Слово БИФ происходит от слова БИТ, обозначающего в науке единицу информации. Замена одной буквы придает этому научному термину дополнительное значение, и теперь его следует понимать как единицу ИНФОРМАЦИИ и ФАНТАЗИИ. В качестве литературного жанра БИФ не следует путать с МИФОМ, поскольку своими корнями он уходит не в историю, а в естественные науки. Соединяя единицу научной информации с единицей информации фантастической, БИФ рождается сам, неся в себе уже две единицы.
Сказки о животных — древний жанр, но часто в них животным приписывались качества, которые им в действительности не были присущи. Например, самым глупым в сказках считают осла. А между тем, современная наука считает, что осел — очень умное животное. Правда, дикий осел. А глуп — домашний осел. Но тут возникает вопрос: то ли он поглупел оттого, что его одомашнили, то ли одомашнили только самых глупых ослов (возможно, глупые легче поддаются одомашниванию)? Если эта глупость не от природы, а от воспитания, то зачем же винить в ней осла?
Еще сказки глупой считают свинью. Возможно, потому, что она не понимает простой истины: чем скорее растолстеешь, тем скорее помрешь. Человек это понимает, старается себя ограничивать, а свинья не понимает и толстеет себе во вред. Может, ее потому и считают глупой?
Но современная наука утверждает, что свинья тоже умное животное. На одном из конкурсов, которые ученые устраивают для животных, чтобы проверить их сообразительность, свинья по своим показателям оказалась выше собаки. Первое место в этом конкурсе, конечно, заняла обезьяна. Во-первых, потому, что она действительно умное животное, а во-вторых, обезьяна родственница всей судейской коллегии, как бы она не заняла первого места? Второе место заняла лиса, третье — енот, а четвертое — свинья. А пятое собака. Что интересно, что шестое место, сразу же за собакой, занял баран. А ведь он у нас все равно, что осел, — не в научных, конечно, а в бытовых разговорах. Но самое интересное — это то, что мышка заняла девятое место, а кошка — одиннадцатое. В природе это закономерность: те, которых едят, всегда умнее тех, которые их едят. Наука утверждает, что хищные птицы самые глупые среди птиц. Орел глупее курицы и глупее воробья, хотя сказки подняли его на такую высоту, на какую его никогда не подняли бы собственные крылья.
Так наука развенчивает старые сказки. Но вместо них она открывает новые. В природе много сказок, их нужно только открыть.
К примеру, живет в Индийском океане рыба тонкинский апагон. На большой глубине, в вечной темноте, где приходится пользоваться собственным освещением. И апагон пользуется, у него целых три фонаря, но почему-то все эти фонари у него в желудке. Наука до сих пор не может дать ответ: зачем он освещает собственный желудок? А сказка может, она отвечает так: вероятно, апагон следует призыву древних философов. Философы призывали: познай самого себя! Апагон познает себя, но вокруг него не прибавляется света.
А жучок ломехуза? Он живет в муравейнике и пользуется большой популярностью у муравьев. У него такое свойство: если его полизать, приходишь в состояние опьянения. Муравьи это любят. Они собираются вокруг ломехузы и начинают его лизать — за успех дела, за здоровье родственников. И чем больше они налижутся, тем значительней их потери. Потому что ломехуза уничтожает их детей, разоряет их муравейник… В общем, как это всегда бывает в подобных случаях.
Имеющий уши да слышит… Как раз этого нельзя сказать о змее. У змеи нет ушей — какая жалость! Вокруг столько новостей, столько разговоров — и все это мимо ушей, мимо ушей, потому что ушей змея не имеет… По земле ползают слухи, и змея тоже ползает, припадает к земле в надежде что-то услышать. Она извивается и даже рот открывает, чтоб было слышней. И действительно — так вроде слышней. Слышно, как ветер шипит в листве, как шипят в небе птицы, слышно, как шипит целый мир… Потому что змея слышит — жалом.
Не знаю, как у змей, а у нас, людей, до сих пор не решена проблема идеального мужа. Каждая женщина ищет идеального мужа, но находит не идеального, начинает его переделывать в идеального… Это долгий и мучительный процесс, никогда не дающий положительного результата. И кое-кто уже начинает подумывать: а может быть, идеальный муж вообще не существует в природе?
Им в утешение можно сказать: идеальный муж существует. Он живет в Австралии на дереве эвкалипте. Это медведь коала.
В чем его идеальность? Ну, во-первых, в том, что он совершенно не пьет. Он не пьет даже воды — так принципиально к этому делу относится. А во-вторых, он носит свою жену на руках. Верней, на спине, потому что лапы у него заняты. Они заняты по двум причинам: во-первых, потому, что он всю жизнь лазает по деревьям, а во-вторых, — у него семья, а когда имеешь семью, тогда все лапы заняты. Если ты, конечно, идеальный муж.
Идеальные жены встречаются чаще, и за ними не нужно ездить в Австралию. Они встречаются на каждом шагу, но мы проходим мимо, мы ищем красивых, а идеальные редко бывают красивыми.
Вот муравьиха. Что в ней особенного? А муравьиха — идеальная жена.
Когда муравьиха полюбит, у нее вырастают крылья. Ну, крылья вырастают у всех, кто полюбит, но у муравьихи они вырастают в буквальном смысле. И тогда она летает и любит. А когда отлетает и отлюбит, она опускается на землю и сама обламывает себе крылья, чтобы больше уже никогда не любить.
Услышав об этом, одна женщина задала нетерпеливый, но вполне естественный вопрос:
— Скажите, а на следующий год у нее вырастают крылья?
Хотелось ей ответить: «Да, вырастают. И на следующий год, и на следующий месяц, да чего там, на следующий день вырастают крылья и опять летай!» — но мы ведь здесь не сказки рассказываем. Это в старых сказках можно было рассказывать что угодно, а в новых нужны факты, одни только факты, как требует наш научный, рационалистический век.
Со Вселенной Земля разговаривает на коротких волнах.
Короче говоря… Еще короче…
Лишь короткие волны пробиваются в космос, а длинные не в состоянии оторвать себя от Земли.
Поэтому будем кратки — чтоб нас услышали.
У Вселенной непорядок с одной Галактикой.
— Что с тобой, Галактика? Как-то ты вся затуманилась.
— Да вот, Солнце тут есть одно…
У Галактики непорядок с одним Солнцем.
— Откуда у тебя, Солнце, пятна?
— С Землей что-то не ладится…
У Солнца непорядок с одной Землей.
— Что у тебя, Земля, там происходит?
— Понимаешь, есть один Человек…
У Земли непорядок с одним Человеком.
— Что с тобой, Человек?
— Бог его знает! Вроде ботинок жмет…
Один ботинок — и тяготит всю Вселенную!
1965
Когда-то небо было маленьким, и тогда оно было все на виду, и, чтоб его рассмотреть, не нужно было никаких телескопов. Небо было маленькое, и звезды на нем были маленькие, и Солнце, и Луна… И все это вертелось вокруг Земли, которая одна в то время была большая.
Много было забот с этим маленьким небом. То оно в тучах, то в молниях, то потемнеет средь бела дня, то всю ночь светится — не угомонится. И Земля затмевалась его затмениями и обливалась его дождями — потому что она, Земля, была большая, а небо было еще маленькое.
Но прошли годы, и небо выросло. Теперь оно не вертится возле Земли, а Земля вертится по его небесным законам. И если раньше оно было все на виду, то теперь за ним не уследишь в самые, мощные телескопы…
Но Земля есть Земля, и она по-прежнему затмевается его затмениями и обливается его дождями, да еще сокрушается его катастрофами, которые, как это всегда бывает, доходят до нее через тысячи световых лет.
Маленькое небо — маленькие хлопоты, большое небо — большие хлопоты… Небо теперь очень большое, поэтому так много хлопот у Земли.
Пульсары… Позывные из космоса… Кого зовут они, о чем торопятся сообщить?
Земля ждет из космоса хороших вестей, ей хочется услышать что-то приятное, радостное. О далеких цивилизациях, о разумных мирах…
Но пульсары приносят другие известия… Катастрофа в районе Крабовидной туманности, катастрофа в районе туманности «Вега-Х»…
Сигналы, сигналы… По небесным законам, далеким от нужд земных, миры во Вселенной общаются между собой — главным образом подавая сигналы бедствия.
Молодая Венера спокойна, погодой не переменчива, не слишком ветрена, но и безветрием не страдает. А старый Марс — волнуется, горячится, ветрами свистит, что ни день меняет погоду.
Венере зачем горячиться? Она и без того горяча.
А Марс давно остыл. Поэтому он горячится.
В звездную ночь песчинки смотрятся в небо, как в зеркало, и каждая легко находит себя среди других, подобных ей песчинок.
Это так просто — найти себя: стоит только посмотреть в небо и поискать самую яркую звезду. Чем ярче звезда, тем легче жить на свете песчинке.
В мире звезд удельный вес карлика намного выше удельного веса гиганта.
Поэтому среди звезд больше карликов, чем гигантов.
И это понятно: когда удельный вес гигантов почти сведен к нулю, каждая звезда предпочитает остаться карликом.
Что-то притягивает комету к Солнцу, а что-то отталкивает от него. Когда сильно отталкивает, комета распускает хвост — так, что перечеркивает им все небо. А когда больше притягивает — она поджимает хвост и покорно приближается к своему светилу.
В этом есть что-то простое и человеческое: когда отталкивают, хочется распустить хвост.
Правда, Солнце отталкивает не саму комету, а лишь ее хвост. Не было бы хвоста, никто б ее не отталкивал.
Но с другой стороны — не отталкивали бы, не было б хвоста.
Звездный луч пронзает космос насквозь, он ясно видит свой путь в темном, безжизненном космосе… А попав на Землю, луч начинает дрожать, спотыкаться о каждый фонарь, пока совсем не пропадет, не затеряется в земной атмосфере…
Луч света в темном царстве чувствует себя хорошо.
Погибает же он — в светлом царстве.
Маленькие частицы летят, оторвавшись от Солнца… Огромные планеты не решаются от него улететь, подчиняясь силе его притяжения, а крохотные частицы улетают от Солнца.
Откуда у них эта смелость, вернее, дерзость (потому что смелость малых принято называть дерзостью)? Может, они не понимают законов всемирного тяготения?
Может, не понимают… А скорей — потому, что у них нет ни массы, ни веками обжитых орбит, благодаря которым планеты вертятся около Солнца. У них нет ничего, чем принято дорожить во Вселенной, и потому они летят, и несут с собой свет, и зажигают над Землей северные сияния…
Миллионы световых лет — что это: время или пространство?
Это пространство, которое существует только во времени, и это время, которое существует только в пространстве… Пространство огромное и пустое, и время огромное и пустое… Развернуться есть где, да нечему: все, что в мире имеет смысл, измеряется часами и метрами, миллионами же световых лет измеряется пустота.
Пустота… Она начинается там, где стирается грань между временем и пространством.
Есть среди молний чудаки. Идеалисты…
Здраво рассуждая, что нужно молнии на земле? Ей нужен какой-нибудь домик, какой-нибудь садик, чтобы за что-то зацепиться и продлить свою молниеносную жизнь.
Потом она, конечно, погаснет, но все же оставит какой-то след. Пусть небольшой, какой оставляют на земле молнии…
Но есть среди молний чудаки: они летят не к земле, а в противоположную сторону. Сорвавшись с облака, они устремляются вверх, в неземные миры. Им никогда не долететь до этих миров, потому что жизнь коротка, у молний жизнь коротка и рассчитана на земную дорогу. И путь у молвив короткий, веками проторенный путь — к земле.
А они устремляются в небо. Чудаки. Летят и гаснут, не успев далеко улететь, не сумев продлить своей молниеносной жизни. Для чего они вспыхнули? Что оставят после себя?
Они оставят землю, ее сады и дома, несожженный мир, который давно превратился бы в прах, если б не было в нем вот таких чудаков… Идеалистов…
У Северного Ледовитого океана были неледовитые времена, когда он свободно плескался, ничем не скованный. И все у него было хорошо, и ни о чем бы ему не думать, ни о чем не печалиться — только плескаться. Но неледовитые времена Ледовитого океана были для земли самыми ледовитыми. Эпоха Великого оледенения, льды, как реки, текут по земле, а реки не текут, потому что они скованы льдами.
Казалось бы, хорошо. В целом мире оледенение, а у тебя все нормально, температура выше нуля. Плещись на здоровье, благословляй судьбу, что ты не в таком положении, как другие. Так нет же.
— Могу ли я спокойно плескаться, когда на земле эпоха Великого оледенения? — спросил себя Ледовитый, а в то время Неледовитый океан.
На этот вопрос можно ответить по-разному. Можно ответить просто:
— Оледенение? Какое оледенение? Лично я не вижу никакого оледенения…
Можно ответить иначе:
— Эпоха эпохой, но ведь один раз живем. И почему б не пожить, когда тебе созданы все условия?
А можно и так ответить:
— Великое оледенение? Ну и пусть о нем думают великие океаны. А я океан маленький: в шесть раз меньше Индийского, в семь раз меньше Атлантического, в четырнадцать раз меньше Тихого — какой с меня спрос?
Можно было ответить. Но он ответил не так. Нет, сказал он себе, в такое время я не имею права плескаться, хотя имею возможность плескаться. Возможность — это одно, а право — это другое.
И он заковал себя во льды.
Он, самый маленький из океанов, принял на себя льды всей земли, хотя его, казалось бы, дело маленькое…
С тех пор на земле прекрасная погода: плещутся океаны, зеленеют материки. Но не плещется Ледовитый океан, он стоит, закованный в ледяные латы. У Северного Полюса, на своем неизменном посту…
И пока он так стоит, земле не страшны ледники, ей не страшны никакие великие оледенения.
Когда-то Антарктида была такой же, как все, землей, теплой и открытой. Ее согревало солнце и орошали дожди, и она цвела не хуже других земель, добрая земля Антарктида. А потом…
Неизвестное тело ворвалось на Землю из космоса, огромное раскаленное тело насквозь прожгло материк и оставило на нем глубокую рану. Пятьсот километров в диаметре — такая рана вряд ли когда-нибудь зарастет.
Раны, которые не зарастают, иногда покрываются льдом. Чтобы не вызывать сочувствия, не бросаться в глаза, они покрываются льдом равнодушия… Но они болят. Там, подо льдом, они болят, эти раны.
Их бы исцелили лучи и дожди, как исцеляют они все на земле, — но не пробиться сквозь толщу льда, ни дождям, ни лучам не пробиться.
Давным-давно не цветет древняя земля Антарктида. Потому что на теле ее рана и рана эта покрыта льдом.
Раны, которые не зарастают, иногда покрываются льдом, а раны, покрытые льдом, никогда не зарастают.
Когда живешь в хороших условиях, когда все у тебя есть — и тепло, и пища, — зачем тебе свет?
Конечно, немного света не помешает: чтобы лучше зеленеть, чтобы листьям, как говорится, была работа. Небольшая работа. Потому что зачем же большая работа, когда есть и пища, и тепло?
Когда все есть, много ли растению нужно света?
Опыт показывает, что немного. Ведь хорошие условия можно создать и в тени, и даже в полумраке. Света нет, а условия есть.
Опыт показывает, что лишь те растения, которым чего-нибудь не хватает пищи не хватает или просто тепла, — только те растения по-настоящему тянутся к свету.
Океан потребляет восемьдесят процентов поступающей на землю солнечной энергии.
Не за особые заслуги, не по чрезмерным потребностям, а по безразличию Солнца, которое одинаково светит всем, выдавая это за высшую справедливость.
Океан дал земле жизнь, он первый превратил неорганическую материю в органическую, за что органическая материя ему благодарна. Но если поглубже в него заглянуть…
Если поглубже заглянуть, можно увидеть то, что происходит на дне океана. А там происходит такое, что даже страшно вообразить…
На дне океан превращает органическую материю в неорганическую.
Прямо, непосредственно, минуя все переходные формы, он превращает органическую материю в неорганическую…
— Я вас всех породил! — басит океан.
Породил, породил, и за это тебе благодарны. Три миллиарда лет благодарны. Ты дал земле жизнь, так зачем же ее отнимать? Заслуги заслугами, но зачем разрушать, убивать? Зачем превращать органическую материю в неорганическую?
Если Сахару поглубже копнуть (примерно до двух с половиной километров), то под ней обнаружится море. Такое большое, как Черное, Белое и Красное моря, вместе взятые. И все это зарыто на такой глубине — для чего, спрашивается? Зачем эта внешняя сухость, когда внутри у тебя моря? Чтобы казаться неприступней?
Но зачем?
Ведь даже те, у кого в глубине пустыня, стараются этого не показывать. А у Сахары такое богатство, и она его прячет от глаз.
Недавно в науке прошел слух, что Сахара движется к Атлантическому океану. То ли для того, чтобы самой ороситься, то ли для того, чтобы осушить океан? Чем грандиознее замыслы, тем их труднее понять, и пока еще трудно понять: зачем Сахара движется к океану?
Может, если ее поглубже копнуть… Пора уже, пора ее поглубже копнуть, чтобы сразу получить ответ на все вопросы.
Три тысячи восемьсот двенадцать метров над общепринятым уровнем — вот на какую высоту поднялось озеро Титикака. А когда поднимаешься на такую высоту…
Конечно, о тебе начинают поговаривать.
А собственно-почему не поговорить? Если маленькое озеро сумело подняться над своей водной стихией… Может быть, у него глубина? Может быть, несметные внутренние богатства?.. Тихий океан внизу. Атлантический внизу. А кто вверху? Озеро Титикака.
Легенды, легенды…
Титикака плавает в облаках легенд…
Вернее, плавало раньше, потому что со временем облака рассеиваются.
Прошло время, рассеялись облака, и мир увидел озеро Титикака.
Обыкновенное озеро Титикака на необыкновенной для озера высоте.
Облака рождаются в океане и терпят бедствие на земле, осыпаясь дождями, расшибаясь о камни и сухую земную твердь. И они высаживаются в какой-нибудь луже, как Робинзон на необитаемом острове, и плывут посреди грозной стихии, земли, попутным ручейком или попутной речушкой в большие попутные реки, а там — на родину, в океан.
А за ними вырастают леса, расцветают сады, оживает земля, напоенная влагой.
Если ж нет ничего попутного — ни рек, ни ручейков, — они уходят под землю. Они проходят сквозь землю, сквозь эту сухую твердь, и ничто не может их остановить: ведь они идут к своему океану. В подземной темноте, натыкаясь на камни и руды, они идут к своему океану — через многие километры, через суглинки, известняки и пески…
А над ними зеленеют поля и созревают колосья. И живет, и дышит над ними земля…
И они возвращаются в океан. Чтобы вторично родиться облаком, и в десятый, и в сотый раз родиться облаком в океане. И всякий раз терпеть бедствие на земле.
А она зеленеет, земля, расцветает и хорошеет, и плывут над ней облака, идущие с океана…
И все, что она имеет, все, чем земля хороша, сделали те, кто на ней потерпел бедствие…
Гольфстрим, текущий с юга на север, и Гольфстрим, текущий с севера на юг, — это, по сути, два разных Гольфстрима.
Один из них, молодой и горячий, мчится с юга на север со скоростью девяти километров в час.
— Какой темперамент! — удивляются воды северных морей и теплеют от удивления, что вот, оказывается, и в наших широтах не все промерзло насквозь, есть еще у нас свои Гольфстримы!
А Гольфстрим течет. Сначала у самой поверхности, как это бывает у молодых и горячих, а потом все глубже и глубже… глубже и глубже…
И вот уже над ним два километра воды.
Течет Гольфстрим, а соседние воды его охлаждают:
— Куда ты спешишь, Гольфстрим? Чего горячишься? Пора бы тебе поостыть. Там, наверху, знаешь, какие льды? Их, Гольфстрим, не согреешь…
Гольфстрим уже и сам понимает, что их не согреешь. Теперь он все понимает — на такой глубине.
И он остывает. И поворачивает назад. Потому что когда остынешь, всегда поворачиваешь назад.
Теперь ему спешить некуда, и он движется с прохладцей. Полкилометра в час. На глубине почти в три километра.
А над ним, текущим с севера на юг, течет он, Гольфстрим, с юга на север. Молодой и горячий, со скоростью девяти километров в час.
И северные моря теплеют от удивления, что вот, оказывается, и в их широтах не все промерзло насквозь, есть еще у них свои Гольфстримы.
У вулканов много тепла, которое они спешат поскорей отдать и потому извергают его, обжигая, но не согревая…
Теплоту ведь тоже нужно уметь отдать. Чтобы благие порывы не стали стихийными бедствиями.
Подземные руды по-своему видят мир и рисуют его, не выходя из своих подземелий. На каждой травинке, на каждом цветке, до которого смогут из-под земли дотянуться. Это большое искусство — раскрасить лепестки так, чтобы они потом зацвели и заиграли на солнце, особенно если не видишь солнца и не видишь самих лепестков, да и красок своих — тоже не видишь…
У каждого металла свои краски и свои излюбленные цветы. Железо золотит листья полыни, молибден разрисовывает лепестки мака…
И, может быть, потому краски мира так хороши, что они созданы в недрах земли, и самое яркое небо — то, которое создано воображением подземелья.
Первый солнечный луч, открывший необитаемую планету Земля, оставил здесь большое потомство.
Огненный луч — от первых костров… Газовый луч… Электрический луч…
И наконец, луч лазера. Всесильный луч, который, по примеру своего далекого предка, может быть, проникнет на другие планеты.
И что оставит он там?
Хотелось бы — чтоб тоже лучи.
Лучи должны рождать только лучи, а не мрак, которого и без них достаточно в космосе.
Мягкое олово приобретает твердость в соединении с еще более мягким графитом.
Потому что когда видишь еще более слабого…
Часто силу рождает слабость. Слабость, которую хочется защитить.
Может быть, с этого началась история нашей планеты.
Легкий гелий улетает с Земли, и легкий водород улетает с Земли, а оседает на Землю все тяжелое.
Тяжелый кремний. Железо. Тысячи, миллионы тонн. Вся тяжесть космоса ложится на плечи Земли — с каждым днем все больше и больше…
Да, возраст — это не годы и даже не века. Возраст — это то, что происходит с Землею. Когда все легкое улетает, исчезает неизвестно куда. А на плечи ложится тяжелое — неизвестно откуда…
КОСМОС
Падает космос на Землю. Дождями метеоритов, космической пылью, потоком частиц… Оседает космос на Землю. Приживается на Земле.
Со своим космическим холодом и безразличием ко всему. Со своими вспышками, взрывами и космическими катастрофами. С черной ночью и такими далекими звездами, что до них невозможно когда-нибудь долететь.
Оседает космос на Землю. С каждым веком все больше… С каждым годом все больше… С каждым днем…
И уже не знаешь, чего на Земле больше: Земли или космоса? Тепла или света? Ночи или дня?
В каждом растении — космос.
В каждом строении — космос.
В каждом движении, в каждом брошенном взгляде.
Чего на Земле больше: Земли или космоса?
Трудно сказать.
Поэтому так дорого нам все земное.
Падает космос на Землю. Дождями метеоритов, космической пылью, потоком частиц… Оседает космос на Землю. Приживается на Земле.
Со своим космическим холодом и безразличием ко всему. Со своими вспышками, взрывами и космическими катастрофами. С черной ночью и такими далекими звездами, что до них невозможно когда-нибудь долететь.
Оседает космос на Землю. С каждым веком все больше… С каждым годом все больше… С каждым днем…
И уже не зияешь, чего на Земле больше: Земли или космоса? Тепла или енота: Ночи или дня?
В каждом растении — космос.
В каждом строении — космос.
В каждом движении, в каждом брошенном взгляде.
Чего на Земле больше: Земли или космоса?
Трудно сказать.
Поэтому так дорого нам все земное.
Как будто некуда насекомым спешить, но по земле они не ходят, а бегают. На свиданье — бегом. Со свиданья — бегом. Всюду бегом. Только бегом.
Потому что мир вокруг них большой, а они в этом мире маленькие. А в большом мире маленьким приходится хорошенько побегать.
Но зато как бегают насекомые! Лошадь бегает прекрасно, по по стене она не побежит. И по потолку не побежит. А насекомые вот — бегают.
Какие силы их держат, когда они бегают по потолку?
Их держат молекулярные силы. Силы тех молекул, которые составляют и стены, и потолок, и вообще любую поверхность.
Молекулы маленькие, но есть у них силы, способные поддержать. Лошадь они не поддержат. Слона не поддержат. А насекомых поддерживают.
Потому что насекомых больше некому поддержать.
Потому что маленькие должны поддерживать маленьких.
Сказать по правде, какой из Толкунчика жених? Нос длинный, ноги длинные, а голова такая маленькая, что даже закрадывается сомнение: сможет ли Толкунчик подумать о семье? Да, на такого поглядишь — не обрадуешься. Муха он или не муха? Ножищи кривые, лохматые, а по всему телу плешь. Как будто, когда засевали Толкунчика, начали с его ног, а на остальное не хватило посевного материала. А нос у Толкунчика — что портновская игла. Такой бы нос Муравью-Портному, Муравей-Портной сколотил бы на нем состояние. А Долгоносик-Фрачник уж такой бы сшил себе фрак! Но Толкунчик не портной, и никакой он не фрачник. На него хоть шей, хоть не шей главное снаружи останется.
Такой он, Толкунчик. Не подарок. Тем более не свадебный подарок, и уж конечно, не в качестве жениха. Поэтому, чтобы как-то поднять это качество, Толкунчик является к своей невесте с подарком. Он приходит с мешком, как какая-нибудь Бабочка-Мешочница, а в мешке у него мошка или мушка, словом, приданое. При другой внешности можно приданое взять с невесты, но при такой внешности спасибо, что хоть от тебя соглашаются взять.
Впрочем, тут дело не только во внешности. Тут дело в характере невесты, вернее, жены. Потому что как только невеста становится женой, она готова съесть своего мужа Толкунчика.
Пока она невеста, она готова его любить (хотя любить Толкунчика — это, можно сказать, подвиг). Но едва став женой, она готова съесть своего мужа Толкунчика…
Что имеем, не храним… Бабочка-Мешочница вообще без мужа живет, вот бы она, наверно, любила своего мужа! Но она живет без мужа, да и жизни ее каких-нибудь несколько минут. Без мужа долго не проживешь. Дать Бабочке-Мешочнице мужа, она бы, конечно, пожила, да еще бы благодарила. А жене Толкунчика этого не понять, она считает, что без мужа она не останется. Разве на свете один Толкунчик? На свете много толкунчиков. С таким носом.
Следила бы за своим носом, это было бы самое правильное. У самой нос, что твой шприц, что твой заступ. Дали б такой шприц Жуку-Пилюльщику, он бы весь мир вылечил без пилюль, а Жук-Могильщик с таким заступом всех уложил бы в могилу. И в общем, если честно сказать, у Толкунчика жена ничуть не лучше Толкунчика.
Но это если честно сказать. А вы пробовали ей честно сказать? Ну-ка, ну-ка, попробуйте! Вот когда вам пригодятся ваши длинные ноги!
Каждый простейший знает свою клетку, и его не интересует, что происходит в клетке, где обитает его сосед.
Первое правило простейших: _мой дом — моя клетка_.
Нападение — тот единственный случай, когда одноклеточные объединяются, чтобы одолеть многоклеточного врага. И тут вступает в силу второе правило простейших: _много одноклеточных сильней одного многоклеточного_.
Конечно, можно было бы объединиться на другой основе, например, на основе любви. Но у простейших нет любви. Даже потомство они производят без любви. Третье правило простейших: _для того, чтоб продолжить род, нужно не соединиться, а разделиться_. И они делятся, каждый делится сам по себе и сам по себе производит потомство. Родители не умирают, они переходят в детей. И дети не умирают, они переходят во внуков.
Четвертое правило простейших: _ни один простейший не смертен_. Иллюзия бессмертия, без которой простейшие не могут существовать. Для того, чтобы простейший существовал, он должен верить, что тело его бессмертно. Не душа, а именно тело. Потому что не могут в одной маленькой клетке поместиться и тело, и душа.
Жук Карапузик только и делает, что притворяется мертвым. Чуть какой шум, чуть какой стук или треск, а Карапузик уже мертвый. Это он так притворяется.
Мертвому не так страшно, да и вообще как-то спокойнее. Лучше уж притворяться мертвым, чтоб не умереть от страха, чем умирать от страха, а притворяться живым.
Опоссум так ловко притворяется мертвым, что даже падает с дерева и уже сам не может сказать, мертвый он или живой.
А что вы думаете — в этом так просто разобраться? Когда всю жизнь притворяешься, только и знаешь, что притворяешься, как тут сказать с уверенностью — опоссум ты или уже не опоссум?
Тритон — большой жизнелюб. Его можно заморозить, задушить и даже засушить на несколько лет — и все равно он оживет:
— Вот он я! С того света вернулся…
И опять он живет, и опять жизни радуется — той самой жизни, которая сушила его и морозила, так что не поймешь, была это жизнь или смерть. Ну, а если не поймешь, будем считать это жизнью. Надо же как-то жить! Тритону обязательно надо жить, иначе он себе жизни не представляет.
У него, земноводного, две стихии, земля и вода, и он лавирует между этими двумя стихиями. Он смотрит, где какие условия жизни. Конечно, бывают такие условия… Но для него любые условия — это прежде всего условия жизни. Потому что Тритон любит жизнь.
Если бы тарпаны и странствующие голуби по-настоящему любили жизнь, они бы не рвались в небеса, не скакали бы по бескрайним степям, а научились бы жить в любом состоянии. В засушенном, задушенном, замороженном состоянии, Тогда бы они, может, и выжили…
Но все говорят о тарпанах, о странствующих голубях, о том, как они замечательно жили и как печально кончили свою жизнь… Все им сочувствуют, восхищаются ими… Тритоном никто не восхищается, и слава богу: когда тобой начинают восхищаться, это значит, долго на свете не проживешь.
А Тритон любит жизнь. Не эту — громкую, поднебесную и степную, а тихую, незаметную, земноводную жизнь… И когда в нем все высыхает, когда в нем все вымерзает, так, что, кажется, ничего больше нет, в нем остается, живет твердое убеждение, что любые условия — это прежде всего условия жизни.
Слепыш устроился под землей, но с комфортом. Сыровато, правда, темновато, зато все удобства. Есть где развернуть семейную жизнь.
Залетит какой-нибудь воробей, стукнет у входа, а Слепыш снизу:
— Кто там?
Если волк — не откроет, если лиса — не откроет. А если воробей — почему не открыть?
Выглянет Слепыш, насколько глаза позволяют, и сразу квартиру показывать, будто воробей просится к нему на постой.
— Вот это у меня галерея, это — кладовые для хранения зерна, здесь туалет — в общем, подсобные помещения. А здесь у нас детская, а здесь наша с женой, мы ее называем свадебной.
Свадебная комната — придумают же такое! Раз в год свадьба, а комната круглый год! Да, живут слепыши, устраиваются. И наверх не лезут, не то, что мы, воробьи.
— Мы наверх не лезем, нам и тут, внизу, хорошо…
— Да, вам хорошо, — позавидует воробей. — Мы у себя наверху что видим? Это вы видите, слепыши.
И полетит воробей к себе вверх. А что делать? Такая уж наша участь воробьиная: и ничего там не видим, и никакой от этого радости, а все равно лезем вверх.
Кенения Удивительная и сама удивляется, что живет. При выходе на сушу, когда все меняли жабры на легкие, Кенения совершила неудачный обмен: и жабры у нее отобрали, и без легких оставили. Возникает вопрос: как же жить? Неизвестно как, но Кенения приспособилась. Она дышит кожей, хотя это, конечно, уже не то. Ни глубоко вздохнуть, ни с облегчением выдохнуть.
Затем, когда стали распределять места на земле, Кенению почему-то загнали под землю. Разве можно жить под землей? Вероятно, нельзя, но Кенения приспособилась. Она живет под землей и редко выходит на свет, и вообще она плохо относится к свету. Может быть, потому, что когда раздавали зрение, Кенению тоже обошли, и она осталась слепой. Конечно, приспособилась, но с тех пор она не выносит света.
И опять возникает вопрос: как же так? С одной стороны, не видеть света, а с другой — его ненавидеть… Разве это возможно?
Конечно, нет.
Невозможно.
Но Кенения приспособилась.
Мир беспозвоночных — это, в сущности, не мир, а война, жестокая война и с позвоночными, и с беспозвоночными.
Гидра живет в этом мире, в этой постоянной войне, и ее буквально рвут на куски, но это ей не во вред, а скорее даже на пользу.
Потому что из каждого куска образуется новая гидра, и, таким образом, армия гидр не редеет, а умножается.
Вероятно, здесь все дело в позиции. Нормальная позиция живого существа — стоять лицом к радостям жизни, а спиной — ко всем неприятностям. Гидра же занимает противоположную позицию, ибо мир для нее не мир, а война, и все неприятности идут ей на пользу.
Гидру даже можно вывернуть наизнанку, а она все равно будет жить. И изнанка станет ее лицом, а лицо — изнанкой.
Вы так не пробовали? Это весьма эффективный стратегический прием: в трудную минуту вывернуться наизнанку. Тут уже не страшно встретиться лицом к лицу с опасностью, потому что вы встретитесь с ней не лицом. И когда вам случится ударить лицом в грязь, вы ударите в нее не лицом. И даже пусть вам плюют в лицо, в этом нет ничего оскорбительного, потому что плюнут-то вам не в лицо…
В этом суть стратегии: чтоб сохранить лицо, нужно вовремя вывернуться наизнанку.
Да, не так просто быть Прилипалой. Прилепиться-то просто, но только вопрос: к кому? Прилепишься к кому-нибудь, а его заглотнут. И все, песенка спета… Нет, тут надо выбирать кого покрупней. Акулу, например…
Прилипала выбирает Акулу.
Конечно, Акула тоже не идеал, Прилипала за многое ее осуждает. Ему, прямо сказать, не по душе ее поведение. Но Акулу не заглотнут, и этим она нравится Прилипале.
Впрочем, тоже до поры до времени.
Вот поймают Акулу, потащат на корабль, тогда Прилипала мигом отлепится. А прилепится к кому? К кораблю.
Нет, не то чтобы Прилипала его одобрял, Прилипала, прямо сказать, его осуждает. И он первый отлепится, если корабль, допустим, пойдет ко дну. Когда корабль идет ко дну, самое главное — поскорей отлепиться.
Трудная жизнь у Прилипалы. У всех рыб жизнь трудная, но у него она к тому же и хлопотная: только и гляди, кто кого потопит, кто кого заглотнет. В этом деле главное — не ошибиться. В этом деле ошибаются один раз.
Другие ошибаются один раз.
Но Прилипала — не ошибается.
Водомерка совсем не умеет плавать, хотя живет постоянно в воде. Собственно, живет она не в воде, а на воде, на самой ее поверхности. И скользит по этой поверхности, меряя воду не вглубь, а вширь, и умудряясь не замочить ног и не замутить водной глади. Потому что если замочишь ноги — беда, и если замутишь воду — беда, и если чуть-чуть углубишься — тоже беда. А чтоб не было беды, лучше всего скользить по поверхности.
Впрочем, и по поверхности можно скользить по-разному: ведь поверхность-то имеет две стороны.
Водяной Жук бегает по водной поверхности снизу, как муха по потолку. Это очень удобно: и пол под ногами, и одновременно крыша над головой. И дождь не намочит, — конечно, если из воды не высовываться…
Скользить, чтоб не высовываться, и скользить, чтоб не углубляться, вот два метода, которые помогают держаться на поверхности. Это знают не только водомерки и водяные жуки.
Золотополосый Афиосемион, которого для краткости можно называть Семеном, живет в болоте, в котором грязи хоть отбавляй, а сырости, надо прямо сказать, не хватает. Жил бы Семен в Европе или, допустим, в Америке, ему бы вода, как говорится, падала с неба. А в Африке жди, когда она тебе упадет. Пока с неба упадет, в своем болоте вся пересохнет.
Те рыбы, которые имеют для своих детей океан, редко думают о том, что из их детей вырастет. У Семена нет океана. И никогда не будет у него океана. И к этому он готовит своих детей.
Он высушивает свою икру, хорошенько высушивает, чтобы эта икра, когда она станет взрослой, не боялась самой суровой засухи. Он закаляет свою икру на жаре, потому что понимает: его детям мало что с неба упадет.
Очень важно приучить детей, что им не упадет с неба, что нужно пройти через трудности, если хочешь вырасти не каким-нибудь Лиогнатом (которого для краткости можно назвать Игнатом), не каким-нибудь Барбоурисом (которого для краткости можно назвать Борисом), а настоящим, сильным, закаленным в сухих песках Золотополосым Афиосемионом. Которого для краткости можно назвать Семеном.
Зайчонок-Беляк не знает ни крова, ни родительской ласки. Едва он откроет глаза, родители врассыпную. Бывают дети, от которых родителям хочется врассыпную, но здесь дело не в детях. Конечно, можно друг за друга держаться, когда имеешь крепкие копыта или рога, но когда нет ничего, кроме длинных ушей, за что ж тут держаться?
И родители, наскоро покормив малыша, припускают в разные стороны, предоставляя Зайчонку самому подниматься на ноги и выбирать жизненный путь.
Пройдет Зайчонок немного, а там, глядишь, какая-нибудь Зайчиха, сбежавшая от собственных детей:
— Ой ты мой бедненький, иди, я тебя покормлю! Где-то и мой вот так же бродит…
И вторая Зайчиха покормит, и пятая, и десятая, так что, пока Зайчонок в возраст войдет, порядочно родителей переменит!
Все чужие — и все свои.
У тех, понятно, у кого зубы да когти, — все чужие. У тех, у кого рога и копыта, — все свои.
Ну, а у тех, у кого нет ни того, ни другого, — все чужие и все свои. И потому у них главный закон — врассыпную.
Сказать о том, что этот морской еж ходит на зубах, значит испугать всех рядовых пешеходов. Добавить, что он ходит на иглах, значит еще больше испугать пешеходов да вдобавок сильно озадачить портных. Чтобы ходить на иглах и на зубах, нужно быть очень уж страшным чудовищем.
Но этот еж не чудовище. Просто он ходит на зубах. Другие не ходят на зубах, но зубы у них тоже не сидят без работы. А он ходит на зубах. Гуляет на зубах. Для него прогулка на зубах — лучший вид отдыха.
Нельзя сказать, чтобы этот еж только гулял на зубах, если только гулять на зубах, то, как говорится, быстро протянешь зубы. Нет, он сначала погуляет, а потом поест. А после еды снова погуляет (это особенно полезно — прогулка после еды). Причем он ест все подряд, не перебирая. Он совершенно всеядный еж.
Правда, всеядность его больше в том заключается, что его самого все едят. Несмотря на то, что он гуляет на зубах, распугивая пешеходов, и что он ест все подряд, — его едят все подряд.
Так он сочетает всеядность со съедобностью. Но называют его все-таки Съедобный Морской Еж. Не Всеядный, а Съедобный Морской Еж.
Потому что ценят его не за всеядность, а за съедобность.
Дикушу называют «смиренным рябчиком». Похоже, что это так.
Сидит Дикуша на дереве, смиренно сидит, как обычный рябчик сидеть не станет. Потому что попробуй так посидеть: глазом не успеешь моргнуть, как кто-нибудь накинет петлю на шею.
Так ловят Дикушу. Ему просто накидывают петлю на шею и снимают с дерева, как созревший плод.
— Простоват наш Дикуша, — говорят о нем знакомые рябчики. Поглядите-ка: сам сует голову в петлю! Может, он думает, что ему подносят лавровый венок? Может, он ждет, что на него водрузят корону?
Но разве это не естественно — сунуть голову в петлю, поинтересоваться, что там, по другую сторону петли? Никто не знает, что там, по другую сторону. А хочется знать.
Дикуше хочется знать.
А кому не хочется?
Градоначальник Осьминог живет в большом городе, построенном из камней. Из этих камней он сложил себе дом, самый лучший во всем городе. Этот дом находится в самом красивом месте, и внутри его самая вкусная морская вода. И из дома этого открывается самый приятный вид (у Осьминога самые большие в мире глаза, поэтому вид для него много значит).
А когда Осьминог идет в город, он снимает со своего дома самую большую в городе крышу и несет ее перед собой.
— Эгей, посторонись! Расступись! — кричит Осьминог, выставляя, как щит, свою плоскую крышу.
Потому что он градоначальник, а что положено делать начальнику?
Прежде всего — отгородиться от подчиненных.
В случае опасности змея Калабария выставляет вместо головы хвост. Голову она прячет подальше, а хвост поднимает вверх и поводит им из стороны в сторону и даже как будто пытается укусить.
Конечно, хвост уступает голове, нет у него ее сообразительности, но он будет вполне на месте, если его повыше поднять. И к тому же он совершенно не видит опасности.
Очень важно в опасный момент не видеть опасности. Не слышать опасности. Не размышлять об опасности. Короче говоря, вместо головы выставить хвост.
Высоко, как можно выше выставить хвост — это помогает сохранить голову.
Жирафа выше всех на десять голов, а язык у нее — целых полметра. Вот бы поговорить таким языком!
Но никто не умеет так молчать, как Жирафа.
Даже маленькие воробьи — и те помаленьку чирикают, даже кузнечики — и те что-то стрекочут.
А Жирафа молчит. Может, потому, что она выше всех на десять голов? Может, она боится уронить свое достоинство? (Шутка ли — с такой высоты!)
Трудно сказать, почему Жирафа молчит, почему и погибая она не крикнет о помощи. Даже львы кричат о помощи, даже тигры кричат о помощи, все на свете кричат о помощи, а Жирафа молчит.
Может, потому ее называют — Жирафа, что означает — милая? Часто милыми называют тех, кто молчит, кто, даже имея очень длинный язык, хорошо умеет держать его за зубами.
Если бы молодость видела… Но она не видит, у нее для этого не хватает глаз.
С годами панцирные моллюски смотрят на мир все новыми и новыми глазами, пока их, глаз этих, не наберется до десяти тысяч штук.
Десять тысяч глаз вроде бы многовато, но ведь сколько приходится повидать, пока состаришься… Может быть, оттого и старишься, что много приходится повидать, что с каждым годом смотришь на мир все новыми и новыми глазами…
Близорукие дети, дальнозоркие старики… Вообще-то явление закономерное.
Ребенок приближает мир, чтоб получше его рассмотреть, а старик отодвигает: чего там смотреть, все и так ясно!
Колибри старается подражать насекомым, хотя принадлежат они к разным классам и между этими классами постоянная борьба, в которой постоянно побеждают птицы и терпят поражение насекомые.
Почему же Колибри, птица, старается подражать тем, кто терпит поражение, а не тем, которые одерживают победу?
Колибри, как пчела, питается нектаром цветов, и полет Колибри напоминает полет насекомого. А сердце Колибри бьется со скоростью шестисот ударов в минуту — как будто кто-то ее преследует, как преследуют только насекомых. И даже змеи, которые видят в темноте теплокровных, Колибри не видят, потому что у нее, как у насекомых, по ночам холодеет кровь.
Почему же Колибри подражает тем, кого преследуют, а не тем, кто преследует, что чаще случается в мире?
Потому что Колибри, птица, не чувствует никакого превосходства над насекомыми, по своему росту и общественному положению Колибри ближе к насекомым, и в насекомых она видит своих братьев — пусть не по классу и не по происхождению, а всего лишь навсего по несчастью.
Маленькая рыбка Анабас живет далеко от морей, она живет — даже стыдно сказать — в болоте. Конечно, мало приятного, и рыбка Анабас все мечтает перебраться в какие-нибудь другие места.
В Тихий океан. Или хотя бы в Атлантический. Ого, рыбка Анабас знает, куда ей лучше переселиться. Она твердо решила: придет время, и она непременно переселится в океан.
И время приходит, болото ее начинает высыхать, и теперь вообще никуда не поплывешь — до того сухо становится у нее в болоте.
Приходится ползти: прямо по суше, но это ничего, это не страшно, если ползешь в океан! Рыбка Анабас перебирает плавниками, как заправский пешеход, и свободно обходится без воды, как верблюд в пустыне. Целую неделю она обходится без воды…
А там попадется болото, в котором можно будет устроить привал… Что за чудесная вещь — привал в болоте! И прохладно, и не слишком глубоко. Освежайся, набирайся сил, чтобы ползти в океан. Ведь, наверно, можно приползти в океан, если так ползти — от болота к болоту?
Карась, которого некоторые считают идеалистом, на самом деле далеко не идеалист. Он понимает, что щука — это щука, но что же прикажете помирать? Конечно, лучше, чтобы без щук, чтоб во всей реке не было ни одной щуки. Но ведь могли бы быть одни щуки, и что тогда?
Допустим, все рыбы были бы щуками. И пескарь был бы щукой, и окунь, и плотва… Куда бы тогда Карасю податься?
Да и не в одних щуках дело. Бывает, как занесет в какой-нибудь горячий источник, где температура почти пятьдесят градусов, кто такое выдержит? Конечно, выдержать невозможно, но что же прикажете — помирать?
Карась не собирается помирать. Он понимает, что горячая вода все же лучше, чем совсем без воды, и грязная тоже лучше, чем совсем без воды, и много щук лучше, чем одни только щуки.
Нет, Карась не идеалист, просто он умеет сравнивать. И хотя его считают самой живучей рыбой, никакой он не живучий, далеко не живучий. Просто он не собирается помирать.
У рыбы Четырехглазки два глаза, но каждый из них смотрит в оба: и вниз, откуда на Четырехглазку могут напасть, и вверх, откуда на Четырехглазку могут напасть, — и сверху и снизу на Четырехглазку могут напасть, поэтому каждый ее глаз смотрит в оба.
Глаза у нее устроены так: нижняя часть держит в поле зрения воду, верхняя контролирует воздух. А сама Четырехглазка — между воздухом и водой. Между воздушной и водной опасностью.
Нужно только смотреть в оба — и туда смотреть в оба, и сюда смотреть в оба… И тогда между ними, двумя опасностями, между огромной верхней и огромной нижней опасностью, между воздушной и водной опасностью проляжет тонкая, тончайшая линия — безопасность.
Проперодес, морской червь, приучен к соленой воде, и он тяжело переживает ее опреснение.
Но в компании он уже не так переживает: он видит, что я другим тяжело, а когда червь видит, что другим тяжело, то от этого червю становится легче.
Кеклик не любит витать, как другие птицы. Сколько ни витай в облаках, а кормиться вернешься на землю. И пока ты там витаешь, на земле все лучшее скормят другим.
Поэтому Кеклик старается не покидать землю. Но, как всякой птице, ему нужна высота. А что такое соединение земли с высотой?
Это горы. Кеклику горы заменяют небо. С камешка на камешек, с уступа на уступ…
Это он так кормится: поднимаясь все выше и выше.
Другие кормятся, опускаясь на землю с небес, а Кеклик — поднимаясь все выше и выше.
Большое искусство — кормиться, не опускаясь до этого, а, наоборот, поднимаясь. Чем выше поднимешься, тем больше съешь. Еще выше поднимешься еще больше съешь.
Так и живешь, поднимаясь с уступа на уступ, от подножного завтрака возвышая себя до обеда.
Песок струится под ветром, вздымая волны барханов, он покрывается зыбью, зыбучей, словно вода. И уходит за горизонт, не скованный берегами, с тихим шуршанием — сухим плеском… Тот, кто в этом шуршании не слышит плеска воды, никогда не полюбит пустыню так, как любит ее игуана Ума.
Там, где того, кто не любит, подстерегает опасность, того, кто любит, ожидает спасение. Игуана Ума в случае опасности ныряет в песок, как можно нырять только в воду, и плывет под песком, как плывут под водой те, для кого вода — родная стихия.
Когда стихия родная, она ведет себя, как родная, — будь то вода, воздух или песок. А когда стихия чужая, она тебя иссушит в воде, утопит в самой безводной пустыне.
Такова природа вещей. Такова природа. Либо она родная стихия, либо стихийное бедствие.
Кальмар пятится со скоростью пятьдесят километров в час, развивая не переднюю, а заднюю скорость.
Можно, конечно, упрекнуть Кальмара в том, что он движется назад. В то время как все движутся вперед, он уступает позицию за позицией…
Если бы не скорость Кальмара.
Когда развиваешь такую скорость, мир замирает, восхищенный твоим движением, и его не интересует, куда ты движешься: вперед или назад.
Карликовый Дятелок умеет поднять такой стук, какой не поднимет даже очень большой дятел. И о нем говорят:
— Вот это дятел! Умеет поднять стук…
Хотя вообще-то он даже не дятел, а Дятелок, ростом меньше воробушка. Но если нужно поднять стук, тут уж прямо к нему обращайтесь.
Дятелок умеет. Он не станет долбить какой-нибудь дуб — долбить дуб, как говорится, себе дороже. Дятелок выбирает бамбуковый стебель, сверху крепкий, а внутри пустой, и стучит по нему, как по барабану. Лучше всего стучать по барабану, если хочешь поднять настоящий стук.
Другие дятлы считают, что он долбит пустоту, другим дятлам подавай сплошную породу. И они долбят сплошную породу — разнодеревщики, древопроходцы. А кто о них слышит?
Нет уж, если хочешь, чтоб тебя слышали, нужно долбить пустоту, стучать в барабан — вот тогда будет далеко слышно. Даже если ты маленький, не больше воробушка, тебя будет далеко слышно.
И о тебе скажут:
— Вот это дятел! Умеет поднять стук…
У саламандры Амблистомы сынок Аксолотль еще совсем дитя, а уже размножается.
— Перестань размножаться! — делает ему замечание Амблистома. — Разве ты не понимаешь, что хорошие дети так себя не ведут?
Аксолотль ничего не понимает, но думает, что он все понимает. Он думает, что он уже взрослый. А какой он взрослый? Он еще ни на шаг от воды, даже по земле не научился ходить. А ведь для того, чтоб стать взрослым, нужно сначала стать на ноги.
— Может, вырастет — поумнеет, — утешает себя его бедная мать.
Но Аксолотль не растет и не становится на ноги. Чтобы ему стать на ноги, нужно, чтобы в пруду высохла вода или произошло еще какое-то бедствие…
Неблагоприятные условия действуют на Аксолотля благоприятно, и он перестает быть легкомысленным Аксолотлем — теперь он саламандра Амблистома, этому научила его нелегкая жизнь. И он говорит своему сыну Аксолотлю, для которого, кажется, созданы все условия:
— Аксолотль, перестань размножаться! — и утешает себя: — Может, вырастет, поумнеет.
И создает ему все условия, в которых никогда не поумнеет и не вырастет Аксолотль. Потому что такой уж он, Аксолотль: только неблагоприятное для него благоприятно.
Лягушка, которую обычно называют Стеклянной, хотя она совсем не стеклянная, право же не стеклянная, старается делать все, чтобы быть красивой лягушкой. Если не заботиться о том, чтобы быть красивой, можно так себя раскормить! А ведь толстые лягушки обычно самые некрасивые.
У Стеклянной лягушки прозрачный живот, это очень важное преимущество. Проглотила букашку, вторую, третью — стоп! Посмотри на живот, посчитай. Если не считать, можно так себя раскормить, что ни в какое болото не поместишься. Почему свиньи такие толстые? Почему бегемоты такие толстые?
Потому, что они не считают. Потому, что у них непрозрачные животы.
Жук Большой Водолюб всеми признан большим водолюбом.
— Все мы вышли из воды, — говорит Большой Водолюб, припоминая те времена, когда все мы вышли из моря на сушу. — И пусть мы ушли далеко, пусть мы поднялись высоко, но мы не должны забывать о воде, которая дала нам ноги и крылья.
Жук Большой Водолюб поднялся высоко, но плавать он почти разучился. Приходится больше летать. И пусть не говорят, что он оторвался от воды, хотя он, конечно, от нее оторвался; но пусть не говорят, что он оторвался от воды, потому что он вышел из воды и не стесняется в этом признаться. Он всюду скажет, что он вышел из воды, что это вода дала ему крылья и что как бы высоко он ни взлетел… Конечно, он рад бы поплавать, но что делать приходится больше летать. А уж он бы поплавал, так поплавал! Не забывайте, что он вышел из воды!
Ох этот жук, этот Большой Водолюб! Недаром он слывет Большим Водолюбом!
Мышовка в любые руки пойдет, только протяни руки. Она совсем ручная, хотя никто ее не приручал, она просто по природе своей ручная.
Потому, что Мышовка маленькая, а маленькому лучше быть ручным, иметь руки, которые и накормят, в защитят, и согреют в своих ладонях.
Мышовка ручная, потому что воля ей совсем не нужна, Мышовке не воля нужна, а неволя.
Прекрасная вещь — неволя! На воле, правда, больше простора, но для Мышовки воля чересчур велика, ей нужна маленькая, спокойная неволя, благоустроенная неволя, потому что воля никогда не бывает благоустроенной.
Если Линя вытащить из воды, он линяет, как плохо выкрашенная рубашка. Он ведь и не рассчитан на то, чтоб его вытаскивали из воды. Поэтому он линяет, меняет окраску, пытается приспособиться к новой среде, стать таким же, как воздух: не только бесцветным, но и прозрачным.
Однако это ему не удается. А кому удается? Никому, хотя многие пытаются приспособиться к воздуху. Бесцветных много, прозрачных — нет.
Рыба Гетеростихус, конечно, считается с обстановкой, она даже изменяет свой цвет, но это никто не назовет лицемерием.
Те, которые изменяют свой цвет в зависимости от обстановки, внутри совсем не такие, какими снаружи выглядят. Когда Хамелеон надевает траур, то это, поверьте, лишь для отвода глаз, потому что ведь не наденешь яркий костюм, когда все вокруг в трауре.
Но если рыба Гетеростихус наденет траур, можно верить: у нее по-настоящему черно на душе. А если она надевает какие-нибудь веселенькие цвета, не сомневайтесь: у нее на душе весело.
Для рыбы Гетеростихус обстановка — не внешняя сторона, она не старается ей подражать, а принимает ее целиком, всем своим существом, плотью и кровью. И если чернеет — то насквозь. И если голубеет — то насквозь. Потому что весь ее внутренний мир — это окружающая ее обстановка.
Легче всех дышится Вьюну, потому что он преспокойно дышит желудком. Высунет голову из воды, глотнет воздуха — и лежи себе, полеживай, слушай, как он там движется по пищеводу. Желудок — верное дело, желудок не подведет, поэтому легче дышится тем, кто во всем полагается на желудок.
— Там, где трудно дышать, нужно уметь глотать, — так формулирует Вьюн свою жизненную позицию.
Входя, не забывайте о выходе. Не следуйте примеру некоторых морских ежей.
Некоторые морские ежи входят в свое жилище, забывая, что им придется из него выходить. И они живут, ни в чем себе не отказывая, тем более, что все это им само плывет в рот.
В такой ситуации, конечно, толстеешь. До того растолстеешь, что потом не пролезешь в дверь. И когда приходит пора выходить, морские ежи начинают сетовать и роптать на судьбу, которая не оставила им выхода. Но разве судьба не оставила им выхода? Она дала им выход, когда давала вход. А они, помня о входе, начисто забыли о выходе.
И теперь они мечутся, морские ежи:
— Где выход? Нет выхода!
И жилище их превращается в то, о чем даже грустно сказать. И неудобно сказать, не сняв шляпы.
Там, где Евдошка растет медленно, она доживает до пяти лет, а там, где быстро, — всего лишь до двух.
Такое у нее счастье. Хочется побыстрей вырасти, стать взрослой Евдошкой, и она торопит себя: быстрей, быстрей! И пробегает всю жизнь за два года.
Конечно, она не спешит умереть, она, наоборот, спешит жить: спешит вырасти, завести семью, вырастить детей, а там глядишь — и спешить некуда. И пора помирать. Хотя Евдошка не спешит помирать, она, наоборот, спешит жить…
Но получается, что это одно и то же.
В охоте на слонов принимают участие и слоны, уже раньше пойманные, на прежних охотах. Они помогают и охотиться, и воспитывать пойманных слонов, и обучать их, как нужно охотиться на слонов…
Охота тем успешнее, чем больше слонов охотится на слонов.
Волка легко поймать, если окружить его пестрыми флажками, дать ему почувствовать разницу между окружающей праздничной пестротой и его собственным серым существованием.
Вокруг пестрота, а здесь, внутри, безысходная серость… Через это волк не сможет переступить.
Выпрыгнуть из собственной серости — ведь это куда трудней, чем даже выпрыгнуть из собственной шкуры.
Может, в этом мире у кого-нибудь есть глаза? Вы знаете, что такое глаза? Ну, которыми видят. Вокруг все черное, и вдруг на этом черном что-то блеснет. Покажется не таким черным. И это значит, что вы видите. Правда, может быть, сон.
А может быть, и не сон. Может быть, вы видите по-настоящему, глазами. Что именно — Цирротаума не может вам объяснить. У него никогда не было глаз, и он не знает, как это — видеть. Но ведь у кого-нибудь должны быть глаза? Ведь мир велик, даже на ощупь. Не может он быть так же слеп, как слепой Цирротаума, — такой огромный мир…
Слепой Цирротаума светится, оставаясь в своей темноте, он светится, не видя своего света. Он вспыхивает пламенем, которое для него похоже на черную ночь — на такую же черную ночь, как отсутствие пламени. На такую же ночь, как ночь. На такую же ночь, как день. На такую же ночь, как весь этот океан, в котором живет слепой Цирротаума.
Живет и светится. Может, у кого-нибудь есть глаза.
Он не только светится пламенем, он светится насквозь, он прозрачен. Чтоб никому не мешать смотреть, не загораживать мир своей особой, не лезть в глаза тем, у кого, может быть, есть глаза.
Другие готовы загородить собой целый мир, а сами не светятся. Сами они похожи на черную ночь. А когда их много, тогда вокруг такая черная ночь… Такая же черная ночь, как вокруг слепого Цирротаумы.
Ночь вокруг слепого Цирротаумы, и в этой ночи он светится. Никогда не видавший света и никогда не увидящий света, он светится, светится… Может быть, в этом мире у кого-нибудь есть глаза…
Страус птица, но рычать он умеет, как лев, а бегать, как самая быстрая антилопа. И он может очень долго быть без воды. Как верблюд. Страус многое может, чего не может никакая из птиц. Но летать он не может, как птица.
Конечно, если бы он летал, ему не пришлось бы бегать, рычать, не пришлось бы сидеть без воды, как верблюду. Он мог бы не подражать ни верблюдам, ни антилопам, он мог бы быть самим собой…
Но быть собой для птицы — это значит летать. А Страус только берет разбег и не может от земли оторваться.
Белоснежные перья Страуса возвышаются плюмажем, как у какого-нибудь драгунского полковника, когда полковник, сняв головное убранство, держит его у себя за спиной. Но даже и по сравнению с этим полковником Страус мог бы выглядеть генералом, потому что перьев у него больше, чем у любого полковника. Сорок маховых, шестьдесят рулевых, даже у орла меньше.
Да, по своему оперению Страус среди птиц генерал, правда, постоянно пребывающий в отступлении, чтобы не сказать — в паническом бегстве. Много охотников отобрать у Страуса его перья, и Страус бежит, отступает, развивает скорость девяносто километров в час, и перья его развеваются, как белые флаги…
Перья, что же вы, перья? Много вас у Страуса, но каждое само по себе… Почему бы вам не сложиться в крылья? Сорок маховых, шестьдесят рулевых, а махать и рулить — некому. Есть только кому просить о пощаде, трепеща на ветру, как белый флаг.
Перья, что же вы, перья?
Флаги белые над землей.
Для того чтоб летать, перьям нужно сложиться в крылья.
Что такое для Скорпиона радиация? Ничего, ровным счетом. Дайте ему дозу, в двести раз большую, чем способен вынести человек, и он даже не поморщится. Привычка.
Рассказывать — долгая история, а Скорпион мог бы и рассказать. Она и вправду очень долгая — история Скорпиона.
Началась она сто пятьдесят миллионов лет назад, в разгар мезозоя. Мезозой означает эру Средней Жизни, и жизнь тогда была средняя. В среднем — средняя: для одних хорошая, для других — плохая.
Это было время ящеров, динозавров. Время первых млекопитающих, первых птиц. Одни хотят жить по-новому, другие хотят жить по-старому, а чего хочет он, Скорпион? Для чего он, собственно, появился?
Потом была вся эта история: юрский период, меловой… Кончилась мезозойская эра, началась кайнозойская. Эра Новой Жизни, а чего в ней для Скорпиона нового? Ну, вымерли ящеры. Ну, птицы стали выше летать. Ну, чего-то там достигли млекопитающие.
Успехи успехами, но в общем были трудные времена. Для Скорпиона не то чтобы трудные, но и не слишком легкие, чего там скрывать. Землетрясения, пожары, ледники, всемирные и другие потопы — чего только не было за последние сто пятьдесят миллионов лет, — и все это на него, на Скорпиона…
Поэтому что для него атомный век? Как говорится, не такое пережили.
И радиацию переживем. И цивилизацию.
Привычка.
Енот Какомицли живет в развалинах и с тоской вспоминает те дни, когда здесь еще не было никаких развалин, а были сплошные девственные леса… Время, что делает время! Сначала оно возводит строения, потом превращает их в развалины, в которых живут только воспоминания да еще он, енот Какомицли.
Другие еноты живут в лесах, а когда лес вырубят, переходят в другой, вместо того, чтоб остаться на вырубке и вспоминать то время, когда здесь был настоящий лес… Мало кто помнит в Америке енота Панду. Он в свое время эмигрировал в Азию и неплохо там устроился, скрывая, что он енот, потому что еноты в Азии не водятся. Он выдавал себя за медведя и даже внешне изображал медведя, так что его даже стали относить к семейству медведей. Позор!
— Ты не о семействе думай, а о семье! — ворчит жена. — Погляди, как мы живем: стыдно сказать — в развалинах!
Какомицли не стыдно. Вы думаете, тем, которые живут в замках, что-то видно с их высоты? По-настоящему видно только из развалин.
Для жены Какомицли это — слабое утешение.
— Нормальные еноты заботятся о семье. И лишь такие, как ты, ненормальные, думают о целом семействе.
Хорошо, пусть ненормальные, соглашается Какомицли, наше спасение в том, что у нас есть еще ненормальные, которые заботятся не о семье, а о целом семействе. О семействе енотов. О семействе медведей. О семействе людей.
Потому что если хочешь сохранить собственную семью, нужно как минимум сохранить семейство.
Хамелеон не любит выделяться, хотя для этого у него все возможности. Он мог бы стать зеленым на желтом фоне, это было бы очень красиво, или, например, желтым на зеленом. Но он предпочитает быть незаметным: зеленым на зеленом или желтым на желтом, пусть это не очень красиво, но главное не выделяться! — так считает Хамелеон.
Если бы кто-нибудь знал, как ему надоело приспосабливаться! Фон постоянно меняется, за ним только поспевай. Приноровишься к зеленому, войдешь во вкус, освоишь все тона и оттенки, — чего, кажется, больше: цвети, зеленей, пускай корни, как зеленая травка, — так нет же, зеленое сменяется желтым. И снова в него врастай, осваивай, входи во вкус, потому что без вкуса такое дело не делается. Ведь в каждый цвет нужно душу вложить — когда зеленую, а когда желтую душу. Причем, душу тоже нужно уметь вкладывать: плохо, когда недоложишь, но плохо, и когда переложишь…
И только перед смертью, в самом конце, Хамелеон выражает свой протест общему фону. И тогда на этом фоне появляется что-то ярко-пурпурное, заявляющее о себе на весь мир, опровергающее любой фон, который делал незаметным Хамелеона. Теперь он заметен, теперь его хорошо видно всем. Идите, смотрите — вот как умирают хамелеоны!
Молодые кайманы плывут на гиацинтовых островах, на островах из цветов, нигде не пустивших корни. От земли своих предков по течениям рек они расплываются по материку и выходят в открытое море. Крокодилы редко выходят в море — разве что в молодости, на гиацинтовых островах.
Молодые кайманы уплывают на гиацинтовых островах.
Когда плывешь на гиацинтовых островах, все вокруг цветет и благоухает, и кажется, что плывешь на облаке среди голубых небес, среди глубин, в которых нельзя утонуть, а можно возноситься все выше и выше. И все, что держало тебя и привязывало к берегу, теперь уходит назад вместе со всеми этими берегами, и все заботы твои, и все печали твои уплывают назад, а остается только небо в реке и гиацинтовое облако…
Острова и цветы привыкли знать свое место. И кайманы привыкли знать свое место — на этом или на том берегу. Но среди цветов попадаются чудаки, и среди островов попадаются чудаки, и среди кайманов попадаются чудаки — и тогда на странствующих островах среди странствующих цветов плывут неизвестно куда странствующие кайманы.
Когда облака пускают корни, приходит конец облакам. И приходит конец мечте, когда она пускает корни в действительности… Но плывут и плывут молодые кайманы на гиацинтовых островах, на гиацинтовых облаках по своему отраженному небу.
Где-то ждет их причал, будущий берег, не отраженная, а истинная земля. Чтобы растянуться во всю длину, почувствовать себя прочней и уверенней, чтобы греться на солнышке, провожая взглядом гиацинтовые острова.
Они все дальше, гиацинтовые острова, они уплывают, гиацинтовые острова…
Потому что они из цветов, нигде не пустивших корни.
Чем дальше Жаворонок уходит в небо, тем милее ему земля и тем звонче о ней его песня.
Он кругами поднимается вверх, все выше и выше, и уже видит землю лишь в контурах, в общих чертах. И в этих чертах — все самое для него дорогое. И Жаворонок поет, в песня его все звонче.
Потому что он удаляется от земли.
Поет Жаворонок. И от этой песни, в которой земля таи хороша, его начинает тянуть обратно на землю. Чем больше поешь о земле, тем сильнее тебя тянет на землю…
Пора возвращаться. И Жаворонок возвращается.
Он все ближе и ближе к земле, он уже видит ее не в общих чертах, а в подробностях… И песня его все тише. Наконец она совсем обрывается, хотя он еще не долетел до земли.
Молча он садится на землю. Молча смотрит по сторонам. Все те же травы, все те же комья земли, все тот же его родной дом, и все то же родное его семейство… Все такое знакомое, такое привычное…
Жаворонка опять тянет в небо.
И он поднимается — все выше и выше.
И песня его все звонче, прекрасная песня, в которой земля так хороша, что невозможно от нее улететь, хочется вернуться на землю.
Иногда белые льдины, мерцающие в полярной ночи, заостряют свои вершины и начинают выть — тоскливо и безысходно, и тогда ночь цепенеет, и вжимаются в землю снега, и замирают ветры, чтоб не выдать себя движением или звуком. Воют белые льдины, белые тени полярных ночей, окоченевшие души ледовитого севера.
Белые льдины… Или белые волки?..
Они снимаются с насиженных мест и стаей бредут по равнине, и жизнь на их пути замирает, а то и вовсе умирает, если вовремя не успела замереть.
Бредут по снегу белые льдины, временами заостряясь кверху и пронизывая безмолвие ночи тоской, — им, должно быть, холодно и неуютно на севере. Неужели и они способны чувствовать холод и неуют? Ведь на то они и льдины, чтоб рождаться и жить на севере, чтобы крепчать на морозе, когда крепчает мороз. И замирать, подняв кверху вершины, под оглушительный вой ветра, так, что невозможно понять, кто там воет, а кто замирает… На то они льдины… А может быть, все-таки волки?
Они похожи на легенды древних тысячелетий, на бродячие легенды, в которых давным-давно умерла жизнь… Может быть, они бродят в поисках утраченной жизни? Может быть, потому так свирепо отнимают ее у других?.. Как будто, отнимая жизнь у других, можно обрести собственную.
Белые льдины… Нет, все-таки белые волки…
Белые волки бродят по белому северу, и пронзают тоскливым воем полярную ночь, и затихают, один за другим уходя в легенды… Еще недавно их было много, а сейчас не встретишь ни одного. Еще недавно они отнимали жизнь у других, а сегодня у них отнимают жизнь… Как будто, отнимая чужую жизнь, можно что-то прибавить к собственной…
Белые волки уходят в легенду, в белую легенду полярных ночей. Так ушли в легенду туры, так уплыли в нее морские коровы, так улетели в нее странствующие голуби, которые последние шестьдесят лет странствуют только в легендах…
Легенды, тени прошлого, бродят по земле, пытаясь вернуть утраченную жизнь. Неужели настанет час, когда по земле будут бродить только легенды? Легенды о белых волках. О серых, красных и рыжих волках. О рыжих и черно-бурых лисицах. И о медведях бурых… Сколько будет бродить по земле легенд!
Тогда никто не поверит в белых волков. И, увидев белые тени, бредущие в полярной ночи, и услышав тоскливый вой в полярной ночи, их увидевший и услышавший скажет:
— Это льдины бродят на севере. Это льдины воют на севере. Потому что белые волки — это легенда. И белые медведи — это легенда. И белые чайки это легенда. Не легенда только белые льды…
Белый медведь шел на север…
Он шел на север так: несколько шагов на север, потом столько же шагов на юг и опять столько же шагов на север. Очень сложный, неровный путь…
В прежние времена он шел на север не так. Он шел прямо, никуда не сворачивая, потому что путь ему не преграждали железные прутья. А теперь, когда со всех сторон железные прутья, приходится все время сворачивать: несколько шагов на север, несколько шагов на юг… Приходится идти на юг, чтобы иметь возможность пойти на север.
Сколько он помнит себя, он всегда шел на север, потому что такова была его цель, данная ему от рождения. А когда имеешь большую цель, тут уже ничто не может остановить, никакие железные прутья.
Со стороны может показаться, что ты топчешься на месте. Но так может показаться только тем, для кого безразлично, куда идти, кто ходит по земле без всякой цели. И они не поймут, что путь на юг может тоже вести на север, — если ты, конечно, стремишься на север… Путь на север — длинный путь, и он не помещается в тесной клетке. Его можно только смотать в клубок, чтобы потом разматывать, разматывать: север-юг, север-юг… до конца жизни разматывать: юг-север, юг-север…
Потому что когда имеешь такую дальнюю цель, к ней необходимо двигаться, постоянно двигаться, какие бы преграды ни встали у тебя на пути. Ведь истинное твое существо не здесь, а там, у этой цели, и, двигаясь к ней, ты движешься к себе и находишь себя — не такого, каким отправился в путь, а совсем другого и небывалого.
Север-юг, север-юг… Путь к себе — это очень далекий путь, и он не станет короче оттого, что его втиснули в клетку…
Улетела Бескрылая Гагарка, улетела и не вернулась назад. Натянула черный фрак на белоснежную жилетку и улетела, улетела навсегда. Улетела Бескрылая Гагарка.
Здесь, на севере, она заменяла пингвина, потому что пингвины на севере не живут. Хотя здесь такие же льды и холода, как на юге, но пингвины здесь не живут. Здесь их заменяла Бескрылая Гагарка.
Это было давно, еще в прошлом столетии. Тогда видели люди последнюю Гагарку, а потом и она улетела. Улетела и не вернулась назад.
Говорят, ее убили охотники, как и всех других бескрылых гагарок. Но это неправда, этого не может быть: ведь она здесь, на севере, заменяла пингвина. Она ходила вперевалочку — в черном фраке и белой жилеточке, как настоящий представитель пингвина, полномочный представитель. За что же ее убивать? Разве можно убивать полномочного представителя?
Она жила в холодных, не пригодных для жизни местах, во всяком случае, мало пригодных. Даже пингвин предпочитал жить на юге, а на север послал ее. Среди холода, стужи и льдов она представляла здесь его интересы. Не свои, а его интересы. За что же было ее убивать?
Нет, конечно, это одни разговоры.
Просто она улетела, — может быть, даже на юг, чтобы посоветоваться с пингвином и возобновить свои полномочия. Может, когда охотники начали там стрелять, она улетела, чтобы вернуться в мирное время. А когда наступит мирное время, она вернется и будет по-прежнему ходить вперевалочку, представляя интересы пингвина…
Она прилетит, конечно же, она прилетит, пусть только наступит мирное время! А оно наступит. Сколько б ни стреляли охотники, как бы ни охотничали они на земле, мирное время наступит… И наступит оно тогда, когда прилетит назад Бескрылая Гагарка.
Стриж Печной Иглохвост — дитя цивилизации, но его предки были детьми природы. Они жили в лесу и гнездились прямо в стволах деревьев…
— Это просто чудесно, кхе, кхе, гнездиться в лесу, — умиляется стриж Печной Иглохвост, — свежий воздух, кхе, кхе, который можно вдыхать полной грудью. Мы разучились вдыхать полной грудью, вот в чем наша беда.
Иглохвост мечтает пожить в лесу, как его предки. Там вокруг не мертвые камни, как в городе, а все такое же, как он сам: трепетное, живое… А значит, и родное, потому что живому живое легче понять. И легче дышать, когда все дышит вокруг, когда вокруг все живое…
Да, пора вернуться к природе, от которой он так далеко улетел. Можно улетать далеко, но нельзя улетать от природы.
— Брошу я этот город, — говорит в своем кругу стриж Печной Иглохвост. Ну чего в самом деле? Все эти строения, башни, а дышать нечем. Буквально нечем дышать. Если не считать дыма.
Он, как и многие, задыхается в городе, потому и мечтает поселиться в лесу. Свить гнездо в пустом древесном стволе, как это когда-то делали его предки. Жить среди дикого леса, среди диких птиц и зверей, среди диких звуков и диких запахов, где каждая веточка — родной дом…
К сожалению, для Печного Иглохвоста родной дом — дымовая труба, он свил себе гнездо в дымоходе, как истинное дитя цивилизации. Конечно, не вся цивилизация в дымоходе, но он живет в дымоходе, как истинное ее дитя. И он дышит дымом и мечтает о свежем воздухе, и все собирается, каждый год собирается вернуться к природе, в леса…
Но отнимите у него дымоход — и он без него задохнется…
Как стало известно из печати, на маленьком острове Ре в Бискайском заливе мулы живут среди людей и люди проявляют о них большую заботу. Для защиты от комаров мулам даже сшили штаны, и они щеголяли, как заправские джентльмены, — вернее, месье, потому что остров принадлежит Франции.
И вот уже давно истреблены комары, а мулы все ходят в штанах. Меняются в мире моды, становятся все обнаженнее, все смелей, а мулы по-прежнему ходят в штанах — последние могикане стыдливости и целомудрия.
У большинства животных мозг и сердце находятся на одном уровне, и уровень этот, надо сказать, невысок. Да и что за высота — в горизонтальном положении!
Человек, приняв вертикальное положение, значительно повысил этот общий уровень, но мозг у него оказался выше сердца.
Мозг человека намного выше сердца, и расстояние между ними тем больше, чем выше поднимается человек.
У большинства животных мозг и сердце находятся на одном уровне, и уровень этот, надо сказать, невысок. Да и что за высота — в горизонтальном положении!
Человек, приняв вертикальное положение, значительно повысил этот общий уровень, но мозг у него оказался выше сердца.
Мозг человека намного выше сердца, и расстояние между ними тем больше, чем выше поднимается человек.
То, что рыбы близоруки, вовсе не означает, что у них близорукий взгляд на мир. А из того, что кроты слепы, вовсе не следует, что у них нет никакого взгляда. У земноводного протея заросли глаза, но он ухитряется воспринимать свет поверхностью кожи — какой совершенный, всеобъемлющий взгляд на мир!
Каждый должен иметь свой взгляд на мир — воспринимать окружающий мир если не зрением, то слухом, обонянием. Или, скажем, эхолокацией, как летучие мыши. Или боковой линией, как рыбы, которым колебания окружающей среды помогают, так сказать, действовать без колебаний. Вы думаете, у жучка безглазика из семейства ощупников нет своего взгляда на мир?
Можно сказать с уверенностью: не зря безглазик из семейства ощупников ушел из своего семейства и поселился в семействе муравьев. Муравьи народ самостоятельный, среди них поживешь — глядишь, и сам муравьем станешь. Вот и живет безглазик. Приглядывается. Ощупывает. Где еда, где питье. Когда еще из него муравья сделают, да и сделают ли, а пока можно пожить. Вот он как, безглазик, свое счастье нащупал.
Кое-кто, конечно, паразитом назовет, не без этого. Но у безглазика и на это свой взгляд: ему лишнее название не помешает.
В животном мире нет четкой границы между пищей и едоком, и, приближаясь к столу, не всегда можно знать: едоком ты будешь или пищей. Лягушка никогда этого не знает, но проявляет большой оптимизм: все, что движется возле ее стола, она непременно считает пищей. И стоит змее пошевелить языком, лягушка тут же хватается за него, как утопающий за соломинку, и эта соломинка утягивает ее на дно.
Бывают и более удачные обеды. Лягушка любит поесть, и она умеет поесть: она делает около ста жевательных движений в секунду. Почему она так торопится? Потому что вокруг все едят. Цапли едят, аисты. И те же змеи. Потому и торопишься, чтобы успеть побольше съесть на этом обеде, на котором нет четкой границы между пищей и едоком.
Опыт показывает, что больше всего ошибок совершается там, где окружающий мир воспринимают желудком.
Среди рыб известен живоглот, который всех покоряет своим ослепительным чревом. Глаза могут светиться умом, лицо — улыбкой, но чем, скажите, может светиться живот? У живоглота светится именно живот. Большой, как матрац, и растяжной, как резина, он вдобавок еще и светится. Конечно, не умом. И конечно, не улыбкой. Он светится тем, чем может светиться живот, когда светится только живот, а глаза и лицо — не светятся.
Многие светятся вокруг нас, но при этом важно определить, чем они светятся. Не животом ли, как живоглот? Не зубами ли, как некоторые хищные рыбы?
Как ни странно, среди многих светящихся рыб рыба-свеча почему-то не светится. Ее называют свечой, но сама она, видно, не считает себя свечой: на этот счет ее взгляд расходится с общепринятым. И почему это непременно нужно светиться? Некоторые рыбы, например, лампаникт, фонареглаз, а также антарктическая рыба электрона, полагают, что каждый непременно должен светиться, но рыба-свеча не разделяет этого мнения. Почему же ее называют рыбой-свечой?
Потому что, если ее как следует высушить и вставить ей в рот фитиль, она будет гореть, как свеча. При жизни не горела, а теперь, когда ее высушили… Оказывается, можно гореть после смерти. Жить незаметно, а после смерти вдруг запылать…
Но не всех обстоятельства заставляют поменять взгляды. Осьминога не заставят никакие обстоятельства, и даже если жизнь выбросит его на сушу, взгляд его будет устремлен к морю, и осьминог будет упорно двигаться к морю. Даже огонь не заставит его свернуть с пути: он пойдет прямо в огонь — и либо сгорит, либо все-таки выйдет к своему морю.
Видимо, его благородная цель помогает ему бороться с обстоятельствами. А когда цели неблагородные…
Рыба пиранья трусливо жмется к стенке аквариума. А в реке она никого не боялась. Наоборот, ее боялись. Даже страшные крокодилы боялись ее, маленькой рыбки, величиной с карася.
Их была целая стая, в которой кто-то был вожаком, — неважно кто, это не имело значения. Вожаком становился тот, кто первым чувствовал запах крови. И даже предчувствовал запах крови, чувствуя поблизости жизнь.
Жизнь — это всегда возможный запах крови, пиранье это известно лучше других. Потому что для нее любая жизнь — это всего лишь возможный запах крови.
Там, в реке, пиранья простреливала реку насквозь в едином залпе устремленной на жертву стан. А здесь она дрожит, жмется к стенке аквариума. Потому что стаи нет, нет стаи, собранной в едином броске, огромной стаи, состоявшей из таких же, как она, рыбок, почти карасей… Может быть, она, пиранья, и есть карась, всего лишь карась, который почувствовал запах крови?
Жучок родниус в своих взглядах до того самостоятелен, что может самостоятельно прожить без головы. Одна голова хорошо, но и ни одной не хуже — так считает жучок родниус.
Родниус любил философствовать, пока не остался без головы. Как он остался без головы, об этом история умалчивает. Возможно, он стал жертвой собственного любопытства, как это бывает с улитками. Улитка, как известно, имеет отдельную раковину, но ей непременно нужно высунуться, чтобы посмотреть, что делается вокруг. И от всего, что делается вокруг, улитка в буквальном смысле теряет голову. Глядишь — и нет головы: откусили. По улитка не может жить без головы, слишком уж она любопытна. Поэтому голова у нее отрастает, а когда отрастет — снова высунется.
Да, улитка не может жить без головы, поэтому голова у нее всякий раз отрастает. А жучок родниус прекрасно обходится без головы. Правда, философствовать он уже, как прежде, не любит. Конечно, можно пофилософствовать и без головы, но — удивительная вещь! — с тех пор, как родниус остался без головы, у него как-то переменились взгляды. Нельзя сказать, чтобы он совершенно не реагировал на свет — реакция на свет у этих жучков и без головы сохраняется, — но тяга к свету уже не та. Тяга к свету — хорошо, но и без нее не хуже, — к такой мысли приходит роднике, оставшись без головы.
Ну скажите, разве такие мысли приходят кому-нибудь в голову? Такие мысли приходят лишь тогда, когда остаешься без головы. А когда остаешься без головы, какие уж тут разговоры о взглядах!
Вот тут бы и закончить разговор о взглядах на мир, но необходимо сделать некоторые выводы. Итак, что важно в формировании настоящего взгляда на мир?
Для этого важно:
— иметь глаза, уши или какие-нибудь другие органы чувств, — допустим, боковую линию, как у рыб, или способность к эхолокации;
— не быть паразитом, как безглазик из семейства ощупников;
— не воспринимать окружающий мир желудком, иначе всегда будешь находиться на грани между пищей и едоком;
— по возможности светить (но, конечно, не животом и не зубами);
— помнить, что только благородная цель помогает бороться с обстоятельствами, и что хищники больше других зависят от обстоятельств;
— иметь свой самостоятельный взгляд, но не такой, чтоб окончательно потерять голову.
Все мечтают о безумной любви и никто не мечтает о разумной, потому что в любви безумное оказывается самым разумным, а разумное теряет свой смысл. Слишком разумную любовь называют любовью по расчету.
Крапивник не может рассчитывать на взаимную любовь, он вынужден ограничиться любовью по расчету. Крупные птицы берут внешностью, а у него этой внешности — не на что смотреть. Но если взять крапивника вместе с его участком, то тут уже будет на что посмотреть: каждый его собственный сантиметр соответствует гектару его участка.
Другие строят одно гнездо и поэтому имеют одну жену. Крапивник строит сразу несколько. Причем все это большие, просторные гнезда, чтобы прочно обосноваться на земле, а не летать в облаках, потому что летать крапивник не любит. Да и когда тут летать — столько гнезд, столько жен…
Крапивник хлопочет на своем участке и громко поет. При его внешности ему нужно очень громко петь, чтоб на него обратили внимание, чтобы полетели на голос его любви. Многие летят на голос любви. Сколько мошкары гибнет в высоковольтных трансформаторах, принимая их гудение за голос любви. В любви многие ошибаются, слыша то, что хочется услышать. Но крапивник-то не ошибается. Он строит так много гнезд не от какой-то там безумной любви, а по расчету. Чем меньше любви, тем больше требуется жен, а чем меньше жен, тем больше требуется любви, — таков суровый закон природы.
К слову сказать, безумная любовь редко гнездится в благоустроенных гнездах. У птиц калао настолько плохо с жильем, что им приходится жить по очереди. Чтобы спокойно высидеть потомство, супруга калао вынуждена замуровать себя в дупле, и супруг собственноручно помогает ей замуровываться, оставляя для свиданий узкую щель. Потом в эту щель он будет носить жене передачи, и все будут ему завидовать, потому что каждый был бы рад носить своей жене передачи, но для этого нужно упрятать жену в дупло.
Для супруга калао время пролетит незаметно; пока он с передачами будет мотаться туда-сюда, глядишь, у него в дупле что-нибудь высидится. И станет калао носить передачи всей семье — вот это будет настоящая радость! А когда потомство подрастет и супруга калао, взломав стенку, выйдет к своему супругу на волю, он не узнает ее, располневшую там, взаперти, а она не узнает его, отощавшего на свободе. Но потом он ее узнает. Узнает свой труд, свои бессонные ночи, узнает все, что оторвал от себя, чтобы вложить в это разжиревшее, но по-прежнему любимое тело. А она подумает, что он отощал от любви, потому что мужчины плохо переносят разлуку. И это будет как свадьба, как новая любовь, и все будут радоваться, что дупло, наконец, освободилось.
Впрочем, разве счастье в дупле? Разве оно в гнезде или норе? Счастье не втиснешь ни в какую нору, поэтому оно не имеет крова.
Жена медного дятла этого не понимает. Она считает, что ее медный дятел лучше, чем золотой, и, пренебрегая золотым, держится за своего медного.
Потому что у медного всегда полны кладовые. Он срывает с дубов желуди и прячет их в стебли агав. И когда всем захочется желудей и все полетят искать их на дубе, то, конечно, там их никто не найдет, — а кому же придет в голову искать желуди на агаве?
Хитрый дятел. Хоть и медный, а хитрый. Он понимает: для того, чтоб блистать, нужно поплотней набить кладовые.
Золотой — другое дело, этот может сам по себе блистать. А что толку? Ну, полюбуешься на него, но долго ли сможешь любоваться?
Долго не сможешь: есть захочется. Сколько ни любуйся, все равно есть захочется. Потому что дятлы, которыми любоваться, это совсем не те дятлы, с которыми жить.
Возьмите певчих. Прекрасные голоса, слуховые данные… Артистические натуры… А каковы они в быту, в семейном отношении? Все — на один сезон. Все эти страсти, исполненные с таким вдохновением, — на один сезон. А в новом сезоне — и страсти новые.
У кого настоящая семья, так это у хищных. Крепкая, на всю жизнь. Правда, голоса не те, что у певчих, да и, честно говоря, хищные, как правило, глуповаты. Самые глупые среди птиц. Зато внешность у них представительная, солидная, семейная внешность.
Если говорить о внешности, то тут, конечно, первое место куриным. Например, павлину с его хвостом. Или фазану с его хвостом. Но ведь эти красавцы даже на сезон не заводят семью, как дойдет до семьи, только их хвост и видели.
Среди рыб много говорят о семействе цихлидовых, связанных якобы узами брака на всю жизнь. Называют даже имя одного из цихлидов: Герой с голубыми пятнами. Вот уже до чего дошло: постоянство в любви считается геройством.
Хотя мужчина и женщина составляют как бы две стороны одной медали, но стороны эти противоположны друг другу, и очень важно, какая из них станет лицевой. При так называемом патриархате мужская сторона повернута к свету и является лицевой, а женская, оборотная, борется за эмансипацию. Когда же ей удается добиться эмансипации, она поворачивается к свету и оборотной становится мужская сторона.
У пятнистых трехперсток настоящий матриархат: жены дерутся на поединках, умыкают мужей и приводят их в свое, женой построенное, жилище. Здесь украденному мужу предстоит высиживать птенцов, а жена упархивает в неизвестном направлении и находит нового отца для новых детей, чтобы бросить их для отца и детей, еще более новых… И сидят в гнездах брошенные отцы, нянчат брошенных детей и ждут: может, кто-нибудь их умыкнет? Может, кто-нибудь возьмет их вместе с потомством?
Да, если б не дети, какая бы у нас была безумная любовь! Свидетельство этому — жизнь вызывающей улиточки тетис.
Улиточка тетис ходит по поверхности воды, бросая вызов законам о хождении по водной поверхности. Более того, она ходит не сверху, со стороны воздуха, а снизу, со стороны воды, бросая вызов законам о хождении вниз головой — опять же добавим; по водной поверхности.
И при этом она еще светится. Чтобы всем было видно, как она тут живет.
Вся жизнь улиточки тетис — сплошной вызов. И не только жизнь. Смерть ее тоже вызов. Улиточка тетис умирает от любви.
Она мечет икру и сразу же умирает. На пороге семейной жизни, самой важной фазы любви, она умирает, бросая вызов законам любви…
Другим улиткам этого не объяснишь. Они не понимают, как это можно ходить по водной поверхности, да еще вдобавок вниз головой, да еще зачем-то светиться, а главное — что совсем уж нелепо, — умирать от любви…
Как объяснить им это? И как самим понять, что такое истинная любовь?.. Вот к каким мы приходим выводам:
— безумная любовь — самая разумная любовь, она дает вам возможность светиться так, как мы никогда не светимся при любви по расчету;
— тот, кто слишком заботится о собственных гнездах, не знает настоящей любви. Хоть в каждое гнездо посади по жене, любви от этого не прибавится;
— не бойтесь умереть от любви: это самая прекрасная смерть. Хотя даже самая прекрасная смерть не идет ни в какое сравнение с жизнью…
— …потому что любовь — это жизнь.
Из всех профессий, существующих на земле, самая распространенная профессия педагога. Воспитывают все: и воспитанные и невоспитанные, и разумные и неразумные, и позвоночные и беспозвоночные, и даже простейшие. Водоплавающие учат плавать, летающие — летать, пресмыкающиеся пресмыкаться, простейшие — умножаться путем деления… Все чему-то учат, и каждый считает свою науку единственно достойной быть переданной подрастающему поколению.
Педагогические методы разнообразны. Один родители верят в силу родительской опеки, другие, наоборот, отдают предпочтение самостоятельности. Насекомое, вступающее в жизнь, приучается к самостоятельности не с начала трудовой деятельности, как у людей, и даже не с детства, как у многих других животных, а прямо-таки с эмбрионального периода. Ведь насекомые и сами маленькие, как дети, им было бы трудно носиться со своими детьми, как это делают другие родители. Поэтому насекомые предоставляют своим эмбрионам полную свободу действий; живи как хочешь, питайся — как хочешь, как хочешь, выкарабкивайся из своего эмбрионального состояния и устраивай свою личную» жизнь. Эмбрион, имеющий личную жизнь, называют личинкой.
А вот морской судак не бросает свою икру на произвол судьбы: он охраняет ее от бычков и одновременно бычков поедает. Он живет для потомства и одновременно живет для себя. Это очень важно: живя для себя, не забывать жить для потомства и, живя для потомства, не забывать жить для себя. (Правда, бычки недовольны: им никак не удается пожить для себя и даже не всегда удается пожить для потомства.)
Что касается жабы повитухи, то она спохватывается жить для себя лишь тогда, когда жизни ее угрожает смертельная опасность. У жабы повитухи главный повитуха отец, это он вынашивает детей, по-мужски обмотав их вокруг себя, как пулеметную ленту, в которой, однако, каждый патрон несет в себе жизнь, а не смерть. И совершенно правильно: ведь он, отец, воюет за жизнь, а когда воюешь за жизнь, нелепо прибегать к помощи смерти.
Отец повитуха всячески избегает смерти, он воюет не на смерть, а на жизнь. И при верной смертельной опасности складывает оружие, срывает с себя пулеметную ленту.
И все же борьба за жизнь продолжается. Пулеметная лента сама продолжает борьбу, один за другим из нее выскакивают маленькие повитухи и принимаются сами себя вынашивать, без отца. А когда придет время, обмотают себя пулеметной лентой, чтобы продолжить борьбу за жизнь — до первой смертельной опасности.
Очень важно своевременно позаботиться о будущем потомстве, помочь ему ответить на вопрос: как быть? Компасные медузы рождаются все мужчинами, но этого им ненадолго хватает, и все они со временем превращаются в слабый пол, который они называют прекрасным полом. Пол прекрасный, что в говорить! Но вот иные рыбки, которые рождаются в этом поле, со временем изменяют его на пол, хотя и не столь прекрасный, но сильный. Не простое это дело — переступить через свой пол. Отбросить все, что дано тебе от природы, обновить себя, переделать, пересоздать… Найти в себе достаточно силы. Или достаточно слабости.
Правда, лучше всего нас формирует жизнь, в этом убеждаешься на примере некоторых ракообразных. В благоприятных жизненных условиях род дафний сплошной женский род, то есть, род, состоящий из особ исключительно женского пола. В благоприятных условиях у дафний рождается лишь слабый пол. Настоящие мужчины рождаются только в неблагоприятных условиях.
Да, жизнь нас воспитывает. Обычные комнатные мухи рождаются без головы, а голову обретают там, где другие теряют ее: в школе жизни. Однако, школа школой, но нельзя недооценивать родительский пример, а также взрослое окружение.
Когда перед молодыми клешненосными осликами (из ракообразных) возникает вопрос: кем быть? — они берут пример со взрослых, но, конечно, поступают наоборот: если встретит мужчину, станет женщиной, а если женщину — станет мужчиной. Это хорошо, что ослики не идут избитым путем, плохо то, что советы взрослых не пользуются у них уважением. Любая педагогика строится на авторитете взрослых, а если авторитета нет, на чем же тогда строить педагогику?
Те, кто отдает предпочтение самостоятельному развитию, опять-таки ссылаются на пример насекомых. За периодом бурного эмбрионального детства у будущих насекомых наступает переходной период, когда они успокаиваются, уходят в себя, чтобы хорошенько подумать о своем будущем. В это время их совсем не узнать, такие они тихие, смирные, уравновешенные (их даже называют куколками — настолько они ведут себя идеально). Потому что кончилось эмбриональное детство, наступила эмбриональная юность, пришла пора пересмотреть эмбриональную личную жизнь и подумать о будущей взрослой жизни.
Если бы детей воспитывали только родители! Вопрос воспитания был бы давно решен. Но он не решен, и с каждым поколением все усложняется.
Личинка суданского кузнечика задумала стать муравьем, простым муравьем, из тех, которые всю жизнь на земляных работах. И она во всем старается быть похожей на муравья. А личинка малайского кузнечика скачет, как жук-скакун, да и внешне от него не отличается.
Родители в панике: и что это с нашими личинками происходит? Нет чтобы жить, как деды-прадеды, из рода в род свою линию продолжать. Но между собой признаются друг другу:
— Я в его возрасте тоже пытался всех обскакать. Таким был скакуном мать родная не узнавала.
— А я в муравьи пробивался. Правда, потом образумился.
А дед не пробивался? А прадед не пробивался? Все пробивались и все образумились.
Чтобы стать взрослой, личинке нужно одно: образумиться. Так считают взрослые, уважая свой собственный, личный пример. Но как трудно добиться у детей такого же уважения!
Питоны неплохие родители, хотя обычно змеи равнодушны к потомству. У змей холодная кровь, которую не может согреть ни любовь, ни сочувствие, ни надежда, что наши дети будут счастливей нас…
У питонов холодная кровь, но когда на свет должны появиться дети… Маленькие, слабые, пока еще не вылупившиеся… В этом есть что-то трогательное, и мать свивается над ними клубком, огромным клубком, от одного вида которого цепенеет вокруг все живое. И этот клубок, леденящий мир, по-своему излучает тепло, окружает теплом тех, кому предстоит вылупиться. Ведь для того, чтобы выйти в мир, нужно почувствовать его теплоту…
Наверно, питоны могли бы стать теплокровными — если бы их теплокровность была направлена не только внутрь своего клубка, но хотя бы кого-нибудь согревала снаружи. А так — не станут питоны теплокровными, и дети их не станут теплокровными, потому что — какой же они видят пример?
Поэтому иногда даже хорошо, что дети не следуют нашим примерам. А иногда и сами подают нам примеры, которые нам не грех перенять.
У термитов, например, взрослые дети кормят престарелых родителей, разве это не похвально? И даже обыкновенные личинки обыкновенных мух запасают пищу для своих родителей… Для родителей, которые, как это водится у насекомых, бросают своих детей!
У старого Проплиопитека было три сына: Плиопитек, Сивапитек и Дриопитек.
Любил Проплиопитек своих детей. Плиопитека любил. Сивапитека. А Дриопитека не очень любил. Можно сказать, совсем не любил. Странный он был, Дриопитек. Вроде не свой.
Другие сыновья — как сыновья: и на голову сядут отцу, и все, как это в семье бывает. Прощал им, конечно, Проплиопитек. Плиопитеку прощал. Сивапитеку. А Дриопитеку не прощал. Хотя прощать ему было нечего. Странный он был, Дриопитек. Вроде не свой.
Давно это было. Выросли сыновья. Еще время прошло — состарились.
У старого Дриопитека было три сына: Шимпанзе, Горилла и Человек. Любил Дриопитек своих детей, особенно первых двух. Они у него пошли в род Проплиопитека. В братьев Дриопитека — Плиопитека и Сивапитека. В племянников Гиббона и Орангутанга.
Любил Дриопитек двух своих сыновей. А третьего не любил. Какой-то он был не такой, этот третий. Вроде не свой.
Другие сыновья — как сыновья: и поездят на отце, и душу, как говорится, вытрясут, а этот все ходит где-то, что-то делает. А что — непонятно. И отцу непонятно, и братьям непонятно, и дедушке Проплиопитеку тоже было бы непонятно, хотя дедушка Проплиопитек многое понимал.
И опять прошло время. Выросли сыновья.
У старого Человека было три сына. Двое сыновей — как сыновья: в дедушку Дриопитека, в прадедушку Проплиопитека, в двоюродных дядюшек Гиббона и Орангутанга… А третий — неизвестно в кого.
Какой-то он странный, вроде не свой. И что вырастет из него неизвестно…
В этом главная трудность педагогики: неизвестно, что из кого вырастет. Что же делать, чтоб нащупать правильный путь?
Для этого нужно соблюдать такие условия:
— стараться приучать своих детей к самостоятельности — если не с эмбрионального периода, то, по крайней мере, не раннего детства;
— в каждой личинке уважать личность и признавать ее право на личную жизнь;
— всегда следовать правилу: живи сам и давай жить своим детям;
— никогда не бросать своих детей в минуту опасности, а также в другие неудобные для отцовства минуты;
— помочь ребенку разобраться, кем ему быть: если мужчиной, то настоящим мужчиной, а если женщиной, то настоящей женщиной;
— подавать примеры, но не навязывать их; особенно следить за тем, что это за примеры;
— воспитывать детей не столько любовью к ним, сколько любовью к окружающим (чтоб они не выросли холоднокровными, как питоны);
— если ваш ребенок не похож на дедушку дриопитека, не впадайте в отчаяние: возможно, из него еще вырастет человек.
Есть в нашей жизни прекрасная пора, когда мы еще не делим окружающих на позвоночных и беспозвоночных, челюстных и бесчелюстных, головоногих и брюхоногих, — когда мы делим всех лишь на больших и маленьких. Это самая начальная пора в нашей жизни, когда мы являемся в мир маленькими в надежде со временем стать большими. Поэтому в каждом для нас наиболее важно одно: он уже большой или он еще маленький.
Но если этот признак останется для нас решающим на всю жизнь, если, даже став большими, мы будем по-прежнему делить всех на больших и маленьких, то это значит, что сами мы нисколько не выросли, то есть, внешне-то мы выросли, но внутренне стали, может быть, еще меньше, чем пришли в этот мир. Жизнь дает немало примеров такого обратного роста.
Не все, конечно, мельчают так, как Удивительная лягушка, которая от своих детских, головастиковых, двадцати пяти сантиметров доходит до взрослых пяти или даже двух. Некоторые с виду вроде бы вырастают, но если к ним внимательно приглядеться, то становится ясным, что нет, не выросли они со времени своего детства, и детство в их жизни осталось вершиной, с которой они опускались я опускались вниз.
Почему-то принято считать, что величина зависит от высокого положения. Возможно, это мнение распространяет радужная форель, которая вырастает почти до двух с половиной метров, попадая в высокогорное озеро Титикака. Но, во-первых, не все имеют такую способность, как радужная форель, а во-вторых, не все имеют возможность попасть в высокогорное озеро Титикака. Что касается птички колибри, то она, хоть и поднимается выше всех птиц, но даже на самой большой высоте остается вое той же крохотной птичкой колибри.
А вот кит никуда не поднимается, но при этом он — кит. По сравнению с колибри кит — это целое государство: в одном ките может поместиться семьдесят пять миллионов колибри — больше, чем во Франции французов и в Англии англичан. Поэтому колибри и кит — это далеко не одно и то же.
Например, колибри — никудышный пловец, а кит — могучая морская держава. Но, с другой стороны, колибри легко отрывается от земли, а державу не оторвешь, она не захочет покинуть свою территорию.
У колибри температура зависит от окружающей среды: в тени одна, на солнце — другая. А у кита температура постоянная; он как-никак государство, он не может все так просто менять.
Колибри умеет здорово спать — совершенно мертвецки, с прекращением дыхания. Но если один француз может перестать дышать, то разве может перестать дышать Франция?
И еще: колибри прекрасно летает вперед хвостом (иногда это бывает необходимо). Потому что колибри — птичка маленькая, у нее почти стерта грань между головой и хвостом, а когда стерта грань между головой и хвостом, хвост с успехом может заменить голову.
А попробовал бы кит плыть вперед хвостом! Для государства поплыть вперед хвостом — значит, повернуть вспять историю.
Что можно сказать по этому поводу? У каждого свои достоинства и свои недостатки. Причем у больших могут быть очень маленькие достоинства, а у маленьких — очень большие недостатки.
Возьмите вирусы. Они ведь такие маленькие, что их вообще никто не может увидеть, кроме, может быть, их самих. И при этом у них очень большие недостатки. Они ведут паразитический образ жизни, то есть, живут за счет окружающих. Поэтому, хоть они и появились раньше других, но другие выросли, а они не выросли. Разве можно вырасти, живя за чужой счет?
Это очень стыдно — паразитировать. Когда блохе приходится представлять свой раздел Крылатых Насекомых, она всякий раз впадает в конфуз и старается упрыгнуть подальше. Потому что сама-то она — бескрылая. А почему бескрылая? Потому что она — паразит. Все летают, а она, паразит, не летает. Хотя и представляет раздел Крылатых Насекомых. Вот к чему приводит паразитизм.
Но, конечно, маленькие могут иметь и большие достоинства, а не только большие недостатки.
Рыбы-санитары, следящие за санитарным состоянием прочих рыб, никогда не могут похвастать солидным ростом. Напротив даже, многие мелкие рыбы, не принадлежащие к этой почетной профессии, хвастают своим несолидным ростом, выдавая себя за санитаров. И даже хищные рыбы, чтобы привлечь побольше клиентов, нередко выступают под маркой медицинских работников.
Санитарам хорошо, санитары в неприкосновенности. Им даже не ставят в вину, что они видят одни лишь язвы на здоровом теле рыбьего общества. А ведь это нередко ставят в вину, особенно те, которые, не видя язв, предпочитают питаться здоровым телом. Но, конечно, это не санитары, а хищники. Мелкие хищники, выдающие себя за санитаров.
Конечно, маленьким приходится трудно. Некоторым из них до того приходится трудно, что они утратили вкус к жизни: органы вкуса у насекомых отошли на последний план, на самые кончики ног, — какой уж тут вкус к жизни! И особенно маленьким трудно, потому что у них всегда много врагов. Казалось бы, должно быть наоборот, казалось бы, врагов должны иметь большие, но в природе существует такой закон: меньше всего врагов имеют крупные звери. Чем меньше зверь, тем у него больше врагов. Как же тут не утратить вкус к жизни?
Да, можно быть большим и иметь маленькие достоинства, можно быть маленьким и иметь большие достоинства. Так каким же лучше быть — маленьким или большим?
В зоопарке Санта-Моника в Калифорнии живут и очень дружат между собой слоненок Попси и мышонок Грегори. Мышонок Грегори весит всего семьдесят семь граммов, что, согласитесь, довольно мало, а слоненок Попси — целую тонну, а это слишком много, не правда ли?
Впрочем, говорят, что противоположности сходятся, и вот так же точно сошлись в зоопарке слоненок Попси и мышонок Грегори.
Слоненок, мечтавший похудеть, считал мышонка своим идеалом, а мышонок, мечтавший поправиться, считал своим идеалом слоненка.
— Ты ешь больше! — советовал слоненок мышонку. — Тогда ты станешь таким же, как я… Хотя, — вздыхал он, — я бы лично не прочь похудеть.
— Ты больше бегай, — отвечал на это мышонок. — Я все время бегаю, поэтому я видишь какой… Хотя, — вздыхал он, — я бы лично не прочь поправиться.
Вот если бы их сложили и поделили поровну. Мышонок бы не отказался. И слоненок бы не отказался. Но что бы тогда получилось? Ведь очень важно заранее знать результат.
Получилось бы два слономышонка или два мышеслоненка и не осталось бы тех идеалов, к которым каждый из них стремится сейчас. И не осталось бы, наверняка, не осталось бы дружбы, которая их связывает, — потому что какая же дружба без идеалов?
Так что хорошо, что мышонок Грегори весит всего семьдесят семь граммов, а слоненок Попси — целую тонну. Хорошо, что они противоположности, которые сходятся. И пусть слоненок Попси мечтает похудеть, а мышонок Грегори поправиться, пусть они побольше мечтают, такие разные, и любят друг друга, и дружат между собой, как могут дружить только те, кто считает друг друга идеалом.
Из этого следуют выводы:
— в нашем огромном мире можно быть маленьким и большим, но большим лучше быть по своим достоинствам, а маленьким — по своим недостаткам;
— не стремиться к величине за счет высокого положения, помня, что выше всех летает крохотная птичка колибри;
— не стараться жить за чужой счет, поскольку это мешает, а не способствует росту;
— следуя примеру рыб-санитаров, никогда не проходить мимо язв на здоровом теле своего общества;
— несмотря ни на какие трудности, никогда не терять вкус к жизни (дабы не уподабливаться насекомым);
— никогда не считайте идеалом себя, а считайте идеалом своего друга (можно слоненка, а можно мышонка);
— никогда не стремитесь достичь среднего уровне: пусть вам лучше чего-нибудь не хватает.
Много лет назад жил в Австралии Тот, у Которого Спереди Два Зуба, сокращенно называемый дипротодонт. У него не было ни хищных клыков, ни острых когтей, как, впрочем, и ни у кого из обитателей той древней Австралии, но два зуба его были так расположены, что вполне оправдывали имя его — дипротодонт (то есть: Тот, у Которого Спереди Два Зуба).
Австралии, зеленая на голубом фойе двух океанов, была сказочно красивой землей, еще не открытой высшими млекопитающими. Млекопитающие в ней были низшие, поскольку в большинстве своем они бегали с сумками, как школьники в первый класс. К таким сумчатым принадлежал и дипротодонт, хотя ростом он вряд ли напоминал первоклассника — разве что какого-нибудь третьегодника-переростка.
Австралия была сказочно красивой землей, но в ней мало кто интересовался сказками, во всяком случае дипротодонт ими не интересовался. В этом, как и во многих других отношениях, он был похож на кролика (конечно, кролика-переростка); кролики ведь тоже не интересуются сказками, и если вы станете рассказывать какому-нибудь кролику сказку, то можете не рассчитывать на его длинные уши: уши ушами, но сначала дай работу зубам.
Так считал и этот древний кролик дипротодонт, и все сказочные красоты Австралии давали работу только его зубам. Пока вокруг него не образовалась пустыня.
И увидев, что зубы его остались без работы, дипротодонт этого не перенес: он лег и вымер посреди пустыни.
Конечно, этого не случилось бы, если б он думал о будущем своей зеленой земли. Но сумчатые если и думают о будущем, то лишь о том, которое носят в сумке на животе. И это не будущее материка или океана, а крохотное, слепое, сопливое будущее, которое, однако, сумчатые не променяют на будущее всех океанов и материков.
Так в центре Австралии образовалась пустыня.
Природа безоружна. И хотя ей все чаще приходится прибегать к самообороне, она никогда не прибегает к помощи оружия. Правда, у некоторых возникает вопрос: что считать обороной, а что считать нападением? Может ли нападение рассматриваться как оборона, когда оно обороняет нас от голодной смерти? А если от голода мы обороняемся так, что вокруг нас образуется пустыня, — то, может быть, эту оборону следует квалифицировать как нападение?
На все эти вопросы следует отвечать без оружия, особенно без оружия массового уничтожения, к которому постоянно прибегает электрический угорь, обороняясь от голода или просто разыгравшегося аппетита.
Электрический угорь открыл предприятие но производству кислорода. В воде это дело прибыльное, особенно в мутной воде. Какая рыба не любит дышать? Уж что-что, а дышать все любят. Поэтому на продукцию электрического угря большой спрос.
А производство несложное: дашь разряд в пятьсот-шестьсот вольт — и готов кислород, дыши во все жабры. Правда, мало кому удается после этого подышать: после такого разряда не очень подышишь… Но дышать хочется, и все спешат к угрю, будто к врачу на прием. И он приглашает, как врач:
— Дышите!
Следует сильный разряд.
— А теперь не дышите!
Выгодное предприятие у электрического угря: в одном разряде у него совмещены оба процесса. Дается кислород и отнимается возможность дышать. И в результате к нему течет чистая прибыль.
Это уже не самооборона, а самое настоящее нападение. Эти два понятия не следует путать между собой.
А птица вертишейка научилась притворяться змеей, но теперь уже забыла, что научилась этому в целях самообороны, а не нападения.
Вообще непонятно: почему вертишейка не родилась змеей? Как она попала в семейство дятлов? Может, кто-то когда-то подкинул дятлам змеиное яйцо, и с тех пор появилась в семействе у них вертишейка? А может быть, ее, птицу из семейства дятлов, высиживала змея и обучила ее змеиным манерам?
Думайте тише; вертишейка уже шипит. Как все змеи, она шипит, призывая к молчанию. У змей много дел, о которых стоит молчать, так много, что только успевай молчать, поэтому змеи шипят, всех призывая к молчанию. Точно так же и вертишейка. Когда она занимает чужое дупло, выгоняя хозяев под открытое небо, она предупреждает всех: «Чш-ш-ш-ш!» — чтоб никто не вздумал вступиться за пострадавших. А если и вздумают, пусть думают тише, чтоб их не слышали.
И когда вертишейка выбрасывает чужие яйца, и когда убивает чужих птенцов, она говорит: «Чш-ш-ш-ш!» — чтоб не услышать голос протеста.
Для того, чтоб прилетать на готовое, чтобы занимать чужие гнезда, чтобы разорять, убивать, — словом, чтобы жить так, как ей хочется, — вертишейке нужно, чтоб все молчали. И главное — тише думали.
Вот так и получается: если слишком усердно занимаешься самообороной, то иногда и сам не заметишь, как она превратится в нападение.
Для чего рыба-меч завела себе меч? Сейчас она и сама не вспомнит.
— Кто с мечом к нам придет… — предупреждает рыба-меч, потрясая мечом. Но кто придет к ней с мечом?
Может прийти мечехвост, но он не придет. У мечехвоста меч — просто семейная реликвия. Когда-то предки его, трилобиты, завоевали весь океан, и мечехвост сохраняет меч — в память о предках. Но с мечом он ни к кому не придет, потому что меч у него — просто хвост, семейная реликвия.
— Кто с мечом к нам придет? — вопрошает рыба-меч, потрясая мечом. Но никто к ней с мечом не приходит.
Это обидно. Ведь недаром же ей дан меч. Меч не должен ржаветь, тем более, что в воде у него есть такая опасность.
— Так кто же, кто придет к нам с мечом?
Рыба-меч уже плохо владеет собой, но мечом она все же владеет. И она начинает все крушить — от мелких рыбешек до больших кораблей.
Нет, лучше все-таки самооборона без оружия. Она как-то естественней в природе.
Свиноносная змея обороняется без оружия, хотя делает вид, что она вооружена до зубов: она поднимает голову и с шипением бросается на врага, в надежде, что нервы врага не выдержат. А если выдержат, тогда змея сама забьется в нервном припадке. Своего рода психическая атака, и даже не атака, а психическое отступление. Авось нервы врага не выдержат, и он уйдет подальше от этой грустной картины. От этой трагичной картины. И лишь когда враг будет далеко, свиноносная змея приоткроет глаз и слегка приподнимет голову, чтоб убедиться, что опасность миновала.
Так она выигрывает войну. Потому что для нее любая война не смертоносная, а всего лишь свиноносная, иначе говоря — война нервов.
Следует запомнить: когда безобидный прикидывается хищником — это средство самообороны, а когда хищник прикидывается безобидным — это средство нападения.
Черная колючая акула — самая черная и колючая из всех акул, потому что судьба у нее самая незавидная. По происхождению-то она акула, и это, казалось бы, дает ей права, но она никак не может воспользоваться своими правами. Голубой акуле нетрудно быть голубой: когда имеешь такую пасть, тогда все видится в голубом свете. А когда ты ростом не больше леща… По происхождению-то акула, но ростом — не больше леща… Как тут не стать самой черной и колючей акулой?
Впечатление очень часто бывает обманчивым, поэтому лучше держаться подальше от тех, кто слишком заботится о том, чтобы произвести впечатление. О чайке-хохотунье говорят, что она хохотунья, но если вы суслик, не вздумайте с ней хохотать.
А пауки-бокоходы? Некоторые из них до того ушли куда-то вбок, что их уже не отличишь от трудолюбивых муравьев и безобидных божьих коровок. Посмотришь на одного — муравей. Посмотришь на другого — божья коровка. Но на самом деле это паук, настоящий паук. Берегитесь пауков-бокоходов!
Вы заметили, как легко самооборона переходит в нападение? Только что мы говорили о самообороне — и вот уже опять нападение. Да, не так-то просто удержаться в рамках самообороны. Особенно хищнику.
Хищники, и это было замечено не раз, умеют создавать себе прекрасную репутацию. Так, драконы острова Комодо создали себе репутацию мирных варанов, и по всем документам, в том числе и научным, они числятся варанами. Поэтому бараны (не вараны, а бараны) острова Комодо не верят в драконов острова Комодо.
— Драконы? В наш век? Вы что, считаете нас ослами?
Но и ослы острова Комодо не верят в драконов.
— Старые сказки! — смеются ослы. — Вы что, считаете нас баранами?
И вараны (не бараны, а вараны) тоже смеются. И, насмеявшись, съедают какого-нибудь осла или барана, а насытившись, смеются с оставшимися:
— Драконы! В наше время — драконы! Шутите, не тот век!
Век, конечно, не тот, и все же не следует пренебрегать самообороной по крайней мере, до тех пор, пока другие не пренебрегают нападением. И вот еще что важно: нельзя ограничиваться самообороной, то есть, думать только о собственной безопасности. Посмотрите на пескаря: даже умирая, он предупреждает друзей об опасности. И, проливая кровь, всем запахом этой крови он взывает к товарищам: «Уплывайте! Поскорей уплывайте!»
Пескари уплывают от запаха крови, акулы приплывают на запах крови, но большинство рыб на запах крови не реагирует. Пахнет? Ну и пахнет. Течет? Ну и течет. В воде, они считают, все течет и ничего не меняется.
А маленький рачок прямо светится, попадая в зубы сардины. Дескать, вот, братцы рачки, не берите с меня пример, все эти сардины лишь до той поры хороши, пока не попадешься им в зубы. А попадешься — засветишься… Так светится рачок, чтобы всем был виден его пример, но ведь чужой пример и при свете не всегда виден.
Конечно, по-разному можно съедать. Лучше всего съедать так, чтобы не повредить самолюбия.
Инфузорий бурсария съедает инфузорию туфельку, и это никому не обидно. Не обидно бурсарии и не обидно туфельке, потому что все-таки бурсария это гигант, достигающий иногда двух миллиметров.
А вот когда туфельку съедает дидиний — до того маленький, что ни одна туфелька не подходит ему по размеру, — это уже обидно. Подумать только: быть съеденной каким-то дидинием!
Когда съедают гиганты — это, так сказать, в порядке вещей, а вот как сказать, когда съедают карлики?
В нашей самообороне без оружия страх — это оружие против нас. И не нужно покидать океан, чтоб куда-то ходить за примерами.
Говорят, акулы туги на ухо. И вдобавок подслеповаты. У них, говорят, не хватает колбочек, поэтому они не различают цветов. А зачем им различать цвета? У акул свои дела в океане. Какие дела? Вот тут-то и начинается самое страшное. Только вы не бойтесь, не бойтесь, держите себя в руках, если не хотите, чтоб сюда приплыла акула.
У акулы плохие звукоулавливатели, у нее плохие цветоулавливатели, но у нее отличный страхоулавливатель. По химическому составу воды, по ее неуловимому колебанию акула сразу определяет, что поблизости кто-то боится. Есть у нее такой орган, который чувствует чужой страх. И тогда для того, кто чувствует страх, начинается самое страшное.
Но вы не бойтесь, не бойтесь! Пока вы не боитесь, бояться нечего.
Скептики могут возразить: а зачем вообще городить огород? Не лучше ли жить, как живешь? В конце концов ко всему можно привыкнуть. И к обороне можно привыкнуть. И к нападению можно привыкнуть. Посмотрите, мол, на насекомых, которых принято называть вредителями: ведь они же привыкли к ядам, которые изобрел для них человек. А некоторые даже пристрастились к ядам. И хотя они, может быть, понимают, что яд пить — здоровью вредить и что один килограмм ДДТ убивает лошадь, — но все-таки потягивают, потягивают, потому что как ни сильно сознание, а привычка сильней, и не так-то просто избавиться от вредных привычек.
Вот то-то, и оно, возразят скептики, ко всему можно привыкнуть. И к яду можно привыкнуть, и к страху, а к опасностям, и даже к самой смерти можно привыкнуть. Привычка — вот главный способ самообороны без оружия.
Можно ответить скептикам примером из жизни тех же насекомых.
Были когда-то на земле насекомые… Богатыри! Столько было богатырей, казалось, землю можно перевернуть. Но они ничего не перевернули. Они только и думали, как бы друг друга извести. Да еще хоть бы изводили в честном бою, а то одни нападали из-за угла, а другие прятались, помирали от страха.
Вот они, дела богатырские, вот отчего измельчали богатыри. Оттого, что они привыкли к страху, к убийству из-за угла, ко всему, что делает богатырей насекомыми.
Какой из этого следует вывод? Какой должна быть самооборона, чтобы она обороняла не только наши тела, но и наши души, и нашу честь, и все лучшее, что живет на земле, а может быть, и саму землю?
— Прежде всего не нужно следовать примеру дипротодонта, иметь впереди не зубы, а глаза, которые видят дальше собственного носа;
— никогда не превращать средство обороны в средство нападения;
— избегать не только смертоносной, но и свиноносной войны, говоря по-человечески — войны нервов;
— отличать божьих коровок от пауков, даже если на вид их отличить невозможно;
— не считать, что вараны глупее баранов, когда они утверждают, что век драконов давно прошел;
— не ограничиваться самообороной: по примеру пескаря и маленького рачка оборонять не только себя, но и своих товарищей;
— помня, что в мире не дремлют страхоулавливатели, никогда не поддаваться страху;
— ни к чему не привыкать. Привычка притупляет чувства, принижает и измельчает душу, превращает в насекомых богатырей. Даже к самому дорогому не следует привыкать; никогда не путайте привычку с привязанностью!
Дороги, которые мы выбираем, следует отличать от дорог, которые выбирают нас. Иногда мы только еще раздумываем, какую бы выбрать дорогу, а дорога уже нас выбрала, и влечет по себе, к своей собственной, а вовсе не к нашей цели.
Когда ложноскорпион, этакое мелкое, совершенно ничтожное существо из паукообразных, ухватывает крупный кусок, тут же выясняется вся ложность его положения: не ложноскорпион уносит кусок, а этот самый кусок уносит куда-нибудь ложноскорпиона. Надо учитывать свои возможности: ложноскорпион настолько мал, что для него даже муха — крупный кусок. Но приходится держаться за этот кусок: во-первых, жалко упустить кусок, а во-вторых, себя упустить с такой высоты — жалко. Так и уносит ложноскорпиона этот крупный кусок — от дома, от семьи, от приятелей и знакомых… Из всего, что ему было дорого, остается у него только крупный кусок.
Так всегда бывает, когда погонишься за крупным куском: унесет тебя этот кусок, назад не вернешься.
Птичка оляпка из отряда воробьиных вроде бы и оседлая птичка, а вот освоила все виды передвижения. Она может и походить, и полетать, и поплавать, и даже пойти ко дну, что для птицы — сплошное неприличие. Не каждая птица станет путешествовать по дну речки… Но, согласитесь, есть особая прелесть в том, чтобы путешествовать по дну речки и при этом не считать себя утонувшим, а считать себя путешествующим. Оляпка считает себя путешествующей…
Вот она идет по дну стремительной горной речки, идет не спеша — это речка мчится стремительно. Речка мчится мимо оляпки, и над оляпкой, и под оляпкой, речка мчится со всех сторон у оляпки, и оляпке кажется, что мчится оляпка, такое создается у нее впечатление. Можно обойти весь свет, а можно стоять на месте, чтобы весь свет обошел тебя…
А жизнь? Ведь и она проносится, когда мы стоим на месте. Она мчится стремительно, даже если мы прочно сидим на дне. Чем прочнее мы сидим на дне, тем стремительнее жизнь проносится мимо нас, хотя нам кажется, что мы живем, — такое создается у нас впечатление.
Перелетные птицы специально жиреют перед дальним полетом: чтобы иметь запас на дорогу, чтобы крыльям хватало сил. А домашние птицы — те жиреют просто так, без полета. Для чего они жиреют? Этого не знают домашние птицы. Они знают одно: жиреть вредно. Кто жиреет, тот долго не живет.
А как же птицы, которые жиреют перед дальним полетом? Почему для них не вредно жиреть?
Потому что для птицы не вредно жиреть. Для нее вредно жиреть без полета. Вредно жить без полета. Кто живет без полета, тот долго не живет.
Правда, полет тоже бывает разный. Иногда для полета не обязательно отрываться от земли. Почему болотная курочка редко отрывается от земли? Потому что у нее на земле хватает работы. Болотная курочка принадлежит к семейству пастушков, она всю жизнь пасет чужие стада (своего стада она не имеет). Вон там, на опушке, пасется стадо коров — возле леса, большого стада деревьев. А там, дальше, — поле, стада пшеницы, а еще дальше город, стадо домов… И все это нужно пасти, когда ж тут летать? Конечно, иной раз поднимешься, чтобы попасти стада облаков, облакам ведь тоже трудно без пастушка — того и гляди на землю прольются.
Вот кто по-настоящему живет без полета — это тараканы. Если б даже они умели летать, они вряд ли приняли бы такое решение. Тут очень многое зависит от решения. Вы заметили, что тараканы редко появляются в одиночку? А почему?
Потому что в одиночку приходится принимать решение. Куда сделать шаг налево или направо? Мир такой огромный, и столько в нем разных дорог, которые нужно выбирать таракану! Другое дело, когда он не один, тут уже дорога сама собой выбирается. Пойти направо? Как все! Пойти налево? Как все! Главное — делать то же, что все, и тогда совсем не трудно принять решение.
К сожалению, не все решения принимаются правильно, об этом свидетельствует статистика смертности тараканов. Но тут уж такое дело смерти не избежишь. Таракан знает: смерти не избежишь, но когда нужно что-то решать, важно не смерти избежать, а ответственности.
Молох, прекрасно представляющий не только семейство агам, но и, можно сказать, весь подотряд ящериц, имеет очень высокое понятие об ответственности, — причем не только за выбранную дорогу, а и за то, что ты с собой несешь.
Сидит молох у муравьиной тропки и слизывает с нее муравьев. Одного, второго, третьего… А почему четвертого нет? Потому что тот имеет при себе ношу. Потому что трудится муравей.
Сидит молох у муравьиной тропки, как надсмотрщик над работами, как распорядитель работ. Пятого пропустит, шестого пропустит, а седьмого стоп! Нечего болтаться без дела!
Сидит молох у муравьиной тропки, и кто не работает, того ест. Что ты несешь, муравей? Ничего? Ну так и нечего тебе отправляться в дорогу.
Шагай и трудись, трудись и шагай!.. Моллюску лопатоногу нога заменяет лопату. И он не бросит лопату, он крепко держит лопату, потому что и его держит лопата, его единственная нога.
И пока бьется сердце, он не бросит лопату, а пока он не бросит лопату, сердце его не остановится. Потому что сердце лопатоногу заменяет лопата, все та же лопата, его единственная нога!
А что тут особенного? У осьминога, например, нога на все руки: вкус у нее — что у твоего языка, нюх — что у твоего носа. А если случайно потеряет ее осьминог, нога будет продолжать добросовестно добывать пищу. Не себе, конечно: какой из нее едок? Из нее плохой едок, зато хороший кормилец. Хотя — и с этим никто не поспорит — трудней быть кормильцем, чем едоком.
Да, там, где нет ответственности за избранный путь, все пути кончаются печально. И тот, кто забирается высоко, опускается низко, совершая свой полет в одном направлении: сверху вниз.
Красноречивый пример — летающая лягушка из семейства веслоногих лягушек. Ей для полета нужно забраться повыше, чтобы потом лететь сверху вниз. Ползком она добирается до самых небес, но каждый полет возвращает ее на землю.
Так часто высшие становятся низшими, а низшие — высшими. Все зависит от дорог, которые мы выбираем.
Дриопитеки, а иначе говоря, древесные обезьяны, были высшими среди обезьян, что по тем временам было немало. Природа в своем постоянном усовершенствовании как раз дошла до обезьян и, созерцая творение своих рук, радовалась ему и грустила, что лучшего ей уже не создать. Правда, даже среди этих лучших — дриопитеков — были высшие и низшие, поскольку жили они на деревьях, а на деревьях всегда так живут: одни повыше, другие пониже.
Самые проворные поспешили забраться наверх и там поселились, прыгая по вершинам. А те, что остались внизу, держались поближе к земле и даже временами сходили с деревьев на землю. И вот что получилось из этого. Высшие дриопитеки прыгали по вершинам, выше которых прыгать было уже некуда, и это, с прискорбием нужно отметить, тормозило эволюционный процесс. А низшие — ходили по низам и даже иногда спускались на землю. Конечно, они не умели ходить по земле и по пути хватались на каждую палку, но, естественно, не в силу своей агрессивности, а в силу привычки хвататься за ветки у себя на деревьях. Все думали, что обезьяна взяла в руки палку, но это было не так: она только хотела ухватиться за ветку, потому что не научилась еще ходить по земле.
А когда она научилась… Вот теперь природа могла по-настоящему удивиться, потому что у нее на глазах низшие стали высшими, а высшие низшими. Низшие дриопитеки поднялись до человека, а высшие, которым некуда было подниматься, потому что они и без того достигли вершин, так навсегда и остались обезьянами.
Вот что означают для нас дороги, которые мы выбираем. Они помогают стать человеком, — в том случае, если мы выполняем следующие условия:
— выбираем себе дорогу, не гоняясь за крупным куском;
— не допускаем, чтобы жизнь проносилась мимо нас, как река, которая течет мимо оляпки (и над оляпкой, и под оляпкой);
— помним опыт домашних птиц: кто живет без полета, тот долго не живет;
— не боимся сами принять решение;
— задаем себе вопрос молоха: что ты с собой несешь? Если ничего не несешь, нечего пускаться в дорогу;
— не стремимся во что бы то ни стало забраться повыше, помним, что летающие лягушки летают только вниз, а дриопитеки, сидя на своих вершинах, так навсегда и остались обезьянами.
По утверждению древних, мир составляют четыре стихии: земля, воздух, вода и огонь. Из них только в трех можно жить: ходить по земле, плыть по воде, летать по воздуху. И каждая из этих трех стихий для кого-то — родная стихия. Что касается огня, то он никому не родной, потому что в нем можно только умереть, а жить — невозможно.
Хотя — что такое невозможно? К счастью, это понятие растяжимое.
В Нижней Калифорнии есть Адская пещера, а в этой пещере — поистине адское озеро, с кипящей водой. Вокруг озера все мертво, а в самом озере кипят черепахи — вот у кого поистине кипучая жизнь! Здесь никто не упрекнет их в медлительности: попробуй промедлить, когда вокруг все так и кипит. И сам не заметишь, как сваришься.
Но черепахи-то не вареные, они живые, и дети у них живые — только вылупились, а уже вместе со всеми кипят. Да еще подбадривают друг дружку:
— Веселей кипи! Нечего прохлаждаться!
Некоторые до того научились прохлаждаться, что, наподобие рыбы даллии, буквально превращаются в лед, промерзают насквозь, так что им уже не страшны никакие морозы. Ведь страшны не морозы, страшна разница температур, а когда одинаково холодно — что внутри, что снаружи, — тогда безразлично, что делается вокруг. Вот к чему приводит привычка прохлаждаться: к равнодушию.
Черепахам из адского озера прохлаждаться некогда, а главное — негде: вокруг сплошной кипяток. И от этого кипятка все черепахи красные, как вареные раки. Но они-то не вареные, а живые, потому и живые, что кипят. Когда вокруг все кипит, попробуй не кипеть: в два счета сваришься.
Значит, и кипяток может быть родной стихией, если в нем, конечно, кипеть, а не прохлаждаться.
Но кипяток — это все же вода, пусть кипящая, но все же вода, а как жить, если нет воды? Казалось бы — невозможно.
В пустыне Намиб, восточное Атлантического океана, южнее реки Кунене, западнее озера Нгами, севернее водопада Ауграбис и знаменитой реки Оранжевой, — в пустыне Намиб никогда не бывает воды. Дождь обходит эту пустыню, направляясь в Атлантический океан, он спешит влиться в реку Кунене или низвергнуться водопадом Ауграбисом, он даже готов залечь озером Нгами — только бы обойти пустыню Намиб. Даже время, кажется, не течет в пустыне Намиб. Все, все, что течет, течет севернее, западнее, восточное и южнее. И ничто не растет в пустыне Намиб. И никто не живет в пустыне Намиб…
Кроме, конечно, жуков-чернотелок.
Как они живут? Трудно, конечно. Иногда ветер занесет сухую травинку, какой-нибудь сухой стебелек. Воду же приходится добывать самому, химическим способом. А химическая вода — это не вода Кунене и не вода водопада Ауграбиса.
Можно, конечно, пошутить, что чернотелки живут в черном теле, хотя тело у многих из них белое. Тело белое, но они в нем, можно сказать, не живут, потому что живут они в черном теле. А почему бы не пошутить, если живешь не в пустыне Намиб, а в каком-нибудь месте, подходящем для шуток?
Но если говорить серьезно, стоит задуматься: почему чернотелки живут в пустыне Намиб? Разве не лучше жить на реке Оранжевой и ходить смотреть на водопад Ауграбис? Это очень красиво. Когда смотришь на водопад, забываешь, что воду можно добывать химическим способом.
Но чернотелки живут в пустыне. Чем-то их держит пустыня эта, Намиб. Хоть и в черном теле, а все-таки держит.
Каждый ищет, где лучше, а находит — где хуже. Может, потому, что когда все ищут, где лучше, тогда там, где лучше, становится хуже всего? Может, для того, чтоб найти, где лучше, надо искать, где хуже?
— Худо тут! Худо тут!
Это излюбленный крик Удода.
Что и говорить, местность убогая: пустоши, скудная земля. Но если живешь на этой земле, можно найти и что-то хорошее. Другие птицы находят, и они поют о своей земле, воспевают ее…
Но, как говорится, в семье не без удода.
— Худо тут! Худо тут!
Пингвины живут во льдах, но они не жалуются. Хотя у них есть на что жаловаться: тут тебе и холод, и полярная ночь. У них там, наверно, вообще невозможно летать — пингвины, во всяком случае, не летают. И все-таки они не кричат, что им худо. Они считают, что им хорошо.
Раз они живут во льдах, значит, им во льдах хорошо. Чекан-плясун живет в песках и при этом пляшет от радости, до того ему хорошо. Почему же удод живет там, где ему плохо? Разве его здесь держат? Пожалуйста, лети! Если ты не хочешь жить, как пингвин во льдах, как чекан в песках, — лети, тебя здесь не держат.
Но он не хочет. Он остается здесь, на своей земле, чтобы кричать на весь свет, как худо на ней живется. Как будто от его крика что-то изменится. И кому это нужно, чтобы на земле что-то менялось? Пингвину нужно? Плясуну нужно?
Но, как говорят, в семье не без удода.
Зато змея муссурана настолько любит все родное, свое, что даже питается исключительно змеями. Она так рассуждает: почему мы должны есть чужих? И почему нас должны есть чужие? Разве у нас — некому есть? Разве у нас некого есть?
Вот как любит свое змея муссурана.
Хороша стихия, когда она обжита, тогда каждый считает ее родной стихией. Когда стихия благоустроенна, когда в ней можно жить легко и спокойно, почему не считать стихию родной?
А когда в ней неспокойно?
Толстолоб из семейства карповых при малейшем беспокойстве покидает родную стихию и выпрыгивает из нее — куда? В воздух, где живут птицы. Где живут стрекозы и бабочки. Но где не живут толстолобы. Где рыбы вообще не живут.
Толстолоб покидает родную стихию, потому что в ней пронесся какой-то шум. Он, как многие, любит тишину, но где он ищет тишину? Разве в воздухе можно найти тишину?
Оглушенные громом, облака осыпаются с неба и находят в воде тишину. Листья падают в воду, оглушенные ветром. И от выстрела падает птица… Никто не находит в воздухе тишины.
И толстолоб не находит… Где-то на третьем, четвертом метре его начинает тянуть обратно. Есть такой всемирный закон: нас тянет в нашу стихию, и мы, как толстолобы из семейства карповых, плюхаемся в нее, спешим с нею слиться, чтобы больше никогда не отделять ее от себя…
Голубая кровь каракатицы льется в голубые моря, спешит возвратиться в моря, как отторгнутая, но неотторжимая частица. Внутренний мир каракатицы, запертый в каракатице, отделенный каракатицей от внешнего мира, возвращается в этот мир.
Как он рвался сюда! Он кипел и бурлил, он готов был разорвать стенки сосудов. Он не признавал этой тюрьмы, которая называла себя каракатицей, он не признавал этой каракатицы, которая называла его своим собственным внутренним миром. Собственный мир! Разве мир может быть чьей-то собственностью? Внутренний мир — это частица внешнего мира.
Безграничный голубой океан сливается с безграничным голубым небом, и всему этому нет границ. Нет границ этому голубому миру, который мы называем внешним, но который по сути внутренний, пусть не собственный, но внутренний, наш, словно он вытек из наших жил…
Голубая кровь каракатицы льется в голубые моря и сливается с голубым небом… Может быть, все на свете небеса и моря — это голубая кровь каракатицы…
Вот она — родная стихия. Мы думаем, что она вне нас, а она внутри нас, и нам никуда от нее не уйти, потому что от себя уйти невозможно.
Так что же делать? Прежде всего — запомнить следующее:
— тот, кто ищет, где лучше, находит, где хуже, — поэтому не нужно искать легких стихий;
— чем стихия труднее, тем она роднее, потому что мы вкладываем в нее свой собственный труд;
— в трудную минуту не спешите покинуть родную стихию. Помните опыт толстолоба и всемирный закон: все равно вас потянет назад, в родную стихию;
— помните, что ваш внутренний мир неотделим от внешнего мира и не пытайтесь их разделить: вы и ваша родная стихия — нерасторжимые части одного целого;
— не ждите, что стихия вам будет родная, если вы сами ей не родной. Живущие в море, в небе и на земле! Будьте до конца родными родной стихии!