Глава четвертая

Листы, лежавшие передо мной на пульте компьютера, я исписал года два спустя, когда уже не работал в институте, а Ася, моя первая жена, как она выразилась, «втюхалась в другого», и мне, как человеку чувствительному и понимавшему чьи угодно чувства, кроме собственных, пришлось уйти из дома, снять комнату на другом конце Москвы и жить уединенно, потому что я в те месяцы не мог видеть никого из своего бывшего окружения. Хорошо, что с Асей у нас не было детей – впрочем, в последние месяцы у нас с Асей вообще ничего не было, и детей, естественно, тоже.

Наверное, давно нужно было перенести текст с бумаги в компьютерный файл, но у меня почему-то руки не доходили, и листы лежали на дне чемодана, корчась от времени и, должно быть, изнывая от желания оказаться полезными. Сколько я написал всякой ерунды за последние годы! Мегабайты текста. И не нашел минуты (а прежде всего – желания) перепечатать несколько листов, самых для меня на самом деле важных.

Нет, я хитрил с самим собой, а это, пожалуй, последняя стадия лицемерия – дальше некуда. На самом деле я боялся. Я даже на бумагу боялся занести свои мысли и расчеты – в тот день что-то нашло на меня, озарение свыше или наоборот, дьявольское вдохновение, я сказал себе: «Будь что будет!» и написал за несколько минут довольно бессвязный текст с формулами, большая часть которых ниоткуда не следовала и ни о чем никому, кроме меня, не сказала бы. Написал, посмотрел написанное и тогда же, свернув листки вчетверо, спрятал куда-то… Куда? Странно, что я этого не помнил – потом, перед отъездом в Израиль я ведь откуда-то доставал эти записи, чтобы запрятать их до лучших времен в подкладке чемодана, будто наркотик, который нужно было скрыть от бдительного ока таможенника. Любопытно, что он сказал бы, тот толстяк с мрачным взглядом, если бы понял по выражению моего лица, что я вывожу из страны один из главных ее секретов, и начал бы разбираться со мной по-настоящему, и вспорол подкладку, и вытащил листы, и увидел… Наверняка решил бы, что это секретный код. Может, меня не выпустили бы вообще? Посадили в тюрьму?

Чушь. Никто не мог обнаружить то, что ни для кого не было предназначено. В этом я был уверен тогда, в этом был уверен и сейчас. Но переписывать текст в файл мне до сих пор в голову не приходило. Потому что…

Потому что не было сигнала. Потому что я ждал. Потому что, даже не думая ни о чем подобном, я знал – момент настанет.

Я вгляделся в первые строки документа, и пальцы быстро застучали по клавишам.

* * *

О своей работе в институте я когда-нибудь напишу роман. Или лучше мемуар – абсолютно правдивую историю о том, как в перестроечные годы в Советском Союзе ученые – физики и биологи – работали над проблемой зомбирования населения. Об этом писали многие, писали хорошо, писали иногда правдиво, но, читая, как некий полковник Холодов заставлял с помощью приборов огромную аудиторию в течение трех минут беспрерывно аплодировать генсеку, я смеялся от всей души, понимая, что все эти опусы сочинялись в пресс-службе госбезопасности – для отвода глаз. С одной стороны, чтобы народ не думал, что в органах лопухи сидят и ничего в науках не понимают, а с другой – чтобы никто толком не знал, чем на самом деле занимались в секретных лабораториях вроде нашей. А может, все это сочинялось даже не для нашего обывателя, привыкшего не верить правде, но принимать на веру любую придуманную на потребу байку. Может, на самом деле опусы эти были рассчитаны на то, что читать их будут в восточноевропейском отделе ЦРУ, где опытные аналитики попытаются отделить зерна от плевел и сделают вывод: да, русские действительно создали прибор для зомбирования собственного населения, тщательно это скрывают, но все равно истина просачивается.

На самом деле… На самом деле после того, как у Никиты выдавили сто сорок седьмого таракана (я на опыте не присутствовал, и потому этот эпизод в мой мемуар не войдет), бедный парень встал с кресла, потер, говорят, нос (деталь, абсолютно не имевшая значения, но повторенная почему-то всеми рассказчиками) и с неожиданным воплем: «Родимый, на кого ты нас покидаешь?!» бросился на закрытую стеклянную дверь, распорол себе осколками руки, шею и лицо, перерезанной оказалась сонная артерия, и Никита умер от потери крови по дороге в больницу. Я узнал об этом даже раньше врачей, возившихся с ним в приемном покое.

В тот день я сидел в своем закутке и писал отчет. Что-то тривиальное и не запомнившееся ни единым словом. Переворачивая страницу, я неожиданно ощутил острый укол в сердце, в пальцах возникла неодолимая тяжесть, ладони опустились на стол, ручка покатилась, и я проследил взглядом, как она упала на пол. Там, где она коснулась пятнистого линолеума, возникло лицо Никиты – почему-то в старинном шлеме с металлической стрелкой на носу, – смотревшее на меня пристальным взглядом. Губы шевелились, и я прочел, будто всю жизнь только и занимался, что читал по губам: «Веня, прости… Ухожу… Ты только ее не потеряй, хорошо?»

– Кого? – вскричал я то ли вслух, то ли мысленно.

«Ее, – сказали губы Никиты. – Свою половину»…

И все. Будто телевизор выключили. Я поднял ручку и положил перед собой. Пальцы дрожали. Я знал, что Росин ушел. Когда ко мне в закуток заглянул Шурик Рахманов – он в тот день работал на пульте и одним из первых прибежал на дикие вопли дежурного оператора – и сказал, что с Никитой случилось несчастье, я едва удержался от того, чтобы сказать: «Знаю, он умер, верно?»

В тот момент, как я потом вычислил, Никита был еще жив. Ушел он минут десять спустя, но дрожь в пальцах исчезла лишь через полтора часа – должно быть, столько в его теле еще теплилась если не жизнь, то остаточные процессы, связанные с умиранием клеток.

Я думал, что смерть реципиента во время опыта заставит руководство пересмотреть хотя бы правила техники безопасности и отбора испытуемых. Ничуть не бывало. На следующий день, когда я пришел на работу, стекло было уже вставлено, а коврики, лежавшие перед дверью, то ли отмыли от крови, то ли заменили – никаких следов вчерашнего происшествия, будто преступник все за собой убрал, чтобы дотошные следователи остались с носом.

Какие следователи? Не было проведено даже краткого дознания. В городе – я сам слышал! – ходили слухи, будто Никита Росин с перепою решил пробить лбом стеклянную дверь. В тот день он был трезв – к экспериментам на пьяную голову не допускали.

Если бы я когда-нибудь взялся писать мемуар о том времени, то рассказал бы, как мой дорогой шеф Дмитрий Алексеевич Артюхин сказал мне на третий день после похорон Никиты: «Любопытно, что он всем болтал о дружине князя Владимира. Такое впечатление, будто мы действительно имели дело с наследственной памятью». «Значит, он говорил это не только мне и вам? – вскипел я. – Почему не проверили? Есть методика!» «Не у нас, – прервал меня Артюхин. – И откуда вы вообще знаете о том, что такая методика существует?»

Пришлось мне заткнуться – не мог же я сказать, что читал отчет восьмой лаборатории и говорил кое о чем с Сергеем Шлемовским, работавшим в последней комнате по коридору. Как ни обеспечивай секретность, как ни закрывай друг от друга двери, окна и даже мысли, но, если работаешь в одном здании и даже в одном коридоре, поневоле что-то слышишь, что-то замечаешь, что-то попадается на глаза, а сопоставлять мы умели – как-никак, образование у всех было более чем высшее.

«Но попробовать мы ведь могли», – неуверенно сказал я, и шеф правильно понял причину моего замешательства. «У нас своя тема, – заявил Дмитрий Алексеевич, – ею и нужно заниматься. Вы закончили отчет, Вениамин Самойлович?»

«Да», – сказал я, поняв, что истина, какой бы она ни была, никому здесь не интересна.

На похороны Никиты я не пошел. Почему-то мне казалось, что именно в тот день я должен быть на рабочем месте. Я понимал, что поступаю нехорошо, многие поехали на кладбище, институт выделил два автобуса, Никита был человеком известным, ходил к нам каждую неделю, как на работу. Но меня ноги принесли в лабораторию, я не очень-то и сопротивлялся, не любил и сейчас не люблю кладбищ, могильные плиты и слова, которые принято говорить над гробом.

«Ты только ее не потеряй, хорошо?» …

То, что со мной происходило на протяжении последовавших за смертью Никиты лет, представлялось цепью случайных, не связанных друг с другом событий. Я не всегда сознавал причины того или иного собственного поступка, но разве каждый человек не совершает в жизни такого, что потом не в состоянии объяснить с помощью логики и здравого смысла? Разве моя жена Ася могла объяснить хотя бы себе, почему «втюхалась» в Эдика Михлина, личность заурядную настолько, что мои не очень большие таланты выглядели на его фоне гениальностью Эйнштейна?

В восемьдесят девятом мне предложили новую должность – из мэнээсов в старшие инженеры в восемнадцатую лабораторию. Повышение зарплаты на сорок рублей плюс премии, которых в нашей лаборатории никогда не было. И работа, как мне намекнули в первом отделе, более интересная. Почему я отказался? Этого даже мой шеф не понял. Кажется, он был бы рад от меня избавиться. Может, своим присутствием я напоминал ему об отказе поработать с наследственной памятью Никиты. Может, если бы мы с этой памятью поработали, Никита остался бы жить – это не было логическим заключением, такое же интуитивное впечатление, абсолютно бездоказательное, но я был в нем уверен и полагал, что Артюхин ощущал то же самое и потому не мог видеть каждый день мою физиономию. Как иначе было объяснить, что шеф ни разу после того случая не ставил меня в один экспериментальный день с собой?

Впрочем, у него могли быть совсем иные соображения. Отказавшись, я сам внес свое имя в черный список. Это было неписанное правило, выполнявшееся всегда – я не слышал, чтобы кадровики хотя бы раз нарушили традицию. За твоим работами следят те, кому по должности положено наблюдать за профессиональным ростом сотрудников, и, когда там находят, что человек готов к переходу на новую, более высокую ступень, ему этот переход и предлагают. Если сотрудник отказывается, значит, в нем ошиблись, где-то что-то неправильно просчитали, чего-то не учли – следовательно, и в дальнейшем возможны неучитываемые неожиданности. Им это надо? Не надо. Вот пусть и сидит теперь до пенсии на старом рабочем месте – все равно ничего более путного из этого сотрудника уже не получится.

Я знал несколько таких случаев. Алексей, старший лаборант из второй лаборатории, когда-то (еще в шестидесятых, когда институт только начал работать!) не захотел занять должность научного сотрудника – у него то ли отец в то время болел, то ли жена рожала, точно никто уже не помнил. С тех пор бедняга и сидел на том же месте – похоже, ему даже стул не заменили, зачем переводить мебель на бесперспективного работника? После тех дней много воды утекло, Алексей давно осознал свою ошибку, каждый год в декабре, когда в дирекции обсуждали кадровый вопрос в связи с годовым планом, писал слезные просьбы о повышении если не в должности, то хотя бы в тарифной сетке окладов. Никакого эффекта! Ему даже не объясняли причин – сам, мол, должен понимать, правило, хоть и неписанное, но твердое, как скала.

Дмитрий Алексеевич меня не понял, но после моего отказа начал эксплуатировать по-черному. Действительно – буду жаловаться, так вообще выгонят, раз уж попал в список отказников. К тому же, человек молодой, разведенный (Ася к тому времени ушла к своему Эдику), физически здоровый. Вот Дмитрий Алексеевич и ставил меня в ночные смены втрое чаще, чем остальных сотрудников – сам, кстати, после девяти вечера никогда в институте не появлялся.

В ночь обычно проводили самые безнадежные эксперименты, требовавшие длительного времени обработки. По ночам вычислительные машины института были загружены, понятное дело, меньше, чем днем, и можно было переключить на работу в режиме сети все наши восемь «Стрел», М-400, да еще самую ценную – американскую супер (по тем временам) модель, даже название которой держалось в секрете, мы называли эту машину «Роней» по созвучию с именем тогдашнего президента Соединенных Штатов.

Чтобы не заставлять реципиентов являться по ночам (плати им потом по двойным расценкам!), использовали менто– и осциллограммы, записанные в дневных сеансах. Не знаю, что именно считали мои коллеги в других лабораториях, но я лично по ночам, распивая кофе, просчитывал резонансные восприятия на вторичные эффекты бифокальных рецепторных воздействий. За непонятным для непосвященного названием скрывались попытки разобраться в том, как реагирует человеческий мозг на очень слабые модулированные сигналы сверхнизких и сверхвысоких частот.

Во время каждого опыта – с Никитой в том числе – на мозг подавался СВЧ-сигнал такой интенсивности, чтобы реакция организма оказалась оптимальной. Иными словами, нужно было заставить человека по сигналу совершить определенное действие. В народе это называли зомбированием, но мы этим термином не пользовались. Иногда эксперимент удавался, и тогда частоту сигнала фиксировали вместе с порожденным действием. Но на сильное постоянное воздействие обычно накладывался слабый сложно модулированный сигнал – вариаций было бесконечное множество, потому и просчет результатов отнимал столько времени. Реакции мозга оказывались мало заметными, но считалось, что именно они позволят в свое время составить точную ментальную карту поступков и реакций второго порядка.

В общем, это была работа для будущего: когда-нибудь возникнет необходимость управлять не только основными инстинктами – любовью, ненавистью, половым чувством, сном, бодрствованием, жаждой и голодом, – но и более тонкими человеческими качествами. Способностью, например, обижаться на какое-то конкретное действие. Способностью обидеться настолько, чтобы немедленно дать обидчику в зубы или вообще убить. Он тебе, допустим, наступил на ногу (ненароком, скорее всего) и не извинился. А в твоем мозгу это действие закодировано, и реакция задана. Все, ты уже собой не владеешь. Можешь – нет, не можешь, а должен! – убить обидчика на месте.

Это, конечно, тривиальный пример, вторичные реакции могли быть самыми разнообразными. В нынешних лабораториях (наверняка они существуют, не закрыли же эту область науки, на самом деле!) все это, скорее всего, уже просчитано, спектр составлен, и зомбировать любого человека со стандартными реакциями профессионалу ничего не стоит. А в те годы исследования только начинались, быстродействие компьютеров (мы называли их «машинами") оставляло желать лучшего, и нужно было потратить три-четыре ночи, чтобы просчитать самый элементарный вторичный эффект – допустим, программу, при которой реципиент совершает двигательный акт агрессивного характера в ответ на вербальный раздражитель определенного типа. В общем, ты говоришь человеку: «Дорогой, сегодня будет снег!», а он в ответ (сам того не желая!) дает тебе оплеуху.

Все это только на первый взгляд выглядело невинно. Мы-то прекрасно понимали, чем занимаемся. Скажу больше: каждый в душе боялся, что первыми зомби, когда основные реакции будут, наконец, просчитаны, окажемся мы сами. А может, мы уже были зомби и поступали не так, как хотели, а так, как нам указывали те, кто имел на то полномочия?

Может, я отказался от повышения, потому что мне так было приказано? А Дмитрий Алексеевич удивился моему решению, потому что сам зомбирован не был и не знал, что я подвергся влиянию?

В ту ночь, сидя перед пультом «Стрелы», я совершенно серьезно размышлял на эту тему. Помню, как сварил кофе (Игорь, инженер из нашей лаборатории, достал в магазине на Кировской замечательный бразильский кофе в зернах и выдавал нам чуть ли не под расписку за определенные мелкие услуги). Запах был таким, что я понял в тот момент, как себя чувствуют люди, накурившиеся легкого наркотика. Может, мои ощущения ничего общего с ощущениями наркомана и не имели, я только хочу сказать, что это было удивительное чувство легкости, душевного подъема, мне казалось, что если бы в комнате было достаточно места для разбега, я мог бы и взлететь. Потом, конечно, упадешь, но в первые мгновения…

И тут меня повело. Сознание будто раздвоилось – очень неприятное ощущение, особенно после недавней эйфории. Будто есть ты и не-ты. Ты сидишь за пультом и следишь за режимом расчета, руки на клавишах, ноги вытянуты, потому что в коленках ломит перед завтрашним дождем. А не-ты в то же время левой рукой достаешь чистый лист из блокнота, правой нашариваешь ручку, закатившуюся в ложбинку на пульте, кладешь бумагу перед собой и…

Когда ощущаешь две правые руки, писать очень трудно. Мне показалось, будто я стал тюбиком, и кто-то очень сильный, надавливая мне на виски, выжимал из меня слово за словом. Слова, подобно вязкой пасте, падали на бумагу, а ручкой я их всего лишь размазывал и делал видимыми. Когда все закончилось, я думал, что сейчас упаду под пульт – дрожали ноги, а руки налились свинцом, и я не мог их поднять, чтобы утереть выступивший на лбу пот. О том, чтобы прочитать текст, написанный мной самим, и речи не было. Текста я просто не видел – только клавиши на пульте и гипнотизировавшее перемигивание огоньков.

Через какое-то время я вновь почувствовал себя человеком – то есть существом, способным адекватно и разумно реагировать на внешние раздражители. Первым желанием было, прошу прощения, выйти в туалет, что я и сделал. Вернулся будто заново рожденный – впервые испытав состояние, замечательно описанное в одном из рассказов Фазиля Искандера: там главного героя целый день угощают ароматным чаем и сочными арбузами, а он, бедолага, стесняется сказать, что ему необходимо посетить место, куда и цари пешком ходят. Но когда ему это, наконец, удается… Ничто не может сравниться с блаженным ощущением опустошенности. Могу засвидетельствовать – так оно и есть.

Как бы то ни было, вернувшись на свое рабочее место, я увидел исписанный лист и прочитал текст, с трудом разбирая почерк, – линии с завитушками и специфическим наклоном влево. Я так не писал и даже близко воспроизвести этот почерк не мог – много раз потом пытался это сделать, но обязательно ошибался в какой-нибудь мелкой, но существенной детали.

В общем, я был уверен, что писал не я. Писал кто-то другой, водил моей рукой, как я, в свою очередь, – шариковой ручкой производства завода «Союз». Самым удивительным (это, впрочем, я осознал позднее) было то, что, работая в лаборатории уже достаточное количество лет и интересуясь соответствующей литературой, я прекрасно знал о существовании так называемого автоматического письма, но в тот момент мне и в голову не пришло, что со мной произошло именно это явление. Все полученные прежде знания будто испарились из памяти. А что осталось? Ничего – только удивление, немой восторг и желание, чтобы написанное сбылось.

«Ты должен принимать происходящее таким, каково оно на самом деле. Ты все знаешь, но не понимаешь, и это нормально. Твоя вторая половина, твоя родственная душа придет к тебе, когда настанет время. Ты ее видел. Ты ее ощутил. Но не будь самонадеян и всеправден – ты еще не готов жить по мере и по абрису. Не понимаешь сложности и будущности. Жди, и силы, более трудные, чем кажущиеся, войдут в сопричастие. Не сумеешь отступить от назначенного. Все сбудется, но нужно время. Работай и пребудет с тобой»…

– Делай и воздастся тебе, – помню, я произнес эту фразу вслух и провел по листу ладонью, будто надеялся, что написанное сотрется, как от движения ластика.

Ничего не изменилось, мне даже показалось, что текст определился еще более четко.

То, что писал не я, было совершенно очевидно. Я не знал слова «всеправден». По-моему, такого слова не существовало в русском языке. И я не понимал, что значит «жить по абрису» – я никогда не написал бы этого.

Зазвонил внутренний телефон, и я долго не мог сосредоточиться, чтобы поднять трубку.

– Заснул? – это был голос Бориса Заречного, дежурного оператора, он сидел в машинном зале этажом выше и координировал работу всех пяти электронных вычислительных устройств. – Меньше пей Игорева кофе, от него в сон клонит.

– Я не сплю, – пробормотал я.

– Конечно, – с готовностью согласился Борис. – Я чего звоню? Через три минуты отключу «Роню», у нее полетел блок, нужно менять. Управишься с остальными или закончишь на сегодня?

Я посмотрел на часы: половина четвертого. Куда я в такое время? Все равно коротать до первых автобусов.

– Ладно, – сказал я, не узнавая собственного голоса. – Поработаю на наших.

– Сговорились, – буркнул Борис и отключил связь.

Я остался наедине с собой. Нет, не так. На самом деле нас уже было двое, я это знал, как знал и то, что встретить свою вторую половину мне доведется еще очень нескоро…

Загрузка...