Пролог

«Ты здорова? мне показалось…»

«Ну что ты, па! все в порядке. Знаешь, что-то я захандрила».

«Э, детка, ведь у тебя температура».

«Я прилягу, па».

«Здравствуй, Ортанс. Она у меня. Ей нездоровится. Озноб и вообще… Да, в постели. Конечно, приезжай. Ей трубку? сейчас».

«Привет, ма! Да ничего, дрожу, как кролик, и голова болит. Грипп, наверное. Слушай, я там забыла учебники, привези, ладно? Чао!»

«Вот и я. Как наши дела? все тип-топ… ты еще не ела? я сама приготовлю».

Она есть не захотела.

«Людвик, она мне не нравится. Какая-то бледная, зябнет, жмется… и — ты видел? — как она смотрит? поворачивает не глаза, а голову. Ты не вызвал доктора Брогана?»

«Только что. Он обещал вскоре подъехать».

«В больницу? ну-у, мне не хочется…»

«Так надо, милая».

«Сьер Броган, я знаю, что сразу нельзя определиться с диагнозом, но… каково ваше мнение?»

«Пожалуй, это не грипп, сьер Фальта… Впрочем, позвоните мне вечером — быть может, я скажу точнее».

«Людвик, я поеду с ней в клинику».


День, другой, третий…


На черном экране скачут галопом частые злые зеленые всплески — сердце тук-тук-тук-тук-тук-тук; на черном экране волны дыхания вздымаются и опадают, не поспевая за бешеной скачкой сердца — вдох, выдох, вдох, выдох.

Марево, жаркое марево. Белый свет, мельканье теней. Висят вниз головой флаконы, тянутся трубки, капают слезы в прозрачном цилиндрике. Звякают пустые ампулы, шприц беззвучно пускает в воздух струйку-ниточку.

«Кто там? врач? нет — это дьявол! он пришел за душой.

Спа!., си!., те!., а-а-а!»

У него когти, мохнатые лапы, страшные клыки в багровой пасти!

Она неловко взмахивает рукой — прочь, прочь, уйди. И долго кашляет.

Дышать все труднее.

«Переходим на искусственную вентиляцию».

«Наркоз».

«Пожалуйста, доктор».

Холодные руки в перчатках поднимают, запрокидывают голову, открывают рот, вкладывают твердый клинок — розовую трубку. Что-то всхлипывает — это насос удаляет мокроту. Начинает мягко вздыхать машина — ффух-шшух, ффух-шшух.

«Доктор…»

«Она спит. Пока никаких изменений».

«Доктор, давление снижается».

«Давление падает».

«Нет давления».

«На мониторе нет сердечных сокращений».

«Все, выключайте».

«Сигарету?»

«Да. Спасибо».

«Сьер Фальта, мы сделали все, что могли».

«Я понимаю».

* * *

Марцелла Фальта, 18 лет. Госпиталь «Мэль-Маргерит», инфекционное отделение, палата интенсивной терапии 4. Легионеллез, вызванный пневмофильной легионеллой (подтверждено). Легионелла-пневмония. Инфекционно-токсический шок. Направляет в прозектуру доктор К. Арстенс. Подпись. Нужное подчеркнуть. Маркировка учета заполняется от руки точно по пунктирным линиям.

«Марсель умерла?! Боже, как?., от воспаления легких?.. Только неделю и… а когда похороны? Да, да, обязательно буду. Хорошо. Увидимся…» «Лу, я улетаю сейчас домой. Умерла моя подруга, Марсель — помнишь, на фото, такая глазастенькая…» — «Какой ужас! а еще одна, Аурика — два года как отравилась снотворными из-за парня, она мне завещала свою косметику, вот дура».

«Такая молоденькая! Пневмония? Дорогуша моя, я сама… да, в пятьдесят седьмом, лежала с жуткой пневмонией и, как видите, жива-здорова, а эти нынешние пневмонии… вы понимаете?.. Да я почти уверена! Приезжие не в счет, у нас своих больных тысячи, а сколько носителей? И — вы читали? — половина девчонок живут так, будто СПИДа вовсе нет! А хоронили ее не в закрытом гробу? Странно…»

Марцелла Фальта. Дата рождения. Дата смерти. Дочка, мы будем помнить тебя всегда.

* * *

Я пока еще жив,

еле вынес разлуку с тобой.

Я горюю один

над твоей безысходной судьбой.

Жизнь оборвалась внезапно; никто не мог ни подумать, ни представить, что такое случится. Неожиданно, дико… Смерть всегда где-то далеко, она происходит с кем-то другим, чужим. Умирать должны старые, больные, дряхлые люди… после тяжелой и продолжительной болезни… как поздней осенью деревья сбрасывают пожухшую, увядшую листву. Отмирает старое, ненужное, а молодое — рождается и цветет. Во цвете лет… невозможно… бросая комья земли в могилу, думаешь, что это происходит не с тобой. Мягкий стук сливается в грохот, отдается неясным эхом, а ты все думаешь: зачем эта глупая церемония? зачем собрались эти печальные люди в траурных одеждах? куда они идут в молчании, прерываемом то ли вздохами, то ли всхлипами? почему она лежит в этом странном лакированном ящике с бархатной обивкой внутри, с венком из белых цветов на блестящих рассыпавшихся волосах? она — всегда быстрая, чудесная, бегущая, как лань — застыла в неподвижности оцепенения. Как уснула. Так разбудите ее! зачем мы уносим ее из дома? Больше она не вернется. Никогда.

Неужели ты думаешь: все обойдется,

Смерть пропустит тебя, пощадит, промахнется?

Оглянись же вокруг! Этот мир наслаждений —

Только жалкий мираж, вереница видений.

Вот перила лестницы, которые хранят тепло ее рук… Никогда больше она не притронется к ним. Вот розовое шелковое платье; как она радовалась, когда ты принес его в коробке, вертелась на носках, и юбка развевалась, обнажая крепкие ноги… Никогда больше она не наденет его. Вот ее любимые книги, которые она читала по несколько раз, притихнув и сосредоточенно сдвинув брови… Никогда больше она не возьмет их. Вот ее комната, большая и светлая, которую она заполняла собой: музыкой, пением, восторженной сбивчивой речью, хохотом, падением керамических фигурок, беспорядком на полу, тетрадками с затейливыми арабесками на полях, где ножницы для ногтей валялись вперемешку с подводкой для век и мозольным пластырем… Комната, в которой обитало, сновало юное суматошное существо, опустела. Чистая, убранная, все вещи стоят на своих местах и не шелохнутся, не сдвинутся. Никогда. В это невозможно поверить.

Словно она уехала. К подруге. В другой город. В другую страну. Она и не думала умирать — она просто уехала. Пройдет день, другой… месяц, два… год… и она вернется свежая, красивая, а с нею в дом ворвется музыка и задор жизни, весны, радости. И зазвучит ее чистый, певучий голос с капризными нотками: «Привет, па!» Никогда больше ты не увидишь, не услышишь ее. Кассеты, фотографии, забытая пудреница на столике; ты часто ругал ее за то, что она разбрасывает вещи, а теперь она раздробилась, ушла в воспоминания, в горечь, в печаль, в сон. Здесь ее голос, здесь ее образ, а самой ее как человека, как личности нет и никогда не будет. Она уехала в Страну Без Возврата. Ты сам проводил ее в последний путь. Все, что осталось здесь, ей никогда не понадобится, все, что вы отложили, — никогда не осуществится, все, о чем мечтали, — никогда не исполнится. НИКОГДА — Атропос обрезает нить, НИКОГДА — это слово-пропуск в вечность, оно лишено малейшей толики надежды, оно начертано на воротах Ада.

Разгорается смерти голодное пламя —

Этот огненный зев насыщается нами.

Это наше грядущее. Нет исключений.

Впереди — ничего, кроме смертных мучений.

Назови государство — их было немало, —

что не гибло, не рушилось, прахом не стало.

Кто из мертвых воскрес, кто сподобился чуда?

Где загробная жизнь? Кто вернулся оттуда?

Никого. Только голос из бездны зовет:

«Для последней кочевки седлайте верблюда!»

А слова утешения смолкают, а разум отказывается принимать происходящее. Оно глупо, нелепо, неестественно.

«Может быть, вы распорядитесь убрать комнату? Игрушки можно отдать в благотворительный фонд».

«Оставьте все как есть».

Она вернется, она вернется, возьмет свою любимую розовую пантеру без уха, и они вместе будут читать «Ветер в ивах». Розовая пантера и большая девочка… или маленькая женщина. Дети вырастают, их мир раздвигается, и они уходят, но ты всегда знаешь, что они есть, они грустят, веселятся, работают, а иногда входят со стуком каблучков: «Привет, па!»

Гулкая тишина в доме.

Ни звука, послышалось.

Это голос из памяти.

Она взрослела, менялась с каждым днем, жадно впитывала новое и забывала прошлое: младенчество, детство.

Но я помню — беспомощное гибкое существо с лысой головой и черными агатами глаз, первые неловкие шаги, странное лопотание, обвал вопросов, корявые расползающиеся буквы, уроки чистописания и ночные лихорадки, разбросанные в жару ручки и прохладная влажность компресса.

Она живет во мне. Каждый день, каждый час. Она живет со мной. Она просто уехала в далекую страну. Страну Без Возврата. Мы встретимся с ней, когда я сяду на тот же поезд, в ту же сторону. Там, где-то, она ждет меня. Мы разлучены не навсегда. Просто сейчас у нас разные пути. Пути живых и мертвых не пересекаются.

У живых отмечают день рождения, у мертвых — день смерти. Это их рождение в ином мире.

«И воссядут одесную Христа…»

Остается ждать и уповать, так как нет у людей силы, способной противостоять смерти. Ее закон непреложен — его даже боги не могут нарушить. Путь из Страны Без Возврата закрыт.

Кто поднимет из тьмы

обитателей тесных могил,

самых близких, погибших

в расцвете здоровья и сил?

Разве я их узнаю при встрече,

восставших из праха,

если б чудом неслыханным

кто-нибудь их воскресил?..

* * *

По воскресеньям Людвик Фальта питался в университетской столовой — у прислуги был выходной. Он и сам неплохо готовил по настроению, но в это воскресное утро не хотел отвлекаться.

«Вот бы не встретить никого из знакомых, — подумал он, выходя из дома. — Или вообще съездить в „Тройку“… там утром дешевле и почти нет людей». Почту он оставил в ящике — до вечера.

Все же Людвик завернул в столовую и остался доволен — посетителей мало, одна молодежь; отходя от стойки с подносом, он заметил в углу громоздкую фигуру — ба! неужели сам дедушка Вааль пожаловал?! такой сотрапезник ничем не грозил — протокольно строгий в разговоре, Вааль не мог испортить настроение.

Вааль пригласил его величественным жестом — пожалуйста, место свободно — и немного сдвинул свой поднос.

— Здравствуйте, профессор. Давно не видел вас в Дьенне. Как поживаете?

— Благодарю, коллега, неплохо, — кивнул Вааль, подхватывая вилкой остатки салата.

— Удивительно, что никто не знал о вашем приезде. Вы возвратились — или только выступить в чтениях?

— На сей раз я вернулся надолго. Пора подвести итоги. До рождественских каникул отдохну, а затем — к студентам.

Герц Вааль преподавал биофизику и физиологию. Когда Людвик поступил в университет, Герц уже был профессором; время от времени ему присуждали почетные звания и вручали премии. Потом Вааль счел, что недостойно ученого так долго возглавлять кафедру, когда близится смена поколений, и удалился на покой в свою лабораторию, хотя ни у кого язык не повернулся бы сказать, что Герц Вааль — старик. Вернее, никто не мог с точностью назвать его возраст, а юбилеев Вааль не отмечал. Людвик стал лиценциатом, затем бакалавром, наконец доктором — а Герц, как и тридцать лет назад, оставался бледным рыжевато-седым мужчиной, напоминающим ростом Карла Великого, а поступью и осанкой — триумфатора. Иными словами, Герц Вааль был одной из живых легенд Дьеннского университета, и каждая новая волна студентов назначала награду тому, кто увидит профессора Вааля бегущим или, на худой конец, торопящимся; шутка была в том, что он никогда никуда не спешил.

Года два назад Вааль уехал в Южную Америку преподавать по межуниверситетскому обмену (лабораторией он руководил и из-за океана) или, согласно версии дьеннских остряков, поволочиться за смуглыми сеньоритами и приобрести для коллекции пару высушенных индейским способом человеческих голов. Что профессор не чуждался земных радостей, Людвик знал от своей тетушки Стины, которая с прямотой видавшей виды старухи созналась как-то, что во время оккупации душой и телом отдалась рыжему, синеглазому и нежному верзиле Герцу. Сейчас, глядя на Вааля, Людвик с трудом представлял, что этот невозмутимый дед был возлюбленным юной тетушки Стины, носил за поясом пистолет и бросал ручные гранаты у подъезда ратуши на Рыночной площади.

Они разговорились. Оказалось, что на чужбине Вааль переболел тропической дизентерией, провел фото- и видеосъемку развалин Сантанагио и Паримы — «Если вы интересуетесь доколумбовыми цивилизациями — милости прошу…» — и вообще получил массу впечатлений, которыми не прочь был поделиться с коллегой в такой хороший воскресный день. Это было тем более приятно, что в научных кругах, где они обычно встречались, Вааль изъяснялся языком толстых специальных журналов начала века, а чаще молчал. Впрочем, все, знавшие Вааля, утверждали, что, за исключением некоторой хмурой чопорности, он в сущности милый и доброжелательный, этакий мудрый филин, днем прячущийся от солнца в особняке за штофными гардинами, чтобы с наступлением сумерек предаться научным изысканиям под сводами полупустого лабораторного корпуса. По слухам, когда-то Вааль был женат, но неизвестно, принес ли этот союз плоды и чем завершился; на памяти Людвика Вааль всегда жил один, если не считать шофера и садовника.

— Вы спешите, коллега? я мог бы вас подвезти, если угодно.

Людвик слегка смутился. Он умел слушать и, кажется, ни разу за время беседы не изменил ни выражения лица, ни позы так, чтобы Вааль мог подумать, будто его рассказы об индейской Америке скучны, и что он задерживает вежливого человека ради собственного удовольствия. Не говоря уже о том, что Людвик не смотрел на часы — он не спешил, но действительно собирался уйти.

— Нет, я не тороплюсь. Мне предстоит сегодня один визит, но временем я не ограничен.

— Очевидно, вы хотели побывать в церкви или на кладбище.

«Еще один Шерлок Холмс… — с досадой подумал Людвик. — Куда же еще может направиться одиночка моих лет в воскресенье и в таком похоронном костюме, если его не ждут в точно назначенное время».

— Да, — кивнул Вааль, — я припоминаю. У вас была дочь. Я видел ее несколько раз на торжествах.

Людвик стал жалеть, что встретился с Ваалем. О Марсель он предпочитал вспоминать в уединении. Хорошо, если бы Вааль ограничился коротким соболезнованием — и тогда они расстались бы, вполне довольные друг другом.

Вааль достал сигару и принялся ощупывать ее толстыми пальцами.

— Должен признаться, что завидую вам, коллега. Ваше преимущество в том, что вы знаете, ГДЕ поклониться умершей… У меня была младшая сестра. Ее звали Франка. Она занималась музыкой, а жила в Мюнсе. Ее задержали при облаве в гетто и отправили на остров Боллант. Концлагерь Вальборг — это место недалеко от аэродрома.

Людвик слушал без любопытства, но в душе был благодарен Ваалю, что тот вспомнил о своем давнем горе и оставил ему его печаль. Семейные трагедии военных лет напоминали Людвику баллады — все они были просты и кончались смертью.

— Они с матерью попали в разные лагеря. Мать оказалась в Ольбраке и осталась жива; там охрану несли ополченцы, режим был менее строгий, а на Болланте наци строили тот самый аэродром. И Франка погибла. С Болланта мертвых вывозили на лихтере подальше от берега и топили в море; видимо, считали, что вырыть могильник в каменистой почве обойдется дороже или отвлечет много заключенных от полезного рейху труда. Поэтому захоронений не осталось.

— Ужасная история.

— Я боялся такого конца, но чувствовал — так оно и будет. Не могу простить себе, что не уговорил их скрыться. Правда, многие тогда считали за лучшее ждать и надеяться. Отец получил извещение о смерти Франки от какой-то болезни — как будто это имело значение, — я узнал об этом много позднее.

Сигара в руке Вааля то поворачивалась, повинуясь пальцам, то вдруг скрывалась в неплотно сжатой тяжелой ладони.

— Мы с сестрой были очень близки. Возможно, вы представляете, что значит дружно жить со своей сестрой. И вдруг наш мир исчез. Это было невыносимо. Тогда я охранял заложника, офицера; мы сидели вдвоем в подвале одного ресторана; я взял из буфета полбутылки коньяка и пошел к нему горевать о Франке, а он горевал о семье, которая больше его не увидит, и мы плакали вместе, потому что больше некому было нам посочувствовать.

Спустя час Герц и Людвик шли по набережной Шеера и говорили о мертвых.

— На кладбище, — негромко размышлял Людвик, — мысли становятся чище, светлее. Там, как нигде, чувствуешь себя серьезным, несуетным человеком. Все мелкое, поверхностное, пустячное, на что мы размениваем жизнь, остается за воротами, и когда молчишь у могилы, — это сильнее всяких слов. Я не верю в загробную жизнь, но среди могил, не думая о запредельном, всерьез считаю, что говорю пусть не с живым, но с тем, кто слышит, любит, помнит меня. Мне кажется, что мертвые, покинув мир, становятся одним дыханием, болью, нежностью… Может, вам знакомо, коллега, желание однажды избавиться от всего лишнего и стать для близких только этим одним… но всегда ловишь себя на том, что при жизни это недостижимо. Лишь иногда — очень редко.

На набережной продавали великолепные белые хризантемы; Людвик купил букет, а Герц предложил заехать еще в цветочный магазин на Рестегаль.

Магазин выглядел празднично и навеял на обоих — хотя они оба и промолчали об этом — щемящие сердце воспоминания; очень скоро профессор и доктор сошлись на том, что стоит поговорить в другой обстановке. Герц припарковал машину, белые и алые цветы сложили на заднем сиденье и отправились в кабачок «Фонарь», где были уютные полуоткрытые кабинеты на террасе.

— Когда мы разошлись с Ортанс, Марсель было семь лет, — продолжал Людвик. — Она сильно страдала, и ясно было, что нельзя оставлять ее с кем-то одним, хотя по решению суда ее должна была взять Ортанс. Ничего нового мы не изобрели, просто договорились, что она будет жить по очереди то у нее, то у меня или как ей самой захочется. Приятель Ортанс оказался покладистым малым, в отцы к Марсель не навязывался — по крайней мере Марсель не жаловалась на него — и, хотя ребенка в ее положении легко обидеть, они спокойно уживались… А потом у нее появилась сестра, Марсель зачастила ко мне, Ортанс стала ворчать, да и у меня иногда бывали встречи с женщинами… И мы устроили для Марсель как бы личный пансион. Мне порекомендовали одну скромную эмигрантку из Маноа, Долорес — она жила в Мунхите, писала труд о народных узорах и, проще сказать, нуждалась; на пенсию политического беженца не разбогатеешь. Никаких революционеров она не собирала, а прилично говорила лишь по-английски и старалась выучить наш язык. Мы предложили ей брать уроки у Марсель и заодно жить с девочкой два-три дня в неделю; это всем пришлось по вкусу — Марсель стала зарабатывать, Долорес стало легче, и мы успокоились, а Марсель еще и подружилась с «ученицей», даже приглашала ее в гости.

Говорил ли Людвик правду или что-то умалчивал — неважно; Герц услышал и понял его именно так. Это было самое лучшее из повести о бедной Марсель — той повести, которую доктор Фальта извлекал из памяти по траурным дням.

Людвик выговаривался сдержанно, для себя, не ожидая от Герца никакого ответа; он слушал себя и поправлял себя, следя, чтобы речь точно следовала за мыслью, а мысли его рисовали утешительную для несчастного отца картину жизни Марсель — жизни не во всем безоблачной, но полной родительских забот. Герц курил, изредка кивая с видом молчаливого согласия, — да, да, коллега, так оно и было.

Выпили они немного, но сухой вкус полыни надолго осел на губах, смешиваясь с табачным ароматом; эта слабая горечь оказалась так неожиданно созвучна их настроению, что заказали еще по одной; Людвик избегал водки — обязательно появилось бы знакомое чувство вины, а он хотел ясности в чувствах и горя без слез, — поэтому коллеги оставили «Фонарь» и, захватив цветы, пошли на кладбище пешком; Герц отдал ключи от машины пареньку на стоянке и велел позвонить его шоферу — пусть тот отгонит машину домой.

Идти было недалеко — через Красный мост и дальше мимо башни Милосердия. Ласковая с утра, погода начала портиться; над крышами поплыли унылые низкие тучи, приближался дождь. Срезая угол от Епископских ворот, они попали в путаницу старинных улочек, где светились липы в осеннем золоте; кое-где столики возле каффи еще были выставлены на тротуар, но близкое ненастье загнало всех за стекло, и полосатые тенты слабо колыхались над опустевшими островками веселья.

— Я привык, что она не всегда со мной рядом, — вспоминал Людвик. — Чему удивляться? у нее начиналась своя жизнь, и мы с Ортанс порой делились догадками — что у нее на душе? что ее влечет? Она не таилась, но хотелось знать больше, а Марсель не открывалась мне так, как я ждал, и ждать этого, при нашем житье врозь, было напрасно. И когда ее не стало, я начал прислушиваться — вот сейчас ключ в двери повернется, стукнет дверь, и она крикнет из прихожей: «Па! ты дома?», сбрасывая на ходу сапожки… Она так часто уходила! — я не мог поверить, что она больше не придет. А когда убедился, то эта тишина напоминала мне об одном — никогда, никогда. Она была — вот что я понял. Она была во мне — неужели я этого не видел раньше? она была так просто, естественно, словно… знаете, когда отнимают руку, калека чувствует ее нервами — руку, которой нет.

— Да, — буркнул Герц. — Эта рука еще и болит иногда. Это называется фантомные — то есть призрачные — боли. Они бывают очень мучительны.

— Это только так называется. Руки нет, а болит-то она по-настоящему. И вылечить ее нельзя.

Заморосил дождь — вначале робко, затем смелей, — и золотистые липы зашелестели хором: «дождь-дождь-дождь»; на каменных улочках распустились зонты, как шляпки лоснящихся черных грибов.

— Раньше я думал: как ей помочь, чтобы не слышать капризов? как устроить ее детские дела? когда взять ее в зоопарк, в цирк, чем заняться с ней на уик-энд? какая она непоседа, какая несобранная, упрямая, не депрессия ли у нее, а может, комплексы? А теперь пытаюсь вспомнить — у нее были горячие руки? были; она так смешно морщила нос, кралась в носках, чтобы с визгом наброситься на меня? слушала сказки, завернувшись в одеяло и закрыв глаза, чтобы лучше представить?.. Если бы тогда я узнал, что нужно принести какую-то жертву, и беда пройдет стороной, я бы сделал все, не задумываясь. После случившегося согласен отдать что угодно — почему нельзя сделать это раньше?

Они вошли в ворота Новых Самаритян. Ни души — один кладбищенский сторож выглянул из будки и почтительно приложил пальцы к козырьку; Герц и Людвик далеко ушли по аллее, когда тот, набросив долгополый плащ с пелериной, сошел с поста — помочь пожилым людям под зонтами найти нужную могилу.

Дождь бушевал; цветы у надгробия вздрагивали под ударами крупных частых капель.

— Что же случилось с ней? — тихо спросил Герц.

Людвик ответил не сразу:

— Воспаление легких. Редкое инфекционное заболевание… м-м-м… болезнь легионеров.

— Да… легионеллез, питтсбургская пневмония.

— В Мунхите была вспышка инфекции. Кажется, умерли еще трое — но пожилые люди. Наверное, она заразилась, когда гостила у Долорес.

Герц отошел и, стоя поодаль, раскурил под зонтом потухшую сигару.

Когда они возвращались, Герц заговорил, рассеянно глядя куда-то сквозь дождь:

— Людвик… извините, коллега, — вы разрешите называть вас так?

— Да, пожалуйста — с вами я рад отступить от церемоний.

— Благодарю вас… Людвик, я не хочу, чтобы мое предложение показалось вам неуместным или бестактным, но надеюсь, что моя репутация не позволит заподозрить меня в неуважении к вам и к вашей дочери. Я охотно помог бы вам, если бы вы согласились принять мою услугу.

— Что вы имеете в виду, Герц? — спокойно улыбнулся Людвик.

— Как бы странно это не звучало, — Герц затянулся уже совсем короткой сигарой, — но я умею воскрешать мертвых. И если будет на то ваше согласие, я готов вернуть вам Марсель.

— Сьер Вааль, — Людвик остановился, — я не ожидал от вас такого…

— А я, представьте, ждал подобных слов… — кивнул Герц. — И это естественно, что вы мне не верите. Но, даже не веря, вы можете согласиться. И никакой жертвы от вас не потребуется. Вопрос лишь в том — хотите ли вы, чтобы Марсель вернулась, или не хотите.

— Вы что — занимаетесь некромантией? стыдитесь, профессор, — Людвик нашел бы слова и похлеще, но сейчас, по дороге с кладбища, не хотел их произносить.

— Я — ученый, — отчеканил Герц. — И если я занимаюсь тем, на что у других не хватает смелости, это не дает никому права считать меня шарлатаном или сумасшедшим. То, что я предлагаю, к сожалению, не входит в круг ваших понятий — но не потому ли, что он слишком узок?

Возникла напряженная пауза, и лишь выждав, они смогли тронуться с места.

— Людвик, простите меня за резкость, — мягко сказал Герц, — Прежде я никому не предлагал этого… почему — вы должны понять. Но вам я искренне захотел помочь.

— Перестаньте, — с неприязнью отрезал Людвик. — Считайте, что вы мне ничего не предлагали. И — до свидания, профессор.

Он ускорил шаги.

— Людвик, — донеслось сзади, — мне очень жаль, что я сделал вам больно, но если вы говорили правду…

— Сьер Вааль, — Людвик круто развернулся, — мне неприятно ваше общество.

Герц ничего не ответил и остался стоять, провожая взглядом доктора Фальта, на темной улочке; у его ног журчала вода, стекая в прорези чугунной решетки; немного погодя он бросил туда сигарный окурок и направился к стоянке такси у оперного театра.

Загрузка...