Величайший город Африки, Каир пахнет кофе, мятой, сточными водами, верблюжьим навозом и свежим шафраном; жасмином, пачулями и мускусом; сиренью и розами; керосином и моторным маслом. И еще он пахнет далекой пустыней и глубоким Нилом. Он пахнет древними костями.
В переулках и на бульварах, переполненных памятниками пяти тысячелетий и десятка завоеваний, множество людей, европейцев, уроженцев Востока, африканцев и местных обитателей — и от всех этих людей пахнет одинаково: пот, розовая вода, накрахмаленная ткань, карболовое мыло, табак, ладан, макассаровое масло, чеснок. Запахи пропитывают парижские платья, костюмы с Сэвил-роу[375], свободные джеллабы или черные чадры. Поток трамваев, грузовиков и лимузинов, ослов, верблюдов, мулов и лошадей движется во всех направлениях по мостам, переброшенным через Нил в узких местах, между Старым Каиром и Гизой[376]. Этот постоянно движущийся поток людей и транспорта вливается в бесконечно запутанный лабиринт улиц, пока город не заполняется до отказа. Возле всех мечетей, церквей, синагог и алтарей толпятся мужчины, юноши и малые дети. Мешая друг другу, они пытаются продать туристам какие-то безвкусные фальшивки, чтобы путешественники могли навеки сохранить память о городе, который великий арабский поэт назвал Городом Книги, потому что здесь в течение многих столетий в относительной гармонии жили евреи, христиане и мусульмане, разделившие общий Завет.
— Каир — ключ ко всему этому миру, — объявил Малкольм Квелч. — Он не похож на остальной Египет, и тем не менее здесь проявляются все свойства страны.
Профессор сделал паузу и выглянул в окно, за которым виднелся оживленный бульвар; если бы не пальмы и фески, можно было подумать, что мы в Париже или Берлине. Каир оказался самым приличным, цивилизованным городом, который мне удалось увидеть после отъезда из Парижа. Когда мы попали в эту столицу, в самое сердце фанатичного интеллектуального ислама, все опасения и страхи рассеялись. Ваххабиты или «Вафд», неважно — эти фанатики не осмелятся явиться в Каир при свете дня.
По совету профессора Квелча мы не стали останавливаться в известном отеле «Шепардз», где располагался офис «Кука» и куда стремились все наивные туристы. Подобные отели найдутся в каждом городе; люди, создавшие им репутацию, быстро покидают эти заведения. Мы оказались в окружении деревьев и цветов на площади Эзбекия в «Континентале», куда более спокойном месте, ведь в «Шепардз», по словам профессора Квелча, было всегда, днем и ночью, полно людей, которые считали необходимым посетить пирамиды, а потом пить послеобеденный чай в ресторане или потягивать коктейли в длинном помещении бара. И с этими невоспитанными любителями достопримечательностей, которые не могли сдержать жажду исследования, приходилось постоянно сталкиваться в коридорах. «И еще нелепая псевдобогема, — педантично добавил Квелч. — И те и другие вполне типичны. Если бы они не подчеркивали свою индивидуальность, было бы проще извинить их нелепые причуды». «Континенталь», как он говорил, напоминал лучший в своем роде отель «Бродстерс», где Квелч проводил каникулы в детстве. На мгновение его лицо приобрело задумчивое выражение, словно под его мысленным взором Сахара превратилась в кентские пески и он снова сжимал в руках красное жестяное ведерко и лопатку.
Мы стали довольно близкими друзьями и жили в одной комнате в отеле, но той особой связи, которая существовала между мной и его братом, просто не возникло. Малкольму Квелчу недоставало очарования и оптимизма Мориса, его джентльменской способности почти мгновенно устанавливать непринужденные отношения практически со всеми. Мне все еще не хватало сдержанного легкого остроумия капитана, его энтузиазма по поводу литературы и искусств, его умения наслаждаться любым опытом. Возможно, я слишком быстро создавал себе кумиров в те времена. Я никогда не знал отца. Миссис Корнелиус всегда ассоциировалась в моем сознании с матерью, но капитан Квелч в результате загадочного, непостижимого процесса стал кем-то вроде отца. История (марксистский эвфемизм для описания ужасного триумфа зла в этом столетии) отняла у меня всю семью, так же как и возлюбленную. Я мужал в жутких, жесточайших условиях, и у меня осталась только жизнь, дарования и пара грузинских пистолетов — и с этим я должен был начать сотворение нового будущего. Мне очень жаль, что я не смог обосноваться, как первоначально планировал, в Париже или в Лондоне, в те полные надежд годы перед Депрессией и войной. Я мог бы создать настоящий инженерный бизнес. Мы переходили бы от мелких изобретений к крупным, а общественность все больше верила бы в мои способности. За десять лет я стал бы величайшим изобретателем-инженером со времен Брюнеля[377] или Эдисона, владельцем собственной компании с отделениями во всех западных странах, обширной империи технических ресурсов. Я неизбежно удостоился бы рыцарского титула. Великобритания смогла бы крепче держать свою империю, исполнила бы христианский долг и получила бы первый из моих великих летающих городов! Вместо этого я остался униженным изгоем в мире науки и разума; я увидел, как все мои мечты украли, обесценили, извратили. К концу войны я уже продумал своеобразную печь, которая могла использовать радиоволны, чтобы нагревать еду, готовя ее с невероятной скоростью. Я назвал это устройство «радиопечью» и с энтузиазмом рассказывал о нем в «Портобелло Стар»[378] находившимся в увольнении авиаторам, людям технически грамотным, интеллектуальным, приятным в общении. Как выяснилось, даже более чем технически грамотным — они использовали мои идеи, выдали их за собственные и создали выгодный новый бизнес! Прекрасный пример злоупотребления гениальной мыслью! Я хотел принести пользу усталым домохозяйкам. В моем идеальном будущем «радиопечь» Пятницкого украсила бы каждый дом, став величайшим примером рационализации со времен появления пылесоса. Я уже перестал надеяться на то, что найду в мире справедливость. Отец, наверное, помог бы мне избежать многих опасностей и ловушек. Да, конечно, у меня был Коля, который немного помогал, и еще капитан Квелч и, разумеется, миссис Корнелиус, но отсутствовало постоянное наставничество, никто не держался за штурвал, когда моя потрясенная душа была брошена в водоворот враждебных течений устрашающего столетия. Говорят, мне нужно гордиться, что я все-таки выжил. Я спасся от сталинской резни, от истерии нацистов, когда они начали без разбора арестовывать всех предполагаемых евреев. И именно за эти две вещи я благодарю Бога больше всего. Один только Бог даровал мне храбрость, мозги и умения, которые спасли меня от предельного унижения, от падения или, по крайней мере, от смерти. Профессор Квелч часто отмечал: «Это одна из шуток Бога. Он щедро наделяет нас разумом и чувствами, а потом не может дать нам средства, позволяющие извлечь максимальную пользу из этих даров. Не здесь ли главная проблема человеческого существования?» Его, как и меня, обманом лишили наследства. Всю его семью погубил бесчестный адвокат, игравший на бирже. А семейство, между прочим, по женской линии состояло в родстве с Маулеверерами[379].
— Целую тысячу лет люди считали нас необычными.
Поскольку для таких археологов, как он, получивших классические степени, в университетах мест недоставало, Квелч решил, что никогда не погрязнет где-нибудь в глуши, как его брат в Англии.
— Управлять толпой тринадцатилетних нерях-мальчишек совсем рядом с тем местом, где мы родились… Что за черт! Я не могу поверить, что он счастлив. Какая судьба, а?
Я ответил согласием; казалось, профессор ожидал именно этого, но мне почудилось, что в его голосе звучали нотки зависти. Он отчаянно мечтал сделаться авантюристом, как и брат-моряк, но по характеру был куда ближе к более консервативному близнецу. Я решил, что здесь кроется основное противоречие его натуры. Я мог представить, как он сопровождал чинно шагавших парами египетских школьников, облаченных в серую форму английского покроя, как он по субботам читал им у пирамид лекции о величии их общего прошлого. Лекции, в которых истории Британской империи и Египта странно переплетались, как, возможно, и случалось во времена Птолемея, или Августа, или даже (только предположение!) Сулеймана, когда Аравийская империя достигла вершин могущества, богатства и либерализма, когда она несла свет науки, литературы и естественной истории всему Средиземноморью и подарила Европе математику, научные инструменты, алхимические и медицинские знания. И все это вопреки исламу! Но потом, когда стали очевидны траты на содержание империи, мавры и их единоверцы снова принялись ссориться друг с другом и, неспособные преодолеть эту стадию общественного развития, начали медленно погружаться в пучину варварства.
Люди, которым некогда все завидовали из-за их декоративных искусств, музыки, науки, поэзии и терпимости властей, прославились как самый жестокий народ в мире, как отребье Варварийского берега[380], лишенное чести, чистоты и представлений о грехе. И это стало их позором — ведь они были лучше, они знали лучшие времена. Здесь, в Каире, на некогда энергичных людей опустилась мертвая рука турка, и они терпели тяжелую хватку слишком долго. По правде сказать, египтяне вернули большую часть прежнего достоинства. Британцы уже предоставили им независимость с единственной оговоркой: должны остаться миротворческие и административные силы, которые защитят коммерческие интересы Британии в Суэцком канале. В те дни почти все англичане были, так сказать, старой закалки. Они хорошо знали свои христианские обязанности перед «варварских племен сынами»[381]. Сегодня уже немодно брать на себя ответственность за менее удачливых братьев. А тогда это была наша обязанность — предложить руку помощи, передать мудрость опыта, продемонстрировать, без всякого принуждения, выгоды и прелести христианской веры. Я не думаю, что это постыдная идея. Хорошие, храбрые мужчины умирали за нее, как и хорошие, храбрые женщины. Такова природа щедрого христианина — стремиться к тому, чтобы распространять Слово по всему земному шару, особенно в темных, жестоких и злых местах, где Свет Христа — единственное средство отогнать дьявола и его слуг. Если это — «империализм», тогда я — империалист. Если это — «расизм», тогда я — расист. И пусть рассудит потомство! Если, конечно, останется еще кто-то, способный читать или думать, когда подойдет к концу Темное Средневековье! Это — время Зверя, когда совесть и этика бессильны и люди, которые еще осмеливаются говорить, утверждают, что истина Христа осмеяна.
В тот первый вечер в Каире, помнится, меня ошеломили жара и путаница огромного перенаселенного города, плотная смесь экзотического и знакомого, тонких, бледных сказочных башен и куполов, темно-зеленых конических тополей и гигантских кедров, пальм, массивных церквей, так странно напоминавших храмы моей родной земли, ярко одетых коптских женщин, красота которых была невероятна, почти невыносима. Я помню синеву залитого лунным светом звездного неба, ощущение присутствия бескрайних таинственных песков, окружавших нас. На улицах царило бесконечное волнение, даже когда они казались пустынными, внезапное эхо отдавалось в переулках с высокими стенами, в лабиринтах, которые никогда не удастся нанести на карту, ибо Каир — город миров внутри миров, лабиринтов внутри лабиринтов и водоемов внутри водоемов; склепы здесь приводят в другие склепы, а пещеры тянутся все дальше и дальше в прошлое, которое оставило на этой земле следы прежде, чем фараоны явились править Египтом, и через пять тысячелетий, как думают некоторые, большая часть этих следов еще не найдена. Немецкие и российские ученые теперь получили доказательства, что здешние обитатели прибыли на Землю в летающих городах с другой планеты. Это единственный способ, который позволяет им объяснить внезапный расцвет цивилизации на зеленых берегах большой африканской реки. Как еще мы можем воспринять технические чудеса египтян, долговечность их империи? Я никогда не был вполне уверен, как относиться к этим теориям. Я согласен, что трудно предположить, будто столь совершенные люди появились из пыли и грязи дельты Нила. Я прочитал текст Ивлин Во[382], посвященный этой теме, и написал ей, но ответа не получил. Я встретил ее потом, гораздо позже, в Королевском литературном обществе. К тому времени она уже давно одевалась как мужчина и стала полной и неприятной, хотя по-прежнему сохранила пресловутый монокль. Как сказал Дж. Б. Пристли[383], в честь которого устроили тот вечер, она могла притворяться мужчиной, но она никогда никого не убедит, что она джентльмен. Я так весело смеялся над этой шуткой, что Бард Брэдфорда — с радостным возгласом: «Педик, маленький сноб!» — предложил мне глоток виски из своей бутылки (все прочие пили только херес); как мне сказали, этот сорт пользовался заслуженной популярностью. Я пошел на вечер с Обтуловичем[384], авиатором-поэтом, последнюю подругу которого только что интернировали. Если «мистер» Во прочла мое письмо, то она этого не признала. Она была излишне груба, когда я вернулся к обсуждению темы и поделился мнением, что единственное стоящее изобретение в Египте — это сигареты и стиль киношной архитектуры. Возможно, она хотела, чтобы я пригласил ее в кино. Она размахивала пустым мундштуком. Может, она просто надеялась, что я предложу ей экзотическую сигарету. Это мне снова напомнило о первом вечере в Каире, в ночном клубе, куда меня пригласил Квелч; клуб был очень похож на «Привал комедиантов»[385] в Петербурге — там царил безумный разврат, клиенты демонстрировали самые странные вкусы, как в одежде, так и в сексе.
Квелч сказал, что мое смущение его удивляет. Со слов брата он понял, что я привык бывать в свете. В свете, ответил я, — совершенно правильно. В полусвете — не так уверен. Квелч после этого стал немного раздражительным. С его точки зрения клуб был лучшим местом для коктейлей и сплетен, но если я чувствовал себя неловко, то он с радостью отвезет меня куда-нибудь, где поменьше народу.
— Хотя вы, возможно, сочтете это чуть менее simpatica[386]!
Эта немного таинственная фраза так и не получила объяснения.
Мы возвратились в бар отеля «Савой», где оказались почти единственными посетителями, не носившими формы, и где, как стало очевидно, людей гораздо лучше обслуживали, если их имена были известны персоналу. Поняв, что оказал Квелчу дурную услугу, я собирался уже предложить ему вернуться в «Кривую дорожку», но тут неожиданно узнал одного из мужчин, вошедших в бар. Загоревший, как всегда худощавый, с сединой в волосах, майор Най носил гражданский вечерний костюм.
Как только я помахал ему рукой (мы с Квелчем неловко сидели на плетеных стульях у дальнего края бара), майор с видимым удовольствием приблизился.
— Мой дорогой друг. Как же вам удалось попасть в Каир? Я слышал, что вы были в Соединенных Штатах. Между прочим, — добавил он, понизив голос, — никаких воспоминаний, ага? Я здесь как бы по секрету. Что?
Естественно, я уважал его инкогнито и просто представил его Малкольму Квелчу как старого знакомого, еще с армейской службы на Дону. Извинившись и сказав, что приглашен на ужин, Най справился о миссис Корнелиус и был явно взволнован, узнав, что она тоже в Каире. Я говорил мало и осторожно. Майор настоял, что закажет нам еще по паре коктейлей (стюард после его появления стал гораздо благосклоннее), и добавил, что пришлет сообщение в мой отель. Мы встретимся снова, как только он разберется со своим поручением. Майор едва успел вернуться из Индии, как его отправили сюда, и он все еще оставался кем-то вроде новичка. Естественно, я понял, что он работает на правительство, и не расспрашивал о подробностях. Я заметил, что миссис Корнелиус будет рада узнать, что он в Каире. Майор, однако, словно бы не разделял моей уверенности.
Когда майор Най отправился по своим делам, Малкольм Квелч предложил еще раз посетить «Кривую дорожку». Я согласился вернуться с ним в клуб, но, поскольку все еще чувствовал себя неловко, подумал, что с радостью оставил бы его там, а сам отправился бы в экипаже в отель. Когда коляска со складным верхом под слабый, невнятный шум везла нас по прохладным полночным улицам Каира, Квелч бормотал, что его брат рассказывал о «некоторой склонности к la neige». Я с небольшим удивлением признал: у ценителя может выработаться вкус к определенным препаратам.
Я никак не ожидал, что этот довольно-таки чопорный человек использует жаргонное название наркотика. Профессор сказал мне, что он не одобряет кокаин и сам ни разу его не употреблял, зато стал неравнодушен к морфию, когда лежал после ранения в военной больнице Аддис-Абебы. Он сражался с самим Эль-оуренсом[387]. И офицерский чин получил по тем же причинам, что и Лоуренс, — из-за прекрасного знания обычаев и языка бедуинов. Лоуренс был великим человеком, который романтизировал свою жизнь до того, что поверил в легенду.
— Мне кажется, это довольно распространенное заблуждение. Он романтизирует и свою смерть, если выпадет случай. Вы, конечно, читали его книги.
Это сомнительное удовольствие мне еще только предстояло. Я полностью за секс. Но сексуальные излишества вместе с чрезмерным филосемитизмом, боюсь, не соответствуют моему старомодному вкусу[388]. А теперь, конечно, это — единая валюта телевидения! Не имея желания вспоминать о тех жарких, жестоких днях, я не пошел смотреть «биографический фильм»[389]. Некоторые более поздние произведения «Пустынного налетчика» посвящены Англии, но именно пустыня вдохновляла его по-настоящему. В глубине души он остался туберкулезным мальчиком-гомосексуалистом из центральных графств и умер, конечно, раньше, чем я прибыл в Англию. Или, по крайней мере, ходили разговоры о дорожном происшествии. В Мексике, я думаю. Возможно, он действительно хотел сохранить анонимность. Конечно, Малкольм Квелч утверждал, что у него был хорошо известный тип влечения — стараясь избегать эмоциональных связей, он занимался сексом только с безымянными партнерами.
— Но, в любом случае, чувства у него были довольно сильные.
Публикация ранних произведений Лоуренса о шахтерской жизни это доказала. Я не ханжа и всегда готов воздать должное даже самому непривычному искусству. Но все согласятся, что есть явные различия между указующим перстом истины и вульгаризацией простой порнографии!
«Кривая дорожка», теперь более знакомая, казалась уже не столь непривлекательной, особенно после того, как один из друзей Квелча предложил мне мундштук слоновой кости с goza — трубкой с охлажденным водой гашишем. Как правило, я с подозрением относился к наркотикам, но посчитал, что могу расслабиться в этой компании: несмотря на декадентские склонности, она была значительно более терпимой, радушной и культурной, чем общество, которым я недавно наслаждался в «Савое». Я купил немного первоклассного neige у симпатичной молодой женщины в синем шелковом платье «чарльстон»; ее модная стрижка под мальчика напоминала традиционные прически египетских мертвецов. Бледно-зеленая косметика усиливала впечатление, что служанка какого-то покойного царя взяла выходной, чтобы продавать кокаин в европейском ночном клубе. Кроме нескольких длинноволосых мальчиков в чрезмерно свободных пиджачных костюмах (некоторые носили серьги и красились), местных здесь нашлось немного. Даже официанты были греками из Александрии, или, по крайней мере, так все они утверждали. Кровь настолько перемешалась в городах, что невозможно отличить одну расу от другой — остается лишь верить на слово. И люди еще думают, что южноафриканское правительство безумно!
Возраставшая привлекательность «Кривой дорожки» напомнила мне, как легко и с каким ущербом для себя я превратился в богемного петербуржца, и потому, призвав на помощь свою обычную внутреннюю дисциплину, я оставил Квелча в обществе трансвестита, очевидно, старого друга, и поехал в коляске в наш отель. На полпути у меня попросили бакшиш[390] за определенные услуги — несколько маленьких мальчиков, группа молодых людей, две шлюхи и мой возница сопровождали свои предложения выразительными жестами. Я отверг всех остальных, но позволил мальчикам сесть в экипаж и немного подвез их по безвкусным улицам района Васа’а, который даже в тот час был ярко освещен масляными лампами из цветного стекла, электрическими фонарями, керосинками и свечами. Каждая лачуга обещала радости рая и искушения ада. Женщины из всех европейских стран красочно расхваливали свои прелести и таланты, в то время как негры-сутенеры, греческие «защитники» и итальянские capos[391] шепотом рассказывали о невыразимых наслаждениях; я пьянел от запаха духов, я терял рассудок от волнения, и все же было ясно, что обещанные наслаждения могут принести только неутолимый голод. Я познал этот голод в Одессе; потом в Киеве и в Константинополе. Но здесь он стал сильнее, чем прежде. Я ощущал мягкость уступчивой плоти; плоти, которая никогда не противилась, никогда не возражала; плоти, у которой не было морали — только цена; плоти, которая могла спокойно принять такие требования, какие не осмеливаются предъявлять даже самым верным и надежным возлюбленным. И мне казалось, что где-то слышался дикий, порочный свист кнута; кнута, который держал в руках я сам; кнута, который терзал меня. Моя плоть стала безымянной, и всю мою вселенную заполнила боль, похоть, еще большая боль и томительное, ужасное удовлетворение.
— Они слишком уж тшасто пользуют свои тшортовы кнуты, — сказала миссис Корнелиус следующим утром, когда мы встретились в столовой за завтраком.
За большими окнами с сетчатыми занавесками виднелись дивные зеленые сады и извозчичьи кареты. Площадь Эзбекия располагалась в самом центре европейского квартала.
— Из-за этого хотшется гулять повсюду, так, Иван?
Они с Симэном в тот вечер ходили в ресторан с местным представителем Голдфиша. Египетский рынок очень быстро развивался. Сэр Рэнальф Ститон, кузен паши Сторрса, настоящего хозяина Египта, стал теперь основным агентом ведущих британских, французских и американских студий. Он также работал как независимый продюсер, главным образом, сообщил он миссис Корнелиус, для туристического рынка в Каире и Порт-Саиде.
— Он стшитает себя обытшным грубым йоркширцем, которому не по нраву ходить вокруг да около, — сказала она, приканчивая яичницу-глазунью, — но говорит он как шикарный богатей, которому нужно найти работу, а не дворецкого, голосующего за лейбористов и желающего, штоб ему зарплату за десять лет выплатили. В обтшем, он нам сказанул, тшто Каир — место выгодное и знатное. Все щас тащутся от Тутанхамона. Тут можно сделать много бабок. Но тут много и такого, тшто он называет нежелательным. Жулики и все протшее. Так тшто придерживай свой тшортов бумажник, Иван. Ты первым можешь попасться на удочку, и потом позора не оберешься.
Мне представилась возможность рассказать о встрече с майором Наем. Стоило мне упомянуть его имя, как миссис Корнелиус просияла:
— Милый добрый старикан. Я к нему неровно дышу. Он-то меня понимал. Даже когда я хотела вернуться на тшортову сцену.
— Он, похоже, думал, что вы ему не обрадуетесь.
— Обрадуюсь? Да я в восторге! Мне, тшорт побери, и правда пришлось взять взаймы несколько фунтов, тшоб поправить дела, и я никак не могла с им расплатиться, но тшо было, то было, да, Иван?
Английский майор, очевидно, любил ее и боялся, что она вновь отвергнет его. Деньги он считал только барьером, который невольно возвел между ними.
— И уж всяко, — добавила она, — это было тшертовски хорошее влошение денег. Я скажу Вольфи, тштоб он выписал ему тшек в стшот моей зарплаты. А он не говорил, тшто тут делает?
Я был уверен, что Най выполнял секретное государственное задание, вероятно, связанное с проблемой бандитизма. Действуя, как обычно, под лозунгами национализма, негодяи убили пару чиновников и (совершенная нелепость!) взорвали несколько административных и военных зданий. Ни один нормальный египтянин им не сочувствовал. Сам король осудил эти действия. Лично он одобрял полное включение своей страны в состав Британской империи, при котором условия для обыкновенных людей неизбежно улучшались вместе с ростом безопасности самого короля. Ислам, как мы снова и снова обнаруживаем, обычно выбирает новых лидеров путем убийств и иных предательств, а не западными методами, менее драматическими и более продолжительными. Фанатики вроде Рошди из «Вафд»[392] угрожали не только жизни монарха, но и жизням всей его семьи. Король так же хорошо, как и все прочие, знал, что владычество закона — это синоним британского правления; в тот момент, когда слуги его величества уедут, страна вернется к кровной вражде, которая характерна для всех государств, знавших только рабскую зависимость от Турции, Багдада или, в наши дни, великих держав. С каким восторгом должен был думать король о сделанном выборе, какое чувствовал счастье, положившись на британцев! Араб хорошо понимает, кто для него лучший хозяин. Он привык только к хозяевам. Только о них он и может мечтать.
— Он был в какой-то особой политсии, когда я про него в последний раз слыхала, — сказала она. — Полисмен в высоком чине. Занимался наркотиками или тшем-то подобным. Тебе лутше быть поосторожнее, юный Иван.
Я ответил, что белые люди ничем не могут мне угрожать.
— Каир теперь стал мировой столицей наркотиков, — продолжала она. — Опиум и киф из Ливана и Сирии. Кокаин в основном из Болгарии.
Морфий, героин и все протшее. Сэр Рэнни стшитает, тшто все мешдународные бандиты имеют тут интересы. Полиция думает, тшто держит все под контролем. Они думают, тшто стоит оштрафовать или посадить нескольких дилеров — и все будет тип-топ. — Она рассмеялась. — Я скажу тебе, Иван, тшто в окружении всех эфтих жуликов я только рада, тшто сама в законе. В треклятом Уайтшепеле или Ноттинг-Дейле тоже дела идут паршиво, когда большие бандиты начинают свои разборки.
Теперь я точно понял, почему Ставицкий и майор Най заинтересовались происходящим в этой части света. Такой значительный поток туристов обеспечивал возможность перевозки наркотиков — путешественники, вероятно, даже не подозревая об этом, доставляли товар на большой европейский рынок, где можно было получить огромные деньги. Египтяне высших сословий становились настоящими ценителями наркотиков, а бедные феллахи оказались основными потребителями гашиша и ужасного разведенного героина. Я уже слышал в «Кривой дорожке» рассказ о старухе, обитавшей у кладбищ Халифы и обнаружившей, что древние человеческие черепа можно превратить в приличный порошок, которым легко «разбавить» героин, употребляемый рабочими на карьерах и извозчиками. Существо, рассказавшее мне эту историю, считало забавным, что люди нюхали останки собственных предков и те проникали в головы живых. Меня от этого анекдота едва не стошнило.
— Готова поспорить, майор здесь из-за наркотиков. — Миссис Корнелиус решительно подошла к стойке за следующей порцией. — Все дело в этом.
В глубине души я поддерживал стремление властей уничтожить торговлю так называемыми черными наркотиками — опиумом и гашишем, которые отнимали у феллахов последние силы. Но казалось, что нелепо приписывать те же самые вредоносные свойства кокаину, ведь он всегда приносил пользу, был источником энергии, стимулировал воображение. А что касается морфия — если сделать его недоступным для таких ветеранов боев, как Квелч, которым требовалось заглушить боль старых ран, это будет просто жестоко. В отношении контроля за наркотиками следовало действовать избирательно и постепенно, как происходило с алкоголем, например. Я посчитал весь этот разговор довольно неприятным и попытался сменить тему, спросив о нашем великом режиссере.
— Вольфи рано встал и пошел осмотреть пирамиды снаружи. Он хотшет поскорее приняться за работу. И тутотшки я с им согласна. Мне уже надоело ходить в штанах, Иван. Как же будет здорово, когда я снова смогу пудрить нос!
И она от души рассмеялась и не сумела остановиться даже тогда, когда в ресторан почти тайком пробрался болезненно выглядевший Квелч. Он неохотно встретился со мной взглядом и затем еще более неохотно приблизился к нашему столику. Я отодвинул для него стул. Медленно и осторожно переменив положение, профессор уселся, присоединившись к нам.
Квелч, видимо, боялся, что я могу поставить его в неловкую ситуацию. Его не было в постели, когда я утром встал; профессор появился только тогда, когда я уже уходил. Квелч пробормотал, что ему хватило времени лишь на то, чтобы быстро принять душ и сменить белье. Он мог в полной мере положиться на мое благоразумие — и когда это стало очевидно, профессор даже позволил себе улыбнуться в ответ на замечание миссис Корнелиус, что колбасы немного «странные на вкус» и могут оказаться «прямо-таки мусульманскими», то есть сделанными из верблюжьего мяса. Моя подруга снова продемонстрировала удивительную способность поднимать настроение людям, которые ей нравились. Ее напор, однако, был не столь явен, как накануне в поезде. Я подозревал, что теперь миссис Корнелиус распределяла энергию равномернее. Она назвала Квелча «беспутным песиком». Она рассмеялась и сказала, что, по моим словам, он не возвращался домой до девяти.
— Вы опять шатались по ихним музеям и библиотекам, верно, профессор?
Он с радостью изобразил согласие и даже захихикал, будто миссис Корнелиус как-то разгадала его самую ужасную тайну. Я с каждым часом все лучше понимал его характер! В подходящее время, возможно, когда мы будем плыть на корабле обратно в Лос-Анджелес, я действительно расскажу миссис Корнелиус, что в тот вечер в последний раз видел ее «невинного», когда он накачался наркотиками и имбирным элем и расслаблялся в объятиях экстравагантно одетого албанского трансвестита, не переставая с чувством цитировать самые вызывающие пассажи Ювенала[393]! Потрепав Квелча по щеке с видом любящей матери, которая была бы еще счастливее, если бы ее мальчик стал немного более мужественным, миссис Корнелиус поставила чайную чашку и поднялась из-за стола.
— Я покину вас, шалуны, тштобы вы наедине побеседовали о красной тшерте.
В шутку упомянув район до «красной черты», где находились лицензированные британцами бордели, миссис Корнелиус даже не догадывалась, что там мы с Квелчем и побывали на самом деле. А в тот момент встреча в отеле «Савой» стала достаточным объяснением нашего отсутствия прошлой ночью.
— Наши репутации, дорогой мальчик, не пострадали, — прошипел Малкольм Квелч, подмигнув мне.
Выражение его лица в тот момент немного напомнило мне наплевательскую беззаботность его брата, но оно исчезло почти тотчас же, как будто профессор понял, что слишком много мне сообщил. Все его лицо напряглось, а глаза сузились.
— Это не должно ранить чувства леди.
Я решил ничего не говорить. Как мало он мог сделать, чтобы потревожить чувства этой конкретной леди! Моя подруга была светской женщиной. Как и я, она жила своим умом на протяжении всей большевистской войны. В тех обстоятельствах люди очень быстро учились приспосабливаться. У мальчика Корнелиуса есть присказка, которую он, наверное, позаимствовал из какой-нибудь популярной песенки. Он говорит, что все мы должны «седлать волну и плыть по течению». Но у меня нет времени, чтобы разбирать его дурацкие сравнения с водными процедурами. Действительно, в определенных ужасных обстоятельствах человек приспосабливается, чтобы выжить. Но разве мы не должны гарантировать, что эти ужасные обстоятельства не возникнут? Если мы не научимся смирять аппетиты, мы обречены вечно подчиняться неуправляемым силам Природы. Новое романтическое движение на место «духа времени» выдвигает «онтологию» и «экологию», но все это — просто другое название иррационализма Жан-Жака Руссо[394], принесшего немалую пользу, поскольку мыслитель дал посмертное благословение террору — точнее, целому множеству терроров; некоторые из них продолжаются и теперь! Не слишком ли много развенчанных идеалов повидало это столетие?
Был уже почти полдень, когда мы с Квелчем встали из-за стола и вернулись к себе в комнату, где профессор рассказал мне о наиболее важных египетских символах, которые я мог использовать в своих декорациях. В этом, как и во всем, чем я занимался, меня отличала добросовестность на грани одержимости. У меня уже скопилась большая пачка набросков, и для костюмов, и для декораций, и мой сценарий был завершен. Хотя мне отводилась и не главная роль, я чувствовал: эта работа с легкостью опровергнет предположение, что я стал лишь героем «промежуточных» проектов, — я предстану в лучшем свете, как истинно драматический актер. Я все еще не хотел сочинять роль для Эсме, но Симэн настоял на этом. Мне оставалось только согласиться с ним: смерть Эсме в последней части фильма, вероятно, вызовет у зрителей слезы, а до этого она появится лишь в двух сценах рядом с миссис Корнелиус. Таким образом, я объединил талант со стратегией, дипломатию с гуманизмом, чтобы помочь создать фильм, который должен был подтвердить все уроки Д. У. Гриффита, — романтичное, динамичное зрелище с сильным моральным подтекстом. Этого требовала аудитория — и я мог исполнить ее пожелания. Сегодняшнее кино утратило способность объединять два основных элемента — сюжет и мораль. Что же удивительного, если из-за этого оно теряет и зрителей? Даже в самые мрачные дни Веймара[395] нас воодушевляли эффектные истории. Конечно, нет ничего аморального в «Духе земли»[396]. В нашем фильме я достигну своих целей сразу на двух уровнях. Меня все больше увлекало воплощение величественной истории, в которой древность и современность были (как в гениальной «Нетерпимости» Гриффита или «Десяти заповедях» Демилля[397]) зеркалами, поставленными друг напротив друга. Я уже ощущал, что фильм почти готов.
Ничего удивительного, что именно в этот момент мы с профессором Квелчем, поднимаясь из холла, вышли из электрического лифта, ступили на мягкий ковер и столкнулись с Вольфом Симэном, который, похоже, перегрелся на солнце и страдал от сенной лихорадки. Он покраснел как рак. В его глазах стояли слезы. Я предложил ему прилечь. Я сказал, что пришлю к нему кого-нибудь на помощь. Возможно, ему требовался доктор. Он говорил на бессвязном гортанном шведском. Я не мог понять ни единого слова. В руке он держал смятый листок желтоватого цвета — очевидно, телеграмму. После того как мы отвели режиссера в его номер и заказали ему большой джин с тоником, он смог объяснить, что зашел в офис сэра Рэнальфа Ститона по пути от пирамид. Сэр Рэнальф хотел увидеться с ним. Он от имени режиссера получил телеграмму от Голдфиша. В конце концов швед показал мне текст. Я помню все дословно:
где вы тчк если не на месте немедленно сообщите где тчк прекратить производство тчк где ваша звезда после шербура тчк ждите дальнейших указаний тчк пс уехал ли он в Танжер тчк с. г.
Симэн был расстроен. Я, конечно, понял замешательство и даже, наверное, гнев Голдфиша. Задумавшись о своих собственных проблемах, я позабыл передать предшествующее сообщение, в котором нас просили оставаться в Александрии, пока не прибудет наша новая звезда. Теперь, похоже, звезда прибыла; обнаружив, что нас уже нет, а корабль Голдфиша готовится отбыть в Танжер, где капитана Квелча ждали еще дела, актер решил сесть на «Надежду Демпси».
Я посоветовал Симэну расслабиться. Это было всего лишь одно из противоречивших друг другу посланий Голдфиша. Он их отправлял, когда начинал скучать. На следующий день мы получим еще одну телеграмму, отменяющую все предыдущие. Нам нужно действовать в обычном режиме и завтра приступать к съемкам.
— Это было бы замечательно, — сказал Симэн тем тяжеловесным тоном, который он считал ироничным, — если бы сэр Рэнальф Ститон заверил все наши банковские чеки. У нас нет денег, джентльмены. Мы не можем заплатить обслуге, актерам и отелю без кредита от Ститона. Все наши средства — это то, что у нас на руках. А хозяин Ститона — Голдфиш. Ему нужно выполнять приказы Голдфиша. И я уважаю его за это.
— Но завтра или послезавтра Голдфиш спросит, почему у нас нет отснятого материала, — сказал я. — Мы впустую потратим время, если будем уделять слишком много внимания этой телеграмме.
— Он никогда не был столь настойчивым.
— Вы просто никогда не понимали его, — холодно заметил я.
Таким образом, постепенно я смог успокоить шведа достаточно, чтобы он согласился ничего не сообщать остальным. Это вызвало бы ненужное волнение. Тем временем мы начнем снимать, как запланировано, на следующий день, с самого утра, когда солнце, восходящее над пирамидами, станет фоном для нашей первой любовной сцены с миссис Корнелиус.
Наша история должна стать реальностью! Мы с миссис Корнелиус появимся во вводной части как современные влюбленные, которых жестокость общества обрекает на разлуку. Мы встречаемся якобы в последний раз и обнимаемся под строгим разбитым ликом Большого сфинкса: я, Бобби Салливан, плейбой, очевидно, беззаботный и свободный от обязательств; она, Коллин Гэй, дебютантка, обрученная с честным сановником, чьему сердцу и репутации не хочет вредить. Потом зрители перенесутся примерно на три тысячи лет назад, в эпоху Царя-Мальчика. Теперь «Коллин Гэй», к несчастью, обручена с болезненным ребенком, которого она любит как брата и которому она предана. Я как новый молодой верховный жрец тоже верен Царю-Мальчику. Однако есть и другая, а именно Клеопатра-Эсме, которая также любит меня и готова погубить всю династию ради своих мелких целей. Когда Тутанхамона отравят — обвинят в этом, конечно, нас. Причина очевидна: наша почти не скрываемая любовь. Вольфу Симэну история показалась волнующей; он верил, что сюжет понравится аудитории, уставшей от его сексуальных комедий.
Сам Голдфиш знал, что эта картина может сделаться фильмом десятилетия, который упрочит его репутацию даже больше, чем «Муж индианки». Голдфиш лучше многих других понимал ценность твердой морали, когда эпическое самопожертвование, предпочтительно и главного героя, и главной героини, становится поворотной точкой в истории, в конце которой добродетель получает заслуженную награду.
Симэн все еще колебался. Профессор Квелч, который, несомненно, беспокоился о собственном гонораре, присоединил свой голос к моему, заметив, что только ему известны особые тайные места в пустыне, древние храмы и гробницы, которые лучше всего подойдут для съемок нашей истории. Сочетание подлинных мест действия, грамотного исторического подхода, сильного сценария и замечательных актеров с вдохновенным руководством Симэна должно привлечь обширную мировую аудиторию.
Симэн нуждался в аудитории. Его прежняя пессимистическая ирония больше не интересовала зрителей, которые вернулись к довоенному оптимизму. «Пламя пустыни» могло приобрести массовую популярность; это и требовалось режиссеру. Такой успех был его единственным желанием. Подлинное художественное откровение погубило карьеру Гриффита, но Симэн всегда думал о рынке. В следующие десять лет он мог бы сделать состояние на Лаше Ла Рю, Тиме Холте и Сансете Карсоне[398], на приключениях, которых хотела жадная публика. И Симэн очень хорошо понимал, к чему стремился!
Мы с Квелчем потратили весь остаток дня, убеждая Симэна и напоминая, что вся команда ждет только его сигнала, чтобы начать съемку. После еще нескольких порций джина он взял себя в руки и к шести часам потребовал общего внимания в небольшом конференц-зале, который мы наняли, чтобы обсудить предстоящую назавтра работу. Пришла даже Эсме, сидевшая в первом ряду в одном из своих самых очаровательных туалетов с кремовыми кружевами. Увидев ее, Симэн как будто оживился. Когда он обратился ко всем, объясняя наши обязанности и занятия, в его голосе звучала уверенность.
Должен признать, что иногда втайне почти терял сознание от тревоги, опасаясь краха всех своих устремлений. Действительно, к тому времени, когда ужин закончился, мне едва удавалось скрыть беспокойство. В обычных обстоятельствах кокаин — замечательное средство для восстановления равновесия, но тогда он не оказывал никакого эффекта. Я редко сталкивался с подобными ощущениями. Тревоги посетили меня гораздо позже, чем многих других. Мои детство и юность были почти свободны от такого рода волнений, и только после того, как я стал понимать свою ответственность за других, начались подлинные страдания. И потом я нашел только одно средство избавиться от них — достичь сексуального удовлетворения. То же самое испытывала и Клара Боу[399]. До недавнего времени неукротимая похоть помогала мне отделаться от всех страхов. Но после 1940 года я в основном пользовался услугами местных проституток с Колвилл-террас и Поуис-сквер. Они ничего не ждали от меня. Я ничего не ждал от них. Боль и только боль приносит привязанность к женщинам, которых мужчина использует для освобождения Зверя, как я это называю. В 1926‑м я еще не пришел к такому выводу, и, как только ужин закончился, я обратился со своим делом к Эсме. Тогда я мог совершенно свободно посетить ее комнату. Миссис Корнелиус вместе с Вольфом Симэном собиралась провести остаток вечера у сэра Рэнальфа Ститона. Эсме чувствовала себя нехорошо. Я сказал ей, что принесу кое-что, способное вылечить больную. Через некоторое время, как будто устав спорить, она согласилась принять меня.
К тому времени, когда я явился в комнату Эсме, я был готов отплатить своей возлюбленной за долгие месяцы неудовлетворенных желаний. Той ночью я не собирался щадить ее. И я обнаружил, что в ту ночь она и не ждала пощады.