифей. — Шевелят, нечестивцы, хвостами. Вся стая.
…Они уже покидали запретные воды колхоза «Заря», когда на противоположном бугре возникла фигура одноногого кузнеца Михея, тоже известного в местности лещевика.
Кузнец Михей пронзил взглядом пространство, сразу все понял и, подняв к небу костыль, крикнул в направлении родного колхоза:
— Уводят!
Крик его неизвестным науке способом пронесся через засеянные житом поля, сквозь клевера и люцерны, лощины и пустоши, сквозь стены домов, где сидели за ужином рыбаки колхоза «Заря», и сразу проник в их сердца.
— Греби! — приказал дед Корифей и начал горстями швырять в воду лещевой алкоголь, выстилая дорожку.
Из центральной усадьбы колхоза «Заря» вырвался трактор «Беларусь», увешанный людьми в воинственных позах. И из усадьбы колхоза «Рассвет» вырвался трактор «Беларусь», в прицепе которого сидели рабы рыболовной страсти.
— Греби! — кричал дед Корифей, и Беба выламывал весла. Скрипели уключины, трещали весла, и контрабасист Бебенин, который в жизни не знал, что может грести, греб как «пенитель морей». На ладонях вздувались и лопались пузыри, в мочалки превращались вялые бездельные мышцы.
— Стой! — ликующе сказал дед. Он поднялся на корме символом победы и торжества и, задрав бороденку, вытряхнул в омут остатки мешка. И сел на корме, слушая довольное чмоканье уведенных лещей.
Они закурили махру из кисета деда. Ядовитый моршанский дым полз над рекой, окутывал лодку, они сидели друг против друга как счастливые потные дети, единокровные братья, соратники по оружию и улыбались друг другу проникновенно и нежно: старый пастух и хлыщ Беба, гранильщик асфальта, хилый цветок искусственной техносферы.
Даже тракторный рокот не мог испортить славянской простоты событий. На берегах стояли друг против друга негодующие враждебные племена рыболовов и осыпали друг друга простыми словами. Дед Корифей сидел на отшибе на бережку, и напротив него, через речку, сидел лещевик Михей, идеолог враждебного клана. Михей с мрачной угрозой, не мигая, разглядывал деда, взгляд его излучал планы, надежды, грядущее торжество. Лучезарен и прост был ответный взгляд деда Корифея.
Беба вначале присел было около деда, стал тоже глядеть на Михея. Но понял, что ему не место в борьбе титанов. Через минуту он тоже орал простые слова. В этот миг он был членом племени, рода, семьи, и кровь великих свершений горячо бежала по жилам. Кто-то хлопал его по плечу, и сам он обнимал кого-то.
В разгар страстей пулеметным треском ворвался звук милицейского мотоцикла. И звук этот, а также традиционный вопрос «В чем дело, граждане?», вернули Бебенина на землю.
Но на землю вернулся уже не тот вчерашний, замученный страхами и видениями, а некто новый, познавший радость борьбы и удачи.
Среди мятежного шума толпы у Бебы вдруг четко и ясно, как диспозиция перед боем, оформилась мысль: «В Средней Азии живут среднеазиаты». Те самые среднеазиаты, которые вплетают женщинам в косы мониста из драгоценных материалов, кладут золото в чувяк, а чувяк прячут в арык.
На берегу речки Порожек замкнулась мысль, впервые пришедшая к Бебе на берегу Тихого океана на затопленном ночью и сыростью рыбацком причале.
С неосознанной тоской Беба прощально оглянулся кругом. Вечер мягко падал на речку, на окрестные холмы русской равнины, на перелески, поля и деревни. Беба стал медленно отступать от берега и, отойдя за кустарники, повернулся к речке спиной, пошел к пыльной дороге, по которой ходили автобусы к станции.
Уходил, чтобы потерять себя среди самолетных кресел, полок вагонов и гостиничных номеров в краях, где Бебу никто не знает и знать не должен.
…В безоблачном азиатском небе висело пыльное солнце. Под тополями, окружавшими аэропорт Нукуса, держалась черная тень.
Вскинув на плечо швейцарскую сумку, Беба шел мимо багажного отделения аэропорта, мимо дававших тень смоковниц, мимо киоска с краткой надписью «Газвода», мимо садовых лавочек.
Ему очень не нравились первые встреченные среднеазиаты. Непохоже, чтобы они дарили монисты своим женам и прятали золото в чувяк или там в арык.
Да что там говорить: только смуглота лиц и какая-то восточная стройность отличали толпу от толпы любого другого города в летнее время.
Но Беба (период нравственных колебаний был уже позади) знал, что не надо нервничать, не надо спешить. Он как бы со стороны посмотрел на себя. Техасские штаны, рубашка навыпуск, сумка в руке — нет, он не привлекал внимания в аэропорту Нукуса.
Он шел вперед мимо садовых лавочек, пересек какой-то садик, шел, руководствуясь интуицией, и как бы в подтверждение увидел вдруг горбатый мостик, под мостиком арык, а рядом стояли два очень высоких худых старика в барашковых шапках. Есть Средняя Азия! Существует.
По опыту жизни, а может, внутренней склонности Беба считал, что информацию легче всего получить там, где пьют спиртное.
И опять как минутное озарение из-за поворота дорожки появилась дверь, и Беба сразу, не читая вывеску, понял, что здесь пьют спиртное. В затянутые марлей окна были видны мужские силуэты за столиками.
Беба цепко пошел по залу, выбирая место, где можно сесть.
…Он выбрал столик, где сидел парень, напоминающий негатив: лицо было черным, а волосы, брови и глаза ослепительно белыми. Негатив меланхолично пил пиво.
Дородная официантка-узбечка остановилась с блокнотиком. Беба привычно показал три пальца.
— Что будете заказывать? — спросила официантка.
— Три пива ему, — сказал Негатив. Официантка ушла.
— Из Москвы?
— Ага.
— В Хиву?
— В Хиву, — на всякий случай сказал Беба. В липовое удостоверение Москонцерта, которое добыл ему Леня Химушев, можно было вписать любой город.
— Да-да, — произнес незнакомец. — Все знаешь, все видишь насквозь, и никакой тебе в жизни загадки.
— Мораль? — завязывая беседу, спросил Беба.
— Какая, к чертям, мораль! На пальцах пиво заказывает — москвич, штатный посетитель пивного бара. С ташкентского борта в Нукусе сошел — в Хиву едет. Минареты смотреть.
— Я с Севера, — с неизвестной самому целью соврал Беба. — В отпуск. Хочу посмотреть на юг.
— На Севере где? — безразлично спросил Негатив, отхлебывая пиво.
Беба назвал место последнего своего турне.
— Знаю. Работал. Теплостанцию строили. Еще где бывал?
— Сахалин, — сказал Беба уверенно. На Сахалин Леня Химушев в самом деле пытался их повезти однажды, но получилась промашка с пропуском в погранзону.
— Работал. Микрорайон в Южно-Сахалинске отгрохали. Слыхал?
— Ну как же! — солидно солгал Беба.
— В Мирном бывал?
— Нет.
— Я его с колышка. Эх, была жизнь! Работа, а не волынка. И зарплата тебе щелкает-щелкает, не надо ее считать, потому что хватало.
— А как сюда?
— Надоел за три года якутский мороз. Решил погреться. Греюсь вот третий год. Надоело!
— Что надоело?
— Юг надоел, язви его в душу. Ты туристом: дыню жевать и на минарет глаз поставить. А мне эти дыни и минареты… Старый директор на Хантайку зовет. Пишет, что будет дело. Махну! Кончу дом и махну. Мороз во сие вижу. Вот так.
Мимо окон с натужным воем прополз тяжко груженный «Урал».
— Везет-таки, волынщик проклятый! — сказал Негатив. Бросил на стол трешницу, не прощаясь, погрохотал залепленными известью сапогами к выходу.
Тотчас на освободившееся место сел быстрый и тонкий узбек. Он был в красной нейлоновой рубашке, при галстуке, и, надо же, чудо, лицо его было сухо, без малейших следов пота. Нейлон-то в такую жару! Лицо не то что было сухо, а матово отсвечивало в своей сухой смуглоте.
Официантка без разговоров принесла и поставила шесть бутылок.
— Норма! — улыбнулся узбек. — Пиво бывает редко. Пьем по шесть. Кто может, тот больше. В Хиву?
— Ага, — не удивляясь уже, сказал Беба.
— Хорошее место. Памятник старины. Все старое, как при ханах.
— Да-а!
— А Куня-Ургенч? Совсем старое место. Окончательно памятник старины. В Куня-Ургенч туристы не ездят. — Узбек вздохнул и поднял тонкий, музыкальной конструкции палец. — Отдельные, умные ездят. Столица Хорезма! Алгебру знаешь?
— Учил.
— А где выдумали, знаешь? В Куня-Ургенче! А Тимур что разрушал, знаешь? Куня-Ургенч! Ничего туристы не знают. Между прочим… я там родился.
Узбек ловким жестом открыл бутылку о край стола, и темное пиво потекло в стакан.
— Женщины у вас красивые, — дипломатично начал Беба.
— Красивые? Почему красивые? Конечно, красивые! В Москве тоже красивые!
— А что, они украшения не носят? Мониста там всякие, в общем, золото.
— Какое золото? Современные девушки — сами золото!
— А я читал, что узбечки носят.
— Про это у стариков спроси.
— А в Нукусе есть старики?
— Нукус — новый город. От Ташкента не отличишь на главной площади.
— Ну, а базар у вас есть? Торгуют там, продают.
— Разумеется, есть, — и узбек (удивительно было, как в тонкое тело его все это вмещалось) осушил третью бутылку пива.
Кругом в тесном стандартном залике сидели темнолицые люди и в ужасающих количествах дули вредную для почек жидкость. Официантки с натугой носили уставленные бутылками подносы. Неподвижная жара висела в столовой, и от пластмассовой синевы столов было еще жарче.
На свисавших с потолка желтых лентах бились в предсмертных мучениях огромные азиатские мухи. За окном резко, как по линейке, чередовались синяя тень и желтый ослепительный свет.
— Пиво выдумали в холодных странах для южных, — сформулировал Беба.
Он чувствовал, что от этих мух и неподвижной жары ему становится дурно. И от темного теплого пива. И от промокшей насквозь рубашки. Даже штанина в том месте, где нога по привычке прикасалась к сумке с самородком, промокла насквозь. Нелегки были пути подпольной торговли золотом.
Держись, Беба-Сахиб-Икшалла-хан! Кто еще, по-твоему, держит в линялой сумке килограмм чистого золота? Еще сто граммов коньячка? Пожалуй! Лучше, чем эту бурду пить! Мадам! Мисс Средняя Азия! Сто пятьдесят коньяка. Пиво? Сами его пейте!
Тонкий невозмутимый узбек с бесстрастным любопытством наблюдал неожиданное опьянение собеседника. Он слабо разбирался в вопросах алкоголя и не знал, что даже небольшая его доза в жару действует неожиданно и точно, как нокаутирующий удар.
…Позже Бебе не хотели давать билет до Ургенча. Предлагали поспать. Но Беба знал, что уж чего-чего, а спать ему нельзя, и он сказал, что кассирша не пускает его в Хиву потому, что не уважает собственных памятников мировой же, черт поб-бери, культуры. Удостоверение он не вынимал без нужды. Памятники мировой культуры помогли, впрочем. До самолета оставалось три невыносимых часа. Беба схватил подвернувшееся такси и поехал на базар. Базар был пуст. Только на бесконечных его рядах, как одинокий зуб в челюсти, торчал старик, тот самый, какой нужен, старик в папахе, и все такое.
— Золото купишь? — спросил напрямик Беба и положил перед стариком «образец» товара. Сморщенный старик молчал, и глаза его из-под дикарской папахи смотрели на пьяного Бебу с непостижимым спокойствием восточного мудреца.
— Ну! Купишь, что ли?
Старик отмахнулся руками от запаха нечистого алкоголя, запрещенного пророком, и снова невозмутимо сел, йог проклятый, деревяшка, не человек.
Самолет-работяга АН-2 летел над пустыней. Внизу было желто от песка и солнца. Глаз пассажира отдыхал только на редких зеленых пятнах оазисов.
Когда началась долина Амударьи, с самолета можно было видеть на медленном этом полете труды человеческих муравейников: изрезанная в квадраты земля, бесчисленная паутина арыков, квадратные зеркала затопленных рисовых полей, бескрайние дамбы, насыпи. Среди них исчезала Амударья — дорога торговцев, завоевателей, потрясавших жестокостью привычный к жестокостям мир, дорога отчаянных конных налетчиков из окрестных пустынь, земля, где сотни поколений рождались среди глины, проводили жизнь, копая ее, и умирали. Они рыли землю, прокладывали арыки, сажали дыни и хлопок, выдумывали науку алгебру и стихи, бессмертная звучность и печаль которых как игла пронзает столетия.
Бебе очень не понравился город Ургенч. Днем жара начисто съедала всякую инициативу, вечером улицы были темны, и в глиняных переулках прятались тени янычар или кого там еще, с длинными кривыми ножами и азиатским равнодушием к человеческой жизни.
Центральная часть Ургенча была выстроена без применения особой фантазии из бетонных блоков. Она ничем не отличалась от аналогичных застроек в любом городе страны.
В старой части города, в глинобитных домах с плоскими крышами, жили мужчины, старики, женщины и младенцы. Старики сидели кое-где на завалинках, младенцы заполняли арыки, тротуары и узкие улочки, а женщины выскакивали из тенистых дворов, чтобы утащить во внутренность своего двора очередного младенца с какой-то неведомой материнской целью.
Покупателей золота здесь не имелось. Ясно как двадцать одно. Или их надо было разыскивать по неведомым Бебе приметам.
Например, базар. Бестолковый, битком набитый ишаками и халатами базар, где продают редиску, дыни и лук. Будешь в толчее продавать самородок неизвестно кому? Нужен индивидуальный контакт, возможность поговорить без посторонних ушей. А как без ушей, если на пяти квадратных метрах базара находятся двадцать пять человек? В четыре часа дня этот базар, как по звонку, пуст. Сторожу продавать будешь?
От этих обстоятельств Беба ожесточился. Он начисто забыл осторожность и теперь, уходя, оставлял самородок под койкой все в той же швейцарской сумке. Держал его просто завязанным в тряпку.
Обрубок носил с собой. Металл залоснился в кармане, к нему прилипли табачные крошки и всякая разность, которая бывает и карманах не слишком опрятного человека. Обрубок драгоценного металла потерял свой товарный вид.
«Искать, черт побери, искать надо», — думал, лежа на гостиничной койке, млевший от жары Беба.
Номер был странный, сделанный из двух комнат. В комнатке поменьше стояли две койки, в комнатке побольше — четыре. И в той и в другой комнате люди менялись почти ежедневно. Это был обгорелый на сельскохозяйственном производстве народ, в неизменных брезентовых сапогах и кителях из серой холстины. Они вставали в пять-шесть утра, пили зеленый чай из гостиничных чайников и исчезали, чтобы завтра смениться новыми.
Неутомимо держался только Бебин сосед, главбух неизвестного провинциального производства. Этот чертов главбух вставал в шесть часов утра, дул для начала зеленый чай, затем клал на стол папку и вслух начинал читать свои бумаги: «От шестого восьмого шестьдесят шестого. В ответ на наш тридцать два дробь семь сообщаем…» Проклятый канцелярщик так и читал, как пишется: «шестого восьмого…»
От всего этого хотелось запить, кануть в темную бездну. Но Беба держался. Ухо востро и хвост пистолетом. «Учись, солдат, свой труп носить, учись висеть в петле…» — так произнес поэт.
В этом городе все говорили про хлопок. Радио говорило про хлопок, газеты писали о нем же, и гостиничный люд в брезентовых сапогах, когда переходил на русский, толковал тоже про хлопок. Базарная толпа состояла из людей в халатах. Халатники, Беба это видел, знали физический труд не по книжкам. Редким и случайным казалось в толпе халатов белое пятно рубахи интеллигента или сарафан приезжей туристки.
Жить окончательно не хотелось. Беба спустился вниз, в ресторан, взял карточку. Меню делилось на разделы, отпечатанные типографски.
1. «Искусство кулинара».
2. «Закусите, пожалуйста».
3. «В обед полагается».
4. «Вкусно и сытно».
5. «Приятно и полезно».
6. «Тонизирует вас».
7. «Утолите жажду».
8. «Только в меру» (водка «Московская», коньяк 3 зв, портвейн № 15).
9. «Кто не против» (папиросы «Беломорканал», сигареты «Тройка»).
«А вот я не в меру», — мрачно подумал Беба и заказал коньяк.
Неожиданно за сдвинутыми в стороне столами появилась группа иностранцев.
«Интересно, им то же меню дают? — подумал Беба и вдруг прямо похолодел: — Иностранцы!»
Иностранцы с птичьим говором усаживались за сдвинутые столы: безликие мужчины в легких до зависти летних костюмах, загорелые, сухие, как ящерицы, женщины. Прикатили из заморских, стран смотреть минареты.
«Ах черт! — подумал Беба, подливая себе коньяк. — Они же в гостинице здесь живут. Вечерком пригласить вот того, мордастого. Языка не знаю. Может быть, немцы. Ди муттер, ди тохтер, дер тиш. А что дадут? Валюту дадут. А валюту…»
«Остановись!» — сказал голос предосторожности. Беба заглушил его порцией коньяка. Какая предосторожность, если папахи не понимают человеческих слов! Он же не собирается быть валютчиком. Один раз, только один раз. Вспомнилась картинка. Тот знакомый валютчик, который невесело кончил. Тогда в ресторанном зале было пьяно, дымно, весело, и малый этот держал беседу, травил анекдоты, но глаза, точно не ему принадлежали, обегали, ощупывали, осматривали зал и всех, кто был, кто входил, сидел, выходил. Ни на минуту не знали отдыха эти глаза, и опьянения тоже не знали. Кто там еще был? Им и отдать валюту, пусть они ее… Стоп! Подумать надо. Прополощем мозги, Беба, дружище…
Беба заказал еще коньяка, взял стакан, в котором торчали салфетки, выкинул их, а в стакан налил чуть повыше половины, но ниже полосок. Выпил. В голове стало напряженно и ясно.
…Его арестовали в шесть часов вечера, когда он ломился в номера, занятые бельгийскими туристами. Туристов в гостинице не было: они в это время осматривали древний заповедник в Хиве под названием Ичан-Кала, что в переводе означает «Внутренний город». В то время когда туристы уселись в автобус, чтобы вернуться на нем в Ургенч, ибо в древней Хиве еще не имелось хорошей гостиницы, Бебу на мотоциклетной коляске отвезли в вытрезвитель, где и проделали с ним все подобающие случаю процедуры. Когда его задерживали, уголком затухающего от алкоголя мозга Беба все-таки успел увидеть, осознать значение милицейской формы и успел соврать, что ищет свой номер, который находился этажом выше.
Выпустили его из вытрезвителя в ранний утренний час, записав в соответствующую книгу. Ему возвратили документы и 20 рублей денег. Беба ничего из вчерашнего не помнил.
И лишь на улице, гулко ступая по бетонным плитам тротуара, он осознал, похолодел от страха и даже перестал быть похмелен. Исчез обрубок самородка, который всегда был при нем в заднем правом кармане техасских штанов. Засыпался!
Прохладен был утренний город Ургенч. По дороге к рынку шли ишаки и влекли на себе седоков или двухколесные тележки с дощатым помостом над самой ишачьей спиной. Открывались киоски с газировкой. Шелестели пустые автобусы. От редакции газеты «Хорезмская правда» на лихом мотоцикле, в очках, в кожаной куртке помчался на задание лихой ездок.
На рынке разжигали огонь в рыбожарке: интересном заведении, где изрезанную на мелкие куски рыбу кидали в кипящий чан хлопкового масла и вынимали оттуда проволочным черпаком на длинной ручке. Рыба была золотистого цвета и пахла хлопковым маслом и свежестью. Было хорошо есть ее под полотняным навесом, прихлебывать мутное среднеазиатское пиво и сочинять стихи вроде:
Я живу как в рыбожарке.
Рыба — я! И рыбе жарко!
Поздно писать стихи. Засыпался!
Он заглянул в вестибюль гостиницы. Дремали в креслах приезжие. Окошко администратора было задернуто занавеской. У подъезда стояли пыльные периферийные «газики», и хлопали дверцами люди в тюбетейках и брезентовых сапогах.
В номере еще спали. На четырех койках могуче храпели рыцари хлопкового производства. Его сосед-бухгалтер только что встал и насыпал в фаянсовый чайник зеленое зелье. На Бебу он глянул без удивления и вышел за кипятком.
…Сумка лежала под кроватью, Беба с содроганием запустил руку внутрь. Самородок был на месте. Он взял сумку и прошел в дальний конец коридора, где имелась запримеченная им черная лестница во двор. Напротив лестницы находился общий умывальник. Какой-то гад со скакалкой через плечо прошел туда вперед Бебы, На спине у скакальщика ходила под майкой хорошая мускулатура. Беба подумал, что гад будет мыться не меньше получаса.
Он, как бы без дела, прошел к торцевому окну. Двор был пуст.
Человек в умывальнике плескался и пел, омерзительно радовался жизни. Нервы Бебы были натянуты до предела. Так! Паспорт при нем. Он еще в первый день ухитрился его забрать на всякий случай, под предлогом получения перевода. Командировка… Черт с ней!
Беба встал у окна. Умывальник слева, дверь черного выхода справа.
Парень в умывальнике намылил лицо. Глаза его были зажмурены. Беба толкнул дверь черного хода. Она скрипнула и приоткрылась. Он быстро зашел в темноту, закрыл дверь. На площадке стояли ведра, половые щетки. Беба быстро сбежал вниз, в пахнущий пылью мрак, где узко высвечивали полоски света.
Он откинул нижний крючок. Дверь не поддавалась. Видимо, она была замкнута еще и на крючок наверху. Он — чиркнул зажигалкой. На цементном полу валялись малярные куртки и стояла измазанная известью бочка. Он взялся за край бочки и потянул ее. Раздался ужасный скрежет металла о цемент. Беба догадался наклонить бочку и перекатывать ее краем. Наверху скрипнула дверь, и оттуда упал сноп желтого света. Беба замер. Женский голос что-то сказал по-узбекски, звякнуло ведро. Свет исчез. Не помня себя, Беба по-кошачьи взгромоздился на бочку и нащупал верхнюю задвижку. Она не выдвигалась. Он ударил по ней кулаком. Дверь распахнулась, и Беба чуть не свалился на улицу. Свет ослепил его.
Он увидел, что с головы до ног в пыли и известке. По костяшкам пальцев текла кровь вперемешку с грязью. Беба схватил сумку. Держась против угла здания так, чтобы не было видно из окон, он пересек двор и нырнул в заборную щель. За забором начиналось изрытое строительством поле. Стоял котел с гудроном. Под ним дымился костер. Около костра сидел старик в халате и смотрел на него. Беба пересек площадку напрямик, угадывая дворы, пошел в направлении вокзала.
По дороге в каком-то дощатом киоске, видно открытом всю ночь, он купил бутылку портвейна и кусок колбасы.
Через час он лежал в открытом товарном вагоне. Среднеазиатское солнце поднималось и накаляло металл. Поезд не двигался и, видно, не собирался двигаться. Разбитую руку саднило, Вдобавок нечем было открыть бутылку. Беба примерился и стукнул ее горлышком о железное ребро вагона. Бутылка раскололась, и он стал торопливо глотать липкий портвейн, обливая себе лицо и рубашку. Мягкий комок поднялся в затылок.
Становилось жарко до нестерпимости. Бебе было очень плохо. К облитым портвейном рукам, к лицу и рубашке стала налипать угольная пыль. Где-то около 12 часов дня поезд дернулся и поехал в неизвестную сторону. Хотелось плакать.
Беба работал в ресторанном оркестре неизвестного азиатского города.
Благословенной памяти Моня дал три года назад Бебе курс электрогитары.
Вечером в ресторан приходили буровики. По соседству крепко искали нефть, и, как в местах золотодобычи, здесь работали люди с размахом. Беба работал «за жир», то есть он не получал зарплаты, он получал за то, что закажут, за что заплатит музыкантам подвыпивший люд.
Беба играл. Прошедшее время мытарств четко отразилось на нем: он по-волчьи подсох и по-волчьи стал готов к рывку в любую минуту. В углах рта на бездумном его лице залегли морщинки — след неудач, а может быть, размышлений. Коллег по оркестру он презирал: провинциальная шваль, гармонисты… Трубача надо было просто убить, чтоб не позорил профессию, впрочем, что он мог сделать на инструменте, который напоминал по качеству пионерский горн. Но гитара была ничего.
Неожиданно для себя Беба стал находить в собственной музыке горькое удовольствие и часто выходил на соло, а лабухи — коллеги, которым было на все наплевать, охотно его выпускали: жарь хоть целый вечер, плевать…
Беба уже не метался. Что было, то прошло. Ему требовалось подкопить деньжат на приличный костюм, требовалось затаиться до того, как возникнет момент. Он играл и разглядывал зал, угадывал нужного человека, Человек придет, ресторан такое место…
Но, кроме буровиков, как две капли воды похожих на сибирских добытчиков золота, громких парней физического труда, кроме командированных, от которых за версту несло удостоверением и сознанием служебного долга, кроме местных львов с пятеркой в кармане, никто не возникал на его горизонте.
Социолога, определившего бы биение ресторанной жизни по окраинам государства, еще не нашлось. Здесь не бывают знаменитости, проматывающие знаменитые гонорары, сюда не заходит обедать профессор или другой человек, оклад которого позволяет именно так обедать, здесь не резвятся пижоны.
Сквозь эти рестораны, как сквозь пограничный столб цивилизованности, проходит в основном поток бродячих людей: геологов — искателей земных недр, здесь бывают налетами люди нестандартной профессии: уникальные специалисты по какому-нибудь уникальному монтажу, перелетные птицы индустрии XX века.
Но все-таки…
Каждый вечер в ресторан приходили три мужика, как будто бы вынутых из бетономешалки. Хрипатые, пыльные мужики садились за угловой столик напротив оркестра, и до их прихода никто этот столик не мог занять. Официантка с натугой тащила три ящика пива — среднеазиатского дефицита, и каждый из мужиков ставил свой ящик у правой ноги. Они выпивали за вечер по пять-шесть бутылок и уходили последними, оставив остальное пиво доброй официантке.
Беба вскоре заметил, что главным в странной этой компании был сгорбленный, с проволочной щетиной мужичонка в пропитанных пылью кирзачах и в костюме х/б из бессмертной ткани в полоску.
Пил он мало. Так прихлебывал иногда и разглядывал зал все на свете знающими глазами.
Вскоре Беба узнал, что зовут его дядя Осип, что в этом городе он давно, точнее — проводит в этом городе каждую осень. Потом исчезает.
Многократные вечера наблюдал за ним Беба. Но не подходил. Не навязывался. Хотел все узнать про странного миллиардера в стоптанных кирзовых сапогах.
И однажды случилось: с проволочной щетиной мужик подошел к эстраде и, поманив грязным пальцем Бебу, спросил:
— Могешь «Журавли»? — и положил четвертную у ног.
И смог Лев Бебенин. «Журавли» отвечали настроению души, проснулся в нем музыкант. Перед полупустым в этот день залом, отведя в дальний угол затуманенный взгляд, выдал не мелодию, нет, — крик отторгнутых душ выдал музыкант Бебенин.
Официантки застыли у столиков, командированные оторвались на миг от свиных отбивных с соленым огурцом и соленым же помидором, какая-то робкая девушка оторвалась от беседы с не менее робким парнем и широко открыла глаза на Бебу, и даже лабухи за спиной смолкли и перестали шептаться насчет верного сведения счетов, притихли, в какой-то момент решили было подстроиться, чтобы разделить успех, но хватило совести, смолкли, ибо подстроиться к вариациям Бебиной души было нельзя в этот момент.
В открытые окна ресторана лезли акации и тополя, мерцали в небе крупные азиатские звезды, и шел воздух времен, когда журавли действительно улетают.
Плакал за столом совсем почти трезвый дядя Осип, неизвестных трудов человек с проволочной щетиной.
Беба играл. Чутьем музыканта он понял, что сейчас не нужен надрыв, дешевые кабацкие штуки, нужна настоящая музыка. Приглушив динамик электрогитары, он играл вариацию за вариацией, уходил в совсем уж незнаемые дали от главной мелодии, и все-таки то была облагороженная мелодия «Журавлей» в те времена, когда журавли действительно улетают.
Пошлая или опошленная вещь, но ведь бывает…
Наконец Беба смолк, задавил струну на щемящем небесном звуке, и все в ресторане задвигалось, как было до этого. Задвигался и дядя Осип, он прошаркал кирзой к эстраде и сказал Бебе:
— Слезай. Пойдем к столу. Пусть эт-ти играют.
И хоть не положено было музыканту сидеть за столом, но мало ли что не положено. Власть была в хрипящем голосе неизвестного Осипа. И тем же голосом он прохрипел официантке:
— Шампанского. Два. Или три.
…У дяди Осипа оказалось человеческое лицо. Усталое человечье лицо было у этого щедрого оборванца. Чутьем понял Беба, что нет, этому он не продаст. Этому золото без всякого интереса. Но все-таки был как пружина, как волк перед смертным прыжком.
— Что смотришь? — усмехнулся дядя Осип. — Грязные, да? Плевать!
— Давно смотрю, — усмехнулся как можно шире Беба Открытый Парень.
— Душевно сыграл, — дядя Осип смахнул слезу, — Утешил.
— Чем занимаемся? — спросил Беба. — Я парень без предрассудков.
— Исправители ошибок, — загадочно ответил дядя Осип, — Понял?
— Не понял, — правдиво ответил Беба.
— Проще не могет быть. Строительство здесь большое — раз. Частник дома строит — два. Государство цемент везет? Везет! Большими вагонами. А вагон разгружает как? Еле-еле. У государства цемента много. А частнику нужен аль нет этот цемент? Дядя Осип идет в порожняк. И метет вагон так, как будто лично платил за этот цемент. Выходит десять-пятнадцать мешков с вагона. Частнику фундамент для дома, дяде Осипу сто рублей каждый вечер, государству чистая тара-вагон. Понял?
— Понял, — восхищенно вздохнул перед гениальной простотой комбинации Беба.
— Мое открытие, — с простодушной гордостью сказал дядя Осип. — Мой, выходит, патент.
— Вредно цемент мести. Пыль! — произнес Беба.
— Я только осенью. Здесь у меня осенний сезон.
— А потом?
— Пойми меня, музыкант. Я бродяга. Может, я последний бродяга в государстве и есть. Каждому месту и каждому месяцу в стране у меня свое время. Везде свой сезон. Через неделю уйду в Карганай, в заповедник. Там грецких орехов сбор. Это уже в Киргизии. Четвертная за день выходит. Мне больше не надо.
— Здесь-то сто? — сказал Беба.
— Чудак! Мне деньги без надобности. Там горы и лес. И нет никого. Только объездчик орех заберет, квитанцию выдаст. Я в тамошнем воздухе отхожу от цемента, живу в шалаше. Солнышко утром восходит. Птицы поют. И нету этого… алкоголя.
— Жили бы там, — с самому еще непонятной подлой заботливостью сказал Беба.
— Так не могу, музыкант. Ежели я б мог, нешто не жил бы, как все люди живут в государстве? Ведь я беззаконный сброд. Дом у меня в Чипчикае, жена там живет. А я не живу. Мне помирать надо. Если я вправду последний бродяга, то больше бродяг не будет.
— А что, действительно хорошо в том Карганае?
— Хорошо — негодное слово. Там… чудесно. Хошь, поедем.
— Хочу!
Как тонкая мелодия флейты у Моцарта, которого Беба втайне любил, возникла негромкая мысль: уехать в горы, закопать самородок под каким-нибудь деревом, вернуться домой. Нормально и чисто. Беба чувствовал, что сидящий напротив засыпанный цементной пылью босяк лучше и чище его, Бебы. Но тут лабухи за спиной грянули нечто совсем удалое, взвыло, забухало. Пропала флейта, всплыла грязь минувших недель, и Беба покатился вниз, в дебри окончательного подонства. Он сказал:
— Очень хочу с тобой, дядя Осип. Но денег-то нет. Не на что ехать.
— Я помогу, — сказал дядя Осип. — Раз вместе, так помогу. Отдашь на орехах.
В тот же миг проснулись и воткнулись в Бебу бывалые бродяжьи глазки. Вонзились и тут же потухли. Беба улыбался, как на рекламе.
Флейточки… Скользкий твердый стержень уже возник в нем, и не было обратной дороги, потому что он решил обмануть последнего бродягу страны. Убаюкать и облапошить. Раньше влекли события, теперь решил сам.
В тот же вечер, вытянув у бродяги Осипа двести рублей, он исчез из этого города. Самолет, вездесущий АН-2 летел в какое-то место с урчащим названием. Беба взял на него билет только потому, что давали без очереди. И в самолете он был единственный пассажир.
Аральское море вынырнуло из-за горизонта, как видение невероятного. Оно было зеленого цвета и лежало в желтых песках в отчаянной бесконечности.
Это было то самое Аральское море, чье пятно на карте тревожило и тревожит школьников и пожилых людей.
Наверное, только узкие специалисты-историки знают историю его берегов. Какие были здесь племена, какие были сражения, кто первым пас здесь стада и кто первым провел по твоей воде рыбацкую лодку?
Есть местность, где легче установить геологическую историю движений земных пластов, чем пластов человеческих передвижений и образа жизни.
Сюда, к Аральскому морю, шел самолет АН-2 и вез на себе неизвестный груз, а также Бебенина с самородком.
Самолет шел над пустыней, над землей, изрезанной непонятными пятнами и шрамами, над солончаковыми озерами, и справа от него вырисовывалась зеленая лента Амударьи, а слева и впереди маячили обрывы легендарного плато под названием Устюрт.
Сел самолет просто на пыльный грунт. На посадочной дорожке был выбит ковыльник, виднелись следы посадок и взлетов. Вокруг не было ничего. Только в сторонке маячила обмазанная глиной изба, которая, видно, и была главным аэропортом этих мест.
«Аннушка» замерла, дыша горячим мотором, все еще поскрипывая от движения, выскочил подтянутый, как все летчики, пилот, распахнул дверцу, сказал Бебе: «Прибыли, друг! Конечная точка».
В дверцу ударил желтый свет, и земля дыхнула ужасающим зноем. И голос пилота был естествен, как естествен голос стюардессы, объявляющей в Москве, или в Киеве, или даже во Владивостоке посадку.
Беба взял сумку.
От глиняного здания аэропорта двигался человек. Он шел с бумажным почтовым мешком. Пришел, встал рядом с пилотом, и оба они закурили. Пилот был юн, с нежным румянцем здорового, ведущего правильную жизнь человека. Подошедший был коренаст, даже не коренаст, а как-то тяжек, как глыба земли, и лицо его было коричневым, как кусок засохшей глины. Через минуту пришедший взял выкинутый из самолета мешок почты, закинул свой и опять, тяжко ступая, пошел обратно. А пилот бросил сигарету с фильтром, обогнул самолет, улыбнулся Бебе и махнул рукой: «Отойди».
Взревело, вспылило, заскрежетало в реве мотора, и самолет низко пошел над степью: вначале две тонкие стрекозиные черты крыльев, потом точка, потом ничего.
Только теперь Беба осмотрелся. Маячил в дымной дали Устюрт, взгроможденная маревами полоса на горизонте.
Справа, в такой же мари, плавало в воздухе что-то темное, непонятное. «Мираж», — догадался Беба. Прямо впереди синело, сливаясь с небом в неразличимое целое, Аральское море, и невозможно было определить до него расстояние. Впереди же, метрах в пятидесяти, торчала та единственная изба с полосатой кишкой на шесте и мачтой антенны. Под ногами была странная почва: растрескавшаяся, твердая, как чугун, и росли на ней кое-где былинки и белесые кустики неизвестной травки высотой сантиметра в три.
— Занесло! — так определил Лев Бебенин свое положение.
Но душа его, утратившая в передрягах последних месяцев остроту чувств, отнеслась к этому тупо и вяло. Ни тревоги, ни страха — так, ощущение ситуации. Даже хорошо, что глушь. Где тут поселок?
Он подошел к избе. Глина на ее стенах потрескалась, обожженная все тем же нещадным солнцем, и доски на крыльце потрескались, и потрескалась дверь.
На двери висел огромный ржавый замок.
Удивленный Беба обошел избу кругом, чтобы найти хозяина, порасспросить, в какой стороне поселок и какой туда транспорт. Но изба стояла в степи как спичечный коробок на пустом столе, и возле нее не было ни души.
— Эй! — крикнул Беба.
Молчание, безмолвный солнечный зной были ему ответом.
— Э-э-э-э! — заорал он во весь голос.
Ничего. Зной, дурацкая эта степь и тишина. Даже звук ушедшего самолета пропал.
Беба отбежал от избы метров на двадцать. Потом подбежал, чтобы заглянуть в окна, но по дороге махнул рукой: не мог же человек зайти внутрь, навесить снаружи замок и улечься спать. Он снова отошел в сторону, чтобы оглядеться, найти следы человека. Осмотрел горизонт. Заяц был бы заметен на этой равнине. Смахивало на мистику. Может, тот громоздкий мужик был просто частью земли. Вылез из земли, чтобы встретить АН-2, принял мешок с почтой, сдал почту и снова ушел, растворился в почве до следующего прилета.
Беба начал бегать вокруг избы. Сумка с самородком била его по спине. Он бегал вокруг избы, расширяя и расширяя круги, пока голова его не закружилась от теплового удара, и он вынужден был остановиться. Зов опасности толчками вошел в сердце.
Беба в жизни не бывал один, без людей, как бы там ни было, но все же родных двуногих, и сейчас, в безмолвном одиночестве одной из самых диких степей мира, ему стало попросту страшно. Мистика! Стоит запертая изба. Пятнадцать минут тому назад был человек. Был и исчез. На темя безжалостно давило солнце, и тишина давила на барабанную перепонку. Бебе стало казаться, что он сходит с ума. Сумка! Самородок в сумке! Степь! Мираж! Одиночество!
— Беба, — сказал он себе и сел на горячую землю. — Собери мысли! Должны быть люди. Опасно! Ты слышишь — опасно!
Мгновенно обострившимся зрением он увидел вдруг вдали, на фоне Аральского моря, струйку дыма и вроде бы контур жилья. Дым от костра! Люди!
Беба чуть не бегом двинул вперед по пустыне. Он не умел оценивать расстояния, и ему казалось, что до спасительного столба дыма километр-два, не больше.
…Через час он уже не бежал, а шел, и голова казалась ему раскаленным добела шаром. Он шагал через покрытые пустынным загаром камни, трещины, мимо кустиков саксаула, и судьба берегла его, ибо на этой земле, чуть не на каждом метре жили скорпионы, фаланги, пустынные змеи, страшные каракурты — вся нечисть, призванная, чтобы насмерть кусать человека. Возможно, судьба берегла Бебу, потому что он ни о чем этом не знал. А дым все так же стоял на горизонте, все на том же расстоянии.
…Когда через четыре страшных часа Беба подходил к юрте рыбака Кудуспая, рыбак догадался, что идет полупомешанный человек. Но казах Кудуспай остался у костра, рядом с которым стоял чайник и приготовленные пиалы, и только сказал:
— Здравствуй!
Жаркая пелена с глаз отлегла, Рядом был человек. Но Беба не стал рассматривать, казаха в фетровой шляпе, с темным от десятилетнего загара и ветра лицом. Он увидел чайник.
— Воды, — сказал он, — воды!
— Чай, — мягко сказал Кудуспай. — Давно вскипятил, давно жду.
— Почему ждешь? — вскинулся Беба и уставился на казаха воспаленными от солнца и дикой подозрительности глазами.
— В степи далеко видно. Думал, идет Николай.
— Какой еще Николай?
— На аэродроме который. Который твой самолет встречал.
— Нет его, — горько усмехнулся Бебенин. — Он в землю, ушел, гад.
— Не в землю. На этот… под крышу, в общем. Под камышовой крышей прохладно. Бак там с водой. Наверно, сразу заснул. Он как каменный спит. Такой человек.
Беба захохотал.
— Сядь в тень, — сказал Кудуспай. — Пей чай. Потом спи. В юрте прохладно.
Но Бебу бил истерический смех, который сменился слезами. После слез он позволил, как ребенка, отвести себя в юрту.
— Пей чай, — повторил Кудуспай. — Потом спи. Завтра отвезу в поселок. Ты в командировку?
— В командировку, — сказал Беба и начал хлебать зеленую жидкость.
Он пил ее за пиалой пиалу, и казах вначале наливал только ему, а когда Беба потянулся за сигаретой, налил и себе.
— Где поселок? — спросил он. — Куда я, к черту, летел?
— Там! — махнул рукой Кудуспай. — Как летел, если не знаешь?
— Так.
— Чтобы в поселок, надо обратно на аэродром. Туда вечером приходит машина.
— Нет! — вздрогнул Беба, вспомнив свой переход.
— Моя юрта — твоя юрта, — подумав, сказал казах. — Живи. Я катер жду, а то бы отвез на лодке. Мне катер продукты привозит, рыбу увозит. Будь гостем. Я один. Я и верблюд. Чай есть. Мука есть. Папиросы есть. Соль есть. Рыбу ловлю сам. Будь гостем юрты.
— Что за поселок?
— Таджак. Он был… раньше поселок. Отошло море. Закрыли порт. Только старожилы остались.
— Казахи?
— Русские. Это… религия старая. Они все такие… Староверы.
— Какие?
— Как Николай. Очень тяжелые, — Кудуспай рассмеялся.
— Ты где научился по-русски?
— В армии был. Почему научился? Давно знал.
— Поживу у тебя! — произнес Бебенин.
Юрта стояла в километре от берега на границе песка и глины. Потрескавшейся глиной лежала уходящая на юг степь; на север шел вначале кустарник, затем песок, затем море.
Ночью песок был прохладен и сух, и по нему шло интенсивное движение водяных змей, черепах, которые из редких пустынных зарослей отправлялись к морю. Утром они возвращались обратно.
Когда Кудуспай и Бебенин шли к лодке, им встречались эти черепахи, и Беба постигал эти встречи с наивным любопытством горожанина-дикаря. В эти минуты он просто позабывал о килограммовом куске золота, валяющемся в углу Кудуспаевой юрты, в обшарпанной туристской сумке. О том, что Кудуспай мог в сумку заглянуть, не приходило в голову. Казах был немногословен и неизменно ровен. Он ловил рыбу, вялил ее, и раз в месяц к нему приходила моторка с западного берега. Там работали мощные буровые бригады, тянулась нитка газопровода, строились компрессорные станции, шла индустриальная жизнь, которой вскоре суждено было сгинуть, оставив после себя следы путаных устюртских автодорог, гудящие здания компрессорных станций и спрятанный в землю газопровод.
Блаженны были минуты, когда над Аралом прорезалась тонкая полоска рассвета, и они шли по холодному песку, и вода была холодна, и прохладны рукоятки весел. Они гребли в море по одному Кудуспаю известным приметам, и, когда они доходили до сетей, выползал краешек солнца. Громадное красное солнце зависало над морем. К возвращению начиналась жара.
Желтый аральский судак, серебристый жерех, чье мясо может поспорить с осетриной, огромные лупоглазые сазаны и пивная рыбка шемайка шли в сети.
В море Кудуспай был весел: шутил, насвистывал и разговаривал с рыбой. Он очень нравился Бебе в эти минуты. Беба не знал, что просто он попадает под обаяние человека, знающего до тонкости свое дело и любящего его, что влияние на людей великих исполнителей музыки обусловлено теми же причинами, что и влияние рыбака Кудуспая. Только вместо музыки здесь было море, вместо рояля рыбацкая сеть.
Беба как бы заново постигал и острый вкус «Беломора», и солнце, и воду. Он старался но думать о самородке. Каждый раз, как только он вспоминал о нем, он шел купаться или начинал что-либо делать.
Однажды во время перекура в море Кудуспай сказал мечтательно:
— Я казах рода Кудай. Род Кудай всегда был рыбаками и охотниками.
Солнце уже ощутимо поднялось над горизонтом, и вода из ночной, синей превращалась в дневную, зеленую воду.
— Весь берег Аральского моря, — продолжил Кудуспай, — я знаю, точно свою ладонь. Осенью мы с верблюдом идем по берегу, останавливаемся, ставим капканы. Снимаем добычу, идем дальше. Так замыкаем круг. Штук двести лисиц, штук десять волков — столько шкур я сдаю каждый год.
— Насчет охоты я не очень, — сказал Беба. — А вот рыбачить…
— Ты как наши старики скотоводы, только наоборот. Их рыбу ловить не заставишь. А охотиться любят.
«Старики, — тревожно шевельнулось в голове Бебы. — В Средней Азии живут среднеазиаты». Он представил себе стариков в бараньих огромных шубах.
— Да-а, пастухи, — продолжил. Кудуспай. — Очень богатые есть старики. Платят пастухам много, деньги им девать некуда, кладут в вьючные сумы. Или возьмет и подарит внуку машину. А внуку пять лет…
«Не надо!» — хотел крикнуть Беба. Но ничего не сказал. Замолк.
В эту ночь Бебе приснился сон, который он уже дважды видел. Ему снился прииск, осенние тучи, которые, казалось, задевали за лиственницы. Дождик шел на тайгу, на раскисшие от грязи дороги, на весь мир.
Вот по этому чертолому из дождя, грязи и буреломной тайги Беба убегал от преследователей. Они были сзади, с боков и могли появиться спереди. Они гнались за ним неторопливо, молча, как бы даже жалея Бебу. А он убегал и не мог разжать закостеневшую руку с куском металла. Он чувствовал, что люди позади поймут его, если он остановится, повернет к ним навстречу. А он никак не мог решиться и все убегал, убегал.
Потом ему снились старики в барашковых шапках и шубах, сидящие на сумках с деньгами. А Беба издали показывал им самородок.
Проснулся он с тяжелым чувством грядущей беды. И может быть, впервые в жизни Беба задумался над необходимостью принять решение. Юрта — уют, который согревал все эти дни, — казалась сегодня нелепой и грязной. Вдобавок откуда-то из пустыни пришел верблюд Кудуспая. Пришел навестить хозяина. Кудуспай с верблюдом поговорил и оборвал с него колючки и клочья длинной шерсти. Верблюд же надменно и нагло смотрел на Бебу и как-то неодобрительно вздергивал головой на длинной шее.
Кудуспай попросил Бебу набрать камней и завязать их в тряпочку. Для грузил. По неизвестным приметам сегодня он ждал катер и хотел поставить на сомов закидушки в лимане.
Беба ушел с облепленным чешуей рюкзаком. С половины дороги он вернулся и зачем-то взял свою сумку. Когда Беба вернулся, Кудуспай уже налаживал лески с крючками, готовил закидушки. Беба ушел купаться.
Кудуспай пересчитал принесенные Бебой грузила, их не хватало. Он вспомнил про сумку и заглянул в нее. Там было еще одно. Кудуспай решил, что два недостающих сделает из чего-нибудь на месте, и ушел. Закидушки — работа тонкая, ее надо делать в одиночку.
Когда Беба вернулся с моря, он прежде всего увидел далеко на фоне камышовой полоски спину Кудуспая и заметил, что сумка его лежит не на месте. И как тогда, на полигоне, еще не приблизившись к сумке, он понял, что самородка в ней нет. Беба кинулся к ней и убедился, что сумка пуста.
Он выбежал из юрты. Кудуспая уже не было видно. Беба сел на горячий песок и начал пересыпать его из ладошки в ладошку. Получалось так, что первый раз он хотел отнестись к человеку с доверием и этот человек оказался нормальным жуликом.
Где-то внутри в Бебе билось сознание, что все это ошибка. Но чем дальше он думал, чем больше вспоминал разных типов, ловкачей всевозможных, тем больше он накалялся. Никому, никому нельзя верить. Тогда в Лосиноостровской, наверное, хотели его убить, чудом спасся в Урганче и вот…
Вот и настал решительный час. Нет, не отдаст Беба просто так самородок. Он его нашел, он на эту карту поставил, он за него страдал.
Он вернулся в юрту, взял длинный нож, которым они потрошили рыбу, и стал ждать Кудуспая. Когда за юртой послышался скрип песка, он спрятал нож за спину.
— Шесть штук на лимане поставил и шесть в стороне, — весело сообщил Кудуспай. — Катер придет — поедем смотреть. Пусть живых отвезут.
— Где золото спрятал, гад? — прошептал Беба.
— Золото? — машинально улыбаясь, повторил Кудуспай и поднял глаза.
— Кончай! — сказал Бебенин и вытащил из-за спины нож. — Кончай дурака валять!
Кудуспай встал. Он понял, что гость сошел с ума, не зря он кричал во сне, и что надо его обезвредить. Сегодня должен прийти катер.
— Положи нож. Ты, наверное, заболел. Положи, пожалуйста, нож, — тихо сказал Кудуспай. На всякий случай он отложил свой перочинный ножик, которым собирался потрошить сазана на завтрак.
Бебу охватил при виде спокойствия Кудуспая страх, и потому он заорал:
— Кончай, гад косоглазый. Сейчас кишки выпущу! — И взмахнул ножом.
Кудуспай был пограничником. И он кинулся вперед, чтобы выбить нож у сошедшего с ума человека. Нога его поскользнулась на рыбе, которую он собрался чистить, и Кудуспай упал прямо на нож, который успел выставить вперед Беба.
Кудуспай странно, нечеловечески как-то охнул. Беба выпустил нож и выскочил вон из юрты. В юрте за спиной хрипело и булькало.
Точно лунатик, Беба пошел к морю. Он шел по песку, и ноги вязли в песке, а голова была пуста, как мяч для пинг-понга.
Он остановился у воды, потому что дальше идти было некуда. И вдруг услышал далекий стук катерного мотора. Он понял, что это идет катер за рыбой, идет сюда. Он оглянулся с тоскливой неторопливостью. Темная степь лежала за спиной, проклятая дурацкая пустыня. Цепь событий с лязгом замкнулась, и время остановилось. Было утро.
В диком несоответствии с моментом Беба вспомнил вдруг дурацкого пианиста, у которого жила обезьяна макака-резус по кличке Гриша. Была обезьяна, был пианист, который в прокуренной комнате играл по утрам реквием, а потом уехал, может, просто уехал на юг, чтобы обезьяне было теплее. Еще была в той жизни соседка, которая открывала форточку и всех выгоняла, когда пианист начинал играть с утра свою похоронную музыку. Говорят, прошла всю войну санитаркой, и бесполезно было с ней спорить. Лучше и не пытаться…
Еще он вспомнил момент, когда нашел самородок, тихий утренний полигон, самогонного цвета водичку, которая заполняла ямку, и заплакал. Он сел на холодный песок и стал ждать катер. Он не знал, что звук по воде рано утром разносится очень далеко и катера надо еще ждать, ждать и ждать.
Солнце стало греть уже с ощутимой силой. Мимо Бебы проползла куда-то черепашка. Она, видно, очень спешила, оскальзывалась в песчаных ямках, и в тишине, разрезанной звуком катерного мотора, шуршание ее казалось оглушительным. В этот момент внутренний голос без объяснения причин сказал Бебе, что Кудуспай не брал его золота, что случилась ошибка. И Беба заплакал. Но в юрту, где то ли умирал, то ли уже умер Кудуспай, он боялся идти.