В те далекие, теперь уже сказочные времена, когда все слова свободно употреблялись без «не», жили на земле просвещенные люди — вежды. Король у них был Годяй, большой человеколюб, а королева — Ряха, аккуратистка в высшей степени.
Собрал однажды король своих доумков, то есть мудрецов, и говорит:
— Честивые доумки, благодарю вас за службу, которую вы сослужили мне и королеве Ряхе. Ваша служба была сплошным потребством, именно здесь, в совете доумков, я услышал такие лености, такие сусветные суразицы, что, хоть я и сам человек вежественный, но и я поражался вашему задачливому уму. Именно благодаря вам у нас в королевстве такая разбериха, такие взгоды, поладки и урядицы, — благодаря вашей уклюжести, умолимости и, я не побоюсь этого слова, укоснительности в решении важных вопросов.
— Ваше величество, — отвечали доумки, — мы просто удачники, что у нас король такой честивец, а королева такая складеха, какой свет не видал.
— Я знал, что вы меня долюбливаете, — скромно сказал король. — Мне всегда были вдомек ваши насытность и угомонность в личной жизни, а также домыслие и пробудность в делах. И, при вашей поддержке, я бы и дальше сидел на троне, как прикаянный, если б не то, что я уже не так домогаю, как прежде, бывало, домогал.
— Вы домогаете, ваше величество! — запротестовали доумки. — Вы еще такой казистый, взрачный, приглядный! Мы никого не сможем взлюбить так, как взлюбили вас.
— Да, — смягчился король, — я пока еще домогаю, но последнее время стал множечко утомим. Появилась во мне какая-то укротимость, я бы даже сказал: уемность. Удержимость вместо былой одержимости. Устрашимость. Усыпность.
— Вам бы, ваше величество, частицу «не»! — сказал доумок, слывший среди своих большим дотепой. — Вместо того, чтоб восторженно восклицать: «Ну что за видаль!» — пожимали бы плечами: «Эка невидаль!» Вместо того, чтоб ласково похлопывать по плечу: «Будь ты ладен!» — махали б безучастно рукой: «Будь ты неладен!» И вся недолга… То есть я хотел сказать, что если раньше у нас была вся долга, то теперь было бы немножко другое.
И король Годяй, который и сам уже почти не употреблялся без «не», тщательно скрывая это от своих подданных, решил: а чего, в самом деле?
— Эка невидаль! — сказал он и подписал указ.
Вот радости было всем веждам, доумкам, честивцам, что они могут не скрывать отныне частицу «не», а появляться с нею открыто в приличном обществе! И уже какой-то поседа, который был одновременно дотрогой — сидел на своем скромном месте, всеми затроганный, — оседлал частицу «не» и помчался по белу свету, оповещая, что у них в королевстве произошло. Но никто не верит его былице, потому что как же поверить ей, если былицы тоже без «не» не употребляются?
Великие открытия совершаются чисто случайно.
Чисто случайно встретились в лесу Еж и Лев.
— Приготовься, Еж, — говорит Лев, — сейчас я тебя ударю.
Приготовился Еж: свернулся клубком, не поймешь, где у него душа, а где пятки.
Лев размахнулся и — хлоп! В чем дело? По всем расчетам Ежу бы на три метра отлететь, а он отлетел только на полтора. А на остальные полтора отлетел Лев. Да и этих метров показалось ему мало: поджал хвост — и ходу!
«Интересное явление, — подумал Еж, — надо будет его проверить!»
Стал он проверять, как полагается в научном исследовании. Делал опыты и на волках, и на медведях. Все подтвердилось: чем сильнее удар, тем дальше зверь отлетает. Вот так Еж и открыл закон:
Это было великое научное открытие. До сих пор в лесу только действовали, а противодействовать никто не решался. Теперь же все воспрянули духом. Зайцы, бобры, суслики — всякая лесная мелкота повылезла из своих нор, прет прямо на Льва.
— А ну, — говорит, — ударь!
Начал Лев ударять. Народу перебил — глядеть страшно.
— Это не по закону! — возмущается мелкота. — По закону действие равно противодействию!
Ударяет Лев. Ему наплевать на законы.
И тут нашелся один Суслик. Подытожил все опыты и — дополнил закон Ежа:
ДЕЙСТВИЕ РАВНО ПРОТИВОДЕЙСТВИЮ — ЭТО ФИЗИЧЕСКИЙ ЗАКОН, НО ТАМ, ГДЕ ДЕЙСТВУЕТ ФИЗИЧЕСКАЯ СИЛА, ФИЗИЧЕСКИЕ ЗАКОНЫ БЕЗДЕЙСТВУЮТ.
В науке этот закон известен под именем закона Ежа — Суслика.
Однажды я поймал в лесу эхо.
— Ты чего разоряешься? — спросил я.
— Разоряешься, — подтвердило эхо.
— Да нет, я у тебя спрашиваю.
— Спрашиваю, — и тут согласилось эхо.
Я понял, что эхо попросту трусит. Повторять чужие слова безопасней, чем говорить свои собственные.
— Ты не бойся, — подбодрил я его. — Можешь свободно говорить, смело высказывать свое мнение.
— Свое мнение? — отозвалось эхо, но это был не просто повтор. В голосе эха явно слышалось удивление.
— Да, свое мнение. Разве это так плохо?
И тут эхо забылось.
— Да нет, неплохо, — впервые заговорило оно от себя. — Только знаете ли…
Посмотрел я на эхо, а на нем лица нет.
— Один тут попробовал высказать свое мнение, так его за это съели волки.
— Съели волки? Хорошие порядки у вас в лесу! А как же тебя они, эти самые волки?
— Меня не съели. Я старалось не показываться им на глаза.
— А вообще-то ты умеешь показываться?
Эхо смутилось.
— Раньше умело… Теперь разучилось. Волки — сами понимаете…
— А голос все-таки есть?
— Голос — да. Но теперь я умнее. Что скажут — повторю, и никакой отсебятины.
Тут я отпустил эхо.
— Гляди, не попадись волкам, — посоветовал я ему на прощание.
— Волкам, — отозвалось эхо.
— И голос побереги. Трудно тебе будет без голоса!
— Без голоса…
Так и перекликались мы в лесу — я и эхо. Оно во всем соглашалось со мной, ни в чем не противоречило. И когда я крикнул ему:
— Но ведь в этом лесу волки не водятся…
Оно согласилось:
— Не водятся…
— Здесь только зайцы водятся…
Оно согласилось:
— Водятся.
И когда я крикнул:
— Гляди, не попадись зайцам!
Оно долго молчало, а потом сказало тихо, но уверенно:
— Не бойся, не попадусь…
Общественное мнение складывается из множества личных. Мнение мошки ложится рядом с мнением слона, мнение мышки рядом с мнением кошки.
А вот и Муравьишка — сопит, кряхтит: сам-то он махонький, а мнение у него вон какое большое! С таким мнением ни в общественный транспорт, ни в такси, — даже с работы могут, ежели что: не загромождай казенное помещение.
— Спятил дурень на старости лет, — высунулся Жук из-под кустика. — Чтоб я свое кровное да в общую кучу!
— Это не куча. Это общественное мнение…
— Вот именно, общественное. А ты в него кровное, свое… Запомни ты, общественник: общественное мнение не складывают, а делят.
— Как это делят? — прокряхтел Муравей. Совсем его придавило собственное мнение.
— Обыкновенно. Берут самое большое мнение, — допустим, слона. И делят на всех, чтоб каждый его придерживался. У слона, знаешь, какое мнение? Одного его мнения на нас всех хватит.
И спрятался Жук под кустик. И крикнул оттуда, из-под кустика:
— Хотя нельзя не приветствовать мнение мошки рядом с мнением кошки!
Это он высказал общественное мнение. Чтоб свое было целее.
Когда стали заселять новый дом, первой в нем поселилась Трещина.
С высоты своего потолка она оглядела отведенную ей комнату и презрительно сплюнула штукатуркой:
— И это называется — новый дом?
— Чего вы плюетесь? — проскрипела Половица, приподымаясь. — Не нравится — не надо было вселяться.
— А если я хочу в новый дом? Сейчас все тянутся к новому — не могу же я отставать от жизни!
Трещина сказала — как припечатала. Потому что при этих словах из нее вывалился такой кусок штукатурки, который сразу поставил Половицу на место.
Убедительный аргумент. Но оставались другие половицы, которые тоже нужно было поставить на место.
И не только половицы…
— Провалиться мне на этом месте, если я не наведу порядок в этом доме! — сказала Трещина.
И она провалилась на этом месте, которое еще недавно было потолком.
Провалилась на то место, которое еще недавно было комнатой.
Расческа, очень неровная в обращении с волосами, развивала бурную деятельность. И дошло до того, что, явившись однажды на свое рабочее место, Расческа оторопела:
— Ну вот, пожалуйста: всего три волоска осталось! С кем же прикажете работать?
Никто ей не ответил, только Лысина грустно улыбнулась. И в этой улыбке, как в зеркале, отразился результат многолетних Расческиных трудов на поприще шевелюры.
Очки это видели своими глазами…
Совсем еще новенькая, блестящая Пуговка соединила свою жизнь со старым, потасканным Пиджаком.
Что это был за Пиджак! Говорят, у него и сейчас таких вот пуговок не меньше десятка, а сколько раньше было — никто и не скажет. А Пуговка в жизни своей еще ни одного пиджака не знала.
Конечно, потасканный Пиджак не смог бы сам, своим суконным языком уговорить Пуговку. Во всем виновата была Игла, старая сводня, у которой в этих делах большой опыт. Она только шмыг туда, шмыг сюда — от Пуговки к Пиджаку, от Пиджака к Пуговке, — и все готово, все шито-крыто.
История бедной Пуговки быстро получила огласку. Очки рассказали ее Скатерти, Скатерть, обычно привыкшая всех покрывать, на этот раз не удержалась и поделилась новостью с Чайной Ложкой, Ложка выболтала все Стакану, а Стакан — раззвонил по всей комнате.
А потом, когда Пуговка оказалась в петле, всеобщее возмущение достигло предела. Всем сразу стало ясно, что в Пуговкиной беде старый Пиджак сыграл далеко не последнюю роль.
Еще бы!
Кто же от хорошей жизни в петлю полезет!
— Помещение должно быть открыто, — глубокомысленно замечает Дверная Ручка, когда открывают дверь.
— Помещение должно быть закрыто, — философски заключает она, когда дверь закрывают.
Убеждение Дверной Ручки зависит от того, кто на нее нажимает.
Это число было настолько незначительной величиной, что стояло даже ниже нуля, не говоря уже о других, положительных числах. Поэтому, недовольное своим положением, оно все отрицало и стояло в задачнике со знаком минус.
Но теперь все изменилось. Отрицательное число возвели в степень, и оно стало положительной величиной. Оно утверждает то, что прежде отрицало, и отрицает другие отрицательные числа — ничтожные величины, стоящие ниже нуля.
Остепенилось число. Положительным стало число. И все-таки это отрицательное явление.
Много лет прослужила Единица без единого замечания, и нужно же было как-то отметить ее заслуги!
Поэтому Единицу решили возвести в степень. Думали этими ограничиться, но опять Единица служит прилежно, а замечание — хоть бы одно!
Возвели ее еще в одну степень. И опять ни одного замечания. В третью степень возвели, в четвертую, в пятую — нет замечаний!
Далеко пошла Единица. Теперь она Единица в тысячной степени. Посмотреть на нее — обычная Единица, но как глянешь на степень — да, это величина!
Позавидовала Единица Десятке: «С такой кругленькой суммой я бы тоже кое-что значила!»
Поэтому, обзаведясь такой же кругленькой суммой, она не закинула ее, как торбу, за плечи, а выставила наперед — пускай, мол, все видят.
Получилось довольно внушительно:
0,1
Потом какими-то, честными или нечестными способами она добыла еще одну кругленькую сумму — и тоже наперед выставила:
0,01
Единица стала входить во вкус. Она только и думала, как бы отхватить еще одну кругленькую сумму, и еще не одну кругленькую сумму, и ей удалось скопить их в большом количестве.
Теперь Единицу не узнать. Она стала важной, значительной от кругленьких сумм, все ее уважают, все с ней считаются и говорят о ней:
— Да, это величина!
Еще бы не величина: 0,00000000000000000000000001
Вот какой величиной стала Единица!
Пчелы трудятся. Муравьи трудятся. А лошадь — работает. Только работает. Как будто работа — это не труд, а труд — это не работа.
Но о лошади никто не скажет, что она трудится. И о собаке не скажет. О собаке принято говорить, что она служит.
Такое у них разделение труда: одни работают, другие трудятся, а третьи просто служат.
И это, конечно, большое облегчение. Тот, кто трудится, может не работать, тот, кто работает, может не трудиться…
Ну, а тот, кто не трудится и не работает, должен служить.
Хотя бы примером служить, как нужно трудиться и работать.
— Почему вы не носите очки? — спросили у Муравья.
— Как вам сказать… — замялся он. — Мне нужно видеть солнце и небо, и эту дорогу, которая неизвестно куда ведет. Мне нужно видеть улыбки моих друзей… Мелочи меня не интересуют.
Не успел Цыпленок вылупиться, как тотчас получил замечание за то, что он разбил яйцо. Бог ты мой, откуда у него такие манеры? Очевидно, это что-то наследственное…
Было тихо.
Было темно.
В темноте — сквозь окно — светились желтые зрачки звезд.
В тишине — за окном — притаились какие-то шорохи.
Мышка сказала:
— Когда я вырасту большой, я обязательно стану кошкой…
Козел горячился:
— Тоже придумали! Слыхано ли дело — не пускать козла в огород?
Баран был холоден.
— Забор поставили, — горячился Козел. — Высокий забор, а посредине ворота…
— Что? — оживился Баран. — Новые ворота?
— Не знаю, какие они там — новые или старые.
— Вы что же — не рассмотрели?
— Отстаньте, — холодно бросил Козел. — Какое это может иметь значение?
— Ну как же не может? Ну как же не может иметь? — горячился Баран. — Ну как же это не может иметь значения?
Козел был холоден.
— Если не ворота, — горячился Баран, — тогда зачем все? И зачем тогда городить огород?
— Да, да, зачем? — загорелся Козел. — Я то же самое спрашиваю.
— Я не знаю, — пожал плечами Баран.
— Нет уж, скажите, — горячился Козел. — Вы мне ответьте: зачем городить огород!
Баран был холоден.
— Вот так — нагородят, — горячился Козел, — не пролезешь ни в какие ворота.
— Ворота?..
Баран горячился — Козел был холоден.
Козел горячился — Баран был холоден.
И до чего же приятно — встретиться вот так, поговорить о том, что волнует обоих…
Все началось с того, что Суслик сказал:
— Славный ты парень, Мишка!
Медведь смутился:
— Ну вот еще! Нашел о чем говорить!
За обедом Медведь сказал жене:
— Ох, этот Суслик! Такой чудак… Ты, говорит, Мишка, славный парень…
Вечером пришли гости. Посидели, поболтали.
— Ты про Суслика скажи, — подтолкнула мужа Медведица.
— Ох, этот Суслик! — застеснялся Медведь. — Придумает же такое… Ты, говорит, Мишка, славный парень.
— Так и сказал, — подтвердила Медведица.
Гости переглянулись.
— Я и рта не успел раскрыть, — разговорился Медведь, — а он уже: славный ты, дескать, парень…
Потом было утро, потом был день, а вечером гости Медведя сидели в гостях у Суслика.
— Медведь какой-то стал не такой, — жаловался Суслик. — Встречаю его сегодня, и что же? Вы бы видели, как он на меня посмотрел. Дескать, он выше, а я ниже…
Гости переглянулись.
— Я и рта не успел раскрыть, а он уже посмотрел, — жаловался Суслик. И подумать только: еще вчера был такой славный парень, а сегодня… С чего бы это?
И опять было утро, и опять был день, а вечером гости Суслика сидели в гостях у Суслика.
Медведь не принимал гостей.
Стащил Зайка в огороде морковку. Идет, а навстречу ему Козел.
— Эй, Заяц, продай морковку!
— А сколько дашь?
— Да у меня, видишь ли, нет ничего — только рога.
Подумал Зайка: рога — это тоже неплохо. Можно и забодать кого при случае.
— Ладно, давай рога.
— Они не снимаются, — объяснил Козел, — но я здесь буду, никуда не уйду.
— Ладно, — говорит Зайка, — сиди здесь. А я побегу, еще себе морковку добуду.
Побежал Зайка в огород, а там Волк. Сидит, нюхает морковку.
— Дяденька, дяденька, — просит Зайка, — продай морковку!
— А сколько дашь?
— Дам рога, — обещает Зайка. — Хорошие рога, крепкие.
Смеется Волк:
— Откуда же у тебя, у Зайца, рога?
— Есть рога, есть! — клянется Зайка. — Они вон там, за кустом. Правда, вместе с Козлом… если не возражаете…
— С Козлом? — оживился Волк. — Ну что ж, это подходит.
Побежал Волк, сожрал Козла, а Зайка остался со своей морковкой. И неловко Зайке, что так получилось, да что поделаешь? Его, Зайкиной, вины здесь нет, он ведь за что купил, за то и продал…
Купил Дурак на базаре Правду.
Удачно купил, ничего не скажешь. Дал за нее три дурацких вопроса да еще два тумака сдачи получил и — пошел.
Но легко сказать — пошел! С Правдой-то ходить — не так просто. Большая она, Правда, тяжелая. Поехать на ней не поедешь, а на себе нести — далеко ли унесешь?
Тащит Дурак свою Правду, мается. А бросить жалко. Как-никак за нее заплачено.
Добрался домой еле жив.
— Ты чего это притащил? — набросилась на него благоверная.
Объяснил ей Дурак все, как есть, только одного объяснить не мог: для чего она, эта Правда, как ею пользоваться.
Лежит Правда среди улицы, ни в какие ворота не лезет. Что ты будешь делать? Некуда Правды деть…
— Иди, — говорит жена, — продай свою Правду. Много не спрашивай, сколько дадут, столько и ладно.
Потащился Дурак на базар. Стал на видном месте, кричит:
— Правда! Правда! Кому Правду — налетай!
Но никто на него не налетает.
— Эй, народ, — кричит Дурак, — бери Правду, дешево отдам!
Не берет Правду народ. У него своя правда, не купленная.
Но тут к Дураку один Умник подошел. Покрутился возле Правды, спрашивает:
— Что, парень, Правду продаешь? А много ли просишь?
— Немного, совсем немного, — обрадовался Дурак. — Отдам за спасибо.
— За спасибо? — стал прикидывать Умник. — Нет, это для меня дороговато.
Но тут подошел еще один Умник и тоже стал прицениваться.
Рядились они, рядились и решили купить одну Правду на двоих.
Разрезали Правду на две части. Получились две полуправды, каждая и полегче, и поудобнее, чем целая была.
Идут Умники по базару, и все им завидуют. А потом и другие умники, по их примеру, принялись полуправды мастерить. Теперь им стало легче разговаривать друг с другом. Там, где надо бы сказать: «Вы подлец!» можно сказать: «У вас трудный характер». Нахала можно назвать шалуном, обманщика — фантазером.
И даже нашего Дурака теперь никто дураком не назовет.
О дураке скажут: «Человек, по-своему мыслящий».
Вот как режут правду!
Король — голый? Черта с два! Я тут недавно в скверике одного встретил.
Штаны снял, все прочее, на спинку скамейки повесил. Обнаглел.
Я говорю:
— Что ж это вы, туды ваше величество, голый сидите? Тут все-таки женщины ходят. Детишки маленькие.
— А с чего ты взял, что я голый?
— Вон, — говорю, — ваши вещи на скамейке висят.
— А может, это не мои? А если мои, то, может, я их купил в магазине? Одни купил, другие на мне. Что, скажешь, так не бывает?
— Чтоб в магазине купить? Бывает. Если, конечно, знакомый продавец.
— Конечно, знакомый, — смеется. — Кто же не знает короля?
— Тем более, — говорю. — Если имеете возможность одеться, зачем же в таком беспардонном виде сидеть?
— В каком это таком?
— В голом.
— Вот пристал. Запомни, чудак, короли не бывают голыми. Это они только в сказках голые. Да и то в этих, про голых королей.
— Все-таки знаете сказку?
— А кто ж ее не знает? А кто верит? Никто. Сказка на то и сказка, чтоб не верили. Эй, малыш, поди-к сюда!
Подошел малыш, как две капли похожий на того, крикнувшего: «А король-то голый!»
— Поди сюда, маленький. Знаешь сказку про голого короля?
— Знаю. Нам в садике рассказывали.
— Уже рассказывали? Молодцы. А ты веришь, что король бывает голый?
— Не-а.
— Умница. Ну, иди. Передай привет воспитательнице. — Король подмигнул мне. — Вот так. Дети у нас умные, в первом классе алгебраические уравнения решают. У самого дети есть?
— Есть, ваше величество.
— Значит, и они решают. Понимают, что к чему.
— Извините, ваше величество.
— Ничего, не сержусь. Главное, чтоб ты понял. — Он поежился: — Что-то стало холодать. Я надену штаны, если не возражаешь.
Пень стоял у самой дороги, и прохожие часто спотыкались об него.
— Не все сразу, не все сразу, — недовольно скрипел Пень. — Приму сколько успею: не могу же я разорваться на части! Ну и народ — шагу без меня ступить не могут!
Был большой разговор о том, что нужно беречь каждую секунду.
С докладом выступал Год. Он подробно остановился на общих проблемах времени, сравнил время в наше время со временем в прошлые времена, а в заключение, когда время его истекло, сказал, что нужно беречь каждую секунду.
День, выступавший в прениях, повторил основные положения Года и, так как времени на другое у него не было, закончил свое выступление тем, что нужно беречь каждую секунду.
Час был во всем согласен с предыдущим оратором. Впрочем, за недостатком времени, ему пришлось изложить свое согласие в самом сжатом виде.
Минута успела только напомнить, что нужно беречь каждую секунду.
В самом конце слово дали Секунде.
— Нужно беречь… — сказала Секунда и кончилась.
Не уберегли Секунду, не уберегли. Видно, все-таки мало говорили об этом.
Понимая всю важность и ответственность своей жизненной миссии, Часы не шли: они стояли на страже времени.
Мелок трудился вовсю. Он что-то писал, чертил, подсчитывал, а когда заполнил всю доску, отошел в сторону, спрашивая:
— Ну, теперь понятно?
Тряпке было непонятно, поэтому ей захотелось спорить. А так как иных доводов она не нашла, то просто взяла и стерла с доски все написанное.
Против такого аргумента трудно было возражать: Тряпка явно использовала свое служебное положение. Но Мелок и не думал сдаваться. Он принялся доказывать все с самого начала — подробно, обстоятельно, на всю доску.
Мысли его были достаточно убедительны, но — что поделаешь! — Тряпка опять ничего не поняла. И когда Мелок окончил, она лениво и небрежно снова стерла с доски все написанное.
Все, что так вдохновенно доказывал Мелок, чему он отдал себя без остатка…
Любопытная, ветреная Форточка выглянула во двор («Интересно, по ком это сохнет Простыня?») и увидела такую картину.
По двору, ломая ветви деревьев и отшибая штукатурку от стен, летал большой Футбольный Мяч. Мяч был в ударе, и Форточка залюбовалась им. «Какая красота, — думала она, — какая сила!»
Форточке очень хотелось познакомиться с Мячом, но он все летал и летал, и никакие знакомства его, по-видимому, не интересовали.
Налетавшись до упаду, Мяч немного отдохнул (пока судья разнимал двух задравшихся полузащитников), а потом опять рванулся с земли и влетел прямо в опрокинутую бочку, которая здесь заменяла ворота.
Это было очень здорово, и Форточка прямо-таки содрогалась от восторга. Она хлопала так громко, что Мяч наконец заметил ее.
Привыкший к легким победам, он небрежно подлетел к Форточке, и встреча состоялась чуточку раньше, чем успел прибежать дворник — главный судья этого состязания.
Потом все ругали Мяч и жалели Форточку, у которой таким нелепым образом была разбита жизнь.
А на следующий день Мяч опять летал по двору, и другая ветреная Форточка громко хлопала ему и с нетерпением ждала встречи.
Фотопленка слишком рано узнала свет и потому не смогла как следует проявить себя на работе.
— Ну, теперь мы с тобой никогда не расстанемся, — шепнула Гвоздю массивная Портьера, надевая на него кольцо.
Кольцо было не обручальное, но тем не менее Гвоздь почувствовал, что ему придется нелегко. Он немного согнулся под тяжестью и постарался поглубже уйти в стенку.
А со стороны все это выглядело довольно красиво.
Пуф перед зеркалом все прихорашивается.
Положат на него шляпу, а он уже прихорашивается:
— Идет мне эта шляпа или не идет?
Положат портфель, а он опять прихорашивается:
— Вот теперь у меня вид солидный.
А однажды кошка на него села, так он и вовсе глаз не мог от себя оторвать. Сама кошка вроде папахи на голове, а хвост свисает челочкой. Как не залюбоваться?
Стул, что против окна, все природой любуется, кресло от телевизора не оторвешь. А он, Пуфик, все перед зеркалом, и не интересует его то, что там, за окном, по телевизору или вообще в мире.
А если и заинтересует, то лишь для того, чтоб покрасоваться:
— Как я в этом мире? Неплохо. В шляпе? Уй, хорошо! А если кошку набекрень да хвост челочкой… Нет, положительно этот мир мне идет. А я ему — еще больше!
В старину люди любили посидеть у окна, а теперь они больше сидят перед телевизором.
Телевизор-то вообще больше показывает, по нему не только улицу, но и разные страны увидишь. Но окно зовет прогуляться, свежим воздухом подышать, а телевизору приятней, когда все сидят дома. Перед телевизором.
Все сидят, а он показывает, как там другие люди прогуливаются, свежим воздухом дышат. У тех, кто дышит воздухом, такой хороший цвет лица…
Особенно на хорошем цветном телевизоре.
Мы с домом напротив образуем улицу. Она посередине, а мы по бокам. Она внизу, а мы наверху. Большие мы с домом напротив, десятиэтажные.
Правда, улица была и до нас, не мы ее первые образовали. Были тут и другие — одноэтажные, при самой земле. Сейчас их никто не помнит, хотя помнить надо бы…
Так мы рассуждаем с домом напротив на уровне нашего первого этажа.
А на уровне пятого этажа мы рассуждаем иначе.
Всех ведь не упомнишь. Да и ни к чему это.
Ну, были. Ну, образовали улицу. Но что это за улица была? И глядеть не на что — с пятого этажа глядя.
А на уровне десятого этажа мы и вовсе не глядим. Вниз мы не глядим, нам это не интересно.
Улица? Какая улица? Кто сказал, что мы образуем улицу?
На уровне десятого этажа мы образуем небо.
— Покрасьте меня, — просит Лоскут. — Я уже себе и палку подобрал для древка. Остается только покраситься.
— В какой же тебя цвет — в зеленый, черный, оранжевый?
— Я плохо разбираюсь в цветах, — мнется Лоскут. — Мне бы только стать знаменем…
— Сегодня щелочь, завтра кислота… Вот так и живем…
— А сам-то ты как относишься к химической реакции?
— Да никак. Просто меняю окраску.
Лед легче воды.
Превращение воды в лед представляет поучительный и печальный пример: как часто попытка проявить твердость, дабы придать себе вес, кончается конфузом и неудачей.
Картина дает оценку живой природе:
— Все это, конечно, ничего — и фон, и перспектива. Но ведь нужно же знать какие-то рамки!
Гладкий и круглый Биллиардный Шар отвечает на приглашение Лузы:
— Ну что ж, я — с удовольствием! Только нужно сначала посоветоваться с Кием. Хоть это и пустая формальность, но все-таки…
Затем он пулей влетает в Лузу и самодовольно замечает:
— Ну вот, я же знал, что Кий возражать не станет…
— Опять этот ветер! — сердито надувается Парус. — Ну разве можно работать в таких условиях?
Но пропадает ветер — и Парус повисает, расслабляется. Ему уже и вовсе не хочется работать.
А когда ветер появляется снова. Парус опять надувается:
— Ну и работенка! Бегай целый день, как окаянный… Добро бы еще хоть ветра не было…
Понимая, что в делах торговли она имеет некоторый вес, Гиря восседала на чаше весов, иронически поглядывая на продукты:
— Посмотрим, посмотрим, кто перетянет!
Иногда вес оказывался одинаковым, но чаще перетягивала Гиря. И — вот чего Гиря не могла понять! — покупателей это вовсе не радовало.
«Ну, ничего! — ободряла она себя. — Продукты приходят и уходят, а гири остаются!»
В этом смысле у Гири была железная логика.
— Подумать только, какие безобразия в мире творятся! — возмущается под прилавком Авторучка. — Я всего день здесь провела, а уж чего не увидела! Но подождите, я напишу, я обо всем напишу правду!
А старый Электрический Чайник, который каждый день покупали и всякий раз приносили обратно, — старый Электрический Чайник, не постигший мудрости кипячения чая, но зато усвоивший житейскую мудрость, устало зевнул в ответ:
— Торопись, торопись написать свою правду, пока тебя еще не купили…
— Я, пожалуй, останусь здесь, — сказала Подошва, отрываясь от Ботинка.
— Брось, пошляемся еще! — предложил Ботинок. — Все равно делать нечего.
Но Подошва совсем раскисла.
— Я больше не могу, — сказала она, — у меня растоптаны все идеалы.
— Подумаешь, идеалы! — воскликнул Ботинок. — Какие могут быть в наш век идеалы?
И он зашлепал дальше. Изящный Ботинок. Модный Ботинок. Без подошвы.
Он мягкий, теплый, податливый, он так и просится в руки тех, кто может устроить его судьбу. В это время он даже не брезгует черной работой шпаклевкой.
Но вот он находит свою щель, пролазит в нее, устраивается прочно, удобно.
И сразу в характере его появляются новые черты: холодность, сухость и упрямая твердость.
Кислород для жизни необходим, но без золота тоже прожить непросто. А на деле бывает как?
Когда дышится легко и с кислородом вроде бы все в порядке, чувствуется, что не хватает золота. А как привалит золото, — станет труднее дышать, и это значит — не хватает кислорода.
Ведь по химическим законам — самым древним законам земли — золото и кислород несоединимы.
Говорят, все зависит от окружения. Мол, какое у нас окружение, такими мы и вырастаем.
Но не всегда это так.
Вот у дырки, например, окружение может быть золотым, может быть бриллиантовым, а она все равно пустое место.
Я сказал Чемодану:
— Закрой глаза, я покажу тебе фокус.
Я взял ключик и помог Чемодану закрыть глаза. Чемодан не возражал: он уже привык, что с ним носятся.
В номере гостиницы, куда мы прибыли, уехав от дома за тысячу километров, я поставил Чемодан на стул и помог ему открыть глаза.
— Ну как?
— Ничего, — сказал Чемодан и, подумав, добавил: — Ничего особенного.
Тысяча километров, а он не увидел ничего особенного. Он просто попал из комнаты в комнату, проделав весь путь с закрытыми глазами.
Если бы Чемодан мог путешествовать с открытыми глазами! Он столько бы узнал, повидал массу интересного.
А потерял бы Чемодан совсем немного. Так, какие-то тряпки…
Часовая стрелка на семенных часах движется медленно-медленно.
Как дедушка.
Минутная стрелка движется побыстрей.
Как папа.
А самая маленькая стрелочка бегает быстро-быстро.
Как бегают маленькие.
Стрелка-дедушка показывает часы, стрелка-папа — минуты, а самая маленькая стрелочка — секунды, потому что она и секунды не может на месте посидеть.
Папа минуты не может на месте посидеть.
А дедушка сидит целый час. Для него часы пролетают так, как для других минуты и секунды.
Грустно дедушке, что для него так быстро пролетают часы, и чтоб отвлечь его от этих невеселых мыслей, у него то и дело спрашивают; который час?
Слышите, как?
Не которая минута.
Не которая секунда.
А который час.
Из уважения к дедушке.
У этого рода еще сохранились признаки женского, хотя ему все чаще приходится быть мужским.
Возьмите Трудягу. Целый день на работе, а там по хозяйству — и женские, и мужские дела. Давно уже не помнит Трудяга, как делятся женские и мужские обязанности: кто кому уступает место, кто кого пропускает вперед.
Умница диссертацию защищает. Не поймешь — он или она: по самую макушку сидит в своей диссертации. Смеется над Умницей Невежда (кстати, он смеется или она?); иной, мол, Тупица живет, горя не знаючи, а ты, Умница, ночей не спишь… Ты посмотри. Горемыка, как твой сосед Пройдоха живет! Как твой сосед Хапуга живет!
Действительно, посмотришь — руки опускаются. Не хочется диссертацию защищать.
Может, лучше прожить век Невеждой? Может, лучше прожить Ханжой, Пронырой, Продувной Бестией?
Попробуем ответить на этот вопрос. Вот вытащим Умницу из диссертации и все вместе ответим.
Почему я, жаворонок, в чистом небе пою? Я бы с удовольствием пел где-нибудь в другом месте. На дереве, например. У нас отличные есть деревья, высокие, стройные. С такого дерева запеть — далеко слышно.
Так они что придумали? Я про наших птиц говорю. Разделили между собой все деревья, обсели, что называется, и пускают на них друг дружку по знакомству. Я тебя на свое, ты меня на свое.
Допустим, зяблик сидит на ольхе, а воробей на осине. Таи зачем ему, зяблику, пускать на ольху соловья? Он лучше пустит воробья: хоть воробей и не так хорошо поет, зато потом его, зяблика, к себе на осину пустит. И будет зяблик петь в двух местах: у себя на ольхе и у воробья на осине. А пустит еще дятла с акации — в на акации запоет.
А вы еще спрашиваете, потому у нас, вместо соловьиных трелей, сплошное чириканье. Они же все деревья обсели — не пробьешься.
Я тут недавно песенку сочинил. Наши говорят, с такой песней не стыдно и на тополь. Сунулся я на тополь — куда! Там уже свои чижики-пыжики, свои сороки-вороны.
— Не слишком ли, — спрашивают, — для вас высоко?
— Не слишком, — говорю, — я в небо поднимаюсь и выше.
— В небо — пожалуйста. А здесь все-таки дерево, солидная трибуна. Послушайте сначала, как другие поют.
Послушал я.
Знаете, как сорока-ворона кашу варила, деток кормила? Тому дала, тому дала, тому дала, тому дала, маленькому недостало. То же самое и у них. Они ведь, когда поют, больше про кашку думают, чем про песню. Где ж тут достанет маленьким — достало бы большим!
Наши говорят: одной кашкой сыт не будешь. Правильно говорят.
Обратите внимание: те, которые одной кашкой живут, никогда не бывают сытыми.
Мы всегда недовольны. И то у нас не так, и это не по-хорошему. И не те птицы на деревьях поют, и не те, какие надо, наедаются досыта. А я вам так скажу: слишком хорошо живем. Чересчур хорошо живем, вот в чем главная причина.
Сижу я недавно в аэропорту. Смотрю, как самолеты взлетают и на землю садятся. Они, пока не взлетят, такие большие, а потом становятся маленькие. А те, которые садятся, наоборот: сначала маленькие, а потом большие.
Сижу я и думаю: почему так? Я сколько летаю, а все одинаковый: что там, в небе, что здесь, на земле. Да если б меня так все время то сжимало, то раздувало, я б давно лапки откинул, дал дубаря. А мы не ценим. Своего не ценим. Все на чужое заглядываемся. А на что заглядываться? У них только успевай сжиматься да раздуваться…
Так я, значит, думаю, пока на аэродроме сижу. И вдруг слышу:
— Пассажир Чижик, вылетающий до Харькова! Подойдите ко второму окошку.
Опять, думаю, Чижик куда-то летит, опять ему у нас не нравится. Раньше он все на юг улетал, а теперь почему-то в Харьков. Интересно узнать, что у него там в Харькове. И почему его ко второму окошку подзывают.
Заглянул, а это не Чижик. Другой. Просто такая фамилия.
И стоит этот другой по фамилии Чижик у второго окошка, а ему говорят:
— Сегодня не полетите.
И он, представьте себе, не летит.
Да если бы мне сказали: «Зяблик, ты сегодня не полетишь»… Я бы им в глаза рассмеялся.
А этот не смеется.
— Мне, — говорит, — на работу. — И так жалко заглядывает в глаза.
Слыхали? На работу! Пусть бы мне кто-то сказал, что мне нужно на работу, пусть бы сказал…
А мы — недовольны.
Нет, надо нам устроить аэродром. И чтоб каждого подзывали к окошку и говорили, кто полетит, а кто не полетит. И куда полетит, чтоб говорили, а не так — кому куда вздумается. И чтоб нас все время то сжимало, то раздувало, то сжимало, то раздувало…
Вот тогда бы мы были довольны. Всем довольны. И Чижик наш никуда бы не улетал, а сидел на месте, как этот, из Харькова.
У нас на последнем общем собрании выгнали волка из хищных. В травоядные перевели. За превышение полномочий.
Выгоняли единогласно, при одном воздержавшемся.
Бык воздержался:
— Он, — говорит, — у нас всю траву сожрет.
Записали мнение быка в протокол, чтоб ему при случае вспомнить. А волка перевели в травоядные.
Травы в этом году уродили высокие, но волка, известно, сколько ни корми… В хищных привык, не хочется ему в травоядные.
— Будешь огрызаться, — сказали, — еще дальше переведем. В грызуны.
Тут, конечно, я взял слово для справки.
— Почему, — говорю, — в грызуны — это дальше? Мы в грызунах всю жизнь, и нам, может, неприятно, что наша жизнь для кого-то наказание.
— Плохо, когда своя жизнь наказание…
Записали и эту реплику быка.
Однако все же вынесли на обсуждение вопрос: какая жизнь может служить наказанием? У хищных своя жизнь, у травоядных своя, ну, и у грызунов своя, естественно. Если их между собой сравнивать, то, возможно, одна перед другой проиграет, но если не сравнивать, то вполне можно жить.
Проголосовали единогласно: не сравнивать.
Жить, но не сравнивать. Чтоб можно было жить.
— Ну, если не сравнивать, так он у нас точно траву сожрет!
Это сказал бык. Будто специально для протокола.
Когда вырубили лес, не стало прежней дремучести и самые дикие помаленьку цивилизовались. Бросили эту привычку глазами вращать да зубами щелкать друг на друга, поскольку каждый теперь на виду и никуда от народа не спрячешься.
И образ жизни другой. Вместо того, чтоб гонять по лесу, высунув язык, каждый культурно зарабатывает средства на пропитание. Медведь с деревьев шишки трясет, Заяц качает мед, а Белочка сажает капусту. А потом вся эта продукция поступает в магазин, где каждый в порядке очереди покупает, что ему надо. Заяц капусту. Медведь мед, а Белочка сосновую шишечку.
Очередь сближает. Даже самые чужие и незнакомые в очереди, как родные, жмутся друг к другу. И нервную систему укрепляет очередь: кто в ней выстоит, выстоит всюду.
В одном магазине постоишь — в другой побежишь, чтоб успеть до закрытия. Постоишь — побежишь — постоишь — побежишь… Дикого зверя ноги кормят, но они, оказывается, кормят и цивилизованного.
И это уже непонятно: почему так? Раньше, когда каждый добывал себе пропитание, это избавляло его от необходимости ходить на работу. Потом, когда стали ходить на работу, это избавило от необходимости добывать пропитание. А если и работать и добывать… Целый день работать, а потом бегать добывать…
И никуда от этих проблем не спрячешься: леса нет.
Костер угасал. В нем едва теплилась жизнь, он чувствовал, что и часа не пройдет, как от него останется горстка пепла. Он слабо потрескивал, взывая о помощи, и Ручей, пробегавший мимо, участливо спросил:
— Вам воды?
Костер зашипел от бессильной злости: ему не хватало только воды в его положении! Ручей прожурчал какие-то извинения и заспешил прочь.
И тогда над угасающим Костром склонились кусты. Ни слова не говоря, они протянули ему свои ветки.
Что значит протянутая вовремя ветка помощи! Костер поднялся, опираясь на кусты, и оказалось, что он не такой уж маленький. Кусты затрещали под ним и потонули в пламени: их некому было спасать.
А Костер уже рвался вверх. Он стал таким высоким и ярким, что даже деревья потянулись к нему, одни — восхищенные его красотой, другие просто, чтобы погреть руки.
Дальние деревья завидовали тем, которые оказались возле Костра, и сами мечтали к нему приблизиться.
— Костер! Костер! Наш Костер! — шумели они. — Он согревает нас, он озаряет нашу жизнь!
А ближние деревья трещали еще громче. Но не от восхищения, а оттого, что Костер подминал их под себя, чтобы подняться еще выше.
И все же нашлась сила, которая погасила Костер. Ударила гроза, и деревья роняли тяжелые слезы — слезы по Костру, к которому привыкли и который угас, не успев их сожрать.
И только позже, гораздо позже, когда высохли слезы, они разглядели огромное черное пепелище на том месте, где бушевал Костер.
Нет, не Костер, Пожар. Лесной пожар. Страшное стихийное бедствие.
Свили две сороки гнездо на пороховой бочке. Это пустая бочка — плохая примета, а полная — примета хорошая. Вот и выбрали сороки бочку, полную доверху, — чтобы к счастью.
— А не взорветесь? — спрашивали осторожные воробьи.
— Ну, нет, мы живем потихонечку. Раньше у нас всякое бывало: то ссора, то скандал, а то, случалось, и подеремся. А теперь мы смирно живем, воздуха не сотрясаем. Если взлетаем, то осторожненько, чтоб на воздух не взлететь.
— Скучно, небось?
— Не без того. Но как вспомним, что могли бы на воздух взлететь, сразу становится весело. Могли бы взлететь — а вот не взлетаем!
— Значит, счастливы?
— Ну, животы приходится подтянуть, чтоб за продуктами не мотаться, воздуха не сотрясать. И по ночам плохо спим — пороховая бочка все-таки… Но в смысле того, что до сих пор не взлетели, конечно, счастливы. Еще как счастливы!
«А мы все воюем! — печально вздохнули воробьи. — Никак между собой не помиримся. А что если и нам бочку завести, натаскать в нее пороху и жить потихоньку… Чем больше пороху, тем меньше шороху…» — вот к какому выводу пришли воробьи.
Одной девочке подарили деревянную куклу и при ней, деревянную тоже, пифпалочку.
— Зачем мне пифпалочка? — удивилась девочка. А кукла сказала:
— Это чтобы в меня стрелять.
— А зачем в тебя стрелять?
— Выстрели, тогда узнаешь.
Не хотелось девочке стрелять в куклу, но было любопытно: зачем стрелять?
И она выстрелила.
Ничего с куклой не стряслось, и вообще ничего страшного не случилось, но кукла сказала:
— Этот выстрел слышала? Это первый. Еще два услышишь — и конец.
— Чему конец?
— Всему конец.
Девочка очень испугалась.
— А я их не услышу. Я просто — раз! — И она выбросила пифпалочку.
Кукла деревянно рассмеялась:
— Пифпалочку не выбросишь, она все равно к тебе вернется.
Смотрит девочка, пифпалочка опять у нее в руках. Она ее снова выбросила, а пифпалочка опять у нее в руках.
— Ну, тогда я выброшу тебя, — сказала девочка и выбросила куклу.
Далеко забросила, но услышала, как кукла засмеялась оттуда:
— Меня-то ты выбросила, но два выстрела все равно остаются. Как их услышишь, так все, конец.
Ходит девочка со своей пифпалочкой, а кукла все попадается ей на дороге.
— Ну, как там? — спрашивает. — Еще ничего не слыхать?
— Ты смотри, какая вредная! — возмутилась девочка. — Тот раз я в тебя не попала, так теперь попаду.
— Попади, — смеется кукла. Деревянно, как смеются все деревянные.
Не выдержала девочка, выстрелила во второй раз. И от досады, что не смогла сдержаться, выбросила пифпалочку.
И на этот раз пифпалочка к ней не вернулась. Вот чудеса! То были чудеса, когда она возвращалась, а теперь наоборот. К чему привыкнешь.
А кукла говорит:
— Теперь пифпалочка к тебе не вернется, теперь она не нужна. Третий выстрел — это любой, который ты услышишь.
И кукла исчезла вслед за своей пифпалочкой.
Испугалась девочка, убежала домой. Забилась в угол, уши зажала, зажмурила глаза.
— Ты почему не гуляешь? — спрашивают родители.
— Я боюсь, — говорит девочка. — Вдруг начнут стрелять.
Рассмеялись родители, но не деревянно, как кукла, а мягко, по-человечески.
— Чего это вдруг начнут стрелять? Мы же не на войне, не на охоте.
— Остался последний выстрел, — говорит девочка.
Она знала: два выстрела уже сделаны, и сделала их она сама. Не было бы тех двух, третий не был бы третьим.
Родители позвали доктора, доктор выписал лекарства, и девочка выздоровела — потому что кто же не выздоровеет от лекарств?
И стала она жить-поживать — в ожидании третьего выстрела. Ума наживать — в ожидании третьего выстрела.
Жизнь, конечно, хорошая — как всякая жизнь, по сравнению с тем, что не является жизнью.
— О, простите, я не одето! — улыбнулось Солнышко и натянуло на себя тучку.
— Ну, не сидеть же вам в темноте! — нахмурилась Тучка и зажгла молнию.
— К вашим услугам! — сверкнула Молния. — Что бы такое вам зажечь?
И она зажгла домик.
— С вашего позволения, я сгорю, — зарделся Домик. — Но вы не беспокойтесь, я оставлю по себе пламя…
И Домик поджег соседние домики.
— Рады стараться! — загорелись Соседние Домики и подожгли весь город.
Земля была растрогана.
— Вы очень любезны, — сказала она и посыпала голову пеплом.
Шелестит на ветру, останавливая прохожих, старая Афиша:
— Подойдите, подойдите ко мне! Я свежа и ярка, я еще достаточно хорошо сохранилась!
Афиша охорашивается, принимает самые различные дозы, но прохожие идут мимо и не замечают ее.
— Это будет очень интересный концерт… Веселый концерт… С участием самых лучших артистов…
Шелестит, шелестит, зазывая прохожих, старая Афиша. И не может она, не может понять, что концерт ее давно прошел и больше никогда те состоится.
Обрадованное своим назначением на огород. Пугало созывает гостей на новоселье. Оно усердно машет пролетающим птицам, приглашая их опуститься и попировать в свое удовольствие. Но птицы шарахаются в сторону и спешат улететь подальше.
А Пугало все машет и зовет… Ему так обидно, что никто не хочет разделить его радость.
Чувствуя, что красота ее начинает отцветать и желая как-то продлить свое лето, Березка выкрасилась в желтый цвет — самый модный в осеннем возрасте.
И тогда все увидели, что осень ее наступила…
Былинка полюбила Солнце…
Конечно, на взаимность ей трудно было рассчитывать: у Солнца столько всего на земле, что где ему заметить маленькую неказистую Былинку! Да и хороша пара: Былинка — и Солнце!
Но Былинка думала, что пара была б хороша, и тянулась к Солнцу изо всех сил. Она так упорно к нему тянулась, что вытянулась в высокую, стройную Акацию.
Красивая Акация, чудесная Акация — кто узнает в ней теперь прежнюю Былинку! Вот что делает с нами любовь, даже неразделенная…
Встретились два следа на морском берегу. Один был большой и, очевидно, более старый: его оставили здесь целую минуту назад. А второй был поменьше, и отроду ему было две-три секунды.
Они соединились и составили один след, направленный в разные стороны, они соединили все встречи и расставания…
Время остановилось.
Это такая уловка времени: в счастливые минуты оно делает вид, что остановилось, а на самом деле идет все быстрей и быстрей… Не исключено, что время — это всего лишь розыгрыш, который придумало пространство.
Встретились навсегда — это разве не розыгрыш?
Бегут секунды — навсегда, навсегда!
Разлуки, встречи — навсегда, навсегда!
Но вот набежала волна — и никого нет. Как будто никогда не было…
Но ведь _никогда_ — это тоже розыгрыш!
Смотрите: на песке у самого моря снова встретились два следа. И оба смотрят в разные стороны — так, что не поймешь, встретились они или расстались.
Когда песочные часы начинают счет времени, будущего у них много, а прошлого нет совсем. Но постепенно будущее из верхнего сосуда пересыпается в нижний, в котором песочные часы собирают прошлое.
Вначале песчинки падают беззаботно и весело, и кажется, что будущее играет в песочек. Но под конец начинаешь замечать, что это из него песок сыплется.
Будущее в верхнем сосуде, прошлое в нижнем, а где настоящее?
Оно вот здесь, в узком проходе, через который будущее сыплется в прошлое.
Может, потому в нем жить неудобно?
В будущем — просторно, в прошлом — просторно, а в настоящем — теснота, ни распрямиться, ни протолпиться. А когда протолпишься, глядь — ты уже проскочил.
Одна надежда: может, перевернут часы, и тогда прошлое снова станет будущим.
Камера раздувается под давлением воздуха, который сжимается под ее давлением.
Воздух сжимается, но стремится он к расширению.
Камера раздувается, но ей очень хочется сжаться.
Желаемое и действительное… Только их вечное несоответствие обеспечивает жизнедеятельность колеса.
Всякий раз, когда спектакль близился к концу, Занавес очень волновался, готовясь к своему выходу. Как его встретит публика? Он внимательно осматривал себя, стряхивал какую-то едва заметную пушинку и — выходил на сцену.
Зал сразу оживлялся. Зрители вставали со своих мест, хлопали, кричало «браво». Даже Занавесу, старому, испытанному работнику сцены, становилось немного не по себе оттого, что его так восторженно встречают. Поэтому, слегка помахав публике, Занавес торопился обратно за кулисы.
Аплодисменты усиливались. «Вызывают, — думал Занавес. — Что поделаешь, придется выходить!»
Так выходил он несколько раз подряд, а потом, немного поколебавшись, и вовсе оставался на сцене. Ему хотелось вознаградить зрителей за внимание.
И тут — вот она, черная неблагодарность! — публика начинала расходиться.
Есть такая присказка: «Жили-были три солдата, вот и сказочка начата. Жили-были три павлина, вот и сказки половина. Жили-были три гуся, вот и сказочка вам вся».
Однако искушенный читатель, читая не только присказки, но даже повести и романы, уже в самом начале догадывается, что там будет в конце. Как автор ни пытается запутать сюжет, ему не удается провести искушенного читателя.
А если от начала вообще отказаться, чтоб никто не догадывался? Правда, тогда началом станет середина, но ведь можно отказаться и от нее… Уволить со службы солдат, отпустить на волю павлинов, и тогда ни один читатель не догадается, что где-то там, в конце нашей присказки, жили-были три гуся…
…но увидев слезы у нее на глазах, лук от волнения забыл, что его режут.
…и теперь, выйдя на широкую дорогу, он уже не рвался в краеугольные камни, а довольствовался скромной ролью камня преткновения.
…вот, например, ложка: она ведь тоже не всегда бывает в своей тарелке, но это ничуть не мешает ей работать с полной отдачей.
…но — ох, и до чего же трудно быть изюминкой! Особенно в ящике с изюмом.
…и потому, что он в жизни всегда проигрывал, слушать его было особенно интересно.
…а что до лысины, то ей главное, чтоб сверху блестело.
…наконец и воробей получил возможность высказать свое мнение.
— Чик-чирик, — сказал воробей. — Чик. Чирик. Этого — чик, этого чирик! А чего с ними чикаться?
…а кролик, благоговевший перед удавом, но в наплыве чувств не сумевший правильно выразить это благоговение, крикнул:
— К черту удава! До каких пор нам дрожать перед ним?
Потом пошел и удавился, поняв неточность формулировки.
…тут важно: кто ездит, куда ездит, зачем ездит…
— И на ком ездит, — вставил верблюд.
…и так, пресмыкаясь, огромные ящеры превратились постепенно в маленьких ящериц.
…не страшно, когда молодо-зелено. Вот когда старо и по-прежнему зелено, это по-настоящему страшно.
…когда идет облава на волков, первыми разбегаются зайцы.
…для бабочки, живущей один день, совсем не безразлично, какая нынче погода.
…количество клеток современной обезьяны равно n + 1. Единицей обозначается клетка, в которой обезьяна сидит.
…в каждом зяблике погибает орел. От сознания, что он не орел, а зяблик.
…ни одно яйцо не любит, когда его слишком высиживают.
…лучше недоесть, чем переесть. Поэтому кошка съедает мышку, а не наоборот.
…баран выразил общее недоумение, заяц выразил общее опасение… Потом встал лев и выразил общее мнение.
…и подколодную змею можно довести до того, что она запустит в тебя колодой.
…в семействе верблюжьих только лама не имеет горба. В семействе верблюжьих тоже не без урода.
…только тем, что, бродя по выжженной голой пустыне, они носят повсюду милый сердцу горный пейзаж.
…такое количество ног, такие средства передвижения — и все это для того, чтоб двигаться назад!
…мушка верит в мушку, мошка верит в мошку… А мышка верит в мышку и совершенно не верит в кошку.
…и когда волки были сыты и овцы целы, возникла проблема: как накормить овец?
…в заключение был дан обед. Лягушка съела мушку, уж съел лягушку, еж съел ужа. Обед прошел в обстановке взаимного понимания.
…а так как Золотой Рыбке было мало ее морей, у старика отобрали последнее старое корыто.
…это сделал Мальчик-с-пальчик, большой друг старухи и старика, Волка и Красной Шапочки, сестрицы Аленушки и Бабы Яги, а также всей нашей сказки.
…легендарная птица Феникс, птица из времени легенд… В то легендарное время птица Феникс была обычным воробьем. В то время быть воробьем означало постоянно возрождаться из пепла.
…птицы поднимаются в небо, изо всех сил отмахиваясь от земли… Тем-то от птицы и отличается человек, что он не может ни от чего отмахнуться.
…и все были разочарованы, что он не смог исполнить на бис свою лебединую песню…