5

— Осень только начиналась, Берг, и деревья только начинали желтеть, и эта осень уже не была студенческой. Студенческая жизнь кончилась два года назад летом, и теперь была только осень. Нам всем было 25 лет, и мы все еще были вместе, а вместе мы были еще со школы, и наша школа считалась самой лучшей и престижной в городе. Итак, Берг, той осенью (а это была осень 1973 года), мы все еще были вместе — Генрих Лейдеман, Питер Гашке и я. Генрих уже окончил свой инженерно-архитектурный институт, Питер получил медицинское образование и одновременно с этим очень хорошо рисовал и играл на саксофоне. Я окончил исторический факультет Университета, но меня История интересовала и волновала не больше, чем любого другого образованного человека, к тому же я уже тогда писал рассказы, но мои рассказы никто не печатал, да и мне они не очень-то нравились, и я еще не знал, хорошо пишу или плохо.

Получив диплом инженера строителя, Генрих не занимался ничем, внезапно для всех и прежде всего для себя самого разбогатев, так что он не считал нужным работать. Какая-то далекая, всеми забытая тетушка, живущая в США с 1933 года, умерла и оставила все свое огромное состояние Генриху. Генрих не работал, и это его устраивало. Питер так и не нашел (да и не захотел) нормальной работы по специальности (тогда это было очень трудно), и он продавал свои изумительные картины и вечерами играл на саксофоне в оркестре дорогого ресторана, и таким образом зарабатывал себе и своим родителям на жизнь. я писал рассказ за рассказом, и у меня не бывало денег, зато у меня тогда были друзья, Берг, и эти самые друзья — Генрих и Питер — помогали мне, и мы вообще помогали друг другу, чем могли, и это был последний год, что мы были вместе: Генрих уехал в США, а Питер — в Австралию, где, наконец, стал работать врачем и обзавелся семьей, и мы так и расстались… Но в тот год, в начале осени 1973 года мы все еще были вместе, и однажды Генрих устроил у себя дома вечеринку, и, когда я пришел к нему, у него уже сидели Питер (пьяный встельку), и много незнакомых мне гостей. Генрих сразу подошел ко мне с какой-то незнакомой мне девушкой и познакомил нас.

— Это Берта, Иоганн, — сказал Генрих и, указав на меня:- А это наш писатель.

— Меня зовут Иоганн Буш, — сказал я, почему-то смутившись.

— Он пишет очень хорошие рассказы, — объявил Генрих и ушел. Я остался стоять с Бертой.

— Вы действительно пишете рассказы? — спросила меня Берта, когда я угостил ее шампанским.

— Да, пишу, — ответил я, стараясь побыстрее напиться, чтоб не казаться себе до такой степени идиотом. — Я пишу рассказы, но они плоьие.

— Ничего, что они плохие, — сказала Берта. — Это означает, что потом они будут лучше.

В тот вечер Берта и я много танцевали, много разговаривали, а после вечеринки я проводил ее домой (она жила вместе с родителями на Блюменштрассе). Когда я вернулся к себе домой, я подумал, что я влюбился, и написал по этому поводу очень плохой рассказ. Рассказ этот я потом порвал, но даже после этого я чувствовал, что влюблен в девушку по имени Берта. В тот вечер я думал о том, что у Генриха отличная привычка устраивать вечеринки, и я с тем и заснул, и тогда мне было 25 лет, и это была ранняя осень 1973 года…

Иоганн Буш встал, прошелся разок другой по комнате из угла в угол и опять лег.

— Странно, Берг, что я все это помню так подробно, правда? Но ничего не поделаешь. Я ПОМНЮ ВСЕ. Как ты думаешь, может это человека сделать несчастным? Ведь очень часто воспоминания убивают! — Он допил свой бокал и решил больше не пить. А то я не смогу досказать эту историю Бергу, решил он. Но Берг спал, и Иоганну Бушу было понятно, что Бергу до всех этих историй абсолютно нет никакого дела, но все равно: ему надо было к кому-то обращаться, чтоб рассказать…

— Слушай, Берг, слушай, милый, потому что это интересная, смешная история. я стал встречаться с этой девушкой, которую звали Берта и которая впоследствии стала моей женой, и мы встречались всю осень и каждый день выходили в город и гуляли по улицам и паркам и сидели на скамейках, и домой я ее провожал лишь с наступлением темноты… А потом наступил декабрь, и пошел снег, и гулять по городу было не так уж и приятно, и мы ходили или к Генриху, или Питеру домой (тогда я снимал маленькую комнатку на деньги, которые высылала мне мама). Я помню, какой был снег тогда, какой он имел запах, и как время от времени, когда удавалось наскрести мелочь, я заходил в бар к Дерику, нашему с Генрихом и Питером однокласснику, и пил кофе с булочками (он унаследовал бар от своего отца, Дерика-старшего, и уже год, как был женат)… И весь декабрь и январь я писал свой первый в жизни роман, и я еще не знал, как нужно писать романы, и поэтому часто ошибался. В феврале Генрих купил машину (он говорил, что капиталец тетушки должен принять более реальные формы, чем шампанское в бутылке), и мы поехали в горы, окружающие наш город. Я помню, как мы оставили машину в деревеньке Роттенштайн, а сами пешком стали подниматься дальше в горы, где должны были снять коттедж и пожить недельку. Но там, в горах, был только один свободный домик, и Генрих с Питером решили пожить в деревне и время от времени навещать нас с Бертой в нашем горном домике, который они уступили нам. Наш коттедж состоял из двух комнаток: гостиной и спальни. В гостиной была огромная во всю стену печка, и от нее было тепло как в гостиной, так и в спальне. Может быть, Берг, эти две недели были одними из самых счастливых в моей жизни. Я помню, как Берта и я ели на полу перед этой самой печкой, потом ходили гулять в горы, возвращались в наш домик, опять ели, потом ходили в спальню и любили друг друга. Я помню эту спальню: на одной из стен висел большой плакат с изображением нью-йоркской Статуи Свободы, и я помню, что мне почему-то статуя свободы казалась очень грустной…

Мы прожили в этом домике в горах две недели, а Генрих и Питер жили в Роттенштайне, и мы все вместе катались на лыжах, а когда мы вернулись в город, там была уже весна, и Генрих вскоре уехал в США, а через месяц уехал Питер в Австралию, и мы одно время переписывались, а потом письма стали все реже и реже, и переписка вскоре вовсе прекратилась. Я не знал тогда, сколько еще друзей я буду терять в своей жизни, и не думал об этом, только чувствовал, что что-то потерял, и знал, что это что-то уже невозможно будет вернуть. Вот так, Берг, все и случилось. С Бертой мы поженились в июне, и я все еще писал первый в своей жизни роман…

Иоганн Буш замолчал. Он не знал, рассказывать ли Бергу продолжение этой истории или нет, тем более, что он видел, что берг спит и не может слышать его. Он посмотрел на часы; они показывали без четверти четыре. Через два с половиной часа будет рассвет, думал Иоганн Буш, теперь ведь лето, и рано светает…

— Берг, милый, с Бертой мы поженились в июне. Мы любили друг друга, были молоды, счастливы, бедны, и, казалось, больше этого человек не может быть счастлив. Мы были счастливы и вместе осваивали прелести супружеской жизни. Я помню, что когда Берта сердилась на меня, то звала меня по-русски Иваном ("Иван-дурак"), и вообще в зависимости от настроения, Берта звала меня по-разному: когда она проникалась особым нежным чувством ко мне, звала меня «Оик», а когда гордилась мной, не ленилась и важно произносила «Иоханнес»; если настрой был ироничным, то «Джонни», если просто веселым, — то «Жан». Но если она сердилась, то орала на всю квартиру: "Иван!" Она часто тогда кричала «Иван», а я писал книгу, Берг, и очень часто у нас не было денег, и мы жили впроголодь, и я уже знал, что для того, чтобы стать хорошим писателем, нужно немного поголодать. Берта не соглашалась с этим. Что же касается романа, то я решил писать обо всем, о чем я знал тогда и запомнил. Я решил, что буду также и сочинять, чтоб выглядело правдоподобно, потому что, я знал, что если писать одну только правду (то, что произошло на самом деле), тебе никто не поверит. Я знал, что я писатель, и уже знал, что кое-чего стою. Какой-то голос во мне все время твердил: "Ты — писатель, Иоганн Буш, чтоб тебя черти съели!",и я верил этому голосу, и знаешь, Берг, этот голос доносился не из сердца, как утверждают все писатели, а из желудка. Я не вру, Берг, честное слово, я не вру!

Мы жили тогда с Бертой на квартире каких-то знакомых родителей Берты. Это было недалеко от железнодорожного вокзала, и к нам домой можно было приехать на любом транспорте, хотя тогда еще считалось, что мы живем на окраине города. Квартира наша была двух-комнатной, ужасно грязной (сколько не чисти — толку нет), и стены были покрашены в зеленый цвет. Когда мы поселились в этой квартире, я спросил Берту, когда нам нужно будет выселяться, и она ответила, что может быть через месяц, может быть никогда; она не знала, когда вернутся хозяева квартиры, и я очень хотел, чтобы они никогда не возвращались… Окна наших комнат выходили на улицу. Примечательного за окном ничего не было, только был мост, по которому ездили поезда, а под мостом — машины. Когда поезд проезжал по мосту, весь наш дом трясло, как во время землетрясения, и мы с Бертой выбегали, как дети, на балкон, чтоб посмотреть на поезд. Если это бывало ночью, то на балкон выбегал я один, потому что Берта спала и не просыпалась даже от гудка паровоза. У нас было 2 балкона: один, прилегающий к гостиной, выходил на улицу, другой, прилегающий к кухне, выходил во двор. Там, внизу (жили мы на пятом этаже), были деревья и старушки, сидящие на скамейке и греющиеся на солнышке, и Берта и я дуамли, что смотреть на мост и поезд намного интереснее, чем смотреть на старушек, и поэтому мы на кухонный балкон и вовсе не выходили… Видишь, Берг, я все помню! Помню, как по утрам солнце пыталось проникнуть в нашу спальню сквозь шторы, и как было хорошо просыпаться в одной постели с Бертой, и я вставал очень рано, чтоб писать, а Берта продолжала спать. Для того, чтобы хорошо написать дневную порцию работы, необходимо был осделать 4 вещи: проснуться с восходом солнца, принять ванну, выпить большую чашку кофе и выкурить две сигареты. Эти четыре действия давали ощущрние того, что ты гений, и это было уже полдела. Остальное, как говорится, был оделом техники, потому что всегда было, о чем можно было написать в романе. Не веришь? Это чистая правда. Я тогда был уверен, что если писатель говорит, что работа застопорилась, то это лишь означает, что он ленится. Я уже тогда знал, что очередную главу нужно начать с самого простого предложения. Берг, милый, я тогда действительно был уверен, что всегда есть, о чем писать. А писал я в гостиной, сидя за большим столом (письменного стола у нас не было). Писал я еще с того времени в маленьких зеленых блокнотах. Я бы тогда предпочел писать на машинке, но у меня еще не было машинки, да и Берта была против ("Этого еще не хватало, чтоб ты стучал на машинке!" — говорила она.)… Я писал, Берг, по утрам, а потом Берта просыпалась и начинала расхаживать голая по квартире, и я старался не смотреть на нее и писал. Но потом я все же бросал блокнот и ручку в сторону, и мы любили друг друга. И так прошло то первое лето нашей с Бертой супружеской жизни, и это был уже 1974 год. С сентября я стал преподавать в школе (история), и с деньгами у нас стало немного легче, хотя и преподавание в школе для меня было тягостным (я терял слишком много времени, и это мешало роману). Но я благодарен этому времени в школе, потому что оно мне очень помогло впоследствии, когда я преподавал в разных университетах мира. Интересное это было время, Берг, когда я был школьным учителем, но еще интереснее было писать роман, и я все равно писал его, и в октябре-таки закончил, и книга вышла в свет, и с тех пор наша жизнь круто изменилась, и мы немного рабогатели. В ноябре же 1974 года родилась Марта, и мы перестали больше жить в той квартире с зелеными стенами, и не потому, что вернулись старые хозяева, а потому что мы купили новую, свою, побольше. Вот такие дела, Берг.

Иоганн Буш опять помолчал, но на часы смотреть не стал. Он знал, что все равно рассвет близко уже.

— Жизнь наша пошла совсем другая, Берг, не похожая на прежнюю, и книги появлялись одна за другой, и приходила понемногу известность, а вскоре ты и вовсе оказывался желанным гостем во всех редакциях престижных журналов, и денег становилось все больше и больше, и мы с Бертой и Мартой часто ехали в Бонн, и я стал называться "столичным молодым автором, подающим большие надежды"… А потом незаметно пролетели 13 лет. Тринадцать лет, Берг, слышишь? Мгновение для одной человеческой жизни, но целый век для жизни супружеской. Не то, что мы с Бертой разлюбили друг друга, просто как-то все стало обыденным, привычным, и Берта была уже не той прежней красавицей, и, может, это тоже начинало раздражать… Короче, я почему-то решил, что очередной этап в моей жизни подошел к своему логическому завершению, и я подумал, что мне нужны "новые просторы, новые горизонты". Берта, казалось, тоже устала, она сказала однажды, что мы порядком надоели друг другу, что ж общем-то мы постарели немного, в особенности она. Но нужно ли на самом деле разводиться? — спрашивала она, и я отвечал тогда, что ме не можем больше жить вместе, что правильнее будет, в том числе для дочери, чтобы мы разошлись. Берта вздыхала и говорила, что лучше нее у меня не будет жены, а я рвался вперед, меня манили эти "новые горизонты"… Что ты хочешь, Берг? Ты хоть знаешь, что это означает 13 лет подряд не видеть ничего дальше одной женщины? Я думал, что настоящая жизнь протекает где-то мимо меня, а я все не успеваю взойти на этот весело мчавшийся поезд и все писал и писал… Винил же я во всем этом Берту, с которой прожил 13 лет. Я был дураком, Берг, признаюсь тебе в этом. Это всегда опасно, когда подобные мысли ("новые горизонты") появляются у человека (тем более писателя) в 38 лет. А мне было 38 лет, Берг, и скоро должно было исполнится 39… С Бертой мы разошлись вначале осени 1987 года. В начале осени, Берг, когда листья на деревьях только-только начинали желтеть… И была осень, а потом была зима, и я помню эту зиму, которая была страшной, потому что я не мог писать. Как говорил Хемингуэй, у меня "перестало получаться", и это был первый кризис с тех пор, как вышла в свет моя первая книга, и я был напуган ненашутку, хотя и в глубине души знал, что каждый кризис предполагает новый бурный рост в дальнейшем (элементарное правило в политэкономии). Я понял тогда, Берг, что вместе с Бертой что-то кончилось и не вернется больше… Мне было очень тяжело, очень одиноко. Не спасали ни девочки (много, много девочек, Берг, такое тоже случалось), ни спиртное. И я помню, что особенно тяжело было зимой.

Зима эта, Берг, была зима 1987/1988 годов. Она была очень холодная и всем надоела своими беспричинными холодами. Беспричинными потому, что, что снега почти не было с самого конца декабря, когда выпал очень хороший обильный снег, как подарок детям на Рождество. Все тогда обрадовались, но после этого снега больше не было, и было лишь холодно. Зима была долгая и все чувствовали, что все это слишком затянулось, что пора уже наступить весне. Но пока весна все не приходила, и улицы оставались такими же безнадежно-серыми, как и прежде, и деревья милили Небо своими худыми замерзшими руками, чтоб Оно послало немного тепла и покоя. Но все было напрасно, ибо Небо было закрыто тучами, и до Него не доходили молитвы улиц, крыш домов, людей… Все утыкалось в тучи, Берг, и не шло дальше них, и городу оставалось только мерзнуть и покорно ждать весны…

Я помню свой кабинет, Берг, в ту пору, и как я сидел один в кресле (Берта и Марта после развода переехали в Бонн), и часы в моем кабинете мудро двигали время вперед и важно били каждые 15 минут, с убийственным равнодушием возвещая о том, что, что из жизни прожито еще 15 минут. На часы, Берг, обычно не обращаешь внимания, но если ты вдруг случайно бросишь на них свой взгляд, то считай, что погиб, ты уже не сможешь оторвать от них взор, не сможешь не смотреть на стрелки и будешь смотреть уже до самого конца… Я старался не смотреть и сидел, укрывшись пледом, в широком, удобном кресле перед камином и чувствовал, как тепло каминного огня проникает в комнату, согревает, подхватывает, раскачивает и дает ощущение свободы, прикотором можешь свободно мыслить, творить, писать… Но писать, Берг, было нечего и не о чем, и я сидел перед камином и курил (после развода с Бертой я стал курить еще больше). Рядом со мной на маленьком столике в плетеной вазе было фрукты, пачка сигарет, зажигалка, пепельница. Это в то время являлось неизменным атрибутом, когда я писал, но в ту зиму "перестало получаться", и я лишь пытался, смотря на огонь в камине, выдавить из себя хоть несколько слов, словосочетаний, фраз в свой небольшой зеленый блокнот, который лежал у меня на коленях. Мне тогда было 39 лет, и мне казалось, что это ни много, ни мало. К тому времени я уже написал немало книг (плохих, средних, хороших), и всегда писал очень много, и вот в ту зиму мне казалось, что все было мапрасно. НАдо было меньше писать, думал я, во всяком случае было бу что писать теперь… И я сидел перед камином и, как последний придурок, перебирал в памяти разные темы, о которых можно было б писать, чего не делал никогда в жизни… Берг, казалось, что о писательском деле я в 39 лет знаю в сто раз меньше, чем в 26. Это было тяжелое состояние, и я в уме разговаривал с читателем (не было еще тебя, милый), с тем самым читателем, с которым всегда, как мне казалось, держал связ и которому всегда доказывал что-то. Но НЕСУЩЕСТВУЮЩИЙ читатель отвечал мне только после выхода в свет очередной книги, а вообще-то читатель чаще всего молчал, или говорил ни о чем…

Самая хорошая тема для писателя, думал я это война. Но читатель уже не хотел читать о войне, ему надоели войны, и он хотел чего-то другого… «Любовь», думал я, стоит на втором месте после войны, но о ней я не в состоянии был писать (в душе было пусто после Берты, да еще смердило после «девочек» — всякой масти, формата и размера таланта Цирцеи). О дружбе я тоже не хотел писать, потому что к тому времени почти все мои друзья отвернулись от меня, махнув на меня рукой, потому что видели, как я собственными руками алкоголем и развратом гублю свой талант; писать о дружбе было, не имея друзей, было слишком тошно. Можно было просто описывать природу, но я знал, что читателя это мало волновало… Ах, бог мой, Берг, ты не представляесх, как это мучительно, когда ты знаешь, что ДОЛЖЕН писать, но не можешь; когда ум знает, а сердце не дает, или наоборот: когда сердце хочет, а ум не способен… Так можно сойти с ума, Берг! И я чувствовал, что я на пределе срыва. Я сидел целыми днями перед камином, тупо ел фрукты, потом курил, потом снова ел, потом снова курил — как часы на стене! И я думал, что поделом мне, что я бездарный писатель и стал сомневаться в тех книгах, которые уже написал (вот как теперь!). Я думал, что я бездарен и что я иссяк уже и не могу больше писать и создавать героев. А огонь в камине смотрел на меня и ничем не мог (или не хотел!) помочь. Это совсем как распятый Христос: он сострадает твоему горю, но не может (или опять-таки не хочет?) помочь тебе. Но все же дрова, которые давали себя уничтожать всепожирающему огню, вселяли надежду. В них было нечто от жертвоприношения, причем добровольного жертвоприношения (иначе говоря, самопожертвования)… Вот так, Берг… Часто, чтоб окончательно не свихнуться, я выходил на улицу, где не было ничего, кроме замерзших деревьев, замерзших людей, замерзшего Неба… И так и прошла и закончилась та зима 1987/1988 годов, прошла в совершеннейшем бесплодии, которое мучило и не давало покоя. А весной, в марте, как гром среди ясного неба, мне на голову упала Анна, и я женился на ней. Любовь к Берте началась осенью и окончилась осенью; любовь к Анне взорвалась весной, и я тогда еще не знал, что и окончится она весной. Для этого должно было пройти 6 лет. Всего 6 лет, Берг, я прожил а Анной, но это уже совсем другая история, конец которого ты сам прекрасно знаешь, хотя ты тогда был еще щенком… Да… Это совсем другая история…

Иоганн Буш замолчал. На душе было пусто и по-шекспировски темно. Небо за окном начало бледнеть, и Иоганн Буш одновременно пожалел и обрадовался этому. Он подошел к окну, стал смотреть, как на востоке бледнеет небо и подумал, что очень хочет курить, но у него нет сигарет (нет сигарет уже 7 лет!).

— Берг, я не писал 5 лет. Опять были сигареты, опять брл камин, и опять не получалось писать, все так же не получалось писать, с самой зимы 1988 года. А ведь шел уже 1993-й. И был уже Берлин…

С Анной мы поженились весной, в мае 1988 года, и потом летом совершили кругосветное путешествие а в делабре я уехал в Армению, когда там случилось землетрясение, и это был осамым страшным, что я видел за всю мою жизнь… В 1990-м году Германия объединилась, и мы переехали в Берлин, но я все еще не мог ничего писать. В 1991–1992 годах от нечего делать я стал преподавать писательское мастерство (боже, какая глупость!) в университетах Лайпцига, Дрездена и других городов. Но это опять ничего не дало, и я вернулся в Берлин, и опять наступила зима, а потом новый 1993-й год и длинная, длиннющая зима. Некоторые критики меня уже похоронили, Берг, и я сам чувствовал, что умер… Отношения же а Анной все более и более ухудшались. Она была моей очередной ошибкой, дорогой, ибо она абсолютно не пономала меня. Наверное, еще никогда муж и жена не были так далеко друг от друга, живя в то же время в одном доме. Вскоре мы сделались и вовсе чужими другу другу, хотя и время от времени занимались любовью: нас до конца влекло друг к другу, но это была не любовь. Ей было плевать, пишу я или нет, а этого человек пишущий никогда не может простить, ибо для него всего важнее его работа… В материальном же смысле я лишь получал, так сказать, дивиденты от пеошлых книг и все так же не мог писать. Я целыми днями прозиживал за письменным столом, но не мог выдавить из себя ни строчки. А однажды отчаяние взяло верх, и я подумал, что все кончено. Это было в один из тех зимних сумрачных дней, которые всегда бывают в Берлине, когда тучи серым панцырем сковывают небо. Это была уже зима 1993 года, и я подумал, что все кончено. Я сдался! Все… И сразу в моем кабинете все погасло и остановилось, и стало холодно. Я посмотрвл на письменный стол: там в чернильнице замерзали чернила (ими я не писал: это был подарок), и чай, недопитый утром, которые принесла Анна вместе с булочками, замерзал тоже. Я почувствовал, что и сам начинаю замерзать, и мне захотелось спать, и я решил так и заснуть в кресле перед погасшим камином. Камин погас, думал я, зачем же жить мне? Зачем мне жить, если я уже 5 лет ничего не пишу? Я знаю, Берг, что это было самоубийством, но не надо меня осуждать. Ведь что есть писатель, который исчерпал и не может больше писать? Пустое место… И я заснул, и я знал. что это смерть. Но мне не дали умереть (то ли яд медленно подействовал), меня спасли. Спасла Анна, ворвавшаяся в кабинет… Когда меня откачали, она сказала:

— Если ты подумаешь, что самоубийством ты себя лишаешь возможности написать настоящую большую, хорошую книгу, которую, может быть, тебе суждено написать, ты этого никогда больше не сделаешь… Вот так, Берг! Потом я заснул и спал очень крепко и проспал до самого утра. Когда я проснулся утром следующего дня, меня огушила тишина. В камине тлели угольки (и какого черта я все это помню, Берг?); под окном стоял мой письменный стол, на котором лежал лишь небольшой зеленый блокнот; у противоположной от двери стены был огромный книжный шкаф; в центре комнаты был маленький журнальный столик, как и вчера рядом с удобным креслом. Ничего не изменилось в комнате, да и что могло измениться? Просто было очень тихо, и со мной что-то происходило. Я знал, что это за чувство, и был влюблен в него. Это был ото самое чувство, с которым знаком каждый писатель и которое всегда приходит, когда ты собираешься начать новую книгу. Одевшись, я подошел к окну. Улицы, которые еще вчера были серыми и полумертвыми, стали ослепительно-белыми и умерли по-настоящему: шел снег; он шел всю ночь. Я повернулся и посмотрел на свой письменный стол, но подумал, что еще не время. Я почувствовал, что мне становится тесно в кабинете, что стены и потолок давят на меня, как гидравлический пресс. Я чувствовал в груди волнение и спустился вниз готовить себе кофе.

Главное, Берг, вовремя сесть за письменный стол и начать писать. Если сесть слишком рано, то, что ты напишешь, тебе потом не понравится, если даже ты напишешь на «сойдет», и ты скомкаешь написанное и больше в тот день не сможешь писать. Если же упустишь момент и сядешь слишком поздно, то вообще ничего не сможешь написать, и в этот день у тебя на душе будет пусто, и ты напьешься. Главное во время сесть и начать писать новую книгу, и невредно, Берг, иногда вспомнить это правило. Ведь его нужно знать любому писателю. Это — золотое правило в писательстве…

Когда я выпил кофе, я уже знал, что буду писать, и мне не захочется больше остановить часы и замерзнуть. Я поднялся наверх, в кабинет и сел записьменный стол. На столе была ваза с фруктами, сигарета, пепельница и, как обычно, раскрытый блокнот. Я подумал, что чистый лист бумаги таит в себе много тайн, и любой писатель, который пишет, раскрывает эти тайны… Я курил и смотрел, как за окном идет снег. Я боялся. Я боялся начать новую книгу. Всегда было так, Берг. Когда я кончал одну книгу, я не знал, буду ли писать другую, до такой степени бывал опустошен. А когда я начинал новую, я боялся, что не закончу ее. Кто знает, думал я, может, эта книга, которую я сейчас начну писать, будет последней? А дальше, наверное, пуля в лоб, потому что если писатель не пишет, он должен умереть… И Я написал заглавие романа: "Смерть Героя". Я подумал минуту, потом прошептал: "И да поможет мне Бог". И начал писать… И писал, долго, медленно, осторожно, и не заметил, как прошел, иссяк почти целиком этот день. Скоро уже должно было начать темнеть, а я все писал, писал, не останавливаясь, чувствовал волнение в груди, радость, и лишь в голове вертелась мысль: только бы не вспугнуть удачу. Наконец, я поставил точку, потянулся и закурил. Первый рабочий день можно было считать законченным. На улице все еще шел снег, который усилился и которому, казалось, не будет конца. О,Берг, было какое-то чувство удовлетворения и полноценности от того, что были написаны уже первые главы новой книги, и я подумал, что устал и что для первого дня поработал достаточно. Я спустился вниз, выпил бокал джину и решил выйти погулять: ведь нужно было немножко остудить голову, которая поработала весь день и сейчас была как будто в огне. Снег кружился, все шел, поминутно то усиливаясь, то замедляя свой ход. Снегоочистительные машны очень часто не успевали убрать снег, и поэтому на центральных улицах Берлина было мало автомашин. Прохожие, тепло укутавшись в шарфы и подняв воротники своих пальто и шуб, шли по центру улицы и были как будто рады, что нету автомобилей: дышалось как-то легко и свободнее… Я тоже шел по центру улицы, Берг, и радовался снегу, который бил по лицу, таял, задержавшись на ресницах и от этого казалось, что я плачу и из глаз текут слезы. Я шел по центру улицы и чувствовал себя свободным и счастливым. Да, я был счастлив, Берг, и не боялся признаться себе в этом. И еще я подумал, что счастье никогда не бывает большим. Вернее, счастье не бывает продолжительным, оно всегда кратковременно. Счастье всегда радостно, и я был радостен. Еще: счастье — это всегда освобождение. Ведь после долгого, продолжительного застоя я опять начал писать, а писать — это всегда освобождение; я в тот день написал много и хорошо и вот вышел на улицу (опять освобождение), где после долгих морозов опять пошел снег (освобождение). Я шел и вспоминал прошлое, свою жизнь и, к сожалению, у меня тогда не было тебя, чтоб я рассказывал тебе, Берг. Я вспоминал, и мне становилось очень хорошо от того, что я вспоминал, а не мерзко и горько… И еще я думал о власти писателя и страшился сам этой власти. Он движет судьбами, дарует жизнь, или убивает… Я продолжал идти по улицам и страшился. Но я был счастлив. Всегда так, Берг: страшишься и бываешь счастлив, страшишься власти, хотя и уже давно пьян им… О власть, Берг! Что может быть выше писательской власти, когда ты даже можешь остановить ВРЕМЯ. Ведь в моей книге время остановилось и снова пойдет тогда, когда я сяду за письменный стол… Тайну этой власти знает каждый писатель. Он может остановить время, сделать быстрее его ход (скажем в жизни прошло три дня, в книге — только день); может заставить кого-то умереть, кого-то воскреснуть; он может кому-то дать бессмертие, сделав его героем книги; у кого-то отобрать это бессмертие… Что есть выше власти писателя, который может распоряжаться судьбами тысячей, сотни тысяч, миллионов? И какая профессия может быть страшнее профессии писателя? О, Берг! Наша профессия дает возможность БЕЗНАКАЗАННО вершить судьбами стольких людей! Писатель может родить, может убить, кому-то дать счастье, кого-то сделать несчастным, и никто его не осудит! Никто! Даже читатель, потому что писатель — властитель, он — хозяин, он — бог!!! Я хочу, Берг, я мечтаю, чтоб меня осудили, я мечтаю, чтоб читатель осудил писателя. Потому что безнаказанность — это всегда уродливо; любая безнаказанная власть безнравственна, кроме, конечно, власти над самим собой. И боже упаси, если писатель потеряет эту власть над самим собой, потому что он может тогда убивать… Сколько раз я твердил, Берг: " О, господи, не дай кого-нибудь убить, упаси меня от греха…"! Но, послушай. Берг. Если посчитать, что книга — это сам писатель, то и власть по отношению к героям — это тоже, что и власть по отношению к самому себе… Черт возьми, Берг! Неплохое отпущение грехов мы с тобой придумали, хотя и мы в то же время дошли до очень важного: герой — сам автор! И правда: ведь на протяжении всего ХХ века героем был писатель, сам автор…

А в тот первый день "Смерти Героя" я шел по заснеженным улицам Берлина и думал о том, что хочу, чтоб кто-то осудил меня… О, если б кто-нибудь сказал: " Вы, Иоганн Буш, писатель, обвиняетесь в злоупотреблении писательской властью, а так же в содеянии следующих преступлений…" О, как бы я был рад тогда! Тогда бы моя совесть была бы спокойней… Ведь я готовился убить своего собственного Героя, с которым прожил столько лет!

В ту ночь, Берг, я увидел сон. Страшный сон, страшный суд… Когда присяжные и судья вышли посовещаться, я продолжал сидеть на своей скамье подсудимого. Позади меня стояли полицейские и ничего не делали; просто стояли и глазели вперед. Присяжных и судьи не было, но они все же явились, и все встали; встал и я, Иоганн Буш. Зал суда был полон, и я многих узнавал; некоторые из тех, кого я узнавал, делали вид, будто не узнают меня. Наконец, судья встал и начал читать решение суда:

"— Слушается дело Иоганна Буша, писателя, обвиняемого в злоупотреблении писательской властью и содеянии следующих преступлений: в убийстве своей жены — Берты Буш, дочери — Марты Буш, в незаконной выдаче вышеназванным лицам ордера на бессмертие. Иоганн Буш обвиняется также в убийстве Генриха Лейдемана и Питера Гешке, которые некогда были его друзьями, и выдаче им ордера на бессмертие…"

"— Убийца!" — крикнул кто-то из зала, а я думал во сне: " Я не убивал никого! Вот они сидят здесь, в зале: Берта, Марта, Генрих, Питер… и о каком ордере они говорят?!"

А судья тем временем продолжал:

"— Иоганн Буш обвиняется в преступлениях против природы: в незаконном омолажении своей второй жены — Анны Буш на 15 лет, присвоении ей чужого имени и чужой внешности, а именно — имени и внешности Ребекки Мейсснер, которая когда-то была его студенткой… Суд на основании показаний свидетелей и вещественных доказательств, представляющих собой книги Иоганна Буша, постановил приговорить обвиняемого к высшей мере литературного наказания — смертной казни. Учитывая заслуги обвиняемого перед немецкой литературой, выбор средства казни, остается за обвиняемым; он может выбрать: распятие, расстрел, повешение, гильотину, топор, газовую камеру, электрический стул, костер…"

И тогда, Берг, я прервал судью:

"— Расстрел! Я выбираю расстрел. На кресте распяли Христа и Спартака, на виселице удавился Иуда Искариот, на гильотине погибли Андре Шенье и Дантон, на костре сожгли Джордано Бруно и Жанну д" Арк. Считаю себя недостойным ни тех, ни этих, ни третьих, ни четвертых. Электричества боюсь с детства, пуля же привыкла к сердцу или виску поэта или писателя, а поэт или писатель привыкли к пуле…"

"— Приговор привести в исполнение немедленно!" — постановил судья.

Все встали. Начался шум, слышались крики: "Смерть писателю!" Двое полицейских повели меня по ускому коридору, который кончился тупиком. Дойдя до стены, я повернулся. Я увидел в руке полицейских автоматы. Я хотел что-то сказать, но у меня ничего не вышло. Потом полицейские выстрелили…

И в это мгновение, Берг, я проснулся и сел в постели. Я тяжело дышал, пот струился по животу и вискам. Я встал и подошел к окну: там, на улице, по-прежнему шел снег. Было уже утро, и, казалось, время опять остановилось, и опять в груди было волнение и какая-то сладко-щемящая дрожь… Я знал, что я буду продолжать писать книгу!

Дорогой мой Берг! Книга "Смерть Героя" была написана за рекордно короткие сроки, никогда ни до, ни после того, я так хорошо не работал, и когда роман вышел в свет, все говорили о том, что роман этот — новый период в моей писательской жизни. И вообще говорили много его — и глупого и умного, и я сам знал, что книга удалась, но мне все равно было грустно: ведь я убил своего Героя…

Иоганн Буш помолчал. Теперь он просто лежал в кровати с открытыми глазами и смотрел на потолок. Как он светлеет, по мере того как светлеет за окном, потому что было уже утро.

— Ты хочешь знать, что было дальше, Берг? — спросил он, не смотря на собаку, которая все равно ничего не могла слышать, потому что мирно спала, положив морду на передние лапы. — Ну, так слушай, и наберись еще немного терпения, потому что это — уже конец. К тому же этот конец ты уже сам очень хорошо знаешь, потому что мы были уже вместе… Что было потом, Берг? А потом в бар вошла девушка и прошла подтянутой, чуть деловой походкой от двери бара к стойке. Она села на высокий стул. У нее через плечо была перекинута большая сумка; у нее были темно-каштановые вьющиеся волосы, большие круглые глаза, красивый рот, острый подбородок и красиво отточенный нос с небольшой горбинкой. Она была в темных очках, в дкинном цветастом сарафане с открытыми плечами; на ногах у нее были белые носочки и белые матерчатые туфли на резиновой подошве без каблуков. Ей было 23 года. Она села на высокий стул у стойки, подняла очки на лоб и повернулась ко мне. Я посмотрел на нее и понял, что она — именно та, кого я ждал…

"— Здравствуйте, г-н Буш, я журналистка газеты (она назвала заглавие газеты с каким-то особым почтением. С вами договаривался редактор г-н Неффе."

"— Да, я помню, — улыбнулся я. — Он попросил меня дать интервью, обещал послать не слишком глупого журналиста".

"— Вы таким образом делаете мне комплимент?" — спросила девушка.

"— Пока нет. — Я снова улыбнулся. — Я ведь еще не знаю, умны вы или нет".

"— Спасибо…"

"— Во всяком случае, вы очень красивы. Вы еврейка?"

"— Да."

"— И вас зовут?"

"— Наверное, вы будете удивлены, но меня зовут Ревекка Мейсснер. Как и вашу героиню."

"— Ветхозаветное имя?"

"— Это прихоть бабушки."

"— Ну, что ж, Ревекка. Очень приятно познакомиться."

"— А мы знакомы."

Я сделал вид, что очень удивлен, а девушка сказала:

"— Помните? 1991–1992 года, университет, Лайпциг, лекции по писательскому мастерству…"

"— Лайпциг, университет, лекции помню, а вас, фройляйн, простите, нет,"- сказал я, чтоб поддразнить девушку.

"— Вы разыгрываете меня?"

"— Да, — ответил я. — Я вас помню. У вас и тогда были такие огромные глаза, как два блюдца. Вот так! И вы еще тогда очень хорошо писали."

"— Спасибо, — сказала девушка. — К тому же вашу героиню именно так и зовут, как и меня, так что нечего меня разыгрывать. Вы меня никогда и не забывали…"

"— Я готов к интервью, — сказал я. — Что я должен делат?"

"— Для начала заказать мне что-нибудь выпить и пересесть за столик."

"— Что вам заказать? Может, кока-колу?"

"— Что ж, можете мне заказать и кока-колу…"

"— Не обижайтесь, Ревекка. Я пошутил. Пересядем за столик…"

Когда мы сели за столик, Берг, Ревекка Мейсснер достала из своей большой сумки блокнот.

"— Что будете пить, Ревекка?" — спросил я.

"— Что-нибудь легкое, — ответила она. — Мне не надо напиваться."

"— А поесть не хотите?"

"— Это потом уже."

"— Это предложение?"

Девушка рассмеялась.

"— Просто я подумала, что потом можно будет и поесть."

Я подозвал официанта и попросил принести самое легкое французское вино, которое можно было найти.

"— О чем будет интервью?"

"— О вас, — ответила девушка. — И о вашей последней книге."

"— Вы ее читали?"

"— Да"

"— И что скажете?"

"— Ее критики считают бессомненным шедевром"

"— А вы как считаете?"

"— Она слабее предыдущих ваших книг, однако, любой мечтал бы уметь так писать. Но если учесть, что она появилась после столь продолжительного перерыва. Этот недостаток можно простить."

"— В чем же главный ее недостаток?" — спросил я.

И она ответила:

"— Там больше вас, чем Героя."

"— Вы правы, Ребекка. Вы оказались умнее всех критиков: книга действительно слабая, потому что она написана кровью, моей кровью; слишком многое накопилось в душе, и хотелось высказаться. А писатель должен писать тогда, когда он холоден, как лед. Вы действительно очень умная. Вы умная и красивая…"

"— Благодарю вас."

"— Не стоит. Я сказал правду. Теперь можете задавать ваши вопросы."

Берг, она кивнула и открыла свой блокнот.


"— Сколько вам лет, Иоганн Буш?"

Я ответил тогда:

"— Вы же знаете это: 45."

"— Сколько лет вы уже пишете?"

"— Около 22–23 лет."

"— Вам понадобилось 23 года, чтоб прийти л мысли убить своего Героя?"

"— Вероятно."

"— А вам никогда не приходило в голову, что герой — это сам писатель, автор, и что убить надо именно его?"

Я удивился, Берг ее этой мысли, посмотрел на нее, но девушка рассмеялась:

"— Это не для интервью, я спросила для самого себя."

"— А почему вам кажется, что авторов нужно убивать?" — спросил я.

"— Тогда, может, быть, на свете было бы больше героев?"

"Писатель ничего не имеет против героев,"- сказал я.

Девушка улыбнулась:

"— И тем не менее он их убивает?"

"— Это правда. Не хотите поесть что-нибудь?"

"— Пока нет. Продолжим?"

"— Давайте."

"— Скажите, пожалуйста, какие черты характеризуют героя? Я имею ввиду героя вообще, а не вашего конкретно."

И я ответил, Берг. Этот разговор я помню слово в слово, хоть и прошло уже 7 лет…

"— 1.Герой всегда появляется ниоткуда и исчезает в никуда; 2.Герой — это всегда фрагмент, эпизод, отрывок; 3.Герой всегда есть и будет; 4.Герой никогда до конца не умирает и никогда не рождается вновь; 5. Герой всегда умирает и рождается вновь; 6.Герой всегда молод, он никогда не стареет, даже если это Дон Кихот."

"— Очень хорошо, — сказала девушка и быстро и мелко писала в своем блокноте мои слова. И потом вдруг:- Скажите, г-н Буш, это правда, что до того, как убить Героя, вы не могли долгое время писать?"

"— О да. Я ничего не мог писать. Это очень мучительно, когда знаешь, что ДОЛЖЕН писать, но не можешь, когда ум знает, а сердце не дает, или наоборот: сердце хочет, а ум не способен. Так можно сойти с ума…"

"— И вы написали "Смерть Героя"?"

"— Я не мог не написать эту вещь,"- сказал я.

Девушка внимательно старательно записала мои слова, а потом посмотрела на меня.

"— Все-таки, эта книга — удивительная вещь, — сказала она. — И я готова даже взять свои слова обратно и объявить ее величайшей книгой, но вы тогда посчитаете меня круглой дурой."

"— Будем задавать вопросы дальше, или будем кушать?" — спросил с улыбкой я.

Девушка ответила:

"— Давайте еще немного поработаем, если вы непротив. Скажите, пожалуйста, при жизни Героя вы ладили с ним?"

Я посмотрел на нее и ответил:

"— И да и нет. Я часто бывал груб с ним, он иногда меня раздражал, а иногда и бесил. Он был слишком правильный и хороший, и в этом был виноват, конечно, я: ведь я его создал. Я боюсь себе признаться в том, что таким его создал я для читателя; я хотел, чтобы он понравился читателю. И после первой книги, где был Герой, читатель выступил в газетах и в письмах, по радио и ТВ и сказал, что Хельд ему понравился. Он сказал мне это и убил меня… Он видел, что я умер, и очень надеялся, что я не воскресну. И я уже сам потерял надежду на это."

"— Но вы воскресли,"- сказала Ревекка.

"— Да. Для этого надо было убить Героя…"

Девушка перестала писать и подняла свои огромные глаза на меня.

"— Вы очень-очень одинокий писатель, — сказала она. — Вы остались абсолютно один. Вы убили даже своего Героя. Ницше убил всех богов, но у него остался хотя бы созданный им герой. А вы убили и героя… Вы верите в бога?"

"— С этим господином у меня довольно-таки сложные отношения, так что давайте не будем об этом."

"— Я спросила это не для газеты, вы же знаете."

— "Знаю, Ревекка. Но все равно не будем об этом."

"— Хорошо. А что будем делать?"

"— Вы не собираетесь кончать интервью?"

"— Нет. Расхотелось."

"— Тогда давайте поедим."

"— Согласна. Но вы совсем не обязаны угощать меня. И вообще, можете располагать своим временем, как вам заблагорассудится. Мы можем встретиться потом и продолжить."

"— Мне некуда спешить, Ревекка, честное слово. Книга написана, так что у меня теперь каникулы и уйма свободного времени. Пойдем куда-нибудь, пообедаем. Прошу вас, составьте мне компанию, обрадуйте старика…"

"— Вы совсем не старик, — рассмеялась Ревекка, — и не в таком возрасте, чтоб девушка могла ни о чем не думать в вашем обществе."

Я тоже рассмеялся.

"— Не бойтесь. Я не собираюсь соблазнять вас. Вы слишком юны."

"— Жаль, не так ли?" — сказала Ревекка, встала и пошла к выходу. Я с удивлением посмотрел вслед за ней, расплатился с официантом и тоже вышел из бара.

Загрузка...