Встав «на зорьке, часов в одиннадцать», как любили говорить племянники, мы знали, что не проспим прелести июньского утра.
Когда мы вставали на самом деле, никто не знал! Высыпались вовсю, а смотреть на часы и в голову не приходило. Единственный дачный будильник стоял незаведенный на комоде.
Лето выдалось не из жарких, по ночам шли дожди, и распогаживалось лишь к полудню. Как раз к нашему пробуждению солнцу удавалось растопить облака, и мы вроде бы заставали утро — выбегая с веранды в росистую после дождя, познабливающую тишину сада… Сад только просыпался. Только-только начинали скользить по зелени холодные краски запоздавшего солнца, выползавшего к нам из-за темной громады соснового леса, что подступал к самой даче. Пулей ворвавшись в дом, мы наскоро завтракали в холодной кухоньке. Бутерброды да кружка молока — на большее не хватало моей утренней фантазии. Сбежав с крыльца, я еще успевала плеснуть себе в лицо обжигающей водой из артезианского крана — эту процедуру мои племянники демонстративно презирали, — и мы шли загорать. Так это у нас называлось. Даже если на всех были куртки, а я прихватывала на всякий случай зонтик… Ох уж это слякотное лето!..
Если на соседних дачах присутствовали наезжавшие время от времени горожане, я брала для солидности шезлонг, книгу, надевала темные очки, и мы, все вчетвером, чинно направлялись к лесной калитке.
Со стороны предполагалось, что я буду читать-посиживать в кресле где-нибудь на солнечной поляночке и время от времени как более старшая — все ж таки год учусь в институте — отдавать ЦУ резвящимся вокруг племянникам.
«Ха-ха! Как бы не так…» — думала я и заранее чувствовала, как разноется к вечеру моя нога, с которой совсем недавно сняли гипс. К счастью, соседи-дачники не были охотниками до леса и тем более до дальних прогулок. Они мирно копались в своих наделах и загорать предпочитали в лучшем случае на крышах дач, дабы не наносить ущерба крошечным угодьям. Не ляжешь же, в самом деле, на клубнику и помидоры?
В то утро за завтраком не было энтузиазма. Катя зевала. Виктор мученически допивал любимую «кислуху» из большой кружки и без очков совсем щурил близорукие глаза.
— Отчего не в настроении, молодой человек? — спрашивала я в высшей степени ободряющим тоном, но ожидаемого эффекта не добивалась.
Племянники не выспались. По обыкновению был превышен полуночный норматив рассказов на сон грядущий: вечных вариаций на темы «про синий ноготь», «черную руку», «светящиеся глаза» и прочих «страшных анекдотов». Я всегда засыпала удовлетворенная под их возбужденный шепот: «Нет, жив, жив еще великий и могучий!..» Когда точно засыпали мои племянники, для меня оставалось загадкой. Какое счастье, что их родители об этом ничего не знали!
После завтрака мы чинно шли по саду меж ухоженных моей тетей грядок, по проложенным с геометрической точностью тропинкам, с обеих сторон которых еще недавно цвели нарциссы, а теперь только зеленым обрамлением щетинились подрезанные серпом листья. Мы старательно обходили разросшиеся кусты роз, избегая стряхивать на себя росу; касались мокрых, еще спящих головок — пионов; вдыхали запахи и резко поеживались от холодной утренней влаги. Но брать с собой лишние теплые вещи мы не любили. Вооруженные удочками племянники вежливо помогали мне нести шезлонг.
Как только мы закрывали за собой калитку и скрывались в соснах от возможных любопытствующих взглядов, я вздыхала с облегчением: «Хватит! В конце концов, я действительно ковыляла здесь чинно, как взрослая, целый месяц!»
Мы вырывались на свободу. Я закидывала шезлонг в кусты, и тут начиналось невообразимое.
— Красота! — звонко говорила Катя, шлепаясь наземь, и, обхватив колени руками, перекатывалась через голову. Тропинка здесь расширялась. По ней никто не ходил, кроме нас, она была тут просто не вытоптанной травяной полянкой. Наше любимое место для утренних упражнений!
— Красота, — восклицала Катя еще раз и снова делала кувырок. Ее совсем голубые теперь глаза были сплошной восторг и ликование. Губы, смеющиеся щеки, все ее милые черты и даже длинные ресницы, сомкнувшиеся вмиг над зажмуренными от удовольствия глазами, — все в ее запрокинутом личике аккумулировало сейчас такую радость, что казалось: вот-вот эта радость вспорхнет и улетит куда-то. Как она умела восхищаться!
Вслед за Катей кувыркался Виктор, ее старший брат, уже ходивший в школу. Но делал он это не так, как Катя, по-своему: не приседал, а разбегался, будто акробат в цирке, и опирался при кувырке на вытянутые руки. Он очень напоминал сестру — такой же худенький и темноволосый, а вот глаза его были карие и страшно живые, как у старшего из двух моих взрослых двоюродных братьев.
Серьезная и молчаливая Наташа — шестилетняя дочка моего второго взрослого брата — наоборот пренебрегала такими забавами. Тоже кареглазая и крепенькая, точно грибок боровичок, смотрела она из-под своей короткой стрижки чуть потупясь и как бы издалека…
Я, мысленно разбежавшись, все же не решалась кувыркаться: опасалась за больную ногу. Может быть, и зря…
Мы проносились через лес и через кусты, а там, на краю черничника, у залитого солнцем поля, где чирикали птицы, нас уже ждал серьезный Димка. Он стоял по колено в клевере; за спиной у него вилась тропинка, взбиравшаяся по склону холма. Он хитро чуть улыбался сейчас, поглядывая на меня издали.
Всеми силами старался подавить предательскую улыбку, но она не слушалась и освещала загадочно его умное лицо, лицо вполне сформировавшейся личности. Порой я даже ловила себя на чувстве, что передо мной — совсем взрослый, много размышляющий человек, который знает, что случится через минуту! И я-то помнила, какими задумчивыми и стеснительными бывали его словно лучившиеся теперь из глубины глаза…
«Держись! — говорили его глаза. — Сейчас я тебе отколю такой номер!»
Уж он-то предвидел, какая реакция последует с моей стороны. «Ну, Димуля, такой-сякой, — скажу я после очередной выходки. — Давай сюда свою руку — и я отведу тебя домой к маме!»
Он знал, что не отведу. Улыбался понимающе и молчал, и я не могла себе объяснить, как этот умный медлительный ребенок, спокойной своей рассудительностью и основательностью слов и действий напоминавший своего деда, как может он превращать моих детей в сущих бесенят?
С ним они полностью выходили из-под моего контроля, что меня, вправду говоря, в глубине души немного оскорбляло. Взрослые считали Димку тихим и послушным ребенком и вовсе не могли вообразить, какой он сатана! Я часто, не скрывая, злилась на него, он же в ответ платил мне подчеркнутым пренебрежением.
Пока я обо всем этом размышляла, на ходу пощипывая чернику, мы приблизились к полю. Димка по-прежнему стоял в картинной позе и на том же месте, где нас с ним как-то сфотографировал Игорешка. Снимок здорово получился. Даже Алесь изъявил желание приехать на дачу порисовать Димку. В пятницу, после экзамена, о чем известил письмом.
В Димке и впрямь было что-то достойное руки художника!
И тут этот бесенок проделал-таки хорошо и заранее, как видно, продуманный им маневр. Взвился неожиданно перед самым моим носом и стремглав кинулся прочь… Но не тропкой, а напрямик, призывая и всех помчаться так же.
И они помчались! Вперед, по полю, по посевам, взметая фонтаны земляных брызг из-под пяток, кувыркаясь и вытаптывая плеши в зацветающем клевере.
Я позволила себе тоже пробежать по полю и все-таки поймала Димку. Молча, с досадой потащила его на тропинку. Мы шли с ним за руку, предоставив остальным беситься вволю. Я знала, что без Димки это скоро кончится. Первое время он еще по инерции вырывался, а потом спокойно зашагал рядом с явно довольным видом, улыбаясь все так же загадочно. Я даже подумала, уж не специально ли затевает он всю эту ерунду? Может, ему просто нравится пройти со мной вот эдак, за руку, и оказаться в центре моего внимания?
Я глянула на племянников. На сей раз безобразие продолжалось дольше обычного. Они умчались куда-то почти на середину поля, и звонче всех раздавался Наташин визг. Как видно, она перехватила инициативу. Озорничая, смотрела издали в мою сторону, кричала мне что-то и явно поддразнивала, чтобы ее тоже половили.
«Черт возьми! — думала я. — Ну и что, что я старше их всех! Почему я должна их вечно осаждать? Почему и я не могу помчаться по полю и, как Катя, например, раскинув руки, рухнуть со смехом в зеленый клевер?»
От обиды я припустила с Димкой через поле и закричала им, что мы первые прибежим к озеру.
«Ага! Не догоните! — входила я в роль, видя, что дети клюнули и выбираются на тропу. — Первое место наше!»
И вот тут-то, с того момента, когда мы действительно первыми подбежали к дороге, и начались события этого странного лета.
Тяжело дыша, мы стояли на вершине невысокого холма. Прямо перед нами лежала пыльная грунтовка, отделявшая поле от начинавшейся за нею пустоши, где в низине, скрытой неровностями местности, и был заветный пруд. Справа, куда спускалась дорога, — за полем и за лесами — была Ратомка. Слева, как на ладони, — небольшой хутор. Мимо нас карабкался на подъем грузовик. Казалось, он взбирается вот так уже вечность… И словно холодом обдало нас после того, когда он, наконец, проехал. Как проехал — вот в чем дело! За этим нам почудилось вдруг что-то неестественное. Даже страшноватое. Мы стояли, остолбенев, и ни одна толковая мысль не пришла мне в голову. Я лишь подумала: «Нет, правда, что-то не так…» А вслух произнесла:
— Машина как машина… А чего-то не хватает… Правда?
Пыль поднялась столбом, и ее медленно сносило в нашу сторону.
— Мотора… — подсказал Димка задумчиво. — Если в гору, знаешь, как ревет?! А тут…
Я не шелохнулась. Действительно… Так могла проехать… телега. Повозка. Но не ГАЗ, не МАЗ и не трехтонка — я не очень разбиралась в этих самосвалах.
— «Колхида» была, — тихо подсказал Димка, и я опять удивленно на него уставилась. И вправду, привычного шумного рева двигателя на этот раз слышно не было. Грузовик удалялся. Беззвучно катился вниз, только погромыхивая на ухабах, и я смотрела во все глаза, как его подбрасывает в разъезженных колеях… Конечно, теперь, на спуске, это не было странным — он мог ехать накатом. Но накатом он никак не мог подниматься в гору. Это мы с Димкой хорошо понимали. Мы по-прежнему стояли и молчали, но я чувствовала: это неожиданное столкновение с чем-то, не укладывавшимся в нашу обыденную жизнь, уничтожило тот неуловимый барьер, который отделял меня прежде от Димки. Что-то вдруг изменилось…
— 39–16… Я вспомнил номер, — прошептал он серьезно и до того, как прибежали эти черти, успел рассказать мне, что уже видел здесь, оказывается, эту «Колхиду» и другие такие же, с бесшумными моторами. А Виктор смеялся и про двигатели не верил, считая рассказы Димки чистейшей выдумкой…
Отставшая было компания шумно догнала нас и, спрашивая на ходу, чего это мы тут, как дурачки, стоим, с криками помчалась к озеру…
Меня несколько удивило, что Димка не стал доказывать Виктору свою правоту. Ведь мог заручиться сейчас моим словом. Вид у него был серьезный — совсем без улыбки, задумавшись, смотрел он в землю… Но это и было как раз на него похоже. Серьезность. Не нужен был Димке легкий выигрыш…
Племянники мои радостно орали на берегу. И мы пошли к ним, все так же — за руку, молча, думая совсем не о чьем-то дутом первенстве, а о странной машине. Теперь мне припомнилось, что были в ней и другие несуразности. Вот, например, цвет. Уж слишком казался ярким для ездившей по таким дорогам машины, простого сельского грузовика. Кабина с номером приличной давности совсем не была обшарпанной или даже пыльной. Вот-вот! Уж непыльной-то быть не могла!
— Раз уж так, — вдруг сказал Димка, опять непонятным образом подхватывая мои мысли, — давай я тебе покажу и трещину! — И он решительно потянул меня к нашему лесу, туда, где давно скрылась машина.
Ну, нет! Племянников я не могла бросить. Черт-те что вытворят там, на озере! Все-таки они были на моем попечении… Я хотела сказать Димке: «Все равно мы ее уже не догоним… Эту машину…» — и только собралась раскрыть рот, как сам он, почувствовав, видимо, мои колебания, передумал. Постоял, что-то молча вычерчивая на песке носком сандалии… и через минуту мы вместе шагали к озеру.
Впрочем, «озеро» наше вовсе не было настоящим озером. Это был пруд, в котором купались и пили коровы и к которому бабушки, пока не было здесь меня, спроваживали с удочками племянников и Димку, чтобы дать им хоть какое-нибудь занятие.
На пруду стояла жарища. Ни единого деревца или кустика не было на берегу. Одни камыши и пустырь вокруг. И хотя обычно, независимо от погоды, целыми днями хорошо клевали караси, рыбалка в этот раз почему-то не клеилась. Мы немножко посвистели на аире, пошлепали босиком по воде, но настроение было неважнецкое. Наши с Димкой задумчивость и даже вялость, видимо, мешали всем. «Без мотора… — думала я, — …без мотора? — и никак не могла избавиться от этой мысли. — Неужели видели только мы?»
До конца недели мы все так же ходили «загорать», выбрались еще пару раз на рыбалку, но в общем-то в жизни нашей ничего не менялось, если не считать моих окончательно наладившихся отношений с Димкой. Но он все чаще пропадал где-то со стареньким родительским «Любителем», который, для пущей конспирации, засовывал в полиэтиленовый мешок, предназначенный для маслят. (Одна я знала, что он прячет в этом мешке.) А в пятницу выпросил у меня «Зенит» и, уже без всякой маскировки, с двумя фотоаппаратами за спиной удалился в сторону ратомского леса.
В ожидании Алеся я решила не отлучаться с дачи и устроить хозяйственный день: полить огород, поморить тлю на розах и к приезду родственников навести в доме порядок. Они к нам приезжали по воскресеньям, заваливали нас продуктами, заботливо одолевали хозяйственной помощью и наполняли окрестности запахами парящихся и варящихся деликатесов. Всю оставшуюся неделю я потихоньку варила нехитрые обеды, поливала одни только огурцы и порой страшно жалела, что из-за ноги сорвался мой поход. Но больше всего в такие минуты меня угнетала отложенная на осень сессия. Она омрачала мне в общем-то неплохую жизнь: я боялась, что будет хуже. Конечно, порой скучала без всей нашей ненормальной компании, шагавшей теперь с рюкзаками по тропам Приэльбрусья. Даже по этому оболтусу Алесю соскучилась, но рада была, что не приезжал. Пусть лучше готовится и сдает экзамены, а то снова не поступит в свой театральный и будет весь год изображать непризнанного художника!..
В делах по хозяйству всегда стоит начинать с самого неприятного. Опять розы заела тля! Именно на этот сорт — «Супер Стар» — на всех окрестных дачах нападают болезни… Остальные себе растут как ни в чем не бывало! Я раз за разом сыпала горсть серы в лейку, набирала воды из бочки и тщательно размешивала палкой раствор. Потом начинала методично поливать… И снова вспоминала тот день, когда появилась тут в первый раз…
По обеим сторонам дорожки, где сейчас набирали силу крепкие темно-красные стебли с колючками, отцветали в тот день поздние махровые нарциссы… Пахло травой и влагой, а из зеленого частокола узких торчащих листьев, росших тугими пучками от сильных луковиц, глядели золотистые головки душистых жонкиллей и белых маленьких поэтац.
Лейка совсем засорилась. Я кончила поливать розы желтой гадостью и удовлетворенно глядела на результаты своего труда. Вовремя я успела: неделька — и зацветут! Жалко будет цветы портить. Все листья были в грязноватых разводах, мутными струйками стекал с бутонов раствор… К утру все высохнет, выступит порошком сера, и, пока не пройдет дождь, всем будет видно, как рьяно я борюсь с тлей. А вообще, ну их к бесу, эти розы. То тля, то парша, столько с ними возни!
Я поставила лейку в сарай и, пользуясь редким моментом, когда племянники отсутствовали, решила просмотреть литературу для реферата по психологии. Устроившись на крыльце с монографией Кречмера, в пух и прах разнесенной на лекциях нашего профессора, я наслаждалась, как гурман. Подобрав достаточный материал для критического обзора, усвоив вполне опыт автора, начала мысленно развлекаться, отыскивая скрытые черты преступности в форме черепа родных и близких… И тут в дальнем конце сада я увидела чью-то знакомую толстую фигуру, которая, громко отдуваясь, упорно пробиралась меж гряд… Это была соседка Марья Петровна, она явно несла мне свежую новость. Женщина паникерская и суматошная, она тем не менее вызывала у меня симпатию вечной своей добродушной наивностью; к тому же — а может, это все и определяло — она была любящей Димкиной бабушкой. Я почему-то пользовалась у нее авторитетом.
Одетая в свой затрапезный халат из красной фланели, Марья Петровна приближалась ко мне «задами», охая и вздыхая, осторожно ступая в домашних тапочках по только что политым дорожкам. Подойдя, наконец, к дому, она уселась со мной на ступеньку, опустила ноги на проволочную сетку, лежавшую у крыльца, и долго шаркала тапками, избавляясь от налипшей на них грязи. Я втайне порадовалась за бедных родственников, глядя на эту грязь. Размокшая после полива земля производила впечатление жирного добротного чернозема. «Молодец тетя! Это крупная победа!» — с одобрением подумала я. Сколько ведер навоза и торфа пришлось перетаскать тете на себе, чтобы удобрить почву! Но я постаралась взять себя в руки и не допустить на лицо торжествующую улыбку. Марья Петровна могла ее истолковать неверно: тапки были вконец испорчены, грязь не счищалась, а один помпончик совсем заляпан… Но Марья Петровна не выказывала огорчения. Ей было не до того. Она торопилась отдышаться и приступить к рассказу…
Я даже закрыла книгу, потому что знала: при том словоизвержении, что сейчас обрушится на меня, прочитать не удастся ни строчки. И Марья Петровна начала…
Оказывается, Паничиха, наша толстая сторожиха, зимой и летом одетая в заячью телогрейку и, по причине хронического шейного радикулита, вечно закутанная в серый пуховый платок, видела на дороге посинелого «мужука»…
— Синего? — уточнила я.
— Совсем! — сказала Марья Петровна. — Голого… в шесть утра!..
Из последовавшего далее рассказа я поняла, что, встретив странного незнакомца, кумушка Марьи Петровны жуть как его напугалась. Тот посмотрел на нее — и бежать, а сторожиха чуть со страху не померла.
Димкина бабушка сделала перерыв, посмотрела на меня значительно, и по всему ее виду можно было догадаться, что вот теперь-то будет сказано самое главное. И впрямь, из дальнейшего рассказа последовало, что дело не в мужике и не в Паничихе. Та была, конечно, авторитет не хуже моего! Но видела-то Паничиха на прошлой неделе! А она, Марья Петровна, к тому это вспомнила, что тоже видела — и не далее, как сегодня…
— Я к тому тебе говорю, сторожиху-то вспоминаю… что не просто там одного или даже бы и двоих! Где там! Цельный день, почитай, с утра, ну, куда ни пойду… этих вот мужуков вижу!
Я с опаской повернулась к Марье Петровне. Такой я ее еще не видела… Все вычитанные примеры из учебника психиатрии разом всплыли в моем сознании. А она доверительно продолжала:
— Вот хотя бы тогда, с утра… Видела, представьте, двух мужуков, встретила по дороге! Не голых, зато вдрызг пьяных и с цельными сумками пустых бутылок! По две сумки в руках тащили. Само собой, сдавать несли. Только куда? На станции-то принимают после обеда. Это кто ж в здравом уме в Ратомку-то в такую рань понесет? А шли они как раз от Ратомки — навстречу нам с Димочкой шли. Мы-то с хутора с молоком возвращались… Знать, на хутор они бутылки тащили! Или в Зеленое… Да и там, никак, не с утра принимают! — Марья Петровна даже руками всплеснула в удивлении, но тут же умильно промокнула слезу уголком фартука, как всегда делала, если мысли ее ненароком переключались на Димочку. — А он-то, Димочка, так испугался, так испугался! Покраснел весь, кулачки сжал и гневно так на них смотрит! Это ж, вы представляете, алкоголики! У нас, здесь, пьяницы?! Ну, откудова им тут быть? Один был, ясное дело, сторож, больше некому. А другой — его зять, молодой какой-то, незнакомый. Тогда-то я его как следует не рассмотрела… Потом уже! И как увидели они нас с Димочкой, как увидели, — взахлеб продолжала Марья Петровна, — обомлели враз, глаза выпучили! Сумки в лес — и бежать, так испугались. И уж так мы с Димочкой перепугались!..
Я ничего толком не понимала. Кто кого испугался и кто чьи сумки со страху бросил? А Марья Петровна суматошно размахивала руками, перебивала себя и все бубнила, поводя испуганными глазами:
— Сумки-то — в кусты! Как кинут!.. Бутылки рассыпались, а сами — бежать! И Димочка тоже так испугался. Весь дрожит и, как взрослый, грозно так на них смотрит, вот-вот кинется… Это надо же, так ребенка перепугать!
И опять я не поняла, кто же все-таки бросил свои сумки: они с Димкой или те двое, и кто кого испугался. Надо было выяснить попоздней у самого Димки, от Марьи Петровны толку все равно не добьешься. Решить, что ребенок испугался, могла только она, даже из ее рассказа следовало, что Димка, как взрослый, возмущен и разгневан. И потом, доверять ей было вовсе не обязательно. Женщина она слабонервная. Дышит эдак тяжело, и лицо покраснело. Руки дрожат…
Я обрадовалась, что все так быстро и просто кончилось. Но не тут-то было! Оказывается, Марья Петровна сделала только маленький антракт в рассказе. Была еще и вторая встреча.
— Идем мы после обеда в Ратомку, а навстречу — опять эти самые мужуки… у леса… Одно не пойму… — призадумалась Марья Петровна и растерянно замолчала.
— Что? — спросила я вежливо.
— Отчего это Димочка не накинулся на них, как давеча?.. Утром-то как закричит: «Зачем взяли? Чтобы все бутылки назад снесли!» А теперь — спокойно на них смотрит, будто так и нужно, что они эти бутылки тащут…
— Кто они-то? — не улавливала я нить рассказа.
— Ну, эти, сторож… и его зять, которого утром-то не рассмотрела. Старый промчался, как на пожар! Заведенный прямо, глаза — ненормальные… А второй-то, что сзади шел, спрашивает: «Вы не подскажете, как пройти к садовому обществу «Ромашка»?»
— Ну, и?.. — напомнила я Марье Петровне, которая вдруг отвлеклась и с интересом рассматривала нашу белую сирень у калитки.
— Объяснила я ему на свою голову! Прямо пойдешь, а потом налево… А мы с Димочкой дальше идем. Лес прошли, полдороги до Ратомки остается — как раз на краю поля! И вдруг, батюшки! Под той сосной, где аистово гнездо, сидит этот самый зять! Меня увидал и теми ж в точности словами спрашивает: «Как пройти к садовому обществу «Ромашка»?»
— Может, это не он был?
— Да где ж не он?! Нечистая сила! В синих этих… штанцах обтертых, шарфом своим обмотан и с ящиком за плечами!.. Только вот… без бутылок вроде… — засомневалась Марья Петровна.
Я хотела было поддержать возникшие сомнения, но опоздала.
— Да нет, тот же, тот же красавчик! Патлы длинные. Хоть и без бутылок!.. Зато с сиренью! Целый букет валяется. И шапку желтую нацепил! Ну, думаю, стиляга, побывал уж на наших дачах, в сад к кому-то залез, лесом назад сиганул — и опять спрашиваешь? Думаешь, не узнала? А он, и впрямь, вопрос повторяет — уже громче! Думает, что не слышу. Злость тут меня взяла. «Ах, ты, говорю, алкоголик! Чтоб ноги твоей не было у нас на дачах! Знаю тебя прекрасно. Милицию позову!» Он глаза выпучил, рот открыл: «Откуда вы меня знаете?» Будто четверть часа назад нас не видел! «Зять, говорю, как не знать! Ждем таких зятьев, не дождемся!» Ага! Побледнел весь и шепотом: «Не можете меня знать. И я вас впервые вижу». Тут не выдержала моя душа: «Как это так — впервые? Память, что ли, отшибло? — в глаза бесстыжие его смотрю и на ребенка показываю. Димочка у нас заметный. — Может, его-то хоть вспомнишь?» Он на Диму взглянул и, вижу, узнал его, узнал, голубчик! Покраснел весь и как сирень свою на землю кинет!.. «Ноги моей у вас не будет! Так, говорит, и передайте…» Нахал! Кому это я буду передавать? Сам со сторожем объясняйся! А если дежурить за него вздумал, так деньги мы не тебе платим…
Я отвела Марью Петровну на веранду и накапала валерьянки.
— Фу, фу… — принюхалась она, отталкивая мою руку с рюмкой. — Что ты мне за отраву даешь?
— Валериану… — удивилась я.
— Да знаю я валерьянку! — отмахнулась Марья Петровна. — От рук твоих химией какой-то смердит…
— А… — вспомнила я про серу и засмеялась. — Нечистой силой пахнет!
— Что-что? — всерьез всполошилась Марья Петровна.
— Розы я поливала от болезней раствором серы…
— То-то запах знакомый! — вспомнила с облегчением сразу повеселевшая Димкина бабушка. — И наши давеча все розы брызгали… А у соседей в саду — вообще сплошь белым облито… Любят нынче эту химию… Тьфу!
— Вот видите, — входила я в раж. — И на всех участках так! А ведь в старину считалось: где черт появится — серой запахнет. Как нахлынет теперь на наши дачи нечистая сила!..
— Да ну тебя… Шутишь все! — догадалась Марья Петровна. Но на всякий случай перекрестилась и залпом выпила валерьянку.
— Ох! — всплеснула она руками, отдавая мне рюмку. — Картошка сгорит! Картошку для Димочки варить поставила…
С проворством, которого трудно было ожидать от столь представительной особы, она сбежала с крыльца и заспешила к своей даче.
Я решила не ломать голову над рассказом Марьи Петровны, а отложить новости до Димкиного разъяснения. Но его, как назло, не было в тот день до самого вечера. Где-то он пропадал с моим «Зенитом»… И только когда стемнело и мы с племянниками по заведенной традиции уже уселись у костра печь картошку, появился Димка, хмурый и необщительный, как в те редкие дни, когда к нему приезжали родители. Но поговорить о событиях все-таки не пришлось, потому что у костра появился новый человек.
Костер мы разжигали возле дачи, прямо за проволочной сеткой под соснами. Большой не разводили, чтобы искрами и дымом не опалило хвою. А небольшой костерок с еле заметным пламенем был залогом полного невмешательства взрослых.
Сидели мы всемером, не больше. Обычный наш расширенный состав. Вообще, надо сказать, бабушки мне доверяли и довольно скоро после моего появления, когда, наконец, окончательно удостоверились, что у нас тихо и спокойно, сами на костер перестали показываться, чему были, по-моему, страшно рады. Помню, как уходили они удивленно. На цыпочках. Будто спугнуть боялись наше хорошее поведение!
Я и сама удивляюсь, с чего это у нас так было. Даже Игорь, которого никто не любил, не гонялся за Олькой. Они были самые старшие, перешли уже класс в шестой и вечно дрались. А когда Игорь еще начинал задираться с Катей, а Виктор по-взрослому за нее заступался — тут вообще возникала свалка! А потом, в отместку за все, Игорешка отказывался собирать хвою для костра и принципиально сидел на пустом ведре, греясь за счет других, и тогда «общественность», отстаивая справедливость, вновь принималась на него нападать…
Я всегда защищала Игоря. Он один, не считая Димку, умел пользоваться фотоаппаратом и снимал меня в этой малолетней компании.
В общем, так было только при бабушках и сразу вдруг изменилось в тот день, когда я вздумала прочесть английскую сказочку. Взяла с собой, чтобы инглиш не забывать. Никого я тогда толком не знала, сидела себе, переводила, присматривала за племянниками. И Олька вдруг попросила: «Читай!» Я стала вслух. Как сейчас помню — о чудесных братьях… Один умел жить совсем без воздуха, другой — делать свои ноги какой угодно длины, а третий — придавать телу такую прочность, что не брал даже огонь… И такая вдруг тишина — сидят, слушают! Мне даже смешно стало. Вот что значит — новая информация! Сказку эту, похоже, никто раньше не слышал, даже не знаю, есть ли она на русском. Так и повелось: я им — новую сказку, а они за это — никакого беспорядка. Хотя, конечно, иногда и случалось…
И вот, значит, в тот вечер, в пятницу, когда позже других появился Димка, сидели мы эдак всемером, пекли картошку и вдруг видим: стоит у костра человек. Человек как человек — молчит, греется, запросто так, будто каждый раз с нами картошку здесь печет. Я, естественно, подумала: «Чей-нибудь папаша. Ведь суббота завтра. Как-никак пора и родителям показаться!»
Все так ничего. Костер потрескивает, смолой пахнет, дым глаза выедает. Все сказку слушают, от огня оторваться не могут. Один Димка во все глазищи на незнакомца смотрит. Никогда я Димку таким не видела! А тот человек вроде бы его и не приметил. Сперва. Потом-то, как увидел, — сразу растаял!
Но это все было после. Сидим мы, значит, и ждем картошку. Соль на газетке в руках у Ольки — как глянем, слюнки текут. Холодно меж тем становится, озноб пробирает. У огня греемся, поближе к костру садимся. И гость с нами, будто сто лет знаком. Вид у него, однако, был странный. Домашние тапочки на ногах. С помпончиками, знакомые какие-то тапочки. Одет вроде как в тренировочный костюм — не разобрать в темноте — да еще в безрукавку какую-то сверху, а щека платком обвязана. Может, зубы болят, может, — шея… Ясное дело: в огороде человек работал и пришел свою ребятню проведать. (Я-то их родителей совсем не знала. Только бабушек.) Принес нам какие-то досочки и в костер бросил, щепки какие-то. Строгал, может, что, двор прибирал. Мало ли что в хозяйстве лишнее, а нам на растопку кстати.
Тут Сержик пришел с картошкой. Мне протягивает, просит в долю включить. Его бабушка всегда со своей присылает.
Вообще-то он глухонемой — родился таким, но все по губам понимает и сам пытается говорить, потому что ходит в особый садик, где по заграничной методике учат этих несчастных воспринимать звуки и воспроизводить их, совсем не пользуясь слухом. Если в двух словах — все просто: ребенок и мать или учительница прикладывают губы к туго надутому воздушному шару, что ли… Ребенок попросту чувствует своими губами слова говорящего — в виде вибрационной последовательности — и запоминает… Так и познает мир… и учится сам произносить слова! Правда, странно у Сержика получается, и я всегда поражаюсь: как можно — от рождения не слышать своего голоса, не знать даже, что же такое звук, не нуждаться в нем вовсе — и понять этот, в сущности, беззвучный, мир! Как мы, и почти не хуже нас, и к нам же еще снизойти: научиться издавать какие-то звуки, по-прежнему их не слыша, чтобы мы его — Сержика — понимали! Он-то нас и так понимал прекрасно. Впрочем, и это было мое давнее убеждение: в детстве можно научиться чему угодно! Даже телепатии, лишь бы учили…
Вложили мы картошку, что Сержик принес, закопали в золу, костер передвинули и готовую достаем. Отвлеклась я с Сержиком — он мне втолковывал, что бабушка просит завтра утром молоко за нее забрать у хозяйки на хуторе. Потом прислушалась, о чем все говорили. А разговор как раз с незнакомцем завязался. Слышу, Димка спросил:
— Машину вы где оставляете?
Незнакомец наш как-то привстал, встрепенулся весь, словно вот-вот взлетит… и тут я увидела озаренное пламенем его лицо. И поняла, что сразу показалось мне в нем необычным… Ничего-то наши дети не разбирают, ничего не чувствуют! Привычные они — к странностям, эти дети… И сразу вспомнилось все, что предстояло досдавать в сессию. Патологическая психология с полным курсом психиатрии. Десятки болезненных лиц всплыли в памяти, и стало мне как-то нехорошо.
Старые психиатры называли это «чувством шизофрении». Это когда человек болен или скоро заболеет.
Появляется что-то в глазах… непередаваемое словами, но отлично видимое специалистом. Вот стоит рядом с тобой человек, разговаривает… Но кажется, будто смотрит он не на тебя вовсе и даже не в наш мир. А если и взглянет, то тоже — как бы и не из нашего мира, будто пребывает он наполовину в другом времени и другой реальности и переводит тебе чужие мысли…
Наука пока объяснить этого не могла. Было, как всегда, много гипотез и якобы толкований, совсем не раскрывающих сути. Я же считала, что у большинства людей такого особого выражения глаз просто нет — есть только у меньшинства. Ну, а среди них попадаются, конечно, и больные. Я всегда мечтала встретить нормального человека с подобным взглядом. Может быть — теперь?..
Я не успела даже хорошенько рассмотреть незнакомца, как того вдруг не стало. Он не исчез, нет… но только медленно, при всех, начал таять в воздухе. Изображение его внезапно словно дрогнуло, заколебалось в жаре костра — так воздух колеблется в летний день над раскаленным асфальтом… И мы услышали, как загромыхала где-то недалеко по ухабинам большая телега.
Все были удивлены, даже очень.
— Ой, вот здорово он исчез! — развеселилась Катя. — Надо же! Просто прелесть!
Я улыбнулась. Но вовсе не тому, что он исчез. Вспомнила: не менее восторженно смеялась Катя и в тот самый день, когда привезли меня загипсованную на старенькой таратайке. Мы влезли все тогда в машину, и Виктор был шофером. А Катя, стройненькая и гибкая, эдакий милый бесенок, высунувшись по пояс в окошко, лучезарно улыбалась всем вокруг и рада была без памяти. «Ах, как здорово иметь машину, ах, как здорово иметь машину! — восклицала она таким же счастливым голосом, что и сейчас. — Можно даже в небо смотреть!» И, высунувшись, глядела в небо, радуясь тому, до чего здорово иметь машину.
Вот и сейчас… Разумеется, то, КАК исчез незнакомец, тоже было по-своему здорово и, наверное, прекрасно! Против я ничего не имела. Освоив метод подобного исчезновения, можно было мастерски играть в прятки. И, слава богу, не было здесь сейчас никого из бабушек…
И опять я услышала удивленно-веселый голос Кати:
— Ведь так можно спрятаться, и никто тебя не найдет! Правда?
— Еще, Катерина, неизвестно, спрятался ли он! — вставил Виктор. — Может, он сейчас очень далеко, уже за лесом, или даже на станции… — И знакомая рассудительность старших послышалась мне в его убежденном голосе. Я всегда угадывала в нем интонации моего брата и бабушки, которая любила мягко, но настойчиво втолковывать внукам свои сентенции… И тут я заметила, что Сержик давно уже пытается нам что-то сообщить, очень нервничает, и, как всегда, никто его не понимает…
— Нельзя! Он должен был… так… Еще нельзя… — с усилием выговаривал Сержик. — Мы… не боялись… Плохо!
Виктор подбежал к Сержику, он знал его лучше и понимал быстрее других. Напряженно всматривался в движения его губ:
— Тому человеку… Нельзя было говорить… с такими, как мы, сразу! — переводил Виктор. — У него не было разрешения. Он думал… мы тоже, как те, другие. Не знал. Приносит свои извинения. Говорит — простите…
— Я знал, что это его машина! — прошептал Димка. — Я его уже видел. И бутылки у него стащили…
Я вдруг совершенно растерялась. Даже самое простое не пришло в голову: «А как, собственно, Сержик узнал, что хотел сказать нам незнакомец? Каким это образом он с ним разговаривал и когда?..» Вместо этого в сознании всплыла другая странность — я даже не сразу догадалась, что же так меня внезапно взволновало.
Наконец, я поняла! Ведь мы уже полчаса сидим на месте, а костер наш горит и горит! Это казалось чудом.
Обычно мы с нашими скудными запасами дров — несколько поленьев да кой-какой хворост — не долго позволяли себе засиживаться. Костровым был Виктор, самый опытный среди нас дровосек, но все сухие сосенки поблизости, которые под силу было ему порубить, мы извели и теперь недаром сидели на ведрах. Топили мы в основном всяким мусором: хвоей, листьями, сухими сосновыми веточками и валежником, то есть всем тем, что валялось под ногами. Через каждые десять минут при таком топливе, едва костер начинал затухать, мы вскакивали и бежали наполнять ведра. Вываливали сухие иголки, огонь пожирал их мигом, а через десять минут — то же самое. Заготавливать впрок у нас никак не получалось. Взрослые, конечно, действовали бы по-другому. Но ведь дети — всегда непоседы, и потом, при такой, «взрослой», системе мы попросту не сумели бы ощутить необычность подарка, которым одарил нас незнакомец.
Его щепочек и досочек хватило нам потом еще на неделю. Они обуглились в головешки, но до конца не сгорали. Мы обливали их на ночь водой, а потом разжигали снова.
И картошка у нас в тот вечер, вопреки обыкновению, так и не кончилась. Уже назавтра утром мы нашли в золе еще целую кучу.
Сидели мы тогда долго, допоздна и все вытаскивали и вытаскивали из углей печеную картошку. Витьке пришлось опять бежать за солью, и Катя сказала, что незнакомец, наверное, тоже внес свою долю.
В субботу, на заре, когда мы еще спали, понаехали из города родственники. Срочно надо было удирать в лес! К тому же мне привезли из города письмо от Алеся да в придачу свежие журналы — «Знание — сила», «Неман» с очередным детективом и еще какое-то чтиво. Поэтому в то утро мы не закинули шезлонг в кусты, а действительно пошли на полянку — туда, где всегда собирали первую землянику. Так уж пожелал Димка.
Что за чудные это были места! Редко встретишь сейчас такое в двадцати километрах от города! Фантастика! Мы бежали через лес и через кусты, а потом вышли к полю, где полно было солнца и света. Местность тут холмистая, и на холмах между небольшими полями светлели на ветру молодые березовые рощицы. Какая трава, какие полянки оставались справа и слева — на каждой можно было устроиться по-королевски! — но Димка летел вперед. Горожане и дачники игнорировали эти места: от станции далеко, да и от основных дач и хуторов тоже. Поэтому-то трава тут была вовсе не смятая. Она росла здесь такая высокая и густая, что просто загляденье.
Мы мчались, любуясь меняющимся ландшафтом. Холм. Горка. Рощица. Новое поле… И всюду — молодая, почти еще весенняя зелень. Я останавливалась перевести дух — шезлонг приходилось тащить мне! И каждая из травинок, колыхавшаяся на солнце, отчетливо различалась в переплетении стебельков! Но стоило побежать, щуря глаза от света, — и море изумрудных бликов волновалось по обеим сторонам дороги. Блики, блики… А там, во мраке, где деревья давали уже лесную тень, белыми кружевными свечками мерцали душистые ночные фиалки.
Наконец мы выбрали место у самой дороги — залитый солнцем пригорок, крутой и высокий, но, к счастью, с ровным выступом для моего шезлонга. И впервые была идиллическая картинка: я, развалившись в кресле, принялась читать свой «Неман», а племянники, как положено, копошились, рядом, выискивая землянику. И тут я вспомнила про письмо. Почтовый штамп Ратомки вчерашним числом. Я разорвала конверт, вчиталась… и не знала, как реагировать… «За все спасибо. Отбываю ближайшим поездом. В родственники не напрашиваюсь, алкоголиком еще не стал. Приятного отдыха в садоводстве. Горячий привет соседям. Алесь».
«Ну, точно! — подумала я. — Экзамены провалил. Свихнулся там от жары… Но чтобы куда-то ехать!..» Расстроенная, я смотрела на детей: состав был полный — трое моих, Димка и Сержик. Но идиллия длилась недолго, ягоды их не очень интересовали… Все скоро меня покинули. Как всегда, когда не даешь им больше новой для них информации и, отвлекшись чем-то своим, обрываешь невидимую нить контакта, которую по-настоящему умеют чувствовать только дети, они становятся «предателями»… Издали фон их голосов доносил до меня, что снова они «варятся в своем соку»:
— Моя проволока!
— Моя!!
— Не мешай, Натка, — строго кричал Виктор. — Отдай гусеницу!
— Сам жадина, — парировала Наташа.
— Слётай лучше возьми на кухне часы… Слышь, Катька?
— А мне, думаешь, не интересно?
— Ой!.. Чур, это моя стенка!
Но я читала… Я сидела лицом к солнцу, внизу передо мной лежала дорога, становившаяся то желтой, то серой от наплывавших на солнце тучек и обегавшая сейчас мой светлый холмик, как серая речка… убегавшая туда, вправо, в старый ратомский лес. Обычный сельский большак, на котором и за день, впрочем, можно не встретить ни единого человека. Правда, опять поговаривали сегодня, что видел здесь кто-то людей с пустыми бутылками…
А на пологом взгорке по другую сторону большака, словно на противоположном берегу, там, на границе поля и березовой рощи, копошились племянники. Что-то они притихли… Это было довольно странно, и я на всякий случай изредка и с подозрением поглядывала в их сторону.
Димка то и дело уходил куда-то, а сейчас возвращался по дороге из леса, держа в руках пустую бутылку — обычную, темно-зеленую, из-под пива или минеральной воды.
«Ну и ну! — подумала я удивленно. — Все на этих бутылках помешались!»
Хмурый Димка подошел ко мне и рассеянно сказал:
— Слушай… Все равно ты ничем не занята. Сходи домой за часами!
Я ошарашено на него уставилась. Вот ребенок! Когда это у меня были часы? В жизни их не носила! Не знает, что ли… И неуверенно предложила:
— Есть у нас на кухне будильник. Принести?
— Нет… — покачал головой Димка, — мои принеси, с секундной стрелкой… — и покосился через плечо на заголовок статьи, которую я читала: «Вселенная. Гипотезы и открытия». — На тумбочке в моей комнате поищи. А я пока почитаю… «Конечна ли жизнь Вселенной», — шептал он подзаголовок и, заинтригованный, бесцеремонно выдернул из моих рук журнал.
Что оставалось делать? С их точки зрения, я одна сейчас ничем не была занята. Ладно, мне это и впрямь не в тягость. Я покорно встала и не спеша зашагала по дороге к дачам. Бездельники-воробьи заливались в кустах от радости, будто приветствуя мое героическое послушание.
Димкина бабушка пропалывала клубнику.
— Здравствуйте! — сказала я. — Димка меня за часами прислал.
— Погляди сама, — откликнулась Марья Петровна. — Где он там пропадает? А то Игорь спрашивал. Пленки принес.
На веранде у Марьи Петровны была чистота, не чета нашей. Я скинула босоножки и прошлепала по только что вымытому полу к Димкиной комнате, рассеянно открыла дверь, и тут что-то упруго-мокрое плюхнуло мне в лицо.
— Одеяло, гляди, не трогай! — панически донеслось из сада. — Ничего не трогай! Димочка не велит! Аппараты свои в темноте заряжает.
Я включила свет. Осторожно раздвинула фотопленки, сохшие на веревке прямо в дверном проеме, и подошла к столу. Рядом с часами лежали два фотоаппарата, а посередине возвышался «Крокус» — явно Игорешкин, больше ни у кого на дачах не было такого ценного увеличителя. Одеялом было завешено окно. На подоконнике — ванночки для проявления, пачки с химреактивами.
«Неужели этот ребенок уже печатает фотографии?» Но самих фотографий видно не было. Какое-то интуитивное чувство подсказало мне открыть нижний ящик письменного стола. Снимки лежали стопками…
«Ей-богу, творчество сумасшедшего!» — подумала я в полном смятении. На половине снимков не было ничего… Один белый фон. На других — какие-то люди, машины. Старик сторож… А вот — Марья Петровна… Вот опять она, вернее, ее половина… от пояса и до пяток. Ноги в тапочках крупным планом, как у Чюрлениса, есть у него такая картина — гигантские стопы неведомого короля…
— Что ты там… никак не отыщешь?! — взволнованно крикнула Марья Петровна под самым окном, и я поспешно ответила, что порядок, мол, уже нашла, бегло досмотрела пачку и бросила назад в стол. И вдруг рука моя вновь потянулась к верхнему снимку… Я все еще машинально задвигала ногой ящик и — не верила своим глазам!
«Может, это все-таки не он? — я вертела фотографию и так и сяк. — Снят сзади, и поза не его… Но майка! Та самая, с нарисованным на спине надкушенным яблоком! Он сам размалевывал ее в прошлом году!.. И потом, что бы я — не узнала Алеся?!» Сунув фотографию в карман рубашки и зажимая в руке часы, я бросилась вон из комнаты и опять налетела на эти пленки. В голове мелькнула догадка. Теперь-то я решила их рассмотреть. Первая пленка вся была засвечена — одни черные кадры. На второй — уже знакомое: машины, люди… А на третьей равномерно чередовались засвеченные и удачные кадры. Не теряя более ни секунды, я вылетела из дома. И вовремя — на крыльце наткнулась на Марью Петровну.
— Ты там ничего не нарушила? — тотчас затараторила Марья Петровна. — Димочка всем запрещает трогать… Димочка говорит…
— Ничего я там не нарушила! — заверила я, не дослушав. «Димочка! — подумала про себя. — Царь и бог! Вымуштровал бабусю! На цыпочках ходит». — Только свет позабыла выключить! — вспомнила я с досадой и, не вдаваясь в детали, зашагала прочь.
Даже быстрая ходьба успокоила меня не сразу. Только в конце дороги я вновь обрела хоть какое-то душевное равновесие.
Ребенок сидел в шезлонге с пустой бутылкой на коленях и листал журнал «Знание — сила». Увидев меня, он сказал «спасибо», сунул часы в карман, бутылку — за пазуху и, как ни в чем не бывало, сиганул вниз с холма.
Я снова подумала: «Ну, прямо помешались все на этих бутылках! Что-то здесь действительно не так…» Хотела было окликнуть Димку, но передумала и решила сама посмотреть, что они там выделывают, мои дети.
Ковыляя за Димой, я сердилась и проклинала свою несчастную ногу. Она здорово болела. «А ты бегай больше! Мозги — совсем уж набекрень!.. — ворчала я на саму себя. — Вот сломается по новой от всей этой кутерьмы!..» Однако я не исключала, что нога болит и просто — к перемене погоды…
Рожь уже колосилась; словно подстриженная парикмахером, колыхалась сизой волной и была мне уже по пояс. По краю поля, пестревшему васильками, я поднялась на пригорок.
Все они сидели прямо на голой земле. Между полем и березовой рощей тянулась противопожарная полоса, когда-то пропаханная, но уезженная тракторами. Спотыкаясь о комья засохшей глины, я подошла к племянникам и глянула, наконец, через их плечи на то, что так их привлекало. И тогда я увидела… Эту самую глинистую полосу-дорогу поперек — от поля до леса — пересекала какая-то широкая расщелина, словно изрядная трещина в земле. А дети мои сидели с обеих сторон на корточках и, нагнувшись, внимательно смотрели в глубь этой самой трещины.
Наташа сосредоточенно бросала монетки. Очередная копейка выскальзывала из ее пальцев, но не проваливалась в темноту, а как бы прилипала к одной из стенок, точно к магниту. Медная проволочка, подвешенная на нитке, тоже отклонялась в эту сторону. А вокруг — чего только не было разбросано! Катушка из-под ниток, гвозди, шнурки от ботинок и даже сачок с дохлой ящерицей. Валялся тут и букет нарциссов столетней давности.
Издали мне показалось, что трещина похожа на одну из тех — только во много раз увеличенную, — какими покрывается жирная корка высохшей грязи. Теперь же я заметила, что стенки трещины выглядят необычно: будто оплавленные, со светлым металлическим блеском, они плавно закруглялись книзу… но до какого уровня и где был этот низ, сказать было нельзя. Освещалась трещина не до дна, а сантиметров на двадцать пять вглубь, так что в пространстве света уместилась бы только Наташина рука по локоть. А дальше трещина обрывалась в бездонную темноту.
Что-то напомнила мне эта трещина, на что-то была она похожа… И я вспомнила. Однажды, когда я болела, еще зимой, я подолгу просто так смотрела в окошко. На низкие тучи, на серый, вымокший в оттепели район новостроек, на лежалый, тусклый, как небо, снег… И, глядя раз из окна, я заметила одну странную вещь. На стене стоявшего напротив пятиэтажного дома, когда выходило солнце, видна была тень будто от подвешенной вертикально веревки. Веревки толстенной, каких, наверное, и не бывает. Тень металась на ветру, ее трепало и качало. Только оставалось совсем неясно, к чему же могла быть привязана эта веревка, и, главное, едва солнце пряталось, черная извивающаяся полоса исчезала. Словом, это могла быть только тень. Тень от чего-то такого, что, по всем моим расчетам, привязано невесть к чему прямо в воздухе между моим и тем домом. Разумеется, это был полнейший бред!
Полоса тени была широковата, и все мои логические построения вели к одному: там, над пустырем между двумя домами, висит этакая извивающаяся на ветру, невидимая «сосиска», которая, не отражая, пропускает сквозь себя все лучи и остается прозрачной. Но когда солнце все-таки выходит, дает на стене противоположного дома свою собственную тень… «Бывает ли такое в природе?» — думала я, и в этот момент в дверь позвонили. Проведать меня пришел Алесь. Я тотчас устроила ему экзамен: заметит или не заметит? За стол у окна усадила, чашки поставила, а сама — на кухню, подольше варить кофе! Знала: тотчас же уставится на пустырь, вид из окна ему почему-то очень нравился… А когда вошла, чуть не выронила кофейник! Вид у Алеся был безумный… Вскочил, схватился руками за голову и смотрел на меня дикими глазами: «Конец… Это конец Вселенной! Я, кажется, сошел с ума…»
И вот теперь эта трещина… Я вытянула голову над спинами экспериментирующих племянников, чтобы лучше видеть… «Мировая катастрофа! — зазвучало, откуда ни возьмись, в моем мозгу. — Вселенная дает микротрещины!» А почему бы и нет?..
Вогнутые стенки трещины матово серебрились, поблескивали. Словно длинный-длинный рыбий пузырь лежал поперек дороги! Мне вдруг показалось, что та «веревка» и эта «трещина» могут быть в общем-то и одной природы! Ведь обе они не укладывались ни в какие привычные стереотипы! Я подумала: «А что, если тогда, зимой, — тоже была трещина?
Треснуть может земля в засуху, даже земной шар, даже… атмосфера. И даже — Вселенная! Разбегутся галактики, растягивая каждая на себя пространство, и лопнет оно, и будет внутри той трещины абсолютнейшее ничто на тысячи световых лет! И в каждой такой вот трещине — особая «пустота», построенная по своим законам…»
И снова встала перед глазами та черная раскачивающаяся веревка… Что увидел Алесь — я так и не решилась спросить. Тогда я сразу посмотрела в окно, но на доме уже не было никакой тени. А он вдруг успокоился и как ни в чем не бывало тотчас же перевел разговор на другое. Прочитал накануне «Раджа-йогу» и начал мне цитатами голову задурять… А знаешь, говорит, про материю-то и энергию не Гегель выдумал! Еще за тысячи лет до него древние индийцы похоже себе представляли: вначале не было ничего. Только энергия. Это уж потом, из ее движения, возникла материя, а поскольку все развивается циклично, к концу очередного цикла материя опять исчезает и все превращается в потенциальную энергию… Термины называл, но все они из головы сразу выветрились. Потом он словно спохватился, заспешил уходить, но я-то в окно видела… Долго еще бродил там по пустырю, в снегу по колено, руки вверх поднимал, подпрыгивал, будто в воздухе что-то хотел поймать… После того впервые и заболел серьезно…
Катя вскрикнула. Все смотрели, как безжизненно вдруг застыла гусеница, которую Ната медленно опускала в трещину на тонкой щепке. Судорога пробежала по зеленому тельцу. Оно чернело буквально на глазах. Гусеница только начинала подтягивать заднюю часть брюшка, выгнув спину горбом, да так и осталась в этой позе, когда засунули ее в «камеру смерти».
Нежная коричневая шкурка на другой стороне щепки обуглилась, свернулась черными хлопьями и, невесомо кружась, исчезла в темноте трещины…
Тельце гусеницы беззвучно лопнуло и рассыпалось, точно сухой дождевик, на который наступили ногой.
Это было уже вовсе не смешно, и «эврика» кричать не хотелось.
— А пальцы туда не надумали сунуть? — спросила я обеспокоено.
— Нет, пальцы туда нельзя, — сказала Наташа очень серьезно и вытащила пустую щепку, которая выглядела теперь наполовину обугленной головешкой.
— Все, малые! Пошли! — сказал тут Виктор по-взрослому строго. — Вам сказано было — ненадолго! Людям ведь мешаем!
— Не тебе, а Димке разрешили! — запротестовала Катя. — И не командуй!
Но тут подошел Дима и тоже сказал:
— Хватит. Им надо уже чинить.
Димка стоял, повернув голову в сторону старого ратомского леса, явно высматривая что-то, и торопил племянников. Вдалеке на дороге показался человек с сеткой бутылок. Тоже в тренировочном костюме и зеленом платке, как наш вчерашний знакомец.
«Да что у них у всех зубы болят, что ли? — подумала я, вздыхая. — Что за мода в платках ходить?» И бутылки эти с ума меня сводили окончательно. Я решила все, наконец, выяснить.
— Ну, уж, нетушки, — сказала я им обиженно, — так нечестно! Рассказывайте-ка по порядку.
И еще ужасно хотелось добавить: «Вот что, Димуля, давай-ка сюда свою руку, и я отведу тебя сейчас к маме! Что за кашу ты заварил?»
Но он сам подошел ко мне с бутылкой в руке и, отряхивая землю с колен, сказал:
— Помнишь, я хотел тебе показать… эту трещину? Еще вначале, когда на пруд ходили… и грузовик ихний бесшумно проехал…
«Да, — подумала я, — вот, значит, какую трещину хотел он мне показать».
— И давно ты о ней знаешь? — спросила я.
— Они с позапрошлого воскресенья ее чинят, две недели уже. Сначала смотреть приезжали на своих машинах. Без моторов… Но моторы есть! Я сам тайком открывал капот! Никого не было — и открыл. Все новенькое, все блестит: мотор, свечи, аккумулятор… Только сделано все, как бутылки, — не из металла. И бензина туда ни капли не заливают! Даже запаха не слышно… Вот они и приезжали смотреть трещину. И все одинаковые, в зеленых платках.
Только с пятницы джинсы на некоторых появились. Потом — красные работать стали, уже не люди. Потом — прозрачные. Но сперва тот, что на костер приходил. Это его «Колхида». А сторож с зятем у них бутылки украли. Того, второго, сторож так и называл: зять. Я их там, в гущаре, — Димка кивнул на лес, — у бутылок в окопе три дня назад встретил. Сторож так и говорит тому: «Зять, а зять? Три рубля на дороге не валяются. Чего им тут пропадать зазря?» Я им сказал: «Не ваши бутылки!» А он: «Все равно ворованные, так бы тут не лежали». Я тогда говорю зятю, сторож был совсем пьяный: «Не видите, что ли, КАКИЕ бутылки?» А зять: «Молчи, пацан! Небитые, значит, примут». Я совсем тогда разозлился. «Не знаете, — говорю, — что брать не ваше воровством называется?» Сторож замялся, стыдно стало, зятя за рукав тянет. А тот со злостью: «Знаешь разве, чьи бутылки?» — меня спрашивает. А я говорю: «Не важно! Попробуйте только возьмите!» Тогда они ничего не взяли, в тот раз просто так ушли. Сторож сказал, что поздно и на станции теперь не примут, чего их зря до хаты тащить… Это потом мы их с бабушкой у хутора с бутылками встретили…
Я с трудом сдерживала улыбку, представляя себе эту комическую и нелепую сцену. Но вообще смышленому ребенку, считай, повезло. Счастье, что это был здешний сторож, который хорошо знал, где работает Димкин папаша!
Масса вопросов была у меня к Димке. Но я задала самый бестолковый — о бутылках.
— Не знаю… — ответил Дима. — Не знаю, зачем ИМ бутылки… Да они и не стеклянные. Посмотри сама… — и он протянул мне ту, что все время держал в руках.
Бутылка как бутылка. Но едва я взяла ее в руки, сразу стало ясно, что это и вправду не стекло. Под пальцами оставались упругие вмятины, точно на резине. Разбить такую было невозможно. Я машинально ковырнула пальцем наклейку. «Пиво жигулевское». Но и наклейка оказалась не бумажная. Была она из того же самого эластичного материала.
Это были уже не шутки. Насколько я знала, бутылки такие нигде у нас не делают…
Мы уже двинулись в гору. Навстречу нам прошел еще один странный человек в платке. Вежливо поздоровался, не спеша поднимаясь вдоль края поля, а Наташа все еще возилась у трещины.
— Она ее первая обнаружила! — сказал Димка и кивнул на Наташу. — После меня! — не удержался он, чтобы не похвастать. И вдруг остановился. — Видишь? Там уже «красные» свою работу начали.
Я оглянулась, но ничего не заметила. Только тот человек, который поздоровался с нами, теперь, прогуливаясь взад-вперед, о чем-то разговаривал с Наташей.
— Они сузили трещину! Посмотри-ка хорошенько. Раньше-то трещина, знаешь, какая широкая была!.. — Важно докончил Димка, увлеченно наблюдая за чем-то совершенно для меня невидимым. Я изо всех сил начала вглядываться туда, где была трещина. Поначалу мои глаза ничего не различали, и я почувствовала обиду. Но Дима взял меня за руку и сказал: — Смотри туда, смотри внимательно!
…И постепенно я стала различать смутные красноватые тени, которые делались с каждым мигом все контрастнее… И, наконец, ясно увидела, как алые полосы света — в виде танцующих одноцветных радуг — изгибаясь дугами и скрещиваясь, словно бы суетятся над трещиной.
— Видишь? — спросил Димка, показывая на красные радуги, и я кивнула, не отрываясь от завораживающего зрелища и не отпуская теплую Димину ладонь. Пальцы другой руки совершенно непроизвольно разжались и выпустили свернутый трубочкой журнал «Знание — сила», который я как встала с шезлонга, так машинально и таскала с собой. Он беззвучно шлепнулся на дорогу, и только тут я почувствовала, до чего же устали пальцы, не дававшие ему раскрутиться, и с удовольствием потрясла онемевшей кистью.
Красные вертикальные полосы, окаймленные с двух сторон ярким световым ореолом, отчетливо уже выделялись на фоне зелени и голубого неба. Высотой они были повыше человека, а шириною — чуть уже обычной двери. Я так и прозвала их про себя — «двери». Полосы все время двигались: сложно переплетаясь, собирались в какие-то решетки и узоры, излучавшие неяркими струями золотистый свет.
Я вдруг заметила, какое грустное у Димки лицо. Видно, «красные» не были для него новостью, он даже не смотрел на них. Взгляд его был устремлен на дорожку между полем и лесом — туда, где под сплетавшимися радугами слева шевелилась рожь, а справа в яркой траве стояли березки. Стволы их ослепительно белели на солнце, и между рожью и этой зеленью, как траншея, пересекала глинистую дорожку зловещая трещина.
Ната уже спешила к нам, спускаясь кромкой поля. Мы молча обождали ее и пошли домой вместе. Дима сказал, что лучше ИМ не мешать, до обеда все равно не управятся.
Тут я заметила, что нет Сержика. Разозлилась я на себя. Это ж надо — так обо всем забыть! Оглянулась и вижу: на холме между «красными», взад-вперед мечется его фигурка. Я стала ему кричать, махать руками. Совсем забыла, что глухой… Навстречу помчалась. А он уж и сам бежит к нам с горки, зажимая в руке мой журнал.
Тут Виктор на него обрушился, выразительно выговаривая губами:
— Ты зачем людям мешаешь? Ведь просили уйти, как начнут работать! Сказано тебе было… По-человечески!
Понемногу Витькин гнев проходил. Сержик уже отдышался и шел рядом. Димка взял у него журнал, аккуратно смахнул со страницы дорожную пыль. «Ко-нечна ли жизнь Все-лен-ной?» — по слогам прочитала Наташа, заглядывая ему через руку.
— Ну? — спросила я наконец, потому что все были в сборе. — И что вы об этом думаете?
— Мир треснул! — радостно сказала Катя. — Нам Димка так вчера объяснил.
— А он-то откуда знает?
— Знаю, — сказал Дима, — от Сержика. Он с «красными» разговаривать умеет. А я сразу понял, что это пришельцы, когда бутылки их в лесу нашел. Только машины не знаю, где прячут. Может, и нигде, если превращаются в них, как в «красных». Это я еще выясню.
«Да, — размышляла я про себя уязвленно, — Сержик, значит, разговаривать с ними умеет. По-человечески. Димуля наш тоже сразу точки над «и» расставляет. Без всяких там «кто?» и «что?», без комплексов. Правда, выяснить все-таки кое-что еще собирается… Натуля — стеснительная и серьезная — исследовательскую деятельность налаживает. С разрешения, так сказать, свыше. Где уж нам, с нашими способностями… А что тут, впрочем, особенного? Что, собственно, произошло? Мир треснул? Подумаешь! Есть, слава богу, кому трещины заделывать. Заделают — и снова будет, как новенький! И нас ни о чем не спросят! А с другой стороны, чего это они так пекутся? Стали бы мы о каких-нибудь муравьях заботиться? Даже если пол их муравейника обвалится?!
Я вспомнила, что там, за поворотом, под большим дубом, будет сейчас огороженный лесниками муравейник. Да загорись он сейчас весь, стали бы мы тушить? И тут же ответила себе: конечно! Ведь лес тогда может загореться… Все начинается с маленького пожара…
Даже на таком расстоянии чувствовалось, что тянет сюда промозглым холодом, как от того проехавшего мимо грузовика… Вспомнила я почерневшую гусеницу и четкие, продуманные движения Наташиных пальцев. Откуда она знала, что пальцы туда нельзя?
Хотела было спросить, да передумала. Как представила, что ответит сейчас: «Сержик сказал», так снова холодок пробежал меж лопаток. Да кто они такие, черт побери, все эти дети… и какие еще кроются в них способности?!
«Но, похоже, с трещиной дело и впрямь серьезное! — решила я, медленно бредя по дороге. — Если и вправду… мир треснул, то где-то может быть и не такая трещина… Не «микро», как у нас тут, а хотя бы, ну, на пол земного шарика, наполненная эдакой черной космической пустотой! Для Вселенной ведь, скажем прямо, это ерундовые масштабы! Чикнет случайно где-нибудь под носом, и…»
Я снова вспомнила ту странную тень… тень от трещины, похожую чем-то на воздушный шарик, длинный, как колбаска… или на невидимую сосиску, или на прозрачный рыбий пузырь… И пролегла одна такая трещинка здесь, на дороге, тоже вроде бы безобидная и совсем-совсем пустая… Что, казалось бы, опасного в пустоте? А ведь она-то и есть, если вдуматься, самое страшное из всего на свете!
«Вот странно, — подумала я, — а как же сохраняется граница? И как эта вселенская пустота, в которой гибнет все живое, не «смешивается» с обычной, привычной нам пустотой — с тем же воздухом, хотя бы? Как не лопается этот «воздушный шарик», пробуравивший материю?»
И тут в голову мне пришла аналогия. Возьмем пузырек воздуха в воде. Он тоже не лопается… И не сжимается в точку. Внутреннее давление уравновешивает внешние силы. До поры до времени…
Я вспомнила, какая в трещине была напряженность. Как прилипала монетка к одной из стенок, как резко отклонялась проволочка… А какая там внутри пустота? Что мы знаем о такой пустоте? Там могут действовать какие угодно силы, вплоть до внутриядерных, вплоть до… чего угодно! В обычной трещине раздвинуто вещество, но какое-то, пусть и другое, вещество в ней все равно остается. А если раздвинуто так, что и вещества-то никакого больше нет, оно словно всосано в стенки трещины?! Ну, ничего там нет! Какая же плотность и температура должны быть по краям! Представить страшно… И что сильней тогда — это внутреннее давление пустоты, которое способно разорвать буквально все-все-все, или давление внешней среды? Ведь если внутри не останется ничего, а снаружи окажется все, то сопротивление может исчезнуть — сразу, и тогда стенки схлопнутся… Что будет? Взрыв, пострашнее водородной бомбы? Лопнет «шарик»… Или же, наоборот, все трещинки в какой-то миг соединятся, и образуется одна огромная дыра, сжирающая без остатка мир? Взрыв наизнанку… Ну да все едино! Меня даже стало подташнивать от страха, как однажды, когда случайный прохожий вытащил меня за воротник из-под машины…
Я смотрела на своих племянников и видела перед глазами эти оплавленные стенки, видела этот металлический блеск на границе с непроницаемой темнотой. Чернотой бездны. Ведь неизвестно даже, какие там были теперь элементы и какие произошли реакции в оплавленном веществе стенок. При этаких-то температурах! А вдруг!.. Я готова была удариться в панику. Играть рядом с атомной бомбой!
Но тут я вспомнила, как терпеливо прогуливался у трещины незнакомец. Как дожидался он окончания Наташиной игры, серьезно о чем-то с нею беседуя… И жалость к этим несуразным и непонятным пришельцам вдруг проснулась во мне. Именно жалость и еще — теплая какая-то участливость… Потому что чувствовалось: все эти дурацкие бутылки и машины с неработающими моторами — нелепые и досадные промахи, которых избежать при всем старании не удалось. Может быть, они совсем не разбираются в нашей жизни; может быть, они вовсе даже и не люди, все эти одинаковые незнакомцы в зеленых платках, а просто-напросто — такие же «резиновые» бутылки, сделанные лишь для того, чтобы не пугать нас. И каковы они в действительности — никому неведомо. И нужно ли нам это знать — еще больший вопрос…
Дети заметили мое подавленное состояние и тоже притихли. Дима, будто маленькую, взял меня за руку, и так вот, молчаливой гурьбой, мы и дошли тогда до самой дачи.
На лавке у калитки кипел самовар. Тетя Рита устроила обед на веранде. Стол был накрыт, ждали только нас. Аппетитные запахи драников и шкварок заставили всех бежать к дому вприпрыжку.
Я уже вымыла руки и с трудом заворачивала тугой кран, когда на дорожке, преграждая мне путь к крыльцу, выросла фигура Марьи Петровны.
— Я к тебе… — она торопливо достала карточку из кармана передника и тут же спрятала. — На полу нашла, когда свет за тобой гасила. Раньше-то там не лежала…
Я покраснела. Она, конечно же, поняла, что я рылась в вещах у Димки.
— Да я ничего! — замахала руками добрая женщина. — Главное, чтобы Димочка не догадался. Ты скажи, куда на место-то положить…
— В нижний ящик, — сказала я кратко и сделала шаг к крыльцу.
— Ага… В нижний… значит! — закивала головой Марья Петровна, но уходить не спешила. Вновь достала снимок и нервно теребила его в руках, не решаясь еще что-то сказать.
— Пообедайте с нами, Марья Петровна! — пригласила с веранды тетя Рита.
— Ах, нет, спасибо, Димочку кормить надо… — засмущалась Марья Петровна и взяла меня за плечо, видно опасаясь, что я могу убежать. — Боюсь я, боюсь… — зашептала она доверительно. — На меня подумает, что взяла… Ты бы ему сама отдала лучше… Зятя этого фотографию, проклятую!
— Какого зятя?
— А того самого алкоголика, сторожева зятя, будь он неладен! Зачем Димочка его сымал? Не знаешь?..
Я не знала, но очень бы хотела взглянуть. Наслышана была премного.
Димкина бабушка теребила меня за рукав. В глазах ее была тревога.
— Как думаешь, он не болен?..
— Кто? — удивилась я.
— Да Димочка! Внучек мой — что-то того… Знаешь, что он снимает?
Сейчас мне это было неинтересно. Жалко было бедную тетю Риту с ее стынущим обедом…
— Ноги мои два дня сымал… А потом велел тапки скинуть, и их тоже — фотоаппаратом!..
Я чувствовала, что дальше испытывать терпение взрослых становится уже неприличным, и потому торопливо сказала:
— Давайте фотографию и не беспокойтесь, отдам. Сама все объясню.
Марья Петровна мигом засунула мне ее в верхний карман рубашки и, всплеснув руками, с криком: «Борщ убежит… Борщ выкипит!», с завидным проворством умчалась на радостях восвояси.
На фотографию удалось взглянуть только после того, как все успокоились и съели первое. Пока убирали тарелки из-под холодника, я вынула снимок из кармана. Господи! Да это была такая же фотография, которую я видела и даже прихватила с собой! Еще одна… Я вытащила вторую из кармана. Что, Димка размножает их, копит?! Ведь на снимке был опять Алесь! Все в той же позе, несколько нелепой, схваченной как будто бы случайно объективом со спины. Ну дела…
От неожиданности я чуть не расхохоталась. А потом спросила тетю, которая все и всех знала, знакома ли она с зятем сторожа. Тетя была знакома. Тот как раз дежурил за сторожа в прошлое воскресенье. Я уточнила, вправду ли он его зять. Тетя сказала, что таких подробностей пока не знает, но можно спросить у председателя садоводства, оформившего молодого человека на полставки со следующего месяца. Поскольку старик сторож совсем спился.
Тут я вспомнила про ратомский штамп, и до меня, наконец, дошло, что письмо-то было отправлено из Ратомки. Все звенья связались в одну цепочку. Ясно делалось, почему человек собирается приезжать и никак не может доехать, отправляя вместо этого письма со станции. Только зачем нужны были все эти уловки? И одно меня особенно удивляло: обиженный тон письма. Я-то в чем виновата, на меня за что обижаться? Но голову ломать не стала. Было нам над чем думать и без Алеся.
После обеда, сгорая от любопытства, мы сразу же помчались к трещине. Заодно не грех было прихватить с поляны и оставленные без надзора шезлонг с «Неманом» и Алесево письмо.
Еще издали, подходя к знакомому месту, мы увидели с дороги, как снуют «красные». Они сплетались в еще более сложные решетки и светились куда ярче, чем прежде.
Мне подумалось, что эти красные светящиеся радуги просто-напросто как-то разряжают энергию, накопленную в стенках трещины, так что в итоге все эти ядерные силы, способные катастрофически вырваться наружу, превращаются в обычный свет.
Приблизившись, мы заметили, что щель действительно стала уже, но зато больше освещалась на глубину. И вдруг мне снова сделалось не по себе. По дороге со стороны станции ехал в нашу сторону на велосипеде почтальон. Я представила, что он сейчас увидит…
Почтальон, наконец, поравнялся с нами, а мы, растерявшись, все стояли, словно окаменевшие. Проезжая мимо, он повернул голову в нашу сторону и, как всегда, вежливо со мной поздоровался.
Я машинально ответила ему, но взгляд мой был устремлен совсем в другую сторону, и на лице, кажется был написан совершеннейший испуг. Однако почтальон, по-моему, ничего не заметил — ни моей реакции, ни, самое главное, того, как позади нас сновали «красные»… И как сплетались они в решетчатые светящиеся конструкции — этого он не видел, потому что в лице его ничего не изменилось, а смотрел он как раз куда надо: за наши спины. Мы инстинктивно вытянулись, сдвинулись и стояли теперь, как стенка во время штрафного. Тут почтальон, похоже, все-таки почуял неладное, потому что вдруг притормозил и, приподнимаясь на педалях, начал вертеть головой, силясь разглядеть творившееся за нашими спинами. И опять — вот чудеса! — ничегошеньки не смог разглядеть. Надо полагать, он попросту решил, что мы его разыгрываем. Он сделал строго-обиженное лицо, с шумом втянул воздух и, более не озираясь, резко прибавил ходу. Вскоре почтальона и след простыл. У меня отлегло от сердца.
Тем временем «красные» взялись перестраивать свои решетки, и мы, чтобы не мешать им, пошли туда, где стоял шезлонг. Читать мне уже не хотелось, землянику собирать — тоже. Ею пренебрегали сегодня даже мои племянники, хотя в траве под ногами красным-красно было от вызревших за день ягод. Я просто сидела в шезлонге, рассеянно посматривая вдаль.
На душе было мрачно, разговаривать ни с кем не хотелось. Как перед грозой. И дети мои потихоньку перебазировались к трещине, каждый занявшись своим делом. Один Димка сидел на траве, выписывая детскими каракулями что-то в записную книжку из многострадального журнала «Знание — сила». Оставил бы на даче… Но в конце концов и Димка не выдержал и куда-то смылся. Я нагнулась и подняла с травы брошенные им записи. И вот что я увидела на первой странице:
1. Л.
1. Сторож
2. Зять
3. «Колхида» МБЛ 39–16
4. Бабушкины т-ки
5. Сторожиха в зеленом платке
6. Старый МАЗ с прицепом
7. Почтальон на велосипеде
На второй странице был похожий список:
2. 3.
1. Иск. зять?
2. Иск. сторож?
3. «Колхида» 39–16, иск.
4. Иск. МАЗ с прицепом
5. Незнакомец в тапочках и платке
6. Незнакомец в джинсах
7. Группа прозрачных
И так далее… В следующем списке было восемнадцать пунктов, некоторые повторялись.
Я раздумывала некоторое время, а потом посмотрела по сторонам — где там бесятся «в своем соку» мои дети? Именно бесятся — глагол «вариться» здесь был неуместен, потому что все они, кроме Наташи, в своем собственном обществе умели только беситься. Это она могла тихо петь для себя самой или играть наизусть, перебирая в воздухе пальцами, свою любимую «Вислу». Или же — устраивать исследовательскую деятельность внутри «атомной бомбы». Она и сейчас стояла там, на холме, и, застыв, запрокинув голову, смотрела на решетки. Коротко подстриженная и кареглазая, крепенькая и коренастая, точно бочоночек, совсем не такая, как Катя, и вовсе не любившая нежностей и шумных восторгов, казалась она мне из них из всех самой загадочной.
Димка, сосредоточенно отмеряя шаги, шел через поле вдоль трещины — как видно, определял ее длину. Наконец он остановился и повернул обратно. Рожь была ему по самые плечи. Ого! Трещина-то оказывалась не такой уж маленькой. Интересно, заходила ли она на территорию леса? Выяснили ли это мои племянники?
…Нет, теперь я почему-то за них не беспокоилась.
У меня возникло неожиданно странное доверие к «красным». Не страшно мне было за племянников, и все! Хоть и играли они там, рядом с «атомной бомбой»… Что-то мне на сей раз подсказывало… И опять теплота и жалость к этим несуразным пришельцам проснулись внутри, как утром…
— Добрый день! — раздался голос у меня за спиной.
Я оглянулась. Сзади стоял Алесь. Нет… это была просто кукла с безумным, ничего не выражающим, остекленелым взглядом. «Сгинь!» — сказала бы в данном случае Марья Петровна. И была бы права. А я даже не знала, как реагировать…
— Хорошо, — сказал в голове у меня тот же голос. — Мы не будем разговаривать с вами через фантомов.
И «здань» исчезла… Вот тут-то я всерьез перепугалась и некоторое время сидела чуть дыша. А потом мне захотелось истерически расхохотаться.
«Надо же! — подумала я, стараясь взять себя в руки. — Ну вот… Будет теперь что досдавать в сессию, основываясь на собственных примерах!»
Я, задним числом, ни на минуту не забывала, что в сентябре мне предстояла психиатрия с общей патопсихологией. И — пожалуйста: уже «голоса», Кандинский… знаменитый симптом Кандинского — как начало галлюцинаций… А там и прочая симптоматика появится…
— Добрый день… — повторил голос с некоторым колебанием, словно не был уверен, стоит ли продолжать дальше… И тогда я почувствовала ИХ физическое присутствие. — Вы испуганы? Вот этого мы от вас не ждали… — голос был один, определенно, но в то же время казалось, что беседуют со мной несколько собеседников.
— Добрый день! — ответила я мысленно и про себя усмехнулась: «Чего там от меня не ждали? Здравой человеческой реакции?»
— Вот именно, — подтвердил голос. — Мы считали, что вы разумны. И думаем, что это все-таки так!
— Наверно, — сказала я. — Я же вам все-таки отвечаю. Не стоит меня убеждать в очевидном.
— Отнюдь, — заметили собеседники. — Сомнение — свойство всякого разумного существа. А вот неспособность к гибкости мышления — бездумный прием факта без какой бы то ни было критики или отказ от восприятия нового и непредвиденного — характерны как раз для существ неразумных.
И тут мне захотелось задать им вопрос. Я ведь уже достаточно думала обо всех этих странных событиях, обо всем, что сидело сейчас в моей голове…
— Скажите… вы не гуманоидная цивилизация?
— Совершенно верно, — ответили собеседники. — Мы цивилизация не только не гуманоидная, но и форма жизни на данном этапе — не материальная… в вашем смысле. Мы — цивилизация полиморфная, мы способны принять, по усмотрению, любую разумную форму. Форму всякого разумного существа — и неразумного тоже. Живого и неживого. Те обличья, которые мы принимаем, нужны лишь для некоторых видов деятельности. Как правило, для контактов с материальными формами жизни.
— Как прикажете вас понимать?
— Смотря что вкладывать в понятие «жизнь». На вашей планете это форма существования белковых тел. Но мы рассматриваем жизнь в более широком смысле — как почву для появления разума. И жизнью вообще считаем не субстрат и не способ существования субстрата, а собственно разум или, по крайней мере, антиэнтропийное начало, активно и целенаправленно действующее где-либо во Вселенной. Ибо жизнь всегда разумна. Иначе она — не жизнь.
— Непонятно. Неясно насчет нематериальных форм.
— Не будем пока говорить об этом. Всему свое время. Хотя и предвидели вы нечто подобное, судя по вашей реакции… Не так ли?
— И все-таки, — улыбнулась я про себя. — Тогда — тем более!..
— Ну, что же. Раз уж вы имели подобные догадки, мы объясним. Именно вам. Но в целом, такие знания были бы преждевременны, прими вы их на данной стадии развития вашей науки. Это следует постигать на высшем витке… Хотя, на наш взгляд, вы неординарны. В сравнении с большинством цивилизаций вашего типа — слишком рано сумели избавиться от материально продуктивной деятельности и слишком быстро перешагнули с обеспечивающего уровня на творческий в пределах всего вида. Такое случается редко… Впрочем… наши вопросы мы зададим позже.
Я слушала, в изумлении развесив уши, а они продолжали:
— Итак, мы действительно не только не гуманоидная цивилизация, но форма жизни — не материальная. Нам трудно подобрать адекватное слово, но надеемся на ваше понимание. Наш вид слишком давно шагнул за рамки биологической эволюции. Мы окончательно минули этот этап, мы достигли свободы. Хотя далекие наши предки тоже представляли собой когда-то белковую форму жизни. Жизнь неистребима. Она приспосабливается к неизбежным катастрофам. И единственное, что здесь необходимо, это время. Если у жизни его достаточно, она принимает такие формы, которые пригодны для сохранения в меняющейся среде, и существует в любых условиях. Если даже исчезнет материя — в привычном понимании, — жизнь сможет продолжаться в форме самосовершенствующейся и саморазвивающейся информации, так сказать, информации в чистом виде! Мы — тому пример, и наша цивилизация — одна из таких, достигших высочайшего уровня энергетических форм жизни. Мы готовы уже не только к запредельному расширению Вселенной, если такое возможно, но и к окончательному сжатию Вселенной в точку, то есть — не только к вырождению бытия, к концу цикла, когда вся энергия Вселенной становится потенциальной, но и к началу следующего, когда вновь из ее концентрата образуется вещество. Сверхплотное вещество…
— Стоп! — сказала я. — Подождите, дайте-ка разобраться… Значит, мы — жизнь, закодированная в материи, вы — жизнь, закодированная в энергии?
— Так, — подтвердили собеседники.
— Спасибо! Это я и без вас могла бы предположить. А вот что такое жизнь?! Сказали бы тут что-нибудь новенькое.
— Не получится. В вашем языке нет адекватных терминов.
— Подумаешь… — обиделась я. — Вы мне, как маленькой, объясните… А с терминами я вам потом помогу! Итак, жизнь — это…
— Саморазвивающаяся информация, записанная в энергии или в веществе…
— Н-да, — согласилась я. — Совсем не звучит. «Французского» маловато!
— Что?
— «Смесь французского с нижегородским», — захотелось мне порезвиться. — Образное выражение классической литературы.
— Мы не поняли.
— В прошлом считалось умным говорить на чужом языке… И сейчас, чтобы слово звучало научно, его переводят на какой-нибудь древний язык — греческий или латинский. Итак, живой — био, саморазвивающийся — эволюционирующий. Переводите!
— И вся ваша терминология? Разве что-нибудь изменилось?
— Подумаешь… И без вас переведу, — обиделась я. — Жизнь — это эволюционирующая биоинформация, закодированная в материальном либо в энергетическом субстрате! — и сама себя похвалила: — Вот теперь ничего… Только, скажите… Вы нас хорошо изучили?
— Нет. Недостаточно.
— Тогда, мне кажется, есть тут маленькая ошибка: мы не только материальный субстрат. Скорее — материально-энергетический. И жизнь у нас этакое триединство: материя плюс энергия плюс информация. Каждая из составляющих развивается по своим законам, и лишь все три вместе дают новое качество — жизнь. В итоге — возникаем мы. Вы же — только двойственны: энергия плюс информация. Правильно? Тогда продолжайте!
— А отсюда следует, что вы — информационно-энергетически-материальная форма жизни — исчезнете при сжатии Вселенной в точку и даже еще раньше. Либо при запредельном ее расширении, когда материя выродится окончательно и превратится в мертвую потенциальную энергию.
— А вы в своей форме информационно-энергетического сгустка переживете все концы света?
— Совершенно верно, потому что энергия в какой-либо из своих форм будет существовать всегда: в той фазе, когда мир материален, и в той, когда он только информационен.
— Что значит «информационен»?
— Когда объект исчезает, а информация остается.
— Когда человек умер, а о нем помнят?
— Да. После смерти человек существует информационно… Так вот, если жизнь во вновь рождающейся Вселенной почему-либо не возникнет заново, мы сами сможем принять любую из ее форм, вновь стать биологическими существами — создать жизнь.
— Да разве вы ее создадите… таким вот образом? — возмутилась я. — Вы же сами уже и будете этой жизнью, то есть, существуя вечно, и будете оставаться субъектом, неотторжимым от изменяющейся Вселенной. Иными словами, «жизнь» во Вселенной, другая, самостоятельная, уже и не возникнет никогда — в этой функции вечно будете выступать только вы сами. И получится: бессчетное число вселенных — и одна! — единственная жизнь на все?! То есть земная жизнь при этих условиях и не могла бы никогда возникнуть. Это была бы ваша, информационная жизнь. Ибо — зачем другая? Если есть уже готовый вечный абсолют.
— Не абсолют, — сказали мне в ответ, — есть разум, заинтересованный и в том, чтоб воплощаться вновь и вновь, и в том, чтобы творить: создавать новую жизнь, соответствующую среде и условиям, и рассеивать ее во Вселенной.
— Но зачем? — не понимала я. — Зачем эксперименты и ошибки? Вы уже и есть такая вселенская жизнь! Зачем творить конечное?
— А для того, что мы — информационный разум, и ему всегда необходимо различное вещественное закрепление, через которое он мог бы — в каждой новой Вселенной, не похожей на предыдущие, — набирать новый опыт и новую степень кодировки для саморазвития — бесконечного во времени и пространстве…
— Но это идея бога, — сказала я, — бога-творца…
— …Имеющего абсолютную и недостижимую цель — познание себя через всевозможные формы собственных творений. Ибо сущность его: накопление и реализация информации для того, чтоб не утратить интереса к собственному бытию, чтобы всегда впереди маячил итоговый вопрос: а что же в самом конце, что за концом? Но ответа этого творец не знает, ибо беспределен в могуществе своем, создавая бессчетное число не предсказуемых — по правилам заданной им же игры — вариантов на пути к отыскиваемому ответу. Он их обязан пройти, чтоб получить однозначный ответ. И пройти их все не может, поскольку тогда перестанет быть самим собой. Вот потому во всех вселенных он и порождает разум — каждый раз новый, непохожий на предыдущий. Ему это необходимо, ибо интересно… Ибо это — очередной его шаг…
— Очередной подъем… и очередной спуск — как в мифе о нескончаемом труде Сизифа! Только там это труд бессмысленный и бесполезный. Как и ваши многочисленные воплощения?..
— Ну, иногда они весьма полезны! Например, в вашем мире. Благодаря тому, что наша цивилизация полиморфна, возможен двусторонний контакт.
— А контакт со мной? Как мы сейчас разговариваем?
— Один из видов технической связи. Наподобие мысленного телефона. Без вмешательства в ваше сознание и подсознание.
— А трещина? — спешила я спросить самое главное, будто предчувствовала, что время скоро кончится, а я так ничего и не узнаю. — Что это за трещина? Она опасна?
— Мы вас не поняли. Разъясните, пожалуйста, вопрос.
— Я говорю о трещине, которую вы чините.
— Вопрос не ясен. Разрешите воспользоваться иным видом связи. Выборка непосредственно из подсознания. Думайте об интересующем вас предмете, но старайтесь избежать слов и логических формулировок. Представляйте образно…
Я тяжело вздохнула. Попросили бы еще представить в образах волну-частицу или спин электрона! А лучше — нарисовать… Но делать было нечего, и я начала вспоминать трещину на дороге, моих экспериментирующих племянников и все, что приходило мне в голову о прорывающей вещество пустоте и «атомной бомбе» — как там разрезано вещество и куда могут разрушенные частицы устремиться…
— Ваши представления наивны и совершенно невежественны. Вы даже не знаете, как устроена атомная бомба. Хотя информация эта включена в минимум вашего обучения.
Мне стало стыдно. Щеки мои загорелись.
— То, о чем вы спросили, не является трещиной в каком-либо смысле слова. Ни трещиной на уровне атомов, ни трещиной на уровне субэлементарных частиц, как вы пытались себе представить… Явление это весьма редкое, а в вашей области галактики — и вовсе преждевременное. Мы до сих пор не сумели выяснить, почему оно встречается у вас…
После некоторого — растерянного, как мне показалось, — молчания собеседники продолжали:
— Старение вещества Вселенной — длительный и неизбежный процесс. Постепенно стареющая материя вырождается в энергию, и та проходит ряд последовательных превращений вплоть до своей конечной — мертвой и необратимой — формы. На этом эволюционное развитие собственно Вселенной завершается: отныне все в ней пребывает в форме мертвой потенциальной энергии. Но в действительности это не последняя фаза. Если прежде масса Вселенной была меньше критической, то расширение будет продолжаться. Спрашивается: расширение чего? Все той же мертвой потенциальной энергии — другого уже нет. А это означает, что со временем Вселенная окончательно распылится в Мироздании и обратится в ничто. Мертвое живого уже не породит… И все будет иначе, если масса Вселенной когда-то была больше критической. Тогда, вся перейдя в состояние потенциальной энергии, она, скажем так, эту потенциальность употребит на сжатие. И начнется в итоге новый цикл: Вселенная обратится в точку, в сингулярность, которая под действием спонтанных хаотических колебаний потенциальной энергии, наконец, взорвется, порождая вещество. И начнется новая фаза эволюционного старения материи… Но иногда при старении вещества происходит и преждевременное вероятностное его уничтожение, точнее, самоуничтожение — мгновенная дематериализация с образованием того самого конечного вида энергии. Все это случается локально, в строго ограниченном пространстве. Здесь словно вспышкой форсируется весь процесс эволюции вещества Вселенной с превращением его в форму мертвой энергии. Фактически там, где это вдруг произошло, внутри вещества образуется вакуумная полость, или капсула, с заключенной в ней потенциальной энергией в чистом виде.
Собеседники замолчали, я невольно глянула через дорогу — на холм, где опять, склонив головы над трещиной, сидели мои племянники.
— Мы, естественно, стараемся увеличить возраст реального мира, — продолжали собеседники, — и заделываем, выражаясь по-вашему, все такие «трещины». Потенциальную энергию каждой такой вакуумной полости, как вы верно догадались, мы искусственно разряжаем, превращая в лучистую, световую энергию.
«Значит, все-таки опасно! — подумала я. — Пусть не бомба, пусть не атомная… Да ведь, может, и похлеще этого! Никто ж не знает… Но почему, интересно, раньше не было этих трещин? Ремонтники тут, кажется, впервые… Или прежде чинили… совсем другие? Или мы просто… ничего не замечали?»
— Такая разновидность аннигиляции чрезвычайно редка, — повторили мои собеседники. — Вероятность последовательно увеличивается к концу Вселенной. Но до него далеко… Хотя некоторые факторы на фоне повышенной радиоактивности — например, могучие взрывы с выделением концентрированной энергии — могут по принципу резонанса повышать вероятность… даже там, где старение материи не достигло опасного уровня. Тогда сущность реакций оказывается противоположной. В первом, естественном случае — выделение энергии, в другом же — ее поглощение…
Я вспомнила сегодняшние газеты. Опять где-то в океане взорвали бомбу, опять где-то выбросило на побережье косяки радиоактивной рыбы… А где-то, рядом с человеческим жильем, устроили очередной взрыв под землей…
— Вы находитесь в зоне с повышенной вероятностью спонтанной дематериализации. Вашей зоне обитания угрожает энтропийная опасность.
Красные и зеленые вспышки поплыли перед глазами. Красные и зеленые. Красные и зеленые… Вспыхивали и исчезали.
— И это действительно так серьезно? — тоскливо мне вдруг стало, нехорошо… Словно скрывала я что-то, о чем еще не ведали они… И оттого мучительно боялась покраснеть, будто во всех земных бедствиях была моя вина…
— Повторяем… По неясным пока причинам в вашей области обитания повышена вероятность энтропийной угрозы. В конечном итоге это может дорого стоить Вселенной. Пока эффект контролируется. О вас позаботятся.
«Да, — подумала я, — эти, наверное, позаботятся… — И вспомнила неожиданно тот муравейник под дубом. — А стали б мы печься о муравьях, разведи те какую-нибудь заразу, опасную для всего леса? Как сказать… Однако вот сжигаем же ульи с больными пчелами, чтобы опасность не угрожала всем!..»
И снова поплыли перед глазами вспыхивающие круги.
«А знают ли эти, чужие, о наших мощных взрывах? — билась неотвязная мысль. — Вряд ли… Если уж настолько не разбираются в нашей жизни. И как отнесутся, когда узнают? Станут ли дальше заботиться? Впрочем… «это угрожает Вселенной». Значит, не пустят на самотек… А если бы не было этих, заботливых, что тогда? И еще… — подумала я, — хорошо, если эффект всегда будет «контролироваться». А вдруг где-то выйдет из-под контроля?»
Но собеседники мои молчали. Может быть, они считали, что информации достаточно. Может быть, время у них было ограничено. Красные тени метались вдалеке по-прежнему, но свет, излучавшийся ими, стал менее ярким.
И тогда еще что-то шевельнулось смутно в моем сознании. Еще что-то нужно было у них спросить… Важное и… по существу нелепое.
— А бутылки? Зачем нужны эти дурацкие бутылки?
— Видите ли… вы правы. За короткий срок мы не могли изучить в совершенстве поведение и жизнь людей. Ремонтные работы требовали срочности. И, может быть, в чем-то мы ошибались… Нам хотелось как можно меньше привлекать внимания. Совершенно не привлекать! Было замечено, что люди, которые имеют при себе такие емкости или только что «контактировали» с ними, вызывают у соплеменников реакцию отчуждения и нисколько не возбуждают удивления, совершая странные и нелогичные поступки. Нестандартное поведение получает как бы оправдание. Поэтому мы решили, что «емкости» являются скорей всего амулетами отчужденных — их наличие заведомо снимает у окружающих вопрос, отчего столь резко изменились характерные для всего вида поведенческие акты. Мы хотели застраховаться от ненужного внимания и воспользовались вашими амулетами, чтобы уменьшить процент столкновений. Иными словами, чтобы избежать преждевременных контактов.
— И вы всерьез считаете это амулетами?! — такой наивности в пришельцах я даже и не предполагала. «Надо же! Высший разум!.. Энергетическая форма жизни!»
— Видите ли, — начали они неуверенно, — нам предстоит многое выяснить у вас, обо многом спросить… Но факты говорят сами за себя: индивидуумов, приобщенных к емкостям, стараются обойти!
«Да, — подумала я, — таких и впрямь обходят! Не трогают — просто обходят стороной и не связываются!»
Какое-то возмущение и даже обида внезапно поднялись в душе. Нет, тут не просто — «на всякого мудреца довольно простоты»… Что-то было еще — пренебрежительное, унизительное по отношению к людям!
Я неловко стала объяснять:
— Емкости — всего лишь емкости… И это единственная их функция. В них хранится токсическое вещество, вызывающее отравление, но — с приятными ощущениями. Одурманивание интеллекта на короткое время… Такие пьяницы — они называются «пьяницы», — потребляющие токсин, — агрессивны. Поэтому их обходят. В конечном итоге их личностям грозит деградация…
— Жаль! — сокрушенно, как мне показалось, вырвалось у пришельцев. — Мы все-таки были правы.
— Как это? — не поняла я.
— Грустно иногда убеждаться в собственных предположениях. Продолжайте.
— Все, — сказала я. А что еще было им объяснять? — Частое появление с емкостями — за пазухой или в кармане — говорит в пользу уже наступившего хронического отравления. Обществом это не одобряется. Это уже болезнь. Изменение внутреннего химизма. Порой необратимое.
Ответом мне было длительное молчание. Информация, видимо, озадачила чужаков или навела на какие-то новые противоречия.
— Вопрос, — услышала я наконец в своей голове. — Все ли разумные существа на планете ведут паразитический образ жизни?
— Паразитический? Как это понимать?.. — все во мне буквально возмутилось от их последних слов, и собеседники, видимо, почувствовали это.
— Просим прощения. Паразитический — в смысле чисто творческий… Ученический. Развивающий мыслительные способности. В вашем языке нет подходящего определения.
Я опять ничего не поняла.
— Поясняем. Все ли разумные существа не участвуют в предметном производстве?
— Что-то я опять… Вы же сами подлаживаетесь под нашу технику. Знаете, что у нас есть машины. Есть промышленность, заводы… Разные виды технической деятельности… И как это разумные существа могут в ней не участвовать?
— Участие в предметном производстве не есть признак разумности.
— Да неужели?! Ведь это же главное, что отличает людей…
— О людях мы вас сейчас не спрашиваем, — перебили меня с нетерпением. — Люди и автоматы не разумны. Нас интересуют разумные существа планеты. Все ли они не участвуют в практической деятельности?
— Да почему же не участвуют?! — Похоже, мы окончательно перестали понимать друг друга…
— Мы наблюдали за всем. Следили за вами. Люди и машины снабжают вас пищей, одеждой. Обеспечивают физическим трудом. Вы же заняты лишь творчеством — чисто созидательной и исследовательской деятельностью. Велось постоянное наблюдение за жилищами, образом жизни, всеми связями в наличествующей системе и за подобными вам в других местах на планете. Люди — ваши технические животные?
Лишь теперь, кажется, я начала кое-что понимать!.. Обидно мне сделалось за людей. Горько.
— Мы анализировали коллективный образ мыслей, диапазон интересующих проблем и интенсивность интеллектуального фона… Коэффициент информационной жизни ничтожен…
«Конечно, — думала я с болью. — Взрослые… Так и станут они вам думать о смысле жизни… в диапазоне интересующих вас проблем. Только успел выполоть грядки — вечером снова на электричку! Как бы не опоздать! А там — дом, работа. И мысли все… не о смысле. А бог знает о чем! Уборка. Стирка. Квартира. Химчистка. Раздобыть кусок мяса и кусок хлеба, где-то что-то вообще достать!.. Вечный круг суеты. Сколько людей до конца своих дней обречено жить вот так: словно белка в колесе, не задумываясь о том, что есть, есть в жизни такое, о чем надо бы всерьез задуматься… Что жизнь эта не стоит и гроша, если вся она — лишь в поддержании заданного с самого рождения и непрекращающегося бега по замкнутому кругу. А может, я преувеличиваю? Ведь не может же человек не думать, если есть у него голова? Ее не отключишь! Себя-то ни на миг не представлю в гонке по этому кругу, да еще с выключенными мыслями. Если тело без толку устало от суеты — болит душа. Если бессмысленность одолевает — сомненьями загрызут вопросы. А из переполненного вагона вышел полуживой — душа ликует от восхищения природой! Неужели не выискали пришельцы ничего разумного в людских мыслях?»
И тут мне сделалось страшновато. А вдруг… правы невидимые собеседники? Ведь и я заметила нынче утром, что не о чем мне говорить со взрослыми… Даже в лес потянула скорей племянников. Вдруг я заученно приписываю взрослым то, чего уже нет в них вовсе, что давным-давно они растеряли — еще в детстве?
Эта жуткая мысль, как ни странно, меня отрезвила. Все — фантазии мои, дурная впечатлительность! Не более того. Да еще этот висящий надо мной «хвост» в институте!..
И все-таки, что бы там ни говорили, собеседники мои сумели худо-бедно изучить людские мысли… Только, впрочем, чьи мысли? Кого еще видели пришельцы в нашем садовом поселке, кроме моих загнанных родственников?! Соседей? Час от часу не легче. Суматошная Марья Петровна, вся сплошь в заботах о Димочке… Сторожиха Паничиха, которая за всю жизнь, может быть, не прочла ни единой книги… И мыслей-то у нее — как уберечь мужа от лишней бутылки. Старик сторож да его непутевый зять… Впрочем, зять-то, как оказалось, — Алесь! А он вовсе не дурак, и не такой еще он «взрослый», чтоб по этому разряду проходить!.. Меня же сейчас занимали только взрослые… Так где ж их не замеченный пришельцами разум?
И снова была я с собой не согласна. Не этим исчерпывается человек. Должно быть у него в душе нечто — не зависящее от прочитанных книг, не подчиненное устоям времени, — то нечто, которое свободно от навязанного жизнью прагматизма! Обидно, право же, за людей. Сколько трудов и горя выпало на их долю! Сколько развеялось в прах превосходных, но, по прихоти судьбы, не осуществленных надежд и начинаний!.. И все — ради того, чтобы какие-то случайные пришельцы небрежно посчитали их неразумными?! Да разве поймут они весь трагизм нашей жизни, когда умный ребенок, даже во всем, казалось бы, преуспевая, превращается в глупого взрослого? Была же когда-то и Марья Петровна смышленой девочкой-первоклашкой… О чем-то мечтала… Как там спросили собеседники — технические животные?
Теперь-то я понимала… И вновь взялась, как умела, объяснять:
— Поймите! Множество людей… Все мы… И дети. Это все один и тот же вид. Разница только в возрасте. Разумные — это детеныши, — я старалась говорить их терминами, — да-да, наши дети. О них заботятся. Так принято. А люди — это зрелые, взрослые индивидуумы.
— Что значит «взрослые»? Потерявшие разум? Отчего? Вырождение? Отравление возрастными токсинами?
Хорошенькое дело! Эти вопросы поставили меня в тупик. Возрастные токсины?.. Может и впрямь? Но тогда бы чувствовали люди что-то — необыкновенное, болезненное, проникающее в душу!.. Стали бы искать причину… Ведь — не ищут! Или просто не хотят? Махнули на себя рукой? Но где же тогда их разум?! И чего он стоит?!
— Есть единственный и четко обозначенный критерий разумности, — заявили собеседники.
— Ну же, ну?! — чуть не выкрикнула я, услышав такое. — Какую же контрольную люди провалили? Какой экзамен не выдержали?
— Реакция на контакт, — был ответ. — Критерием разумности является реагирование при контакте. Разумное существо поначалу в контакт всегда вступает, даже если сознательно отказывается от контакта в последующем. Неразумное — отвечает страхом. И только. Если животное в переходной фазе, оно включает защитную реакцию недоверия. Тогда даже слишком очевидные объективные факты оттесняются из сознания и объясняются обманом чувств. Налицо неготовность к анализу непредвиденного. Переходная фаза неустойчива, и потому таких существ мы также относим к неразумным. После многих проб ваша планета была сочтена нецивилизованной, оттого работы велись без должной предосторожности.
— Эх вы, — удивилась я. — Да это же просто халтура… Грубая работа. Мало ли кто у нас тут встречается!
— Лишь недавно были зафиксированы первые контакты с мини-видом, одновременно в нескольких точках.
— И все-таки!.. — ей-богу, обидно мне стало за макро-вид. Несправедливо! Не по правилам игра! Подумаешь, философы вселенского масштаба!.. — Вы же видели нашу технику, видите, как изменена планета! Или тоже объясняете «обманом чувств»?!
— Повторяем. Предметное производство и вообще материально-продуктивная деятельность сама по себе еще не есть признак разумности. Нам известны псевдоцивилизации немыслящих автоматов. Имеются также популяции с направленной коллективной деятельностью — колонии насекомых, преображающие поверхность целых планет по урбанистическому типу.
— Но если не предметное производство, то что же? — не отступала я. — Что самое характерное для цивилизации?
— Производство информации. Информационная сфера общества. Чем более оно информационно, чем выше коэффициент информационной жизни отдельного существа, тем больших высот достигла цивилизация.
— Вот-вот, — подтвердила я, — а как определить разумность этого самого отдельного существа?
— Главным признаком разума является творческая реакция на непредвиденное. В отличие от чувства страха и потребности к вытеснению, характерных для существ неразумных.
Вот теперь все оказалось на своих местах. Мои милые дети не испугались! Не стали увиденное выталкивать в подсознание!.. Их еще просто не научили этому. Не приучили к мысли, что иная всякая реакция — верный признак шизофрении… Разум не должен доверять, не должен видеть в чужеродце друга — эти истины пока не успели им вдолбить.
Я вспомнила того человека в зеленом платке, что появился неожиданно у костра, озаренное пламенем лицо… И взгляд его, вызывающий невольный страх у… понимающего человека.
— Почему он тогда исчез? — спросила я. — Тот, у костра. Почему? Если контакт удался…
— Потому и исчез. Мы не устанавливаем контакты через фантомов. В контакте участвовал только один телепат. Остальные отнеслись толерантно. Некоторые из участников располагали избыточной информацией. Это не предусмотрено для изучаемой стороны при первом контакте.
«Неужто Димка? — подумала я. — Доигрался, черт такой, до «избыточной информации»!»
— Вопрос о новых партнерах решается компетентными службами. Преждевременный единичный контакт рассматривается как случайный. Продолжению не подлежит.
«Ну вот, — усмехнулась я. — Вот вы со мной и поговорили! А человечеству до этого никакого дела. Может быть, оттого это самое человечество и не верит в чудеса, что они для него в принципе… невозможны? Да и не нужны по большому счету… Чудо всегда совершалось для какого-нибудь одного человека, для отдельной личности… А повторению не подлежит».
Солнце садилось, все больше багрянца сияло в его вечерних красках. Красные тени у трещины стали бледнеть, но по-прежнему были заметны.
— Контакт вынуждены прекратить. Дневные работы заканчиваем. О решении будете уведомлены впоследствии. Приносим свои извинения и благодарности.
«Так не говорят!» — хотелось мне их поправить, но это уже было не важно. Что-то еще вертелось у меня на языке. Тоже существенное. О чем надо было обязательно спросить.
— Постойте! — сказала я. — Еще раз ответьте! Критерии разумности, любой — это догма? Как в церкви? Пересмотреть нельзя — нигде и никогда?
В мозгу моем стыло долгое молчание. Уклончивое? Неприязненное?
— Да, посылка остается прежней. Люди неразумны. Но даже в случае разумности промежуточного макро-вида контакт предпринят не будет. Это может нанести моральный ущерб.
— Что еще за такой промежуточный? — удивилась я, но меня словно уже и не слышали.
— Попытки контакта предпринимались. Данные анализировались, — бубнил голос холодно и будто издалека. — Пятьдесят процентов взрослых и промежуточных индивидуумов испытывают безотчетный страх. Сорок — связывают с употреблением «емкостей». Девять и девять десятых — апеллируют к расстройству психических механизмов. Девяносто девять тысячных процента — веруют, но ничего не в состоянии понять. Практическая возможность контакта с макро-видом равна нулю. Возможно поражение вирусом, отравление возрастными токсинами. Генетическая болезнь… лезнь… лезнь. Люди не разумны… — отдавалось в моих ушах, и в сознании, и в подсознании… Звук удалялся, стихал, и, точно железом по железу, лязгало и скрежетало это страшное слово «болезнь»… «лезнь… лезнь…». И вновь — напоследок удивительно отчетливо — в моей голове возникла милая своей неправильностью и вселяющая непонятную какую-то надежду фраза:
— Приносим свои извинения и благодарности.
И все… Как бы на секунду, спохватившись, вернулся человек, вежливо кивнул на прощанье и тихонько притворил за собою дверь.
И тут я вспомнила, что еще об одной вещи забыла спросить. Тоже очень важный вопрос… А вот забыла о нем, отвлеклась. Хотя и об этом ужасно хотелось бы услышать их мнение. Болезнь, болезнь… Ведь не случайно же и они столь многое у нас пытались объяснить каким-либо недугом!..
— Скажите, — хотела спросить я исчезнувших собеседников, — ведь все-таки вы изучили нашу жизнь. Ну, хотя бы количественно. Потому что непросто полностью понять других, даже если вы и высшая цивилизация. Может быть, вам это в принципе не нужно. Но вспомните, встречались ли вам группы, множества взрослых людей, которые тоже не участвуют в практической деятельности? Они собраны в особые коллективы, они изолированы, и их тоже обслуживают, как детей.
И ОНИ наверняка ответили бы: «Да, видели. Это — больные люди».
«Не всякие больные», — возразила бы я и постаралась бы в меру уменья обратить их мысли на тех, при одном взгляде на которых опытных психиатров былых времен — а за границей и поныне — охватывало трепетное чувство сострадательной вины и покаяния за собственную, скажем так, недальновидность.
Я не знала, что ответили бы мне пришельцы и подтвердили ли бы мою точку зрения, но было обидно, что все это останется впредь только со мной… Ибо давно уже приходило мне в голову, тоскливо беспокоя: что же это на самом деле такое, психическая болезнь? «Лезнь-лезнь-лезнь…» Может, и не надо лечить ее так грубо, настойчиво и безуспешно, как поступаем мы сейчас.
Не болезнь это вовсе, которой можно ненароком заразиться, а нечто в принципе другое. Вкривь и вкось, неумело построенный дом. Неправильная, неудавшаяся модель человека. У природы тоже бывают просчеты — способов творения безмерное число, а что до воплощения… И вот такая странная — побочная, наверное, — модель живет. Да, неудачная, и впрямь патологическая, но такая, как уж есть… И это следует понять. Признать, в конце концов, и просто-напросто заботиться о них, об этих, в сущности, неполноценных детях. Не пытаться изменить их в свою сторону — слишком жестокая для них цена. Да, по большому счету, и для нас… Ведь заботимся же мы о других — обычных! — детях, художниках и артистах и не жалеем, не злимся, потому что имеем выгоду. А тут мы ее, этой выгоды, не имеем. Но должны делать все без всякой видимой для себя пользы, потому что польза бывает тоже невидимая. Как давешние собеседники — заботиться, а не «лечить»… Неумело и наугад, пичкая жуткими дозами своих химических достижений, далеко, к сожалению, не замечательных, а ведущих лишь к окончательной деградации. Мы должны осознать, что уже не сумеем сделать этих неполноценных детей похожими на себя, потому что самой природой заложено в них быть другими. Мы должны принять их такими, как есть, этих несовершенных детей, а не обезличивать их окончательно своим вмешательством, тем самым и делая их похожими на себя!
Не пытаемся же мы… изменить корову. Не лечим ее всем на свете: от электрошока до инсулиновых беспамятств, не даем ей кучами глотать таблетки, чтобы она хоть чуточку уподобилась нам. Конечно, не самый удачный это пример. Корова есть корова, и слишком далека она от нас. Но ведь и безумцы далеки тоже. И простые дети тоже от нас, взрослых, ох как далеки! Куда как лучше и насколько способнее они, чем мы!
Все это надобно усвоить раз и навсегда. Потому что сами мы, может статься, покажемся кому-нибудь ничуть не лучше. Такими же нелепыми, непонятными, и даже, может быть, неразумными. А то еще в своем слепом самолюбовании натворим такое, от чего и мирозданию не поздоровится! Нельзя об этом забывать. Вот почему мы не имеем права по-иному обходиться с теми, кто целиком зависит от нашей помощи.
Ведь даже пришельцы!.. Эти немыслимые существа, которые уже готовы, видите ли, к полному исчезновению вещества — к расширению или сжатию Вселенной в точку!.. Им не страшен даже конец Вечности, но и они заботятся… и, может быть, не только о нас. Нас они считают неразумными. Ну, что ж, пускай… Но главное сейчас — не в этом! Они помогают нам без всякой для себя пользы! Польза им уже не нужна. Цивилизация, для которой не важна выгода!
Обидно было, что не успела это обсудить. Ни подтверждения не получила, ни толкового опровержения… Так все и останется лишь моей точкой зрения… А ведь, как знать, вдруг и невыгодные нам дети могут чем-нибудь еще пригодиться и неожиданно нас удивить?! Эволюция, может случиться, не настолько уж глупа и слепа и тупики свои тоже не делает просто так.
Я не знала, что ответили бы мне пришельцы, да, скорей всего, и не стала бы напрямую об этом говорить. Это было важно для меня, конечно, но еще важнее был бы для меня принципиальный, долгий разговор о наших детях. Об обычных детях! Которых мы тоже с успехом делаем похожими на себя. Но в том-то и проблема: на каких себя?!. Нам это удается… Еще бы! А ведь мы, по сути, и не ведаем совсем, какими могли бы сотворить их в лучшем варианте — если бы сами были другими. Если были бы у них лучшие учителя…
Димка быстро бежал вниз с холма. Наперегонки с почтальоном, что налегке возвращался обратным путем. Почтальон притормозил возле меня:
— Вам телеграмма из города. Я оставил ее на даче.
— Спасибо, — сказала я.
— Телеграмма вчерашняя. Могу сказать текст. Хотите?
Я согласно кивнула.
— «Сдал все на пять. Приеду завтра шестичасовым. Алесь». Видите, какая у меня память! — хвастливо добавил почтальон и доверительно пояснил: — Это потому, что свежий воздух…
Я поблагодарила. «Сторожу надо слать телеграммы, а не мне!» — в сердцах подумала я, вспомнив возмутительное поведение Алеся. И еще снимки эти… Я непроизвольно ощупала фотографии в кармане, а затем вытащила наугад одну. Хорош, нечего сказать!..
— Откуда она у тебя? — спросил подбежавший Димка.
— Рылась в твоих вещах.
— А, — понимающе кивнул он, тяжело дыша.
— Не сердись, пожалуйста. Я часы искала, — краснея, соврала я. Но Димка, кажется, и не сердился. — А в столе вот нашла… в нижнем ящике. Знаешь, как бы сказала твоя мама? «Творчество сумасшедшего фотолюбителя». Зачем ты этого зятя снимал?
— Какого зятя? Это художник… — он взял из моих рук фотографию.
— Мало ли что художник! Что ж ему, зятем сторожа быть нельзя?
— Откуда… ты взяла? У сторожа совсем другой зять.
— Здрасьте! Мне бабушка твоя сказала…
— Бабушка сама его перепутала с настоящим зятем. Тогда, у хутора…
— Как это перепутала?
— Запросто. Как всегда, — пожал плечами Димка.
И действительно, мне ли не знать, что Марья Петровна всегда все путает! А тут — поверила…
— И снят здесь не тот художник, на которого бабушка зря накричала там, у аистового гнезда. Это «искусственный» — копия с человека, вроде тех бутылок. Копия-манекен, — Димка задумался. — Между прочим, единственный удачный кадр. «Искусственные» не выходят на фотографиях. Пленка всегда засвечивается. Я вчера на два фотоаппарата снимал. Твоим «Зенитом» — искусственных, а «Любителем» — настоящих. Пленки видела? Игорь их проявил. На одной все засвечено, а другая отлично вышла. Только — что толку?..
— Как знать… — пожала я плечами. — Списки у тебя тут, в записной книжке, — я наклонилась и вытащила ее из-под шезлонга. — Держи. Может, еще пригодится.
Димка сунул книжку в карман.
— Во втором списке — «искусственные», — пояснил он. — И один только кадр получился на старой пленке. А все остальные семнадцать — мимо. Теперь-то я этих, ненастоящих, хорошо различаю.
— А как?
— Глаза у всех ненормальные. И все с бутылками… А если с машинами — еще проще… — Димка опять задумался. — Я и сам теперь запутался, понимаешь? Утром в пятницу мы встретили настоящего зятя с настоящим сторожем. Настоящие, тьфу, ворованные бутылки на хутор несли… — Димка почесал в затылке. — А после обеда, думаю, было так. Художник этот, с мольбертом…
— Алесь.
— Так это был… Понял! Хотел меня рисовать…
— Точно. В пятницу как раз его ждала.
— Ну, все ясно! — хлопнул себя по лбу Димка. — В пятницу он к тебе и приезжал. Шел сюда как ни в чем не бывало, да только не дошел. Бабушка его прогнала. Из-за сирени набросилась, подумала, на наших дачах нарвал.
— Тоже дурень, из города сирень везти…
— Она его за зятя приняла — за настоящего!
— Ничего не понимаю! — сказала я.
— Эх ты!.. Слушай, как дело было. Он приехал к тебе в пятницу после обеда.
— Во всяком случае собирался…
— Пока шел из Ратомки или там, у леса, где аистов рисовал, кто-нибудь из пришельцев сделал с него «искусственного»…
— Псевдо-Алеся?
— Правильно. И манекен, только без мольберта, зато с бутылками, пока Алесь себе рисовал, прошел через лес и встретился нам с бабушкой.
— И спросил у вас, как пройти к дачам?
— Точненько! — обрадовался вдруг Димка, словно сейчас наконец все понял. — Ведь сперва-то нам встретился искусственный сторож. А за ним по пятам шел псевдо-Алесь…
Все равно это не укладывалось в моей голове.
— Настоящий Алесь встретил искусственного сторожа, может, еще в поле или потом, когда рисовал аистов, и спросил, как пройти к обществу «Ромашка». Псевдо-сторож, естественно, не ответил, но он-то как раз и сделал копию с твоего Алеся, которая и шла за ним по пятам. А бабушка сослепу приняла этих двух манекенов за настоящих зятя со сторожем.
— И псевдо-сторож научил искусственного Алеся этому вопросу. Дескать, «как пройти?..».
— А что, они все умеют. Не хуже людей. А потом твой художник, ничего не зная, задал уже нам свой вопрос. Вот бабушка на него и накинулась.
«Не повезло человеку!» — подумала я. Теперь-то, наконец, все было мне понятно…
— Он подумал, что, наверное, бабушка по какой-нибудь старой фотографии его узнала. Может, ты ей показывала когда… Бросил свою сирень и побежал в Ратомку… Я потом его встретил. Он на станции письмо опускал в ящик…
Солнце садилось за облака. Красная верхушка его скрывалась в гигантском синеющем сугробе. Сразу похолодало, и мне в моей легкой рубашке с коротким рукавом сделалось совсем неуютно. Тут я, наконец, вспомнила о племянниках. Со странным чувством посмотрела я на вершину холма, где когда-то была трещина. Радужных теней там уже не было. Дети устало и молча брели по склону.
— Эй! Вы что-нибудь слышали? — крикнула я издали детворе, вспомнив свой разговор с невидимыми собеседниками.
— Что? — не расслышал Виктор.
— С кем-нибудь разговаривали?
— Вроде нет. А зачем?.. — он удивленно оглянулся на остальных. — Мы выяснили только, как они устроены. Сделать тебе «красную»?
— Нет! Ради бога!.. — закричала я, глядя, как между нами — там, на дороге, — появляется красное существо.
— Научились! — удовлетворенно отметил Димка.
— Просим не форсировать контакт. О решении будете уведомлены впоследствии, — внезапно услышала я бесконечно далекий голос. И красная тень исчезла. Но тут я словно «зациклилась». «Не форсировать… — подумала я. — Мало ли, что вы там считаете! Может, это «впоследствии» будет лет через пятьсот! Что вы мне приказываете, в самом деле?!»
— А ты умеешь? — спросила я Димку. Тот кивнул. — Сделай мне «промежуточного», — я решила держаться до конца.
Рядом со мной возник Алесь. Не он, конечно, просто кукла с пустыми глазами и большим букетом белой сирени сорта «Лебедушка», которую всегда продают в сезон у вокзала… Только в городе этот сезон окончился, даже у нас на дачах сирень почти отцвела…
— Просим не форсировать контакт, — вновь прозвучало тихо-тихо. И тогда я смирилась. Попросила Димку:
— Убери его.
Промежуточный испарился. Да он, собственно, и не нужен был больше. Все стало ясно.
Я опять подумала о пришельцах. Все-таки хорошо, что не знают они о нас как следует. И, может быть, слава богу, что из всех нас они встретились лишь с милыми моими малышами, бестолковою сторожихой да ее непутевым мужем… Ведь они не ведают другого, не сталкивались с худшим. Иначе им сделалось бы слишком тоскливо, до того тоскливо, что — как знать? — может, они бы еще крепко подумали, заботиться ли вообще о нас или пусть оно все идет… самотеком, как ему положено.
Но глянула я на своих малышей — и, как всегда, мысли мои повеселели.
«Да кто же они такие на самом деле? — подумала я с невольным умилением. — Словно и впрямь с другой планеты… Не нужны им слова. Не нужны термины. Вид. Популяция. Контакт. Форсировать… Все это для них шелуха. Небось, и без слов знают, как устроены эти красные радуги и куда отбывают сейчас мои странные собеседники. А я? Неужели для меня все это навсегда закрыто?!. Или, пусть и малая, надежда есть?»
Ни с того ни с сего я вдруг вспомнила о телеграмме.
— Который час? — спросила у Димки.
Димка задумчиво достал из кармана часы… Но ответа я не услышала — случайно глянула на дорогу.
Оттуда, из старого ратомского леса, прямо к нам шел человек… В обтрепанных джинсах, майке и синем шарфе, обмотанном вокруг шеи. Кажется, теперь-то уж это был настоящий Алесь! За спиной у него, как всегда, болтался на ремешке мольберт, на голове была желтая смешная кепка, а в руках — отменные оранжевые розы. Эти продаются только в ларьке возле ботанического сада!.. Я вспомнила бдительную Марью Петровну… Какое счастье, что лето в городе начинается всегда на неделю раньше!
Мне снова снится белая Галерея Предков. Отполированные ветрами мраморные столбы. Выветренные скалы — гладко облизанные временем бока каменных истуканов. Огромная глыба мрамора, похожая издали на человеческий профиль… Выстроились в линию на горизонте, словно белые облачные химеры. Но это не облака — вершины мраморных гор, как большущие сахарные головы или каменные бабы, созданные самой природой.
Я знаю, что это сон. Нет больше мраморной галереи… Мне не хочется открывать глаза. Пусть длится мгновение. Я вижу все глазами ребенка… Сильные мохнатые животные лениво бредут в упряжке, черная шерсть блестит на солнце… Оглядываюсь назад. Две узкие колеи на пыльной высохшей глине, годами не знавшей ни одного дождя. Погромыхивает сплетенная из лиан повозка, медленно поскрипывают деревянные колеса… Позади — бесконечный степной пейзаж. Меня везут через бурую степь к белому чуду света. На экскурсию. Как всех детей. Воздух свеж и пахнет старой травой. Пар дыхания — как дымок изо рта. Ноги укутаны белым ковром, связанным из шерсти юрба. Все ближе каменный истукан. Вот нос, губы… Строго глядят щели глазниц. И чей-то голос:
— Смотри! Даже камень за миллионы лет может стать похожим на человека. — Это голос моего учителя. Такой живой голос. Как острая белая вспышка боли — память… Так хочется спросить его: «Почему человек сделан из того же камня? Подвластного только миллионам лет… Кто выдумал эту глину?»
…Эволюция? Слепая природа… То, что прежде называли богом, желая видеть хоть какую-то целесообразность в слепой мясорубке безликих темных веков. Она ли виновата в этом? С эволюции не спросишь за ошибки. Ее не обвинишь в жестокости. Она — бесстрастный и всемогущий, великий и недоступный в своей загадочной немоте, неотвратимый бог. Не отвечающий на вопросы.
Но зачем сделаны такими люди? Зачем создан так этот мир, где каждый рожден в страдании?
Мир, где страдание — тот воздух, которым каждый дышит и без которого не может существовать… Жизнь, где страдание — тот ветер, который вертит мельницу ее…
Откуда это непомерное количество страдания? Какие грехи им окупаются, какие баснословные грядущие блага им загодя оплачены?
А если ничто в неумолимой жестокости эволюции не искупается и не оправдывается, то для чего этот в сущности нелепый и безнадежно страдающий мир? Шумящий жизнью миллионнолетних лесов, что исподволь — рождением и смертью всякой страдающей твари, каждым листом и стеблем, мучительно повторенными во множествах поколений, — слагают каменный уголь земной истории…
История — как эта степь. Гнутся, клонятся на ветру травы. Не распрямится жалкая травинка. Не крикнет небу маленький человек: «О, Создатель, какую же халтуру ты произвел! Сделать мир таким и все пустить на самотек… И только наблюдать с высот, как тысячи ужасных лет творится на земле жестокая, кровавая история!.. Так мог поступить либо подлец, либо бессовестный халтурщик. Поэтому-то лучшие из лучших никогда не верили в твое существование!»
С эволюции не спросишь за ошибки.
Зачем сделаны люди из этой божественно-косной глины? Она не поддается новой лепке… Никакого тепла не хватит, чтобы снова расплавить ее и влить, наконец, в искусную и вечную форму шедевра, как бы страстно ни мечтали, ни стремились к этому сами люди…
Будто атом, соударяясь с другими, мечется человек среди подобных себе, веками вынося боль и горечь обид от этих неловких хаотических соударений, — тут каждый виноват в своем страдании сам и все виноваты в страдании каждого… И несчастен любой от неполноценности своей и неполноценности ближнего своего, и все вместе, сталкиваясь, подобно лавине, приумножают страдание. И лишь общей направленной силе способен подчиниться хаос такого движения — силе разума, силе осознанного всепрощения.
Но за что мучаются они в неведении, как дети? Даже те, кто рождены увидеть эту ясную, как день, причину? Увидеть и остаться по-прежнему страдающими и бессильными…
Я просыпаюсь. Я вытираю с висков и со лба холодный пот и облегченно открываю глаза. Это тоже мой сон. Каждую ночь меня мучает один и тот же кошмар — я переживаю в себе эти мысли. Они снятся мне здесь постоянно, являясь затем, чтобы я никогда уже это прошлое не забыла.
Я прихожу сюда в такую рань каждый день — с тех пор, как началась весна. Когда снег растаял, все проснулось вокруг и, закипев жизнью, стало изменяться на глазах, будто впитывая сказочные силы, что прибывали вместе с теплыми утренними дождями; с ветром, несущим из синих высот озон и грозы; с солнцем — теперь обжигающим, могучим и близким. Кусты вдоль реки цветут: облака лепестков, море душистой пены. И деревья распускают свои маленькие листья, даже на дубе набухли почки. Желтые, рассеивающие пыльцу сережки падают мне на голову и путаются в волосах. А если прислушаться, то кажется, что гудят в высоте тысячи пчел…
Каждое утро я иду по траве босиком. Она доросла мне уже почти до колен. Роса холодная, как вода в речке, что шумит за спиной. А там, на холме, за красными развалинами и темнеющим хвойным лесом, всходит солнце, и всякий раз в такую минуту я вспоминаю, как увидела этот мир впервые…
Придя в себя, я почувствовала, что сижу в неудобной позе — будто бы на земле или на полу, вытянув ноги и прислонившись спиной к чему-то твердому и шершавому. Я инстинктивно поискала руками опору и нащупала под собой сухие листья и влажную холодную землю. В этот момент я открыла глаза. Поразительно безучастно подумала, что все еще там, в парке… Но нет, это был совсем другой парк — где-то вблизи реки на заливных лугах. И стояла другая, уже глубокая осень… Пахло старой травой, слышался шум течения по камням, и воздух, чистый, как в детстве, леденил зубы.
Листва на земле была уже не желтая, а безнадежно побуревшая. Почти точно можно было сказать, что это листья дуба. И все-таки это была лишь иллюзия дубовых листьев. Мозг, как безошибочная счетная машина, видел фальшь. Так искуснейшая подделка бывает неотличима от подлинной вещи, но глаз говорит: «Не то! Здесь что-то не то». Вроде восковых яблок, поразивших меня в доме приемных родителей. Чем румяные бока яблок отличались от настоящих, было загадкой, но сразу чувствовалось, что они искусственные… Продолжая смотреть на листья, я поняла, что меня смущало: листья были грубее, жестче. Какая-то лишняя доля миллиметра толщины всю картину делала иной. И не так обычно осенью покрывают землю листья в дубовом лесу… «Тонко сделано!» — машинально отметил мозг, еще не успев осознать важность этой детали, и тут мое внимание было отвлечено другим.
Наверное, я все же очень медленно приходила в себя. Иначе как было не заметить, что рядом — в поле моего зрения — находились еще три человека. Двое сидели на земле слева от меня, так же, как я, прислонившись к огромному дереву с грубой потрескавшейся корой. Люди были без сознания или спали, и только третий, похожий на подростка, ковылял невдалеке в облетевших кустах.
Я медленно повернула голову к незнакомцам. Нет, точно, они крепко спали, накрытые целым ворохом хвои и сухих листьев. С краю ворох был разворочен — видно, третий как раз выбрался из этого укрытия. Я подняла ветку незнакомого хвойного дерева с длинными голубоватыми иглами. Тяжелая густая хвоя уколола мне пальцы, и я вдруг представила, что двое сейчас проснутся и увидят меня. В этот момент, словно по команде, один из них, лежавший ближе, светловолосый и широколицый, потянулся и открыл глаза. В их быстром и умном взгляде почувствовалась сила спокойного превосходства. Темно-серые и необычно живые, они смотрели словно бы и не со сна: самоуверенно и заинтересованно, даже с некоторым оттенком наглости. Обернувшись ко мне, светловолосый пробормотал что-то. В глазах и лице его, простецки грубом, но с чуть презрительно-высокомерным ртом, заиграла ухмылка. Странно кривясь, начали растягиваться губы, насмешливо сморщился нос, а в энергичных складках у рта проступило нечто довольное и слегка хищное. Наконец он расхохотался, оглушительно, как из бочки, голосом пропившегося мужика, но с теплой хрипотцой, и тотчас на грубом лице его ясно обозначилось притягивающее и обезоруживающее добродушие. Смехом он разбудил своего соседа — темноволосого человека с утонченными чертами лица, который глянул на меня удивительно и настороженно.
Затем темноволосый резко обернулся, словно ища взглядом кого-то, но место рядом с ним оказалось пусто — только в беспорядке были разбросаны хвоя и сухие листья. Не на шутку взволнованный, уже не обращая на меня внимания, он рывком сел и принялся озираться вокруг, пока не заметил в кустах удалявшийся мальчишеский силуэт. Этот, третий, так сильно хромал, что белый помпончик на его клоунской ярко-синей шапке забавно вздрагивал, а развевающаяся слишком широкая куртка в контрасте с узкими брючками подчеркивала тщедушность фигуры.
Темноволосый крикнул что-то вдогонку. Хромой оглянулся, махнул рукой и еще быстрее заковылял к реке.
Потом, когда я выучила их язык, Вольф — так называли блондина его спутники — рассказал мне, что был, конечно же, удивлен, но больше обрадован, увидев меня в ту минуту. «Прибавилось покойничков!» — вот что произнес он, прежде чем расхохотаться и разбудить Карина. Вольф меня сразу же насторожил, и я вдруг подумала, что Карин — как раз тот человек, которого надо держаться, если понадобится защита. Внешняя наглость Вольфа подсказывала мне, что защиты искать придется… Я даже придвинулась тогда машинально к худому задумчивому человеку с такими усталыми глазами и одухотворенным лицом, все черты которого словно приготовились к полету — столько сосредоточенности и совершенства было в его отточенном профиле.
Светловолосый ухмыльнулся еще раз и, потягиваясь сонно и с удовольствием, обнял меня за плечи и потянул к себе, совершенно не обращая внимания на мои попытки помешать. Я насторожилась и невольно замерла. Мой темноволосый сосед смотрел некоторое время на нас, потом встал и, обогнув ствол дерева, оказался справа. Развернулся и через меня буквально вышиб Вольфа ударом руки из кучи дубовых листьев. Казалось, Вольф опомнился и окончательно проснулся только в этот момент. Медленно встал с колен, отряхнулся и, протирая глаза, посмотрел на Карина с удивленной и добродушной улыбкой. Потом улыбнулся шире — очень широко, так что все лицо его как бы накрылось одной широкой улыбкой… Такое простое, доброе и понимающее лицо. В глазах его все еще сохранялась прежняя сонная мечтательность. Он почесывал голову и, с удовольствием потягиваясь, глядел на нас с Карином, как смотрят на несмышленую детвору. Потом опять усмехнулся, но уже как-то по-новому, словно втихомолку про себя чему-то удивляясь, полным извинения жестом приложил ладонь к груди и, закрыв глаза, с укором покачал головой. Мягко и выразительно на незнакомом языке сказал нам что-то успокаивающее, будто обращался к детям. Я даже подумала, что зря обидели человека…
Всех нас выручил Вольф. Теперь я думаю, мы бы, наверное, не пропали — «машина» бы обязательно что-нибудь придумала, она была заинтересована в нашем выживании. Хотя, впрочем, это могло быть экспериментом на выживание, и в этом случае что бы мы делали без Вольфа! Его энергия и предприимчивость были незаменимы, а содержимое рюкзака обеспечило нам необходимый жизненный минимум на первое время. Как водится у истинных туристов, его группа несла с собой все необходимое, но по чистой случайности именно в рюкзаке Вольфа оказались общие котелки и топор. Все остальное — веревки, фонарик, бензин — было не так уж важно. Гораздо хуже, если бы при дележке ему выпало тащить одни продукты. Правда, те несколько банок мясных консервов и сухари, которые он все-таки нес, тоже нам пригодились.
Пока мы сидели, оторопевшие после странного пробуждения, и пытались кое-как объясниться жестами — я ведь не знала их языка и все подробности нашего появления здесь услышала позже, — Вольф начал заниматься делом. Костер у них был уже разведен, и рядом лежал приличный запас наколотых дров. Как я выяснила позднее, они втроем оказались тут на сутки раньше меня.
Вид Вольфа меня поразил сразу. Я никогда не видела, чтобы люди так одевались. Карин тоже выглядел как-то не по-нашему, однако и по сравнению с ним Вольф смотрелся довольно нелепо. Но я сразу же оценила, сколь удобна и рациональна его одежда — как раз для тех условий, в которых оказались мы. Всем бы нам такую непродуваемую пуховую куртку с капюшоном и глухой застежкой. Невесомую, словно воздух. И обувь, не скользящую на крутом обрыве. На моей родине не осталось гор, и никто не занимается альпинизмом. Не шьет пуховок на гагачьем пуху, не делает таких вот башмаков на ребристой подошве и с крючьями по бокам. Откуда мне было знать, что у людей могут быть подобные пристрастия! А для нынешней нашей жизни Вольф был экипирован, как мне казалось, просто идеально. Хорошо еще, что в рюкзаке его нашлось и кое-что из одежды для Карина: тот очутился здесь в каком-то уж совсем не по сезону летнем наряде.
Пока я их разглядывала, Вольф раздул огонь, энергично помахав над костром крышкой от котелка. Вскрыл ножом металлическую банку, вытряхнул ее содержимое в черный, закопченный котелок и, подвесив его над костром, принялся помешивать варево. Запах пищи показался мне совершенно незнакомым, и это повергло меня в уныние, постепенно рождая в душе нехорошие предчувствия. Я не сразу обо всем догадалась, не тотчас поняла свою отдельность от остальных.
Между собой они все же изъяснялись на каком-то общем, знакомом им языке. Вольф, правда, с трудом подбирал слова, но Карин говорил свободно. Друг друга они понимали, а я была как маленький неуместный отщепенец. Они что-то делали, ходили туда-сюда мимо костра или за водой к речке, подтаскивали дрова, а я… так и сидела поодаль у дуба, в растерянности глядя на незнакомцев.
Это было ужасно. Непонятно, каким образом и неизвестно где оказаться вдруг рядом с совершенно незнакомыми людьми, и быть не в силах им хоть что-нибудь сказать! И они тоже не могли… Я заплакала. Слезы лились и лились сами по себе, я никак не могла с ними справиться.
Вольф с Карином оторвались от своих дел и, обеспокоено глядя в мою сторону, явно не знали, что и предпринять.
Я заплакала еще сильнее, как бывает всегда, когда кто-то тебя жалеет. Стало стыдно, я закрыла лицо руками, но все еще не могла успокоиться.
Карин в растерянности подошел ко мне, присел на корточки и начал что-то говорить, утешать. Вольф по-прежнему стоял в стороне, уже не решаясь, вероятно, меня трогать, но всем своим видом выражая сочувствие. Пытаясь меня успокоить, Карин взял мою ладонь в свои, а я опять ничего не видела от слез, но вдруг почувствовала, как он от меня отшатнулся. Услышала возгласы удивления и открыла глаза…
Вольф с Карином, стоя на коленях возле меня, с изумлением рассматривали мою ладонь. Я не могла понять, что их так удивило. Похоже, вопрос был явственно написан на моем лице, потому что, наконец, Карин словно вышел из оцепенения и, странно взглянув на меня, медленно протянул свою ладонь. Какую-то секунду я не могла сообразить, в чем дело… А потом поняла… На руке у него было пять пальцев. Не шесть, как у всех нормальных людей, а именно пять! И у Вольфа — тоже…
В продолжающемся молчании они вглядывались в мое лицо, и я видела по их реакции: что-то их удивляет, кажется им до того необычным, что одинаково придает их лицам смешной оттенок благоговейного детского изумления… По очереди трогали они мои разлетавшиеся волосы, которые при ярком свете должны были светиться очень слабо, и все равно — ощупывали их недоуменно своими негнущимися грубыми пальцами. А я невольно проводила рукой по их головам — ни у кого еще не встречала таких жестких упругих волос…
Я сразу успокоилась — как бывает обычно после слез и внезапных сильных переживаний — наступает временное облегчение из-за усталости. Так всегда: глянешь в лицо реальности — и обретешь спокойствие, если перед тобой самый страшный и непредвиденный из ее ликов…
Я заставила себя отведать их пищу. Было непривычно, но довольно вкусно. После завтрака они стали совещаться. Я уже не держалась в стороне, точно отщепенец, сидела вместе с ними у костра, а Вольф даже отдал мне свою куртку.
Похоже, они решили сделать разведку — по их жестам, по тому, как жестикулировали и спорили, я поняла: они выбирают, в какую сторону кому идти. У меня было достаточно времени рассмотреть место, куда забросила нас судьба. Наш костер и временный бивак, если так можно было назвать кучу сухих листьев под огромным дубом да разбросанные вокруг вещи Вольфа, располагались в уютной лощине. Костер горел в центре, в самой низине, а шагах в десяти, на валу, что полукругом, будто амфитеатр цирка, опоясывал лощину, рос дуб. И что там находилось, за этим взгорьем-лукоморьем, как мы стали называть это место позже, оттуда, где я сидела, ничего уже увидеть было нельзя.
Пока они решали, я поднялась к дубу. Впереди до самого горизонта расстилалась пожухлая равнина, исчерченная извилинами быстрой реки. Кое-где по берегам росли невысокие деревья, выступавшие желтыми шапками из оголившихся прибрежных зарослей. Справа от дуба берег у реки кончался высоким обрывом — она как раз делала здесь свой очередной изгиб. Слева лежало маленькое озерцо с темной болотной водой. («Круглое, словно воронка от бомбы…» — сказал потом Вольф.) Вокруг прозрачным частоколом росли молодые деревья, уже сбросившие листву. Речка, наоборот, вся была открыта солнцу, и плавно колебались в ней расчесываемые течением длинные бурые водоросли. Вода была удивительно чистая, так что даже местами просматривалось дно, покрытое мелкой светлой галькой.
Я повернулась спиной к речной долине. Бросалась в глаза некоторая искусственность открывавшегося ландшафта, словно была в ней какая-то неявная, потаенная символика… Заросли кустарников живописно окружали нашу лощину с костром, отделяя ее от обширного луга. По нему были раскиданы редкие старые деревья с желтыми кронами. Дальше, за лугом, местность снова повышалась, приобретая очертания не то длинного пологого холма, не то насыпанного земляного вала, на вершине которого виднелись внушительные развалины замка странной архитектуры. Яркие красно-белые стены резко отсвечивались утренним солнцем в осеннем воздухе, хорошо просматриваясь отсюда сквозь четкие оголенные силуэты вековых деревьев в старом парке вокруг замка.
Перед замком была обширная площадка с еще зеленой травой, а сразу за ним стеной подступал темнеющий хвойный лес, тянувшийся влево и вправо до самого горизонта.
И лишь теперь я вдруг поняла, в чем заключалась кажущаяся нарочитость ландшафта: мир вокруг являл собой как бы два яруса с уходящими вверх краями — две как бы вложенные одна в другую чаши: наша лощина с костром — внутри, окружающие луга — снаружи. А еще дальше, там, где виднелся замок… Кто знает, что могло ожидать нас дальше?!. Вряд ли все это было случайно, но и какого-то смысла в увиденном я пока еще не могла уловить…
Дальний холм с развалинами и лесом, луг с лощиной, на краю которой рос дуб, казались длинным выступающим языком, с трех сторон очерченным, как некий полуостров, извивающейся лентой реки. Мы были словно отделены чертой воды от всей остальной равнины, по-осеннему выцветшей и безжизненной, и оттого какой-то однообразной и бесконечной до самого неба.
К тому времени, когда я вернулась в лощину, Жэки — третий из моих новых спутников — уже сидел у костра. Это был худенький живой мальчишка лет четырнадцати с лучистыми желтыми глазами и всклокоченной шапкой русых волос. Одна нога его была короче другой, отчего он сильно хромал. Казалось, даже простое хождение по ровному месту должно ему стоить больших усилий, но при взгляде на неунывающего и добродушного Жэки сказать этого было нельзя. Впоследствии я не раз подмечала, как он всячески старался рассмешить нас, выкидывая забавные штучки. Вообще, что бы ни делал Жэки, выглядело комичным и довольно странным одновременно. Так, когда все уселись завтракать, мы никак не могли дозваться Жэки — тот самозабвенно наблюдал в кустах за какими-то птичками, юрко скакавшими по веткам. То подкрадывался к ним, ползая на коленях, то свистел, подражая их щебету… Пришлось оставить в котелке его долю супа, и, пока еда совсем не остыла, Карин понес ему все туда, в заросли. Поначалу Жэки наотрез отказывался есть, как ни уговаривал его Карин, а потом, все же взяв в руки котелок, принялся выискивать что-то в супе и бросать птицам.
Я жестами обратила внимание Вольфа — ведь это была наша последняя пища, но он, взглянув на Жэки, только улыбнулся, покрутил пальцем у виска и махнул рукой. Как я уже поняла, они с Карином относились к Жэки снисходительно, точно к дурачку, хотя в умственном отношении — и это скоро стало ясно — странный мальчик ничем не уступал им самим.
Выбрав отправной точкой дуб — по нему всегда, еще издали, легко было найти нашу лощину — Карин с Вольфом пошли в разные стороны от него: один вправо, другой влево. Жэки, которому трудно было бы, в случае чего, перебраться через реку, направили в разведку к лесу, а стало быть, и к замку. Мне вовсе не хотелось оставаться одной у костра, и я присоединилась к Жэки — мне приятно было идти с ним рядом, слушая его веселую болтовню. Порой я даже испытывала ощущение, будто угадываю какой-то смысл в его речи, что-то и вправду смешное, и тогда я тоже смеялась вместе с Жэки.
День был солнечным. Небо сияло без единой тучки. Кое-где на деревьях и кустах желтели листья — трепетали на ветру, как маленькие флажки. Когда мы подошли к замку, обилие красок еще больше воодушевило нас с Жэки. Мы, как дети, вприпрыжку бежали по зеленой траве, словно в майский день на воскресной прогулке.
Там, за парком, — синяя стена леса. А обширная площадка здесь, перед замком, — совсем как летний газон, потому что не успел еще ветер нанести сюда опавшие листья из парка.
Стены замка хорошо сохранились. Выглядели даже нарядно: красные с широкими белыми полосами. Не было только крыши, да зияли пустыми проемами двери и окна. В высоких арках фундамента тоже тоскливо свистел ветер. Казалось, кто-то просто-напросто не достроил красно-белый веселый домик на странных дугообразных ножках… Лишь подойдя ближе, мы увидели отчетливые следы ветхости и запустения. Пахло древней вековой пылью. Дом, конечно же, разрушился от старости.
Обогнув замок, мы направились к лесу. Вольф, видимо, не надеясь на благоразумие Жэки, перед отходом предупредил меня жестами, чтобы мы не углублялись в чащу. Но это вышло как-то само собой… Сухая песчаная почва, укрепленная выступавшими наружу корнями, была только на краю опушки, а дальше, под деревьями, тотчас сменилась зеленым мхом, предвещая скорое болото. Начался бурелом. Гниющие поваленные стволы торчали из застоявшейся болотной жижи. Мы прыгали с кочки на кочку, ежеминутно рискуя провалиться в предательские окна коричнево блестевшей трясины. Идти дальше стало невозможно.
Мы вернулись к нашей лощине, набрав по дороге мелких древесных грибов в облетевших зарослях. На вкус грибы были вяжущие и сладковатые. Жэки убедил меня, что они съедобные: пожевал, проглотил и, погладив живот, растянул рот до ушей в довольной улыбке.
Все-таки мы очень устали и разочаровались. Стало ясно, что со стороны леса мы отрезаны от окружающего мира болотом. Наконец я и Жэки устроились, как нынче утром, в куче сухих листьев и, прислонившись к дубу, молча думали о своем.
Так приятно было просто смотреть в небо, запрокинув голову к бездонной синеве, и дышать голубой свободой. Я отдыхала. Впервые за много лет забыла про боль и чувствовала себя в безопасности. Это легкое ощущение покоя… В высоту уходил огромный могучий ствол. Он был широк и крепок у основания. Сильные корни узлами вспарывали землю, а нижние ветки простирались над нами, как усталые и мудрые руки — ограждали и благословляли нас… Дуб все еще был покрыт листвой, в отличие от других деревьев, чьи желтые полупрозрачные кроны должны были вот-вот обнажиться на ветру и во всей красе явить ажурные, будто прорисованные черной тушью силуэты стволов и веток — силуэты, устремленные ввысь, словно готовые вдруг беззвучно взлететь… У меня на родине дубы тоже иногда оставляли на зиму всю листву, так что я не удивлялась…
Закрыв глаза, я слушала, как шумят листья. Это было какое-то сухое ритмичное позванивание, будто маленькие льдинки ударялись друг о друга. Тысячи крохотных нежно игольчатых льдинок… И в то же время протяжный звук напоминал гудение огромного роя пчел, урчание гигантской работающей машины. Опять мне почудилось в этом что-то искусственное. И еще! Я вдруг вспомнила, что не встречала здесь ни одного растения, знакомого мне с детства… А вот дубы, оказывается, были везде!.. Как некий символ эволюции. Великое дерево жизни… Древо жизни… И тут что-то произошло в моем сознании. На миг все остановилось, словно мысли выключили в голове. А потом я почувствовала в ушах странное гудение, внезапный и противный звук ненастроенного приемника. Я сжала ладонями уши. Резкий звук усилился до боли, и вдруг мне показалось, что Жэки со мной разговаривает. Я отпустила уши и — услышала его голос. Жэки спрашивал, что же со мной такое и почему я… В общем-то он всю дорогу — к замку и обратно — со мной разговаривал, но, не понимая его, я просто не обращала внимания на его болтовню. А с этой минуты я стала понимать Жэки. Все, что он мне говорил, было теперь понятно. Я не могла еще ответить, я не знала других, нужных для этого слов, но в голове у меня словно появился переводчик, который не только переводил, но и вкладывал в мою память значение услышанных слов и смысл грамматических конструкций. Память схватывала их моментально, и чем больше он говорил, тем быстрее я овладевала языком. Часа через два я настолько накопила опыт, что могла уже сама составлять довольно сносные фразы, и потому, когда один за другим вернулись Вольф с Карином, была вполне в состоянии участвовать в общей беседе. А нам было что обсуждать — наше положение оказывалось и серьезным, и до отчаяния нелепым…
Первым воротился Вольф — усталый, мрачный, весь до ниточки промокший. Он молча остановился перед нами, и мне вдруг стало его жалко, что-то шевельнулось внутри, захотелось обнять и сказать что-нибудь очень хорошее, словно ребенку. Согреть, утешить… Я подумала, что испугаю его, заговорив сейчас, вот так сразу, на понятном для них языке. К тому же это был не родной язык Вольфа… И я помнила, как сегодня утром он, отряхивая листья с колен, недоуменно глядел на Карина… Поэтому я подошла к нему, едва державшемуся на ногах от усталости, и лишь приникла к его груди и стала гладить мокрые волосы на голове. По шее за воротник текла вода. По-прежнему думая о своем, он наклонил ко мне лицо, на миг прижался колючей щекой к моему плечу и затем резко отстранил от себя, показывая жестами, что он весь мокрый. В изнеможении опустился на землю под дубом и долго сидел без движения в одной позе, все так же не говоря ни слова, хотя видно было, что он совершенно продрог. А ведь был уже вечер, становилось все холоднее, солнце садилось в тучу. Нам некуда было идти, нас не ждали впереди теплый дом и сухая одежда. А по лицу Вольфа я поняла: худшее, возможно, еще и не наступило… Я всполошилась, не зная, что делать, что предпринять…
— Жэки! — крикнула я, наконец. — Скорей разводи костер!
Вольф разом вышел из оцепенения и устремил на меня такой взгляд, что я опять подбежала к нему и, встав на колени, принялась с жаром объяснять: это Жэки, Жэки научил меня языку!.. Вольф смотрел на меня, точно на диковину не из мира сего, все еще не веря моим словам и в то же время словно думая о другом. В этот момент возвратился Карин, и я опять начала объяснять все сначала им обоим.
Впрочем, долго стараться мне не пришлось. Они были настолько погружены в себя, как это случается с людьми, встретившимися с чем-то чрезвычайным, полностью захватившим их мысли, что особенно удивляться чему-то еще просто не могли…
Первым начал свой рассказ Карин. Одолев речку вброд, он, по уговору, шел строго в одном направлении. Пройдя километров десять — двенадцать, он уперся в другую реку, куда более быструю и глубокую. Сообразив, что ее вряд ли удастся перейти, как первую, он отмахал приличное расстояние вдоль и против течения, но так и не нашел места для переправы. Карин выглядел озабоченным. Река, по его словам, была совсем не похожа на равнинную — сплошные водовороты и пороги. Только дурак или сумасшедший мог сунуться в воду, да и на лодке, с его точки зрения, нельзя было проплыть и сотни метров. Тут он вспомнил, что у Вольфа, кажется, были веревки, — в таком случае вместе они смогли бы, пожалуй, навести переправу. Потому что другого способа выбраться отсюда, очевидно, не существовало…
Карин подошел к костру, который запылал, наконец, благодаря стараниям Жэки, подкинул пару поленьев потолще и, заметив, что завтра же с утра нужно заняться переправой, стал выжимать свои мокрые носки.
Огонь потрескивал, словно набирая скорость, яркие языки пламени все быстрей выскакивали в темноту наперегонки с дымом.
Мы с Жэки были весьма заинтригованы рассказом Карина и теперь ждали, что скажет Вольф. Но он продолжал безучастно смотреть в пространство, сидя все в той же позе. Видно было, как он устал. Молчание тягостно затянулось. Наконец Вольф взглянул на нас.
— Бесполезно… — произнес он, покачав головой. — Все это зря…
Мы с Жэки совсем не ожидали такой реакции.
— Зря? — удивился Карин. — Я… собственно, не понял, что зря?! Почему?
До Карина медленно стало доходить, он как-то осунулся, сник, и, отвернувшись от огня, вопросительно посмотрел на неподвижно сидящего Вольфа.
— Потому что я перешел реку.
— Ту реку не перейдешь!
— Ты думаешь, я искупался в ближней?
— Сумасшедший!.. Одному это сделать нельзя! Впрочем… у тебя есть опыт… Но это же хорошо! — встрепенулся вдруг Карин. — Значит есть выход!
— Нет! Выхода у нас нет. Мы в ловушке. Слова эти прозвучали так убедительно, что никто не решился спрашивать дальше.
— Видишь ли, — продолжал Вольф, усиленно подыскивая слова, — там стена… Какая-то чертова стена!
— Ты с ума сошел! — закричал Карин. — Там нет никакой стены! Не может быть. Что ты этим хочешь сказать?
— Только то, что она там есть. Невидимая. Вдоль всей реки — как граница. Когда я перешел реку и собрался прыгнуть с последнего камня на берег, меня что-то не пустило. Я с разгона уперся в невидимую стену, ударился о преграду, отлетел назад, и меня снесло по течению. Довольно далеко… Я с трудом выбрался, перешел в другом месте и снова наткнулся на то же самое. Потом вновь перешел. И… ха-ха-ха! К черту! — он рассмеялся вдруг оглушительно и хрипло. — Ну прямо, как в жизни, знаешь? Идешь-идешь, и вдруг тебя — лбом о стену! Больно. Неожиданно. Встаешь — и снова удар! Лбом, до крови. Ты уже злой, но встаешь… И говорят тебе: «В колею!» А ты им: «Нет уж! Рановато пока!» И стену эту ихнюю лбом своим окровавленным бьешь! Продолбишь — молодец, а нет — так сам разбивайся! — Он вдруг сник. Устало, как огромную тяжесть, положил голову на колени. — О-хо-хо…
— Безумие… — прошептал Карин.
— Похоже на безумие. И все же… Потом, на обратном пути, я об этом думал. Что-то забросило нас сюда, именно в это место. Чтобы мы были здесь! Вполне вероятно, оно, та же сила, отрезала нас от всего остального мира. Зачем-то должно было так случиться… — Вольф помолчал и твердо взглянул на нас. — Такое наше положение. Мы можем думать и спрашивать себя — почему и как? Кому это было нужно? Но мысли должны быть сейчас о другом: как жить? Мы не знаем, сколько еще пробудем тут и выберемся ли отсюда…
— Судя по всему, скоро зима. Надо строить дом, — сказал Жэки.
— Да нет же! — воскликнул Карин. — Послушай! Мы ведь можем еще попробовать пройти по реке. В крайнем случае, построим лодку…
— Вдоль реки я шел. В оба конца. Это недалеко. Река втекает в сосновый лес и теряется там среди болота. Пути по болоту нет.
— А исток? — с надеждой спросила я.
— Река вытекает из такого же в точности болота. Как будто где-то там — не здесь! — вода перетекает из одного болота в другое, циркулирует, словно по кругу. Потому у нас и возможен этот отрезок бурной глубокой реки. Реки из ниоткуда в никуда… А на другом берегу, повторяю, — все та же проклятая стенка.
— Прямо западня… — угрюмо пробормотал Карин.
— Сколько угодно… можем думать, почему и как… — повторила я за Вольфом.
— И кто поймал нас здесь в свой сачок… Во всяком случае, это не худший вариант… — криво усмехнулся Вольф.
«Не худший, — согласилась я мысленно. — Совсем не худший».
— И надо сейчас подумать, как этим вариантом воспользоваться. К счастью, у нас есть топор, — усталым, но спокойным голосом сказал Вольф. — Завтра с утра и придется начинать. Неизвестно, какая здесь бывает осень…
«Зима… Скоро зима!» — подумала я. А Вольф все сидел на ветру в мокрой насквозь одежде. И не похоже было, что это он говорил о каком-то будущем, что-то затевал… Он смотрел теперь на меня. Смотрел как-то по-новому, тяжело: с отчаянием и одновременно — с непонятной нежностью…
Я не смогла выдержать его взгляда. Там было все. Внимательный прищур глаз, увидевших тебя насквозь и слишком сразу понявших. И ничего уже не ждущих, не упрекающих. Принимающих все как есть.
Вольф отвернулся, по-прежнему не собираясь идти к костру. Ему, похоже, было все равно, хоть обледеней сейчас вся его одежда…
Этого я не могла вынести. Мне стало совестно, я почувствовала себя чуть ли не преступницей и, спеша заглушить вину, бросилась к Вольфу. Я тянула его за руку к огню, а он все сидел, прислонившись к дубу спиной, и, казалось, не мог выйти из-под власти донимавших его мыслей. Лицо было совсем не такое, как утром: далекое, озабоченное и усталое… С двумя резкими морщинками над переносицей.
Я опустилась на колени рядом и принялась его тормошить, поднимать.
— Вольф! Что будет, если ты заболеешь? Пойдем… — не находя слов, я прижалась щекою к его плечу, к мокрой насквозь штормовке. — Ну, что нам без тебя делать?
Он благодарно обнял меня за плечи и встал. И я разглядела в тусклых отблесках костра его широкую, очень широкую улыбку. И в улыбке этой, как тогда, утром, было уже все лицо: и горькие складки над переносицей; и задумчиво-согласный прищур глаз — добрых, знающих, так много помнящих. Он прикрыл их и снова, как утром — сквозь удивляющуюся чему-то улыбку, — покачал головой…
…Пол, сводчатый потолок — все белое, из одного камня. Гладкая, как слизняк, стена холодит спину. Я стою в полумраке, в углу за статуей Всезнающей Лике. Надо войти… Сказать маме, чтобы не плакала. Это я спрятала Ви в зарослях за нашим садом. Ви сидит тихо, как рыба, и никто его не найдет…
Мимо размашистым шагом идет отец, не замечает меня… Дверь за ним стремительно закрывается. Я берусь за теплую дверную ручку, осторожно тяну на себя, чтобы старинная деревянная дверь не скрипнула. Когда бабушка была маленькая, в их доме все двери были деревянные с искусной резьбой. А в древности и дома делали целиком из дерева. Дверь приоткрылась. В щелку из комнаты просачивается полоска света, освещает сверкнувшую белизной стену, пол, до блеска отполированный бабушкой.
— Ты уже знаешь? — взволнованно спрашивает отец. — Не укладывается в голове!
— Тие! Закрой дверь… — слышу я мамин голос. «Уже знает! — думаю я. — Теперь не страшно!
Надо бежать за Ви. Обрадуем их обоих…» Закрываю дверь. Выхожу на солнечное крыльцо. Мутит от яркого света. Целый день мы с Ви ничего не ели. Убегали от всех: и от мамы, и от страшного человека в красной лохматой куртке. Наверное, это степняк. Одежда у него не вязаная, как у нас. Словно шерсть юрба состригли волной и наклеили на рубашку… Говорят, дикие люди в степи снимают с животных шерсть вместе с кожей и из этого шьют одежду. Еще сильней мутит меня от этих мыслей. Там, в тени, под сводчатыми колоннами, мраморная скамья… Но я застываю на месте, глядя в сад. За низкой изгородью из лиан с розовыми цветами кто-то стоит. Красная лохматая куртка. Знакомая голова с пучком волос на затылке. Тот степняк, что хотел украсть Ви! Я опрометью бегу к родителям. Их взволнованные голоса останавливают меня у двери. Я подслушиваю.
— Нет… — растерянно говорит мама. — Этого мы не знали. У нас другая беда.
Отец не спрашивает какая. Он думает о своем.
— Подумать только, какая дикость… Пустить на памятники! Чудо природы… Уничтожить — потому что… ближе лежит…
— Такие глыбы трудно вырубить в копях, — замечает мать.
— Ты вечно их защищаешь… К чему сейчас монументы?
— У тебя в каждом углу скульптура.
— Да что им увековечивать? На ноги не успели встать!
— Естественное желание.
— Гигантомания дикарей. Зачем такие размеры? — Отец возмущается.
И в довершение ко всему — голос бабушки. Она тоже там:
— Дожили… Премудрая Лике! Чтобы степняк забирал своего ребенка!
Я слушаю дальше. Белую Галерею Предков разрушают для постройки памятников… Ломают, как обычный камень. А оказывается, Ви — мой приемный брат… У всех были приемные братья и сестры, но кто задумывался над смыслом этого слова! «Приемный» — значило не родной, мои папа с мамой не были его родителями. Ви был сыном того степняка, одетого в кожу юрба. Степняк завел в городе ткацкую мастерскую и требовал отдать Ви для подсобной работы. Не хотел, чтобы Ви учился и стал похожим на нас…
Сейчас я все чаще думаю о своем мире, о своем времени. Словно кто-то насильно вытягивает из моей памяти цветные ленты воспоминаний, прокручивает их заново, показывая так и эдак.
И в голову мне приходят новые мысли. Начинаешь смотреть на все с неожиданной точки зрения. Только теперь, слушая рассказы Вольфа и Карина об их мире и сравнивая, начинаешь вдруг понимать, почему наши благие начинания оказались такими беспомощными и кончились так неудачно. Все это было и на Земле, и там подчас случались парадоксы и по-разному сбывались в жизни ожидаемые результаты перемен.
Теперь, когда я живу здесь и убедилась, что назад возврата нет, я могу почти беспристрастно заглянуть в свое прошлое и окончательно для себя дать оценку своему несчастному разноликому племени. Живя там, я не могла его отвергнуть и осудить. Я была под властью тех мыслей, что сами по себе казались мне неплохими. Когда-то в прошлом их выдвигали лучшие — они предложили новый путь, ибо не видели иного выхода для своего, оказавшегося в тупике, странного и нелепого мира. Быть может, и вправду для него не существовало другого пути…
Сложное и противоречивое по своей природе общество, в котором я выросла, состояло из двух каст. Одна — многочисленная каста степняков. Уровень их культуры был практически первобытным, но состав этой касты не был столь уж однороден; некоторые выходцы из нее, по складу натуры стремившиеся к обогащению, занимались торговлей и ремеслом.
Другая каста, могучая, однако, напротив, очень немногочисленная, была хранительницей загадочной древней культуры. Люди ее достигли многого. Они и внешне не походили на степняков. Это была каста «зрящих в темноте». Но все удивительные качества — изменение формы черепа, способность к генерации энергетических полей и излучению волн в инфракрасной, а часто и в видимой части спектра, короче, все то, что рождало суеверно-мистическое толкование в среде степняков, — передавалось не просто и не только по наследству: они проявлялись каждый раз лишь в результате долгой интеллектуальной тренировки отдельно взятого индивида, чему, правда, весьма способствовали и окружение, и воспитание, и высокая духовность общения, да и сам по себе уровень жизни. Можно сказать, «зрящие в темноте» творились с детства. В народе их называли порой и по-другому: «смотрящие сквозь вещи», «прощупывающие умы»… «Щупачи», — подсказал Жэки, слушая мой рассказ, и начал убеждать, что термин подходит, хотя на Земле существует пока только в фантастической литературе.
Каста «зрящих» издавна существовала за счет второй, более многочисленной касты степняков. В отношении к степнякам со стороны «зрящих» проглядывала снисходительная доброжелательность: так смотрят на наивных дикарей, еще не ставших на одну ступень для равного общения… Разница и впрямь была так велика, что казалось: общество состоит из двух непохожих видов.
Так было от века. Ни катаклизмов, ни бурных исторических событий не знала наша планета. Священным было для «зрящих» завещание отцов и дедов, объяснявшее смысл существования всей касты «зрящих в темноте». Медленно и постепенно совершенствовать и обучать диких людей степи завещала им мудрость предков. Медленно и постепенно принимать их в ряды своей касты, увеличивая ее число, чтобы в конце концов превратить весь народ в «зрящих»: это обеспечивало бы прогресс и сохраняло бы культуру…
Но время шло, и как-то незаметно умы окончательно покорила идея, прораставшая в их среде уже давно, — идея гуманного и справедливого переустройства общества, где были бы счастливы буквально все. Они захотели сразу, одной лишь волею своей, улучшить жизнь большинства — и, не дожидаясь перемен в психологии, преобразили мир, уничтожив касты и сделав всех равными. Очень скоро затею и впрямь удалось осуществить, и всем был обеспечен довольно скудный, но справедливо одинаковый уровень жизни. Однако высшая каста не предвидела до конца всех последствий задуманного. Предложив это всеобщее «равенство», «зрящие» выступили как наивные идеалисты, считавшие всех остальных подобными себе, и ошиблись: именно их положение оказалось самым тяжелым. Случилось непредвиденное. Представители степной касты не пожелали долго терпеть ту самую справедливую бедность, на которую осознанно и добровольно обрекли общество «щупачи». Дикари не представляли в жизни иных ценностей, кроме роскоши и богатства, от которых — по сути ради них же, степняков, — так безболезненно отказались «зрящие». Не прикоснувшись к искусству и истинам духовной культуры, степняки направили свое недовольство и злобу против «зрячих», возведя в идеал и сделав пределом стремлений как раз те блага жизни, которыми прежде владела высшая каста, которые были понятны и, как ничто, осязаемы. Вот почему все кончилось так печально…
Глядя издалека, я теперь начинаю чувствовать истинную мудрость тактики древних — тактики медленного и постепенного духовного воспитания. Как жаль, что мы пренебрегли ею! Но можно ли было предположить, что одно, не зависящее от нас обстоятельство вдруг окажется в итоге столь серьезной помехой: бедность, удивительная бедность энергетических ресурсов родной планеты.
Все становится зримым в сравнении. Лишь теперь понимаю я, как бедна была наша планета, как скудно оделила дарами Вселенная ее природу. Мы сами не могли до конца почувствовать это. Ведь все там было таким естественным для нас и, разумеется, родным: убогие и гнетущие однообразием пейзажи, скалистые холмы со скудной растительностью, безжизненные бурые степи, где порой круглый год царствуют холодные ветры, разметая в прах многолетний сухостой, потому что годами из-за засух в эти земли не приходит весна, и жалкие леса, в счастливые времена едва начинающие рост, безнадежно увядают… Такова была большая часть поверхности планеты.
Что такое залежи металлов и руд, мы понятия не имели. А что такое нефть и газ — и вовсе не знали. По законам неумолимой судьбы им не суждено было зародиться в бесплодных недрах нашей планеты. Единственным источником энергии был бурый камень, чем-то родственный земному бурому углю. Добыча этого камня да ценных белых пород для строительства, налаженная издавна в глубоких копях, — вот, пожалуй, единственная отрасль нашей промышленности. Знали мы и электрическую энергию, но ее едва хватало для освещения: даже крупных рек не было на нашей планете… Все упиралось в недостаток того же бурого камня. Используя земные термины, можно сказать, что наша цивилизация представляла собой чудовищный симбиоз элитарной культуры «зрящих» и натурального хозяйства почти первобытного общества. Возможно ли богатство для каждого? И, если стремиться к этому, можно ли сохранить культуру? А если нет, то зачем богатство?
Но детство мое было счастливым временем и всегда вспоминалось мне, как яркая сказка, подобно другим, которые во множестве читали мне в те годы. Я помню наш полный теней и солнечных бликов сад, где бегала я с утра до вечера, где были мои любимые старые дубы и весь год сменявшие друг друга цветы. А в самом конце сада — заросли колючих лиан переходили в университетский парк — здесь, на краю этого парка, и стоял наш сводчатый каменный дом из дорогих белых пород. Я помню летние странствия по долинам голубых кочующих рек, по холмам, покрытым низкорослыми зелеными джунглями, — в эти странствия пускались мы на все каникулы в нашей старенькой плетеной повозке, запряженной двумя черными лохматыми юрбами.
Мне еще повезло от рождения — я появилась на свет сразу же после свершившихся перемен. Отец мой, Аниетие Сана, молодой не по годам реформатор университета, принадлежал к касте «щупачей», все же располагавшими в те времена кое-какими остатками былых привилегий и свобод. Людям, к которым относился мой отец, еще отдавалась некоторая дань уважения, так как именно они были хранителями старых знаний, развивали науку и поддерживали существование университетов. Позже, когда непомерно разросшаяся каста чиновников-обывателей перетянула все блага на свою сторону, судьба этих единиц, выживших после жестоких преследований, стала самой тяжелой.
Я помню этот страшный период гонений. «Все равны», «Никаких привилегий», «Смерть щупачам», «Долой ореольных» — вот обычные лозунги этого стихийного и непонятного в своей сути движения. Какая-то волна тупой злобы проснулась в темных слоях степняков. Разумеется, ее направляли единицы — те самые жестокие и безликие, просто-напросто ущербные личности с неполноценной психикой, которым не хватает ума, доброты, таланта и которые, точно пустые шары, всплывают на поверхность событий в стремлении к власти. Пожалуй, тогда-то «щупачи» пожалели, что полностью от нее отстранились. Это было ошибкой — отказаться от управления. Непростительно, глупо и страшно — все равно что покинув на произвол судьбы не научившихся ничему детей, отдать в их руки всю власть и наблюдать затем со стороны, как ее перехватывают самые шустрые и жестокие и как в остальных, предоставленных самим себе, рождается неосознанная тупая злоба. Направляли ее чиновники, но ведь и они были — тот же народ. В нем пестовалась эта ненависть, и ее ловко направляли против «зрящих». Их обвиняли во всем. И в обладании особыми психическими силами, и в том, что этими силами не располагают все. В том, что у «зрящих» есть ореол, и в том, что у всех остальных нет ореола. В злоумыслии и колдовстве, в умении продлевать жизнь, в присвоении ценностей и сокрытии знаний… Во всем, что не поддавалось тупому пониманию…
Тех, которые лишили себя всех благ, желая улучшить положение народа, узнавали по ореолам. Хватали врасплох, на улицах, если кто-то, задумавшись, забывал про эффект свечения… Убирать его было не просто, сказывалась многолетняя привычка. Слишком долго эта примета отличала всю касту «зрящих», считаясь признаком высшего развития интеллекта.
Это было горько и страшно. И сейчас еще живо в памяти то ощущение беды, безнадежное чувство конца, когда ночью не спят и с ужасом ждут стука в дверь. Мне тогда еще не говорили всего, но осталось неизгладимым в воспоминаниях, как ругали нас, детей, за баловство, когда мы, играя во взрослых, нарочно усиливали свой ореол над головой.
Подозрительных выявляли в пытках. Ослабляя боль, человек невольно напрягал силы, и тогда ярче проявлялось свечение. Был и последний признак. Даже самые стойкие не выдерживали длительных пыток. «Щупачей» отличали по цвету глаз, которые в состоянии стресса приобретали фиолетовый оттенок.
К счастью» всех «щупачей» тронуть не посмели — все-таки знания были еще нужны… Период тотальных гонений миновал, и жизнь стала легче, но в эти годы я потеряла родителей и приемного брата. Оставшееся детство прошло в семье близких друзей, которым посчастливилось уцелеть. Жизнь потекла по-прежнему. Вновь как и когда-то с родителями, — свобода и путешествия. Леса еще не были полностью сведены или закрыты, их жалкие остатки не превратили еще в так называемые заповедники, отданные для охоты и разграбления высшим чиновникам и егерям…
Длительные странствия и жизнь на природе летом… Учеба и чтение зимой, в узком кругу друзей — их я, по юной несмышленности, отождествляла до поры до времени со всем народом и поэтому имела о нем весьма идеализированное представление.
Так прошло более десяти лет. И снова жизнь начала замедлять свой бег, наэлектризованная предчувствием надвигавшихся перемен. Природа нещадно истреблялась, лесов становилось все меньше, энергетические ресурсы истощались окончательно, а города безудержно росли, превращаясь в скопления серых трущоб, переполненных пришедшим из диких мест темными, слепыми людьми. Недовольные своей и здесь убогой жизнью дикари, вечно зарящиеся на чужой и, если правду говорить, сомнительный достаток, они быстро превращались в тупых и злобных обывателей. Было упущено что-то главное, самое важное и поначалу вместе с тем неуловимое. Оно заключалось в том, что люди не менялись к лучшему. Они заняты были чем-то иным, им говорили о другом. В их головы вбивали слишком конкретные и, выполнимостью своей, сомнительные цели. А так как духовная жизнь не может стоять на месте и быть неизменной, она скудела… Как пустеет сосуд, если воду в него не подливать — она испаряется буквально на глазах… И люди менялись к худшему. В бедности и нищете разрастались их алчность и злобное недовольство всем и вся. Разрасталась, как дикое мясо, серая масса чинуш, и, безотчетно ощущая свою неполноценность, она душила все, что хоть чем-нибудь не походило на нее. А непохожими прежде всего были «щупачи». Самой незавидной становилась судьба почти исчезнувшей касты. Вдруг словно опрокинут был неведомый барьер, который сдерживал прежде жадность, злобу и нетерпимость, все сметавшую перед собой страсть к обогащению. Будто тесто, в которое переложили дрожжей, начало бродить… и было не предсказать, чем кончится это брожение.
И оно-таки кончилось. Вылилось в новую волну преследования «щупачей», во второй затянувшийся период гонений. За десять лет выросло новое поколение. Но не все, обучавшиеся одинаково, сделались «щупачами». Это удалось лишь немногим детям степной касты, очень трудолюбивым и воспитывавшимся по-старому — в семьях «зрящих», где каждый ребенок постоянно испытывал на себе благотворное влияние. «Зрящих» принялись обвинять в заговоре. Опять во всем были виноваты они…
Однажды, воротясь из школы, я обнаружила, что дом наш пуст. На полу валялись разбросанные вещи и книги, кругом было все перевернуто, будто здесь только что побывали воры. Но исчезли только вещи моих приемных родителей и одежда двух младших братишек.
Многие пропадали вот так, бесследно. «Щупачей» семьями высылали в степи. Отныне им было запрещено общение с себе подобными. Ходили слухи, что высшие чиновники создают закрытые пансионаты для обучения своих детей. Преподавали там исключительно «щупачи».
С тех пор я не слышала ни слова о близких. Во второй раз сделалась сиротой. В нашем доме поселились чужие люди, и меня взял к себе мой учитель, знавший первых моих родителей, учившийся у моего отца. Нам удалось незаметно прожить несколько спокойных лет… Жизнь моя, измененная в третий раз, опять потекла по накатанному руслу. Я поступила в высшую школу. Вновь были летние странствия, кружок друзей и — мой покровитель, к которому я привязалась как к самому близкому человеку.
Так шли годы. И снова поползли слухи об ожидавшихся переменах. Труды «щупачей» в закрытых пансионатах слишком скоро принесли плоды. Взрослевшие дети принимали философию и мудрость «зрящих», отрекаясь от жизненных позиций родителей. Ужаснувшаяся верхушка обывателей запоздало поняла свой промах: даже близко нельзя было подпускать «щупачей» к детям.
В который уже раз все перевернулось за один день. «Щупачей» открыто объявили врагами, в их услугах более не нуждались, педагогическая деятельность отныне была запрещена. План полного обезвреживания «щупачей» удалось реализовать в кратчайшие сроки. В одиночку «щупачи» были не опасны. Их срочно высылали в дальние районы. Разбивались семьи. Отныне категорически не разрешалось вступать в брак двум «щупачам».
Мои приемные родители проявили когда-то счастливую предусмотрительность и оказали мне большую услугу: по их документам я числилась как «приемная» из семьи степняков. Поэтому-то меня и не тронули в тот злополучный день при похищении или аресте… Не трогали и сейчас при очередных облавах. И я по-прежнему жила с учителем на территории университетского парка. Мы не были родственниками, в браке не состояли и по счастливой случайности выпали из проверок по плану рассредоточения «щупачей». Это была столь свойственная самоуверенным чинушам безалаберность — о нас просто забыли…
В памяти осталось несколько светлых воспоминаний. Я вижу наш дом, не столь просторный, как прежде, но уютный и тихий, в котором можно свободно дышать, не чувствуя боязни замкнутого пространства.
Солнце врывалось в большие окна, ветерок играл легкими занавесками, и быстрые блики света играли на мраморе сводчатых потолков. За дверным витражом балкона отцветали оранжевые осенние цветы, и сюда, в глубину парка, не подбирался уличный смог от повозок, работавших на горючем камне. Я смотрела через открытую дверь на газон и деревья, на шумные пестрые кучки студентов. И жизнь в этом мире казалась нормальной, прежней. Люди и солнце на узких каменных дорожках в зелени подстриженной травы… Но я знала, что там, на другом конце города, была иная жизнь. Шахты в удушающем облаке смога и люди с серыми лицами, покрытыми слоем пыли, люди, смирившиеся со всем этим… Я-то знала, что меня ждет дома, когда возвращалась, отработав под землей положенные студентам часы. А они, эти люди? Что их ждало на земле? Да и вообще — стремились ли они к чему-либо в этой беспросветной, монотонной жизни? Большинство, пожалуй, даже толком и не смогло бы ответить. Они не ведали вольной жизни «щупачей» с ее прихотливыми радостями, которые дарит искусство, творчество, общение с природой. Культура «зрящих» не коснулась этих людей. Какие могли быть у них желания, если планета бедна, а труд тяжел? На что направлены были их помыслы! Я защищалась от них, от этих мыслей, как могла и проклинала способности «щупачей»… Обмануть… Украсть. Похитрей притвориться. Заработать побольше за счет другого. И кругом — лицемерие, ложь, ненависть… Я впитывала эти мысли, ощущения, стремления и мучилась, и проклинала судьбу, пославшую мне дар все видеть… Как хорошо, что люди вокруг не были «щупачами»! Или, наоборот, плохо?
С горечью думала я в те минуты, когда спускалась в шахту, как трижды правы были деды, завещавшие прежде всего изменять людей, облагораживать их души, помыслы, их разум. Я чувствовала вину за все. Что дальше ждало этих несчастных, в которых не разожгли вечный огонь духовной культуры предков и отпустили в мир, словно детей, не готовых для трудной жизни? Что было там, впереди, у нашего мира? Меня доводило до безумия, что, быть может, я одна думаю так, а все остальные — иначе, что никто вокруг не хочет замечать всей трагичности и безнадежности… В такие минуты, в душной темной шахте мне казалось, что у меня нет ничего общего ни с одним живым существом, чувство мучительного одиночества отделяло меня от всех. Порой я горько это осознавала даже в толпе студентов… Но вот, уже сделав из этого грустный, столь очевидный вывод, я видела группку детей, переходящих улицу… Яркие, маленькие, странные и не похожие еще друг на друга. Они шли по двое, по трое, по одному… От них я не хотела себя отгораживать. В них, и только в них сохранялось еще нечто близкое каждому из касты зрячих. Но что станет с ними через несколько лет? И почему из взрослых столь неизбежно вылепливалось то, что есть? Я знала, «щупачи» обсуждали это в своих кругах. Дети излучали почти так же, как мы, — до какого-то определенного возраста. Оттого в эти годы мы и воспринимали их, как себя. Потом они изменялись…
Уходя от нас, окончив школу, становились такими, в чью среду попадали. Серая тупая сила брала верх? Или это была приспособительная реакция? Спасительное притупление души, когда надо брать на себя другие, отнюдь не возвышенные функции? Изнурительный неинтересный труд, смирение, рождение детей, увядание до старости, смирение — смирение и смерть… Но ведь и мы были людьми тоже! Правда, подобных нам оставалось так мало — ничтожно мало, мы были рассеяны в огромной массе, и нас заставляли жить по чужим меркам. Нас, а не наоборот! И вот они-то как раз, воспринимавшие мир иначе — все видевшие черным или белым и часто путавшие даже эти два цвета, — были для меня вязким, бесчувственным, далеким и чужим океаном… Непонятный по своей сути, колеблющийся по нелепым законам, — он подступал все ближе… Когда же, наконец, вспомнили и про нас и учителя выслали в отдаленный степной район, я поняла, что теперь до самого горизонта — только этот океан. Я осталась совершенно одна.
Шли месяцы — я уже не чувствовала себя равной со «зрячими». Я пала духом; не видя цели, теряла силы. Уставала физически: от суеты бесконечного дня, от метания туда-сюда, работы в шахтах, от поездок в дымных, забитых людьми душегубках. От смога, от боли, от усталости… Здесь немыслимо было то, к чему я привыкла с детства — тот образ жизни, тот круг занятий, для которого требуется особое состояние души: для чего надо всегда сохранять свежую голову, давать пищу уму, питать сознание необходимой энергией, рождающейся от общения с себе подобными и с природой. Получался замкнутый круг. Человек не мог совершенствоваться, быть вместе с природой и черпать из нее необходимые для этого силы. И природа гибла вместе с человеком. Жизнь попросту делалась невозможной…
Я храню в памяти вычитанные где-то Вольфом слова о том, что если великое дело покоится на слезах и страданиях хотя бы одного существа, то дело это не может быть великим. Гуманно ли пробуждать у общества разум, надеясь, что большинство будет счастливо постоянно и только меньшинство останется страдать? Может ли быть хорошо кому-нибудь, если сытость куплена ценой культуры? Можно ли считать это общество справедливым… теперь или в будущем? И станет ли оно таким? Способны ли помочь себе сами люди, заставляющие страдать других? Ведь мы им уже не поможем — мы, позволившие неумелостью своих действий затянуть эволюцию на века. Мы расплачиваемся за свой грех.
Вновь и вновь повторяю я в памяти слова Вольфа… И опять примеряю их истину к своему миру. И прокручивая заново ленты воспоминаний, повторяю мысль, мучившую еще тогда…
Я чувствую, что там, впереди, всем предстоит более страшное, нежели просто пустота; и тогда нечто, куда более жуткое, чем сила самовлюбленной обывательщины, вырастет из глупости и пустоты, если сами люди не сумеют задуматься. Не изменят своих позиций. Не создадут чего-то лучшего, особенного, как, например, случилось на Земле, — не сотворят собственного чуть-чуть «христианства», о котором любит говорить Карин, чуть-чуть «толстовства», о котором вспоминает Вольф… Ибо в области пониженного давления, как в бездонной яме, собираются самые черные тучи…
Но тогда мне было не до абстрактных рассуждений. Вдруг стали приходить массовые известия о смертях сосланных «щупачей»… Однажды я увидела во сне, что заболела желтой лихорадкой. Утром обнаружились первые признаки начинающейся болезни. Это было непонятно. Потрясенная этим, я, как всегда, спустилась за почтой и, механически заглянув в корзинку для писем у входной двери, сперва даже не удивилась, что конверт со знакомым штампом подписан чужим почерком.
Я развернула серый листок. Чужие буквы плясали перед глазами. В трех строчках коротко сообщалось, что мой учитель скончался от воспаления легких.
О, еще вчера, получив подобное письмо, я бы лишь рассмеялась, не поверив столь наглой подделке! Ведь ни один «щупач» не умирал от воспаления легких. И никто из них не умирал в таком возрасте — без собственного на то желания.
Да, я все поняла. Желтой лихорадкой тоже не мог заболеть ни один «зрячий»… пока оставался самим собой.
Я схватила только дыхательную косынку, которой всегда обматывалась по привычке, выходя в город, и, одетая по-домашнему, выбежала на крыльцо. Дрожа от озноба, я долго бежала куда-то без всякой цели — по задымленным улицам, дыша сквозь спасительную ткань косынки. Я молила небо послать мне безумие — чтобы уснул мой мозг, чтобы больше ничего не знать, не ощущать, не помнить… Я просила смерти — у судьбы, у природы, у справедливости. У случайной машины… Навстречу мне валили толпы… С непостижимой быстротою исчезали в жерлах шахт — решительно, целеустремленно… Я продиралась сквозь них, и вновь мне казались нелепыми законы и порядки людей. Как поймешь цели и поступки того, что кажется бессмысленным тебе в своей сути?
И в то же время я им завидовала, завидовала той простоте, в какой им день за днем являлся мир. Ибо они были первозданно счастливы по пустякам, не видя истинных масштабов поразившего их всех несчастья. Но и в несчастьях не замечали они тех подспудных течений, что могли бы порождать надежду и вместе с нею пусть и робкую, но обоснованную радость, а потому и отталкивались вообще от всякого страдания, не подпуская его в свой мир. Все палки были для них об одном конце…
Видно, попросту кончилось время и кончились силы — у тех, кто когда-то претендовал на все, но не сумел сохранить даже малость. И нелепо теперь задавать вопрос — кто виноват? Это надо было делать раньше. И если уж не задумались вовремя, то надо ныне либо пожинать плоды безмыслия и все терпеть, либо, не мучаясь зря, сразу уходить. Ибо надежды больше нет — мы сами ее похоронили. Таким, всем «зрящим» — надо умирать в младенчестве. Другое время наступило — для других людей…
Я все дальше брела по загазованным, пыльным улицам. Позади остались шахты, районы серых трущоб… Хотелось убежать от всего этого, не видеть никогда… И это страшное чувство тупика, полнейшего бессилия: я ничего уже не могла изменить… Именно я!
Конечно, это был момент слабости. Мне больше не хотелось жить… А правильней — доживать: если все мои способности были утрачены, меня ожидали месяцы в переполненном изоляторе. Лечения желтой лихорадки не существовало. Месяцы бесцельного, тупого угасания…
Мое последнее воспоминание — это парк. Унылый, заброшенный, совсем не похожий на тот, в котором я росла. Погибающие деревья и пыльные листья засохших кустов. Я смотрю в мутное, словно выцветшее небо. Медленно кружат белые каркающие птицы. За высохшими верхушками похожих на сосны деревьев — черные дымящие трубы. И рядом мраморная голова статуи, сделанная в современном стиле каким-то бездарным скульптором. Не помню, чей памятник. Его перенесли сюда с площади год назад, когда устанавливали новую статую очередного правителя. Стоит среди леса неизвестно для чего… Чем думал себя увековечить?
Я спокойна. Делаю глубокий вдох и, словно трогая натянутые струны, нащупываю ниточку к дыхательному центру. Пульс замедляется. Коченеют сначала ноги, и веет теплом от деревянной скамейки. Синеет ноготь на большом пальце руки, и жилка, трепещущая под ним на запястье, перестает пульсировать. Мерзну, боюсь удушья. Но его почему-то нет, только тянет в сон и сладко кружится голова. Мелькают в глазах деревья, так похожие на сосны, но слишком уж коренастые, будто собравшие последние силы, чтобы выжить там, где все задыхалось. Все вертится — небо, дым, трубы. И — гигантская белокаменная голова… Как некий итог всей жизни… уродливая и бессмысленная, быть может, вытесанная из глыбы, что когда-то в детстве глядела на меня глазами мраморного истукана… Того самого, что за миллионы лет стал похожим на человека. Белая Галерея Предков… Я готова ко всему. Минута растягивается. Хочу, чтобы все поскорее кончилось. Уже ни на что не надеюсь, но где-то в глубине души еще не меркнет свет и видится глазами ребенка Галерея Предков — и мраморных, и подлинных, живых — и проскальзывает мысль, которая слишком часто мучила в прежней жизни: «Как много и бессмысленно они страдали! Неужели все было зря?» И я прошу судьбу поскорей послать мне конец или все-таки… все-таки — изменить его… Если хоть что-нибудь было не напрасно…
…Резкое солнце пробирается сквозь ресницы. Я открываю глаза. Карин на другом краю кучи тоже не спит. Вольф перетянул на себя весь спальник. Прислонившись к дубу, Карин раздумывает о чем-то.
— Ани! Чем ты вчера промывала рану?
— Водой… — Я нагибаюсь над спящими Жэки и Вольфом и с изумлением рассматриваю протянутую ладонь Карина.
— Покажи! — тотчас шустро вскакивает Жэки. — Ого! Тебе повезло! Рука Вольфа заживала неделю, когда он так же напоролся на сук.
— Кого-то тут лечат живой водой? — спросонья басит Вольф и переворачивается на бок. Лениво разглядывает руку Карина. — И откуда водица?
— Из нашего озерка.
Вольф понимающе усмехается. Не верит — думает, это я каким-то припасенным снадобьем излечила Карина. Выбирается из кучи и разворачивает все ветки.
— Нет, серьезно… Мы чистили рыбу. Ну, ту, что поймали в реке, помнишь? Под рукой не было речной воды. А в ране — земля, я и рискнула промыть озерной…
— Отныне умываюсь только живой… — Вольф направляется к нашему озеру.
Жэки бежит следом. Оборачивается ко мне:
— Посмотрю, не сдохла ли наша рыбешка…
Я тоже иду взглянуть. Вчера мы запустили в озеро самую маленькую форель. Жалко было бросать в уху. Оглушительный крик Вольфа:
— Вот это сомище!
— Крокодилище! — подхватывает подоспевший Жэки. Огромная, как полено, рыбина бьет по воде хвостом. — Наша! Конечно, наша! — радуется мальчишка. — Видишь, нет правого плавника…
Так осенним утром мы обнаружили замечательные свойства нашего озерка. Удивительный был день. А вот прочие дни, увы, как-то смешались в памяти, похожие один на другой.
Постройка дома, или, правильней — избушки из бревен, шла довольно успешно. Вольф с Карином работали до темна, до изнеможения. Приходили из леса уставшие, со стертыми в кровь пальцами и черными пятнами не смывавшейся пахучей смолы на огрубевших ладонях. Мы с Жэки едва могли накормить обоих. Той рыбы, что нам удавалось наловить за день в реке, всегда не хватало. Моллюсков Вольф принципиально не ел. От лягушек не то чтобы отказывался, но встречал их с неохотой, как бы ни был голоден. От грибов тоже проку было мало. Я чувствовала, что всем уже опротивел грибной суп на рыбьем жиру, но не знала, что предпринять. Наконец мы с Жэки наловчились ловить кротов, это было хоть какое-то мясо.
Меня тревожило состояние Вольфа — осунувшегося, похудевшего. Он по-прежнему окружал меня исключительной заботой и добротой, чаще других оказывал мне всяческие знаки внимания. Был очень вежлив, во всем старался угодить мне… А я чувствовала себя преступницей, не в силах отплатить ему за теплоту… Одна музыка, одно имя звучало в моей душе… Улариу Мана. Даже здесь я видела во сне моего Учителя. Улариу Мана — буквы чужого почерка на сером листке.
Вольф чувствовал все. Смотрел иногда потерянно и жалобно-проникновенно… И как-то даже с опаской, словно побаиваясь меня, не скрывал, что во многом я — чуждое, странное и непонятное ему существо. Собственно, так и было. Ведь само мое имя — Аниетие Окэ — все они произносили с трудом. Вольф придумал мне уменьшительное — из первых трех букв: Ани. Тогда и другие стали звать меня по имени… Я с болью видела: Вольфу плохо — что-то гнетет его, тревожит… и, подражая Жэки, пыталась доставить радость, чем только могла. В минуты, когда сердце мое не выдерживало, прибегала к древнему опыту «зрячих»: пристально и ласково смотрела на Вольфа, пытаясь вселить спокойствие в его душу. Порой клала руку ему на Плечи и гладила по голове, как в тот первый день. Только Вольфа все это не очень радовало.
Когда все четыре стены и крыша были, наконец, готовы, мы сразу же перенесли наши вещи в дом, хотя пол еще оставался земляным и сквозь проемы окон свистел ветер.
Стало заметно холоднее, по утрам случались заморозки. Вечерами приходилось разводить костер прямо на полу и на прогретую землю укладывать ветки, служившие нам постелью. Сперва мы спали все вместе, так было теплее, только Жэки держался особняком, соорудив себе кучу из мха в другом углу. Пришлось отдать ему один спальник. А нам на троих оставались второй спальник, поролоновый коврик и пуховка Вольфа.
Вольф спал плохо. Часто просыпался, ворочался. Временами казалось, что он вообще не спит. Не знаю, как он справлялся днем с такой тяжелой работой! Походным топориком они рубили высоченные деревья и волокли их от самого леса. Получались прочные прямые бревна, покрытые шуршащей красно-коричневой кожицей коры. Я сдвинуть не могла и одно такое бревно. Это был адский труд. Однажды ночью я спросила Вольфа, не болен ли он. Вольф хотел что-то сказать… но только тяжело вздохнул и отвернулся от меня. Потом он встал и ушел к Жэки, оставив нам и спальник, и куртку. И впредь он уже спал в дальнем от нас углу.
С уходом Вольфа я начала замечать перемены в Карине. Теперь у него начались нелады со сном. Он не ворочался, как Вольф, лежал с закрытыми глазами, но все равно я чувствовала, что он не спит. Однажды, когда было совсем не холодно, он вдруг обнял меня и крепко прижал к себе. Меня это не то что испугало, но как-то неприятно поразило: я-то полагала, Карин лучше Вольфа владеет теми страстями, которые, как я уже заметила, столько значили в их мире… Словно опомнившись, Карин отпустил меня, молча отвернулся и… вскоре уснул. А я все лежала и думала, думала… Не знаю, спал ли Вольф в ту ночь, ощутил ли, понял ли что-либо, но во всяком случае на следующую ночь он неожиданно опять перебрался к нам, и, честно говоря, я была ему за это благодарна. Собственно, я была благодарна им всем, невзирая ни на что, да и нелепо было обижаться на людей, которые в конечном счете делали для меня все, что могли, и без которых я бы, без сомнения, пропала в этом мире…
Начались сильные ветры, ледяные, пронзительные, но еще без снега. Ветер все громче завывал в наших окнах, слишком опрометчиво, как стало ясно, прорубленных в бревенчатых стенках. Мы приспособились законопачивать их на ночь огромными охапками сосновых веток — Жэки подтаскивал их каждый день из леса. Вольф с Карином избегали смотреть мне в глаза, в их обращении со мной произошла едва заметная перемена, словно они испытывали передо мной какую-то вину. Потом я перестала обращать внимание на это. Все как бы вошло в свою колею. Целыми днями я их почти не видела, они работали в лесу, а мы с Жэки по-прежнему были заняты добычей пищи.
Постройка дома близилась к завершению, наконец-то мы настелили теплый деревянный пол. Оставалось еще придумать что-то с окнами и смастерить печку. Стойких холодов пока не было. Наоборот, началась оттепель — с туманами по утрам, унылостью оголенных деревьев и грязью, которая неслась в дом. Но крыша над головой теперь появилась, и можно было передохнуть.
Мы вдруг обнаружили, что озерцо, похожее на воронку от бомбы, кишмя кишит рыбой. Долго туда не заглядывали, боясь искушения поймать нашу огромную царь-рыбу. А теперь мы просто не знали, куда девать такое количество отборной крупной форели. Вольф с Карином вылавливали ее руками и целый день коптили на зиму на костре. За ночь озерцо вновь заполнялось рыбой. Мы занялись промышленной заготовкой. Приоритет Жэки в этом деле перешел к другим, и он отыскивал себе новые занятия. Теперь я мало бывала в его обществе. Жэки предпочитал целые дни проводить под дубом, что-то там бормотал и напевал про себя. А то взбирался на дерево и, скрывшись в густой побуревшей кроне, начинал дурачиться. Кричал оттуда разными голосами, устраивал страшную возню, а на наши вопросы только отвечал, что у него появились друзья.
Вольф, как обычно, только смеялся и, на свой манер, крутил пальцем у виска. Но там, на дубе, действительно объявился какой-то черный зверь. Вначале я очень боялась за Жэки, а потом убедилась, что зверь не опасен — Жэки по-прежнему был цел и невредим.
Постепенно и Карина начало тянуть к дубу. Рыба в озерце так же внезапно исчезла, как и появилась, Карин подолгу стал неподвижно сидеть под дубом, сосредоточенно о чем-то размышляя.
Только Вольф не отходил от меня ни на шаг. Он снова осунулся и похудел. Опять почему-то перебрался спать к Жеки. А днем каждую свободную минуту искал моего общества.
Вскоре зарядили дожди. Карин с Жэки, несмотря ни на что, продолжали торчать у дуба, и мне приходилось целые дни проводить в доме вдвоем с Вольфом. Выглядел он больным. У него появилась привычка спать днем, и он просил, чтобы я была рядом, никуда не отлучаясь. Говорил, что в доме холодно и он не может согреться. Я все-все понимала, но не перечила ему. Да и был ли смысл спорить? Я давно уже приучила себя снисходительно относиться к чужим странностям и терпеть. Что теперь поделаешь, раз все это так много значило для человека в их мире. То, от чего мы были свободны в обычной жизни, что служило у нас лишь тем целям, которые природа положила для воспроизведения вида, оставалось у них по-прежнему главной формой любви. И выражать ее как-то по-другому, в том числе и полностью управлять работой всего организма, они пока еще не умели.
Однажды Вольф сказал мне, что эта осень напоминает ему детство. С трудом подбирая слова, пытался рассказать мне о своей родине. Там было так много общего с тем, что помнила я. Но детство у него было совсем иное. Вольф не помнил своих родителей. Они долго томились в изгнании, принадлежа, вероятно, к касте «зрячих», только он ничего об этом не знал. И, вероятно, они сами не знали, оттого что с самого начала были рассеяны по всему свету…
Он рассказывал мне о бревенчатых деревнях, таких же вот домиках, как наша избушка, подслеповатых и серых, приземистых, вымокших на дождях. Он вспоминал об осени — другой, какой она бывает раньше того времени, когда мы появились здесь. Яркой, красочной, теплой, богатой… Ранняя осень… Вся здешняя природа была словно кусочком его мира. Вольф вспоминал, но ему не хватало слов — ведь, чтобы описать знакомое, родное, приходилось говорить на чужом языке…
И порой, уйдя в себя, забывшись, он переходил на настоящий, свой. И тогда в голосе его появлялись новые нотки, скорбные и сожалеющие. Так говорить мог только очень мудрый и много видевший человек. Много вынесший на своем веку…
Я не понимала слов, я просто слушала этот голос — хрипловатый, полный скрытой силы и щемящей, будто от дальних прапредков идущей тоски… Полный иронии, насмешки и одновременно — странного прощенья, от которых становилось еще тяжелей. И я в шутку спрашивала: кого ему здесь не хватает? Вольф смеялся, запрокинув голову, как смеяться тоже умел только он — голосом, который я с самого начала полюбила, потому что голос всегда выдает в человеке то, что в жизни, возможно, еще не проявилось… Он смеялся и, обнимая меня, говорил, что у него все есть, потому что я — с ним… Но ему и вправду здесь не хватает одной вещи. И он жалел, что не взял ее в тот злополучный поход, что пожалел для нее места в рюкзаке…
А снаружи хлестал по сосновым бревнам дождь. В заложенных хвоей проемах окон свистел ветер. В нашем доме с пустыми стенами была глухая осень, разве что вот — крыша над головой да спасительный пуховый спальник из того злополучного похода, в котором Вольфа должна была засыпать лавина… Он лишь успел заметить, как она сорвалась от его неосторожного победного крика и белым ревущим зверем летела вниз по склону. Время остановилось. Страшный момент неотвратимого конца растянулся, и на исходе этой бесконечности… Вольф оказался здесь. А с Вольфом я не боялась ничего. Он говорил, что у тех, кто пережил свою смерть, впереди, наверное, долгая жизнь.
Все мы смотрели на Вольфа как на лидера нашего маленького общества. Подсознательно чувствовали, что без него давно бы уже погибли здесь от голода, холода и уныния. А на него самого вдруг нашла непонятная хандра. Он, в сущности, забросил всю работу. В результате на неопределенный срок откладывалось и самое сейчас важное дело — постройка печки. Я даже боялась, что к зиме мы останемся вообще без нее. Теперь Вольф все дни проводил в доме, я же по-прежнему то уходила на речку, то собирала желуди под дубом. Мы жарили их и варили затем сомнительную бурду наподобие кофе, запас которого так быстро кончился.
Однажды я застала Жэки за странным занятием. Стоя на коленях, я привычно разгребала пальцами сухие листья, и вдруг, чуть не попав мне по голове, с дуба свалился какой-то предмет. Упруго ударился о землю и, отскочив, с металлическим звоном покатился в кусты. Вверху, на дубе, явно что-то произошло. Послышались возня, шум, и вслед за тем раздалось странно-ритмичное повизгивание.
— Брысь отсюда, разбойник! — закричал Жэки. — Ты опять сбросил мне обод!
Я не была особенно удивлена. На дубе давно уже стало «людно». Какие-то звери, привлеченные желудями, взялись наведываться из леса — их Жэки и называл своими друзьями.
Задрав голову, я посмотрела вверх. Жэки, удобно устроившись, сидел на огромном суку и возился с непонятным сооружением, которое было значительно больше его самого и напоминало что-то очень знакомое… Два колеса, соединенные перекладинами, седло, руль…
«Да это же велосипед… Жэки! Где ты его взял?» — едва не крикнула я в страшном волнении, но только стояла, молча разинув рот. Наконец тихонько позвала:
— Жэки…
Он не удостоил меня ответом. Попросту не заметил. Был невероятно сосредоточен.
Я ждала. В конце концов взгляд Жэки упал на меня.
— А, это ты… — протянул он задумчиво. — Позвала бы своего Вольфа… Хватит ему дрыхнуть! У меня тут никак не получается с цепью… Там, где-то возле тебя, должен лежать обод, — добавил Жэки. — Этот негодный кот опять его сбросил! Попробуй-ка мне его сюда закинуть.
Пришлось разыскать в кустах упавшую вещь. Это действительно был металлический обод от велосипедного колеса, сделанный, правда, несколько грубо, не как у нас. Неужели везде все рано или поздно начинают изобретать велосипеды?!.
— Жэки! — воскликнула я. — Послушай! Объясни, наконец, где ты его взял?
— Я его не взял, а… как бы сделал. Понимаешь? Нашел под дубом. Просто уж очень захотелось покататься на велосипеде, я долго об этом мечтал. Все думал, думал… И он сделался сам! Только цепь вот не могу приладить — не помню, как это точно устроено… Позвала бы и вправду Вольфа! У него получится. Он во всем разбирается — в момент.
Я еще не понимала, в чем дело, но какое-то радостное предчувствие заставляло мое сердце биться сильней и сильней, я стояла и слушала, как оно стучит в груди и как ветер ритмично шевелит надо мной сухие листья. Подошла к дубу, потрогала руками ствол. Он как будто дребезжал и был теплым. Или это дрожали от волнения мои руки… Стало вдруг очень и очень радостно.
— Жэки! Ты у нас гений! — я готова была запрыгать на месте, смеяться и хлопать в ладоши. — Слезай оттуда! — закричала ему, а через секунду едва не потеряла дар речи от страха и изумления. На плечи Жэки прыгнул с ветки черный усатый зверь. Изогнув спину, поднял хвост трубой и зашипел на меня, сверкая вытаращенными зелеными глазищами.
Так мы впервые обнаружили: наша «машина» — работает. Что-то было в этом дубе, какая-то сила, реализовывавшая мысленные образы наших желаний. Надо было только до мельчайших подробностей представить, как устроена вещь, вообразить мысленно работу любого механизма, и «машина» тотчас превращала абстрактный образ в материальный.
Все эти существа, новые друзья Жэки, кричавшие на дубе разными голосами, тоже существовали на самом деле. Это была материализованная фантазия Жэки! Надо же!.. Придумать себе кота — зверя, который когда-то жил в их доме. Правда, тут Жэки был со мной не согласен. Упрямо твердил, что кот сам пришел сюда по его следам.
Когда мы с Вольфом прибежали к Жэки, он стащил уже велосипед на землю и терпеливо ждал нас под дубом. Со всей серьезностью объяснил: прежде надо хорошенько подумать, как сделать правильно, представить в уме все совершенно точно, и все тогда получится само собой. Это было похоже на сказку…
Вольф окинул критическим взглядом нелепое сооружение — и на наших глазах формы его начали меняться, приобретать… осмысленность, что ли. Несуразно сбитые детали становились на свои места. Цепь точно легла на систему шестерен. Там, где надо, появились педали. Велосипед был готов.
А на ветру ритмично ударялись друг о друга сухие листья… Тысячи тонких нежно-игольчатых льдинок! Гул миллионного роя пчел сделался чуть громче, точно сложнейшая гигантская машина набирала обороты…
Все мы были связаны одной нитью. Нас объединяло главное — то, к чему были так пугающе близки, на пороге чего стояли и чего все-таки удалось избежать.
Была в этом таинственная необъяснимость, и если бы все произошло с другими, наш разум не поверил бы в подобную возможность. В столь немыслимое стечение обстоятельств. Но это случилось — с нами. И мы чувствовали себя живыми как и прежде. Ясно было одно: нечто — какая-то сила, неведомая сила — спасло нас и мгновенно перенесло сюда, в этот маленький мирок, снабженный всем необходимым, но ограниченный невидимой стеной. И все мы в памяти хранили то, что, в сущности, свело нас вместе… У Вольфа это была случайность. Карин — стал жертвой. Сам не знал, кто были его убийцы, внезапно оглушившие ударом сзади, когда он, не подозревая ни о чем, работал в своей мастерской.
Жэки?.. Вот тут все выглядело не совсем понятно. Появившись здесь, Жэки и не подозревал, что в той, прошлой жизни, что-то стряслось и ему грозила опасность. Даже осколки толстого стекла, запутавшиеся в волосах, не могли его убедить… Только свежие многочисленные рубцы на теле да едва затянувшаяся рана на правом виске заставляли отнестись к нашей версии серьезно.
Он помнил шумную, залитую солнцем улицу и собственное радостное настроение. В кулаке были зажаты монеты. Ровно столько, чтобы купить новенький иллюстрированный сборник приключений. Вот и витрина лучшего в городе книжного магазина… Он замер у сверкающих зеркальных дверей, в нетерпении пропуская выходящих. Вдруг стеклянная дверь со звоном хлопнула… и на этом прежняя жизнь закончилась.
И только я одна из всех нас сознательно перешла черту между жизнью и смертью, сама сделала шаг к тому, что в итоге свело нас вместе. Но зачем, по чьей воле мы оказались здесь?.. В те часы, пока Вольф экспериментировал с «машиной» — что-то такое пытался усовершенствовать, переиначить, — я сидела рядом с ним под дубом, погруженная в свои мысли. И точно кто-то невидимый вытягивал из моей головы все новые ленты воспоминаний. Будто и впрямь все это синтезировалось во мне, подобно велосипеду Жэки и картинам Карина… Как раз вчера мы увидели первую из этих картин, которую воспроизвела «машина»…
Помню, выбежав из нашей избушки на крик Карина, мы замерли пораженные: под дубом, прислоненный к стволу, стоял мольберт. И на нем — картина в простой деревянной раме.
Потускневшие темные краски, веявшие стариной тона, так загадочно передававшие игру света… И женщина в коричневых одеждах со странною улыбкой пристально смотрела с холста. Смотрела из своего прошлого, будто все о нас знала… Казалось, только что заметила нас оттуда… и все-все поняла…
Бело-синеватые скалы за спиной у женщины. Выветренные острые отроги на берегу голубой реки. Бурый пейзаж вдали — коричневые холмы, вьющаяся по ним дорожка, на которой погромыхивала наша старенькая повозка во время летних странствий… Две узкие колеи на высохшей глине… Мой мир, увиденный… земным художником? Вольф сказал, что на картине изображен несуществующий фантастический пейзаж.
Карин не случайно решил воспроизвести с помощью «машины» именно эту картину. Он говорил, что Джоконда очень известна на Земле. Ее знал почти каждый. Почти каждый… Поразительно! А я… Словно подглядела кусочек собственной жизни и саму себя со стороны. Может, отсюда — это знание? У каждого — свое…
Много веков смотрела она с картины. Загадочно улыбаясь, всматривалась в земную жизнь… А сейчас, наконец, заглянула в таинственное, в другой мир.
И он тоже глядел на портрет и одновременно — по-своему — на всех нас. Всматривался сейчас каждым своим камнем, каждым листом и веткою в тишине… и по той, что была на картине, быть может, судил о нас…
Даже солнце засветило ярче, когда луч его, пробившийся из-за тучи, упал на темное полотно. Листья на дубе подхватил ветер, и облака, словно сорвавшись с места, весело понеслись по небу. Или все мне только показалось?
В тот миг случилось и нечто новое. Этот зашумевший листьями ветерок, налетевший столь неожиданно, когда мы в молчании рассматривали картину, поднял в нашем маленьком озерце рябь — мелкие, неизвестно откуда взявшиеся волны, которые с тех пор не затихали ни на минуту. Так впервые мы обнаружили плавные ритмические движения, появившиеся в водах «машины».
В нашей жизни произошли перемены, кое в чем значительные и даже кое в чем обнадеживающие.
Как-то сразу вдруг пришла зима. Настоящая, суровая зима, видно, характерная для этого мира. Но нам она была уже не страшна. Мы все теперь передвигались по глубокому снегу в высоких валенках-близнецах одного размера. Вольф никак не мог научить «машину» делать поменьше. И на всех были теперь оранжевые пуховки с удобными капюшонами и глухой застежкой. Мы жили, как в медленной зимней сказке, спустившейся в наш маленький мир. Впитывали в себя красоту заснеженных сосен, сыпучих сугробов и белого морозного покоя, лежавшего вокруг до самой синевы неба.
Жизнь наша преобразилась и в другом смысле. Роли сменились. Теперь Вольф днями пропадал у дуба, придумывая всевозможные новшества, а Карин перебрался в дом и превратил его в свою мастерскую. От «машины» он требовал только холсты и краски.
В доме нашем стало относительно тепло и сухо. Первым делом Вольф вставил в окна рамы с настоящими стеклами, а потом занялся изобретением всяческих мелочей. Однажды с помощью Карина, надрываясь от тяжести, втащил в дом высокий темный предмет в форме правильного эллипсоида. Очень похожий на огромный обработанный булыжник или морскую гальку. Я смотрела с неодобрением. Уж слишком тяжел был этот валун.
— Изобретение века… — с натугой прохрипел Вольф, затаскивая валун в угол, где должна быть печка. Я совсем ничего не понимала.
— «Пылесос» для энергии!.. Приемник-преобразователь… Излучатель инфракрасных частот… — обрушивал на нас Вольф и, наконец, заявил, сияя, что эта штука, между прочим, разрешила бы на его родине все проблемы энергетического кризиса.
Мы слушали с удивлением. Как раз прибежал Жэки. Он всегда чувствовал, когда что-то случается! Влетев с мороза, еще тяжело дыша, Жэки снял свои меховые рукавицы и дыханием принялся согревать озябшие руки. Однако, увидев нас и что-то новое в углу, тотчас двинулся к камню. А дальше все отпечаталось в моей памяти, словно заснятое на пленку. Сначала Жэки застыл в удивлении. Потом засунул свои рукавицы в карманы, протянул ладони к камню и каким-то очень знакомым жестом подержал их так некоторое время, затем отнял, растер с удовольствием и теперь уже весь прижался к камню, слава богу, эта штука была в рост самого Жэки!.. Медленно повернул голову к нам и, глядя через плечо, сказал:
— Ну вот. Теперь у нас есть и печка.
Это в самом деле была печка. Да еще какая! Странный предмет уже вскоре буквально пылал, и в доме стало жарко, как в бане. Но нам запомнился именно тот, первый момент, когда Жэки бережно впитывал тепло, будто греясь у печки, которую только что затопили. Когда первое удивление прошло, он спросил:
— Вольф! Я уже минуту думаю, как эта штука может работать… И мне никак не придет в голову, откуда там берется теплота? Изнутри? Там есть какое-нибудь устройство?
— Скорей всего, нет! — задумчиво ответил Вольф. — Я и сам не знаю… Если «машина» реализовала мою идею, то энергия приходит извне, отовсюду. Когда-то, еще там, на Земле… мне не давала покоя мысль, что энергии вокруг рассеяно тьма-тьмущая. Во всех видах — тепло, свет, космические излучения… И если бы собрать ее всю, как линзой мы собираем солнечные лучи, то из этого может получиться толк. Понимаешь? Надо только придумать такую линзу…
Жэки кивнул.
— Собрать, сконцентрировать все низкие уровни энергии, существующие в природе. Заставить энтропию уменьшаться, пустить в обратном направлении весь процесс. Тогда… была только идея. Теперь «машина» сделала эту универсальную линзу. Линзу-концентратор, которая нагревается, впитывая энергию из пространства.
— Рассеянную энергию пространства, — повторила я, — превращая в тепло… И ты не знаешь, как работает эта штука? В самом деле?
— В подробностях — нет. Но это не имеет значения. Умение всегда шло впереди знания. Мы умеем, и это главное. Наверняка, здесь реализована моя идея. Я направленно об этом думал, когда появилась глыба. И тогда я добавил теоретически три условия: она не должна нагреваться до бесконечности, должна подчиняться мысленному контролю и непременно — излучать энергию только в пределах теплового спектра. Увидев, что эта штука теплеет, я тотчас же позвал Карина. Роскошь все-таки — нагревать улицу.
Вдруг Жэки расхохотался. Он всегда смеялся не к месту. Если кто-то рассказывал анекдот, хохот Жэки раздавался после первых же фраз, когда еще невозможно было сказать, в чем тут юмор.
Я смотрела на его хохочущее лицо, и делалось как-то не по себе. Грустная у Жэки была мимика.
— Ты опасный человек, — сказал он Вольфу, — и ты ошибаешься. Ты не уменьшаешь, не задерживаешь энтропию — ты ее ускоряешь! Пойманная линзой энергия превращается в тепло сразу! Ты приближаешь конец света! Ты опасный человек! Тебя нельзя выпускать обратно.
— Ну, насчет опасности — не знаю. Я ведь думал обо всем этом, — сказал Вольф. — Нет никакой пока теории — вот это верно. Хотя, по-моему, совсем не обязательно сразу превращать энергию в теплоту. Это — в идеале. Просто здесь у нас нет иного выхода. Как-нибудь разберемся. Умеем — значит, поймем.
Я тоже верила, что мы поймем… Вещество печки очень напомнило мне гранит. Обычный валун у дороги — кристаллический, зернистый, шероховатый… Одна оригинальная деталь, тонкость — изменение в строении кристалликов — и это уже не минерал, а линза, все грани которой тысячи раз отражают и преломляют, фокусируя рассеянную повсюду энергию.
А может быть, наша печка — немыслимо сложная вещь, воплощенная «машиной» в форме знакомого и простого! Ловушка для неизвестных пока, пронзающих Вселенную волн энергии. Лазейка в недоступные закрома неистощимых богатств, благодаря которым существует мир.
Нам перепало из этих закромов. Приходилось даже держаться от печки подальше, чтобы ненароком не обжечься. Я боялась ее и как-то даже сказала Вольфу, что мне, конечно, нравится это изобретение века, но, поскольку энергетический кризис нам теперь уже не грозит, меня больше устроил бы обычный огонь в обычной печке.
На следующий день Вольф с рвением принялся строить камин. На снегу под дубом вырастала красная горка отличнейших кирпичей. Вольф месил в кадках какие-то растворы, мешал и пробовал при укладке все новые смеси, и наконец камин был готов.
А потом в голову Вольфа пришел простой и гениальный способ строительства в таких условиях. «Машине» ведь было все равно, что создавать по проекту наших мысленных образов — тысячу отдельных кирпичей или целую стену сразу. Можно было строить блоками, комнатами, этажами. Важно было лишь мастерски представить в уме предмет самой материализации.
Вольф тотчас же принялся доделывать и оборудовать наше жилище. Пристроил отдельную комнату по моей просьбе — такую же по размеру, как весь дом, который мы строили месяц… И сделал это за одно утро. Мастерскую Карина довел до идеального состояния, превратив ее в просторный холл с огромными створчатыми окнами, выстроил второй этаж для себя и Жэки.
Куда подевалась наша бревенчатая избушка! Словно изысканный яркий коттедж — да что коттедж, целый роскошный особняк! — вдруг вырос на речном берегу. Отделка была доведена до блеска. Комфорт ощущался во всем — и притом на любой вкус. Стараниями Карина мы жили теперь среди гобеленов и чудесных картин, старинных полотен с их потемневшими красками, словно впитавшими в себя вечность, которая осеняла мастерство гениев. Солнечные цветистые пейзажи завораживали нас красками и ритмом той неведомой жизни, музыкой того мира, что, казалось, должен бы и посейчас шуметь за окнами… Но там шумели только стылые деревья, отрясая снег на ветру; темнел лишь далекий лес… и тянулась до горизонта белая, как небо, равнина, мутящаяся поземкой. И мир, уютный, для людей, был только этот, созданный Вольфом в четырех стенах. Мебель он сделал добротную и удобную, изысканно светлевшую смолистым живым деревом. В моем мире это была бы недопустимая роскошь.
Потом Вольф ударился в мелкие технические изобретения. Придумал, например, светильник с тем же внутренним источником энергии, что и наша первая печка. Расстаться с ней Вольф так и не смог. Теперь она стояла у него в комнате, но работала в более слабом режиме: угореть в ее жару или хотя бы просто обжечься, было уже невозможно.
А зима становилась все суровей, морозы крепчали, по ночам дули такие ветры, что казалось: вот-вот поднимут в воздух, точно картонную коробку, и унесут неведомо куда наш домик — этот маленький цивилизованный мирок, единственный на всю округу… В трубах пели тысячи леших, далеко шумел лес, и снег засыпал нас по самые окна.
Мы любили под вечер собираться у камина в такие лютые дни и, глядя на быстро синеющую за окном метель, обсуждать свое положение. Каждому льстило, что за несколько месяцев сумели достичь уровня современных нам цивилизаций, а кое в чем даже и обогнать. Конечно, в этом был элемент случайности. Без Вольфа мы остались бы на уровне уродливого велосипеда, который бы никогда не смог ездить. Сколько ни пробовала я применить свои способности, выходили еще более уродливые каракатицы, какие-то пародии на реальные вещи, так легко воспроизводимые Вольфом. Однажды я вообразила яблоко, но получилось нечто приторно-горькое, бесформенное, да к тому же покрытое мерзкой слизью. Никто из нас, разумеется, не стал бы есть такое, и я тогда поняла: техника техникой, а с природными творениями тягаться нам не под силу. Правда, Жэки поставлял нам порою всяких тварей, но мы убедительно просили «отсылать» их обратно. Даже просто взять их в рот мы не решились бы никогда — тут была какая-то неодолимая психологическая преграда. И твари исчезали.
Зато черный здоровущий кот, который появился так неожиданно на дубе и завел не совсем понятную для нас дружбу с Жэки, оказался очень милым и деликатным созданием. Изредка лишь по надобности выбегая из дому на мороз, под неусыпным надзором Жэки, он прочно обосновался в большом кресле у камина, где мог дремать, казалось, до бесконечности. Чем он питался — неизвестно, но есть никогда не просил. Возможно, его представления о пище были куда конкретней наших, и «машине» удавалось удовлетворять все его «лакомые» мечтания. Кресел возле камина стояло четыре штуки, но спал он в одном — единственном, облюбованном раз и навсегда. Если кто-нибудь вознамеривался усесться в это кресло, кот недовольно фыркал, спрыгивал на ковер, какое-то время фланировал перед камином, словно демонстрируя всю безысходность и горестность своего положения, а затем непременно вскакивал сидящему на колени, с громким мурлыканьем и так и эдак подставляясь под обязательные ласки, и вскоре безмятежно снова засыпал. Он сделался как бы неотъемлемой частью нашего дома, и так приятно было по вечерам, поглаживая мягкую пушистую шерстку животного, глядеть на пляшущие язычки огня в камине и вести неспешную беседу!..
После изобретения своей вечной печки, как мы ее прозвали шутя, Вольф стал задумываться о возвращении домой. Все чаще заговаривал об этом и постепенно ни о чем другом уже и думать не хотел. Прямо-таки мечтал осчастливить человечество своим изобретением. Да и назад, в привычный мир, тянуло всей душой!
Однажды, в один из таких вечеров, когда мы воистину наслаждались жизнью, достигнутым, наконец, покоем, психологическим комфортом и всеми обретенными благами цивилизации, Вольф вновь завел разговор на занимавшую его тему. Я сказала, что никто его здесь не держит, но прежде надо научить кое-чему Карина и передать ему свой опыт. На одних картинах да гобеленах в этом мире не проживешь!
Вольф почему-то принял мою шутку с обидой. Долго молчал, а потом усмехнулся и указал рукой за окно, где вечерняя синь начинала скрадывать далекие развалины.
— Вам ни разу не приходило в голову, что первыми здесь были не мы?
Все молчали. В печальном лице Карина стало еще больше грусти.
— И не мы первые научились пользоваться «машиной»! — продолжал Вольф. — Кто построил под липами этот превосходный особняк? Целый дворец в стиле барокко… Где строители? Я что-то их не вижу! А кирпич знакомый! Того же качества, что и наш, от времени не успел рассыпаться.
Мы по-прежнему сидели молча, упорно глядя на веселый, пляшущий огонь в камине. У каждого в голове и прежде рождались эти мысли. Только нужно было кому-то первому высказать их вслух…
Вольф резко повернулся ко мне:
— Вспомни свою находку на замерзшем болоте. Я не стал тогда отвечать… Так вот, этот гигантский обломок с сохранившейся лепкой орнамента поразительно похож на кусок колонны от какого-нибудь греческого храма. Была у нас в древности такая цивилизация, тысячи лет назад. И на Земле от нее остались одни только живописные обломки… Торчит из болота эта мраморная колонна, как кость от скелета! А от строителей и костей не осталось. Так что рано мы радуемся. Не знаю, кому все это нужно, да только у меня такое чувство, будто мне внимательно и постоянно смотрят в спину! Поиграют, повозятся с нами, а когда надоест… Новых найдут, поинтересней, а нас — в топку, в расход! Берет же где-то эта махина энергию, раз существует здесь испокон веков!
— Уж слишком мрачно! — улыбнулся Карин. — Деваются же куда-то звери Жэки. Необязательно им на атомы распадаться. Вот кот, к примеру. Исчезнет и снова вернется. И помнит, хитрец, кто рыбой его кормил. На имя отзывается — значит, тот самый!
— Кот настоящий, — проронил Жэки. — И пришел сюда сам, в отличие от тебя.
— Быть может, — вяло отмахнулся Вольф, — что Карин прав. Мне это как раз в голову не приходило. А вот безумная мысль, что весь наш прогресс отсюда и приходит, вот здесь-то и начинается, — не дает покоя… Вдруг человек во сне не куда-то там вообще, а именно сюда попадает…
— И здесь, — перебила я, — какое-нибудь особое пространство, куда может проникнуть лишь одно сознание, один бестелесный дух. Что-то вроде потустороннего мира, только реально существующее: огромная голографическая иллюзия в ином измерении… — я посмотрела на осунувшееся лицо Карина. Может, он меня поймет?
И глаза его улыбнулись:
— Мне представляется некая матричная реальность, продуцирующая миры, как разум — мысли… Вселенные, вроде нашей. Энергетические миры. Реальности, существующие информационно, как отблески материальных вселенных. И все это сосуществует в одном времени… Быть может — сталкиваясь, соприкасаясь… То место, где находимся мы, может оказаться чем угодно. Одним из смежных материальных миров или реальностью, где все константы и, следовательно, все законы — другие. И космологические, и законы микромира. Допустим, элементарная частица обладает здесь только волновыми свойствами. Это будет «энергетический» мир. Для нас, так сказать, материальных, существующих на принципе «волны-частицы», получится нечто вроде кино, цветной голографической реальности, проходящей сквозь пальцы… Мир призраков.
— А мы теперь — вроде духов, да? То, что раньше называли привидениями? — воскликнул Жэки. — Сами себе кажемся реальными, такими, как прежде. А если домой вернемся? Подумать страшно… И все-таки, — добавил он, — вернуться бы не мешало…
— Зачем? Проверить теорию? — усмехнулась я.
— Нет, вернуться обязательно надо! — упрямо отозвался Вольф. — И вовсе не для проверки теорий. Для их воплощения! Если прогресс еще не просачивался отсюда, мы этому поможем. Должны. Ведь условия для изобретательства здесь — прекрасные! Голова работает лучше, раз в десять умнее стал, сам чувствую. А там… Кроме «шевроле» своего, никакой механики руками не трогал… Разве что с детства какую-то склонность к технике питал… Но это так, из области абстракций… — Вольф отвернулся к окну и тоскливо покачал головой. — Были, были здесь до нас… И — нету никого. А может, и правда, все они обратно возвращались? Уходили назад со своими изобретениями? Не узнаешь ведь! А то, что у нас есть — сейчас самое нужное для всех! Идеальный источник энергии!.. Мечта наяву!
— Нечего зря беспокоиться! — перебила я довольно резко. — Надо будет — сами придумают, не такое еще изобретут.
— Так ты считаешь, кризис еще не наступил? — угрюмо возразил Вольф. — Не дошло до той крайней точки, когда, хочешь не хочешь, необходимость зверски берет за горло? Но ведь берет же! И еще как!
— Брось, — отмахнулся Карин. — И насчет изменения твоих способностей — тоже не верю. Просто-напросто ситуация проявила твои задатки. Ты потенциально способен был все это придумать: и печку, и самособирающиеся растущие блоки. «Машина» лишь помогла воплотить идею. На Земле условий не было, а здесь…
— Откуда ты знаешь, что не было?! — оживился Вольф. — Может, и на Земле когда-то росли такие вот «дубки», а под их сенью цвели цивилизации. «Древы» жизни в конце концов позасыхали, ну, скажем, отходами отравились, или еще почему, — и цивилизациям каюк!
— Да уж, наизобретали такие, вроде тебя, всякой всячины, — хохотнул Жэки.
Карин, покачал головой, занятый своими мыслями:
— Похожие на Вольфа двигали земной прогресс веками. А здесь все получилось сразу. Мы шагнули через время проб, отработки промышленных технологий. «Машина» просто реализовала идею, в данном случае — идею Вольфа. Но ведь другой-то мог бы выдумать свое, принципиально не похожее. И получается, что по воле кого-то весь прогресс пошел бы в другом направлении. Не чересчур ли велика ответственность, а?
— Думаю, что нет, — возразил Вольф. — На пустом месте идея не рождается. И если кому-либо она пришла в голову, это значит, что на нее набредут и другие, ну, может быть, чуть позже. Известно: спрос рождает предложение. Так что мы скорей всего на правильном пути и можем повести прогресс черт знает как далеко. Особенно с такой «машиной»… Естественно, учитывая и необходимость…
— Ускоренная модель прогресса, — кивнул Карин. — Все созданное искусственно — а именно таков земной прогресс — это нарушение естественных вероятностных законов. До поры до времени — медленное нарушение, с малой скоростью. Ты же перешагнул через это время, потому что здесь «машина» меняет любые законы со скоростью невероятной. Нечто, нам покуда неведомое, изменяет реальность так, что и законы здесь в итоге не земные, не наши…
— Законы волшебства, — вставил Жэки. — Стопроцентной вероятности желаемого.
— Вовсе не стопроцентной, — покачал головой Карин. — Мои желания «машина» выполняет не полностью. Только Вольф у нас в фаворитах.
— Ну, конечно же! — догадалась я. — Пожелать-то можно все, что угодно! А придумай, например, печку, излучающую на жестких частотах… или гигантский взрыв — и конец… Вольф, может быть, как раз из тех людей, что не выдумывают плохого…
— Чепуха! — сухо отрезал Карин. — На то мы и смертники, чтобы изобретать хоть черта…
— Изыскание путей прогресса, — поддержал меня Вольф. — Опробирование на единицах и, если что, отсев негодных вариантов. Разумно!
— А вдруг… — тихо сказал Жэки, — если что-нинибудь такое выдумаешь… Особенное… И если выдержишь срок и не погибнешь от собственных изобретений, и «машина» оценит это, то тогда вот, может, и вернешься обратно… Ну, вдруг?!
— Не исключено, — усмехнулся Карин. — Тебе этого хочется, Жэки? Я думаю, можно вернуться, если сам поверишь и если есть тут какой-нибудь психологический переход. Именно психологический. Не думаю, что над нами слепая сила. Скорей всего здесь — своеобразный искусственный мир, созданный, может быть, миллионы лет назад опередившей нас высшей цивилизацией для контактов с разумными существами. Похоже, он давно уж заброшен, но действует автоматически, как хорошо отлаженная машина, принимая тех, кто, выходя из игры в своем мире, еще годится здесь для эксперимента.
— Красиво выглядит, — сказала я, — и главное, безопасно. Лучше некуда — пробовать любое открытие вдалеке от человечества! В таком уединенном мирке, где сразу выявляются все негативные черты. Придумал адскую машину, подорвался на ней — и канул в Лету! Выдумал с пользой, живехонек, контрольный срок, вроде карантина, выдержал — молодчина, возвращайся к себе с открытием в голове! Прекрасно! Только, честно говоря, — добавила я, подчеркивая каждое слово, — не верю я, что можно отсюда выбраться! Если бы те, бывшие тут до нас, уходили, в истории бы что-нибудь обязательно сохранилось. В сказках, в летописях. Какая-нибудь легенда…
— Стоп! — радостно закричал Жэки. — Я что-то такое читал. Ты высказала хорошую мысль. Была такая книжка. Кажется, в переводе… Стихи! И там мир вроде нашего: дуб и кот, который рассказывал сказки.
— Надо же! — хлопнул себя по лбу Вольф. — Я-то как мог забыть? Конечно есть такая книжка!
— И я тоже хорош — сразу не сообразил… — вздыхал Жэки. — Ведь помню, сяду под дубом — и словно кто-то сказки показывает прямо в голове. Все, что читал, до мельчайших подробностей вспоминалось. А потом вот и кот появился… и велосипед.
— И у нас есть похожее поверье! — подхватила я. — Для того чтобы достигнуть состояния творчества, нужно проникнуть в особое «умственное пространство», где все подвластно человеческой воле и нет преград для мысли. Те же законы волшебства — полное подчинение окружающего мира конкретному сознанию. Учение «зрящих» забыто, что это за пространство — сказать трудно. Может, это и есть здешний мир? Только пути забыты. По крайней мере «дерево жизни» во всех учебниках у нас одинаково рисуют. Прямо-таки вечный символ… И в точности как у нас под окнами.
— Дуб из сказки, — улыбнулся Вольф. — И еще было одно удивительное слово… Я ребенком все никак не мог понять — «лукоморье». У лукоморья стоял дуб. Кот ходил по цепи и рассказывал сказки. Ну, почти как у нас! Разве нет?
Тогда-то я и предложила свою дурацкую идею.
— А давайте, — сказала я, — пошлем записку с нашим котом.
— И наконец-то я снова отпущу его домой за мышами! — обрадовался Жэки.
— И пускай Вольф изложит в записке суть своего изобретения! — добавил Карин. — Чтобы не мучила совесть! — он иронически улыбнулся и, наклонившись, поправил кочергой дрова в камине. — Коты всегда считались загадочными бестиями. Коты и женщины… Вот уж кто и вправду умел общаться с потусторонним миром!
— А еще лучше, — подсказала я Жэки, наградив Карина косым взглядом, — носи-ка ты его за пазухой, своего зверя. Может, и тебя с собой прихватит, когда соберется ловить мышей!..
Тем зимним вечером мы в последний раз гладили нашего кота. В последний раз любовались, как он блаженно вытягивается на ковре у камина, подгибая лапы, или, хитро щурясь, трется о чьи-то ноги и долго, не мигая, смотрит в догорающую мельтешню углей.
Утром кот навсегда пропал вместе с Жэки.
На следующее утро нас оставалось уже только трое. Мы как-то сразу поняли свое одиночество и обостренно почувствовали всю непростоту наших отношений.
За ночь намело много снегу. Пургой занесло все тропинки и следы и навсегда скрыло от нас тайну Жэки.
Впрочем, была ли тайна? Комната Жэки оказалась запертой изнутри. Нам пришлось ломать дверь. Он сам закрыл ее на ночь: боялся, чтобы кот не убежал один. Все было на своих местах. Одежда и валенки сохли у обогревательной стенки. На полках вдоль стен стояли игрушечные самолеты и корабли…
Вольф с Карином молча курили, с многозначительным видом рассматривая оконную раму. Что было рассматривать? Закрыта на шпингалет. Заклеена лентой белой бумаги, чтобы не дуло. Я не могла находиться в прокуренной опустевшей комнате и решила спуститься на кухню готовить завтрак.
Лестница поплыла у меня перед глазами. Даже запах дурмана, который рос недалеко от дома, всегда вызывал у меня тошноту. А они умудрились курить обрезки из его сухих листьев! От этого дыма делалось совсем плохо!
Присев на ступеньку, я прислонилась к перилам и прижалась щекой к прохладному смолистому дереву. С удовольствием вдыхала сосновый запах. «Там, на кухне, у меня теперь не будет помощника…» — вновь и вновь думала я о Жэки. Он по-прежнему, до самого последнего момента, веселил нас своими выходками и игрой с котом, а наша с ним кухонная деятельность и вовсе выглядела игрой. И хотя Вольф оборудовал кухню так, что мне и во сне не снилось, помощь Жэки была незаменима. Кто еще, мог так меня развлекать? Теперь придется одной разводить по утрам тесто из желудевой муки и печь наши неизменные… Нет, теперь уже не двенадцать, а девять лепешек.
Лепешки были вкусные, хрустящие. Желуди на нашем дубе оказались совсем не горькие, сладковатые. Очень скоро мы разобрались, что переводить их на сомнительную бурду — большая роскошь.
Сзади послышались шаги Вольфа.
— Знаешь… — сказала я не оборачиваясь. — Совсем не хочется идти на кухню. Так пусто будет там без Жэки.
— Прекрасно! Я буду тебе помогать. Появится шанс видеться хотя бы на кухне. Как раньше… когда ничего этого еще не было.
Я сделала вид, что не замечаю иронии и упрека в его словах. Действительно, с тех пор как Вольф довел кухню до идеального состояния, мы редко виделись, хоть жили в одном доме. Как-то выпустила из виду, что неделю уже не вертится Вольф на кухне. Нечего было улучшать. Удобство, отделка, мебель! Мукомолка и мойка. Плита, лучше которой я ничего не знала, и даже занавески в красный горошек под цвет посуды.
А какую он сделал сковородку для лепешек!
Двустворчатую, как ракушки в нашей речке, и с двумя деревянными ручками, чтобы не открывая поджаривать содержимое с двух сторон. Сначала я пекла лепешки в страшном чаду. Масло горело. Лепешки ломались, никак не хотели переворачиваться, тесто выходило неклейкое. Теперь же я только ворочала нашу «лепешницу», и как здорово они в ней румянились!
Мы молча начали спускаться по лестнице.
«Нужно обязательно еще о чем-нибудь попросить! — замелькали в голове мысли. — Что бы такое придумать? Пусть уж лучше изобретает…»
На кухне капала вода из крана. Откуда она берется, я понятия не имела. Водопроводом Вольф, кажется, не занимался.
— Ну, откуда? — спросила я в сотый раз, закручивая кран. — Ты мне когда-нибудь объяснишь?
— Изобретение века! — театрально продекламировал Вольф. — Представительницам нетехнологических цивилизаций объяснять бессмысленно.
— Ах, вот как! — я потерла ногтем внутреннюю поверхность раковины. За ночь накапало целое рыжее пятно. Опять надо было чистить. — А вода почему ржавая? Трубы нужно было делать не из железа. Какая разница, по каким ей течь… ниоткуда?
— Верно… — почесал за ухом Вольф. — Ты права. Вот что значит инертность старой привычки.
Пока он думал, я достала с полки металлическую банку с мукой — шикарную, малиновую жестянку в белый горошек. Отсыпала в миску желтоватого порошка и принялась разводить тесто. Долго не могла найти бутылку с маслом.
— Вольф, — позвала его, наконец, — куда запропастилось наше масло?
— Может, кончилось? Налить из канистры?
— Теперь придется, — вздохнула я. — Но еще вчера оставалось целых полбутылки!..
Масло тоже было заслугой Вольфа. Сперва он как-то очень сложно экстрагировал его водой из перемолотых веток липы, восстановив в памяти отголоски читанных в детстве робинзоновских книжек. А потом и вовсе придумал страшный с виду вакуум-экстрактор, ассоциировавшийся у меня почему-то с самогонным аппаратом из его же рассказов. После этого масло потекло рекой, мы стали получать его литрами. Лип на развалинах росло предостаточно. Мы даже не трогали деревья, а вырубали лишь дикую поросль, чем с пользой для дела заодно прочистили заброшенный парк. Объявись поблизости какое-нибудь варварское племя — мы свободно могли бы наладить выгодный торговый обмен, сделав масло обменной валютой.
Вольф обшарил глазами кухню — так же, как только что это сделала я, и направился к холодильнику.
— Не может его там быть! Ну, кто засунет масло в холодильник? — крикнула я ему в спину.
Вольф хлопнул дверцей, потряс бутылку и демонстративно протянул мне:
— Вот! Работа твоего любимого Жэки! Последняя шутка… А оно, кстати, чистейшей выгонки. Не замерзло!
На вкус масло было так себе, но для жарки вполне сходило. А от «последней шутки» на глаза мне вдруг навернулись слезы, и я отвернулась от Вольфа. Первая лепешка была готова. Вкусно запахло жареным.
— Какие у вас запахи! — произнес Карин, входя на кухню!
— Где-то у нас оставалась еще зайчатина, — сказала я и раскрыла холодильник.
— Доедим с горя! — сказал Карин. — Дети уносят с собой радость жизни. Требуется компенсация.
— С горя не грех и выпить! — мрачно заметил Вольф.
— Остается материализовать самогонный аппарат, и на этом наша цивилизация закончит свое развитие по восходящей линии.
«Легок на помине!» — подумала я, а Вольф усмехнулся:
— Удивительно, как это я до сих пор его не сделал!..
— На месте «машины» я не стала бы тебе помогать. Если это хоть чуточку похоже на ваш дурман…
— Если она хоть чуточку разбирается в жизни, — иронически начал Вольф, но Карин его перебил:
— Машина? Ты по-прежнему так его называешь? Это же наш дуб! Наше чудо-дерево.
— И в самом деле! — воодушевился Вольф. — Мне тоже читали в детстве про чудо-дерево. Как сейчас вижу картинку: большущий дуб вроде нашего, и на нем — чего только нет! Шапки, валенки, рукавицы, как на новогодней елке.
— И я представляю себе картинку… — задумчиво смежив веки, произнес Карин. — Одно из самых ранних скульптурных изображений Индии. Я видел его в музеях Калькутты. Мифическое дерево желания, которое дарит одежду, пищу, украшения и даже красивых девушек. В тени его сидит бог Индра с прекрасной богиней, а у подножья изображены кувшины, мешки с деньгами, раковина, из которой сыплются золотые монеты.
— В самом понятии «машина» есть что-то упрощенное, понятное любому. А у нас все сложнее. Мы даже не можем догадываться, как это происходит. И вправду — дерево желания? Колдовство? — оправдывалась я.
— Колдовство, — продолжал Карин, — но подвластное только Вольфу. Я не раз думал, в чем твой талант? Наверное, в том, чтобы, делая что угодно, быть самим собой и — и не бояться этого. Не бояться реализовать себя без остатка — в любой детали, даже в самой мелкой. И как в актерстве, где талант выдается и каждым жестом и звуком голоса, здесь важно не просто лишь вжиться в образ, а оживить! — любую реальность, любую фантазию. Не в том ли будущее искусства — слиться, наконец, с наукой? Твоим видом таланта всегда пользуется всякий настоящий художник. Эта способность вообще присуща каждому мастеру, но ее не выделяли во что-то особое, и — в массе — использовали очень робко…
— Скажи, — перебил Вольф, — там, в Калькутте… То, что ты видел в музее, — был дуб?
— Согласно легендам — баньян, но необязательно. Идея в том, что дерево большое, древнее… Мог быть и дуб.
— У славян он тоже считался священным. Они верили, что дубы были еще до сотворения мира.
— Об этом писал и Плиний, — подтвердил Карин. — Вот: «…дубы, не тронутые веками, одного возраста со Вселенной… поражают своей бессмертной судьбою, как величайшее чудо мира».
Вольф кивнул:
— Во Франции недавно еще рос дуб, в тени которого отдыхали легионы Цезаря. Две тысячи лет назад…
— Но почему все-таки — дуб? — спросила я. — И у вас, и у нас. Зачем природа обязательно должна повторяться?
— Вопрос «зачем» имело бы смысл задавать только самой природе, — ответил Карин. — Но по одному из законов математики… по закону математической биологии — природа должна повторяться. У нее просто нет другого выхода.
— Терпеть не мог всегда этой дурацкой идеи земного шовинизма? Человек — венец природы, и все разумные существа — двуногие с пятью пальцами, — фыркнул Вольф.
— А чем лучше обратная точка зрения? Все — монстры, чудовища и уроды, не похожие на землян?
— Можно и так: все земляне — монстры, чудовища и уроды, не похожие на неземлян, — парировал Вольф. — Вот тебе и общий знаменатель.
«Кристаллы высохшей соли на бесплодной степной земле. Листья папоротника у реки. Узор инея на окне… — думала я. — Все похоже».
— Все построено по близкому структурному принципу! — доказывал Карин. — Математически подсчитано число различных биологических видов, которые в принципе могут существовать во Вселенной. Законы природы допускают существование двух миров, двух биологии, содержащих общие виды. Математики давно вычислили, что вариант, когда две биологии совпадают хотя бы в одном из видов, достоверен.
— Вот так и у нас! — воскликнула я. — Мы сами или, хотя бы, наш дуб… Древний-древний навязчивый символ… учебников биологии. Символ эволюции, давший начало всему живому.
— Древние греки, — сказал Карин, — тоже думали, что дуб появился на земле раньше других деревьев, дав людям первую пищу…
— Правы были ваши древние греки, — согласилась я. — Но лепешки давно стынут… Пойдемте завтракать в мастерскую… — попросила, вспомнив о своем помощнике. — Без Жэки не хочется есть на кухне.
— Еще одно такое горькое воспоминание — и записываюсь в детоненавистники! — серьезным тоном заявил Вольф.
Я вручила ему блюдо с лепешками, Карину дала в руки термос, а сама задержалась у холодильника, отыскивая зайчатину.
Когда я зашла в мастерскую Карина, служившую нам теперь и столовой и гостиной — не менее изысканную, чем уголки Версаля, как авторитетно заверял нас Вольф, — меня ослепило утро за окнами, такое солнечное и белоснежное, словно мир обновился за эту ночь. Я зажмурила глаза от яркого света и застыла на скользком, сияющем, точно зеркало, паркете, не решаясь сделать ни шага вперед.
— А может быть, сегодня Новый год? — таинственно прошептал Карин, одной рукой принимая тарелку с мясом, а другую галантно подавая мне. — Не зря мы вспомнили о новогодней елке.
Я с опаскою переставила ногу — так пробуют ступить на лед… и поскользнулась.
— Осторожно! — подхватил меня Карин. — Здесь, мадам, видите ли, все непросто. Готов быть вашим поводырем в этом мире. Даже был бы рад, ослепи он вас сиянием своих красок! Чтобы впредь не удавалось отделять меня от Вольфа…
— Я вижу, — мрачно заметил Вольф, — что отсутствие нашего Жэки не только не записало некоторых в детоненавистники, но, напротив… Настроило на романтический лад… по отношению к еще присутствующим! Но я не против. Нет! — с хохотом подчеркнул он. — Я не против того, чтобы считать это утро новогодним! И открыть новое летоисчисление введением, наконец, некоторых перемен. — Он вырвал мою руку из руки Карина и сжал ее так, что я чуть не вскрикнула. — Новое летоисчисление!
— Первый день со дня исчезновения Жэки! — произнес Карин и три раза хлопнул в ладоши. — Браво! И когда-нибудь, изувеченные когтями старости и одиночества, мы скажем — такой-то день от исчезновения хромого.
— Прости, — сказал Вольф, заглянув мне в лицо. — Он шутит. От зависти.
Я видела, что они и вправду шутят. Они любили Жэки… И все же эти перемены в настроении мне совсем не нравились. Накрывая на стол, я чувство вала постоянную неловкую напряженность.
— Чай разлит! — сказала я им. — Лепешки стынут… — и, постаравшись улыбнуться, закрыла пробкой дымящий трехлитровый термос, чтобы настой шиповника не остыл до вечера. Ягод насушено было много, но настаивались они очень долго. Термоса хватало нам почти на сутки.
Несмотря на то, что утро было ярким и солнечным, в камине, стараниями Вольфа, уже разгорались и потрескивали дрова. Я сидела спиной к огню. В раскрытую створку окна врывался морозный запах, колебались воздушные струи. Раздвинув все шторы, мы любовались снежным девственным пейзажем в наших окнах. Можно было различить, как сверкает гранями каждая снежинка на подоконнике за морозно-прозрачным стеклом. В запорошенную невесомым пухом кормушку стучала носом ручная синица Жэки. Раскрошив кусок лепешки, Вольф сказал, что на Земле синицы раза в три меньше.
В тот день я не выходила из дому; а Вольф с Карином отправились на лыжах к дубу. На всякий случай. Для очистки совести. Ну и заодно осмотреть окрестности…
День был ясный. Но темнеть в эту пору начинало очень рано. За узорами инея в кухонном окне прямо на глазах сгущалась загадочно-волшебная синева. Наступал час, когда берется мороз и тени от сугробов быстро становятся сиреневыми и осязаемо-густыми. Я сидела у плиты, грея зябшие и в шерстяных носках ноги, и в который раз от нечего делать разогревала ужин. Одной вещи не хватало в этом уютном и удобном мире. Вещь эта была не такой уж и маловажной: в доме нашем не было ни одной книги. А с каким удовольствием я почитала бы сейчас у камина, пока в доме никого, а за окном — темно и страшно, только бревна потрескивают в тишине от мороза!.. Нехватка книг как никогда чувствовалась сейчас — ведь некому стало рассказывать мне какие-нибудь веселые или загадочные истории…
Жэки… С его исчезновением проявилась вдруг пустота, которую каким-то образом заполнял этот мальчик. Отчетливо обнажились незалатанные прорехи и незаглаженные углы нашей жизни — все, что было в ней недосказанного, нерешенного…
Внизу послышался топот и стук в стену. В окне я увидела одного Вольфа. Он рукавицей чистил лыжи от снега, часто и тяжело дыша, как после долгой гонки. Я вышла из кухни. Дверь распахнулась, и волна морозного воздуха ворвалась в дом вместе с Вольфом. Он еще тяжело топал у порога, сбивая с валенок налипший снег, а я уже видела тысячи подтверждений своим внезапным предчувствиям. Вольф хлопнул дверью, посмотрел на меня иронически и продолжал молчать… Меня охватило тяжелое, мучительное напряжение. Я попятилась к лестнице… и вдруг побежала, не замечая ступеней. Вслед мне раздался насмешливый хохот Вольфа. Я закрыла руками уши… Наступила вдруг тишина. Я оглянулась.
С Вольфом творилось что-то непонятное. Он уже не смеялся. Стоял, как побитый, не шевелясь. Потом медленно стал опускаться на пол. И, наконец, сел у порога, привалясь спиной к двери.
— Я так хотел тебя видеть… А ты… — Он сидел в измученной, усталой позе, как в тот первый день под дубом. Заметив, что я смотрю на него с лестницы, опустил голову. — Карин остался искать елку… — добавил он тихо.
Избегая встречаться взглядом, я подошла к нему и успокаивающе погладила по плечу.
— Нет, — сказал он и снял мою руку с плеча. — Не надо меня трогать.
— Пойду разогревать ужин, — ответила я и, не оглядываясь, направилась в кухню.
Минут через десять они пришли ко мне вместе с Карином, и все было так, будто ничего не случилось. Обычная ночь за окном. Обычный ужин. Только чувствовалась странная угнетенность, как бывает после слишком шумного веселья, когда истрачены, выплеснуты все эмоции… Мы молча жевали тушеное мясо и кашу из неизменной желудевой муки, и пища казалась безвкусной, пресной, хотя все было посолено должным образом — проблем с неорганическими веществами у нас не существовала.
— Завтра я сделаю самогонный аппарат! — нарушив молчание, заявил Вольф. Карин ничего не ответил, я тоже промолчала.
— И это будет ве-ли-чайшее изобретение века! Карин чему-то про себя улыбнулся, но по-прежнему оставался безмолвен.
— Теперь понятно, чем кончали строители греческих колоннад, — изрек он наконец, выдержав эффектную паузу. — Они переизобретали все, на что были способны, и от избытка душевной пустоты запивали горькую.
— Им было легче, если дерево поставляло к тому же и хорошеньких женщин.
— А это идея! — засмеялся Карин. — Ничто еще не потеряно. На лыжи и — к дубу!
Вольф глянул на него зверем.
— Или пробовал, да не вышло? Жэки надо было попросить.
— Иди ты к черту! — сказал Вольф и очень энергично прошептал что-то, уже себе под нос.
— Дурак… Впервые вижу гения, придающего такое значение любви.
— Видать, гениями ты был окружен с детства?
— Думал, они умнее… И не настолько эмоциональны.
— Нам давно бы следовало уточнить понятие умственных способностей, которые у некоторых, к сожалению, целиком заменены беспочвенным оптимизмом.
— Глупец… — пробормотал Карин. — У меня с самого начала не было никакой надежды.
— Перестаньте же ссориться! — сказала я им. — Ну, пожалуйста…
Вольф облокотился руками о стол и, положив на них голову, тяжело вздохнул.
— Отчего мы такие глупые? — спросил он, глядя в пространство и ни к кому не обращаясь. — Господи, отчего страдают люди?
«И отчего в этом мире столько ненужного, ничего не меняющего страдания? — думала я. — Откуда оно берется и что им движет? Какая энергия его рождает? Все та же, что в мертвой пустоте космоса случайно порождает жизнь?
Премудрая Лике! Если бы можно было собрать всю энергию человеческого страдания. Ее хватило бы и на вечный двигатель! Тот единственный, долгожданный источник энергии, который, в конце концов, перечеркнув собой все законы природы, осчастливил бы измученное человечество! Ведь, может, он и есть обещанное в конце времен искупление страданий? И заработает тогда в обратном порядке вечный двигатель, отдавая накопленную за тысячелетия энергию. Только зачем он в конце времен?..»
— Вольф! — воскликнула я, пораженная этой мыслью. — А вдруг ты создал его — этот вечный двигатель, работающий на энергии людского страдания? — Вольф и Карин уставились на меня в недоумении. — Понимаешь, — волнуясь, продолжала я, — ведь он, возможно, всегда был в природе! Был и есть — именно такой! Ты заставил его работать в обратном направлении, отдавать ту энергию, которую он, как ненасытное чудовище, пожирал веками. Посмотри — все пропитано ею! Все сделано из нее: наш дом, картины, еда… Все, что мы теперь имеем… и моя фарфоровая чашка, и красивый огонь в камине! Все — из страдания! Разве ты не видишь?
Только сейчас я почувствовала, что меня бьет нервный озноб.
И тут я поймала взгляды Вольфа и Карина — внимательные и озабоченные, словно со мной было явно не все в порядке. Так смотрят на детей и на сумасшедших… Ничего они не понимали, ничего… Моя дрожь сразу прошла. Как быстро все эмоции может снимать обида!
Я подошла к окну. Там волшебно мерцала застывшая картина далеких синих снегов. Она успокаивала. Было очень тихо. Сумерки плотной лиловой кисеей затягивали небо, тьма за окном густела с каждой минутой, и чувствовалось, как невесом снег на сильном морозе.
Я посмотрела на Вольфа. Хотела, чтоб взгляд мой был строгим, чтоб было понятно: больше я не затрудню великого человека высказыванием своих мыслей, столь не соответствующих его рационалистическому и трезвому мышлению… Но Вольф и так сидел, расстроенно и отчужденно глядя в пол.
— Отчего страдают люди? — повторил он, как и прежде ни к кому не обращаясь. — Отчего мы все такие глупые?..
— Оттого, что люди, — менторски заметил Карин. — Люди — не боги.
— Боги, где вы? Ау!.. Дать бы вам хороший подзатыльник, если вы есть.
— За такую работу… — согласился Карин.
Я опять отвернулась к окну, ничего уже там не видя. На глаза набегали слезы. Или это снаружи стало уже совсем темно? Сделалось вдруг нестерпимо грустно. Не отрывая взгляда от ночи, опустившейся за окном, я сказала им:
— Знаете… Мне часто представляется такая картина. Точнее, не картина даже, а как действие на сцене — происходящий разговор… Должна быть где-то древняя-древняя цивилизация. Через все прошедшая, все выстрадавшая и все познавшая. Достигшая, наконец, такого этапа, когда все представители ее прекрасно-совершенны. Подобно богам, умны, талантливы… Все — в их руках, в их воле. Даже законы развития новых галактик, как ниточки от марионеток, в их чутких пальцах. Для них уже нет тайн. Они — и вправду боги, при желании способные творить миры по собственным законам. И тогда один вопрос встает перед ними: «Вправе ли?» Вправе ли они менять законы Вселенной и творить наравне с природой? Мудрейшие из мудрых собрались его решать.
«Мы можем, — говорит один из них, — взять под опеку любую рождающуюся звезду, улучшить условия на планетах, взрастить жизнь — и сделать это не хуже самой природы. На основе нашего опыта, наблюдения сотен и сотен других цивилизаций мы могли бы спроектировать любой тип разумных существ, улучшить генотип индивидуума — так, чтобы эволюция сократила свой путь на те жестокие века страдания, в которых только убийства и грязь, да жестокость, да злоба, да ненависть, да вечная борьба за выживание, борьба добра со злом. Мы могли бы скорректировать пути эволюции и вычеркнуть из истории этих народов мучительно-трагические, повторяемые вновь и вновь периоды средневековый… Ведь гибнут лучшие — их меньшинство… Так почему бы не помочь им? Сделать лучшими всех сразу — навсегда?!»
«И сотворить из них марионеток? — спрашивает второй мудрец. — Подопытных кроликов в своем домашнем зверинце?»
«А марионетки эволюции — звучит разве красивей? — возражает первый мудрец. — Волки, пумы, саблезубые тигры ее Величества слепой природы… питомцы ее естественного зоосада… Сколько жестокой злобы и бесполезно-жертвенной крови лучших из них! Века бессмысленной, неисправимой истории. Потому что во всех катаклизмах — качественных скачках, означавших шаги прогресса — гибли лучшие, исчезал ценный генетический материал. А после были времена застоя, пока медленно отрастали молодые побеги добра, укореняясь в душах идеями гуманизма. Но снова взрыв, и в очередной бойне, как в жертвенной топке, вновь сгорает лучшая едва восстановившаяся часть генофонда. Общество отбрасывается на века назад… И так по кругу. Сколько страдания выпало им — маленьким муравьям истории! Неразличимым во множестве поколений, но только лишь издали кажущимся одинаково безликими… Почему никто не обязан быть за это в ответе? Нет, природу нельзя допускать к творчеству, если есть мы — способные исправить все ее ошибки!»
Второй мудрец пытается возражать:
«А если в результате естественной — пусть и кровавой — истории появилось бы на свет новое существо, истинный венец эволюции, даже полученный столь дорогой ценой? Такое же, как мы, к примеру?»
«Но где гарантия, что он необходимо должен появиться?! Да и почему бы в результате наших вдумчивых коррекций не возникнуть еще более совершенному существу, которое окажется не только лучше того предполагаемого жестокого продукта тысячелетней истории, но и гораздо лучше нас? С природы нет спроса. Обвинения в жестокости ей не предъявят. А нам? Простят ли наше сегодняшнее бездействие? Не спросят ли: где вы были, разумные, управляющие природой боги? Если все-таки существовали?»
Я посмотрела на Вольфа с Карином. Возникали ли и у них такие мысли? Дошло ли до них, что я хотела сказать?
Вольф усмехнулся.
— Я тебя понимаю, — покивал он утвердительно. — Отлично понимаю. И если бы мне самому довелось держать ответ перед кем-то, за всех… Я ответил бы: да, человечество нуждается в помощи. Вмешаться необходимо. Только сделать это нужно гуманно. По-джентльменски, так сказать. Чтобы оно, это человечество, о помощи не догадалось. Потому что мы, в сущности, дураки… Дети, которые не хотят подсказок. А без них не выживут. Не желают они нотаций, опеки и воспитания. Кризис… знакомый, грустный кризис подростка. Его бы мудро подтолкнуть, наставить, как-то исподволь ему помочь… Хороших людей и так мало. А без должного-то воспитания их будет еще меньше…
— Но те, от кого это зависит, — молчат, или вовсе их нет, — вздохнул Карин. — Или просто избегают вмешиваться, удовлетворенные изучением человечества откуда-нибудь с орбиты луны. Пускают свои зонды и смотрят, зная, что на все случаи жизни надежно защищены от наших, порой даже слишком настойчивых попыток установить хоть какой-либо контакт…
— Не в этом дело, — возразил Вольф. — Палеоконтакт, мне кажется, был. Там, дома, на Земле, мне однажды попались мифы древнего Китая. Читал и не верил своим глазам — типичные легенды о пришельцах, будто сегодня сочиненные… Но из всего этого, как ножом по сердцу, вывод о бесполезности всех контактов…
— Вот как? Мне это в голову не приходило.
— Древняя китайская цивилизация… — пробормотал Вольф.
— Две с половиной тысячи лет до нашей эры! Представляешь? И легенда о правителе Хуанди, сыне неба, спустившемся в долину Хуанхе. Даже уточняется откуда: из созвездия Льва. Датируются годы его правления — без малого сто лет на престоле сидел. Он якобы обучил аборигенов практически всему, чем потом славился Древний Китай: изготовлению упряжи, лодок, музыкальных инструментов, иглоукалыванию, возведению оборонительных стен. А кроме этого приведены такие виды деятельности Хуанди и его спутников, что и наша фантазия не объяснит. Огромные зеркала, полностью прозрачные для света. Создание непонятных нам аппаратов, каких-то «чудесных треножников». Они и двигались, и накапливали информацию, и отвечали на вопросы.
Служили, очевидно, для связи: были ориентированы на определенные участки неба и издавали звуки. Становились то легче, то тяжелее, поднимались даже в воздух — прямое воздействие на гравитацию! А в конечном итоге все эти устройства, как свидетельствуют древние тексты, являлись ни чем иным, как «прообразом скрытого двигателя Вселенной»! Прообраз моей «печки», представляешь? Короче говоря, читаешь все это, и один напрашивается вывод: был контакт, с передачей информации, заимствованием знаний — самое настоящее вмешательство. Существовала цивилизация за китайской стеной тысячи лет, а потом, еще за какую-то тысячу — все прахом! Упадок, голод и деградация. На круги своя, словно и не было никакого контакта… Потому, возможно, и молчат они теперь: развитые, опередившие… Усердно осмысляют… Не такой контакт нужен, не такое вмешательство. Если уж вмешиваться, то не знания и не технику — нас самих надобно менять, и не меньше! А сложно! И впрямь золотой выход — молчание. Лучшего не придумаешь…
— Если голову думами забивать не хочешь, — докончила я.
И лицо Вольфа сделалось грустным-грустным, а улыбка — такой понимающей и сочувствующей… Он поднял на меня глаза и сказал:
— Человечеству нужна помощь, все верно. А оно, как глупый ребенок, помощи не желает. Но спрашивают ли ребенка об этом? Если б хоть что-нибудь зависело от меня, я бы даже подсказал, как помочь…
— Ну так как же? — невольно вырвалось у меня.
— Не надо дарить игрушек. Ни в коем случае — вечных двигателей и палочек-выручалочек. Нас не отгородишь китайской стеной от собственных пороков, которые сводят на нет благой эффект от любого дара… Но не нужно и школ. Не надо детских садов. Не надо ясель. Мы слишком самолюбивы и можем этого не перенести. Но при всем нашем за тысячи лет воспитанном самолюбии очень нужен — я бы сказал, требуется — удар по этому самолюбию, ибо дальше с ним жить, похоже, невозможно. Чтобы стать лучше, надо наконец признать, что мы плохие. Недостаточно умные и гуманные. Недостаточно терпимые и образованные. Недостаточно уважающие самих себя, по сути дела!.. И это следует признать. Иначе нас ожидает конец света. Внезапный или в виде бесконечно и безнадежно растянутой, остановившейся истории — безразлично. Потому что если этого качественного скачка в нас самих не будет, все наше последующее существование станет лишь более или менее долгим тупиком… Я сказал бы им: помогите! Покажите нам, что мы плохие. Это надо увидеть взглядом, навязанным со стороны. В этом одном таком «взгляде» была бы вся ваша помощь. Покажитесь, вы, умные, совершенные. Покажитесь на миг и — исчезните! Мы уж как-нибудь переживем потом наши беды и без вас, но нам легче было бы знать, что вы существуете! Раса, цивилизация, до которой нужно тянуться… нам, низвергшим своих богов. Этот удар по самолюбию мы переживем. А без него можем не выжить. Не стесняйтесь отпустить нам хороший шлепок по заднице. Наши дети выдержат его без ложных комплексов — они больше будут похожи на вас… Так помогите ж им, хорошим людям!.. Если бы пришлось решать мне, я бы сказал: «В любом случае я «за», что бы из этого ни вышло… Если нельзя сделать злых добрыми, глупых умными, ущербных великодушными, помогите хорошим. Измените только один закон — нарушьте это неустойчивое жестокое соотношение добра и зла в человеческом генофонде, обрекающее на неудачи все шаги социального прогресса. Сделайте это… и не нужно ни телепатии, ни колдовства. Остальное пусть остается как было».
— И еще одно нужно все-таки изменить, — сказала я. — Непременно улучшить одно условие в жизни: уничтожить бедность. Ту бедность, что всегда мешает добру…
Вольф пожал плечами:
— Начать от «печки»… Что ж, согласен. Изменить и этот закон…
— Тогда уж это не закон, который надо менять, это открытие, которое нужно сделать, — возразила я и испытующе взглянула на Вольфа.
— Его открытие? — без обиняков спросил Карин и даже не понял, как уничижительно это прозвучало. — Да, Вольф? Ты хочешь преподнести им свою «печку»? И по-прежнему считаешь ее «достижением»?
Вольф утвердительно мотнул головой.
— Да, я считаю это достижением. Необходимым сейчас на Земле. Энергетический кризис приблизит бедность. А бедность никогда не улучшала человека. И такая палочка-выручалочка очень помогла бы на бедной грешной Земле… То величие пока не про нас! — он грустно кивнул за окно, где, окутанный тьмой, шелестел листьями зимний дуб.
— Наш дуб — самое большое открытие! — сказала я. — Это он — вечный двигатель, создающий все, на что мы способны… Открытие здешнего мира… Годное для всех миров.
«Как любое растение… — невольно подумала я. — Вечный накопитель энергии, существующий, пока не придет зима. Оно тоже впитывает энергию из пространства. Энергию солнца, которую отдает нам с огнем, с пищей. Почему бы не представить растение, передающее нам эту энергию не через собственную массу, а иным, новым способом… Сразу, как наш дуб, при помощи поля превращающий энергию в материальные вещи. И в этом нет ничего удивительного. Любая травинка растит свою массу, создавая ее в какой-то степени из энергии. А представьте дерево, целенаправленно создающее материю вне себя… На себе. Подобно плодам или листьям, которые отпадают. Дерево желания из древней легенды, растившее на своих ветвях вещи, одежду, деньги…»
— В лесу жили, пням молились, кажется так… — нарушил молчание Вольф. — Язычники поклонялись деревьям.
— От которых произошли? — пошутила я. — Наша наука пока еще не решила, как возникла жизнь.
— Да и наша-то недалеко ушла… — усмехнулся Карин. — Где они — примитивные, все объясняющие теории? Гипотетические живые гели да всякие там «первичные бульоны» — чересчур наивно, даже в общем-то нелепо, как самозарождение блох в грязном белье. Ведь не случайно один из видных наших биологов, расшифровавший РНК, отказался вовсе как-либо объяснить естественное происхождение жизни на Земле. Проблема звучит теперь иначе: как образовался первый белок? Вот неразрешимый вопрос! Буквально замкнутый круг: для синтеза белка необходимы нуклеиновые кислоты, их синтез невозможен без присутствия белков-ферментов. Был ли в далеком прошлом неизвестный нам «второй» способ сборки белка в клетке? Если и был, то другая загадка опять же неразрешима: как совершался скачок от растительного фотосинтеза к животному паразитизму? Как животные произошли от растений?
— А может быть — от разумных растений? — перебила я. — Помните? «Те дубы… одного возраста со Вселенной…» Что, если были они в начале мира? Возникли с началом? Ознаменовали собой начало?! Породившие порожденные… Породившие жизнь на Земле. Как боги. Представьте бога в образе разумного чуда-дерева, создавшего когда-то силой своей фантазии… весь известный животный мир! Ведь эволюция растений — многожды древнее!
— Ты хочешь сказать, что животные не только испокон веков на растениях паразитируют, за их счет существуют, но и созданы… какими-то разумными растительными существами в далеком прошлом?
— Да, Карин! А те пресловутые пришельцы, которых все ждут, если все-таки есть, — не какие-нибудь монстры, и не такие, как мы… а разумные зеленые существа из соприкасающихся миров. Появлялись на наших планетах, оставляли след в легендах. Пусть даже в образе человека. Умели вырастить при необходимости, словно яблоко, такой орган! Человек по ситуации, человек-инструмент!..
— Для дипломатических целей? — засмеялся Вольф. — Христос — яблоко, брошенное Вселенной!
— Отец-бог, посредством святого духа отпочковавший Христа как орган или организм для разведки в подшефном мире? — подхватил Карин.
— Тогда, по крайней мере, становится понятным это распроклятое триединство! Только у растений такое бывает…
— А если цивилизация разумных растений — та самая ВЦ, высшая цивилизация, которую мы ищем да никак не найдем? — тотчас принялся фантазировать Вольф. — Следов ее деятельности в космосе не заметишь! Ни отходов технологической деятельности, ни искусственных излучений! Какие там могут быть «космические чудеса», если их не увидишь ни в один телескоп? Даже при неограниченной экспансии, завоюй такая цивилизация всю Вселенную — следов она не оставит!.. Наше чудо-дерево и есть то «чудо», которое мы так желаем видеть. Как когда-то — царя, восседающего на небесах!
— Люди творили богов по своему подобию, — сказала я, — а «боги» поступали с точностью «до наоборот».
— Наоборот! — рассмеялся Вольф. — Бог-дерево создает человека! Потому и допускает все, что творится веками. Хватило бы жестокости не помочь детям, созданным по подобию своему? Здорово все получается, если ОН — растение! Что сделали люди с природой? Кого создал он на свою голову? Паразитов, пожирающих своего отца?
— Нет, Вольф… — покачала головой я. — Он должен был чувствовать и любовь в ответ — ощущать то вечное, что испытываем мы, восхищаясь природой! Когда стоишь на холме под открытым небом, а вокруг колышутся леса… Увлекаемые ветром, склоняются вершинами тысячи деревьев. Зеленью опутывает трава твой взгляд и твои ступни, все вдыхает и тянется, сплетаясь живыми силуэтами цветов, стеблей и листьев, к воздушному куполу над тобой, в могучем ритме, которым ты дышишь. Все это едино и прекрасно, как каждый цветок в траве. Едино и неделимо. Поверь, это чувство, без которого не могут жить «зрящие». И не живут долго.
— Земные йоги тоже уходили в леса, чтобы быть наедине с природой, — вставил Карин.
— Потому и стремились с ней сблизиться, что чувствовали свою отделенность. И отчуждение… — продолжала я. — Природа не имеет пороков. В отличие от человека — в ней все и всегда прекрасно, и в преклонении перед ней — вечность любви. Иначе не может быть, если ощутил это хоть однажды. И как жаль, что того же не чувствует в ответ природа! Она этого не понимает, но, принимая энергию твоих чувств, дает взамен силу, дыхание, жизнь. И это без всяких преувеличений. Там, у себя, я уже не могла быть дольше без леса…
— И у нас многие народы ценят природу, — заметил Карин, — хотя достаточно грешат против нее… Как бы расценили это разумные праотцы?
— А может, у праотцов иная логика, вселенский подход! — иронически усмехнулся Вольф. — Человек — квант биополя! Живой винтик в механизме природы, пусть даже и сотворенный ими как бы ей вопреки. Чем поможешь винтику или кванту? Любовь… Эмоции… Понапридумывали сентиментальных терминов. А праотцы мыслят другими категориями. Изучают нас, — он ткнул пальцем в окно, где невидимым собеседником молчаливо присутствовал дуб, — а как выяснят все — так и пустят на перегной. На удобрение почвы, как мы их на дрова. Разве есть за что нас любить?
«Есть, Вольф, есть!» — хотела я сказать, понимая его иронию и насмешку, возникающие из страдания, и боль, не отделимую от любви. И еще хотела сказать: «Ты же все-все понимаешь, только… прикидываешься. Ведь ты же видишь, ну, хорошо, чувствуешь, не можешь не чувствовать, что ты для меня — уже давно — такой же праотец, такой же чудо-дуб, воплощенный в человека!.. Богочеловек… И я тебя по-своему, но искренне люблю. Сострадаю тебе, переживаю. И все твои открытия-изобретения на самом деле для меня немного значат. Мне дорог тот, кто в холодной избушке говорил со мной, как с малым ребенком, и, тоскуя по дому, пел на своем языке — и в голосе была неведомая сила: отзвук странного далекого мира… И не открытия определяют твою суть. А ты же ими пробуешь отгородиться, как стеной… Вот так и выдуманные нами праотцы своими высшими деяниями, может быть, отгородились и от мира, и от созданного ими. Ты спрашиваешь: «разве есть за что нас любить?» Да, конечно! Хотя бы уж за то, что мы, ничтожные, любим вас. За то, что я люблю тебя… Неужто ничего в тебе не шевельнулось за все время?! Или ты по-прежнему таишь обиду — на то, как вышло с самого начала? Не по-твоему… Но ведь и не по-моему, в конечном счете! Тут мы квиты. Как быть и должно, когда заходит речь о праотцах и их созданиях. А я теперь — твое создание, в какой-то мере. Хочешь или нет. И стать другою не смогу уже. Да и не хочу, пойми! Разве за одно это нельзя хоть чуточку любить меня в ответ?!»
Я вдруг представила, что Вольф исчезнет сегодня ночью, как Жэки… Чтобы унести на родину этот вечный источник энергии… Энергии чего? Я ужаснулась от внезапной мысли: если этот источник, безразличный ко всему, удесятерит людское счастье, то, может, с той же силой он вольет в людскую жизнь и новые страданья?!. Ибо грань — зыбка, и каждый на свой лад ее воспринимает, только в редких случаях соотнося ее — и то условно — с представлениями других!.. Кто даст гарантию?
Я посмотрела ему в глаза так, что Вольф как бы очнулся от обуревавших его мыслей и — впервые, кажется, — все понял, наконец. Он вздрогнул, застыл на секунду, словно прислушиваясь к тихому, неведомому голосу в себе, словно вступая с ним в короткий, но бескомпромиссный спор… А потом облегченно и радостно улыбнулся… И я снова, как в тот, самый первый день, видела только его широкую-широкую улыбку, так тогда перевернувшую мою судьбу…
«Да, — хотела я шепнуть ему на ухо, — если ты туда попадешь… то, пожалуйста, вместе со мной! Мне всегда теперь будет страшно оставить тебя одного!» Но я промолчала. Только твердо решила, что уж завтра обязательно скажу ему об этом.
Солнечный свет на волнистых сугробах. Ясное морозное утро. Всю ночь падал хлопьями снег. Елка за моим окном растолстела вдвойне: на поникших от тяжести ветках — белыми ладонями груды снега. Он засыпал и лес вдалеке, и старинный парк, припорошил стволы и кроны старых деревьев. Черно-белые щупальца сучьев — как переплетения причудливых нервных волокон. Ветвящийся клубок нейронов в микроскопе окна… И, точно в невидимой работающей кофемолке, медленно кружат редкие сверкающие снежинки. Вверх и вниз — в плавном круговороте. Откуда им браться в небе? Оно чистое и голубое. Словно там, выше всякой высоты, запустили мельницу. Мелет и мелет незримые облака… Вот и выплывает из нее этот холодный белый хоровод. На моей родине не бывает снежинок. Зимой замерзает изморось на траве, бурая степь белеет от инея, хрустящего под ногами. Но это не снег. Изредка сыплет колючая ледяная крупа…
Здесь все совсем другое. Мы идем на лыжах по зыбким пушистым сугробам. Перед Вольфом — нетронутая равнина, как чистый лист глянцевой бумаги. За Вольфом — сыпучая колея. Я иду по его лыжне. Ничуть не устала — легко идти по чужому следу. Там, у развалин, наконец-то скажу все. Я решила… Ноги в валенках то и дело выскакивают из креплений, самых простых, из кожаных ремешков, зато надежных: не сломаешь ни рук, ни ног, и лыжи целы, даже если упасть с горки! Тоже изобретение Вольфа… Вот и невысокий подъем. Совсем близко заснеженные деревья. Красная стена замка. Вольф сбрасывает лыжи. Заглядывает в оконную нишу. Сейчас мы пойдем обследовать подземелье… Я приваливаюсь к кирпичной кладке. Втыкаю палки в снег и грею ладонью щеки. Падает рукавица…
— Вольф!
Он оборачивается ко мне… Я не звала… Нагибается за рукавицей.
— Вольф!.. — женский далекий голос из-за его спины.
На снегу стоит женщина в темном платье. Длинные волосы развеваются на ветру.
— Ты пришла… — срывается с губ у Вольфа. — Ты все-таки пришла… — Он шагает прямо в глубокий снег, но чуть-чуть отойдя, оборачивается ко мне…
— Иди! — кричу я ему. — Иди… — Он застыл в сугробе, в жалкой нелепой позе. Женщина по-прежнему неподвижно стоит на снегу. Волосы и легкое платье треплет холодный ветер. — Скорей же, Вольф! Я бы тоже ушла, если бы кто-то пришел за мной…
Разворачиваюсь и слепо бреду обратно, к нашему дому. Трудно торить свою колею, лыжи сразу проваливаются в снег… Вольф сзади шумно разрывает сугробы…
— Ты! Это ты. Ма… — и тишина.
Я оборачиваюсь, но никого уже нет. Только брошенные лыжи Вольфа и — цепочка следов, вдруг обрывающаяся в снегу. Многоточие на чистом листе бумаги…
Приходя сюда по утрам и глядя на белые кусты черемухи, я всегда вспоминаю тот день. И Вольфа… Все чаще вижу его во сне. Вольф — очень странный без бороды, в новом, еще не выцветшем голубом костюме, и каждый раз зовет меня к развалинам. Но я знаю, что еще рано. Нельзя оставить Карина одного. За ним некому прийти из его мира… С того дня я ни разу не была у замка. Отсюда, из парка, вижу стоящие на траве лыжи Вольфа… И дом наш отсюда выглядит, как игрушечный теремок. Балконная дверь распахнута: уходя, я оставила ее открытой. Другим балконом — окнами Жэки — дом смотрит на лукоморье. Сошла ли вода? Совсем забыла взглянуть… Каждое утро спешу сюда.
Мне нравится бывать здесь в такую рань, когда быстро выползает из-за холма красное солнце и запотевшими каплями белеет под ногами роса. Будто кто-то каждую ночь поливает траву молоком из лейки… На листьях роса почему-то совсем другая: прозрачная. Черемуховые кусты в самом цвету. Если долго нюхать душистые грозди цветов, даже голова начинает кружиться. Я вспоминаю снег, зиму и представляю себе Жэки… Как видно, ему было с нами не очень хорошо. Он покинул нас так легко! Но я думаю, Жэки обязательно придумает что-нибудь в своем мире, и изобретение Жэки в итоге окажется более важным… хотя Вольф и считал его дурачком. Если говорить правду, этот мальчик из всех нас один умел делать самые замечательные вещи. Ведь именно он научил меня языку, придумал велосипед и ухитрился подслушивать сказки этого странного мира. И ему первому удалось вернуться домой.
Наше лукоморье сейчас очень изменилось. Раньше мы видели его совсем другим. Но я догадываюсь, что оно на самом деле даже и не такое, каким воспринимается теперь нами. Наша фантазия создает его всякий раз заново и добавляет новые подробности. Ну, как, например, озерцо у дуба. Поначалу оно казалось простой воронкой с бурой болотной водой, обычным омутом, вокруг которого росли деревья. Потом оно вдруг изменилось и еще совсем недавно было похоже на искусственный бассейн, устланный белым и мягким пластиком; обнесенное частоколом сплетающихся щупальцеобразных выступов, оно выглядело ощетинившимся и живым. И, даже продравшись сквозь этот «забор», ты чувствовал: какая-то сила не позволяет опустить руку в теплую пульсирующую слизь, в которую превратилась вода… Я не знаю, каким ОНО стало теперь: еще вчера весеннее половодье, захватившее и озерцо, простиралось до самого горизонта. И только высокий берег реки с нашим домом и дубом, как маяком, полуостровом отходя от лесистой возвышенности, точно ковчег, величаво плыл средь голубого спокойствия вод.
Я смотрю на весь этот сверкающий, в синеватой дымке простор, и в голове моей возникают удивительные мысли. Собственно я и раньше задумывалась об этом. Но лишь теперь я начинаю вдруг и вправду понимать, что нас изучают. Присматриваются и ожидают. Дают время. Помогают развить наши способности к общению — до уровня, о котором раньше и не смели бы подозревать. Да-да, помогают… Развить наш язык. Умение рассказать о себе — емко, необычно, подлинно, как бы заново создавая реальность, что запечатлела наша память… и, в сущности, показать, на что мы вообще способны.
Карин выдает им шедевры искусства. «Машина» реализует их на основе его колоссальной образной памяти. Вольф создавал им технику. Жэки?.. Я не знаю, о чем говорил с ними Жэки. Мы с ним как раз не выдали ничего материального, стоящего. Так и не ясно, зачем мы были нужны здесь: «машина» пока еще ничего не сотворила из наших мыслей. Быть может, то, что мы хотели сказать ей — самое сложное? И этому нужно еще учиться? Или учиться ни к чему?.. Ведь Жэки — странное существо. Странное даже для меня. Я не знаю, о чем он шептался с машиной, когда часто сидел под дубом словно просто так… И недаром появлялись у лукоморья какие-то русалки и химеры, странные, неведомые существа. Появлялись и исчезали. Может быть, он один разгадал главный секрет «машины»?
А зачем в этом мире я? Ничего же, кроме недействующих велосипедов да абстрактных картин, на которых лишь отдельные детали и символы, вообще не способна внушить «машине»… Правда, в последнее время все чаще приходят в голову странные мысли. Очень интересные и неожиданные. Мне все кажется, будто кто-то с нами беседует. Я слышу это во сне. В шуме трав, что растут вокруг нашей обновленной избушки. Мне кажется, кто-то упорно пытается нас понять. Выслушивает разговоры, наши тайные мысли, наши догадки и прозрения. И понемногу понимает…
…И осторожно пытается нам ответить. Исподволь. Так, чтобы не испугать внезапностью своего вторжения. В снах, в отрывочных воспоминаниях, которые доносит до утра наша память, мы чувствуем проникновение в нас чего-то — или даже кого-то — нового, постороннего. Бесконечно далекого и чужого, но жадно стремящегося к общению.
Он отвечает нам. Он пробует вступить в беседу, но мы пока еще глухи и лишь едва различаем далекий голос сквозь ночное забытье, сквозь плотную завесу непонимания. Нет, мы о чем-то догадываемся. Но это — только предчувствие. Однако все чаще возникает уверенность, будто близится заветный перелом. Вот-вот появится некто, незнакомый, добрый, окончательно наладит мосты понимания между нами всеми. Он придет оттуда, из лукоморья, едва схлынет весенний паводок, затопивший бескрайние луга по ту сторону дуба. Ведь давно уже в недрах «бассейна» зреет пульсирующий странный кокон. И нечто, чуждое и живое, смотрит оттуда загадочным взглядом Джоконды. «Машина» давно уже не выдавала новинок, а энергия тратится: по-прежнему тысячами пчел жужжат в высоте концентрирующие ее силовые поля… или что-то одушевленное, таинственное и пока не различимое. Слишком уж напоминает это все кипение какой-то жизни там, наверху, где сплетаются в крону сильные руки веток…
И все глубже проникает предчувствие, что явится в итоге третий, и близкий нам, и не такой, как мы… Но способный понять и нас, и хозяев этой странной реальности. Он будет не только переводчиком, он будет частицей всех нас и, надеюсь, сумеет сблизить своих непохожих родственников.
Ибо что еще я могла бы помочь сотворить «машине»?
Какую другую, стопроцентно точную, информацию смогла бы извлечь из меня эта реальность, как не ту, что заложена природой в темные основы живого и не зависит от изменчивой власти сознания да неверной фантазии нашей памяти? Что еще, неподвластное времени, смог бы создать с моей помощью хозяин этого мира?
И мне кажется, случится это очень скоро, даже не исключено — сегодня. Потому что под утро мне приснился удивительный сон: будто нам пришла посылка от Жэки. Ее принесла одна из русалок, выплывшая из озера, и оставила на траве под дубом. Большая плетеная корзинка с крышкой, а на конверте, положенном сверху, детским почерком Жэки написаны наши имена. Я поднимаю крышку: на дне корзины сидят три маленьких пушистых котенка и смотрят на меня такими знакомыми зелеными глазами…
Далекий взволнованный голос Карина возвращает к реальности.
— Ани! — зовет он меня. — Ани! Скорей сюда!..
Я бегу через луг мимо цветущих черемух, мимо дома и елки под моим окном. Она появилась в тот самый день, что и кормушка для ручных синиц Жэки за окнами мастерской… Позади дома сухо. Только бурый цвет вымокшей прошлогодней травы напоминает вчерашнее половодье. Я подхожу к дубу, где спиной ко мне стоит Карин, и тоже поворачиваюсь к лукоморью. Уже нет разлившейся до горизонта воды. И ни реки нет, ни речной долины. Половодье схлынуло, обнажив совершенно другой мир. Он знакомо застыл там, внизу, весь в мрачных, коричнево-темных красках. Даже небо другое над этим миром. Бурые, безжизненные холмы. Вьющаяся по ним коричневая дорога к голубой лагуне. Бело-голубоватые скалы по берегам — выветренные отроги гор. Коричневые пригорки подернулись зеленью лишь у воды. А наше изменчивое озерцо под дубом — точь-в-точь маленькая чистая лагуна. На берегу стоит женщина в коричневой торжественной одежде, ниспадающей до земли. Вода как бы стекает с тяжелых складок. Но они сухие. Ткань матово отливает на солнце. Только волосы, длинные и волнистые, слегка влажные… Выбились из-под прозрачной, брошенной на голову вуали, словно чуть заметным коконом обволакивающей все тело женщины в старинном платье. Мокрыми завитками ложатся легкие, как у меня, пряди на влажные плечи. Но грудь, шея и лицо свободны от вуали. Лишь у корней волос перечеркивает высокий лоб тонкая, едва заметная полоска — край прозрачной ткани, будто женщина неуловимым жестом только что откинула ее с лица. У женщины темный, как у Карина, цвет волос и лицо Джоконды. И шесть пальцев на левой руке и пять — на правой… Она держит плетеную из прутьев корзину и протягивает ее мне. Я ставлю корзину на траву под дубом и открываю крышку. Один белый и два черных котенка сидят рядышком, тесно прижавшись друг к другу. Я хочу их погладить — и вдруг вспоминаю Вольфа. Мелькает мысль, что ни в коем случае нельзя трогать этого белого, посередине… Еще не поняв, в чем дело, я машинально отдергиваю пальцы, и протянутая рука застывает в воздухе. Три маленьких черных котенка глядят на меня знакомыми зелеными глазами…
Определяющее значение в любом человеческом предприятии имеют качества самих действующих лиц.
Дерево росло у самой воды, внизу, под горой, на узкой полоске озерного берега, где сидел сейчас малыш. Отсюда тянуло дерево свои соки. Здесь было сыро целое лето, и даже в засуху вдоволь хватало влаги, и это тоже могло бы помочь хоть как-то… А теперь и вовсе не посидишь на не просыхающих от дождя листьях. Мокро, тянет холодом от земли. Поздняя, в серых тучах осень.
Он не услышал шагов. Выглянул из-за ствола и увидел, что учительница уже стоит на дороге. В блестящем от капель дождевике она была все такая же, как всегда: тоненькая, похожая на Золушку. «Совсем девчонка!» — говорили в деревне и не верили, что она уже взрослая и учит детей.
Учительница поправила капюшон. Нет, в тот первый момент она не заметила малыша. Она стояла под редко сыпавшим с деревьев дождем, осторожно держа в руке свою ношу и, склонив голову, смотрела на их дерево.
Дерево было толстым и крепким у основания — кто угодно мог бы спрятаться позади него. Оно поднимало свой мощный шершавый ствол над сидевшим на земле малышом — озябшим, светлым комочком, казалось, вжавшимся от холода в землю; высилось над учительницей, глядевшей сверху, с дороги. Во весь свой гигантский рост вздымалось оно над дорогой, которая лесным туннелем обегала озеро на востоке по склону горы — стенке метеоритного кратера, густо заросшей осиной, орешником и ольхой. Разветвляясь, словно большая рогатка, оно уходило ввысь своей кроной — выше леса и выше других деревьев, пробивая ветвями их густой сплетавшийся потолок. Это была старая могучая черемуха, которая еще прошлой весной цвела здесь — пышно и щедро…
Учительница запрокинула голову и долго смотрела на пестрое переплетение редевших по осени крон. Капюшон съехал. Она этого не замечала… И малыш понял, что она ищет. Ради этого оба они мокнут сейчас под дождем. Но там, наверху, несмотря на дождь, все было желтым, коричневым и багряным, подобно не освещенному солнцем витражу, тусклому, но не потерявшему до конца своих красок… Темные силуэты стволов. Щупальца вымокших веток — черные сучья, пропитанные водой. И только черемуха — гладкий блестящий ствол в белом чулке липкой пленки. Точно намылили… облепили снегом эти безжизненные голые ветки, совсем без листьев, замотанные в сплошной паутинный кокон.
Учительница опустила глаза. Он понял — надеяться уже не на что. Вспоминалось равнодушное, а потом злобное лицо матери — тогда, летом… Мать оказалась права, он ничем не помог дереву. И так не хотелось верить, признавать ее грубую правоту. Даже сейчас, здесь…
Малыш встал с земли и, не отряхиваясь, стал карабкаться в гору, к дороге… Учительница улыбнулась, поставила бидончик на землю. Да, она была все такая же, как из сказки. Даже в этом плаще и закатанных над сапогами старых джинсах. Капли дождя скользили по прозрачному капюшону, стекали на выгоревшие ресницы и на выбившиеся из-под капюшона волосы, которые тоже посветлели за лето и стали еще длиннее. Улыбка ее ни капельки не изменилась. Тот же знакомый голубой бидончик — царапинки, трещинки на эмали, и белые тяжелые капли дорожками растекаются из-под крышки. Это бабушка всегда наливает так полно! Ура! Значит, снова берет молоко у бабушки, и опять будет все, как раньше… Но эта же мысль заставила и огорчиться за учительницу: значит, снова никто в деревне не согласился продавать молоко. Было выгодней выливать кабанам или отвозить его на автобусе в военный городок на базар, чтобы загнать его там, как говорила мать, по тройной цене. «А уж сыр да сметану с руками бы оторвали!» — ворчала она со злостью и сколько раз убеждала бабушку не быть дурой, и раз уж так ей, старой, втемяшилось, то запросить с этой учителки хотя бы двойную цену. Но бабушка, всегда такая мягкая и уступчивая, лишь грустно качала головой, молча слушала, а поступала по-своему… Потому-то и не было помощи от детей в этот сенокос. С дедом вдвоем скосили делянку, сами сено в стога сложили, только внук помогал ворошить. До конца лета не наведывались ни отец с матерью, ни дядька, старший бабушкин сын. А теперь наезжали, как прежде, и везли в город набитые продуктами сумки.
Он вспомнил другое и покраснел, стыдясь за родителей и за деревенских, которые так плохо всегда говорили об учительнице. За что они ее не любили? Злорадный, осуждающий голос матери… Зачем он звучит в голове? Стало совестно, точно учительница могла его слышать. Поглубже надвинул шапку, затянул капюшон… Заставил себя думать о приятном — об их первой встрече. Лето! Это было лето. Утро слепило красками первого июньского дня. Небо мелькало над головой — того же в точности цвета, что и бидончик учительницы; и облака плыли, белые, как молоко… Трава, листья в каплях дождя. Ночью был теплый ливень, все свежо, мокро, а под деревьями даже озноб пробирал по коже. Они только что вбежали сюда с поляны — с солнца, где зеркалом сверкало перед ними озеро, отражая потоки бившего с неба света, и все на бегу сливалось — яркое, синее, голубое. А тут, в тени, лишь вода синела через просветы береговых кустов. Они отдышались — это был первый день, когда они познакомились. А потом учительница показала дерево. И он увидел его… навсегда, среди буйной зелени леса — все объеденное, все в паутине, в белом, липком, душившем его чулке. И словно сразу забылось лето…
— Вот беда… — шептала учительница. — Как помочь?
Весь ствол, ветки оплетала шелковистая пленка. Кое-где зеленела скрученная, объеденная листва… И тогда учительница рассказала про гусениц.
Целый день думал малыш, как помочь дереву. А утром подкараулил учительницу на дороге.
— Смотри! Я придумал! Теперь ему станет легче… — и, подтягиваясь на носках, сколько мог достать, оборвал снизу липкие клочья пленки.
— Молодец! — похвалила учительница. — Ты помог ему! Дерево снова дышит.
Малышу понравилось, что его похвалили. Он с нетерпением ждал воскресенья. В воскресенье приехала мать.
Показавшаяся очень толстой в модном зеленом купальнике, она недовольно поплелась в тень. Ежась, ступала босиком по холодной лесной дороге.
— На дрова присмотрел бабе с дедом? — бросила взгляд на дерево и, равнодушно зевнув, продолжала рассматривать красную от загара кожу на животе. Мальчик этого не замечал.
— Смотри! — не терпелось ему похвастаться. — Я помог ему, понимаешь?
— Кому? — искренне удивилась мать и подозрительно посмотрела по сторонам.
— Дереву! Оно снова дышит…
— Дурила! Батьке скажи, пока деревенские не углядели. Сухое-то тащить не штука…
Тогда еще дерево сухим не было, и молодые листочки, что потом еще раз показались из-под паутины, долго оставались несъеденными.
Матери надоело стоять в тени.
— Марш домой, пока гадости какой не набрался!
— А учительница сказала, что помог… Похвалила! — сын, подпрыгивая на носках, обнимал грязный ствол и пытался сорвать белевшую наверху, гадкую и липкую паутину. — Достань, ты выше! Видишь, как я ее оборвал внизу?
— Батька ему топором поможет! — прикрикнула мать построже и вдруг разозлилась: «И так дурак, в бабку! А тут еще эта…» — Дура твоя учительница! — крикнула на весь лес. — Слушай ее побольше!..
Опешив, он не мог вымолвить ни слова. А мать еще больше злилась:
— Дура, раз так сказала! Умные в городе пооставались, устроились. А эта по распределению прикатила! В чертову глухомань!
Малыш съежился, как тогда. Только теперь было хуже, и не потому, что осень — все желтое, опадающее. Листья мокрые, но не как раньше, после теплого ночного ливня; а теперь уже до самого снега будет лить и лить этот дождь, потому что несет ветром с моря серые тучи, и будет гнать, пока не ударит мороз. А дереву так и не помогли. Не выросли молодые листочки, показавшиеся потом, когда кончили косить сено. Съели и их прожорливые гусеницы, и не заложатся на зиму новые почки, как надеялась учительница. Хорошо еще, не срубили дерево тогда же, летом. Мать кричала, ругалась, но отец все-таки не согласился. С бабушкой вместе уговорили, сказали — и учительница жалеет дерево…
И сейчас рядом с нею малыш молчал. Что говорить? Зря только ее расстраивать. А так хотелось рассказать о лете: о рыбалке и сенокосе, о зайце, что каждое утро выбегает к хутору на дорогу… Они молча шли по дороге. Шли медленно, чтобы белые капли не выкатывались из-под крышки бидона. И он был готов идти так до самой ночи, хотя они только молчали, глядя в землю, а не беседовали, как раньше, обо всем на свете. Лето не виделись, а мальчик помнил каждый их разговор, особенно тот, последний, когда начались каникулы и учительница засобиралась в город.
— Если умная, не воротится, из отпуска не вернется! — говорила мать. — Дура, что ли, в городе не остаться?
Бабушка только качала головой, как всегда, а малыш не знал — вдруг в впрямь не вернется учительница? И не будет он тогда у нее в первом классе… Потому и решил задать свой вопрос. Утро было такое солнечное. Жара. А они взбираются вдвоем на холм, по самому солнцепеку. Не тропою, а напрямик, мимо старой ивы через молодой сосняк. Сосны — маленькие, ему по пояс, это теперь они вытянулись за лето. Пахнет хвоей и чаборком, густая трава путается под ногами. Идти трудно, он отстает, но не из-за усталости, а оттого, что думает: как лучше задать свой вопрос? Просто так: «Есть ли бог на свете?» Или иначе: «Кто прав?..» Отец, который объяснить не умеет, а только кричит, что бога нету и не может быть, а верят в него только темные и отсталые? Или, может быть, тетка Ядя, всегда усталая и больная, которая приносит с фермы ворованное молоко, а на укоры бабушки зло отвечает, что бога-то все равно нет, если ей на морозе тридцать коров доить, а председателю только бы языком болтать на собраниях, и нечего потому на том свете грехов бояться?! Или прав дядька, старший бабушкин сын, что деньги все пропивает и хитро твердит: «На том свете все равно не дадут! Пей! Нету там никакого свету, а умрешь — и черви тебя съедят!..» И только одна бабушка всякий раз перед сном просит бога одними и теми же словами… «обо всех нас, больных, страждущих, плавающих и путешествующих…».
Он хорошо помнил, как растерялась учительница и не знала, что отвечать. Тогда он помог ей вопросом:
— Вот бог… Разве может он жить на небе и просто так спускаться оттуда на землю? Прав отец — ведь там только облака?
— Но там есть и звезды! — не хотела соглашаться учительница. — И такие же планеты, как наша. Возможно, там жили люди, прилетали сюда, и их считали богами…
— Ну… То другие — тоже, как мы… — возражал малыш. — А есть ли тот бог, в которого верит бабушка?
Учительница смутилась и, опустив глаза, начала объяснять что-то не очень понятное. Тогда малыш опять ее перебил:
— А ты сама веришь в бога? — он прямо посмотрел ей в глаза, но вдруг понял, как больно учительнице: она пугается — отвечать по правде и не хочет — говорить как должна… И он не стал спрашивать «почему», догадывался, что из-за бабушки, из-за деда… Лишь ощутил в себе ее мысль: «Мне нельзя… И обижать — нельзя… Когда вырастешь, поймешь сам…»
И сейчас, под дождем, как в тот миг, он быстро взглянул на учительницу. А вдруг и она теперь поняла, что он думает?
Та остановилась, прислушалась, взяла бидончик в другую руку.
До укромной поляны было еще довольно далеко — малыш всегда провожал ее до поляны, и с полдороги возвращаться совсем не хотелось… Но учительнице показалось, что дождь усилился, хотя это просто налетел ветер и закапало с веток…
Он стоял и смотрел, как она скрывается в орешниковой аллее. Сегодня аллея была совсем-совсем желтой, словно солнце вышло из-за дождевых туч. И, казалось, листья над головой вот-вот зазвенят от ветра, точно сделаны из тонкой золотой фольги и светятся…
Дождь сильнее застучал по листьям. С укромной поляны донеслись голоса. Летом там всегда останавливались туристы. По глинистой дороге, полем добирались с шоссе — это был один из немногих подъездов к озеру. Не всякий, правда, отваживался ночевать в этом глухом уединенном месте. Чаще ставили свои сверкающие машинки на большой поляне — и простор, и солнце, и хутор поблизости. Но с июня и до самого конца августа и укромная поляна редко когда пустовала, всегда находились любители уединения: пешие туристы с рюкзаками, бывалые мотоциклисты или молчаливые рыбаки, приезжавшие на какой-нибудь добитой «Победе» или видавшем виды «Запорожце». И обитатели этой поляны всегда почему-то больше нравились малышу… Но с приходом последнего августовского дня и их словно корова слизывала языком — дороги развозило, красная жирная глина разбухала так, что и ногу, казалось, не вытащить из колеи, и ни на каком вездеходе сюда уже было не добраться. Потому и казалось странным, что на укромной поляне кто-то есть…
Он быстро шел по аллее, высматривая на земле отпечатки резиновых бот учительницы. И вот уже прибрежные деревья расступались — пляжик, бухточка с торчащей из воды ничейной перевернутой лодкой. Слегка набегают на песок прозрачные волны. А слева через оголившиеся кусты просматривается поляна; мрачный высокий бор окружает ее с трех сторон, и там, на траве у самых сосен, одинокая палатка… Каких только он здесь не видел — красные, синие, разноцветные!.. А такую, маленькую, скособоченную, натянутую только двумя веревками, — в первый раз! И сделана из того самого вылинявшего брезента, что старая дедова плащ-палатка.
Костер слабо тлел, вспыхивал сиреневыми языками, будто в него набросали негодных электрических батареек. Дымок ровно поднимался вверх, словно не моросил дождь, не налетал порывами отрясавший деревья ветер…
В раздумье малыш простоял у поворота к поляне.
Трава там была зеленая, свежей, чем летом: отросла, погустела. И даже на крутом подъеме, где машины, поворачивая, буксовали, дорога была неразъезженной, колеи затягивались, как раны, которые заживали.
На поляне так и не появился никто — лагерь оказался пуст. И вещей не было никаких: ни топора, ни запаса дров, ни раскиданной у костра посуды. Только что-то, прислоненное к палатке, банка или, может быть, котелок, прикрыто наброшенным полотенцем… Греться у чужого костра — вот так, одному, — не хотелось, и малыш спустился к берегу.
Волна чуть плескала в берег. Облизывала носки резиновых бот, делала их черными и блестящими и снова отступала на миг, обнажая чистый речной песок. Он просвечивал впереди сквозь рябь, сквозь прозрачную ледяную воду, а дальше озеро было темным и неспокойным, как небо, которое в нем отражалось.
Малыш услыхал шаги — точно кто-то размашисто шагал по дороге в больших и тяжелых, не по размеру, сапогах. Оттуда, со стороны деревни, показался человек в штормовке, с непокрытой головой, быстрыми движениями и энергичной походкой напоминавший кого-то очень знакомого, но переодетого в другую одежду. Он спешил, сгребая листву большущими рыбацкими сапогами. Небольшая, коротко подстриженная борода и удлиненные волосы делали его похожим на геолога или туриста, но чем ближе он подходил, тем больше становился похож на того грустного человека с бабушкиного образка, что висел в углу, в хате… Если бы не деловая спешка и улыбка уверенности в лице… Широкая улыбка, хоть рядом и не было никого…
Заметив мальчика, он сбавил шаг и, рассматривая его, делался все серьезней, наконец, остановился у перевернутой лодки и снова дружески улыбнулся.
Ребенок смутился и отвел взгляд, но лицо незнакомца точно притягивало к себе. Так и хотелось посмотреть снова — как на озеро в ясный день, солнце на закате или на красивую божью матерь, что склоняется над своим младенцем на большой бабушкиной иконе.
Человек вновь посерьезнел и, глянув на другой берег, стал застегивать пуговицы штормовки. С озера задувал ветер — резковатый, холодный.
— Не показывался? — кивнул туда, на озерную рябь, и мальчик понял, что это он о товарище, наверное, подводнике или аквалангисте, который сейчас там, в озере, о нем-то он и беспокоится, поглядывая то на часы, то на воду, хмурую и холодную, как небо, что в ней отражалось. Или это с запада принесло чернильную тучу, или просто темнело прямо на глазах, как часто бывает осенью…
— Который час? — спросил мальчик, уставясь на большие часы незнакомца.
— Скоро шесть. Тебе ведь ни к чему точно? Малыш подумал, что до семи еще нужно пригнать коровку, чтобы было молоко на ужин. Дневное они все отдали учительнице.
Человек покраснел, будто ему вдруг стало совестно, поднес руку к глазам и сбоку на циферблате нажал какую-то кнопку.
— Шесть без четверти… — сказал он, чуть-чуть помедлив. — Времени тебе вполне хватит.
Можно было и удивиться. Вроде бы он не сказал о коровке вслух. А человек, понурившись, зашлепал по воде сапожищами к перевернутой лодке и уселся там на просмоленных досках, обхватив колени руками. Значит, тоже любил сидеть вот так, закрыв глаза, точно корабль среди бесконечного океана… Сидеть и, позабыв обо всем, слушать, как плещет вода о борт лодки. Это ведь совсем другое дело, и совсем не то, если ты просто на берегу… Когда вода со всех четырех сторон — совершенно иначе, и не важно, что до берега по колено… Малыш тоже направился за незнакомцем. Не дойдя двух шагов до лодки, изготовился прыгнуть, но не допрыгнул бы, это ясно, и если бы тот вовремя не подхватил, набрал бы все-таки в боты. Они уселись рядом.
— Вы геолог? — спросил малыш, с интересом вблизи рассматривая лицо бородатого.
— Геолог… — кивнул задумчиво человек, — это тот, кто изучает Землю…
Он правильно догадался, кем должен быть новый знакомый! В прошлом году уже видел геологов, их палатка стояла на берегу, где в озеро впадает ручей.
Вечерами варили уху, и далеко было слышно, как играют у костра на гитаре. Днем с лодок набирали бутылками воду, меряли глубину… А теперь вот и с аквалангами озеро изучают.
— И срочная, наверно, работа? — посочувствовал малыш.
— Да нет, мы не на работе! В отпуске, — засмеялся геолог. — Путешествуем просто так… Щук стреляем…
— И тот, второй… тоже? — огорчился малыш. — Которого вы ждете? — кивнул он разочарованно на часы и вдруг понял, что это нечто совсем другое… Три концентрические окружности светились одна в другой, как круги на мишени. На каждой пульсировала яркая красная точка. Все три круга имели деления, как на часах, но значки, которыми был исписан весь циферблат, малыш видел впервые.
— Это… не совсем часы, — признал человек. — По ним узнают много чего другого.
— И что же? Это секрет?
— К примеру… абсолютное время Земли, ее расположение — где мы с тобой находимся относительно… некоего условно принятого центра Вселенной… — бородатый умолк, глядя вдаль. Там, на самой середине озера, появилась голова человека. И вот уже, одетый в синее, всего лишь по пояс в воде, человек устремился к ним, да так быстро, точно кто-то подтягивал его на буксире.
Хотелось спросить — как же он дышит? Ни баллонов за спиной, ни трубки, ни маски… И глядя на темную, неспокойную рябь воды, малыш подумал, что костюм у этого водолаза, плотно облегающий тело, точь-в-точь такого же цвета, как эта вода, и как тучи, которые в ней отражались… А тот, лысый, высокий, стоял уже на мелководье и стряхивал с себя воду. Капли, раза в три крупнее обычных, как-то слишком уж быстро стекали со странной ткани. И подводное ружье, которое он держал в руках, похоже было скорей на телевизионную антенну… Вытянутая, как яйцо, голова оказалась не лысой, а гладко выбритой, и когда человек, склонив ее, быстро прошел мимо, он с бородатым обменялся только выразительными взглядами, вслух не было сказало ни слова…
Малыш и учительница тоже умели так разговаривать при посторонних. Казалось — просто смотрят в глаза друг другу, но так могли думать только бабушка или мама, которые ничего не знали… А им с учительницей было ясно, потому что думали они об одном и том же, и знали, что каждый об этом думает, и в этот миг… словно бы разговаривали… О том, что было их тайной.
У двух незнакомцев тоже была какая-то своя тайна… И от этого стало грустно. Он не знал, почему… Только было чего-то ужасно жалко. Точно во сне вдруг увидел солнечный вечер в удивительно красивом незнакомом месте… и был уверен, что больше никогда здесь не побывает… С горечью вспомнил он об учительнице, о том, что она похожа на Золушку, а мама почему-то ее не любит. Думал о бабушке, которая ходит уже с трудом на отекших ногах, тяжело дыша из-за своей полноты, да еще обожгла чугуном руку, и рана не заживает, каких только мазей из города не привозили… Думал про слабого совсем деда, про его больной помутневший глаз, который почти перестал видеть…
Бородатый рядом вздохнул — тяжело, грустно, и устремив виноватый взгляд на далекий берег, словно бы не хотел, чтобы глаза его кто-то видел.
За спиной раздались шаги. Бородатый не оборачиваясь прощально положил свою руку на плечо малыша.
— Я мешаю вам? — понял тот. — Мне уйти?
— Это нам приходится торопиться. До ночи хотим… поплавать в соседнем озере…
«Поплавать! — обиженно подумал малыш. — Не хотите, не говорите!.. Ясно, секрет… если нельзя отложить до лета…» И он представил, какая теплая будет вода опять следующим летом, и вдруг совершенно отчетливо — так бывало только с учительницей — уловил мысль бородатого: «Как знать, что с этими озерами будет через год! Не угадаешь, что с ними станется и завтра!»
«А что же может случиться?» — подумал было малыш и увидел перед глазами картинку. Словно смотрел с самолета на мертвый мир, в котором не было красок — только черный и серый цвет. Мутное небо без солнца, темные провалы озер; на изрытой трещинами земле — умерший лес, почерневшие, голые, сваленные друг на друга деревья… Обугленные стволы сосен…
Сзади зашлепали по воде. Малыш оглянулся на странного водолаза, одетого теперь в черный стеганый ватник и знакомые рыбацкие сапоги.
— А что вы делали там, на дне?
В голове закружилось. Лицо приближавшегося человека непрестанно менялось, что-то мелькало в глазах с невероятной скоростью, весь облик вибрировал, расплывался, нельзя было удержать его в восприятии.
Бородатый быстро поднялся, заслонив собой малыша.
— Завтра обо всем побеседуем.
— Сегодня, — тихо ответил тот, кто сзади. Голос был удивительно вкрадчивый и мелодичный, но такой убедительный и спокойный, точно звучал в душе малыша.
Бородатый ответил растерянно и с удивлением… И спорили они о чем-то важном, о чьей-то цивилизации, которая обречена, которая так и останется вне контакта, и тогда целая популяция окажется в одиночестве… И еще о ком-то, на кого они могут рассчитывать хотя бы в будущем, у кого достаточная широта мышления и хороший… прогноз… И если бы эти качества сохраняли взрослые…
Малыш запомнил, как тот, в черном стеганом ватнике, смотрел на них с берега кротким взглядом, и глаза его были ласковыми, но при встрече с ними вставал в памяти черный омут, только с виду спокойный, и быстрая воронка воды только казалась неподвижной… Бородатый взял малыша под мышки и, держа перед собой на весу, осторожно засеменил по воде огромными сапогами.
Когда вышли на берег, дождь, как на зло, усилился. Воду затягивало сеткой ряби. Даже рыбак-полковник, сидевший на дальнем берегу, отложил удочку и закутался в плащ-палатку. Но трое на дождь совсем не обращали внимания, не прерывали начатого разговора… Они стояли под старой ольхой, еще зеленой, как летом, — две взрослые, сгорбившиеся фигуры и детская, совсем маленькая, посередине. И дерево — прямой, почерневший ствол, к которому прислонялись они по очереди, то жестикулируя, то склоняясь над малышом, — было единственным свидетелем этого разговора… И если бы кто-нибудь решил подслушать, он все равно не разобрал бы ни слова. Но вокруг не было ни души. Только дождь, шурша, сыпал по листьям. Они хорошо понимали друг друга… И если бы старик рыболов, у которого снова стало клевать, решил понаблюдать за ними, он ждал бы долго, и ему показалось бы, что время тянется очень медленно… Даже солнце успело выглянуть из-за тучи и теперь садилось на верхушки сосен, над мостками старого рыбака.
Наконец разговор был кончен. Все трое медленно пошли к поляне. Вдруг мальчик остановился, схватил за рукав бородатого и что-то горячо зашептал, показывая рукой на дорогу к хутору.
Человек колебался, и тогда малыш взял за руку и второго и силою потащил за собой двух странных людей… Он вел их по орешниковой аллее, по шуршащим листьям, где лишь недавно брели они с учительницей. Он видел перед глазами черемуху в паутине и быстро шептал на ходу:
— Помогите… Помогите дереву! Потом будет поздно!
Дерево их удивило. Бородатый даже присвистнул:
— Как это мы могли не заметить?
— Хуже, чем думали, — согласился второй.
И опять они говорили о чем-то мало понятном: о распаде экосистемы, о нарушении биологического равновесия… о неизбежности и расплате… Но малыш желал, чтобы ему объяснили, и потянул бородатого за рукав.
— Есть тут еще больные деревья? — спросил тот хмуро, и малышу пришлось рассказать, что все черемухи у хутора и вдоль речки стояли в этот год в паутине, но сильно, вот так, пострадало лишь это, стоящее отдельно дерево.
— Все правильно, все типично… — кивал бородач. — Смена экологической ниши и отсутствие хищника — вторичного потребителя… Эти гусеницы, редкий вид шелкопряда, попали сюда случайно и вместо тутовых, привычных для них деревьев, начали объедать черемуху. И главное, беда в том, что тут не нашлось врагов, того вида птиц, кому они служат пищей.
— Куда же девались птицы?
— Исчезли… Вы их, может быть, и уничтожили… Распылили удобрения с самолета… И от этого гибнут птицы.
— А что теперь делать с гусеницами?
— Ничего! — невесело сказал бородатый и оторвал от ствола пласт белой пленки с телами высохших мертвых гусениц. — Видишь? Природа регулирует жизнь сама… Съели все и подохли сами, свою собственную популяцию обрекли на погибель! И это универсальный закон…
— А дерево оживет?
— Ну, как же ему ожить? — человек грустно покачал головой, словно не договаривая что-то очень важное.
«Это универсальный закон!» — стояли в ушах жестоко сказанные слова…
Бородатый молча обрывал оболочку, похожую на тончайший шелк, она разрывалась с противным звуком, как старая-старая истлевшая тряпка. Выше обнажался темневший ствол.
— Хотя… Соки еще движения не прекратили.
— Так помогите ему! — воскликнул малыш. — Вы же можете!
— А что толку? И есть ли смысл спасать одно дерево, если здесь такова… участь всей природы?
— Если и ей… — вкрадчиво сказал второй, — не помочь тоже…
— Ну так… сделайте! — попросил ребенок. — Пожалуйста!.. — Он вовсе не осознал сказанного в конце, просто вспомнил учительницу, насмешку матери… Ее горькую правду… А теперь знал — эти люди сумеют, должны помочь. Только надо их убедить, чтобы поняли, захотели! Он с надеждой смотрел в глаза бородатому, которые тот прятал, отводил в сторону. Но малыш готов был броситься ему на шею, если нужно, вцепиться в его рукав, не отпускать… пока не поймет, не захочет сделать!
— Мы поможем дереву! — сказал второй мягко и убедительно, и малыш сразу же успокоился и поверил, ловя себя снова на том, что не может толком разглядеть бесстрастное лицо говорившего. Оно только казалось невозмутимым! На нем сменялось множество выражений, и те мелькали с непостижимой скоростью, едва доступной глазу. Точно думал незнакомец о тысяче вещей сразу, и мысли эти отражались на лице…
И опять бородатый взглянул на товарища с удивлением. И вновь подслушал малыш их мысли. Крепко засело в памяти, как спорили они о чем-то важном — о каком-то жизненном поле и особой силе… О какой-то могучей энергии, способной ускорить время и вылечить дерево за три дня… Три раза за озеро сядет солнце, а для черемухи пройдет срок, как бы равный году, и заложатся на зиму новые почки… — если поле будет активным все эти три дня. Только понял малыш, что этих двоих завтра ночью уже здесь не будет… И некому станет поддерживать поле, затухнет оно без них… Так нужно ли оживлять дерево всего-то на день, начинать, чтоб сразу кончить? Потому и спорил бородатый, доказывал никчемность их стараний: некому ведь дело завершить, а поручить кому-нибудь случайному опасно — ну, как силу новую употребит во зло, корысти ради… И запомнил малыш, как сказал мягким и чистым голосом загадочный человек:
— Дай бог!.. — и через шапку и капюшон он почувствовал странное прикосновение его руки.
— Ты понял… все? — спросил бородатый, и малыш кивнул. Эти двое были все-таки молодцы!
Второй отнял руку и посмотрел на дерево.
— Завтра приди пораньше, — разрешил он. — А за ночь ничего интересного не случится.
— А сейчас беги! Тебя уже заждалась бабушка.
На следующий день была пятница. Нужно было пораньше сходить с дедом по грибы, до того, как вытопчут лес наезжающие из города грибники. Пока дед, кряхтя, собирался на печке, малыш что есть духу помчался к озеру.
У воды еще не рассеялся туман. Небо едва светлело. Зябкая, пробиравшая до костей сырость висела в воздухе. Рыбак-полковник уже сидел на том берегу.
Черемуха стояла по-прежнему в паутине, но на ветках набухли готовые распуститься почки…
Когда воротились из лесу, учительница уже ушла с дневным молоком. Малыш помчался вдогонку… и замер, добежав до черемухи. Листва зеленела: острые свернутые листочки тянулись вверх, маленькие кисти бутонов свешивались с веток.
«Вот-вот лопнут! Вот-вот зацветет!» — обрадовался он и сразу же заспешил к поляне, сам не зная, что его туда потянуло…
Над соснами поднимался дымок. У костра сидели три человека. Третьей была учительница. Дым задувало в ее сторону…
— Нет-нет, — возражала она кому-то, отворачиваясь от огня, — Вы действовали неосторожно. Природа здесь странная — редкостные растения и даже женьшень! Удивительно, что никто этого не заметил…
— А чего было, собственно, опасаться? Когда мы вернулись сюда в конце последнего оледенения, нам не нужно было заметать следы… Да и теперь… Не забывайте, что здесь имение. Паны сажали все, что угодно…
— В этом вам действительно повезло, — согласилась она, — но озеро…
— Метеоритного происхождения, — кивнул бородатый. — Ну и что? Что в этом странного? Мало ли таких в округе… А маяк вы пока еще…
— Не могли заметить? Но все же вы решили не рисковать…
— Совершенно верно. Нейтрино вы уже изучаете… — он заметил подошедшего малыша и повернулся к нему.
Мальчишка невольно покраснел, потому что все разом на него посмотрели, оторвав глаза от костра.
— Она зацветает… — прошептал он тихо, чувствуя, что помешал.
— Зацветает!.. — повторила учительница и, подвинувшись, усадила мальчика на бревне. — Спасибо вам за черемуху…
— Мы с ним вчера познакомились, — улыбнулся ободряюще бородатый, — когда на маяк наткнулись. С трудом, кстати, вытащили, столько наросло ила.
— Значит, он такой огромный? Значит, озеро — это воронка?.. Понятно… И как вы его вытащили один?
— То, что мы сделали с деревом, куда сложнее. А маяк пока еще лежит на дне, просто ближе к отмели его подтащили. Ночью… отправим его подальше.
— Зачем? — с грустным предчувствием спросил малыш.
Бородатый, улыбаясь, пожал плечами.
— Техника всегда стареет… Сам он давно не нужен. Мы его нашли случайно. Лежал бы, и не было б большой беды… Но раз уж на глаза попался, надо убрать. Это, как вы, допустим, пришли бы сюда когда-нибудь в последний раз и увидели — валяется на траве ржавая консервная банка, которую сами бросили… Захочется же вам, на прощание, очистить место?..
«Почему на прощание? — не поверил малыш. — Почему же в последний раз?»
— Потому что вы сами этого хотите… — неожиданно сказал бородатый и стал смотреть на огонь. Тот вспыхивал синеватыми языками, точно в костер набросали негодных электрических батареек. Пламя, совсем прозрачное на свету, колыхалось щупальцами медузы.
Малыш вдруг понял, что в костер они ничего не подкладывают. Не было, как и вчера, ни топора, ни запаса дров. У палатки стоял знакомый голубой бидончик, только сегодня он не был прикрыт наброшенным полотенцем… И учительница сидела среди них как своя, близко склонившись к огню в мокром дождевике, так что в складках его отражалось пламя. Выгоревшие за лето волосы выбились из-под капюшона, и глаза ее, устремленные на огонь, были грустными…
— Надо же! — улыбнулась учительница, словно что-то вспомнила про себя. — Так в детстве хотелось, чтобы кто-нибудь прилетел! Казалось, дождешься… и можно умирать спокойно!.. — она вздохнула и замолчала, не отрывая глаз от огня, и два странных человека тоже молчали.
Мальчику стало жалко учительницу. И отчего-то тех, двоих, — тоже… Ведь вот же прилетели, а спокойно не стало, и радости тоже не было… Что-то висело над ними всеми — тяжкое и точно от них не зависящее, чего мальчик понять не мог… Он взглянула на учительницу и понял, что она мучительно раздумывает о чем-то, колеблется — хочет сказать и сердится на себя за нерешительность. Наконец губы ее шевельнулись, она умоляюще посмотрела на бородатого:
— И все-таки объясните мне сейчас… как ребенку… Чтобы без домыслов и догадок, а знать от вас — почему вы отказываетесь от контакта?
— От контакта? С кем? — подчеркнул бородатый, будто давно ждал этого вопроса.
— С людьми, с нами…
— А с кем, по-вашему, мы разговариваем сейчас?.. Наверное, речь все-таки идет о другом? — он вопросительно смотрел на учительницу.
Учительница покраснела, как школьница, не решаясь ответить.
— Ну так, чтобы про вас говорили по радио… или писали в газетах! — подсказал малыш. Как же они этого не понимают?
— Вот именно! Речь идет не просто о встрече с людьми… С ними такая встреча уже есть — сейчас, здесь. Контакты же устанавливаются не с отдельными личностями и даже не со странами и правительствами. Контакты устанавливаются с человечествами. А вы пока еще не стали человечеством в истинном смысле слова.
— Но это ведь только мы! — прижала она руку к груди и с горечью повторила: — Мы! Только здесь — на шестой части Земли… Вам ли не знать, что есть остальной мир, живущий совсем иначе?
— Вот вы-то его и задерживаете, — сказал бородатый. — Вы его тормозите… Лишь когда вы перестанете быть этой самой одной шестой частью, берущейся всегда отдельно от целого мира, тогда, быть может… А пока что вы еще не стали… человечеством на все сто процентов. Контакт только повредит…
— Это значит, — впервые заговорил второй, — что не каждый из заявленных вами самими ста процентов стал настоящей личностью. Не каждый располагает условиями и свободой, чтобы сделаться такой личностью, способной представлять человечество через самого себя.
Эх, не о том они говорили!.. Малыш посмотрел на учительницу. Ну почему же она не объяснит, не скажет, что их разговор с ним… или даже с нею, хоть она и учительница, совсем ничего не значит! Ни мама, ни бабушка не поверят! И совсем другое дело, если пришельцев покажут по телевизору!
— Так вы по-прежнему желаете повторить свой вопрос?
Учительница не ответила бородатому, только горько про себя усмехнулась, точно этим все было сказано.
— Не желаете, — кивнул бородатый. — Ведь надо… — продолжал он медленно, выделяя ударением каждое слово, — чтобы каждый, каждый из вас для себя на этот вопрос ответил — признал и задумался над этой правдой. И пока человек не почувствует, что надо задуматься — обо всем этом и еще об очень многом, что огромным вопросом стоит сейчас перед человечеством, — он не слишком будет отличаться от гусеницы или муравья. Вы пользуетесь техникой, добывая пищу и блага, и несмотря на это, существование большинства не выплескивается за пределы муравьиного русла. Пусть даже и гусеница страдает, имеет душу… Но ведь и тогда вы не поставите себя на одну с ней доску, ибо человеку дано больше, чем гусенице и муравью! И воистину, его муравейник — это вся планета! От него зависит теперь судьба всех других, существующих на ней маленьких муравейников!
— Нет, над этим как раз задумываются, — не хотела соглашаться учительница. — Даже здесь…
— Единицы! И те, кто задумываются, понимают, что человечество только стоит на распутье — дошло до критической точки своего развития и еще не сделало выбор: измениться или исчезнуть. Исчезнуть, если не совершить перемен… Пока на одной шестой планеты… дело обстоит вот так, миру грозит опасность навсегда вернуться назад… и оттуда себя вечно догонять!.. Но тогда лишь произойдут перемены, когда сами люди, все мужчины и женщины, живущие на Земле, отвлекутся от суеты, от неглавного в своей жизни, состоящего из мелочей, и взглянут на себя со стороны как на человечество, которому угрожает гибель. А когда еще это может произойти?..
Нет, малыш не хотел, чтобы бородатый закончил вот так, ни на чем, на полуслове, лишь грустно покачав головой…
— Это когда много-много революций победит во всех странах?! — пришел он ему на помощь и посмотрел на учительницу.
Бородатый тоже внимательно взглянул на нее:
— Есть только две революции, которые должны совершиться — первая в человеке, вторая в человечестве. Одни социальные перемены не в силах помочь, нельзя надеяться на революции… Судьба человечества — вот что поставлено сейчас на карту. Человечества как вида… живого, совершенствующегося или вырождающегося. Измениться должен сам человек, его сущность, его душа, и развиться в нем должны лучшие человеческие качества и способности, пусть неведомые вам сегодня, но слагающиеся в единое и всеобъемлющее понятие — духовность. Вот тогда он сумеет вылечить свою слишком однобокую цивилизацию, ориентированную пока совсем на другое, на то, что вы так косноязычно называете материальными ценностями… Спасти культуру, которая вот-вот собьется с пути…
— Вы сгущаете краски, — улыбнулась учительница, и малыш вслед за нею взглянул на лес, на траву — зеленую, словно вернулось лето.
— Краски сгущать ни к чему. Даже здесь, вокруг нас, человеком нарушено биологическое равновесие. Возьмите дерево: уничтожили птиц — размножились гусеницы… И это лишь следствие глобальной болезни, которую возбудил человек в природе, став лидером земной эволюции. Он регулирует эволюцию жизни, истребляя целые виды, но сам рискует привести к гибели свой собственный вид — не выживет в том страшном вакууме, в котором окажется, когда исчезнет природа.
— Если не поймет главного, — добавил второй.
— Главного? — переспросила учительница. Но человек в ватнике вновь замолчал.
— Именно, — подтвердил бородатый. — Того, что, став силой, направляющей эволюцию, человек, увы, не поднялся еще по своим качествам до этой роли…
— Не имеет права решать?
— Не умеет, а потому не имеет права; не стал еще тем, кто всегда решит хорошо.
И как-то горько, совсем по-новому усмехнулась учительница. Малыш догадался, что вспомнилась ей давняя уже история… Спор с председателем. Обработали все-таки поле дустом, жук на картошке сдох, урожай был… но птицы! Черемуха!.. Мог ли тогда председатель решить иначе? Разве что-нибудь зависело от него?
— Все и всегда зависит от человека.
«Ах, если бы…» — вздохнула про себя учительница.
«Главное — от какого, — не соглашался малыш. — От какого человека зависит!» Разве она забыла, что этим летом зерно не созрело вовремя, но везде, чтоб как положено рапортовать о сроках, косили жито зеленым… И только в соседнем колхозе… Дед же ей сам рассказывал — выставил председатель для всех комиссий работающий комбайн, у самой дороги… Неделю стоял, не глуша мотора, на начатой полосе…
«И в том колхозе скосили только одну полоску неспелой ржи…» — учительница уже не чувствовала себя школьницей и смотрела на двух взрослых людей с сочувствием, как на первых учеников, изучивших весь список литературы, но не знающих по данной теме дальше выученного урока… Потому что нет в списке самого главного… Она слушала теперь бородатого и, кивая, терпеливо соглашалась: да, срочно нужна переоценка ценностей… И судьба всего человечества в самом деле зависит от качеств составляющих его существ, это так… И смогут ли измениться к лучшему эти средние качества миллиардов людей — разумеется, это очень важно… И сможет ли каждый из них стать лучше — это, действительно, большой вопрос. И надо, надо, чтобы они этого захотели, иначе человечество просто не доживет до того момента, когда с ним положено устанавливать контакты… Все, безусловно, так. И констатировать легко. Особенно со стороны… Только ведь, того главного, скрытой внутри смертоносной опухоли, со стороны не видно…
Бородатый увидел, как улыбается учительница, и замолчал. И снова висело над ними что-то незримое и давящее — так гнетет людей не зависящее от них несчастье, и тогда бывает им всего тяжелей.
Малыш многого не понимал, но почувствовал вдруг, как изменилось настроение учительницы. Она не смотрела теперь на траву, не смотрела на лес, который по-прежнему молчал неподалеку. Хоть вечер был тих и потеплело, она склонялась к огню, точно ей было холодно.
Бородатый тоже глядел на нее, задумавшись, а потом улыбнулся чему-то вдруг и, подняв столб оранжевых искр, помешал в углях своей костровой палкой.
Головешки вспыхнули, жаром полыхнуло и загудело пламя. Учительница не отпрянула от огня и тоже чему-то про себя улыбнулась, совсем как раньше. Глаза ее не отрывались от костра, и огненные языки плясали в складках плаща, и лицо у нее было такое же, как тогда, вначале, словно ей очень хотелось, чтобы кто-нибудь прилетел.
«Чтобы каждый… — повторяла она про себя, снова сделавшись учительницей, — каждый человек на земле, каждый мужчина и каждая женщина захотели… стать лучше…»
На глазах сумраком окутывало поляну. За мостками старого рыбака, за кромкой прибрежных сосен исчезала в тучах алая полоса — это за озеро садилось солнце. В первый, предсказанный раз…
В субботу утром должен был приехать отец — помочь с дровами. В хате было накурено, две бутылки — одна без наклейки, а другая, из магазина, выпитая наполовину, — стояли на столе среди грязной посуды. Бабушка, неловко управляясь у печки одной рукой, сказала, что батька, позавтракав, пошел по грибы.
У озера, согнувшись и приглядываясь к чему-то на берегу, стоял дед. Траву и песок у воды устилали глубинные красноватые водоросли, как бывает всегда, если тянут сетку. Но такого не видывал даже дед — точно ночью тащили по всему озеру одни огромные сети.
— Во… мать их душу… браконьеры! Чтоб им пусто было! — шептал он, тыкая палкой в водоросли, и щурил больные глаза. Да только не видел ни внука рядом, ни чудака на другом берегу, ни призрачных браконьеров…
Дерево стояло в белом, будто за ночь затянуло паутиной крону, но запах был тот, который ни с чем не спутаешь, — черемуха цвела.
В тот день учительница не пришла за молоком: уехала в город на выходные… Малыш один брел по аллее. Черемуха невероятно быстро отцвела, и листья успели поблекнуть и пожелтеть, и теперь она не отличалась от других деревьев.
Укромная поляна опустела — ни костра, ни палатки. Он сразу спустился к озеру. И здесь бурые плети водорослей покрывали весь берег, их чуть покачивало волной. Лес за спиной молчал, только откуда-то издалека раздавался стук топора.
Малыш устроился на перевернутой лодке и долго сидел просто так, зная, что никто не придет, и что сделал правильно, никому ничего не сказав. Отец все равно б не поверил и дерево б смотреть не стал, ясная отговорка — дров на зиму успеть бы запасти… Топор застучал где-то совсем близко.
Двумя отчаянными прыжками малыш перемахнул на берег. Издали узнал синюю куртку отца.
— Не руби! — закричал что есть силы. Топор продолжал стучать.
— Подожди, это же то самое дерево! Отец выпрямился с топором в руках.
— Ну чего? Чего жалеешь, дурак? Ведь — сухое.
— Сядь!
Отец, закуривая, присел рядом. Глаза мальчика засветились.
— Это дерево только кажется, что сухое. Ученые его оживили. Утром оно цвело, и листья уже осыпались… Ягоды тоже были…
— Ну, хватит! — грубо прервал отец, туша папиросу. — Наслухался всяких сказок. Чтобы ягоды тебе на сухом полене выросли, далеко до этого тем ученым!
— Конечно, про них ты можешь не поверить, — надеялся еще на что-то малыш. — Они улетели и, может быть, не вернутся на Землю… Но не руби его… просто так, ну я очень тебя прошу…
— Во-о-о! — грубо захохотал отец. — Не слашал, чтобы из космоса-то прилетали… Может, царь небесный с неба пожаловал? Бабку-то, дуру, слухай, она научит… — Он взял топор в правую руку и, примериваясь к дереву, замахнулся. Топор вонзился с глухим звуком, отлетела щепка… Малыш бросился к дереву.
— Стой, щенок! На хутор беги. Бабе скажешь, чтоб шла сюда с дедом.
— Не пойду! — Малыш прижался к черемухе, обхватил обеими руками ствол. Другого способа остановить отца он не видел.
— Зови, чтобы помогать шли! Или твои ученые дров старикам нарубят?
Малыш сомкнул руки в кольцо.
— Прочь! — гаркнул отец со злобой, и все случилось в одно мгновение. Алым окрасило руку и ствол дерева.
Малыш оглох на миг и не почувствовал боли. Только видел, как кровь впитывается в желтую древесину, а отцу показалось, что прошла вечность, пока сообразил вытащить, наконец, вонзенный топор.
«Что же… Что же он сделал? Руку отрубил или палец? — дико стучало в висках, кровь прилила к лицу. — Как же он так мог?»
В страшном испуге, даже не чувствуя еще толком боли, мальчик зажимал рану здоровой ладонью; удар пришелся между указательным и большим пальцем.
Издали кисть показалась отцу целой, и тут его залила бешеная, лютая злоба.
«Как он смел ослушаться, этот щенок?!» — захотелось наброситься и избить, чтобы знал, чтоб понял… но словно что-то его держало, он не мог пошевелиться.
А малыш смотрел на изуродованный ствол дерева, будто ждал: вот сейчас этот свежий рубец затянется, зарастет… Ведь срок еще не прошел, солнце еще не село в последний раз, и действует же поле, которое питает, оживляет дерево!.. Он не чувствовал по-прежнему никакой боли, только теплая кровь намочила рукав и капала на сапоги. Но и кровь, наконец, остановилась. Он крепче сжал края раны, и те сошлись, на глазах затянулись нежным беловатым рубчиком, точно кто-то невидимо склеил их…
Желто-алая полоса на стволе сужалась, сглаживалась. Темные края коры сблизились и, наконец, сомкнулись.
«Просто здорово! — удивился малыш и тотчас же вспомнил бабушку. — Вот бы и ее ожог…»
Отец слабо пошевелил губами и открыл рот, словно собрался судорожно глотнуть воздух, как рыба, которую только что сняли с крючка. Вместо этого из груди вырвался хриплый, неразборчивый крик… Он выронил из рук топор; два раза поскользнувшись на листьях, взобрался вверх на дорогу и побежал прочь.
Мальчик долго, с трудом плелся следом — нес тяжелый топор. За озером собирались плотные холодные тучи, в их сугробы зловеще садилось красное солнце. Изо рта шел пар. Рыбак-полковник все сидел на мостках.
Продрогший на ледяном ветру, малыш добрался до хутора по темноте. В хате висел тяжелый самогонный дух. Чугунок с остывшей картошкой и остатки рыбных консервов в банке еще стояли на столе, а рядом — большая бабушкина бутылка, заткнутая тряпочкой вместо пробки и наполовину пустая. Слышно было, как за стенкой храпит отец.
Поев, мальчик долго не мог заснуть и видел из своего закутка на печке уже чисто прибранный стол и бабушку, сматывающую бинты. Она подносила к коптящему язычку керосинки свою разбинтованную руку и долго рассматривала ее, покачивая недоверчиво головой.
Малыш проснулся от шепота стариков и понял, что это уже воскресенье. Бабушка в новой косынке и своей праздничной кофте собиралась в церковь. Отец уехал в город первым же автобусом, а из деревни явился дядька, старший бабушкин сын — тоже помочь по хозяйству. Вкусно пахло драниками и солеными огурцами. Бутылка, заткнутая тряпочкой, была пуста.
Погода переменилась. Небо затянули низкие облака. До самого обеда шел дождь. Малыш не выходил из хаты. Когда он увидел в окне деда с коровкой, вспомнил учительницу, и так захотелось, чтобы сегодня она поскорей вернулась. Он потеплей оделся и пошел навстречу. Сбежав с крыльца, чуть было не наступил на дядьку — тот спал мертвецким сном под козлами на земле… Малыш знал: его теперь не разбудишь… Уже не удивлялся этому и только не мог понять бабушку, которая всегда со слезами горько качает головой, глядя на спящего на земле сына, и каждый раз по его приезде ставит на стол заткнутую тряпочкой бутылку…
Что-то тяжелое нашло на мальчика, как там, у костра, когда висело это над учительницей и над пришельцами и не было радости, что они прилетели…
Он обошел дядьку и козлы с не распиленным до конца бревном. Только сейчас разглядел он это бревно с налипшею паутиной… А там, у кучи наколотых дров, разветвляясь двумя короткими обрубками, как обломанная рогатка, валялся ствол черемухи…
Еще никогда не испытывал он такой, невыразимой боли — горькой, нескончаемой, вдруг подступившей к горлу… боли — от ощущения бессмысленности всего на свете!
Стало безразличным все, хотелось только дойти до леса и проплакать там в самой чаще до темноты, чтобы никто не видел… Разве можно помочь, исправить?.. Но он остановился и внезапно повернул назад, туда, к озеру, мимо дядьки, мимо козел… только туда, к черемухе, пусть будет еще больнее, еще хуже…
Он брел не разбирая дороги и видел перед глазами пень… эту страшную живую пустоту, этот свежий сруб, засыпанную желтыми щепками траву…
Издали заметив черемуху на прежнем месте, сперва подумал, что дядька срубил не то дерево… Но подошел ближе — и понял…
Это была совсем другая черемуха! Крепкая, стройная, молодая! Как юный гигантский росток, поднималась она выше других деревьев. От места недавнего сруба поблескивала гладкой светло-коричневой кожицей молодая кора. Ниже сруба кора была темная и застарелая.
Дерево еще росло: вытягивались, распрямлялись ветки, на глазах набухали почки. Словно засняли когда-то на пленку и гнали сейчас на волшебном аппарате… Миг — и зеленью облило крону, раскрылись листья. Снежным салютом рассыпались лопнувшие бутоны — и стала черемуха душистым сугробом!
Малыш не знал, не помнил, сколько прошло времени. Только резкая боль в животе, появлявшаяся всегда на голодный желудок, напомнила ему посмотреть на небо. К западу оно прояснилось. Берег до самой воды засыпала метель лепестков. Красным шаром над озером низко висело солнце — вечернее, чуть сплюснутое сверху и снизу.
Дерево стояло с прижатыми к упругим веткам тугими почками — сильное и молодое, готовое к зиме.
Дядька еще лежал на земле, и бабушка с заплаканными глазами, только вернувшаяся из костела, горько склонив голову набок, стояла над сыном и прижимала к груди концы праздничной, съехавшей на лоб косынки… Губы ее шевелились беззвучно, и малыш знал наизусть, что шепчет она в эту минуту. Только это не помогало!
Он подошел, прижался к ее руке. Рука была влажной и соленой от слез… а раны не было — лишь бледно-розовый, еле заметный рубчик, как на его ладони.
— Прошло, слава богу, внучек… С божьей помощью загаилось, — кивнула бабушка. — Мазь, наверное, помогла…
И тогда он вспомнил загадочного человека в ватнике и свою жалеющую мысль о бабушке, о ее ране, мелькнувшую там, у дерева, когда зажила ладонь… Разговор между незнакомцами о биополе, о трех заветных днях и еще о чем-то таинственном — недосказанном и сохраняющем надежду… И как неожиданно тот, многоликий, с чистым голосом, погладил его по голове…
Дядька перевернулся на другой бок и громко запел во сне хриплым срывающимся басом… Бабушка снова принялась его уговаривать и поднимать, но он ее по-прежнему не понимал…
Малыш отвернулся. Солнце, как огромная, налитая кровью капля, тяжело опускалось над лесом. Казалось, оно тоже вот-вот лопнет от боли. Оно садилось! В третий, в последний раз, о котором говорили странствующие волшебники!
Он бежал по орешниковой аллее, он спешил и шептал про себя, задыхаясь, словами бабушкиной молитвы, потому что не знал еще собственных, нужных для этого слов:
«Помоги… Помоги нам всем, больным, страждущим, не умеющим понимать друг друга, не желающим становиться лучше — измени всех нас! Сделай же… Сделай так, чтобы мы… стали другими! Чтобы все всё понимали… Чтобы хотели понять!»
Он спешил повторить это все там, у дерева, пока за озером, над мостками старого рыбака, в последний раз не зашло солнце; и черемуха, отражая гладким стволом красноватый свет, стояла в его лучах, как большой молодой росток, готовый к самой суровой зиме.
Тропа вела вниз к реке. Но прежде чем спуститься на берег, я осмотрел холмы с раскинувшимся до горизонта осенним лесом.
Часть неба над пестрыми шапками самых далеких деревьев, где все эти дни маячил передо мной гигантский силуэт йотунга, была непривычно пуста. Утро выдалось пасмурное, но теплое и совсем тихое. А впрочем, дело уже шло к полудню — ведь я проспал не меньше шести часов с тех пор, как забрезжил рассвет. И теперь, убедившись, что достиг края леса и что преследователь мой куда-то подевался, склонен был продолжать свой путь при свете дня.
Подо мною была обширная поляна с роскошным султаном побронзовевшего, но еще не начавшего терять листву векового дуба, а чуть поодаль чернели развалины какого-то жилища.
В прибрежных кустах по сухой порыжевшей осоке бродили куры; у самой воды, позванивая колокольчиками, щипали зелень три белых козы. Речка казалась быстрой и опасной для переправы.
В здешнем холмистом краю реки всегда полноводны и достаточно глубоки, но ни одна из них не имеет такого широкого русла, как на равнине, которую я, продвигаясь на юг, пересек за два предыдущих дня, а точней, за две ночи. Спасаясь от преследований великана, я вынужден был путешествовать в темноте. Обезумевший йотунг гнался за мной по пятам, то заходя спереди, то почти настигая сзади, словно по неведомому приказу, задался целью настигнуть меня и, кровожадно усмехаясь, одним махом растоптать среди чахлых зарослей сушняка — подобно тому, как мы, смертные, давим порой пальцем зазевавшуюся блоху в редкой шерсти щенка… К счастью, меня то и дело спасало какое-нибудь неожиданное укрытие — то случайная яма, заваленная гниющим хворостом, то стог сена или пещера, вымытая дождем на дне оврага…
В моем положении следовало избегать открытых пространств, однако теперь я застыл посреди поляны, зачарованный ужасным зрелищем.
Огромное дупло в основании дуба, где свободно могли разместиться три человека, зияло обугленной чернотой, точно было обожжено молнией изнутри. Там валялся чей-то брошенный нехитрый скарб: полурасстегнутая сума, пара кожаных башмаков и два толстых тома в обгоревших шагреневых переплетах.
На дубе, надломив толстый сук, висела отрубленная великанья голова в воинском шлеме. Земля под деревом и чахлая вытоптанная трава хранили следы бивака многочисленной армии — черные пятна кострищ обезображивали весь берег, лишь у воды в зарослях лозняка сохранялась узкая полоска зелени.
Я приблизился к дубу и натянул капюшон. Закрывая лицо от смрада и назойливых мух, я склонился над одной из книг, но тотчас же отшатнулся от нее, ибо это была, без сомнения, книга бесовская, по черной магии — такие инкунабулы мне доводилось видеть на процессах над приспешниками дьявола, потом их жгли вместе с владельцами, а пепел зарывали в землю… Надо думать, тот, кому принадлежали эти мерзкие тома, уже не возвратится никогда. Как и не будет впредь меня преследовать проклятый великан.
На пепелище, где еще вчера, наверное, был дом и где текла размеренная жизнь, белели человеческие позвонки и раздробленные черепа — точно разбросанные рыбьи скелеты — рядом с такими огромными трубчатыми костями, что я сперва их принял издали за несгоревшие балки, какие выстругивают из целых стволов корабельных сосен. Здесь нифлунги поджаривали великана… А голову своего врага подвесили на дубу, и рой мух жужжал под железным забралом.
Потянуло запахом гари. С реки донесся протяжный воющий звук. На юге, откуда текла река, в небо взвивались струйки серого дыма. Их строй медленно приближался.
В просвете ближайших кустов показались плоты. Я не стал дожидаться, пока они подплывут, и поспешил укрыться в дупле.
Козы испуганно метнулись от берега и, звеня колокольчиками, устремились мимо меня через вытоптанную полянку к недалекому лесу. Лишь одна продолжала обгладывать ивовый куст у воды.
Плотов было множество… Нескончаемой вереницей тянулись они друг за другом.
Проплыли первые десять плотов, сбитые из особенно толстых бревен, — с раскинутыми шатрами, пушками и металлическими сооружениями непонятного назначения. Потом замелькали более легкие, но вместительные, где кишмя кишели какие-то маленькие уродливые существа.
Злобные по виду карлики величиной с годовалого ребенка занимались кто чем: раздували горны и поддерживали огонь в больших черных жаровнях; либо просто лежали вповалку; либо сидели, свесивши ноги в воду, на самой кромке плотов… У многих даже не было ног и рук — корявые перепончатые лягушачьи лапы с тремя, четырьмя или вовсе шестью отростками вместо пальцев. Некоторые напоминали рыб — с плоскими головами и чешуей на туловище. А у других были рачьи тупые клешни и панцирь на спине…
Те, что казались уменьшенной и омерзительной копией человека, обладали необычайной силой. Один какой-то урод ломал на моих глазах выкорчеванное дерево, ствол которого был толще его самого, и лихо бросал поленья в металлическую жаровню. На другом плоту, где к пушке был прикован крылатый ящер величиной с волка, стоял карлик и с размаху рубил на куски человеческий труп. Мерзкий дракон — истинное исчадие ада! — нетерпеливо гремел золотой цепью и с жадностью набрасывался на мертвечину.
Наконец показался над ивами особенно густой столб дыма. Появился плот с загадочным сооружением — огромным ячеистым полупрозрачным яйцом розового цвета. Яйцо было поставлено на торец, а из верхнего его конца, точно срезанного ножом, вырывались дым и яркое пламя.
Казалось, светящиеся стенки сосуда были сделаны из одного драгоценного камня, ограненного и отшлифованного так искусно, что все устройство напоминало шишку со сглаженными многочисленными гранями. Уродцы сновали у основания, словно крысы.
И пока мелькали мимо меня все новые и новые плоты с одинаковыми яйцеобразными сооружениями, я сидел в дупле, охваченный первобытным страхом. Ощущение неописуемой потусторонней жути и чего-то, неощутимо чуждого человеку, сковало неподвижностью мои члены. Что странного было в розовых дымящих яйцах? Только то, что разум мой отказывался это понимать.
И тут я вздрогнул: на подплывшем плоту — третьем с конца — торчали обыкновенные пушки, точно такие же, что стояли у стен нашего монастыря.
Предпоследний был завален высохшим камышом. Только три карлика с заряженными луками сидели у подножия возвышавшегося, точно стог сена, темно-коричневого яйца, совершенно целого и напоминавшего огромный кокосовый орех. Всадник на лошади был бы высотой куда меньше коричневого яйца.
Заключал вереницу плот с оружием, мне совершенно не знакомым. Впрочем, я не сведущ в военном деле…
Вереница дымов, уже переместившаяся далеко на север, повернула влево и плыла теперь на юго-запад, снова приближаясь ко мне.
Я знал, что еще ниже по течению река делает новый изгиб и течет на запад — к замку герцога, через скалистые пустоши. Туда, где я видел ночью зловещее алое зарево, где вторую неделю, как говорили, горели костры под стенами осажденной крепости, в которой сам герцог медленно умирал от ран, ожидая целебных мазей. Именно туда и лежал мой путь.
Я встал на ноги, раздосадованный и недовольный собственным бездействием. Слухи были верны. Несметная вражья рать стекалась под стены крепости. Чуждая человеку непобедимая сила.
Я в раздражении пнул бесхозную валявшуюся рядом суму. Та отлетела шага на три, вещи высыпались на траву. Не задумываясь я наклонился, подобрал перья, сложил в мешочек раскатившиеся чернильные орешки и забросил суму назад в дупло, совершенно не отдавая себе отчета, зачем спасаю сейчас от дождя и непогоды чье-то имущество.
Мир шел к своему концу. Очень скоро он будет принадлежать другим — и человеку не найдется места на земле…
Тем не менее убедившись, что плоты уплыли достаточно далеко, я зашагал к развалинам. Мне нужно было выполнить свой долг, а для этого — отыскать бревно или какую-нибудь доску, чтобы переправиться через реку.
Конечно, чтобы скорее добраться до крепости, мне следовало еще вчера перед ночлегом сразу повернуть на юго-запад в том месте, где делает изгиб река, и по берегу следовать до второго поворота, а там уже, в виду крепостных стен как-нибудь наладить переправу. Но я опасался, если буду двигаться по пустынной каменистой равнине, вновь повстречаться с кем-либо из великанов — насколько я был наслышан, в этой местности они попадались довольно-таки часто… Поэтому во всех отношениях надежней был путь по противоположному лесистому, пускай и сильно всхолмленному берегу.
Мне опять не давала покоя мысль, что мешок за моей спиной слишком тяжел. Воистину человеческий разум загадочен и непостижим: даже сейчас, в минуту, когда людская история, быть может, близится к завершению, он, как любознательный ученик, продолжает решать логические загадки. Несмотря на подстерегавшие меня смертельные опасности, я весь путь не мог избавиться от странной мысли, не имевшей, ну, казалось бы, никакого решительно значения: зачем настоятель монастыря помимо целебных мазей так нагрузил меня снадобьями, вовсе не применяющимися при антоновом огне, а предназначенными для приема внутрь при черной немочи и лихорадке? Зачем секретное письмо герцогскому лекарю, которое не должно попасть ни в чьи руки?
Тихий блеющий звук донесся словно из-под земли. Я стоял у самых развалин, а передо мною в каменной кладке обнажившегося фундамента была с трудом различимая дверь.
Дверь отворялась внутрь подземелья и была чуть приоткрыта. Чей-то глаз следил за мной через щель.
Так прошло несколько долгих мгновений, и раздался скрип. На меня смотрела перемазанная сажей деревенская девка. В глуповатом лице ее не было, однако, испуга. Волосы ее были опалены пожаром, рубашка обгорела. На плечи она накинула несколько рваных мешков.
Я увидел, что она вся дрожит от холода и готова броситься ко мне, как к спасителю.
— Святой отец, помогите… — прошептала она трясущимися губами, одну руку протягивая ко мне, а другой прижимая к себе новорожденного козленка.
У козленка было две головы. Одна из них глядела на меня сморщенным личиком человеческого младенца.
Я в ужасе отшатнулся, но тотчас взял себя в руки и осенил крестным знамением несчастную.
Бесовское наваждение не пропало. Девица бухнулась мне в ноги, по-прежнему прижимая уродца и умоляя меня о чем-то совершенно невразумительно.
Наконец я понял, что речь шла о козах, которых я встретил на берегу. Девица умоляла загнать их в погреб, где она пряталась вместе с козой, тоже уцелевшей после пожара.
Чтобы успокоить несчастную и получить от нее хоть какие-то, необходимые мне сведения насчет переправы, я отправился искать коз.
По дороге я вспомнил: в дупле, в сумке осталась лежать свернутая монашеская мантия. Вполне довольно, чтобы приодеть и обогреть девицу, решил я и свернул к дубу.
Вся сума оказалась нетяжелой, и тогда я вдруг подумал, что, пожалуй, ни ее, ни книги не стоит оставлять на произвол судьбы. Тексты под деревянными, обтянутыми кожей переплетами, конечно, нечестивые и грех честному христианину даже заглядывать в них, да ведь все же — книги!.. Долгие годы общения с ними в монастырской библиотеке приучили меня к бережному — больше того, благоговейному! — отношению к этим удивительным творениям ума и рук человеческих. И то минутное отвращение, которое посетило меня в первый раз, теперь уже улетучилось. Книги есть книги, повторил я себе, и вовсе никчемными они не бывают, ибо всегда они — для человека, так или иначе…
С неловкой ношей мне все-таки удалось поймать двух коз. Кое-как обмотав рога концами веревки, я потащил за собой упирающихся животных.
Увидев меня, хозяйка ничуть не успокоилась, но, напротив, еще больше взялась волноваться о судьбе третьей козы и, упав на колени, стала снова упрашивать меня идти на новые поиски.
Только теперь я рассмотрел очертания ее тела под бесформенным грубым рубищем и с тревогой понял, что она должна совсем скоро родить.
Чтобы не волновать бедную женщину, я решил исполнить и эту ее просьбу, однако затем тотчас покинуть пепелище, вверив несчастную ее судьбе, ибо не мог позволить себе ни малейшей задержки, ежели бы такая возникла, требуя моего присутствия.
При этом я добавил, что следую из монастыря со срочным известием в осажденную крепость, где умирающий от ран герцог дожидается моей помощи, а потому мне необходима лодка для переправы.
Женщина обрадовано закивала, показывая пальцем на речной берег и сбивчиво объясняя мне, что в кустах есть привязанная лодка с веслом и там же надо искать заблудившуюся козу.
Я без труда нашел указанное место — у старой ивы и вправду хранили лодку: свободный конец обмотанной вокруг дерева ржавой цепи валялся на земле. Но лодки не было. Зато невдалеке я увидел козу. На моих глазах она выбралась из зарослей лозняка и жевала теперь зеленевшую у воды осоку.
Прежде чем подойти к козе, я посмотрел на юг, и не напрасно: знакомая мне вереница новых дымков была совсем близко.
Затаившись в кустах, я ждал, глядя вперед, на поляну, куда направилась моя коза. С реки это место было видно очень хорошо. Первый плот появился из-за прибрежных зарослей. Карлики, заметив козу, оживились и принялись показывать на нее тем, кто плыл следом.
На втором плоту заметались. Многочисленная команда подняла шест, лежавший у самого края, и, навалившись тяжестью своих тел, воткнула его в речное дно.
Плот остановился точно напротив козы. Тогда карлики дружно нажали на рычаги механического сооружения напоминавшего пушку с коротким дулом. Ракообразный монстр раскрутил колесо устройства, в то время как полулягушка быстро разматывала моток веревки…
Из дула вылетела длинная коленчатая жердь, словно половинка подвесного моста, с двузубцем, нацеленным на козу.
На плоту привели в движение еще одно колесо, и вилка вонзилась в спину беззащитной жертвы. Белая шерсть стала багряно-алой…
От ужаса я зажмурился, а когда открыл глаза, карлики уже суетились вокруг бездыханной и окровавленной туши, лежавшей на бревнах плота.
Шест вытащили, флотилия продолжила свой путь.
Я уткнулся лицом в сухую осоку, и в те страшные минуты был похож на сущего ребенка, убедившего себя, что если не глядеть на зверя, то и зверь, конечно, не заметит… Так лежал я невесть сколько, будто притворившийся мертвым жук-олень.
Плеск воды под веслом вмиг отогнал терзавшее мой ум видение нависшего вверху двузубца. Я вскочил на ноги.
С середины реки приближалась лодка.
Седая сгорбленная старуха быстро и умело работала веслом. Подплыв, она бросила мне толстую веревку.
Я молча поймал конец, подтянул лодку, но привязывать ее к дереву не спешил. Когда старуха вышла на берег, я затащил лодку в заросли ивняка и надежно замаскировал от постороннего глаза.
Старуха оказалась здешнею повитухой и спешила к роженице, которой пообещала быть в назначенный срок — сегодня к ночи.
Я выразил удивление, ведь с противоположного берега хорошо просматривались развалины сгоревшего дома. И наверняка было видно все, что здесь произошло…
— Господь милостив к сиротам и калекам, — сказала на это старуха. — А особливо к тем, кому сам он не додал разума… Может быть, и жива бедняжка…
Я успокоил старуху и тут же узнал, что подопечная ее — дурочка, хромоножка, а теперь, выходило, и круглая сирота: родители ее, мельник с женой, жили в сгоревшем доме. Мельница же, скрытая от нас сейчас кронами старых ив, уцелела…
Несчастная хромоножка стояла у открытой двери. Завидев нас издали, стала махать рукой, подзывая к себе, при этом она отчаянно кивала на реку и бессвязно причитала во весь голос: мол, проклятые нифлунги убили и ее козу, и белую лошадь, и двух коров…
— При чем тут нифлунги, глупая! — остановила ее старуха. — Негоже думать тебе про бесовское отродье! Плюнь…
— Нифлунги… Злые нифлунги… — будто в забытьи шептала та, запирая дверь на все засовы, как только мы спустились в подвал.
— Да разве нифлунги боялись бы обыкновенных крыс? — рассердилась старуха. — Ведь они подземные жители и живут часто в крысиных норах. А эти бесовские твари боятся пуще огня… — И она, к удивлению моему, рассказала, как сама была у стен осажденной крепости и видела огненное кольцо, непрерывную цепь костров, в которых сжигается все живое, проникающее из замка, — будь то беженец, спасающийся от голода, или крыса, норовящая прошмыгнуть к реке.
Со слов старухи я понял, что эти дьявольские отродья давно могли бы взять осажденную крепость: столько у них пушек и загадочных бесовских машин, но они медлят, как будто сами смертным страхом боятся герцогского замка, как и всякого, кто придет оттуда…
— Так кто же они, эти твари? — спросил я.
— Бесы! — твердо сказала старуха и широко перекрестилась. — Нифлунгам нечего делить с нами. У них свой мир и свои тайны. А ежели б им сделалось тесно в нижнем мире и захотелось вдруг завоевать наш Митгард, они легко бы это сделали еще тогда, когда Христос по земле не ходил…
— Лошадь и двух коров… — не унималась между тем хромоножка. — И мою козу, и старого колдуна…
— Что? — ужаснулась старуха. — Они убили святого старца, царство ему небесное?!.
— Кровь, кровь, — твердила безумная. — Столько крови, как у нашего кабана… и унесли его на свой корабль, адским шилом пронзивши…
— Душа его с ангелами поет! — сказала, крестясь, старуха и вынула из котомки свежеиспеченный хлеб. Слова ее, признаться, покоробили меня, но я счел неразумным вступать сейчас в спор.
В погребе оказался запас вина и сыра. Хозяйка подоила коз. По ее научению я набрал куриных яиц в сухой осоке, где неслись бездомные куры, и сварил десяток в своем котелке на еще тлеющих углях пепелища.
При этом я отметил: перерывы в передвижении вражьего флота делались все короче, плоты тянулись теперь почти нескончаемой вереницей.
Мы утолили голод. Козы жевали сено в дальнем углу. Бедная женщина, напоенная снадобьем и теплым молоком, спала, постанывая и вздрагивая во сне. Мы укрыли ее чем могли, пригодилась и мантия убиенного чернокнижника. Старуха утверждала, что к ночи дурочка благополучно разрешится, и просила меня подождать, чтобы затем всем вместе переправиться через реку.
Но я не мог медлить, о чем и сказал, весьма огорчив старуху. Мы глядели в дверную щель, надеясь, что переправа освободится, но все было напрасно. Тогда старуха дала совет перебраться на берег поближе к лодке и переждать на мельнице, где мне будет обеспечена полная безопасность.
Я подивился, как это она считает мельницу безопасным местом, на что она усмехнулась, обнажив старческие беззубые десны:
— Все бесовское — от беса!.. Это известно. А бесы особо ценят и охраняют все бесовское, сделанное человеком…
Бесовским же она называла все без исключения изобретения человеческого ума, начиная от мельницы с колесами и жерновами и кончая орудиями для обстрела, ядрами которых пробивают небесную твердь, открывая бесам пути в наш мир.
— Не одни только йотунги живут над нами в верховном мире, — объясняла старуха. — Есть много иных миров, не доступных нашему разумению. Господь сотворил все так, чтобы не было смешения между мирами. И только йотунги по божьему повелению проникают в срединный мир, дабы охранять нас от злобных бесов… Нифлунги же сторожат человеческий мир от поползновения подземных тварей. Но когда мы сами палим из пушек, разрывая оболочку Митгарда, бесы хищно стремятся сюда отовсюду… Йотунги всегда на страже и стремятся заделывать бреши в невидимой охранительной тверди, однако многие мелкие дыры, творимые пулями при стрелянии из мушкетов, не в силах они приметить… Так врывается через эти отверстия саранча. Прежде не было этого бедствия в нашем мире… А ежели твердь небес пробивают ядра, то с неба падают твари размером с пушечное ядро…
Старуха рассказывала и продолжала глядеть в щель, но вдруг, тихо вскрикнув, схватила меня за руку.
Напротив нас причалили к берегу два плота.
На каждом из них были пушки, вдобавок первый нес на себе дымящееся яйцо розового цвета, а на втором возвышалось загадочное коричневое образование в виде кокона, напоминавшего кокосовый орех.
У основания прозрачно-розового яйца суетились три карлика. Второй плот был завален трупиками уродцев, и к нему были привязаны два бревна, между которыми в нелепой позе помещался голый, опутанный веревками человек: тело в воде, а голова и ступни — снаружи.
Затаив дыхание, мы смотрели, как человекоподобные карлики перенесли на берег трупы своих сородичей и свалили кучей в центре большого кострища.
Затем втроем они опрокинули розовый яйцевидный сосуд и также выкатили на берег. Полагаю, и десять крепких людей не справились бы с этой работой… После чего весь плот, где высилось таинственное коричневое образование, они обильно устлали сорванной на берегу сухой осокой.
Сквозь тучи прорвался свет вечернего солнца. Стал отчетливо виден человек в окрашенной закатом воде — он был живой и лишь беззвучно, будто сам не свой, широко разевал рот; заалела сочившаяся из большой раны на голове кровь, а ее запекшаяся черная корка на трупах уродцев вспыхнула цветом граната; засверкали начищенные до блеска медные дула пушек; и даже лес на другом берегу словно покрылся каким-то зловещим багрянцем.
Тем временем карлики принесли с плота не замеченный мною ранее черный ящик размером с большой сундук, откинули крышку и начали доставать оттуда толстые медные трубки длиною в локоть и самых разных форм: одни были совсем прямые, другие — согнуты под прямым углом или изогнутые плавно, как тело змеи.
Инструментами занимались двое, тогда как третий с обыкновенным сачком на палке бродил по берегу. Я внимательно наблюдал за ним, пытаясь понять, кого же он столь старательно вылавливает в сухой осоке.
Меж тем сачок понемногу наполнялся.
— Жаба, — прошамкала мне в ухо старуха, чьи глаза видели вдаль лучше моих. — В сачке сидит большая жаба, а сверху восемь куриных яиц…
Карлик продолжал поиски, поминутно наклоняясь, и в итоге я насчитал еще четыре удачных находки. Сачок, наконец, наполнился до краев.
Плеск воды заставил меня посмотреть в сторону плотов. Двое карликов запросто выволокли из воды голого человека. Они поднесли его к розовому яйцу и принялись запихивать головой вперед в широкое отверстие. Человек кричал и сопротивлялся… Третий карлик подтолкнул жертву за ноги, и тело вошло, как пробка в бутылку.
Тогда дружным толчком они установили яйцо на торец. Сквозь почти прозрачные розовые стенки было видно, как человек скатился на дно и затих. Я только сейчас обратил внимание, что весь сосуд, как и черный ящик, стоявший метрах в двух от сосуда, оплетала медная паутина из ловко соединенных трубок.
Карлик выложил из сачка в ящик все двенадцать яиц. В это же время двое его сообщников ловко собрали еще одну, совершенно прямую трубку и соединили ею медную сеть ящика и сосуда.
Над яйцом вспыхнуло светло-голубое свечение. Пламя перешло по трубке на черный ящик. Человек на дне сосуда забился в судорогах. Душераздирающий крик вскоре затих, свечение тоже сделалось едва заметным.
Три карлика явно ждали чего-то. Один вдруг присел на корточки, второй вскарабкался ему на плечи, а сверху оказался тот, что был с сачком. Все трое разом выпрямились, и верхний закинул жабу в сосуд. Яркое голубое пламя снова жадно лизнуло стенки яйца и тотчас перекинулось на медные трубки ящика.
Двойной сатанинский вопль — жабы и человека — донесся из разверстого яйца.
Немного выждав, один из карликов приподнял ящик, и соединительная трубка упала на землю.
Из открытого ящика принялись выпрыгивать мокрые твари, не отличимые друг от друга и от своих создателей, разве что количество пальцев на лягушачьих лапах было у каждого свое. Но та же нечеловеческая безжалостность птичьих лиц, злоба в глазах и нескоординированность движений…
Я насчитал двенадцать гомункулусов. Старуха, словно читая мои мысли, зашептала, шепелявя, пророчество из книги премудростей:
— …И хлынут враги рода человеческого через границы Митгарда, и станут выращивать гомункулусов и драконов, чтобы несметной ратью завоевать человеческий мир, данный нам господом в давние времена…
Орда тварей потащила розовое яйцо к кострищу… Не сказать человеческим языком, как выволокли они святого мученика, разрывая по частям еще трепещущее живое тело и бросая окровавленные куски на гору трупов своих сородичей… Когда яркое пламя, гудевшее в тихих сумерках, предавало небытию все то, что, сливаясь, вскипая в огне, шипело, вспенивалось и наполняло мерзким едким зловонием воздух вокруг, я с отчаянием думал: «Вот судьба, ожидающая наш мир и каждого в этом мире… Всех ожидает одна судьба и один исход, если мир идет не туда, если крах предначертан миру… И грешник, и праведник сгорят и сгинут, смердя до небес, падут от рук нечеловеков, творимых низкой нечистью вопреки божественному провидению и мировой гармонии… И все мы обречены, если мир этот обречен — а он движется к своему концу, ибо не видно силы, способной противостоять силе нечеловеческой и всему человеческому бесконечно чуждой…»
Старуха в ужасе крестилась и шептала молитвы.
Меня же вдруг охватило полное безразличие к своей судьбе. Блаженны видящие гибель мира. Что жизнь человеческая, когда рушатся царства?! Нет страха, ибо нет спасения и нет даже намека на него.
И вот тогда в душе моей внезапно зародилась странная надежда.
Отсутствие страха перед судьбой снимает шоры. Тот, кто ясно видит впереди бездну, способен сделать самый неожиданный поворот… И этой легкости никогда не поймет незрячий.
Незрячий, всегда идущий прямым путем — желанная жертва бездны. Я поблагодарил судьбу за найденные мной в дупле книги. Нехитрый скарб чернокнижника — какой подарок судьбы! И да простит меня Господь — другого выхода не оставалось, я был убежден.
Тем временем почти стемнело. Карлики и сотворенные ими твари — все вместе — перетащили яйцо и черный ящик на плоты, а сами возвратились к костру, где принялись палками выгребать из жара и яростно вырывать друг у друга еле дымящие кости с остатками обгоревшего мяса…
Этой-то минуты я и дожидался. Я сложил оба тома в свой мешок и простился с бедной старухой. Когда я шагнул к двери, она заплакала. Но, оставаясь здесь, в подвале, я уже ничем не мог помочь ни ей, ни хромоножке…
На мельнице уютно, по-домашнему пахло мукой. Я сел на мешок с зерном и зажег припасенный огарок свечи. Пламя озарило дощатые стены, разогнав летучих мышей. Жернов служил мне столом, так что я мог удобно расположиться с книгами. Не знаю, листала ли их еще когда-либо рука доброго христианина…
Я старательно изучал запретные премудрости, ибо, как уразумел я, лишь они одни могли теперь приблизить меня к цели, благостной по сути, что я перед собой поставил. Неисповедимы божьи помыслы и те пути, которыми во исполнение их предначертано идти нам, смертным!..
Вскоре, однако, меня постигло глубочайшее разочарование — я не мог воспользоваться ни единым советом: под рукой всякий раз не оказывалось нужных вещей. То не хватало сорванных в новолуние цветов вербены, то высушенной лягушачьей шкуры, то майской росы или магического кристалла, не говоря уже о деревянной шпаге и черных локонах с головы непорочной девы…
Отчаянье охватило меня. Нет горше муки, чем собственное бессилие.
Наконец я решил поступить так, как не делал вероятно, никто и никогда.
Обломив у реки ветку бузины, я очертил ею магический круг, после чего, высыпав на пол пшеницу, накрыл свою голову чистым мешком из грубого льняного волокна; затем сжег в котелке пойманного тут же паука и ветку мяты, случайно найденную у порога… А потом принялся читать вслух все подряд заклинания с открытой наугад страницы.
Комната тотчас наполнилась стуками, диким ревом и топотом звериных копыт. Засверкали молнии, яркое пламя вспыхивало за пределами очерченного мной круга. Потом все исчезло, и загрохотал гром. Ведьмы завыли на все голоса, пламя снова начало лизать стены, но ни одна из вызванных мной стихий не проникала за невидимую черту.
Я читал следующие заклинания, и сонмы бесов скалили свои морды, скрежетали зубами и в изнеможении бились о незримую преграду, словно не в силах были откликнуться на мои призывы.
Все было бесполезно. Те, кого звал я на помощь, явственно рвались на зов, но казалось, они не слышат, не видят меня. Что-то не пускало их в очерченный мной магический круг.
И тогда прозвучал неведомый, тихий, почти ласковый голос — из дальнего ли угла, во мне ли самом, не знаю толком, но я невольно содрогнулся, когда услышал эти страшные слова:
— Брось крест!
— Силы небесные! — возопил я тогда. — Могу ли я, убогий, жалкий, червь земной?!.
— Ты обратился к нам, ища поддержки и защиты, — силы неба, видимо, не очень-то к тебе благоволят. Что ж, мы тебе дадим и помощь, и защиту, и все-все, что пожелаешь, но для этого… брось крест!
— Предать… — пробормотал я. — Не могу, не смею! Хотя, каюсь, не единожды осмеливался подвергать сомнению… Но!.. Все ведь — только в мыслях…
— Тогда мир погибнет! — угрожающе ответил голос. — Прикрываясь благостной личиной, он идет к концу. И ты — пособник этого конца. Да-да! Так выбирай же, что тебе Сохранить свою приверженность пустым догматам, но дать миру сгнить и развалиться. Или…
— Значит, если все, как ты мне говоришь…
— Решай! Спасешь свой никому не нужный — очень скоро никому уже не нужный! — идеал, и потеряешь мир, в котором этот идеал мог бы еще хоть что-то стоить. Но ведь ты мечтаешь именно о благе мира… Или я ошибся?
И тогда, ужасаясь содеянному, однако, и вправду же, не видя теперь иного, более… пристойно-человечного, разумного пути, я со стоном сорвал с груди серебряный крест и швырнул его прочь, за пределы магического круга…
И как только крест мой блеснул в воздухе и, звякнув, упал у порога, белый потусторонний свет залил мельницу. Стены и потолок заколебались, искаженные нездешним пламенем, грянул вселенский колокол и оглушил меня… Все замелькало… Видения неведомых стран сменяли друг друга, и сонмы ярких миров помчались перед очами, как в сновиденьях пророков. Я замертво рухнул на пол, и лишь богу известно, было ль на самом деле или привиделось мне в бреду все, что случилось дальше…
Я открыл глаза, когда все утихло. Одни лишь летучие мыши шуршали под потолком, да полная луна в окне светила на раскрытую передо мной страницу. Я не помню в точности, какого беса вызывало следующее заклинание, но на сей раз мне повезло сразу.
Это был самый могущественный из бесов, в чем он сам признался, приветствуя меня диким хохотом и сильным пожатием старческих пальцев.
То была подагрическая рука знаменитейшего из бессмертных. Рука, прикосновения которой так страшились все…
— О дьявольщина, черт возьми! Дай мне на тебя посмотреть хорошенько! — загрохотал он мне прямо в ухо. — Сам Соломон был скромен со мной, как девственница! Юлий Цезарь и тот не решался спрашивать о пустяках, как ни сжигала его гордыня и жажда власти!.. О чем же способен просить осмелившийся вызвать меня?
— Понятия скромности или страха не ведомы для того, кто брошен судьбой присутствовать при конце света, но надеется отвратить конец, — ответил я храбро. — И, кроме того, прости, я вызвал тебя по ошибке, — пришлось мне добавить. — Я даже не знаю точно, как тебя зовут… Имен упоминают много…
— Ах, вот как?! — расхохотался он, и я вынужден был объяснить, почему вызвал его и о чем прошу.
Мне снова ответили смехом, и я почувствовал себя распоследним учеником подмастерья, который просит подметку у папы римского, думая, что попал к главному из сапожников.
Он был дьявольский воистину, этот хохот, но в нем не слышалось ни раздражения, ни желания оскорбить. Мне почудилось даже, что покровитель мой мне сочувствует.
— Так ты хочешь спасти твой мир? — сказал он. — Ну, что ж… Я хотел бы знать, заслуживает ли он того…
Мы беседовали очень долго, так во всяком случае мне показалось… Его интересовало все: и когда появились первые нечеловеки, и как из богом созданных тварей делали они себе подобных, наделенных столь редкостной жестокостью и чуждостью всему людскому…
Иногда он вдруг перебивал меня вопросами и странными замечаниями.
Я рассказал ему о юродивой хромоножке и о несчастной козе; о герцоге и настоятеле монастыря, отправившего меня с лишним грузом… Он тотчас же выспросил все подробности об осажденной крепости.
— Так, значит, нечисть боится крыс? — вдруг оживился он чрезвычайно и, удовлетворенно покачивая головой, выслушал с интересом мой долгий рассказ о том, как пришельцы окружили замок кольцом из костров и без жалости сжигают все живое, проникающее из замка: будь то спасающийся от голода беглец или крыса, стремящаяся к реке…
— М-да… — задумался он на миг. — Мерзавец твой настоятель… — И тут же перескочил на другое, принявшись уточнять перечень средств, применяемых при антоновом огне… Вновь чрезвычайно порадовался, что твари боятся крыс… Но иные простейшие вещи его почему-то удивляли.
— Как?! Хромоногость не считается красотой? — например, не поверил он, вспомнив о хромоногой дурочке. — Но ведь я же хром! А я — первый красавец! Это всем известно!..
Больше часа, наверное, чинился мне допрос с пристрастием. Я и не заметил, как пролетело время: вот уже и вправду, всегда доставляет удовольствие разговор с умным и любознательным собеседником!..
Да и он, насколько мне показалось, остался вполне доволен. К концу же, подобно всем старикам, он неожиданно ударился в воспоминания.
— И в прошлом бывали у вас мудрецы… Да-да-да! Знавал я кое-кого… Сократ, к примеру. Тоже казался весьма неглуп поначалу…
Я решил, что настало время напомнить о моей просьбе.
— Ну вот, — искренне огорчился он, — разве я был не прав? Без глупости нет истинного мудреца… Отделяющий зерно от плевел не знает, что делать с зерном. Подчиняющий законы мира не понимает главного…
— Чего же? — заметил я.
— А того, что ежели в мире возникло нечто, возвысившееся над миром и взявшее в руки свои его законы, как всадник берет узду, то это нечто — важнее всего мирского… Такие, как ты, никогда этого не понимали, даже не старались понять — и оказывались в дерьме…
Я снова, соблюдая приличия, напомнил о своей просьбе. И впервые не засмеялись в ответ.
— Как знаешь… — смирился громовой голос. — Но, пожалуй, я не стану… выполнять твою просьбу буквально. Позволь мне сделать… наоборот.
— Это как же? — удивился я, почувствовав в его словах издевку и подвох.
— Ну, видишь ли… — сперва замялся а потом вновь захохотал голос. — Ведь всем известно, что дьяволу свойственны козни… А козни, по-вашему, — это делать все наоборот! И потом… стоит просто верить… ибо все, что ни делается вообще — и в самом деле обычно к лучшему… Ну, а если сказать откровенно, нет смысла в выполнении твоей просьбы.
Поздно… Доставлять тебя к герцогу с мешком этих дурацких снадобий — занятие абсолютно глупое… Уж поверь.
На сей раз в его словах не было и тени насмешки, и это повергло меня в совершенное отчаяние.
— И настоятель твой — первостепенная сволочь… — добавил он без особой уверенности, что добавлять что-либо стоит. Чувствовалось, он размышлял, говорить ли мне правду, может, я и так уже сам догадался…
Однако я по-прежнему не улавливал хода его мыслей, в чем и признался, как бедный школяр на уроке.
Тогда, чуть помедлив, он все же снизошел, кривя губы в презрительной усмешке:
— Да, я сделаю наоборот, но так, чтобы все получилось к лучшему и ты понял сам, что к чему… Я не тебя переправлю к герцогу, а герцога доставлю сюда! И сможешь всласть полюбоваться на своего ублюдка!.. Ах, да! — спохватился он. — Надень вот это!..
Собственно, мне ничего не оставалось другого, как покориться. Но надевать ничего не пришлось — совершенно прозрачный мешок сам накрыл меня с головы до ног, какая-то сила плотно, но не создавая неудобства, затянула его на шее. Дивиться невесомости этой ткани было некогда — дверь бесшумно раскрылась, и в помещение вплыло по воздуху разряженное тело герцога в роскошном гробу.
— Господи!.. — вскрикнул я и чуть было не перекрестился. — Он умер?
— Мертв! Скончался. Но не от ран…
Я внимательно взглянул на синюшно-багровое, раздувшееся лицо трупа. Даже пышный шелковый бант не мог скрыть одутловатую бычью шею.
Смерть неузнаваемо исказила черты, что всегда бывает при страшнейшем из недугов… Невероятная догадка овладела мной. Казалось, герцог вот-вот поднимется в гробу и жадно набросится на меня в неудержимом стремлении унести с собой на тот свет. В стремлении столь же бесконечно загадочном, сколь и бесконечно жутком и свойственном почему-то всем жертвам этой убийственной болезни…
— Чума? — вырвалось у меня.
— Именно так! — согласился мой покровитель. — Ну, разве его преподобие не скотина?!. И вообще, — добавил он с чувством полного удовлетворения, — разве я не во всем прав?
Еще бы!.. Я был обманут настоятелем монастыря. Посылать меня без противочумной маски — значило обречь на мучительную смерть. Мне стало ясно, зачем я нес снадобья, бесполезные при антоновом огне, и от чего в действительности требовалось лечить герцога.
— Ведь не от ран же, не от ран! — с каким-то упоением повторял мой спаситель.
Я кивнул. Вот от чего умер герцог… Чума! Гроб развернулся и поплыл к дверям.
— Проветримся! — предложил мой покровитель. Я не сразу понял, чего от меня хотят.
— Подышим воздухом и поглядим на звезды. Он взял меня галантно под локоток и вывел в свежую ночную прохладу, что оказалось весьма кстати после всех пережитых волнений.
Труп плыл несколько впереди от нас. Бриллиантовые ордена блестели в ярком свете луны. Ее серебряный диск висел над рекой, все было видно отменно. За кустами по речному волнистому зеркалу змеилась мерцающая дорожка.
Гроб подлетел к берегу и опустился на землю.
— Пускай покрасуется! — сказал мой спутник.
Неведомая сила, точно по приказу, легко поставила тяжелый гроб на попа и прислонила к дереву, возвышавшемуся на прогалине среди кустов. Отсюда, от мельницы, труп был как на ладони, и лунный свет озарял синий с белыми сердечками бант на его шее. Мы же стояли полностью в тени деревьев, не видимые с реки, что сделалось весьма немаловажным, когда вновь поплыли плоты.
Они неслышно скользили мимо нас по тихой воде, почти не различимые за черными пятнами ночных кустов.
Я подумал об опасности, грозившей трупу, поскольку с воды он был заметен очень хорошо, и сказал об этом. Но спутник мой только захихикал.
— И поделом ведь, и поделом! Ах, какой лакомый кусочек! Не похоронят — и все дела!..
Однако я был убежден, что даже грешника следует предавать земле.
— Как угодно! — ответил мой покровитель.
Гроб приподнялся и полетел над водой. На середине реки он повернул к крепости и медленно поплыл над лесом, пока не сделался маленьким черным пятнышком в той части неба, где глаз различал едва заметное зарево.
Речная гладь, залитая светом луны, не шелохнулась. Вереница плотов ушла за поворот. Путь был свободен. И тогда я вдруг почувствовал пустоту и собственную полную ненужность в этом мире…
— Куда же ты намерен идти? — спросил мой спутник.
Где-то далеко в лесу завыл одинокий волк. Надсадный лай собак откликнулся из еще большей дали…
Я хотел сейчас остаться один. Какая-то смутная мысль зрела в мозгу, и я всеми силами желал удержать ту тонкую связующую нить, что ускользала в разговоре… Я слушал вполуха его странные речи о бессмысленности человеческого существования на этой земле и о том убежище, спасительном для мудреца, которое нельзя найти среди людей, а можно лишь обрести в иных, куда как более совершенных мирах, открывающих разуму неограниченное право и возможность познавать. Он звал меня в эти миры и, убеждая, он обращался к мудрости Соломона и вспоминал подробности скитаний Магомета… Наконец я поблагодарил его за услуги и попросил милостиво предоставить меня собственной неотвратимой судьбе.
Он исчез так же, как и появился, — с саркастическим смешком — и лишь сказал напоследок:
— Кто может знать свою судьбу?! Ведь даже там, на небе, совершаются ошибки!.. Впрочем, твое-то будущее для меня открыто. Ты мне симпатичен. У тебя пытливый ум и смелые желания — ты смог, отринув предрассудки, обратиться к силам, истинно великим. И тебе не место в этом мире — кроме горя и забот, чем он способен одарить?!. И потому даю тебе заветный шанс: еще раз — и в последний! — возвыситься над собою, чтобы вмешаться в законы этого мира, чтоб распахнуть врата в мир всемогущих бесов, и тогда… Запомни, твое будущее для меня открыто, будь к нему готов. До встречи!
Светящийся силуэт его мелькнул за темными кустами и пропал…
— Чума!.. — прошептал я, словно прозревая. Будто вновь ухватился за конец той прихотливой нити, что, казалось, безвозвратно утерялась. Я опять видел герцога, стоящего в своем иззолоченном гробу, и окровавленную козу, и нечисть, плывшую по реке… Последний шанс… Последний… Мысль кружила подле чего-то важного, единственно необходимого, и не хватало только искры, чтоб огонь понимания вспыхнул и озарил все благотворным светом…
Стать выше самого себя… Но в том-то ведь и дело, что быть самим собою я не перестану! Я могу теперь войти в мир бесов, но таким же, как они, быть не смогу и силой их распорядиться не сумею… И потому желание — естественное — разом уничтожить подлую власть нечисти, царящей на земле, спасти мой мир — навряд ли выполнимо. Вряд ли я способен придавить, как вошь в немытых волосах, всех этих тварей отравляющих нам жизнь. Необходим окольный путь — и для него потребуются силы, коими, быть может, человек не наделен… Но как мне поступить, с чего начать?
О том, что я могу навек остаться в мире бесов, где меня уже не будут тяготить проклятые вопросы, я, признаться, в эти смутные минуты просто позабыл…
Что-то зашевелилось в кустах и с громким всплеском прыгнуло в воду. Какая-то тварь быстро плыла по течению. Хищная тупая морда. Блестящая в свете луны гладкая шерсть и сильный кожистый хвост… водяной крысы…
Крыса! Вот оно, конечно! Нечисть боялась крыс… и всяческой божьей твари там, где была чума. Хотя во всех прочих местах карлики без раздумий использовали и любых животных, и трупы людей…
Я повернулся к мельнице, с укором для себя вспомнив о пользе прописных истин. Даже древние знали, что крысы разносят чуму. И я подумал тогда, что мир, кажется, уже спасен и спасен потому, что наши враги похожи на нас — нами же вскормлены, на нашей плоти взросли и приняли в самих себя, верша бесчисленные зверства над нами, нашу кровь, нашу сущность и нашу немочь… Они т о же боялись чумы.
Теперь я знал, что следует делать. Мельница была рядом… Луна висела высоко над крышей в зеленоватой мгле. Рассеянный, но достаточный свет проникал в мельничное окошко. Я поднял с пола свой мешок и вытащил другой том в шагреневом переплете. Место, где говорилось об умении видеть за тысячи миль, было заложено веткой сухой омелы. Со всею тщательностью я взялся изучать премудрости перемещения далеких тел и особенности управления их полетом. Увы, в книге были указаны лишь те магические операции, что осуществлялись через верхний мир, да еще с непременного согласия его хозяев. Я же не смел беспокоить йотунгов, зная, как нынче озлоблены великаны… Хотя и был всегда со мной флакончик с эликсиром, который позволял при надобности сообщаться напрямую с верхним миром, я резонно опасался рисковать. Мне этот эликсир когда-то, умирая, подарил наш прежний настоятель — он любил меня, как сына. Тогда йотунги куда добрее были… Впрочем, мне ни разу не пришлось воспользоваться эликсиром — управлялся сам. Ну, а теперь… Как изменились времена!
Я машинально пролистнул еще несколько пожелтелых страниц. Бесполезно. По неведомой мне причине составитель книги умолчал о каких-либо способах перемещения тел через другие пространства.
Оставалось одно. Я мог действовать, только минуя Йотунгейм. А это означало, что для выполнения задуманного мне придется проникнуть в тот единственный мир, в пределы которого я получил право войти один — и последний раз в жизни. Путь к мертвому герцогу, внутрь крепости, лежал через мир бесов — вот оттуда-то для перемещения трупа я уже был в состоянии использовать те удивительные силы, коими располагал лишь верхний мир. Защита, таким образом, была мне обеспечена.
Я вынул нож и, вспоров на груди рубаху, извлек подшитый с изнанки флакончик с чудодейственным эликсиром… Несколько рубиновых капель обожгли мне рот. Я почувствовал необычайную свободу…
Оставалось лишь очертить магический круг и последовательно повторить проделанное накануне.
Земля подо мной затряслась, мельница чуть не рухнула под натиском урагана. Грянул оглушительный гром; и сила, властно вырвавшая меня из окружающего пространства, так и не вернула в привычный мир, пока нечто, проснувшееся во мне, не завершило дела…
Я словно плыл в бреду и слышал, как завывал ветер. Я увидел со стороны склоны лесистых холмов, утыканные черными пиками елей. Я видел крепость в кольце огней и нечисть, кишевшую между огненной и стеклянно-черной реками. Я запомнил кладку мощной стены из дикого камня — она была так близко, что видна стала каждая трещинка в сыром граните… Сзади пылал огонь, и бурая поверхность камня вошла в меня — или это я вошел в стену? — и тогда вновь замерцали огни… То были факелы, почти не разгоняющие тьму. Но глаз понемногу привыкал и начал различать стену, что была сзади. А впереди… на бесконечно длинных столах горели свечи, и желтые язычки сливались в две огненные вереницы, пересекавшиеся в виде креста. За этими нелепыми столами восседали трупы, распространяя вокруг запах тления. В сущности, и уцелевшие живые уже были трупами, хотя временами корчились в судорогах и отвратительно хрипели; другие же давно стали разлагаться: в ямах глазниц шевелились черви и едва слышно шуршали, ползая в напудренных париках придворных и парадно разодетых государственных мужей. Сквозняк колебал пламя факелов и сметал со стола разбросанные листы бумаги; свитки сносило по полу к той части крестообразного стола, где возле дальней стены стоял гроб с телом герцога.
Тело мое пронзил стремительно быстрый поток. И нечто, проснувшееся во мне, вместе с этим потоком легко понеслось в бесконечность. Я, листавший страницы книги, прочитал заклинание и напряг волю. Я, смотревший со стороны, увидел в факельном свете, как гроб поднялся и полетел; вихрем взметнуло в воздух белую тучу бумаг. Огни светильников вспыхнули, ослепляя, и погасли, задутые сквозняком.
Бушевал ветер, внизу скрипели и падали сломанные деревья. Я снова не знал, явь это или сон…
Когда слух вернулся и глаза мои смогли различить мельничные стены, я подошел к окошку.
Луна освещала берег. Под деревом я увидел гроб, вертикально прислоненный к стволу. Лицо трупа было обращено к реке. На горизонте совсем отчетливо сияло зарево…
«Чума для них тоже смерть! — уверенно думал я, спускаясь по шатким дощатым ступеням. — Они жгут костры, они боятся…»
Плоты вновь плыли нескончаемой чередой. Дым и пламя вырывались во тьме из огромных яиц…
Мне не пришлось дожидаться долго. Ловкий двузубец подцепил герцога как раз за то место, где в свете луны блестели многочисленные ордена — уж очень заметно они блестели…
— Вот и отлично! Вот и замечательно!.. Перезаразить их всех — и нет проблем. Ах ты, ловкач! — раздался за моей спиной одобрительный смех.
Я резко обернулся. Да, это был он, снова он, как будто никуда отсюда и не уходил.
— Ты ждал все это время? — не поверил я.
— Если так угодно. Я всегда дожидаюсь тех, кого зову… До самого конца… Терпения хватает. Разве мне не интересно знать, как ты использовал свой шанс?! Ведь ты не забыл наш разговор?
Стыд охватил меня. И вправду…
— Вот — чума, которая спасет весь мир… — попробовал я как-то оправдаться, указав на опустевший гроб.
— Чума… — передразнил он. — Ваша веселая безносая потаскуха… Ей, вероятно, очень скучно? Достойного же лекаря ты подыскал!.. — И продолжал, уже рассерженно: — Нет, ты — глупец! Конечно, я предполагал, но все-таки… надеялся. Ты мною пренебрег, чтобы спасти все это!.. Пренебрег, в конце концов, самим собой. Мой подарок использовал ради других… А зачем? Неужто ты не знаешь, как встречает мир своих законных благодетелей?! И кого он после за спасителей готов считать?.. Надеешься установить порядок, справедливость? Честность?!. Даже в мире бесов… — он вздохнул и замолчал.
И я не проронил ни слова. Мне вдруг вспомнилась хромоножка, и я спросил его, кто появился на свет этой ночью.
— Какая разница! — отмахнулся он. — Уж как-нибудь да назовут. У вас каждая ночь — ночь какого-нибудь святого…
Здесь он ошибся, и я почувствовал маленькое удовлетворение: эта ночь была совершенно рядовой, ничьей.
— Чему ты радуешься? — не понял он. — Ты пренебрег самым главным. Так знай же: ты радуешься слишком рано. Еще тысячу раз придется спасать твой мир! И всякий раз ради его спасения в такую ночь будут бросать на растерзание нечисти труп чумного правителя! Так будет всегда там, где глупцы подлы, а мудрецы безумны! Вот и весь твой шанс… Прощай!
Он исчез.
Сбоку громко затрещали кусты. Я испуганно оглянулся.
Из-за дерева смотрела на меня сама безносая… Но косы на плече, к счастью, не было — это оказалась старуха…
— Я все слышала, святой отец! — упала она на колени. — Не прогневайся на нас, спаситель…
— Так, выходит, ты… шпионила за мной?! — невольно отшатнулся я.
— Нет-нет, святой отец! Как можно? Просто я искала… Шла по берегу… А он оказался таким ужасным!..
— Ужасным? — я припомнил недавнего своего собеседника и только усмехнулся.
— Ну конечно! Не успел появиться на свет — и тотчас улетел… А хвост!.. О, господи!
— Кто? — вскрикнул я, представивши себе урода, что родился у несчастной хромоножки. — Кто улетел?
— Да дракон! Какой вы, право, недогадливый, святой отец!.. Он вылупился из яйца — и был таков. Даже нечисть не ожидала… Вот и помчались все за ним. Теперь здесь тихо…
— Ну, а там, в подвале? Только честно мне скажи, — волнуясь, допытывался я у повитухи. — Кого родила хромоножка?
— Мальчика.
У меня отлегло от сердца.
— И еще… — добавила старуха смущенно. — Не прогневайся, благодетель… Бедняжка послала меня вдогонку узнать твое имя. Она просила сказать, что ребенка назовет в честь тебя… Потому что… прости ее, господи, — старуха в смятении замолчала. — …Она очень благодарна тебе за коз…
Черт побери! Какая досада! Надо же такому случиться! Григорий Тимофеевич, Виктор и я беспомощно взирали на спокойные воды озера. Григорий Тимофеевич, обернувшись, как бы пораженный внезапной догадкой, приложил палец к губам:
— Тссс… Я вам скажу, здесь дело нечисто. Было очевидно, что он имел в виду. Новехонький, без единой трещины в корпусе, с пластиковым прочнейшим парусом, наш катамаран, наша гордость и предмет неустанного восхищения, отменно продержавшись на плаву двое суток, четверть часа назад безо всякой видимой причины пошел ко дну, точно ржавая жестянка. Теперь-то я понимаю: тому был предупреждающий знак — парус полнехонький обвис, настало затишье, полнейший глубочайший штиль, тут бы не сплоховать да принять меры к спасению, но, повторюсь, кто мог подумать? Вдруг что-то хлюпнуло под кормой, и мгновеньем позже мы очутились в воде.
— Нечисто дело, — повторил Григорий Тимофеевич.
Трудно было с ним не согласиться. Багровый закатный полусвет расстилался над озером, вдали предвечерне чернело плоскогорье. Виктор впал в некое сомнамбулическое состояние и не отрывал взгляда широко раскрытых глаз от воды, Григорий Тимофеевич съежился, на него было жалко смотреть.
Итак, мы остались без катамарана, без куска пищи, практически без одежды, нельзя же в самом деле считать за таковую майку и плавки в горошек, бывшие на мне, рубаху и тонкие трикотажные брюки на Викторе, короткие шорты Григория Тимофеевича; в этом одеянии нам предстояло провести ночь в горах, и, вполне вероятно, ночь не единственную — без спичек, а значит, и без огня. Ко всему безвозвратно пропали дорогая кинокамера, несравненный «Никон», судовой дневник, в котором я успел заполнить всего несколько страниц.
…Начало наших злоключений ознаменовал отрывистый звонок, раздавшийся в передней моей квартиры солнечным воскресным утром. Я только что побрился и, стоя перед зеркалами трюмо, втирал в подбородок защитный крем. Великолепная погода и счастливое ожидание прогулки с новой знакомой оживляли мое воображение; энергично массируя щеки, я вспоминал ее. Отменная фигура! Где еще вы найдете такие стройные, точеные ноги?! А как ловко она вышагивает в своих кремовых полусапожках! Обворожительное личико, красивые глаза. Если она пожелает, мы совершим прогулку по окрестностям, благо сегодня не душно и дождя — я глянул в окно — вроде бы не ожидается. Я представлял ее улыбку. И вот тут случился этот безобразный звонок. Я отложил тюбик с кремом, прошел в прихожую и в раздражении дернул на себя ручку двери.
— Привет! — с ухмылкой сказали мне.
— Хау ду ю ду? — недовольно пробурчал я. И через порог переступил Григорий Тимофеевич Желудев, в спортивной майке с эмблемой общества «Буревестник», в оранжевых штанах — мой дражайший сосед по лестничной площадке. Несколько слов о нем.
Григорий Тимофеевич — личность от природы маниакально одержимая. Фанатик. Уж если за что-то возьмется, будьте спокойны, не бросит, пока не довершит задуманного. Во дворе кое-кто отзывался о нем шепотком неодобрительным, кое-кто считал его человеком по-своему ограниченным и всю его энергию объяснял этой самой ограниченностью, — но так о Григории Тимофеевиче отзывались люди сами не бог весть какие деятельные и даже вовсе никудышные. Не помню дня, когда мой сосед не был подтянут, до глянца выбрит; грудь надута, усы топорщатся — настоящий кирасир! В подъезде холостыми были только мы с Григорием Тимофеевичем, что, несомненно, нас сблизило, и лишь мы вдвоем из сонма жильцов занимались по утрам оздоровительными пробежками — на этой почве и сошлись окончательно. Григорий Тимофеевич был на двадцать лет старше меня, но обогнать его было совсем не просто. Бывший десятиборец, необычайно выносливый, он сразу задавал такой темп, что по возвращении к подъезду я чувствовал себя так, будто всю дорогу меня нещадно дубасили кольями.
Сейчас Григорий Тимофеевич Желудев, учитель физкультуры, стоит передо мной. В руке он держит бумажный лист, а глаза с загадочным торжеством остановились на мне. Все понятно — очередная идея. Какой-нибудь спортивный утренник на стадионе, детский велопробег, массовое физкультурное гулянье жителей квартала, организация братства рыбаков-подводников. Увлекаемый за локоть, через минуту я уже на кухне.
— Садись. Слушай, что скажу.
Григорий Тимофеевич любовно разглаживает на столе принесенный листок.
— Что это? — слабо выговариваю я и тыкаю пальцем в какие-то прямоугольные абстракции, выведенные тушью.
— Хо, брат, — если бы ты знал, что это за простое и вместе с тем совершенное устройство. На парус сгодится твое верблюжье одеяло, днище будет из стального листа — у меня в сарайчике припасен, рулевое весло…
Ага! Значит, организация братства подводников отменяется, на этот раз нечто иное.
— Парус? — без энтузиазма говорю я.
— Представь себе — парус.
— Размером с постельное одеяло?
— А почему бы и нет?
Мне, студенту предвыпускного курса техникума, не составило труда с помощью нехитрых формул рассчитать площадь паруса, необходимого для движения шестиметровой лодки со скоростью 5–6 узлов в час при умеренном ветре. Когда я сообщил результат, с усмешкой объявив, что одеяло придется оставить дома, Григорий Тимофеевич сам взялся за расчеты. Около получаса он с яростью испещрял бумагу внушительными закорючками, обнаруживая свое полное незнакомство с законами гидродинамики, сопромата, трения, волновой механики, и одновременно настойчиво убеждал меня в несуществующих достоинствах предлагаемой конструкции. В свою очередь я терпеливо, полунамеками, дабы не затронуть его обостренное, как у большинства педагогов, самолюбие, и вместе с тем твердо пытался открыть ему глаза на то, что его взгляды на классическую физику мало чем отличаются от мистических представлений пещерного жителя. Вскоре, изрядно утомившись, я сказал:
— Ну хорошо, хватит об этом. А кто будет строить лодку?
— А на что у нас они? — непритворно удивился сосед и приподнял над столом громадные растопыренные пятерни.
Не моргнув глазом я поинтересовался в пику:
— Вы когда последний раз держали рубанок?
— Лет пять назад — оформлял кабинет физвоспитания.
— Ну вот видите…
— Что — видите? — осерчал Григорий Тимофеевич. — Не хочешь помогать, так и скажи. Найдем другого. А голову мне не задуривай своими формулами — ишь, физик-теоретик!
— Просто я не совсем того, — я выразительно покрутил пальцем у виска.
— Еще поглядим, кто из нас того, — буркнул Григорий Тимофеевич.
Мы расстались недовольными друг другом. В горячке спора я даже не полюбопытствовал, на кой черт соседу сдалась эта лодка. К вечеру у меня ко всему разболелась голова, и, приняв таблетку анальгина, я уныло побрел на свидание. Девица оказалась до удручения никчемной, пустой особой, но хитрой, так что меня не удивило, почему я ее сразу не раскусил. Она вытрясла из меня все деньги и вдобавок не позволила и рта раскрыть; только я произнесу фразу, как следует замечание:
— Еще бы!
— Пучком!
— Умно до позеленения!
— Путево!
— Ништяк!
В конце концов мне настолько осточертели все эти «путево», «клево», «до позеленения», что я замолчал и не сказал ни слова, когда провожал ее домой. Разумеется, о том, чтобы продолжать встречи, не могло быть и речи, хотя она удостоила меня на прощанье обнадеживающим по длительности поцелуем.
Шло время. Мало-помалу затея с лодкой начала забываться, мы с соседом помирились и вновь как ни в чем не бывало по утрам бегали вокруг городка. Однако этим наше общение и завершалось. Какие идеи будоражили Григория Тимофеевича, я мог только догадываться. Мы виделись редко, потому что у меня было много работы по дому, а сосед по вечерам пропадал где-то, претворяя свои нескончаемые замыслы. В начале весны мои родители, оформив трехгодичный договор, отправились работать в Эвенкию: отец — слесарем-котельщиком в нефтегазоразведке, мать — бухгалтером. Незадолго до отъезда они положили на мой письменный стол список дел, коими я должен был заниматься в течение года. Первейшим среди них значилось приведение в порядок нашего сарайчика во дворе. Я поднял обвалившуюся притолочную доску, заменил стропила, настелил на крыше рубероид; кроме этого мне было поручено сделать косметический ремонт в квартире — до того как родители возвратятся домой в отпуск. С побелкой я справился в одиночку, оклеивать же стены обоями и красить полы помогли сокурсники. Вскоре квартира заметно преобразилась, особенно после того, как телефонный столик украсили красно-желтые китайские фонарики, а в прихожей на обоях под кирпичную кладку появились красочные рекламные проспекты, свидетельствовавшие о том, что хозяин жилища придерживается современных взглядов в дизайне. Было приятно заходить в чистенькую квартиру, где пол блестел новой краской, идти по мягкой тафтинговой дорожке в комнату, включать настольную лампу, садиться в кресло, раскрывать книгу, повествовавшую о плавании святого Брендана через Атлантику на лодке из бычьих шкур, и читать, читать…
Так получилось, что я закончил работу одновременно с учебой в техникуме, сдал сессию и теперь был непривычно свободен — все мои товарищи разъехались на летние каникулы, я же остался в поселке. Конечно, наш дальний родственник Петр Иванович приглашал меня, как обычно, к себе в Мурманск, но жил он с семьей чрезвычайно стесненно, с женой и двумя дочерьми в малогабаритной двухкомнатной квартире без ванной комнаты, и мне было неловко доставлять ему своим появлением еще большие хлопоты. Честно признаться, сперва я не чувствовал желания уехать — поселок наш городского типа, с тремя кинотеатрами, шестью школами, открытой танцплощадкой, двумя парками, окрестности живописные: что ни говори, Кавказ. Зачем, спрашивается, уезжать куда-то, если вся страна на лето стремится в наши края? Ко всему, впервые в жизни я был предоставлен самому себе безо всяких ограничений и мог делать что захочу.
Июнь выдался жаркий, удушливый, последний дождь выпал в середине мая, солнце палило нещадно, из раскаленной квартиры тянуло на речку. Книги я забросил, до полудня купался, затем слонялся по кинотеатрам, а вечерами тренькал на гитаре во дворе в компании таких же девятнадцатилетних оболтусов. Словом, жил не скучно и не весело — просто жил, как все.
И вот однажды в прихожей снова пропиликал звонок. Я открыл и увидел взбудораженного соседа.
— Пойдем, поможешь разгрузиться! — выкрикнул он и стремглав помчался вниз по лестнице.
Захлопнув дверь, я, несколько заинтригованный, спустился за ним. Во дворе стоял грузовик, задний борт его был открыт, на дощатом настиле в ряд лежали ящики, которые силился сдвинуть шофер, а Григорий Тимофеевич принимал внизу, с кряхтеньем опуская их на землю. Когда я подошел, дело двинулось быстрее. Грузовик укатил, мы с Григорием Тимофеевичем остались возле штабеля. На обтянутой жестяными лентами упаковке я прочитал: «Катамаран спортивно-туристический. Артикул 5347. Цена 650 руб. Производство Ташкентского алюминиево-прокатного завода». Григорий Тимофеевич рассказал, как его отправили в областной центр получать по безналичному расчету спортивную форму для третьеклассников, выделили грузовик. Форму Григорий Тимофеевич быстро получил, а на обратном пути возьми да и загляни в магазин «Турист»; там на стенде стоит этот красавец — как не взять благо и транспорт под рукой.
Признаться, я давно укорял себя за то, что высмеял идею с лодкой. В конце концов, что от меня требовалось? Одно лишь активное содействие, материалы брался раздобыть Тимофеевич; при желании и достатке времени лодку можно было построить за пару месяцев, и если бы я тогда согласился, то сейчас наслаждался бы красотами высокогорных озер — уединенно, с комфортом, а не дышал бы пылью на улицах поселка. Однако это сожаление было мимолетным, поскольку я не сомневался, что сосед разуверился во мне как единомышленнике и новых предложений уже не будет.
— Ты хоть ужинал? — поинтересовался Григорий Тимофеевич.
Я отрицательно мотнул головой; предчувствие подсказало мне, что Григорий Тимофеевич спросил не без умысла. И действительно, он дружелюбно улыбнулся, оголив белые молодые зубы, полное, мясистое его лицо округлилось.
— Не дай бог откажешься закусить со мной! Обижусь!
Когда мы перетащили в сарай все ящики, Тимофеевич продел в дверные ушки замок, повернул ключ, сунул его в карман и затем ласково потрепал мою шевелюру, видимо, весьма довольный покупкой и всем сегодняшним днем, за которым виделись не менее счастливые отпускные деньки.
— Путешествуйте по воде — это продлевает жизнь! — бесшабашно и весело объявил он.
Жильцы, однако, не откликнулись, укладывались спать, в окнах призрачно голубели экраны телевизоров. Темное небо в сыпучих звездах. Тихо.
Приняв душ, переодевшись, я заглянул к соседу на посиделки. В комнате тускло светилось бра, стол накрывали множество фаянсовых тарелочек с мелко наструганными маринованными огурчиками, соленьями, квашениями, вареным, горячо дымящимся картофелем, сырыми овощными салатами — все вегетарианское, как и любил Григорий Тимофеевич. На краю блестели этикетками бутылки «Пльзеньского». Приятно пораженный, я полюбопытствовал, присаживаясь:
— В честь какого праздника намечается пиршество?
— Ну, во-первых, порядок требует обмыть покупку, — пояснил хозяин, — а во-вторых, надо отметить факт нашего с тобой примирения.
— А разве мы рассорились?
— Не знаю, как ты, а я с тобой не ссорился, — сказал сосед и, высоко подняв откупоренную бутылку, тонкой брызчатой струей наполнил бокалы: — За нас, Серега! За исполнение наших мечтаний!
— Дай бог вам здоровья, Григорий Тимофеевич! — сказал я, пригубливая густую пену.
Откушав с каждой тарелочки, я с похвалой отозвался о соленых груздях.
— Матушка прислала, — поведал Тимофеевич. — Она у меня умелица по этой части.
Он предложил еще тост и, когда мы опустошили бокалы, обмакнув салфеткой губы, пристально посмотрел на меня:
— У тебя какие планы на лето, Серега?
— Да никаких! — в сердцах сказал я.
— Так уж и никаких?
— Ну разве что порыбалить…
— Вот и отлично, — вдруг обрадовался мой собеседник, — будем вместе рыбачить. Я, знаешь ли, в горы собираюсь, значит, и тебя возьму; само собой, катамаран тоже прихватим, а то как же рыбку-то ловить? — Тут он добродушно улыбнулся, очевидно, не сомневаясь в моем согласии, и прибавил по-отцовски заботливо: — Ты кушай, кушай… Каково оно, без материнского глазу? Сиротка ты наш.
Я был готов отправиться хоть к черту на кулички, лишь бы подальше от поселка, подальше от наскучившего однообразия провинциальной жизни. К слову сказать, пару дней назад я всерьез подумывал насчет того, чтобы все-таки махнуть в Мурманск к Петру Ивановичу. Предложение соседа избавляло меня от затрат, связанных со столь дальней поездкой и обещало гораздо более привлекательный отдых. Появлялась возможность повидать высокогорье, где я ни разу не удосужился бывать, — а места эти нехоженые, привлекательно дикие, в противоположность долинным впадинам, где шагу нельзя ступить, чтобы не наткнуться на какого-нибудь глупо моргающего туриста. В предгорьях Карачаево-Черкесии вообще много озер, и все они по-своему примечательны, в чем я убедился давно; высокогорные же оставались для меня чарующей загадкой.
— В понедельник ухожу в отпуск, — сообщил Тимофеевич, — так что лодку начнем собирать в выходные. Управимся за пару дней, как думаешь?
Я кивнул.
— Присмотри снасти, одежду, консервы — не откладывай в долгий ящик. Может быть, на следующей неделе, как опробуем лодку, и отправимся.
Итак, мои планы определились. Месяц в горах, на зеркальной водной глади, в стороне вздымаются голубые вершины — что ж, это великолепно! В субботу мы с Григорием Тимофеевичем вынесли ящики во двор и за несколько часов собрали катамаран согласно инструкции, обнаруженной в одной из упаковок. Сделать это оказалось совсем не сложно, поскольку конструкция была крупноблочной, простой, на винтовых креплениях, и мы обошлись без посторонней помощи.
Суденышко стояло на земле — обыкновенное двухкорпусное плавучее устройство с брезентовыми кабинами, с парусом, мачтой и рулевым веслом. Корпуса были окрашены, и на бортах огненно горели полосы ватерлинии. Безусловно, наше сооружение привлекло внимание — один за другими подходили жильцы, трогали борта, давали советы, спорили между собой, кто-то с видом знатока постукивал ногтем по металлу — словом, надоели хуже горькой редьки. Какова же была наша радость, когда мы наконец перевезли судно к речной заводи. Укрывшись за посадкой карагачей, мы спустили катамаран на воду и быстро убедились в его великолепной устойчивости. Оставалось, прикрепив флажок-вымпел, установить мачту, блок аварийной плавучести, рулевое весло, затем подвесить парус — и судно к плаванию готово! Григорий Тимофеевич по-мальчишески возликовал:
— Ура! Виват доблестным мореходам всех времен и народов!
Я тоже был доволен: полдня работы, и новехонький катамаран играючи заскользил по воде — нет проблем! Мы победоносно совершили несколько кругов по заводи и затем тщательнейшим образом осмотрели судно, после чего Тимофеевич распорядился туже затянуть болты, крепившие фермы к корпусам. Я быстро обучился управлению нашим простеньким парусом; Григорий Тимофеевич восседал на откидном стульчике у кормы, уверенно поводя комлем рулевого весла, и мы, по-детски ликуя, кружили на воде. И вот, когда солнце только-только перевалило через свою высшую отметку, на берегу, под карагачами возник этот тип. Долговязый, узкоплечий, он был в белом праздничном, но раздутом мешком костюме, причем брюки до срамоты заметно обвисали на заду, в темно-синем, старомодном, с желтой искрой галстуке и черных траурных туфлях. Выглядел он настолько скорбно, что пробуждал подозрение, будто по дороге сюда потерял десять рублей. И эта пребывавшая в миноре, остри-бобриком жердь с необъяснимым упорством взирала с берега на нас.
— Чего надо этой размазне? — не сдержал вполне понятное раздражение Григорий Тимофеевич.
Между тем жердь, отмахивая внушительные шаги, стала сопровождать нас по берегу, не гася страдальческий взор. Это докучливое, безмолвное, унылое преследование в конце концов вывело Григория Тимофеевича из себя.
— Дружище, мы тебе что-нибудь задолжали? — громко вопросил он, привстав.
— Нет, — слабо донеслось с берега, и невыразимая печаль соткалась в этом звуке.
— Ну тогда проваливай, кончай глаза мозолить!
Длинный послушно повернулся и направился к пустырю; вскоре белый костюм слился с ослепительным отблеском кварцевого песка, а черные туфли, уменьшившиеся с расстоянием до двух малозаметных точек, можно было принять за гонимые ветром жестянки из-под консервов. Мы же тем временем вытащили катамаран на отлогую полоску земли, и я, ощущая призывные спазмы в желудке, помчался в магазин, где раздобыл четыре бутылки минералки, восемь плавленых сырков и большую сдобу. Едва мы, жадно опустошив по бутылке, утолили жажду, вдали вновь замаячили удлиненные очертания Рыцаря Печального Образа. Мы решили не обращать на него внимания, расстелили газету, уселись друг против друга и принялись смачно закусывать аппетитными прохладными сырками. Когда же длинный приблизился, я, не сдержав любопытства, искоса бросил взгляд — с плеча у него свисала на тонком ремне кожаная сумка, и смотрел он на нас уже не жалобно, будто грешник перед вратами ада, а с неутомимой мольбой.
— Приятного аппетита, — выговорил он столь мрачно, что я поперхнулся.
Наступила пауза, на всем протяжении которой Григорий Тимофеевич похлопывал ладонью по моей согбенной спине. Наконец, отдышавшись, вытерев слезы, я с прежним усилием заработал челюстями.
— Тяпкин-Ляпкин моя фамилия, — сообщил после перерыва длинный. — Состою фотографом при районной газете. Разрешите… — и он начал расстегивать застежку на сумке.
— Не разрешаем, — сказал Григорий Тимофеевич.
— Вы кушайте, кушайте, — заволновался репортер. — Я только узнать принципиальное согласие.
— А с какой целью будет производиться фотографирование?
— В целях дальнейшей пропаганды туризма в районе.
— Ладно, — сказал удовлетворенный ответом Григорий Тимофеевич, — погоди немножко.
Фотограф присел на пригорок, не заботясь о чистоте брюк, смиренно сложил руки на коленях. Я стряхнул крошево с газеты и пошагал к Григорию Тимофеевичу, который, согнувшись в известной позе, тужился, пытаясь столкнуть катамаран в воду. Вдвоем это удалось быстрее. Чуть только катамаран заскользил, я вскочил на фермы, ухватил шест и начал отталкиваться им ото дна, Тимофеевич, между тем, выруливал, устанавливая лодку против солнца. Причем делал он это тщательным образом, вероятно, беспокоясь о качестве будущего снимка.
— Ты, случаем, не доводишься родственником популярному литературному герою? — пошутил мой сосед.
— Не имею чести, — сумрачно ответил Тяпкин-Ляпкин, по всей очевидности, не смирившийся с тем, что ему всю жизнь придется страдать от этого вопроса.
— А как зовут-то тебя? — примиренческим тоном произнес Григорий Тимофеевич.
— Виктор.
— Ну вот и хорошо, Витя, теперь можешь вынимать свою бандуру.
Фотограф, упершись коленом в песок и закрыв лицо громадным импортным аппаратом с длинным, как ствол артиллерийского орудия, объективом, несколько раз нажал на кнопку согнутым пальцем. Затем мы развернули лодку бортом к солнцу и в таком положении зафиксировались еще раз. Посветлевший лицом корреспондент поблагодарил нас и двинулся восвояси.
Солнце помаленьку скатывалось к горизонту. Вечерело. Мы с Григорием Тимофеевичем кружили по заводи до самой темноты; когда же контуры берега стали едва различимыми над водой, вытащили катамаран на сухое место рядом с другими лодками, свернули парус и пошагали к поселку. Григорий Тимофеевич, неся на плече мачту, мурлыкал под нос какую-то песенку, я же был радостно возбужден, хотелось подпрыгивать и махать руками.
С того дня я возненавидел свою чистенькую, заново окрашенную и оклеенную квартиру. Невыносимо раздражали крикливо пестрые дефицитные рекламные проспекты на стенах прихожей, окна, казалось, уменьшились, рамы усохли, стекла подтаяли и теперь пропускали свет по капле, потолки сделались вдруг низкими, давили сверху. Я мечтал отныне лишь об одном: о лазурном озере высоко в горах, окруженном заснеженными вершинами. С внезапной страстью мне захотелось видеть его, и ежечасно я укорял себя за то, что ответил высокомерным отказом на первое предложение Григория Тимофеевича — благороднейшего, добрейшего, интереснейшего человека. Спал я плохо, чутко, а проснувшись, на ходу выпив стакан чая, в нетерпении нажимал кнопку звонка соседней квартиры.
В один из дней, когда мы заканчивали последние приготовления на воде, вновь под карагачами появился долговязый фоторепортер. На этот раз он был без грозного орудия труда, но со свернутой в рулон бумагой в руке.
— Здравствуйте, — сказал Виктор, нерешительно приблизившись.
— Доброго здоровья, — ответил Тимофеевич.
— Вот… принес, — и фотограф подал ему бумажную скатку.
Григорий Тимофеевич развернул газету, и я, перегнувшись через его плечо, увидел посередине страницы прямоугольный оттиск, запечатлевший добродушную улыбку на широкоскулом лице соседа, мою растерянную физиономию на фоне паруса и карагачи вдоль берега. Строка под снимком лаконически извещала: «Туристы-краеведы Г. Т. Желудев и С. А. Кучкин собираются в поход».
— Молодец! Работаешь на европейском уровне, — резюмировал свои впечатления Григорий Тимофеевич, и Виктор зарделся от похвалы.
На следующее утро мы опять повстречали фотографа на берегу. В его руках был «Никон», объектом энергичной съемки служили чайки, неугомонные и крикливые, запрудившие пространство над заводью. Мы испытывали к Виктору искреннюю благодарность, когда он, возникнув из птичьего бело-облачного метущегося вихря, с отчаянными возгласами мчался по берегу, распугивая чаек, и фотоаппарат с длинным объективом болтался на его груди. Птиц было невообразимо много, то ли каприз инстинкта, то ли иные природные силы — например, движение рыбы — заставили их в этот ранний час сгрудиться над заводью, и они не давали нам роздыха. Их было, как снег, много. Беспрестанно сновали птицы над парусом, едва ли не задевая снасти, и мы затыкали пальцами уши, когда гвалт становился невыносимым… Тем не менее дело продвигалось. Суденышко безукоризненно прошло все испытания, а прочность креплений и узлов вызывала восхищение. Фантазией Григория Тимофеевича парус был упрощен до неимоверной степени — этакое пластиковое полотно, скатывающееся при необходимости в рулон в течение пяти секунд, примитивный движитель, управлять которым сумел бы и ребенок. Все были довольны, и в большей мере Виктор, подрядившийся к нам фотографом. Он так и сказал:
— Возьмите меня, пожалуйста, фотографом.
— Мы подумаем, — промолвил Григорий Тимофеевич, вероятно, давно спрашивавший себя, с чего это репортер зачастил к нам на берег.
Я был категорически против. Два корпуса, две кабины, два человека создавали симметричную гармонию, которую неизбежно разрушало появление третьего. Кроме того, у меня возникло обоснованное опасение, что в случае зачисления Виктора в члены экипажа потесниться в кабине придется именно мне, чему я, рассчитывавший, как всякий нормальный человек, на минимум комфорта, мечтавший о непринужденном, без помех, созерцании горных красот, безусловно, не возрадовался бы.
— Он же ничего не умеет делать! — в сердцах говорил я Григорию Тимофеевичу.
— Что касается обслуживания судна, то с этим мы вполне управимся вдвоем, — огорчительно для меня рассуждал рулевой. — Как же мы раньше не подумали — что останется для истории? Представляешь, через год-два будет здорово собраться всем в затемненной комнатушке и под стрекот кинопроектора вспомнить славные отпускные деньки! Ну чего ты насупился, Серега? Фотограф он хороший, давай возьмем его!
— Григорий Тимофеевич! — взмолился я. — Одному негде повернуться в кабине!
— Баста! — сказал рулевой. — Капитану не возражают!
Так он впервые назвал себя капитаном, неожиданно определив границу между собой и мной, и новые, доселе незнаемые, жесткие нотки обрел его голос.
Однажды, придя на рассвете к заводи, мы застали Виктора спящим в лодке — щека на полусогнутом локте, ноги в холщовом мешке. Признаться, я не совсем понимал, какая причина побудила Виктора присоединиться к нам. Когда я спросил его об этом, он растерялся, пробормотал неразборчиво вроде того, что все надоело, и сокрушенно махнул рукой. И хотя проку в работе от него не было никакого, приходилось признать — фотограф являл образец дисциплинированности и служения общей цели. Виктор приходил на берег гораздо раньше нас, а бывало, вовсе оставался на ночь сторожить катамаран. Логическим итогом его ночных бдений явилось то, что на берег пожаловала невысокая, довольно смазливая девушка с обесцвеченной, согласно последним веяниям моды, челкой, в белой тенниске и в джинсах. Она, как пояснил Виктор, доводилась ему женой. В точности как совсем недавно ее муженек, она поглядела на нас с мольбой и затем села на песок, приняв смиренную позу. К моменту прихода девушки мы регулировали натяжение шкотов, и только освободившись через десяток минут, смогли долженствующим образом почтить супругу одного из нас. Капитан, развернув катамаран, учтиво поинтересовался:
— Не желаете ли прокатиться, мадам?
— Я еще не выжила из ума! — с внезапным раздражением отрезала девица.
После такого ее ответа Григорий Тимофеевич слегка опешил, однако сумел восстановить на лице прежнее галантное выражение:
— Если вас стесняет общество двух закадычных мариманов, — тут он положил руку мне на плечо, — то, ради бога, мы готовы уступить лодку вашей семье хоть до вечера. Катайтесь на здоровье!
— Верните моего мужа! — агрессивно сжала кулаки девица, встав с песка.
Ее требование пролило свет на ситуацию в семье нашего товарища, к слову сказать, на всем протяжении разговора настойчиво искавшего что-то в кабине.
— Обещаю, что через три недели Виктор будет возвращен вам в целости и сохранности, — улыбнулся Тимофеевич.
— Вы думаете, он этого желает? — горько оскалилась юная супруга и, повернувшись, уже уходя, прибавила: — Сволочи! Чтоб вам провалиться всем на этом месте!
— Будет исполнено, Танюшка! — вдруг раздался вдогонку веселый возглас.
Я с изумлением увидел Виктора, в одежде, с зажмуренными глазами ступавшего с кормы в воду.
Бултых! Сноп брызг, и через мгновенье наверху показывается бесконечно счастливое лицо репортера. Приняв Виктора на борт, лодка причалила к берегу. Спрыгнув, журналист сказал проникновенно:
— Братцы родненькие, спасибо, что вступились за меня, не бросили этой змее на погибель! — Он приложил руки к груди и низко поклонился. — Когда она заявилась, я уж решил: труба дело, крышка мне… Сейчас сбегаю — одна нога здесь, другая там, с меня причитается, но сам я, братцы, ни-ни-ни! Ни единой граммульки!
— Лучше потрудись объяснить, что происходит в твоей семье? — потребовал капитан.
— Ах, банальная до скуки история! — горестно махнул рукой фотожурналист. — Как-нибудь в другой раз.
— Вот уж нет — нынче за обедом и расскажешь. Мы ведь тоже теперь семья и, стало быть, небезразличны друг другу.
Когда откушали состряпанный на скорую руку обед, Григорий Тимофеевич вынул из воды две бутылки минералки, ополоснув их, смыл этикетки, одну бутылку протянул мне, другую оставил себе, и, усевшись в тени акаций, мы приготовились слушать Виктора.
История его семейной жизни вкратце такова. Виктор и Таня учились в одной школе, встречались вечерами, целовались и, разумеется, не думали не гадали, чем это в конце концов закончится. Она относилась к нему трезво, ценила его привязанность, но не более. Получив аттестат, Виктор помчался в Москву поступать на режиссерский, на экзаменах провалился, как говорится, с треском и вернулся домой. Она же благоразумно повременила с поступлением, чтобы подготовиться основательно и уж затем испытать судьбу. Отец, занимавший значительный профсоюзный пост, устроил ее к себе в контору, нашел квалифицированных репетиторов, но Танюша, вместо того чтобы обложиться учебниками, возьми да и влюбись в сорокалетнего разведенного специалиста по переработке вторичного сырья. Роман этот завершился тем, что к технологу, которому давно осточертели мытье полов, супы-концентраты и наивные в своей доверчивости девичьи глазки, возвратилась жена с ребенком, и Таня оказалась забытой. И вот тогда наконец она взялась за учебу, пытаясь притупить боль оскорбленного чувства, перестала отвечать на телефонные звонки, отказывалась от встреч с одноклассниками, подругами, знакомыми, почти не выходила на улицу. В это время Виктор послал ей несколько оставшихся без ответа писем. Летом она поехала в столицу и поступила, а ее будущий супруг вновь провалился и с той поры оставил мечты о режиссерской карьере. Их пути-дорожки снова сошлись только через два года, когда Таня, внезапно бросив учебу, вернулась под родительский кров, известив о своем полнейшем нежелании не только постигать основы товароведения, но и вообще обрести какую-нибудь профессию. Легкомысленные устремления объяснялись не столько усталостью от столичной бурной студенческой жизни, сколько переменчивостью ее избалованной натуры, в один день воспылавшей страстью к размеренному провинциальному существованию и семейному очагу до самоотречения. Для утоления этого душевного порыва был необходим муж, и он не замедлил появиться. Он работал грузчиком на хлебозаводе, безропотно подчинившийся судьбе, загружал автофургоны батонами и сдобой, не решаясь заглянуть в завтрашний день, — сознание собственной никчемности давило его. Уступая домогательствам, он вскоре запил, погружаясь в пучину отчаяния, из которой уже не видел возможности выбраться. Трудно сказать, чем закончилась бы драма несостоявшегося режиссера театра, не случись эта встреча. С полной авоськой опорожненных, печально позвякивавших бутылок, он брел с опущенной головой к пункту приема стеклотары, как вдруг из-под кроны тополя, что возле автобусной остановки, исполненный сострадания и нежности к нему устремился взгляд божественно прекрасных глаз, в которых ко всему ясно читались томительные помыслы о безмятежной семейной пристани. Этот взгляд был материален, незримой ладонью уперся ему в грудь, и тогда он в недоумении остановился и поднял голову… «Как, ты не в Москве?» — богиня выпорхнула из-под навеса тополиных, листьев. «Представь себе», — скорбно промолвил однокашник. «А я думала…» — сказала она и замолчала. «Ты-то что здесь делаешь?» — спросил он больше для того, чтобы что-то сказать. Могильная пустота была в его взоре. «Дома сижу, — ответила она и прибавила после паузы: — Скучаю». — «А я работаю на хлебозаводе», — рассеянно пробормотал он, подумывая о том, как закончить этот неловкий разговор. Она уже догадалась, что творилось в его душе, по-женски чутко приняла его боль, которой сопутствовал исходивший от него специфический запах, и с мгновенной готовностью кинулась спасать его, беспомощно простиравшего руки в пелене пьяного отупения. Спасение это поначалу выражалось в телефонных звонках, настигавших его и на работе, и дома, после приняло более активные формы, и он, смущенный, не ожидавший столь настойчивого к себе интереса, уже не отказывался сходить вдвоем в кино или погожим вечером пройтись по берегу реки. Собственно, тогда и завязалось по-настоящему их знакомство. Первое время инициатива во всем, безусловно, принадлежала Танюше, поскольку он находился на такой стадии нравственного опустошения, подавленности и равнодушия, что не был способен ни на какие мало-мальски энергичные деяния. Душеспасение Виктора окончательно материализовалось четыре года назад в загсе, куда он ступил уверенно и сознательно, ведя под руку сердобольную невесту, и где после получения документов, в торжественной обстановке, под аплодисменты свиты родственников, довольно бодро выпил последний, как он считал, бокал шампанского, и вообще спиртного, в своей жизни.
У большинства семейная жизнь протекает на первых порах более-менее ровно, даже не без удовольствия для супругов, у Виктора же эта новая полоса существования началась печально — на третьи сутки после свадьбы при перевозке в дом тестя, где намеревались проживать новобрачные, подаренной родителями жениха мебели, ему на ногу завалился шифоньер, и наш товарищ медовый месяц провел в больнице, залечивая открытый перелом берцовой кости. Расстроенная донельзя Танюша едва ли не каждый день приносила в полиэтиленовых пакетах фруктовые передачи, шоколад, бутерброды с копченостями, бойкими монологами старалась подбодрить мужа, который, на первый взгляд, в этом совершенно не нуждался: лицо румяное, взор оптимистичен. Но она опять своим вековечным женским чутьем безошибочно определила помутнение у него на душе, фальшь его улыбки, а вот с причиной ошиблась — думала, он угнетен из-за треклятого перелома, из-за невозможности провести время с ней в ночной ласкающей тиши уединенной комнаты. В действительности все было сложнее. «Понимаете, братцы, когда я очутился в больнице, я понял вдруг, что такое несвобода. За тобой ухаживают, кормят чуть ли не из ложечки, — а хочется утикнуть. Правда, сначала мне нравилось (я впервые лежал в больнице): тишина, покой, никто голову не дурит; хочешь — читай, есть желание — перекинься в картишки. Но скоро, братцы, как мне все это осточертело! Я завидовал воробьям, которые паслись на карнизах. Никого не хотел видеть, и ее тоже. Злоба какая-то появилась, ненависть ко всему, в пору было с ума сходить — вот что значит, братцы, несвобода… И вот тогда-то я понял, как капитально вляпался. Долдон ваш Витя, други мои: нельзя было мне жениться, у меня в голове ветер тогда был, да и сейчас, пожалуй… Ну, выписался — час от часу не легче, папочку ее сановного, дражайшего Льва Максимовича в атласном распрекрасном халате начал лицезреть, беседовать вечерами должен был с ним, а точнее сказать, поддакивать, манеры соблюдать, вечно быть благодарным Танюше за мое спасение от пьяного угара, отчитываться: куда пошел, откуда явился, где задержался, руки мыть перед едой — словом, почище больницы стало. Тут я и взвыл окончательно, а куда денешься — дети пошли, да и ладили, в общем, мы с Танюшей, хорошая вроде как у нас семья, чуть ли не примерная; чего, спрашивается, желать, на природу пенять глупо, а взвыть все равно хочется. Так-то, соратники. И тесть, положа руку на сердце, мужик дельный, работенку эту в газете мне подыскал, встал я на ноги, определенность какая-то появилась, а все одно, когда все спят, ночью выйду на кухню, задымлю в стекло — злой, как голодный зверь… Рано, братцы, я женился, так-то».
Должно быть, не стоило брать рассказ Виктора в кавычки, поскольку я излагал его по памяти, опуская эмоции и жесты, излагал суть, но, хочется надеяться, все же возникло у нас некоторое представление о характере нашего товарища, обрисовались отдельные его черты, главнейшей из которых, без сомнения, была переменчивость. Это и подметил Григорий Тимофеевич: «Ишь, Витек, какая ты у нас капризуля! Уйдем в поход, так ты, чего доброго, через денек-другой о даме возмечтаешь, о семье, нас бросишь». Виктор на это ничего не ответил, но посмотрел осуждающе.
Итак, в конце недели мы собирались отправиться. Возвращаясь в квартиру вечерами, я долго не мог уснуть, бесцельно слонялся по комнатам, ворошил журнальные подшивки, пил чай на кухне, слушал музыку — незабвенный «Пинк Флойд», — курил, лежа на тахте и кольцами пуская дым в потолок. Главное, думал я, перед отбытием не забыть отдать ключи Майе Иосифовне, соседке с третьего этажа, которая любезно согласилась поливать цветы в мое отсутствие. Что еще? Собаки у меня не было, кошки, слава богу, тоже — стало быть, разморозить и отключить холодильник, вот вроде и все. Я долго слушал музыку, смежив веки, ощущая подступающую дремоту, и в какой-то момент резко и испуганно подскакивал на столе будильник, наполняя комнату отчаянным звоном, под порывом свежего утреннего ветра распахивалась стеклянная балконная Дверь, я зябко кутался в тонкое одеяло, ворочался с боку на бок, потом откидывал одеяло, отыскивал на ощупь босыми ступнями шлепанцы и вставал, видел в зеркале свои непроспанные глаза, а в окне — занимающуюся полоску зари…
Заканчивались последние приготовления к отплытию. Единственное, о чем оставалось подумать серьезно, — где держать съемочную аппаратуру, чтобы она не отсырела. Нам не было нужды брать с собой портативную радиостанцию, спасательный плотик, ящик с сигнальными ракетами, маленький радиопеленгатор, секстант с таблицами и кипу карт — не океанские просторы, в самом деле, мы намеревались бороздить. Туристская экипировка, палатка, спальные мешки, рыболовные принадлежности, котелок, таганок, контейнер для хранения воды, жестяной лист для костра, банки с мясом, рыбой и бобами, сушеные супы в пакетах, сухофрукты и плиточный шоколад, хлеб, завернутый в полиэтилен, — вот, собственно, и все, что нам требовалось.
Чем ближе становился день отправления, тем большее возбуждение охватывало нас. Оба корпуса мы заново окрасили приметным ярко-желтым колером и теперь с жаром спорили, как назвать судно. «Паллада» — претенциозно, «Горный скиталец» — романтически-таинственно, но не современно, «Товарищ» — хорошо, однако предстояло убедиться, что катамаран действительно будет нам добрым товарищем. «Надо поразмыслить, для чего, для какой истинной цели нам понадобилось судно», — сказал Виктор. «Как для чего? — простодушно удивился я. — Мы ведь отдыхать собрались. Чего тут думать-то». — «Отдых — цель поверхностная, — заявил репортер. — Истинная причина приобретения судна кроется в ответе — от чего мы намереваемся отдохнуть?» — «Да ты у нас, оказывается, философ», — едва заметным движением губ обозначил улыбку Григорий Тимофеевич. «Я так понимаю, — продолжал Виктор, — что наш поход, если разобраться, вовсе не поход, а самое обыкновенное бегство. Лично я, признаюсь, убегаю от семьи. Какие у вас причины, не знаю, но уверен, что таковые наверняка имеются». — «Занятная теория, — иронично отозвался кэп. — И какой же у меня повод для этого, как ты называешь, бегства?» — «Вы, Григорий Тимофеевич, должны лучше знать. Разве у вас нет проблем, от которых вы желали хотя бы на месяц отстраниться?» — «Хм-м… У кого их нет? Дело-то не в этом». — «Может, вы от одиночества убегаете?» — развивал мысль репортер. «Черт бы тебя побрал! — возмутился Тимофеевич. — Философ! Тебя бы на мое место — провести пару уроков с четвертым «Б». Узнал бы, каково оно, одиночество физрука!» — «Ну, я определенно не утверждаю…» — «Иди ты в баню!» — разгорячился учитель физкультуры. «Григорий Тимофеевич! — подал я голос, чтобы как-то отвлечь капитана. — Как же все-таки назовем катамаран?» — «Да как хотите, так и называйте!» — в сердцах махнул он рукой и сел на песок, повернул голову в сторону, чтобы не смотреть на нас. «Неженка наш кэп, — шепнул мне Виктор. — Не любит, когда в душу ему заглядывают». — «Обиделся», — с уверенностью определил я.
Мы спустились по откосу вниз, где на песке, в нескольких метрах выше кромки воды, лежал катамаран. Ни слова не говоря Виктор откупорил бутыль с белой масляной краской, обмакнул в нее кисть и тщательно, от волнения затаив дыхание, вывел на борту свежо заблестевшую букву «Б», затем рядом пририсовал «Е» и «Г». «Бег?» — вымолвил я, теряясь в догадках. Виктор ничего не ответил, только улыбнулся таинственно, и после недолгой паузы добавил, уже сноровисто, буквы «Л», «Е», «Ц», потом встал с колена, отошел, чтобы увидеть работу целиком. «Беглец»? Да, «Беглец», — повторил репортер без сомнения. Когда он перешел к другому борту, держа в руке бутыль с краской, послышался иронический голос Григория Тимофеевича:
— Милостивая государыня, заберите своего супруга, не то он всю лодку вымажет.
На откосе я увидел Танюшу — в белой безрукавке со старомодным остроконечным воротником, в темно-коричневой, как жженая пробка, юбке. Годовалый ребенок, которого она держала у груди, крохотной ручонкой теребил косо остриженную челку матери, а голоногая трехлетняя девочка в простеньком платьице в ромашках, сунув палец в рот, настороженно смотрела на нас.
— За ним я и пришла, — сказала Танюша и поцеловала малютку в пухлую щечку.
— К чему это представление? — сурово обратился Виктор к супруге. — Детей могла с собой и не брать.
— А кто с ними дома будет?! Бросил всех, убежал — торчишь тут целыми днями!
— Вопрос решен, Таня.
— Трус несчастный! Забыл, как под заборами валялся?! — с яростью выкрикнула супруга.
Виктор решительно и невозмутимо шагнул к ней, взял ее за локоть, но она вырвалась и отступила, глядя с ненавистью. Малютка заплакал.
— Перестань, пожалуйста. К чему этот спектакль? — попытался успокоить жену Виктор.
Неожиданно ее раздражение выплеснулось на нас.
— А вы! Вы оба! — повторила она с презрением. — Ротозеи, чего уставились?! Охота поглядеть, бабы базарные? Да — муж с женой лаются! Это вы во всем виноваты! Вы — два индюка: старый и молодой!
— Я же сказал — забирайте своего мужа, — бесстрастно отозвался Тимофеевич.
— Думаете, он пойдет?! — взбеленилась Танюша. — Вы же ему голову задурили, он теперь жить не может без вашего окаянного озера!
— Виктор, слава богу, вышел из подросткового возраста, и уже давно в состоянии сам решать, как ему поступать. А то, что ему с вами несладко, так это несомненный факт. Умная и воспитанная супруга, если она, конечно, любит своего мужа, видя, что он устал, не перечила бы его желанию провести отпуск вне семьи.
— Умная и воспитанная!.. А я — разве не человек?! Может, я тоже хочу отдохнуть?!
— Поговорите с мужем — вернувшись из похода, он, видимо, предоставит вам такую возможность.
Надо заметить, что Григорий Тимофеевич справился с ролью адвоката — пыл Танюши заметно угас или, может быть, она поняла, что своего не добьется. Вполне возможно, что в эту минуту она втайне пожалела о навязанной себе самой затее с мужем и детьми. «Делай что хочешь, я всегда буду тебя ждать», — такой фразы от нее было бессмысленно дожидаться. Деспотический нрав слепо и безудержно толкал ее на преследование всякого, кто противился ее воле. Было ясно, что Танюша никогда не простит супругу его выходку, как было несомненно и то, что Виктор в раздражении не просто вышел из повиновения, но его поступок есть обдуманная позиция, вполне вероятно, итог многолетних душевных борений, и он считает его закономерным и справедливым.
Таня уходила, унося ребенка, склонившего головку на плечо матери. Трехлетняя девочка волочилась позади — до этого она долго, насупившись, глядела на отца, видимо, тоже недовольная им.
Мы с капитаном чувствовали себя неловко, оказавшись невольными свидетелями и даже участниками семейного конфликта; чтобы избавиться от неприятного осадка на душе, Григорий Тимофеевич лихорадочно занялся делами, а мне велел настругать и очистить шлифовальной шкуркой четыре десятка реек для палубных настилов. Вскоре настилы были сколочены. Амба. Собираемся домой.
На следующий день мы произвели генеральную инспекцию судна и с удовлетворением заключили, что оно вполне снаряжено к плаванию. Отправка была назначена на час ночи.
— Приказываю всем хорошенько выспаться перед дорогой, — распорядился капитан. — Взять с собой теплые вещи, одеяла — у кого нет спального мешка, дождевики, кружки, вилки, — в общем, сами знаете, не маленькие. А ты, — Тимофеевич обратился к Виктору, — не забудь свои причиндалы.
— Они всегда со мной, — фотограф показал на чемоданчик черной кожи в глубине кабины.
— Все! Разойдись по домам! — скомандовал рулевой и тише, для себя, прибавил: — А я схожу договорюсь насчет грузовика.
Я позвал Виктора:
— Пойдем, Витя.
— Ежели я вернусь домой да еще начну при всех собираться, — сказал он задумчиво, — меня, пожалуй, домашние назад уже не отпустят. Милицию вызовут — это совершенно точно.
— Заночуешь у меня — нет вопросов.
— Эк-ка, — вздохнул журналист, — а как же лодка? Ненароком пацанва продырявит, растащат по винтику, — так что лучше я здесь покемарю, спокойней так будет. А ты, Серега, захвати одеяло для меня, сигареты купи — вернемся, рассчитаемся.
— Перестань, — сказал я.
Григория Тимофеевича возле лодки уже не было.
— Ну, до скорой встречи, — я пожал руку Виктора и пошагал к поселку.
Там первым делом я повернул к продовольственному магазину, купил несколько буханок хлеба, килограмм лука, чеснока, пачку лаврового листа, пакетик красного молотого перца и полмешка картошки — все это отнес в сарайчик, где уже лежали два рюкзака с консервами. Затем я заглянул к Майе Иосифовне, чтобы вручить ей связку ключей-дубликатов.
— Уезжаешь, Сержик? — поинтересовалась Майя Иосифовна.
— Уезжаю.
— А родители-то знают?
— Конечно.
— Ну слава богу.
Я попросил соседку не беспокоиться и заверил, что через месяц вернусь цел и невредим. Но Майя Иосифовна вдруг как-то странно поглядела на меня, приоткрыла рот, намереваясь что-то спросить, и тотчас приложила ладонь к губам — побоялась сглазить. Однако немой вопрос читался в ее глазах: «А если не вернешься к концу месяца, что тогда делать?» Я ухмыльнулся, вежливо сказал: «До свиданья, Майя Иосифовна», — и вышел.
«Хм-м, — вспомнил я, подымаясь по лестничному пролету, — фотограф наш остался без обеда». Дома я сделал несколько сэндвичей, наполнил термос горячим чаем и вновь отправился к заводи. Подходя к карагачам, я увидел, что от катамарана отъезжают бордовые «Жигули» с зеркально сияющим бампером. За рулем восседал мужчина в красивых солнцезащитных очках, могущий раздобыть дефицитную автомобильную косметику, — стало быть, человек солидный.
— Тесть наведывался, — пояснил Виктор.
— Закуси, — предложил я, выкладывая на брезент кабины сверток с сэндвичами.
— Спасибо, Серега, — поблагодари Виктор и торопливо развернул бумагу.
— Зачем он приезжал?
— За тем же, — промычал репортер, прожевывая кусок, — уговаривал остаться. А я ему говорю: «Лев Максимович, да я же сугубо профессиональный интерес имею: сделаю пару классных пейзажей, — глядишь, в журнале напечатают, на всю страну прославлюсь». И, представь, убедил — тесть мой жаден до славы, пусть не своей, но здесь он покровительствовал, даже пообещал содействовать в публикации… Слышь, Серега, — понизил голос Виктор, — а тесть мой и Григорий Тимофеевич в одной школе сызмальства учились.
— Эвона!
— …Я, говорит, Гришу как облупленного знаю — прохвост он. Индивидуалист и завистник. С первого класса, говорит, здоровье его собственное больше всего занимало, поэтому и стал спортсменом. Родителей пенсионеров подмял под себя, семейными финансами, то бишь их пенсией, распоряжался самолично, покуда учился в институте. Так-то. Надо бы присмотреться к нашему капитану.
— Ну мало ли, — отозвался я. — Тесть твой, положим, тоже не ангел. В поселке его хорошо знают.
— Да, — произнес Виктор, — тут ты прав. Да я, в общем, так… к сведению, чтобы ты имел в виду.
— Пей чай, — напомнил я.
Виктор отвернул крышку термоса и отхлебнул, потом закурил сигарету и, полуприкрыв глаза, блаженно затянулся дымком.
— Между прочим, мы должны быть благодарны Григорию Тимофеевичу, — заметил я. — Катамаран он купил (на свои, как понимаешь), снаряжение без его участия было бы не достать, да и в целом всю эту кучу-буру нам в жизни без него не разгрести. А ты, Витя, капитана должен благодарить в отдельности.
— Это почему же?
— Потому что я был против твоей кандидатуры, а он настоял.
— Вот оно как.
— Да, но теперь-то я другого мнения о тебе. Виктор улыбнулся и хлопнул меня по плечу, что, видимо, означало: «Ладно, хватит об этом».
— Аппаратуру я всю проверил, — сказал фотограф деловым тоном, — объективы спиртом протер, пленки зарядил. Готовься, приводи в порядок фактуру — будет грандиозная съемка.
— Ну, я не кинозвезда, — вырвалось у меня смущенно.
— А чем ты не звезда? Физиономия у тебя что надо — от баб, небось, отбоя нет?
— Ну их к лешему, этих баб, — сказал я и, чтобы поменять тему разговора, спросил: — Заморил червячка, Витек?
Виктор с удовлетворением похлопал себя по животу:
— Спасибо, брат, — уважил.
— Пойду я. Термос закинь в кабину.
— Посиди еще.
— Не, пойду. Надо выспаться.
— Тогда не буду задерживать, — сказал Виктор. — Пока.
Мы пожали друг другу руки, и я двинулся восвояси. На пригорке я обернулся — Виктор, лежа животом на песке, в упор фотографировал воробышков, слетевшихся на хлебное крошево. «Чудак», — подумал я, и в душе у меня затеплилось.
До отъезда оставалось несколько часов. Впервые за последнее время я не знал, к чему приложить руки, слонялся без дела по квартире. Ощущение законченности прожитого, завершенности отрезка жизни охватило меня, и к этому чувству примешалось томительное волнение, жажда начать путь, приподнять полог неизведанного — что там ждет? Что станется с тобой? Не может же быть там точно так же, как здесь.
Я вышел на балкон покурить. Во дворе бегали собаки, жильцы орошали из шлангов палисадники под окнами, детвора возилась в песочницах, почтальонша разносила вечернюю почту — словом, все как обычно. Разумеется, за исключением моего душевного состояния, о котором, конечно, никто не догадывается, да и сам я не прочь его переменить, малость успокоиться. Я завел будильник и прилег на кушетку, положив локоть под затылок и свесив ноги. Спать, спать, спать…
Вскочил молниеносно, потрясенный неистовым перезвоном под ухом, едва очухавшись, побежал в ванную умываться. Что-то подстегивало меня, хотя я вовсе не опаздывал. Быстро скатал одеяла — для себя и для Виктора, сунул пачку папирос в карман, спички — все ли? Ничего не забыл? Стремглав понесся по лестнице, пробежал двор — темень хоть глаз выколи, — пошагал уже медленнее и вдруг замер: ключи! Надо отдать ключи Майе Иосифовне! Чертыхнувшись, я повернулся и тут вспомнил, что ключи я уже отдал — остолоп! — улыбнулся, представив себя, суматошного, и пошагал к заводи.
Виктор спал в своей излюбленной позе, сунув ноги в мешок. «Подъем, солдат. Трубы трубят», — сказал я. Ночь была такая темная, что мы едва различали очертания берега в нескольких метрах впереди, а далее все поглощал мрак.
«Сколько хоть времени?» — спросил Виктор равнодушным голосом. Я нажал кнопку подсветки своих электронных часов: «Половина первого». — «А в котором часу, он говорил, отправляемся?» — «Без четверти». Услыхав это, Виктор зевнул и протянул со вздохом: «Пару минуток еще поспать бы».
В низине глухо зазвучал двигатель «ЗИЛа», и вскоре два пучка нестерпимо яркого света выхватили стволы карагачей из мрака. «Едет», — сказал Виктор. Грузовик, громыхнув бортами, остановился невдалеке. Кто-то спрыгнул с него и, подойдя, весело поздоровался:
— Здравствуйте, девочки!
Узнав голос капитана, мы, приободрившись, с готовностью откликнулись:
— Здравия желаем!
— Как настроенице?
— Вполне!
— Ну раз так, ребятки, быстренько загружаемся, — Тимофеевич опустил задний борт. — Взялись! И р-р-раз, и два-а-а!
Катамаран поместился на днище кузова, но поднять задний борт не дала выступающая корма. «Как-нибудь докатим», — сказал шофер после осмотра, сплюнул и запрыгнул в кабину. Мы с Виктором устроились на фермах катамарана, капитан сидел рядом с шофером, показывая дорогу. Следующая остановка намечалась во дворе возле сарайчика. Едва грузовик затормозил, я спрыгнул и побежал к сарайчику. «Принимай!» — крикнул я Виктору и начал бросать рюкзаки; не знаю, каково ему было ловить их в темноте, и, кажется, один из рюкзаков едва не сшиб его с ног. «Палатка!» — предупредил я, затем подал удочки и повесил замок на дверь сарайчика. «Все?..» — осведомился Григорий Тимофеевич, приоткрыв дверцу кабины. «Все», — сказал я, вытер ладони о штаны и забрался в кузов. Шофер выжал сцепление, и машина тронулась.
Ну и холодрыга потом нас одолела! Грузовик вынесся на горное шоссе, и тут обдувало со всех сторон; вначале свежесть бодрила и отгоняла сон, но прошло немного времени, и мы с Виктором здорово окоченели, закутались в одеяла, что, впрочем, мало помогло. Б-р-р! Дуборина! Грузовик подскакивал на заплатах асфальта, бешено колотилась задняя доска, скрипели петли бортов. «Рехнулся он? — недовольно подумал я о шофере. — Куда он гонит? Грохнемся в пропасть — и конец путешествию…» Грузовик въезжал все выше и выше в горы. Помаленьку я пообвыкся к холоду и теперь осмеливался даже приподымать голову над верхом кабины, пытаясь разглядеть, что впереди, и видел лишь одну в желтом размытом освещении фар причудливо петляющую полосу выщербленного, латаного-перелатаного дорожного асфальта. Вверху уже синело, а возле луны, угадываемой за облаками, отливало лазоревым. Я вспомнил: сегодня понедельник, в языческие времена считавшийся днем Луны — богини ночи и мрака; хм-м, если считаться с суевериями, следовало бы отложить отъезд на другой, более подходящий день.
Светало все заметней. Воздух промеж гор становился прозрачнее, очищался от ночной черни, которая исходила парком в низинах. Теперь наш грузовик был не одинок на дороге, то одна, то другая машина, посигналив, обгоняла его или проносилась навстречу. А шофер все отчаянней выжимал педаль, убыстряя обороты. Я еще не встречал в горах ни одного нормального, то есть благоразумного, шофера — то ли подстегивает чувство опасности, то ли высота дурит голову: чуть освободилась дорога, жмет на всю катушку.
Через час свернули на гравийку, которая ныряла в ущелье, — и вновь надвинулись сумрак и холод. Я неоднократно задавался вопросом — куда мы едем, то есть я знал, конечно, что наш путь ведет к озеру, но вот к какому именно, в какой стороне гор? В текучке прошедших дней не нашлось минуты расспросить Григория Тимофеевича о предстоящем маршруте. Миновали ущелье, и машина поползла по длинной насыпи; далеко внизу лежали чайные поля, причудливо освещенные лучами встающего солнца. Вскоре показался аул, еще сонный, безмолвный. Грохоча, грузовик покатился по боковой улочке, едва не задевая бортами стены мазанок с торчащими кое-где пучками соломы. За аулом грузовик затормозил. Выбравшись из кабины, Тимофеевич с удовольствием потянулся, бодро повелел: «Выгружай, соколики», — и стал о чем-то говорить с шофером, очевидно, уточняя размер оплаты. Потом до меня донеслась фраза Григория Тимофеевича: «Через три недели, на этом самом месте». Должно быть, эта лужайка за аулом являлась отправной и конечной точкой нашего путешествия. Шофер, видимо, остался доволен полученным авансом, потому что с охотой взялся помочь нам, а когда катамаран стал на землю, сказал, правда, без особого сожаления: «У меня, хлопцы, отпуск в октябре — не то я, может, с вами заодно прокатился бы… Ну покеда, — он пожал каждому руку, взобрался в кабину, завел мотор, потом высунулся наружу: — Счастливенько оставаться!» — и погнал машину назад.
Наступившее утро уже полноправно заявило о себе щебетаньем птиц, сверканьем солнца в бездонной вышине, запахом подсыхающей травы, гортанными криками женщин, выпекавших тугие лепешки. Бренча колокольцами, на склоне появилась небольшая отара. «Проснулись? — улыбнулся капитан, глядя на нас. — Надо поторапливаться, ребята, чтобы своим появлением не тревожить местное население… Взялись! И р-р-раз!» Мы установили катамаран на четырехколесную тележку и покатили. Надо заметить, лодка, груженная рюкзаками, изрядно потяжелела, и приходилось останавливаться на отдых, разминать мышцы через каждые триста метров. Григорий Тимофеевич шел впереди, указывая дорогу. Тропинка, сужаясь, уводила в заросли. Спуск становился круче, и мне, шедшему позади, приходилось ступать на полусогнутых ногах, одновременно приподнимая ферму, чтобы лодка кормой не скребла землю. Пот лился с меня ручьями, и уже не было возможности остановиться, поскольку лодка своей тяжестью увлекала вниз. Ноги и плечи онемели, руки разрывались в суставах, пальцы ослабели; я видел, что и Виктор выбивается из сил. «Уже почти пришли. Еще немного, мальчики, — почти пришли», — повторял Григорий Тимофеевич. Наконец тропка расширилась, уклон стал покатым, и вдруг заросли раздвинулись… Видно, никогда не забыть мне этой картины — божественным предстало озеро! Мы окаменели, зачарованные. Вообразите котловину, наполненную слюдой. Ни единого движения воздуха, зверя, птицы; ни звука, ни жеста, облачко блекнет в выси. Кощунственно шевельнуться. Изумление, граничащее с мистическим благоговением, сковало нас. Даже мелькнула мысль — не разбивать плеском весел эту тишину, эту неподвижность покоя, оставить все и уйти. Но и уйти было невозможно — озеро гипнотически манило, и в дальнейшем, когда спало оцепенение, мы действовали, словно роботы. Установили катамаран в бухточке, подвесили парус, натянули толстый резиновый жгут, к которому с помощью карабина крепился гика-шкот. Жгут-амортизатор должен был существенно смягчать рывки паруса при непроизвольных поворотах через фордевинд или внезапных порывах ветра. Затем мы проверили подвижность руля, равновесно разместили рюкзаки с провизией и походным снаряжением; капитан устроился на откидном стульчике на корме, по взмаху его руки мы с Виктором должны были ударить в весла. «Поехали, ребята», — негромко скомандовал Григорий Тимофеевич, и лодка сдвинулась с места. Отошли от берега на веслах. «Табань! — ни с того ни с сего приказал рулевой. — Будем совет держать. Ветер поверху проходит, над котловиной, а на веслах далеко не уйти — вы, я вижу, изрядно выдохлись. Или еще могем, мариманы?» — «Еще три-четыре мили протянем, — сказал я, — а там видно будет». — «Я так думаю, что чем дальше от берега, тем ветреней, — поделился соображением кэп. — Значит, решили не сдаваться?» — «Не сдаваться!» — с силой повторил Виктор. «Ну, у тебя-то по этой части имеется опыт, — шутливо поддел Тимофеевич. — А теперь — вперед, матросики! Но сперва наденьте спасательные жилеты». — «На кой бес они нам? — жалобно простонал фотограф, взмокший от трудов. — И без того жарит, как в печке». — «Что?! Бунт на корабле?! — с притворным возмущением гаркнул капитан. — Немедля выполнить приказ!» Мы нехотя надели жилеты и взялись за весла. Быстро обнаружилась истинность предположения Григория Тимофеевича — чем более удалялся от нас берег, тем ощутимее становилось движение воздуха, парус упруго наполнялся, на какое-то время облегчая наши страдания, и вновь обвисал. Лодка ушла на милю от бухты, и впереди по курсу становилась отчетливей мелкая рябь. Мы с удвоенной силой приналегли на весла. «Дюжей, мальчики, дюжей!» — доносилось с кормы. Наконец лодка вошла в полосу легкого ветерка, парус изогнулся. Григорий Тимофеевич потравливал гика-шкот и водил румпелем, направляя катамаран в северную, затерянную в дымке часть озера. Когда установился правильный угол лавировки судна, впервые на воде представилась возможность роздыха. Виктор, несмотря на то что выглядел самым измотанным, оживился раньше всех: еще бы — его побег удался! Парусник, рассекая килями тугую холодную воду, уносил его все дальше от жены и детей, от наскучивших хлопот, и сейчас корреспондент радовался, как ребенок, одаренный конфетой. Он откинулся спиной на скатанный брезентовый верх кабины и блаженно жмурился, подставляя лицо солнцу. Защитная армейская рубашка в темных пятнах от пота расстегнута на груди, одна рука согнута под затылком, другая полуопущена в воду, ноги вытянуты во всю длину кабины — поза вольного бродяги. И я, в свой черед, все более проникался безмятежным духом приволья.
Лодка набирала ход, южный берег удалялся. По обеим сторонам от нас громоздились исполинские возвышенности, снизу зеленеющие и, по мере своего вознесения к облакам, черно мертвевшие. Кое-где ослепительно отсвечивала сахарная глазурь снегов. Местами глаз выхватывал грандиозные кручи и обрывы, а по курсу — ровная, будто крышка стола, поверхность озера. Неуловимое движение воздушной толщи толкнуло «Беглеца», и солнце, словно электрическая лампа, ударило откуда-то из вороненой черни воды. Я смотрел на облепленные высохшей пеной кусты у кромки побережья и тут услышал, как тихонько застрекотал электромотор кинокамеры. Виктор то садился на колени, то привставал, меняя ракурс съемки; было заметно, что он отключился от воздействия извне, захваченный происходящим в окошке визира, — в эти минуты Григорий Тимофеевич и я преобразились, ощущение свободы, отразившись на лицах, сделало их похожими на слепки с одного макета — лбы обнажены, волосы отброшены к затылку, на устах полуулыбка… Вмиг позабылись взаимные обиды, иронические уколы, недовольство друг другом — озеро исцеляло. Григорий Тимофеевич перенял кинокамеру из рук фотографа, я сел у руля, Виктор встал возле паруса: отменная композиция! Тимофеевич тщательно зафиксировал нас, потом выключил жужжащий моторчик: «Прибережем пленку».
Почему-то хотелось, чтобы «Беглец» шел быстрее. «Растравливайте до конца!» — крикнул я Григорию Тимофеевичу. Тот удивленно поднял глаза: «Кто здесь капитан? Я или ты, салажка?» Ах, как мне хотелось мчаться, что называется, на всех парусах! Я даже пожалел, что другим прогулочным судам мы предпочли эту сравнительно тяжелую и неповоротливую посудину, впрочем, если вспомнить, выбирать не пришлось. Я закинул в воду лот, чтобы измерить глубину под судном, и дна не обнаружил. «Какая глубина?» — спросил капитан. «Лот с гаком», — сообщил я. «Ого-о!» — протянул Виктор. «Смотрите, ребята, — на воде без баловства!» — посерьезнел капитан. Да, мы не должны были забывать, что отныне находились во власти озера.
Здесь, на просторе, время текло иначе: размеренно и неторопливо, в строгом соответствии солнечному движению на небосклоне. Минуло каких-то три-четыре часа с момента отплытия, но сколь разительно мы переменились. Беру смелость утверждать и о других, поскольку было нетрудно воочию убедиться по какому-то особенному, торжественному выражению лиц в одинаковости довлевших над нами чувств. Прошлое казалось сумятицей бессмысленных поступков, которые если и можно было объяснить, то лишь глупостью или корыстью. Теперь я увидел отсюда, что многое делал невпопад или не так, как следовало бы, а нечто совершенно необходимое вовсе не делал. Я прожил еще мало, опыта житейского не имею, да, собственно, и не знаю, что это такое, но уже запутался; запутался оттого, что живу бездумно, без какой-то определенной главной мысли. Это плохо, конечно. Но откуда ей взяться, этой мысли? Кто-то должен привнести ее в меня извне или она в некий час сама рождается в душе? Я не верю в чудеса, но и в человеческий разум, согласитесь, трудно поверить без оглядки, стоит вспомнить хотя бы новейшую историю. Что же остается? Да ничего. Множество людей обнаруживают смысл в самом факте собственного существования, в констатации своего творения на Земле — может, и впрямь этого достаточно? Кто ответит? А если, в самом деле, правильнее всего, ни о чем не тревожась, плыть по горному озеру в северном направлении — вдруг это и приведет меня к главной мысли?
«О чем призадумался, Серега? — послышался голос рулевого. — Измерь-ка глубину, отвлекись немножко». Конец лота опять не достиг дна. «Хм-м… — насупился кормчий. — Какое-то подводное течение здесь, что ли? Лодку водит. Или я притомился за рулем? Ну-ка садись», — прибавил Григорий Тимофеевич, уступая мне стульчик. Едва я встал, чтобы занять место рулевого, как с ошеломлением почувствовал, что мои шорты съезжают к коленям. Проклятая пуговица! Скорее всего, она оторвалась при посадке. Оставшись в плавках, я сел на стульчик и взялся за румпель. Для управления нашей посудиной не требовалось особого усердия, я начал отвлекаться, вертел головой, и тут румпель со страшной силой увлек меня к правому борту, разворачивая судно чуть ли не против ветра. «Едрена мать!» — возопил капитан. Слава богу, катамаран быстро лег на прежний галс, и мне только и оставалось, что обескураженно пробормотать: «Действительно какое-то подводное течение!» В остальном моя вахта прошла без неожиданностей. Передав управление судном Виктору, я, в плавках, сел на бортовую рею, шорты положил на колени и закусил губами нитку. Тем временем наш капитан закончил просмотр своей тетради и несколько ворчливо заметил, что в данный момент согласно предварительным наметам я должен снимать показания компаса, а не возиться с иглой. Замечание Тимофеевича выглядело бы глупым, не знай я старика как человека сообразительного и остроумного. «Будем считать, он пошутил, — решил я. — А может, и не пошутил. Черт знает, что делает с людьми ответственность… Раскройте секрет вашей тетради», — попросил я капитана. «Нет никакой тайны, — со снисходительной улыбкой отозвался Тимофеевич. — Тут, — он провел пальцем по обложке, — расписан каждый час нашего путешествия — кто и чем должен заниматься до двадцать седьмого августа включительно. Своего рода должностная инструкция. Однако, как вы понимаете, было бы нереальным требовать неукоснительного соблюдения всех пунктов, но в главном будем придерживаться намеченного. В этом залог порядка на судне и успеха предприятия в целом». Честно признаться, я подивился излишнему педантизму нашего капитана — с таким не пропадешь, вот уж в чем не может быть и тени сомнения. «Но это не все, — продолжил объяснение кэп. — Проведем любопытный эксперимент: поручим Сергею вести судовой журнал, а затем сверим его записи с прогнозами в моей тетради — вы убедитесь, что все предсказуемо. Вполне возможно заранее предположить возникновение какой-нибудь неожиданной ситуации и предусмотреть несколько вариантов ее решения. В конкретной обстановке следует выбрать наиболее подходящий. Наверняка кое-кто из вас посчитает меня занудой, школяром и перестраховщиком, — тут Григорий Тимофеевич сделал многозначительную паузу, — но, поверьте, в эту тетрадь вложено много кропотливого труда единственно с целью максимально обезопасить нас от всевозможных случайностей, и, может статься, вы не раз помянете добрым словом мою предусмотрительность». После этих слов Григорий Тимофеевич достал из ящика в глубине кормы толстенную, по виду бухгалтерскую, книгу и принялся делать в ней какие-то пометы. Ветер усиливался, дул с юго-запада, и лодка неслась неудержимо. Вскоре капитан передал в мои руки этот самый бухгалтерский гроссбух, которому, как выяснилось, и предстояло стать судовым журналом, кратенько пояснив, какого рода записи отныне я должен в него вносить, и выразив уверенность в моих литературных способностях. Потом Григорий Тимофеевич согнал Виктора со стульчика, чтобы, насколько верно я понял, не сидеть без дела — капитану не пристало. Судовой фотограф, приняв свою излюбленную позу, вновь безмятежно задремал, выразительно намекая, что устрашающий перечень мероприятий в тетради Григория Тимофеевича, совершенно необходимых для поддержания в рабочем состоянии «Беглеца», вовсе не предназначается для обязательного исполнения. Я почувствовал некоторое восхищение сообразительностью фотографа — как ловко он раскусил все это! Все, что надумал капитан за столом в квартире на втором этаже, с окном, заслоненным от солнца липовой кроной, оказалось чепухой, блефом: мы свободны! Минимум действий, нужных для управления лодкой, есть то, что ограничивает нашу свободу. Мы боялись озера, и оттого Тимофеевич нагородил в своей тетради всякой чепуховины, но теперь нам, преступившим черту, очевидно, что опасения были вызваны неизвестностью… Свободны! Спи, ешь, глазей по сторонам и ни о чем не думай! В некоем эйфорическом экстазе я оттолкнулся ногой от борта… Бр-р! Вода металлически холодна! Сделав сальто под водой, я увидел наверху, в светлой пленке, два быстро удалявшихся днища. Балансируя ногами, выпуская изо рта пузыри, я принял вертикальное положение, вынырнул и устремился вдогонку за «Беглецом». Григорий Тимофеевич приветливо помахал мне рукой, но едва я, тяжело дыша, перевалился через борт в кабину, как был наказан замечанием в судовом журнале. Плевать я хотел на всякие там выговоры! Я был безмерно счастлив, купание взбодрило меня; подхлестываемый внезапно возникшим в душе негодованием, я, вероятно с излишней горячностью, указал Тимофеевичу на его чрезмерную строгость. «Позвольте! — с жаром откликнулся он. — На берегу мы так не договаривались! Руководство невозможно без повиновения! Если уж выбрали меня капитаном, извольте подчиняться!» — «А мы вас не выбирали», — заявил я и вдруг понял, что сказал то, чего не следовало бы говорить, хотя бы то было и правдой… Как бы там ни было, обрисовался первый конфликт. Всего полдня минуло с начала плавания, а между нами уже воцарился разлад, однако было неясно, чьей стороны придерживался Виктор. Фотожурналист как ни в чем не бывало продолжал дремать в своей кабине, солнцезащитный козырек съехал со лба на переносицу, руки привольно скрещены на груди. Неизвестно, сколь долго продолжалось бы молчание, не предложи Виктор: «Может, пообедаем». Он произнес эту фразу безо всякого выражения, не меняя позы, не открывая глаза, но был поразительно психологически точен — вспомнив о еде, я сразу почувствовал волчий голод и, во-вторых, ощутил расположение к Григорию Тимофеевичу, после того как он любезно бросил мне мешок с продуктами. Мы с Виктором немедля основательно подкрепились хлебом с полукопченой колбасой, а затем я сменил капитана у руля.
Солнце перевалило через зенит, но адская жара не спадала. Я надел защитные очки в пол-лица, чтобы ослепительный блеск плавящейся под лучами поверхности озера не резал глаза, и, в легкой панаме, в плавках, восседал на стульчике, подставляя спину освежающему ветерку. И вдруг опять повело в сторону мою руку — я, напротив, тотчас потянул на себя комель рулевого весла, но направить лодку прежним курсом не удавалось. Ко всему внезапно заштилело, и катамаран вовсе перестал слушаться руля. Я правил к центру озера, а лодка плыла к берегу. Никто из нас не предполагал, насколько трудно будет «Беглецу» противостоять течению. Берег приближался. Сейчас нам очень пригодился бы подвесной двигатель, но, спрашивается, кто желает провести отпуск с ревущим сопровождением бензинового мотора? Пришлось браться за весла, что несколько замедлило обратное движение судна, но решило дело. Наконец изрядно взмокший Виктор уронил весло и обессилено провел ладонью по лбу — мы сдались. Отчетливо различались кусты можжевельника на берегу, катамаран неудержимо тянуло к ним. «Но здесь не должно быть никакого течения!» — в раздражении вскричал Григорий Тимофеевич, тыкая пальцем в какую-то карту, которая, судя по всему, прилагалась к его тетради. Что могли мы ответить нашему капитану? Течение, несомненно, было и медленно относило катамаран к берегу, который был уже в сотне метров по правому борту. Под глинистым срезом прибрежного всхолмления выглядывали из воды валуны, и лодку несло прямо на них. «Полный назад!» — первым опомнился капитан. Мы с Виктором ударили в весла с такой яростью, что вода вокруг закипела. Лодка приостановилась — капитан молниеносно вонзил в воду шест. Катамаран двинулся вправо и закружился на месте со стремительностью лопнувшей пружины. Наши отчаянные усилия ни к чему не привели — судно было неуправляемо.
…Толчок! Я едва удержался на сидении. Мель? Вижу: Тимофеевич всем телом налег на шест, губы стиснуты, лицо багровеет, отекает синюшно: еще усилие, еще — и суденышко сдвинулось. Тотчас мы с Виктором заработали веслами — так протащились полкилометра вдоль побережья. И вдруг отпустило: скрытая от взгляда подводная струя понесла катамаран в озеро. Когда волнение улеглось, я внес в судовой журнал подробную запись обо всем происшедшем, особо отметив заслуги капитана. Лодка ходко неслась прежним курсом, и приходилось только удивляться необузданному нраву озера.
Вечерело. Горы теряли очертания. Закат расстилался трехцветным полотнищем, огненно ниспадая в озеро и пронзительно синея в вышине; остальное пространство занимали холодные сумрачные краски вершин. Заканчивались первые сутки плавания. Бросив якорь в укрытом от ветра месте за гигантским, одной своей частью ушедшем в воду, скальным монолитом, мы сошли на берег. Безмерного напряжения сил потребовал этот, показавшийся очень долгим, день.
До наступления темноты надо было разбить бивуак. Тимофеевич отыскал довольно живописную полянку на возвышении, среди берез и елей, и показав, где установить палатку, отправился за сушняком. Вскоре капитан вернулся с охапкой веток и спросил озабоченно, в каком из рюкзаков должны быть таблетки сухого спирта. «Кажется, в этом, — я показал на ярко-оранжевый заплечный мешок с широкими лямками. — Заодно поищите жестяную коробку с крючками». Когда палатка была установлена, я спустился к воде, ниже того места, где стоял катамаран, и забросил донку, почти не веря в успех, но втайне все-таки надеясь разнообразить ужин жареной рыбешкой Было тихо, безветренно. Костер пылал, в котелке, подвешенном над огнем на металлическом тросике между деревьями, дымилась вода. «Вообще-то я вами доволен, ребята, — говорил капитан, ножом очищая картошку. — Главное, чтобы члены экипажа были психологически совместимы, а мы, по-моему, вполне отвечаем этому требованию.
Конечно, еще недостает мореходного опыта, но это, как молвится, дело наживное, — он мелко настругал картофелину, бросил в кипяток и, немного погодя, вывалил туда же консервированную борщовую заправку. — Капитану, наверное, не к лицу признаваться в своей слабости, но честно скажу — растерялся и даже малость струхнул, когда нас понесло на валуны. Не возьму в толк, откуда тут это течение?» Разлив борщ по тарелкам, Тимофеевич не совсем к месту поведал нам бытовавшую среди горцев легенду о каком-то своевольном царьке, в незапамятные времена правившем в здешних местах, которого божество в наказание за гордыню обратило в озеро — озеро слез людей, доведенных его самоуправством до отчаяния. Поверье запрещало юным горянкам купаться в водах озера, а женщинам — стирать белье. «И, представь, не стирают. Ни разу еще не видел, чтоб стирали», — обратился почему-то ко мне Григорий Тимофеевич, несколько взволнованный собственным рассказом. «А вы часто здесь бывали?» — спросил я. «Да как тебе ответить? Не то чтобы часто, но приходилось: была у меня идея тут спорт-базу построить. Ты погляди — красот ища-то какая кругом! Тут совершенно уникальная база может быть — горнолыжники тренируются на снегу в горах, а спустись чуть ниже, и катайся на водных лыжах, сколько душа пожелает… Вот, каюсь, в северной части озера еще не побывал», — прибавил Тимофеевич. «Так мы, выходит, побережье будем обследовать?» — «И обследуем — местечко для базы присмотрим подходящее. Вам какая разница, куда плыть?» — «Сомневаюсь, что вашу идею с базой поддержат», — вступил в разговор Виктор. «А вот выпущу книгу, глядишь, и поддержат», — улыбнулся Тимофеевич. «Какую еще книгу?» — удивился я. Капитан в ответ на мою наивность снисходительно пояснил: «С иллюстрациями… О нашем путешествии или плавании — как пожелаете. Вот только названия еще не придумал». — «А в той вашей тетради, стало быть, сюжет вчерне набросан?» — полюбопытствовал фотограф. «Догадлив ты, парень, — с непонятной иронией отозвался капитан. — Тебя литературная сторона не должна беспокоить, твоя забота — фотографии». — «Вопросы исчерпаны, — сказал Виктор, — пресс-конференция закончена. От имени ее участников поблагодарим Григория Тимофеевича, любезно откликнувшегося на приглашение организаторов». Мы с Виктором дружно зааплодировали, а капитан под аплодисменты вынул из вороха тряпья бутылку водки и поставил ее на клеенку, расстеленную на траве. Журналист с жалостью поглядел на бутылку, видимо, ослабев после перехода не столько физически, сколько морально. «Не горюй, Витек, — утешил его рулевой. — Примешь сто граммов на грудь и мирно спать отправишься». — «Я ж не пью», — простонал репортер. «Не пьет только верблюд в пустыне», — изрек известную истину наш командир. Когда мы утолили борщом голод, Тимофеевич налил каждому по стопочке и предложил тост: «За успех нашего предприятия!» — «За вашу книгу!» — бодро произнес я. Выпили и за то, и за другое. Фотограф быстро осоловел и на подгибающихся ногах перебрался в палатку. Было уже совсем темно, заметно посвежело. Мы с Тимофеевичем опорожнили бутылку, затем капитан затушил костер, а я отправился проверить донку — крючки, конечно, оказались пустыми, уныло болтались на поводках, и в расстроенных чувствах побрел спать.
«Подъем, мужики!» — прокричал командир спозаранку. На Виктора этот жизнеутверждающий призыв не произвел ни малейшего впечатления, отец семейства смачно храпел, запрокинув голову и приоткрыв рот с пожелтевшими от курева зубами. Я же притворился спящим, желая как можно дольше продлить сладкие минуты пребывания в теплом спальнике, и только когда Тимофеевич, ухватившись за низ мешка, стал вытаскивать меня, недовольно пробурчал: «Не трогайте меня, я сам встану». — «А этот чего разлегся?!» — и возмущенный капитан с ожесточением принялся тормошить Виктора за плечи. Наконец тот очнулся и сонным голосом спросил, который час. «Ну ты, батенька, наглец!» — с едва сдерживаемым негодованием произнес Григорий Тимофеевич. — Два наряда все очереди!» Виктор равнодушно отнесся к наказанию и неспеша пошагал к воде умываться. В скором времени палатка была снята, снаряжение погружено на катамаран и, таким образом, можно было продолжать путь. Григорий Тимофеевич — человек отходчивый и уже вовсю улыбается, опершись плечом о мачту, на фоне ослепляющего белизной паруса. Виктор делает несколько снимков, выбирает якорь, и отправляемся.
Погода, так же, как и вчера, стояла изумительная. Невозможно описать ласкающую глаз голубизну небосклона, нежную зелень горных лугов, великолепие привольно раскинувшейся дубовой рощи, цветочные раздольные поляны; с гор дуло бодрящим холодком, на востоке брезжила золотистая кайма низинных холмов. Поднимавшееся солнце все ярче высветляло окрестности, изгоняя тени, нагревая землю и воду; заиграла рыба, оставляя на поверхности расходящиеся круги, будто шел невидимый дождь. Потихоньку застрекотал моторчик кинокамеры, репортер выглядел опечаленным.
— Ты, Витек, какой-то грустный с утра, — заметил Тимофеевич. — Приступ тоски по семейному очагу? Или я слишком строго с тобой обошелся — два наряда, разве это много? Пойми, наконец, что твой настрой сказывается и на нас.
— Понимаю вашу озабоченность, — молвил журналист, — но разъяснить ничего не могу, потому что сам нахожусь в неведении относительно причин своей грусти, — перед нами был прежний Рыцарь Печального Образа.
— Витя, брось чудить, — сказал я.
Между тем в межгорьях темнело, порывами вскипало озеро, шумела роща на склоне, хлопало полотнище паруса. Неожиданно стихло, очертания гор потерялись в надвинувшемся мраке; сыро и гулко, воздух стал как резина.
— Никак гроза, — после молчанья произнес капитан. — Давай к берегу.
Я повернул рулевое весло.
Вскоре мы, спасавшиеся бегством, очутились как бы в гигантском погребе. Вдруг черное марево разрезали сверкающей паутиной молнии, какое-то мгновенье их ослепляющая сеть вилась в тучах, и грянул гром. Горы содрогнулись, по котловине раскатился гул, в небе словно лопнул огромный мешок, и сверху посыпались градины размером едва ли не с перепелиные яйца. Мы спешно выволокли катамаран на отлогую полоску песка и укрылись в ближайшей расщелине. Грохот стоял неумолчный, расщелина быстро заполнялась градинами, обитые плечи ныли. Где-то над головой шумно раскачивались кроны, под ударами несущихся с гор камней трещали стволы деревьев. Охватило дикое, первозданное чувство страха…
Небо оставалось черным еще несколько часов, но град прекратился. Как только стало возможным покинуть убежище, Тимофеевич бросился к лодке — лихорадочно ощупал борта, заглянул под скамьи. Все нанесенные камнями повреждения были незначительными. Поблизости лежала рухнувшая исполинская лиственница, и оставалось радоваться, что мы не стали прятать катамаран в кусты, чтобы там укрыть его от града, — неохватный ствол подмял эти самые заросли жимолости.
Через полчаса мы продолжили плавание, фотограф занялся съемкой окрестностей, а Григорий Тимофеевич начал рассуждать вслух и довольно неожиданным образом:
— Психологическая совместимость — штука тонкая, скажу я вам, ой какая тонкая… Хуже нет ничего, когда люди треплют друг другу нервы и не могут расстаться. Вы, наверно, встречали такие семьи — супруги ругаются ежевечерне, а разойтись не могут, срослись уже. Страшнее этой пытки природа ничего не выдумала, и я очень не хотел бы, чтобы мы уподобились такой семье.
— Как можно! — вырвалось у меня.
— То-то и оно. Я к тому все это рассказал, чтобы бы поняли хорошенько, что у нас не развлекательная прогулка, а путешествие, сопряженное с трудностями и некоторыми лишениями. Места тут безлюдные, случись что — никто не поможет, потому не на кого нам полагаться, как на самих себя. Вам я уже это говорил и еще сто раз повторять буду.
Здесь капитан ни с того ни с сего переменил тему и доверительным тоном поведал анекдотец о том, как некий человек явился в баню помыться, а ему говорят: «Извините, у нас нету воды», — а он в ответ, нисколько не смутившись: «Ничего, я в валенках». Анекдот удался, мы с Виктором посмеялись, а Тимофеевич, приободренный, принялся ворошить, как он выразился, хлам на пыльном чердаке своей памяти и отыскал еще пару баек. Он что-то оживленно говорил, жестикулируя, а я почти не слушал его, вспоминал, как однажды ненастным утром проходил мимо школьного двора, где делал приседания Григорий Тимофеевич, вытянув перед собой руки и громко отсчитывая ритм. Вслед за учителем послушно выполняли движения шеренги учеников — под мелким сеющим дождем. Я остановился у бетонного забора, застигнутый неосознанной мыслью, и продолжал вглядываться в эту, казалось бы заурядную, картину. Меня поразила печать самодовольства на лице Григория Тимофеевича; он, несомненно, наслаждался не экспрессией упражнения, а властью, доверенной ему над этой массой людей, он верховодил, и ему покорно подчинялись.
«И р-р-раз, и два-а-а!» — командовал мой сосед, а ученики, все в одинаковых синих трико, ритмично приседали — лица мокрые от дождя, глаза смотрят безропотно. Неожиданно меня испугала механическая слаженность их действий, я увидел в ней некую чудовищную красоту, одноликость мышления, — но я не уходил, продолжал всматриваться, все еще сомневаясь в верности наблюдения. Тут Григорий Тимофеевич выпрямился, хлопнул в ладоши, и по этому знаку лицо его переменилось и приняло холодно-насмешливое выражение, а затем обыденное, простецкое, могущее расположить к себе любого. Не знаю, заметил ли меня сосед. Ссутулившись, я ушел…
Был полдень. Мы переменили курс и держались ближе к берегу. Катамаран хорошо показал себя в первые часы плавания — легок и маневренен, однако обнаружилось, что треснул планширь правого борта — поломка, впрочем, пустяковая, но мне пришлось затратить пару часов на то, чтобы нарезать стальной прут, согнуть обрезки п-образно, заточить концы скоб и вбить их вдоль трещины для стяжки. Вот, собственно, та мелочь, единственное замечание, в остальном надежность судна была образцовой.
Незаметно миновали вторые сутки плавания. Мы прошли около пятидесяти миль, а сколько еще нам предстояло пройти по окружности озера, которое представлялось бесконечным? Капитан сел за руль, потому что в этот час предстояло преодолеть, вероятно, самый сложный участок маршрута. Высокие скалистые берега сходились в этом месте так близко, что, казалось, с одного на другой можно было перебросить ствол сосны. В горловину текли воды озера, и туда мы направили свой катамаран. Солнце скатилось за горы, длинные смарагдовые тени, будто живые, колыхались на воде. Когда мы приблизились к скалам, я зримо ощутил, сколь ничтожно малы мы в сравнении с их стремительно вознесенной громадой; она словно заваливалась на нас под собственной тяжестью. Было очень тихо, и мы проскользнули в горловину.
Мы двигались медленно в тишине, нарушаемой редкими всплесками, двигались осторожно, лавируя, опасаясь подводных камней, верхушки которых возносились то там, то тут. Сыростью веяло от изрезанных трещинами скал. Страшный лабиринт, созданный природой. Иногда мы проходили почти вплотную вдоль скальной стены, и я притрагивался рукой к холодному скользкому камню. Виктор не фотографировал: недоставало света. Вскоре проход вовсе сузился, пошли на веслах. Не знаю, сколько времени отняло у нас прохождение этого лабиринта; впереди по курсу посветлело, и мы заработали веслами усерднее, задыхаясь в теснине и стремясь вырваться на простор. Скалы чуть расступились. Тимофеевич, до того молчавший и настороженно всматривавшийся вперед, повеселел и сказал: «Выберемся из этого бесовского каньона и, пожалуй, будем швартоваться — темнеет…» Он еще не успел закончить фразу, как над нашими головами разразился неимоверный грохот — вернее, поначалу послышался тонкий пронзительный свист, точно заработал «пускач» дизеля, потом заревело — прерывисто, натужно — и наконец загрохотало; понемногу звук выровнялся до монотонного гудения реактивной турбины. Мы не столько испугались, сколько были поражены несказанно: звук был явно искусственного происхождения. Мы с Виктором бросили весла, а Тимофеевич встал со стульчика, и все посмотрели в небо. Изрезанная краями стен пропасти густосиняя его полоска была чиста, ничем не замутнена. Рев усиливался и через минуту-другую стал нестерпимым; я заткнул пальцами уши и вдруг с ужасом увидел, как вверху откалывается многопудовый кусок породы и несется вниз. Он тяжело бухнул в воду в нескольких метрах от левого борта, обдав меня брызгами. В это же мгновенье еще две глыбы ухнули поблизости, Виктор что-то выкрикнул… Панический страх удесятерил наши силы, катамаран полетел легко, будто стрекоза, едва касаясь водной поверхности.
Камнепад участился. Один за другим сверху падали камни и камешки, остроугольные обломки, исполинские валуны, каньон заволокло желтоватой пылью, и все это сопровождалось неумолчным реактивным воем. Трясясь в лихорадочном ужасе, мы мчались вперед, не смея поднять головы. Что-то ударило меня по плечу и ожгло спину, — я вскрикнул, ухватил ладонью плечо, но тут же одернул руку, скорчившись от боли. Виктор перебрался в мою кабину и с осторожностью осмотрел узкий, тянувшийся к лопатке, след пунцовой кожи: «Никак тебя обожгло». — «Давай, соколики, давай! — очумело заорал капитан. — Поднажмем! На берегу лечиться будем!» Я хотел взять валявшийся под ногами небольшой осколок — виновника причиненного мне страдания, но удержать камень в руке не было никакой возможности: настолько тот был горяч.
По курсу вздыбливали воду темно-красные раскаленные каменные снаряды, похожие на средневековые брандскугели, — они ускользали от взгляда, с шипеньем погружаясь в пучину, оставляя на поверхности расходящийся круг и едва приметный тонкий парок. О, этот зловещий парок! Каждый из нас с неистребимым страхом ждал, что вот-вот пышущая жаром глыба обрушится на фермы, и тогда мы все заживо сваримся в этом кипящем котле. И вдруг в один миг стихло, рев прекратился, несколько камешков упали позади лодки, но мы, взмыленные, никак не могли поверить в то, что опасность миновала. Ущелье раздалось, взгляду открылась знакомая, сейчас спасительная для нас перспектива: поросшие деревцами кручи над безмятежной, лениво колыхавшейся озерной ширью. Мы пробыли в каньоне какой-то десяток минут, но он показался длиною в вечность — страшные стены словно сжимали и время. Мы были настолько ошеломлены происшедшим, что нескоро пришли в себя; немного погодя, поуспокоившись, смогли рассудочно проанализировать случившееся. Мнение было единым — наверху, по обеим сторонам каньона производились какие-то работы, скорее всего, резка камня; при этом камне-добытчики совершенно не позаботились о соблюдении надлежащих мер безопасности, полагая, что в этих пустынных местах никого, кроме них самих, быть не может, в результате мы едва не стали жертвами преступной халатности. Капитан что-то помечал в своей тетради, очевидно, не собираясь оставлять этот едва не окончившийся прискорбно случай без последствий. «В газету будете писать, Григорий Тимофеевич?» — осведомился я. «А как ты думал? И напишу! В Москву, в «Известия». Возмутительнейшее безобразие!» — «Поможет ли?» — «А пусть и не поможет, я в книге про них напишу, и главк укажу, и трест». — «Фотографировал я как-то их управляющего, — сказал Виктор. — Такой проныра — вытащит руки из любого теста». — «А что это за трест?» — не расслышал Григорий Тимофеевич. «Кавкамнеразработка» — так, вроде бы, звучит». — «Стало быть, обидчики известны», — заключил рулевой и убрал тетрадку.
Четверть часа отняло инспектирование судна, не отыскалось, как ни удивительно, ни единой поломки или прожога, все снасти были целы. Воздали должное предусмотрительности капитана, приказавшего свернуть парус при входе в ущелье. Чтобы не искушать судьбу, решили швартоваться в ближайшей заводи. Однако озеро в этот кровавый красивейший закат было будто чем-то потревожено: то и дело впереди по курсу возникали небольшие волнения, причем волны двигались, сходились и расходились в самых различных, зачастую противоположных, направлениях, беспричинно взлетали фонтанчики брызг, и разноцветные, от оранжевого до нежно-золотистого, крапины испещряли поверхность вод. Непонятную эту пятнистость я отметил мельком; возбуждение, в котором пребывал мой дух вследствие изведанного недавно происшествия, несколько улеглось, и я не склонен был придавать своему наблюдению какое-либо значение. Мы подгребали к живописной бухточке. До берега оставалось не больше сотни метров, как я внезапно ощутил, что погружаюсь в воду. Через несколько секунд, потеряв под собой всякую опору, я очутился в озере, держа перед грудью на плаву весло. Невозможно передать всю степень моего изумления! Спутники мои были поражены не в меньшей мере, потому как не вымолвили ни звука. Все мы стали свидетелями уникального, скорее всего, единственного за всю историю мореплавания, кораблекрушения, происшедшего в полнейшей тишине. Григорий Тимофеевич, очнувшись, растерянно пискнул: «Что это? Мы тонем?» — «Мы — нет, а вот с катамараном, по-моему, все ясно — заводской брак», — невозмутимо обронил Виктор, ударил ногами по воде и перевернулся на спину. «Где катамаран, я вас спрашиваю?! — вдруг заорал обезумевший Тимофеевич. — Бездельники, вы даже пальцем не шевельнули, чтобы еще на берегу убедиться в исправности швов!» Здесь он, мягко говоря, возводил напраслину, но я смолчал, принимая во внимание всю величину отчаяния капитана, лишившегося своего судна. Виктор бросил вскользь: «Прекратите малодушничать — капитану не к лицу». Это его замечание отнюдь не охладило Тимофеевича, и нам пришлось выслушать еще несколько совершенно вздорных обвинений, покуда разъяренный учитель быстрыми саженками не поплыл к берегу, громко фыркая и отплевываясь. Виктор следовал чуть поодаль, попеременно вскидывая и опуская в воду, подобно пароходным шлицам, свои длиннющие руки. Позади, стараясь не отставать, плыл я. Поутру никто из нас не одел стеснявшие движения спасательные жилеты, и они остались в кабинах, — впрочем, до берега было рукой подать. Я плыл классическим кролем, изредка приподнимая голову, чтобы посмотреть, где мои спутники. И вдруг я увидел, как они исчезли, соскользнули с гребня невесть откуда взявшейся, беззвучно возвысившейся до высоты трехэтажного дома гигантской волны. Тут и меня подхватило, понесло; на опрокидывавшейся сверху толще бросилась в глаза необычайно красивая увенчивавшая ее золотисто-бирюзовая, подсвеченная закатом пленка, — я успел совершенно отчетливо определить мгновенье тишины, даже подивиться какому-то своеобычному его звучанию, перед тем как удар страшной силы оглушил меня и, уже распластанного, беспомощного, устремил в глубину…
Очнулся я в стылом сумраке — может быть, этот могильный холод и пробудил меня. Я инстинктивно, по-жабьи, раскорячился, пытаясь отдалить приближение зловещей тьмы бездны, но все же тело мое неумолимо тянуло вниз. Я страстно задвигал руками и ногами, стремясь к воздуху, вынырнув, ошарашено огляделся, но тут другая волна, не дав мне опомниться, — нет, не накрыла, а вознесла меня, я моментально как бы взобрался на высоченный холм и почему-то равнодушно, бесчувственно приметил внизу барахтавшихся Тимофеевича и Виктора — поблизости от них рябиновыми ягодами горели спасательные жилеты, и этот миг навсегда отпечатался в моей памяти. Затем я понесся с горы, увлекаемый водной лавиной, сокрушающая мощь которой сравнима с инерцией километрового груженого железнодорожного состава. Позднее Виктор рассказывал, что перед ударом он успел обхватить голову ладонями и заткнуть уши пальцами, что, к слову заметить, мало помогло бы ему, не окажись рядом жилета, воистину ставшего спасательным. Меж тем озеро вернулось в свое обычное дремотное состояние. Мы с Виктором подхватили под мышки Тимофеевича и в скором времени достигли берега. Капитан был совсем плох. Лицо его побурело, под глазами залиловели полукружья, щеки одрябли, дыханье не слышалось. Положили Тимофеевича на траву, и Виктор принялся массажировать ему сердце, надавливая скрещенными ладонями на левую грудину. Через минуту-другую Тимофеевич невнятно забормотал, открыл глаза и воззрился испуганно. Потом, очевидно, удостоверившись, что страхи миновали, вновь смежил веки, расслабленно раскинул руки и попросил едва слышно: «Оставьте меня». Виктор тотчас отошел и улегся на пригорке. Сколь долго мы лежали, не берусь сказать. Острые камешки впивались в мое тело, но я был не в силах шевельнуться. Каким желанным явилось это отдохновение! Мы спаслись, мы жили… Поблизости на пригорке темнел жилет, второй покачивался на воде — вот и все, что напоминало о нашей лодке, о недавних радужных ожиданиях, о легкомысленных устремлениях.
— Я вам скажу, тут дело нечистое, — ослабленным голосом высказал предположение капитан.
— Хотите сказать, причина не в заводском браке? — спросил Виктор.
— Думаю, что нет.
— Тогда в чем же? — почти выкрикнул журналист, поднялся и с ненавистью поглядел на расслабленного лежавшего капитана.
— Прошу всех соблюдать спокойствие, — устало произнес Тимофеевич. — Мы находимся в ситуации, где каждый при желании может предъявить другому массу претензий; положение экстремальное, прошу помнить и проявлять твердость духа.
— Не далее как четверть часа назад вы показали пример, — язвительно поддел фотограф.
— Что ж, я тоже человек, — спокойно отреагировал Тимофеевич. — Как бы там ни было, я остаюсь капитаном и велю выполнять мои распоряжения.
— Ну уж нет! — вскипел Виктор. — Сыты по горло вашим компетентным руководством, товарищ капитан!
— Мои приказы можешь не выполнять, когда вернемся в поселок, а пока я отвечаю за тебя, сосунок!
— Что-о-о? — Виктор угрожающе двинулся на Тимофеевича. Я моментально подбежал и встал между ними.
— Отойди, Серега, — попросил фотограф. — Сейчас я его ухайдокаю…
Однако Витя явно недооценил соперника. Капитан сделал шаг вперед, легко, как-то между прочим, получилось так, что я оказался распростертым навзничь на земле, а Виктор после взмаха руки Тимофеевича охнул, переломился и медленно повалился на траву. Таким далеко не педагогичным способом была восстановлена субординация, и табель о рангах не претерпел изменений.
В древней книге сказано: «И только милосердие отличает нас от праха, из которого мы вышли и в который должны вернуться».
— Вставай, несчастный, — капитан великодушно протянул руку поверженному.
Журналист все же предпочел обойтись без предложенной помощи. Поднявшись, он угрюмо заметил:
— Сейчас несчастней нас, наверно, во всей республике никого нету.
Безрадостный этот вывод вряд ли являлся преувеличением. Мы остались без катамарана, без куска пищи, практически без одежды, и, главное, наши надежды оказались разбитыми. Могли ли мы рассчитывать на чью-либо помощь? Об этом следовало думать поутру; надвигалась ночь, и самое благоразумное, что мы были в состоянии сделать для самих себя в эти минуты, это подыскать подходящее место для ночлега. Неподалеку за ручьем была неглубокая лощина. Каждый из нас принес несколько охапок сухой травы для подстилки, и затем без долгих разговоров все улеглись. Несмотря на усталость, я не мог уснуть. Что-то роковое, таинственное присутствовало в том, что произошло с нами, — это ощущение не покидало меня, хотя рассудок всему давал объяснение. Я мучительно пытался понять: что же случилось в действительности, в чем истинная, пока скрытая, причина кораблекрушения? Если камень сделал пробоину, это должно было непременно обнаружиться еще не месте — там, в каньоне. Не укладывалось в голове, какой силы должна достигать течь, чтобы двухкорпусная лодка затонула почти мгновенно? Вспоминалось причудливое волнение, гигантские круги, переливавшиеся многоцветьем красок и невесть откуда появившиеся на поверхности озера, — я лежал, смотрел на звезды, размышлял, пытался вспомнить мельчайшие детали нашего путешествия вплоть до последнего мгновенья, но ни в чем не мог обнаружить связи со случившимся. Мне показалось, что и Тимофеевич не спал: он беспрестанно ворочался и вздыхал как-то тяжко. К утру похолодало, я принес еще травы, навалил ее на себя, но так и не согрелся и не уснул, до рассвета пребывал в некоем болезненном забытьи, увлекаемый какими-то кошмарными видениями. Когда рассвело, мы еще долго недвижимо лежали, одубев от холода, в тех позах, в которых застигли нас первые лучи, пока хорошенько не пригрело и кровь горячо не заструилась в жилах.
Рассвет выдался чудный: вершины в розовом, низины голубели, искрилось озеро, но разве могло созерцание этих красот развеять наше тягостное душе-расположение?
— Еще одна такая ночевка, и мне хана, — известил Виктор простуженным голосом, шмыгнул носом и утерся.
— Что будем делать? — спросил я.
— Прыгать да бегать!
О том, чтобы идти берегом назад к аулу, не могло быть и речи. За двое суток плавания мы удалились от него самое меньшее на семьдесят миль, и возвращение сухим путем, учитывая, что пришлось бы продираться сквозь заросли, раня босые ноги, ночевать где придется, доставило бы чрезвычайные лишения и продлилось бы довольно долго. Представлялось разумным двинуться в горы, на луга к чабанам, попросить одежду, обувь и затем спуститься к шоссе, но и такая дорога отняла бы по меньшей мере двое суток. Ничего другого не оставалось, как идти к каменоломне, откуда можно было добраться на самосвале до шоссе, а если договориться с шофером, и к самому поселку. Мы шли, то и дело ускоряя шаги, а точнее сказать, шажки, на что фотограф заметил:
— А ведь с каким желанием мы стремились сюда, но, пожалуй, с не меньшим теперь драпаем.
— Если не считать, что драпать в сотни раз труднее, — отозвался я.
— Да, вот они, метаморфозы судьбы. Впереди ковылял Тимофеевич, за ним я, позади Виктор.
— Представляю, как обхохочутся работяги, завидев нас, — говорил Тимофеевич. — Вот будет им бесплатный концерт!
— Мне дома женка тоже концерт устроит, — помрачнел Виктор. — С классической арией под занавес.
Чтобы переменить тему разговора и прояснить, как мне представлялось, существенный для всех вопрос, я обратился к капитану:
— Что ни говори, это путешествие вам, Григорий Тимофеевич, в разорение. Сколько мы вам должны?
— А сколько не жалко! — добродушно улыбнулся он и прибавил: — Шучу, шучу. Вернемся, разопьем бутылочку, и весь расчет.
Я принялся протестовать, но капитан был непреклонен в своем благородстве. Мы вышли на лужайку, покрытую тимьяном и богородицыной травкой. Настроение у нас улучшилось, но оставалось далеко не лучезарным. Я ощущал, как мой желудок точно скручивается в жгут, и с трудом мог отвлечься от мыслей о чем-нибудь съестном. Мы прошли, наверное, три-четыре километра, прежде чем стало возможным сквозь завесу листвы различить вдалеке обрывистые уступы каньона. Оттуда не доносилось ни звука.
— А если у них сегодня выходной? — высказал догадку Виктор.
Выходной день в четверг — это было что-то новое. Вероятнее всего, бригаду временно перебросили на другой объект. Несмотря на это огорчительное предположение, мы продолжили спуск, и вдруг фотограф как-то излишне спокойно говорит:
— Глядите — человек…
Мы с Тимофеевичем разом подняли головы и обомлели: на кручу взбирался довольно странной наружности человек в электрокурточке фехтовальщика, голорукий, в бежевых брюках-трико и в заморских модных полуботинках на литой подошве.
— Товарищ спортсмен! — окликнул его Григорий Тимофеевич.
Этот возглас словно подстегнул голорукого — он нервно обернулся, как бы желая удостовериться, что зовут именно его, и затем со всех ног бросился в кусты.
— Вот чудак! — невольно вырвалось у меня. — Чего он испугался?!
— Надо его найти! За ним! — призвал капитан. Врассыпную мы кинулись в заросли, но скоро выяснилось, что незнакомец исчез без следа.
— Но откуда здесь быть спортсменам? — удивился я. — Может, в предгорьях есть спорт-база?
— Нету тут никакой базы. Я бы знал, будь она где-нибудь поблизости, — несколько неуверенно ответил капитан и вдруг, переменив лицо, прибавил с раздражением: — Свинья! Неужто он не видел, что мы нуждаемся в помощи?!
Тем не менее сил у нас прибыло, поскольку теперь мы определенно знали, что где-то рядом есть люди и наверняка не все они такие сволочи, как этот в модных ботинках.
Спустились к ущелью на отлогий скос, но к своему великому разочарованию, не обнаружили окрест каких-либо признаков деятельности человека. Перед нами чернел зев пропасти, по обе стороны от него тянулись сосенки, а внизу вскипал поток. У края пропасти было ветрено, мы отошли, сели на пригорок, призадумались.
— Ничего не понимаю, — проговорил Тимофеевич. — Я совершенно отчетливо слышал, как работала камнедробильная установка. Причем эти олухи умудрились установить ее на самом краю ущелья, и часть камней срывалась вниз. Но нигде не видно даже отметины разработок. Выходит, не надо верить собственным ушам?
Да, было от чего призадуматься. Мы помолчали, и затем я предложил еще раз тщательно обследовать каньон.
— Предлагаешь с лупой искать следы самосвалов? — иронически заметил Виктор.
Слегка уязвленный, я уже приоткрыл рот, чтобы ответить какой-нибудь колкостью, но тут — о боже! — стены каньона охватила как бы мелкая дрожь, и воздушная волна, пройдя меж ними и неся с собой неимоверный грохот, вырвалась наверх и потрясла окрестный лесок. Тотчас по левую руку от нас взревела реактивная установка.
— Скорей! Бежим, пока они не уехали! — вскричал Виктор и, прыжком вскинув тело, понесся в лес.
Источник этого низкого, мощного, грубого звука, в эту минуту звучавшего в наших ушах изящным жизнеутверждающим аллегро, находился совсем рядом — на окраине леска. Мы спешили туда, и уже было заметно, как промеж деревьев вырывается струя раскаленного пламенеющего газа и жадно лижет камень, расщепляя поверхность скалы, рывками продвигая осколки к обрыву. Фотограф мчался как угорелый, выбрасывая вперед худые ноги и отталкиваясь босыми ступнями. За ним летел Тимофеевич. Я едва поспевал позади.
Вдруг машина прекратила работу, вмиг стихло, и Виктор от неожиданности споткнулся и едва устоял на ногах. В мгновенье ока природа вернулась в естественное состояние покоя. Покамест я прикладывал к кровоточащим ступням листы подорожника, Тимофеевич и Виктор удалились, и пришлось, превозмогая боль, поспешить за ними.
Мало того что камнедобытчики выбрали для своих разработок укромное местечко, подступиться к нему с любой стороны было чрезвычайно затруднительно: глубокие расщелины преграждали путь. С трудом мы взобрались на гребень навала валунов, и тут нашим глазам открылась неожиданная картина. В самом центре ровной земляной площадки, в достаточном удалении от деревьев, на своеобразном лафете возвышалась внушительных параметров реактивная турбина, ее потемневшее от нагара сопло было обращено к каньону. Турбину окружала дюжина спортсменов в курточках и полуботинках, кто-то делал замеры, другие следили за показаниями ящичков-приборов, держа их у груди. В отдалении особняком беседовали двое. Удивительное заключалось в том, что все спортсмены походили друг на друга, точно братья, — крепкого сложения, коренастые, с жидкими светлыми волосами, разметанными по черепу.
«Военная база, — шепотком произнес Тимофеевич. — Секретная». Да, не могло быть сомнения в том, что мы, сами того не подозревая, исхитрились проникнуть на территорию строго охраняемой базы Министерства обороны и, стало быть, являлись опасными нарушителями. «Что они, не люди? — хмуро сказал Виктор. — Должны войти в наше положение. Мы ведь не шпионы какие-то». Видимо, рассуждение это придало ему решимости, и он вдруг покинул укрытие, взобрался на верх гребня, поднялся во весь свой внушительный рост и, вскинув руки, крикнул: «Товарищи! Мы не шпионы, мы — туристы, наша лодка утонула, войдите, пожалуйста, в наше положение: помогите добраться домой. У вас тут есть какой-нибудь транспорт?»
Внезапное появление в секретной зоне полуголого, тощего, жалобно просившего человека произвело на военных заметный эффект — они замерли и даже как будто растерялись. Виктор же, спустившись с гребня, смело направился к турбине, и нам ничего не оставалось, как последовать за ним. Подойдя вплотную к спортсменам, мы все разом, будто сговорившись, принялись клясться и божиться, что мы не вражеские агенты, а здешние краеведы, незадачливые путешественники (капитан вкратце поведал сюжет происшедшей драмы), дурных тайных помыслов не имеем, про базу слыхом не слыхивали ну и, само собой, о том, что видели, вовек не пикнем. Не знаю, насколько убедительными показались наши заверения — один из двоих, стоящих в отдалении, негромко приказал, и тотчас нас окружили четверо с приборами и повели вниз к озеру.
Двое охранников шли впереди, двое — позади, и фотограф допытывался у них, откуда они родом да как им служится. Солдаты молчали, как и положено при исполнении обязанностей, но Виктор не унимался. В конце концов своей назойливостью он вывел Тимофеевича из душевного равновесия. «Ты сам-то служил?» — строго и недовольно спросил капитан. «Успеется!» — с напускной веселостью откликнулся кинооператор. «То-то и заметно… — пробурчал Тимофеевич. — Не приставай к людям — служба ведь у них».
Меж тем меня все более изумляло и поведение и вид охранников, а когда Григорий Тимофеевич произнес: «Не приставай к людям», — я еще пристальней вгляделся в них. Конечно, это были люди, вроде бы обыкновенные, даже с уверенностью можно было сказать, что обыкновенные, но вместе с этим присутствовали в их облике некоторые отличительные детали. Держались они неестественно прямо, ступали на прямых ногах, а если подгибали их, то не гибко, упруго, а как-то деревянно, точно шли на протезах; вдобавок были солдаты необычайно схожи друг с другом — и лицом, и фигурой, и безучастны, как роботы… «Ба! Да они и впрямь роботы!» — пронеслось у меня в голове. Ошарашенный этой догадкой я вновь оглядел охранников — уже с испугом. Они шагали так же спокойно, мерно, подошвами ботинок взметывая облачка пыли, и когда я оборотил голову, меня встретил немигающий бездумный взгляд двух пар стеклянных глаз. «Григорий Тимофеевич! — взволнованно приник я к капитану. — Посмотрите — они роботы!» — «Какие еще роботы?» — нехотя откликнулся капитан, скосил глаза на охранников и вдруг поменялся в лице, даже приостановился. В этот момент Виктор с непонятной веселостью обратился к солдатам: «Чего молчите, служивые? Воды, что ли, наглотались?» — «Заткнись, идиот!» — процедил сквозь зубы капитан, и лицо его обезобразила ярость. Фотограф опешил, не понимая, чем он вызвал столь сильный гнев, и начал растерянно оправдываться: «Да я что? Я ничего… Нельзя уже и поговорить».
Тропинку обступал высокий орешник. Охранники свернули в сторону и повели нас в заросли; тут, пожалуй, можно было сбежать и спрятаться где-нибудь на склоне в расщелине. За Тимофеевича я не беспокоился, а вот Виктор? Бедняга, он ни о чем не догадывается. Я прервал размышления и спросил себя — а, собственно, о чем следует догадываться? «Неужто в самом деле они роботы?» — с некоторым сомнением оглядел я стражников, но снова эта догадка не показалась мне невероятной. С поразительной проворностью солдаты пробирались сквозь заросли, и при этом чем больше возникало перед ними препятствий и преград в виде переплетений ветвей, ям, нагромождений камней, тем отчетливей и учащенней доносился из их грудей какой-то слабенький писк, а на курточках в самых неожиданных местах вспыхивали разноцветные лампочки. Однако солдаты обладали руками, ногами и головой, и я просто не мог поверить, что все эти органы искусственные, до того совершенными и естественными выглядели они.
Впереди открылось небольшое, правильной окружности озерцо, на гладкой поверхности которого покоился прозрачный цилиндр. Подойдя ближе, я увидел, что его каркас составляла толстая и прочная на вид проволока, а в ячеи вставлено множество стекол одинакового размера. Внутри цилиндра не было заметно ничего похожего на пульт управления, не было и сидений. Едва первый стражник вышел на берег, цилиндр сам, без видимого сигнала, заскользил по воде, уткнулся в песок, потом что-то щелкнуло, и к нашим ногам пружинисто раскатился стеклянный мостик. «Вот это техника!» — восхищенно произнес фотограф. Григорий Тимофеевич молчал, с того момента, как мы вышли на берег, он вообще не обронил ни слова и был необычайно задумчив.
Двое сопровождавших нас, пройдя по стеклянной дорожке, проникли внутрь цилиндра и выразительными жестами велели нам последовать за ними. Тимофеевич первым взошел на мосток, который даже не качнулся, словно наш капитан утратил плоть; мы с Виктором наблюдали, как Тимофеевич полулежа старается расположиться в трюме необычайного плавучего устройства. Вскоре и мы один за другим присоединились к нашему вожатому. Даже воздух в цилиндре был иной, нежели снаружи, насыщенный влагой, густой, свежий, точно после ливня. Прозрачные стены, за которыми была вода, берег в зелени, не препятствовали взору, и оттого плавучий снаряд казался незащищенным, уязвимым — этакий хрупкий плотик. Один из охранников обвел взглядом помещение и, видимо, удостоверившись в готовности устройства к отплытию, задвинул щитком проем. Тотчас цилиндр начал беззвучно погружаться, и через мгновенье воды сомкнулись над нашими головами. Виктор, Тимофеевич и я сидели на прогнутом полу, под нами синело дно. Виктор был невозмутим, наверняка он не сомневался, что подобными плавсредствами оснащены все наши секретные базы, но, желая уточнить для себя, легонько постучал пальцем по борту и поинтересовался у конвоиров: «Пластмасса японская или, может, западногерманская?» Однако стражники и на этот раз не удостоили его ответом. Меж тем Тимофеевич, искоса бросив на меня взгляд, признался: «Ничего не понимаю». Его недоумение легко объяснялось: диковинные, как будто механические, охранники, удивительный цилиндр, стремительно погружавшийся в пучину. Толща воды за бортами темнела и наконец поглотила, сокрыла все. Опустившись на заданную глубину, цилиндр повернулся вокруг своей вертикальной оси, совершая маневр, чуть поднялся и вплыл, кажется, в некий коридор. Пару минут снаряд едва двигался, по сторонам проступили размытые очертания стен скального лабиринта — очевидно, тут был проход, соединявший оба озера: большое и малое. Этим соображением я поделился с капитаном; тот как-то рассеянно отозвался, пожал плечами: «Какая, собственно, разница, куда плыть?»
Воздух в цилиндре становился тяжелее, испарина выступила у меня на лбу, дыхание участилось. Вскоре мы стали задыхаться, охранники же были совершенно безучастны к нашим страданиям. «Откройте, пожалуйста, форточку», — фотограф едва приметно искривил губы в жалкой улыбке. Но прошло какое-то время, прежде чем сработало невидимое реле, по правую руку от нас послышался шелест, и воздух в цилиндре сиюсекундно насытился кислородом.
Кто бы мог подумать, что наше путешествие получит столь неожиданное продолжение? Мы бороздили озеро уже не в стремительной парусной лодке, под ярким солнцем, а во тьме холодных глубин, в обществе четырех молчаливых стражей. Меня все больше занимало, куда мы плывем и кто они, эти люди, — живые ли, механические? По какой, любопытно, причине нельзя было решить, что делать с нами, еще там, в леске возле ущелья? Неужели мы в самом деле такие опасные нарушители? Может быть, именно этим объяснялось столь вызывающее отчуждение охранников; на их лицах бесполезно было искать интерес, удивление или даже презрение — абсолютная беспристрастность.
Цилиндрический снаряд начал всплывать, ненадолго посветлело — ненадолго потому, что огромная тень надвинулась сверху.
Ничего похожего не доводилось мне видывать! Исполинский подводный корабль, вытянутый эллипсоидом, простирался над нами; его многосотметровую окружность обозначала цепочка светящихся иллюминаторов. Мы, изумленные, разом вскочили. Тимофеевич, запрокинув голову, широко оперся руками о стенки цилиндра и прошептал завороженно: «Экое чудовище!»
Расстояние между нашим, теперь казавшимся совершенно ничтожным, снарядом и подводным колоссом быстро уменьшалось, и уже отчетливо различалось несметное число антенн и штанг, которыми ощетинились борта этого гиганта. Когда сближение завершилось, я увидел, что днище исполина было черным и гладким, точно кожа угря, но в одном месте зияла рваными краями широкая дыра. Цилиндр застопорил ход и замер под одним из люков, которыми был усеян киль подводного гиганта. Крышка люка отошла в сторону, цилиндр вплыл в тесную и короткую шахту — тотчас крышка задвинулась. С шумом заработали насосы, откачивая воду из шахты, и через минуту один из охранников убрал щиток и мы наконец-то выбрались из стеклянного снаряда, встали на узкой решетчатой платформе и принялись растирать ладонями онемевшие ноги.
Ослеплявший, многократно отраженный зеркалами никелированных стен шахты свет внезапно потух, и лишь вверху продолжала желто и тускло мерцать лампа дежурного освещения. Зеркальные стены раздвинулись, и мы, сопровождаемые охраной, ступили в коридор, длинный, прямой и опять-таки узкий. Шагов наших не слышалось, и было так тихо, что мы не решались поделиться своим удивлением. Мы спустились вниз, в довольно просторное помещение, где, как оказалось, кипела работа: неотличимые от наших охранников такие же люди-роботы сваривали какие-то прямоугольные щиты, сыпались искры, и гарь стелилась под потолком, то и дело вносили гибкие и легкие трубы, которые затем поочередно соединяли и вставляли в отверстие в полу, половины дверей беспрестанно разъезжались, и в помещение входили новые роботы, неся с собой фольгу, радужные металлические ленты, коробки, штанги с черными набалдашниками и другие совершенно незнакомые мне предметы, походившие на водяные пузыри, утыканные иглами. Роботы не удостаивали нас даже мимолетного взора, а может быть, и вовсе не замечали в клубах дыма, через которые нам приходилось с кашлем пробираться. Я надышался до одурения и еще долго не мог прийти в себя, когда нас вывели оттуда. Мы находились уже в квадратной комнате, большую половину которой занимал бассейн с серебристой водой, и студеный холод исходил от нее. Потом нас поместили в лифт, сверху донизу выложенный пластами какого-то гофрированного материала, и подняли на этаж, где от небольшой круглой площадки звездообразно расходились коридоры. Неожиданно площадка стала вращаться все быстрее и быстрее, и я вдруг с ужасом увидел, как Григорий Тимофеевич, Виктор и с ними два стражника удаляются от меня и вот-вот скроются в одном из коридоров; и главное, они будто не замечали, что меня нет рядом, что идут вдвоем. Площадка подо мной вращалась стремительно, необъяснимо, я оставался один — объятый страхом, набрал в грудь воздуха, чтобы крикнуть удалявшимся сотоварищам, призвать их на помощь, но тут голова моя закружилась, и я упал на руки охранников…
Плохо помню, что было дальше; я смутно различал предметы, меня тошнило, и ноги были точно веревочные. Открылась какая-то дверка, и меня сильно и грубо толкнули внутрь полутемной конуры. Долго я лежал на полу, меня охватывал озноб, сердце сжималось от сознания безысходности, и на глазах наворачивались слезы. Я остался один, слаб и беспомощен. Где мои товарищи? Что будет с ними? Где в конце концов мы находимся? Мало-помалу мыслям моим возвратилась ясность, я заставил себя успокоиться, но еще долго лежал ничком на полу, словно прикипев к нему, не в силах двинуть ни ногой, ни рукой. Наконец я вздохнул глубоко, и этот вздох окончательно пробудил меня. Я оторвался грудью от пола и сел, опершись рукой, а другой смахнул с ресниц слезы, огляделся. Камера, в которую меня заточили, представляла собой уродливый полуконус с изогнутыми стенами и венчавшим его острие иллюминатором. Стены были гладкими и покатыми, как и пол и потолок — не на чем остановиться взгляду. Кругом я не приметил ни единой пылинки или соринки. Я попытался встать, выпрямиться, но сразу уперся головой в потолок, даже возле двери в широком основании конуса можно было стоять сутулясь.
Кажется, я понял, где находился, куда привела меня судьба. Я перебирал сотни причин, желая опровергнуть эту, явившуюся как озарение, догадку, но все благоразумные доводы рассыпались и рушились, отсылая память к недавним удивительным и престранным фактам. Ясное дело, с кем довелось нам повстречаться. Это были космические пришельцы, и камера, в которую меня заточили, представляла собой один из отсеков звездолета. К осознанию этого я отнесся довольно спокойно. Впрочем, мудрено ли? Газеты и журналы, по телевидению и радио так часто, без умолку, говорили о космических пришельцах, так подробно и словоохотливо излагали свидетельства очевидцев, встреч с ними, так настойчиво отыскивали доказательства очевидного их пребывания на Земле и аргументированно опровергали доводы скептиков, что в пору было дивиться, как это мы раньше не наткнулись на лагерь инопланетян, которых, если верить газетам, было кругом хоть пруд пруди. Однако к черту иронию! Положение наше было весьма незавидное. Едва ли пришельцы жаждали встречи с землянами, иначе зачем искать укрытие в глубинах высокогорного озера? Я поглядел в иллюминатор, за которым мертвенно чернела бездна. Далеко ли надо мной была поверхность озера, высоко ли солнце? Который сейчас час? Я попытался сосредоточиться, но вскоре признался себе, что потерял счет времени. В желудке урчало… Когда они принесут еду? Сволочи! Я хочу есть! Гуманоиды они или земляне, троглодиты или небесные ангелы, никто не давал им права так обходиться со мной! На полусогнутых ногах я приблизился к двери и забарабанил кулаками. Я колотил со всей мочи, вкладывая в удары все свое ожесточение и злость на судьбу, так внезапно и нелепо лишившую меня покоя и радости, и затем обессилено опустился на пол. Нужно было что-то делать, необходимо выбраться отсюда. Но как? Каким образом? Я вновь оглядел эту собачью конуру, и отчаяние охватило меня. Представлялось очевидным, что всякие попытки освободиться обречены. На стенах я не обнаружил ни одного выступа, ни одной щели, словно многотонный каток проехал по ним. Не за что ухватиться пальцами.
Но ведь когда-нибудь должна, наконец, отвориться эта дверь? Допустим, мне удастся повалить, оглушить охранника, но что делать дальше? Бежать? Но, спрашивается, куда, в какую сторону? Мчаться, обезумев, по бесчисленным коридорам навстречу неминуемой гибели?
Пожалуй, о побеге не стоит помышлять. Остается уповать на милость тех, по чьей воле я очутился здесь. Наверное, меня должны допросить. Во всяком случае, прежде чем избавиться от меня, они наверняка постараются утолить естественный интерес, так сказать, к брату по разуму, выяснить, что я за личность, каков уровень моего мышления, в чем состоят мои привычки, вкусы, представления — словом, со мной будут беседовать, а значит, у меня появится шанс. В чем, собственно, он будет выражаться? Наивно и смешно — я пригрожу, что в случае нашего исчезновения нас будут разыскивать. Шофер покажет место, где мы выгрузили катамаран, милиция обшарит озеро, вызовут аквалангистов… Но какой, скажите, аквалангист догадается, что в непроглядной тьме озера, может быть, у самого дна, притаился космический крейсер, а мы, трое несчастливцев, живы, дышим, надеемся еще? Боже мой, кто знал, что все так обернется?!
Я пополз к иллюминатору, уткнулся лбом в стекло, потом повернулся и двинулся обратно — видели бы сейчас меня родители. Когда я подумал об этом, пол подо мной начал наклоняться. Крен становился все больше, и я, не удержавшись, скатился к иллюминатору. Вода за стеклом светлела, следовательно, звездолет всплывал. Я напряженно приник к стеклу — что бы значило это движение судна? Вдруг оно каким-то образом связано с моей судьбой?
Понемногу крен уменьшился, я улегся удобнее и продолжал следить за тем, что было доступно моему взору. Невероятна была скорость, с какой всплывал корабль, я как бы чувствовал сокрушающую силу сопротивления воды за иллюминатором. Вдруг со стекла сорвалась прозрачная струящаяся ткань, и что-то больно ослепило меня, я зажмурился, но тотчас открыл глаза — о боже! солнце! Мгновенье звездолет покоился на поверхности озера; явственно различались дальний берег, тени гор на воде и сами вознесенные к облакам вершины. И тут я полетел в тартарары… Позже я сообразил, что судно, готовясь к погружению, стало на ребро и уж затем устремилось в пучину. Однако какой мощью должны обладать двигатели, чтобы легко управлять такой махиной!
А если это не космический корабль? Черт знает что такое, но только не космический корабль? Я попытался изложить в осмысленной последовательности известные мне факты, и опять дело сводилось к тому, что мы очутились в плену у инопланетных пришельцев. Другого ответа я не нашел.
Я сделал несколько гимнастических упражнений, сел на пол, и в этот момент перед моим носом возникли сочный кусок дыни и ломоть пшеничного хлеба. И дыня и хлеб покоились на белом пластиковом подносе, а поднос держала рука — голая, безволосая. Я поднял голову: ко мне были обращены глупые стеклянные глаза. «Спасибо», — пробормотал я и взял поднос. Робот повернулся, сделал несколько шагов, и дверь за ним бесшумно затворилась. В камере послышался горький запах, к потолку поплыла сизая паволока — проник дымок из коридора. Часом позже за дверью что-то проехало — туда и обратно, потом донесся какой-то свистящий звук, словно выпустили газ из баллона, с шумом проволокли шланги, снова прокатилась тележка, и на ней что-то дребезжало.
Меня не интересовало, чем они занимаются. Будь я ученым, специалистом по изучению проблемы внеземных цивилизаций, то, без сомнения, не упустил бы столь редчайшей возможности. Я попытался бы установить с ними контакт, выяснить, как устроен их организм, каким образом они ориентируются в пространстве, улавливают ли инфракрасное излучение или, положим, ультразвук, в какой степени их мозг способен делать логические умозаключения и в чем суть их блистательных технических решений. Конечно, я не забыл бы узнать, насколько они социально организованы и каковы формы этой организации и кому принадлежат средства производства на их далекой планете. Но я не был ученым-исследователем, никогда не занимался поиском внеземных цивилизаций и потому, если бы что-то и толкнуло меня на беседу с гуманоидами, то лишь простое любопытство, но едва ли разговор получился бы обоюдо-интересным — чувство страха наверняка помешало бы мне. Не хотел, не желал я никаких бесед, никаких разговоров… Я забуду обо всем, никому не расскажу, где был и что видел — прокатился на лодке по озеру, и все. Пройдет время, и я сам не поверю, что со мной происходило все это. Только бы они меня отпустили.
За иллюминатором вновь посветлело, но теперь корабль всплывал плавно и медленно. До чего чиста, кристальна вода озера! Я увидел подножья гор в водорослях, в нагромождениях затопленных деревьев — всюду преобладал траурный цвет. А вот и наш катамаран, лежит кверху днищами, мачта сломана поперек, обломки покоятся поблизости, но не потускнела краска, еще озорно белеет надпись «БЕГЛЕЦ». Грустное зрелище… О чем я думал, глядя на останки нашей лодки? Душа наполнилась печалью, и я чувствовал себя свидетелем чьей-то чужой, не своей, трагедии.
На этот раз звездолет не достиг поверхности, хотя до нее оставалась, может быть, сотня метров, и вновь погрузился, завис во мраке.
Я лег на пол на бок, сунул руку под ухо. Воображение мое было воспалено, какие-то фантастические видения возникали из небытия, а тело охватывала слабость. Я попытался определить, хотя бы на день вперед загадать свою судьбу — что случится со мной завтра? — и тогда с успокоением заснул бы на этом холодном полу, но не находил однозначного ответа.
…Потом мне почудилось, как звездолет сдвинулся и медленно поплыл, рассекая непроглядную, мертвенно застывшую даль глубин. Плоский, точно скат, он плыл, окруженный серебристым сиянием своих иллюминаторов, — пришелец из Вселенной, удивительный странник, и под броней его корпуса, в бесчисленных отсеках и коридорах, без устали копошились роботы, заделывая пробоины, полученные в долгом многотрудном межпланетном переходе, а наверху, в командирской рубке, сидят ОНИ, расслабившись в мягких креслах и устало глядя на пронзенную тонким лучом толщу глубин, и тоже не знают, что будет с ними завтра.
Потом я увидел своих родителей: отца — рыжебородого, смеющегося, и мать — ласковую, чуткую; я смотрел на них с балкона, — они вышли из подъезда и пошагали в магазин (они обычно вдвоем туда ходили), отец в своем неизменном мешковатом темно-сером с полоской костюме, в широконосых грубо сшитых полуботинках, мать — в легком белом платье в желтые цветы, у отца в руке хозяйственная сумка. Я вижу, как отец весело щурится, повернув голову к матери — мать робко, по-девичьи смущенно, улыбнулась…
Сколько длилось мое забытье? Я очнулся, как показалось, от чьего-то прикосновения к плечу, вздрогнул и с ужасом огляделся в полумраке — никого рядом не было, но возле двери что-то белело. Подполз — несколько ломтей «Бухарин» и хлеб. Что ж, хоть какая-то забота.
…О чем же я думал? Ах, да!.. Хотя, впрочем… Да, да — о девушках. У меня много знакомых девочек, но Олька особенная. Вернусь, обязательно расскажу ей, какая она не похожая на других. Если, конечно, она пожелает со мной разговаривать — мы ведь, кажется, поссорились. Ну я-то зла против нее и обиды не держу, да и какая это была ссора, смешно вспоминать — усадил Ольку на мокрую после дождя скамейку: просто так, ради хохмы… Отчего меня на воспоминания потянуло? И почему я думаю об Ольке так, словно никогда уже ее не увижу? Может быть, я не верю, что выберусь отсюда? Я видел много фильмов, где отважные люди бесстрашно убегали из тюрем, но раньше мне не приходила в голову мысль, что в тюрьме тысячи заключенных, а убегает кто-то один.
Собственно, отчего я так усиленно об этом думаю? Ведь я уже не принадлежу даже самому себе, не распоряжаюсь собой — я не могу лишить себя жизни при желании, для этого под рукой нет никаких приспособлений, не успею умереть от голода — ведь не месяцы же они собираются тут задерживаться, под ремонтируются и вперед, ничто их больше не заботит.
«Не буду я жрать ваше подаяние!» — закричал я и вскочил, чтобы пнуть ногой принесенную жрачку, но больно стукнулся затылком о скошенный потолок. И сел, потирая ладонью ушибленное место… Нервишки сдают… Я подумал о том, что само нахождение в этой камере и есть медленная мучительная пытка. В каком бы положении я ни находился, постоянно чувствовал себя неудобно, неловко. Стоять — долго не постоишь сутулясь, сидеть и тем более лежать на непрогибаемом металлическом перекрытии не пожелаешь и заклятому врагу, вокруг склоненные стены, пустота, затянутый мраком глазок иллюминатора…
Не знаю, как развивалось это мое состояние, что вытворил бы я — непременно что-нибудь вытворил! — если бы в тот момент, когда отчаяние нестерпимо захлестнуло меня, в камеру не вошли два робота. Они встали у отворенной двери, глядя на меня, как мне показалось, с легкой иронией, и один из них жестом повелел мне выйти. «Неужели они наблюдали за мной?! — ошеломился я. — То есть, конечно, не наблюдали в прямом смысле, а каким-то образом фиксировали мое состояние, мои чувства, черт побери!»
Я вышел. В конце коридора лежали металлические ленты, прутья, стояли шалашом иссиня-черные, будто вороненые, плиты, но никого из ремонтников рядом не было, воздух в коридоре оказался достаточно свежим, чистым — возможно, работы прекратили именно для того, чтобы, выйдя из камеры, я не задохнулся. Мы миновали овальный зал, стены которого сплошь состояли из приборных досок с несметным числом лампочек, экранами, шкалами, а вдоль стен на равном удалении располагались пульты управления, и перед каждым пультом возвышалось на ножке изящное кресло. Зал, однако, был совершенно пуст, приборные панели не светились.
Я старался запомнить расположение лестниц и коридоров, по которым меня вели, но вскоре потерял им счет. Терялся в догадках — куда меня ведут? На беседу с Главным? Или просто-напросто переводят в другую камеру? А может, я заинтересовал их медиков? Я поглядел на шагавшего впереди робота: кожа у него на шее была без единой морщинки, по виду — толстая, пластиковая, плечи в меру широки, бедра узки, ноги длинные и ровные — спортивный парень. Когда я думал о нем, робот обернулся и глянул на меня. «Ничего плохого я о тебе не думаю, старина, — приободрил я его мысленно, — зла не держу, да и в чем тебя винить?»
Пожалуй, красноречивее всего о громадном объеме корабля говорило количество дверей, которые беспрестанно отворялись, раздвигались перед нами — им не было числа. Свернули в проем, за которым я приостановился от неожиданности — впереди хоть глаз выколи. Шедший позади охранник легонько подтолкнул меня в спину, и я, распластав руки, шагнул во тьму. Чуть позже я сообразил, что эта часть звездолета не освещена, наверное, потому, что где-то в космосе или при посадке электропроводка получила повреждения, которые еще не устранены. Роботы совершенно свободно ориентировались в темноте, я же полагался больше на свой слух, чутко улавливая характерный писк, время от времени издававшийся из груди шедшего впереди. Вдруг я наткнулся на какую-то стену и замер, не зная, как быть. Провожатых моих не было слышно. В замешательстве я принялся водить ладонями по стене, ища щель или какую-нибудь ручку. И в это мгновенье дверные половины начали расходиться и я увидел роботов, в ослепительном сиянии никеля стоявших на решетке в шахте. Та ли это была шахта, которая, вполне возможно, за всю историю космического корабля впервые приняла капсулу с землянами, или другая, осталось для меня неизвестным. В глубине ее покоился цилиндр. Робот проворно спустился по вертикальной лесенке, и, легко догадаться, меня не надо было упрашивать следовать за ним. Когда все разместились, робот задвинул щиток, шахта наполнилась водой, люк открылся, и цилиндрический снаряд покинул корабль. Не стану описывать дальнейший путь — я провел его в нетерпении и радостной тревоге. Чтобы там ни было, я знал, что там, на земле, буду чувствовать себя уверенней и не упущу случай, если, конечно, таковой представится. Впрочем, зачем выжидать какой-то случай, не проще ли испытать судьбу сразу, едва мы ступим на берег? Я оглядел охранников — никакого видимого оружия у них с собой не было. Они сидели калачиком, обхватив руками колени и устремив взгляд (почему-то показавшийся мне грустным) на противоположную стенку цилиндра, за которым понемногу светлела вода. Прошло еще несколько минут, и вот цилиндр уже скользит по гребням волн озера. Я задираю голову — солнце перевалило через зенит, длинные тени на склонах, небесный цвет густеет… Господи, как все это хорошо, как знакомо, божественно, восхитительно!
Берег был совсем близко. На открытом месте, в некотором отдалении от леса, стояли четыре сосны. Когда цилиндр вкатился на прибрежный песок, я тотчас вышел и быстрыми шагами, не оглядываясь, направился к соснам. К моему удивлению, охранники не препятствовали мне и держались чуть позади. Я убыстрял шаги, и волнение все сильней охватывало меня. До сосен оставалось несколько десятков метров, но, к моему огорчению, вокруг расстилалась ровная поляна, а за пригорком — покатая низина с цветущим клевером, так что если где-то и возможно найти убежище, так только в лесу, до которого едва ли так просто позволят мне добраться. Однако ноги сами несли меня туда. Я бросил мельком взгляд назад — охранники по-прежнему держались чуть позади, на их лицах отсутствовало всякое выражение, даже намек на недовольство моим самовольничаньем, будто мы втроем совершали прогулку по окрестностям, где послушными экскурсантами были они, а гидом определен я.
Лес приближался. Я ожесточенно двигал локтями, неожиданно для себя самого уверовав в чудо, в то, что роботы не осознали обмана, не понимают, куда их ведут. Робот — он ведь и есть робот, ходячий манекен с недоразвитыми электронными мозгами, неспособными к малейшей импровизации. Тут позади раздался знакомый писк. Преотлично понял вас — я должен свернуть налево в горы. Я усмехнулся наивности конвоиров и ускорил шаги, в сущности перешел на бег. Я ничего не видел, кроме леса впереди. Писк повторился, предостерегая. «Ищите ветра!» — весело помыслил я и рванул что было сил. Пронесся несколько метров, как вдруг что-то секануло по ногам, опора ушла из-под них, и я навзничь упал на траву. Через мгновенье ошалело вскочил, бросился к лесу, и снова невидимый бич страшным ударом подкосил меня. На этот раз я упал бедром на кочку, скорчился от боли, но, пролежав немного, опять встал, одержимый инстинктом свободы, захромал к деревьям. Не пройдя десятка шагов, я опять очутился на земле. Отчаяние мое было велико, но под стать ему было и смятение. Роботы умели создавать невидимый направленный силовой удар! Оружие, которому в моем положении нечего противопоставить.
Я был унижен, оскорблен. Внезапно злоба захлестнула меня, и с размаху я ткнул кулаком в ненавистную пластиковую рожу — она оказалась крепка, словно камень, робот даже не качнулся, а кулак мой, напротив, будто раскололся, и я, пронизываемый болью, стиснув зубы, сунул его под мышку. Я проиграл и покорно поплелся по тропинке туда, куда мне показывали. Победители ничем не выказали торжества, один уже шел впереди, другой остался позади, и чем выше мы поднимались, тем редела сильнее растительность, уменьшая мои шансы на благополучный исход еще одной попытки побега. Собственно, уже я не был способен на таковую. Усталость и слабость охватили меня, но главное, я был надломлен духовно, почти не верил, что удастся бежать, спастись. Я смотрел на мерно покачивавшиеся впереди красивые плечи, на совершавшие плавные движения изящные сильные руки, поднимал глаза и видел затылок с ниспадавшими жидкими бесцветными прядями, и в душе моей возникало какое-то новое, доселе неведомое странное чувство.
Из-под подошв конвоира сыпались мелкие камешки, подъем становился круче. И тут я запел. Это была старинная народная песня, голос мой крепчал, разливался окрест.
Не буйны ветры повеяли,
Незваны гости наехали.
Проломилися сени новые
С переходами да с перебродами;
Растопились чары золоты…
Когда я взял первую ноту, конвоир обернулся, но мне вдруг подумалось, что он не услышал меня — просто его что-то насторожило, может быть, он ощутил посредством биотоков мой внутренний подъем. Я запел еще громче, надеясь, что кто-то, какой-нибудь чабан услышит меня. Хотя какие подозрения могли вызывать трое парней, поднимавшихся по тропинке, пусть даже один из них пел и был полугол?
Не буйны ветры повеяли,
Незваны гости наехали.
Прошли еще сотню-другую метров по горной гряде; выйдя на склон, конвоиры, вдруг оставив меня одного, скрылись в укромном закутке из камней, отдаленно напоминавшем формой шалаш, но через мгновенье вновь появились, уже вооруженные черными, размером с пенал, предметами непонятного предназначения. Чуть поколебавшись, я вошел в шалаш, который, как скоро выяснилось, служил входом в пещеру. Сперва я решил, что дорогу мне будут освещать, используя эти самые пеналы, но продвигаться пришлось в кромешной тьме, ориентируясь на многоцветье лампочек на курточке шагавшего впереди.
В пещере было сыро и невообразимо душно, я ненасытно глотал теплый липкий воздух. Несколько раз я оскальзывался, больно падал, даже угодил в какую-то лужу, съехал, объятый ужасом, куда-то вниз. Я был несказанно изможден, но страх потеряться здесь подстегивал меня, я поспешал, теперь уже ни за что не желая расстаться со своими конвоирами, которые шагали уверенно и спокойно. Несколько раз мы свернули направо, потом, как показалось, вернулись назад, миновали какой-то просторный грот, о размерах которого можно было судить по эху наших шагов, и чем дальше мы проникали в глубь пещеры, тем отчетливей я осознавал, что в одиночку мне отсюда уже не выбраться.
Впереди забрезжил свет. Когда мы приблизились, я увидел узкий проход с причудливо изогнутыми сталактитовыми столбами. У подножья их помещались шары-светильники, а вверху были подвешены гамаки. Несколько гуманоидов полукругом стояли возле экрана с сеткой меридианов и параллелей, но самое поразительное заключалось в том, что в отдалении мирно беседовал с двумя инопланетянами наш капитан Григорий Тимофеевич Желудев. Да, да — именно он. Не зная, что и подумать, я замер. Григорий Тимофеевич был в рубашке с чужого плеча, в нелепых брюках-клеш. Вдруг меня пронзила догадка — в нем, только в нем одном мое спасение! Ведь он тут, наверняка, дожидается меня! Он с ними договорился — конечно, конечно! Вот он чуть приметно улыбается: проникновенно, тонко — это его улыбка, он все понимает.
Гуманоид, что-то поясняя, чертил в воздухе тонким длинным пальцем. Тимофеевич пытливо всматривался в собеседника, перебивая его короткими вопросами, потом устало улыбнулся и отер лицо рукавом рубахи.
«Григорий Тимофеевич!» — закричал я.
Мой вопль потряс своды.
Капитан обернулся, и на его лице выразилось удивление — он смотрел, как бы припоминая меня, потом неприятно осклабился, помахал рукой и вновь оборотился к собеседникам.
«Григорий Тимофеевич!» — я кинулся к нему, но в тот же миг покатился по земле, словно бы скошенный выстрелом пневматической пушки. Конвоиры помогли мне подняться, встряхнули и потянули за собой в удушливый мрак пещеры. Я бешено, всем телом, извивался, пытаясь освободиться из цепкой хватки, вопли о помощи раздирали мое горло, брыкался, ревел, на мгновенье утихомиривался и снова начинал безуспешную борьбу, увлекаемый в глубь подземелья. Наверное, в эти минуты я выглядел ужасно: в слезах, перемазанный грязью, с обезумевшим от боли и отчаяния взором. Я понимал только одно — что от меня отреклись, отвернулись, бросили, что судьба моя кем-то уже решена и решена бесповоротно. Когда припадок кончился, меня, обессилевшего, поволокли, держа туловище на весу, ноги елозили по земле, — я лишился чувств.
Едва очнулся, ощутил, что нахожусь в прежнем положении, что чьи-то сильные руки куда-то несут мое безжизненное тело. Я уже не сопротивлялся, сломленный, беспомощный. Меня настойчиво и упорно волокли по каким-то петляющим ходам. Мало-помалу силы возвращались ко мне, и мое состояние представилось унизительным. Резким рывком я выпрямился, освободил руки и сказал роботам озлобленно, но без вызова: «Ведите меня!» Не знаю, уяснили ли смысл моих слов конвоиры — так или иначе, они не прикоснулись ко мне, один зашел спереди, другой сзади, и пошагали. У меня перед глазами стояла улыбка Григория Тимофеевича — улыбка манекена. Он даже не шелохнулся, когда я призывал о помощи! Тут я остановил свою мысль, удивившись: с чего это я о ком-то размышляю, о каком-то чужом человеке, пусть даже он бывший наш капитан и мой сосед, — все равно он чужой, ведь он ясно дал мне это понять, отвернувшись тогда, — нет, я должен думать о себе, о том, куда меня сейчас ведут: это в первую очередь должно меня волновать. Но о себе не получалось хорошенько подумать, никак не удавалось сосредоточиться на мыслях о собственной персоне — наверное, потому, что меня, собственно говоря, уже и не было. Меня уже почти нет, поскольку оставшиеся минуты не означали в сравнении с прожитой жизнью ровным счетом ничего.
Я давно догадался, что меня ведут убивать. Оставалось непонятным только, почему они не стали делать это раньше? Впрочем, какая разница? Я равнодушно отнесся к осознанию того, что жизнь моя скоро кончится — точнее, она уже завершилась, остались формальности. Я не сожалел ни о чем, да, собственно, о чем было жалеть — ведь я не успел ничего совершить, и даже если бы успел: что это сейчас меняло? Еще несколько шагов, и все будет кончено.
Я прошел эти метры, ощущая дрожь в коленях. Кто из них должен это сделать? Наверняка тот, что позади. Мне стало страшно, я обернулся и увидел сзади разноцветное мерцанье электрических лампочек, точно рождественская елка двигалась за мной. Радужный отсвет падал на подбородок, словно гладко выбритый, и отражался в стеклянных глазах. Я приостановился и, когда робот приблизился, заметил, какие у него мощные, толстые, грубые, далеко выдающиеся надбровные дуги, скошенный собачий лоб. Он двигался плавно, замедленно, в сиянии электрических красок — чудовище, урод, вершитель моей судьбы.
Шаг, еще один, еще… Движения мои скованы, я весь напрягся, как перед прыжком, и тут моя рука сама вознеслась над головой, замерла и тяжело опустилась на затылок шедшего впереди. Конвоир взмахнул руками, будто крыльями, и беззвучно утонул во мраке.
И вдруг я ощутил себя участником замедленного кино. Неспешно оттолкнулся ногой и взлетел — я никогда не подозревал, что один шаг, счет которому есть миг, может длиться так долго. Я словно ступал в безвременье. Чувство свободного полета охватило меня, и я без опаски ожидал, что моя нога, раз опустившись, не найдет опоры — да будет так! Но всякий раз опора находилась, земная твердь принимала меня, и постепенно мои шаги участились, я помчался что было сил, жадно ловя ртом теплый парной воздух.
Тот, что был сзади, кинулся вдогонку. За спиной гулким эхом отзывались его поспешные прыжки. Два или три раза я ударился впотьмах о камни стен, но продолжал бежать, уже вытянув перед собой руки. Ничто не могло остановить меня.
Не знаю, сколь долго продолжалась погоня, но я внезапно услышал, что убегаю от самого себя. Да, я не ослышался — отзвук моих собственных шагов настигал меня. Я понял, что остался один в подземелье, но не мог окончательно поверить в это. Остановился, огляделся — кромешная темень. Грудь моя учащенно вздымалась, я глубоко вздохнул и неожиданно уловил губами свежесть, прохладу — о, боги! Неужто где-то поблизости выход? Неужели освобождение мое близко? Шатаясь от усталости, я побрел дальше.
Я продвигался по одному из многочисленных ответвлений лабиринта. Силы мои были на исходе. Внезапно невесть откуда взявшаяся серебристая сыпь высыпала у меня перед глазами; я слабо махнул рукой, желая избавиться от видения, связанного, очевидно, с усталостью и долгим нахождением в темноте, но видение не исчезло, моя рука лишь на мгновенье затмила его. Глаза мои слезились, и тогда эта серебристая пыль растекалась, струилась и передо мной ненадолго возникала отливавшая слюдой, лениво перекатывающаяся под луной волна. Я сделал шаг, и вновь впереди заблистала россыпь инея, но когда я совершал следующий шаг, меня уже пронзило сознание того, что вижу звезды. Стон вырвался из моей груди, я упал и облился слезами. Чем был вызван этот плач — радостью ли освобождения или болью перенесенных страданий? Слезы горячими струями омывали щеки, плечи вздрагивали, и весь я то и дело колотился, трясся, как в лихорадке и вдруг вскочил, подстегнутый страхом, — ведь я еще находился в пещере! Я был еще в их власти!
Когда я наконец выбрался наружу, светало. Спуск отнял немного времени, я миновал стороной мусульманское кладбище с высокими воротами, увенчанными металлическим полумесяцем, и вышел к шоссе — пустынному, голому. Ужасный, истерзанный мой облик сослужил добрую службу: первый же показавшийся на дороге «Жигуленок» затормозил поблизости. Водитель приоткрыл дверцу и спросил жалостливо: «Где это тебя так изукрасили, парень?» — «Ограбили меня, дядя, — известил я смиренным голосом. — Мне бы домой скорей добраться». — «Ты местный, что ли?» — шофер оглядел меня сочувственным взором. «Ага, местный — из поселка». — «А чего шляешься по ночам?» — «Я не шляюсь, — пробурчал я. — Я на велосипеде ехал, хотел родственников навестить». — «Велосипед тоже утащили?» — «Ага». Водитель, видимо, утолил свой интерес и сказал: «Ну, садись».
Всю дорогу я молчал, делая вид, что дремлю. Когда въехали в поселок, открыл глаза. Светало. Улица была пустынна, не хлопали двери домов, не было видно и дворников. «Слава богу, — подумал я с облегчением, — меня никто не должен видеть». Шофер остановил машину во дворе; едва «Жигули» отъехали, я подбежал к подъезду, встал ногой на выступ цоколя, потянулся и ухватился руками за бетонную плиту балкона, еще усилие, и я был уже на балконе. Теперь предстояло открыть балконную дверь. Я огляделся, ища ящик с инструментами, — ящика нигде не было, стало быть, перед отъездом отец отнес его в сарайчик. От досады я стиснул кулаки… Скорей, скорей — вот-вот проснутся жильцы. Ничего другого не оставалось, как выбить стекло. Шуму будет… Но ведь не голой рукой вышибать стекло; я лихорадочно шагнул к тяжелому, наполненному землей цветочному горшку, намереваясь использовать его для этой цели, и остановился — чересчур громоздок. Мой взгляд упал на рогожу под ногами — что, если ею обмотать руку? Подхватил рогожу и остолбенел: под ней были коробка с гвоздями, молоток и топорик. Топор! Как раз то, что мне нужно! Видимо, перед самым отъездом отец в спешке что-то чинил и забыл положить его в ящик с другим инструментом. Я просунул лезвие топора в щель между дверью и косяком и надавил. Еще, еще усилие… Дерево стало потрескивать — это шурупы выходили из своих гнезд. Я приложился плечом, щель расширилась, — тотчас всунул руку и нащупал шпингалет. Остался верхний… Дверь отворилась рывком, точно кто-то изнутри дернул ее на себя. В комнате воздух был спертый, всюду лежала пыль. Я выронил топор — страшная слабость охватила меня, с трудом добрался до тахты…
Сон мой длился не меньше суток. Я открыл глаза на рассвете следующего дня; из распахнутой балконной двери тянуло прохладой, сквозняк колыхал тяжелые шторы на окнах. Все выглядело так, словно я только что, а не сутки назад, вошел сюда, однако состояние мое разительно переменилось, проснулся я уже другим человеком. Мне не надо было куда-то прятаться, от кого-то бежать: я находился у себя дома. Конечно, происшедшее было свежо в моей памяти, я помнил мельчайшие подробности последних дней, но вместе с тем они уже остались позади, в прошлом, за тем пологом свершившегося, который отделяет день вчерашний от дня сегодняшнего, и, видимо, следовало больше мыслить не над тем, что было, а над тем, как быть, как жить дальше. Я стал участником встречи с инопланетянами — случай, который выпадает раз в жизни. Почему-то судьба отметила меня, однако есть ли основания полагать, что вся эта странная история завершилась? Отчего я чувствую себя таким защищенным в этих стенах, в этой пятиэтажной коробке? Разве бетонная перегородка в десяток сантиметров толщиной может служить преградой для тех, кто одолевает несметные космические расстояния?
Я откинул одеяло, сунул ступни в шлепанцы и двинулся на кухню. Холодильник, разумеется, был пуст, поскольку накануне похода я просто-напросто его опустошил, тем не менее мною была осмотрена даже морозильная камера в надежде обнаружить кусочек съестного, затем я проверил содержимое кухонных подвесных шкафчиков и обнаружил в одной из банок немного гречневой крупы. Каши получится, что называется, на один зуб. На душе у меня было тоскливо, мучил зверский голод; уже ни на что не надеясь, проинспектировал все полки и неожиданно под одной из них в ворохе старых газет нашарил два пакета супов-концентратов. Из этого уже было возможно приготовить мало-мальски сносней завтрак, которого, пожалуй, хватило бы и на двоих. Я поставил кастрюлю с водой на огонь и прошлепал в комнату. Набрал номер домашнего телефона Виктора и, когда на другом конце провода подняли трубку, сказал:
— Попросите, пожалуйста, Виктора.
— Он спит, — сухо известил женский голос.
— Понимаете, мне очень нужно с ним поговорить. Не могли бы вы разбудить его? — тут я подумал, что, пожалуй, следовало бы представиться. — Беспокоит его товарищ по походу. Тотчас последовала реплика:
— Собутыльник! Один из тех двух прохиндеев! Вчера моего мужа доставила домой милиция — вдребезги пьяного, в синяках! Ничего себе сходил в походец! Пьянчуги окаянные! Пропили, небось, лодку-то, вот и весь поход, — тут она зарыдала, как будто ей было жаль нашу лодку.
Я не знал, что сказать. Конечно, не представляло затруднений сочинить какую-нибудь душещипательную историю о кораблекрушении, впрочем, основанную на действительных фактах, но я резонно опасался, что Виктор, проснувшись, даст свою версию случившегося и Танюша поймает нас на противоречиях — уж тогда Виктору не сдобровать, начнутся допросы, наверняка изнурительные, многочасовые, вызванные подозрением в супружеской неверности, — может статься, Виктор не выдержит, сломается и расскажет всю правду, которой, разумеется, тоже не поверят. Но все-таки желательно не говорить правду.
В трубке слышались всхлипывания, потом — раздраженное бормотание, а следом — гудки, гудки… Итак, волею наперстницы Виктор был исключен из игры, что заметно осложняло ситуацию и не позволяло мне выработать уверенную линию поведения. Оставалось одно — дожидаться, когда журналист выйдет на работу, встретиться с ним, все хорошенько обсудить и, конечно, решить, что нам делать дальше. Тут я приостановил свои умозаключения и спросил себя: а зачем, собственно, все эти обсуждения и решения? Ведь уже сейчас определенно видна наша позиция, совсем не трудно ее предугадать: мы пожелаем остаться в стороне, благоразумно пожелаем. И, конечно, не станем сообщать в Академию наук, в правительство, в Генштаб. Какие еще инопланетяне?! Увольте, бога ради, лично мы не верим в эти сказки.
Суп наполнил тарелку до краев, я активно задвигал ложкой. И тут в прихожей заклацал замок… Ложка, поднесенная ко рту, застыла в воздухе. Наверное, все это время во мне подспудно присутствовало ощущение опасности, и сейчас оно сковало меня. Они! Они! Разыскали-таки! Дверь тихонько отворилась, кто-то вошел в прихожую и проследовал в комнату — мы не видели друг друга.
Он почему-то решил вернуться, и нарастающие звуки его шагов пробудили меня. Я вскочил с табурета, прижался спиной к стене, цепко сжимая в руке кухонный нож. Неизвестный, не дойдя, однако, до кухни, повернул в ванную, открыл там кран и затем вернулся в комнату. Обнадеживало, что он был один. На цыпочках я прокрался по коридору и затаил дыхание. План мой был таков: в тот момент, когда пришелец будет проходить через дверной проем, ударить его рукоятью ножа в уязвимое место — в пластиковый затылок. В ванной шумела вода, но я отчетливо слышал медленные шаркающие шаги инопланетянина за перегородкой стены. Уж нетерпение подстегивало меня — когда же он кончит копошиться?!
И вдруг шаги стихли — стало быть, он остановился, замер, что-то заподозрив, или же… хм-м… догадка эта показалась неожиданной… или же вышел на балкон. Впрочем, если он меня разыскивает, а он, безусловно, именно за этим и прислан, то почему ему не осмотреть и балкон? Я услышал, как пришелец переступил порог, возвращаясь в комнату. Волнение заставило меня напрячься, я стиснул в руке вознесенный над головой нож. Мое сердце стучало в ритм его приближавшихся шагов.
— Ой! — испуганно вскрикнула Майя Иосифовна и прикрыла ладонью рот.
Нож остановился в воздухе.
— Это вы, Майя Иосифовна, — смущенно пробормотал я, опуская руку.
Да, это была моя соседка — в тапочках, в домашнем просторном халате, волосы рогаликом уложены на макушке, старомодные круглые очки на переносице. В руке Майя Иосифовна держала лейку.
— А ты решил — бандит в комнату залез, — проговорила она и засмеялась, впрочем, нервным смешком. Вдруг лицо ее посерьезнело: — Да ты весь в синяках, мальчик! Боже мой!
— Под камнепад мы попали, — удрученно поведал я. — Лодку на берег вытаскивали, и тут с гор на нас камни покатились.
— Ой! Ой! — снова вырвалось у Майи Иосифовны. — А я вчера ввечеру Григория Тимофеевича видела — целехонький он, улыбчивый такой, говорит, за удочками вернулся. Я первым делом, конечно, о тебе расспросила. Не беспокойтесь, говорит, жив-здоров ваш Сережа, ждет там на берегу. Вот только удочки заберу, что впопыхах позабыли, и продолжим плавание.
Григорий Тимофеевич вернулся! Вот так известие!
— Должно быть, Григорий Тимофеевич не стал про камнепад рассказывать, чтобы вас понапрасну не волновать: все, слава богу, обошлось.
— Очень воспитанный человек, Григорий Тимофеевич, очень хороший человек, — с уважением произнесла Майя Иосифовна и прибавила по-деловому: — Цветочки в комнате я полила, и на балконе тоже, а бодягу сейчас принесу — будешь растирать свои синяки. Не приведи господь — видели бы тебя твои родители!
На пороге она обернулась и, скорее всего, все еще продолжая удивляться моему неожиданному появлению, говорит:
— А я захожу в комнату, гляжу — дверь на балкон открыта, ну, думаю, в прошлый раз забыла ее прикрыть, бестолковая голова… — последнюю фразу Майя Иосифовна договаривала, уже выйдя на площадку этажа и спускаясь по лестнице. Вскоре соседка вернулась с баночкой бодяги; я, расстроганный, поблагодарил добрую старушку и со всей убежденностью заверил, что впредь ни в каких походах участвовать не намерен, а иначе: провалиться мне на этом месте, Майя Иосифовна!
Проводив старушку, я опрометью кинулся к зеркалу. Да! Сказать нечего! На меня растерянно глядела оплывшая скособоченная физиономия, похожая на кривой баклажан, левая щека опухла, правая, напротив, ввалилась, одно ухо нормальное, другое — какое-то приплюснутое, волосы всклочены, лоб в лиловых шишках — словом, на улице не показывайся, детей напугаешь… Ах, ну да это пустяки, — говорил я сам себе, обливаясь в ванной горячими сыпучими струями, — главное, Григорий Тимофеевич здесь, он мне все расскажет, все объяснит. Ведь тогда, в пещере, он просто ничем не мог мне помочь, он ведь один был, и я был один, а их, гуманоидов, много было; будь я или кто другой на его месте, тоже наверняка ничего не удалось бы сделать, а Григорий Тимофеевич рукой еще мне помахал — так приветливо, ободряюще, не побоялся!
Помывшись, я запахнулся в купальный халат и выскочил на лестничную площадку. Раз, второй нажал кнопку звонка — сосед не открывал. С силой, даже со злостью, я утопил кнопку и держал палец так долго-долго, но, увы, безрезультатно: Григория Тимофеевича дома не было. Опечаленный, я вернулся в квартиру — некому утолить мой интерес, некому разрешить сомнения, я вновь остался наедине со своими мыслями, от которых никак не удавалось отрешиться.
По телевизору какой-то долговязый тип в кепке показывал, как следует правильно высаживать плодовоягодные кустарники, плотно утаптывал сапожищами почву вокруг саженца и делал обрезку громадными садовыми ножницами, однако меня мало занимали проблемы садоводства. В голове моей был полный сумбур, мысли истерзались противоречиями, и все из-за одного пустякового, казалось бы, фактика, всплывшего сейчас в моей памяти: Григорий Тимофеевич сказал Майе Иосифовне, что эти самые несуществующие удочки он заберет и затем…в горы вернется! То есть, с удочками тут все было ясно, не за этим, конечно, он явился, но остальная-то часть его фразы изумляла! Куда, воля ваша, Григорий Тимофеевич, надумали вы возвращаться? И зачем, когда катамаран наш затонул и приключений хватило вдосталь? Не спокойнее ли попивать дома чаек? Что вас, позволительно узнать, так манит назад? В его ответе имелась еще одна особенность, встревожившая меня. Для чего он сообщил Майе Иосифовне, что возвращается в горы, когда и без того все в доме знали, что именно там мы проводим отпускные дни? А сообщил он это, несомненно, для того, чтобы его не хватились. Тут, если далее развивать умозаключения, приходишь к решению, что опасения его имеют резон в том единственном случае, когда мы с Виктором возвращаемся из похода вдвоем, без него. Стало быть, он предвидел, что мы вернемся без него, и вся хитрость состояла в том, чтобы, верно рассчитав, через словоохотливую Майю Иосифовну известить меня, что разыскивать его не следует. Да, но ведь это можно сделать гораздо проще! Отворив дверь, я кинулся вниз по лестнице, на первый этаж, где висели почтовые ящики. Мои ожидания оправдались — в кипе газет белел конверт. Трясущейся рукой я разорвал его, поднял с пола выпавший листок: «Буду завтра. Г. Т.». Хм-м… События начали принимать детективный оборот. Что, в конце концов, все это означало? И главное, зачем Тимофеевичу понадобилось возвращаться в горы? Что он там позабыл? Было над чем поломать голову.
Я выпил чашку чая, ощущая некоторое утомление после волнения. Пожалуй, я излишне переживаю. Само собой, меня беспокоит судьба Григория Тимофеевича, но будем надеяться на благополучный исход.
С гор на поселок наползла туча, похолодало. Туча двигалась медленно, низко, закрыла собой холмистые предгорья. Женщины во дворе спешно снимали с веревок белье, детвора убежала из песочницы, захлопали, застучали форточки и окна. Судя по колоссальным размерам тучи, по тому, какая она была вспухшая, тяжелая, можно было решить, что несет она в себе несметное количество воды, но туча, надвинувшись на поселок, разразилась на удивленье мелким и реденьким дождиком. В комнате стало темно и печально. Я лег на тахту, и сами собой сомкнулись веки. На этот раз болезненные и кошмарные видения не тронули мое воображение, в противоположность этому, я увидел нечто возвышенное и красивое. Я увидел коней с червоными гривами, несущихся по усыпанному белыми цветами лугу — гулкий топот конских ног, копыта взметывают землю, все стремительней, неудержимей галоп, и вот уже ослепляет стальным отливом под солнцем излучина реки. Со всего маху конские груди ударяют в воду, снопы пенных брызг, и из них вдруг возникает мокрое и счастливое Олькино лицо. Она выбегает на берег в прилипшем к телу коротком платьице, смеясь, подпрыгивая, и на макушке озорно бьются две косички. Я вижу ее бесконечно счастливое лицо, небо и облака.
Так и не выяснив причины ее восторженного ликованья, я уснул и проснулся далеко за полночь. В комнате в свете уличных фонарей качались, сходились и расходились тени деревьев, но вначале я решил, что это сияние луны пробивается сквозь мглу, принесенную тучей. Во дворе под порывами ветра то стихал, то нарастал шум листвы. Я лежал недвижимо, устремив взор на эти перебегавшие по потолку причудливые тени, движения их напоминали ритуальный танец дикарей возле костра. Потом включил транзистор; «Маяк» передавал последние известия. Я внимательно прислушивался к голосу диктора, доносившему до меня эхо мировых событий, и главного не услышал. По радио заиграл струнный оркестр Московской филармонии, я послушал немного и принялся искать другую волну — диктор «Голоса Америки» читал отрывок из романа какого-то диссидента: это было тоже скучно, и я передвинул переключатель диапазонов. Из Монте-Карло донеслось, прерываемое какофонией помех, протяжное соло кларнета, потом задребезжали тарелки и чей-то сочный баритон взял первую ноту. «No nuclear war!» — скандировали в Швеции, а затем сквозь шипенье эфира прорвался сумасшедший ритм рокового ансамбля и чьи-то иступленные крики. В Португалии читали сказку — в это время там детвора еще только укладывалась спать, вкрадчивый голосок дикторши едва не убаюкал и меня. Бесчисленными токами, пронизывающими тысячекилометровую толщу эфира, я был связан с миром и с затаенным дыханием, бережным касанием пальцев вращал ручку транзистора. В динамике перемежалась барабанная дробь военного марша с лирическим контральто оперной певицы, слышалось чье-то неуемное ликованье, прерываемое размеренно-неторопливым чтением молитвы, и все это поглощало кипение многотысячного переполненного футбольного стадиона. Я слушал, чем живет планета, стремясь в хаосе настигавших меня звуков отыскать скрытый потаенный смысл и не находил его. А может быть, истина заключалась в самом этом хаосе, в этом беспорядочном и бесконечном движении, в сумятице мыслей и чувств, в круговороте событий? Или истина в том, что сейчас я лежу, точно мертвый, с застывшим взглядом, и мысль моя бьется в жалкой попытке постигнуть суть происходящего и происходившего?
Григорий Тимофеевич не появился ни завтра, ни послезавтра. Я пребывал в растерянности: надо было что-то делать, но что именно? Не идти же в милицию, в самом деле? Однако взамен того, чтобы, теша себя надеждой, сидеть дома и дожидаться прихода учителя, я слонялся по поселку. Мною были обследованы универмаг, все три кинотеатра и побережье, но это почему-то не помогло мне избавиться от внезапно возникшего чувства своей вины. Я петлял между домами с лихорадочной поспешностью, точно преступник, заметивший приближение погони, и не видя того, что мой маршрут все чаще пролегает поблизости от здания районной милиции. Непроизвольно я описал круг, и центр его опять-таки приходился на это приземистое кирпичное строение под шифером, от которого я уже не мог отвести взгляд, пытаясь угадать, что же происходит за его темными окнами. Неожиданно явилось решение: я остановился у крыльца, сунул руки в карманы и принял наплевательский вид. К крыльцу был прислонен чей-то мотоцикл, и прохожему представлялось несомненным, что я дожидаюсь дружка-фулюгана, с которым сейчас ведут беседу в воспитательных целях. Так, цвиркая слюной, я простоял минут десять. Заскрипела дверная пружина, и на свет божий показался какой-то сержант, — оглянувшись с опаской, очевидно, боясь кого-нибудь зашибить, сержант отпустил дверь, и та с такой свирепостью стукнула о косяк, что, показалось, все здание содрогнулось. Я моментально очнулся, посмотрел на сержанта, который, покуривая, уходил тяжелой поступью по замусоренной дороге, и спросил себя — а что, собственно, я тут делаю?
Инопланетяне — это слово не звучало здесь, в атмосфере, окружавшей невзрачное здание; едва ли я сумел бы выговорить его, ступив на шаткие половицы ущербно освещенного — казенными лампочками коридора. Дежурный в фуражке и с повязкой на рукаве, испытывающий прищур глаза; картошка, базар, недовес, превышение скорости, скандал с тещей — всему этому отведено надлежащее место в голове под фуражкой, но инопланетяне? Друг любезный, мы как раз разыскиваем одного сбежавшего из областной психушки — не ты ли, часом, им будешь?
Я пошагал восвояси. Дома мне пришла мысль написать записку такого содержания: «Григорий Тимофеевич! Убедительно прошу Вас немедленно известить меня о Вашем возвращении. В противном случае буду вынужден сообщить в милицию о Вашем исчезновении». Перечитав записку, я остался чрезвычайно недоволен ею: ну, во-первых, какой-то канцелярский бездушный слог, а во-вторых, если так можно выразиться, в смысле смысла получалась совершеннейшая околесица — когда случится это возвращение, ежели оно уже давно должно было состояться, что и подтверждала полученная ранее записка, которую опустила в ящик, с большой долей вероятности, рука самого Григория Тимофеевича. Точнее сказать, факт возвращения нашего капитана состоялся, но вроде бы не совсем, иными словами, Григорий Тимофеевич, без сомнения, был в городе, перебросился словцом с Майей Иосифовной, но с той поры его никто не видел. Я спустился на первый этаж, бросил несуразную записку в почтовый ящик исчезнувшего соседа, затем стал ковырять ключиком в замке своего почтового ящика, открыл дверцу, взял газету и поднялся наверх. Вода в чайнике уже закипела, я сделал несколько бутербродов, положил газету перед собой и, вяло прожевывая, пробежал глазами передовицу; потом развернул страницы и увидел вчетверо сложенный листок — тупо уставился на него, проглотил кусок… «Уехал на компрессорную станцию за кислородом. Г. Т.». Прочитав это, я мог с уверенностью констатировать лишь одно — ум у меня зашел за разум, я запутался окончательно и ничего не мог взять в толк. Что ему понадобилось на компрессорной станции? Заправить баллоны кислородом? Но с какой стати Тимофеевич решил заняться сварочными работами? Ничего не понимаю.
Само собой явилось решение: ни о чем не думать, не гадать, отогнать всяческие мысли и ждать, покуда все не прояснится. Чтобы развлечься, я решил сходить в кино.
Я вошел в фойе кинотеатра, где было уже довольно многолюдно. Снизу, из туалетов, тянуло табачным дымом, и этот запах явственно ощущался даже в баре. Я заказал чашку кофе и рюмку ликера. Девушка за столиком напротив, сложив губки гузкой, через соломку отпивала кофе-глиссе, а на лице у нее было такое сосредоточенное выражение, точно она решала в уме какое-то дифференциальное уравнение.
— О чем вы задумались? — спросил я как бы невзначай.
Она мельком взглянула на меня и ответила строго:
— О том, как сделать, чтобы такие нахалы не приставали.
— А вы ходите не одна, с другом, — посоветовал я.
— Как раз вот он идет, — бросила она не без иронии, быстро встала, кинула скомканную салфетку в фужер и направилась навстречу высокому блондину в дурно пошитом коричневом костюме.
Через минуту по внутреннему селектору пригласили зрителей в зал. Следом за всеми поднялся и я.
Кадры фильма энергично живописали победу студента сельскохозяйственного техникума над бандой браконьеров, успешно вершивших свои кровавые дела до той поры, пока студент не прибыл на отдых в родную деревню по соседству с заповедником. Занимаясь разгромом банды, студент мимоходом изобличил местного пенсионера-самогонщика, разбил сердца двух девиц и одной вполне зрелой и сознательной женщины, заведовавшей сельской библиотекой. Кому по замыслу режиссера должны были сочувствовать зрители: смельчаку-студенту или же одинокой несчастной библиотекарше — осталось мне неведомо, потому что глядел я на экран одним глазом, мысли мои были заняты другим.
Выходя из кинозала, я заметил Бориску — плечи и кудлатая его голова возвышались над малорослой толпой. Я подкрался сзади и сделал подсечку — Бориска едва не растянулся на асфальте, очки слетели с носа.
— Чуть не разбил, — пробормотал обиженно Бориска, — оправа, между прочим, фирменная, во — поцарапал, — и протянул мне очки, тыча пальцем в царапину на дужке.
— Как отдохнул? — спросил я, когда мы присели на скамейку.
— Ничего, — бабкину дачу в Карелии достраивали. Дачка получилась чики-чики, с камином; следующим летом баньку там ставить будем, прямо на берегу озера, только уже без меня обойдутся.
— Это отчего?
— Хипповать я решил, Серега. Осенью в Таллинне будет рок-фестиваль, я пешим ходом туда похиляю.
Отчаливаю, так сказать, от родных берегов. Месяца за два доберусь.
— Ну давай-давай, — сказал я, не зная, как отнестись к его планам, и прибавил: — Ты, случайно, Ольку не видел?
— Она в начале сентября собиралась вернуться, — ответил Бориска, — а может, уже вернулась — не, не видел я ее.
— Спасибо за информацию, — я положил ладонь на колено Бориски. — Будешь уходить, загляни ко мне — попрощаемся.
— Если предки будут спрашивать — ты ничего не знаешь.
— Само собой.
— Я им открытки буду посылать — чтоб через милицию розыск не объявили.
— Разумно, — я встал, сказал: «Покеда», — мы пожали друг другу руки и разошлись.
Я направил стопы в сторону площади, откуда доносились марши духового оркестра. Шла репетиция праздника 1 сентября. Шеренги мальчиков и девочек то приседали, то вставали, синхронно взмахивали руками и вдруг перебегали с места на место, повинуясь взмахам флажка в руке худощавого паренька на трибуне. Я вовсе не собирался отрывать Фариза от дел (в прошлом году Фариз закончил культпросветучилище и теперь занимался организацией массовых праздников в поселке) и хотел по кромке обойти площадь, но массовик окликнул меня. Когда я взошел по ступеням на задрапированную кумачом трибуну, Фариз взмахнул флажком и спросил:
— Григорий Тимофеевич-паша видел? Я отрицательно покачал головой.
— Жал, — опечалился Фариз.
— А зачем он тебе?
— Праздник вдвоем сделаем. Один тяжело.
— Понятно. Если я его увижу, обязательно передам.
— Слушай, передай, что я его очень жду.
Я постоял на трибуне, оглядывая панораму площади, и потом спустился.
Войдя в подъезд, я вновь заглянул в почтовый ящик, но ничего там не обнаружил. В голове моей за время прогулки сложился перечень дел, которыми совершенно необходимо было заняться, из них самым неотложным являлась уборка. Вытряс половики, вымыл полы тремя водами, протер пыль; все это отняло час, и немного погодя с заметно приподнятым настроением взялся приготавливать ужин. Я помешивал ложечкой клокочущий бульон и думал об удивительности и необычности моего положения, в которое поставило меня знание величайшей тайны, но не меньше удивляло мое спокойное отношение к происшедшему. Вместе с тем я был уже не тот, чем, скажем, неделей раньше. Мы пытаемся в соответствии со своими идеальными представлениями изменить этот мир, не замечая того, что сами скорее меняемся под его влиянием. Мы говорим — возраст, подразумевая под этим и кое-какой житейский и духовный опыт, но ведь все это вместе взятое есть констатация и отражение длительности, но отнюдь не интенсивности воздействия внешнего мира. Вот и я в последние дни столкнулся с таким, что, может быть, составляет пик моего опыта и уже никогда не повторится, оставшись ярким мазком на равнотонной панораме прожитого. Тут я представил, сколь захватывающе увлекательна и стремительна их жизнь, сопряженная с неизвестностью и прелестью открытий, и вдруг страшно позавидовал им и пожалел себя. Но эти чувства были мимолетны, вспорхнули и исчезли, точно легкокрылые птахи… Перед тем как лечь в постель, я написал письмо родителям, запечатал его в конверт, затем зажег торшер, взял с прикроватной тумбочки книгу, накрылся до подбородка верблюжьим одеялом (тем самым, из которого некогда Григорий Тимофеевич намеревался сотворить парус) и читал допоздна, все более рассеянно, пока не заснул, позабыв выключить торшер.
…Не знаю, как я услыхал этот тишайший стук в дверь. Наверное, сон мой был не крепок, тревожимый матовым разлитым по комнате полусветом торшера. Кто-то деликатно, но настойчиво продолжал постукивать костяшками пальцев по внешней стороне двери.
— Сейчас, — пробормотал я, отыскивая шлепанцы.
Подойдя к двери, я спросил:
— Кто там?
— Это я, Серега, — ответил голос капитана. Я включил свет в прихожей и отворил.
— Припозднились вы, Григорий Тимофеевич.
— Ты спал, что ли? — удивленно спросил учитель, переступив порог. — А я иду, гляжу — свет у тебя горит, дай, думаю, загляну.
— Кушать будете? — спросил я безо всякого выражения, так как появление долгожданного гостя почему-то не вызвало у меня в душе никаких чувств.
— Пожалуй, не откажусь. А что у тебя есть?
— Сыр, помидоры, сметана, зелень, — взялся перечислять я.
— Давай сыр и помидоры. А пиво есть?
— Нету.
— Ладно, обойдемся.
— Григорий Тимофеевич, вам переодеться надо, — заметил я.
— Знаю, знаю, — торопливо ответил гость. — Я, видишь ли, с дороги.
На нем были уже знакомые мне запыленные брюки-клеш и испачканная глиной рубаха, расстегнутая на груди. Комочки глины были и в всклоченных волосах.
— Ты тут пока соображай, а я ополоснусь. — Гость сделал шаг к двери в ванную, как вдруг обернулся и произнес шепотом: — Серега, ты, случаем, в милицию не сообщал?
Я отрицательно мотнул головой.
— Так оно и должно быть, — сказал не совсем понятную фразу Григорий Тимофеевич и исчез в ванной.
Вскоре он появился — посвежевший лицом, мокроволосый, с повязанным вокруг бедер полотенцем.
— С легким паром вас, Григорий Тимофеевич! Присаживайтесь, — пригласил я его и сам сел за стол.
Ужин, впрочем, был довольно скуден, однако, скорее всего, не это навеяло грусть на учителя.
— Вот такие, братец мой, дела, — медленно и раздумчиво проговорил он, заключая вслух некую потаенную мысль.
— Где вы пропадали эти дни? — спросил я, не притронувшись к еде.
— Знаешь, появился шанс поднять катамаран со дна, — деловито сообщил капитан. — У меня есть пара знакомых ребят — аквалангистов, они обследовали «Беглеца» на глубине и сказали, что дело не составит труда, нужна только плавучая лебедка.
— Это аквалангистам кислород понадобился? — уточнил я.
Тимофеевич кивнул и сказал:
— Вся загвоздка в лебедке, будь она неладна!
— Лебедка лебедкой, а как быть с инопланетянами?
— Никак. Считай, что их и не было.
Я хмыкнул, не зная, как отнестись к такому совету, и признался:
— Единственное, что мне непонятно — почему они нас отпустили? Ведь мы могли сообщить обо всем куда следует.
— А тебе не приходила в голову догадка, что они умеют читать твои мысли? — усмехнулся учитель. — Я уверен, что у них имеется прибор наподобие детектора лжи, только контактирует он с тобой не через присоски, а, скажем, всепроникающими лучами. Не сомневаюсь, что и Виктор испытал сходные с твоими чувства, и тогда пришельцы, убедившись, что вы не представляете для них опасности, благоразумно отпустили вас, поскольку ваше исчезновение немедленно повлекло бы за собой розыск с привлечением плавсредств. И даже роботов отрядили, чтобы указать кратчайшую дорогу и уберечь от случайностей, а ты, неблагодарный, робота их сломал — это, кстати, явилось неожиданностью.
— Откуда вы знаете, что я сломал робота?! — воскликнул я, невольно привстав.
— Милый мой, я шел той же дорогой, но несколько позже, а сопровождала меня, между прочим, целая ремонтная бригада, посланная за этим бедолагой, — разъяснил Григорий Тимофеевич. — Ты знаешь, — продолжал он, пока я разливал кипяток в кружки, — мне довелось с ними… общаться, скажем так, поскольку беседой это не назовешь, и я вынес убеждение, что при всей нашей похожести они более математизированы, что ли. Я был с ними в пещере, когда пришло известие, что ты сломал их робота — они были в шоке. Им казалось, что все варианты твоего поведения просчитаны — не тут-то было.
Поэтому я спросил тебя первым делом — не сообщал ли ты в милицию?
— Нет, не сообщал — здесь они верно рассчитали, — произнес я несколько растерянно.
— Наивными их, конечно, не назовешь, но иногда они удивляют и прежде всего тем, что такое понятие, как ложь, им просто незнакомо, — рассуждал вслух полуночный гость. — Мыслящих существ среди всех работников, по моим наблюдениям, немного, может быть, и сотой части не будет, но они создали по своему подобию роботов и настолько развили их интеллект, что стало возможно довольно оживленное общение между всеми членами экипажа, живыми и неживыми. В свой черед роботы, я полагаю, заметно повлияли на гуманоидов и, раньше всего, отучили их от разных человеческих слабостей и привили фанатичную преданность к своей работе… Кстати, этот дозорный, — Тимофеевич улыбнулся при воспоминании, — часовой бестолковый, тоже роботом был. Они запрограммировали его на обозрение определенного сектора, а мы появились совсем с другой стороны, возникла нештатная ситуация, а согласно той же программе в этом случае он должен был, ничего не предпринимая, спешно возвращаться обратно. Помнишь, как он рванул в кусты? И повредил передающее устройство на голове. Едва я увидел их тогда у сопла, тотчас все понял, то есть, конечно, я не был уверен окончательно, но подозрение, что вижу гуманоидов, возникло сразу. Мне кажется, у них еще до встречи с нами имелся опыт общения с людьми, по крайней мере, при всей внезапности нашего появления растерянность их длилась недолго.
— Я эту камеру никогда не забуду, — заявил я озлобленно. — Я потому и ударил его, что не верил в их доброту, думал — убивать меня ведут.
— Твое состояние вполне объяснимо, — проговорил Тимофеевич. — Собственно, тебя не в чем винить.
Тут я вопрошающе поднял глаза:
— Но как же быть? Как жить с этой тайной? Ведь знаешь, что они рядом, что они есть, и молчать?
— Думаю, они скоро улетят, подремонтируются и улетят. Вот тогда и расскажешь свою тайну. А пока, тебе мой совет, придержи язык.
Он встал из-за стола:
— Благодарствую… Ну, пойду почивать, притомился за эти дни. Да и ты, Серега, пожалуй, не прочь отдохнуть? Ну, бывай, — он хлопнул меня по плечу.
— Вас Фариз спрашивал, — известил я.
— Чего ему? — нахмурился Тимофеевич.
— Просит помочь праздник организовать.
— Стоптанный подметки не стоят эти праздники. Некогда мне — так и передай.
Я проводил гостя в прихожую.
— Но почему они не хотят вступать в контакт с людьми? — недоуменно произнес я. — Неужели опасаются нас? Но почему?
— Дорогой мой, запомни: жизнь — это сто тысяч почему, — иронично изрек на прощанье Григорий Тимофеевич.
Дверь за ним закрылась. Волнение мое улеглось, вопросы разъяснились, но все же на душе остался осадок. Может быть, я мнителен, но мне увиделась в поведении соседа, в монотонном голосе, каким он извещал об удивительнейших фактах, некая наигранная рассудительность; мне показалось, что он ставил своей задачей успокоить меня, предостеречь от каких-то необдуманных шагов… Впрочем, мои догадки строились на песке. Интонация голоса, выражение глаз — шаткие доказательства, недостаточные для определенного вывода. Вполне вероятно, Григорий Тимофеевич просто устал, хотя по-прежнему производил впечатление занятого человека… как-то поспешно распрощался — неужто куда-то торопился? И отказал, да еще с таким пренебрежением, Фаризу в помощи — это Желудев-то, известный на всю округу затейник! Было отчего призадуматься.
Утром я позвонил в редакцию районной газеты.
— Скажите, Ляпкин-Тяпкин вышел на работу?
— Вышел, — ответили мне, — сейчас он на задании, но к обеду будет на месте… Между прочим, его фамилия Тяпкин-Ляпкин, — заметил голос назидательно.
К обеду я был в редакции. В подвале стучали типографские машины, Виктор сидел на табурете с обитыми углами в своей тесной лаборатории, опоясанной по стенам полками с банками коричневого стекла, ретортами, аптекарскими весами, глянцевателями, фотоувеличителями и прочими, как он называл, надобностями, и глядел на меня утомленно и безрадостно. Был он небрит, в несвежей безрукавке, руки скрестил на груди, а длиннющие ноги-жерди протянул к самой двери.
— Твоя супруга жаловалась, что ты, мол, из похода на карачках приполз, в стельку…
— Ты, Серега, должен понять мое состояние, — сумрачно промолвил фотограф, — когда я выбрался из этой (непечатное слово) фиговины…
— То есть как выбрался? — подивился я.
— Ну эти балбесы дорогу показали — эти, с лампочками.
— Через горы?
— Прямиком по какому-то фиговому подземелью. Я уже решил — кранты мне, харакири ведут делать, по морде одному надавал, но они меня заломали и выволокли к шоссе. Очухался, гляжу — «Икарус» стоит, а в нем студентов тьма-тьмущая, из лагеря возвращались, все поддатые. Ну и меня без разговоров накачали, чтобы скорей в чувство привести… Теперь, брат, меня ни за какие коврижки из дому не выманишь — на работу и назад, а отпуск потом догуляю, — он помолчал и после раздумья проговорил, поморщившись: — Фиговая история… Может, это розыгрыш какой был, а эти с лампочками на самом деле переодетые матросы с подлодки? Не пойму.
— Я сам ничего не понимаю, — соврал я. Виктор вяло махнул рукой:
— Пошли они все…
— Жена тебе, наверно, устроила тертербумбию? — спросил я, хотя ответ был очевиден.
— Дело не в этом, — сказал Виктор. — Моя жена — святой человек. Я теперь понял, что семья — это, может быть, единственное, чем я действительно дорожу. Дети, жена — о них я постоянно думал тогда, в этом фиговом заточении.
— Григорий Тимофеевич вчера ко мне заходил, — сообщил я.
— Пошел он, твой Григорий Тимофеевич!
— Жив-здоров, про тебя спрашивал.
— Вот встретимся в поселке, тогда и поговорим… по-мужски. Чешутся у меня кулаки по нему.
— Боюсь, ничего у тебя не получится. И что он тебе плохого сделал, в чем виноват? В конце концов ты сам с нами напросился.
— Как вспомню его ехидную улыбочку, — кулаки сжимаются, и дрожь меня пробирает, — фотограф в волнении весь напрягся.
— Я не собираюсь валить вину на Тимофеевича, поскольку большинство решений мы принимали сообща, но в некоторые моменты он как капитан оказался не на должной высоте.
— Вот именно! — подхватил Виктор. — Я хочу тебе сказать, что он вообще и капитаном-то не был — так, назывался только им.
— Тем не менее все завершилось благополучно, мы целы и невредимы, а по сему и бить его не за что, — высказал я свое мнение.
— Понимаешь, он хотел прославиться, — горячо начал мой собеседник, — и нас с собой взял, чтобы мы, значит, помогли ему эту славу добыть. Книжку хотел написать — тоже мне писатель! — Виктор со злостью сплюнул. — Ему отдых был до заднего места, и на фиговое это озеро ему было в высшей степени нагадить, и на красоты этих фиговых гор, и, между прочим, на нас с тобой тоже — вот за все это я ему морду и набью.
— Как бы он тебе не набил.
— Гири куплю, качаться буду.
— Ладно, не кипятись, — сказал я, вставая, — пожалуй, пойду… А у тебя здесь ничего, — одобрительно проговорил я, оглядывая махонькую, но по-своему уютную комнатенку. — Рабочая обстановка.
— Приходи — портрет сделаю. Можно в виде какого-нибудь Аполлона с венком из листьев на макушке.
— Спасибо, — счел нужным поблагодарить я, но заметил: — Аполлон, пожалуй, из меня не получится.
— Все равно заходи — просто так.
— Ага, — сказал я и вышел.
Шло время. Мало-помалу история с инопланетянами начала забываться, но меня волновало — куда снова подевался Григорий Тимофеевич? После того ночного визита я его не встречал. Сколько я ни стучал в дверь, сколько ни бросал камешки в окно — нету соседа. В отличие от Виктора я не был склонен во всем происшедшем винить Григория Тимофеевича. Наш катамаран затонул, очевидно, в тот момент, когда космоплан совершал очередной маневр в глубинах озера. Возможно, он создал вокруг себя несильное электромагнитное поле или же в толще воды могли образоваться вакуумные пустоты — результат выброса газов бортовыми двигателями. Один из этих вакуумных пузырей, вероятно, и всосал в себя нашу лодку. А возможно, все было по-другому, — так или иначе я, как уже говорилось, с легким сердцем относился к тому, что случилось с нами, но однажды произошел случай, возвративший мою память к тем тревожным дням.
Как-то раз, вооружившись объемистой торбой, я собрался на базар. На окраине поселка тянулись длинные ряды. Арбузы, дыни, тыквы, айва, гранаты, хурма, медовая вата, шашлык, лаваш, урюк, изюм, инжир проплывали перед моими глазами. Я примеривался к ценам, торговался, не торопясь делать покупку, обошел по периметру весь базар и вернулся к воротам в то время, когда на площадь въезжала большая арба, запряженная осликом. Перед узкими воротами было многолюдно, и аксакал, придержав ослика, степенно оглаживая тощую бороденку, терпеливо дожидался, когда путь к базарным рядам поочистится. Наконец люд расступился, арба тронулась, и моему взору вновь открылись базарные ворота. На пятачке перед ними остановился голорукий человек в легкой белой курточке, в облегавших стройные ноги брюках-трико и в полуботинках на литой подошве. Ветерок трепал жидкие светлые пряди на его голове с развитым бугристым надлобьем. Перед тем как покинуть базарную площадь, он обернулся, точно потревоженный подозрением. Глаза у него были крупные, навыкат, зеленоватые, в цвет маслин. Бесстрастным, но пристальным взором он окинул перспективу и лишь затем быстро и решительно шагнул в ворота. Нечего говорить, я кинулся за ним, но преследование мое продолжалось недолго. За базарной площадью пролегала ветка шоссе. Голорукий человек пересек полосу асфальта и скрылся в кустах, покрывавших подножье горы. Я был уверен, что видел не робота, а именно гуманоида. Не будем говорить о форме черепа. Взгляд! Взгляд его зеленоватых глаз был наполнен смыслом!
Я поспешно вернулся домой и долго не мог успокоиться, потрясенный неожиданной встречей. «Стало быть, гуманоиды рядом, — говорил я себе в возбуждении, — они запросто разгуливают по базару, по заплеванному земному базару прохаживаются пришельцы из космоса!»
В тот же день я узнал еще одну новость, буквально ошеломившую меня. Новость эта была напечатана убористым шрифтом в районной газете под рубрикой «РУВД сообщает». Извещал же РУВД именно о том, что в прошлую ночь с бахчи совхоза «Прогресс» неизвестными злоумышленниками было похищено около двух центнеров дынь сорта «Бухарка». Расхитители общественной собственности скрылись на «Запорожце» светлой окраски, что подтверждал в качестве свидетеля старик сторож. РУВД просит всех, кто может что-либо сообщить о преступниках, позвонить по телефону 2-75-43… Казалось бы, заурядное известие, но в том-то и дело, что у Григория Тимофеевича был «Запорожец» лимонного цвета! И уж кто-кто, а я-то знал, кому понадобились эти дыни!
Ситуация начала вырисовываться. Поведение гуманоидов, в особенности тот факт, что они безбоязненно посещали поселок, свидетельствовало о том, что у них имелись и опыт общения с людьми, и знание структуры и черт человеческой организации. Знание же это было получено путем установления контактов с отдельными землянами, имя одного из которых я мог с уверенностью указать.
Весь день я в возбуждении ходил из угла в угол. Мои догадки лишили меня покоя. Завеса над взаимоотношениями землян и пришельцев с другой планеты приоткрылась, и я увидел нечто совершенно неожиданное. Никаких торжественных встреч, никаких приличествующих случаю пышных церемоний; оказывается, можно незамеченными прибыть на Землю и, минуя правительства и парламенты, тайком установить контакт с ее жителями или… — приостановил я рассуждения, — или каким-нибудь одним человеком. Но Григорий Тимофеевич? Какую он выгоду здесь имеет? Или ему просто-напросто приятно осознавать себя исторической личностью, что на самом деле так, если исходить из вышеизложенного.
Вновь и вновь стучался я к соседу, но никто не открывал. Появлялся ли дома Григорий Тимофеевич? И почему он позабыл обо мне? Между тем приближался сентябрь, совсем скоро начинались занятия в школах, и я был уверен, что мы с Григорием Тимофеевичем непременно увидимся, если, конечно, он находится в поселке. «А где же ему быть?» — вдруг спросил я себя, и вопрос этот показался резонным, поскольку в недалекое время я узнал соседа как человека, от которого можно ждать неожиданностей. Кто мог предположить, что Тимофеевич станет якшаться с инопланетянами — не мальчишеский, не легкомысленный ли поступок? Ко всему участвовать с ними заодно в краже дынь? Дальнейший же ход событий окончательно поверг меня в изумление.
Дело было в середине сентября. Открылись после летнего перерыва школы, начались занятия в техникуме. Днем я слушал лекции, а вечерами сочинял письма Ольке, которую отправили на сельхозработы в колхоз. В один из таких вечеров, запечатав в конверт очередное свое страстное послание, я направился на улицу, чтобы бросить письмо в почтовый ящик. В тот момент, когда я закрывал дверь квартиры, кто-то похлопал меня по плечу.
— Как поживаешь? — узнал я баритон капитана.
— Ничего, помаленьку, — пробормотал я, не испытывая никакого желания пускаться в пространную беседу и почему-то чувствуя в душе обиду.
— У меня к тебе дело на миллион.
— Ну раз так, заходите, — ответил я хмуро и толкнул дверь.
— Чего ты надулся? — спросил Тимофеевич примирительно.
— Ничего, — огрызнулся я. — Пропадаете неизвестно где.
— С друзьями отдыхал.
— Знаем, что это за друзья.
— Натурально! — вскричал Тимофеевич. — Не веришь, что ли?
— Не надо со мной хитрить, — заметил я с укоризной. — Говорите, зачем я вам понадобился, — прибавил официальным тоном и сделал рукой жест, приглашая соседа в квартиру.
Григорий Тимофеевич вошел с печальным лицом.
— Что произошло? — осведомился я сухо.
— Дело такое, — начал капитан, посуровев. — Слушай внимательно и не задавай пустых вопросов. Я с товарищем попал в аварию — понимаешь? На сто первом километре опрокинул машину в кювет, я был за рулем. Авария нигде не зарегистрирована — соображаешь? Я, как видишь, целехонек, а товарищ малость ушибся, в больницу его вести нельзя — начнутся расспросы. Я бы сам его выходил, с ним ничего серьезного не случилось…
Я внимательно слушал Тимофеевича и с первых слов почувствовал что-то надуманное в его рассказе.
— Он у меня уже двое суток, я бы сам его выходил, — повторил Тимофеевич, — но меня посылают с нашими школьными волейболистами в область на соревнования — отказаться совершенно невозможно.
— Все понял, — сказал я. — До какого числа соревнования?
— По двадцатое включительно.
— Езжайте со спокойной душой, Григорий Тимофеевич. Я присмотрю за вашим товарищем.
— Присмотри, Сереженька, — загримасничал сосед, — он не тяжелый, ушибло его слегка, и все. Он уже ходить начал.
— Как его зовут?
— Павел Сергеевич, — добрейший человек, руководит хором в ДК.
— У него на работе не спохватятся?
— Все улажено, Сереженька. Считается, что он сейчас у родственников отдыхает. Взялся я его подвезти по знакомству и, видишь, ёкорный бабай, — не договорил капитан и поник головой.
— Положитесь на меня, Григорий Тимофеевич.
— Вот ключи, — продолжил сосед, вынимая связку из кармана. — Он пока спит, не тревожь его, а вечерком загляни.
— Непременно, — заверил я.
Вечером я решил наведаться к больному. Вошел тихо. В квартире было темно, и лишь в зале, над диваном, ущербно светил ночник. На диване лежал человек, укрытый до подбородка легким одеялом; красноватый, источавшийся из лепестков ночника жидкий свет лился на его обезображенное ожогами широкоскулое лицо, голые птичьи веки были сомкнуты — человек спал. Левая его рука лежала на груди бугром под одеялом, и бугор этот ритмично и плавно вздымался, движение это сопровождалось глубоким вздохом спящего. Правая его рука, тяжелая и сильная, расслабленно свешивалась, касаясь кистью пола. Там же, на полу, белела дюжина пластиковых флаконов и баллончиков.
Лицо лежавшего было изуродовано, но не на столько, что стало неузнаваемо. Приковывал взгляд характерный мощный крутой лоб с широкими залысинами. Передо мной был гуманоид. Томившее меня неясное предчувствие обернулось реальностью, я не решался двигаться, охваченный волнением и страхом. Космический странник изредка пошевеливал запекшимися губами, точно разговаривая с самим собой во сне. Едва ли он ощущал мое присутствие. Вдруг рука, свисавшая с дивана, начала замедленно подниматься и легла вдоль тела; мне показалось, что гуманоид весь напрягся и силится что-то сказать. Губы его вновь беззвучно шевельнулись, и в голове моей явственно прозвучал вопрос:
— Кто вы? Я вас не узнаю.
Диван стоял в углу, слева от него было окно, в котором белым пламенем горели звезды, и в первое мгновенье, едва раздался этот звучный и ровный голос, я не сомневался, что донесся он оттуда — из черной бездны космоса. Невольно я отпрянул.
— Не уходите, — снова прозвучало в моей голове.
Но ноги сами несли меня назад, я отступал спиной, жутко оглядываясь и лихорадочно хватаясь за предметы, — ужас охватил меня.
— Не уходите.
Но я был уже в прихожей.
— Не уходите…
Я рванул вниз по лестнице и выбежал во двор. Помчался куда-то, не чувствуя земли под ногами. Час-другой длилось мое бегство, надо мной был огромный космос, и я не знал, куда от него скрыться и находил спасение лишь в собственном суматошном бесцельном движении. Точно ополоумев, петлял по окраинам поселка, который вдруг представился мне неведомым страшным лабиринтом, и только когда выдохся, остановился, отдышался и спросил себя: «Чего, собственно, я испугался?» Я попытался рассуждать здраво, отбросив всяческие страхи, и выходило, что испуг мой был напрасен, гуманоид не представлял опасности хотя бы потому, что сам нуждался в помощи, однако, как я ни убеждал себя, лишь к утру набрался храбрости вернуться домой. Разумеется, ни о каком сне не могло быть и мысли. Я расхаживал взад-вперед по комнате, то и дело останавливаясь в волнительной надежде уловить звуки за стеной, но там было тихо. Наконец решился. Вновь пересек площадку этажа и приоткрыл незапертую дверь. Гуманоид лежал все в той же свободной позе, только на этот раз в опущенной руке, касавшейся пола, белел флакон с синим длинным соском на колпачке, а глаза космического пришельца были открыты, внимательным и спокойным взглядом встретили меня. Я стоял, все сильнее прижимаясь спиной к косяку, сердце мое учащенно билось, грудь вздымалась. Инопланетянин медленно поднес флакон ко рту и сделал несколько мелких глотков. Потом опустил руку.
— Простите, я вас вчера не узнал, — вновь прозвучал звучный насыщенный голос — прозвучал во мне.
Невольно я дернулся, но устоял на месте, подавив желание кинуться прочь.
— Еще несколько секунд, и наши ощущения действительности сроднятся, — «проговорил» гуманоид, — и вам не надо будет прилагать никаких усилий, чтобы услышать меня.
Не знаю определенно, что он имел в виду, но и вправду через некоторое время голос его стал звучать приглушеннее и где-то в стороне, как если бы кто-то невидимый стоял в углу и говорил за него. При этом обожженные губы вселенского странника чуть приметно пошевеливались, иногда замирали, не в такт словам. Но это было не суть важно, главное: постепенно я освоился и даже осмелился спросить:
— Почему вы говорите, будто меня узнали? Разве мы с вами знакомы?
— Вы со мной — нет, а я с вами — да, — пояснил космический летчик. — Недолгое время мне было поручено наблюдать за вами, когда вы находились на корабле.
Он хотел еще что-то сказать, но голос его прозвучал совсем тихо, почти беззвучно — губы были недвижимы, поглядел на меня устало и смежил лысые веки. Я понял, что ему доставляло, несомненно, значительные усилия передавать свои мысли и решил удалиться, чтобы продолжить, надо сказать, заинтересовавший меня разговор позднее.
О чем же я хотел его расспросить? О многом, конечно. Но прежде следовало бы полюбопытствовать у Григория Тимофеевича — к чему эта неуклюжая попытка выдать инопланетного жителя за попавшего в автомобильную аварию мифического руководителя хоровым коллективом? Неужели Тимофеевич не понимал, что я моментально распознаю обман? Странно все это, странно…
Меж тем меня так и подмывало взглянуть на гуманоида, но я удерживал себя, курил на кухне соседской квартиры. К слову заметить, Тимофеевич редко приглашал меня в гости. Сейчас я подумал о том, что он, пожалуй, вообще мало кого к себе приглашал. Мне пришло на ум, что у нашего капитана и друзей-то нет, несмотря на общительный его нрав; знакомым, конечно, не счесть числа, а вот настоящей крепкой дружбы ни с кем не имеет Тимофеевич. Тут сама собой последовала догадка, что мой сосед, очень может быть, живет двойной жизнью: одной на людях, другой — здесь, в тишине этой уютной квартиры, наедине с самим собой. Я пытался до последнего звена сложить цепь логических заключений, но мысли, напротив, становились бессвязнее — сказывались бессонная ночь, усталость. Докурив сигарету, я налег грудью на кухонный стол, задремал… Пробудил меня грохот грузовика за окном, ощущая легкий смур в голове, я подошел к стеклу и увидел грузовик, уносящийся за пределы городской черты. Сморщил лоб, огладил ладонями щеки, нахмурился, как бы что-то припоминая, и первая мысль опять была о Тимофеевиче — где же он, куда подевался загадочный учитель? Ведь совершенно очевидно, что его россказни про соревнования — чистейший вымысел, ложь, обман. Но зачем ему понадобилось меня обманывать? Непонятно, непонятно…
Я прошел в комнату. Гуманоид не спал.
— Добрый день, — сказал я, точно мы с ним сегодня не виделись. — Как ваше самочувствие?
— О, благодарю, — ответил он, и некое подобие улыбки скользнуло по его обезображенному лицу, — но как бы я ни чувствовал себя сейчас, окончательный ответ будет ясен через несколько дней.
Я смотрел на него, и у меня создалось впечатление, что, несмотря на тяжелые ожоги, он не чувствует боли и был, если так позволительно выразиться, бодр душой — может быть, благодаря применению содержимого пластиковых флаконов. Другое дело, сопротивление болезни неизбежно требовало от организма значительных энергетических затрат, и потому гуманоида часто, порою для этого доставало нескольких произнесенных им фраз, охватывала слабость.
— Скажите, — осторожно начал я, стараясь деликатнее сформулировать вопрос, — в чем, собственно, должна конкретно выражаться моя помощь? Я знаю, вы нуждаетесь в уходе…
— Нет, нет! — энергично остановил меня пришелец. — Я ни в чем не нуждаюсь. Все, что мне нужно, я получаю сполна, — он показал на отворенную форточку: — Чистый, свежий и, главное, сухой воздух — благотворный исцелитель моих ран, а это, — он поднял один из флаконов, — всего лишь стимулятор. Силы возвращаются ко мне, и если я решусь о чем-то просить, так о том, чтобы вы по возможности скрашивали мое одиночество своим присутствием. Обстоятельная беседа будет полезна и интересна нам обоим.
«Странный он какой-то, этот словоохотливый незнакомец», — помыслил я и незамедлительно услышал разъяснения:
— О, знаете, вы мне кажетесь не менее странным. Вы молчаливы и стеснительны и даже, как мне представляется, недоверчивы. До чего же удивительный народ, эти земляне! Прежде чем сказать слово — подумают, перед тем как ступить — осмотрятся…
— Вам часто доводилось встречаться с землянами? — спросил я.
— Не часто, но приходилось. И вот именно такое впечатление я вынес из этих встреч.
— Насколько мне известно, — начал я, меняя тему, — ближайшая к Земле звезда Проксима Центавра расположена на расстоянии 423 800 миллиардов километров, а ваша планета, вероятно, удалена еще более. Как же вам удалось…
— Понял ваш вопрос, — остановил меня собеседник. — Я мог бы дать сведения о некоторых принципах устройства нашего корабля, но, боюсь, что мои разъяснения покажутся малопонятными, поэтому ограничусь лишь тем, что скажу — скорость звездолета достигает ста тысяч километров в секунду. Но, поверьте, самое трудное заключается вовсе не в преодолении пространства и времени.
— Тогда в чем же?
— В недостатке понимания.
— Слушая вас, можно решить, что вы находитесь под влиянием газетчиков. Неужели население Вселенной волнуют одни и те же проблемы, одолевают схожие заботы? — произнес я раздумчиво.
— Заботы у нас разные, — ответил гуманоид. — Вы имеете свою планету, а мы ищем ее и, может быть, не скоро найдем, если вообще она когда-либо отыщется.
— Вы стали жертвами катаклизма?
— Раньше всего, мы — жертвы непонимания. На определенном витке истории наша планета оказалась как бы разделенной надвое, никто уже не помнит, что послужило тому причиной. Однако два враждовавших лагеря с лихорадочной поспешностью выискивали все новые и новые поводы для взаимных обвинений, едва ли отдавая полностью отчет, для чего им это нужно. Планета задыхалась под горами смертоносного оружия, и чем больше его становилось, тем меньше оставалось надежд на спасение. И когда стало очевидным, что катастрофа неминуема, когда прервались переговоры, последние немногочисленные контакты, был отдан приказ — тайно переоборудовать большую часть военных космических ракет в транспортные корабли и в назначенный момент всем разом покинуть планету, после чего из космоса отправить сигнал на включение военной техники, оставив, таким образом, в дураках противоположную сторону. Но вставал вопрос — после того, как сгорит планета, куда направить армаду переполненных транспортных кораблей? И потому, пока шли приготовления к массовому переселению, было решено послать загодя звездолет с разведчиками для поиска пригодной для жилья новой планеты, — тут инопланетянин заметил: — Как вы догадались, один из членов экипажа этого звездолета сейчас перед вами.
— Чем же завершились искания?
— Мы обнаружили Землю.
— Каким образом, разрешите полюбопытствовать?
— Приборы зафиксировали сигнал явно искусственного происхождения на волне 21 см.
— Да, да, — я поморщил лоб, припоминая, — где-то я читал, что некоторые земные станции посылают в космос сигналы именно на этой волне. Многолетние усилия оказались не напрасны. И все-таки сам факт встречи поразителен: ведь астрономы предполагают наличие экосфер лишь у незначительной части звезд.
— Наше первое приземление произошло в западном полушарии, — вернулся к воспоминаниям космический разведчик. — Признаюсь, мы не ожидали обнаружить столь густозаселенную планету, хотя еще из космоса отчетливо различались гигантские разливы электрических огней, но кто мог предположить, что это многомиллионные города? Долго не могли подыскать подходящего места для посадки и, наконец, на рассвете приземлились в одном из труднодоступных районов Анд. Приборы показывали приемлемый состав атмосферного воздуха; я и двое моих товарищей в сопровождении универсального робота покинули корабль. Вскоре нам повстречался пастух, перегонявший отару. Он обратился к нам с приветственными восклицаниями, приняв за путешественников-американцев. Робот мгновенно самонастроился на излучение его мозга, и, таким образом, был получен шифр к земным понятиям, которые пастух обозначил гортанными возгласами. После этого мы вернулись в корабль и занялись прослушиванием радиоэфира. Снежные бури и лавины, характерные осенью для высокогорья, обрушивались на звездолет, и через месяц он оказался погребенным под многометровой толщей снега и льда. К тому времени мы закончили прослушивание эфира и уже хорошо представляли историю вашей цивилизации, уровень ее технического развития и нравственного самосознания. Мы пришли к заключению, что жители Земли в основных чертах повторяют путь, пройденный нами каких-нибудь два столетия назад. Экипаж разведывательного звездолета не был уполномочен вести переговоры с представителями иной цивилизации, и мы отправились в обратную дорогу.
— Что же случилось дальше? — спросил я.
— Мы сознавали, что несем безрадостную весть, — за весь многотрудный космический переход единственная обнаруженная пригодная для существования планета оказалась обитаема. Однако у нас уже недоставало времени для продолжения поисков, мы должны были возвращаться. Когда космоплан вошел в зону связи, на наши сигналы никто не отозвался, тревога охватила нас. Подлетая к родной планете, мы увидели, что вся она горит чистым синеватым огнем, точно комок ваты, смоченный в спирте. Автоматика корабля работала, обеспечивая курс на сближение, и постепенно перед нами вырастало бескрайнее огненное море, в котором метались в дикой пляске косматые вихри пламени. Мы приближались к гигантским смерчам. Несомненно, каждый из нас подсознательно помышлял о смерти; все ждали, когда командир отдаст приказ включить маршевые двигатели и направить космическую ладью в пекло. Но командир распорядился провести сеанс селекторной связи со всеми членами экипажа, и вот тогда один из нас сказал: «Нет, мы не одни во Вселенной, мы остались без своего народа, но лишить себя надежды можем только мы сами». Решение было однодушным — взять обратный курс к Земле. Когда звездолет совершал маневр, медленно удаляясь от полыхающего океана, впереди показались бортовые огни сторожевого корабля противника. Мы послали ему сигналы приветствия, полагая, что общая беда нас породнила и теперь нам нечего делить, но получили в ответ залп лазерных пушек.
— Эта огромная пробоина в корпусе космоплана… — перебил я.
— Именно, именно, — подтвердил звездный разведчик. — Даже гибель планеты не изменила образ мысли противника.
…Был поздний вечер. Я сидел в кресле напротив телевизора и рассеянно смотрел на экран, где извивалась певица. Несколько часов назад я получил письмо от родителей — распечатанное, оно лежало на столе. Отец писал, что заработок ему определен высокий и теперь уже ничто не помешает осуществлению нашей давнишней мечты о собственноручно сделанном автомобиле оригинальной конструкции. Мать справлялась о моем здоровья, обещала выслать брусничное варенье… Я думал о непредсказуемости переплетений линий судьбы, о двусмысленном, едва ли во всей глубине поддающемся осознанию положении, в котором я находился. Инопланетянин и брусничное варенье, космический крейсер и трехколесный маленький земной автомобиль, отец, мать и чья-то навечно исчезнувшая планета. Как соединить, как уместить в сознании все это?
На следующий день поутру я вновь вошел в соседскую квартиру. Космонавт, в атласном халате Тимофеевича, стоял, к моему удивлению, возле окна, обратив взор на улицу. Подумать только — еще вчера у него недоставало сил изъясняться! Поистине чудодейственна исцеляющая энергия содержимого флаконов! Взамен приветствия, не повернув головы, не изменив позы, он проговорил:
— Не могу поверить, что стою сейчас на Земле и гляжу на эту запыленную улочку.
— Лучше бы пояснили, зачем вашим товарищам понадобилось воровать дыни с колхозной бахчи?
— Желтые земные овощи, похожие на аварийные гелиевые баллоны? — оживился пришелец. — Видите ли, у нас на корабле, разумеется, действует замкнутая система жизнеобеспечения, но ее возможности ограничены. Цикл создания генетической конструкции и выращивания нового продукта довольно продолжителен, первые урожаи незначительны, а нам так полюбились эти ваши дыни! Всему без исключения экипажу!
— Боюсь, что милиции этот аргумент показался бы малоубедительным.
— Я хочу пояснить, что долгие годы странствий наложили отпечаток на наши представления, и самым важным было, пожалуй, то, что такое понятие, как собственность, утратило свой первоначальный смысл и вообще стало забываться.
В ответ на эту фразу я позволил себе снисходительно улыбнуться.
— Ну вот, если сейчас возьму этот, — я оглянулся, ища предмет, принадлежащий гуманоиду, — вот этот флакон, заберу его, — я быстро нагнулся, чтобы взять один из пузырьков, и подивился его леденящему холоду, мгновенно охватившему подушки пальцев, затем кисть и волной двинувшемуся по руке к плечу, — вот этот флакон, — с опаской поглядел я на предмет и поставил его на прежнее место. — Вы ничего против не будете иметь?
— Берите сколько захотите, — улыбнулся инопланетный житель.
— Но как вы можете отрицать сам факт собственности? — вопросил я с жаром.
— Наш корабль слишком мал, чтобы его делить, — отрывисто произнес собеседник и отошел от окна.
Я счел уместным не пускаться в теоретические рассуждения — так ли это, в самом деле, было важно? Наверняка сейчас существенней дружелюбная улыбка на моем лице, не то, чего доброго, у инопланетного гостя сложится мнение о землянах как о несговорчивых и упрямых субъектах.
— О, в отношении этого вы можете не беспокоиться, — заверил безбровый астронавт. — Мы с большим уважением относимся к братьям по разуму, построившим великую цивилизацию.
— Благодарю, благодарю, — пробормотал я в ответ на его любезность.
— Сейчас в вашей голове роится столько вопросов, что вы теряетесь в выборе, — проницательно заметил гость.
После некоторого замешательства я сказал:
— Хотел бы узнать ваши планы.
— Извольте. Мы прибыли на Землю не за тем, чтобы отдыхать, — главное, некоторые системы корабля нуждались в ремонте.
— Нуждались? — переспросил я. — Стало быть, вы хотите сказать, что ремонт завершен?
— В целом, да.
— Что же вы намерены предпринять дальше?
— В скором времени мы покинем Землю, — произнес гость с каким-то непонятным равнодушием.
Я же, услышав его слова, был ошарашен. Куда и зачем собирались лететь Они?
— И вообще, — продолжил он после паузы, не обратив никакого внимания на мое состояние, — наши с вами представления о собственном назначении и роли во Вселенной различны хотя бы потому, что вас, землян, миллиарды, а нас осталось неполных два десятка.
— Так мало? — поразился я.
— Да, именно потому, что нас осталось так мало, значимость судьбы и жизни любого из нас неизмеримо возросли и, поверьте, на корабле сложился идеальный коллектив; моя страстная мечта — чтобы ничто не изменило нас.
— Но верите ли вы, что отыщете другую пригодную для жилья планету?! — едва не вскричал я. — В этом неохватном пространстве с мириадами звезд? Кто укажет верную дорогу? Не зыбка ли надежда? Не разумнее ли открыться властям и остаться здесь навсегда?
— Остаться на Земле? — гуманоид резко повернулся ко мне.
— А почему нет?
— Но кому мы будем тут нужны?
— Как? Вы нужны всем. Вам протянут руку помощи.
— В чем же будет выражаться эта помощь? — усмехнулся космический пилигрим.
— Ну как же, — загорелся я, — едва вы известите о себе, тотчас об этом сообщат все до единой газеты мира, наверняка вы сразу получите земное гражданство в одном из престижных государств — по вашему усмотрению. Первое время не обойдется без некоторых формальностей, беря во внимание всю уникальность знакомства, — экипаж поместят в пансионат на морском побережье под наблюдение опытных медиков, потом беседы с философами, политиками, психологами, учеными с тем, чтобы вы получили более полное представление о нашей цивилизации и, напротив, мы хотя бы в изначальной степени удовлетворили свое любопытство. О ходе этих бесед, уверен, пресса будет извещать ежедневно. Вас ждет слава, известность; не будет отбоя от всевозможных предложений, встреч, каждый из вас объездит планету с лекциями, сообщениями — вот это жизнь! — произнес я мечтательно.
— Разве все то, о чем вы только что изволили сообщить, достаточная плата за свободу? — спросил гуманоид серьезно.
— Если подразумевать под свободой бесцельное блуждание во Вселенной, — заметил я саркастически.
— А вы предлагаете отдать, а точнее продать, последнее действительно ценное из того, что мы имеем?
— Вы хотите сказать — свобода не продается? — вымолвил я подавленно, внезапно осознав, что он имел в виду и даже нечто большее, чем то, что скрывалось под этим его вопросом.
— Истинно так, — подтвердил космонавт.
…Откуда такая убежденность во взглядах? Неужто не наскучило ему созерцание однообразия бесконечности за бортом космоплана? Неужели именно такой видится ему свобода — в образе бескрайней россыпи звезд? И космическая пыль дорога хотя бы тем, что никому не принадлежит?
— Чтобы понять, что такое свобода, надо быть свободным, — сказал он в тот день на прощанье.
Эти слова неприятно задели, запали мне в душу. Выходит, я не свободен? Но это не так, я твердо знаю, пусть не морочит мне голову! Я был раздражен, приводил десятки доводов в пользу своего вывода, в волнении ходил по комнате, вспоминая и вспоминая, чтобы убедить себя в том, что всегда делал и поступал так, как хотел, и был волен в выборе. Однако сомнение не изгонялось, оно гнездилось под сердцем, и чем настойчивей доказывал я себе, чем яростней убеждал в собственной правоте, тем острее чувствовал обратное. Мелькнула мыслишка: «А ведь он прав!» Скажи мне это кто-то другой, я был готов тысячу раз свидетельствовать противоположное, но в том-то и дело, что я был один и пыжиться было не перед кем. «Но как же, как же?! Я — и не свободен? Неужели я рожден таким?» — прозрение это не давало покоя, буравило мысль, но ответ по-прежнему был туманен. «Все же, кто из нас прав? — думал и думал я. — И почему я так остро (в который раз признаюсь себе) ощущаю ущербность своих доводов? Стало быть, он прав? Стало быть, и впрямь нужно родиться свободным, чтобы понять, что же такое свобода и что в действительности она означает для каждого?»
Утомленный раздумьями, я заснул к рассвету и очнулся, когда солнце уже высоко вознеслось, сообразил моментально, что проспал занятия в техникуме. Но до того ли мне было?
«Любопытно знать, чем он в эти минуты занимается?» — помыслил я и вообразил его на табурете в кухне соседской квартиры, склонившегося и осторожно дующего на чашку с кофе. Вот он коснулся губами напитка, отпил, поставил чашку с блюдцем на стол, отчего-то внезапно призадумался (вспомнил вчерашний разговор?) и вдруг усмехнулся, тонко-тонко, уголками обожженных губ. Усмешка относилась, несомненно, ко мне… Что ж, я младше его (и вообще, какого он возраста?), но разве это обстоятельство дает ему основание иронизировать над моими взглядами, убеждениями? Кто возьмется поручиться, что я так уж и во всем ошибаюсь? Что дало ему повод судить свысока? И уж не адресовалась ли эта усмешка не только ко мне, но и ко всему человечеству? Это было тем более оскорбительно, что мы, люди, находились, без сомнения, в гораздо привлекательном положении, нежели он и ему подобные, лишенные своего Солнца. Я настолько «взогрел» себя такими рассуждениями, что был готов, кажется, сию минуту объявиться перед обидчиком и высказать свое возмущение, если бы не опомнился вовремя — ведь в противоположность ему угадывать мысли я ничуть не способен, и эта столь уязвившая мое самолюбие снисходительная его усмешка являлась ни чем иным, как домыслом… А может быть, он усмехнулся не потому, что презирает нас, а потому, что видит дальше?
Когда я вошел в соседскую квартиру, то, к немалому своему удивлению, гуманоида там не обнаружил. Не было флаконов на полу, диван тщательно прибран. Не зная, как отнестись к исчезновению гостя, я вернулся в коридор, и тут в туалете забурлил сливной бачок, приоткрылась дверь, и перед моим напряженным взором предстал со склоненной в задумчивости головой Григорий Тимофеевич, в цветастом восточном халате, который днем раньше был на гуманоиде.
— Ну и удивили вы меня, Григорий Тимофеевич, — произнес я негромко.
— А, Сереженька! — радостно встрепенулся учитель.
— Как прошли соревнования? — счел нужным осведомиться я.
— Соревнования? — повторил Тимофеевич с ноткой удивления и взамен ответа спросил: — Позволь, но чем я тебя изумил?
— Своими хитростями.
— Какими такими хитростями? — простодушно отозвался сосед.
Я иронически хмыкнул:
— Ну, к примеру, зачем было придумывать эту чепуховую историю про автомобильную аварию? К чему этот розыгрыш?
— Милый мой, ты должен был догадаться, что я находился под контролем и выполнял Их указания.
— То есть, вы хотите сказать, именно Они велели вам доставить больного сюда?
— Совершенно верно, — подтвердил Тимофеевич. — Вдобавок сочинили нелепую легенду, мне оставалось всего лишь изложить ее тебе.
Дело прояснялось, однако меня все более заинтриговывала здесь роль самого Григория Тимофеевича, но, конечно, дознаваться об этом было преждевременно.
— Так ли в действительности был необходим гуманоиду свежий воздух? — спросил я недоверчиво.
— Дольше оставаться в пещере ему было нельзя: заживление ран замедлилось, он задыхался.
— А где он обгорел?
— Точно не скажу, — вероятно, во время ремонтных работ в одном из отсеков вспыхнул пожар.
«Неплохая осведомленность», — помыслил я и вслух заметил:
— Неужто взаправду Они разучились лукавить, раз не сумели ничего другого придумать, кроме этой нелепицы про автоаварию?
— Получается так.
— Что же вы, Григорий Тимофеевич, не подсказали им? — не удержался я от насмешки.
— А зачем? — ответствовал учитель с серьезной миной. — Все равно ты обо всем догадался бы… Но, признаться, не пойму, чем вызван твой тон? Ты, Сереженька, будто уличить меня стремишься?
— Что вы, что вы, — заверил я убежденно, — вовсе нет. Только, согласитесь, Григорий Тимофеевич, в престранном положении мы с вами оказались, тут и голову потерять легко.
— А по мне, все обыкновенно, — пожал плечами сосед. — Тебе, видно, юношеский пыл мешает… или нервозность твоя природная; ничего, поуспокоишься, свыкнешься с мыслью, что знаешь больше других, и увидишь — все обыкновенно. Попробуй-ка сказать себе: «Ну что такого из ряда вон выходящего было? Да ничего», — и в самом деле прозреешь: ничего ведь не было.
Я понимал, что являлся объектом очередного розыгрыша, что Тимофеевичу зачем-то было очень нужно убедить меня в заурядности происшедшего, но зачем? И все же мне почему-то казалось, что и это не самое важное сейчас для него, что преследует он какую-то далекую цель, касающуюся меня, и поведение его, в чем-то неуловимо изменившегося, незнаемого, настораживало — внутренне я весь напрягся.
— Послушай, что пишет ученый человек — зам. директора обсерватории, между прочим, — внушительно изрек Тимофеевич и, отстранив в вытянутой руке газету, начал цитировать: —… Только в нашей Галактике насчитывается около двухсот миллиардов звезд. Четверть из них вполне может иметь планеты. А каждая сотая планета теоретически может быть обитаема живыми существами. Только вот вопрос: какие они, эти существа? — Тимофеевич опустил газету и сказал: — Последний вопрос, как ты понимаешь, для нас с тобой прояснился, и здесь единственное наше отличие от этого зам. директора, но я не поручусь, что в скором времени и он, и великое множество прочих, пока пребывающих в неведении писак, запросто не усядутся за один стол с гуманоидами…
— Тут вы преувеличиваете, Григорий Тимофеевич.
— Отнюдь, — уверен, что не с этими, так с другими пришельцами, но контакт будет установлен. Человечество стоит на пороге четвертой мировой мировоззренческой революции — после Коперника, Дарвина, Маркса, — продолжал он с силой, — нас ожидает эра межпланетного общения, взаимодействия и взаимопроникновения, титанический прорыв в технологии, мы все изменимся до неузнаваемости…
«Кажется, с вами, наш капитан, это уже происходит», — помыслил я, поражаясь перемене, случившейся с Тимофеевичем; никогда прежде не наблюдал я его в таком возбуждении и воодушевлении, глаза его горели, и, представлялось, он позабыл, что я нахожусь рядом, и в порыве, всем своим существом был устремлен в будущее.
— …человечество избавится от извечного своего непостоянства, приобретет и разовьет в себе более глубокие, устойчивые, а стало быть, истинные душевные качества, навсегда утратив лукавство.
— Вы живописуете картину по уже известному образцу, — не удержался я от замечания.
— А чем плох ИХ пример? — задался сосед, глядя на меня почему-то неприязненно.
— По-моему, вообще наивна мысль избавить человечество от греха, тем более с помощью пришельцев.
— Именно, именно! — вскричал он, точно ужаленный. — Я знал, что ты ответишь так! Оставь свой юношеский нигилизм! Помолчи! — внезапно он совладал с собой, нахмурился, видимо, порицая себя за несдержанность, и продолжил медленно и тише: — Впрочем, ты не один такой. Едва ли не всякое благородное устремление спешно объявляется нами наивным.
— Но так ли уж грешен человек? Так ли необходимо его исправлять? — спросил я.
— Грешен, — ответил сосед не колеблясь. — А ты не задумывался над тем, что ОНИ — космические ангелы, посланные нам свыше?
Ого! Как говорится, здравствуйте, я ваша тетя! Я был в шоке.
Тимофеевич, заметив мое состояние, весело сощурил глаз:
— Не пугайся, отроду в бога не верил; я хотел у тебя, дурашка, узнать: когда ты впервые понял, с кем имеешь дело, не пришло тебе в голову это соображение, что ОНИ и есть космические ангелы?
— Ну, знаете ли… — выдохнул я. Было от чего опешить!
— Ты так рассуждаешь потому, что мало видел, — заметил Тимофеевич, — вера твоя стоит на незнании… Я долго думал, рассказывать ли тебе эту историю, — неожиданно сказал он и прибавил доверительно: — Поймешь ли ты? Я ведь до того, как прибыть сюда, учительствовал в Баку, — Тимофеевич посмотрел на меня пристально, словно пытаясь предугадать — пойму ли я его. — Так вот, школа там была обыкновенная, средняя — побольше, конечно, здешней, но дело не в этом. Учительствовал я там двадцать лет без замечаний, без эксцессов, ну, не считая пустяков — палец кто-то вывихнет, окурков в раздевалке набросают, — впрочем, я снова не о том. И тут, представь, в некоем классе появилась ученица, точнее, не появилась, всегда она была, но какая-то неприметная, хорошенькая, но тихая уж больно, все где-то в сторонке примостится, и вдруг в один день замечаю: неотрывно, скорее не с любовью, а с каким-то детским обожанием следят за мной черные глазки. Как тут быть? Я, конечно, не придал значения поначалу, смотрит — пусть себе смотрит, в конце концов не запретишь же ей? Баловство, решил я, поиграется и забудет. Но день за днем, встреча за встречей, месяц за месяцем — не отпускают меня черные глазки. Я стал замечать за собой рассеянность, и не то чтобы думаю о ней, — нет, такого я себе не позволял да и всерьез ее по-прежнему не принимал, но чувствую: или во мне, или вне меня, где-то рядом, вокруг что-то случилось, произошло, мир уже не такой и я не тот, и не знаешь, хорошо это или худо. Еще долго не решался я себе признаться. Она, конечно, поступала без умысла, ни на что не расчитывала, не знала своей силы, просто отдалась чувству, — но в этом-то, видно, и была самая сила. Я все надеялся — пройдет у нее это. Как водится в таких случаях, спрашивал себя: ну что необыкновенного она во мне отыскала, потом спрашивать перестал — глупо. И неожиданно понял, что в моей жизни это чувство первое, что ничего подобного у меня не было; раньше, по молодости, я не задумывался о таких вещах в суетном стремлении кем-то стать, чего-то достичь, и только после сорока стал задумываться всерьез, и открылась мне яснее ясного догадка, что она и с ней это чувство — есть истинная награда, неизвестно за что ниспосланная мне, и никакой иной искать не надо и не будет. И как только я это понял, я уже перестал бояться. То есть, я еще не решался подойти к ней, заговорить, но внутренне я уже был свободен. Кончалось лето, и еще до начала занятий я получил от нее письмо: писала, что неотступно думает обо мне, что не представляет без меня жизни и многое другое, приятное и лестное; я же читал и диву давался — откуда в этой девчушке столько природного, женского? Кто научил ее любить? Потом, правда, я корил ее за это письмо — ведь оно могло затеряться, его могли обнаружить, но, как видно, тогда она себе уже не принадлежала.
Мы стали встречаться — скрытно ото всех. Она звонила из телефонного автомата и уж затем приходила — не могло быть и мысли о том, чтобы появляться вместе в городе: нас могли увидеть. Вот ведь как получается — мы сами своим поведением подтверждали непозволительность, преступность, что ли, наших встреч. Конечно, я старался об этом не думать, больше боялся за нее и ждал, страстно ждал вечерами звонка. Порой у меня возникало чувство, что знал ее всегда, наверное, она испытывала похожее, не было ни малейшей натяжки в наших отношениях, и она сердилась, когда я невзначай проходился шутливым замечанием насчет своего возраста. Носила она серый легкий костюм, дешевые сапожки, прятала под беретом косицы и улыбалась как-то грустно, с потаенной печалью, вообще, казалась более сдержанной, нежели была. К ее приходу я замешивал тесто, и затем мы вдвоем испекли торт, небольшой, но непременно затейливо украшенный цукатами, и всегда он получался чертовски вкусный. В этом ритуале испечения торта присутствовало некое священнодействие, обращавшее нас помимо всех существующих правил в законных супругов, — хотя бы на час, на два, и ей очень нравилось видеть себя в фартуке на кухне в роли хозяйки, беспокоиться — как бы не пригорело, и указывать мне, что делать. Потом пили чай, говорили о школе, она рассказывала сплетни об учителях, и мы весело смеялись, когда тот или иной педагог представал в неожиданном свете. Иногда она задерживалась допоздна, а бывало, очень скоро уходила, никогда не прощаясь. Я оставался один, долго не мог заснуть, помня ее, еще не веря, что какой-то час назад она сидела у меня на коленях и позволяла распутывать и заплетать тугие косицы, трогательно склонив головку, — и вот ее уже нет, и только ладони хранят волнующее таинство ее близости.
Отдалась она легко, радостно, но я был неприятно удивлен тем, что кто-то до меня у нее уже был, и с того дня она представилась мне другой, и я уже никогда впредь не пытался объяснить себе, кто же она, хотя, казалось бы, мы преступили все пределы близости и не оставили друг другу загадок. Как-то незаметно она становилась смелее, веселее, шутки ради говорила, что разлюбила меня и смеялась самозабвенно, видя, как я меняюсь в лице. А может быть, она говорила правду — не знаю, не знаю, давно я стал ее пленником и перестал судить здраво.
Шли дни, и шаг за шагом ступали мы по запретной дорожке, которой тогда не было видно конца. Счастлив ли был я? Да, да, да… Ее же стали тяготить встречи в четырех стенах, она начала назначать свидания на улице — разумеется, это граничило с безумством, но к тому времени ее власть надо мной была уже неохватной. Когда ее перестали радовать прогулки по проспектам, хождения в театр, наскучили вечерние огни фонтанов, стала называть меня молчуном, тепой, стала раздражительной, и я с ужасом ожидал и, конечно, оттягивал развязку… В один прекрасный день (день выдался поистине чудным: мартовский, тихий, теплый, и с утра уже было предчувствие) меня вызвала директор школы; она была мрачна, молча, без околичностей, протянула желтоватый листок, оказавшийся без подписи. Самое страшное в этой гнусной и грязной анонимке было то, что все в ней являлось правдой. Так я об этом и сказал директору, после чего она потребовала от меня подать заявление об увольнении; вся процедура заняла минут десять и, знаешь, когда я вышел из директорского кабинета, почувствовал необыкновенную легкость, веселость даже, единственное, чего я страшился по-настоящему — потерять ее… Родители ее, разумеется, узнали обо всем.
У меня был план — бежать, бежать с ней на Север, в Тьмутаракань, туда, где нас не отыщут! Но прежде надо было встретиться, хотя бы увидеть ее. Текли часы, я стоял в укромном месте подле ее дома. Стоял, стоял — вот тогда-то я и ощутил всю степень своей беспомощности, так что слезы выступили у меня на глазах. Я думал: что же мы плохого сделали, что натворили?
Тут Тимофеевич замолчал и затем проговорил:
— Нет, не так все было. Не так я рассказываю. Ты слушаешь и думаешь, наверно: «Какие сантименты». Поверь, она меня любила, это только мой рассказ получился неуклюжим.
— Да кто же сомневается, что любила?
— Я вот сейчас сам и начинаю сомневаться, — медленно произнес Тимофеевич, обращаясь как бы к самому себе. — Но тебе надо знать, чем все закончилось… Ее отправили к родственникам в Ташкент, больше о ней мне ничего не известно.
— А вы, после того что произошло, уже не могли оставаться в Баку?
— Именно не мог, — подтвердил Григорий Тимофеевич и прибавил резко, нервно: — Но дело не в этом: главное, понял ли ты меня?
— Кажется, да.
— Ни черта ты не понял, скажу я тебе! — произнес в сердцах учитель. — И не скоро поймешь!
Так закончился этот странный, ввергнувший меня в долгие раздумья, разговор. «Что же я должен был понять? — в который раз недоуменно спрашивал я себя. — Что хотел сказать Тимофеевич этой своей историей? Пожалеть я должен был его, что ли?»
Так ничего я не понял и тем более, наверное, уже никогда не сумею осмыслить то, что произошло позднее, хотя, казалось бы, неспешное течение привычной жизни захватило и понесло нас, унося все дальше от тех дней, успокаивая память. Как прежде мы вдвоем совершали пробежки по утрам; настала благостная осенняя пора, и не было другого наслаждения, чем дышать стылым воздухом предгорий, едва тронутым солнечным лучом. Вечерами я заходил к соседу на посиделки, и как-то Тимофеевич спросил:
— Послушай, а зачем тебе этот автомобиль?
— Как? — удивился я. — Чтобы путешествовать, конечно.
— На месте не сидится? — сказал сосед и как-то странно усмехнулся, будто отвечая на собственную потаенную мысль.
Этот штрих, эту вроде бы незначительную деталь я вспомнил сейчас, отдаленный толщей времени от тех событий, и мне кажется, что уже тогда он давал понять, намекал прозрачно, не решаясь преступить пределы осторожности, и раскрылся только в самый поздний момент, в последний день наших встреч.
Помнится, было воскресенье. С утра непогодилось, накрапывал дождик, то усиливаясь, учащаясь, стуча по карнизам, то стихая. Раздался звонок, и я, шаркая тапочками, поспешил к двери. Тимофеевич, в брезентовой ветровке, вошел с каким-то торжественным и вместе с тем необычным выражением лица, произнес неестественно громко, верно, заранее приготовленную фразу:
— Ну как тебе живется-можется?
— Снова в поход? — спросил я сумрачно, давая понять, что мне не понравился его наряд.
— Как сказать, что-то вроде этого, — пробормотал сосед, на мгновенье растерявшись.
— Вы не юлите, говорите прямиком, — разозлился я.
Учитель посмотрел мне прямо в глаза и сказал:
— Улетаю я, Серега.
— Куда это?
— Ну, с НИМИ.
— На соревнования, что ли? — не сообразил я.
— Какие еще соревнования? — Тимофеевич грустно улыбнулся. — Проститься я с тобой пришел.
Я вглядывался в его лицо, но ничего не прочел на нем, потом не без некоторого подозрения оглядел соседа сверху донизу и только тогда приметил на его ногах инопланетные ботинки, но поначалу не придал значения этой детали, лишь поднял голову и сказал хмуро:
— Не понял, — и снова тупо уставился на обувку.
— А тут и понимать ничего не требуется, — уже снисходительно проговорил учитель. — Они мне предложили, а я взял да согласился.
— Но как же вы могли… — медленно выговорил я, начиная постигать наконец совершенно невероятный смысл сказанного.
— А что тут зазорного? — пожал плечами учитель. — Никому не возбраняется менять планету проживания.
На меня нашла оторопь.
— С-с-согласились, — выдавил я, едва двигая языком. — К-к-как согласились?
Тимофеевич, видя мое состояние, пояснил улыбчиво:
— Взял да согласился… Иди водички попей, — и добавил мимоходом: — Они, между прочим, и тебе хотели предложить.
— Мне?
— Тебе, тебе.
Это было вовсе дико. Ни смешно, ни грустно, ни странно, а именно дико. Я попытался представить себя в роли инопланетного странника, но никак не мог, лишь обессилено опустился на подставку для обуви.
— Сходи водицы попей, — любезно повторил Тимофеевич.
Я вжался спиной в угол, глядя на капитана со страхом, потому что мгновеньем раньше явилось мне подозрение — он ли это в действительности? Не вздумалось ли какому-нибудь гуманоиду-шутнику преобразиться в Тимофеевича и посмеяться надо мной?
Сосед посмотрел на меня с тревогой:
— Что на тебя нашло, Серега?
— Со мной все в порядке, — ответил я, вставая и отряхиваясь, — а вот что с вами, не пойму?
— Я же говорил, что ты меня не поймешь, — усмехнулся он. — Мал еще.
Его слова задели меня за живое, я намеревался возразить так: в отношении житейского опыта я вам, само собой, не ровня, а вот что касается порядочности… но вместо этого произнес:
— Так значит, этот безбровый был здесь не только за тем, чтобы лечиться?
Учитель утвердительно кивнул.
— Но почему же он не решился, не предложил?
— Они проницательней, чем ты думаешь. Вовсе не обязательно беседовать с тобой на эту тему, чтобы понять, сколь ортодоксальных взглядов ты придерживаешься.
— Нет, вы скажите, что его остановило? — упрямо стоял я на своем.
— По-моему, я выразился определенно, — ответствовал учитель, — но если ты настаиваешь… Впрочем, как раз мне сейчас нет необходимости говорить — ты сам объяснишься.
Я недоуменно поднял брови. Тимофеевич испытывающе воззрился на меня, говоря:
— Разве ты не намереваешься отговорить своего капитана от нелепой затеи?
— Не могу поверить, что это не очередной ваш розыгрыш, — признался я.
— Нет, это не розыгрыш, — ответил учитель спокойно.
Я помолчал. Уже в начале разговора я почувствовал, что Тимофеевич говорит всерьез как о бесповоротно решенном деле, может быть, поэтому у меня не возникло желания удержать его, хотя он этого ожидал, — я думал о другом. Я не понимал, как можно покинуть, вероятно навсегда, эту землю, этих людей, какими бы несовершенными они ни были, эти горы, это небо, эту жизнь наконец, я не понимал, что его так разозлило. Ведь для того, чтобы решиться на такой шаг, одного недовольства мало.
— А как же ваши родители?
— Родители? Видишь ли, они всегда обходились без меня.
Я вновь замолчал.
— Кажется, все сказано, — заметил Тимофеевич. — Я как-то иначе представлял эту нашу беседу, в ярче выраженных дружеских тонах, что ли, — он полуобернулся к двери, намереваясь оставить меня.
— Нет, не уходите, — попросил я. — Мы ведь уже не увидимся, — необъяснимая жалость тронула мое сердце. — Я хочу вам что-то сказать.
— Что же? — Григорий Тимофеевич с любопытством и даже с долей иронии воззрился на меня. — Что ты хочешь сказать мне?
— Не знаю, — поник я головой.
— Если в этой жизни у меня ничего не получилось, могу я попробовать что-то сделать в другой?
— Не знаю, — ответил я не поднимая головы.
— Вот видишь, — проговорил учитель так, словно только что я согласился с ним.
Он шагнул к порогу. Он ушел.
Мы не сказали друг другу всего — это я знал определенно. Опрометью я кинулся к окну, распахнул его в неудержимом стремлении окликнуть, остановить Тимофеевича — и вдруг увидел учителя, выходящего из подъезда в сопровождении двух чуже-звездных гостей. На мгновенье он замер, спиной ко мне, чтобы накинуть капюшон, и пошагал дальше под мелким сеющим дождем. Гуманоиды шли поодаль, с неприкрытыми головами. В этот час поселок был пустынен. Я стоял возле окна и смотрел им вслед, пока очертания всех троих не размыл дождь.
Это было? Было ли это? Со мной ли это было? По ночам меня посещают бесплотные видения, сознание мое беспокойно, и я существую на той грани, за которой утрачивается уверенность в реальности. Разумеется, я не показываю виду, никто не догадывается, что происходит со мной, никто не подозревает, что я принадлежу двум мирам. В общении я улыбчив и приветлив.
Олька тоже ни о чем не знает. Как ни странно, меня по-прежнему влечет к ней. Да, мы встречаемся. Но когда она уходит, я спрашиваю себя — с ней ли я только что был? Иногда на меня находит такое, что я начинаю сомневаться и в собственной реальности. Впрочем, я не рассказал о том вечере, после которого началась моя вторая жизнь. Его я запомнил до мельчайших подробностей.
Я вернулся из техникума довольно поздно. На улице было еще светло, но, войдя в подъезд, я споткнулся о ступени, чуть не упал — помню, меня еще удивило: отчего такая темень в подъезде, лампочки, что ли, вывернули? Помню, меня поразила тишина на лестничных площадках — обычно, когда поднимаешься, слышишь шум, гам за дверьми, а тогда было тихо-тихо, я еще подумал: какой-нибудь интересный фильм, что ли, показывают? Подойдя к двери квартиры, я оглянулся на соседскую — уже пару месяцев пустует жилище физрука, но никто об этом не знает, может быть, лишь в домоуправлении начинают подозревать неладное из-за неуплаты. Я приложил ухо — безмолвие за дверью, ничьего голоса не слышно, вот уж в чем не может быть никаких сомнений. Я даже стучаться к нему не стал — зачем? Все равно никто не откроет. Кажется, в тот момент я подумал — хорошо, что его нет. Я постоял недолго возле его двери, почему-то не решаясь уйти, какое-то безотчетное чувство удерживало меня здесь. Наконец достал ключи, отворил замок и вошел к себе. Первое, что сделал затем, — снял куртку и повесил ее на вешалку в прихожей (вешалка у меня такая оригинальная, в виде орлиного клюва), я мимолетно отметил ее необычность. Потом сменил обувку и, в тапочках, повалился на тахту. Не знаю, спал ли я — ни усталости, ни слабости, ни радости, ни печали, уже давно ничего я не чувствовал. Мною владело ощущение утраты, чего-то невозвратимого, и самое неожиданное, — это ощущение влекло за собой потерю резона моего дальнейшего существования. А ведь был, был смысл! И вот он утрачен… Повторюсь, я пришел к этому внезапно и поначалу был нимало обескуражен, а потом испытал потрясение. Наверное, тогда что-то начало ломаться в моей жизни, но давал ли я себе отчет? Сегодняшний вечер представлялся рядовым в монотонной череде ему подобных. «Бог с ним, со смыслом!» — решил я. — Главное — жить, главное — быть; вот то, без чего все остальное бессмысленно. Ведь хорошо, даже чудесно, что сегодняшний вечер неотличим от вчерашнего — как иначе обрести покой, желанную уверенность, которой сопутствует сознание собственной значимости, своей жизненной силы. Да, выход обретен — в покое, в утилитарности, в однообразии, несущем, может быть, высшую красоту! Я поднялся, укоряя себя за приступ депрессии, и двинулся на кухню. Там надел фартук и принялся нарезать лук на доске; не знаю, что заставило меня в какой-то момент глянуть в окно — повернул голову и увидел мусорные баки во дворе, копошащихся в песочнице детей, потом мой взгляд снова упал на доску, на которой хрустела и сочилась под ножом луковица, а перед глазами по-прежнему стояла картинка в окне, и вдруг обнаружилась в ней одна деталь, заставившая меня вновь обернуться. В волнении я подошел к окну — эта девушка в спортивном голубом костюме, в кроссовках, с огромной алой сумкой за плечом… да, Олька, как же я сразу не разглядел ее. Она уходила по асфальтовой дорожке к дому напротив, в котором жила. Я бросился на балкон, второпях позабыв снять фартук.
— Олька! — окликнул я ее.
Она обернулась и тотчас засмеялась, махнув длинной гибкой рукой.
— Привет домохозяину!
— Ты откуда? — спросил я громко.
Дети в песочнице прекратили играть и глазели на нас.
— С тренировки.
— Какие планы на вечер? — произнес я, не убавив голоса, не смущаясь тем, что мы привлекаем внимание.
— Никаких, — ответила Олька.
— Зайдешь ко мне? — спросил я обрадовано.
— Зайду, дай переодеться, — быстро и тише проговорила Олька, снова махнула рукой и направилась к подъезду.
Вскоре она была у меня — в попсовых шмотках, на голове прическа «взрыв на макаронной фабрике», притащила кипу итальянских журналов, завалила ими тахту и погрузилась в изучение чужой красочной жизни. Мне, конечно, тоже было интересно: роскошные автомобили, бассейны с бирюзовой водой, длинноногие девушки в шезлонгах на песчаной косе, рестораны в сиянии вечерних огней, — поначалу я не догадался спросить, откуда у нее эти журналы, и сделал это, когда мы уже сели за стол пить горячий шоколад.
— Так, один итальянец на каникулах подарил, — беззаботно пояснила Олька. — Его фирма в Ленинграде гостиницу строит.
— И где же вы познакомились? — неприятно удивленный, спросил я.
— В валютке, — как бы между прочим сообщила Олька.
Я все более изумлялся и огорчался, стараясь, разумеется, скрыть свое состояние. Раньше я не мог и мысли допустить, что Олька бывает в валютных барах.
— Хочешь еще шоколаду? — спросил я.
— Налей.
Олька чуть отпила из чашки и наморщила лоб:
— Какой-то горький у тебя шоколад, а вообще-то ты мастак насчет готовки.
Я усмехнулся:
— Не в пример твоему итальянцу. Олька понимающе улыбнулась:
— У него тоже есть достоинства… Про Италию интересно рассказывает.
— И только?
— Не только.
Зачем она старается казаться легкомысленной?
— Между прочим, он предложил мне свою руку и сердце, — прибавила Олька многозначительно и даже гордо.
— Что же ты отказалась? Тебе ведь Италия нравится?
— Ну и что? А если мы поссоримся — хочешь, чтобы я на мели оказалась?
— Молодец, соображаешь, — я принужденно улыбнулся, на душе у меня было прескверно.
После недолгого молчанья я спросил:
— Зачем ты мне все это рассказала? Олька произнесла равнодушно:
— Чтобы позлить тебя, ты всегда такой самоуверенный… Во-вторых, я хочу, чтобы между нами все было по-честному, чтобы ты знал, что кроме тебя у меня был еще один парень. Этот итальянец.
— Сука! Сволочь! — я быстро встал и вышел на балкон, скрывая от нее свои слезы.
Но она появилась вслед за мной, задымила сигаретой, глядя прищуренным глазом на двор, проговорила примирительно и удовлетворенно:
— Ладно, не выступай. Давай все забудем?
Я молча сглатывал слезы, отвернувшись. Я не хотел ее видеть, я ее ненавидел.
— Ну чего ты расстроился? — произнесла она с грубоватой нежностью и прибавила философски: — Как будто баб не знаешь? Может, я после него тебя еще крепче полюбила, тогда бы не стала рассказывать.
— Дай сигарету, — попросил я сиплым голосом.
— Во, другое дело, — Олька с готовностью протянула пачку.
Мы курили на балконе, не разговаривали. Перед нами поднималась панорама гор, пронзенная нитью дороги. Ни одной машины не было на ней, ни одного пешехода. Помню, я еще подумал: «Вымерли, что ли, все там?» — и в какой-то миг оглушил несущийся оттуда, с гор, рев, взметнулся водяной вихрь, и из него выскользнул серебристый диск — мелькнул, и точно не бывало его, лишь затухают на склонах огненные сполохи.
— Ой, что это? — Олька испуганно вскинула руку. — Гроза?!
В межгорьях пламенел закат, словно выплеснутый соплами. Я смотрел туда и ничего не ответил ей.