Леонид ПЛАТОВ КОГТИ ТИГРА

Один из старейших советских писателей-приключенцев, Леонид Дмитриевич Платов, — автор нескольких романов и повестей. Им написаны такие полюбившиеся читателю книги, как «Секретный фарватер», «Страна семи трав», «Архипелаг исчезающих островов» и другие. В настоящее время писатель работает над новой книгой — «Когти тигра». Это повесть о человеке, совершившем замечательный подвиг в годы Великой Отечественной войны. С первой частью повести, рассказывающей о юности героя, о становлении его характера, мы предлагаем познакомиться читателю.


Рисунки П. ПАВЛИНОВА

ОКОЛДОВАННЫЙ МОРЕМ

1

— Держись за шляпу, эй! Ветром унесет!

— Рот-то, рот закрой! Сам закроешь или помочь?

Эти и им подобные замечания остаются без ответа.

— Та тю на тебя! Чего ж ты молчишь? Чи ты моря не видал, чи как?

Мальчик лет тринадцати, в свитке и широкополой соломенной шляпе (по-украински — брыль) неподвижно стоит на ступенях Графской пристани — глаз не сводит с моря.

Так вот, стало быть, оно какое, это море!

Конечно, он уже не раз видел его, но только на картинках. И там оно было совсем другое, не живое. Сейчас море движется, без устали наплывает на берег, а коснувшись причала, куда-то уходит. Куда? Волны, к сожалению, невысокие, рябь, или, по-флотски сказать, зыбь. А поглядеть бы, что бывает, когда шторм? О!

Два беспризорника, метя длиннополыми лохмотьями лестницу, нервно кружат подле мальчика в брыле. Внимание привлекает не столько пресловутая шляпа на голове, сколько торба, лежащая в ногах. То и дело на пятнистых от грязи плутоватых физиономиях сверкает улыбка.

Все трое, наверное, ровесники, но эти в лохмотьях по макушку набиты житейским опытом, тогда как владелец торбы прост и наивен, как подсолнух.

И хоть бы зажал коленями свое имущество! Хоть бы огрызнулся разок! Нет, оцепенел. Стоит и молчит, как околдованный.

Выбивая пятками дробь, тряся рукавами и многозначительно перемигиваясь, беспризорники все сужают и сужают круги.

Наконец в результате длительных подмигиваний и подскакиваний торба исчезает.

Околдованный морем смотрит себе под ноги, потом в растерянности оглядывается. В просветах между колоннами никого, лестница пуста.

В торбе были между тем сало, смена белья и недочитанная книжка. Были! Машинально рука тянется под брыль, к затылку. Почему-то в Гайвороне на Черниговщине принято чесать в затылке при подобных печальных обстоятельствах.

Но что там торба! Тотчас же он забывает о ней, потому что незадолго до ее похищения произошло нечто гораздо более ужасное. Его не взяли на корабль!

За деревьями на площади виднеется бронзовый Нахимов. Он стоит спиной к приезжему. Поза говорит сама за себя. Прославленный флотоводец недвусмысленно дает понять, что до приезжего ему нет никакого дела.

Еще более неприветливо ведут себя львы, лежащие по обеим сторонам лестницы. С подчеркнутым равнодушием они воротят от гайворонца свои надменные каменные морды.



Странно, очень странно!

А ведь он просился даже не на самый большой корабль, крейсер или линкор, согласен был на любой, пусть маленький, пусть катер, лишь бы тот был военный.

В гавани, как он и ожидал, их было полно, этих военных кораблей. Все одномастные, серые, чтобы сливаться с морем и без следа исчезать в тумане, это-то он уже знал. Пушки грозно торчат в разные стороны. С палубы на причал переброшены сходни, возле них высятся вахтенные. А на мачтах, или как там: на реях? — полощутся веселые флаги.

Перекинув торбу через плечо, он обошел все корабли, не пропустил ни одного. Сердце в груди трепетало, как флаг. У сходней он останавливался, стаскивал свой брыль, говорил: «Драстуйте вам!» После этого долго переминался с ноги на ногу, держа брыль у живота, ожидая, когда на него обратят внимание: по-деревенски вежливый, очень терпеливый.

Его замечали. Матросы, свободные от вахты, перевешивались через поручни, вступали в разговор. Выяснялось, что на корабле юнга не требуется. Разговаривали, однако, дружелюбно, советовали малость обождать, подрасти, а ведь это дело нехитрое: надо лишь вернуться домой и побольше есть борща и галушек, не заметишь, как и вырастешь.

Он печально кивал, потом брел к следующему кораблю.

Так он прошел весь причал, и ни разу не раздалось долгожданное: «А хлопец вроде ничего себе. Вахтенный у трапа, пропусти на корабль!»

Да, тут хочешь не хочешь, а зачешешь в затылке!

Но, даже стоя в этой бесславной позе на ступенях пристани, Мыкола Григоренко ни секунды не думал о том, что из затеи его ничего не вышло и теперь надо возвращаться в Гайворон.

Покинуть море, корабли? Это было невозможно. Особенно сейчас, после того как он их увидел…

Не проявилось ли, однако, в этом свойство возраста? В тринадцать-четырнадцать лет в жизни все кажется легко достижимым — как в сказке, стоит лишь очень пожелать. Впрочем, хочется думать иначе. Быть может, наш в общем не слишком-то уютный мир приветливее распахивается, когда на него смотрят такими доверчивыми, мальчишески восторженными глазами?

Мыкола ощутил толчок в плечо. Сжав кулаки, он обернулся. Опять эти… пятнистые?

Нет. На лестнице стоял опрятно одетый хлопец примерно одних с ним лет, с совершенно круглым, очень веселым лицом. Вначале, однако, понравилось не лицо. Внимание привлекли великолепные сапоги. Правильнее даже назвать их ботфортами. Они были резиновые, непомерно длинные, настолько длинные, что верхнюю часть их пришлось вывернуть наизнанку и с небрежной лихостью спустить раструбом на икры. Ботфорты делали хлопца похожим на Кота в сапогах. Это невольно располагало к нему.

К сожалению, Мыкола произвел на него менее благоприятное впечатление.

— Ну и шляпа же у тебя! — сказал Кот в сапогах, прищурясь. — Знакомая лошадь подарила? У нас в Севастополе такие лошадям надевают, чтобы голову не напекло.

Начало разговора как будто предвещало драку. Но и тут сказалась исконная гайворонская медлительность. Пока Мыкола, нахмурясь, набирал воздуху в грудь, пока замахивался, незнакомец, как воробей, скакнул на две или три ступеньки повыше и, словно бы не случилось ничего, преспокойно уселся.

— Про шляпу забудь! — сказал он. — Это я пошутил. Садись и рассказывай: почему такой печальный?

Он выслушал Мыколу, не отрывая от него серьезного взгляда.

— Из дому подался, это ничего, — заметил он снисходительно. — Я и сам думаю податься кое-куда. Но это потом. Револьвера не имею. Пожевать хочешь? — неожиданно спросил он.

Мыкола подумал, вспомнил об исчезнувшем сале и со вздохом сказал, что хочет.

— Тогда чего же на пристани, как граф, расселся? Айда!

И он повел Мыколу за собой.

Он вел его очень долго, какими-то спусками и подъемами. Выглядело так, словно бы морской город Севастополь построен на окаменевших волнах.

И это тоже нравилось Мыколе.

На вершине горы остановились передохнуть. Рядом был собор, а у ног большие белые дома. Дальше синела бухта, и в нее медленно входил пароход, тоже большой и белый, как дом. Мыкола даже задохнулся от восторга.

Потом они ехали куда-то на трамвае. Конечной остановкой была Кадыковка, окраина Балаклавы. Низенькие хатки ее были крыты не соломой, как в Гайвороне, а черепицей. Казалось поэтому, что на них дольше удерживаются отблески заходящего солнца. Оно было большущее, красное и нехотя погружалось в море.

«Никуды не пойду звидсы!» — сказал про себя Мыкола.

Мазанка, где жил Кот в сапогах — его звали Володька, — была очень низенькая, взрослым приходилось нагибаться, входя в дверь. Но внутри было чисто, уютно.

И за ужином Володька проявлял заботу о Мыколе: почти не давал ему говорить, сам растолковывал родителям, что вот, мол, хлопец заболел морем, но где же и лучше лечить эту болезнь, как не у нас в Севастополе, верно?

Мать молчала — она была вообще молчалива, а отец охотно улыбался. Лицо у него было такое же круглое, как у сына, только с усами, очень пышными.

Он был вожаком знаменитой в Балаклаве ватаги, то есть рыбацкой артели. Судьба Мыколы, таким образом, решилась.


2

Однако оказалось, что любовь его без взаимности: он любил море, но море не любило его.

Он укачивался!

В таких случаях хлопотливый Володька старался быть рядом.

Вместе с ним являлась на выручку тень адмирала Нельсона.

Конечно, отчасти утешительно было узнать, что и Нельсон укачивался. Но ведь он был адмиралом. Кто бы осмелился списать его за это с корабля? А Мыколу запросто могли списать. Подумаешь, кухарь на сейнере! (Такая была у него незавидная должность.) И это даже не юнга, всего лишь юнец на посылках, почти что прислуга за все.

Да и кухарь-то он был никудышный. Пожалуй, самый никудышный на всем Черном море. А может быть, даже и на остальных морях.

Все вечно валилось у него из рук: ложки, плошки, тарелки, сковородки.

Как-то выйдя с вечера в море, рыбаки были вынуждены обходиться за завтраком одной-единственной ложкой на всех. То-то досталось растяпе-кухарю! Накануне, споласкивая ложки после ужина, он по рассеянности шваркнул их за борт вместе с водой из бачка.

— Ну что ты такой задумчивый? — попрекал его Володька. — Это в сквере на лавочке можно быть задумчивым. А море, учти, не любит задумчивых.

Зато, к удовольствию своего покровителя, Мыкола быстро научился чинить сети, сушить их и укладывать в сейнер. А когда начинал сращивать концы пенькового троса или чистить якорную цепь металлической щеткой, то тут уж можно было просто залюбоваться его работой. Откуда и прыть бралась в руках, тех самых, которые превращались в грабли, в нелепые растопыри, едва лишь ухватывали что-нибудь ломкое, хрупкое, бьющееся.

— Имеет талант в пальцах! — объявил вожак ватаги. — И зачем ему маяться с нами в море? Шел бы себе в слесаря или в кузнецы.

Володька вступился за Мыколу.

Мается, да, но молча. Чуть засвежеет, сразу делается весь зеленый, а пощады у моря не просит, зубы стиснет и работает!

О собственных своих сомнениях Мыкола не говорил никому, даже Володьке. Поверял лишь ночью куртке, которая заменяла ему подушку, — у хозяев не водилось лишних подушек.

И домой отписал, что все добре, в семье у вожака ватаги принят, как родной, ходит не только в море, но и в школу. Все им довольны, море тоже…

Летом ватага ловила кефаль, серебристые стада которой близко подходят к берегу. Осенью та же кефаль, войдя в возраст, называлась уже лобанами. Рыбу-лежень, плоскую камбалу ловили на крючковую снасть. А ставрида по глупости шла на подсвечивание.

И сейнером своим был доволен Мыкола. Сейнер был, конечно, невелик, но с самолюбием, сам себя, наверное, считал главным судном на Черном море. Качало на нем ужас как, зато слышно его было издалека. «Пух-пух-пух!» — повторял он на ходу, издалека оповещая всех о себе.

На такой скорлупе нелегко было в свежую погоду. Зимой сосульки намерзали на вантах и немолчно звенели во время качки. Впрочем, спалось под этот звон неплохо.

Команда сейнера — это капитан, рулевой, два моториста и четыре рыбака, которые ставят и выбирают сети. А кухарь в свободное от приготовления пищи время помогает и тем и другим.

Выбирать сети почти так же интересно, как стоять на руле. Что за диковинные твари живут в Черном море!

И названия у них смешные, расскажи в Гайвороне, не поверят.

Морская игла, морской скорпион, морской таракан, морская собачка (названа так за то, что умеет больно щипаться), морская лисица, морской петух, морской конек (очень похож на шахматного). И есть еще в море скумбрия-баламут и дельфин-пыхтун (очень смешно пыхтит и отфыркивается).

Под камнями у берега живут всякие крабы, среди них стыдливый (называется так потому, что, будучи пойман, закрывает клешнями «лицо»).

В море также обитает моллюск-диверсант. На вид это безобидный червячок, но питается он деревянными сооружениями — сваями и днищами судов. За полтора летних месяца успевает проточить доски до двух с половиной сантиметров в глубину. Поэтому все деревянные суда обшивают медью, цинком или же почаще вытаскивают для просушки на берег.

Однако самыми интересными животными в Черном море Мыкола считал дельфинов.

Были они любопытны и доверчивы, не боялись вплотную приближаться к судну, весело играли под его кормой и подолгу сопровождали в море. Любопытством дельфинов пользовались рыбаки. Как бы приманивали на шум винтов, а когда животные приближались, били по ним из ружей.

Ловили дельфинов и сетями. Загоняли их, стуча под водой камнем о камень, кричали, свистели, улюлюкали, тарахтели в ведра и сковородки.

Вот когда, наконец, кухари могли отвести душу!

Мыколе посчастливилось как-то быть загонщиком. Он так и не понял, способ ли это лова, почти первобытный, ныне уже оставленный, или же просто вожак решил доставить развлечение рыбакам.

В тот раз дельфины упрямились, не хотели идти в сети. Сейнеры покачивались на мертвой зыби, тесно сомкнувшись. И вдруг мановением руки вожак приостановил шумовой концерт. Кухари замерли у борта, дрожа от нетерпения.

— Желающие — в воду!

Тотчас над палубами стало пестро от торопливо стаскиваемых тельняшек. Восторженно вопя, Мыкола первым кинулся за борт. С тонущего корабля не прыгают быстрее!

Тут-то и началось раздолье! Вода между сейнерами и сетью была сразу сбита в пену. Кутерьма поднялась такая, что и кит с перепугу кинулся бы, наверное, в сети.

Но когда Мыкола вернулся домой, настроение у него изменилось. Вроде бы щемило на сердце. Взрослые, узнав об этом, посмеялись бы снисходительно. Что делать: взрослые так быстро забывают, что когда-то и сами были детьми.

Мыколе стало жаль дельфинов. Бедняги! Они были такие игривые, забавные, совсем веселые черненькие свинки. Не хотелось причинять им боль. Гораздо приятнее было бы поиграть с ними в пятнашки.

И разве это не было предательством? Когда они доверчиво шли на шум винтов, в них начинали палить. Словно бы подозвали симпатичного пса, но, едва лишь тот, улыбаясь и виляя всем телом, кинулся бы к вам, вы вдруг ни с того ни с сего больно пнули бы его ногой.

А загон в воде — это было совсем нехорошо. Дельфинам, наверное, тоже хотелось поиграть в воде с кухарями.


3

И Володька после загона был в плохом настроении. Хмурился, молчал.

Однако долго молчать было не в его характере. Устраиваясь спать в каморе, где они ночевали с Мыколой, Володька отрывисто сказал:

— Рыба глупа, дельфин умница. Почему?

Мыкола не знал.

— Мог бы догадаться. Не в Гайвороне своем живешь, дельфин всегда перед глазами. Ответь: почему он перед глазами?

Мыкола продолжал молчать.

— Пароходы сопровождает, прыгает, кувыркается, всячески себя выказывает. Или кинется на пляж, курортников из воды погонит. Для смеху, конечно. Ну, смекаешь, нет?

Это была обычная манера Володьки. Когда Мыкола стал чувствовать себя совершенным дураком, друг его соблаговолил перейти к пояснениям. Оглянулся, понизил голос:

— Весть подает!

— Яку весть? — тоже оглянувшись, спросил Мыкола.

— Я, мол, человеком был.

— Брэшэш!

— Стану я брехать! Дельфин же вроде оборотня. Слыхал про Атлантиду?

Но и про Атлантиду Мыкола не слыхал.

Был, оказывается, такой остров, очень большой, с красивыми городами, башнями, лесами и реками, но затонул от землетрясения, как тонут корабли в бурю.

Однако население, по словам Володьки, успело загодя подготовиться. Ученые были там очень умные, даже предсказали срок — через столько-то лет остров потонет. И жители начали тренироваться. Подолгу сидели под водой в бассейнах и ваннах — сначала по одной минуте, потом дольше и дольше. Также приучили себя есть сырую рыбу и водоросли — хоть и противно, а надо! В общем постепенно переходили на подводное довольствие. Ну, плавали, конечно, классно, об этом нечего и говорить. И когда, наконец, тряхнуло их, согласно предсказанию, то были уже вполне подготовленные: полурыбы-полулюди. Вильнули плавниками и поплыли себе в разные стороны.

Мыкола сидел потрясенный.

— А мы з тобой в сети их!

— Да, некрасиво, брат. Но ты не перебивай! Не лезь поперед батьки в пекло. Я все голову над прыжками их ломаю. Что бы эти прыжки означали? Может, код? Видел, как глухонемые на пальцах разговаривают? И тут вроде бы так. Скажем: два прыжка в одну сторону это «здравствуй», три в другую — «прощай». Или еще как-нибудь иначе.

Лицо его приняло выражение, какое бывает у кошки, когда та сидит на подоконнике, а под самым носом ее за стеклом безнаказанно охальничают воробьи. Он вздохнул.

— А может, на ученого выучиться, — неожиданно сказал он, — на такого, который по рыбам? Я бы подразобрался тогда в этом коде. И потом двустороннюю связь между людьми и дельфинами! Они нам прыжками, а мы им флажками. Здорово, да? Но только чтобы окончательно считать дельфинов морскими людьми и в сети или из ружей — ни-ни! Чтобы уважать их и учить всему! Пусть помогают вместо водолазов, клады затонувшие ищут. Они бы с дорогой душой, я уверен…

Вообще Володька был выдумщик, беспокойный и непоседливый. Буквально разрывался между различными замыслами, которые роились в его круглой, наголо стриженной голове.

Однажды он простудился и с завязанным горлом сидел дома. Вернувшись с моря, Мыкола застал друга над картой обоих полушарий, вырванной из учебника. Чихая и кашляя, тот измерял на ней что-то циркулем, потом с глубокомысленным видом записывал на бумажке.

— Кныжкы рвэш? Маты будэ быты! — предостерег Мыкола.

Но Володька только дернул плечом. Потом прохрипел с натугой:

— Мыс Бурь. Мыс Горн. Красиво, да? — Сверился с бумажкой. — Тристан да Кунья. Тринидад. Море Кораллов. Пролив Магеллана. Бискайя! Гавайя!.. Ну, что молчишь? Конечно, ты гайворонский, лучше Черного моря ничего не видел.

— А лучше его и нет ничего.

Но моря Кораллов Володьке показалось мало. На ходу, без малейшего усилия, он придумал еще какие-то Гриппозные острова. Необыкновенное название дали им будто бы из-за очень плохого климата. Там, по словам Володьки, чихают все, даже капитаны дальнего плавания. Столица островов так и называется — Ангиния. А неподалеку располагается архипелаг Кашля. Он почти не исследован — сплошные болота. В общем Гавайи, ясно, получше.

— Поидыш туды? — упавшим голосом спросил Мыкола.

— Не по пути, нет. Всюду не поспеть мне.

Именно в тот вечер Мыколе был показан маршрут на карте, пролегавший из Севастополя в Нью-Йорк. Гавайи действительно оставались в стороне.

Дело в том, что Володька собирался свергнуть капиталистов в США, для чего поднять тамошний рабочий класс, словно бы что-то приунывший за последнее время.

Спутников — и надежных — он без труда навербовал бы среди кухарей. Дело не в спутниках.

Остановка была за малым. Нужно было рублей тридцать денег (на билеты и подкуп), также харчи примерно дней на десять. Но главное — револьвер. Как ни крути, без оружия не обойтись.

Далее события должны были развиваться так. Часть денег шла шоферу. Володька предполагал спрятаться под брезентом одной из машин, которые вывозили со складов рыбу. (Садиться на поезд в Севастополе неосторожно, могут задержать на вокзале.) Добравшись под брезентом до Симферополя, путешественники пересаживаются в поезд и беспрепятственно катят в Сибирь. Из Читы на верблюдах в Монголию, там помогут араты, сочувствующие мировой революции, и запросто перебросят в Корею. А оттуда уже рукой подать до Калифорнии. Вот тебе и Америка!

План, спору нет, был хорош. Мыкола тоже не любил американских капиталистов и на верблюдах еще не ездил никогда. Но как же с дельфинами? И потом для того, чтобы поднять заокеанский рабочий класс, пришлось бы расстаться с Черным морем, а этого он никак не хотел.

Володька рассердился. В отношениях с Мыколой привык повелевать, несмелые возражения его воспринял как бунт на корабле. Сиплым, напряженным шепотом — весь разговор, естественно, велся шепотом — он заявил, что в конце концов дельфины подождут. Кто важнее: американский рабочий класс или дельфины? Управимся в Америке, тогда и займемся дельфинами. Они-то, конечно, бедняги, их очень жаль, но как-никак ждали несколько тысяч лет, придется еще подождать.

Мыкола был подавлен. Просто не представлял себе, как будет жить без своего Кота в сапогах. Но ведь и без Черного моря не мог жить. Это были два его друга, оба требовательные, ревнивые и неуступчивые, особенно море.


4

Так и не довелось больше поговорить о Гавайях.

Через несколько дней во время лова дали семафор с проходившего мимо танкера: «Ваш курс пересекают мины, сорванные с якорей!»

Вероятно, это набедокурил шторм, который налетел вчера на побережье и причинил немало бед: повыбивал стекла в окнах, повалил деревья. Заодно сорвал он и мины с якорей.

Первым заметил опасность Мыкола.

Два шара плыли по течению на незначительном удалении друг от друга. Похожи они были отчасти на шлемы водолазов, но еще больше смахивали на чертей, которые, выставив головы из воды, двигаются гуськом по морю. Даже рожки торчали на их — круглых черных лбах.

Пока сейнеры учтиво обходили мины, отец Володьки, служивший в молодости на флоте, рассказывал о повадках этих опасных тварей. Достаточно мине боднуть корпус корабля, или причал, или камень, чтобы согнулся рог-колпачок, хрустнула заключенная в нем колба и жидкость из нее пролилась на батарейку.

— А потом?

— Электрический ток и искра! И над водой грохнут двести килограммов тринитротолуола!

— Три-нитро-толу-ол! — с благоговением повторил Володька. — Как заклинание, верно?

Мины были старые, обросшие ракушкой, — значит, очень долго находились под водой. Это было напоминание о войне: гражданской или даже мировой. Много лет мины спокойно покачивались под водой на минрепах, как грибы-поганки. Шторм всколыхнул воду вокруг них, минрепы лопнули, мины всплыли на поверхность.

Возник спор, цокнутся ли они друг с другом или же ветер переменится и погонит их на камни. И в том и другом случае мины взорвутся сами, иначе сказать — покончат жизнь самоубийством.

Но этого не произошло. Расторопный танкер вызвал минеров. А те знали, как заклинать злого духа, заключенного в бутылке.

Можно бы, не подходя к минам, расстрелять их из пулеметов. Однако места были людные, здесь пролегал фарватер. Поэтому с минами поступлено было более вежливо.

С тральщика спустили шлюпку. В нее сели двое: минер и гребец. Шлюпка описала полукруг. Подойти полагалось с подветренной стороны, чтобы шлюпку не навалило на мину.

Минер, сидевший на корме, закурил папиросу. Володька и Мыкола удивились. К чему еще этот форс? Рядом двести килограммов не леденцов, а взрывчатки!

Но то был не форс. Отец Володьки объяснил, что папиросу надо закуривать, даже если минер некурящий. Обе руки его заняты, а огонь должен быть наготове.

Минер перегнулся к мине. Гребец делал в это время короткие гребки, удерживая шлюпку на месте, на расстоянии вытянутых рук товарища. Тот с осторожностью подвесил патрон к мине, потом, придерживая ее руками, наклонился над нею и огнем папиросы поджег бикфордов шнур.

— Дал прикурить! — с удовольствием пояснил отец Володьки.

Гребец был наготове, не спускал с минера глаз. Тот выпрямился, гребец сразу же навалился на весла. А минер, повернувшись к товарищу, стал ему помогать, налегая на весла, чтобы гребки были сильнее.

На сейнерах притаили дыхание.

Шлюпка удалялась от мины очень быстро, рывками. Когда от нее было уже метров семьдесят, гребец и минер легли на дно шлюпки.

Мина «курила» очень быстро. Секунды, отмеренные длиной шнура, истекли. Со звуками обвала поднялся над водой столб дыма, черный-пречерный. То, грубо ругаясь и топоча ногами, выбирался из мины черт, по имени Тринитротолуол!

А через несколько минут тем же путем последовал за ним и братец его из второй мины.

Володька и Мыкола были горды и счастливы. Не каждому в Кадыковке удается увидеть такое.

Рыба в тот день не шла, — видно, распугали взрывы. Домой пришлось вернуться с пустыми руками.

Зато воспоминаний было, воспоминаний! Дотемна Володька торчал на улице — без устали описывал взрыв, с каждым разом кое-что прибавляя и совершенствуя в рассказе.

— Угомонись ты! — прикрикнула мать. Но он не мог угомониться.


5

Володька объявил, что надо бы половить крабов у причала. Как всегда, отправились с ним младший брат его Евстигней и, конечно, верный Мыкола.

Волны занимались у берега обычной своей возней, копошились подле камней, пробуя, прочно ли те сидят, и что-то недовольно бормоча. Камни, наверное, сидели прочно.

Тайком от отца Володька отлил немного нефти в ведро и намотал на две палки асбестовый канат, закрепив его проволокой. Войдя по колени в воду, краболовы зажгли свои факелы. Приходилось время от времени обмакивать их в нефть, чтобы поярче горели.

Пятна света взапуски поплыли по воде.

Крабы, потревоженные в своем сне под камнями, ослепленные светом, ничего не могли понять. Только огорченно и растерянно разводили клешнями, будто говоря: «Как же так? И как это нас угораздило?»

Евстигней стонал и приплясывал на берегу от нетерпения. Он не получил факела. Он был на подхвате.

В корзине уже ворочались семь красняков и одиннадцать каменщиков, как вдруг Володька выпрямился:

— Полундра!

От неожиданности Мыкола уронил в воду огромного красняка. Метрах в сорока от берега чернел шар. В звездном мерцании, разлитом над морем, тускло отсвечивала его поверхность. Вот он колыхнулся и набычился, показав свои рожки. Правильно, мина! Она почти неприметно двигалась на длинной зыби, словно бы укоризненно качая лысой головой: «Ах, дети, дети! Крабов ловите? А вам спать давно пора!»

Мина была, вероятно, из той же семейки, которую растормошил вчерашний шторм. Только эта подзадержалась, — быть может, заглядывала в какие-нибудь бухточки по пути.

Ночь и мина на фарватере! Мыкола достаточно времени провел среди рыбаков, чтобы понять, чем угрожает это судам, которые находятся сейчас в море.

Как всегда, Володька проявил решительность:

— Евстигней! Беги к бате: еще рогатик один! Пусть флотских вызывает.

— А ты?

— Следом за ней пойду.

— И я.

— Нет. Что стоишь? Как дам раза!

Громко рыдая от обиды и зависти, Евстигней припустился бежать.

— Мыкола, ведро сюда! Весла, весла тащи!

Спотыкаясь, отчаянно спеша, Володька и Мыкола ввалились в ялик.

— Сильно не греби! Табань! Снова греби! Табань! Ближе нельзя. Как флотские, понял?

Мина неторопливо плыла вдоль берега, не удаляясь от него, но и не приближаясь к нему. Конвой на ялике сопровождал ее, держась на почтительной дистанции.



В море стало меньше пахнуть водорослями, воздух, насыщенный солью, сделался словно бы плотнее.

Впереди сверкнул огонь.

Володька встал с банки, обмакнул в ведро зажженный факел и принялся им размахивать. Днем мог бы отличиться, просемафорить сигнал «Веди», что означает: «Ваш курс ведет к опасности». Ночью, за неимением фонаря, пришлось пустить в ход факел. Но это было даже интереснее, больше напоминало описание кораблекрушений.



Мальчикам очень хотелось, чтобы навстречу шел пассажирский пароход водоизмещением две тысячи тонн, не меньше, рейс: Одесса — Батуми. И чтобы пассажиры толпились у борта, вглядываясь в темноту и переговариваясь взволнованными голосами. И капитан, стоя на мостике, произносил бы по мегафону свою благодарность. И над морем, притихшим, навострившим уши, гулко разносилось бы: «Спасибо, хлопцы! Предотвратили кораблекрушение!» А они, предотвратившие кораблекрушение, наслаждаясь всем этим, сидели бы в ялике и смотрели, как мимо проплывают ряды ярко освещенных иллюминаторов…

Но им повстречался не пароход, а какой-то катер-торопыга. На слух можно было угадать, что он не молод — слишком громко страдает одышкой и кашляет, — наверное, пора перебрать болиндер.

Сигнал Володьки был сразу отрепетован, то есть повторен, в знак того, что понят. На катере помахали фонарем, потом увалились мористее. Вскоре огонек без следа растворился в переливающемся искрами море.

Вот и все — как-то уж очень по-будничному, без приветственных речей и слез благодарности!

А за что благодарить? Выполнен моряцкий долг, товарищи предупреждены об опасности — так и положено на всех морях и океанах.

Но после этого сразу стало скучно и холодно. Время, наверное, повернуло уже на второй час, минеры не появлялись. А береговое течение продолжало уносить мину по направлению мыса Фиолент, все дальше и дальше от Балаклавы.

Море вокруг раскачивалось и фосфоресцировало. От беспрерывного мелькания искр клонило в сон, глаза слипались.

Вяло двигая веслами, Мыкола думал о том, как хорошо бы завалиться сейчас на койку, с головой накрыться одеялом. Вряд ли встретятся еще суда, а утром минеры и сами найдут мину. Но Володька не подавал команды. Мина, поддразнивая, все приплясывала и приплясывала, как дурочка, на широкой зыби.

Наверное, и Володька приустал, потому что сидел нахохлившись. Затем, чтобы отбить сон, громким голосом заговорил о дельфинах и «Черном принце».

Примерно в этих самых местах лет этак семьдесят назад затонул английский пароход, груженный золотыми монетами. Тогда была Крымская война, «Черный принц» вез жалованье английским солдатам и офицерам, которые осаждали Севастополь. Жалованье, однако, осталось невыплаченным. Налетел невиданной силы шторм, много английских и французских кораблей легло на дно. Среди них был и «Черный принц».

Вот когда были бы кстати дельфины-водолазы! Дело не шуточное, пахнет миллионами. Поднять бы их с помощью дельфинов, а? Сколько новых домов отдыха и санаториев можно построить в Крыму на эти деньги!

Мыкола мерно кивал головой. Все это было интересно, но искры продолжали мелькать перед глазами. На одном кивке голова опустилась к веслам и уже не поднялась.

Ему представилось, что он сидит на камнях, а из прибрежной пены один за другим выплывают его подручные — дельфины, держа во рту золотые монеты. На это было приятно смотреть. Рядом с Мыколой вырастала на гальке гора монет.

Тут-то мина и рванула!

Вероятно, от ялика она находилась в этот момент метрах в двадцати, не очень близко, но и не очень далеко.

Со сна Мыкола ничего не понял.

Куча монет со звоном рассыпалась, дельфины куда-то пропали. Свистящий вихрь грубо выхватил из его теплой страны сновидений, куда он начал было уже неторопливо углубляться.

Грохота он не услышал, не успел услышать, увидел только пламя. Почему-то оно было где-то сбоку и в то же время внизу.

Все море под ним длинно сверкнуло.

Мыкола ощутил себя в воздухе, но лишь на мгновенье. Волны стремительно подскочили и…

Он пережил весь ужас предсмертного удушья. «Лопнет сердце! Не могу дышать, не могу, не могу!»

Темно стало вокруг. Будто гробовой доской прихлопнуло…

СИНЬ ЗА ОКНОМ

1

Доска, однако, сдвинулась.

Оживать оказалось еще труднее, чем умирать. И дольше! Слишком узкой была эта щель — обратно в жизнь. Чтобы снова протиснуться сквозь нее, надо было затратить невероятно много усилий.

Но он очень старался.

Наконец ему удалось протиснуться обратно. От боли он застонал и открыл глаза.

Высокий потолок. Это хорошо! Комната полна света и воздуха. А за окнами синеет море.

Спрыгнуть на пол и подбежать к окну! Мыкола порывисто вскинулся, но смог лишь приподнять голову над подушкой. Тело не подчинялось ему.

И тогда он опять застонал, потому что понял: ожил наполовину.

Пытка неподвижностью — вот что это такое. Попробуйте-ка полежать несколько часов на спине, совершенно не двигаясь, будто бы вас гвоздями прибили к кровати. И смотрите в высокое окно, за которым море и верхушки кипарисов. Вообразите при этом, что вам всего четырнадцать лет и вас прямо-таки распирает от желания бегать, прыгать, кувыркаться, так и подмывает вскинуться, стукнуть голыми пятками об пол и опрометью выбежать из палаты.

Долго болея и постепенно теряя подвижность, человек, возможно, как-то привыкает к такому состоянию, если вообще к нему можно привыкнуть. Но чудовищное превращение — в колоду, в камень произошло с Мыколой мгновенно.

Вдобавок он не мог понять, как и почему это с ним произошло. У него в результате контузии отшибло память.

Казалось, всего несколько минут назад ходил, бегал, прыгал, смеялся, а теперь лежит плашмя на больничной койке, не может двинуть ни рукой, ни ногой, будто туго спеленат. Над ним склоняется озабоченное лицо нянечки, его поят с ложечки лекарством, и откуда-то, как слабое дуновение ветра, доносится шепот: «Бедный мальчик!»

Несколько дней Мыкола провел в таком состоянии.

В голове прояснялось очень медленно. Вспоминать тоже было мукой. Ведь он опять должен был испытать весь пережитый им ужас, секунда за секундой, только в обратном порядке.

Врачи старались утешить Мыколу. Но он молчал, упрямо-сердито закрывая глаза. Утешители! Всем больным одно и то же говорят.

Он даже не мог отвернуться от врачей — должен был лежать, как положили, подобно бедному жучку, которого ни с того ни с сего перевернули кверху лапками.

Мыкола стал таким раздражительным, что едва вытерпел посещение двух рыбаков, приехавших навестить его. Вручив гостинцы — связку бубликов и шоколадку (как маленькому!), — они дальше уж и не знали, что делать. Уселись в ряд у его койки и стесненно откашливались, — при каждом движении трещали с трудом напяленные на них, туго накрахмаленные больничные халаты.

О мине гости могли рассказать не много, лишь поделиться своими догадками. Ее, вероятно, слишком близко придрейфовало к берегу, к каменистой отмели, волны начали забавляться ею, перекатывать с места на место, и свинцовые рожки погнулись.

В общем не дотерпела! А совсем немного бы надо дотерпеть. Катер с минерами из Севастополя уже приблизился, на нем начали спускать шлюпку.

— А почему я мотора не чув?

— Задремал, потому и не чув. И Володька на руле задремал. Хорошо еще, что вас осколками не зацепило. Ну, тут подоспели, конечно, минеры, стали тебя и Володьку, как глушеную рыбу, вытаскивать.

— А Володька дэ?

Оказалось, что и Володька контужен, вдобавок разодрал щеку о борт ялика, но уже идет на поправку.

Соскучившись сочувствовать, рыбаки завели разговор о кефали, о порванных сетях и наконец-то оживились. Мыкола был рад, когда они ушли.

Даже к приезду матери он отнесся апатично. Мать смогла пробыть всего три дня. Но и с нею он больше молчал.

— Бесчувственный он какой-то у вас, — соболезнуя, сказала докторша Варвара Семеновна. — Хоть бы слезинку уронил…

Но она просто ничего не знала. Мыкола плакал, только тайно, по ночам.

Принесли ему как-то книжку — «Евгений Онегин». Он читал ее весь вечер, а ночью сиделке, которая вязала в коридоре, почудился плач. Она на цыпочках вошла в палату.

Стоявший на полу ночник бросал полосу света между койками. Изо всех углов доносились спокойное дыхание или натужный храп. Только на койке Мыколы было подозрительно тихо.

Он словно бы притаился, дышал еле слышно, потом все-таки не выдержал и всхлипнул.

— Ты что? Спинка болит?

— Ни. (Тоже шепотом.)

— Ну, скажи мне, деточка, где болит? Может, доктора позвать?

— Не треба, тетю.

Сиделка была уже немолодых лет, толстая, очень спокойная. Звали ее тетя Паша. Вздохнув, она присела на край кровати:

— Отчего ты не спишь, хороший мой?

В интонациях ее голоса было что-то умиротворяющее. И слово «хороший» произнесла она как-то по-особому, протяжно, на «о» — была родом из-под Владимира.

Нельзя же не ответить, когда тебя называют «хороший»! Нехотя Мыкола объяснил, что в книжке есть стих: «Мальчишек радостный народ коньками звучно режет лед». Голос его пресекся…

Но он преодолел себя. Ну вот! Когда в палате потушили свет, так ясно представился ему Гайворон, неяркое зимнее солнце и замерзший ставок у школы. Крича от радости, гоняет он по льду с другими хлопцами. Коньки самодельные, просто чурбашки с прикрепленной к ним проволокой. Но какую же радость доставляют они! Ни с чем не сравнимую! Быстрого движения!

Тетя Паша, наверное, сама когда-то бегала на коньках, потому что еще раз вздохнула. Потом она заговорила негромко и рассудительно, изредка вкусно позевывая. От одного этого позевывания становилось спокойнее на душе.

Мыкола, впрочем, не вдумывался в смысл слов. Просто журчал рядом ручеек. Казалось, на бегу перебирает круглые, обкатанные водой камешки, и каждый камешек был звуком «о».

Думая об этом, Мыкола заснул.


2

Но и в сон он не мог сбежать от себя.

Почти каждую ночь Мыкола заново переживал взрыв этой мины. Вскидывался с криком и минуту или две не мог понять, где он и что с ним.

Порой ему чудилось, что он заживо погребен, проснулся в гробу. (Был при нем случай в Гайвороне: один из односельчан стряхнул с себя сонную одурь в тот момент, когда уже заколачивали крышку гроба.) Но чаще Мыколе казалось, что подводное течение с силой тащит его в расщелину между скалами, в какой-то грот, вокруг вода, а над головой навис камень.

Положение было безнадежное, он сознавал это. К горлу подкатывало удушье, охватывал панический страх. И он просыпался с криком.

В раннем детстве, когда снилось что-нибудь страшное, достаточно было приказать себе топнуть ногой, чтобы сразу же проснуться. Это заменяло сказочное: «Сгинь, рассыпься!»

Сейчас топай не топай — не помогало.

Он не мог спать в темноте. Вернее, пробуждаться в темноте. Тогда ужас пробуждения затягивался. Вскинувшись ночью, Мыкола обязательно должен был видеть свет.

Вечером, когда в палате готовились ко сну, он жалобно просил сиделку:

— Тетю, не выключайте!

Но свет люстры мешал соседям. Был, правда, ночник. Однако, Мыкола не видел его, так как лежал на спине. Проснувшись, видел лишь слоистый мрак над собой. И этот мрак давил, давил…

— Какой нехороший мальчик, — говорила нараспев Варвара Семеновна. — Ну, что ты капризничаешь?

Не сразу разобрались врачи в этих мнимых капризах. Наконец кровать Мыколы повернули так, чтобы он мог видеть перед собой окно.

То было очень высокое, чуть ли не до потолка, окно. Днем за ним сверкало море, ночью горел фонарь на столбе.

Мыкола полюбил этот фонарь. В трудные минуты он неизменно помогал, сияющее круглое лицо его ободряюще выглядывало из-за подоконника. «Не бойся, хлопче, не надо бояться! — словно бы говорил фонарь. — Все хорошо, все нормально. Ты не в гробу и не в подводном гроте. Ты в больнице, а я тут, рядом с тобой…»


3

На исходе третьей недели Мыкола с удивлением ощутил боль в ногах.

Сияя, Варвара Семеновна поздравила его с этой болью:

— Ну, молодец! Чувствительность уже восстанавливается. Теперь попробуй пошевели пальцами!

Он попробовал. Получилось. Да, ноги были его!

Так, не очень быстро, словно бы крадучись, возвращалась жизнь в его тело — с кончиков пальцев на ногах.

Вскоре Мыкола уже гордо восседал, обложенный подушками.

Затем через несколько дней к его койке подали роскошный выезд — колясочку. На ней он тотчас же принялся с большим удовольствием раскатывать, крутя колеса руками.

Шаль, гайворонские хлопцы не могли видеть его на этой колясочке! Ездил он быстрее всех больных, особенно лихо заворачивал.

С койки на колясочку, с колясочки на костыли!

Спустя неделю Мыколу высадили из колясочки и поставили на костыли. Он снова стал пешеходом.

Что ж, прыгать с костылями поначалу было занятно, напоминало какую-то игру. Подчас он воображал себя кузнечиком. Был бедным жучком, стал веселым кузнечиком!

И когда в одно из воскресений пришел к нему Володька со шрамом на щеке, Мыкола первым делом потащил его в коридор — не терпелось похвастаться своим умением.

— Ось побачыш! Бигаю, як на ходульках!

Он быстро запрыгал по коридору.

Костыли разъезжались, ноги тоже плохо слушались еще. Однако Мыкола старался изо всех сил. Проскакав до конца коридора и обратно, он притормозил и поднял к другу оживленное, раскрасневшееся, с капельками пота лицо:

— Ну, як?

К его удивлению, друг не сказал: «Здорово!» или «Молодец ты!» Только пробормотал грустно-растерянно: «Ой, Мыкола…»

Но он не умел долго горевать. Сразу же Володьке захотелось лично опробовать костыли, а еще через несколько минут он уже сидел на подоконнике, беспечно задирая прохожих и вместе с Мыколой поедая принесенные из дому коржики.

Давно не было так весело Мыколе. Медсестры и нянечки, пробегая мимо, с удивлением слышали его смех — впервые за все время.

И вдруг смех оборвался. Это уже под конец посещения. Володька сказал, что родители отправляют его жить к деду, в Харьков. Конечно, по известным Мыколе причинам (тут он многозначительно прищурился), он не собирается долго задерживаться у деда.

Мыкола понял: Америка! Но Кот в сапогах уже не звал его с собой. Лишь покосился на костыли и смущенно отвел взгляд.

В палату Мыкола вернулся очень тихий. Ночью опять возле него сидела тетя Паша, и под храп соседей негромко-успокоительно перекатывались по дну реки круглые камешки.

Пытаясь чем-то занять мальчика, Варвара Семеновна подарила ему пластилин.

Ничего, однако, не вышло из этого — к лепке у Мыколы не было никаких способностей.

Но вот однажды разахалась сестра-хозяйка: испортился замок, который надо повесить в кладовой, а слесаря, как на грех, под рукой нет.

Мыкола заволновался:

— Дайте мэни, дайте!

Ему вручили замок. Тетя Паша живо притащила своему любимцу клещи, отвертку, проволоку, связку ключей — все, что требуется в таких случаях. И он, сосредоточенно сопя, при недоверчивом внимании всей палаты, углубился в решение этой металлической головоломки.

Вскоре сестра снова ахала, на этот раз благодарно.

— Есть призвание к слесарному делу! — глубокомысленно объявил, будто поставил диагноз, сосед Мыколы.

Тот обернулся:

— А что такое призвание?

Сосед призадумался.

Между взрослыми загорелся спор. В этой палате любили спорить о жизни, особенно в сумерки, перед вечерним обходом.

— Призвание — это ж не то что профессия, нет? Бывает, что и не совпадают?

— Большой вред, если не совпадают.

— Призвание… А с чем его едят? Я считаю, был бы заработок добрый!

— По-капиталистически рассуждаешь.

— Отчего по-капиталистически? Когда я пацан был, как он (кивок в сторону Мыколы), батько ка-ак двинет меня по потылице! «Иди, — говорит, — бисов сын, у пекаря, хоч сытый будешь». От вам и призвание! А я, например, гармонистом хотел быть.

— Мало что хотел! Тебе, может, медведь на ухо наступил.

— Та й ще белый, га-га-га! Он же тяжельше.

— Брэшэш! Я на трехрядке добре грав. До аккордеона уже прыцинявся.

Доспорились в общем до того, что упросили сиделку принести из больничной библиотеки словарь.

Сосед Мыколы прочел вслух:

— «Призвание — склонность, внутреннее влечение к какому-нибудь делу, профессии…» — Он многозначительно повысил голос: «При обладании или убеждении, что обладаешь нужными для того способностями».

— Я ж и говорю, — подхватил шутник, донимавший пекаря. — Он в гармонисты хотел, а ему медведь…

— Тихо! Читаю: «Стремление применить свои способности делается при этом непреодолимой внутренней потребностью человека».

— Правильно написано, — вздохнув, согласился пекарь. — Непреодолимой! У мэнэ, значит, преодолимая була потребность. А дальше как?

— Дальше примеры идут: «Ты благородно поняла свое призвание актрисы». Некрасов. «О, кто же теперь напомнит человеку высокое призвание его?» Опять Некрасов.

— Обход, больные, обход! — начальственный голос медсестры. — Булах, почему расселись на койке Григоренко? А вы, Глущенко? По местам, всем по своим местам!..

Раздумывая над слышанным, Мыкола долго не мог уснуть. Он так и не набрался духу сказать, что хочет быть не слесарем, а моряком. Никто бы, наверное, не посмеялся над ним. Просто в палате воцарилось бы молчание. Потом все заговорили бы о чем-нибудь постороннем, отводя взгляд от маленьких костылей, приткнувшихся в углу.

Но, быть может, стать моряком как раз и было его призванием?


4

Моряк — на костылях? Гм!

— Тетю, а чи бувають моряки на костылях?

Варвара Семеновна так удивилась, что даже перестала его выслушивать. Держа стетоскоп на весу, она заглянула ему в глаза: не шутит ли? Нет. Взгляд мальчика был печальный, настойчивый.

Надо отвечать. Но как? Она торопливо порылась в памяти. Кажется, есть что-то такое… Ага!

— Бывают, милый, бывают! Я в детстве читала у Стивенсона. Описан такой одноногий пират, это значит морской разбойник, он остался без ноги. И отлично, понимаешь, обходился. Имел под мышкой костылик, и все. Даже человека, по-моему, этим костыликом сшиб. Во какой бойкий был! Но тебе-то зачем? Ты же у нас скоро будешь без костылей.

Она сказала это громким, бодрым голосом. Слишком громким и слишком бодрым. Мыкола подавил вздох, потом принялся молча натягивать рубашку через голову.

Значит, описано у этого… у Стивенсона? Что ж, книгам нужно верить. Ну, хоть бы и был такой одноногий! Так ведь одноногий же! Левой рукой, скажем, на костыль опирался, зато правая была свободна. А он, Мыкола, зубами будет шкоты натягивать, румпель придерживать? То-то и оно! Да еще шторм тряханет, на волне начнет круто класть…

«Ты у нас скоро без костылей…» Как бы не так! Это ведь в глаза говорится. А за глаза… Эх!

Конечно, ему не полагалось слышать то, что он недавно услышал. Но так получилось. Что ж, уши ему, что ли, закладывать ватой?

Дело было под вечер. Он дремал на своей койке. В палату зашла Варвара Семеновна — дежурила по больнице. Поговорили о болезнях, о выдержке, о терпении. Соседи начали его хвалить. Стало вроде бы стыдно и в то же время интересно. Он притворился спящим, даже легонько всхрапнул.

Варвара Семеновна сказала, что да, она согласна, мальчик неплохой, хотя довольно трудный, но что же делать: теперь надо с ним помягче, поласковее.

В палате удивились:

— Почему?

— Тише… Он спит?

Его окликнули. Он не отозвался.

Все-таки Варвара Семеновна понизила голос:

— Увы, тот редкий случай, товарищи, когда медицина вынуждена признать себя бессильной.

Пауза. Кто-то спросил растерянно:

— Неужели не сможет без костылей? Никогда?

И в напряженной тишине прозвучало, как эхо:

— Да…

В ту ночь Мыкола не сомкнул глаз. Лежал на спине и смотрел в потолок, по которому волнами ходили тени. Словно бы прежняя неподвижность сковала его.

Никогда!

Какое это страшное слово: никогда! Оно упало на него с большой высоты, как камень.

Утром он не запрыгал к окну, как делал обычно. Море расстилалось за окном, синее-синее. Но к чему теперь смотреть на него? Ведь оно только дразнит, мучает…

БОЛЕЗНЬ И ХАРАКТЕР

1

Мрачный, сердитый слонялся Мыкола по больнице. Костыли будто аккомпанировали его мыслям. Сухо пощелкивали, приговаривая в такт: «Так-то, брат! Так-то, брат!»

Однажды по рассеянности он забрел в женское отделение.

Там он увидел девочку, которая читала книгу, пристроившись у окна в коридоре. Она сидела на табуретке, согнувшись, уперев руки в колени. Раскрытая книга лежала на другой табуретке перед нею. Поза была не только странная, но и очень неудобная.

Мыкола в изумлении остановился. Он довольно долго простоял так, пока девочка, наконец, удостоила заметить его присутствие.

Над книгой поднялось измученное, почти серое лицо с прилипшими ко лбу мокрыми прядями. Дыхание было затрудненное, со свистом. Узенькие плечи поднимались и опускались, в мучительном усилии проталкивая воздух в легкие.

— Ну, что ты стоишь? — спросила девочка сердито, но с расстановкой, потому что жадно хватала воздух ртом. — Не видишь разве — у меня приступ?

Мыкола еще больше удивился:

— А ты читаешь.

— Я читаю, чтобы отвлечься.

— Но ты же плачешь, — робко возразил он, видя, что по лицу девочки стекают слезы.

— Фу, какой глупый! Я плачу не о себе. Я плачу о бедной Флоренс.

И она с раздражением перевернула книгу обложкой вверх. Там стояло: «Диккенс. Домби и сын».

Считая, видимо, что все ясно, она снова уткнулась в книгу. Через две или три минуты кинула через плечо:

— Ты еще не ушел?

Смущенный Мыкола запрыгал обратно на своих костылях.

На следующий день, однако, он вернулся. Что-то было в этом непонятное, какая-то загадка. А когда он натыкался на загадку, ему хотелось немедленно же ее разгадать.

Девочки в коридоре не было.

— Кого шукаешь, мальчик? — Грудью вперед из дверей выплыла молодая санитарка, очень веселая и такая лупоглазая, что можно было принять ее за краба-красняка.

Озираясь по сторонам — деру бы дал, если бы не эти костыли, — Мыкола пробурчал:

— Була тут… кныжку чытала…

— А, ухажер пришел! До нашей Надечки ухажер пришел! — радостно, на весь коридор, заорала санитарка.

Ну и голос, пропади ты вместе с ним! Граммофон, а не голос!

Мыкола начал было уже разворачиваться на своих костылях, но громогласная продолжала неудержимо болтать:

— В палате Надечка твоя, в палате! Консилиум у нее. Ты думаешь, она какая, Надечка? Про нее в газетах пишут. Умерла было раз, потом обратно ожила. Клиническая смерть называется.

Она произнесла «клиническая» с такой гордостью, будто сама умерла и ожила. Мыкола совсем оробел. Стоит ли связываться с такой девчонкой? Еще от главного врача попадет. Консилиум! Клиническая! Видно по всему, цаца большая.

Но вечером, ужасно конфузясь, он в третий раз притопал к дверям женской палаты, хотя и знал, что это запрещено.

Вообще-то Мыкола не интересовался девчонками. В окружавшем его разноцветном, необжитом, таившем так много радостных неожиданностей мире было, на его взгляд, кое-что поинтереснее: море, например, рыбалка, военные корабли.

Но «клиническая» Надечка, бесспорно, выгодно отличалась от других девчонок. Умерла и ожила! Это все-таки надо было суметь. И потом он тоже умирал и ожил. В какой-то мере это сближало их.

Девочка сидела на подоконнике, откинувшись, с книгой в руках.

Неожиданно Мыколу встретили по-хорошему.

— Флоренс и Уолтер полюбили друг друга! — радостно объявила Надя.

До неизвестной Флоренс ему не было никакого дела, но, будучи вежливым малым, он одобрительно кивнул головой:

— Цэ добре.

Они разговорились.

Оказалось, что Надя больна бронхиальной астмой.

— Вдруг мои бронхи сужаются. И тогда не хватает воздуха. Как рыбе на берегу, понимаешь?

Это он мог понять. Понавидался рыб на палубе и на берегу.

А часто ли бывают приступы? По пять-шесть в день? Ого! Он сочувственно поцокал языком.

— В больнице реже, — утешила его Надя. — Здесь еще то хорошо, что во время приступа никто не причитает надо мной. А дома мать встанет у стены, смотрит и плачет. На меня это действует.

Вроде бы неприлично спрашивать у человека: «А как вы умирали?» Но Мыкола рискнул.

— О! Это на операционном столе было. — Надя беспечно тряхнула волосами. — К астме не имеет отношения. Я и не помню, как было. Лишилась сознания, сделалась без пульса. Мне стали массировать сердце на грудной клетке, делать уколы и искусственное дыхание. Четыре минуты была мертвая, потом ожила.

Она посмотрела на Мыколу, прищурясь и немного вздернув подбородок. Все-таки она задавалась, хоть и самую малость. Впрочем, и кто бы не задавался на ее месте?

Для поддержания собственного достоинства пришлось упомянуть о мине.

То, что он тонул и вдобавок был контужен, подняло его в глазах новой знакомой. Подробности взрыва пришлось, однако, вытаскивать из Мыколы чуть ли не клещами.

— Ну, бухнуло. А дальше? — допытывалась Надя. — «Как ты тонул? Как задыхался? Что же ты молчишь?

Мыкола с натугой выдавливал из себя слова — до того неприятно было вспоминать про мину. И все же добросовестно рассказал даже о снах.

Услышав о них, Надя притихла. Быть может, ее тоже мучили страшные сны?..

В больнице, кроме них, не было других детей. Естественно, что они стали много времени проводить вместе.

Конечно, Надя не могла заменить Володьки. Была совсем другая, хотя тоже властная. Сразу взяла с Мыколой тон старшей.

А она не была старше, просто очень много прочла книг. И даже не в этом, наверное, было дело. Долго болела, чуть ли не с трех лет. А ведь больные дети взрослеют намного быстрее здоровых.

Она была некрасивая. Это Мыкола точно знал, потому что слышал, как молоденькая докторша-практикантка сказала медсестре:

— Какая же эта Корзухина некрасивая!

— Да, бедняжечка, — подтвердила медсестра и заботливо поправила на себе воротничок перед зеркалом.

Но, быть может, Надя была, как Золушка? Стоило бы ей обуть хрустальные башмачки, чтобы сразу стать красавицей.

Волосы, впрочем, были у нее хорошие — этакая непокорная волнистая грива, черная Ниагара. Зато лоб был слишком большим и выпуклым, а нос очень длинным.

«Как у дятла», — шутила она.

Но она не часто шутила. Обычно говорила сердито и отрывисто, будто откусывая окончания слов, — не хватало дыхания. Слова же от этого приобретали особую выразительность.

Четырнадцатилетняя худышка, замученная приступами, лекарствами, процедурами, она удивительно умела поставить себя с людьми. Даже главный консилиум, наверное, считался с нею. А когда лупоглазая гаркнула опять про «ухажера» и его «кралечку», Надя так повела на нее глазами, что та сразу перешла на шепот: «Ой, нэ сэрдься, сэрденько, нэ сэрдься!» — и отработала задним ходом в дежурку.

Мыкола мстительно захохотал ей вслед. Ничего-то она не понимала, эта ракообразная! Просто ему было очень скучно без Володьки.

Но спеша через день или два к «их» подоконнику, где они коротали время после тихого часа, Мыкола подумал, что, может, дело и не в Володьке. С Надей не только интересно разговаривать. Почему-то хотелось, чтобы эта девочка все время удивлялась ему и восторгалась им.

Но она была скупа на похвалы.




2

А однажды они поссорились.

В обычный час Мыкола явился к подоконнику. Нади не было. На подоконнике лежали огрызок карандаша и неоконченное письмо.

Мыкола, понятно, знал, что чужие письма читать нельзя, но как-то не остерегся, машинально выхватил глазами первую строчку. И чуть не упал от изумления.

«Дорогая мамуся! — написано было там решительными, падающими направо буквами. — Пожалуйста, не волнуйся за меня. Приступов уже давно нет».

Как нет? Что за вранье? Еще на прошлой неделе Надя два дня не вставала с постели и не выходила в коридор, так умаяли ее ночные приступы.

Тут уж никак невозможно было остановиться, и Мыкола, все больше дивясь, прочел:

«Мне очень весело здесь, милая мамочка. У нас в отделении много больных девочек. Я играю с ними и почти каждый вечер смотрю кино».

С ума она сошла, что ли? Какие девочки? Какое кино? Это же больница, а не клуб!

Недописанное письмо выхватили у него из рук с такой силой, что страница надорвалась. Вздрагивающий от негодования голос сказал:

— Фу! Как не стыдно!

Мыкола не знал, что и сказать на это.

— Цэ тоби должно быть стыдно, — неуверенно забормотал он. — Брэхаты… Та й ще кому? Матэри…

Конечно, он был не прав. Он понял это, едва лишь вернулся к себе в палату. Ведь Надя рассказывала ему, как тревожится о ней мать. И кажется, у матери больное сердце.

Мучимый раскаянием, он готов был немедленно бежать к Наде. Однако Мыкола знал ее характер. Она была злючка, но отходчивая. «Нэхай охолонэ», — сказал он себе благоразумно.

Через два дня, робея, он притопал к «их» окну.

Надя сидела по обыкновению на подоконнике с книгой. Как будто бы с героями все было благополучно, Мыкола порадовался этому.

— А шо цэ ты, Надечка, чытаеш? — вкрадчиво спросил он, приблизясь.

Надя обернулась:

— Я читаю о Генрихе Гейне.

Этот Гейне, видимо, был не хуже Флоренс и Уолтера, потому что глаза Нади сияли.

— Понимаешь, — она заговорила так, словно бы никогда и не было размолвки между ними, — Гейне был очень-очень больной. Последние годы жизни совсем не вставал с постели — прозвал ее своей матрацной могилой. Над ним вешали веревку, и он цеплялся за нее, чтобы приподняться или повернуться на бок. А он был знаменитый поэт. И он все время работал. Его последние слова были: «Бумагу и карандаш!» Потом началась агония…

«Как закалялась сталь» в ту пору еще не была написана, Николай Островский только начинал свою героическую борьбу с роковым недугом. Пример с Гейне поэтому произвел впечатление.

— Он напряженно работал перед смертью, — продолжала Надя. — Спешил закончить свои воспоминания. У него было много врагов. Тут написано: «Гейне за день до смерти показал жене кипу исписанной бумаги и, мстительно улыбнувшись, сказал: «Ну, теперь им не поздоровится! Тигр умрет, но останутся когти тигра…» Нет, ты не, понял, я вижу. О когти можно поцарапаться, верно? Даже если шкура лежит на земле. Тигр и мертвый по-прежнему опасен.

Да, придумано с когтями здорово.

Надя вообще умела выискивать в книгах важное, как птица очень быстро и ловко выклевывала зернышки.

Однажды Мыкола раздобыл в библиотеке книгу о кораблекрушениях. Надя увидала ее.

— Покажи!

Торопливо перелистала.

— О! Слушай! Один моряк пишет о себе: «В этих трудных и сложных обстоятельствах я спасся лишь благодаря выдержке и дьявольскому желанию жить». — Она повторила, зажмурившись: — «Дьявольскому желанию жить»! — И взглянув на Мыколу: — Подходит и нам с тобой, нет?

Мыкола очень удивился. Ведь и он читал про этого моряка. Но мысль о том, что есть какое-то сходство в их положении, как-то не пришла ему в голову.

— А почему? Потому, что ты не очень сосредоточенный. Думаешь и думаешь о своей болезни. А надо думать о другом. О том, чтобы поскорей выздороветь. Ты хочешь выздороветь?

Мыкола жалостно вздохнул.

— Ну вот! Значит, все мысли твои должны быть полезные. Правильно будешь думать — и поступать будешь правильно! В кораблекрушении уцелеешь, от всех своих болезней избавишься.

Мыкола только восхищенно покрутил головой. Ну, сильна! Быть ей непременно врачом (хотела стать врачом), а то даже и главным консилиумом!

Он не знал, что в данном случае Надя лишь повторяет чужие слова. Ей просто повезло, этой Наде. Лечащим врачом ее был Иван Сергеевич.


3

Он был большой, громоздкий, медлительный в движениях, похожий своей окладистой бородой на былинного богатыря: очень много доброй жизненной силы было в нем.

Надя рассказывала, что, когда он во время приступа подсаживается к ней на койку, ей уже делается легче.

Впрочем, лекарства он прописывал те же, что и другие врачи. Дело, видно, было не в одних лекарствах.

Как-то зашла на пятиминутке речь о больном Григоренко.

— Но мальчик хроник, и безнадежный, — сердясь, сказала Варвара Семеновна. — Я же показывала его анализы и рентгенограммы.

— Не единой рентгенограммой жив человек, — пошутил Иван Сергеевич. Потом серьезно добавил: — Я, конечно, доверяю рентгенограммам. Но не хочу, чтобы они закрывали передо мной нечто не менее важное.

— Что именно?

— Самого больного, его способность к сопротивлению, его дух.

— Отдает идеализмом, — пренебрежительно заметила молоденькая практикантка.

— Почему идеализмом? Чуть что, сразу идеализм! Вот вы, например, прописываете своим больным кали бромати, но ведь, кроме бромати, нужна какая-то рецептура радости. Он же мальчик еще!

— Варвара Семеновна подарила ему пластилин.

— По-видимому, мало этого. Пусть она подарит ему надежду.

— По-вашему, я должна лгать?

— Нет. Поверьте сами в его выздоровление. Он сразу почувствует это.

— Повторяю, он хроник.

— Ну и что из того? Длительную болезнь я рассматриваю как внутреннего врага, который должен мобилизовать больного для борьбы. Кстати, я видел этого вашего Григоренко. У него упрямый лоб.

— Да, мне нелегко с ним.

— А ему с вами? Ну, не сердитесь. Вдумайтесь в этого Григоренко. Не сковывайте его психики. Он должен очень хотеть выздороветь. Поставьте перед ним яркую, манящую цель, и пусть ваш Григоренко изо всех сил упрямо, самозабвенно стремится к ней.

Но, кажется, он не убедил Варвару Семеновну.

А с самим Мыколой Иван Сергеевич говорил только раз, и то почти на ходу.

В развевающемся халате, оживленный, шумный, доктор шагал по коридору, перебрасываясь шутками со своими больными. Надя спрыгнула с подоконника.

— Иван Сергеевич, вот тот мальчик. Я рассказывала вам о нем. Его контузило миной. Очень хочет быть моряком. Но…

Она так спешила рассказать все, что задохнулась.

Мыкола несмело поднял лицо. На него смотрели совсем не строгие, жизнерадостные и очень пытливые глаза.

Надя что-то вякнула насчет костылей.

— Тут ведь дело не в костылях, — услышал Мыкола задумчивый, спокойный голос. — Тут дело в том, есть ли у него характер.

Впервые, говоря с Мыколой о его будущем, ему смотрели прямо в глаза, а не косились на его костыли.

Они даже как будто не интересовали Ивана Сергеевича. Он продолжал спокойно всматриваться в мальчика на костылях, что-то обдумывая и взвешивая про себя.

Мыколе представилось, что это какой-то странный молчаливый экзамен.

Сдаст ли он его?

Он услышал тот же задумчивый, неторопливый голос:

— Ты знаешь, Надюша, дело, по-моему, не так уж плохо. Характер у твоего приятеля есть.

Только всего и сказано было Иваном Сергеевичем. Улыбнувшись детям, он зашагал дальше по коридору. Но размышлений и волнений по поводу его слов хватило Мыколе на много дней.


4

Он придумал тренироваться — втайне от всех. Готовил Наде сюрприз. Забирался в глубь сада, чтобы его никто не видел, и хотя бы несколько метров пытался пройти без костылей. Делал шажок, подавлял стон, хватался за дерево, опять делал шажок.

Земля под ним качалась, как палуба в шторм. Пот катился градом. Колени тряслись.

Но рот его был сжат. Мыкола заставлял себя думать только об одном: то-то удивится Надя, когда увидит его без костылей! Или еще лучше: он притопает к ней на костылях, а потом отбросит их — ага? И лихо выбьет чечетку!

Увы, как ни старался, дело не шло. Правильнее сказать: ноги не шли. Руки-то были сильные, на перекладине мог подтянуться десять раз. А ноги не слушались. Как будто вся сила из них перешла в руки.

А Надя, не зная о тренировках, по-прежнему придиралась к нему: почему он вялый, почему невеселый?

— Очень жалеешь себя, вот что я тебе скажу! Это пусть нас другие жалеют. А ты себя не жалей. Ты же сильный, широкоплечий. Вот как хорошо дышишь! Я бы, кажется, полетела, если бы могла так дышать.

Да, почти до самого конца она была суровая, требовательная и неласковая.

В тот день они, как всегда, сидели на подоконнике и разговаривали — кажется, о кругосветных путешествиях.

Окно было раскрыто настежь. Внизу по-весеннему клубился-пенился сад. Не хотелось оборачиваться — там, за спиной, вяло шаркали туфлями «ходячие» больные. Коридор был узкий, заставленный шкафами, и очень душный — каждую половицу в нем пропитал опостылевший больничный запах.

И вдруг пахнуло прохладой из сада.

От неожиданности Мыкола откинул голову. Между ним и Надей просунулась ветка миндаля. Это ветер подул с моря и качнул ее, стряхивая лепестки и капли — только что быстрый дождь прошел.

Надя порывисто притянула к себе ветку.

— Какая же ты красавица! — шепнула она, прижимаясь к ней щекой. — Как ты хорошо пахнешь!.. Я бы хотела быть похожей на тебя!..

Она покосилась из-за ветки на Мыколу.

— Будешь меня помнить?

Что она хочет этим сказать? Мыкола заглянул ей в лицо, но она уже отвернулась и смотрела в сад.

— Видишь, какой он сегодня? Белые и розовые цветы — как вышивка крестиком на голубом шелке, правда?

Мыкола посмотрел, но не увидел ничего похожего. Просто стоят себе деревья в цвету, а за ними видно море, по-весеннему голубое. Такое вот — вышивка, крестик, шелк — могло примерещиться только девочке.

И тем же ровным голосом, каким она говорила о вышивке, Надя сказала:

— Уезжаю завтра.

— Как?!

— За мной приехала мать.

Мыкола сидел оторопев.

А волосы над ухом зашевелились от быстрого взволнованного шепота:

— Ты пиши мне! Хорошо? И я буду. А следующим летом приеду: ты будешь без костылей, а я уже стану хорошо дышать. Но ты пиши.

— Надечка… — сказал Мыкола растерянно.

Но не в натуре Нади было затягивать прощание. Неожиданно для Мыколы она неумело коснулась губами его щеки — будто торопливо клюнула. Потом отпущенная ветка мазнула по лицу и стряхнула на него несколько дождевых капель.

Так и остался в памяти этот первый в жизни поцелуй: ощущением прохладных брызг и аромата, очень нежного, почти неуловимого.

Нади давно уже не было, а Мыкола все сидел на подоконнике, удивляясь и радуясь тому, что с ним произошло…

ДОБРЫЙ ФОНАРЬ

1

Дни после ее отъезда стали странно пустыми. Ничего не хотелось делать, ни с кем не хотелось разговаривать.

По-прежнему пенился за окном сад. Мыкола не хотел видеть сад. И без того все напоминало ему Надю.

Но ведь она вернется через год. Она обещала вернуться.

К тому времени они оба обязательно выздоровеют. Ведь пройдет целый год! И они побегут вдоль аллеи наперегонки, задевая за ветки. А те будут осыпаться белыми и розовыми лепестками и пахнуть так же прохладно, как пахла ветка миндаля, которая протиснулась когда-то в окно из сада…

Но вот за Мыколой приехала мать.

— Не хочу до дому! — сказал сын, стоя перед ней.

— Як цэ так? У больныци хочешь?

— И в больныце не хочу.

— А дэ хочешь?

Мыкола молчал, упрямо нагнув голову.

— Чого ж ты мовчыш? Я кому кажу!

Мать замахнулась на него слабым кулачком. Но он с таким удивлением поднял на нее глаза, бледный, сгорбленный, жалко висящий между своими костылями, что она опустила руку и заплакала.

— Упертый, — горестно сообщила она Варваре Семеновне, присутствовавшей при разговоре.

— Буду у моря жыты, — сказал Мыкола.

— А у кого? Хто тэбэ до сэбэ прыймэ?

Этого Мыкола не знал. Но он никуда не мог отлучиться от своего моря.

Варвара Семеновна смотрела на него с осуждением. И тут из угла дежурки, где тетя Паша перекладывала бинты, вдруг выкатился ее округлый успокоительный говорок.

— Ну, и что ты, милая, расстраиваешься? Невелико дело-то. Хоть и у меня будет жить.

Варвара Семеновна удивилась:

— На маяке?

При слове «маяк» Мыкола поднял голову.

— Мой-то маячником работает, — пояснила тетя Паша матери Мыколы. — Отсюда недалеко, четыре километра. При маяке жилье есть. Нас трое всего: он, я и сынок меньшой. А где трое уместились, там и четвертому уголок найдем.

Мыкола так умоляюще взглянул на мать, что она снова заплакала.

— Ему хорошо у нас будет, — успокоила ее тетя Паша. — Воздуху много, воздух вольный. И на питание не обижаемся. А Варвара Семеновна рядом. Чуть что, будет иметь свое наблюдение.

Варвара Семеновна распустила поджатые было губы:

— Что ж! Если Прасковья Александровна согласна, то я, со своей стороны, как лечащий врач… Морской климат ему показан. Пусть поживет на маяке до осени, до начала школьных занятий…


2

Башня маяка была невысокой. Но ей и ни к чему было быть высокой. Ведь она стояла на стометровом обрыве, на высоченном крутом мысу. Спереди, справа и слева было море, и только сзади вздымались горы.

Почти две тысячи лет назад римляне держали здесь гарнизон против воинственных и беспокойных степняков. Крепостные стены, сложенные из огромных плит, еще сохранились. У их подножья, а также на дне рва во множестве валялись осколки темно-серого точильного камня. Прошлой зимой в школе проходили Рим, и Мыкола сразу же очень живо представил себе, как легионеры сидят за стенами и в молчании, при свете дымных факелов точат свои мечи.

Конечно, он сделал то, что сделал бы на его месте любой другой мальчик. Распугав двух или трех змей, гревшихся на стене, насобирал целую кучу этих осколков и приволок их домой. Потом каждый вечер перед сном он подолгу с благоговением точил свой перочинный ножик, подаренный матерью перед отъездом. Подумать только: точит его на римском точильном камне, которому без малого две тысячи лет!

Как подтверждают историки, у римлян был огонь на мысу, вероятно, просто костер, в который неустанно, всю ночь, подкладывали хворост.

«Наш» маяк был, понятно, куда лучше. На вершине красивой белой башни (это даже хорошо, что она невысокая, удобнее влезать на нее с костылями) находилась так называемая сетка накаливания. Сделана она была из шелка, пропитанного особыми солями. Снизу подавались пары керосина, которые раскаляли сетку добела.

Устройство в общем нехитрое. По сути, гигантский примус. (С этим достижением цивилизации Мыкола успел освоиться в больнице.) Но обращаться с сеткой надо было осторожно — дунь посильнее, и рассыплется в пепел.[1]

Главное было, однако, не в сетке, а в линзе, которая окружала ее, подобно стеклу керосиновой лампы. Стекло было необычное — стеклянный бочонок. Вместо обручей были ребристые грани. Каждая грань преломляла свет, усиливала его и отбрасывала далеко в море параллельными пучками.

Линза на маяке весила пять тонн. Каково?

С утра до вечера Мыкола ходил за дядей Ильей, мужем тети Паши, и клянчил: «Дядю, визмить мэнэ до фонаря». Иногда он даже божился, что больше не спутает замшу с тряпкой.

Дядя Илья позволил ему протереть оптику, которую уважительно называл полным ее наименованием: «линза направляющая и преломляющая». Мыкола ошалел от радости, второпях схватил тряпку. И тотчас же получил по рукам. Тряпкой протираются лишь штормовые стекла, которые защищают линзу от града, снега и птиц, сослепу летящих на свет. Самое же «направляющую и преломляющую» разрешается протирать только замшей!

Сколько раз, стоя в фонаре, Мыкола воображал, что это не фонарь, а ходовой мостик корабля. Он ведет ночью корабль вдоль берега и напряженно всматривается в темноту. Ни луны, ни звезд! Плывет, как в пещере.

И вдруг камни гранитных стен раздвинулись. Блеснул свет, узенький проблеск света.

— Открылся мыс Федора, товарищ командир, — докладывает сигнальщик.

— Вижу. Штурман, нанести наше место на карту!

Вдали приветливо вспыхивает и гаснет зеленый огонек, будто свет уютной настольной лампы под абажуром. Четырнадцать сотых секунды — свет, четырнадцать сотых — мрак, снова четырнадцать сотых — свет и потом уж мрак четыре целых и три десятых секунды. Можно не сверяться с часами, он знает это без часов. Еще бы! Это же световая характеристика «его» маяка. Дядя Илья, наверное, сейчас в фонаре, не думает, не гадает, что Мыкола проходит мимо…

Кроме фонаря, были у дяди Ильи еще и ревуны. Когда Мыкола впервые услышал их, то подумал, что это стадо коров зашло по брюхо в воду и оглушительно мычит, уставившись мордами на юг.

Ревуны помогали маяку в плохую видимость. Если наваливало туман или начинал идти снег, моряки, застигнутые непогодой, откладывали бинокли. Все на корабле превращалось в слух.

И вот сквозь свист ветра и гул волн донесся прерывистый, очень печальный голос.

Ага! Ревуны! Следите с часами в руках! Две секунды — звук, две — молчание, две — звук, две — молчание, пять — звук, шесть — молчание. Чья звуковая характеристика? Правильно! Подал о себе весть мыс Федора. Предостерегает: «Я — берег, я — берег, уходите от меня в море»!

И рулевой поспешно отворачивает до тех пор, пока предостерегающий голос не пропадает в шуме моря…


3

Начальник маяка дядя Илья был очень большой, однако негромкий. Говорил он с преувеличенной вежливостью, как казалось Мыколе, потому что произносил «ы» и «у» по-черноморски мягко: вместо «выпить» — «випить», вместо «прошу» — «просю».

Любил порассказать о себе и обычно начинал свое жизнеописание с семи чудес света.

— Слыхал, были когда-то такие семь чудес? Ну, пирамиды там, висячие сады разные. И два маяка среди них считались. Колосс Родосский строен в Греции две тысячи триста лет назад, но простоял только полста, попал, бедный, в землетрясение. И еще другой маяк был, тоже чудо, — Александрийский, в Египте. Сложен из белого мрамора, а высоту имел сто сорок три метра. Простоял полторы тысячи лет! Я уже его не застал, когда ходил в Александрию.

Мой маяк, то есть тот, на котором я родился, пониже, врать не хочу. Но тоже очень красивый. Ты же был в Севастополе, значит, видел его, Херсонеоский! Мой отец служил там старшим служителем, так в старое время назывались маячники.

Но только я настоящего своего призвания еще не понимал. Тринадцати лет, иначе в 1906 году, — тебя тогда и в помине не было, — сбежал из дому и начал плавать юнгой на паруснике «Иоанн Златоуст»…

Пятнадцати лет в Стамбуле дядя Илья заболел оспой. Его сняли с корабля. Около месяца он провалялся в стамбулской больнице, а когда выздоровел и вернулся, место его было уже занято. Пришлось ехать домой.

Отец, подергав беглеца для порядка за ухо, подал рапорт по начальству — его превосходительству господину директору маяков и лоции Черного и Азовского морей. В рапорте он упирал на то, что «хотя сын мой и несовершеннолетний, зато потомственный маячник». Это было принято во внимание, и дядю Илью зачислили служителем Херсонесского маяка в порядке исключения.

— Почему исключения?

— Не подлежал по несовершеннолетию каторжным работам.

— А когда подлежал?

— Только после шестнадцати. Был такой закон. Заснет маячник на вахте, сейчас же суд ему и по суду каторга! А как же? Он ведь за всех людей в море отвечает!

С тех пор, то есть с 1908 года, дядя Илья безотлучно на маяках, если не считать, конечно, перерыва в первую мировую, а потом гражданскую войны.

Дядя Илья был георгиевским кавалером «полного банта».

В комоде, заботливо переложенные бумагой, хранились у него четыре крестика и четыре медали на полосатых оранжево-черных лентах.

Однажды в отсутствие тети Паши он вытащил их и нацепил на тельняшку. Потом неторопливо прошелся по комнате, косясь в зеркало, висевшее над комодом. Шестилетний Витюк и Мыкола, сидя рядышком на лавке, не сводили с него глаз.

Стук входной двери. Сорвав с себя награды, дядя Илья принялся торопливо засовывать их в комод. Ящик, как назло, не закрывался.

— Опять красовался перед зеркалом? — негодующе спросила тетя Паша с порога.

— Да вот Мыколу и Витьку позабавить…

— Себя самого ты забавил! А увидит кто? Царские же они!

— Заслужил, не купил, — недовольно пробурчал дядя Илья, но крестов и медалей больше не вынимал. Он вообще ходил в послушании у тети Паши.


4

Витюк, по всем признакам, готовился продолжить славную династию маячников. Когда Мыкола приносил ему с берега красивые ракушки-ропаны, он принимался воздвигать из них не дворцы и не крепости — маяки. А пес Сигнал, который от старости едва таскал ноги, усаживался рядом, недоверчиво подняв одно ухо.

Во всем остальном Витюк был малопримечательной личностью, если не считать того, что храпел громче всех в доме.

Несколько раз приходила на маяк Варвара Семеновна.

С интересом наблюдала она за Мыколой, который деловито прыгал на своих костылях по дворику.

«Больные дети — своеобразные больные, — думала Варвара Семеновна. — Сила жизни в них чрезвычайно велика. Ведь они растут, энергия ищет выхода, внутри как бы распрямляется пружина».

— Ты, я вижу, доволен. Тебе не скучно здесь, — милостиво сказала она Мыколе.

Но разве может быть скучно на маяке? Здесь постоянно что-нибудь происходит.

Однажды ночью налетел ураган, сорвал с домика крышу и унес в овраг. Мыкола помогал дяде Илье втаскивать ее обратно и потом старательно наваливал булыжник на листы железа, чтобы лучше держались.

Штормы были часты в то лето. Тетя Паша очень их боялась. Она жаловалась Мыколе на то, что дядя Илья обманом увез ее из родного Киржача. А там всегда тишина, такая хорошая, лесная, сосны под самое небо — гуляй, ветер, да только по верхам!

Однажды танкер, став у мыса на якорь, долго споласкивал свой трюм. По воде радужными пятнами пополз мазут.

Чирки, понятно, выгваздались в мазуте, как маленькие дети. Перышки слиплись. А ведь их надо постоянно смазывать жиром, без этого чирки не могут держаться на воде. С трудом добравшись до берега, они в изнеможении падали на гальку.

Одного пострадавшего Витюк принес домой и принялся отмывать теплой водой. Пострадавший, однако, оказался грубияном. Так тюкнул своим сильным клювом по руке, что отмывать — от слез — пришлось уже самого Витюка.

Но и без подобных происшествий было интересно на маяке. Ведь он стоял на мысу, с трех сторон было море, а оно беспрестанно менялось. Каждый восход и заход солнца уже были происшествием.

По утрам чаще всего был штиль. И блеск прибоя был как чьи-то приближающиеся шаги. Это по берегу на цыпочках подходил новый день.

Потом на водной глади появлялись сияюще-светлые промоины, будто тихие озера посреди лугов. Из-за облаков наклонно, пучком падали на воду лучи. Когда таких пучков было несколько, они выстраивались в ряд и становились похожи на шалаши, освещенные изнутри.

Облака были неотделимы от моря. Заходу солнца требовались в помощь облака, по возможности многоярусные. Громоздясь друг на друга, они напоминали сказочный замок. Кое-где в амбразуры пробивался свет. Видно, там, за стенами, пировали.

Но иногда вечера были хороши и без облаков. Солнца уже не было, однако вода еще хранила его свет, будто оно покоилось теперь на морском дне. Море — одна огромная раковина-рапан с перебегающими по ее выпуклой поверхности золотыми блестками. А за горизонтом лежит другая раковина, размером побольше, — небо. И эта темнее первой, не перламутровая, а розовая.

Странно, что Мыкола явственно видел все это, а вот выразить не мог, никак не мог.

Так много моря было вокруг и так много его было в нем, что Мыколу это просто мучило.

А ведь к любви примешивался еще и страх. Да, да! До сих пор не удается победить, вытеснить этот унизительный страх…

И нельзя сказать, что нравится только штилевое море. Нравится оно и в шторм. Часами Мыкола готов стоять на мысу и смотреть, как между небом и морем вытягивается белая полоса, подобная мечу. Тучи над нею все чернеют, а волны с развевающимися белыми волосами мчатся к берегу, будто спасаясь бегством от туч.

Волны боялись шторма, но и сами они внушали страх. Именно у берега. Там они тяжко ворочались, сталкивались и громыхали, серые, зеленые, голубые с белыми прожилками, как гранитные плиты. Это так их спрессовало море, без устали, с яростью колотя о берег.

Нырнешь в такую плотную воду и не вынырнешь! Со скрипом и грохотом сдвинутся плиты над головой, как тогда, при взрыве мины, и уж не шевельнуть ни рукой, ни ногой, горло перехватит удушье, перед глазами мрак…

Стоит Мыколе вспомнить о том, как тонул, и сразу неприятны ему эти сталкивающиеся тяжелые волны.

Увы! Не плавать ему больше и не нырять. Так же невозможно вообразить себе это, как, скажем, пробежаться по двору без костылей…


5

В июне, взяв с собой Мыколу, дядя Илья укатил под Одессу — на именины к брату, тоже маячнику.

И отсутствовали-то они всего ничего, каких-нибудь три дня, а вернулись домой — и нате вам, оказывается, без них землетрясение было!

— A y нас земля тряслась! — радостно объявил Витюк, едва лишь Мыкола переступил порог.

Как? Почему?

Это было крымское землетрясение 1927 года.

Правда, тряхнуло на мысу не сильно, никто из жителей не пострадал, и разрушений не было, только Сигнал совершенно охрип от лая.

Мыкола ходил как туча. Вот уж не везет так не везет! Сами посудите! В кои веки эти землетрясения случаются. Интересно же! А его как раз угораздило отлучиться. Очень обидно!..

Минуло лето. Уже начало рано темнеть, мальчики вечерами жались к дяде Илье, если он не был на вахте: «Ну, еще что-нибудь про Александрию!»

И в тот вечер сумерничали, ожидая тетю Пашу, которая задержалась в больнице. Она пришла в двенадцатом часу, накричала на дядю Илью за то, что Витюк еще не уложен, и разогнала всю честную компанию.

Но тут принялся скулить и повизгивать у двери Сигнал. Мыкола распахнул дверь. Сигнал почему-то ухватил его зубами за штанину и потащил за собой через порог.

Ночь была темная. Остро пахли водоросли — будто тонны рыбы вывалили на берег. Цикад не слышно, хотя спать им еще не время. Неотвязный Сигнал продолжал скакать вокруг Мыколы, припадая на передние лапы и коротко взлаивая.

— Нашел время играть! — сердито сказала тетя Паша с кровати. — Пусть во дворе побегает. Ложись, Николай!

Но Мыколе долго не удавалось заснуть. Обычно шум прибоя сразу же убаюкивал. Сегодня он был какой-то странный, неравномерный. Так стучала кровь в висках, когда Мыкола лежал в больнице. Но разве море может заболеть?..

Он проснулся оттого, что кусок штукатурки упал на нос. В комнате все было серо от пыли. Он услышал:

— Вставай! Беда!

Ничего не понимая, нашарил костыли, стоявшие рядом с раскладушкой, вскочил, запрыгал к двери. Его обогнала тетя Паша с какими-то узлами.

За порогом пригвоздил к земле очень тонкий протяжный звук: «А-а-а!..» Будто муха билась в стекло.

Кричали где-то возле больницы и внизу, у шоссе, сразу много людей, наверное, женщины.

То было сентябрьское землетрясение, более сильное, чем июньское. Первый толчок Мыкола, по молодости лет, проспал!

Он стоял как столб посреди двора, растерянно оглядываясь. Мимо взад и вперед пробегали полуодетые люди. Они сносили вещи к старому платану, успокаивали плачущих детей и переговаривались громкими голосами.

Неожиданно вышел из повиновения дядя Илья. Не слушая тети Паши, сидевшей под деревом с Витюком на руках, он поспешил на маяк, хотя вахта была не его. На маяке все как будто в порядке, он продолжал светить.

Прошло несколько минут, Мыкола не мог сказать, сколько именно, и землетрясение возобновилось.

Почва вдруг рванулась из-под ног, он упал, разбросав свои костыли.

Это было невероятно, дико, ни с чем не сообразно! С детства человек приучен к мысли, что земля, по которой он ходит, есть самое надежное в мире. Твердь! Море, понятно, дело другое! Море — стихия, ненадежная, зыбкая. Но земля вела себя сейчас совершенно как море.

Двухэтажный дом по ту сторону шоссе наклонился и выпрямился, будто баркас на крутой волне. Изумленный Мыкола перевел взгляд на платан. И тот качался, хотя ветра не было.

А из недр земных доносился нарастающий зловещий гул, будто там, длинными подземными коридорами, сотрясая все вокруг, проезжала вереница грузовиков.

— Обвал! Обвал! — Кто-то показывал на горный кряж. С зубчатого гребня оторвалось облачко и стремглав понеслось вниз. Но горы были далеко. Они словно бы вырастали на глазах, а берег почти ощутимо сползал к морю.

Конечно, так только казалось. Однако Мыколе пришла на ум Атлантида — это напоминало Атлантиду. И вероятно, дрессированные дельфины были бы кстати.

Осознав это, он впервые ощутил страх.

— Море горит!

Далеко вдали поднялись над водой два высоких светящихся столба, — быть может, то вырвался из расщелин на дне раскаленный газ. Мыкола читал о таких столбах.

Но одно дело — читать о землетрясении, уютно устроившись вечерком за обеденным столом, поближе к керосиновой лампе. И совсем другое — переживать землетрясение.

Самым страшным был этот непрекращающийся, тонкий, колеблющийся вой: «Аа-а-а!..» Он вонзался в самую душу. Кричал в ужасе, казалось, весь Южный берег, терпящий бедствие.

Люди по-разному вели себя в беде. Никогда бы не подумал Мыкола, что садовник соседнего санатория, Михаил Иванович, громоздкий, громогласный, с торчащими врозь громадными усами, может плакать. Но он плакал. И, видимо, сам не сознавал этого. По неподвижному щетинистому лицу его струились слезы, а он не утирал их.

Поддалась панике и тетя Паша, обычно такая уравновешенная. В одной нижней юбке, распатланная, босая, она то крестилась, то целовала зареванного Витюка, то судорожно цеплялась за Мыколу.

Потом вдруг подхватилась и кинулась в дом.

— Куда вы?

— Ходики забыла, господи!

Зачем ей понадобились эти дешевые часы с гирькой? Она ведь совсем не была жадной и вещей из дому успела захватить гораздо меньше, чем ее соседки. Но, может быть, с ходиками были связаны воспоминания, а они обычно дороже всяких вещей? Быть может, ходики как бы воплощали для нее семейное благополучие? Сейчас, когда бессмысленно рушилось все вокруг, весь размеренный уклад ее жизни, старые привычные ходики, часы-друзья, были, наверное, особенно дороги тете Паше.

Никто не успел ее остановить. Она метнулась в дом.

И тут снова тряхнуло!

Тетя Паша показалась в темном проеме двери, почему-то держа ходики высоко в руке. Вдруг она споткнулась и упала. Сверху сыпались какие-то обломки, глина, пыль.

Оцепенев, смотрел на это Мыкола. И Витюк тоже смотрел на мать, перестав плакать.

Она пыталась встать и не могла. То ли придавило ее, то ли обеспамятела и обессилела от страха.

Мыкола кинулся к ней на помощь.

Не думал об опасности. Видел перед собой только это лицо в проеме двери, большое, белое, с вытаращенными от ужаса, молящими, зовущими на помощь глазами.

Он подхватил тетю Пашу под мышки, рывком поднял — руки у него были очень сильные. Кто-то суетился рядом. Кто это? А, Михаил Иванович!

Вдвоем они торопливо вытащили тетю Пашу из дому.

И вовремя! Едва лишь успели сделать это, как кровля и стены обрушились. На том месте, где только что лежала тетя Паша, медленно расползалась куча камней и щебенки.

От поднявшейся пыли Мыкола чихнул и с удивлением огляделся. Что это? Землю не качает, но все еще происходит необычное. Он не мог понять — что.

Набежавшие соседки с ахами и охами повели тетю Пашу к платану. Она все время оборачивалась и вдруг вскрикнула:

— Коленька! А костыли-то?

Мыкола посмотрел по сторонам. Костылей в руках не было. Костыли лежали в нескольких шагах от него. Он и не заметил, как отбросил их. Как же удалось ему перемахнуть такое расстояние без костылей? Будто подувшим внезапно волшебным ветром приподняло его и кинуло к дому. Что это был за ветер?

Он раскинул руки, робко сделал шажок. Сейчас получалось хуже. Сейчас он думал о том, как бы получше сделать этот шажок. Тогда он не думал.

Нет, все-таки как это могло случиться? Почему он отбросил костыли?

С башни вернулся дядя Илья и тоже подивился Мыколе, который медленно и неуверенно, то и дело хватая Витюка за плечо, двигался взад и вперед под платаном.

Там собрался уже целый табор. Место это считалось безопасным, потому что все здания стояли поодаль. Так и заночевали у платана — на ряднах, тюфяках, просто на траве.

Земля успокаивалась постепенно. Время от времени толчки повторялись, но с каждым разом были слабее.

Казалось, будто кто-то, озорничая, подползает тайком, хватает за край тюфяка, тянет к себе, потом, хитро улыбаясь, отпускает. Хотелось крикнуть: «Эй, хватит! Кончай баловаться, спать пора!» Трудно было поверить, что это озорничает старушка земля!

Все уже спали некрепким, тревожным сном, один Мыкола не спал. Он, проверяя себя, делал два-три шажка, переводил дух, медленно и осторожно возвращался. Колени его дрожали, спина болела, мускулы рук напряглись, ища привычную опору. Но все это было не в счет! Он ходит без костылей! Он может пройти несколько шагов без костылей!

Добрый фонарь продолжал светить ему.

Приятно было сознавать, что «наш» маяк даже не дрогнул на своей гранитной скале. Ни на секунду не прервав работу, посылает в море свои проблески: четыре сотых секунды — свет, четыре сотых — мрак и так далее. Слишком занят, знаете ли, чтобы поддаваться панике!

Хорошо быть таким, как этот маяк…

Надо написать поскорее Наде. То-то обрадуется, когда узнает!

Мыкола стоит посреди двора, чуть согнувшись, смешно раскинув руки, будто собрался лететь. Под платаном вздыхают и стонут во сне люди. Прибой тяжко накатывает на берег — море растревожено землетрясением. Светает. И уже начинают робко перещелкиваться и пересвистываться в кустах притихшие было птицы.



Загрузка...