Ночь остудила перегретую кружащуюся голову, как всегда остужала, уняла мельтешение в глазах, набросила плотное покрывало на все шумы и заглушила их.
Лунев поднял голову: он стоял возле окна, в потоке серебристо-молочного лунного света. Почти не верилось, что после едва не сведшего с ума дня он оказался в собственном кабинете. Безысходности больше нет.
Полумрак и затишье принесли долгожданный покой. Странно, но не было чуткой тревожности, чувства грани. Не было и необузданного, ничем не остановимого порыва, который Лунев расценивал как прилив вдохновения. И всё же прекрасное чувство – будто наблюдаешь мир в огромный окуляр, охватываешь всё единым взглядом. Картина мироздания так умиротворённо красива: ты видишь её во всей совокупности и то, что было непонятно раньше или только смутно различимо, складывается ясно и цельно.
Лунев неподвижно стоял у окна, изучая это новое для себя чувство, – может, оно тоже было вдохновением, только другого рода, иного толка? Новые стихи не стучались ему в голову, но, кажется, в тот самый момент он начинал понимать что-то очень важное для себя, ещё даже не узнав, что это.
Стихи – это хорошо, это достойно и приходит из высших сфер. Но новое чувство было чем-то ещё более высоким, ещё более важным, потому что, казалось, ради этого понимания и стоит жить, ради него и задумывалась вся жизнь. Человек… Ты только человек пока. Посмотри и попробуй понять. Это большее, большее, большее…
Он не понял. Но это только пока.
Он ещё постоял, сложив руки на груди, – узник луны, расправляющий крылья в её свете. Но чувство долга (кому? чему?) подсказывало, что провести без дела всю ночь – это никчёмно и непростительно. Раз он вошёл в кабинет с намерением поработать, в очередной раз извлечь нечто с той стороны, то выйти он должен с каким-никаким, но реальным результатом, который можно подержать в руках, прочесть или отдать почитать другому. Но что бы написать, если в голове пусто?
Он подошёл к столу, взглянул на листы бумаги, оставшиеся с прошлого посещения кабинета. На них виднелись те обрывочные слова, которые он набросал при неудачной попытке извлечь стихотворение. Казалось, та ночь минула так давно, что её слова потеряли всякую актуальность, засохли и умерли на бумаге, не успев превратиться в нечто большее. И в самом деле, то пугающее, постороннее, что заставило бросить работу над стихом, ушло из строк. Но Лунев пригляделся к словам, подумал минуту, другую… Кажется, он понял, как совместить их и что добавить, чтобы получить нужное.
Сев за стол и низко склонившись над бумагой, он начал так и сяк выводить строки, перегибать их из закорючек в закорючки; тяжело, топорно примыкать слова друг к другу в попытке из нелепых корчей сделать что-то красивое.
Час или два длился этот труд вслепую: доделывать вдогонку за улетевшим вдохновением всегда очень трудно. В такие моменты он чувствовал себя не поэтом, а сборщиком какого-то диковинного аппарата, устройство которого он сам едва понимал. Другие создания изобрели его… не люди, нет, кто-то более тонко организованный. И зачем они поручили сборку ему, существу тёмному в вопросах экзотичных аппаратов? Как вообще доверили? «Непонятно, – возмутился Лунев-человек. – Вообще логики у них нет, или она странная такая?»
Но в итоге усилия были вознаграждены: перед Луневым лежала новая рукопись с готовым законченным стихотворением. Он прочитал:
«Камень падает с гор и ложится.
По ложбинам – тумана клубы.
Там, вверху чёрно-хищная птица
Озирает свой край с высоты.
В темноте её клик бессловесный
Возглашает, что воля – обман.
Крылья сжаты, паденье отвесно…
Нас уносит она сквозь туман.
И без сил, без ответа души,
И, лишь вспыхнув, тухнет гроза –
Потому что у стен есть уши,
Потому что у ламп есть глаза».
Странное стихотворение. Лунев не очень хорошо понимал, о чём оно. Чувствовалось только: то угрожающее, что появилось с первыми строками, выплеснутыми на бумагу, вернулось в стихотворение уже с полной силой.
Это не пустые метафоры, не игра слов. Стихотворение… живое. Говорящее. Оно просто заходится криком, стараясь передать что-то. Как бы оно не предвещало беды.
Так случалось часто: смысл строк открывался ему спустя время, когда они вдруг идеально подходили для определённой ситуации или определённого лица. Так было с этим: «Что за город, игрушка моды», да и с «мармазеткой», и со многими другими. Разве, когда он писал про «гордого льва», оставшегося в стороне на «празднике жизни», он думал о Звербаеве? Вовсе нет, он был в другой столице, за тысячи километров от Ринордийска и, прогуливаясь по улицам, заметил каменного льва на входе в какое-то величественное здание. А мармазетка? Он вообще никогда не встречался с этой маленькой обезьянкой и вряд ли бы стал думать о ней. Не больше, чем о другой обезьяне, столичной макаке с прищуренными глазами и немецким акцентом.
Стихи появлялись из ниоткуда, из слов, значение которых он иногда едва знал, а потом вписывались в моменты жизни так точно, будто были сделаны специально для них. Иногда он даже чувствовал себя пророком: настолько бессмысленные фразы предвосхищали будущее. Только вот стихи были не его: это кто-то с другой стороны посылал сигналы, предупреждал, просил прислушаться.
Может, значение только что написанного стихотворения откроется позже. Скорее всего, так и будет. И почему-то Лунев был уверен, что будет совсем скоро.