ДОРОГИ, КОТОРЫЕ НАС ВЫБИРАЮТ

Чудотворец из Вшивого тупика

Глава 1

Уже за сто метров сержант Беренс разглядел, что новобранец Эриксен — дурак.

Он слишком часто и слишком по-доброму улыбался. И у него были очень ясные не то серовато-голубые, не то голубовато-серые глаза, большие и грустные, к тому же такие круглые и с такими фарфоровыми белками, что казались блюдцами, а не глазами. Индикатор Подспудности записал в призывной карточке Эриксена невероятную характеристику: этот верзила говорил лишь то, что думал, и даже в глухих тайниках его души пронзительный луч индикатора не обнаружил ни черного налета злобы, ни скользкой плесени лживости, ни мутных осадков недоброжелательства, ни электрических потенциалов изортавырывательства, ни молекулярных цепочек заглазаочернительства, притаившихся в маскировочном тумане влицопресмыкательства. О магнитных импульсах к чину и гравитационной тяге к теплым местам и говорить не приходилось. Эриксен был элементарен, как новорожденный, и бесхитростен, как водонапорная башня. Таких людей на Марсе давно уже не водилось.

— Вы, малютка! — сказал толстый сержант Беренс, снизу вверх, но свысока оглядывая двухметрового Эриксена. Сержант Беренс — рост сто шестьдесят два, вес девяносто четыре, карьеризм семьдесят восемь процентов, лживость в границах нормы, свирепость несколько повышенная, ум не выше ноль сорока семи, тупость в пределах среднего экстремума, общая оценка: исполнительный до дубинности оптимист — держался с подчиненными высокомерно. Он умел ставить на место даже тех, кто был на своем месте. — Я не понял: из какого сумасшедшего дома вы бежали?

Эриксен спокойно сказал:

— С вашего разрешения, сержант, я в сумасшедшем доме не бывал.

Беренс с сомнением раскручивал ленту магнитного паспорта.

— Но где-то вы жили до того, как вас призвали в армию?

— Я жил в городе номер пятнадцать, восемнадцатый район, сорок пятая улица, второй тупик.

— С ума слезть, — проговорил сержант. — На всех линиях, где у нормальных людей раковые опухоли нездоровых влечений, у этого недотепы сплошные нули и бледные черточки. По-моему, он ненадежен. Что вы сказали, Эриксен? Город номер пятнадцать? Знаю. Сороковой градус широты, сто двадцать восьмой меридиан, островок на пересечении пустого восемнадцатого канала с двадцать четвертой высохшей рекой. Сорок три тысячи жителей, половина стандартные глупцы, около сорока процентов — глупцы нестандартные, остальные социального значения не имеют.

— Так точно, сержант.

— Мы одиннадцать раз уничтожали этот город, — мечтательно сообщил Беренс. — В последней атаке полковнику Флиту удалось испепелить все дома и разложить на молекулы всех людей и животных. Лишь в одном из подвалов (от флуктуационного непопадания — чудо, так сказал генерал Бреде) уцелел младенец, мы с полчаса слышали его плач. Флит ударил по нему из Суперъядерной-3 — это мегатонный усилитель взгляда. Вы даже представить себе не можете, как сверкали глаза полковника, когда он погружал взгляд в творило орудия. Этот проклятый младенец обошелся нам в два миллиона восемнадцать тысяч двести двенадцать золотых марсов… Боже мой, вообразить только — два миллиона!.. — Беренс посмотрел на Эриксена и добавил: — Это были кибернетические маневры. Атаки разыгрывались на стереоэкране.

— Так точно, — сказал Эриксен.

— Постойте! — воскликнул сержант, пораженный. — Вы сказали: второй тупик? Вы знаете, как он называется по-другому?

Эриксен опустил голову.

— Уверяю вас, сержант, все правила марсианской гигиены…

— Он называется Вшивым, вот как он называется, — строго напомнил сержант. — И не смейте врать правду, что давно уже ни одной… Название дано по людям, а не по насекомым. Там у вас наблюдались чудовищные выпадения из стандартности, разве не так? Это было гнездовье последних эмигрантов с Земли, самый скверный закоулок на Марсе.

Эриксен молчал. Беренс поднялся. В ширину он был протяженней, чем в высоту, и так как шагал он быстро, то казалось, что он не бежит, а катится. Он бросил Эриксену:

— Следуйте за мной. Первые занятия просты: нейроно-волновая промывка психики на ракетных полигонах.

Глава 2

По равнинам Марса грохотал ветер. Утром он налетал с востока, в полдень дул с севера, ночью рвался с юга. В первые годы колонизации Марса направления воздушных потоков были упорядоченней, но пятьдесят лет назад Властитель Номер Тринадцать, сразу по вступлении на Пульт-Престол, приказал ветрам дуть лишь на север, чтобы завалить пылью города Северной Демократии. Коварная Северная Демократия мобилизовала для отпора электрическую мощность почти в пятьдесят альбертов, то есть пятьдесят миллиардов киловатт, по терминологии того времени. В результате разгоревшейся пылевой войны прежняя упорядоченность ураганов пропала, ярость их увеличилась, а пыли везде стало больше. Нынешний Властитель-19, четвертый год со славой диспетчеризировавший южную половину планеты, чтоб добиться перелома в затянувшейся борьбе, призвал под антенны своих полков больше трети населения государства. Назревала большая война — уже не пылью, а водой и кровью.

Первое занятие показалось Эриксену невыносимо тяжелым. «Болван, отдавайтесь полностью и безраздельно! — гремел в его мозгу голос Беренса. — Аккуратней и веселей! Всем существом, ясно?» Отдаваться весело и всем существом Эриксен не умел, но старался проделывать это аккуратно, полностью и безраздельно. Он уже не чувствовал ни рук, ни ног, ни туловища, все слилось в одно грохочущее, ползущее, бегущее, крадущееся целое с органами машины: живой автомат — в нем сам Эриксен был не больше чем маленькой частью, — маневрировал в пылевом полусумраке рядом с сотней таких же одушевленных боевых машин. «Яростней взгляд, пентюх! — надрывался в мозгу Беренс. — Сосредоточьте взгляд, иначе вас опрокинут, тупица!» Эриксен сосредоточивал взгляд, вызывал в себе ярость, но его легко опрокидывал презрительным оком каждый мчавшийся навстречу солдат. За первый час занятий Эриксен раз десять валился в пыль, задирая двигатели вверх, и только ругань сержанта заставляла его с усилием переворачиваться обратно.

Беренс скомандовал отдых.

— Если бы вы находились не в учебной, а в боевой обстановке, слюнтяй, вас дюжину раз разложили бы сегодня на атомы, — объявил он.

Эриксен молчал.

— Здесь усиление взгляда всего в пятьдесят тысяч раз, и крепче, чем оплеуху, вам не заработать! — негодовал Беренс. — А в бою усиления дойдут до ста миллионов — что тогда будет, я хочу знать? Отвечайте, олух, когда вас спрашивает начальник!

— Я стараюсь, — пробормотал Эриксен.

— Вы стараетесь? Вы издеваетесь, а не стараетесь, пустомеля. Вы должны мне отдаться, а вы увиливаете от отдачи, подонок, вот что вы делаете. Я не ощущаю вашего мозга, шизоик! Где ваши мозговые извилины, пустобрех? Я не могу ни за одну из них уцепиться! Ваш мозг гладок, как арбуз, остолоп этакий!

Эриксен и сам понимал, что солдат он неважный. В лучшем случае его мозг безучастно замирал, когда руки и ноги послушно исполняли команды сержанта.

— Что будет с армией, если расплодятся такие, как вы, обормоты? — орал сержант, размахивая кулаком перед носом Эриксена. — Наша непобедимость основана на духовной синхронизации сверху донизу. Подумали вы об этом, балбес? Уяснили себе, дегенерат, что одного такого обрыва интеллектуальной непрерывности, какой устраиваете вы, будет достаточно, чтоб сделать нас добычей грязных северян? Я вас спрашиваю, головешка с мозгами, вы собираетесь отвечать или нет?

— Так точно! — сказал Эриксен. — Будет сделано.

Беренс метнул в него возмущенный взгляд. Взгляд сержанта не был усилен механизмами, и Эриксен снес его, не пошатнувшись. Снова начались маневры.

Эриксен скоро почувствовал, что мозг его понемногу настраивается на волну сержанта. Команды уже не гремели в сознании голосом Беренса, они стали приглушенней, превращались из внешних толчков во внутренние импульсы. Эриксен знал, что полная синхронизация его мозга с верховным мозгом армии наступит в момент, когда приказы извне примут образ собственного его влечения, своей внезапно возникающей страсти. И тогда он, как и другие однополчане, глухо вскрикивая, будет исступленно напрягать мышцы тела и способности души, чтоб немедленно осуществить запылавшее в нем желание… До такой степени синхронизации было пока далеко.

Эриксен честно отдавался воле сержанта, но дело опять застопорилось. В голове Эриксена не хватало каких-то клепок. В висках застучало, боль разрывала клетки мозга, жаркий пот заструился по телу. Эриксен схватился руками за грудь. Негромко рычащие двигатели стали разворачивать его на месте. Эриксен судорожно завращался по кругу, и все, на кого падал взгляд его смятенных глаз, взлетали как пушинки, перекувыркивались в воздухе или с грохотом уносились по неровному грунту, надрывно ревя двигателями.

— Стоп! — заорал своим голосом Беренс. — Стоп, дьяволы!

Синхронизация Эриксена продвинулась так далеко, что яростный крик Беренса поразил его оглушительней грома. О других солдатах и говорить не приходилось: уже многие недели Беренс разговаривал с ними лишь их голосами. На полигоне быстро установилась тишина, прерываемая только шумом ветра, поворачивавшего с юга на восток. Беренс выбрался из оболочки и рявкнул:

— Рядовой Эриксен, идите-ка сюда, дубина стоеросовая!

Эриксен вытянулся перед сержантом.

— Нет, поглядите на это чучело гороховое! — негодовал Беренс. — Вы, оказывается, и юродивый в придачу! То этот лодырь не может легонько стрельнуть глазом в ближнего, то бьет зрачками крепче трехдюймового лазера. Что вы уставились на меня, чурбан? Вы своим бешеным взглядом чуть не покалечили целый взвод, чурка с глазами! Или вы позабыли, что у нас учения, а не битва? Ответьте что-нибудь членораздельное, лопух!

Эриксен отрапортовал:

— Так точно. Стараюсь. Можете положиться на меня.

— Так точно. Стараюсь. Можете положиться на меня, — сказал Беренс не своим голосом и окаменел. Полминуты он ошалело глядел на Эриксена, потом завизжал: — Передразниваете, параноик? А о последствиях подумали, чушка безмозглая? Знаете, тюфяк с клопами, чем солдату грозит противодействие?

Эриксен опустил голову. Ум его заходил за разум. Он мог бы поклясться, что не он передразнивал Беренса, а тот его.

— Перерыв на час, хлюпики! — скомандовал сержант. — На вечерних занятиях будем отрабатывать самопожертвование по свободному решению сердца, предписанному свыше.

Уходя, он зарычал на Эриксена:

— Чувырла!

Он укатился в канцелярию, а Эриксен улегся на грунт. Рядом с ним опустился пожилой рыжий солдат.

— Хлестко ругается сержант, — с уважением сказал пожилой. — Он обрушил на вас не меньше ста отборных словечек.

— Всего двадцать восемь, — устало сказал Эриксен. — Я считал их. Дегенерат, болван, балбес, чурбан, лопух, пентюх, дурак, олух, остолоп, тупица, недотепа, юродивый, шизоик, параноик, пустобрех, обормот, слюнтяй, пустомеля, лодырь, хлюпик, подонок, головешка с мозгами, дубина стоеросовая, чучело гороховое, чурка с глазами, чушка безмозглая, тюфяк с клопами. Ну и, разумеется, чувырла. Я сам берусь добавить еще с десяток ругательств не слабее этих.

— Сержант их без вас добавит, — уверил рыжий. — Кстати, познакомимся. Джим Проктор, сорок четыре года, рост сто семьдесят восемь, вес шестьдесят девять, лживость средняя, коварство пониженное, сообразительность ниже ноль шести, нездоровые влечения в пределах государственно допустимых, леность и чревоугодие на грани тревожного, все остальное не подлежит преследованию закона…

Эриксен пожал его руку.

— Сожалею, что не могу отрекомендоваться с той же обстоятельностью. Во всех важных отделах психики у меня нули. Я в умственном отношении, видите ли… не совсем…

— Это ничего. И с нулями можно просуществовать, если беречься. У нас был солдат Биргер с полной кругляшкой в области лживости и эгоизма и всего ноль двумя самовлюбленности. И что вы думаете? Он отлично чувствовал себя в казарме. Временами он даже что-то мурлыкал себе под нос.

— Он в нашем взводе?

— Его распылили на учении. Он сослепу сунулся под взгляд генерала Бреде, когда тот скомандовал наступление. Ну и сами понимаете… Квантовые умножители генерала не чета солдатским. Бедный Биргер запылал как тряпка, вымоченная в бензине. Если не возражаете, я вздремну около вас.

— Спите, пожалуйста.

Проктор тут же захрапел. Эриксен печально осматривал равнину.

Над холмами ревел ураган, гоня красноватую взвесь. С того года, когда энергетические станции спустили с цепей ветры, в атмосфере воздуха стало меньше, чем пыли, — было трудно дышать, уже в ста метрах предметы расплывались. Солнце холодным оранжевым шариком тускло светило в пыли.

Эриксен думал о том, что с детства не видел звезд. О звездах не приходилось и думать. Ураганы пыльной войны день и ночь гремели над планетой, они лишь меняли направления, обегая за сутки все румбы света и тьмы. Люди вставали и засыпали, работали и отдыхали под вечный, непрерывный, наполняющий уши, раздирающий тело грохот.

Планета была отполирована ветрами, красноватый грунт сверкал, как металл, он был металлически тверд и гладок, а все, что можно было извлечь из него, давно было извлечено и, не оседая, вечно моталось в воздухе. Оранжевый шарик солнца светил так тускло, что казался не оранжевым, а серым. «Серое солнце, — с тоской думал Эриксен. — Холодное серое солнце. А спутников Марса вовсе уже не видно!»

Еще он думал о том, что на далекой Земле, покинутой его предками, никогда не бывает пыльных бурь и люди там могут разговаривать без приборов и без приборов слушать, не рискуя быть оглушенными. Эриксен опасливо одернул себя. О Земле размышлять было заказано. Земля была навеки закрыта для глаз и разговоров. И Северная Демократия, и Южная Диктатура, враждовавшие между собой на Марсе, одинаково запрещали вспоминать Землю, жестоко наказывая ослушников. Эриксен порой нарушал запрет. Но то, что сходило с рук дома, могло выйти боком в казарме.

— Еще попаду под удар гамма-карателей, — пробормотал Эриксен. — Только этого недоставало — гамма-казни!

Из канцелярии выкатился Беренс.

— Строиться, ленивцы! — гремел Беренс, заглушая вой урагана. — Напяливай боевую оболочку, разгильдяи!

Проктор, пробудившись, сладко зевнул.

— Чего-то я ему пожелал бы, только не знаю — чего.

— А я пожелал бы, чтоб он уткнулся носом в грунт, а потом погнал нас в казарму на отдых, — сказал Эриксен, наблюдая, как сержант расталкивает спящих солдат.

Эриксен еще не закончил, как Беренс свалился с грохотом, отдавшимся во всех ушах.

Вскочив, он заревел:

— Чего вылупили лазерные гляделки, гады? Живо запускайте моторы, скоты, и марш в казарму на отдых!

Солдаты кинулись к оболочкам. Взвыли воздушные двигатели. Взвод, человек за человеком, поворачивался в сторону казармы.

Сержант Беренс, раздувая горловой микрофон, завопил еще исступленней:

— Куда, мерзавцы? Отставить отдых! Стой, кому говорю!

Взвод торопливо выворачивался от казарм на сержанта. Беренс, катясь вдоль строя, неистовствовал:

— Какой недоносок скомандовал моим голосом возвращение? Я сам слышал, что голос мой, меня не проведете, пройдохи! Я спрашиваю, бандиты, кто кричал моим голосом?..

Беренс докатился до Проктора и яростно заклекотал:

— Это вы, негодяй? Вы, обжора? Вы, проходимец?

Он ткнул кулаком в Проктора.

Затрепетав, Проктор гаркнул:

— Никак нет, не я. Так точно, не я.

— Это ваша работа, Эриксен! — надрывался сержант. — Вот они где сказались, ваши психические нули, идиот! Я с самого начала знал, что от такого столба с перекладиной взамен рук хорошего не приходится… Я спрашиваю вас, прохвост, почему вы кричите моим голосом?.. Вы меня слышите, растяпа?

Эриксен, бледный, сдержанно отрапортовал:

— Так точно, слышу. Никак нет, вашим голосом я не кричал! Я не умею говорить чужим голосом.

Беренс еще побушевал и начал учения.

Эриксену и Проктору выпало наступать в переднем ряду. Проктор обалдело скосил на Эриксена оптические усилители и с уважением прошептал:

— А вы, оказывается, чудотворец!

Глава 3

В день, когда у сержанта Беренса начались нелады с новобранцем Эриксеном, неподалеку от них, в Верховной Канцелярии, на Центральном Государственном Пульте — сокращенно ЦГП, дежурил командующий Квантово-взглядобойными войсками — сокращенно КВВ, известный всему Марсу лихой полковник Флит, еще ни разу на маневрах не побежденный. Он прохаживался вдоль щита с Автоматическими Руководителями — так недавно стали называться регуляторы общественной структуры — и, всматриваясь в диаграммы самописцев, мурлыкал популярную детскую песенку: «Будешь, подружка, дразнить меня, разложу тебя вмиг на атомы». Дежурство проходило отлично. Диспетчеризация государства шла на высоком уровне.

Внезапно Флит нахмурился. Кривая одного из руководителей показывала, что на ЦГП идет начальник Флита генерал Бреде. Флит недолюбливал генерала Бреде, хотя по официальным записям нейтринных соглядатаев они вычерчивались приятелями. Дело было не только в том, что генералу Бреде, как первому заместителю Властителя-19, было положено не три, как Флиту, а восемь процентов сомнения, и не два, как прочим Верховным Начальникам, а пять процентов иронии, и что сам Бреде, по часто повторяющимся импульсивным донесениям приборов Особой Секретности, временами перебирал отпущенный ему Законом лимит сомнения и иронии, а это Флит считал отвратительным. В конце концов, Флит мог примириться с некоторой нестандартностью своего начальника, дело было не такое уж катастрофическое. Но он не мог примириться с тем, что Бреде начальствует над ним. По личным статьям Флит был выше Бреде (это не относилось к росту, но не рост в армии определяет высоту). Генерал Бреде выглядел анахронизмом в государственной иерархии Южной Диктатуры. Это был обломок древней ракетно-ядерной эпохи. Он и мыслил изжитыми категориями всеобщего механического разрушения и энергетического распада. Испепеленная, превращенная в радиоактивную пыль планета — таковы были его примитивные концепции будущей войны. Правда, Бреде не высказывал таких взглядов открыто — не только люди, но и самописцы высмеяли бы отсталость его стратегических концепций, — но Флит не сомневался, что втайне Бреде от них не отделался.

Не один Флит замечал, что Бреде недооценивает последние открытия в военной технике. Когда стало ясно, что человеческий взгляд, усиленный лазерными устройствами, обладает большей эффективностью, чем термоядерная бомба, отличаясь от последней легкостью перестройки на любую мощность, именно в это время, когда уже не было места сомнению, Бреде усомнился: он принимал Квантово-взглядобойные войска в качестве одной из частей армии, но упрямо отказывался признать их главной ударной силой.

К тому же личная оптика генерала была не на высоте. Командующий армией Южной Диктатуры был до отвращения синеглазым. Невооруженным зрачком он не смог бы убить даже мухи, не говоря уже о том, чтобы сразить человека или поджечь дом. У подчиненных, на которых Бреде кидал взгляд, почти никогда не подгибались колени. Даже рост генерала — семь сантиметров выше уровня для Сановников — Флит считал непозволительным нарушением авторитета. Черноглазый, стандартной фигуры, стандартностремительный Флит являлся, наоборот, живым воплощением воинственности. В его пылающих очах — меньше всего их можно было назвать отжившим невыразительным словечком «глаза» — сконцентрировались достижения оптической селекции четырех поколений профессиональных военных. У самого Властителя-19 не всегда можно было узреть такой пронзительный взгляд, каким гордился Флит. Без светофильтров беседовать с ним считалось опасным. С женщинами он разговаривал лишь в темноте, чтоб неосторожно не поранить их жаром своей природной оптики. Его первая жена погибла в ночь свадьбы, и, хотя с тех пор прошло десять лет, Флит не переставал горевать о ней.

Собственно, ночь, как показала запись контрольно-супружеских автоматов, протекала со стандартной бурностью, но на рассвете Флит, забывший задернуть портьеры на окнах, испепелил свою бедную возлюбленную отраженным в его зрачках светом далекого солнца.

Бреде кивнул Флиту, уселся в кресло и задумчиво положил ноги на Государственный Пульт.

— Что-то не нравится мне сегодня Земля, — промямлил он. — Доложите земную обстановку, полковник.

С Землей ничего необычного не происходило. На суше строились семьдесят четыре новых города, осушалось три мелководных залива, разливалось сорок семь новых пресноводных морей, вырубались дикие тропические леса и насаждались тропические парки. С космодромов Земли за часы дежурства Флита стартовало за пределы солнечной системы два звездолета, в межпланетном пространстве находится в космическом полете сорок один экспресс. Запущено еще несколько термоядерных станций — интеграторы фиксируют ежесекундный уровень потребления энергии около одного эрга на десять с двадцатью пятью нулями, то есть около миллиона альбертов мощности.

— Почти в тысячу раз больше, чем у нас, — сказал Бреде. — Высокого же уровня добились проклятые земляне.

— Не вижу здесь страшного, генерал. Вы забываете о концентрированности нашего супертоталитарного строя. У нас не существует низменной потребности сделать райским существование каждого человека. Каждый наш эрг в сотни раз боеспособней земного эрга.

— Это, пожалуй, правильно. Перейдем к Марсу. Что у малопочтенных северян?

В Северной Демократии тоже не произошло ничего нового, если не считать речи Второго Олигарха, прокарканной по внутренним каналам Общественного сознания. Олигарх с обычной своей демагогией нашептывал в подчиненные ему мозги, что только у них настоящая свобода, а на юге, где господствует один человек, нет места индивидуальной независимости и частной инициативе. И еще он прокаркал, что, пока монархическое государство на Марсе не уничтожено, до тех пор существует вечная угроза свободе. «Долой единоличного диктатора, — лаял он в заключение, — да здравствует свободная демократия Рассредоточенных Олигархов и частная инициатива под нашим квалифицированным руководством!»

— Чует стервец Второй, что собираемся слопать их всех, — сказал Бреде. — Обратимся к нашим внутренним делам. Как наш главный государственный показатель — косинус пси?

— В пределах ноль девяноста трех, — ответил Флит. — Считаю синхронизацию Властителя-19 с нашим общественным строем идеальной.

— Идеальность — это сто процентов, — заметил Бреде.

— Сто процентов теоретически невозможны, генерал. Существуют конструктивные погрешности приборов. Об индивидуальных отклонениях психики подданных от психики Властителя не говорю, ибо это несущественно.

— Наоборот, весьма существенно, полковник. Если бы индивидуальные отклонения психики не имели места, то зачем синхронизировать солдат на полигонах?

— Осмелюсь заметить: требования к солдатам строже, чем к подданным, — естественно, тут показатели хуже. Тангенс тэта, символизирующий ваше личное единение с армией, еще никогда не поднимался выше девяноста. Наше общество теснее объединено вокруг Властителя-19, чем армия вокруг вас.

— Та-та-та! — сказал Бреде. — Десять процентов моего расхождения с армией тревожат меня в сто раз меньше, чем один процент несинхронности Властителя с народом.

Флит промолвил, накаливая взгляд до нестерпимости:

— Вы говорите удивительные вещи, генерал.

Командующий армией даже не пошевелил ногой на Государственном Пульте.

— Удивительность их не выходит за границы моих штатных прав сомнения и иронии. Добавлю, что такой же высокий косинус пси мы имели в правление Властителя-13, но и семи процентов несинхронности оказалось тогда достаточно, чтобы наша общественная система впала в тяжелейшие автоколебания, едва не закончившиеся революцией.

— Безвременно погибший Властитель-13 был гений, — торжественно сказал Флит. — Если человек гений, его поступки, конечно, не укладываются в общепринятые формы понимания.

— Властитель-13 был дурак, — хладнокровно поправил генерал. — А когда дурак занимает высокий пост, его глупость, естественно, кажется гениальностью.

У Флита перехватило дыхание. Он проговорил, заикаясь:

— Если я правильно… вы сейчас несколько превысили…

Бреде убрал ноги с Государственного Пульта и рванул дверцу приборов Особой Секретности. Самописец командующего армией вычерчивал благожелательную кривую. Флит, уничтоженный, опустил голову. Взгляд синих глаз генерала был черноглазо тяжек.

— Не судите обо мне по своей мерке, полковник. Вам не приличествует то, что положено мне. Если бы вы так же высказались о каком-либо из прошедших властителей, я не говорю о благополучно синхронизирующем нас ныне, вас следовало бы атомизировать. Кажется, уже двенадцать часов? Идемте, нас вызывает Властитель.

Глава 4

К Центральному Государственному Пульту — сокращено ЦГП — примыкало помещение Пульт-Престола — сокращенно ПП, где постоянно обитал Верховный Синхронизатор Государства Властитель-19. Его предшественники иногда выбирались за стены своей крохотной резиденции. Он себе этого не разрешал.

Он не разрешал себе даже сойти с Пульт-Престола. Все часы суток он восседал или возлежал на ПП. И ел, и пил, и спал он на ПП, а в дни государственных кризисов совершал на ПП и такие отправления, которые по природе своей требовали некоторого уединения. Происходило это не из боязни Властителя лишиться Пульт-Престола, а по более высоким соображениям.

Дело было в том, что влияние Властителя-19 на государственные дела падало обратно пропорционально квадрату отдаления от Пульт-Престола. Проклятый закон квадратичной зависимости от расстояния, легкомысленно установленный в незапамятные времена физиком Ньютоном, нависал грозной глыбой над каждым неосторожным шагом Верховного Синхронизатора. Один из его предшественников, знаменитый в истории Марса Властитель-13, в какой-то из своих вдохновенных дней объявил об отмене зловредного физического закона, но, как вскоре выяснилось, сам закон не согласился на свою отмену. Такая же неудача постигла и другое великое начинание Властителя-13: приказ женщинам государства прекратить рожать детей, а дело воспроизводства марсианского человечества полностью передоверить мужчинам — как объектам, лучше поддающимся стандартизации.

Женщины, разумеется, с радостью отказались от вековой обузы беременности, но мужчины, как ни старались, технологию родов не осилили — пришлось возвратиться к примитивным методам производства людей.

Властитель-19, большой любитель истории, держал в памяти ошибки предшественников. Его девизом было: «Ни на сантиметр от государственного руководства». Он объявил себя величайшим из властителей Марса. Он приказал вынести из помещения Пульт-Престола портреты своих предшественников — как недостойные быть рядом с ним. Исключение было сделано лишь для портрета Гитлера. «Конечно, этот древний земной неудачник мало чего добился, — с чувством говорил Властитель о Гитлере, — но он был пламенным провозвестником того общественного строя, который успешно установили мы». Важнейшим из государственных решений Властителя-19 было переименование властительных указов (именовавшихся также Инвективами) в Диспетчерективы.

Генерал Бреде и полковник Флит сперва, по этикету, приветствовали портрет Гитлера, потом поклонились Верховному Синхронизатору. Тот жестом пригласил их присаживаться в кресла, расставленные вокруг ПП. В креслах сидели другие сановники, управляющие внешними делами, психикой и бытом подданных и энергосоциальной структурой общества.

Сам Властитель-19 восседал на Пульт-Престоле в парадной форме: высокий цилиндр с султаном, черный мундир с орденами, голубые трусики, а ниже — голые волосатые ноги. Единственное развлечение, которое разрешал себе Властитель во время приемов, было шевеление узловатыми пальцами ног, это почти не ослабляло силы его воздействия на государственные дела. В безбрючности и босоногости Властителя-19 таился глубокий общественный смысл. Опыт многих поколений Властителей установил, что исходящая из них эманация государственности канализируется, главным образом, в нижних конечностях, одежда же экранировала их от приемников ПП, и потому чем меньше было одежды на ногах Властителя, тем лучше шли дела в государстве. Было даже предложение назвать государственное руководство Верховных Синхронизаторов Государственным Ноговодством, но проект этот не привился, автора же его, подумав, вскорости распылили.

Лицом и фигурой Властитель-19 походил на свои руководящие ноги — худой, волосатый, с неистовыми глазами, язык его двигался так же безостановочно, как и пальцы ног, хотя движение языка не имело такого значения, как подергивание пальцев. Во время речей Властитель-19, забываясь, усердно почесывался под мышками, на груди и в других местах: мыться на ПП было неудобно, а удаляться в ванну, так далеко от государственных забот, он побаивался. В эти минуты на него старались не глядеть, а в остальное время он вел себя с достоинством и был почти приятен.

— Я пригласил вас, господа, чтоб объявить свое окончательное решение проблемы Северной Демократии, — объявил Властитель-19. — Я буду максимально краток.

Приглашенные удобнее устраивались в креслах. Когда Властитель-19 хотел быть кратким, он укладывался часа в два.

Он начал с обзора трех больших общественных сил, действующих ныне в солнечной системе. Первое из них — земное общество. С Землей получилось плохо, недоглядели Землю — такова единственно точная формула. На Земле получила распространение противоестественная философия всеобщего благоденствия. Глубокие различия цвета кожи и глаз, тонкости крови и жесткости волос, роста тела и формы головы, национальности и образования, материального достатка и подбора предков — на все это на сегодняшней Земле наплевали. Там ныне каждый самостоятельно выбирает свою жизненную дорогу: тот стремится в музыканты, другой в космонавты, третий в кораблестроители — ни один не подумает испросить государственного разрешения на личные влечения! Каждый мужчина любит свою женщину, каждая женщина — своего мужчину, вместе они любят своих детей, а еще все вместе они любят всех вместе. Взаимная необоснованная любовь, хаотическое взаимное уважение, ничем не прикрываемая взаимная дружба — таков тот отвратительный цемент, что соединяет разнородных людей, населяющих нынешнюю Землю. В довершение он добавил, что на Земле осуществлено чудовищное равноправие: все земляне равновластны. И вся эта неразбериха обильно питается могучими энергетическими ресурсами Земли, настолько ныне огромными, что, к сожалению, сейчас нельзя и речи вести об отвоевании нашей прапланеты и наведении на ней порядка. Землю пока надо оставить в покое. Время взять ее в руки (Властитель зашевелил ногами) не приспело.

Но если от захвата Земли он с глубоким сокрушением временно отказывается, то нет причин не расправиться с государственным ублюдком, именующим себя Великой Северной Демократией.

Медлить дольше нельзя. Сегодня один из Олигархов Севера нахально кричал о непобедимости их общества Частной Инициативы. Наглых Олигархов Демократии нужно покорить.

Реальная мощь на Марсе сосредоточена лишь в их Южной Диктатуре, тотально задиспетчеризованной его, Властителя, руководящей волей. Он утверждает с полной ответственностью: еще не существовало столь совершенного государства. Единство сограждан достигло у них высочайшей формы централизации — односущности. Прежняя формула единства — «Все — за одного, один — за всех» — стала попросту жалкой, ибо нет у них разных «всех», а есть лишь Один в миллионах экземпляров. Если на Земле ублажают личные прихоти своих сочленов, — «развивают человеческие способности», как говорят там, — если Северная Демократия пытается контролировать влечения своих сограждан, то они, он и Властители, его предшественники, полностью отменили все личное. Они освободили подданных от рабства собственных жизненных целей, от тягот индивидуальных помыслов и причуд, от хаоса необщих мыслей. Человек чувствует себя несвободным, когда жаждет многого, ибо несвобода — в неосуществимости желаний. В Южной Диктатуре люди ничего не жаждут и ни к чему не имеют особых влечений, а следовательно, не испытывают горечи неудовлетворенности и трагедии неудач. Они желают лишь того, чего желает он, их…

Властитель-19 вдруг запнулся, лицо его странно перекосилось, он заверещал не своим голосом:

— Чего вылупили лазерные гляделки, гады? Живо запускайте моторы, скоты, и марш в казармы на отдых!

Его истошный крик потонул в общем вопле. Сановники, сорвавшись с кресел, надрывались теми же не своими голосами:

— …Марш в казармы на отдых!

— Отставить, мерзавцы! — завопил Властитель.

Приближенные диким эхом повторили его команду.

На губах Властителя-19 появилась пена. Он подергивался на Пульт-Престоле, отчаянно бил о его бока заскорузлой Руководящей Пяткой. Проглатывая слова, он яростно бормотал:

— Проходимцы!.. Подлые растяпы!.. Недоноски!..

Потом надвинулась могильная тишина. Властитель-19 свирепо оглядывал сановников. Ноги его были плотно прижаты к ПП. Цилиндр с султаном сместился на ухо. Неожиданное смятение, возникшее в недрах государственного строя, было с успехом ликвидировано.

— Я хочу знать, что это было? — заговорил Властитель. — Генерал Бреде, отвечайте: что это было?

Генерал, приподнявшись, мрачно отрапортовал:

— Ваше Бессмертие, вы отдали неожиданную команду. А почему вы это сделали, мы не понимаем.

Все собравшиеся поддержали его дружным криком:

— Мы не понимаем, Ваша Удивительность!

Властитель-19 снова дернулся. Он секунд пять раздумывал, прикрыв тяжелыми веками бешеные глаза.

— Вам не понять сокровенной глубины моих поступков. Я пошутил. Итак, через неделю начинаем войну против Демократических Олигархов. Теперь марш по местам!

Он с трудом удержался от того, чтобы последнюю диспетчерективу не прокричать тем же не своим голосом, каким недавно кричал непонятные слова.

Флит возвратился на ЦГП.

Под утро туда же пришел генерал. Бреде не уселся за Государственный Пульт и не положил на него ноги, как любил, но прохаживался вдоль щитов с Автоматическими Руководителями. Он почему-то хмурился.

— Косинус пси отличен, — заметил полковник. — Единение Властителя-19 и народа достигло степени тотального слияния в одно целое. Ваш личный тангенс тэта тоже превосходен, хотя по-прежнему хуже косинуса.

— Меня смущает полнота слияния Властителя с народом, — неожиданно сказал Бреде, обратив к полковнику насупленное лицо.

Флит искренне удивился.

— Вас смущает совершенство централизации? Все достоинства нашего государства, в частности его боеспособность, держатся на этом фундаменте.

— Дорогой мой полковник, самые грозные недостатки часто являются оборотной стороной достоинств. Если с обожаемым Властителем что-нибудь произойдет…

— Абсолютно исключено. Синхронизация общества и Властителя совершается автоматически.

— Это тоже меня беспокоит — автоматизм тоталитарности.

Полковнику показалось, что он наконец поймал своего начальника на ереси.

— Выскажитесь определенней, генерал!

Командующий армией за долгую службу у Властителей 17, 18 и 19 уже не одного деятеля вроде Флита подвергал распылу на лазерных полигонах. Флит был слишком маленьким противником, чтоб тратить на него духовные силы. Бреде лишь передернул плечами.

— Мне отпущено много сомнения, но и мои лимиты не безграничны. Лучше поговорим о вещах более безопасных. Вам не показался знакомым голос, каким неожиданно закричал?..

Флит шлепнул себя по лбу.

— Черт возьми, удивительно знакомый голос! И будь я проклят, если это не голос сержанта Беренса, самого лихого вояки и самого отпетого пройдохи в наших… — Флит, ошеломленный, с ужасом поглядел на Бреде. Бреде значительно поджал губы. Флит заорал на весь ЦГП: — Нет, послушайте! Неужели вы хотите сказать, что вшивка Беренс пытается захватить Верховную Синхронизацию?

Бреде холодно возразил:

— По-моему, о Беренсе заговорили вы. Я лишь обратил ваше внимание на странное изменение голоса Властителя. Замечу попутно, что вы превысили свои скудные пределы, полковник.

Он показал на приборы Особой Секретности. Кривая благонадежности Флита была повреждена резким всплеском в Недопустимость, граничащую со зловещей красной полосой Обреченности. Флит нервно отпрянул от грозного пика на кривой. Он лишь на три миллиметра не дотянул до предела, за которым безжалостные гамма-каратели автоматически обрывают жизнь провинившегося. Бреде спокойно подошел к автоматам Энергетического Баланса Государства. Здесь что-то настолько поразило генерала, что он несколько минут не отрывался от приборов.

Флит еще не оправился от ужаса, вызванного образом чуть не надвинувшейся на него гамма-смерти, когда до него донесся размеренный голос:

— Полковник, какова первая акция нашей стратегической подготовки к войне?

Флит не понял, зачем генералу понадобилось экзаменовать его по столь элементарным пунктам стратегического развертывания, но ответил:

— Мобилизация водных ресурсов, разумеется.

— Как идет эта мобилизация?

— Конечно, отлично! Нам удалось вызвать всеобщее скрытое испарение и сконцентрировать облака на южном полюсе. Мы прихватили солидную толику водных ресурсов северян, пока эти ротозеи не спохватились, что их грабят. Уже вчера на полюсе было скомпрессовано четырнадцать миллиардов тонн воды, то есть сорок процентов водных возможностей планеты.

— А когда мы должны привести эти облачные массы в движение?

— Что за вопрос, генерал! В момент объявления войны, разумеется!

— Войну мы еще не объявили?

— Я отказываюсь вас понимать! Вы же сами слышали диспетчерективу! Война начинается через неделю. Тучи будут сгущаться еще семь дней, а затем мы мощным ударом превратим войну пылевую в войну грязевую — и центры сосредоточения войск противника потонут в болотах.

— В таком случае должен вам сообщить, полковник, — бесстрастно сказал Бреде, — что облачные массы на полюсе пришли в движение и в данный момент бурно несутся на нас.

Флит, вскрикнув, кинулся к энергетическому щиту. Тут взгляд его упал на нечто еще более страшное. Основной показатель государства, косинус пси, катился вниз. Флит метнулся к щиту, где вычерчивался тангенс тэта. Тангенс тэта стоял на девяноста.

— Генерал! — простонал Флит, обернув к Бреде искаженное страхом лицо. — Армия пока в ваших руках, но государство разваливается. Синхронизация общества летит ко всем…

Бреде подскочил к Флиту и схватил его за шиворот.

— Идиот! — прошипел генерал. — Ваше счастье, что с государством что-то случилось, иначе гамма-каратели… Включайте аварийную сигнализацию по всем каналам!

Флит бросился к щитам. Бреде наклонился над Пультом. Не прошло и секунды, как планета была оповещена, что государственный строй Южной Диктатуры свела непонятная внутренняя судорога. Бреде потащил Флита к дверям Пульт-Престола.

— Еще не все потеряно, — сказал генерал. Он говорил с обычной внешней невозмутимостью. — Пусть Властитель срочно налаживает свою развалившуюся синхронизацию. По-моему, произошло чудо.

— Это революция, — бормотал вконец ослабевший Флит. — К нам проникли земляне. Боже, теперь всем нам крышка! Как думаете, не запросить ли помощи у Олигархов Демократии?

— Кретин! — только и ответил ему генерал.

Глава 5

Причиной катаклизма, потрясшего государственный строй Южной Диктатуры, был, разумеется, Эриксен.

Сержант Беренс доказал солдатам, что вырвавшиеся у него слова об отдыхе не имеют ничего общего с его истинными намерениями. После учений взвод не шел, а полз в казармы. Солдаты были так измучены, что половина их отказалась от ужина. Эриксен со стоном упал на койку. Ему было хуже, чем другим: сержант вымещал на нем злобу. Казарма давно храпела, а обессиленный Эриксен все не спал. К нему подобрался Проктор.

— Слушай, парень, — сказал Проктор, переходя на «ты», что в Южной Диктатуре считалось одним из самых серьезных проступков. — Ты все-таки чудотворец.

— Чудотворцев не существует, — вяло возразил Эриксен.

Проктор жарко зашептал:

— Не говори так, парень. Это раньше не существовало чудес, когда жизнь была неразвита. Конечно, пока человек не овладел природой, все совершалось по естественным причинам, как бог положил. Чудеса были технически неосуществимы, вот и все. А сейчас, когда так высоко… понимаешь? Без чудес нынче невозможно. Мы же не дикари, чтоб обходиться без чудес.

Не дождавшись ответа, Проктор продолжал:

— Как я услышал, что сержант орет твоим голосом твои слова, я тут же смекнул, что произошло чудо.

— Обыкновенная телепатия, — устало сказал Эриксен. — Гипноз на расстоянии. Я внушил Беренсу, что ему говорить, — только всего.

— Не телепатия, а чудо, — стоял на своем Проктор. — И не гипноз, частное дело двух человек, а энергетическая эманация, нарушившая всю структуру государства, — вот что ты сделал, парень.

— Не понимаю вас, Проктор.

— А чего не понимать? Это же не Беренс кричит на нас, а полковник Флит орет нам голосом Беренса. А в полковнике гремит генерал Бреде, а генералом командует Его Бессмертие. Разве ты этого не проходил в школе? Во всех нас мыслит, чувствует и распоряжается Властитель-19, а если нам кажется, будто это наши мысли, наши чувства и наши голоса, так на это у нас есть свобода воображать, что мы… Ты не голос Беренса заглушил, нет. Ты заглушил в Беренсе голос Флита, то есть голос Бреде, то есть голос… ты понимаешь? И вот я спрашиваю тебя: разве это не чудо?

— Что вы хотите от меня? — спросил Эриксен, всматриваясь в возбужденное лицо Проктора.

Проктор зашептал еще жарче:

— Сотвори новое чудо! Раз ты сержанта Беренса так ловко… Это же одна цепочка, пойми! Одним винтиком завладеть — вся машина в руках. Слушай меня. На полюсе концентрируют тучи для атаки на северян. Двинь эти тучи на нас. Небольшого бы дождя, понял?

— А зачем вам нужен дождик?

— Во-первых, северян не зальет, их механизмы не потонут — соваться туда будет рискованно. А во-вторых, у нас все раскиснет — обратно не с чем соваться… И вместо войны — пшик!

— Вы не хотите войны?

— Я хочу домой… И чтоб все эти централизации и тотализации!.. Понял?

Эриксен слышал, как жарко дышит пожилой солдат. На провокатора он не был похож. Но все, что он говорил, отдавало государственной изменой. Эриксену и в голову раньше не приходило, что в казармах могут, невредимые, существовать люди, подобные Проктору.

— А вы не боитесь нейтринных соглядатаев и гамма-карателей? — спросил после некоторого молчания Эриксен. — По-моему, этим приборам не придется долго раздумывать, если они хоть раз к вам прислушаются.

— Чепуха! — нетерпеливо воскликнул Проктор. — В душу мою им не влезть. Да и не один я здесь такой, всех нас не уничтожить. Эх, Эриксен, если бы ты знал, сколько раз мы между собою… Ты только зацепись, вставь палку в колеса чертовой машине, а мы все, как один… Чуда, Эриксен, умелого чуда! И потом жить, не оглядываясь на соседа, и делать, что по душе, только бы это не мешало другим, и чтобы никаких войн! Сердце замирает — такая простота жизни!

Эриксен снова вгляделся в рыжего Проктора. В полусумраке казармы цвет волос не был виден, зато ясно различалось, как пылает его лицо и как сверкают глаза. Он уже не шептал, а кричал тихим криком.

Эриксен с полминуты молчал, потом сказал:

— Знаете ли вы, что такой способ жизни осуществлен на Земле?

— Да, знаю, — ответил Проктор прямо. — А теперь скажи по-честному: сделаешь чудо?

Эриксен откинулся на подушку, закрыл глаза. Всю жизнь он мечтал о запретной Земле. И всю свою жизнь боялся высказать вслух сокровенные желания. И те, кто окружал его, были такие же — мечтали и молчали: Проктор первый заговорил открыто. Эриксену нечего было ответить. Против машины синхронизации реальных средств борьбы не было, а в чудеса он не верил.

— Я сделаю все, что смогу, — сказал он потом. И снова с отчаянием ощутил, как ничтожны его силы.

Проктор убрался на свою койку. Стены казарм дрожали под давлением осатаневшего ветра. С равнины доносился такой грохот, что ныли уши, а в глазах вспыхивали глумливые искорки. Тонкая пылевая взвесь проникала сквозь щели в стенках.

Эриксен лежал с открытыми глазами, но видел не казарму, а то, что было вне ее, — огромную, неласковую планету: воздух, напоенный красноватой пылью, безжизненные равнины, отполированные сухими ураганами до металлического блеска: ни деревца, ни озерка, ни травинки. Как его предков забросило сюда? Почему они остались здесь? Почему? Нет, почему они из людей превратились в бездушные механизмы?

Эриксен ворочался, снова и снова думал о том, о чем на Марсе думать было запрещено. Он видел Проктора и Властителя-19, Беренса и генерала Бреде, тучи пыли, вольно несущиеся над планетой, облака высосанной из планеты воды, хищно накапливаемые сейчас у полюса…

И вдруг Эриксен вскрикнул — такая боль свела мозг. Он вскочил, хотел позвать на помощь, протянул руку, чтобы разбудить соседа, но боль стала затихать. Голова отяжелела, Эриксену чудилось, что это не голова, а каменный шар — тяжкий шар не держался на хилой шее и покачивался вправо и влево, вперед и назад. Эриксен поспешно лег снова, чтоб не повалиться всем телом вперед, за непостижимо заменившим голову шаром.

Стало легче, но в мозгу творился сумбур: Эриксен слышал стоны и визги, поскрипывания, потрескивания, что-то бормотало бесстрастным голосом прибора: «Косинус пси — девяносто девять и пять десятых, полная синхронизация! Косинус пси — девяносто девять и пять!..» Эриксен напряженно, без мыслей, вслушивался в шумы мозга, пытаясь разобраться в них, но разобраться в них было невозможно, их можно было лишь слушать. Тогда он стал размышлять сам, но размышлять он тоже не мог, он утратил способность к размышлению. Мысли так медленно тащились по неровным извилинам мозга, так запинались на каждой мозговой выбоине и колдобине, словно каждая тянула за собой непомерный груз.

«Тучи! — трудно думал Эриксен. — Ах, да… тучи… Нет, что же?.. Тучи… Вот оно что — тучи!.. Ах, нет — синхронизация… Нет, куда же я? Ах, что… что со мной?..» Он вяло, будто в сумрачном полусне-полубреду, удивлялся себе: он переменился в эту ночь, ему не нравилась перемена. Раньше он мыслил легко и свободно, мысли вспыхивали, как огни, проносились стремительно, как тени, что же, нет, что же произошло? «Тучи, — все снова думал Эриксен, упрямо выстраивая мысль. — Все… тучи… сюда… и маленький дождь… с полюса сюда… хочу!»

И когда ему удалось не додумать, а доделать эту тяжкую мысль, он, измученный, провалился в сон, как в пропасть.

Его разбудил шум в казарме. Солдаты вскакивали с коек, раздетые кидались к двери.

— Дождь! Дождь! — кричали солдаты.

Эриксен тоже протиснулся к дверям. Лишь в древних преданиях и бабушкиных сказках он слышал о чем-то похожем на то, что сейчас разворачивалось перед ним. И охваченный таким же восторгом, как и другие солдаты, он ликующе вопил:

— Дождь! Дождь!

Мир стал непостижимо прозрачен. Марсианская равнина проглядывалась во все стороны на многие километры. Плотные взвеси красноватой пыли, вечно заполнявшие атмосферу, осадило водой. Постоянно ревущие ветры замолкли, и мерный шум падающей воды был так непривычно слаб сравнительно с их надрывным грохотаньем, что чудилось, будто в мире установилась ликующая тишина.

А вверху неслись темные, плотные тучи, из них рушились сверкающие капельки воды, змейки воды, сияющие водяные стрелы — настоящий дождь, первый дождь в жизни! И как — не переставая — изливался дождь на марсианскую саванну, так же — не переставая — солдаты орали:

— Дождь! Дождь!

Рыжий Проктор взобрался на стол и завопил во всю мощь горлового микрофона:

— Слушайте меня, солдаты! Это чудо! Чудо сотворил солдат Эриксен! Я ночью молил Эриксена о дожде, и он пообещал дождь. Славьте чудотворца Эриксена!

Истошный призыв Проктора потонул в исступленном реве солдатских глоток:

— Славьте чудотворца Эриксена!

Десятки рук схватили Эриксена и подняли над толпой. Солдаты, ликуя, вынесли его под дождь, а Проктор все кричал:

— Молите чудотворца Эриксена о свободе! Пусть он отправит нас по домам! Пусть разрешит жить своей жизнью! Чуда, Эриксен!

И солдаты заглушали моление Проктора дружным ревом:

— На волю, Эриксен! Отпусти нас в нашу жизнь, Эриксен!

Эриксен, промокший и счастливый, оглядывал таких же мокрых и счастливых, восторженно орущих солдат и был готов пообещать все, что они требовали.

— Вы пойдете домой! — прокричал он. — Отпускаю вас в ваши жизни!

И вдруг он понял, что дождь перестает. Тучи медленно поползли назад. Только что они неслись с полюса, как сорвавшиеся с цепи разъяренные псы, а сейчас какая-то мощная сила загоняла их на полюс, как побитых псов в конуру. Солдаты, замолчав, тоже следили за попятным движением туч. Эриксен попытался соскользнуть на почву, но солдаты его не пустили — он по-прежнему возвышался над всеми. И он первый разглядел катящегося к ним Беренса.

— Назад в казармы, бездельники! — издалека вопил сержант. — Бунтуете, падаль! Слезайте немедленно, образина! — зарычал он на Эриксена. — Это вы, мятежник, покусились на синхронизацию государства? Сейчас я покажу вам, чудотворец-недоделыш, истинное чудо!

Он страшно сверкнул на Эриксена лазерными бинокулярами, но очнувшиеся от оцепенения солдаты взметнули оптические щиты, и убийственный взгляд Беренса погас в броне. Новый взрыв ругательств Беренса заглушил пронзительный выкрик Проктора:

— Чуда, Эриксен! Чуда!

Солдаты разразились воплем: «Чуда, Эриксен!», и Эриксена охватило отчаяние. Короткое опьянение мнимой мощью мигом прошло, когда он увидел Беренса. Чуда не было. Что-то случайно нарушилось в государственном механизме, выпал из гнезда какой-то винтик, образовалась зияющая энергетическая отдушина — и тучи с полюса хлынули в эту прореху. А сейчас авария исправлена, винтик вставлен, и тысячи марсианских термоядерных станций, синхронизованные в едином порыве, гонят назад миллиарды тонн вырвавшейся на волю воды. Он не имеет отношения к этому происшествию, оно возникло и ликвидировано помимо его воли.

И только чтобы успокоить неистовавших солдат, а не потому, что он поверил в себя, он взметнул вверх руки и прокричал:

— Все тучи ко мне! Да погибнет все, что мешает!

И тут, потрясенный, он узрел сотворенное им чудо. Тучи, отброшенные на юг, неслись обратно. Вокруг быстро сгущалась тьма. Прямо над головами солдат, где бешено противоборствовали сталкивающиеся облачные фронты, сверкнули молнии. Спустя минуту молнии вспыхивали непрерывно, пересекая одна другую, стремясь друг дружке в хвост. Гром в разреженной марсианской атмосфере был несилен, но вспышки ослепляли, как взгляды, усиленные умножителями, — солдаты опускали на глаза квантовые забра́ла.

Сержант Беренс в это время молчаливо и яростно врубался в гущу солдат, чтобы расправиться с Эриксеном врукопашную. Проктор предостерегающе прокричал:

— Осторожнее, Эриксен! Уничтожь его молнией!

Эриксен едва успел скомандовать, когда к нему простерлись хищные руки сержанта:

— Прочь! Будь уничтожен!

Сержант взлетел высоко в воздух. И он еще не успел коснуться грунта, как с бешеного неба на него низринулась река огня, а вслед устремились новые огненные реки. Сержант Беренс, превращенный в плазму, уже разметал по равнине все свои атомы, а молнии все били и били в то место, где он находился в последний миг жизни.

И тогда Эриксен, охваченный страхом содеянного, прокричал тучам:

— Разойдись! Все по местам!

И, очевидно, в их тотально запрограммированном государстве каждой тучке была отведена особая область, потому что напиравшие фронтами облачные массы стали вдруг распадаться. А еще через некоторое время в разрывах облаков засверкало чистое небо с дневными неяркими звездами и далеким неярким Солнцем.

— Свершилось! — сказал кто-то среди всеобщего восхищенного молчания.

Эриксен, по-прежнему возвышавшийся над солдатами, увидел, что из Государственной Канцелярии, находившейся неподалеку от казарм, к ним идут высшие военные чины государства — генерал Бреде и полковник Флит.

Глава 6

Когда Бреде с Флитом ворвались на Пульт-Престол, Властитель-19 сидел на ПП, как на лошади, потерянно сжимая волосатыми босыми ногами бока верховного государственного механизма. Бреде, впрочем, Властитель показался похожим не на мужественного всадника, отлично управляющегося с конем, а на огромную, вспучившуюся, до полусмерти перепуганную жабу. Умный генерал утаил, какие непозволительные ассоциации являются ему на ум.

— Что случилось? — хрипло прокаркал Властитель. — Ужас что такое!

— Заговор землян, Ваша Удивительность, — доложил Флит, по обязанности младшего начинавший.

— Чудо, — мрачно установил Бреде.

— Чудес не бывает, — с испугом возразил Властитель-19. У него жалко исказилось лицо.

Бреде непочтительно пожал плечами. Еще час назад он был бы мгновенно распылен за открытое неуважение к Высшему Синхронизатору Государства, но сейчас, когда нейтринные соглядатаи вышли из строя, а гамма-карателей обесточили, он мог позволить себе и эту вольность.

— Вы забываете о достижениях науки, Ваше Бессмертие. Мы развились до уровня, когда любое чудо стало технически возможным.

Бреде, разумеется, не знал, что повторяет мысль солдата Проктора.

— Нет, это ужасно, — сказал Властитель-19, все больше бледнея. — Мои ноги не ощущают государства. С ума сойти, такая небывалость!

— Косинус пси ниже ноль сорока, — сказал Флит. — И он катится вниз. Энергетические станции отбились от ваших рук. — Он посмотрел на властительные ноги девятнадцатого Синхронизатора. — Мы гибнем, Ваше Бессмертие.

— Срочно доложите: что делать? — приказал Властитель-19 генералу. — Неслыханно, такая удивительность!

Бреде прошелся вдоль щита с важнейшими государственными приборами, распахнул окно. Тучи, ринувшиеся с полюса, сгущались над резиденцией Властителя-19. Лил преступный дождь, путавший стройную схему стратегического развертывания южан. Бреде минуту вслушивался в шум антигосударственного дождя, затем, не отвечая Властителю, обратился к Флиту:

— Вот вам те недостатки, полковник, которые являются оборотными сторонами наших достоинств — вы недавно настаивали, чтобы я их вам объяснил… Автоматическая синхронизация государства на личность одного человека привела к тому, что общественному механизму стало безразлично, кто его централизует. Какой-то пройдоха легче вписался в нашу общественную систему, чем вы, Ваше Бессмертие, и автоматы перевели синхронизацию на него. Самописцы показывают, что очаг смуты где-то в казармах Беренса.

Флит воскликнул, направляясь к командным аппаратам Квантово-взглядобойной армии:

— Сейчас я скажу проклятому сержанту пару словечек!..

Властитель-19 жалобно повторил:

— Что мне делать, господа? Какую выдать диспетчерективу?

— Сосредоточьтесь на управлении, — посоветовал Бреде. — Автоматической синхронизации вашей особы с государством больше не существует — добейтесь ее силой воли. Боритесь за власть, черт подери!

Неистовые, глубоко запавшие глаза Властителя побелели от страха. Он яростно ударил ногами в бока Пульт-Престола.

— Я попытаюсь… Вы сказали — черт подери? Итак, черт подери! Я верну себе власть!

Он на глазах раздувался от напряжения. Вскоре он радостно вскрикнул, ощутив утраченный было контакт с государством.

В эту минуту сержант Беренс катился колесом к взбунтовавшимся солдатам. Бреде молчаливо наблюдал, как замедляется яростный бег летящих с полюса туч и как стихает разрушительный дождь. Властитель-19 был дурак, но хорошо дрался за Верховную Синхронизацию. Флит, обуянный восторгом, не то танцевал, не то маршировал вдоль Пульт-Престола.

— Косинус пси растет! Семьдесят четыре! Восемьдесят два! Восемьдесят пять! Ура, Ваша Удивительность!

— Ура! — заверещал Властитель, подпрыгивая на ПП. — Моя берет!

Бреде с сомнением покачал головой. В голосе Властителя-19 угадывались чужие нотки.

Настоящая борьба только начиналась. Бреде чувствовал, что неизвестный узурпатор, захвативший ночью управление государством, бросит всю свою волю в пылающее горнило Синхронизации. Даже отталкивая чужака концентрированным ударом, Властитель не мог отделаться от резонанса его могучего голоса.

И когда Властитель, вскрикнув, вдруг стал сползать с Пульт-Престола, Бреде кинулся ему на подмогу.

— Все тучи ко мне! — бормотал Властитель уже несомненно чужим голосом. — Да погибнет все, что…

— Замолчите! — отчаянно крикнул Бреде. — Безумец, вы контрассигнуете поведение вашего противни…

Он не успел окончить фразы, не успел поддержать рухнувшего Синхронизатора. На месте, где только что находился Властитель-19, взвился столб дымного пламени. Впервые за многие десятилетия Пульт-Престол был пуст. Бреде вовремя остановился, а Флит со страхом отшатнулся от мрачной туши пустого Пульт-Престола.

— Беренс тоже распылен, — доложил Флит показания приборов. — Государство погибло. Нам остается пустить себе в лоб отраженный в зеркале собственный смертоносный взгляд. Боже мой, какой конец!

— До конца далеко! — энергично возразил Бреде. — Вызовите автоматы Охраны. То, что не удалось плохо вооруженному Беренсу, должно удаться нам.

— Правильно! — закричал Флит, лихорадочно отдавая команды приборам. — Лично расправлюсь с этим узурпатором, будьте покойны! От Флита еще никто не уходил живым.

Когда они вышли из канцелярии, тучи, по команде Эриксена, возвращались на свои места. Генерал и полковник издали увидели Эриксена, восседавшего на руках солдат. До них донеслись ликующие крики толпы.

— Значит, как условились, — зашептал Флит. — Подберемся на дистанцию прицельного попадания, и я с одного взгляда распыляю этого…

Флит исчез, не успев вскрикнуть. Рядом с Бреде кружился смерч оранжевой плазмы. Смрадная пыль сыпалась на генерала. Автоматы Безопасности отнесли Бреде подальше от места гибели Флита. Минуту генерал ошеломленно глядел на то, во что превратился его недоброжелательный, но верный помощник.

— Так, так! — сказал Бреде. — Гамма-каратели снова действуют!

Он подошел к толпе. Эриксен сделал знак, чтобы его опустили на грунт. Солдаты стояли вокруг Эриксена двумя стенами. Бреде преклонил перед ним колени.

— Да здравствует Властитель-20! — провозгласил он. — Рапортую, Ваше Бессмертие: еще ни разу наше государство не было так тотально синхронизировано, как это сумели сделать вы, Ваша Удивительность! Слава Властителю-20!

Бледный Эриксен смотрел на Бреде круглыми глазами. Солдаты безмолвствовали. Бреде, не поднимаясь, закричал:

— На колени, болваны! Слава Властителю-20!

Один за другим солдаты опускались на колени. Сперва нестройно, потом все громче загремело «ура!» Временно заколебавшийся государственный механизм снова исправно функционировал. Эриксен обернулся к Проктору. У Проктора сверкали глаза и дрожали руки, он так выгнулся вперед, словно собирался броситься на генерала.

— Разрешите, Ваше Бессмертие, возвести вас на Пульт-Престол, — сказал Бреде, вставая с колен. — Я познакомлю вас с тайнами управления нашей несокрушимой Южной Диктатуры.

Эриксен безвольно сделал шаг вперед. Он услышал шепот Проктора, но не остановился.

— Я думал, ты чудотворец, а ты — Властитель, — горько сказал Проктор вслед Эриксену.

Лишь на ступеньках Государственной Канцелярии Эриксен еще раз обернулся. Солдаты молчаливо расходились. Проктора Эриксен не разглядел. Проктора больше не существовало.

После осмотра аппаратуры Централизации Общественной Жизни Эриксен уселся на Пульт-Престол. Вокруг ПП теснились высшие чины Южной Диктатуры, явившиеся на поклон к новому владыке.

— Итак, вы утверждаете, переворот сошел отлично? — спросил Эриксен Бреде.

— Превосходно, Ваша Удивительность! Погибло несколько дураков и нахалов, но государство вышло из кризиса крепче, чем было до него. И то, что оно само отыскало вас и сделало центром Тотальной Синхронизации, делает государству честь. Отныне уроженец Бриллиантового тупика…

— Тупик, где я родился, называется Вшивым, — поправил Эриксен.

— Полчаса назад он переименован в Бриллиантовый. А в данный момент в нем уже устанавливают вашу серебряную статую. Итак, я осмелюсь утверждать…

— Я хочу попросить разъяснения, — прервал Эриксен. — Вы, конечно, понимаете, что меня, как новичка в управлении, больше всего интересует, достаточно ли прочен тот государственный организм, нервным центром которого я… так сказать… избран… Откуда ждать опасностей? Не может ли какой-нибудь проходимец?.. Вы меня понимаете, Бреде?

Генерал отвечал с военной четкостью:

— Только четыре причины, могут разрушить Тотальную Синхронизацию — удар извне, восстание подданных, бонапартистский переворот и технологический распад системы.

— Мне кажется, этих разрушительных причин многовато, чтоб быть спокойным…

— Удар извне, — сказал Бреде. — Его может нанести либо Земля, либо Олигархия Демократов. Земля кичится, что общество их живет лишь для счастья своих сограждан и что во внутренние дела других планет они не вмешиваются. Агрессивной войны Земля не начнет. Что до Северных Олигархов, то военный их потенциал ниже нашего. Думаю, о восстании подданных в нашем обществе тоже говорить не приходится. Что же касается… гм… вашего особого случая, то ожидать повторения… Нужно, так сказать, обладать вашей гениальностью, и даже высшей, чем ваша, ибо вы уже… А это, понимаете…

— Справедливо. И последняя причина — технологическая.

— Она наименее вероятна. Наша государственная система развалится, если автоматы управления начнут взаимно друг друга уничтожать и самодемонтироваться. Пока мозг Верховного Синхронизатора концентрирует управление в себе, опасности этой нет. Ну, а приказывать саморазвал, то есть вызывать почти мгновенный чудовищный взрыв, никакой Властитель не станет, ибо это равносильно самоубийству.

— Что ж, и это логично. Проктор был бы доволен.

— Проктор? Я не совсем понял, что вы хотите сказать, Ваша Удивительность…

— Я хочу сказать, что Властитель-20 начинает свою эру Синхронизации.

И прежде чем ошеломленные сановники успели вмешаться, Эриксен, вскочив на Пульт-Престол, широко простер руки. О том, что произошло вслед за этим, никто из них не сумел поведать миру, ибо их уже не было. Самому же Эриксену какую-то миллионную долю секунды казалось, что он в сияющих одеждах и в славе возносится в заоблачные высоты. А еще через доли секунды миллиарды молекул его тела, разлетевшись на атомы, электроны и ядра, сияющим плазменным облачком разносились по освобожденной планете.


1982 г.

Тридцать два обличья профессора Крена

К начальнику полиции вошел следователь. Начальник, энергичный старичок с провалившимися щеками и злыми глазками, недовольно повернулся к нему. Тот походил скорее на тренера команды тяжеловесов, чем на юриста. Начальнику не нравилась в помощнике слишком оптимистическая внешность и доверие к людям. За три года работы в полиции этот самодовольный боров довел до смертного приговора всего четверых и не добился для других своих подопечных полных ста лет тюремного заключения. Начальник не одобрял методов следователя. Тяжелый кулак был веским аргументом не всегда. «Вину из обвиняемого лучше не выдавливать, а выдалбливать, — говорил начальник. — А невиновные если и существуют, то лишь в ближайшем окружении господа бога, да и то потому, что туда не добраться». Начальник не позволял себе чертыхаться, но господа бога вспоминал с благоговением часто.

— Я вас не звал, Симкинс, — заметил начальник.

— Совершенно точно, господин полковник, — ответил следователь, кланяясь. — Я, с вашего разрешения, в связи с загадочным вопросом профессора Крена…

— Вы олух, Симкинс, — почти вежливо сказал худой начальник. — Никаких загадочных вопросов в деле Крена не существует. Как этот прохвост Крен?

— Бредит. Третий день не приходит в себя. Врачи ни за что не ручаются.

— Никто бы не дал врачам медной монеты, если бы они за что-нибудь поручились. Врач в самом простом случае должен сомнительно качать головой — этим он повышает себе цену. Зато я поручусь, что меньше двадцати пяти пропойца Крен не отхватит. Если, конечно, вы не испортите заварившуюся кашу своим всепрощением.

— Постараюсь, господин полковник. Сделаю все возможное. Между прочим, Крен не пьет. Никогда не пил!

— Вы оглохли, Симкинс? В сотый раз спрашиваю, что вам надо?

— Если позволите… Обгоревший дневник Крена восстановлен почти полностью, много интересного… В парламенте выступал Поппер, я отчеркнул в газете важнейшие места.

— Давайте Поппера! Так, так. Ага, вот: «Я лично осматривал эти великолепные заводы, — произнес оратор в своей речи, — и убежден, что с божьей помощью и дополнительными капиталовложениями их можно переоборудовать для выпуска военной продукции. Что же до мошеннических проектов нынешних акционеров, то от них приходится отказаться как от беспардонного блефа».

Начальник поднял голову и осмотрел своего помощника с головы до ног.

— Вы слишком плотно ужинаете, Симкинс. К сорока годам у вас будет свыше ста килограммов. Жир вреден, ибо развивает добродушие. У хорошего человека злость сидит в костях, а не в жире. Сколько их было, этих искусственников? Тридцать два, вы сказали?

— Сорок восемь. Крен говорит о тридцати двух потому, что они ему всех ближе. Но всего их было сорок восемь. Ни один пока не пойман.

— Оставьте дневник и можете идти.

Когда следователь осторожно закрыл за собой дверь, начальник пододвинул обгоревшую тетрадь. От первых страниц ничего не осталось, многое отсутствовало и на следующих, но середина и конец составляли почти связный текст. Начальник читал с интересом, временами качал головой и — не то удивленно, не то восхищенно — бормотал про себя: «Прохвост же! Ну и прохвост! Двадцать пять — и ни года меньше!»

* * *

…потрясенный. Я стремился лишь к этому восемь мучительно трудных лет — нет, я не мог поверить! Это было слишком хорошо, немыслимо хорошо! Я заметался по комнате, чуть не плакал; думаю, взгляни кто со стороны, решил бы, что я сошел с ума, — так я был рад! Потом я сказал: возьми себя в руки, он настал, наконец, час твоего торжества — весь мир вскоре падет к твоим ногам! Я прикрикнул на себя: и на меньшее, чем мир, не соглашайся, руки у тебя достаточно сильны, чтобы поиграть этим шариком; нет, говорю тебе, нет, ты не напрасно потрудился, человечество отметит тебя среди величайших благодетелей! После этого я приблизился к аппарату. Колени у меня дрожали. Шарик жил, пульсировал, расчле…


…пошел на убыль: четыре дня реального существования после восьми лет горячечных мечтаний и математических расчетов! Здесь важен факт — мне удалось материализовать мысли, остальное — детали; детали можно переделывать и дорабатывать. Я почувствовал усталость: четверо суток без сна — даже для меня это многовато. Я в последний раз полюбовался рассасывающимся в растворе комочком. Я знал, что когда проснусь, комочка не будет. Он был — лишь это имело значение! Я повалился на диван…


…Черт! — сказал он. — Счет электрической компании за этот месяц чудовищный! Вы не жуете эти проклятые киловатты, профессор Крен?

— Не понимаю, чего вы хотите, доктор Паркер? — сказал я, сжимая под столом руки. Я не хотел, чтобы он заметил, что я волнуюсь.

— Отлично понимаете! То, что легко разрешают себе частные компании, нам недоступно. Налогоплательщики раскошеливаются на полицию, а не на науку.

— Вычтите из моего жалования за лекции. Хоть за три года вперед!

Он фыркнул. У него была рожа самодовольной жабы. Он растянул до ушей синеватые губы. В его выпуклых глазах мерцали зеленые огоньки. Я его ненавидел.

— Вы нахал, Крен! Может, вы припомните, видали вы в последнем семестре кого-нибудь из своих студентов?

Я молчал. В эту зиму я не прочитал ни одной лекции. Я ссылался на нездоровье, на неполадки с аппаратами, находил тысячи других причин, чтобы не появляться в аудитории. Меня корчило от мысли, что придется забросить эксперименты хоть на час. Изредка встречая студентов во дворе колледжа, я отворачивался и торопился пройти мимо.

— Вы израсходовали свое жалование за десять лет вперед, — продолжал Паркер. — Два таких профессора, как вы, выпустят в трубу любой университет…


…миллиарды лет! Я содрогнулся, представив себе безмерный однообразный бег столетий, начавшийся с момента, как первый комочек протоплазмы стал развиваться в мыслящую субстанцию. Продолжительность человеческой жизни рядом с продолжительностью процесса, создавшего ее, — песчинка у подножия Монблана! Что сложнее? Быть готовой песчинкой или нагромождать гору, порождающую песчинку? Я задал себе этот вопрос и ужаснулся — ответ был иной, чем я ожидал. Ровно три миллиарда лет понадобилось природе, чтобы даровать женщине умение за девять месяцев породить новую жизнь. Труд женщины и природы несоизмерим. «Монблан и песчинка!» — твердил я себе, шагая по лаборатории из угла в угол.

Да, конечно, я совершил открытие. Я нашел способ миллиарды лет, потраченные природой, сжать в недели и дни. Я уверен: мне поставят памятники во всех городах мира, каждое слово, набросанное мной на листке, будут изучать под микроскопом. «Он был в волнении, когда писал эту букву „а“, в ней чувствуется нервозность», — скажут знаменитые историки. «Нет, — пойдут доказывать другие, — буква „а“ спокойна, но взгляните на „б“! Мы берем на себя смелость утверждать, что в момент, когда Крен чертил эту букву, его полоснула ослепительная идея, может, та величайшая его мысль — об искусственно созданном усовершенствованном человеке. Макушка буквы „б“ набросана с гениальной свободой и широтой!» Все это будет, не сомневаюсь.

Ничего этого не будет! Рожденное мной детище беспомощно. Я — мать, вышедшая из больницы одинокой во враждебный мир. Я сижу на камне с ребенком в руках, у меня нет денег, нет еды, льет дождь. Ребенок корчится и тихо плачет. Что мне делать? Нет, что же мне…


— …Мак-Клой! — сказал он, пожимая руку. — Я представлял вас другим. Мне думалось, что вы черный, как паровозная труба. У вас вполне приемлемое лицо, док, уверяю вас.

— И мускулы боксера! — пискнул второй, очень маленький и юркий, с мышиным личиком, желтозубый и редковолосый. Он хихикнул и поправил галстук-бабочку. Рука его была покрыта красноватой шерстью. — Я — О’Брайен. Вы не выступали на ринге, профессор? Я хорошо помню, как некий Рудольф Крен нокаутировал любимца публики Джойса во втором раунде. Судья сделал все, что мог, но что он мог сделать, если Джойс пришел в себя лишь на другой день? Нет, вспоминаю, того парня звали Карпер. Он вам не родственник?

— Садитесь, Крен! — проговорил третий. Этот не протянул руки, лишь указал на кресло. Мне показалось, что он у них главный. Он был худ и угрюм. Я еще не видал таких колючих глаз: он ударял ими, как гвоздями. Кстати, они были цвета гвоздей. — Моя фамилия Гопкинс. Я читал ваш меморандум. Вам не кажется, что это может плохо кончиться?

Я сразу понял, что с ними нельзя быть искренним. И великан Мак-Клой, и карлик О’Брайен, и железный сухарь Гопкинс были одинаково мне чужды. Их возмутила бы, если не рассмешила, великая страсть, поддерживающая меня восемь тяжких лет. Высокие мотивы моей работы могли им показаться лишь подозрительными, результаты ее — ниспровержением основ. Я внутренне съежился, когда Гопкинс кольнул меня страшными глазами, и еле удержался, чтобы не убежать. Я крикнул на себя в душе: «Помни, это твой последний шанс! Ты, кажется, считаешь их скверными людьми? Тебе остается приподлиться к уровню их подлости — проделай это с достоинством!»

Я сел в кресло и закинул ногу за ногу.

— Скажите, джентльмены, — промямлил я, — кто из вас Эдельвейс, а кто — братья?

Мак-Клой и О’Брайен разом ответили:

— Эдельвейс — это я.

Гопкинс хмуро добавил:

— А братья — я. Почему вас это интересует?

— Как бы вам объяснить? М-м!.. Я предпочитаю иметь дело с солидными людьми. Фирма «Эдельвейс и братья», конечно, всемирно… Короче, я не желал бы, чтобы мое открытие попало в недружественные руки.

Я значительно сжал губы и холодно посмотрел на них. Мак-Клой ударил кулаком по столу и захохотал.

— Вот мошенник! Он подозревает, что мы левые. Признайтесь, док, такого проходимца, как вы, еще не существовало со времен потопа! Как, по-вашему, ребята, он сукин сын?

— Очень, очень стоящий человек! — прохихикал О’Брайен, излучив морщинками серое личико. — Говорю вам, он не хуже своего родственника Карпера смог бы нокаутировать великого Джойса. Думаю, мы сработаемся.

— Я могу удовлетворить ваше любопытство, — проговорил ледяным тоном Гопкинс. — Старый дурак Эдельвейс закончил свою грешную жизнь в ночлежном доме. Не думайте, что мы что-либо имеем против него: он был волк как волк, пожалуй, даже зубастей других. Состояние его поделили Мак-Клой и О’Брайен. Что до братьев, то Джим повесился на сорок четвертой минуте биржевой паники 28 сентября 1995 года, а Джек пустил себе пулю в лоб часом позже. Их акции достались мне. Мы решили не менять название нашей заслуженной фирмы.

— Отлично! — объявил я, закуривая сигарету. — Можете держать себя свободно. Вижу, что не ошибся, считая вас серьезными дельцами. Нам остается договориться о пустяках — сколько миллиардов вы вложите в наше…


…Четыре миллиона киловатт? — ужаснулся Мак-Клой. — В жизни не слыхал большей чепухи! Вы послушайте его, ребята! Он требует миллионов киловатт на обслуживание одного автомата.

— И химического завода площадью в две тысячи гектаров, — добавил я. — Не забывайте, что мой аппарат займется производством людей.

Мак-Клой энергично выругался.

— Я тоже занимался производством людей — и не без успеха, поверьте: две черноглазые дочки и четыре голубоглазых сына — вот мое сальдо за девятнадцать лет супружеской жизни. Но мне не понадобилась для этого постель в две тысячи гектаров. И потребности в электроэнергии я не ощущал, скорее — наоборот: ни разу не забывал выключить лампочку!

Я со скукой пожал плечами.

— Не собираюсь подвергать сомнению качество ваших детей. Но между вашими и моими, машинными, есть разница. Я буду выпускать людей в массовом масштабе, на конвейере, и притом с заранее заданными свойствами. Надеюсь вы не собираетесь оспаривать, что ваше крохотное семейное производство не больше чем работа вслепую. Вы заранее не знаете даже, кто получится, мальчик или девочка, не говоря уж о таких важнейших элементах, как цвет волос и глаз, влечения и рост, приспособленность к жизни, политические взгляды и прочее. Средневековая кустарщина, Мак-Клой, просто не понимаю, как в наш век поточного машинного производства вы, признанный мастер современной индустрии, осмеливаетесь хвастаться жалкой ручной работой. И вообще, я обращаю ваше внимание, джентльмены, на то, что мои машинные создания представляют собой материализованную мысль, получившую на заводе человекоподобное оформление. В наш век материалистического безбожия это тоже кое-чего стоит.

— Стоит! Стоит! — любовно поскрипывал О’Брайен, не отрывая от меня восхищенных глаз. От него исходил сладковатый запах восторга. — Это кощунство, Мак-Клой, сравнивать своих неудачных личных деток с конвейерными созданиями нашей компании. Даже Джон, самый сильный из ваших сыновей, не простоял бы и двух раундов против Джойса. Что до меня, то я требую, чтобы профессор Крен придал человекоподобным свое личное подобие. Вы меня понимаете, Гопкинс? А вы, Мак-Клой? Хи-хи-хе! По десяти в ряд Крены шагают из ворот завода — один к одному красавцы и силачи. Огромная колонна, не иссякающая ни днем ни ночью, — и все на ринг, на ринг! Вот это будет зрелище, говорю вам! Такого кулачного боя человечество не видывало.

Я посмотрел на Гопкинса. Решение зависело от него. Гопкинс уперся гвоздями глаз в стол. Мне показалось, что дерево прогибается под его взглядом: Гопкинс передвигал мысли с усилием, как рычаги. Если бы у меня нашелся радиоскоп, я различил бы в его голове скрип приближающихся и отодвигаемых мыслей. Наконец Гопкинс заговорил:

— Предложение заманчивое, конечно. Но откуда взять такую уйму денег? Мы трое со всеми потрохами не стоим и половины того, что вы запросили для одного себя.

О’Брайен вскочил и, махая ручонками, быстро заверещал:

— Не так, Гопкинс! Как вы все близоруки, джентльмены! Выпустим две тонны акций, пусть их раскупают рабочие нашей компании — вот вам и денежки!

— Нет, тут требуется что-нибудь посолиднее. Я вижу лишь одну возможность — военное министерство.

— Военное?.. — пискнул О’Брайен. — А ведь в самом деле, Гопкинс, великолепная мысль!

— Сногсшибательно! — загрохотал Мак-Клой. — Такого проныры, как вы, Гопкинс, мир не видывал! Я настаиваю, чтобы док в своих человекоподобных оподобил вас.

— Поручите это дело мне, — сказал Гопкинс, вставая. — Я имею в виду переговоры с военными. Их, конечно, заинтересует конвейерная армия солдат с заранее заданными свойствами. Сейчас я из своего кабинета кое с кем потолкую в столице.

* * *

Пока Гопкинс вызывал столицу, мы мирно покуривали. Я старался не показать волнения тем двум. Я непрерывно волнуюсь с того дня, как понял, что у меня нет иного выхода, кроме как завязать опасную игру с этими двуногими. Пока я сидел у них на спине, — а не в пасти, это было уже хорошо. Я усмехнулся, вспомнив, как они запротестовали, когда я объявил, что меньше, чем на половине доходов, не примирюсь. Мак-Клой подскочил до потолка: «Вы бандит, док, зачем вам такая прорва денег?» Я отрезал: «Собираюсь скупить фирму „Эдельвейс и братья“». Я отвлек их от существа проблемы. Только так и надо с ними держаться. Пусть они займутся вырыванием денег у меня из глотки, у них не останется времени совать носы в технологию. Я буду проводить эту линию неукоснительно — заставлю их с боем добиваться того, что мне абсолютно не нужно. Я гордился своим коварством — с такими людьми иначе нельзя.

— Долго же он там! — пропищал О’Брайен. — Поверьте, я никогда так не волновался.

— Дышите глубже и разводите руками в такт вздоха, — строго сказал я.

— Приседайте, когда одолевает волнение.

— Вы невероятный человек, Крен! — сказал он восторженно. — В жизни не встречал такой выдержки! Неужели вас не тревожит…

— Меня тревожит одно: успеем ли мы сегодня оформить финансовое соглашение? Драгоценные минуты тратятся на телефонную болтовню, в то время как мы могли…

Мак-Клой поспешил успокоить меня:

— Сейчас мы позовем Пьера Роуба, и он так быстро приведет вас в форму, что вы и ахнуть не успеете. В мире еще не существовало мерзавцев, равных Роубу.

— Пьером мы гордимся, — подтвердил О’Брайен. — Ни одна из конкурирующих фирм пока не сумела обзавестись таким сотрудником.

— Роуб — ваш адвокат?

— Нет, наш доносчик. Главный клеветник нашей фирмы.

Я понятия не имел, что подобные должности введены официально. Мак-Клой поглядел на меня и загрохотал. О’Брайен тоненько дребезжал.

Я все же овладел собой.

— Люблю специалистов своего дела, — сказал я. — Так вы утверждаете, этот Роуб?..

— Да, утверждаю! — радостно закричал Мак-Клой. — Вы будете целовать его руки, док, когда узнаете старину Пьера поближе. Он и на вас напишет поклеп, не сомневайтесь. У этого человека фантастические способности. Покажите ему молча язык, и он докажет, что вы собираетесь взорвать Дом правительства. Достаточно поглядеть на Роуба, чтобы коленки у вас затряслись и мучительно захотелось признаться в чем-нибудь страшном. Сейчас вы это испытаете! — Он снял трубку телефона и распорядился: — Роуба — поскорее!

— Роуба мы нашли не сразу, — продолжал О’Брайен. — Когда мы прибрали к рукам наследие папаши Эдельвейса, встал вопрос: кого из сотрудников приставят… вы понимаете, Крен? И вот тут мы услыхали, что некоего Роуба прогоняют с десятого места за доносы и полную неспособность к чему-либо иному. «Стоп! — сказал Гопкинс. — Уверен, что это нужный нам парень!» Ровно через неделю после появления у нас Роуб донес куда следует, что мы продались врагам нашего государства и расширяем производство, чтобы неизбежная в последующем безработица стала безысходней. С этой минуты участь Пьера Роуба была решена. Мы удвоили ему жалование и приблизили к себе. В мире теперь нет сил, которые принудили бы нас расстаться с Пьером.

— А не благоразумней ли наоборот — прогнать Роуба ко всем?..

О’Брайен ужаснулся.

— Какая наивность, Крен! Это ведь свой доносчик. На него надо молиться как на святого!

— Что значит — свой? Он ведь доносит на вас!

— Ну и что? Кто-нибудь обязательно будет доносить, без этого нельзя. От каждой фирмы должно исходить установленное количество порочащей информации — таков закон. А так неудобно, если не знаешь, кто из твоих ребят и что именно доносит! Роуб же заменяет один целый полк информаторов. Из него изливается столь мощный поток порочащих сведений, что в других клеветниках больше нет нужды. Любимое его изречение о себе: «Роуб шерстью чувствует врага». И в самом деле, когда он видит незнакомого, у него встают дыбом волосы.

— Можно подумать, что вы описываете работу кибернетической машины! — заметил я.

— А что вы думаете? — загремел Мак-Клой. — Наука навета нуждается в автоматизации. Я узнал, что Министерство дознаний недавно заказало двенадцать электронных мозгов повышенной скорости — каждый для обработки пяти миллионов доносов в час! Масштаб, не правда ли, док?

В комнату, раздувая ноздри широкого, как мастерок, носа, вошел Роуб. Я собирался возражать Мак-Клою, но запнулся, ошеломленный. Роуб бросил настороженный взгляд в пустой угол комнаты, поглядел налево, и лишь потом обернулся ко мне. Я впоследствии узнал, что его волнует пустота. «То, чего нет, подозрительней того, что есть» — эту мысль я слыхал от него не раз. Но в тот момент меня поразила не философия Роуба, а его облик. В его морщинистом лице, сработанном из синеватого воска, не было ничего живого. Он уперся мутными, как холодец, гляделками и зашевелил оттопыренными ушами. Больше всего он напоминал огромную взъерошенную летучую мышь. Но это впечатление исчезало, когда он раскрывал рот. Он не говорил, а блеял. К тому же он так торопливо выбрасывал из себя слова, что они, сшибаясь, создавали невразумительный гул.

— Я вас слушаю, джентльмены! — быстро-быстро заблеял он. — Я готов к услугам, джентльмены, понимаете, какая штука.

— Поглядите на посетителя, Роуб, — приказал Мак-Клой. — Что вы открываете в его лице?

Роуб так жадно впился в меня, словно хотел сожрать живьем.

— Ничего сногсшибательного! Десять процентов невразумительного, сорок процентов инфантильности, остальное — нормальная тупость пополам с пижонством, понимаете, такая… Стандартное лицо. В последнее время за такие лица уже не арестовывают.

Мак-Клой шумно ликовал:

— Нет, каково, док? С одного взгляда понял, что вы гениальны. Слушайте, Роуб, вас нужно четвертовать.

— Стараюсь, шеф! — Роуб поклонился. — Вы преувеличиваете мои скромные способности, такая штука.

— Роуб, — запищал О’Брайен, — заготовьте проект соглашения о вступлении профессора Крена в совет директоров компании «Эдельвейс и братья». Он будет одним из братьев.

— Оговорить долю участия, джентльмены?

Мак-Клой и О’Брайен поспешно сказали одинаковыми голосами:

— Долю участия пока не оговаривайте!

Появившийся в дверях Гопкинс знаком приказал Роубу убираться. На сером лице Гопкинса подрагивало что-то отдаленно напоминающее улыбку, глаза посветлели. Он торжественно положил ноги на стол.

— Все в порядке, ребята! Парни из Военного министерства страшно заинтересовались нашими живыми игрушками. В расходах рекомендуется не жаться и времени зря не терять. Теперь о сути. Ваши претензии, профессор, больше чем неисполнимы — они недопустимы. Наши окончательные условия: вы входите в компанию на правах некоторой части старика Эдельвейса и получаете…


…совершенной автоматики. Тысяча двести сорок чанов, каждый размером с трехэтажный дом, обслуживаются одной кибернетической машиной. В чанах первичная зародышевая клеточка, произведенная Электронным Создателем, проходит все стадии эмбрионального роста, пока в конце химического конвейера белковое образование из нескольких молекул не превратится во взрослого живого человека. В последнем чане новосотворенный человек очищается от технологической грязи, посторонних белковых включений и заусениц, затем неторопливо двигается к выходу, бреется или завивается в парикмахерской и получает одежду, соответствующую классу технологической обработки. В одной из серий питательных чанов человекоподобное новообразование подвергается действию психических стимуляторов. Именно здесь наши искусственные люди приобретают все навыки, знания и стремления, необходимые для функционирования в обществе.

При полностью освоенном производственном процессе от записи генетической формулы до выхода из ворот завода искусственного парня с сигаретой во рту или кокетливой девушки с модной сумкой пройдет не более пятнадцати часов. Завод спроектирован из расчета, что в каждом чане находится не более одного изготавливаемого существа, то есть на производство одновременно тысячи двухсот сорока людей. Грубо говоря, мы рассчитываем вырабатывать около полумиллиона людей в год. Возможно, однако, запустить в чан сразу двух существ. Природа показывает нам пример, временами радуя родителей близнецами и тройняшками. Если чаны перевести на выработку близнецов, то производительность завода поднимется до миллиона человекоголов в год. Впрочем, я увлекся. Это уже дело инженеров с политиками, а не ученого.

На Электронном Создателе я должен остановиться подробней. Он составляет суть изобретения. Сказать о нем, что это искусственный мозг неслыханной мощности — значит ничего о нем не сказать. Он, конечно, мозг, ибо может молниеносно разрешать задачи любой трудности. В этом свойстве он еще не отличается от любой другой логической машины. Создатель — творец зародышевых клеток. На вводе он перерабатывает полученную информацию в генетическую формулу заданного существа, подбирает нужную комбинацию нуклеиновых кислот и спаивает их в микроскопическую живую клеточку, готовую для развития в чанах. Природа для создания новой жизни не придумала ничего лучшего, чем непосредственное воздействие одной родительской клетки на другую. Мой Электронный Создатель не нуждается в телесном слиянии с партнером, не требует ласковых слов, страстных объяснений, нежных взглядов. Он ограничивается связью по радио. Все совершается в полном молчании: пакет электромагнитных волн — готово, ваша генетическая формула воспроизведена, начинается копирование родителей. Да, копирование, а не дележка свойств — от отца серые глаза, от матери остренький носик… Как часто отец, не находя ничего своего в ребенке, гневно обвиняет жену в измене. От детей, произведенный Электронным Создателем, не отречется ни один из отцов. Зеркало, самооживляющее появившееся в нем изображение, — вот что такое мой аппарат. И он будет копировать только лучшее: умниц и красавцев, гениев разума и доброты — вот его назначение! Люди, великолепные, как боги, — на меньшем я не помирюсь, нет!

Он возвышается надо мною. Он огромен, как небоскреб. В его недрах клокочут миллионы киловатт — он в три раза мощнее всех остальных цехов завода, вместе взятых. Моя лаборатория лишь щелка ввода в его электронное нутро. Высокая решетка справа от стола — замаскированный фильтр приема. И когда посетитель садится в кресло, я незаметно нажимаю кнопку…

* * *

— …заболеете! Вам нужно перекусить перед сном. Вы вторые сутки почти не едите.

Я оттолкнул поднос с едой.

— Убирайтесь к дьяволу, Мартин! Я сегодня вкусно пообедал. Салат, кровавый бифштекс, сосиски… Великолепный обед! Вы мне мешаете, Мартин.

— Сосиски были вчера, а бифштекс вы ели на прошлой неделе, профессор. Вся ваша сегодняшняя еда — черный кофе из термоса.

— Ваше счастье, Мартин, что я вам не жена. Без кочерги в руках с вами невозможно разговаривать. Поставьте поднос на стол и исчезните.

Он примостил поднос на свободное от бумаг местечко и отошел в сторону. Я грозно посмотрел на него.

— Вы оглохли, Мартин? Я сказал — исчезните!

— Будет исполнено. Вам нужно раньше освободить поднос.

Я понял, что споры с ним займут больше времени, чем еда. Этот человек упрям, как столб. Из двух зол я всегда выбираю меньшее. Если мне не удается сразу прогнать Мартина, я делаю то, на чем он настаивает. Я мог бы уволить Мартина за непослушание, но новые слуги вряд ли будут лучше. Мне со слугами не везет. Те, до Мартина, тоже ни во что меня не ставили. У него к тому же есть неоценимые достоинства — он немолод, одинок, искренне считает меня научным гением и видит свое счастье в обережении меня от всего, что может помешать моей работе. Правда, дальше хозяйственных дел его забота не идет.

— Пирожки необыкновенно сочные, а бутерброды выше всех похвал, — сказал я, заканчивая еду. — Я, кажется, и вправду проголодался. Теперь вы исполните мою просьбу, дорогой Мартин, и удалитесь?

— Непременно, профессор. В час ночи зайду, профессор.

— Зачем?

— Напомнить, что пора спать.

— Вы считаете меня ребенком, Мартин?

— Нет, профессор. Дети многое умеют делать без подсказки.

Я видел, что и на этот раз его переспорить не удастся.

— Позвоните по телефону, Мартин. Я лягу сейчас же, как вы напомните, что пришло время.

Он с сомнением посмотрел на меня. Просто удивительно, как он не верит в мою самостоятельность.

— Хорошо, — сказал он. — Я позвоню.

Это прозвучало угрожающе. Не обычное вежливое: «Слушаюсь!», а что-то вроде: «Ладно, ладно. Не думайте, что это у вас пройдет гладко!» Мне сегодня предстояли слишком важные дела, чтобы завязывать спор из-за пустяков.

Когда Мартин убрался, я опять включил телевизор конвейерной линии. Фигурка уже не походила на зародыш, это было вполне человекоподобное существо. Оно бултыхалось в семьсот тринадцатом чане в почти непрозрачной белковой массе, и я плохо различал его — что-то с головой, четырьмя конечностями, плотненьким туловищем. В чане бурлил питательный раствор, и человечек то забавно взмывал вверх, отбрасывая конечности, как крылья, то, складывая их, скользил вниз. Я долго любовался моим созданием. У меня сладко щемило сердце. Человечек был больше чем мой ребенок. Он был — я сам.

Я погасил экран и снова, снова, в бесконечный раз вспоминал, как мне явилась прекрасная мысль воспроизвести себя, удвоить себя в энергичном молодом существе. Это буду я — со всеми моими знаниями и способностями, со всем моим жизненным опытом, но без груза моих сорока восьми лет; я — нынешний, но двадцатилетний, юный и умудренный, с порывистой душой и рассудительным разумом; я — совмещающий в себе все преимущества молодости и все достижения старости. У меня дрожали руки, когда я набирал нужный шифр. На экране главного телевизора вспыхнуло светлое пятно — три миллиона киловатт, собранные в пронзительные электронные пучки, просвечивали самые темные уголки моего мозга, жадно усиливали его излучение. А затем пятно погасло, и его сменили пляшущие черточки и точки — я был записан, шла выборка из бездны данных того, что необходимо для моей генетической формулы. Черточки и точки на экране загорались и тускнели, то замирали, то вновь начинали метаться. Мне показалось, что я рассматриваю картину известного художника под названием не то «Улыбка любимой», не то «Взрыв в угольной шахте» — хаос световых вспышек, можешь думать о них что угодно, они все равно ни на что не походят. Но я знал, что это я сам — математический шифр моего тела и моей души: генетическая формула того существа, какое называется, всего двумя словами, «профессор Крен», — ибо общество не способно постичь меня глубже этих двух слов. Оно, познавая меня, скользит по моей поверхности, а Электронный Создатель изучает и бесконечно усложненную мою суть, и примитивно простую внешнюю мою форму.

Это было три дня назад, всего три дня назад! Генетическая формула минут десять сияла на экране — черточки и стрелки, точки и тире, густо заполнившие весь экран. Электронный Создатель творил меня из ничего, создавал первую мою зародышевую клетку. Три дня минуло с того часа, всего три дня! Зародышевая клетка прошла за это время сотни реакционных чанов, две трети утробного конвейера — новый человек, мой двойник, собирается твердой ногой вступить в мир!

Я снова включил технологическую линию. Мой двойник барахтался в чане. При самом энергичном просвечивании нельзя было разобрать ничего, кроме неясного силуэта. Надо набраться терпения. Я ждал восемь лет, придется подождать еще часок! Я передал распоряжение двойнику — сейчас же по рождении явиться ко мне — и откинулся на спинку кресла. Я мечтал. Неторопливые, радужно сияющие мысли сменяли друг дружку в моем мозгу. Вероятно, я задремал.

Меня разбудил неуверенный стук в дверь. Я вздрогнул и поднял голову. Часы били полночь. Стук повторился, но по-странному — резкий, нетерпеливый, как бы захлебывающийся. Я вспомнил, что скоро придет мой двойник, и выругался. Посторонние могли испортить радость первого свидания с собой.

— Да! — крикнул я и добавил потише: — Черт бы вам сломал ногу!

На пороге появился мальчик лет двенадцати. Я с изумлением смотрел на него. Я его где-то встречал, но не мог припомнить где.

— Вам не мешало быть повежливее! — проворчал мальчик. — Вы откликнулись лишь на второй стук. Выкладывайте, чего вам надо, я тороплюсь.

— Вы ошибаетесь, я вас не звал, — сказал я.

— Я не из тех, кто ошибается, эти штучки вы бросьте! Гениальней меня еще не существовало человека. Отойдите, я посижу в вашем кресле.

Усевшись, мальчик закинул ножки на стол и опрокинул технологический телевизор. Я успел подхватить аппарат на лету. Мальчик даже не шевельнулся: телевизоры его не интересовали. Я определенно знал когда-то этого скверного мальчишку.

— Прежде всего я хочу услышать, кто вы такой? — проговорил я почти спокойно. — И на каком основании вы вторглись ко мне?

— Разуйте глаза, — посоветовал мальчишка. — Вы или слепы, или тупы, а вернее, и то, и другое. Я — вершина человеческих достижений и Монблан научной мысли. Каждое слово, написанное мной, фотографируют под микроскопом. Даже буквы в моих записных книжках сверхъестественны, так пишут мои биографы. Во всех городах мира мне поставлены памятники. Что вы так вытаращились на меня. Я этого не люблю!

Это была нечеловеческая схватка с собой, но я не дал вырваться наружу бешенству.

— Не знаю, что удержало меня от того, чтоб выпороть вас. Но если вы через минуту не вылетите в ту дверь, вам не поздоровится.

Он поспешно вскочил. Ужас исказил его наглое некрасивое лицо.

— Не смейте, я вас боюсь! — захныкал он. — Что вам от меня нужно? Вычтите мое жалование за лекции, хоть за три года вперед, но не трогайте. Я предпочитаю иметь дело с солидными людьми.

Я шел на него с распахнутыми руками, как на забившегося в угол зверька. Никого я так не ненавидел, как это дрянное существо. Он полетел на пол после первой же пощечины. Я добавил пинок ногой.

— Вставай и уходи! Нет, стой! Признавайся, не то вытрясу душу! — Я бешено мотал его из стороны в сторону. — Тебя подослал Роуб? Неужели этот идиот сумел так проникнуть!.. Будешь отвечать?

— Вы меня задушите! — пищал мальчишка. — Дайте глотнуть воздуха! Восемь лет я одиноко работаю над усовершенствованием людей, а люди меня ненавидят. Что я вам сделал плохого?

Я швырнул его на ковер. Мальчишка скорчился и тихо плакал. У меня тяжело стучало сердце. Я начал понимать, что попал в скверную историю.

— Я думал, настал час моего торжества! — по-стариковски причитал мальчик. — Мне так хотелось поиграть земным шариком, побросать его из руки в руку-у-у!

Я не отрывал от него глаз. Все сходилось в одну страшную точку. У меня оглушительно звенело в ушах.

— Прекрати плач! Я тебя больше и пальцем не трону, хоть ты заслуживаешь и не такой взбучки.

К нему моментально возвратился прежний вид. Он подбежал к столу и взгромоздился на него, сбросив на пол мои записи.

— Отлично, профессор! — сказал он. — Можете держать себя свободно. Дышите глубже и размахивайте руками в ритм вздоха. Вижу, что не ошибся, считая вас двуногой акулой. Пока я сижу у вас на спине, а не в пасти.

У меня оставался один шанс, только один шанс! Я в смятении зажмурился, лишь потом заговорил:

— Ты упомянул о восьми годах работы? По виду не скажешь, что ты изнурен. Мне кажется, тебе больше знакомы шалости, а не труд.

Он поглядел на меня с презрением.

— Я не собираюсь подвергать сомнению ваши интеллектуальные способности. Вряд ли существовал более тупой осел, чем вы. Даже слепая летучая мышь увидала бы, что я только что появился на свет.

— Из чана? — спросил я глухо.

— Откуда же еще?

— Зачем же ты говорил о годах работы?

— Без коварства с такими, как вы, нельзя. Вас интересуют пустяки. Сто лет я работал или ни единой минуты — какое это имеет значение?

Я так глубоко задумался, что не слыхал телефонного звонка.

— Возьмите трубку, — сказал мальчик. — И пошлите к черту того, кто мешает нам разговаривать.

Это был Мартин.

— Час ночи, профессор. Напоминаю, что пора спать.

— Я уже сплю, — сказал я. — И вижу страшный сон, Мартин.

— Лучше видеть плохие сны, чем проводить ночи без сна, — заметил Мартин. Он любил изрекать максимы, почерпнутые из романов мисс Вудворт.

Я повернулся к мальчику. Надменно закинув крохотную голову, он смотрел на меня свысока. Это был, конечно, я — вот отчего он показался мне знакомым. Этот отвратительный уродец был собран из моих черт, нашпигован моими мыслями, озвучен моими словами. Я не мог его принять, это было слишком чудовищно!

— Скажете ли вы наконец, что вам нужно? — сварливо поинтересовался мальчик. — Я ведь уже объяснял, что спешу.

Я закурил сигару, мне надо было успокоиться.

— Вы оглохли, профессор?

— Нет, я хорошо слышу. Вы куда-то спешите. Я хотел бы знать, куда вы спешите?

На этот раз он, кажется, искренне удивился.

— Как — куда? Наружу! Если вы не глухой, то слышали, чего мне надо. Я поиграю земным шаром, потом брошу его себе под ноги. Надеюсь, он далеко не откатится. И я намерен полюбоваться своими памятниками. Вы имеете возражения?

— Только одно: сейчас ночь, а земной шар не везде освещен. Вам придется переночевать в нашей гостинице.

Он грозно нахмурился. Мне кажется, он колебался, не ударить ли меня ногой.

— Что за тон, профессор? Придется! Это мне, что ли, придется? Поняли вы наконец, с кем разговариваете?

Теперь я крепко держал себя в руках.

— Простите, я не хотел вас оскорблять. Я очень бы попросил вас соскочить со стола и пройти за мною…

— Я пойду впереди вас, — сказал он высокомерно. — Показывайте, куда идти.

Из лаборатории в гостиницу можно попасть по коридору. Гостиница — небольшая, на полсотни номеров — была роскошна. Обслуживание в ней вели автоматы: электронные швейцары охраняли здание, электронные горничные убирали, электронные официанты подавали еду и вина. Она предназначалась для наших гостей — акционеров, военных экспертов, членов парламента. Но мне больше некуда было девать мальчишку.

— Ваш номер — первый! — сказал я. — Три личных комнаты, ванная, гостиная на двадцать человек. Карточка занумерованных вин и блюд на столе, номер набирайте на клавиатуре.

— Здесь неплохо, — сказал мальчик, задирая голову. — До утра побыть можно. Этот ковер ручной работы? Не забудьте положить ключ на столик.

— Покойной ночи! — сказал я и поклонился.

Он повернулся ко мне спиной.

Я возвратился в лабораторию и в изнеможении упал в кресло.

Голова моя шла кругом. Я, кажется, заплакал.

* * *

Потом я сказал себе: слезами горю не поможешь, и заходил по лаборатории. Мне лучше думается, когда я хожу. В ту ночь я не ходил, а бегал. За стеной мерно гудел Электронный Создатель, осуществлявший на холостом ходу самопроверку и регулировку. Это единственная в мире машина, не нуждающаяся в постороннем наладчике: она сама налаживает и исправляет себя. В бешенстве я пригрозил Создателю кулаком. Он налаживал себя, чтоб выдать злую карикатуру, исправлял для искажения. Все его миллионы киловатт работали на беспардонное, бесцеремонное вранье! Я топал ногами, обзывал его последними словами. Утомившись, я прилег на диван. Мне было до того плохо, что пришлось принимать лекарство.

— Ладно, — сказал я себе, глотая пилюли. — Ты откричался, пора и порассуждать. Он, конечно, исказил тебя. Но почему? Неверная запись генетической формулы или неправильная материализация формулы в зародыше? А может, что-нибудь третье?

Нет, третьего быть не могло. В реакторных чанах человеческий зародыш развивается, а не создается. Они не могут прибавить ему ни одной существенной черты, отсутствующей в зародышевой клетке, — простая столовая, удовлетворяющая потребность зародыша в пище. Конвейерная линия чанов к искажению моего образа отношения не имела. Карикатуру на меня сотворил Электронный Создатель. Он один отвечает за этого отвратительного мальчишку.

Мысль о неправильной материализации генетической формулы я тоже не мог принять. В конце концов, это техническая операция — подобрать по расчету нуклеиновые кислоты. Любой школяр, не задумываясь, подставит в алгебраическое выражение численные значения величин, это задачка для начальных классов, а не для Электронного Создателя. Зародыш монтируется правильно, в этом нет сомнений. Если бы Создатель совершал такие грубейшие ошибки, как неправильная сборка зародышевой клетки, то грош бы ему была цена, а заодно и мне.

Дело тоньше, дело гораздо тоньше!

Остается одно: генетическая формула записана с ошибками. Электронный Создатель не разобрался в моих мыслях, неправильно прочитал биотоки мозга, все дальнейшее было лишь развитием этого первоначального искажения. Но что помешало произвести правильную запись? Почему он так обидно отобразил меня двенадцатилетним мальчишкой? Не мог же Создатель прочитать в моем мозгу, что я карликового роста, — у меня метр семьдесят семь, откуда же взялись эти проклятые метр сорок? И вообще — случайны ли эти искажения или закономерны? Несовершенства первого воспроизводства человеческого образа — или природные свойства воспроизводящего аппарата?

Повторятся ли они в следующем акте творения моего двойника или бесследно исчезнут?

— Надо проверить, — сказал я себе. — Стань под облучатель — и через три дня ты узнаешь, таков ли твой новый двойник, как первый.

Я с содроганием отбросил эту мысль. Я заспорил с собой. А если ошибка Электронного Создателя повторится? Один такой мальчишка способен уложить меня в гроб, двоих я не вынесу! Нет, этот путь не для меня.

— Не дури! — сказал я себе. — Ты ученый. Ты должен со всем научным тщанием…

— Глупости! — крикнул я на себя. — Я прежде человек, а потом ученый. Если я еще раз увижу это мерзкое создание, я стану убийцей. Ты хочешь, чтобы я гонялся за ним с ножом в руках?

— Я хочу, чтобы ты успокоился, — возразил я себе, пожимая плечами. — Что за дурацкая манера — орать на самого себя! Пойми, у тебя нет никаких других возможностей проверки.

— Чепуха. Я вижу тысячи иных вариантов. Разве я не могу воспроизвести кого-нибудь другого, хотя бы того же Мартина или Пьера, и посмотреть, соответствует ли их образ оригиналу?

— Можешь, конечно, — согласился я с собой. — Но если Мартин будет воспроизведен точно, это не решит загадку, почему Электронный Создатель наврал, воспроизводя меня. Нет, дружок, нужно еще раз повторить на себе, а потом, найдя причину искажений, перемонтировать Создатель. У докторов принято новые лекарства испытывать на себе. Наука без жертв не движется, дорогой!

— Ненавижу жертвы! Слушай мой новый план. Создатель воспроизводил меня по моим мыслям о себе. Сотни людей тоже думают обо мне. Почему мне этим не воспользоваться? Я приглашаю знакомого человека, навожу его на мысль обо мне, а Создатель записывает.

— Пожалуй, можно и так. Решено: записываем первого, кто появится завтра в лаборатории.

Я рухнул на диван и, измученный разочарованиями этой ночи, быстро уснул.

Первым появился О’Брайен. Восторженный карлик часто навещал меня. Он хотел знать, как идет дело, обещавшее солидную жатву денег, и как себя чувствую я. Приходя, он совал свою рожицу в бумаги и книги, чертежи механизмов и образцы питательных сред из чанов. Дурно пахнущие коллоидные растворы восхищали его не меньше, чем гигантские размеры Электронного Создателя.

— Здравствуйте, Крен! — пропищал он, хватая своими лапками мою руку. — Всю ночь думал о вас. Это счастье для нашей фирмы, что вы живете на свете.

С О’Брайеном я церемонился еще меньше, чем с остальными директорами компании.

— В чем же ваше счастье, дорогой О’Брайен?

— Как в чем? Вы делаете нам золото, профессор. Чем вы заняты, Крен?

— Собираю схему. Не обращайте внимания, сидите спокойно. Думайте обо мне.

— Думать о вас истинное наслаждение для каждого из нас!

— Поговорим о золоте, О’Брайен. Зачем оно вам нужно? Лучше одеваться, сытней питаться?

— Вы смеетесь, профессор. Пятнадцатый год я питаюсь одними сухарями. Увы, хорошая еда для меня — несбыточная мечта! Крен, а вы? Я имею в виду разные пикантные блюда — первое, второе, десерт… Хи-хи-хе, по глазам вижу, по глазам — вы лютый чревоугодник, Крен!

— Отпираться не буду — иногда обжираюсь. У вас много наследников, О’Брайен?

— Ни одного, дорогой Крен, ни одного. У меня не было времени ухаживать за женщинами. Я растил не наследников, а деньги.

— Для чего?

— Удивительный вопрос, Крен. Для денег! Деньги порождают деньги, других детей у них нет, разве вы не знали? Что вы крутите на столе?

— Сейчас окончу, и вы сможете побегать… то есть осмотреть аппаратуру лаборатории, дорогой О’Брайен. Продолжайте думать обо мне.

Вошел Мартин с подносом. Я молча показал на стол и на дверь. Он молча поставил поднос, но не ушел. Я молча топнул ногой. Он нерешительно поглядел на меня, на О’Брайена и, все так же не открывая рта, медленно направился к двери. Мартин знал, что, когда я вожусь с пусковой клавиатурой Электронного Создателя, со мной лучше не разговаривать.

— Не очень вежливый у вас слуга, — сказал О’Брайен, когда Мартин убрался к себе.

— Нахал. Если бы вы знали, что он иногда себе позволяет!

— Нокаутируйте его, — посоветовал О’Брайен. — Не понимаю, почему вам нужно сдерживать благородные порывы души? Ваш брат Карпер ни одной бы минуты не колебался. Карпер ведь приходится вам братом?

— Да, кажется. Или я ему, или он мне — точно не помню. Можете встать, О’Брайен.

На экране главного телевизора сияла моя генетическая формула — хаотическое переплетение стрелок, тире и пятен, линий и мазков, нечто вздыбленное и перепутанное, нечто похожее на развалины небоскреба после атомного взрыва. Это была та же формула, что я видел несколько дней назад, я ощущал их схожесть. Вместе с тем, это была иная формула, я чувствовал: что-то в ней изменилось, я не знал лишь — существенное или пустяки.

— Боже, как красиво! — пискнул О’Брайен. — У меня дома висит шедевр Джексона Поллока — очень, очень похоже. У вас даже лучше, Крен. Скажите, как вы это получаете?

— Почему вы не спрашиваете, что это означает? — поинтересовался я.

— Я не такой наивный, Крен. Это ничего не означает. Вернее, это означает как раз то, на что оно нисколько не похоже. Должен вам сказать, что среди друзей меня считают знатоком современной живописи.

Я посмотрел на него, возможно, слишком внимательно. Другой человек счел бы такое разглядывание нахальным. Мне захотелось разобраться в характере карлика. Это было важно не только для понимания его самого, но еще больше для понимания моего второго двойника, создаваемого сейчас Электронным Создателем, — О’Брайен, несомненно, видел во мне не то, что видел в себе я сам, второй двойник не мог повторить первого.

— Дышите глубже, О’Брайен! Не суетитесь, не размахивайте руками! — сказал я строго. — Сейчас я задам вам несколько трудных вопросов, а вы ответите на них честно и исчерпывающе. Протокола пока заполнять не будем.

— Вы титан, профессор! — пропищал он восторженно. — Я готов для вас на все. Вы подозреваете меня в уголовных преступлениях? Я и не догадывался, что вы еще и криминалист!

— Я философ, это гораздо опасней, чем криминалист. И подозреваю вас в философской извращенности. Обвинение грозное, я не отрицаю.

Впервые на его личике появилось что-то похожее на смущение. Он стал заикаться.

— Профессор, уверяю вас… Нет, я никогда… В общем, никаких половых извращений… Я не эротоман, можете мне поверить.

— Повторяю: речь идет о вечных загадках философии, а не о насущных проблемах эротомании. Итак, соберитесь с духом. Сложите ручки на коленях. Возвращаемся к зловещей тайне, которую уже мельком затрагивали. Итак, зачем вам деньги?

Он поглядел на меня с искренним удивлением.

— Как зачем? Я же ответил: деньги нужны для денег. Одна монета растит десять. Разве это непонятно?

— Темно, как в могиле. Глухой тропический лес в полночь. Для чего вам десять монет, если вы неспособны потратить и одну? У вас нет наследников, вы не поклонник женщин, желудок ваш не переносит изысканных блюд, вы не тратитесь на драгоценности, на наряды, на выезды, на слуг, на дворцы… Тысячи прекрасных вещей и дел есть на свете, к которым ваше отношение исчерпывается единственной короткой фразой — «не нужно», даже еще сильней — «не хочу!» Для чего же, черт подери, вам непрерывно, неустанно, непомерно разбухающее состояние?

Он слушал меня с таким напряжением, что у него отвисла нижняя губа. Видимо, я задел его больное место, у него внутри все заклокотало — на углах рта вдруг появилась припадочная пена, тусклые глазки засверкали. И отвечал он с жаром, какого я и ожидать не мог.

— Все правильно, профессор! Не нужно или не хочу! Воистину божественно точная формула, ваш могучий ум сразу проник в нее. Но и всей вашей несравненной проницательности не хватило, чтобы довершить эту формулу главной ее частью: могу! Не нужно, не хочу, но могу! Понимаете, профессор, — могу!

— Что вы можете? Что? Даже поесть нормального обеда…

— Все могу! Нет того, чего бы я не достиг и не получил, захотев истратить хоть часть своего состояния! Одной трети его хватит, чтобы стать президентом этой страны! Пятьдесят миллионов делегатам парламента, сто миллионов газетам, двести на избирательную кампанию — и готово, я президент. Могу, но не хочу. А вы можете? Сколько бы ни хотели, не сможете! Женщины, вы сказали, эротомания? Мне доступны любые красотки, у меня хватит золота, чтобы все они попадали передо мной на колени! Тысячи красавиц у моих ног, молоденькие, голенькие, расфуфыренные — все, все мои! Как часто я вижу, закрыв глаза, такую картину! Но не хочу, ни одной не хочу. Могу, но не нужно. А вы, профессор, можете ли вы получить любую женщину, на которую падет ваш взыскующий взгляд? Обеды, ужины, банкеты! Да понимаете ли вы, что я могу на главной площади столицы расставить сотни столов, а на каждый стол водрузить сотни изысканных блюд, сотни вкуснейших блюд, вдохновенная фантазия лучших поваров мира к моим услугам!.. Любая еда — любая может быть моей, я могу ее заказать и получить, но не хочу. А вы смогли бы, как бы сильно ни захотели? Вот что дают мне мои монеты, те самые, какие вы варите для меня в ваших чанах. Всевозможность, вседоступность, всемогущество!

Он впал в неистовство. Он не говорил, а кричал. Он прыгал на стуле от возбуждения. Я сделал попытку вылить на его огонь ведро ледяной воды.

— Что значит пустое слово «могу»? Реально вы не лезете в президенты, не завели ни одной любовницы, не устроили ни одного банкета, боитесь прикоснуться вилкой к куску мяса!

— Да, да, да! — закричал он в исступлении. — Никаких реальностей, ибо каждая реальность осуществляет лишь одну возможность, а мне подвластны они все, и я хочу их всех! Я упиваюсь сознанием, что я все могу, все, профессор! С меня этого достаточно. Я не хочу обкрадывать себя, не хочу обедняться, удовольствуясь малой частью того, что мне доступно полностью.

— Обкрадывать себя? Обедняться? — Признаюсь, я растерялся от его ответа.

Он взирал на меня почти с презрением. От его недавнего преклонения передо мной ничего не осталось. Уверен, его возмущала моя тупость. Он не мог примириться с тем, что я мыслю по-иному, чем он.

— Профессор, меня удивляет ваше отношение… Неужели непонятно, что, взяв что-либо одно, я тем самым отказываюсь от всего остального! Разве, поев ростбифа, я стану тут же смотреть на бекон, на индейку, на черную икру, наконец? Почему мне отказываться от них ради ростбифа? И от ростбифа ради них? Насыщение порождает отвращение. Мне хочется вкусить всех блюд мира, и я удовлетворяюсь тем, что могу их всех вкусить, а чтоб такая возможность существовала, отворачиваюсь от каждого отдельного блюда, иначе пробужу в себе отвратительную мелочную сытость. Любовницы? Но если я заведу одну, то пренебрегу всеми другими! Ради блондинки отвернусь от брюнетки, от шатенки, от рыжей, от лиловой, от серой в крапинку, от пестрой в пятнышках… Зачем мне такое обнищание? Я могу иметь их всех — и не откажусь от сладостного всеобладания ради скудного обладания одной. Стать реально президентом? Мне доступны все государственные должности нашей страны, неужели пренебрегать возможностью иметь их все? Я всемогущ, пока мне все доступно. Практическое удовлетворение любой возможности безвозвратно губит всевозможность. Формула «все могу» неотрываема от формулы «не хочу». Я ответил на ваши вопросы, профессор?

— На все. Честно и исчерпывающе, как я и требовал.

Он умильно заглянул мне в глаза. Он мгновенно стал прежним льстивым, восторженным, смешным карликом. Но я уже не мог относиться к нему по-старому. О’Брайен был не смешон, а страшен. Он не веселил, а пугал меня.

Я сделал усилие над собой, чтобы держаться непринужденно.

Он поболтал и ушел. Я невесело размышлял у стола, чертил на листке бессмысленные черточки и кружочки — математические эквиваленты моего существа, того неповторимого своеобразного единства души и тела, что называется Креном. Между мною и этими дурацкими значками лежала непроходимая пропасть — удастся ли мне перебросить через нее мосток?

Мои размышления прервал пришедший с обедом Мартин. Я вяло пожевал котлету и выпил стакан апельсинового сока. Генетическая формула на экране телевизора погасла — это означало, что она материализована. Электронный Создатель смонтировал из нуклеиновых кислот и питательной протоплазмы мою зародышевую клетку и отправил ее в рост и размножение. Мой второй двойник был запущен в эмбриональное развитие в бурно перемешиваемые коллоидные среды первых чанов — он начал жизнь.

— У меня к вам просьба, Мартин, — сказал я. — Посидите в кресле и сосредоточьтесь мыслью на мне.

— Нет ничего проще, — ответил он. — Я всегда думаю о вас. Если я не буду думать о вас, профессор, вы о себе не подумаете.

Третья генетическая формула, вспыхнувшая на экране главного телевизора, по виду походила на первые две, но обостренное чувство убеждало, что внешнее сходство содержит внутренние различия. Электронный Создатель опять создавал что-то иное. Я не знал, исправляет ли он старые ошибки или нагромождает новые. У меня было смутно на душе. Два человека — мои двойники — барахтались в питательных чанах, неуклонно пододвигаясь к рождению. Я ловил себя на мысли, что страшусь знакомства с ними.

* * *

Двойник, порожденный неистовым воображением О’Брайена, появился в лаборатории на третий день после обеда. Как раз перед этим я жестоко поссорился с первым двойником, по-прежнему стремившимся наружу. Тот заявил, что ни одного часа больше не останется в гостинице. Вот уже третьи сутки я держу его взаперти, теперь он пойдет напролом, перегрызет мне горло, но вырвется. У этого уродца упрямства было не меньше, чем самомнения. Мне пришлось схватиться за трость. Он визжал и катался по ковру, когда я запирал дверь. Я возвратился расстроенный и позабыл, что предстоит встреча со вторым двойником.

Второй вошел не постучав. Это был детина метра на два, с кулаками в футбольный мяч, сонным лицом и мутными глазами. Он не сказал «Здравствуйте!», а я был так потрясен, что не успел обидеться. Это был, конечно, я, много больше я, чем тот крохотулька Первый, но я не мог, не хотел поверить, что это я, — так я был издевательски шаржирован.

Второй, прищурив глаз, осмотрел помещение и сплюнул на ковер. После этого он развалился на диване.

— Алло, парень! — сказал он хриплым голосом. — Значит, ты здесь делаешь монеты?

— Простите, с кем я имею честь? — пролепетал я, не соображая, что говорю, ибо я, разумеется, много лучше его знал, кто он такой.

— Я — Карпер, — сообщил он. — Это я свалил твоего братца Джойса на втором раунде. Между прочим, он был парень что надо. Я не помню, пришел ли он в себя после моего двойного в челюсть? Жалко, что ты на него мало похож! Я спрашиваю, где ты делаешь деньги?

— Э-э… как вам сказать… Есть такое местечко — банк. Они там растут. Увеличиваются, обрастают процентами…

Он довольно мотнул головой.

— Правильно, я слыхал о банках. Это вроде грядок, а на грядках монеты, верно? Их надо удобрять навозом, чтобы они быстро росли. Ты, кажется, продаешь людей, парень? Если они все похожи на тебя, то двенадцати таких мозгляков не хватит моему кулаку позавтракать. Как ты на этот счет соображаешь дырявой башкой, а?

Он гулко захохотал. Из осторожности и я посмеялся, хотя мне было не до смеха.

— Я тоже изготавливаю людей, — сказал он потом. — Я изобрел машину, которая печет их. Я наготовлю их миллион, а на выручку заведу денежный огород. Я с большой охотой разбил бы всех людей всмятку, но приходится сдерживать порывы души. Я собираюсь купить фирму «Эдельвейс». Ты слыхал о ней?

— Да, конечно… Нет, не слыхал.

— Просто удивительно, как ты глуп. Твой брат Джойс, до того как я выбил из него мозговые извилины, соображал быстрее.

На лице его вдруг появилось недоверие. Он поднял голову и посмотрел на потолок. Он словно к чему-то принюхивался.

— Врет, конечно, — бормотал он. — Не может быть, чтобы он выращивал их в другом месте.

Он встал и направился к столу. Я непроизвольно преградил ему путь. Он хладнокровно наддал мне коленом, и я отлетел метра на два. Лежа на полу, я глядел, как он расправляется с бумагами и приборами. Но когда, покончив со столом, он повернулся к стальной дверце Главного Щита, я вскочил. За дверкой была клавиатура технологических шифров. Нажимая на кнопки, можно было менять процессы в чанах, смешивать растворы в новых пропорциях, переделывать коммутацию и схемы Электронного Создателя. Но среди множества возможных комбинаций цифр имелась одна запрещенная: набери ее — растворы в чанах смешаются, а Электронный Создатель займется демонтажем своей схемы. Я придумал эту комбинацию на случай, если не полажу с акционерами — лишь я буду эксплуатировать свое изобретение.

— Стойте, Карпер! Сейчас вы получите деньги.

Его лицо светилось. Он хлопнул меня по плечу.

— Рад, что берешься за ум. Давай их сюда!

Он протянул ладонь, похожую на лопату для угля.

— Я немедленно отправлюсь в банк. Кое-что у меня там есть, для начала вам хватит.

Он вынул из кармана нож («Откуда у него нож? — подумал я. — Не в чане же он его нашел?») и сунул мне.

— Возьми мой, он режет как бритва. Руби монеты под корень и не трать времени на очистку, я займусь этим сам. Где я могу потрескать? Я иногда обжираюсь — первое, второе, третье… до десятого, понимаешь?

— У нас имеется гостиница. Вот ключ от второго номера. Там вы сможете пообедать и подождать моего возвращения.

Я открыл дверь в коридор. Второй двойник шагнул на порог, секунду постоял в раздумье, обернулся и ткнул меня кулаком в челюсть. Я мгновенно потерял сознание.

Когда я пришел в себя, около меня стоял печальный человек средних лет. Я не сразу сообразил, что это мой третий двойник. Я смотрел на него и думал, почему он плачет. Потом я застонал и дотронулся до головы. Голова разваливалась на части.

Третий утер слезы и радостно улыбнулся.

— Боже, как я счастлив! — сказал он благодарно. — Я полчаса стою около вас. Я боялся, что вы умрете не приходя в сознание.

Я сел на полу и ощупал челюсть. Кость была цела.

— Могли бы вызвать врача, — сказал я. — Никто бы вам не сделал выговора, если бы вы позвонили по телефону в ближайшую больницу.

Он смутился, весь как-то увял.

— Я не догадался… Теперь вижу, что вполне мог бы, а тогда как-то… Я очень огорчился, что вы в таком состоянии, и ни о чем больше не мог думать.

— Что же вы стоите? Садитесь. Постойте, дайте мне раньше руку. Благодарю.

Я осмотрел его с головы до ног. Он, пожалуй, ближе всех воспроизводил мой внешний облик. Впрочем, он был худ и бледен, а я скорее отношусь к разряду здоровяков. И у него были такие парикмахерски-мечтательные глаза, что, не будь я подавлен неудачами, я бы поиздевался над их неземным сиянием.

— Садитесь, — повторил я. — Сколько раз вам нужно долбить одно и то же, пока вы поймете, чего от вас хотят? — Он покорно сел. — Теперь ответьте, знаете ли вы, кто вы такой?

Он обнаружил слабые признаки оживления.

— О, конечно! Я ученый. Это когда… Вы представляете себе?

— Немного представляю. Итак, вы — ученый. В какой области вы ученый?

Он был, казалось, в затруднении.

— Как вам сказать… Вопрос такой неожиданный, я не очень подготовился… Я занимаюсь изготовлением чего-то… И что-то изобрел!

— Вот как — изобрели? Выходит, даже вы на что-то годитесь?

После неудачной встречи со вторым двойником челюсть моя ныла, и я не мог вести светский разговор. Мне надо было высказать возмущение.

Третий двойник увядал на глазах.

— Я изобрел машину, — лепетал он. — Такую, знаете… очень большую. Даже — очень-очень… Она дает много денег, и я завел слуг. Они все делают за меня, а я сам… Мне надо говорить, когда есть, когда спать, что одеть. Счастливее меня нет на свете, потому что у меня слуги. Человек, у которого слуга, счастливый и великий человек.

— Сейчас вы пройдете в гостиницу, мистер счастливый остолоп. Держите, это ключ от третьего номера. Там вы поужинаете. Это делается так: верхняя челюсть на месте, нижняя — вниз и вверх, вниз и вверх. Потом вы уляжетесь в постель и уснете. Подушку под голову, ручку под щечку. И будете ждать моих дальнейших указаний.

— Очень вам благодарен, — проговорил он, сияя. — Просто не могу выразить, как я счастлив, что у меня такой расторопный слуга. Обещаю слушаться вас во всем.

Я вывел его в коридор гостиницы.

— Еще одно, — сказал я. — Не шляйтесь по соседям. Во втором номере поселился громила. Этот тип мечтает разбить всех людей всмятку. Как бы он не начал с вас. У меня ощущение, что для этой цели вы пригодны больше других.

Мне пришлось втолкнуть его в номер и захлопнуть за ним дверь. Я слышал, как, запертый, он все бормочет слова благодарности. Тихо, чтобы не потревожить остальных двойников, я возвратился назад. Электронный Создатель мерно гудел, проверяя и регулируя себя на холостом ходу. В ярости я погрозил ему кулаком. Густая тьма, окутывавшая его работу, прояснялась. Это была нерадостная ясность. Но я не дал усталости и смятению овладеть мной. Фактов было еще мало для больших выводов. Я не мог отвергнуть дело всей моей жизни после трех неудач, хоть и понимал уже, что неудачи не случайны.

— В гостинице пятьдесят номеров, — сказал я себе. — Заполни их своими двойниками. Используй для копирования всех посетителей. Не верю, чтоб хоть один из них не увидел в тебе настоящего человека. Только один — и изобретение твое оправдано!

Директора компании настаивали на пуске завода. Их подпирали контракты — недели через две мы должны были выдать армии первую тысячу искусственных новобранцев. Они и понятия не имели, что я собирался улучшать человечество, а не поставлять идиотам в погонах эшелоны пушечного мяса. Я ссылался на необходимость наладки каждого технологического узла в отдельности, но компаньоны не хотели ничего слушать. О’Брайен, расстроенный моими отговорками, съел за обедом три печенья вместо двух и свалился от жестокого несварения желудка. Гопкинс и Мак-Клой пришли ко мне — лично подбить итоги.

— Вы шарлатан, док! — гремел Мак-Клой. — Признайтесь по-честному: такого лжеца, как вы, мир не видывал с того часу, как дьявол бросил обдуривать нашу прабабушку Еву. Я восхищаюсь вами, но не кажется ли вам, что это уже слишком?

Гопкинс методично вбивал в меня гвозди своих металлических глаз.

— Контракт есть контракт, Крен! — бубнил он с неумолимостью автомата.

— Если ваш Универсальный Создатель…

— Электронный Создатель, — поправил я.

— …Универсальный Создатель, — повторил он железным голосом, — не может разработать простого человеческого зародыша, то плюхнитесь сами в чан, Крен, и размножайтесь, черт побери! Мы собрались здесь для того, чтобы делать деньги, а не для наладки технологических узлов.

— Монеты надо рубить под корень, тогда они хороши, — сказал я. — Успокойтесь, джентльмены. Я люблю эти чудные фрукты не меньше вашего. Мы еще насладимся ими!

Я нажал кнопку. На экране вспыхнули два новых варианта моей генетической формулы.

— Мы вынуждены пересмотреть соглашение с вами, Крен, — забил последний гвоздь Гопкинс. — Вы заграбастали слишком большую долю. Вам придется потесниться, Крен, дальше так не пойдет.

Я закурил сигару и забросил ноги на столик, за которым сидели директора. Гопкинс даже не повел носом, когда перед лицом у него возникла подошва моего ботинка. Он был готов на все.

— Что вы мне отрубили в деле папаши Эдельвейса? — пропыхтел я сквозь сигарный дым. — Кусочек плеча и левую руку. Можете снять еще пару пальцев в свою пользу, джентльмены.

Моя податливость примирила их с неполадками в технологической схеме. У Гопкинса глаза из стальных стали алюминиевыми — это был его способ улыбаться.

— Я пришлю Роуба с новым соглашением, — сказал он. — На той неделе наш завод посетят высокие гости: военная комиссия парламента. Господа из правительства хотят видеть, во что они вогнали миллиарды налогоплательщиков. Объяснение будете давать вы.

— Не сомневаюсь, что вы им задурите головы, док, — добавил Мак-Клой и расхохотался. — Что-что, а засорять мозги вы сейчас единственный мастер на земле.

— Они останутся довольны, — пообещал я.

В этот день лабораторию посетили Паркер и Роуб.

Паркер потребовал уплаты моего долга университету. Он разговаривал со мной совсем по-иному, чем в дни совместной работы. Я слушал его и не уставал удивляться: он был почти вежлив.

— Вы знаете, Крен, я никогда не верил в ваш успех, — признался он. — У вас все же чего-то не хватает, чтоб пробраться в нобелевские лауреаты. Но против очевидности я не иду, а очевидность — за вас. Ваша новая лаборатория шикарна. Вам повезло, Крен.

Я помучил Паркера. Я молчал и слушал, не глядя на него. Восемь лет этот человек был моим кошмаром, гонителем всего лучшего во мне. Я не раз подумывал бросить науку и заняться чисткой сапог — и все потому, что на свете существовал Ральф Фридрих Паркер. Один взгляд этого человека испепелял душу, одно слово иссушало любую свежую идею. Ныне, оглядываясь, я удивляюсь, как мне удалось вынести восемь лет в учреждении, где на всех комнатах лежала зловещая тень этой сварливой жабы — Паркера. И когда он снисходил до визита в подвал, где рядом с угольным бункером помещалась моя тогдашняя крохотная лабораторийка, у меня от страха перехватывало горло. Я опускал голову, молча выслушивал его выговоры. Он почему-то решил, что молчание мое от гордыни. Но сейчас я не удостаивал его словом именно от этого, от торжества, что больше он надо мной не властен, — я изводил и стегал его молчанием злее, чем руганью.

— Вы мало переменились, Крен, — заметил он, силясь улыбнуться. — Возвышение не сделало вас мягче. Как же мы поступим с тем должком?

В этот момент в лаборатории возник Роуб. Он влетел, неслышный и темный, растопырив похожие на крылья, заросшие волосами уши, раздувая синеватый широкий нос. У него радостно запылали глаза, когда он посмотрел на Паркера. Летучие мыши всегда остолбеневают в воздухе, когда видят жаб.

— Вам придется подождать, пока я закончу с этим господином, — сказал я Паркеру. — А вы, Роуб, присаживайтесь вот сюда. Я вижу у вас в руках новое соглашение? Давайте-ка его, Роуб.

Я положил соглашение на стол и принялся настраивать Электронный Создатель на мысли Роуба обо мне. Но проклятый соглядатай не отрывался от Паркера и думал лишь о нем.

— Роуб, вы глядите не туда и думаете не о том, — сказал я строго. — Вы написали какую-то чепуху, а не договор, Роуб.

Ему пришлось поневоле повернуться в мою сторону. К его лицу я уже привык за время работы в фирме «Эдельвейс и братья», но голос, так не походивший на его облик старого лохматого нетопыря, всегда меня поражал. Роуб заблеял, что соглашение составлено по форме, а про себя думал обо мне что-то яростное. Генетическая формула, записанная Электронным Создателем на основе его мыслей обо мне, даже на экране выглядела чудовищной.

— Вот вам чек, Паркер, — сказал я. — Надеюсь, наши взаимные расчеты завершены? А вы, Роуб, держите подписанное соглашение.

Паркер удалился, а Роуб вскочил. Он блеял так быстро, что последующие слова в воздухе перегоняли предыдущие и предложение становилось похожим на:

— Профессор человек за что? Пришел вам к он зачем?

Я это расшифровал так: «Что это за человек? Зачем он к вам пришел?»

— Разные люди ходят ко мне, — сказал я веско. — И по разным причинам, Роуб.

Он блеял все так же энергично и еще непонятней, а я переводил его выкрики на человеческий язык. На этот раз получилось более длинно:

— У него что-то подрывное в лице! Вы заметили, как он нехорошо улыбается? К этому человеку нужно присмотреться, понимаете, такая штука.

— Присмотреться к нему не мешает, — согласился я.

Роуб, еще шире растопырив похожие на крылья волосатые уши, торопливо унесся за Паркером, а я через полчаса отправил в питательные чаны две только что синтезированные зародышевые клетки моих новых двойников.

Вечером этого же дня я принимал у себя четвертого и пятого двойников. Они вошли вдвоем. Четвертый, от Мак-Клоя, был невысокий, быстренький хохотун; пятый, от Гопкинса, — замедленный, недоверчивый мужчина из тех, что себе на уме.

— Привет, привет! — еще на пороге развязно закричал Четвертый. — Здравствуйте, как поживаете? У меня великолепный план, профессор, пустяки, миллиончиков на двадцать, на больший кусок я не собираюсь вас облапоши… предложить вам участвовать.

— И напрасно, — попенял я, пожимая ему руку. — Большего прохвоста, шарлатана и лжеца, чем вы, в мире не существовало со времен археоптериксов и цератозавров.

— Ага, вы уже слышали обо мне! — сказал он бодро. — Тем лучше, тем лучше. Так вот, мы разворачиваем производство искусственных живых…

Я знаком остановил его и обратился к пятому двойнику. Тот ходил, осматриваясь, по лаборатории. Перед вводом Электронного Создателя он стоял, задрав голову, больше минуты.

— Вас, кажется, что-то заинтересовало? — спросил я. — Не могу ли быть вам полезным?

Он недоброжелательно поглядел на меня.

— Я должен раньше убедиться, что вы солидный человек, — проворчал он.

— Терпеть не могу несолидных людей. Я знал ловкача Эдельвейса, крупнейшая была фигура, старый хрыч, но и тот подох в ночлежке. Где гарантии, что вы крепче его?

— Вот что, друзья, — предложил я. — Сейчас я проведу вас в гостиницу, вы помоетесь, подкрепитесь, отдохнете после рождения, а там настанет время потолковать: с вами — о планах, а с вами — о гарантиях моей солидности.

Из гостиничного коридора до нас донеслась дикая брань, детский визг и старческий плач. Второй двойник, от О’Брайена, избивал двух других. Новые двойники остановились на пороге.

— Шагайте смелее! — подбодрил я их. — Ничего особенного — несколько паучков в банке. Уверен, вам здесь придется по душе. А к утру я подброшу вам для компании еще пару неплохих экземплярчиков.

Двойники от Паркера и Роуба народились на рассвете и явились ко мне один за другим. Паркеровское создание вошло задрав нос, не ответило на поклон и молча село у столика. Это был мужчина, похожий на статую римского императора. Он двигался, как гипсовый.

Для интереса я спросил, как его зовут и зачем он пришел.

— Уберите ноги! — процедил двойник от Паркера. — И помолчите. Не люблю, когда много болтают.

Затянувшееся наше молчание прервал седьмой двойник. Он подозрительно поглядел на нас с Шестым и кивнул на стену.

— Электронный Пускатель?

— Создатель, — поправил я.

— Значит, так, — возбужденно зашептал Седьмой, присаживаясь ко мне: — Это дело легко организовать. До сих пор интриговали против отдельных государств и правительств, но мы с вами не станем кусочничать. У меня имеется небольшой, хорошо скатанный заговорчик против земного шара, сообразили? Мы выбираем тихий вечерок, нажимаем кнопку этого Пускателя и пускаем мир под откос. Бум, бах, трах — здорово, правда?

Я прибавил этих двух к пятерым прежним…


…посетили меня во вторник. В просторной лаборатории стало тесно от сборища важных господ. Я усадил их в кресла и прочитал лекцию о целях и методах нашего производства. Я хорошо подготовился к встрече — Электронный Создатель был налажен на одновременную запись двадцати схем. На этот раз я фиксировал все их мысли: и то, что им взбредало в голову обо мне, и то, что они думали о себе. Мне надоело воспроизводить карикатуру на себя. Я хотел проверить, так ли они издевательски окарикатуривают себя, как проделывают это со мною.

На голубом экране одна за другой вспыхивали генетические формулы — все такие же яркие, переплетенные, ласкающие глаз цветовой симфонией линий и пятен. Я не дал обмануть себя кажущейся приятностью. Я знал, что за нарядной внешностью скрывается неприглядная сущность. Я не торопясь обводил взглядом лица моих слушателей — вежливые, грубые, миловидные, уродливые, молодые, старые, замкнутые, надменные, веселые. Лица были как лица — разные. Но глаза у всех были одинаковы — холодно внимательные, отстраняющие, недобрые глаза. Я понимал, что думают обо мне посетители. Они думали обо мне скверное. С этим ничего нельзя было поделать. Но я не был уверен, нет, я не был уверен, что и к себе они относятся лучше! Если они и не ненавидели себя, то понимали свою истинную цену — теперь я знал, что она невысока: много за себя они не дадут. А я еще хотел при помощи их мыслей о себе улучшить все человечество!

Боже, как я был слеп!

Когда погасла последняя генетическая формула и Электронный Создатель приступил к следующей операции — монтировке зародышевых клеток, я в удобном месте прервал лекцию.

— Теперь пройдемся по цеху, господа. Познакомимся на месте с условиями выращивания людей.

В суматохе выхода ко мне пробрались директора компании. Они ликовали.

— Док, я растерялся! — рявкнул громовым шепотом Мак-Клой. — Я не подберу для вас эпитета. Боже, как вы их провели за нос! Вы им продали флакон испорченного воздуха за водородную бомбу! Даже старик Эдельвейс этого не умел.

— Вам надо поставить при жизни памятник! — ликовал О’Брайен. — Я завтра же открою подписку на вашу конную статую. Вы будете в тоге, с саблей на боку и пулеметом в руках — шедевр скульптуры, говорю вам!

— Засоряйте и дальше им мозги перспективами нашего производства, но не заикайтесь о сроке выпуска первой партии искусственных людей, — посоветовал Гопкинс. — Перспективы поражают воображение, а за неисполнение сроков отвечают перед судом. Вам понятна разница, Крен?

В одном из коридоров я повстречал Роуба. В лабораторию его не пустили, но он перехватил нас по дороге. Уши его торчали перпендикулярно к голове. Он был в диком возбуждении.

— Профессор, людей круг блестящий такой вас у собрался как? — проблеял он.

Я тут же перевел это на более привычный мне язык: «Как собрался у вас такой блестящий круг людей, профессор?»

— Разве вы не слыхали, Роуб? Нам оказала честь специальная комиссия парламента.

У него заходили ноздри и захлопали уши. В мутных его глазах запылал зеленый огонек. Он блеял еще торопливей, а я расшифровывал:

— Никогда я не видел столь важных господ! Какие они все разные!

— Да, — сказал я. — Все они разные, Роуб. Одни высокие, другие низенькие. Худой шагает рядом с толстым. Неясно одно — почему они такие разные? По-вашему, это случайно?

Он чуть не задохнулся от открывшихся ему величественных перспектив.

— Вы думаете, Крен?.. Признайтесь, вы думаете?..

Я ответил уклончиво:

— Все мы что-нибудь думаем, Роуб. Человеку свойственно размышлять, хотя в наше время это не совсем безопасно. Но я говорю не о шатких предположениях мысли, а о твердых, так сказать, физических фактах. Приглядитесь к тем двоим, Роуб. Разве вас не поражает их походка?

Я ткнул пальцем в переднюю пару. Как нарочно, один был высок и массивен, другой худ и изящен. Они шли вдоль линии чанов и мирно беседовали.

— Правильно, сэр! — зашептал Роуб. — Боже, как правильно! Этот огромный вдавливает ботинки в пол, как в тесто. Он не ходит, а попирает ногами землю. Он ненавидит нашу землю — все ясно как дважды два!.. А второй — крадется и перебирает ножками, как пальцами. О, этот еще хуже, в тысячу раз хуже! Я их разоблачил с единого взгляда, такая штука! Нет, ребятки, вы сосунки, не вам обмануть Роуба…

Он хотел умчаться вперед, но я задержал его.

— Не слыхали, как дела у Паркера? Помните того ученого, с кем я вас познакомил неделю назад?

— Как же, отлично помню — высокий, важный мужчина, тонкие губы, зеленые глаза, один глаз более выпуклый, чем другой… С Паркером все в порядке, профессор. Паркер признался, что подложил две атомные бомбы под систему высшего образования в нашей стране, но не успел взорвать, так как попал в тюрьму. Я забыл сказать, что Паркера вскоре после визита к вам арестовали. Однако я покорнейше прошу меня…

Я присоединился к гостям, и мы около часа провели на заводе, потом прошли в ресторан. За легким обедом на шесть перемен с девятью сортами вина я сообщил собравшимся радостную новость:

— В конце недели, господа, состоится первое ознакомление с первыми образцами производства нашей фирмы. Я надеюсь, все, кто сегодня почтил нас присутствием, не откажутся выступить в роли экспертов и ценителей. Вам будет продемонстрировано с полсотни бравых парней самой высокой кондиции.

— Слишком много образцов, Крен, — попенял мне один из гостей. — Для конвейерной продукции это не подойдет. Армия заинтересована в одном-двух, не более, но отработанных до пуговицы типах солдата.

Я успокоил его:

— Вы сами отберете понравившиеся вам образцы, а мы запустим их в массовое производство. Думаю, армия останется довольна. Итак, в следующее воскресенье, господа.

Гости мне аплодировали, а после их ухода директора компании устроили скандал. Железный сухарь Гопкинс орал, как перепившийся золотарь. Даже О’Брайен казался подавленным.

— Что такое, Крен? — негодовал Гопкинс. — Вы, оказывается, запустили в ход технологические линии, а мы об этом ничего не знаем. Кем вы нас считаете, профессор? Раньше я посмотрю на этих парней, а потом кто-то другой. Пусть комиссия выбирает, кто ей нужен, но кого им показать — будем решать мы.

— Это буду решать я один, — сказал я. — Не забывайте, что в соглашении стоит пункт о том, что технологические вопросы находятся в моей личной компетенции. За продукцию, поставляемую нашим человекопроизводящим конвейером, отвечаю я. Вы занимаетесь представительством, рекламой, финансами, вообще — внешними связями. Вы не забыли этого пункта, джентльмены?

— Мы разорвем соглашение! — бушевал Гопкинс. В этот момент он походил на нормального человека, умеющего раздражаться и огорчаться не хуже других. — Водите за нос кого угодно, но не нас, Крен! Мы вычеркнем этот пункт, слышите вы!

Я улыбнулся ему в лицо.

— В договоре есть и второй пункт, — напомнил я. — Если между директорами и изобретателем возникнут непреодолимые разногласия, директора вправе выставить его за дверь, а изобретатель вправе привести в негодность Электронный Создатель. Не кажется ли вам, что пришло время воспользоваться этой важной оговоркой?

Гопкинс, ошеломленный, молча глядел на Мак-Клоя и О’Брайена. Я точно рассчитал удар. Гопкинс, остывая, на глазах осухаривался. Теперь это снова была бесчувственная неторопливая машина для изготовления денег. С ним опять можно было толковать по-деловому.

— Вы ничего не поделаете с этим бессовестным сутягой, Гопкинс! — прогремел Мак-Клой. — Нам понадобилось десять лет, чтобы свалить старину Эдельвейса. Не сомневаюсь, что док прикончил бы его за десять минут.

О’Брайен согласно закивал головой.

— Мы у него в руках, Гопкинс, надо смотреть на вещи здраво. Скажу открыто, профессор, даже с вашим знаменитым противником Джойсом вы не расправились так свирепо, как с нами троими. Я видел Джойса: он пришел в себя на другой день. Когда мы оправимся от вашего нокаута, я даже боюсь загадывать! Нет, вы не довольствуетесь сознанием, что хотя и не все, но многое можете, вам непременно нужно наносить практические удары!

— В воскресенье вы забудете об этом ударе, — утешил я пророка абстрактной всевозможности. — Ручаюсь, вам будет весело в воскресенье.

— Итак, до воскресенья, — сказали они одинаковыми голосами.

О’Брайен, однако, прибежал ко мне на второй день. Он чуть не плакал.

Дело было серьезное.

Пьер Роуб потерпел катастрофу. Его разнесло в щепы на пустом месте.

— Вы помните тех двух — высокого и маленького? — торопливо пищал О’Брайен. — Они всюду ходили вдвоем и на других смотрели вот так… неужели не помните? Боже мой, Крен, вы не знаете, кто они такие? Маленький — Дик! Да, Дик, единственный Дик, сын президента. Дик председательствует в сорока трех компаниях и держит у себя в кармане еще семьдесят шесть независимых фирм, он стоит больше своего великого отца ровно на четыреста восемьдесят девять миллионов — круглых миллиончиков, сэр! А второй, здоровила, — наклонитесь ближе, Крен! — Джонни Поппер. Да, да, великий Поппер, вы угадали, самый знаменитый из политических деятелей. И на этих достойнейших людей наш безрассудный Роуб… Вот что получается, когда взамен величественной возможности все сделать увлекаются мелочным пошлым делом!

— Роуб накатал донос? Ха-ха!

— Не вижу ничего смешного, профессор. Я лично в голом факте… гм… доклада в уважаемое учреждение еще не открываю преступления, нет, Крен, не открываю! Но в чем он их обвинил — вот подлинное безумие! Сегодня за ним пришли двое. Он вырывался и кричал на весь «Эдельвейс»: «Я вам покажу, не на таковского напали! Я притяну Министерство общественного дознания к уголовному суду. Вы у меня наплачетесь!» У меня сердце разрывалось, я не мог слышать его горестных воплей. Такого сотрудника потерять!

— Вам теперь будет трудновато, О’Брайен. Министерство общественного дознания постарается заменить провалившегося Роуба и не доложит, кто вместо него.

— Роуба заменить невозможно, этот гений клеветы незаменим.

— Одного гения заменят десятками талантов — сойдет.

— Откуда у вас такой цинизм, Крен? Даже мысль о том, что кто-то претендует заменить титана, мне глубоко противна. Жить под тайным взглядом лишенных фантазий механизированных сексотов — ужасно, ужасно, Крен!

— А вы сами замените Роуба, — посоветовал я.

Он окаменел с выпученными глазами, потом сделал движение, словно заглатывал что-то, засевшее в глотке.

— Вы шутите, Крен?

— Ничуть. Я уверен, у вас неплохо получится. Но надо поторопиться, чтоб не перебежали дорогу. Там теперь такой конкурс претендентов!

Он вскочил. Глаза его блудливо бегали. Только природная воспитанность не давала ему опрометью кинуться в дверь, размахивая руками и восторженно вопя. У него даже не очень дрожал голос.

— Я подумаю, Крен, над вашим советом, я подумаю. Нет, честное слово, у вас удивительно мощная мысль, железные логические мускулы, профессор!

Он засеменил к двери, потом вдруг вернулся и со слезами на глазах потряс мою руку. Нервы его не выдержали.

— И можете быть спокойны, Крен! — воскликнул он с горячей благодарностью. — На вас я…

— Доноса не напишете — во всяком случае, первого? Благодарю, О’Брайен. Я не сомневался в вашем благородстве.

Приход О’Брайена немного успокоил меня. В последние дни я плохо сплю, живу на лекарствах. Дружеский разговор с О’Брайеном подействовал на меня лучше душа. Он был неплохим человеком, этот О’Брайен — наивная увлекающаяся душа. Я долго смеялся, вспоминая слезы признательности на его глазах. Недавно он потряс меня своей страшной философией абстрактной всевозможности. Он показался мне тогда титаном всеуродства. Он был и остался карликом. Он мигом отказался от формулы «все могу, но не хочу» ради сладости мелкого доносительства. Он станет старательным клеветником, но на большее его не хватит. Даже Пьер Роуб был крупнее.

Я вызвал трех роботов в двадцать киловатт мощности каждый и, когда они появились, отправился в гостиницу.

С некоторых пор без надежной охраны я побаивался ходить в это гнездо скорпионов.

Теперь их было сорок восемь: сорок восемь живых, мыслящих, разгуливающих и скандалящих существ — полсотни бестий в образе человека. Тридцать два копировали меня, остальные шестнадцать воспроизводили гостей из парламента. И хоть все они меж собой были поразительно несхожи, каждый из тридцати двух в отдельности походил на меня, что-то во мне отражал. Я не мог бы назвать их своими детьми. Это были мои двойники, материализованные изображения меня в глазах окружающих и моих собственных, мои фотографические карточки, вынутые и оживленные не из семейного альбома, а из мозга моих знакомых и моего. Я не уставал удивляться, до чего же у меня мерзкий вид на всех этих копиях. Ни один из них даже отдаленно не напоминал того, что я мечтал увидеть в себе. Единственное, что могло служить мне грустным утешением, было то, что остальные шестнадцать были еще гадостней, чем те тридцать два — мои…

Два робота шагали по бокам, один прикрывал меня сзади. Я сказал механическим телохранителям:

— Сегодня придется жарковато! Следите, чтоб с вас не сбили управляющие антенны.

У входа на меня набросился первый двойник, мой крохотный уродец, не устававший кричать, что гениальнее его на свете человека не существовало. Он вынесся из двери, только я вступил в коридор, и попытался укусить меня в руку. Робот легко отшвырнул его к стенке.

— Вы наглец! — надрывался первый двойник. — Вы троглодит! Вы неконституционны! Никто не дал вам права лишать меня человеческих прав! Отдайте мне земной шар! Я пожалуюсь на ваш деспотизм в Верховный Суд!

Его визг расшевелил остальных. Один за другим они выползали и выскакивали из номеров. Я прибавил шагу. Даже под защитой трех роботов я не хотел столкнуться со всей их оравой в коридоре. Я шел, а они торопились за мной — огромные и крохотные, широкоплечие и узкогрудые, вымахавшие до двух метров двадцати и не добравшиеся до метра сорока — народ, удивительно разнообразный по внешности и мертвенно, уродливо-однообразный по существу.

В обширном холле я присел за столик у стены и открыл совещание своих и прочих двойников. Я вежливо попросил их рассесться. Три робота бдительно следили, чтоб никто не приблизился ко мне.

— Итак, джентльмены, начнем! — предложил я. — У вас, кажется, имеются ко мне претензии?

— Деньги! — прорычал второй двойник, от О’Брайена. — Вы обещали нарубить монет, профессор. Какого черта вы медлите?

— Здесь так мало слуг! — простонал третий, от Мартина. — Меня водит под руку один робот. Разве это можно вытерпеть? Я хочу, чтоб меня водили под обе руки.

— Внимание, джентльмены, внимание! — надрывался, ерзая в кресле, юркий двойничок от Мак-Клоя, четвертый по счету. — Я сейчас вас всех объего… то есть успокою! Мы создаем компанию на один миллиард долларов под моим председательством и легко вытаскиваем…

Седьмой двойник, от Роуба, не вынес напора ожесточенных страстей и вскочил. Его дикие глаза зловеще фосфоресцировали.

— Я предложу уважаемому собранию изящненький заговорчик! — проскрипел он. — Удивительно красивая штучка, ее можно носить в кармане. Мы берем государство, продырявливаем его посередине, потом закладываем, понимаете, такая штука…

Все голоса заглушил железный рык верзилы, воспроизводившего одного из гостей.

— Минометы! — заревел он. — Орудия и торпеды! Я хочу поиграть ручной атомной бомбой!

Тут все разом заорали, завопили, завизжали, заскрежетали и заскулили. Я молча разглядывал их разъяренные морды. Я испытывал радостный трепет от мысли, что участь их решена. Разумеется, я не показал им, о чем думаю. Я был холоден и невозмутим. Если бы я держался хоть немного по-иному, они разорвали бы меня в клочья, смяв охраняющих роботов. Просто удивительно, до какого жара накалялась злоба, одушевлявшая эти конвейерные создания. Они жили лишь ради того, чтобы кого-то кусать, облапошивать, взрывать и валить.

Когда на мгновенье наступила тишина, шестой двойник, от Паркера, надменно проговорил, откидываясь в кресле:

— Какой невероятный шум, профессор! Не могли бы вы повырывать языки у этих весьма уважаемых джентльменов?

Я поднял руку, чтоб притушить хоть немного новую бурю воя, визга и рева.

— Я вполне понимаю ваши благородные желания! — сказал я. — И от души вам сочувствую. Но поверьте, не все зависит от меня. Я не могу своей личной властью выпустить вас в мир. Нужно, чтоб с вами познакомились предварительно ваши духовные отцы, они-то и решат, кто из вас достоин существования и воспроизводства.

— Подавайте нам отцов! — завопил одиннадцатый двойник — не то мой, не то одного из членов комиссии, — я так до конца и не разобрался, кого он копирует. — Ох, и поговорю я со своим папашей!

Я продолжал:

— В это воскресенье состоится ваша встреча с родителями. Вы выскажете им все, что думаете о них и что желаете получить. Советую основательно поразмыслить перед встречей.

— Пулеметы будут? — прогремел Восемнадцатый. — Я категорически настаиваю на пулеметах. Раздайте нам хотя бы по ножу. Без этого встреча не удастся, не тешьте себя напрасными иллюзиями!

— Ах, и подведу же я их под одну штучку! — восторженно заблеял Седьмой. — Легкое нажатие — и все покатится!..

Минуты две они ликовали, топали ногами, аплодировали, орали ура. Я решил, что самый раз удалиться, пока не остыл их восторг. Я шепнул роботам, чтоб они меня прикрыли, и осторожно направился к двери. Первый двойник, увидев, что я пробираюсь к выходу, пронзительно заклекотал:

— Он уходит! Он уходит! Он уходит!

— Бейте его! — крикнул кто-то в задних рядах. — Не выпускайте его живым!

На меня ринулся Второй. Он нацелился мне в челюсть, но попал на железный локоть робота. Взвыв от боли, Второй отпрянул назад и угодил на ногу чопорного Шестого. Шестой выругался, и Второй тут же его нокаутировал. Восемнадцатый поспешил на помощь Шестому, но сам попал под кулак Двадцать девятого. Первый, остервенело визжа, вонзил клыки в ногу Третьему, тот, заливаясь слезами, сзывал на помощь слуг. Ловкач Четвертый прыгнул на спину Седьмому и впился в горло, жадно добираясь до артерии. Седьмой заметался по холлу и, если бы случайно не ударил развевающимися ногами Четвертого по колонне, то был бы минуты через три полностью высосан. Свирепо облизывая окровавленные губы, Четвертый извивался на полу, стараясь уползти меж ног дерущихся.

Схватка стала всеобщей.

Два робота, пробивая железными кулаками проход в толпе беснующихся двойников, постепенно продвигались к двери в спасительный коридор. Третий робот методично отбивал ожесточенные атаки со спины. И недалеко от двери произошло то самое, чего я опасался больше всего и от чего предостерегал роботов, но что, как я сейчас понимаю, может быть, по-настоящему и спасло меня.

Яростно нападавший Второй умелым ударом сбил с одного из роботов управляющую антенну, и робот, потеряв согласование с моими приказами и координацию движений, превратился в тупую сражающуюся машину. Взревев металлическим голосом, он бешено завертелся на месте, сшибая все, что подворачивалось под его страшные ручные рычаги. Один за другим двойники рушились к его бронированным ногам. Со всех сторон понеслись крики ужаса. Двойники, от страха обретая благоразумие, выскакивали в коридор и разбегались по номерам, наглухо закрывая двери. Не прошло и минуты, как в холле стало пусто. Один взбесившийся робот вертелся волчком и дико размахивал руками. Потом он налетел на колонну и распался грудой дымящихся обломков.

Я посмотрел на останки моего защитника и пошел к себе.

— Надо со всем этим кончать! — говорил я себе. — Надо, надо!

Я не спал эту ночь, не спал и следующие. Я заперся в лаборатории, сидел в кресле, уставив глаза в ковер. Пусть никто не думает, что решение досталось мне легко. Мысли мои были тяжелей ударов кулака — я не щадил себя.

Одно я понимал теперь с окончательной полнотой: великое открытие мое следовало срочно закрыть, оно не удалось. Все остальное было пока в тумане.

Я прорывался сквозь туман, настойчиво освещал его логикой рассуждений, пронзал прожекторным лучом неотвергаемых фактов. И мало-помалу мне становилась ясна грандиозность моей ошибки. Одним уничтожением созданных мной человекоподобных тварей дело не могло ограничиться. Надо идти дальше, значительно дальше.

Я с горечью вспоминал, какие высокие мечты кружили мне голову, когда я сидел над расчетами Электронного Создателя. Я трудился не для денег и не ради того, чтобы к четырем миллиардам людей, населяющим земной шар, прибавить еще парочку миллиардов. Я хотел вывести нового человека — благородного, умного, доброго, талантливого. Мне думалось, Электронный Создатель вполне годится для этой цели. Он превращает в живую плоть мысленное представление людей о себе, мы любим себя за хорошее, гордимся прекрасным в себе — так я наивно думал. Как я ошибся, как непоправимо ошибся! Вот оно, наше материализованное представление о себе, — двуногие волки, беснующиеся сейчас в роскошной гостинице!

Значит ли это, что Электронный Создатель искажает, творя копии, что он всего лишь кривое зеркало? Нет, он работает точно. Он только воспроизводит не людей, но мнение их о себе и других, придает этому мнению человекообразную форму. Он материализовал нечеловеческие, зверские отношения, связывающие людей в нашем насквозь прогнившем обществе. Боже, сколько раз мне приходилось слышать мерзкие изречения: «Каждый за себя, один бог за всех!», «Человек человеку — волк!» Здоровый эгоизм, конкуренция, индивидуализм — все эти словечки оказались стертыми, словесная мишура и мертвечина, я не вдумывался в них. А они жили страшной и тайной жизнью — злокачественные бактерии социальной гнили. Я опрометчиво придал им очеловеченную плоть, и вот они забушевали на свету — грабители, убийцы, стяжатели, всяческие человеконенавистники. А разве я сам не среди этих людей — нет, разве я лучше их? Может, талантливей, но не лучше! Я ненавидел и презирал их, как и они меня, я издевался над ними, боялся их и подличал перед ними, обманывал их — разве не точно воспроизвел мои поступки и мысли двенадцатилетний уродец? В той грязи и подлости, что взметнул со дна наших душ Электронный Создатель, немалая толика моей личной грязи, мне от нее не отречься!

Итак, Электронный Создатель не способен усовершенствовать человека. Больше того, он вреден. Поработай он месяца три на полной мощности — какой смрадный поток ринется в мир, какого нестерпимого накала достигнет глухо тлеющая сейчас в глубине общественная злоба. Может, в другие времена, когда человек объявит человека братом и другом — возможно, не зарекаюсь, тогда мой Электронный Создатель и пригодится. Но сейчас его надо уничтожить! Я прозреваю. И ненавижу, став зрячим.

Как я ненавижу!

Под утро я задремал. Меня разбудил Мартин.

— Доброго утра, профессор. Не хотите ли погулять? Сегодня воскресенье, сэр.

Я вскочил с дивана.

— Великолепно, Мартин. Воскресенье — день возрождения. Приготовьте завтрак и можете уходить, куда хотите.

Он был так поражен, что пришлось объясниться.

— Видите ли, Мартин, ко мне должны прийти… гм… одна дама. Я уверен в вашей скромности, но дама такая подозрительная. Короче, раньше четырех часов не возвращайтесь.

— Будет исполнено. Я очень рад, что вы… Я боялся, что занятия наукой навсегда отвлекли вас от всего… простите мою откровенность, профессор!

Он, кажется, искренне обрадовался, этот чудак, что во мне пробудились обычные человеческие чувства. Я выставил его за дверь и позавтракал, потом, не торопясь, набрал на клавиатуре Главного Щита одиннадцать цифр из двенадцати, составляющих единственную запрещенную комбинацию. Мне остается теперь лишь ткнуть пальцем в последнюю кнопочку — и комбинация полностью осуществится, а с ней осуществится то самое, о чем мечтает двойник от Роуба, — бум, бах, трах! И не станет Электронного Создателя, не будет гениальная моя машина, вместо усовершенствованного человека, выплевывать на свет грязь и подлость. И вас не станет, мои уродливые создания! Что мне вас жалеть? Разве вы сами способны кого пожалеть?

Я делаю последние записи, потом запру тетрадь в сейф. В окно мне видно, как к воротам одна за другой подъезжают машины. Высокие гости прибыли. Сейчас я пойду вас встречать и выпущу на вас жильцов гостиницы. Потолкуем, уважаемые джентльмены, с собственными детьми, воспроизводящими открытой человеческой плотью всю нашу внутреннюю, глубоко скрываемую, звериную нечеловечность!

Теперь вы у меня попляшете, голубчики!

* * *

Начальник откинулся в кресле, закрыл глаза, сжал в кулачок худое лицо — это была его манера размышлять. Потом он снова пододвинул к себе газету и перечел речь Поппера: «Это было великолепное побоище, — сказал депутат парламента. — Перед тем, как выломать двери, орава Крена дала волю кулакам. В основном они тузили друг друга, но и нам кое-что перепало. Ни в высказываниях, ни в поступках этих ребят я не обнаружил ничего нечеловеческого. Лично я предполагаю, что Крен устроил грандиозный шантаж, набрав где-то шайку готовых на все парней, а доверчивым акционерам выдал их за искусственников. Докопаться до истины нелегко, ибо, придя в отчаяние от страха разоблачения, этот ловкий мошенник на наших глазах взорвал главный аппарат. Только чудо господне сохранило нас, когда кругом валились обломки и взвивались языки пламени. Что касается выстроенных предприятий, то я лично осматривал…»

В комнату торопливо вошел взволнованный следователь.

— Полковник! — закричал он с порога. — Похоже, что мы напали на след этих…

Начальник со скукой уставился на своего помощника. В его взгляде было столько откровенного презрения, что следователь запнулся.

— Этих? — промямлил начальник. — Кого «этих», Симкинс?

— Как — кого? — пробормотал помощник. — Я вас не понимаю. Я говорю об искусственниках, проходящих по делу об изобретении Крена.

— Вам надо меньше есть, Симкинс, — строго посоветовал начальник. — У тех, кто объедается, кровь отливает от головы к желудку и в мозгах вечный туман. В сто первый раз докладываю вам, Симкинс, что раз не существует дела об изобретении, то не существует и самих искусственников, проходящих по этому делу. Неужели вам не ясно? Я спрашиваю, вам не ясно?

— Но позвольте! Да, конечно, мне все ясно. Будет исполнено.

— Вот это лучше, Симкинс. Люблю четкость мысли. Кстати, что именно вы собираетесь исполнять?

— Ваше приказание, разумеется. Отменим «напали на след», прекратим преследование…

— Хорошо, — одобрил начальник. — У вас появляется полицейское чутье, Симкинс, я очень рад. Бедные парни ничем не хуже нас с вами, а вы спустили на них ораву сыщиков. Разъясните своим болванам, что полиция стоит на страже спокойствия честных граждан. Еще одно, Симкинс. Этот, как его?..

— Вы имеете в виду профессора Крена?

— Да, да, пройдоху Крена. Узнайте, как у него в личной жизни. Разные преступные увлечения, порочащие знакомства, всякие мошенничества… Это, уверен, много серьезней несуществующего изобретения. Лет на двадцать пять, вы меня понимаете, Симкинс?


1964 г.

Дороги, которые нас выбирают

Развилка

Конрад Подольски подошел к шоссе и присел на камешек. Надо было спокойно обдумать, куда идти и что делать. Позади, под углом к шоссе, кривилась тропка к отцовскому дому. Всего час назад он выбежал оттуда, сгибаясь под тяжестью отцовских проклятий и благословений. Среди проклятий были, несомненно, и пророческие, а среди благословений — полезные. Весь этот бесценный груз Конрад стряхнул уже на первом километре, и было темно, чтобы разглядеть, куда что свалилось. Больше других егозил в душе последний отцовский выкрик: «Все знаю, что сделаешь, хорошего не жду!» Отец имел великое преимущество перед сыном: он знал, что сын будет делать, сам Конрад и понятия об этом не имел. Будущее было темно, как ночь в погребе, но и долго сидеть на камешке не хотелось. Конрад зашагал по шоссе.

Он решил идти в город, хотя и знал, что Анатра охвачена смутой. В ночном сообщении — отец в ярости разбил приемник, чтобы не слушать неприятных вестей, — уже говорилось о баррикадных боях. Сражения на баррикадах Конрада не привлекали, но коли выбирать между уличными драками и ссорами с неистовым отцом, то уж лучше баррикады.

Не пройдя и километра, Конрад снова остановился. Шоссе на этом месте разветвлялось на три дороги, и указателей, куда какая ведет, не было. Конрад задумался — по какой идти? И тут в нем заговорил Внутренний Голос. Конрад не раз поступал по его предписаниям и советам, бегство из отчего дома тожепроизошло по его уговорам. Но раньше Внутренний Голос лишь менял интонации: то был мягким, то гневным, то категоричным, то молящим — но в сущности оставался самим собой. А сейчас он как будто был не один, а разделился на три Голоса. Впрочем, Голоса соблюдали очередность речи и не наскакивали друг на друга, так что их можно было принять и за прежний дружественный Внутренний Голос, только вдруг зазвучавший на разные голоса.

— Болван, чего ты остановился? — мощно прогремел первый Внутренний Голос. — Говорю тебе, крой по правой дорожке. Именно она ведет в Анатру. Ибо правое всегда правильно, а что на нашей паршивой планете правильней мерзкого городишки Анатры? Старина, ты ведь всегда мечтал сыграть великую роль, а где и найти такую роль, как не в смуте и раздоре? Правая ведет к могуществу и славе! А что слаще славы и могучей могущества? Соображаешь, старик?

— Иди, дорогой, по средней, — прозвенел второй Внутренний Голос тоненьким голоском, когда утихли первые громовые раскаты. — Среднее не знает крайностей, среднему неведомы жалящие углы, разве не так, милый? Вспомни, как ты хотел прославиться своим умом и добротой, смелостью и благородством! Вспомни, как по ночам ты плакал в подушку от счастья, вообразив себя благодетелем нашей маленькой несчастной планетки! Иди по средней, там ты осуществишь лучшее в себе. Говорю любя тебя — только на средней ждет тебя истинное счастье!

— Иди по левой, иди по левой, — хмуро пробормотал Внутренний Голос в третью свою очередь — красноречие его, видимо, иссякло, и он ничем не сумел расцветить свою последнюю просьбу.

Конрад огляделся. По обе стороны шоссе простиралась каменистая, неплодоносящая равнина. Всходила Москита — далекое красное светило, холодная недобрая ночь постепенно превращалась в холодный недобрый день. Все три дороги, ответвлявшиеся от шоссе, вели в такую же каменную пустыню, как и та, что раскидывалась вокруг. Конрад зашагал по правой дороге.

— Молодец! — оглушающе рявкнул Внутренний Голос. — Не молодец молоток! Не молоток — кувалда! Теперь одна проблема, старик, размахнуться пошире, жахнуть покрепче.

Правая дорога

Конрад Подольски больше часа одиноко шагал по пустынному шоссе. Временами от основной дороги к невидимым за холмами домикам ответвлялись боковые тропки, но и на тропках не встречалось ни людей, ни машин: время было плохое, крестьяне побаивались ехать в город. Красная Москита совершила треть своего унылого небесного пути, когда Конрад, утомленный, воззвал к Внутреннему Голосу — правильно ли он все-таки делает, что шагает в город, куда кроме него никто не стремится? Он не успел, однако, услышать ответа, ибо как раз в эту минуту услышал грохот приближающейся машины: прямо с каменного бездорожья на шоссе вырвался стреломобиль, пролетел несколько метров и с визгом опрокинулся на правое крыло. Из стреломобиля вывалился израненный, окровавленный человек и, судорожно извиваясь всем телом, пополз на обочину. Он, видимо, хотел укрыться в придорожных камнях. Конрад поспешил к нему и сделал попытку поднять. Но незнакомец на ногах не стоял, он был страшно бледен, на шее кровоточила открытая рана, глаза непроизвольно закрывались. Конрад осторожно положил раненого на клочок травки и стал искать в карманах, чем бы перевязать рану. До Конрада донесся прерывистый шепот:

— Друг, спеши в Анатру… Скажи, Марк Фигерой… Пусть продолжают… Победа близка… Приказываю… Друг, берегись!

Последние слова прозвучали как тихий крик. На шоссе вывалился второй стреломобиль и остановился в трех шагах. Из него вылезли два зверомордых военных с импульсаторами в руках.

— Фигерой и перед смертью вербует слуг в свою шайку, — насмешливо сказал одни из военных, он был в офицерской форме. — Вот же неугомонная натура! Парень, отойди. Мы с тобой поговорим после, а пока прикончим этого бандита.

Внутренний Голос немедля приказал отойти в сторону от раненого, и Конрад послушался. Лучше всего было бы вообще бежать подальше, но Голос не разрешил бегства, ибо второй военный — по всему, простой солдат — держал имульсатор дулом на Конрада и только ждал команды, чтобы послать в него убийственный резонансный луч. Офицер подошел к Марку Фигерою, тот сделал слабую попытку приподняться, но офицер ткнул его дулом импульсатора в лицо, и раненый снова бессильно распластался на грунте.

— Итак — конец, великий Марк Фигерой! — с издевкой заговорил офицер. — Больше тебе не орать в тавернах, не взбудораживать бешеных ночлежников, не устраивать тайных сборищ в вертепах, не смущать армию в казармах. Думал стоять сотнями собственных статуй на площадях и перекрестках? Нет, будешь лежать и распадаться в грязи, и скоро никто не припомнит, как тебя звали, министр экономики Марк Фигерой!

Офицер нажал на спуск и водил дулом, облучая тело Фигероя резонансными импульсами. И там, куда ударял убийственный луч, вспухала и чернела кожа. Не прошло и минуты, как вместо молодого, довольно красивого, стройного мужчины на грунте громоздилась черная горка, потерявшая всякие человеческие очертания.

Покончив с Фигероем, офицер обернулся к трепещущему безгласному Конраду и почти печально сказал:

— Мне очень жаль, парень, ты выглядишь довольно безобидным. Но ты смотрел, как я расправился с подлым бандитом, два года служившим у меня министром. А у него столько сторонников, и они будут так пылко жаждать мести! А моя жизнь — важное достояние общества, и ее нельзя прерывать без вреда для хороших людей. Надеюсь, я убедил тебя, что для блага нашей страны ты должен пойти вслед за Марком Фигероем. И уверен, что ты сам благоразумно и благородно поставишь общее благо выше маленького своего сопливого личного благополучьица. Я не ошибся, парень?

Внутренний Голос панически прокричал в Конраде: «Он убьет тебя, беги!» Конрад прыгнул в сторону в тот миг, когда офицер направил на него дуло импульсатора. Офицер был решителен, но неповоротлив. Он только успел повернуться к Конраду, как тот уже схватил камень и метнул его. Камень ударил офицера в висок, офицер зашатался, выронил импульсатор. Конрад схватил оружие еще до того, как оно упало на грунт, и направил дуло на солдата. Солдат, растерянный, стоял неподвижно, как столб, только переводил глаза с Конрада на тяжело ворочающегося на грунте офицера. Он крепко сжимал обеими руками свой импульсатор, но не собирался пускать его в ход — солдат был из тех, кто без приказа не стреляет.

— Бросай оружие! — приказал Конрад. — И отойди на десять шагов.

Солдат покорно опустил на грунт импульсатор и отошел на предписанное расстояние. Конрад проворно овладел вторым стволом.

— Слушай меня, солдат! — сказал Конрад. — Я уйду, а вы оба десять минут не двигайтесь с места. И не смейте меня преследовать, в моих руках стволы излучают без промаха.

— Так не пойдет, господин прохожий! — ответил солдат. — Знаете, кого вы свалили? Перед вами лежит майор Шурудан! Величайший воин и глава правительства, вот на кого вы подняли руку, господин!

— Фердинанд Шурудан! — Конрад с любопытством поглядел на офицера, со стонами старавшегося подняться и снова падавшего. Лицо его было залито кровью, мундир в пыли. В таком жалком виде он и отдаленно не напоминал грозного командира правительственных войск, имя которого по всей стране произносили только шепотом. — Уж не хочешь ли ты, солдат, чтобы я помог человеку, который собирался без всякой моей вины уничтожить меня?

— Если вы поможете майору Шурудану, он казнит и вас, и меня, рассудительно возразил солдат. — Вас — за то, что вы ранили его самого, а меня — за то, что я не успел вам помешать. Надо убить моего командира и бежать в Анатру, вы будете там приняты как герой.

— Подойди поближе и облучи Шурудана! — велел Конрад и протянул солдату импульсатор.

Солдат, и шага не сделав, грустно сказал:

— Лучше казните меня, ибо у меня рука не поднимется на моего великого командира майора Фердинанда Шурудана!

Внутренний Голос свирепо заорал в душе Конрада: «Бей сам, остолоп! Бей сам, говорю тебе! И поживей, майор вот-вот оклемается!» Повинуясь велению своего наставника, Конрад быстро провел лучом по лицу и груди офицера. Только увидев, как чернеет безжизненное тело командира, солдат осмелился подойти поближе.

— Дайте мне импульсатор, господин мятежник! — сказал солдат. — Боже мой, как вы с ним разделались! Никто бы в армии не поверил, что с самим господином майором можно так легко!.. Возьмите меня в охранники, господин. Я буду ваш раб, теперь только в вас моя защита от кары правительства.

Конрад вернул солдату оружие. Внутренний Голос подсказал, что этому коренастому уродливому крестьянину можно верить. Конрад понимал, что совершилось абсолютно непредвиденное и чрезвычайно опасное событие: он, отнюдь этого не желая, замахнулся на само правительство и так преуспел, что один из влиятельнейших его членов, его военный вождь, превращен рукой Конрада в горку мусора. Сбывались мрачные предсказания отца: тот не ждал ничего хорошего от выхода сына в самостоятельность и грозил заранее его покарать собственными узловатыми кулаками за преступления, какие он, несомненно, совершит по выходе из дома. От отцовских кулаков удалось увильнуть, от отцовского предвидения — нет. Конрад два часа шагал по правой дороге «наобум Лазаря», со смутной надеждой чем-нибудь выдвинуться в городской смуте. Как страшно сузилась сейчас дорога, показавшаяся поначалу столь широкой! Она обернулась кривой тропкой в мятеж. И, хоть повинуясь ору Внутреннего Голоса и доброму совету неизвестного солдата, Конрад своевременно, до того как тот покончил с ним, расправился с грозным вождем правительственных войск, теперь его бил запоздалый страх. Дальнейшая жизнь стала чудовищно необеспеченной. И Конрада утешала спокойная рассудительность, с какой этот немолодой, крестьянского вида правительственный воин рассуждал о переходе в мятеж, сразу причислив самого Конрада к мятежникам и согласившись служить ему верным охранником, будто он уже был в мятеже крупной фигурой. Раз так — значит, мятеж, отчаянно решил Конрад, и Внутренний Голос одобрительно рявкнул: «Молоток! Что я тебе говорил? Размахивайся пошире! А крепко бить умеешь, это точно!»

— Стреломобиль Фигероя поврежден, господин мятежник! — заговорил солдат. — По приказу господина майора я метнул в этот стреломобиль крылатую гранату, и господин майор похвалил меня за удачное попадание. Но наш стреломобиль в исправности, господин мятежник, мы на нем отлично доберемся в Анатру.

— Как тебя зовут, солдат? — поинтересовался Кондрад, усаживаясь на второе сиденье стреломобиля и с облегчением вытягивая порядком уставшие на каменистом шоссе ноги.

— Микаэл Убуби, с вашего разрешения, господин мятежник. И не сочтите нескромностью с моей стороны полюбопытствовать, как вас величать и каков ваш высокий чин и ответственный пост в мятеже?

— Зови меня Конрадом Подольски — и не ошибешься. А что до чина, то еще не удостоен чинов, а посты пока занимал не ответственные, а безответные.

— Ха-ха, господин Конрад, — не ответственные, а безответные, сдержанно посмеялся солдат Микаэл Убуби и тут же уверенно предсказал: Такому геройскому мятежнику, как вы, господин Конрад, судьба идти на высоты, я это сразу понял, когда вы так решительно метнули тот решающий камень в господина майора.

— Решающий камень? — переспросил Конрад.

— Так точно — решающий. Ибо он решил не только исход сражения между вами и страшным господином майором Шуруданом, но всю судьбу мятежа. Правительство без своего военного вождя теряет половину силы.

Разговаривая, солдат Микаэл Убуби ловко оперировал клавиатурой стреломобиля. Стреломобиль сперва неуклюже потоптался на шоссе, переваливаясь с колеса на колесо, потом приподнялся над грунтом, вытянул крылья и взмыл. Микаэл Убуби для осторожности нажатием кнопки переменил рыжую окраску машины на красновато-фиолетовую — под цвет неба. Под крыльями стреломобиля неторопливо пробегали каменистые рыжие сопки, сухие русла бывших ручьев и рек, одинокие крестьянские домики. Конрад мысленно прикидывал, как держаться в Анатре. Главное — не напороться на правительственные отряды, встреча с которыми добром не кончится. Он отыщет подпольную квартиру мятежников и попросит зачислить его в боевую дружину. Он объяснит, что хорошо владеет импульсатором и что после убийства майора Шурудана можно не сомневаться в его верности мятежу. Мятежники смелы, но подозрительны, об этом говорил отец, они часто страдают от измен, но он убедит их, что не предатель. «Как я могу перейти на службу правительству, — скажет он, — когда столь провинился перед ним, а ведь законная власть свирепа и беспощадна. Вот так я объяснюсь с вождем мятежа», — закончил Конрад размышление, и Внутренний Голос одобрил: «Правильно, старик, что я тебе говорил? Так держать!»

— Правительственные машины! — с тревогой сказал солдат, проворно втянул крылья в бока стреломобиля и снова сменил высотную окраску на защитную рыжую, для бреющего полета: теперь машина мчалась над холмиками и впадинами, держа дистанцию метров двадцать от грунта. Личная боевая машина командира правительственных войск была отменного качества, но Конрад, схватившись за поручни, предпочел бы пассажирский аппарат попроще: те неспособны так точно держать высоту, зато их не швыряет и не качает столь жестоко над неровностями почвы. У Конрада кружилась голова, его тошнило.

— Пронесло! — бодро сказал солдат и стал сбрасывать скорость: показались первые городские здания.

Машина по-прежнему летела стрелой, не выпуская крыльев, но больше не трясло. Испугавшие солдата правительственные машины — три маленьких, почти неразличимых пятнышка в сумрачном полудневном небе — исчезли в стороне. Они, по-видимому, патрулировали над городом, пресекая попытки мятежников завоевать господство в воздухе. Благодаря умелому маневру Микаэла Убуби с уборкой крыльев, переменой окраски и быстрым снижением, патрульные стреломобили не обнаружили их машины. Теперь опасностей надо было ждать не с воздуха, а с земли, ибо на улицах шло сражение: там бежали люди, слышались хлопки гранат, зудящее пенье больших орудийных импульсаторов. Конрад хотел было приказать своему спутнику не ввязываться с бухты-барахты в уличный бой, но солдат и сам разобрался в обстановке. Он привалил стреломобиль к стене продовольственного склада и ловко набрал на клавиатуре окраску машины под кирпич, и скоро уже в двадцати шагах нельзя было различить, где стена, а где летательный аппарат.

— Быстрей наружу, господин мятежник! — крикнул солдат и помог Конраду выбраться на улицу, ибо, оставаясь в машине, они демаскировали ее цветом своей одежды.

— Пойдемте искать штаб боевых дружин, — сказал Конрад и двинулся в глубь города. Солдат Микаэл Убуби шел следом, страхуя своего нового начальника от нападения сзади.

Они прошли всего несколько шагов, как из-за угла вывернулась орава вооруженных, разномастных, дико орущих людей. Последний, наставив импульсатор на Конрада, яростно закричал:

— Стой, кто идет? Почему в армейской форме? Солдаты правительства у нас в тылу! К стенке шпионов!

У Конрада от страха перехватило горло. Внутренний Голос не подал голоса — видимо, тоже растерялся. Но солдат Микаэл Убуби смело шагнул вперед и молодцевато отрапортовал:

— Я больше не солдат правительства, я личный охранник господина Конрада Подольски. Мой славный командир стоит перед вами, господин предводитель, и ждет знаков почтения, ибо он собственной своей геройской рукой…

— С ума слезть, какое вранье! Еще ни один шпион не уходил живым из могучих рук Франциска Охлопяна! К стенке, говорю вам!

К предводителю подошел высокий, страшно худой человек в одежде летающего монаха и положил руку на его плечо.

— Умерься, Франциск! Надо допросить этих молодцов. Если они из правительственных войск, то они смогут рассказать, по какой дороге нам безопаснее скрыться.

К ярости в голосе Франциска Охлопяна стало примешиваться отчаяние. Он все так же неистово орал, но в его выкриках слышался уже не только гнев, но и слезы.

— О чем допрашивать? Для чего? Мы окружены! С минуты на минуту прибудет их страшный дракон Фердинанд Шурудан и заглотает нас всех. Солдаты ждут только его прилета, чтобы двинуться в последнее наступление. А Фигероя нет и нет! Пропал наш великий Марк Фигерой! Сгинул, провалился в преисподнюю! Бежим, Антон Пустероде, бежим, пока живы. Вот-вот в небе промчится стреломобиль дракона! Расправимся с этими правительственными ублюдками — и деру!

— Можете не опасаться прилета господина майора Шурудана! — промолвил солдат Микаэл Убуби. — Майор импульсирован, а его стреломобиль стоит вон у той стенки, мы на нем прилетели. Я был личным охранником майора Шурудана, а теперь я — верный охранник господина Конрада Подольски, который на моих глазах своей бестрепетной рукой предал майора заслуженной казни.

Франциск Охлопян впился ошалелыми глазами в Конрада, еще не проронившего ни звука.

Летающий монах довольно проворно подбежал к стреломобилю и радостно крикнул:

— Машина майора, я ее узнаю! Я сам благословлял ее за неделю до мятежа. При благословении я поцарапал дверную ручку, мне так за нее досталось от майора! Не сомневаюсь, что дракон, живой, не дал бы похитить свой личный стреломобиль! Ура, нет дракона! Слава нашему другу Конраду Подольски!

Все это летающий монах говорил и выкрикивал уже возвращаясь обратно. В толпе мятежников гремело «ура!» в честь гибели майора Шурудана и «слава!» в честь нового отважного друга. Предводитель отряда мятежников сменил яростный тон на радостный и бешенство — на почтительность.

— Дорогой друг, почему вы молчите? Так важно, так нужно, так великолепно знать, что проклятого Шурудана больше нет! Ах, почему задерживается наш великий Фигерой? Он бы вас прижал к своей груди!

Конрад молчал, потому что Внутренний Голос во время перепалки твердил ему подождать с объяснением, пусть раньше обо всем растолкует солдат. Но теперь Внутренний Голос, окрепнув звуком, грохотнул: «Твоя взяла, бей, старина, с размаху!» И Конрад сказал с холодной надменностью:

— Я молчал, ибо меня поразила ваша недисциплинированность, Франциск Охлопян! Вы слишком распускаете нервы! Не ждите Марка Фигероя, он не придет. Великий противник правительства был уже ранен, когда появился майор Шурудан. Я не сумел спасти Фигероя, но отомстил за него. А перед смертью Фигерой поручил мне потребовать, чтобы вы…

Из-за угла показалась кучка мятежников. Они кричали, что солдаты теснят их из квартала в квартал, надо поскорее бежать.

— Приказывайте! — сказал Франциск Конраду. — Теперь вы командир.

Конрад поманил к себе летающего монаха, тот угодливо подбежал. Конрад много слышал об этом удивительном человеке. Антон Пустероде первым облачился в форму, которая его прославила и породила многочисленные подражания: гибкий панцирь с фонариками на плечах, заменившими доисторические военные погоны, и круглыми пластмассовыми крылышками на спине. Фонарики яркого света не давали, а крылышки в далекий полет не уносили, но мистический эффект обеспечивали. Когда летающий монах возносился над головами прихожан и прохожих, а в сумраке проникновенно сияли его фонарики, высвечивая худое фанатичное лицо, людьми овладевал экстаз: кто только тихо плакал, кто надрывался в истошном вопле. Антон к тому же умел проповедовать и голосом был одарен мощным — утробно гремящим, зловеще проникновенным.

Конрад приказал летающему монаху:

— Проберитесь к солдатам и возвестите им свыше, что майора Шурудана, командующего правительственными войсками, больше нет в живых и что восставших поведу в бой я, его убийца. А вы, Франциск, — обратился Кондрад к предводителю мятежников, — соберите свой растерявшийся сброд в правильный отряд, поставьте засадой на углу — и, когда солдаты появятся, ударим на них. Думать о бегстве запрещаю! Теперь наша возьмет!

— Теперь наша возьмет! — восторженно повторил Франциск Охлопян и кинулся строить мятежников.

По улице пронесся натужный рев. Летающий монах, взмыв на недосягаемую для импульсаторов высоту, кричал о новых событиях. Голос Антона Пустероде не приближался и не отдалялся — солдаты, услышав его, так растерялись, что позабыли наступать. Летающий монах все снова повторял, что преступный командир правительственной армии казнен могучей рукой нового вождя восставших и что новый вождь готов помиловать всех, кто перейдет на его сторону, а офицеров правительства, сложивших оружие, хорошо наградит. И когда солдаты возобновили натиск, в нем уже не было ни той уверенности, с какой они всего час назад вытеснили мятежников из городских кварталов, ни автоматической дисциплины боя. Из-за угла выбежало несколько солдат, за ними показались остальные — нестройная кучка, охваченная сомнением и беспокойством. Франциск Охлопян мгновенно оценил перемену и громовым криком бросил мятежников на солдат. Солдаты побежали, мятежники мчались за ними, восторженно импульсируя отстающих.

Конрад, увидев, как легко мятежники обратили в бегство солдат, хотел было и сам ринуться в преследование, но Внутренний Голос мощно крикнул: «Стой! Справятся без тебя». Личный охранник Конрада, бывший солдат Микаэл Убуби, не подозревая, что его начальник в этот миг прислушивался к своему Внутреннему Голосу, но заметив его колебания, поспешно сказал:

— Господин мятежный вождь, вам лучше оставаться здесь, пока солдаты не отрапортуют о победе.

Первым воротился Антон Пустероде. Летающий монах так устал, что не снизошел с высоты, а неуклюже плюхнулся на грунт. Он сиял не только фонариками на плечах, но и всем своим худым неистовым лицом.

— Даже крылья вспотели! — похвастался он, вытирая рукой пластмассовые кружочки, поникшие на спине. В отличие от летающих монахов низшего ранга их крылья представляли собой набор из трех кружочков — у Антона Пустероде каждое крыло составлялось из пяти кружков, он и возносился выше, и летал быстрей. Правда, когда Пустероде примкнул к мятежу, правительство постановило лишить его обоих крыльев, но мятежники не дали унизить знаменитого проповедника. Антон Пустероде продолжал с самодовольством: Вам понравилась моя вдохновенная речь, господин вождь? Мне кажется, я блестяще раскрыл всем врагам вашу блестящую роль в нашей победе.

— Победы еще нет, не слышу рапорта о ней, — надменно возразил Конрад: Внутренний Голос приказал ему разговаривать только начальственным тоном.

— Победа уже близка, — предсказал летающий монах, и из-за угла выбежал ликующий Франциск Охлопян; за ним торопились другие мятежники.

— Победа! Полная победа! — возгласил предводитель мятежников. Солдаты сдаются в плен! На нашу сторону перешло восемь офицеров, больше трети вражеских командиров. Мы овладели всем городом! Вас ждут в ратуше городские власти, наши воины и бывшие сторонники правительства. Все хотят знать, какие блага вы возвестите нам.

«Иди и возвещай!» — приказал Внутренний Голос, и Конрад ответил предводителю мятежников:

— Ведите меня. Будут блага, равные блаженству, пусть никто в этом не усомнится.

Конрад шел по городу, окруженный отрядом мятежников, — верный охранник, бывший солдат правительства Микаэл Убуби шагал позади, защищая от коварного удара в спину, — и внутренне терзался. Надо было до появления в ратуше выстроить программу возвещаемых благ и блаженств, без Внутреннего Голоса такой план не осилить, а Внутренний Голос в этот важнейший момент бормотал что-то невразумительное. Чтобы продлить время, Конрад останавливался у каждого поврежденного здания, спрашивал, из какого орудия импульсировали по дому, были ли убитые жители или всем удалось скрыться в подвалах.

— Разрушений хватило, — радостно объяснял Франциск Охлопян, правительство не церемонилось с жителями, в каждом оно видело потенциального врага. И не ошибалось, — с гордостью похвалился руководитель мятежников, — ибо не было дома, где бы нас не прятали, хоть при этом и проклинали, — честно добавил он. — Зато и солдатам досталось, когда они побежали. Вот что значило ваше появление у нас, господин Конрад! Великолепный поворот событий! Мы ждали нашего дорогого вождя Марка Фигероя, но с ним и отдаленно не связывали столь радостных надежд, какие сейчас уже стали не надеждами, а реальностью.

Радостное признание руководителя мятежников пробудило Внутренний Голос. Он мигом набросал программу поведения, широкими мазками высветив обстановку. «Победа мятежа — это твоя, Конрад, личная победа. Не двинься ты по правой дороге, была бы не победа, а разгром. Отсюда первый вывод: ты достоин высшего почета как единственный спаситель мятежников. Принимай знаки почета без благодарности, как должное, а не наградное. Как назвал тебя этот психоватый верзила? „Господин Конрад“, — так он сказал. Поставить нахала на место! Ты не какой-то их неудачный божок Марк Фигерой, трусливо бежавший от правительственного дракона Фердинанда Шурудана, пусть до всех дойдет величие твоих дел».

Так говорил — горячо и убедительно — Внутренний Голос, и Конрад Подольски понимал, что и на этот раз, как и всегда, должен вести себя по советам своего верного друга и руководителя. Но в какие конкретные поступки воплотить свое твердое решение взойти на вершину величия?.. «Оставь это на ход обстоятельств», — мудро посоветовал Внутренний Голос.

Ход обстоятельств немедленно указал решение.

— Представлять вас городским сановникам буду я, — сказал летающий монах. — Как бы вы повелели именоваться? Марка Фигероя мы называли просто вождем, иногда более скромно — великим Фигероем, иногда и фюрером — в честь его древнего земного предшественника, некоего Гитлера. Но ваши заслуги, несомненно, выше и глубже, я бы даже осмелился выразиться, они более пылающие. Вы не находите, что формула «пылающая заслуга» единственно точная?.. Может быть, государь или император?

— Я человек скромный, и эти выспренние наименования — вождь, великий фюрер, император — не по душе мне, — спокойно ответил Конрад. — Вы просите, чтобы я повелел… назвал вам свой чин и ранг? Вот так и зовите меня — Повелителем. И даже без господина. Не господин Повелитель, а просто Повелитель. Скромно и значительно, не так ли?

— Удивительно скромно, необыкновенно значительно! — восторженно высказался Антон Пустероде. — Я бесконечно горд, Повелитель, что моя просьба повелевать нам… что она воодушевила вас возложить на себя сан Повелителя. Повелитель, Повелитель!.. Какое сладостное слово, как радостно произносить его! Сколь почетно будет выполнить повеление Повелителя!

Отряд мятежников двигался с прежней медлительностью, и тусклая Москита уже успела закатиться, когда показалась ратуша — трехэтажное здание на десять окон в каждом этаже. Ратуша мощно возвышалась над одно— и двухэтажными зданиями великого города — Анатра протянулась в длину почти на километр и захватывала больше полукилометра в ширину; все остальные города планеты, вместе собранные, не могли бы сравниться величиной со столицей. Конрад еще в детстве дважды побывал в Анатре, и с той поры в душе его застыло восхищение ее красотой и богатством. И сейчас он многое бы дал, чтобы безмятежно пошляться по улицам, любуясь изысканностью таверн, роскошью вертепов, удобствами ночных берлог — он как-то переночевал с отцом в одной такой ночлежке. И во рту у него надолго остался восхитительный вкус проданного им на последний отцовский медяк варева, которое отец уважительно назвал гороховой баландой. Но Конрад сегодня не мог дать волю душе. И хоть при воспоминании о гороховой баланде непроизвольно облизнулся, он никому не позволил подозревать, какие плотские вожделения им овладевают. Ибо он теперь был не праздным зевакой, позвякивающим в кармане двумя-тремя монетками, а Повелителем — и вел себя соответственно сану.

У входа в ратушу его встретили отцы города — три величавых седобородых старика. Отряд мятежников остался на улице, а Конрад прошествовал с отцами города внутрь. Со спины его по-прежнему страховал бывший солдат, а ныне верный охранник Микаэл Убуби; с боков, на почтительном отдалении в два шага, двигался предводитель мятежников, могучий рыцарь Франциск Охлопян и проповедник Антон Пустероде, главный летающий монах планеты, создатель этого крылатого воинства, насчитывающего, как он гордостью поведал Повелителю по дороге в ратушу, уже ровно четырнадцать отважных и красивых летунов, не считая его самого. Сановники расселись на парадных сосновых пнях у стены, а Конрад уселся на троне, вывезенном еще с Земли в качестве богатого трофея, о чем свидетельствовала почтительно сохраненная бирка: «Кресло-кровать. ГОСТ 12345. 2034 год».

Летающий монах вышел вперед и возвестил собранию, что на Марите произошел успешный и внеплановый переворот. Он успешен, ибо правительственная армия сложила оружие. А внеочередной он потому, что совершился раньше нормального срока. С того незабываемого дня, когда отряд Архидео Марадоны, покинув Землю на захваченном им звездолете, высадился на Марите, прошло ровно 105 лет, и в этот не такой уж огромный исторический интервал вместилось ровно 35 государственных переворотов. Иначе говоря, перевороты совершались с точностью астрономического события каждые три года. А этот возник на год раньше, ибо правление военного вождя правительства майора Фердинанда Шурудана стало поистине нестерпимым и его великий противник, Марк Фигерой, министр экономики, счет нужным поднять народ на досрочный мятеж. А внеплановость мятежа в том, что, во-первых, благодаря его внеочередности в душах солдат не накопилось достаточно отвращения к правительству и армия поддержала майора Фердинанда Шурудана, хотя не только на улицах, но и в казармах майора и шепотом и громко именовали страшным драконом и он сам, это точно известно, гордился своим несколько нехорошим прозвищем. А во-вторых, ни Шурудан, ни Фигерой не одержали победы, а, наоборот, оба погибли; а исход мятежа непредвиденно решил новый человек, удивительный человек Конрад Подольски, принявший на себя титул и сан Повелителя. Итак, в связи с вышеизложенным, мятеж против ныне не существующего майора Шурудана следует считать не мятежом, а освободительным переворотом, что же до последующего, то пусть сам Повелитель объявит свои повеления.

— Прежде чем высказать повеления, прошу ознакомить меня с обстановкой. Что в Анатре и в других городах?

Отвечал старший из трех отцов города. Анатра покорна своему Повелителю. По всем улицам объявлена мирная обстановка. Уже открываются бытовые и увеселительные заведения — пивные таверны, танцевальные вертепы, пищевые берлоги, трущобы для командированных, подвалы для почтенных гостей, а также казематы для торжественных приемов. Отцы города, конечно, знают, что при государственном перевороте победители требуют благодарственных денег. На этот случай заранее подготовлен особый, неприкасаемый — в мирное время, естественно, — денежный фонд. Но в связи с досрочностью и внеплановостью переворота… Денег меньше, чем, возможно, потребует Повелитель.

— Все деньги передать армии, — повелел Конрад. — И срочно собрать такую же сумму для моих личных государственных нужд. Слушаю дальше.

Франциск Охлопян доложил, что положение в армии стабилизируется. В Анатре правительственные войска побеждены, в других городах они без сопротивления переходят под власть Повелителя. Он с радостью извещает, что все двадцать три офицера армии высказались за новую власть. Такой ошеломительно быстрой, такой всецело полной победы еще не бывало ни при каких прежних переворотах. В знак особого величия одержанной победы надо бы выдать каждому офицеру поощрительную награду или наградное поощрение. Если Повелитель не возражает, для этого можно использовать благодарственный финансовый дар города Анатры.

— Не возражаю. Как настроение крестьянства?

О настроениях крестьянства доложил летающий монах.

— Крестьянство затаилось в своих хижинах. Крестьян гораздо больше, чем горожан, — почти шесть тысяч по налоговой переписи, — но они исстари ненавидят всякую власть. Крестьяне на Марите традиционно скупы, и хотя правительство никогда не требовало от них больше половины их доходов, но и эту жалкую мзду без армии не сыскать. А ведь половина доходов крестьянства — тот минимум, без которого власть не может функционировать. И безвременно погибший великий Марк Фигерой, и злой дракон Фердинанд Шурудан в этом единственном пункте были одинакового мнения. Слушаю повеления по проблеме крестьянства.

Конрад со злорадством припомнил, как кричал отец, выгоняя его из дому. Отец не был способен понять, что Конрад созрел для великих свершений. Пришло время показать ему, как страшно он ошибался в сыне. Конрад прислушался к Внутреннему Голосу. Внутренний Голос гремел так мощно, что его могли услышать и со стороны. «Что я тебе обещал, если пойдешь по правой дороге? — разливался Внутренний Голос. — Ты теперь Верховная власть, вот ты на какой высоте! Но власть тем выше, чем она властней. Соображаешь? Руби и круши — в том истинное величие властной власти. Пусть отец и жалкие соседи почувствуют твою руку!»

— Как относились крестьяне к правлению Фердинанда Шурудана? — спросил Конрад, хотя и сам знал ответ: отец этот ответ часто произносил в сопровождении жутких проклятий.

— Ненавидели! Они-то и прозвали его государственным драконом.

— Значит, крестьяне рады, что мы освободили их от дракона?

— Не сомневаюсь ни единой минуты, Повелитель!

— И они благодарны нам за освобождение?

— Как может быть по-иному, Повелитель?

— Тогда повелеваю: пусть крестьяне в благодарность за освобождение от старой власти вручат новой власти дополнительно к старым налогам, равным половине их доходов, еще одну десятую. Итого шесть десятых. Сбор шестидесятки поручаю офицерам армии, которые получат поощрительную награду. Повеление ясно?

— Вполне ясно, Повелитель, — объявили в один голос бывший предводитель мятежников, а ныне командир правительственных войск Франциск Охлопян и летающий монах, ныне министр экономики Антон Пустероде. Конрад объявил им о новых должностях, когда они подходили к ратуше, и оба жаждали функционировать.

Конрад сказал, что хотел бы отдохнуть, ибо день был трудный. Старший из отцов города отвел Повелителя в роскошные апартаменты. Это была обширная комната на два окна с настоящей кроватью и тремя стульями, умывальником и ковриком у порога — все предметы обстановки были еще с Земли. Конрад подошел к окну и долго всматривался в площадь. По ратушной площади ходили радостные солдаты, то один, то другой возглашал: «Слава Повелителю!» Москита закатилась, и темная звездная ночь нависла над городом. Звезды лихорадочно мигали; раньше Конрад не мог без содрогания смотреть на слишком живое ночное небо, но сегодня оно его не пугало. В Конраде фонтаном било молчаливое ликование. Внутренний Голос не обманул. Правая дорога была верной. Самые яркие мечты, самые сладостные надежды осуществлены. Никому до того не известный — кроме злого отца, разумеется, — он теперь повсеустно славится на всех улицах великой Анатры, а в ней живет более тысячи маритян. Завтра же вся Марита с восторгом и признательностью будет твердить его имя!

Вместе с Конрадом в его однокомнатный апартамент вошел и бывший солдат Микаэл Убуби.

— Ты чего? — спросил Конрад.

— Буду лежать на пороге. — Микаэл Убуби показал на роскошный потертый коврик у двери. — Теперь я от вас ни на шаг. И каждого, кто осмелится!.. Можете положиться на меня, Повелитель, расправлюсь не хуже, чем вы с грозным майором Шуруданом.

— Грозному майору досталось, — скромно согласился Конрад.

— Еще как! — восторженно воскликнул бывший солдат. — Боже мой, кто бы мог подумать, что найдется человек, который так смело, так ловко… Простите, Повелитель, но когда вы неподвижно стояли под дулом моего импульсатора и я ждал лишь команды великого майора Шурудана, чтобы импульсировать вас вдоль и поперек… В общем, вы были такой бледный, такой растерянный, что и в голову не могло прийти, что одним прыжком… Голова кружится, когда припоминаешь это! Такая небывалость! Спите спокойно, Повелитель, после такого дня нужно хорошо отдохнуть. Я позабочусь, чтобы сюда никто и носа не сунул.

Бывший солдат, ныне личный охранник Повелителя растянулся на коврике и спустя минуту смачно захрапел. Для человека, хвалящегося своей бдительностью, он мог храпеть и не так громко. Конрад смотрел на Убуби. Было, конечно, приятно, что этот человек своевременно подал добрый совет расправиться со страшным майором, а теперь добровольно и восторженно вызвался в личные охранники, а без охраны, понимал Конрад, небезопасно. Но Конрад предпочел бы, чтобы ему не напоминали, каким он в тот момент выглядел бледным и растерянным. Внутренний Голос проворчал: «Поставь ты этого болтуна на место, иначе он наворотит!» Конрад еще раз посмотрел на Убуби, обдумывая, как его поставить на место. Верный охранник не стоял, а лежал, заливисто храпя. Он был на своем месте — на полу, у ног Повелителя.

За два дня в Анатре восстановился порядок. Как и пообещали отцы города, открылись все пивные таверны, танцевальные вертепы, пищевые берлоги, гостиничные ночлежки, подвалы для больших пиров и казематы для торжественных приемов. Из других городов приходили добрые вести: везде признавали власть Повелителя, везде торжествовали по случаю гибели майора Шурудана. Летающий монах порадовал Конрада, что в одном городишке из самых заплеванных некий горожанин публично высказался: «Хрен редьки не слаще!» и странная эта фраза, по письменному объяснению горожанина, немедленно от него затребованному, означает высшую степень одобрения. Сам Антон Пустероде был склонен именно к такому толкованию, хотя и не знал, что такое хрен и что такое редька, и в толковом словаре языка Мариты тоже не нашел значения этих слов.

Зато сообщения из деревень не радовали. Скупые крестьяне, и раньше не жаловавшие пятидесятипроцентное изъятие доходов, поголовно как с цепи сорвались, услышав о шестидесятке. Кое-где дополнительные десять процентов приходилось изымать под дулами импульсаторов. На исходе недели летающий монах, ныне министр экономики, доложил о возмутительном происшествии, случившемся неподалеку от Анатры на маленьком хуторке.

— Хозяин того хутора схватил дубину и кинулся на предводителя отряда. Еле-еле удалось его усмирить. А когда ему благожелательно разъяснили, что дополнительное изъятие совершается по вашему личному указанию, он разбушевался еще сильней. По долгу службы обязан известить вас, что он яростно кричал непотребные слова, вроде: «В гробу я видел вашего Повелителя! Буду дубиной полосовать его повелительную задницу, как не раз полосовал!» И прочее в том же духе. Предводителю отряда пришлось импульсировать старого буяна. А потом он узнал, что старик носил ту же фамилию, что и вы, Повелитель. Он опасается, что казнил вашего родственника.

— Нет, казненный мне не родственник, — спокойно сказал Конрад. Предводитель поступил правильно. Передайте ему мою благодарность.

Все же спокойствие далось нелегко. По уходе министра экономики Конрад впал в горесть. То ли терзали печеночные колики, то ли грызла совесть. Он не любил отца, отец не терпел сына. Но никогда их свары не раскалялись настолько, чтобы он пожелал отцу смерти. И, дерзя, и возмущаясь, он сохранял сыновнее почтение. Он и бежал из дому, чтобы не перейти в запале этого почтения. А сейчас отец погиб по велению сына, хоть и не прямому, стал только косвенной жертвой, но все же жертвой сыновних приказов. И Конрад в отчаянии воззвал к утешению Внутреннего Голоса. Внутренний Голос отозвался без промедления. «Старик, я тебя понимаю! — горько изливался он. — Боже, как я тебе сочувствую! Такое горе нелегко пережить, но пережить надо. Страна нуждается в твоем ясном уме, в твоей твердой воле, в твоем безмятежном спокойствии, и потом, между нами говоря, больно уж шебутной он был, твой безвременно погибший отец. Он единственный не верил в твое величие и делал все, чтобы величия не осуществилось. Он был тебе не только отцом, но и врагом, так это нехорошо получается. И нет сомнения, что он бы не ограничился руганью, после того как узнал, что ты — Повелитель. Он такую бы на тебя покатил телегу! Попросту не дал бы достичь той великой цели, которую тебе предначертала судьба. Сколько бы людей погибло, разожги он восстание, а он бы перед этим не остановился. Так что его маленькая личная смерть спасет от общественных потрясений, от сотен других смертей. С государственной точки зрения надо одобрить его гибель. Вот так оно очень непросто и очень закономерно получается, старина! Возьми себя в руки и успокойся!»

Аргументы Внутреннего Голоса были объективны и убедительны. Конрад взял себя в руки и успокоился.

Вскоре, однако, возник новый повод смущаться душой. Командующий войсками Повелителя, майор — он теперь стал майором — Франциск Охлопян информировал Конрада, что его верный охранник Микаэл Убуби повел себя плохо. Бывший солдат свергнутого правительства собирает молодых воинов и рассказывает, как импульсировали великого Фигероя и презренного Шурудана. И так расписывает, каким растерянным и жалким выглядел тогда Повелитель, что солдаты удивляются.

— Байки такого рода подрывают основы государственного строя, высказал твердое убеждение майор Охлопян.

— Что вы предлагаете, майор?

— Прикажите своему охраннику держать язык за зубами, Повелитель.

Конрад промолчал. Внутренний Голос орал, заглушая все мысли: «Гнать его, пса! Вот же гад! Такую клеветню на тебя!» Но, стараясь не выдать, как яростно в нем голосит Внутренний Голос, Конрад холодно произнес:

— Сомневаюсь, чтобы такой запрет был эффективен. Прошу вас прислать другого охранника. Человек, который не может охранить мою честь, не способен охранять мою жизнь.

— Как прикажете поступить с государственным изменником Микаэлом Убуби?

— Сделать так, чтобы у него больше не было возможности совершать государственную измену.

— Понимаю, Повелитель.

Теперь на коврике у двери спал другой охранник — молодой, статный, молчаливый. Конрад немного поогорчался, что понадобилось убрать словоохотливого Микаэла Убуби, тот все же хоть и был некрасив до уродливости, но добродушен и незлобен. И он первый поверил в величие Конрада. Внутренний же Голос запальчиво твердил, что человек, безответственной болтовней бросающий тень на светлый лик Повелителя, заслуживает самого жестокого наказания и что даже вспоминать его нечего, ибо не следует обременять свою память теми, кого уже нет на свете.

Новые доклады министра экономики окончательно отвратили Повелителя от тягостных воспоминаний.

— Я пролетел по всей Марите. Везде славят ваше имя, Повелитель! восторженно делился новостями летающий монах. — В вашем восшествии в повелительность многие видят чудо, считая, что без божественного участия не обошлось. Я слышал, как один говорил о вас: «Послал нам его Бог на голову!», а другой еще определенней: «Ну и шутку вытворил Господь!» Некая божественность присваивается вашей личности как ее важный государственный признак. Этим великим историческим фактом надо воспользоваться.

— Как это понимать, министр? — милостиво поинтересовался Конрад. Лишь большим усилием воли он не разрешил себе запрыгать в кресле. Внутренний Голос покрякивал от удовольствия.

— Шестидесятка идет плохо, — откровенно сказал министр. — Солдат бесит неразумное сопротивление крестьян. Уже в трех деревнях применялись импульсаторы. Если бы назвать ваши приказы велениями свыше…

Предложение летающего монаха было хорошее, но недостаточное. Внутренний Голос прекратил восхищенное покрякивание и заговорил по-деловому: «Не кусочничай, не мелочись! Размахивайся пошире! Сколько раз повторять, что тебе нужны величайшие посты в этом мире. А какой пост величайший? Усек, болван?»

— Почему бы не объявить себя богом? — спросил Конрад. — Повелитель и Господь Конрад Подольски… Звучит внушительно и просто. Скромное титулование: «Ваша божественность» вместо «Ваше величество», тем более «Ваша повелительность». А вам присвоим ранг летающего ангела.

Летающий монах впал в тихое обалдение и так вытаращился, словно узрел у носа змею. И поперхнулся ответом, будто проглотил лягушку.

— Да, конечно. Господь Бог Конрад Подольски… Все очень, очень просто… Но, видите ли…

— Не вижу, — строго ответил Конрад. — Объяснитесь определенней.

Летающий монах кое-как справился с растерянностью.

— Отличнейшая идея, хотел я сказать. Ваша удивительная голова рождает ошеломительные проекты… Однако любое божество отличается от смертного тем, что способно сотворить чудо. К сожалению, ваши уникальные способности не простираются до творения чудес, Повелитель.

— Вы сами сказали, что многие видят чудо в моем вступлении в повелительность.

Было ясно, что министр экономики в своем преклонении дошел до межи, через которую перешагнуть не осмеливается.

— Чудо совершено, так сказать, с вами, а не вами. Вы появились чудом, но сами не явили Марите чудес.

— Я предвидел такое возражение, — спокойно сказал Конрад. — И я его опровергну. В пещере Альдонса хранится звездолет, на котором наши предки сто пять лет назад прилетели с Земли. Звездолет получил при посадке большие повреждения, его целое столетие не могли восстановить. Но сейчас он способен к новому полету. И это совершил механик Бартоломей Хапи, большой друг моего отца. Отец говорил, что Хапи способен в своем деле творить чудеса. Чудо в наше время, министр, — проблема научно-технического уровня, не так ли? Я велю Бартоломею Хапи разработать аппаратуру для творения чудес. Когда она будет в наших руках, ничто не помешает провозгласить меня Богом, а вас — летающим ангелом.

— Слушаюсь, Повелитель. Но если Бартоломей Хапи…

— Мы летим в Альдонсу. Пусть командующий войсками подготовит правительственный стреломобиль. Майор Охлопян полетит с нами.

Пещера Альдонса представляла собой огромную выемку в теле горы. В глубине хранился звездолет «Гермес». Его столетие восстанавливали три поколения механиков. Только четвертый мастер из рода Хапи сумел рапортовать правительству, что звездолет снова обрел способность взмыть в космические просторы. Правда, Бартоломей Хапи честно предупреждал, что не уверен в длительности полета — о возвращении на Землю пока и не мечтать.

Бартоломей Хапи, хмурый, рослый мужчина, так посмотрел на прибывших вельмож, что это могло сойти за вызов. А официальное «Слава Повелителю!» скорей напоминало: «Убирайтесь к чертовой матери!»

— Вам ясна ваша задача, Бартоломей Хапи? — осведомился Конрад, изложив причины приезда.

— Мне ясно, что это не моя задача, — грубо отпарировал механик.

— Не понял. Изложите вторично и доходчивей.

— Вторично и доходчивей будет так: никакой аппаратуры для творения чудес не получите. Даже не мечтайте об этом.

— Да вы понимаете, механик, с кем говорите? — закричал командующий армией майор Охлопян. — Повелитель Мариты заставит вас склонить колени.

Только этого окрика не хватало, чтобы механик Бартоломей Хапи раскрыл свою суть.

— Повелитель? — заорал он, размахивая рукой перед лицом побледневшего Конрада. — Отцеубийца, а не повелитель! Моего лучшего друга, своего родного отца подставил под дуло импульсатора! Тиран и кровопийца, вот ты кто! И помочь тебе еще сильней зверствовать?

— Да вы мятежник! — воскликнул майор. — Бунт против законного Повелителя!

— Сегодня еще не бунтовщик. Но завтра буду им! А сейчас проваливайте, пока я не сжег вас огнем двигателей звездолета.

Конрад поспешно отошел от разъяренного механика. Внутренний Голос приказал: «Этот урод способен на все, а твоя жизнь нужна государству!» Конрад вскочил в стреломобиль. Командующий армией и министр экономики шли за Повелителем, как побитые собаки. Бартоломей Хапи прокричал им вслед несколько прощальных проклятий. В воздухе Внутренний Голос обрел временно утраченную смелость и сменил страх на гнев. «Грош тебе цена, если простишь оскорбление», — прорычал он. Конрад обратился к своим помощникам:

— Мне кажется, этот мерзкий тип, механик Бартоломей Хапи государственный изменник. Как по-вашему?

— Очень опасный изменник, — мрачно подтвердил майор Франциск Охлопян.

А министр экономики добавил:

— Ходят слухи, что этот негодяй со своими сообщниками вынашивает планы бегства на восстановленном звездолете на Землю.

— Значит так, майор, — сказал Конрад. — Завтра он намерен поднять бунт, вы сами слышали это. Повелеваю сегодня ночью выслать в Альдонсу вооруженный отряд и импульсировать Бартоломея Хапи и всех, кто встанет на его защиту.

— Через час отряд вылетит. И никакое чудо не спасет мятежного механика. Утром я доложу вам о его заслуженной казни.

Утром Конраду явились оба его помощника. По их взволнованным лицам Конрад понял, что надо ждать нехороших вестей. Чудо все-таки произошло. Механик Бартоломей Хапи не только взбунтовался сам, но и подговорил на бунт солдат, что пришли его импульсировать. Мятежный отряд движется на столицу. Надо противопоставить бунтовщикам верное войско.

— Какие есть возможности, майор? — спросил Конрад.

— Одна, но хорошая. У восставших нет вождя. Бартоломей Хапи может ремонтировать звездолеты, но не способен командовать армией. А у верных вам солдат, Повелитель, имеюсь я. Я поведу армию на подавление мятежа и ровно через час восстановлю государственное спокойствие.

Майор Франциск Охлопян удалился, а Конрад продолжал обсуждать с министром экономики, как завершить взимание шестидесятки. Прошел час, но майор не воротился. Второй час тоже прошел без вестей от него. Внутренний Голос приказал Конраду встревожиться. Конрад, встревожась, велел летающему монаху разведать, что с командующим армией. Антон Пустероде ушел, но вскоре, воротясь, еще с порога закричал:

— Измена! Майор возглавил мятежников. Армия взбунтовалась. Только охрана вашей резиденции еще верна.

Внутренний Голос так растерялся, что не проронил ни слова. Летающий монах продолжал:

— Я сам возглавлю верных вам солдат, Повелитель. Я полечу во главе их навстречу мятежникам. Я заклеймлю измену гневным словом, испепелю мятеж огненным проклятием. Даю вам торжественное обещание: через час армия снова склонится перед вашим величием.

Министр экономики, летающий монах, будущий летающий ангел Антон Пустероде убежал, а Внутренний Голос, обретший дар слова, закричал: «Беги, не то погибнешь! В глухой заначке тот стреломобиль, на котором ты прилетел с несчастным Микаэлом Убуби. Спасайся, пока машину не захватили мятежники!»

— За мной! — велел Конрад молодому охраннику и побежал на улицу.

Стреломобиль стоял в том же укрытии у продовольственного склада, где Конрад с Убуби схоронили его. Чтобы добраться до продовольственного склада, нужно было пробежать половину города. К счастью, улицы были пусты, никто не задержал Конрада с его охранником. На каком-то повороте охранник отстал. «Сбежал, предатель!»— мрачно констатировал Внутренний Голос. Конрад один прокрался к стреломобилю. Влезая на сиденье, Конрад услышал глас с небес. Над продовольственным складом пронесся летающий монах, натужно ревя: «Солдаты, все на штурм ратуши! Смерть кровопийце Повелителю!» Голос его затих вдали — Антон Пустероде не углядел с высоты, куда укрылся Повелитель. Конрад быстро вывел стреломобиль на улицу и взмыл. Управление машины было простым, но Конрад не сумел проворно сложить крылья и пролетел над городом не стрелой, а стрекозой. Воздушная охрана города засекла его побег, за стреломобилем ринулась погоня. Крылья наконец втянулись в машину, но погоня вошла в стреловидность раньше и поэтому догоняла. За Конрадом гнались три машины. Он различил в передней Франциска Охлопяна с импульсатором на коленях и Антона Пустероде с импульсатором в руках. Конрад резко вывернул стреломобиль на посадку. Внизу тянулись заросли колючего кустарника, они давали надежду на спасение. Конрад выскочил из машины и ринулся в дебри. Стреломобиль врагов, не приземляясь, пронесся над ним, и оба — майор Охлопян и летающий монах, так и не ставший летающим ангелом, — разом полоснули из импульсаторов. Мучительная боль свела все клетки тела Конрада.

Он упал лицом в колючий кустарник — и очнулся.

Левая дорога

Конрад сидел на камне у развилки дорог. Тусклая красноватая Москита выплывала из-за горизонта. Мир был уныл и невыразителен. От долгого сидения на холоде тело свело. Конрад встал и потянулся.

— Я, кажется, крепко уснул, и мне приснился отвратительный сон, сказал он себе. — Вроде бы я пошел по правой дороге, и там со мной произошло что-то скверное.

Что сон был плох, Конрад понимал отчетливо, но что в нем плохого, не вспоминалось. Это и раньше случалось: в сонном мозгу разворачивались удивительные видения, а потом оставалось лишь смутное ощущение необычайности — и ни единой ясной картины. Впрочем, сегодня хороших снов можно было не ожидать. Безобразная ссора с отцом не стимулировала радужных видений. Зато физически Конрад ощущал себя как бы подкрепившимся. Домашняя ссора порядком взвинтила нервы, сон дал им отдых.

— Так по какой дороге все же идти? — спросил себя Конрад, и тут заговорил Внутренний Голос:

— Милок! — сказал Внутренний Голос очень недовольно. — Твой сон вещий, хоть ты и не запомнил отчетливо, что снилось. Опасайся, дорогой, правых дорог, они неправильны. Шагай подальше от них. Послушай — и не раскаешься.

Конрад зашагал по левой дороге.

Поначалу левая дорога мало отличалась от главного шоссе — такая же широкая, прямая, утрамбованная красной щебенкой. А дальше она сузилась, покривилась, ушла вбок и запетляла меж холмов, проросших колючим серо-зеленым кустарником. Конрад взобрался на небольшую высотку и огляделся. Вокруг лежал неприветливый, однообразный мир: скудная растительность на каменистом грунте, тусклое и пустынное — ни единой тучки — небо и торопливо скользящее по нему холодное светило, лишь слегка освещающее, но не животворящее. И чем дальше уходила левая дорога, тем скудней становился пейзаж, от него начинало сводить скулы и ныли зубы. Впереди не виделось ни хорошего, ни плохого.

— Занес меня черт на эту дурацкую левую дорогу, — с укором сказал Конрад своему настойчивому Внутреннему Голосу.

Внутренний Голос проворчал хмурым голосом без твердой уверенности: «Иди, иди! Шагай, раз начал шагать!»

Конрад выругался, но послушался Внутреннего Голоса. На каком-то обходе одного из бесчисленных холмов щебенка кончилась, дальше шел путь непроезжий. Впрочем, Конрад двигался пешком, его мало тревожили рытвины, колдобины и выбоины, вздутия и валуны. Но ноги уставали быстрей. Он присел на придорожный камешек и с минуту отдыхал. Внезапно из кустов он услышал приглушенный стон. Стон повторился и перешел в тихий плач. Плакал ребенок и, по всему, плакал так, чтобы не привлечь ничьего внимания. Конрад раздвинул кусты и пробрался вглубь. В гущине кустарника притаился мальчик лет двенадцати. Лицо его было измазано грязью, залито слезами. Он с таким страхом посмотрел на Конрада, словно боялся, что тот его убьет. Конрад улыбнулся, присел рядом. Страх у мальчика не проходил. Он полулежал, обхватив обеими руками правое колено, — видимо, оно болело.

— Ушибся? — спросил Конрад.

Мальчик ответил не сразу.

— Ушибся. — И сквозь слезы пояснил: — Бежал и упал на камень.

— Всегда вы, ребята, несетесь, не глядя куда. Дай я посмотрю, что у тебя.

Мальчик отшатнулся с таким ужасом, будто Конрад хотел не полечить, а оторвать больную ногу.

— Не надо, прошу вас! Уже почти не болит. Вот совсем уже не болит. Я сейчас встану, вы сами увидите.

Мальчик, и вправду, сделал попытку встать, но тотчас со стоном повалился на землю. Конрад ласково погладил его по голове.

— Да лежи, чудак. Не хочешь, чтобы я лечил твою ногу — и не надо. Впервые встречаю трусишку, который так трясется при виде врача.

Мальчик, похоже, почувствовал себя обиженным.

— А вы разве врач? Вы, наверное, солдат.

— Нет, не врач, — сказал Конрад с сожалением. — Был бы врач, я не посчитался бы с твоими протестами, а вылечил насильно. И не солдат тоже. Так от кого ты так сильно бежал, что с размаху налетел на камень? Подрался с товарищами?.

— Я бежал от солдат, — сказал мальчик. Он глядел исподлобья, он не был уверен, какое впечатление окажет на Конрада его признание.

— А какое у тебя отношение к солдатам?

— Они начали драться на дороге, я испугался и побежал.

— Мог бы и не пугаться. Солдаты воюют не против тебя. Кстати, что это были за солдаты? Хотя откуда тебе знать!

— Я знаю. Мятежные солдаты Марка Фигероя напали на законных солдат Фердинанда Шурудана. У них произошел ужасный бой.

— Если ты так хорошо знаешь, кто за кого воюет, то, наверное, знаешь, кто кого победил?

— Победил Марк Фигерой. Мятежники погнались за солдатами Шурудана. А вы за кого?

— Я ни за кого. Я за себя. Кстати, меня зовут Конрад Подольски, а тебя?

— Меня — Кристиан Кренстон. Я сын Джозефа Кренстона, помощника Бартоломея Хапи, механика при звездолете.

— Слышал такую фамилию — Хапи. О твоем отце не слышал ничего. Что ты думаешь делать дальше, Крис?

— Помогите мне добраться до дома, господин Конрад. Мы живем неподалеку. Мой отец поблагодарит вас, вы отдохнете. Мой сестра сейчас дома, отец тоже, наверное, вернулся, он сегодня работал ночью.

— Видишь ли, Крис, — сказал Конрад, колеблясь. — Я тороплюсь в Анатру. Меня ждут в столице важные дела. Можно сказать — важнейшие. Я должен тебя покинуть, дружок.

Мальчик явно страшился одиночества.

— В столице сегодня ужасно воюют, господин Конрад. Я оттуда, там отовсюду стреляют, ни один житель не высовывает носа на улицу. Вы не сможете там сделать никаких дел. Очень прошу вас, господин Конрад!

Внутренний Голос помог мальчику. «Пожалуй, мальчик прав, нет смысла идти в столицу, охваченную пожаром раздора, — внезапно став говорливым, убеждал Внутренний Голос. — Отведешь его домой, отдохнешь, перекусишь, познакомишься с отцом и сестрой. Взгляни, какой он хорошенький, этот сорванец, а сестра, наверно, просто красавица, с такой невредно и сойтись поближе. И вспомни, ведь ты всегда мечтал совершить что-то выдающееся, вот тебе отличное первое деяние — оказать помощь мальчонке, без твоей помощи он не доберется к своим!»

— Навязался ты на мою голову! — с досадой сказал Конрад, адресуясь не столько к мальчику, сколько к Внутреннему Голосу, а мальчику приказал: Ухватись за меня и вставай!

Встать мальчик сумел, но, ступив на больную ногу, вскрикнул, застонал и так побледнел от боли, что Конрад подхватил его. Мальчик, стоя на одной ноге, прижался головой к Конраду и тяжело дышал.

— Придется понести тебя, — сказал Конрад. — Вынесу на дорогу, а там оставлю и пойду за твоим отцом. Пусть он сам решает, что с тобой делать.

— Оставьте меня здесь, господин Конрад, — прошептал мальчик. — Я боюсь один лежать на дороге, там меня увидят солдаты. Вы не сердитесь на меня, я и вправду не могу идти сам.

— Дались тебе солдаты, Крис. Будто у них нет другого дела, как гоняться за тобой. Я понесу тебя. Держись крепче за мою шею.

Мальчик не был тяжел, но дорога была из тех, по каким и без ноши шагать нелегко. Конрад минут десять нес Кристиана, потом усадил его на придорожный камень и присел рядом. Кристиан, измученный, прикрыл глаза. Он и вправду был красив: черные длинные кудряшки обрамляли худенькое лицо, а большие глаза приличествовали скорей девочке, чем пареньку. Конрад почувствовал нежность к робкому мальчишке, сперва так испугавшемуся незнакомого мужчину, а потом столь искренне доверившемуся. «Навязался ты на мою голову», — тихо повторил Конрад.

— Отдохнул, Крис? Может, пойдем?

— Я не устал, это вы устали, господин Конрад. Я только ходить не могу. Я такая обуза для вас, господин Конрад.

— Пустяки! Неудобно, конечно, но не больше.

На каком-то отрезке дороги Кристиан сказал, что скоро появится высокий холм, надо повернуть около него на боковую тропку — она приведет к его дому. У холмика Конрад сделал привал. Он хотел было присесть на обочине, но мальчик попросил его пройти за холм, чтобы их не увидели с дороги: по ней часто идут солдаты.

— Меня все-таки удивляет, Крис, твой страх перед солдатами, — Конрад сел рядом с мальчиком. — Что тебе до того, кто с кем воюет? Ты ведь не участник мятежа и не защитник правительства, ты слишком мал для этого. Или твой отец замешан в сваре военных? Ты что-то скрываешь от меня, а напрасно: я тебе не враг.

Кристиан старался не глядеть в глаза Конраду. Он явно что-то таил.

— Не хочешь — не говори. В конце концов, твои тайны меня не касаются.

— Я скажу вам, господин Конрад, — прошептал мальчик, решившись на признание. — Мой отец — конструктор больших стреломобилей.

— Ты сказал, что он — помощник главного механика пещеры Альдонса, известного Бартоломея Хапи, — напомнил Конрад.

— Да, он помощник Хапи. Но он еще сконструировал два стреломобиля. Очень большие, на тридцать солдат каждый.

— Понятия не имел, что такие гиганты существуеют. Где же они?

— Один в казармах у майора Шурудана, другим завладели мятежники Фигероя. Стреломобили повреждены, без отца их не поднять в воздух. И Шурудан и Фигерой разыскивают отца, чтобы он им пособил.

— Кому же пособляет твой отец?

— Никому. Фигерой пригрозил отцу смертью, если он услужит Шурудану. А Шурудан поклялся казнить нас всех, если отец поможет мятежникам.

— Положеньице! Как все-таки поступил твой отец?

— Он скрылся. Никто не знает, где наш дом, отец его недавно построил. А я побежал в город, чтобы передать в Альдонсу, что отца не будет в пещере, пока идет война. Мятежники Фигероя узнали меня, когда я подходил к городской квартире Бартоломея Хапи, я хотел передать весть об отце через жену главного механика. Меня задержали, но я вырвался из рук солдат и убежал.

Конрад покачал головой.

— С тобой, оказывается, опасно быть знакомым. Теперь я понимаю, почему ты боишься и тех, и других солдат. Но ты уверен, что твоего отца не найдут?

Мальчик повторил, что никто не знает об их новом доме, кроме самого Хапи, а главный механик не выдаст своего помощника. Господину Конраду не нужно нести его до самого дома. Господин Конрад может донести его только до маленького лесного озера, откуда они, он и сестра, берут воду. Он полежит там на берегу в кустах, а утром окликнет сестру, когда она придет за водой. Господин Конрад может спокойно удалиться, когда уложит его возле озера, и никто на свете тогда не узнает, что он помогал сыну человека, которого стремятся захватить обе враждующие стороны.

— Навязался ты на мою голову, Крис! — с чувством повторил Конрад. Но как же я тебя брошу в кустарнике на ночь глядя? Нет, уж я вызову твоего отца и сдам тебя с рук на руки. Или вручу сестре, если твой отец так спрятался, что и на голоса наши не отзовется.

— Сестра отзовется, если мы покричим ее, господин Конрад.

— Вот и отлично. Сестра старше тебя, Крис?

— На пять лет старше. Ей скоро семнадцать.

— Она добрая? Как ее зовут?

— Катарина. Она лучше всех на свете.

— Лучше всех на свете? Значит, и красивая?

— Самая красивая на Марите. Я слышал, как механик Бартоломей Хапи называл ее первой красавицей планеты.

— Вот видишь, красавица и вообще лучше всех. Я не могу оставить без присмотра раненного брата такой сестры. Обхвати мою шею покрепче, Крис.

Конрад опять нес мальчика, с удовольствием прислушиваясь к Внутреннему Голосу. Внутренний Голос уверял, что благородство всегда было важнейшей чертой характера Конрада, только на этом поприще — в помощи всем, кто просит помощи — и найдет себя Конрад Подольски, прекраснейший из граждан Мариты, юноша высокого духа и выдающейся личной смелости. «Не понимал тебя твой хмурый вспыльчивый отец, когда уверял, что ты беспринципен и потому равно способен и на злодейство, и на самопожертвование, — нет, и отдаленно не понимал он тебя, — горячо доказывал Внутренний Голос. — А вот посмотрел бы он, как ты несешь этого мальчонку и как он доверчиво прижимается к тебе головой; нет, поглядел бы только — и наверняка попросил бы прощения, ибо не дано ему постичь твою натуру, да и сам ты еще не полностью провидишь, каких наград достоин».

Под сладкий шепот Внутреннего Голоса Конрад нес мальчика до высокого холма, где начиналась боковая тропка. Здесь он укрыл Кристиана под кустом и укрылся сам. В небе пронесся стреломобиль, спустя минуту пролетели еще два. Над дорогой промчался на низкой высоте какой-то летающий монах, трубный рев донесся до обоих притаившихся путников и заглох в отдалении. Конраду показалось, что он узнает голос Антона Пустероде, самого известного из летающих монахов. Впрочем, Конрад еще не видел Антона Пустероде вблизи, только изредка слышал его с высоты. Отдаление искажало голос, было неясно, за кого ратует монах: то ли призывает к мятежу, то ли славит правительство. Увидев, что в небе больше нет ни грозных стреломобилей, ни опасных летающих монахов, Конрад со своей живой ношей двинулся дальше.

Он подошел к озерку, прошел по его берегу, пересек кустарниковую заросль, углубился в густой низкорослый лесок.

— Мы у дома, — сказал мальчик. — Поднимите меня повыше, я покричу. Конрад приподнял его над своей головой, мальчик прокричал: — Отец! Катарина! Это я, идите ко мне.

Он два раза воззвал к родным, чтобы они шли к нему, но из леса никто не отозвался. Конрад потянул носом воздух — пахло гарью.

— Что-то у вас дома случилось, Крис. Пойдем посмотрим.

Гарью тянуло все сильней, меж деревьев поплыли струйки дыма. Конрад вышел на поляну и увидел охваченный пламенем домик. Мальчик заплакал и закричал, но никто не отозвался.

— Отец, Катарина, где вы? — рыдал мальчик. — Где вы, отзовитесь!

— Полежи здесь на траве, — сказал Конрад, осторожно опуская Кристиана. — Я обойду домик и поищу. Вероятно, отец и сестра убежали от пожара. Но ты не двигайся, тебе нельзя напрягать больную ногу.

— Я буду лежать неподвижно, господин Конрад, — пообещал мальчик, давясь слезами. — А вы сами позовите их — они, наверное, недалеко.

Пройдя всего с десяток шагов, Конрад понял, что кричать хозяев домика не нужно. У стены, противоположной от места, откуда они с мальчиком вышли, лежал пожилой мужчина, пересеченный по груди и по ногам лучом импульсатора. Он глядел в красноватое небо широко распахнутыми незрячими глазами. Был полдень, тусклая Москита стояла точно над мертвецом. А неподалеку лежала мертвая девушка. Возможно, при жизни она была красивей всех на планете, но разряд импульсатора изуродовал ее. Конрад оглянулся на мальчика. Тот не мог увидеть, что заставило Конрада остановиться и на что он сейчас смотрел. Мальчику нельзя было сообщать, какое несчастье случилось с его родными. Конрад очень громко и раздельно прокричал во все стороны леса:

— Джозеф Кренстон, Катарина! Отзовитесь! Идите скорей сюда! Вас ожидает Кристиан.

После каждого выкрика он делал вид, что прислушивается, нет ли ответа. Внезапно ответ донесся тихим стоном из кустарника. Конрад быстро шагнул на голос. Шагах в двадцати от горящего домика лежал раненный солдат, рядом валялся импульсатор. Солдат устало взглянул на Конрада, с усилием прошептал:

— Ты кто, приятель? Подлый мятежник или наш?

— Не ваш и не их, — ответил Конрад. — Я сам по себе. Но я постараюсь вам помочь. Куда вы ранены?

— Не старайся, мне жить до вечера. Погляди, — солдат показал на правую ногу, и Конрад увидел широкую полосу от резанувшего по ней луча. Кто получит такой импульс, тому крышка. Жаль, что ты не наш. Хоть бы отомстил бандитам Фигероя.

— Что здесь случилось? Почему горит дом? Кто убил старика и девушку? Если я не могу помочь вам, то хоть объясните, кому я должен мстить за гибель механика Кренстона и его дочери. Такое преступление не может остаться безнаказанным!

— Не было преступления, парень. Был приказ — и только! — Солдат говорил с трудом, но ясно. — Нашли, где старик скрылся, и пришли брать. Сам майор велел его доставить. Он сопротивлялся, а ведьма девка вцепилась: «Отец! Отец! Не отдам!» Вырывала у меня импульсатор… Я ее полоснул. А тут мятежники Фигероя. Кто-то старика резанул, потом меня… Наши побежали, бандиты за ними. Я отполз. Буду здесь умирать. Жаль, что ты не наш, отплатил бы за меня. Возьми импульсатор, передай нашим.

Конрад поднял оружие и долго смотрел в лицо солдату, потом сказал:

— Хорошо, что тебя уже импульсировали, я бы добавил луча.

— Так и знал: мятежник, — равнодушно сказал солдат и устало прикрыл глаза. Он был длинный, рыжий, широкоротый, узколицый, на груди красовалась ленточка «За примерную службу». Он умирал бесстрастно. Он привык к чужим смертям и давно знал, что и сам умрет вот так: перерезанный смертоносным лучом, постепенно охватываемый окостенением. Не было причин выделять свою гибель как чрезвычайность.

Конрад быстро отошел от него.

Мальчик с таким страхом поглядел на него, что Конрад счел нужным почти весело улыбнуться.

— Там в кустах лежит умирающий солдат. Он рассказал, что они явились сюда, чтобы забрать твоего отца, но не нашли ни его, ни сестры. Очевидно, твои родные, услышав приближение солдат, убежали подальше. А потом нагрянули мятежники и произошло сражение между ними и солдатами. Мятежники победили и сейчас преследуют удравших солдат. Скоро они возвратятся, чтобы захватить твоего отца. Но отец не воротится; он понимает, что, раз его убежище раскрыто, ему здесь больше не жить. Мы с тобой тоже уберемся, не хочется встречаться ни с воинами Шурудана, ни с мятежниками Фигероя.

— Вы уходите, а я останусь, господин Конрад, — тихо сказал Крис.

— И думать об этом не смей! Нужно тебе сталкиваться с разъяренной солдатней!

— Я не могу идти, а вам тяжело нести меня, господин Конрад.

— Долго и не буду нести. И ты еще побежишь быстрей меня.

— У меня немеет вся нога, — пожаловался мальчик. — Я уже не чувствую ноги. Даже перестала болеть.

— Покажи рану. Что ты стесняешься, как девочка? Лежи спокойно, я посмотрю сам, что можно сделать с твоей раной.

Мальчик запрокинул голову и закрыл глаза, приготовившись к боли. Конрад быстро стащил с мальчишки брюки. Ошеломленный, он молча глядел на черную полосу, наискосок протянувшуюся по ноге. Не было никакого ушиба — и никакой надежды на выздоровление. Кристиан попал под разряд импульсатора. Резонансный импульс, лишь опалив одежду, умертвил живые ткани. Омертвление неотвратимо распространялось дальше, уже вся нога начинала чернеть. Время жизни для Кристиана исчислялось теперь часами.

— Почему ты мне этого не сказал, Крис? — горестно воскликнул Конрад.

— Я боялся, — грустно ответил мальчик, снова раскрывая глаза. — Вы могли испугаться, что солдаты стреляли в меня. Как вы думаете, я умру, господин Конрад? Мне бы хотелось перед смертью повидаться с отцом и сестрой. Но, может быть, рана заживет! Я очень хотел бы, чтобы она зажила, господин Конрад!

— Ты встретишься с родными, уверен в этом. А теперь — побыстрей бежать, пока не воротились солдаты или мятежники. Руки у тебя крепкие, не разнимай их.

Конрад торопился так, словно погоня уже за плечами. У высокого холма, где тропка сливалась с левой дорогой, он положил мальчика на грунт и осторожно выглянул. Дорога была пуста — самый раз зашагать по ней, пока не появились солдаты или мятежники. Конрад, измученный, свалился около Кристиана. Мальчик был плох. Окостенение поднималось уже выше колена. Бледный, с запекшимися губами, он тревожно следил за каждым движением Конрада. Он понимал, что приближается час, когда случайно появившийся друг захочет покинуть его, чтобы самому не попасть в беду. Конрад с отчаянием спросил себя: что делать? Внутренний Голос, вот уже два часа молчавший видимо от растерянности, — наконец внятно заговорил. «Навязался тебе на голову паренек с большими, как у девчонки, глазами, — посетовал Внутренний Голос, — но как теперь от него отвязаться? Он, нет сомнения, умрет, но ведь пока живой! Всего благоразумней оставить его у холма, пообещать пойти на поиск его родных и скрыться. Но ты этого не сделаешь, я тебя знаю, дорогой, ты не покинешь беззащитного и еще не верящего, что он умрет. Хоть бы скорее он умер, раз уж ему не жить. Но все же он еще живой, он живой, этот несчастный мальчик, пойми меня, Конрад, мальчик еще живой! И у него нет другого защитника, кроме тебя!»

Из кустарника вдруг показался солдат и заорал:

— Сюда! Сюда! Здесь тот мальчишка!

Конрад схватил Кристиана и побежал по склону холма. Нога запнулась, и Конрад с ношей свалился в яму. Он хотел было снова вскочить и бежать дальше, но из кустарника появились новые солдаты. Впереди быстро шагал их предводитель. Конрад узнал Марка Фигероя, недавнего министра экономики, теперь вождя мятежников: портреты этого красивого рослого человека вместе с обещанием крупной премии каждому, кто доставит его живым или мертвым, были расклеены повсюду. Конрад пригнулся в яме, чтобы наружу глядели только глаза, и выставил вперед импульсатор. Фигерой остановился в отдалении и закричал:

— Слушай, парень, ты кто — наш или враг?

— Не знаю, — ответил Конрад. — Еще не думал, кто я.

— Значит, будешь нашим. Опусти импульсатор, это не игрушка. Слушай меня внимательно. Мы видели, что ты тащил мальчишку, сына казненного нами механика. Механик предался солдатам Шурудана, они его уводили. В общем, не достался ни нашим, ни вашим, ты меня понял, парень? Нам нужен мальчик. Он покажет, где отец спрятал чертежи большого стреломобиля, без чертежей не разобраться, как поднять машину в воздух. Да убери импульсатор, говорят тебе. Сейчас мы подойдем, и ты выдашь нам мальчишку.

Конрад обернулся к мальчику. Кристиан лежал с закрытыми глазами. Он потерял сознание, услышав, что его отца казнили. Конрад крикнул:

— Мальчик не может вам помочь. Он тяжело ранен и к тому же без сознания.

— Это не твоя забота, парень, в каком он состоянии. У меня есть добрый человек, который и мертвых заставляет говорить. Да опустишь ли ты наконец импульсатор?

Конрад наставил ствол прямо на медленно подходящего Фигероя.

— Стойте на месте! Я не дам вам мальчика.

Фигерой остановился, сделал знак рукой, и с разных сторон на холм ринулись мятежники. Конрад услышал противное жужжание резонансных разрядов, взвизг взметнувшихся вокруг него мелких камешков и нажал на кнопку спуска. Фигерой согнулся, переломился и покатился вниз по холму. Импульсатор был последней модели, со страшной убойной силой, к тому же сразу включен на полную мощность: резонансный луч так перерезал тело вождя мятежников, что обе ноги отвалились сразу, за ними с плеч слетела голова.

Воины погибшего Фигероя с воплями помчались вниз и пропали в кустарнике. Минуты две-три Конрад тешил себя надеждой, что, потеряв предводителя, они уберутся восвояси. Но блестевший то тут, то там среди рыжих веток металл показывал, что враги замаскировались и ждут лишь ночи, чтобы взять приступом рытвину, где оборонялся Конрад. Он с тоской посмотрел на небо. Тусклая Москита теряла и ту жалкую яркость, с какой пробиралась по небу днем. Наступал вечер — вероятно, последний вечер в его и Кристиана жизни. Конрад в отчаянии и бешенстве воззвал к Внутреннему Голосу — что делать? Но Внутренний Голос потерянно молчал: он не знал, что делать. Мальчик по-прежнему лежал с закрытыми глазами, без памяти, с бледных щек скатывались капельки пота, он тоже не мог что-либо посоветовать. «Навязался ты на мою голову, — с грустной нежностью подумал Конрад. — И тебя не спасу, и сам погибну». Он посмотрел вверх. О том, чтобы искать спасения внизу, не приходилось и думать, там были разъяренные солдаты. Но, может, удастся прокрасться наверх с мальчиком на руках? Не найдется ли там неожиданного пути к спасению?

И тут Конрад услышал тонкое пение стреломобиля. Машина летела на полной скорости — со втянутыми крыльями. Это была обычная боевая машина на двоих: Конрад увидел в кабине водителя и стрелка с импульсатором. Стреломобиль пролетел и мигом пропал вдали. Видимо, пассажиры что-то заметили, машина повернула назад, выбросила крылья и стрекозой зависла над холмом. «Будет меня обстреливать», — со страхом подумал Конрад, но из кустов прожужжали импульсы по машине — и стрелок в стреломобиле провел резонансным лучом по кустам. Конрад услышал крики, из кустов по машине било уже с десяток лучей, отчетливо видных в красноватом сумраке вечера. Затем из-за холма вынырнули еще стреломобили и выбросили наружу крылья. Сумрак сгущался, и все отчетливей становились лучи с земли и на землю. Конрад весь сжался, чтобы сражавшиеся его не заметили. Если бы удалось так продержаться до полного захода Москиты, можно было надеяться, что в пылу сражения мятежники его потеряют, а солдаты не заметят. Но издалека донесся трубный рев, над холмами показался летающий монах и сделал два круга в вышине. По летающему монаху обе стороны старались не импульсировать, он только криком, а не оружием участвовал в сражении. Отец — Конрад это хорошо запомнил, — однако, часто говаривал: «Больше всего боюсь этих крылатых бестий, ибо они все до одного — порождения сатаны».

Вскоре Конрад разобрал, что кружащий над ним монах — знаменитый Антон Пустероде. Только у него так мрачно сияли на плечах фонарики погон, только ему могли принадлежать пятикружковые могучие крылья. Антон Пустероде, видимо, служил в правительственных войсках, ибо, заметив труп Фигероя, он радостным ревом оповестил своих, что предводитель мятежников сражен. Конрад еще плотней приник к грунту. Если нашли труп Фигероя, то должны искать его убийцу. Внутренний Голос пискнул было, что правительство хорошо наградит убийцу своего главного врага и что поэтому больше не надо прятаться. Но Конрад не внял Внутреннему Голосу и, точно, в следующую минуту убедился, что сомнения его обоснованны. Летающий монах разглядел Конрада и дико завопил, что сын механика обнаружен и его надо хватать. Из двух стреломобилей, зависших над холмом, вывалились солдаты и кинулись к яме, где затаился Конрад. Летающий монах кружил низко, показывая им, куда бежать. Конрад повернулся к Кристиану. Мальчик открыл и снова закрыл глаза, что-то шепнул. Он умирал, это было явно. Конрад встал во весь рост.

— Будь ты проклят, летающий дьявол! — крикнул он Антону Пустероде и выдал полный импульс.

И последней картиной, ярко отпечатавшейся в мозгу Конрад Подольски беспутного юноши, бежавшего от недоброго отца — был пейзаж вечернего сражения на высоком каменистом холме: вспыхивающие длинными нитями смертоносные лучи с земли и на землю, рушащийся на Конрада с пронзительным клекотом импульсированный летающий монах Антон Пустероде и два бегущих солдата, не успевших спасти своего крылатого соглядатая, но прибывшие как раз вовремя, чтобы расправиться с самим Конрадом.

Конрад упал на скорчившегося на дне ямы мертвого мальчика — и проснулся.

Средняя дорога

Конрад сидел на камне у развилки дорог. Тусклая красноватая Москита выплывала из-за горизонта. Мир был уныл. От долгого сидения на холодном камне тело свело. Конрад потянулся.

— Опять дурной сон, — сказал он с возмущением. — И вроде бы сон во сне. Но разве так бывает, чтобы во сне приснилось, что видишь другой сон?

Очевидно, так бывает, раз это случилось с ним. Конрад не стал ломать голову над законами сновидений. Но его одолела досада — он видел два нехороших сна, возможно, даже один сон в другом, но что происходило в тех сновидениях, вспомнить не мог. Были приключения, удивительные события, но какие, черт побери? Было плохо, даже очень плохо — вот и все, что он помнил о них. Конрад посмотрел на развилку дорог. Все три дороги казались одинаковыми, но на двух с ним случилось несчастье. Он не чувствовал себя в силах сделать хотя бы шаг к ним. Правда, несчастья произошли во сне, а не наяву, но ведь и сны бывают вещими. Но надо было идти, он задумал достичь удачного будущего, а на пустой развилке не виделось никакого будущего просто скучное, пустое, ничего не выражающее и ничего не сулящее местечко. Для уверенности он обратился к своему неизменному наставнику — Внутреннему Голосу. Правильно ли он поступит, выбирая теперь среднюю дорогу? Внутренний Голос был из породы агитаторов, он не просто советовал и наставлял, а требовал, настаивал, горячо убеждал, Конрад знал его лишь таким. Но сейчас Голос только убежденно прозвенел: «Средняя — это истинно твоя счастливая дорога».

И Конрад зашагал по единственной не испытанной ни во снах, ни наяву дороге — средней.

Он неторопливо двигался, предчувствуя, что хорошего не ждать. Дорога шла явно не в Анатру, а в сторону от города. Ни на дальнем, ни на близком расстоянии от столицы не было ничего, что манило бы к себе: ни крупных городов, хоть отдаленно напоминающих Анатру с ее огромным населением почти в тысячу человек, ни больших заводов. Все промышленные предприятия — их отец называл почему-то кустарными мастерскими; название, по всему, выражало особенное уважение — располагались в Анатре. Правда, была еще долина Альдонсы с ее обширной пещерой, где уже больше ста лет возились с поврежденным при посадке звездолетом, и Альдонса была как раз где-то там, куда шел Конрад. Но к пещере и близко не подпускали, да и что делать у звездолета человеку, ничего не понимающему в древней космической технике в ней, так говорил отец, теперь и сами механики не разбираются.

Эти мысли настраивали на грусть. Конраду уже начинало казаться, что он, поссорившись с отцом и удрав из дому, поступил не лучшим образом. Впереди — он все определенней удалялся от столицы — не светило радужным, а окружающее было таким, что впору ругаться, а не радоваться. Воздух затянула багровая дымка. Тусклая Москита превратилась во что-то темное, потянуло вечерним холодом, хотя до вечера было еще не близко. А дорога превратилась в полосу препятствий: нигде на равнине не виделось столько ям, сколько зияло на ней, и нигде не было навалено столько валунов, сколько вместила она. И Конрад, падая духом от бесперспективности, запросил Внутренний Голос, не пора ли возвращаться и просить у отца прощения, на что Внутренний Голос недовольно ответствовал: «Иди как идешь!»

Над дорогой пролетели два стреломобиля. Они выбросили крылья и стрекозами покружились над Конрадом, потом сели на дорогу — один впереди, другой позади Конрада. Из передней машины вышел высокий, красивый мужчина, Конрад сразу узнал его: портреты этого человека, Марка Фигероя, были развешаны на дорогах, правительство за доставку его живым или мертвым сулило почти состояние. Из второй машины выбрался вооруженный импульсатором солдат и бравый офицер, и его Конрад узнал: за этого человека, Франциска Охлопяна, друга и правую руку вождя мятежников, тоже обещался солидный куш.

— Прохожий, ты наш или не наш? — строго спросил Марк Фигерой.

У Конрада перехватило дыхание, он не набрал силы ответить. За него ответил приблизившийся Франциск Охлопян:

— Господин Фигерой, даже слепой безошибочно увидит, что перед нами презренный солдат правительства, закамуфлированный под мирного прохожего. Если позволишь мне дать ему разок-другой по уху, он мигом признается, что шпионит в пользу проклятого майора Шурудана.

Конрад наконец обрел способность говорить:

— Нет, нет, господин министр экономики, я не шпион! Я никогда не служил в войсках правительства. Я не люблю правительства.

— Ты, я вижу, парень, знаешь меня, — сказал Фигерой смягчившимся голосом. — Но я уже не министр экономики. Подлый интриган майор Шурудан, которого мы все — и ты, надеюсь, тоже — дружно ненавидим, возмутительно и незаконно выставил меня из правительства. За это он поплатится своей головой. Беру тебя, парень, к себе. Господин Охлопян, выдайте ему запасной импульсатор. Ты умеешь пользоваться оружием? Отлично. Полетишь в моем стреломобиле, будешь охранять меня от нападения в воздухе.

— Я бы все-таки поставил тебя к стенке, парень, — с сожалением сказал Франциск Охлопян, вручая Конраду импульсатор. — Тебе не кажется, что так было бы надежней?

— Нет, не кажется, господин Охлопян! — отрезал Конрад и на всякий случай поспешно отдалился от человека, которого называли правой рукой вождя мятежников.

В мутном багровом воздухе показались светящиеся точки. К маленькой группке Фигероя прибывало подкрепление — три летающих монаха. Впереди мощно махал крыльями широкоплечий верзила с такими яркими фонариками на плечах, что их можно было разглядеть и за километр. И крылья у него выделялись: из пяти, а не из трех пластмассовых дисков каждое, да и диски покрупней. Два других летающих монаха были щупленькие, узкоплечие, со слабенькими светящимися погонами, с трехдисковыми маломощными крылышками.

— Что случилось, почтенный Антон Пустероде? — спросил Фигерой крылатого верзилу. — Почему ты мчишься, будто за тобой гонится проклятый Шурудан?

— Я спешил доложить, что Шурудан неподалеку и что его можно взять голыми руками, господин Фигерой. Отряд, им возглавляемый, взимает в данную минуту пятидесятку на соседнем хуторке. Солдаты так увлеклись грабежом, который они называют получением законных налогов, что их можно всех проимпульсировать, прежде чем они схватятся за оружие.

— Отлично. Сейчас мы нападем на них. Господин Франциск Охлопян, лети за нашим пешим отрядом и поведи его в хутор. Я полечу вперед выбирать позицию для внезапного удара.

Взгляд Антона Пустероде упал на скромно стоящего в сторонке Конрада. Летающий монах безмерно удивился.

— Посторонний? И с оружием в руках? Тебя еще не расстреляли, парень?

— Как видите, господин Пустероде, — хмуро ответил Конрад.

— Расстрел от тебя не уйдет, — успокоил его летающий монах. — Как тебя зовут? Конрад Подольски? Никогда не слыхал такого малозначащего имени и такой невыразительной фамилии. Впрочем, в списках казненных у меня хватает и других недостойных имен и возмутительных фамилий: ты будешь среди приличествующих тебе мертвецов.

— Надеюсь, что нет! — Конрад повернулся спиной к рыгочущему от удовольствия крылатому шпиону.

Марк Фигерой велел Конраду садиться рядом с собой. Второй стреломобиль и летающие монахи умчались. Конрад, как ему было приказано, бдительно всматривался в проплывающую внизу равнину. Впереди все было пусто и уныло. Позади, среди красноватых кустарников и невысоких рыжих холмов, двигался отряд мятежников, над ним стрекозою висел стреломобиль и реяли три летающих монаха. Марк Фигерой направил свою машину вниз и посадил на поляне, окруженной кустарником.

— Будем ждать прихода наших здесь, — сказал предводитель мятежников. — Проклятая солдатня проклятого Шурудана уже недалеко. Гляди, чтобы с той стороны к нам кто-нибудь незаметно не подобрался. Не спрашивай кто, а сразу импульсируй, в той стороне наших нет.

— Лучше бы мне пролезть немного дальше, я бы охранял вас спереди, предложил несмело Конрад.

Фигерой с подозрением посмотрел на него, подумал и разрешил. Конрад, крадучись, зашел за холм и прислушался. В кустарнике стояла неживая тишина — ни звука впереди, где, по донесению крылатого разведчика, злобствовали правительственные солдаты, ни шороха позади, откуда пробирался отряд мятежников. Конрад в унынии запросил Внутренний Голос — что делать? Внутренний Голос высказался нерешительно: «Жди, что еще делать?» Ждать пришлось недолго. В кустах послышался шорох — мимо крался солдат правительства. Конрад осторожно попятился назад и доложил вождю мятежников:

— Господин Фигерой, в наше расположение проник солдат Шурудана.

— Далеко не уйдет, с той стороны идут наши, — ответил Фигерой. Главное, чтоб они не двинулись всей армией, пока мы неожиданно не напали на них, ибо неожиданность — залог удачи.

Прошло еще несколько времени, и подошел отряд Франциска Охлопяна. Охлопян вел за ворот пойманного шпиона: жалкий коротышка солдат опасливо оглядывался — он знал, что его ожидает.

— Зачем ты пробрался в наше расположение? — строго спросил Марк Фигерой.

Шпион пробормотал, что его послал сам майор Шурудан — разведать, далеко ли мятежники. Солдат был из недотеп, которые со страху сразу во всем признаются и заранее с покорностью примиряются с горькой судьбой. Марк Фигерой поинтересовался, сколько солдат сейчас у майора Шурудана. Ответ шпиона Фигерою не понравился: отряд Шурудана был слишком велик, чтобы возникло хорошее настроение и можно было пожалеть пленника. Фигерой кивнул Конраду.

— Кончай его, парень, двумя хорошими импульсами накрест, а мы поглядим, как ты владеешь оружием.

Франциск Охлопян зловеще улыбнулся и наставил свой импульсатор на Конрада. Тотчас подоспел со своим оружием и летающий монах, — эта крылатая бестия, по всему, от души жаждала прошить Конрада резонансным лучом.

— Прости, друг! — тихо сказал Конрад застывшему от горя пленнику и нажал кнопку пуска.

— Теперь ты наш, — удовлетворительно высказался Марк Фигерой. Выброси в кусты эту падаль и отдохни, мы скоро выступаем.

Конрад повалился на грунт. Горе душило его, но не было сил — да и страшно на виду мятежников — вылить горе слезами. Неподалеку лежал уничтоженный им человек — он будет отныне вечным укором совести. Конрад заговорил со своим Внутренним Голосом. «Я шел добывать славу, независимость и богатство, — горько упрекнул он Внутренний Голос, — и ты посоветовал мне пойти по средней дороге, и я пошел, а куда пришел?» — «Еще не все потеряно, еще будет удача и слава, — без уверенности в голосе пообещал Внутренний Голос. — Ты можешь бежать: смотри, все повалились на землю, даже глаза закрыли, набираясь сил перед боем. Беги, и тебя ждет успех!»

Конрад сорвался с места и ринулся в кусты. Кто-то закричал, один мятежник погнался за беглецом. Конрад бежал изо всей мочи, но преследователь настигал. Это был рослый воин, он кричал, что импульсирует Конрада на бегу, если тот не остановится. Конрад не останавливался, лишь спину сводило от страха, что вот-вот в нее вопьется убийственный луч.

Внезапно из кустов раздался повелительный возглас:

— Стойте оба! Немедленно остановитесь!

Обоих — Конрада и преследователя — окружила толпа солдат. Впереди бронированной башней возвышался сам грозный глава правительства майор Фердинанд Шурудан.

— Ты куда бежал? — спросил Конрада Шурудан. — А ты зачем гнался за ним? — обратился он тут же к преследователю.

— Я бежал от мятежников, потому что они захватили меня насильно. Я не воин, я простой крестьянин, — ответил Конрад.

— Я бежал за ним, потому что он бежал от нас, замыслив измену нашему вождю Марку Фигерою, — честно признался мятежник.

— Один из вас враг, другой может стать другом, — постановил майор Шурудан. — Ты, парень, — сказал майор Конраду, — должен доказать, что тебе можно доверять. Импульсируй нашего врага, который едва не догнал и не импульсировал тебя самого.

Вокруг Конрада выстроились солдаты и направили на него оружие. Куда он ни поворачивался, на него глядели смертоносные дула. Никто не думал расправляться с мятежником, но Конрада, сделай он неверное движение, немедленно прошьют десяток лучей. Конрад нажал на спуск, пленник зашатался и повалился на грунт.

— Мятежники! — крикнул из кустов дозорный, и на поляну, где совершался допрос и расправа, вырвался отряд Фигероя. Майор Шурудан скомандовал отступление, и солдаты, отбиваясь лучами, в полном порядке отошли в глубь кустарника. Конрада глава правительства держал около себя. Охрана командующего страховала Шурудана позади и с боков. Вскоре показалась группа строений. Солдаты ввалились в дом и сараи. Майор Шурудан торжественно возгласил:

— Нас надежно защищают стены, а если мятежники сунутся на приступ, мы переимпульсируем всех как куропаток.

Марк Фигерой не хуже Шурудана понимал, что положение правительственных войск лучше, чем положение мятежников. Для поддержания духа мятежники из кустов исполосовали лучами стены дома и сараев, но на мертвый камень резонансные импульсы не действовали. Потом все вдруг затихло и в воздух взмыл с белым флагом в руках летающий монах Антон Пустероде.

— Переговоры! Переговоры! — трубно гремел Антон Пустероде. Переговоры! Не импульсируйте!

Он сделал два круга над убежищем майора Шурудана, плавно опустился, сложил крылья, притушил светящиеся погоны и ловко юркнул в домик. Переговоры начались с дикого ора, его все слышали сквозь стену: майор Шурудан зло грохотал, Антон Пустероде зычно ревел, потом голоса стали тише, потом и вовсе смолкли. На поляну вышли майор Шурудан с летающим монахом, и Антон Пустероде во всю мощь голоса залился:

— Вечный мир! Вечный мир! Великий майор Шурудан, глава правительства и главнокомандующий, жаждет братски прижать к сердцу своего лучшего друга и любимого министра великого Марка Фигероя. Вечный мир! Вечный мир!

Из дома и сараев выскакивали солдаты, из кустов выбегали давешние мятежники, а теперь верные слуги правительства. Все радостно орали: «Вечный мир! Вечный мир!» Майор Шурудан трижды торжественно облобызался с Марком Фигероем. В честь примирения недавние враги радостно проимпульсировали багровое небо резонансными лучами. Взгляд Марка Фигероя упал на Конрада, тоже выбежавшего из дома, но из осторожности не совавшегося вперед.

— Это ты, негодяй! — гневно воскликнул Марк Фигерой. — Знаешь, мой друг, этот мерзавец пристал к нам и объявил себя мятежником, — сообщил Фигерой Шурудану.

— Нет, он пристал к нам и объявил себя слугой правительства, возразил майор Шурудан.

— Чтобы доказать, что он предан мятежу, он собственноручно умертвил твоего разведчика, дорогой майор.

— Чтобы доказать верность правительству, он собственноручно казнил одного из твоих людей, дорогой Фигерой.

— Ах, предатель! — воскликнули они оба одинаковыми голосами, и Марк Фигерой обратился к майору Шурудану:

— В закрепление нашей дружбы, прошу тебя, дорогой майор, выдать мне этого негодяя, чтобы я мог его здесь публично казнить.

— Нет, это я прошу тебя в ознаменование нашего вечного мира предоставить мне этого двойного изменника на публичную казнь, — ответил майор Шурудан.

— В таком случае — казним его совместно, ибо он предал каждого из нас.

Конрада поставили в центре полянки перед домом, солдаты Шурудана встали справа, воины Фигероя зашли слева. Антон Пустероде сверкал плечевыми фонариками и победно ревел, рея над обреченным Конрадом. Внутренний Голос отчаянно завопил: «Беги, беги, пока жив, не то, говорю тебе, точно казнят!» И Конрад ринулся в кустарник, опрокинув на землю Марка Фигероя и так тяпнув ногой Шурудана, что тот взвыл. Солдаты сперва растерянно попрыгали и потолкались, потом пустились преследовать беглеца. Но Конрад спасал собственную жизнь, а преследователи ничего не спасали и потому не усердствовали. Они вскоре отстали так далеко, что и голосов уже не было слышно. Конрад, однако, бежал со все той же отчаянной торопливостью и не остановился, пока не выскочил на затерянную в кустарнике новую полянку.

Здесь, измученный, он свалился у домика, стоявшего на краю полянки. На скамейке сидел жилистый старик и молча глядел на Конрада. В неистовстве бега Конрад примчался к собственному дому, откуда еще сегодняшней ночью с таким облегчением удрал на широкую волю — отец с хмурым любопытством ожидал, как поведет себя Конрад дальше.

— Я воротился, как видишь, — пролепетал Конрад и сделал немалое усилие, чтобы встать на ноги.

— Я знал, что ты воротишься, Конрад, — сказал отец. — Я всегда верил, что ты не вовсе потерял совесть, хотя к этому шло. Расскажи теперь, что тебе пришлось пережить за этот день. Судя по тому, как ты рвался сквозь кусты, выход в другую жизнь не принес тебе радости.

Отец еще не кончил, а Конрад сразу вспомнил, что испытал на трех избранных дорогах. Все восстановилось в памяти с такой яркостью, словно было только что пережито, и уже не казалось трижды одолевавшим его сном, а было как бы трижды повторенной явью. Отец слушал и кивал, потом сказал:

— Не уверен, что реально было, как ты рассказываешь, но что должно было быть именно так, убежден. Ибо в тебе бог смешан с чертом, и ты равно годен и на зло, и на добро, и на подвиг, и на позор. И не ты командуешь обстоятельствами, а они — тобой, хоть тебе и воображается по-иному. А как ты поведешь себя, зависит не так от тебя, как от обстановки, ибо каждая найдет в тебе, что ей нужно. Сколько раз я колотил тебя, но так и не выколотил неопределенности из твоего характера. И еще бы надо поотдубасить — да бесполезно.

— Отец, ты же не будешь отрицать, что я не инертен, не безучастен, не равнодушен…

— И много других «не». Активен, активен, даже чересчур. На нашей проклятой планете это чаще всего ведет к катастрофе.

— У меня под рукой нет другой планеты, отец.

Отец долго вглядывался в Конрада — крепкий старик, как бы весь вырубленный из плотного узловатого дерева, с густой, как смола, кровью не жиденькой водицей. Его жесткую руку Конрад хорошо знал, его советами и наставлениями перенебрегал, слушал только свои Внутренние Голоса. Но сейчас Внутренние Голоса молчали, и Конрад был готов выслушать самый жестокий совет, был бы он только полезен.

— Есть такая планета, сын. Сто лет назад группа людей сбежала с Земли и скрылась вот на этой скудной, поганой Марите. Здесь мы постепенно вырождаемся, истребляем один другого в бесчисленных мятежах и кратковременных захватах власти. Возвращайся на Землю, сын. Уверен, там не обстоятельства командуют людьми, а люди обстоятельствами. Надо же, чтобы где-нибудь в мире было местечко, где не дорога выбирает тебя, а ты — свою жизненную дорогу. Иди там по главной, а не по боковой душевной склонности; по основной, а не по второстепенной способности. И ты будешь там стоить ровно столько, сколько реально стоишь. Не больше — но и не меньше.

— Слышал, слышал: Земля — прародина, утраченный рай, — сказал Конрад с досадой. — Но в знаменитой и затхлой пещере в ущелье Альдонсы все эти сто лет покоится поврежденный звездолет. И нет надежды, что его восстановят для самостоятельного похода.

— Его уже восстановили, Конрад. Механик Бартоломей Хапи и его опытный помощник Кренстон закончили долгий ремонт космического корабля. И они тайно подготовили группу людей, мечтающих о прародине. Завтра они отлетают. Мне тоже предложили присоединиться, я отказался.

— Почему? Разве ты не мечтаешь о рае?

— Мечтаю, Конрад. Всегда мечтал. Но я слишком стар для такого полета. Другое дело — ты. Ты сможешь еще увидеть зеленую горячую Землю — уверен, уверен, что она именно такая!

— Мысль в этом есть, но я устал, отец. Сколько было событий сегодня на этих трех дорогах! Ты говоришь — отлетают завтра утром? В таком случае ночь я посплю, а на рассвете ты меня разбуди. Что я должен сказать твоему другу механику Бартоломею Хапи?

— Только то, что ты мой сын и что я послал тебя. Этого будет вполне достаточно для побега на Землю.

— Впервые ты убедил меня, отец. Цени мою покладистость. Теперь не буди меня до утренней Москиты.

Конрад направился к дому, но отец задержал его.

— Боюсь, у тебя не будет ночи для отдыха, Конрад. Прислушайся к шуму в кустах. Вон там, там…

Он показывал в сторону, откуда прибежал Конрад. Из кустов доносился треск далеких шагов, Конраду послышался даже трубный рев Антон Пустероде.

— Это солдаты Шурудана и Фигероя! — воскликнул Конрад. — Они разыскивают меня. Что делать, отец?

— Отдай мне свой импульсатор и беги! На час я их задержу, а за это время ты пробежишь половину пути до пещеры Альдонса. Торопись, Конрад, твои враги приближаются.

Конрад опрометью кинулся к кустам. На краю зарослей он оглянулся. Отец торопливо сложил баррикаду из бревен, залег за ней, направил импульсатор на кусты. Конрад не видел лица отца, но не сомневался, что оно светится торжеством. В годы военной службы отец хорошо овладел импульсатором и собирался теперь действовать, как давно жаждала душа.

Остров, не отмеченный на карте

1

Доктор Альфред Сток узнал, что им заинтересовалось учреждение, именуемое НИО, и что он должен представить в отдел кадров этого учреждения справку о происхождении и список напечатанных работ. Сообщив Альфреду Стоку эту новость, Верховный Скакун акционерного научного товарищества «Кони Армагеддона», он же профессор экспериментальной метафизики Норман Ковальский, с воодушевлением добавил: «Вы знаете, как я вас люблю, доктор Сток. И можете не сомневаться: я сделал все возможное, чтобы обрисовать вас в пронзительно благоприятном свете. Экспертов НИО буквально ошеломило, когда я сказал, что, по вашей собственной оценке, разработанная вами теория острого внутримолекулярного резонанса нигде, никогда, никем, никоим образом и ни для какой цели не может быть применена и что в данном пункте я с вами полностью согласен. Знаменитый Л. Г. Гордон, профессор абстрактной модалистики, радостно воскликнул: „Это как раз то, что нам нужно“. Можете считать, доктор Сток, что ваше научное будущее обеспечено. Но надо постараться, дорогой Альфред, предупреждаю со всей дружеской категоричностью: надо постараться!»

Доктор Альфред Сток написал в автобиографии с тонко рассчитанной откровенностью:

«Мой отец был помесь норвежца и эфиопа, мать из древнего испанского рода, но кое-что взяла и от своих индейских предков. Родился я на греческом теплоходе под либерийским флагом, который (теплоход, но также и флаг) в момент моего рождения плыл во французских территориальных водах, что мне кажется весьма существенным. Восприемниками у постели матери были капитан-голландец, судовой врач-китаец, акушеркой пригласили корабельную посудомойку из эскимосок. Впрочем, это не слишком отразилось на моем генотипе. Признаюсь попутно, что учился в Дюссельдорфе и считаю немецкий своим родным языком. В университете, приняв магометанство, вступил в тайное общество „Мечи ислама“, но не ужился с Куртом Попельманом, ведущим мечом товарищества. На последнем курсе я сменил „Мечи ислама“ на „Коней Армагеддона“ и с тех пор числюсь в этой научной ассоциации Грузовой лошадью № 6, то есть без предварительной стажировки удостоился весьма высокой ученой степени».

Спустя несколько дней доктора Стока пригласили на собеседование к профессору абстрактной модалистики Л. Г. Гордону, которого Верховный Скакун ассоциации «Кони Армагеддона» считал знаменитым, но о котором сам Альфред Сток до этого не слыхал ровным счетом ничего. Л. Г. Гордон сидел в обширном кабинете, носил на плечах генеральские погоны, был молод и важен и слегка смахивал на бульдога. Некоторые слова он не произносил, а пролаивал.

— Весьма удовлетворительная биография. — Генерал-профессор одобрительно похлопал по бумаге, написанной Стоком. — Порода — всекосмополитических кровей. Теперь Армагеддон. Это тоже подходит. Наши консультанты говорят, что Армагеддон, по библейским преданиям, место последней битвы человечества. До последней битвы еще далеко, но плацдарм нужно подыскивать заранее. Впрочем, это шутка, доктор Сток. Короче, мы предлагаем вам поработать на НИО. Я имею в виду ИВН, хотя кое-кто его называет ИНВ, что, как вы понимаете, довольно остроумно, но вместе с тем не очень основательно.

Профессоров в генеральских погонах Альфред Сток еще не встречал и со свойственной ему осторожной любознательностью пожелал узнать, чем вызвано приглашение в загадочное ИВН, или ИНВ, как выразился эксперт по не менее загадочной модалистике. Генерал, вероятно, считает, что доктору Стоку хорошо известно значение терминов НИО, ИВН и ИНВ, но, к сожалению, это далеко не так.

— Прекрасно, — сказал генерал. — Скажу сильней: было бы очень печально, если бы вам без пояснения стала ясна природа каждого нашего наименования. Это бы свидетельствовало о плохой работе службы камуфляжа, разве не так? НИО — это не термин, а остров в океане, и потому его надо писать не НИО, как обычно важно пишут, а гораздо проще и скромней: Нио. Можно, конечно, назвать его и Научно-исследовательским островом, на это мы согласны. Что до ИВН, то это Институт Возможных Невозможностей, а ИНВ, наоборот. Институт Невозможных Возможностей. Теперь вам понятно, что оба наименования в сущности столь различны, что остроты по этому поводу, с одной стороны, нетактичны, а с другой и даже со всех других сторон — поверхностны.

— Совершенно верно, поверхностны и нетактичны, — поспешно согласился доктор Сток, стараясь судорожно скрыть, что впадает в тихое обалдение. Обалдение ему удалось не показать, но другие недостатки своего характера, в прошлом причинявшие ему немало огорчений, он преодолеть не сумел и, поколебавшись, бросился в рискованное продолжение: — Но… не кажется ли вам, генерал-профессор, что есть какая-то логическая неувязка в высказывании «невозможная возможность», а равно и в противоположном «возможная невозможность»?

Генерал-профессор не рассердился, а скорей одобрил, что собеседник решается на скептические замечания. Он так широко осклабился, что на расстоянии, отделявшем его от Стока, это надо было воспринять не как попытку укусить, а как улыбку.

— В школьной логике одинаково невозможны и возможные невозможности и невозможные возможности, доктор Сток. Но на Нио препарируют законы природы без обращения к школьной логике. Природа, как доказал один популярный древний деятель, допускает то, что и не снилось нашим мудрецам. Наш долг — воспользоваться ее щедростью. Теперь вы понимаете, какой восторг у всех нас вызвало известие, что вы совершили открытие, которое никто, нигде, никогда, никоим образом и ни для какой цели не сумеет использовать. Остальное узнаете на острове. Вы еще не бывали в так называемом раю? Уверен, наш благословенный Нио превосходит ваши самые смелые мечты о рае. Кстати, настоящий рай от острова недалеко, за нешироким проливом. Но там такой ералаш и сумятица… Впрочем, это другая проблема. Я больше не задерживаю вас, доктор Сток.

2

Доктор Альфред Сток не переставал удивляться неожиданному повороту своей жизни, пока отнюдь не радовавшей удачами. В самолете, приникая лицом к окошку и разглядывая меняющиеся краски океана, он мысленно выстраивал длинную таблицу своих неудач. В этом мартирологе прошлогодний разрыв с женой, не пожелавшей дольше испытывать лишения, числился не самым крупным, но одним из самых обидных событий: доктор Сток имел глупость — так он сам определил это для себя — чрезмерно любить эту красивую, своенравную женщину. «Каждый умирает в одиночку, — сказала жена на прощание. — Вся ваша жизнь, Альфред, — это непрерывное умирание хороших начинаний. Ведите такую жизнь без меня».

Океан был тот же и разный. Доктор Сток впервые летел над столь обширной водой, его поразило, как меняется цвет океана с каждым часом полета: на рассвете он был светлее неба, потом, к полудню, темнел, становился из желтовато-зеленого зеленовато-синим, просто синим, почти черным и снова, уже к вечеру, высветился. Теперь небо темнело, а вода светлела, она отливала золотом, и все в мире как бы перемещалось, небо уходило вниз, океан раскидывался наверху.

Устав от разглядывания океана и неба, доктор Сток рассматривал пассажиров. Внешний вид соседей не располагал к общению. Все десять мужчин были безукоризненно одеты, но доктор Сток дал бы голову на отсечение, что, будь они в каком-нибудь тряпье, можно было бы подумать, будто все они недавно бежали из тюрьмы и в скором времени будут водворены туда обратно. Интересней других выглядел сосед справа — рослый мужчина с плечами штангиста, руками боксера и лицом Мефистофеля: на бычьей шее высилась удлиненная голова с бледным морщинистым лицом, острыми глазами, могучим носом и тонкими, синеватыми, кривыми — легкой синусоидой — губами. Облик завершала выдвинутая копьем бородка и седая распатланная шевелюра, пучки жестких волос на висках вполне сходили за рожки. Мефистофель заметил, что доктор Сток нет-нет да и бросит в его сторону взгляд, и заговорил первым.

— Что я хотел сказать вам, доктор… — сказал он глуховатым чугунного звона баском.

— Альфред Сток, — подсказал доктор. — Химическая физика.

— Профессор Арчибальд Боймер, экспериментальная астрология, — представился Мефистофель. — Хотя наши научные интересы далеки один от другого, уверен, вы слышали обо мне.

Об Арчибальде Боймере доктор Сток, конечно, слышал. Верховный Скакун научного товарищества «Кони Армагеддона» Норман Ковальский, друг и начальник Альфреда Стока, отозвался о Боймере кратко и содержательно: «Жуткий болван!» И тут же разъяснил свою не так доказательную, как ругательную квалификацию: «Дорогой Альфред, опыт в нашу эпоху завоевывает все позиции. Я создал экспериментальную метафизику, и в том сверхъестественного нет. Ибо метафизика — что? Нечто за физикой, так ведь по значению слов, то есть учение об общих свойствах бытия. А любую форму бытия можно сегодня промоделировать в программе компьютера, а стало быть, и подвергнуть экспериментальному исследованию. Но астрология! Это же учение о влиянии небесных светил на жизнь человека! Экспериментировать с расположением светил? Искусственно отгонять Марс от Юпитера? Приближать Венеру к Меркурию? Чушь, не правда ли?» Доктор Сток вспомнил энергичную научную ругань своего руководителя, и это отразилось на его беседе с постаревшим Мефистофелем.

— Итак, вы хотели мне что-то сказать, профессор Боймер?

— Хочу сделать маленькое предложение. Не продадите ли одну имеющуюся у вас вещицу?

Доктор Сток знал, что с незнакомыми рискованно крупно шутить, но не справился со своим дурным характером.

— Вы хотите купить мою душу? А за какую цену?

— У вас есть душа? — холодно поинтересовался специалист по экспериментальной астрологии. — И давно вы это обнаружили?

— Всю жизнь чувствовал, что за душой у меня есть только душа и никаких других достояний. Но я ее высоко ценю, — возможно, за отсутствием более ценного имущества.

— Людям свойственно самообольщаться, — непреклонно установил Мефистофель. — К вопросу о вашей душе мы воротимся позже. Нет, я хотел бы приобрести нечто гораздо более примитивное, к тому же не вполне законно вами захваченное. Я говорю о наполняющем вас ощущении благостности.

— Ощущение благостности? Я вас правильно понял?

— Абсолютно правильно. Открою вам маленький секрет, доктор Сток. Генерал-профессор Лесли Говард Гордон известил меня, что моим соседом в полете будете вы, и любезно дал прочитать вашу автобиографию. Несложные вычисления с применением тензорного анализа показали, что вашу судьбу определяет противостояние Венеры Юпитеру, осложняемое бесцеремонным вторжением Марса и диким хаосом проносящегося неподалеку астероидного облака. А ведь от шальных астероидов хорошего не ждать. Короче, эн-мерная матрица вашего бытия засвидетельствовала, что определяющие свойства вашей психики — уныние, подавленность и неверие в свои интеллектуальные способности. Между тем вот уже одиннадцать часов вы пребываете в радужном настроении: у вас радостно блестят глаза, когда вы смотрите в мутную темь океана, будущее — я это хорошо разглядел — предстает вам неправомочно сияющим. Непорядок, не правда ли? Короткое вычисление на моем карманном компьютере установило, что на вас случайно и незаконно снизошло то, что по расположению светил принадлежит не вам, а вашему будущему начальнику Джону Паолини. Добавлю, что лечу на Нио исключительно для того, чтобы ввести Паолини в принадлежащее ему благорасположение. Но поскольку вы…

— Ничего не я! У меня свое настроение, у Паолини — свое. Ничего не имею против того, чтобы оба мы пребывали в добрых чувствах.

Что ученый-астролог, так сильно смахивающий на Мефистофеля, шагает в своих рассуждениях за грань простой логики, Сток понял сразу. Дальнейшая беседа лишь укрепила это убеждение. Астролог пространно доказывал, что количество благоприятных комбинаций светил ограничено и потому число людей, пребывающих в благодушии, не может превзойти предельную для данного времени норму; соответственно, имеется верхний предел и для людей, коим силой небесных светил суждены на эти часы неудачи, горе и дурное расположение духа. В этих условиях очень нежелательны искусственные перепутывания судеб, а это, к сожалению, случается: человек, назначенный на вполне обоснованное уныние, вдруг беспричинно впадает в восторг. Он, профессор Арчибальд Боймер, убежден, что и сам доктор Сток понимает неосновательность своего благодушия и, следовательно, столь же отчетливо должен понимать, что это благодушие, собственно, не его, а чужое и захвачено ценой обделения другого человека добрым настроением.

— Мое доброе настроение основано на личных причинах, — возразил доктор Сток. — Ибо я лечу в место, которое охарактеризовано мне как рай, и буду вести там интереснейшие исследования.

Рожки на висках Мефистофеля встопорщились, чугунные звоны голоса стали глуше.

— Условимся о значении терминов «рай» и «ад». Вам, надеюсь, ясно, что рай для дьявола — ад для святого. Люди — мешанина из святости и чертовщины. Не откажите в любезности сообщить: как вы относитесь к числу «тринадцать»?

— «Тринадцать» для меня счастливое число.

— Значит, черта в вас больше, чем ангела, доктор Сток. Хорошим людям не везет по тринадцатым числам, а плохим тринадцатого все удается.

Доктор Сток сделал попытку обидеться.

— Мы с вами еще как следует не познакомились, а вы уже обзываете меня дурным человеком, профессор Боймер!

— Я знаю вас, — хмуро сказал астролог. — На вас бросил взгляд приближающийся к Венере Марс. У Марса тяжелый взгляд, можете мне поверить. Столько зла ждешь от этой зловредной планеты!

3

Доктор Сток заметил, что остальные пассажиры самолета не прислушиваются к его странному разговору с ученым-астрологом, так смахивающим на Мефистофеля. Все молчаливо покоились в креслах, каждый был погружен в раздумье или похрапывал. У тех, кто дремал, лица, освобожденные от предписанных мин, еще сильней становились похожими на рожи закоснелых обитателей тюрем. Доктору Стоку не нравились пассажиры. И если он со внутренним смешком вспоминал забавные разглагольствования профессора Боймера, а сам облик специалиста по экспериментальной астрологии порождал насмешку, то внешность остальных пассажиров вызывала беспокойство: доктору Стоку чудилось, что он попал в скверную компанию.

Стюардесса объявила, что самолет приблизился к месту посадки, но внизу простирался все тот же темный, а сверху казавшийся еще и немного выпуклым океан. Доктор Сток спросил Мефистофеля: где же, собственно, остров? Не на воду же им спускаться!

— Остров сейчас откроют, — проворчал астролог.

Только теперь доктор Сток понял, что самолет давно уже кружится над одним местом в океане: солнце быстро перемещалось справа налево, обходило самолет сзади и снова накатывалось с правого бока. Но внизу по-прежнему ничего не было, кроме выпуклой — дном вверх — чаши темной воды. Астролог счел нужным успокоить Стока:

— Нио прикрыт силовым экраном. Установят, что мы — те, кого ждут, и раскроют объятия. Через час будем в гостинице.

Внизу разлился широкий голубоватый свет. Вначале он был просто шаром сияющего тумана, шар взметнулся из недр океана, вздымался вверх, достиг самолета, окутал самолет, ушел в небо. Под самолетом открылся город нарядных зданий и парков. Самолет сел на желтую гравийную площадку. Пассажиры чинно выходили наружу. К доктору Стоку подошел высокий средних лет мужчина с приветливым лицом и с такой величавой фигурой, что казался древней статуей, сошедшей с пьедестала.

— Меня зовут Спадавеккия, — проговорил он звучным, торжественным голосом. — Хирон Спадавеккия, если не возражаете, доктор Сток. В гостинице вас ждут. Вы хотели номер тринадцатый, не правда ли? Мы освободили его.

— Я не высказывал желания, чтобы для меня освобождали занятый номер, — заметил доктор Сток.

— Вы объявили, что «тринадцать» у вас счастливое число. Такое объяснение равносильно приказанию. Наша обязанность создавать всем на Нио радость существования.

Доктор Сток поискал глазами Арчибальда Боймера: сказать о тринадцатом числе мог только он. Но профессор экспериментальной астрологии пропал, словно его и не было. Хирон Спадавеккия усадил Стока в роскошный лимузин, сам повел его. Для человека, величественного, как античный бог, он неплохо управлялся с рулем. Гостиница выглядела королевским дворцом, а не обителью случайных приезжих. Номер тринадцатый складывался из трех комнат, не считая ванной, та тоже могла сойти за кабинет: в ней кроме мраморного бассейна стоял диван, столик и два кресла.

— Вы, мне показалось, искали профессора Боймера, — сказал Хирон Спадавеккия. — Ровно в шестнадцать часов вас пригласят в ресторан. Там вы увидите профессора. В ресторане у каждого свой столик. Его номер — одиннадцатый, а ваш…

— Естественно, тринадцатый, — иронически подсказал Сток.

— Вы не ошиблись, — торжественно подтвердил Спадавеккия. — Ресторан, доктор Сток, на Нио служит не только для принятия пищи, но местом встреч. Он вроде единого для всех клуба.

— Единого для всех? На Нио так мало жителей?

— Когда мы говорим «всех», это означает «всех удостоенных особости». У нас много званных, но мало избранных. Кстати, код вашей особости тоже тринадцатый.

— Я, стало быть, отношусь к избранным?

— Совершенно справедливо, доктор Сток, — величаво ответствовал Хирон Спадавеккия и учтиво поклонился.

До шестнадцати оставалось больше двух часов. Доктор Сток с наслаждением поплескался в бассейне, полчасика вздремнул. Переодевшись, он направился в ресторан. Ресторан занимал весь нижний этаж. В обеденном зале стояло около двадцати столиков, но только одно сиденье у каждого столика показывало, что здесь пищу вкушают в одиночестве. Тринадцатый столик поместили у окна. За одиннадцатым, в глубине, уже сидел профессор экспериментальной астрологии. Доктор Сток поклонился, Арчибальд Боймер хмуро моргнул, — это, вероятно, было эквивалентно поклону. За столик номер двенадцать села мужиковатая дама лет тридцати, — впрочем, лицо ее, составленное из одних крупных деталей, уродливым не было. Доктору Стоку даже понравились темные глаза под широкими мужскими бровями и большой красивый рот — полные губы были не то подкрашены багрово-красной помадой, не то обладали природной вампирной окраской. Дама с равнодушием отнеслась к тому, что ее разглядывают, и доктор Сток счел нужным обратить на себя внимание иным способом:

— Доктор Альфред Сток, химическая физика, особость тринадцатая, с вашего разрешения, сударыня.

— Разрешаю, — сказала дама. Приятный, мелодичный голос не очень вязался с грубоватой фигурой и резкими чертами лица. — Протяните мне вашу правую руку, Сток!

Требование было столь неожиданно, что доктор Сток какую-то секунду колебался. Дама наклонилась и, не дотрагиваясь до руки Стока, внимательно ее оглядела. Доктор Сток натужно пошутил:

— Уверяю вас, она чистая.

— Это несущественно. Ваша рука мне подходит, беру ее.

Доктор Сток не упустил возможности пошутить:

— Надеюсь, вместе с сердцем? Вы требуете моей руки и сердца, я так вас понял, сударыня?..

— Агнесса Коростошевская. Зачем мне ваше сердце? У меня отличный набор сердец. А рука хорошая. Давно не видела красивых мужских рук. Именно такую я хотела бы иметь для своего ребенка.

Только большим усилием воли Сток не разрешил себе парировать неожиданное предложение какой-нибудь остро́той. Он постарался, чтобы новый вопрос звучал серьезней:

— Вы хотите меня в отцы вашего ребенка, Агнесса?

— В частичные отцы. На одни руки. — Она с тем же вниманием, с каким только что осматривала руку, оглядела голову доктора Стока. — Лицо у вас заурядное, но голова интересна. Не удлиненная, а шароподобная. Голову, пожалуй, я тоже возьму.

— Если я разрешу, — сказал он. Его начал раздражать разговор.

Агнесса Коростошевская искренно удивилась:

— Вы возражаете? Разве я предлагаю что-либо плохое?

— Во всяком случае, непонятное. К вашему сведению, я уже ровно три часа на острове, но пока еще…

— Ах, так! — воскликнула Агнесса и засмеялась. Смеялась она хорошо. Доктор Сток верил, что улыбка — это дверь души, а смех — выход души наружу. У плохих людей не может быть добрых улыбок, у злодеев и смех зловещий, доказывал он на ученых собраниях «Коней Армагеддона». Если это было верно, то профессора Арчибальда Боймера следовало зачислить в плохие люди, а мужиковатую Агнессу — в хорошие. — Ах, так! — повторила она уже спокойней. — Вам, стало быть, не разъяснили, чем мы занимаемся на острове?

— Меня интересует, чем занимаетесь вы, Агнесса, и почему вам понадобилось лишать меня рук, а заодно и головы?

— И руки, и голова останутся при вас и после того, как я их заберу. Моя научная тема — усовершенствование человека. Я создаю Бриарея.

— Бриарея? В детстве я читал легенду о сторуком великане…

— Нет, сто рук — конструктивное излишество. Я сторонник умеренности. Я остановилась на восьми руках — две передних, четыре боковых, две задних. Ваша рука подойдет в боковые, на них меньше нагрузки, зато эстетические требования к ним больше. Мой ребенок должен быть красив, без этого я его не выпущу в свет.

— Мне льстит, что возглавлять туловище вашего красавца сына будет моя голова.

— Две головы, только одна из них — ваша. Бриарей создается двухголовым. Отсутствие заднего обзора — большая конструктивная недоработка человека. К тому же художественное впечатление от одноголовости невелико. Разве вы не согласны, что мы с вами выглядим уродами?

— Благодарю за оценку. Вы сказали, Агнесса, что создаете Бриарея. Если я правильно понял…

— Вы правильно поняли, доктор Сток. Лаборатория номер двенадцать специализируется на геноусовершенствованиях человека. Инженерные схемы наших аппаратов животворения разработал еще великий Томас Габа, но лишь на острове Нио спустя тридцать два года после безвременной кончины Габы удалось построить производственную модель. Я, кажется, отвлекаю вас, доктор Сток? Заказывайте блюда, пульт-меню перед вами.

Только сейчас доктор Сток заметил, что на столе лежит красиво оформленная табличка снедей и около каждой надписи кнопочка. Сток нажал на кнопки: «Суп с гренками», «Баранья отбивная», «Мороженое», «Кофе». Заказанную еду подкатил благообразный робот. Доктор Сток, прожевывая пищу, размышлял об Агнессе Коростошевской. Дама с огромными глазами под широкими бровями, видимо, многих знает на острове, это надо использовать. Доктор Сток оглядел зал. Среди обедающих были и два вчерашних пассажира — из самых зверообразных.

— Вы, насколько я понял, специалист по инженерной генетике, верно? — обратился Сток к Коростошевской.

— Геноконструктор.

— Остальные работники Нио тоже геноинженеры?

— Нет, конечно. На острове полный комплект специальностей. Главные — физики, химики, астрономы, геологи. Из геноинженеров только два кроме меня, вон те красавцы. — Она кивнула на вчерашних пассажиров, они сидели по соседству один от другого. — Тот, длинноносый, узкощекий, малоинтересен, он не поднялся выше одноклеточных реконструкций. Зато второй, Арнольд Густавссон, заслуживает внимания и опасения. Не знаю более наглого субъекта. Он создает божество.

— Божество?

— Да, господа бога со всеми его обличьями в едином телесном воплощении. И с теми же функциями управления действиями людей. Только умение создавать что-то из ничего и обращать что-то в ничто божеству Арнольда Густавссона не дано, это чрезмерно усложнило бы модель. Бог среди людей, а не бог во Вселенной — так он сформулировал. И с успехом выполняет свой мерзкий замысел!

— В чем, собственно, мерзость его замысла?

— Вы хорошо знаете, доктор Сток, что высшее существо имеет три обличья: отца-вседержителя, сына-спасителя и духа святого. Во всяком случае, так нас учили в школе. И никто не сказал ни слова против, когда Арнольд объявил, что сконструирует своего биоробота по числу божественных ипостасей многоголовым. Но его киборг четырехголовый! Можете это понять?

— Пока не понимаю.

— У божества Густавссона четыре головы. Передняя — седовласый и седобородый отец. Эта голова удалась, она на всех производит хорошее впечатление. Еще лучше сын-спаситель, очень милый юноша с кротким взглядом и доброй улыбкой. Эта голова справа от отца. Левая голова, дух святой, похуже, в ней лишь умело сделано льющееся из золотого нимба радиоактивное излучение, оно заставляет самосветиться все, что напротив него. Зато внутри нимба никаких твердых очертаний, даже силуэта… Арнольд говорит, что дух святой бестелесен, просто лучи. С этим можно и примириться. Но Густавссон к трем ипостасям божества добавил и четвертую, заднюю. И знаете, что изобразил? Нечто зверомордатое, с клыками, с рогами, заросшее шерстью. На ученом совете было столько споров! Арнольд с пеной на губах доказывал, что сатана и есть четвертая божественная ипостась, три другие — парадные, праздничные, а задняя — повседневная, рабочая. «Покажите мне такого бога, у которого не было бы своего черта? — кричал он. — Разве вы не видите глубочайшего смысла в том, что никакой бог без собственного дьявола не существует?» Модель четырехипостасного божества все же приняли, ибо на Нио несуразности котируются. Подробней это растолкует наш директор Джон Паолини, когда он вызовет вас. Подготовьте заранее вопросы к нему.

— За вопросами дело не станет, — сказал Сток.

4

В этот же день доктор Сток попросил у Хирона Спадавеккия свидания с директором Нио, уважаемым Джоном Паолини, если, конечно, правомочно называть владетеля острова директором. Хирон Спадавеккия ответствовал, что наименование «директор острова» точно отвечает административному значению Джона Паолини, но самого его видеть пока нельзя. Директора могут видеть лишь те, кого он пожелает видеть. Он еще не выразил желания встретиться с доктором Стоком. Время, остающееся до встречи, доктор Сток может использовать для знакомства со своей лабораторией. Неплохо было бы, если бы доктор Сток приступил к постановке самых простых экспериментов. Для предстоящей беседы с директором острова деловое опробование аппаратуры сослужит немалую пользу.

— Можете также продолжить знакомство со своими коллегами, доктор Сток. У нас нет закрытых лабораторий. Остров в целом закрыт, но внутри защитного экрана ни для кого нет тайн.

Доктор Сток на всякий случай осведомился, не боятся ли руководители Нио, что секреты острова будут разглашены людьми, покидающими это прекрасное место. Сколько он понимает, силовые защитные экраны можно наложить на любой клочок земли, но не на рты! И мысли неплохо экранируются, и на любой неуемный рот накладываются прочные замки, только в этом нет нужды. Еще никто из прибывших на Нио не покидал его. Ибо все, что может пожелать для своего творчества ученый, он на Нио находит. Здесь ему гарантирована абсолютная свобода мысли и полный произвол в выборе научных тем. Никакого принуждения, никакого понукания, никакого ограничения — таков священный девиз Нио.

— И здесь вы вправе требовать для выполнения своих научных прихотей все, что вам вздурится на ум… Доктор Сток, глагол «вздуриться» не ругательство, а формула высокого научного уважения, ибо дурь — это способность разума выйти за узкие межи обыденности. Дурь — душа истинной науки. Нет, ни один благомысленный человек по собственной воле никогда не покинет Нио, где созданы такие условия для осуществления любой его вдохновенной дури!

Хирон Спадавеккия, видимо, принадлежал к ораторам, он вспыхивал от собственных слов. Доктор Сток не захотел спорить. Интеллектуальные скачки в научном товариществе «Кони Армагеддона» приучили его к осторожности. Он знал, что о любое слово можно запнуться сильнее, чем о камень. Ибо камень видно издалека и, перескочив через него, с ним можно далее не считаться. А слово… слово порой и угрожающе увеличивает свое значение. Поэтому доктор Сток бодро сказал:

— Очень интересно, благодарю вас. Я хочу теперь познакомиться с предоставленной мне лабораторией. Ее номер, конечно, тринадцатый?

— Мы не осмелились бы предложить вам иной.


В одном Спадавеккия был полностью прав: лаборатория номер тринадцать являла собой совершенство. Все, что доктор Сток мог пожелать для своей научной работы, имелось в лучшем исполнении. Лаборатория состояла из одного экспериментального зала и двух подсобных комнат. Хирон Спадавеккия, проведя доктора Стока по всем помещениям, продемонстрировал отличное знание методики предстоящих опытов.

— Биологические растворы приготавливают в заготовительном цехе. Оттуда же получите живые ткани. В качестве подопытных используются кролики и мыши. Впрочем, можете требовать других животных, любые требования будут удовлетворены. Единственное исключение — человек. — Хирон Спадавеккия засмеялся, приглашая и доктора Стока повеселиться. — Человека мы не препарируем. Заказы производятся набором цифр на пульте, он стоит на вашем столе. Есть вопросы, доктор Сток?

Вопросов у доктора Стока не было, и Хирон величественно удалился — именно так про себя доктор Сток охарактеризовал его походку. Спадавеккия не ходил, не шагал, не передвигался, не перемещался, а шествовал. Если бы статую античного бога оживили, она, наверно, двигалась бы с такой же неторопливой величавостью. Хирон к тому же был кудряв, как бог, правда, не золотоволос, а черноват. Сток мысленно поязвил над ним и сел опробовать аппаратуру.

И спустя несколько минут для доктора Стока больше не существовало ни Хирона Спадавеккия, ни таинственного директора острова, с которым еще неизвестно как установятся отношения, ни других ученых на Нио, ни даже самого острова. Доктор Сток углубился в живую клетку, лавировал в путанице межмолекулярных связей, испытывал на прочность сложнейшие конструкции из сотен тысяч атомов. Все, о чем он мог только мечтать в своей жалкой университетской лаборатории, здесь полностью осуществилось. Расчеты, которые так покорили специалиста по экспериментальной метафизике Нормана Ковальского, Верховного Скакуна боевого научного товарищества «Кони Армагеддона», — эти казавшиеся столь смелыми и столь зыбкими расчеты обретали сейчас силу факта. Теория, выношенная в долгих борениях мысли, превращалась в реальную практику. «Невозможное стало возможным!» — подумал доктор Сток и сам удивился, что для формулы своего научного торжества выбрал оценку, какой генерал-профессор Лесли Говард Гордон охарактеризовал основное направление исследований на острове Нио. В совпадении был некий смысл, но доктор Сток не стал углубляться в него.

Он прервал опробование аппаратуры и, взволнованный, прохаживался по лаборатории. В нем противоборствовали мысли несовместимые. Он радовался и огорчался своему успеху. Радовался тому, что его гипотезы оправдались и осталось верным утверждение, что никто, никогда, нигде, никоим образом и ни для какой цели не использует его научного открытия, ставшего теперь экспериментальной реальностью. И огорчался тому, что первые же эксперименты в новой лаборатории доказали окончательно печальную истину, что все организмы на Земле сконструированы небрежно. Природа имела два миллиарда лет, чтобы довести до совершенства живую материю, выбрав какой-нибудь организм и методически дорабатывая его. Но она заторопилась рассеять по Земле бесчисленные виды жизни, множа в каждом одну и ту же недоработку. Если бы природа была разумным существом, доктор Сток строго прикрикнул бы на нее: «Не халтурь!» Он чувствовал себя правомочным столь резко классифицировать несолидность конструкторского творчества природы. Ведь так просто было сделать любую жизнь бессмертной, если бы природа задала себе изначально такую цель! И столь трудно ныне выправить допущенную в незапамятные времена небрежность. О бессмертии живой клетки свидетельствует — он выразится сильней: кричит! — каждый сегодняшний эксперимент. И он же, каждый эксперимент, скорбно утверждает: ничего не поправить! Если, конечно, не приступить заново к работе, которую природа начала два миллиарда лет назад, и не проделать ту работу снова да ладком. И не размазывать ее в миллиардолетия, а сгустить в десяток, ну, в два десятка лет!

Доктор Сток был исследователем честным и самокритичным. И, немного успокоившись, сказал себе: «Я по-настоящему еще не экспериментировал, я только опробовал аппаратуру. Первые результаты подтвердили мое ожидание. Но лишь многократно повторенные опыты дадут надежную основу для выводов. Завтра начну систематические исследования».

И чтобы преодолеть соблазн воротиться к рабочему столу, доктор Сток вышел из лаборатории. Он еще не познакомился с островом, надо пошагать по Нио. Острова — это клочки суши, повсюду окаймленные водой. Он выйдет на берег и пройдется вдоль воды. Если остров небольшой, он обойдет его кругом. Морским воздухом дышать полезно. Он слишком часто забывал совершать полезные прогулки.

Но, еще не выбравшись на берег — океан виделся в конце улицы, — доктор Сток позабыл, что намеревался проделать полезную для здоровья прогулку. Он остановился перед зданием, похожим на обширный сарай, с вывеской «Лаборатория № 9. Производство искусственного божества». Доктор Сток вспомнил, что на Нио нет ничего тайного, и двинулся внутрь.

В помещении Сток увидел Арнольда Густавссона — вчерашнего самолетного пассажира, так сильно смахивавшего на преступника, выпущенного из тюрьмы в краткосрочный отпуск на волю.

— Любопытствуете, Альфред Сток? — спросил Густавссон хмуро. Он, оказывается, знал доктора Стока. Спустя еще немного времени Сток убедился, что его знают все, кого он встречает на острове.

— Немного есть, — осторожно признался Сток.

— Тогда идите за мной. Не высказывайте восторга громко. Божество легко раздражается. Эта единственная недоработка не дает возможности выпустить наше уникальное творение в свет.

Арнольд Густавссон быстро зашагал в дальний угол и говорил таким мрачным голосом, словно давал не научные разъяснения, а угрожал. В углу стояла четырехголовая скульптура. Она выглядела точно так, как ее описывала Агнесса Коростошевская. Доктор Сток загляделся на отца-вседержителя, он был похож на Зевса. А сатана привел его в ужас — воплощение нечистой силы. Густавссон угрюмо любовался своим созданием. Доктор Сток с некоторым разочарованием произнес:

— Я-то думал, что божество ваше живое, а это мрамор.

— И мрамор на Нио оживает, — зловеще отпарировал Густавссон и, подняв правую руку, громко щелкнул пальцами.

Статуя ожила, потянулась, сошла с пьедестала и направилась к доктору Стоку. Шагая, искусственное божество поворачивалось. На доктора Стока сперва благожелательно поглядели темные глаза отца-вседержителя, потом ему ласково и грустно улыбнулся сын, а после на него стала надвигаться клыкастая пасть сатаны. Судя по всему, божество собиралось не то проглотить, не то разорвать доктора Стока. Он отшатнулся. Арнольд Густавссон, насладившись испугом гостя, щелкнув пальцами, вернул божество на «исходные позиции».

— Каково?

— Неплохо, — сказал Сток, переводя дух.

Он побледнел, коленки подрагивали, перспектива неведомо почему угодить в пасть дьявольской бестии ужаснула его. Но, взяв себя в руки, Сток продолжил, ибо всегда хотел доискаться до сути:

— Но непонятно.

— Что непонятно, доктор Сток?

— Зачем вам понадобилось создавать такое диковинное существо? Для какого оно, так сказать, реального употребления?

Густавссон, пожав плечами, признался, что еще не думал о практической пользе своего замечательного творения. Просто захотелось сконструировать агрегат, аналога которому нет в природе. Ибо что такое божество в его философском понятии? Некий высший стимулятор человеческих действий, не так ли? Нечто толкающее на творчество созидания и творчество разрушения, на добрые и злые поступки. В искусственное божество встроен электронный блок активности, который и убежденного лежебоку заставит прыгать, а самого спокойного человека вгонит в ярость, воодушевление, ненависть, умиление. Не хочет ли доктор Сток на себе проверить силу излучаемого его созданием стимулятора динамизма?

— Спасибо, доктор Густавссон, на недостаток активности я не жалуюсь, — ответил доктор Сток и поспешно удалился.

Доктор Сток уже понимал, что разрешение осуществлять любую научную прихоть, о чем поведал величавый Спадавеккия, неминуемо породит разработки, немыслимые в других научных центрах. И он загодя подготовил себя к встрече с невероятным. Ожидание неожиданного было так сильно, что он несколько разочаровался, вступив в следующую лабораторию. В ней слышались собачьи визги и лай, потому что в этой лаборатории наращивали у собак пятую ногу.

— Посмотрите, какое чудо! — восторженно похвалился руководитель лаборатории, полненький старичок с узкими плечами, розовощекий, подвижный, веселый. И показал на шотландскую овчарку: у нее с правого бока были две естественные ноги, а с левого — еще и средняя, искусственная, по виду неотличимая от своих натуральных соседок.

— По слухам, пятая нога собаке не нужна, — сказал Сток.

— Вот это и надо выяснить! Мы собираемся окончательно установить, сколько правды в шаблонной поговорке «Нужна как собаке пятая нога». Уверен, что предстоят открытия.

— Ваша собака будет хромать и скашиваться на тот бок, где хранится скудное двоеножие, — заметил доктор Сток, оглядывая рослого пса.

Старичок не ожидал такой критики и заметно огорчился.

— Вы думаете, что нужна и шестая нога, доктор Сток? — И он знал, кто явился к нему. — Нет, вы серьезно предлагаете шестую ногу?

— Оставляю это на ваше квалифицированное рассмотрение, — уклончиво сказал Сток, поворачиваясь к выходу.

Какое-то время ему казалось, что основные интересы исследователей, собравшихся на Нио, сконцентрированы на конструировании живых уродцев, — к ним вполне можно было отнести и восьмирукого, двухголового сынка Агнессы Коростошевской, и массивную божественную конструкцию Арнольда Густавссона, и эту пятиногую собаку, и говорящую кобру, какую он еще увидел в одной лаборатории, и бычка, питающегося камнями, — попался и такой, и творцы этого чуда уверяли, что хоть стопроцентного переваривания камней достигнуть не удалось, но пятидесятипроцентное усвоение гарантировано. Все это было интересно, но не ошеломляло. Но лаборатория № 5 его ошеломила. Здесь трудились над созданием способности у воды литься не вниз, а вверх.

— Задача технически весьма трудная, но выполнимая, — бодро объяснил руководитель лаборатории. — Вот поглядите на этот ручеек. Он вначале просто течет из трубы по земле, но потом, набирая мощь, приподнимается над ложем потока. Нам еще не удалось заставить воду круто взмывать в высоту, но она уже не течет у наших ног, а свободно проносится над головой. Сейчас вы в этом убедитесь сами, доктор Сток.

И прежде чем доктор Сток успел хотя бы посторониться, творец летучей воды нажал какую-то кнопку — и прямо на доктора Стока устремился белопенный поток. Вода вполне могла смести со своего пути и не такое препятствие, как довольно тщедушный доктор Сток, но метрах в двух от него поток взмыл вверх, пронесся поверху, упал на землю где-то дальше и там загрохотал — беззвучная водяная змея снова превратилась в обыкновенную воду, гремящую на камнях.

— Десять метров полета, пять метров подъема, — констатировал руководитель лаборатории. — А сколько затрачено энергии! Открою вам тайну: проще превратить в воду глыбу гранита, чем заставить устремиться в полет. Воодушевляющая сложность, не правда ли, доктор Сток?

— Очень! Неподалеку от вас собаку обогащают пятой ногой, тоже воодушевляет — и замысел, и исполнение.

— Я знаю об этой работе, доктор Сток. И не намерен порочить ее, ибо вдохновенный смысл пятиножия ясен каждому. Но не будете же вы спорить, доктор Сток, что выведение летящей воды…

— Не буду, не буду! — заверил доктор Сток и поскорее убрался из лаборатории, где воде приделали крылья.

Ему теперь казалось, что остров Нио населен людьми талантливыми, но начисто лишенными того, что называется здравым смыслом. Он прошел мимо двух лабораторий, не заглядывая в них. В этих лабораториях, возможно, выводили лошадей с шипами на спине или конструировали автомобили с сиденьями в форме клещей, впивающихся в бока пассажиров. Он готов был заранее восхититься остроумием замысла, но на близкое знакомство с подобными творениями не претендовал.

Доктора Стока остановил вынырнувший из одного здания ученый-астролог, подозрительно смахивающий на забывшего перегримироваться Мефистофеля. Профессор экспериментальной астрологии держал в руке ящичек, напоминавший дамскую бонбоньерку.

— Знаю, — изрек Мефистофель. — Вы побывали в дьявольском вертепе, где толкут воду в ступе. Я хотел сказать — в автоклавах. Вижу по вашему лицу, что вы оттуда, доктор Сток.

— Там не толкут, а возносят воду, — возразил Сток. — Делают ее летящей, парящей, уносящейся на высоты.

Отвращение исказило лицо астролога.

— Ничтожные люди! Сколько раз я доказывал им, что только хорошо истолченная вода способна на потерю веса. Чудовищное упрямство!

— Что у вас в руке, профессор Боймер? — поинтересовался Сток.

— Ваша душа, доктор Сток, верней, пока лишь ее астрологическо-механическая модель. Я хотел проверить ваше рискованное утверждение, что вы наделены душой. То, что мне удалось построить модель вашей души, говорит в вашу пользу. Будь вы бездушны, эта конструкция не удалась бы. Теперь мы можем возобновить разговор о цене вашей души. Помните, я обещал возвратиться к этому вопросу. Итак, я вас слушаю, доктор Сток.

— Раньше я выслушаю вас, профессор. Расскажите, как вам удалось смоделировать мою душу и какое это вообще имеет значение?

Профессор экспериментальной астрологии с секунду поколебался: наверно, не хотел выдавать профессиональные секреты. Но потом его увлекла возможность похвастаться успехами. Вот здесь, в правой стороне ящика, — электронно-позитронный блок, имитирующий суммарное влияние небесных светил на жизнь доктора Стока, — за исключением влияния солнца, оно слишком огромно, его не воспроизвести в небольшом приборчике. А слева — интегральная схема тех способностей, влечений, опасений и ожиданий, которую можно было бы условно назвать душой доктора Стока. Условно, ибо схема рассчитана по одним внешним признакам. Когда доктор Сток согласится предоставить свою душу в экспериментальную проверку и — он не побоится и такой ответственной формулировки — в научную доработку, все условности расчета станут безусловностями реального факта. Дело за малым…

— Зачем вам нужна моя душа? — бесцеремонно прервал доктор Сток обстоятельное объяснение Арчибальда Боймера.

Астролог, так разительно похожий на Мефистофеля, впал в некоторую растерянность. Плавное изложение вдруг превратилось в меканье. Ну, как сказать зачем? С одной стороны, сугубо теоретический интерес, так сказать, благородная свобода в выборе темы… А с другой стороны и даже со всех других сторон… В общем, владение довольно сложной душой уважаемого доктора Стока, известного каждому как главная грузовая лошадь в могучем косяке «Коней Армагеддона»… Ну, и то немаловажное обстоятельство, что экспериментирование с моделью души доктора Стока даст возможность установить обратную связь, то есть выяснить, как действуют выдающиеся свойства души на движение небесных светил…

— Вы серьезно уверены, профессор Боймер, что на бег Юпитера или Марса может повлиять, с какой ноги я сегодня встал, веселое у меня настроение или вконец поганое?

— Не сомневаюсь! Сомнения в силе влияния вашего душевного настроения на ход Юпитера по небесной орбите незаконны и недопустимы. Существует непреложный астрально-космический смысл в, казалось бы, непритязательном факте — с какой ноги, правой или левой, вам захотелось сегодня сойти с постели. И заранее предвижу, что воздействие вашего настроения на поведение небесных светил в космосе…

— Буду размышлять о вашей любопытной теории, профессор Боймер, — объявил доктор Сток и, удаляясь, приветливо помахал рукой ученому специалисту по экспериментальной астрологии: тот выглядел несколько озадаченным бегством собеседника.

5

Доктор Сток сознавал, что надо не только знакомиться с работами других лабораторий острова, но и завоевывать дружеское расположение местных ученых. Но дружеские отношения не складывались. Насмешливая оценка странностей («Проклятый характер, надо всем издеваюсь», — корил себя доктор Сток) мешала дружбе. Ибо от доктора Стока ожидали восторгов, а не иронии. Только с темноглазой мужиковатой Агнессой Коростошевской Сток немного сошелся. Ему даже нравился ее Бриарей, исполинский кибернетический организм, выглядевший так гармонично, что ни две головы, ни восемь рук не создавали впечатления уродства. И он очень походил на свою создательницу — недаром Агнесса называла его сынком, а не киборгом. Она предупредила доктора Стока, что и ему не разрешается называть это вдохновенное творение техническим наименованием.

«Именно вдохновенное, — доказывала она. — Вы, как частичный отец моего сына, способны оценить это лучше другого. Я уже не говорю о красивых боковых руках, точно скопированных с ваших, и о задней голове, так совершенно повторяющей вашу пленительную шароголовость: к рукам и голове у вас может быть родственное пристрастие. Но вглядитесь в его переднюю голову, пожмите его передние руки, дайте обнять себя задними руками, поговорите с ним о погоде, он ощущает все нюансы нашего климата… Пойдите с ним на прогулку и поглядите, как он карабкается по отвесным скалам!.. Прелестен, разве вы не согласны, доктор Сток?»

Чтобы угодить Агнессе Коростошевской — а ему хотелось ей угодить, — доктор Сток ходил с тяжело шагавшим Бриареем в недалекие прогулки и с удовольствием следил, как тот всеми руками не так даже цепляется за неровности скал, как впивается в них и взбирается на отвесные стены быстрей, чем сам доктор Сток бежит вверх по лестнице; и выслушивал с удовлетворением, как точно многорукий гигант определяет хитрые особенности погоды. «Вчера дождь был на шестнадцать с половиной процентов сильней, чем сегодня утром, зато после обеда солнце светило на треть ярче и на одну десятую жарче», — изрекал медным голосом Бриарей, быстро произведя в мозгу — компьютер, именовавшийся мозгом, помещался в районе живота — все необходимые подсчеты. Только обниматься с сынком Агнессы Коростошевской доктор Сток не сумел привыкнуть: никак не мог отделаться от мысли, что даже для двурукого дружеского объятия Бриарей использует лишь одну пятидесятую своей мощности и что если ему явится шальное желание пообняться чуть сильней, то все кости доктора Стока тут же превратятся в набор обломков.

Та же мужиковатая Агнесса дала понять Стоку, что у него иное положение на острове, чем у других ученых: «Вас ждет что-то чрезвычайное, Сток. Меня смущает номер вашей особости — тринадцатый. Не верю лукавому Хирону, что вам присвоили эту особость потому, что „тринадцать“ счастливое число для вас. Номером тринадцать закодированы не столько ваши личные свойства, сколько отношение к вам администрации. Держите меня в курсе ваших новостей, у меня к вам сильное влечение — научное, естественно…» Доктор Сток чувствовал душевную признательность к соседке за добрые чувства.

Однажды величественный Хирон возвестил доктору Стоку, что сегодня после обеда его примет директор. Вероятно, ни к одному деловому свиданию Сток не готовился с таким волнением, как к этому. Тем сильней он был разочарован, когда вошел в кабинет Джона Паолини.

За внушительным столом сидел толстый, краснощекий, лысоватый старичок с крохотными глазками на мясистом лице. Старичок мигом вскочил, когда доктор Сток показался в дверях, и проворно засеменил навстречу, издалека протягивая руку, — и ноги у него были коротки для массивного туловища, и короткие пальцы крохотной ладошки неправдоподобно толсты и несомкнуты: кисть походила на раскрытый веер. Джон Паолини вяло ответил на почтительное, но твердое рукопожатие доктора Стока и пропищал — в довершение к общей неблагообразности он обладал и тонким голоском, — что давно жаждал познакомиться со столь знаменитым ученым. Если в мире и существовал человек, внешность которого не внушала никакого почтения, то этого человека звали Джоном Паолини.

А вошедший вместе с доктором Стоком величавый Хирон Спадавеккия внушительно намекнул, чтобы Сток не полагался на первое впечатление.

— Господин директор острова Нио, — заговорил Спадавеккия, — имею честь представить вам доктора Альфреда Стока, единственного в мире специалиста по острому внутримолекулярному резонансу. Доктор Сток готов выслушать ваши указания и выполнить ваши предписания.

— Отлично, отлично! — бодро попискивал директор. — За указаниями дело не станет, хи-хи, не станет, указания будут, можете не тревожиться, дорогой Сток. Но раньше я хотел бы узнать кое-что у вас самого, я хотел бы, хи-хи! Я был бы весьма благодарен, если бы вы объяснили мне самым популярным образом, что это за чертова штука — ваш острый внутримолекулярный резонанс, внутримолекулярный, ха-ха! Я весь превратился в слух, замечательный доктор Сток, я весь превратился, хи-хи-ха!

Доктора Стока немного смутила не совсем обычная манера разговаривать у директора острова — и не столько даже то, что Джон Паолини повторял отдельные слова и части предложений, сколько сопровождавший их смешок, напоминавший и похрюкивание, и короткие всхлипы, издаваемые спящим, когда у них закладывает нос. Впрочем, это не помешало доктору Стоку сосредоточиться на теме. В любой молекуле живого вещества каждый атом скреплен со своими соседями — другими атомами — физическими силами стяжения, превращающими разнородные атомы в единую крепкую молекулу. Эти факты были известны и раньше, но только он впервые научился количественно определять крепость любых связей в живой молекуле. Дело в том, что связь атомов в молекуле очень схожа с резиновой нитью: она никогда не бывает в покое, то усиливается, то ослабевает, атомы то сближаются, то раздвигаются. Он, доктор Сток, заставляет межатомные связи молекулы резонировать от излучения из особого приборчика — он назвал его импульсатором. При некоторых значениях резонансного импульса связь разрывается. Величина разрывающего импульса — мера крепости связи. И в каждой молекуле есть связи, которые можно разрушить только, так сказать, орудийными импульсами, но есть и такие нежные скрепления, что разрываются при легком дуновении силового ветерка из импульсатора.

— Очень интересно, доктор Сток, очень интересно! — с воодушевлением воскликнул толстый директор острова. — Ну, и какой вы делаете основной вывод, какой вы делаете?

Сток сделал тот вывод, что им раскрыта тайна продолжительности жизни. При разрыве любой межатомной связи в молекуле сама молекула гибнет. Следовательно, продолжительность жизни определяется наиболее слабыми связями в живой молекуле. Иная связь атомов может существовать и тысячу лет, но если соседней связи хватает только на семьдесят, то вот он, потолок существования — жалкое семидесятилетие. У моряков скорость флота определяется скоростью самого тихоходного корабля, у живой клетки срок бытия определен прочностью самой непрочной внутримолекулярной связи.

— Я слышал, доктор Сток, вы говорили, что ваша теория практически бесперспективна, вы говорили, хи-ха. Не откажите в любезности сообщить почему? Я хотел бы знать, чем вы гордитесь, чем?

Да, все верно, Сток неоднократно высказывался, что его теорией никто, нигде, никогда, ни для какой цели и никоим образом не сможет воспользоваться. Но он говорил это с сокрушением, а не с гордостью. Ибо он открыл секрет бессмертия живой клетки, но бессилен практически создать это бессмертие. Он научился определять крепость любой межатомной связи, но лишен возможности сделать эту связь более крепкой. Ибо импульсы, генерируемые его резонансным аппаратом, не укрепляют, а разрушают связи. Его теория интересна, но бесполезна — таково мнение автора о своей собственной теории.

— Нет, доктор Сток, нет! — воскликнул Джон Паолини. — Вы несправедливы к себе, вы несправедливы! Наш великий эксперт, профессор абстрактной модалистики Лесли Говард Гордон, мне написал, что вы создали научный шедевр, мне написал. Вы смотрите на свою теорию только с одной стороны, а надо — всесторонне. Нет лучшего места, чем остров Нио, чтобы смотреть со всех сторон, нет лучшего места. Вы подошли к живой клетке со стороны ее жизни, вы подошли. Но всякая жизнь есть постепенное умирание, доктор Сток. Подойдем с задней, а не с парадной стороны. Изучим, как умирает клетка, и тогда поймем, как она живет, тогда поймем.

И толстый Джон Паолини изложил доктору Стоку свое понимание проблемы. Нужно сосредоточиться для начала на способах разрыва внутримолекулярных связей. Он предложил бы дополнить интереснейшую таблицу внутримолекулярных прочностей, составленную доктором Стоком, второй таблицей — импульсов, разрушающих эти связи. Ибо, как преодолеть смерть, если предварительно не овладеть, так сказать, ее производством?

— Логично, не правда ли, доктор Сток, хи-ха-хи!

— Некоторая логика есть, — согласился Сток. — Вы сказали, что всесторонность — характерная черта работ на острове? Как это понимать? Доктор Гордон говорил, что ваше учреждение называется Институтом Возможных Невозможностей и что иные остряки обзывают его Институтом Невозможных Возможностей, а также что подробное разъяснение этих терминов я получу на Нио. Не пришло ли время получить их?

— Вы их получите немедленно, вы их получите! Слушайте меня внимательно, доктор Сток, слушайте меня.

И Джон Паолини с торжественностью в голосе объяснил, что генерал-профессор Гордон — он, впрочем, в ту пору был не генералом и не профессором, а безусым студентом, и некоторые преподаватели подозревали, что у него не все в порядке в голове, — так вот, научный создатель острова Нио Л. Г. Гордон разработал науку о соотношениях возможного и невозможного и назвал новосотворенную науку абстрактной модалистикой. Он установил, что возможное и невозможное укладывается в четыре класса соотношений: возможная возможность, возможная невозможность, невозможная возможность, невозможная невозможность.

Различия между этими, так сказать, модальностями существования не только принципиальны, но и огромны. Он покажет это на одном примере.

— Скажем, например: этот человек — мыслитель. Это возможная возможность, ибо мыслительные способности присущи каждому человеку. Теперь скажем так: вон тот человек — божество. С одной стороны, божественность в человеке вполне возможна: с другой стороны, человек никогда еще не был богом даже самого примитивного образца. Короче говоря, стать божеством — возможная невозможность. Дальнейших разъяснении не требуется, не правда ли? Скажем по-иному: человек — нечто двухголовое. Это, во-первых, невозможность, ибо двухголовых людей не существует. Однако двухголовость не противоречит природе человека, и при известных условиях можно у людей выращивать две головы. Стало быть, эта невозможность возможна, но реальность ее осуществления требует высокого уровня науки и техники.

— Бриарей, двухголовый сынок Агнессы Коростошевской, следовательно, относится к разряду невозможных возможностей, — промолвил доктор Сток.

— Именно так, Бриарей — существо третьей категории модальности, — подтвердил директор острова. — И наконец, выскажем утверждение: вот этот блондин — резиновая галоша. Или еще сильней: он — планета Юпитер или…

— Навозный жук, — подсказал доктор Сток.

Навозного жука Джон Паолини отверг.

— Человек, ставший навозным жуком, относится ко второй модальности. Именно такую возможную невозможность в древности описал писатель по имени Кафка — и читателей доводила до слез мрачная трагедия его героя, превратившегося у себя в доме в насекомое. Но стать резиновой обувью или гигантской планетой вроде Юпитера — это воистину совершенно невозможная невозможность. Без тонкого различия четырех модальных различий немыслимо понять, чем занимаются ученые на острове Нио. Дело в том, что первая категория относится к задачам обычных наук. То, что в принципе возможно, но пока не реализовано, осуществляют земные ученые и инженеры. Четвертая модальность — невозможная невозможность — является прерогативой самого господа бога, ибо осуществление невозможной невозможности есть чудо, а самый могучий ученый чуда не сотворит, сколько бы нам ни твердили, что он чудит. Итак, для сотрудников острова остаются две средних модальности. У нас либо преодолевают невозможность возможного, либо реализуют возможности невозможного. Все удивительно просто, не так ли, доктор Сток?

У доктора Стока ум постепенно заходил за разум. Простота объяснений директора острова была из тех, что, по древней пословице, хуже воровства. Но не в натуре доктора Стока было прекращать научную беседу с темными пятнами недосказанности. Он продолжал спрашивать:

— Вы сказали, что чудо есть прерогатива господа, господин директор, и поэтому на острове чудеса не творят. Но разве двухголовый и восьмирукий человек или искусственное божество в четырех совмещенных на едином туловище ипостасях…

Джон Паолини прервал доктора Стока категорическим взмахом руки, похожей на распахнутый веер. Нет, и тысячу раз нет! В древности чудом считали все, что выходило за пределы скудных материальных и духовных средств. Выстрел из пистолета тоже сочли бы чудом в мудрых Афинах. Ныне чудом будет только осуществление невозможной невозможности. Если человек превратится в галошу или обернется небесной планетой — да, это чудо, здесь присутствует рука господа. Но превратить человека в осла — проблема уровня науки. Доктору Стоку в ассоциации «Кони Армагеддона», кажется, присвоили почетный разряд грузовой лошади. Но там, на материке, ему не придали ни двух дополнительных ног, ни копыт, не вытянули его привлекательное лицо в лошадиную морду. Однако если доктор испытывает внутреннюю потребность обогатиться еще двумя ногами, четырьмя копытами и приобрести мужественную морду боевого жеребца, то на острове об этом можно поговорить, ибо подобная трансформация облика относится ко второй модальности, то есть является простой возможной невозможностью. Впрочем, некоторые ученые Нио, наверно, нашли бы в реальном олошадении доктора Стока третью модальную категорию, то есть невозможную возможность. К какой категории, кстати, сам доктор Сток отнес бы свою потребность в олошадении — ко второй или третьей?

— Ни к какой, ибо у меня нет такой потребности. Я вполне удовлетворен своим внешним обликом, господин директор. Еще один вопрос, если позволите. Итак, проблема чуда. Поскольку чуда нет, а есть лишь совершенные технические средства…

Директор острова снова прервал доктора Стока взмахом веерной руки. Ни один здравомыслящий ученый не станет отрицать чуда, то есть возможности невозможной невозможности. Подобное отрицание свидетельствовало бы о неверии в Высшую силу. Но богу — богово, а человеку — человеческое. По агентурным данным, бог продолжает трудиться на своем производственном полигоне, именуемом в просторечии раем.

— Кстати, доктор Сток, вы, конечно, не разделяете мещанского представления о рае как о некоем санатории для уставших от земного бытия праведников? По сведениям нашей разведки — а в точности их сомневаться не приходится, — рай — грохочущая промышленная площадка и ангелы на ней отнюдь не официанты и санитары небесного дома отдыха, а промышленные трудяги. У самых знатных архангелов крылья постоянно черны от пыли и копоти. Ибо на божественной промплощадке такие создаются комбинации, такие творятся чудеса, что человек в образе резиновой калоши никого из крылатых работяг особенно бы не удивил. Вам, естественно, ясно, к чему приводит исполинская потенция творить и творить — любое из любого, все из всего, не считаясь ни с какой целесообразностью, ни с какими запретами и ограничениями. Да, печально, но нигде нет такого низкого коэффициента полезного действия, как в раю. Из тысячи созданных там комбинаций только одна годится в тиражирование, как способная к самостоятельной жизни. Чудо всегда эффектно, но очень редко бывает эффективным. Недавно на Нио доставили прелюбопытный пейзаж одного из райских уголков, издалека сфотографированный нашим агентом. Вам ведь сообщали, доктор Сток, что рай от нас весьма близко, всего в нескольких милях по океану. Но никого из нас туда не влечет, ибо разве можно сравнить райский хаос с правильной научной организацией Нио! Поверьте, мы у себя значительно улучшили все райские потенции. Скажу сильней: волосы дыбом встают при одном взгляде на творимые в раю несообразности, как они выглядели на той фотографии. К сожалению, она быстро выцвела и сейчас на ней ничего не рассмотреть. Таким образом, — продолжал директор острова, — не отрицая в принципе чуда, мы у себя чудес не творим и даже запрещаем их творить. Мы ограничиваемся тем, что предоставляет нам наука и технические средства. Но конечно, мы несравненно превосходим не только райский, но и земной уровень полезного творчества. Кое-кто из ученых невежд клеветал на нас, что мы нечто вроде филиала рая, так сказать, научный форпост на дороге к райским вратам. Мы с негодованием отвергаем подобные инсинуации! Ибо Нио — продолжение и усовершенствование рая, дорога не к нему, а от него. Иначе говоря, осуществление того разумного и реального, что можно обнаружить на райских полигонах. Мы завершаем райские проекты, которые там остаются совершенно нереальными, таково наше научное назначение.

— Теперь вы понимаете, высокочтимый доктор Сток, как важно переоборудование вашего импульсатора, освещающего возможности жизни клетки, в орудие, прерывающее ее жизнь. Ибо смерть есть высшее завершение жизни и без овладения смертью нельзя ни познать, ни усовершенствовать жизнь.

Это произнес Хирон Спадавеккия, и доктор Сток покорно ответил:

— Да, вполне понимаю, — и дотронулся рукой до головы: почудилось, что голова, поскрипывая, медленно вращается на шее.

6

Доктор Сток погрешил бы против истины, если бы сказал, что мысли, столь сильно полонившие его на другой день после беседы с директором острова, возникли сразу в логическом завершении. Вначале он испытывал только растерянность и беспокойство. Ему не нравилось назначение, предписанное его открытию. Но он не мог бы выдвинуть других аргументов, кроме того, что ему жалко расставаться с убеждением в абсолютной бесполезности своей работы. Доктор Сток и сам понимал, что такого рода аргументы прозвучали бы весьма несолидно.

Он уселся за пульт и механически заиграл на клавиатуре импульсатора. Резонансные импульсы бомбардировали мишень. В мишени — колбочке с биологическим раствором — резвились живые клетки. На счетчике появлялись цифры резонансных напряжений в молекулах клеток. Доктор Сток усилил резонансные импульсы, и слабые внутримолекулярные связи стали рваться. Клетки уже не резвились, а судорожно подергивались в растворе. Он еще усилил импульсы — теперь рвались и более прочные связи. В колбочке прекратилось всякое движение, кроме бессмысленно-механического перемещения клеток. Доктор Сток провел рукой по лбу, стирая легкую испарину. У него возникло ощущение, что он совершил убийство, а не провел научный опыт.

«Сущая же чепуха! — вслух сказал он себе. — Успокойся. Ты и раньше, проверяя резонансные пределы межатомных связей, убивал живые клетки. Ничего нового не произошло. Возьми себя в руки!»

В руки он взять себя смог, но успокоения обрести не сумел. Раньше он убивал проверяя, сейчас убил, чтобы убить. Это было нечто иное.

Время подошло к шестнадцати, и доктор Сток ушел в ресторан.

Он хмуро ел, не обращая внимания на соседей. Ему показалось, что Арчибальд Боймер вопросительно поглядывает на него и при этом так гримасничает, словно дает знак, что хотел бы пообщаться. Сток повернулся спиной к специалисту по экспериментальной астрологии. И тут до него дошло, что его соседка, мужиковатая, но приятная дама, тоже, как и он, пребывает в состоянии угрюмого сосредоточения: она ела, не глядя на еду, хмурилась, ее темные глаза пристально вглядывались в какую-то точку на столе, а в той точке ничего не было. Только собственная душевная подавленность не дала Стоку сразу разглядеть, что с Агнессой Коростошевской нехорошо. Он постарался загладить свою невнимательность.

— Добрый день, Агнесса! Что у вас случилось?

Ее ответ прозвучал непривычно глухо:

— Почему вы думаете, что со мной что-то случилось?

— Вы не похожи на себя.

Она оглянулась на зал. Большинство сотрудников уже удалилось. Но номер одиннадцатый не торопился. Доктору Стоку показалось, что астролог не так пережевывает пищу, как прислушивается к его разговору с Агнессой. Она, вероятно, тоже подумала об этом, потому что понизила голос.

— Что вы делаете по вечерам, доктор Сток?

— Чаще всего сижу в лаборатории, иногда читаю в гостинице старые книги.

— Вы не любите ночные прогулки по берегу океана?

— Никогда не прогуливался.

— Приглашаю вас погулять со мной сегодня вечером.

— Согласен. Но вы не ответили на мой вопрос. Что с вами случилось?

— На прогулке отвечу. Зайдите за мной перед заходом солнца.

— Вы живете в номере двенадцатом?

— Естественно. Теперь давайте кончать еду в молчании, чтобы не возбуждать постороннего любопытства.

Ровно в восемь доктор Сток постучался в соседнюю дверь. Агнесса была уже одета для прогулки. Он хотел заговорить, она приложила палец к губам и показала глазами на стену. Он понял, что она опасается, как бы номер одиннадцатый, профессор Арчибальд Боймер, не стал подслушивать.

На улице доктор Сток спросил:

— Наша встреча, я догадываюсь, чем-то для вас опасна, Агнесса?

— Для вас тоже, доктор Сток.

— Вы побоялись и слово вымолвить в номере, но совсем не боитесь того, что нас видят прогуливающимися.

— Опасность не в том, что мы вместе, а в том, какой поведем разговор. Слово важней прикосновения рук. Помолчим, пока не выйдем на берег.

Доктор Сток много раз видел океан в конце их улицы, но ни разу к нему не выбирался. И, восхищенный, он несколько молчаливых минут только вглядывался в морской простор и вдыхал морской воздух. Солнце заходило справа, оно стало большим и красным — и золотисто-красным стал весь океан. Озаренный и преображенный, он беспокойно шевелился от берега до горизонта, в нем вздымались и распадались широкие волны, и все в нем было игрою золота и огня: ложбины волн сияли темной вишней, склоны валов сверкали красным и желтым, а гребни извивались шарфами дымно-розовой пены. Доктор Сток проговорил скорей для себя, чем для спутницы:

— Волны вспыхивают и гаснут.

— Вы что-то сказали, доктор Сток? — переспросила она. — Пойдемте подальше. Я знаю местечко, где скала нависает и над водой, и над землей. Там хорошо сидеть в одиночестве.

До скалы было с полкилометра. Сток шел за быстро шагавшей Агнессой и спотыкался: берег был усеян валунами, а доктор Сток не мог оторвать глаз от волшебства света, рождавшегося в океане, и не глядел под ноги. Он молчаливо корил себя: почти месяц прожил на острове, мог много раз видеть закат, но и не подумал ни разу об этом. Зато сегодня жадные глаза с лихвой вбирали в себя красоту, которую он раньше не замечал.

Агнесса остановилась у высокого гранитного валуна.

— Я пойду впереди, а вы взбирайтесь осторожно, тропка крутая.

На вершине она уселась лицом к городу, а не к океану. «Хочет видеть, не подбирается ли кто посторонний», — догадался доктор Сток. Он уселся так, чтобы видеть ее лицо и буйство красок в океане.

— Я вас слушаю, Агнесса.

Она сухо сказала, все так же всматриваясь в линию берега:

— Хочу стать детоубийцей. Вы должны мне помочь, доктор Сток.

Доктор Сток успел привыкнуть к тому, что на Нио все содержит в себе одновременно два утверждения: «возможно» и «невозможно». И поэтому заранее настроил себя на то, что здесь надо ожидать любых неожиданностей. Но признание Агнессы Коростошевской было все же из тех, о коих он не мог помыслить.

— Детоубийцей, я не ослышался, Агнесса?

— Вы не ослышались. Я хочу убить своего сына, свое единственное творение — Бриарея. Без дружеской помощи я не справлюсь.

— Объясните, Агнесса, что все-таки случилось?

— Доктор Сток, расскажите, каким вам видится наш Нио? Можете говорить откровенно: наступает темнота, а в темноте никто к нам не подберется на вершину скалы.

Стоку показалось, что небольшая доза иронии и пара-другая шуток весьма облегчат столь драматично начавшийся разговор. Он вспомнил, что ему говорили о Нио — и генерал-профессор Лесли Говард Гордон, и специалист по экспериментальной астрологии Арчибальд Боймер, и толстый Джон Паолини с руками, похожими на распахнутые веера, и величественный Хирон Спадавеккия, и сама мужиковатая, но милая Агнесса Коростошевская, и все другие научные сотрудники.

— Что такое остров Нио? Это ИВН, то есть Институт Возможных Невозможностей, который иные именуют Институтом Невозможных Возможностей, хотя генерал-профессор Гордон отдает приоритет возможности невозможного. Здесь любой специалист имеет широкий простор в выборе исследовательской темы — только личная прихоть определяет, кто над чем трудится. Руководители Нио гордятся, что они обеспечили абсолютную свободу творчества, лишь в раю можно найти еще бо́льшую, раскованность, зато в раю, по агентурным сведениям директора острова, вседозволенность любого поиска часто смахивает на мучительное выдумывание уродств. Правда, и на Нио хватает конструирования уродов. Он не все здесь может одобрить. Он скорей бы вырастил у свиньи рога, чем умножал собачьи ноги, рога были бы свинье гораздо полезней, чем пятая нога собаке: она перекапывала бы рогами землю. Но он никому не навязывает своих оценок. И конечно, он не собирается порочить Бриарея, у него в мыслях не было осуждать творение Агнессы Коростошевской.

— Также и ваше, доктор Сток. Не забывайте, что вы частичный отец моего сына — в масштабе одной задней головы и четырех боковых рук. Так вот, директор острова уведомил меня, что Бриарея считают законченным, вполне удавшимся и будут тиражировать. Допустить этого я не могу.

— Тиражировать? Как это понимать?

— Буквально. Воспроизводить точными копиями в большом количестве экземпляров. Из одного сотворенного мной Бриарея сделают сто, двести, тысячу. На западной стороне острова размещается тиражный завод. Все создания, принятые администрацией, направляются в тиражирование. Их очень мало, принятых в тираж, но зато из одного оригинала возникает много копий. Тиражированные изделия транспортируют в специальные подземелья — живых существ или полуживых киборгов консервируют холодом и нейтральным газом, а механизмы просто складируют. Заготовка впрок… Неужели вы об этом не знали, Сток?

— И слыхом не слыхал! Вы не верите мне, Агнесса?

— Верю. У вас поверхностное представление о Нио. Вы только что излагали мне те басни об острове, которые вдалбливают в каждого из нас директор, и его лакеи вроде Хирона Спадавеккия или Арчибальда Боймера. Но я старожил острова. Я вижу и то, что они стараются скрыть.

— Что именно они скрывают, Агнесса?

— Секретное назначение Нио — вот о чем они не говорят. Здесь готовят оружие будущей войны. Задумайтесь, и это станет ясно.

— Но если есть однозначная цель, зачем на Нио царствует такое своеволие тем, зачем такая вакханалия проектов, зачем такая прихоть задумок, такие несуразности выполнения?

— Полная свобода в выборе тем кружит голову исследователям, для каждого из нас нет ничего привлекательней, чем работать по вольной своей прихоти. И осуществление любых несуразностей обогащает, а не обедняет арсенал замыслов, ибо заранее не всегда предугадаешь, что пригодится, а что нет. «Работайте над чем хотите и как хотите, дайте волю фантазии — в тиражирование мы потом направим только то, что нам полезно». Вот такой дьявольский план.

— Теперь я понимаю, зачем я понадобился со своей теорией внутримолекулярного резонанса! — сказал доктор Сток. — Они превратят мой невинный импульсатор в боевое оружие, сокрушающее все живые клетки! Скажите, Агнесса, давно вы узнали о секретном назначении острова? Вы раньше даже не намекали на это.

— Догадывалась я давно, но откровенничать побаивалась. Мне с самого начала не понравилось, что моим соседом стал Арчибальд Боймер. Вначале я думала, что он просто шпионит, но теперь мне кажется — у него задания серьезней, только не соображу какие.

Доктор Сток тихо засмеялся. Океан гас. Солнце нижним краем коснулось горизонта, и с океаном совершилось удивительное преображение: он стал светлее неба. Небо потемнело, было багровым на западе, темным на севере, черным на востоке, а океан сиял последним, проникновенным сиянием. Солнце уходило вниз, сияние тускнело, теперь и океан был смутно-багровым на западе, черным на севере и востоке. Сток сказал:

— Могу вам объяснить, кто такой этот специалист по экспериментальной астрологии. Возможно, он и астролог, но экспериментирует не с небесными светилами, а с психикой. Мы для него подопытные объекты… Он предлагал мне купить мою душу и показывал приборчик, будто бы моделирующий свойства моей души. Уверен, что то был психокомандный аппарат. И если бы я разрешил настроить этот аппарат на мою психику, то Боймер получил бы возможность втихаря управлять мною, диктовать мне мои настроения: робость, подавленность, ликование, покорность… Я стал бы для него таким же подопытным, какими, вероятно, являются все сотрудники. А разговоры об экспериментальной астрологии, покупке души, даже облик потрепанного Мефистофеля — камуфляж, нагнетание несуразностей. Без дичи поведение Боймера сразу породило бы подозрение. Сумасбродство — неплохая форма обмана.

— Вы не ответили на мою просьбу, — напомнила Агнесса. — Мне непереносима мысль, что мой Бриарей, тиражированный в тысячах экземпляров, станет ударной армией в войне. Я совершенствовала его способности не для того, чтобы он истреблял людей. Хорошо бы его взорвать, но где достать взрывчатку? А разобрать его мне попросту не дадут. Да и собрать его снова не составит труда. Его надо просто уничтожить, доктор Сток.

— Я помогу вам, Агнесса, — сказал Сток. — Вы обратились по тому единственному адресу, который вам нужен. Ваш Бриарей — киборг, верно? Может ли он существовать без живых клеток?

— Нет, конечно. Живая ткань — главный элемент его конструкции. Механические элементы в нем — вроде арматуры, они лишь скрепляют живую ткань в целостную систему.

— Прекрасно. Я сконструировал орудие, уничтожающее любую живую клетку. Приводите завтра Бриарея ко мне, и мы превратим его в кучу хлама. Я намерен испытать свое изобретение дважды — в первый и в последний раз. Толстый Джон Паолини и генерал-профессор Гордон не получат ни вашего Бриарея, ни моего резонансного импульсатора.

— Пойдемте домой, мне холодно, — печально сказала Агнесса Коростошевская.

7

— Через час у меня, — сказал доктор Сток за обедом.

— Буду через час, — ответила Агнесса Коростошевская. Доктор Сток осторожно огляделся. Арчибальд Боймер успел пообедать и уйти, другие посетители ресторана не прислушивались к разговору у столиков номер двенадцать и тринадцать. Доктор Сток с сочувствием смотрел на свою соседку. Она выглядела больной. Она первой встала из-за стола и ушла не оглядываясь.


В лаборатории доктор Сток проверил еще раз импульсатор. Все утро он настраивал свой прибор на многоканальное излучение. Теперь это было подлинное оружие уничтожения, а не научный аппарат для тонких исследований. И доктора Стока не беспокоила мощь резонансного излучения: он был уверен в его губительности. Он проверил схему взрыва импульсатора — схема работала безотказно. Достаточно нажать на маленькую красную кнопку в самом конце клавиатуры — и пламя мигом превратит его изобретение в горку расплавленного металла и плазменное облачко над горкой. Доктор Сток не печалился и не ощущал себя детоубийцей. Древние римляне были правы. Чудищ нельзя плодить. Если дитя урод — головой его вниз на камни Тарпейской скалы! Что будет с ним самим и Агнессой Коростошевской после уничтожения Бриарея и импульсатора — Сток не загадывал. Собственная их судьба была не столь важна, как судьба их изобретений. Увидев в окно, что к лаборатории приближается двухголовое, восьмирукое чудовище, доктор Сток вышел наружу. Агнесса Коростошевская шагала рядом с Бриареем, она, сама высокая, не достигала до плеча исполина.

— Ставьте его посредине, я сфокусировал импульсатор на это место, — сказал доктор Сток.

Агнесса приказала двухголовому исполину подойти к указанному месту. Бриарей неторопливо передвинулся туда. Фокусировка была безукоризненной. Доктор Сток поглядел на Агнессу Коростошевскую. Она стояла в нескольких шагах от своего создания, закрыв глаза. Доктор Сток догадался, что она страшится предсмертного крика своего создания. Он усмехнулся. Она привела Бриарея без колебания на гибель и, несомненно, вынесет без истерики, когда он рухнет, почти безжизненный, на землю. Но последнего крика исполина она могла не вынести. Доктор Сток порадовался, что заранее подумал об этом.

— Агнесса, отойдите на два шага. Вот так. И не мучайте себя. Импульс будет такой силы, что Бриарей не успеет и крикнуть.

Он еще раз посмотрел на стоявшего неподвижно исполина — тот вывернул на доктора Стока обе свои головы, закрепляя в памяти картину, которую ему не объяснили, хотя раньше Агнесса Коростошевская голосом давала подробные объяснения каждой заданной операции. Сток поднял руку, но не успел опустить палец на кнопку пуска, как кто-то с силой толкнул его. Внезапно появившийся Арчибальд Боймер пытался помешать. Доктор Сток с яростью возвратил удар. Боймер пошатнулся, но не выпустил плеча Стока и снова не дал ему дотянуться до кнопки. В лабораторию ворвались толстый Джон Паолини и Хирон Спадавеккия. Оба бежали к пульту.

— Включайте, Сток, включайте! — отчаянно закричала Агнесса Коростошевская и кинулась на помощь Стоку.

Свирепым ударом ноги в живот Сток отбросил закричавшего от боли Арчибальда Боймера и стукнул кулаком по кнопке пуска. И в то же мгновение он с ужасом увидел, что Агнесса Коростошевская, на какую-то долю секунды заслонившая собой исполина, даже не крикнув, — как он и предсказывал, — повалилась на пол. Доктор Сток кинулся к ней, пытался ее поднять и почувствовал, как под его рукой еще теплое тело, всего мгновение назад крепкое и упругое, превращается в подобие бесформенного теста. Так и должно было происходить, когда в человека ударяет резонансный импульс большой мощности: все соответствовало расчетам, какие доктор Сток сам производил.

— Доктора, скорей доктора! — кричал Джон Паолини. — Я не перенесу этого ужаса, я не перенесу! Хирон, что-нибудь сделайте, что-нибудь!

Доктор Сток поднялся с колен и медленно оглядел лабораторию. Посреди нее стоял неподвижно двухголовый исполин и невозмутимо ждал указаний и приказов. На полу лежала мертвая Агнесса Коростошевская, ее лицо расплывалось и чернело. Взволнованный толстый директор острова что-то выкрикивал, брызгая слюной и размахивая руками, кисти которых были похожи на распахнутые веера. Рядом величественно возвышался молчаливый Хирон Спадавеккия — статуя, неведомо как дошедшая из древности в наши дни. А позади, хватаясь за пульт руками, корчился и стонал от боли Арчибальд Боймер — профессор экспериментальной астрологии, соглядатай администрации и тайный похититель душ. И хотя доктор Сток никогда не верил в реальность своей души, сейчас ему показалось, что она точно есть, ибо он почувствовал, как всю ее сводило от горя и ненависти.

— Врача вызывать бесполезно, — спокойно сказал Сток. — Но почему не попросить палача? Палач — это единственное, что нужно для нас и для наших адских изделий.

И доктор Сток сделал быстрый шаг к пульту. Но его опередил Арчибальд Боймер. Профессор экспериментальной астрологии судорожно ударил рукой по кнопке пуска. Миллионы игл пронзили тело доктора Стока. И, падая на пол, Сток успел услышать в предсмертной вспышке сознания, как Джон Паолини, толстый директор острова, чуть не с рыданием прокричал:

— Это ужасно, говорю вам, это ужасно! Столько несчастий сегодня, столько несчастий!

И ему величаво ответствовал Хирон Спадавеккия:

— Всего лишь два маленьких несчастья. И большой успех: Бриарей и импульсатор не повреждены. Я думаю, дорогой Джон…

Что думает Хирон Спадавеккия — доктор Сток уже не мог расслышать.


1989 г.

…Сотвори себе кумира

1

— Кое-что, кажется, расшифровано, — поделился новостями Трезор. — Сегодня мы услышим, как далеко простирается мудрость богов.

— Как глубоко она простиралась, — пролаял педант Дик. — Создавшие нас боги были глубоки, это главное в них.

— Боги были могущественны, — с тоской прорычал Трезор. — Они все умели. Если бы они не самоумертвились, нам не пришлось бы сегодня погибать от голода и холода.

Дик задумчиво почесал нос, вынул из кармана платок и вытер им слезящиеся глаза, потом осмотрел кисть заболевшего хвоста. Поразившая хвост непонятная болезнь началась с того, что он перестал удлиняться больше, чем вдвое, а потом заныли сочленения: доставание платка или расстилание постели давалось с трудом. Но все его десять пальцев пока сохраняли прежнюю гибкость.

— Тузик, чего ты уставился вверх? — спросил Трезор третьего пса. — Разве ты не видел наших солнц?

— Хочется выть на солнце, особенно на третье, — со вздохом отозвался Тузик. — Ах, до чего же хочется выть!

— Желание противоестественное, — заметил Трезор. — Боги, когда напивались куки, выли, но собачьей природе выть не свойственно.

— Тем не менее мне хочется выть, — еле слышно провизжал Тузик. — Я боюсь того оранжевого, мне просто надо на него повыть…

— Ночные солнца порождают болезненные иллюзии. Держи морду вниз, так мудрее, — посоветовал Дик.

Три пса помолчали, уставясь глазами в землю. Недавно начавшаяся ночь холодела, скопившаяся в ложбинках вода превращалась в лед. На черном пологе неба пылали, тускло озаряя планету, ночные звезды — два белых карлика, вращавшиеся вокруг оранжевого светила, мелкая россыпь далеких созвездий. Когда закатывались красные дневные солнца и поднимались белые и оранжевые ночные, на поверхность планеты опускался космический холод. К утру даже кислород воздуха превращался в иней, ложившийся поверх льда, только водород не отвердевал — над замершей планетой дико шумели водородные ураганы и смерчи. До водородных морозов было нескоро, пока еще даже водяной пар не отвердевал.

— Скоро идти под землю, — безнадежно пробасил Дик. Это был рослый говорливый пес, он лаял только о том, что все знали и без него. — После вымерзания воды начнутся кислородные циклоны. Я не знаю ничего страшнее кислородного дождя — сечет, леденит, бр-р-р!

— Ты просто не попадал в кислородную пургу, — откликнулся Трезор. — Вихри несущегося кислородного снега куда страшнее! Я выбирался наружу в кислородную зиму — погодка, р-р-р!

— Тебя посылали наружу боги, — с уважением зарычал Дик. — Ты напялил скафандр и пропадал полвечности, я хорошо помню. А еще нам показалось в прошлую кислородную зиму, что к планете причаливает звездолет, ты полез проверять. Но звездолет промчался мимо, а ты все сторожил его до водородных бурь, когда уже весь кислород вымерз.

Дика прервала выскочившая из подземного лаза Жучка.

Она кокетливо лизнула в нос хмурого Трезора, помакала хвостом Тузику, толкнула плечом Дика и объявила:

— Полкан просит нас в университетскую аудиторию. Жуткие вещи открылись о наших создателях, но лаять во всеуслышание я не буду, не надейтесь.

2

Полкан был самым старым и старомодным из обитателей планеты. Профессором университета его назначил еще бог Павел Васильев, Полкан с гордостью вспоминал об этом. Он, единственный из ученых собак, носил манишку, он говорил, что ему не пристало выставлять из жилета рыжую грудь, пусть так — с обнаженной шерстью — щеголяют псы-пижоны, потерявшие представление о приличиях, он же блюдет традиции, освященные уже десятью летами и одиннадцатью зимами.

И сейчас он, вздев на нос очки, строго оглядел аудиторию — щенки шумно переругивались, рассаживаясь, — откашлялся, высморкался и приступил к докладу.

— Полчаса вздремнем, — проворчал Трезор Жучке. — У тебя не веер в хвосте? Обмахивай меня, когда станет жарко. У нытика Тузика и сегодня, наверно, откажет вентиляция. И не забудь разбудить, когда Полкан доберется до толкования рукописей и таблиц.

— Не храпи, а то искусаю, — предупредила Жучка. — Терпеть не могу, когда мужчины храпят.

Полкан начал с доисторического периода, когда боги Васильев, Робинсон, Шурке, Гейгер и Снорре стали обживать необитаемую планету. Звездолет ударился о камни, но все остальное сохранилось в целости — и автоматы-слуги, и полуфабрикаты создаваемых разумных существ («среди них находился и ваш покорный слуга, правда, еще в эмбриональной форме», — с гордостью объявил Полкан), и химические реактивы, и аварийные продукты питания. Полкан описал, как создавались заводы по изготовлению атмосферы, строились подземные склады и жилища, как завершились работы по выведению породы разумных псов и новые создания, быстро размножаясь, заселили планету, так умело и верно помогая своим создателям, что бог Васильев ставил их в пример роботам. Зато на ссорах между богами Полкан не задерживался: старого пса тяготили воспоминания той далекой поры, когда его самого со всех сторон теребили, а он не знал, кого защищать.

— Вы хорошо знаете, как страшно завершилась эта глава нашей истории, — грустно провизжал Полкан. — Атомный взрыв, совершенный богом Робинсоном, уничтожил и богов, и звездолет, и роботов, и всех псов, кроме тех одиннадцати, которых успел выпустить бог Васильев. Замечу в скобках, что среди спасшихся находился и ваш покорный слуга, тогда еще зеленый щенок. А когда мы на другое лето после взрыва выбрались из подземных укрытий, мы обнаружили лишь остатки дневника бога Васильева и поврежденную каменную плиту, которую боги называли «Скрижали завета».

Полкан, четырежды удлинив хвост, обвил им обелиск, приткнутый к университетской трибуне: на камне виднелась полустертая гравировка. Потом все десять пальцев хвоста Полкан положил на стол. На столе лежала раскрытая тетрадь с обгоревшими страницами.

— Мы долго трудились над расшифровкой дневника и скрижалей, — торжественно продолжал Полкан. — Мы понимали, что в них скрыта мудрость богов. Наше благополучие зависит от того, удастся ли овладеть мудростью или она навеки останется секретом. Если мы раскроем тайны богов, создавших нас, то сами станем равны богам, и начнется шествие новой цивилизации во Вселенной — цивилизации божественных собак или, говоря проще, псов. С великой радостью я объявляю, что этот миг приближается — мы расшифровали и скрижали, и дневник. Кэт, прошу вас, займите мое место на трибуне.

Жучка нежно ударила хвостом по морде Трезора. Он не проснулся, и она куснула его в шею. Трезор открыл мутные глаза и хрипло прорычал:

— Уже начинается? И поспать не дают!

— Я начну с дневника бога Васильева, потом перейду к скрижалям завета, — провизжала с трибуны Кэт, тощая, длинная собачья дева, самая умная среди учеников профессора Полкана.

3
Дневник профессора Павла Георгиевича Васильева

«…связанный, мог лишь глядеть. Робинсон усмехнулся. И умирая, не забуду этой ухмылки. Он негромко сказал:

— Обещайте не поднимать бузы. Так это, кажется, называется на том языке, который ваш дед потерял, ваш отец постарался забыть, а вам пришлось изучать заново? Без такого обещания не развяжу.

Я взглядом показал ему, что буду покорен. Он вынул изо рта кляп и освободил ноги.

— Развяжите руки, подлец! — сказал я, силясь подняться, но со связанными руками это было трудно. Он помог мне сесть.

— Каждый плод созревает в свой срок, профессор. Для начала делового разговора я предложу вам поглядеть на экран.

— Включите, — сказал я, откидываясь на спинку дивана. Я был измучен и опустошен. Этот мерзавец теперь не дал бы мне даже умереть.

На экране вспыхнуло несколько точек. И без вычислений было ясно, что это не астероиды, а преследующие нас крейсера. С тяжелым сердцем я смотрел, как тускнеют их изображения и сами они словно сбегаются в кучку: „Гермес“ легко обгонял все другие звездолеты: Робинсон рассчитал свой адский план безошибочно.

— Я в бога, как вы знаете, не верю, — заявил он, удобно усаживаясь в кресло. — Но быстроногий божок Гермес мне нравился с детства. Даже Зевс не сумел бы его нагнать, не говоря об Аресах и Аполлонах.

— Поэтому вы и назвали свою новую конструкцию галактического корабля „Гермесом“? — с ненавистью спросил я.

— Вы проницательны, профессор. Добавлю: конструируя его, я не сомневался, что когда-нибудь мне придется удирать с Земли в неизвестность.

— Вам создали удивительные условия, — сказал я. — Ваша вшивая частная компания и мечтать не могла о размахе, какой ей придала передача в государственное управление. Вспомните, ваш „Геракл“ дальше Альфы Центавра так и не сунулся. А ваши последующие космические гробы, все эти „Деметры“, „Афродиты“, „Геры“ и „Афины“? „Наши богини возносятся на Галактический Олимп“ — такое напыщенное интервью вы дали прессе. Ни одна из этих тихолетных богинь не добралась даже до Сириуса. А сейчас вам дали возможность построить корабль, способный долететь до Альдебарана. Почему такая неблагодарность, Робинсон?

Он смотрел на меня с наслаждением, словно я восхвалял, а не разносил его. В жизни мне не приходилось встречать человека более наглого, чем Робинсон.

— Вы точно описываете факты, — согласился он. — Но кроме фактов существуют чувства. Вы не пробовали заглянуть мне в душу, профессор?

— Я клоаками не интересуюсь!

— Вам не удастся меня оскорбить. Сейчас моя сверху.

— Развяжите мне руки, — потребовал я.

— Обещайте вести себя смирно.

— Обещаю, — сказал я. У меня решительно не было выхода.

Он развязал меня и продолжал свою отвратительную болтовню:

— Итак, мы остановились на моей душе. Моя душа — элизиум теней, как выразился один из ваших поэтов, которого вы, разумеется, не знаете.

— Мой родной язык — английский, — возразил я, уязвленный.

— Об этом я и говорю. Ваш дед бежал от революции в России, ваш отец знал русский, но позабыл его, а вы обучались языку своих предков по школьному курсу. Зато я изучил этот язык. Врагов надо знать.

— Вам это помогло, Робинсон?

— Ровно в той мере, чтобы понять, что я слишком поздно родился на свет. Мои предки с Вильгельмом Завоевателем высадились в Англии. Мне надо было обретаться где-то в тех веках, а я опрометчиво создал компанию по строительству галактических кораблей в стране, где к власти пришло левое правительство с коммунистическим премьер-министром. По натуре я — феодал-полубог, а мне отвели, после национализации, должность старшего конструктора с персональным окладом. Говорю вам, это не по мне. „Гермеса“ я строил не для человечества, а для себя. Пока не создадут равноценных кораблей, мы будем пиратствовать в космосе. Робинсон, флибустьер Галактики — по-моему, звучит неплохо?

— Земля построит корабли совершенней „Гермеса“, и вас повесят.

— Это будет нескоро. Моя душа успеет насытиться космическим разбоем. К тому же у нас есть возможность бежать на дальние звезды и там колонизировать подходящую планетку.

— Зачем вы похитили меня?

— Господам нужны слуги, разве вы этого не знаете? На людей я уже не рассчитываю: из них начисто вытравлен благородный дух раболепства. Но создаваемые вами мыслящие собаки для роли слуг подойдут.

— Мыслящее существо не помирится с рабством, рано или поздно оно разобьет оковы, которые вы куете.

— Постараемся, чтоб это было поздно, а не рано. Если ваши псы примирятся с судьбой раба в течение двух-трех столетий, меня это устроит. Как вы знаете, у меня нет детей. Кстати, мы с вами не одни на корабле. Я похитил еще и Снорре, инженера по конструированию заводов, создающих кислород из любой дряни, Шурке, добровольно присоединившийся ко мне, заведует термоядерным арсеналом, а патер Гейгер, тоже доброволец, постарается внедрить в сознание ваших разумных детищ основные начала религии: без бога ни до порога, как говаривали ваши предки, эта истина должна лежать в фундаменте всякого научно-организованного разбоя. Как видите, компания на „Гермесе“ отлич…

…милые собачки. Полкан уже понимает меня, Рекс начал разговаривать по-человечески, остальные тоже совершенствуются. Десять гибких пальцев на свободно удлиняющемся хвосте чудесно прижились, теперь хвост из бесполезного рудимента превратился в важнейший рабочий орган. Вместе с тем…

— …Ты мой кумир! — с восторгом объявил пьяный Шурке. — Прикажи убить — убью! Прикажи ограбить — ограблю! Я с первого взгляда возлюбил тебя, как самого себя. Вели — немедля укокошу профессора!

Все это он высказывал на ужасном африкано-немецком диалекте. Робинсон снисходительно улыбнулся. Не могу сказать, чтобы он поощрял подобное обожание, но он не запрещает его — Шурке достаточно. Перепугался я, по-честному, ужасно, но постарался этого не показать. Робинсон, однако, разбирается в любом моем состоянии. Вероятно, я был очень бледен.

— Я ценю ваши добрые намерения, Шурке, но профессор нам еще понадобится. Я уверен, что он придет к здравому решению.

— Помогать в нападении на человеческие корабли не буду! — крикнул я. — Можете теперь поручить Шурке укокошить меня.

— Дух ваш по-прежнему стоек, — сказал он почти с одобрением. — Однако я замечаю эволюцию в ваших намерениях. Раньше вы грозились сопротивляться, сейчас только не будете помогать. А вы, Снорре?

— Я устраняюсь тоже, — коротко объявил исландец.

Робинсон пронзал дьявольским взглядом Гейгера. Тот был напуган похуже меня. Он трясся и боялся поднять лицо.

— Не правда ли, Гейгер, — со зловещей мягкостью заговорил Робинсон, — не правда ли, говорю я, вы восхищены, как и я, благородным образом мыслей нашего коллеги Шурке? Вот истинный образец христианских добродетелей, не так ли? Шурке носит бога в сердце своем, и этот бог, естественно, я. Надеюсь, обожание господа, в каком бы образе ни явился господь, не противоречит догматам нашей святой религии?

Я отвернулся, мне неприятно было смотреть на это жалкое растерявшееся существо. Уверен, что Робинсон принудил Гейгера идти с ним на корабль, добровольным решением тут не пахнет, что бы ни говорили Робинсон и сам Гейгер.

— Нет, почему же! — промямлил Гейгер. — По форме, конечно… Но существо, тем не менее…

— Отлично. Два пленника против, три добровольца — за, — подвел итоги Робинсон. — Мое решение таково: пленников запираем в кормовой камере, а вам, Шурке, готовиться к нападению на человеческую эскадру. Сегодня мы покажем тупым землянам, кому принадлежит космос!..

…однако сумел спастись. „Гермес“ но резвости пока еще превосходит другие корабли, это, к сожалению, надо признать. Робинсон третий день не показывается в салоне, Шурке притих, Гейгер подавлен, а мы со Снорре втихомолку ликуем. Спасения мне ждать неоткуда, но мысль, что сорвался план Робинсона блокировать человеческие трассы в Галактике, наполняет меня востор…

…слишком сильный удар. Повреждения более значительны, чем уверял Робинсон. Вряд ли удастся восстановить „Гермес“, хотя жить в нем еще можно. Планета — крохотный шарик, лишенный и подобия атмосферы. Два дневных солнца я выдерживаю, но три ночных действуют на нервы. Ночь продолжается около земного года, день такой же продолжительности. Снорре обещает пустить первый атмосферный завод к лету, и тогда можно будет выходить без скафандра. Робинсон передал ему всех роботов, я вынужден выделить отряд мыслящих собак. Эти чудесные создания, ласковые, умные и умелые, работают так споро, что Снорре ими не нахвалится. Тупой кретин Шурке обращается с ними, как египетский надсмотрщик с пленными. Я упрекнул его, он замахнулся кнутом. Я поспешно ушел, но сердце мое обливается кровью. Я убил бы Шурке, если бы мог убивать. Но я умею лишь создавать, я никогда не учился что-либо уничто…

…азал я с возмущением.

— Вы ошибаетесь, — возразил он. — Я член общества охраны животных, а ваши собачки разумные существа, а не животные. Правила защиты бессловесных тварей на них не распространяются.

— Короче, вы не хотите смягчить их трудное существование, Гейгер?

— Единственное, что я могу сделать, это постараться внести в грубую душу Шурке принципы христианской благости и всепрощения. Но вы сами понимаете, профессор, Шурке это Шурке!

Я пошел от него. Если Робинсон отказался поддерживать меня в споре с Шурке, то Гейгер и подавно не пойдет против своего господина. Попытка прибегнуть к его заступничеству была бессмысленна. Я дурак, всегда был дураком и другим уже не буду!

Гейгер крикнул мне вслед:

— Подождите, профессор, вот же горячая душа! — Я обернулся. Он сказал — и так, словно его обещание могло оказать огромное действие: — Сегодня возьму двух роботов и выбью на камне десять христианских заповедей. Шурке ежедневно будет читать скрижаль завета, и это, уверен, окажет благотворное влияние на его душу.

На другой день камень с высеченными заповедями красовался неподалеку от корабля. И эта чепуха — все, чего я доби…

…надо помешать! — твердо сказал Снорре. — Пора вам, профессор, отделаться от ваших вечных колебаний и нерешительности. Или мы их или они нас — только так теперь!

— Погибнут мои создания! — запротестовал я. — Погибнет выведенная мною новая форма разума, которой еще предстоит великая будущность!

— Нет, тысячу раз нет! — воскликнул Снорре. — Во-первых, останутся те собаки, которых они переселили на корабль для обслуживания их персон. А во-вторых, мы возвратимся сюда с людьми и арестуем эту преступную тройку, а все создания, что находятся сегодня в собачьем лагере, вызволим.

Я опять раздумывал и опять не видел выхода. На что-то надо было решаться, я только не знал — на что.

— Вы уверены, что разобрали их разговор? — спросил я.

— Я не страдаю глухотой. И они не догадывались, что я спрятался под бочкой. „Оставим их здесь с сотней лишних псов, пусть подыхают вместе с ними, а сами завтра вырвемся снова в космос“, сказал Робинсон. „И будем нападать лишь на отдельные корабли, а не на эскадры“. Итак, ваше решение, профессор?

— Согласен! — сказал я. — Но я все-таки выпущу собак из загородки. Оставлять их в жестоких лапах Шурке я не могу. Ждите меня на корабле.

Он зашагал к звездолету, а я поспешил к домику, откуда неслись хохот захмелевшего Робинсона и дикий рев Шурке…

…один час! — крикнул Робинсон. — После этого я взрываю бомбу. Мы, конечно, погибнем тоже, но и ваши тела разлетятся плазменным облачком.

— Он врет! — простонал я. — Нет у них бомбы.

— Он говорит правду, — ответил Снорре. — Думаю, нам не уйти. За час я не подготовлю аппаратуру к полету.

— Я не хочу выходить! — воскликнул я. — Снаружи нас ждет смерть еще более жестокая, чем здесь. Робинсон не простит нам попытки к бегству.

— Он, несомненно, поиздевается над нами.

— Что же делать? Что же делать, боже мой?

Снорре возится с пусковыми приборами, а я пишу. До конца предоставленного нам часа осталось восемь минут. Сейчас я поставлю последнюю точку и запру дневник в сейф. Вот она, последняя точка — может быть, на всей моей жизни!»

4

Ученая Кэт закончила чтение расшифрованного дневника, и на трибуну опять взошел Полкан.

— Самое главное еще предстоит услышать! — залаял он с воодушевлением. — Дневник бога Васильева добавляет подробности, но в целом рисует лишь ту картину божественных взаимоотношений, что сохраняется в памяти собак старшего поколения. Для нашей практической жизни важнее скрижали завета, сохранившиеся, к сожалению, частично, так как многие слова в строках отсутствуют, Кэт, прошу вас.

— Вот что удалось разобрать на Камне Завета, — заговорила Кэт. — Читаю по порядку каждую строку, где сохранились слова:

…сотвори себе кумира.

…возлюби самого себя.

…убей.

…укради.

…лги.

…прелюбодействуй.

…богохульствуй.

— Хотя и не все расшифровано, но основное ясно, — пролаял Полкан с трибуны. — Самым же убедительным доказательством истинности расшифровки является то, что изречения в точности описывают божественное поведение наших создателей. Думаю, это не явится темой дискуссии. Теперь нам остается лишь найти способ внедрить завещанную богами истину в нашу жизнь, и мы сами тогда станем богоподобными и богоравными. Прошу высказываться. Кто просит лая?

Первым попросил лая Трезор.

На трибуне он преобразился: Глаза его горели, клыки хищно обнажились, хвост простерся в зал, распялясь всеми десятью пальцами.

— Я принимаю Камень Завета как священную хартию! — загремел он, — Я сотворил себе кумира, и этот кумир — я, ибо я возлюбил самого себя. Призываю остальных присоединиться добровольно к обожанию меня. Жду верноподданных лаев.

В собрании некоторое время царило ошеломление, потом послышались протестующие рыки. Над общим гомоном вознесся визг Тузика:

— Наглый захват власти! Не соглашаюсь!

— Подойди к трибуне и пролай во всеуслышание свой протест! — недобро предложил Трезор.

— Не побоюсь! — визжал истошно Тузик. — Пойду и пролаю.

Он вылез из ряда и направился к трибуне. Когда Тузик проходил мимо Трезора, тот впился клыками ему в горло. Тузик упал бездыханный.

— Я осуществил еще одну заповедь: убил! — возгласил Трезор, жадно облизываясь. — Кто теперь будет отрицать мое высшее происхождение? Ты, Полкан? Ты, Рекс? Ты, Кэт? Или, может, ты, Дик?

— Ты действуешь по божественным заветам, Трезор, — покорно подтвердил ученый Полкан, и устрашенные псы пролаяли заодно с ним.

— Я свой кумир и самовозлюбленец! — ликовал Трезор. — Я буду убивать, лгать, красть, прелюбодействовать. Придите ко мне и поклонитесь, ибо я богоравен, а вы — богоподобны!

Второе «я» — я

Дело было не в привязанности к Земле, как полагали друзья. Алексей Ларьян страшился звездных путешествий. Ему предлагали три интересные командировки в Плеяды и созвездие Лиры, а он трижды отказывался. В командировки намечали одновременно его и Анну. На Земле они были друзьями и собирались пожениться, когда подойдут годы для семьи. Но мысль, что они окажутся вместе в далеком звездном уголке, пугала его. Рассказать об истинных причинах своих отказов он никому не мог — особенно Анне.

Разгадка же была в том, что он изменился к Анне. Он не охладел к ней, не успокоился. Раньше он сдерживал бушевавшие в нем чувства, сейчас порою подстегивал себя — чтоб Анна не заметила перемены. Он не сомневался, что на Земле удастся вести себя так очень долго. Земные машины безопасности пресекали попытки непосредственного чтения мыслей. Если уж выпала ему доля таить истинные чувства, то нигде не было условий благоприятней для секретов, чем на Земле. О том, чтобы признаться Анне в своей перемене, он и не помышлял. Он скорее убил бы себя, чем огорчил Анну.

Но в иных звездных мирах долго таиться он не сумеет. Правда, в звездолетах смонтированы свои машины безопасности, и там, как и на Земле, человек может поделиться с другим своим состоянием только при помощи слов и поступков. Древнее человеческое неумение непосредственного — помимо слов, мимики и поступков — восприятия мыслей и чувств возведено в специальный закон длительных рейсов, ибо прямое чтение мыслей, как показал опыт, часто приводит к трениям в коллективе. Бывали даже случаи — немыслимые на Земле — когда люди ссорились по пустякам. Вся эта блестящая техника отказывала, едва люди покидали корабли. Радиус действия МУМ — малых универсальных машин, которыми оснащали корабли, — не превышал и миллиона километров. За этими пределами людей полонила примитивная стихия прямого понимания. Алексей в страхе зажмуривался, представляя себе, как Анна, потрясенная, внезапно узнает, что он относится к ней уже по-иному, чем прежде. Не то, чтобы он разрешил себе подумать о ней плохо, этого ни на Земле, ни в звездных мирах с ним не случится. Но все же он думает о ней иначе, чем всегда уверял ее.

Но когда комплектовали флот в Южную Корону, Анна неожиданно дала согласие за себя и за Алексея, не дожидаясь, пока он откажется в четвертый раз.

— Чем мы хуже других? — сказала она. — Елена с Надей налетали восемнадцать тысяч светолет, а мы словно прикованы к солнцу. Ведь не поверят — ты дальше Сириуса не забирался в Галактику!

— Мы были на звезде Ван-Маанена, — напомнил он. — Я уже не говорю о туристском рейсе вокруг Проксимы Центавра.

— Больше я так не могу, — объявила она. — Я начинаю думать, что ты разлюбил меня, раз боишься дальних поездок вместе.

Он сдался.

— Хорошо, я согласен. Но вряд ли тебя восхитит дальняя экспедиция.

Она была так счастлива, что не поняла предостережения. Он возвратился к себе подавленный. Ехать было немыслимо. Еще немыслимей было не ехать. И тут он вспомнил о недавно организованном Институте Экспериментальной Вездесущности. Там могли помочь ему.


В Институте Экспериментальной Вездесущности Алексей разговаривал с двумя специалистами, и они смотрели на него, как на рехнувшегося. Правда, они этого не высказывали.

— М-м, интересно! — промямлил один. Этот был огромен и толст. Он отвечал за точное воспроизводство родителей в дубликатах.

— Немыслимо, — подтвердил второй, низенький и худой. Он руководил отделом жизнеспособности копий. — Никогда не слыхал ни о чем подобном. Вот до чего доводит любовь!

— Да, любовь, — отозвался толстый. — Страшная вещь любовь, если вдуматься. Необъективность и несправедливость! Какой-нибудь мало примечательный человек вдруг становится всех значительнее в мире! А, Леонид?

— Надо подумать, — согласился худой. — Закончим схему копирования прародителей и возьмемся за любовь.

— Я, однако, не прощу, чтобы вы разделывались с любовью вообще, — заметил Алексей. — Наоборот, я хотел бы, чтобы вы помогли удовлетворить частные нужды моей любви.

— Дубляжем людей мы не занимались, видите, какая штука, — любезно разъяснил толстый. — Правда, опыты над животными удались, а человек принципиально…

— О, я не считаю себя хуже животного! Никакого животного, включая самого разумного…

— Единственное разумное животное — человек, — строго возразил толстый. — Это явствует из определения человека как существа интеллектуального. К тому же мы в институте на собственном примере… Короче, вся трудность в том, чтобы продублировать ваш мозг. Вы меня понимаете? Ваши влечения, наклонности, привычки…

— Я как раз и не хочу очень точного… У моего дубликата должно быть другое отношение к той особе… Я более или менее стал равнодушен… Ну, немного не так…

— Избирательное воспроизводство оригинала в копии, — сформулировал худой. — Так сказать, дубляж с заранее заданными свойствами. Я давно мечтал о чем-то подобном.

Худой посмотрел на толстого. Толстый сжал губы. Худой кивнул головой. Толстый сказал, колеблясь:

— Когда-нибудь надо же пробовать! Смех же — вездесущность на животных! А тут такой повод! Продублировать заказчика в полном объеме, чтобы была настоящая человеческая, а не собачья или там бычья вездесущность.

— Я прошу всего лишь об одной копии. Полной вездесущности мне не требуется, — сказал Алексей.

— Полная вездесущность физически немыслима, — разъяснил худой. — Ее придумали древние мистики, а мы ученые. Мы назвали себя Институтом Вездесущности лишь в смысле предела, к которому стремимся. Реально мы — многосущники, а не вездесущники. А ваш заказ и того проще — обыкновенная двусущность. На собаках мы ее решали сотни раз. В общем, я — за. Не обещаем абсолютного тождества в каждой молекуле, но совпадение внешности и характера…

— Это меня устраивает. И, учитывая, что мне скоро в рейс…

— Тянуть не будем, — пообещал толстый. — Итак, повторяю условия: полное копирование внешности и характера за единственным исключением: отношение к этой…

— Да. К ней! Других исключений не требуется…

Знакомство с двойником состоялось спустя неделю.

— Здравствуй, Алексей! — сказал Алексей, обнимая двойника.

— Здравствуй, Алексей! — сказал двойник, отвечая таким же объятием.

Двойник вначале показался Алексею непохожим. Голос почудился слишком звонким, движения развязными, фигура сутулой, а в лице было что-то чужое. «Брак! — подумал Алексей смятенно. — Первая модель человека, — конечно, они оправдаются отсутствием опыта!».

Но работники Института разъяснили, что Алексей видел себя лишь в зеркале и на фотографиях, а в жизни он иной, чем на изображениях. И голос свой он слышал лишь изнутри или в машинной записи — то и другое искажает звучание. И он не представляет себе, какова его истинная фигура, манера ходьбы и жесты.

— Мы создали в вашей копии совершенный образец двусущности, — торжественно сказал толстый. — Берите своего двойника под руку и погуляйте. Окончательное впечатление изложите потом.

Алексей вышел из института немного растерянный. Ему казалась странной мысль, что он идет не сам собой, а рядом с собой. Двойник глядел на Алексея растроганными добрыми глазами.

— Алексей! — оказал Алексей.

— Что, Алексей? — отозвался двойник.

— Нам надо бы как-то различать друг друга, — сказал Алексей.

Двойник на секунду задумался.

— Для начала мы можем присвоить себе различающие индексы, — предложил он. — Скажем, ты — Алексей А, я — Алексей Б. Потом придет различение по существу.

— Существо-то у нас одинаковое, — напомнил Алексей.

— Да, одинаковое, я позабыл об этом, Алексей,

— Впрочем, на индексы я согласен. Итак, ты Б, а я — А.

Некоторое время они шагали молча. Они еще стеснялись друг друга.

— Что мы будем сейчас делать, Алексей Б? — спросил Алексей А. — Я имею в виду — куда пойдем?

— Как куда? — удивился Алексей Б. — К Анне, конечно. Я мечтаю увидеть ее сегодня. Я должен тебе признаться, Алексей А, что такое глубокое, такое горячее чувство…

— Но не можем же мы явиться вдвоем. Что она подумает о нас?

— Да, она растеряется или возмутится! Как ты думаешь, Алексей А, она возмутится? О, если бы ты знал, Алексей А, как это меня тревожит!

— Меня это тревожит не меньше. Идти к ней вдвоем нельзя.

— Погуляем, Алексей А. Мне хочется погулять с тобой. Я чувствую в нас удивительное родство душ.

— Тут нет ничего удивительного — мы двойники.

— Да, да, мы двойники! Это многое объясняет, Алексей А.

— Слушай, а не упростить ли нам взаимоотношения? — сказал Алексей А. — К чему эти постоянные Алексеи? Оставим одни индексы и — хватит. Как по-твоему?

— Великолепно. В математике такой прием — исчисление по индексам — применяется часто. Итак, ты — А, я — Б. Восхитительно удобно, ты не находишь, А?

— Очень удобно, Б, — сказал А.


А немного тревожился, что повстречаются знакомые — как объяснить совершившееся с ним раздвоение личности? Он украдкой оглядывался на Б. Он не мог отделаться от ощущения, что они не вовсе равны — он, А, был оригинал, а тот, Б, копия, великолепно исполненная, мать с отцом не сумели бы выпечатать таких близнецов, но все же — копия.

Но Б и виду не показывал, что считает себя чьей-то копией. Он лишь из вежливости уступил своему двойнику индекс А, а взял себе Б. В остальном он индивидуален и особ. И если А неразличимо тождественен ему, Б, то это есть свойство самого А, а не личная особенность Б. «Вскоре он будет считать, что я его копия», — с опаской думал А и радовался, что строгие земные порядки запрещают прямой обмен мыслями. Все же он чувствовал неловкость от того, что угадывает в Б такое понимание их тождества. Еще спустя некоторое время А понял, что непорядочно относится к собственному двойнику, а пуще — к Анне. Не собирался же он подсунуть Анне похожее на себя чучело! Он искренне хотел, чтобы с Анной был он сам и чтоб этот, полностью он, лучше относился к Анне, чем он. «Чего ты жаждал, осуществлено — радуйся!» — сурово сказал он себе и стал радоваться. И вскоре А обнаружил, что еще ни с кем не чувствовал себя так легко, как с Б. И того одолевали похожие чувства.

— Ты замечательный парень, А! — сказал он в восторге. — Ты заметил, что наши взгляды совпадают?

— Я плохо схожусь с людьми, но к тебе привязался с первого взгляда, — сказал А.

А вспомнил, что завтра утром отлет на Плутон, дальняя звездная экспедиция стартует оттуда, и с грустью сказал:

— Мне очень будет не хватать тебя, Б.

— Мне тоже. Но теперь мне надо повидать Анну. Я обещал ей зайти вечерком.

— Это я обещал Анне зайти вечерком, — сдержанно поправил А.

— Ты? Как это ты? Ну да, ты. Тем самым и я, не так ли? Я не задержусь. Ночуем мы у меня?

— Да, у меня. Не задерживайся, Б.

Б убрался, А поплелся к себе. У него опять стеснилось на душе. Было что-то плохое в том, что к Анне пошел Б, а не он. Нужно было поскорее разобраться во всем этом, чтоб ощущение чего-то неладного не превратилось в скорбь о непоправимом. И, еще не дойдя до дома, А допытался у себя, что настроение ему испортила ерунда. Он, А, приревновал Анну к Б. Это было доисторическое, невежественное чувство. Такие древние уродцы еще таятся временами в глухих уголках души, как плесень в сырых подземельях. Чтобы они не отравляли сочащимся из них ядом, их надо высвечивать лучом разума. Логики они не переносят. А расправился со своими темными томлениями средствами логики. Он сказал себе: «Ты приревновал Анну к себе, глупый человек! Не соперник пошел к ней, а ты сам. Тебе непривычна подобная ситуация, но надо приучаться — отныне ты одновременно в двух разных местах. Не двойник и не копия, это грубо, и не един в двух лицах, это попахивает мистикой древних, а просто и ясно: один и тот же человек в двух местах. Ты здесь и одновременно там. Что в этом сложного? Ты — двусущен. Ты мог бы заказать себе и трисущность и дюжиносущность, дело пустяковое. А отсюда вывод: смешно ревновать к себе». После такого строгого рассуждения ревность исчезла. А разделся и лег в постель, Б он постелил на диване. Какое-то пренебрежение к Б как к двойнику тут тоже ощущалось, но А не любил спать на диванах…

Б возвратился поздно ночью.

— Как Анна? — спросил А. Он чуть не спросил: «Она не догадалась?», но грубый вопрос мог обидеть Б.

— О, Анна великолепна! — воскликнул Б. — Чем больше я узнаю ее, тем сильнее люблю. Она веселилась, как дитя, а как она была красива! Мне кажется, она сегодня еще красивей, чем вчера.

А лежал, сжав губы. Что там Б ни говори, а какова была Анна вчера, он не мог знать. И, если уж на всю правду, именно вчера она была красива, как никогда!

— Спать, спать! — весело бормотал Б, уминая подушки на диване. — На рассвете мы улетаем! На рассвете мы улетаем!

А глядел в звездное небо за окном. Ему не хотелось спать.

А проснулся с ощущением, что вдруг произошло несчастье. Комната была пуста. В окно лилось солнце. Б исчез, предварительно убрав диван.

— Все в порядке! — сказал себе А и опустил голову на подушки, но через минуту заметался по комнате, хватая одежду.

Ничего не было в порядке. Дикий хаос воцарился в мире. А, не умываясь, промчался мимо стереофона, потом, уже на улице вспомнил, что стереофон может помочь скорее, чем самый быстрый бег. Он возвратился и вызвал космодром.

— Да, экипаж экспедиции Ф-44 утром вылетел на Плутон, — сообщила дежурный космодрома, хорошенькая девушка со слишком самоуверенным лицом. — Да, и Ларьян тоже. Что? Ну, вот еще — не знаю Ларьяна! Невысокий, белокурый, немного застенчивый — и зовут Алексеем правильно? Кстати, вы очень на него… Да, экспресс на Плутон отправляется в двадцать три, он прибывает почти одновременню с кораблем, на котором… Записать вас на экспресс? Ларьян? И тоже Алексей?.. Знаете, мне вдруг показалось… Не опаздывайте. Вы записаны сто тридцатым.

Алексей присел на диван. У него дрожали руки. Он снова и снова возвращался к чудовищной ошибке, совершившейся на рассвете.

— Анна! Анна! — шептал он. — Что же теперь будет?

Одно он понимал ясно в хаосе совершившегося: он был Б, а не А. А же, тот А, что отказывался уехать с Анной, рано утром, воспользовавшись сном Б, уехал вместо Б, с Анной. Та, разумеется, не заметила подмены. Да и как она могла открыть ее? Они больше, чем двойники — один и тот же человек. Он здесь и одновременно там — все очень просто. И в эту кристальную простоту тот, второй, нет, первый, в общем, такой же, но только А, а не Б, внес безобразную, непростительную путаницу, заменив собою, А, его, Б. Одно, только одно отличало их — отношение к Анне. Он, тот другой, нет, первый, А, он был равнодушен к Анне, а этот, я, то есть Б, я же не мыслил себя без Анны!.. Вчера какая она была красивая, еще красивей, чем позавчера, я же сказал ей: Анна, я так счастлив, что мы вместе далеко, далеко… Нет, как же теперь? Нет, я все о нем раскрою! Прилечу одновременно с ним и брошу ему в лицо перед Анной…

Алексей снова забегал по комнате. Он представил себе, как оба они бурно объясняются, а она лишь молча переводит испуганный взгляд с одного на другого.

— Нельзя, нельзя! — крикнул Алексей. — Как же мы объясним ей, почему нас двое?

Тут ему пришла в голову новая ужасная мысль, и, сраженный, он в бессилии упал на диван. Путаницы не произошло, мир вовсе не отдан хаосу. Что намечалось, то и осуществилось. Он не Б, а А. Ему надо было остаться, и он остался. Б надо было ехать с Анной и Б уехал. Произошло лишь одно непоправимое изменение. Переменилось его отношение к Анне.

Формула человека

1

У меня путаются мысли. Я ошибиться не мог. Тем более нет ошибок в формулах Шефа. После ухода мистера Пайерса я снова и снова гоняю машину. Результат неизменно тот же — в вычислениях все правильно. Я не могу этого принять. Это больше чем катастрофа. Это недопустимо. Я плачу над матрицами и интегралами. Бедный Шеф, великий, несчастный Шеф!

Завтра я проведу опыт на себе. То, что случилось с Шефом, со мной произойти не может. Я обладаю стопроцентной гарантией удачи. На моем столе возвышается горка стальных дисков — уникальнейший документ, исчерпывающая кинолетопись моего детства. Друг отца, кинооператор, заснял на пленку мое появление на свет, мою первую гримасу, первое подергивание ручек и ножек, первые испачканные пеленки. День за днем он запечатлевал, как из живого комочка я превращаюсь в мыслящее существо. Говорю вам, это потрясающе доказательный материал. В любой тяжбе о наследстве, любой суд принял бы мои материалы как неопровержимые. К сожалению, проблема куда сложнее запутанных споров об имуществе. Однако всякую сложность можно свести к конечной сумме простых истин. Я гляжу на стопку дисков и радуюсь, поскольку это возможно в моем горестном состоянии. Завтра я докажу на собственном примере, что теория Шефа безукоризненна. У меня становится светлее на душе, когда я думаю о том, что произойдет завтра.

И если я пишу эти записки, то не в качестве завещания. Несчастья быть не может, ибо я рожден женщиной. Я десятки раз изучал кинопленку своего существования, кроме первого диска, что лежит сверху. «Этой ленты тебе нельзя смотреть, Ричард, — говорил отец. — На ней увековечены твои роды — твоя мать в постели, твой выход в мир». Но если мне нельзя взирать на обнаженную мать, это могут сделать другие. И это полчаса назад уже сделал Пайерс. Он засвидетельствовал, что я рожден нормально, не легче, но и не труднее, чем все мы. Я отвлекаюсь. Смешно доказывать, что я человек, когда никто в том и не сомневается. Я хотел говорить о другом — о последних днях Шефа.

Шеф заполняет мои мысли и чувства. Я хочу занести на бумагу его проекты, его изречения, его опасения, его восторги. Я вижу его — грохочущего, задумчивого, подавленного, ликующего. Он ходит около меня. Он разговаривает со мной. «Если не ошибаюсь, вы дурак, Ричард!»— говорит он. Он всегда ругается, когда ему весело. Я люблю Шефа. Я содрогаюсь от горя, что все так трагически, так необъяснимо трагически закончилось. Шефа нет, есть его теория. Я не хочу оплакивать Шефа. Я буду его возвеличивать!

2

Шеф разработал теорию автоматов. На основе этой теории он сконструировал машину, определяющую степень искусственности любого объекта. Ничего равноценного его теории и этой машине, которую мы недавно стали испытывать, еще не существовало. Даже перед золотым крестом господа на Страшном суде я буду настаивать, что Шеф совершил поворот в развитии человечества. Все ученые рядом с шефом — мальчишки возле титана. До него вообще не было ученых. Ибо Шеф… нет, не буду предварять события! У меня путаются мысли, и я тороплюсь… Все это слишком необыкновенно, слишком важно для всех нас. Речь идет о судьбах человечества, я не собираюсь это скрывать.

Я вспоминаю, как Шеф швырнул мне на стол кипу исчерканных бумаг. У меня замерло сердце и подогнулись колени. Бумаги выглядели потрясающе: помятые, запачканные чернилами и маслом. Их вид предвещал переворот, может быть, даже катастрофу. Я не мог оторвать от них глаз. Потом я посмотрел на часы и на Шефа. Стрелки показывали восемь, а Шеф был спокоен. От него исходил аромат, легкий, почти неуловимый чего-то острого и раздражающего, обычные — и необыкновенные — его духи, так мне тогда казалось. Пусть все знают: новая эпоха началась в восемь часов вечера шестого апреля 1975 года, в Пасадене, городе около Лос-Анджелеса, а Шеф был спокоен, и от него пахло духами. За окном бушевал закат, небо корчилось в безмолвном сиянии — бумаги пылали, как подожженные. А Шеф был почти задумчив в это удивительное мгновение человеческой истории.

— Вы остолоп, Ричард! — заметил он дружески. — Я не встречал большего оболтуса. Ну, чего вы так уставились на стол? Вычисления надо проверить, а не любоваться ими. Введите их в вашу собаку… я хотел сказать — в машину.

Я не мог сделать движения. У меня отказал голос.

— Это?.. Это?.. — еле выговорил я.

— Да, это, — сказал он. — Я поражен вашей проницательностью. Если и дальше пойдет так же, лет через десять вы станете почти умным человеком.

Я взял листочки в руки. Я перебирал их, как драгоценные камни. Они были драгоценней бриллиантов. В них содержалась полная теория биологических автоматов: самонастраивающиеся, самовоспроизводящиеся, саморазвивающиеся системы. Не жалкие механическо-электронные роботы, но разумные искусственные существа. О, нет, я не собираюсь приписывать Шефу честь первосинтезатора живых автоматов! Этот научный подвиг совершил профессор Пайерс. Именно Пайерс, а не Шеф, создал первую живую мышь — и она была настолько живой, что реальные мыши приняли искусственницу в свою среду. К сожалению, первое живое существо пока остается и последним. Ни сам Пайерс, ни другие лаборатории мира не сумели повторить его достижения. Синтетическая мышь Пайерса невоспроизводима. Она была таким же плодом эмпирической работы, как и реальные живые мыши — и в такой же мере случайна и нестандартна. Если бы я не опасался быть ложно понятым, я сказал бы, что Пайерс не сконструировал, а родил свою мышь. Он прилежно собирал ее из клеток, самоотверженно склеивал из тканей, а не рассчитывал по формулам — естественно, что он не сумел воспроизвести своего же шедевра. И от гения нельзя требовать большего, чем он может. Пайерс не обладал математическим расчетом мыши. В каждом существе от рождения заложена его формула — неудивительно, что любая пара родителей, не трудя мозгов, печет потомство. Производство детей — устоявшаяся эмпирика быта. Но первосоздание — вдохновенный полет в неизвестное. Хорошее первосоздание требует хорошо разработанного проекта. Разработать проект мыши — я уже не говорю о человеке — а затем наладить воспроизводство мышей, может пока лишь господь. Я верю в высшую силу и благоговейно поручаю ей то, чего сам не могу. Шеф, конечно, не Бог. Но он ближе всех приблизился к божественности. И хоть сам он эмпирическим, так сказать, старанием не сумел бы произвести человека (он не был женат и не интересовался женщинами), но зато он первый после господа разработал математический проект человека.

Я снова отвлекся. В восемь часов вечера шестого апреля 1975 года я держал в руках совершенную теорию живых автоматов. Отныне не только синтезированные мыши, но и кошки, волки, собаки, слоны, все известные животные, все неизвестные биологические формы, лишь бы они были математически непротиворечивы, стали осуществимыми. О человеке я тогда не думал. Искусственный человек — это было слишком для меня.

Но для могучего разума Шефа проблема людей-автоматов уже и в тот миг не таила в себе ничего сверхъестественного и аморального. Для него не существовало этики — лишь математика.

— В ближайшее время я займусь этой задачкой, — сказал он. — Вывести n-степенную матрицу зачатия и дополнить ее дифференциальным уравнением внутриутробного развития — заманчиво, а, Ричард? — грохотал он.

А потом, поостыв, он добавил:

— Синтетические люди будут выше нынешних продуктов кустарной супружеской деятельности. Человек нашего времени меня разочаровывает. Каждый преследует свои особые цели в жизни. Мне это надоело.

Я осмелился возразить:

— Но, Шеф, не в вашей власти…

Он оборвал меня:

— Я знаю, что власти у меня меньше, чем желания власти. Ах, что бы я сделал, если бы мои руки легли на государственный руль! Я осуществил бы наконец розовую мечту моего детства. А также голубую — юности…

Я любовался Шефом. Он был мужествен и красив — почти два метра ростом, почти центнер весом, почти с четырехугольным лицом, жесткими черными усиками мощным ртом, мощным носом, массивным лбом, узкими и сверкающими, как лезвие ножа, глазами. Он врезался, а не вглядывался, пронзал, а не кидал взгляд — таковы были его глаза! Я никогда не понимал, почему женщины отшатываются от Шефа. На их месте я влюблялся бы в него без памяти. В мире не существовало человека столь достойного поклонения. Но женщины чураются гениальности. Так я думал тогда, ибо не знал еще истинной природы Шефа.

— Вы не говорили, что ваши мечты окрашены в разные цвета, Шеф, — сказал я.

— Вы кретин, Ричард, — великодушно разъяснил Шеф. — Бесцветных мечтаний, как и бесцветных дней, не существует. Или вы не знаете, что цветов в спектре столько же, сколько дней в неделе? Только круглый идиот не видит, что понедельник красный, среда желтая, а суббота синяя. Я классифицирую мысли по окраске. По вторникам я размышляю оранжевыми мыслями, для воскресенья же лучше фиолетовые — ярко-лиловые на рассвете, а к вечеру густо-псовые… я хотел сказать — густофиолетовые. Ход моих изысканий сверкает радугой. Главная моя сила — в многоцветности мыслей, а вовсе не в их многообразном содержании, как наивно полагают иные…

Я выразил удивление. Шеф с увлечением продолжал:

— Я вам открою одну тайну. Мои мысли пахнут. От теорем веет рокфором, гипотезы отдают селедкой, жаренной на машинном масле, выводы из посылок дышат чесноком. Мой мозг, работая, излучает благовония весеннего луга и хорошо унавоженного огорода. По волне моих ароматов легко распознать, о чем я думаю. Меня можно понять, когда я молчу и стою к вам спиной — надо лишь поводить носом. Одних людей, чтоб распознать их, нужно выспрашивать, других — разглядывать, но меня достаточно вынюхивать.

Я наконец понял природу благовония, постоянно распространяемого Шефом. Это пахнут мысли Шефа, а не духи. Не жалкие запахи парфюмерной промышленности, но могучий дух творческих изысканий — вот чем несло от Шефа.

— Вы говорили о розовой мечте детства, — напомнил я. Шеф, увлекаясь, порою чрезмерно разветвлялся. Даже из такого бледного факта, что дважды два четыре, он мог извлечь десяток ослепительных теорий и сотню сногсшибательных парадоксов. При нем лучше было не повторять стертых фраз: «Погода хорошая», «Идет дождь», «Я выспался» — на вас тут же обрушивались неожиданности тысяч следствий и выводов.

— Да, розовая, — сказал Шеф. — Я как-то прочитал, что в одном городе все люди ходят в белых брюках. Я скрежетал зубами от ярости. Я ненавидел этих людей, так меня расстраивал тот отвратительный факт, что все они… Я плакал от бессилия. Я придумывал страшные кары белобрючникам, подвергал их пыткам! Ах, детство, золотое детство, сколько в нем непосредственного и наивного, и вместе с тем дьявольски сложного, не правда ли, Ричард?

— А голубая, Шеф?

— Эта была проще. Я возненавидел кипарисы. Опять были бессонные ночи и глухие слезы в подушку. Я про себя издавал указы об истреблении всех кипарисов, наряжал отряды палачей-дровосеков. И лишь когда рушилось последнее древесное отродье, я, измученный, упоенно засыпал.

— Но почему вы невзлюбили эти бедные деревья?

— Они не бедные, а мерзкие! Они слишком стройны и нагло лезут вверх. К тому же от них пахнет гуталином. По-моему, этого достаточно, чтоб лишить их права на жизнь.

— Несомненно, Шеф. Но я возвращаюсь к синтетическим людям. Вы думаете, они в чем-либо превзойдут нас?

— Не в чем-либо, а во всем. Более примитивного создания, чем так называемый естественный человек, в мире не существует. Знаете, что мне не нравится в людях? У каждого личная программа жизни! Это хаотично. Почему вы стремитесь к одному, а я к другому? Я трясусь от бешенства, когда подумаю об этом! Все люди должны желать лишь того, чего желаю я.

— Но согласитесь, Шеф…

— Не соглашусь! Никогда не разрешу!

— Я хотел лишь сказать, что будет трудно добиться такого одночеловечения людей.

— Пустяки! Я математически сформулировал одну программу для всех. Я назвал ее Формулой Человека. Забегая вперед, скажу, что моя Формула Человека — единственный действенный способ навсегда покончить с коммунизмом. Нужно лишь принудить всех людей полностью подчиниться этой Формуле.

— Шеф, я содрогаюсь от нетерпения!

— Го-го-го! И-ги-ги! — Шеф грохотал от восторга. Мысли его были так необыкновенны, что аромат их стал почти непереносим. — Содрогаетесь от нетерпения! Когда я объявлю Формулу, вы рухнете ничком! Не вытаращивайтесь так жутко. Слушайте спокойно. Я запрограммирую человека лишь с одной жизненной целью: во всем обгонять каждого своего соседа.

Сгоряча Формула Человека не показалась мне оригинальной. Воистину, Шеф был прав: я был тупицей и кретином. Сейчас, вспоминая тот разговор, я удивляюсь великодушию Шефа. Он не испепелил меня, не стер в порошок, не затоптал ногами. Он лишь с презрением смотрел на меня.

— Вы ничтожество, Ричард, — вымолвил он со скорбью. — Боже, каких ты мне посылаешь учеников! Признайтесь, вы так и не поняли, что человечество вступает на новый путь и причиной переворота — моя Формула?

— Нет, почему же, — пробормотал я. — Если по-честному… Конечно, это почти… грандиозно!.. Но с другой стороны…

— Не мешайте! Не терплю слов, пахнущих сладковатой неопределенностью сирени. Я за резкие, как вопль, запахи. Говорите так, чтоб мои ноздри ощущали крепость слова.

— Не понимаю! — выпалил я.

— Пахнет изрядно! — одобрил Шеф. — Сера, аммиак и еще — самую малость — паленая шерсть. Почти пороховой ответ. Теперь внимайте — и не одними ушами, но и глазами, и носом, и языком, если вы способны хоть немного воспринимать блеск, аромат и вкус фундаментальных открытий.

Объяснение Шефа, и вправду, было ярко и терпко. У меня свело скулы и оборвало дыхание. Это продолжалось не больше минуты — время, что требуется для духовного прозрения. Шеф говорил, что люди исстари и доныне стремятся к чему-то, что называют удовлетворенностью, благосостоянием, благоденствием, благопристойностью и прочими такими же невыразительно пахнущими, липкими на ощупь, сладенькими на язык словечками. Математическому выражению эти стремления не поддаются: крохотные дифференциалы непохожих влечений невозможно суммировать в едином интеграле.

Именно такой, всеобщий, обязательный, могущественный интеграл и представляет собой Формула Человека: быть всегда впереди своего окружения — соседей, знакомых, прохожих, короче, всех людей, о которых ты слышишь или на которых падает твой взгляд. Человек, запрограммированный подобной целью, способен на чудеса. Перед человечеством открываются невообразимые возможности усовершенствования. У Джона четыре костюма? Всеми средствами добивайся, чтоб у тебя было пять. Романо женился на красивой девушке? Если нет более красивой — отбей у Романо его красавицу. Пьер зарабатывает сто в неделю? Расшибись в лепешку, но отхвати сто пять. Сэмюэль съедает три бифштекса за раз? Поднатужься и съешь три с половиной. У Жанны автомобиль последней марки? Заставь мужа купить автомобиль еще новее. А если он не способен на это, брось своего мужа; этот жалкий обормот ни на что не годится. Чарльз обошел тебя по службе? Подставь Чарльзу ножку, утопи в болоте, но обгони. Распихивай соседей локтями, топчи ногами, вонзай в них клыки, но вырывайся вперед! Обязательно вырывайся вперед!

— Но, Шеф!.. — возразил я, потрясенный. — Если не ошибаюсь, вы открываете дорогу изменам, подсиживанию, интригам… даже убийствам!

— Вы слюнтяй! — установил Шеф. — Вы светитесь тускло-голубым, и от вас пахнет ландышевой водой. К сожалению, в нашем несовершенном обществе за убийство карают. Но если обеспечена гарантия, что наказания не будет, тогда, конечно… Я выразил мысль ясно, Ричард?

— Да, ясно, — пролепетал я.

— И еще одно! — воскликнул Шеф, воодушевляясь. — Люди сегодня испытывают тысячи различных чувств, и все они равноценны. Вы меня поняли, Ричард? Любовь, негодование, приязнь, дружба, доброта, гнев — у кого как… Над всем этим хаосом аморфных эмоций завтра вознесется одно организующее чувство — самообожание. Да, самообожание, это отличное слово, оно пахнет гвоздикой и светится пронзительно зеленым. И тут я возвращаюсь к тому, с чего начал. Я начинаю новый этап борьбы с коммунизмом. Политики свыше ста лет пытаются истребить коммунизм языком и палкой, тюрьмой и золотом. И каков результат их стараний? Одни поражения! Коммунизм политически непобедим. Это теперь ясно даже кретинам. Но я объявляю раковой опухоли коммунизма психологическую борьбу! Я заражаю людей спасительной бациллой самообожания — и коммунизму крышка! Достаточно всем людям беззаветно влюбиться в себя, возлюбить себя, как… как самих себя, Ричард!.. И то, перед чем в страхе отступают беспомощные политики, будет мгновенно повержено. Теперь признавайтесь — каково, а?

Я молчал, ошеломленный. Я думал о том, какое грандиозное ускорение обретет общество, в котором каждый член его запрограммирован целью обставить своих соседей. Я вдруг увидел бездны и тьмы людей — современное общество. Люди тупо толкались на местах, куда их швырнуло в жизнь — серое ковыряние мелочного жизненного уголка, равнодушная масса, инертно поддерживающая примитивное существование. Внезапно на их головы проливается пронзительный свет Формулы Шефа. Из миллионов глоток вырывается свирепый вопль, миллионы тел бешено устремляются вперед, кто-то отстает, кто-то падает, отстающих не поджидают, по трупам упавших бегут — вперед, вперед, хоть на сантиметр, но впереди соседа! У меня покрывалась пупырышками кожа, до того величественно было зрелище нового общества, сведенного судорогой самообожания. И величественно простое решение вековой проблемы коммунизма! Я и раньше не сомневался в гениальности Шефа. Но впервые в тот незабываемый вечер ощутил, что глубина Шефа проистекает от чего-то сверхчеловеческого.

— Теперь вы знаете, что надо делать, — закончил Шеф. — Возьмите автоматы и живые существа и проверьте на них формулы. Созвонитесь с Пайерсом, чтоб он тоже… И пусть ваша свинья… я хотел сказать — ваша машина… Короче, пусть она проанализирует, нет ли погрешности в вычислениях.

3

Пайерс прибежал со своей искусственной мышью на следующий день. Собственно, мышь не бежала, а сидела в клетке, вместе с другими тремя мышами естественного происхождения. Четыре сереньких зверька были так схожи, что я не выделил среди них искусственницу. Пайерс в восторге бил меня по плечу, так порадовала его моя ошибка. Он, как и Шеф, выражает свои эмоции бурно. Но на этом кончается их сходство. Пайерс — маленький, седенький, быстренький, вечно хохочущий, вечно потирающий лапки человечек с помятым личиком. Он похож на свою мышь, только побольше ее. Мне временами кажется, что если бросить его на пол, он побежит на четвереньках, волоча фалду фрака, как хвостик. И я не удивляюсь, что он первосоздал мышь, а не слона — он подбирал животное по себе. Шеф меньше, чем на буйволе, не помирился бы. Пайерс обожает Шефа и поклоняется ему, как иконе. Если бы Шеф разрешил, Пайерс целовал бы Шефу руки и становился перед ним на колени.

— Гениально! Гениально! — попискивал Пайерс, пробегая глазами вычисления Шефа. — Ох, знал бы я все это раньше!

В чрево машины ввели трех естественных мышей, и машина объявила, что они живые организмы — это была проверка ее настройки. А когда в ее недра погрузили мышь-искусственницу, на табло засветилась надпись: «Живой автомат». Я ввел в машину также крохотного электронного робота весьма совершенной конструкции, такого подвижного, что он не меньше, чем искусственница Пайерса, казался живым. Машина указала точно: «Саморегулирующаяся мертвая система. Робот третьей категории».

Мы строили машину еще до того, как Шеф разработал Формулу Человека. Но его теория живых автоматов была уже создана и использована в анализаторах машины.

Во время этих операций появился Шеф. Он радостно загрохотал, здороваясь с Пайерсом.

— Ну, как вам нравится? — сказал Шеф. — Наша машина анализирует форму тела, окраску волос, глаз и кожи, запахи и звуки объекта, электропотенциалы органов, излучения мозга — короче, все! Если она объявит, что существо живое, то можете не сомневаться — полноценная жизнь! А если скажет, что механизм, то сколь искусно ни камуфлируйте под живое — все равно механизм!

— Потрясающая машина, — объявил Пайерс восторженно. — У меня трясутся ноги, когда я погляжу на нее. На человеке вы ее не испробовали?

— Не было нужды. Искусственных людей пока не существует. — Шеф гулко захохотал. — Но со временем, когда моя теория станет практикой, — с вашей помощью, Пайерс, с вашей помощью! — тогда, конечно, она поможет нам расклассифицировать людей по степени искусственности… Пойдемте в мой кабинет, Пайерс.

Когда они ушли, я некоторое время сидел неподвижно около машины. Я хорошо помню свое состояние в те минуты, когда оба они, Шеф и Пайерс, ушли договариваться о совместной работе. Все во мне ликовало. Я источал запах восторга. Машина работала, согласно формулам Шефа, давала разумные ответы — все, стало быть, было разумно в самой теории! Шеф был самым гениальным из людей! Он был сверхгениален!

И тут впервые мне явилась мысль — проверить Шефа. Я рассуждал так. Если машина объявит, что гениальность Шефа выше всех известных в истории, даже враги Шефа уверуют в его величие.

И тогда, заперев дверь на ключ, весь внутренне содрогаясь, я достал из сейфа сокровеннейший документ, лучшее мое достижение — магнитный паспорт Шефа. Сто сорок девять дней, почти полгода, я трудился над этой пленкой всего в четырнадцать граммов весом, но она вместила в себя столько информации, что для передачи ее словами потребовалась бы целая библиотечка книг. Да и смогли ли бы невыразительные человеческие слова выразить занесенные на пленку темные влечения, тайные помыслы, сокровенные цели, подавляемые позывы, недопустимые мысли? Весь Шеф был здесь, полностью, целиком — физические данные, химическое строение, умственные способности, психические наклонности. Он был, повторяю, полнее на этой пленке, чем в жизни. В жизни, меж нас, Шеф бывал то одним, то другим, здесь он присутствовал всяким, во всей своей всевозможности и всесодержательности. Здесь он был подлинный и настоящий. И, чтоб паспорт был еще полнее, я продиктовал на него последнее, пока не записанное достижение Шефа, — его Формулу Человека.

Я вложил трясущимися руками магнитный паспорт в чрево машины. Магнитный паспорт разматывался, машина вспыхивала разноцветными лампочками, тихо ворчала, излучала тепло и запахи нагретого металла и пластмассы, все ее десять тысяч киловатт трудились, чтоб вложить в единое предложение безмерность психических богатств Шефа. Но когда на табло засветился ответ, я чуть не потерял сознание. «Живой автомат» — сформулировала машина свое заключение о Шефе.

Я не мог в это поверить. Я был еще слеп в то мгновение. Живых автоматов не существовало, кроме мыши Пайерса. Шеф был сверхчеловек, гений, нечто по ту сторону добра и зла, но не автомат. Проклятая машина не анализировала природу Шефа, а изрыгала на него недопустимую хулу. Это было адское создание, а не машина, старая баба, а не электронный анализатор!

Я погрозил машине в ярости кулаком.

И самое чудовищное, так мне представлялось тогда, было в том, что машину разрабатывал Шеф. Его собственное творение отказало ему в праве называться человеком!

— Демонтирую! — бешено выругался я. — Всю в клочья и винтики демонтирую!

Машина возвышалась надо мной, бесстрастная и высокомерная, разноцветные ее глазки угрюмо вспыхивали и погасали. Она настаивала на своем. «Живой автомат» — утверждала надпись. Она издевалась над моим создателем, а не оценивала его!

Я сбил надпись в табло. Я задал машине новую задачу. На этот раз она должна была описать Шефа полнее. Машина работала около минуты — это была самая тяжелая минута моей жизни. Ответ был красноречив и тяжек: «Самонастраивающаяся, саморегулирующаяся мыслящая автоматическая система. Новой Формуле Человека удовлетворяет, но человеком не является».

Я сбил надпись, спрятал магнитный паспорт в сейф и сел у стола. Мысли прыгали во мне, как расшалившиеся— зверьки, я не мог ухватиться ни за одну. Я был растерян, меня душили страх и отчаяние. Мне хотелось плакать. Машина была создана в качестве нашего ученого слуги, она была квалифицированным рабом — и только. И вот — слуга насмехается над работодателем, раб взбунтовался против хозяина!

В лабораторию вошли Шеф с Пайерсом. Шеф повел в мою сторону носом.

— От вас несет жасмином, Ричард, — определил он, — это запах растерянности. И немного ромашкой — это запах испуга. И вы весь светитесь желтым. Желтое — цвет подавленности. Не знаю, каковы вы на вкус, но думаю, что кисловато-горький. Кисловато-горькое свидетельствует о недоумении. Вы у меня першите в горле, Ричард. Я хочу знать, что случилось?

— Ничего важного, — пролепетал я. Я в очередной раз был сражен проницательностью Шефа. — У меня, и впрямь, что-то разболелась… Но я принял пилюли.

— Отлично. Прием лекарств не действует на болезни, но укрепляет сознание исполненного долга. Значит так, Ричард. Сегодня оранжевый день. С утра голубого вы с Пайерсом приступите к разработке практических методов синтезирования живых существ повышенной сложности. Оценку вашей работы даст наша машина. Для подготовки желтый и зеленый дни.

В уме я перевел указания Шефа на более привычный язык. Сегодня был вторник, работа с Пайерсом начиналась в пятницу, среда и четверг отводились на подготовку.

Шеф с Пайерсом заговорили о программе на пятницу, а я рассматривал Шефа, словно увидел впервые. И тут меня пронзило еще не испытанное ощущение. Я смотрел на Шефа теми же глазами, какими всегда глядел, но видел то, чего ни разу не наблюдал. Я будто прозрел.

Шеф, и вправду, был нечеловечен. Или, точнее, — квазичеловечен.

4

Я знал о необычности Шефа. То была необычность выдающегося человека. Она была человечна, эта его отличность от других людей, так мне воображалось. Я еще мог допустить, что своеобразие Шефа сверхчеловечно, ибо он стоял выше нас всех по уму. Я с любовью говорил: необыкновенность Шефа в том, что он обыкновенный сверхчеловек. Все это были метафоры, гиперболы, острые словечки. Шеф оставался человеком, даже будучи сверхчеловеком.

Но он не был ни человеком, ни сверхчеловеком. Он и внешне не походил на человека. Он был слишком угловат и массивен, слишком, я бы сказал геометричен. В человеке формы стерты и округлены, а в Шефе они были выперты острыми гранями. В человеке господствует — и в теле, и в характере — кривая линия, обтекаемая окружность, в Шефе сверкали колючие прямые, он выражался параллелепипедами, а не шарами. А его грохочущий голос? Его пылающие прожекторной мощью глаза? Его целеустремленность тарана? Его ненависть к белым брюкам, остервенение против кипарисов? Человеку наплевать, какие деревья растут на земле, в какой одежде ходят жители дальних стран, лишь бы нелюбимых деревьев не было на его участке, лишь бы в отвратительных одеяньях не прогуливались по улицам его городов. А Шеф не спал ночей, его терзало даже то, что не имело с ним соприкосновения.

Я сравнивал Шефа и Пайерса. Они были во всем разны. Если Пайерс казался человеком, маленьким, жалким, гениальным, но все же человеком, то Шеф был из иного мира. Сколько раз я говорил себе, что он по ту сторону добра и зла. Но он был вне добра и зла. В его мире не существовало таких затрепанных и невыразительных понятий, как добро и зло.

— Права машина! Нет, права машина! — выговорил я вслух.

Они оба повернулись ко мне.

— Ваши запахи усилились, Ричард, — прогремел Шеф. — Теперь вы благоухаете резедой. Это очень решительный аромат, уверяю вас. Думаю, ваши странные колебания кончились. Итак, мы вас слушаем.

— Да, мы вас слушаем! — прошелестел Пайерс. — Говорите, Ричард, не стесняйтесь: в чем же права машина?

— Я не стесняюсь, — сказал я. — Но… все это очень личное…

Пайерс вскоре попрощался, и Шеф, готовясь к приятной беседе со мной, развалился в кресле. Я смотрел на его выпяченные губы и думал, что это скорее глухие балюстрады, а не губы. Уши напоминали раструб кларнета. Я уже не говорю о ногах. Шеф покоился на двух подвижных колоннах, обутых в лакированные туфли. Каждая деталь рассчитывалась отдельно, а потом их собирали в целое, подумал я о Шефе. Мне стало страшно от кощунственных мыслей.

— Кройте! — разрешил Шеф. — Вы пылаете зеленым пламенем нетерпения.

— Шеф, я думал о вас.

— Люблю, когда обо мне думают, — одобрил он. — Думать обо мне нужно фиолетово-красными тонами. Лучшие дни для этого — воскресенье и понедельник. Вы размышляли обо мне вчера?

— Я думал о вас сегодня. И мысли мои были испепеляюще оранжевыми. Вы не человек, Шеф.

— Это сильно сказано, — заметил он.

— Это верно сказано, — отпарировал я.

— Объяснитесь, — потребовал он, оглушительно зевнув. Зевок гремел у него под небом, как вопль гремит под сводами пустого храма. Это тоже было нечеловечно.

Я рассказал, как оценила машина магнитный паспорт. Глаза Шефа заблестели. Он стал ходить по лаборатории. Он размышлял, хмурясь. Теперь и я ощущал, как пахнут его мысли. Они пахли лимоном и корицей. Мысли Шефа были терпки.

— Еще раз вложите паспорт в вашу дохлую кошку, — потребовал он, останавливаясь. — Я хотел сказать — в вашу машину.

Я молча ввел магнитную ленту в чрево машины. Опять на табло засветился ответ «Живой автомат», краткая характеристика дополнилась разъяснениями. Шеф возвратился в кресло. Четырехугольные глаза его нестерпимо сияли. Теперь он пахнул луком и редькой. Даже без пояснения я понимал, что это очень категорические запахи. Они свидетельствовали, что время взвешиваний кончилось и настал час выводов.

— Забавно! — сказал Шеф. — И знаете, Ричард, довольно убедительно.

Тогда я взвыл:

— Шеф, подумайте, что вы говорите!

— Не вспыхивайте малиновым цветом, — возразил Шеф. — Приведите себя в более спокойный желто-зеленый. И не так ярко, Ричард, не так ярко, вы слепите глаза. Я все обдумал.

Голос у меня дрожал от путаницы мыслей, но я постарался держаться спокойнее. Я притушил себя.

— Рожденный женщиной, — сказал я. — Рожденный женщиной!.. Шеф, что же это получается?

На это он дал неожиданный ответ:

— Я не знаю родившей меня женщины.

— Вы не знаете родившей вас женщины? — закричал я. — Вы не знаете своей матери? Вы никогда не ощущали вкуса грудного молока? Нежные женские руки не пеленали вас? Ласковые губы не касались вашего лобика?

Он утвердительно кивал головой на мои выкрики-вопросы.

— Я подкидыш. Меня нашли на ступеньках крыльца. Меня воспитал холостяк, заменивший мне отца. Что до женского молока, то я его пил лишь из бутылочек фирмы «Юнивелер» с надписью: «Настоящее синтетическое грудное первороженицы». Но до сегодняшнего дня я верил, что реальная моя мать, так сказать, в натурально женском ее выражении все-таки существовала.

— А сейчас? Что вы думаете сейчас, Шеф?

Он повел носом и поморщился.

— Не так сильно, Ричард, не так сильно! Говорю вам, мыслите поспокойней. Не вносите в простую проблему такие резкие запахи и такие кричащие краски.

— Боже мой, вы считаете эту проблему простой?

— Абсолютно. Неужели вы серьезно могли подумать, что созданная мною машина могла ошибиться?

— Нет, я этого не думаю, — сказал я, запинаясь. — И если по-честному… Вы, конечно, на человека не похожи… Я имею в виду рядового человека, поверьте… но если даже согласиться с некоторой искусственностью… ведь это страшно сложно, непостижимо сложно!

— Наоборот, кристально просто. Что я не рожден, а изготовлен, по-моему, доказано. Остается дознаться, смонтирован ли я из деталей или синтезирован сразу, как целое.

— И кто вас синтезировал или изготовил? — закричал я. — Кто был вашим синтезатором или изготовителем?

— Да, и это интересно, — согласился он. — Я как-то не подумал о своих изготовителях, но они, несомненно, были. Проблема моих творцов еще ждет своего решения. Я бы с удовольствием встретился с этими существами и пожал им руки.

— Эти люди, ваши создатели… — начал я.

— Будем говорить — существа, — поправил он. — У нас нет доказательств, что мои изготовители были людьми.

Спокойствие Шефа казалось мне непостижимым. Он сразу принял то, что для меня являлось переворотом взглядов. «Принял» — неподходящее слово. Уверовал, что он искусственник. Ему нравилась его квазичеловечность.

— Вы редкий тупица, — сказал он сердечно. — Как мне не радоваться, если я нашел отличное объяснение многим загадкам своей натуры?

Он говорил долго и прекрасно. Я слушал его не прерывая. Я был захвачен его вдохновенной речью. Он описывал страдания несоответствия, томившие его с детства. Он был иной, чем окружавшие его люди, желал иного, стремился к иному. Он чувствовал, что превосходит всех, с кем соприкасается. Временами его тяготил груз своего духовного превосходства. Его угнетала собственная ненормальность или сверхнормальность, он больше любил это словечко. Но теперь все прояснилось. Он нормален, но нечеловеческой нормой. Он нашел себя. Он именно таков, каким должен быть. И если лежит на его плечах бремя превосходства над жалким миром естественных людей, то это бремя искусственников — вот как он назовет это новое на земле явление. Бремя господства совершенных автоматов над кустарными созданиями, именуемыми людьми. Начинается новая эра, он — предтеча новой эры. Люди под пятой автоматов — как это воодушевляет! Люди, подражающие автоматам, роботизирующие себя, бешено усовершенствующиеся люди — такова перспектива грядущего развития. И то, что он вооружил беспомощно естественных людей могущественной Формулой Человека, тоже логично вытекает из его неожиданно разъясненной природы, ибо Формула Человека, основанная на безмерном, свирепом самообожании…

— Вы вполне удовлетворяете Формуле Человека, — прервал я его мечтания. — Это подтвердила машина.

Он снова показал, что он в первую очередь — ученый.

— Между прочим, это ничего не доказывает. Естественные люди тоже временами удовлетворяют Формуле Человека, хотя и не так совершенно, как мы, искусственники. Но, прежде всего, нужно исчерпывающе доказать мою нечеловечность.

— Вы сомневаетесь в ней, Шеф? Более квазичеловеческого создания…

— Я не сомневаюсь. Но другие могут усомниться. Ничтожным людям свойственно думать, будто все созданы по их образу и подобию. Что до образа, то внешнее сходство, пожалуй, есть. Но подобие я отрицаю. И я не помирюсь, пока наша разноподобность не станет ясна для последнего человеческого болвана. Короче, введите меня в машину. По мне, живому, пусть она установит мою иножизненность.

Я отшатнулся. Я заикался от испуга. На человеке опытов мы не производили.

— Вы не верите в мою искусственность! — сказал Шеф. — Не возражайте, я чую вас носом.

— Я верю, — сказал я. — Но, Шеф…

— Никаких «но», — установил он. — Слово «но» светится тускло и буровато-зеленым, я не переношу этой комбинации цветов. Все «но» в мире пахнут гнилой капустой.

— Я не осмелюсь, — сказал я. — Во всяком случае, один.

— Хорошо. Вы будете работать с Пайерсом. Две подписи под протоколом — по крайней мере, в четыре раза лучше, чем одна. И никаких сомнений, никаких сомнений!

Сомнений у меня не было. Я свято, страстно, абсолютно верил уже, что Шеф не человек, а необыкновенный, удивительный автомат.

5

Пайерс пришел в восторг, узнав, что Шеф — автомат. Он сказал, что давно подозревал что-то похожее. Шеф был слишком великолепен для человека. Одно лишь огорчило Пайерса — что не он первосоздатель искусственников. Но и огорчение не отменило ликования. Он горевал радостно.

— Я так был уверен, что моя мышь уникальна, — болтал он, весь светясь. — Но, оказывается, кто-то опередил меня. Создать такую гигантскую сложную махину, как вы, дорогой профессор!.. Ваши творцы воистину гениальные люди!

— Существа, — поправил Шеф. — Будем осторожны в формулировках, Пайерс.

— Существа, — сказал Пайерс восторженно. — Великие непостижимые существа!

Я подготовил машину к приему Шефа. Она возвышалась над нами, как орган. Я знал, что в расчетах ошибки нет, к тому же машина уже высказала свое мнение о Шефе. Но у меня подгибались колени. Я был несовершенен. Я поддавался проклятому человеческому в себе. Невольно я поставил настройку на малую мощность.

Шеф видел меня насквозь.

— От вас пахнет липой, — установил он. — Липа — запах обмана. Добавьте-ка тысячу киловатт.

Шеф был великолепен. Он вошел в машину невозмутимо, как в салон экспресса.

— До скорого свидания, люди! — сказал он, и это были его последние слова на земле.

Я включил пусковую схему. Машина загрохотала, завизжала, заверещала. Она гремела не своим голосом. Она была настолько вне себя, что глазки, вспыхивая, лопались и вылетали наружу брызгами цветного стекла. В световом табло, сменяя одна другую, бешено крутились надписи: «Человек», «Автомат», «Человек», «Автомат». Сквозь грохот взбесившихся механизмов до нас донесся протяжный вопль Шефа. Я исступленно — всем кулаком — ударил по аварийной кнопке.

Я опоздал всего на несколько секунд. Шеф еще дышал, когда мы вытаскивали его из чрева машины. Я вызвал скорую помощь. У меня теплилась надежда, что нам удастся его спасти.

Пайерс, медик по образованию, лучше меня разобрался в состоянии Шефа.

— Агония, — сказал он печально. — Потеряли мы с вами, Ричард, нашего великого друга.

Приехавшие врачи констатировали смерть и увезли Шефа.

Я сидел у стола, отупевший и безгласный. Ни одной мысли не шевелилось у меня в голове. Пайерс страдал не меньше моего, но лучше держал себя в руках.

— Мальчик мой, не надо так убиваться, — сказал Пайерс. — Этого титана уже не воскресить. Давайте проанализируем несчастье. Как по-вашему, нет ли ошибки в расчетах Шефа?

Я с негодованием отверг это предположение. Шеф никогда не ошибался в вычислениях. К тому же машина подтвердила их правильность. В полном согласии с формулами Шефа, она объявила трех естественных мышей живыми организмами, а одну, синтезированную в лаборатории Пайерса, искусственной.

— В таком случае остается одно, — сказал Пайерс. — В Шефе было что-то человеческое.

— В Шефе не было ничего человеческого, — возразил я. — Вспомните, что машина по анализу магнитного паспорта установила, что Шеф — живой автомат. Я уже не говорю о том, что мы, общавшиеся с ним, остро ощущали его нечеловечность. Мы лишь ошибочно считали ее гениальностью.

— Очевидно, паспорт Шефа был не полон. Что-то человеческое в нем осталось, и на эти остатки человеческого произошло короткое замыкание машины, настроенной на полный автомат.

— Естественным в Шефе были лишь вставные зубы. Они были вынуты из челюсти покойника. Шеф не переносил искусственных заводских зубов.

— А чем вы объясняете, что машина выбрасывала попеременно диагнозы: «Автомат», «Человек»?

— Машина не выдержала могущественных излучений Шефа. Он был ей не по зубам. Я хотел сказать — не по мощности.

Обследование машины вскоре показало, что я не прав. Мощность была использована лишь наполовину. Все схемы работали правильно. Мы поочередно погружали в машину трех естественных мышей, и она сообщала, в соответствии с программой, что в ней живые организмы. А когда мы опять запустили искусственную мышь, машина подтвердила, что та — живой механизм. Для последней проверки мы, сохранив программу искусственной мыши, еще раз ввели в машину естественную мышь. Произошло частичное замыкание, и мышь погибла. Анализ шел безукоризненно.

Пайерс возвратился к мысли, что теория Шефа чем-то грешит. Эта его теория самообожания… Не в ней ли исток нечеловечности Шефа? Не в ней ли причина его ужасной гибели?

Я не мог допустить такого надругательства над памятью покойного. Я стукнул кулаком по столу. Самообожание как способ существования — величайшее из всех открытий Шефа. Самообожание нужно привить каждому человеку, а не сомневаться в человечности этой самой человеческой категории!

— У вас разошлись нервы, — заметил Пайерс.

Я закричал на него:

— Идите вы с вашими нервами! Я докажу, что в теории Шефа верен каждый знак. Говорю вам, человеку свойственно всех ненавидеть и обожать себя. Я всех ненавижу и самозабвенно обожаю себя. А что я человек, я докажу тем, что сам войду в машину.

Пайерс с сомнением смотрел на меня.

— А какую вы зададите программу?

— Разумеется, человека. Или вы сомневаетесь в моей естественности?

— Нет, но… У вас нет этих самых?.. Не самообожания, нет, этого у вас хватает… Вы меня понимаете! Протезов, пластмассовых артерий…

— Единственное искусственное во мне как то, что у бедного Шефа было единственно натуральным, — зубы. И то не все, а три коренных. На такой ничтожной искусственности машина и не споткнется.

Пайерс заговорил с большой осторожностью:

— Не подумайте, что я подвергаю вас сомнению, но все же… Вы уверены в своем человеческом происхождении? Наш безвременно погибший друг был подкидышем, и, возможно, прискорбный факт, что он не знал своей матери, прикрывал куда более разительный факт, что у него вообще не было матери… А ваши высокие душевные совершенства, столь превосходящие обычные человеческие…

— Я понимаю вас, — сказал я. — И я опровергаю вас. К счастью, у меня сохранились документальные свидетельства моей естественности. Познакомьтесь с ними.

Я извлек из сейфа диски кинолетописи моего детства — те, что горой возвышаются сейчас на столе. Я сидел в кресле, пока Пайерс проглядел их. Он с интересом рассматривал и ту, которую сам я никогда не видел, — мое появление на свет.

— Доказательства вашей естественности не вызывают возражений, — сказал он через час. — Думаю, вы можете спокойно отдать себя машине. Завтра я прихожу утром в вашу лабораторию со своими ассистентами — и начнем опыт.

Он ушел, а я сел за свои записки. Я заканчиваю. Я излил свою скорбь по Шефу. Это загадочное и великолепное существо у меня в глазах. Я не только вижу, но и слышу, обоняю, осязаю его; Я скорблю о нем. Я не знаю, как мне жить без него. Завтра я воздвигну памятник его научным свершениям. Завтра — уже сегодня. В окне побелел восток. Шеф, дорогой Шеф, что произошло? Почему вы ушли от нас? Кто трагически ошибся — вы сами, я, машина? Мой мозг раздирают на части нестерпимые мысли. Я тону, как в воде, в бушующих чувствах. Шеф; мой дорогой Шеф, я плачу о вас…


Дополнения профессора Пайерса

Я прочитал записки Ричарда. Он точно изложил и мое участие в трагической кончине Шефа, и обстоятельства, предшествующие моему появлению в их лаборатории. Я не уверен, что мне удастся с такой же обстоятельностью передать ошеломляющий финал эксперимента с Ричардом.

Бедного Ричарда на свете нет. Нет также и грандиозного творения Шефа — универсальной автоматической машины. Машина взорвалась сразу, как ее включили, и вместе с ней на миллионы кусков разлетелся несчастный Ричард. Мы, десять ассистентов и я, находились в отдалении, но и среди нас нет ни одного не пострадавшего. У меня ожоги и перелом ноги, рассечена бровь, выбито восемь зубов — я отделался сравнительно легко. Два ассистента останутся навек калеками, а один, по-видимому, умрет.

Теперь о научном результате эксперимента. Машине была задана программа человека. То, что машина взорвалась, вступив в контакт с Ричардом, можно объяснить лишь одним: контакта не произошло. В Ричарде не оказалось ничего человеческого. Произошло чудовищное короткое замыкание машины на саму себя. Если в Шефе путался автомат с человеком, и машина, погубив его, сама уцелела, то в Ричарде наличествовал один автомат, что и привело к гибели машины, а попутно и к его гибели. Таково единственное научное объяснение катастрофы.

Я не хочу лгать — объяснение это мне непонятно. Я знаю, что Ричард появился на свет естественным путем — он рожден женщиной и в муках. Он был хорошо воспитан, благоразумен, умен и проницателен. С какой стороны на него ни смотреть, он казался человеком. Он говорил как человек. Он ходил как человек. С ним дружили как с человеком. Он аккуратно посещал церковь, он так благопристойно молился! А галстуки его! Никто у нас не умел так вывязывать галстуки, как бедный Ричард!

Правда, его духовные совершенства превосходили обычные человеческие. Он так трогательно презирал всех людей, так сладостно любил лишь себя и Шефа… А его же собственная машина отказала ему в звании человека! Она могла бы открыть в нем выдающиеся человеческие качества, но не найти в нем ничего общего с людьми, объявить его квазичеловечным!.. Это не укладывается в моей голове!

Акционерная компания «Жизнь до востребования»

1

Джон Чарльстон принял меня не вдруг. Его секретарша Дороти Томсон предложила мне посидеть на диване. Я вежливо поинтересовался, имеются ли у директора издательства другие посетители в данный момент? Сегодня Джон — мой лучший друг, и я точно знаю, что ни в тот «данный момент», ни в последующие «данные моменты» у Джона посетителей не было. К Джону ходят редко. Джон не позволяет к себе ходить. Он по природе добрый человек, а в его деле нельзя быть добрым. Доброта размягчает, — говорит он с печалью. Он не способен без слез смотреть на тех, кому возвращает их творения. Он предпочитает иметь дело с рукописями, а не с авторами. И если снисходит до того, чтобы пригласить к себе автора, в процедуру приема входит долгое ожидание. Посетитель должен измучиться, без этого он не годится для разговора. Он должен тревожиться, негодовать, то вскакивать, чтобы уйти, то с усилием принуждать себя сесть. Неплохо, если он швырнет что-нибудь на пол. «Писатель — это товар, который хорош только выдержанный, — доверительно делится со мной Джон. — Писателя, Генри, надо выдерживать, пока он не выдержит, — тогда накидывай лассо и вали его на пол».

Он наблюдает за посетителями по телевизору. Возмущение посетителя укрепляет нервы Джона. Повторяю, я узнал все это позже, а в тот день смирно сидел на диване и бросал унылые взгляды на склонившуюся над машинкой Дороти.

В окне я видел здание Радиоцентра — не все сто тридцать этажей, а что-то от шестидесятого до восьмидесятого. Дороти была миниатюрна и привлекательна, на нее еще приятней смотрелось, чем на величественный небоскреб. Я должен описать ее. В драме, действующим лицом которой я стал, она — личность важная. Внешность этой женщины есть ее сущность. Она меняет характер, когда меняет прическу. И она слишком часто меняет прическу! Меня охватывает ужас, когда я думаю о том, что скоро она начнет менять цвет и форму глаз, фирма «Компингтон» обещает такие операции сделать недорогими. Не сомневаюсь, что при каждой смене глаз она будет превращаться в совершенно иную женщину. Я не оговорился — не внешность изменит, а станет другой, просто другой, не Дороти, а Эммой, Лиззи или дьявол ее знает кем. Я второй год имею счастье считать Дороти своей женой и должен признаться, что чертовски неудобно, когда вас обнимает дома незнакомая женщина и томно заверяет, что она ваша любимая супруга и что вы должны ей верно и безропотно прислуживать.

В тот день Дороти была светловолосой, в светлом платье, в светлых туфлях и светлыми пальчиками колотила по белым клавишам. Я загляделся на нее. Она из породы эльфов, так сказал я себе. Если ее выпустить в полдень на лесную полянку, она растворится в солнечных лучах. В мире еще не существовало столь же обворожительной женщины, столь удивительно ни на кого, кроме себя, не похожей. Это я установил уже на второй минуте ожидания в приемной Джона Чарльстона. Драматические ошибки происходили со мной и раньше…

Дороти взяла со стола резинку, чтобы сделать подчистку, и ее взгляд пересекся с моим взглядом. Она вздрогнула и воскликнула:

— Почему вы так смотрите, мистер Гаррис? Ваши глаза обжигают!

Я попытался улыбнуться.

— Глаза как у всех, мисс… мисс…

— Дороти Томсон. Совсем не как у всех! — настаивала она. — Вы меня ранили взглядом. У меня чувство, будто я обожжена. Для начинающего писателя очень скверно быть таким безжалостным. У меня хватает средств быть здоровой, но заболеть!.. Нет, это слишком роскошно!

Вероятно, в тот первый день нашего знакомства я все-таки сумел бы оправдаться перед Дороти, хотя впоследствии мне это никогда не удавалось. Но прогудел сигнал вызова к шефу, и Дороти с возмущением показала мне на дверь в кабинет Джона.

Я замер на пороге, увидев Джона. Это была незабываемая минута. Джон покоился в кресле. Невыразительное словечко «покоился» не передает позы Джона. Мощное тело расплылось в кресле, медузообразный корпус свисал с подлокотников и сиденья. Джон не упирался ногами в пол, а выливался ими на ковер. А на сумбурной горе мяса торчала футбольным мячом голова с выпуклыми ласковыми глазами. Голос у Джона вырывался из тела как бы под давлением: звучали одни тонкие нотки.

— Здравствуйте, Генри! Ведь вас зовут Генри, мистер Гаррис? — пропищал Джон и показал пухлой рукой на кресло. — Сейчас я возьму вашу рукопись. Вот она. Я ее еще не читал. Я посмотрел вашу заявку и приложенный к ней портрет. Ваше лицо удовлетворяет. В ваших глазах что-то есть. Я считаю наше требование, чтобы авторы к рукописям прикладывали и свои фото, важным усовершенствованием литературного процесса. Человек, на которого безразлично смотрится, не достигнет успеха. Теперь помолчите, сэр. Я углублюсь в ваше творчество.

Он читал, а я осматривался. Огромный кабинет Джона был цвета крови — красное дерево мебели, красные ковры, красные панели стен, красные плафоны потолка. И сам Джон хорошо вписывался в цвета своего кабинета. Я говорю не об одежде, он был в темной пиджачной паре, а о багровом мясистом лице и — еще красней — голом черепе. У меня сжалось сердце. Джон хмурился. Он зевнул и покачал головой.

— Если у вас тут еще и луна, то вы конченый человек, Гаррис. Я имею в виду литературу, сэр. В продавцы мороженого вас возьмут с охотой. Признавайтесь сами, пока не дочитал.

— У меня есть луна, — сказал я мужественно. — Она выскальзывает из туч в предпоследней главе. Ее живительный свет влил бодрость в робкого Артура Купера, сто восемь страниц не решавшегося штурмовать сердце Минни Грэй. С помощью луны Артур завладел рукой Минни и нефтяными миллионами ее папаши. Без луны любовь не идет. Я понял вас так, что могу отправляться ко всем чертям?

Неодобрение было ясно выражено на лице Джона. Он промямлил:

— Чудовищно! Сто восемь страниц колебаний! В жизни не встречался с таким отсутствием вкуса.

Я взял рукопись и повернулся к двери.

— Сядьте! — приказал Джон. — Я не могу ошибаться, сэр. Восьмой компьютер Радиоцентра признает меня энциклопедией литературных знаний. Мой официальный код «Безошибочник номер два». Если я заявляю, что вещь стоящая, то публика будет драться из-за книги. Ваша внешность ошеломляет. Нет, вы меня понимаете? При таком фото вы не можете не покорить читателя. Но надо потрудиться, сэр!

— Работа меня не страшит. Если убедят, что нужны переделки…

Он покачал головой. Глагол «покачал» опять не передает реальности. Голова Джона покатилась в углублении между плечами сперва вправо, потом влево. Это было так забавно, что я усмехнулся.

— Вы не поняли, сэр. До вас не дошла высокая истина моих высказываний. Дело не в объеме работы, а в смелости характера. Вы должны быть готовы на все, если хотите овладеть публикой.

Я постарался исправить свою ошибку.

— Требуйте, мистер Чарльстон.

— Я не требую, а советую, — сказал он. — Литература — самый свободный род деятельности. Никаких принуждений! Вы меня понимаете, Гаррис? Максимальное освобождение! Разные условности морали и прочее… За исключением приличия, сэр. Любое преступление — пожалуйста, но если герой появится на балу без галстука — это слишком!

У него стали рассеянными глаза. Он забормотал, вяло постукивая толстыми пальцами по столу:

— Даже из вашей макулатуры можно кое-что выжать. Скажем, так… Нет, скажем иначе! Луну уберем, луна устарела. Впрочем, постойте, луну оставим, стилизуем под старину… Они целуются, а на них падает лист каштана, так? Поцелуи — это пойдет. Он заключает ее в объятия, а с каштана прыгает ее отец и при свете выплывшей из туч луны ловким ударом кинжала… Чего вы хохочете? Не люблю, когда у меня хохочут. Уверяю вас, другие авторы ведут себя гораздо приличней!

— Простите, мистер Чарльстон! Я вдруг вообразил себе папашу Эдди Грэя, кидающегося с кинжалом на жениха своей единственной дочери. Это невероятно, как огородное пугало, танцующее шейк. В мире не существовало людей добрее этого старика. Ему достался от отца солидный пук нефтяных акций, но сам он истинный Дон-Кихот.

— Дон-Кихот? — переспросил Джон, хмурясь. — Я слышал об этом парне. Он царствовал в Англии вскоре после рождения Христова и перед смертью завоевал Рим. Дон-Кихот не пойдет, монархи — это старомодно. Раз вы не хотите кинжала, уберем луну, луна теперь ни к чему. Короче, она похищает его и, угрожая револьвером, требует, чтобы он стал ее женой, а добряк-отец, хорошо знающий дикий нрав своей дочери, пускается в погоню… Почему вы опять смеетесь?

— Вы странно оговорились… Она требует, чтоб он стал ее женой!

— И не думал оговариваться. Вы лишены воображения, старик. Кого заинтересует, что девушка ищет мужа? Штамп. Но если она ищет себе жену!.. О, это окупится!

— В колледже мы распевали веселую песенку: «Как жила Адама с Евом». Мальчишеское озорство…

— Адама с Евом? Это пойдет. Пришлите автора ко мне. Он еще не добился мировой славы?

— Эту песенку сочинил я. И единственное, чего добился, было исключение из колледжа.

— Я сразу понял, что из вас выйдет толк! — изрек Джон. — Посмотрев на ваше фото, я сказал себе: «Стоп! В этих глазах сверкает потустороннее! Человек с таким взглядом не может не завоевать мир!» Я выписываю пятьсот аванса. Через три дня принесете исправленную рукопись. Она должна удовлетворять всем четырем пунктам нашего фирменного патента на художественное произведение. Она будет шедевром моего знаменитого еженедельника «Голова всмятку».

У меня от природы железная выдержка. Кажется, я даже помотал добродушно головой. Хорошо помню, что я почти спокойно сказал:

— Простите, Чарльстон, я, конечно, слышал о патенте на художественные произведения, составляющем собственность вашей фирмы. Но не могли бы вы разъяснить, где тут собака?..

Чарльстон удивился.

— Разве Дороти не познакомила вас с нашими литературными секретами? Тогда какого черта мы теряем время попусту? Слушайте меня, Гаррис. Лет десять назад я барахтался в тине издательских предрассудков. У меня не было ни на пенс вкуса, ни на цент понимания, ни на грош знаний. Я обожал Шекспира и Марка Твена. Кто нынче читает этих скучных стариков, покажите мне такого чудака? Вы меня понимаете, Гаррис? Короче, я подобрал компаньонов, каждый внес но сто тысяч долларов, и мы разработали четыре пункта художественного совершенства. Сегодня любой критический недоносок знает, что из открытых нами истин составлены скрижали современной литературы, но тогда, Генри, это еще не было ясно, нет, не ясно, компаньоны мои временами падали духом. Все гениальное вначале кажется чудовищным… Мы прежде всего запатентовали наши разработки, чтобы не совать их бесплатно каждому литературному инвалиду. Я сказал акционерам: «Атомная бомба запатентована. На переплетение книг есть тринадцать патентов. Но на создание книг нет ни одного. С этим пора кончать». Нам выдали патент под рубрикой: «Технологические нормативы поэтики», номер АВС-717616, под заглавием: «Вечные законы оригинальности и глубины». И первый, на ком мы испытали действие патента, был юноша Беллингворс! О, этот незабываемый день! Вы слыхали о Чарли Беллингворсе, Генри?

— Конечно! Беллингворса сделала знаменитой повесть «Оранжевый крокодил с салатными зубами проглотил бедного Пью Гарпера в шикарной столовой рококо». Однако— Разве он молод? На портрете он такой…

— В тот день он был зеленым юнцом, а на другой повзрослел до гениальности! Чарльза Беллингворса сделал я. Он сидел в том же кресле, где сейчас сидите вы, а на коленях у него лежала повесть «Папаша Джойс и его дочь Мэри». Вы меня понимаете, Генри? Они не лезли ни в какие ворота — папаша Джойс и его дочка. Такие вещи мог бы написать Диккенс или Толстой, но от современного писателя надо требовать большего. Я молча положил перед Беллингворсом наш патент. От растерянности он первым прочел пункт третий. И мир приобрел величайшего мастера ракетно-ядерной литературы!

Чарльстон вытащил из ящика кожаную папку с золотым тиснением.

— Вот наш патент, Гаррис. Раскрываю его, как евангелие. Читайте вслух пункт третий, на остальные пока не обращайте внимания.

— Пункт третий. Называть произведение так, чтобы название не соответствовало содержанию.

— Вы умеете с чувством читать, Гаррис, — торжественно сказал Джон. — У вас даже не дрожал голос! А как смутился бедный Беллингворс, когда я приоткрыл ему снежные вершины мастерства. Но он был великолепный ученик, вы меня… В его первой повести нет ни крокодилов, ни Пью Гарпера, ни столовой, действие происходит в диких горах. Беллингворс сперва посмотрел на меня, как на прокаженного, а затем, не запинаясь, выдал новое название. Оно было доведено до совершенства сразу, мне не пришлось менять ни единой буквы! А теперь читайте весь патент. Я никогда не устаю слушать эти дивные строки.

— Пункт первый, — читал я. — Пишите о невозможном и — по возможности — невозможно. Лучший возглас читателя — ошеломленное: «Немыслимо!» Пункт второй. Героев надо убивать — это воодушевляет. Нормы происшествий по жанрам! Лирический рассказ — не меньше одного убийства; любовные муки, включая ограбления и насилия, через страницу. Детективная повесть: 50 % убийств от числа персонажей; если вначале упомянут дом (банк, корабль, самолет, квартира), то к концу он должен быть взорван или сожжен; отношение гибели сыщиков к гибели бандитов, а тех к гибели обычных людей, примерно: 1: 10: 100. Философская новелла: физические убийства заменяются моральными терзаниями, равновеликими членовредительству. Пункт третий. Впрочем, я его уже читал… Пункт четвертый. Счастливый конец.

Чарльстон слушал, закрыв глаза и тонко похрапывая. Он оседал всей тушей, мне показалось, что от упоения своим творением, он весь выльется из кресла на пол. И сейчас не понимаю, почему мне явилась мысль поиздеваться Над ним. Если бы я знал, к чему приведет моя дурацкая затея, я бы швырнул патент на стол и бежал. Вместо такого разумного поступка я спокойно возвратил Чарльстону кожаную папку.

— Вот так, — сказал он, раскрывая глаза. — Пункт четвертый — счастливый конец для читателя и для вас. Ужасы по дороге и благополучие дома. Три дня на доработку и пятьсот аванса. Я выписываю чек.

— Неделя, — сказал я хладнокровно. — И две тысячи.

Никогда не думал раньше, что глаза могут так вылезать из орбит. Я безмятежно закинул ногу на ногу. Джон пролепетал:

— Я не ослышался, вы меня понимаете? Неделя и две тысячи?

— У вас хороший слух, Чарльстон. Я потерял бы уважение не только к себе, но и к вам, если бы речь пошла о меньших цифрах. Шедевр не может стоить дешево. Дешевизна противоречит высокому духу вашего патента. Вы это знаете лучше меня, раз восьмой компьютер называет вас безгрешником номер два.

— Безошибочником, а не безгрешником, — проворчал он.

— Это еще усиливает мои требования. Вам не кажется, что я должен бы получить три, а не две тысячи?

— Не кажется! — отрезал он, раскрывая чековую книжку.

Я взял чек. Это была роковая ошибка. И еще не спрятав чек в карман, я совершил новую ошибку. Надо было уйти, а я пустился в беседу с медузообразным директором. Я задавал коварные вопросы, он отвечал. У Джона есть внук Перси, чудесный двенадцатилетний мальчишка, мы с ним потом подружились. Я спросил, все ли произведения Беллингворса читал Перси? Чарльстон рассердился.

— Ни одного, Генри! Я же вам сказал: ужасы по дороге, а дома покой. Зарубите на носу, Гаррис…

Он внезапно оборвал свою гневную речь, стал вглядываться в настольный телевизор и торжественно объявил:

— Вам повезло, юноша. Сейчас вы пожмете руку классику антиклассической литературы Чарльзу Беллингворсу.

Мне смерть как захотелось поглядеть на Беллингворса. Я думал, что он такой же ошеломляющий, как его романы. На портретах он выглядел сносно. Но в отличие от Джона я не угадываю людей по фотографиям. Я без успеха потом доискивался, что нашел Чарльстон в моем снимке — лицо как лицо, ничего особенного в глазах. Но когда вбежал Беллингворс, я содрогнулся. В нем было что-то нечеловеческое. Он не был гармонизирован с самим собой. В кабинете Чарльстона появился крупный человек, а все детали и черты в этом крупном человеке были мелкие. Он был несимметричен. Массивный корпус покоился на тонких и коротких ногах, на широком лице тускло мерцали злые глазки, удлиненные уши свирепо оттопыривались, нос был не больше наперстка и примерно такой же формы, всегда приоткрытый рот с тонкими — веревочкой — губами обнажал узкие, длинные зубы. Он кинулся к Чарльстону, тряхнул его руку, потом пошел на меня. Мне почудилось, что он собирается укусить. Но он только пожал мою руку потной ладошкой и еще шире оскалил могучие зубы. Он принял мой испуг за благоговение.

— Алло, Джон, — сказал он сипло, — обучаете юнцов делу Каина? Старый пройдоха, когда вы угомонитесь? Пляшите, я придумал повесть, которая будет не развлекать, а убивать. Джон, вкладывайте деньги в сумасшедшие дома, скоро за места в них станут драться.

Джон тяжело ерзал и громко сопел. Он старался подтянуть свое выплывшее из кресла тело. Лицо его покрылось потом. Он упирал локти в подлокотники, но тесто рук обвисало с краев и приподняться он не мог. Мне стало жаль директора издательства. Я бы помог ему, если бы не выражение лица Беллингворса. Тот наслаждался мучениями Чарльстона. Он глядел так злорадно, словно хотел прикончить своего друга. Если бы он душил или грыз Чарльстона, вряд ли бы ему пришлось менять свою мину на более зверскую.

— Название, Чарли, — пролепетал Джон, так и не выкарабкавшись из кресла. — Ваша сила в названиях, это известно всему миру…

— На этот раз читатель снесет его без помощи врача.

— Чарли, вас самого надо убивать! Вы меня пони?..

— Сидите спокойно. Не вытаращивайте глаз. Название такое. «Достопочтенный Питер Пакерс женился на нежной крысе, а веселые крысята сожрали бабушку». Каково?

Он выкрикивал название новой повести, а меня озарило понимание. Я теперь знал, почему в нем ошеломляло что-то нечеловеческое. Знаменитый писатель Беллингворс был крысой. Пусть поймут меня правильно. Я не сошел с ума, чтобы утверждать, что он был крысой биологически. Крысы, слава богу, не расхаживают в дорогих костюмах, не душатся, не завиваются, не пишут бестселлеров. Беллингворс является крысой не в презренном физиологическом смысле, а в более высоком: крысость — философская сущность этого человека. Он был крысой по душе, по разговору, по движениям, по глазам, по зубам… Если бы крысе предоставили возможность, сохранив нутро, принять человекоподобие, она выбрала бы себе облик Беллингворса. Дольше оставаться было опасно. Я осторожно направился к двери. Джон говорил, отдуваясь:

— Подойдет! Не сногсшибательно, но мило. Конечно, в повести нет ни крыс, ни Питера Пакерса. О бабушке уже не говорю. Держу пари, что действие разворачивается на курорте и героиня, очаровательная Эллен, завоевывает поклонников во время заплыва стилем кроль.

Беллингворс презрительно засмеялся.

— У вас гаснет воображение, Джон. Эллен завоевывает жениха на смертном одре. Президент акционерной компании «Врата рая» греческий еврей Петр Апостолиади, вместе с двумя бандитами, итальянцем Тертуллианом и ирландцем Фомой по прозвищу Неверующий, а также мой неизменный главный герой Джек Недотрога…

Я тихонько притворил дверь. Дороти восхитительно улыбнулась. Чек в кармане обжигал меня. Я был готов на все.

— Дороти, вы совершили преступление, — сказал я строго. — Вы не познакомили меня с художественными канонами издательства «Голова всмятку». Я должен вас наказать. Я буду поить вас шампанским и заставлю танцевать со мной. Проделаем это сегодня вечером.

Ее улыбка стала еще ослепительней.

— Боюсь, это исключено, мистер Гаррис. Сегодняшний вечер я обещала Морису Меллону. Он ждет меня у кинотеатра «Иноземец». Вряд ли вам понравится, если я явлюсь со своим другом.

— Наоборот, это меня вполне устроит. Мы с ним дружески поговорим. На исходе второго раунда я превращу его в калеку.

Она поглядела на меня со страхом. У нее быстро менялись выражения лица, и каждое соответствовало обстановке. Я не был защищен от чар такого дьявольского умения. Она сказала, нежно улыбаясь:

— Он хороший. Ему не пойдет быть калекой.

— В таком случае позвоните, чтобы он шел не к кинотеатру «Иноземец», а к чертовой бабушке. Иначе я сам отведу его за ручку в преисподнюю. Как, вы сказали, зовут этого ублюдка?

Испуг в ее глазах уступил место покорности. Это доныне остается самым сильным ее оружием. Она умеет безропотно покоряться, если исполняется то, чего ей хочется.

— Не помню. Мне кажется, у него нет имени. Я ему, конечно, позвоню. Где вы хотите со мной встретиться, мистер Гаррис?

— Разумеется, у «Иноземца». Там всегда много света, а вы вся такая светлая, Дороти.

— В таком случае, в восемь часов. Вы не будете возражать, если я надену темное платье? Вечером мне больше идет темнота.

— Не буду возражать, — буркнул я и ушел. Разговор с Дороти был крупнейшей ошибкой этого дня.

2

Прежде всего я превратил дарованный Джоном чек в чековую книжку. Эта операция совершилась в «Национальном банке братьев Фаррингтон». Перед семидесятиэтажным банком чахнет крошечный скверик, заполненный не столько деревьями и кустами, как рекламными щитами. Я сел на скамеечку, притулившуюся к пожелтевшему клену. Меня осенял плакат, кричащий пастью нарисованного на нем здоровенного дебила: «Все для вас — только у нас!» Недоумок был похож на Чарльстона, только не такой толстый. Мимо меня бежали в банк люди и выбегали оттуда, ни один не ходил, тем более не шествовал. У национального банка всех охватывает лихорадка. Вероятно, вот так же влетел в вестибюль и вынесся оттуда, словно из горящего помещения, и я. Стало холодно, я запахнул пиджак. Небо было, наверно, чисто, и оттуда несло октябрьской прохладой. Я сказал, наверно, потому что увидел вместо неба лишь струящиеся цветовые сполохи реклам. Воздух красочно бесновался от призывов, просьб и требований куда-то пойти и что-то сделать. Я тупо смотрел вверх и размышлял, как мне отомстить Чарльстону.

Я должен остановиться на этом подробней. Джон еще не был моим лучшим другом, но зла от него я и тогда не видел. Он был скорей благодетелем, а не врагом. Он открыл во мне дарование писателя, чего никто до него не смог сделать. Он великодушно одарил меня внушительной суммой, а я так нуждался. И сделал это из одной веры в меня. Он мог ожидать моей благодарности. Я ненавидел его. Еще ни один человек так не оскорблял меня. Я не мог этого оставить непокаранным.

И я с наслаждением размышлял о том, что с абсолютной точностью выполню требования его чудовищного патента. О, это будет сногсшибательно в точном значении слова! Чарльстон свалится, не дочитав и половины. Он сползет всей тушей на ковер и расплывется! Он жаждет игривой вещицы, я поднесу ему бомбу. Чтение будет подобно взрыву. Директора популярного издательства Джона Чарльстона уничтожат требования его собственного художественного канона. И даже возместить аванса он не сможет, я и в запятой не отступлю от них!

Так я мстительно тешил себя и радовался, словно добился огромного успеха. Но потом я перешел от задания к сюжету, и настроение мое испортилось. Идея была, сюжета не было. Патент Чарльстона был хитрей, чем мне сгоряча вообразилось. Он оставался чудовищным, но в нем не было примитива. Самым трудным был первый пункт — писать о невозможном и по возможности — невозможно. И бесчисленные убийства, и любовные терзания, и счастливые концы — все это легко выполнимо. Но писать невозможно о невозможном — нет, это невозможно!

— Может, накатать понепонятней? — пробормотал я вслух. — Что-нибудь вроде: «Свенто Сигурсон расиралямин тругада одним глазом и тут же лаперкакер, после, чего взини трухто трухата и, обливаясь чертонотакией, он худербарабил к ногам…» Нет, не пойдет. Невозможно о невозможном нечто иное, чем непонятно о понятном. Худербарабию Чарльстон отбросит на второй фразе. Чертопотакией его не сразить, это я понимал.

Так я терзался муками творчества в скверике, собранном из плакатов вперемешку с кленами. Я перебирал десятки вариантов, ни один не годился. Надо было подкрепиться перед ужином с Дороти, но я не мог заставить себя подняться. Я ожидал неожиданного случая, что мне поможет. Такие предвиденные счастливые непредвиденности обязательны, без них ничто серьезное не совершается. Около меня остановилась газетная автотележка. Я купил утренний выпуск «Ежедневного убийцы» и полистал газетку. Неизбежными неожиданностями и необходимыми случайностями — в общем, ничем счастливым — от нее и не пахло.

Я уже собирался уходить, когда с верхнего этажа небоскреба свалился апельсин. Просвистело что-то темное, я испуганно отшатнулся. Из моих рук была вырвана и пригвождена к земле газета, но, как вскоре выяснилось, «Ежедневный убийца» тоже не пострадал.

И тут возникла непременная случайность, какую я ожидал. Случайность приняла облик старого бродяги, небритого и худого. Выброшенный апельсин и полуразрушенный от голода и пороков бродяга составили комбинацию неожиданности и случайности, называемую удачей.

Бродяга отбросил апельсин и подал мне газету.

— Рад помочь вам, — объявил он, сдувая с газеты пыль.

— Газета мне не нужна, — ответил я. — Можете взять ее себе.

— Но ведь это «Ежедневный убийца», — сказал бродяга.

— В нем ничего интересного. Удивительно скучный номер.

— На третьей странице мальчик Пьер застрелил свою сестру Ани, — напомнил бродяга.

— Один смелый парнишка на пятьдесят миллионов наших парней…

— Четверо самоубийц-трусов обещают перечислить по тысяче долларов тому, кто незаметно для них прикончит их — объявление на всю вторую страницу.

— Капля в море сравнительно с четырьмя тысячами нормальных самоубийц, ежегодно отважно расправляющимися с собой.

— А на последней странице, нонпарелью, сообщение о казни гангстера Джима Джексона, просидевшего восемь лет в одиночке.

— По-вашему, это заслуживает внимания?

— Нет, — сказал с глубоким отчаянием бродяга и, обессилев, присел на скамейку рядом со мной. — Нет, как же мне не везет! На смерти Красавчика-Джексона не заработать жалкой никелевой монеты! Куда катится мир, я вас спрашиваю?

— Вы придаете значение смерти какого-то гангстера?

— Придаю ли я значение? О! — Бродяга возмущенно поднял руку, хрипы в его голосе стали глубже. — Почему вы не спросите, придаю ли я значение собственной жизни, ибо я имел честь почти четверть века работать на великого Красавчика! Понимаю, что вы не поверите, ибо мой внешний… Короче, я Билл Корвин, по прозвищу Шляпа, со всей ответственностью утверждаю, что на земле не существовало человека добрей, великодушней, нежней душой, чем наш шеф. Джим Джексон был последним человеколюбцем в мире. Нет, я оскорбляю память своего незабвенного друга невыразительным словцом «человеколюбец»! Он был величайшим человекострадателем на земле! Да, сэр, да, со смертью Джексона больше не существует святых. Человечеству поставить бы ему памятник при жизни, а его казнили — такова горькая действительность!

Заинтересованный, я прочел сообщение о казни Джексона.

— Вы назвали его великим человеколюбцем и человекострадателем? А он отправил на тот свет 117 человек, среди них сорок три женщины и пятнадцать детей. Не многовато ли для святого? Если он и был человекострадателем, то лишь в том смысле, что от него страдали.

— Да, человеколюбец и человекострадатель! — запальчиво закричал бродяга. — Сто семнадцать человек! Что значит сто семнадцать человек для такого титана, как Джексон? Вы по виду джентльмен, но если покопаться, то обнаружится, что вы укокошили не меньше трехсот. Да, трехсот, сэр, я человек объективный и ненавижу преувеличения.

— Я в своей жизни совершил лишь одно убийство. Отвратительный старый кот, от которого шарахались молодые кошки, устраивал ночные плачи под моим окном!.. Ничьей другой крови нет на моих руках.

— А вспомните, со сколькими людьми вы расправлялись мысленно? Скольким во гневе желали смерти? Вы отцеубийца и матереубийца, сэр, вы даже на мать поднимали в мыслях руку! А в минуты неудач вы приканчивали себя! Вы двадцатикратный самоубийца, вот вы кто.

— Воображение у меня есть — и матери, и отцу, и братьям в мечтах моих доставалось, себя я тоже не жалел.

— Вот-вот, вы еще и братоубийца! Я понял вас сразу. Когда вы отшатнулись от апельсина, я сказал себе: «Билл, не может быть, чтобы ты не добыл монеты у человека с такими удивительными глазами».

— Возвратимся к Джексону. В мыслях все мы порой… Но ваш Джим был реальным убийцей. Улавливаете разницу?

— Она существует лишь для нас, но у бедного Джима не было разницы между желанием убить и убийством. Да знаете ли вы, что Джиму было легче убить, чем пожелать убийства! Сколько раз этот великий гуманист твердил мне: «Билл, самое ценное в мире — это человек! Если вам кто-нибудь предложит устранить его врага за тысячу, плюньте негодяю в лицо. Берите пример с меня, Билл. В мире не существует сил, которые бы заставили меня пойти на такое дело меньше, чем за пять тысяч». А как часто Джим отказывался от великолепно подготовленного убийства! Сколько тратил нервов, чтобы примирить людей, впившихся один другому в глотки. Это был величайший примиритель, за это он брал всего полтысячи. Отказаться от пяти тысяч ради пятисот! После этого не говорите мне о бескорыстии других! Джима надо было толкать на убийства кулаком в спину. И он плакал над жертвой, да, сэр, плакал.

— Крокодилы, когда уплетают добычу, тоже плачут.

— Не имел дела с крокодилами. На их убийства не поступало заказов. А что до Джима, то одна почтительность, с какой он обрывал вашу жизнь, говорит, нет, сэр, вопит в его пользу! Знаете ли вы, что Джим убивал золотыми пулями? Он считал свинцовые недостойными ни его самого, ни тех, кого он готовился… «Это дань уважения клиенту», — говорил он, заряжая револьвер золотом.

— Вы рассказали о вашем приятеле занятную историю.

— Горестную историю, сэр! Такой дуб рухнул! Я надеюсь, вы не пожалеете одной монетки на поминки этого гения великодушия!

Теперь я знал, что делать. Сюжет книги стал ясен.

— Я не пожалею десяти. Держите деньги. В восемь у меня деловое свидание. Сейчас шесть. Я угощу вас хорошим обедом и запишу некоторые из ваших рассказов. Идемте.

3

Темное платье, и вправду, шло Дороти. На улице неистовствовали рекламы. Все потоки света погасали в Дороти. Она двигалась клубком темноты в бесновании огня, только лицо светилось.

— Вы дух ночи, — сказал я откровенно. — Было бы нечестно скрывать это от вас, Дороти. Вы могли бы царствовать в Эфиопии, там обожают темный цвет. Теперь понимаю, почему Адам влюбился в черную величественную Лилит, когда у него была светозарная простушка Ева.

— Я знала одного Адама, это был монтер, чинивший наш лифт, — ответила она. — Бедняга пытался за мной ухаживать. Эфиопия — это далеко?

— Сразу за поворотом истории и двумя океанами. Пять тысяч лет и десять тысяч миль.

— Далеко, — сказала она со вздохом. — Лучше пойдем в ресторан.

Мы пошли в ресторан. Мы сидели под магнолией в кадке, пили шампанское и ели креветки. У Дороти отличный аппетит, он свидетельствовал о хорошем здоровье. Потом мы танцевали. Дороти вела меня столь деликатно, что оставляла мне впечатление, будто я веду ее: не поддерживала моих неправильных движений и откликалась только на нужные. Я быстро освоил эту технику и уже на третьем танце безукоризненно вел ее, как она хотела.

— Дороти, вы восхитительны! Мне кажется, я влюблен в вас, — сказал я. — У вас есть возражения?

— Ох! — сказала она, садясь. — Жарко, я устала. Налейте мне воды со льдом. Вы сказали что-то о возражениях, Генри?

— Вы правы. Возражений быть не может. Предлагаю свадьбу через две недели.

— Через две недели? Какой странный срок! И между прочим, я еще не сказала, что согласна на брак.

— Вы подумали об этом. С меня достаточно вашей мысли. А две недели вот почему. Первую неделю я перерабатываю повесть. А вторую неделю Джон Чарльстон после чтения ее будет лежать в реанимационной палате. Когда он встанет с постели, мы устроим свадьбу.

— Как интересно! Шеф сказал, вы писатель многообещающий. Вы серьезно думаете, что книга его убьет? Просто не могу поверить!

— Искусство медицины стоит в наше время на большой высоте, — ответил я уклончиво. — Но врачам придется повозиться!

— Это так прекрасно, когда книга убивает! — сказала она мечтательно. — Я первая прочту вашу рукопись. Если вы меня убьете, я буду очень, очень любить вас!

— Я жестоко расправлюсь с вами, Дороти! Вы будете счастливы. Наша безмятежная жизнь пойдет от одной смерти к другой. Я говорю о книгах, вдохновляемых вами и патентом Чарльстона.

Она почти с любовью смотрела на меня. Морис Меллон, по-видимому, не стоил моей подметки. Она призналась, что не помнит, как он выглядит и не уверена, что узнает, если они повстречаются на улице. У ее дома я поцеловал ее, потом еще. Она оттолкнула меня:

— Больше пяти раз подряд я не целуюсь. Это вредно для здоровья. — Она добавила грустно: — Две недели! Это так нескоро. Но мы хоть будем видеться эти дни, Генри?

— Ни разу, Дороти. Когда я пишу, меня нет. А встречаться, когда вашего шефа будут выволакивать из пут смерти, нечестно. Зато в следующее свидание я возьму вас под руку, и мы пойдем в церковь.

— Я буду ждать, — прошептала она, прижимаясь. — Я буду ждать вас вечно. Через две недели, так вы сказали?

— День в день, — подтвердил я.

Я шел домой и смеялся. Я был в восторге. Вероятно, на меня нашло вдохновение. Дороти не выйдет за меня, когда перелистает рукопись. Ее отказ будет единственной потерей. Мне двадцать девять лет, я уже влюблялся, терзался, ликовал, сходился и расходился. Женщины не стали центром моего существования. Потерю Дороти я перенесу. Передо мной стоял мой роман, я мысленно читал еще не написанные страницы. Это было воистину «невозможное о невозможном». Большего вздора, рассказанного дьявольски серьезно, большей галиматьи, украшенной правдоподобнейшим орнаментом, и не вообразить! Я доводил художественные каноны Чарльстона до абсурда. Его патент взрывал сам себя.

Дома я кинулся к машинке. Ночь — лучшая пора для черного замысла. Я свирепо расправился с прежним сюжетом. Теперь главным героем повести, взамен недотепы Артура Купера, стал Джим Джексон но прозвищу Харя-Красавчик — директор акционерной компании «Жизнь до востребования». Фирма специализировалась на частных поставках смерти и считалась солидным предприятием. Крупнее ее было лишь военное ведомство, но там занимались конвейерным производством убийств и индивидуальных заказов не принимали.

Джим Джексон, генеральный поставщик частной смерти, делал все, чтобы примирить кровожадных заказчиков. Артур Купер уже на четвертой странице вручил фирме десять тысяч наличными, чтобы ребята Джексона расправились с папашей Эдди, а тот на странице пятой подписывал контракт на пятнадцать тысяч за избавление от кандидата в наследники. Харя-Джексон, красивый, темноволосый и темноглазый, не спешил с выполнением обязательств. «Заказ на смерть еще недостаточен для производства смерти, — поучал он помощников, верзилу Тома Тапкинса, по прозвищу Крошка, и светловолосую Дженни Гиену, по прозвищу Змея. Жизнь созревает девять месяцев, прежде чем дает о себе знать криком новорожденного. Дайте смерти хотя бы девять недель созревания».

Такова была первая часть романа. Я написал ее за ночь. Основная драма разыгрывалась во второй части. На нее я убил три дня.

Это была драма самого директора фирмы «Жизнь до востребования». Заказчики Купер и Грэй подстегивали фирму. Наивный Артур Купер посылал письма с мольбами об убийстве, а энергичный и злой — теперь он был энергичным и злым — папаша Грэй обратился в частно-сыщицкую контору «Убей убийцу» известных детективов Пата Инкертона и Роба Буланда.

— Все в порядке! — сказал папаше Грэю высокий Пат, а толстый Роб кивал головой. — В частные дела мы не мешаемся и не потребуем объяснений, чего вы не поделили с фирмой Джексона. Но истребление бандитов поощряется законом, платите триста аванса за каждую голову и ждите результата. Ах, лично Джима? Харя — случай особый. В общем — перечисляйте тысячу и спите безмятежно. Джим от нас еще ни разу не уходил. Вы не поверите, сколько раз мы его убивали!

Так началась безжалостная охота на несчастного Джексона. Сыщики ловили его на улицах и дома, подстерегали в туалете, стреляли в него из машин и поездов. Великий гангстер метался как затравленная крыса. Вскоре он понял, что выхода нет.

— Рано или поздно эти бандиты — пат-инкертоновцы укокошат нас, если мы не удовлетворим наших заказчиков, — сказал он с печалью помощникам. — Контора Пата сама не берется за рискованные дела и живет лишь тем, что принуждает нас идти на них.

— Папашу Эдди я беру на себя, — прогудел одноглазый верзила Том по прозвищу Крошка. — А жениха пусть загрызет Гиена.

— Удовлетворять обоих заказчиков излишне. Ублажим одного, второй не запротестует, ибо будет мертв. Вопрос — кого ублажить?

— Того, кто больше платит, — пролаяла Дженни Гиена по прозвищу Змея. — Я приглашу студентика на свидание и задушу в объятьях.

— Нет, — твердо сказал Джексон. — Мы не беспринципные служаки Пата. Убивая человека, я должен быть уверен, что так лучше и ему, и обществу. Для меня убийство — высокоморальный поступок, шаг вперед в совершенствовании гуманизма. Без нравственного удовлетворения убийство мне претит. Что пользы, если мы устраним Купера? Появится новый жених, и его снова понадобится устранять. Отцовская злоба ненасытна. Но если устранить отца, наступает счастливый конец. И по-честному, меня доводят до слез трогательные моления Артура. Я уже люблю его, как сына. Я не отдам на поругание это святое чувство ради пяти тысяч разницы.

— Значит, я, а не Гиена, — подвел итоги Том Крошка. — Дайте парочку ваших золотых пуль, Джим.

Нефтепромышленника Эдуарда Грэя убили во время совещания директоров в его рабочем кабинете. Золотая пуля вылетела из зеркала, когда Грэй поправлял галстук. Таинственного убийцу обнаружить не удалось. Газеты отвели ужасному происшествию по три полосы, с подробностью описывая горе дочери и ее траурные туалеты.

Спустя месяц состоялась свадьба Минни Грэй и Артура Купера.

Перед венчанием в церковь протолкался Харя-Джексон и вручил жениху перевязанный ленточкой пакет.

— Здесь пять тысяч долларов; свадебный подарок от фирмы.

— Пять тысяч? — изумился жених. — Почему такой роскошный дар?

— Таков был аванс, переведенный вашим безвременно погибшим тестем. Мы всегда возвращаем авансы по невыполненным контрактам.

— Вы благородные люди, — прослезясь, воскликнул жених и сердечно пожал Джиму руку.

Выходя из церкви, Харя Джексон столкнулся с болтливым верзилой Патом Инкертоном и молчаливым толстяком Робом Буландом.

— Как поживаете, Джим? — приветствовал его Пат. — Вы не находите, что мы сделали все возможное по этому делу?

— Вы отличные ребята! — сердечно сказал Харя-Джим, и они обменялись рукопожатиями.

Закончив роман, я обнаружил, что рукопись удовлетворяет всем пунктам художественного патента издательства «Голова всмятку», кроме третьего. Название «Акционерное общество „Жизнь до востребования“» сразу раскрывало суть. Я поставил первое попавшееся: «Танцовщица Чарльз Доппер поет в гробу» и бросил рукопись в почтовый ящик.

— Если тебя не хватит кондрашка, то ничего не понимаю в людях! — торжественно кинул я вслед рухнувшей в черное отверстие рукописи. Я говорил, естественно, о Джоне, а не о романе.

Теперь надо было выдержать неделю. Джон невыдержанных в приемной авторов побаивался. А я побаивался прийти до того, как возмущение от моей проделки упадет от дикой ярости до тихой скорби. С горюющим о потере аванса директором можно договориться о чем-то, более стоящем, чем выполнение фантастического патента. Только теперь понимаю, на какой зыбкой почве я строил свои расчеты.

Я пришел в издательство в середине дня. Дороти залилась краской и нервно вскочила. На ней было килограмма три украшений — перстни на пальцах, кулон на груди, бусы на шее, диадема в волосах, серьги с блюдце. Мне кажется, продень она золотое кольцо в нос, оно не вступило бы в противоречие с роскошью остального убранства. Она смотрела на меня округленными глазами.

— О! — только и сказала она. — О, это вы, Генри!

— Это я! — подтвердил я поспешно. — Понимаю ваше состояние, Дороти, но об этом поговорим позже. Как с шефом? Он здоров?

— Боже, что вы сделали с ним! Еще ни один автор…

— К нему можно пройти? Я подразумеваю — немедленно?

— Он вас ждет.

Я торопливо прошел в кабинет. Джон бессильно заполнял студнеобразным телом все то же кресло. По обе руки сидели два безликих, безукоризненных джентльмена — акционеры фирмы «Голова всмятку», как я вскоре узнал. Чарльстон замахал на меня рукой, словно отгоняя зловещее видение.

Безукоризненные джентльмены робко встали.

— Смотрите на него! — слабо проверещал Чарльстон. — Смотрите на этого пройдоху! А ведь я пообещал сделать из него литературного гения. Так страшно ошибиться! И это я, Безошибочник номер два!

— Ради бога, не сердитесь! — смиренно попросил я.

— Он просит не сердиться, нет, вы меня понимаете? Этот обманщик хочет, чтобы я сохранял спокойствие!

— То, что вы сделали, поразительно! — с уважением прошепелявил Блейк, это был правый джентльмен.

— Сверхгениально! — визгливо выкрикнул Сузпилс, это был левый.

Я положил руку на висок, чтобы голова перестала вращаться.

— Я не ослышался? Вы одобрили рукопись?

Чарльстон вырвался из кресла, словно выброшенный пороховым зарядом. До сих пор не понимаю, где у него нашлись силы так взметнуть свои 130 килограммов. Он подтащил меня к окну, а по дороге гремел:

— Он опять издевается, Блейк и Сузпилс! Одобрена, нет, вы меня понимаете? Гаррис, видите грузовики, выезжающие из туннеля? Они везут ваше произведение. Мы отставили новую вещь Беллингворса, чтобы открыть светофоры вашему шедевру. Завтра публика будет драться насмерть из-за вашей книги. Я категорически утверждаю, Гаррис, что вы супергений. Я понял это сразу, как взглянул на ваше фото. Информирую вас, дорогой Гаррис, что акционеры фирмы со мной согласны.

— Полностью согласны! — зашепелявил Блейк.

— Полностью согласны! — взвизгнул Сузпилс.

— Я финансовый директор, — запоздало представился Блейк. — Мы хотим заключить договор об издании двенадцатитомного собрания…

— Нет! — воскликнул Чарльстон. — Тысячу раз нет, вы меня понимаете? Договор — успеется. Мы явились сюда для другого торжественного события. Вы не догадываетесь, почему мы оделись, как на бал?

— Нет, конечно! — Я делал нечеловеческие усилия, чтобы не показать смятения. Была минута, когда я боялся, что упаду в обморок.

— Посмотрите на него, Блейк и Сузпилс! Этот обманщик еще говорит «конечно»! В жизни не встречал большего мистификатора. Дорогой Генри, Дороти открыла мне, какое вас ожидает сегодня счастье. Надеюсь, вы не посетуете, что организационную сторону поворота вашей жизни я взял на себя. Я не мог позволить вам утруждать свой гениальный мозг такими мелочами, как выбор церкви, приглашение гостей, заказ свадебного ужина. И я преподнес невесте несколько свадебных украшений от вашего имени — в счет гонорара, естественно. Короче, нас ждут в церкви, Гаррис, вы меня понима…

Все совершалось как во сне. Я молча шел, куда вели. Дороти взяла меня под руку. На ней звенели серьги и бусы, сверкали кулоны и диадемы, она держала меня так, чтобы были видны все перстни. Я это снес. Я слабым голосом ответил «да», когда пастор спросил, согласен ли я взять в жены девицу Дороти Томсон. И я не сказал ни слова против, когда Джон объявил, что заказал нам апартаменты в модном отеле, он не сомневался, что ни моя холостяцкая квартира, ни скромное жилище Дороти не годятся для нас. Сквозь толпу незнакомых гостей протиснулся Беллингворс. Он так обнажил клыки, словно хотел тут же разорвать меня. Поздравление соответствовало гримасе.

— Гаррис, вы создали шедевр, — завистливо провизжал он. — Вы доказали, что порядочные люди остались только среди гангстеров. Я дал вашу книгу моему младшему сыну Тому, он мечтает стать убийцей. Поздравляю с замечательной женой, Гаррис! Вы стоите друг друга.

Я все же не влепил ему пощечины, в церкви было неудобно. Зато я улыбнулся ему. Он отскочил, как ужаленный. У него слабые нервы, он не снес моей улыбки. Потом был ужин в банкетном зале отеля, где мне отныне предстояло жить. Еще никогда я так вкусно не ел и не пил. Мой желудок потом неделю мстительно напоминал об этом ужине. А когда мы остались одни с Дороти, она села мне на колени и проворковала:

— Мой дорогой Генри, я так мечтала об этой минуте! Я так мечтала!

Почему-то я ждал именно такой фразы. Я твердо знал, что даже отдаленно похожего в моей жизни не было. Но меня томило ощущение, что происходит нечто давно знакомое, что заново воссоздается уже пережитое. Я обнимал Дороти и молчал. Теперь она должна спросить, люблю ли я ее и попросить, чтобы любил крепче. Дороти положила голову мне на плечо и нежно прошептала:

— Генри, вы любите меня? Я хочу, чтобы вы еще крепче любили меня, Генри!

Лишь тяжким усилием воли я не дал себе вздрогнуть. В мою жизнь ворвалось нечто зловещее. Я стал игрушкой в руках враждебных сил.

4

Если определить одним словом мое состояние после женитьбы, то слово такое найдется легко: ошеломление. Я только добавил бы: непрерывное, непрестанное, нестихающее, неуменьшающееся… Можно воспользоваться и формулой из патента фирмы «Голова всмятку»: невозможное о невозможном. Я обитал в непредставимом мире, вращался среди загадок. Куда ни падал мой взгляд, что я ни ловил ухом, все представлялось непостижимым. И самой непостижимой загадкой был успех моего романа!

Вначале я тешил себя иллюзией, что Чарльстон — дурак, что акционеры фирмы — дегенераты, что Беллингворс — подонок и что восторженные читатели — ослы. Но уже и в те недели ошеломления я смутно осознавал, что тайна гораздо глубже и грозней. Я это понял окончательно, когда читал статью знаменитого критика Мака О’Нелли. Мак отмечал легкость моего письма, занимательность сюжета, искусство драматических событий. «Все это не так уже существенно, — утверждал он. — Талантливых писателей немало и помимо Гарриса. Сила Гарриса в проникновенной реальности. Каждое слово его романа дышит глубокой правдой». Я подскочил, читая эти невероятные строки. Мак О’Нелли считался знатоком. Но я писал памфлет, а он прочел оду. Я издевался, он увидел восхваление. Я издавал на бумаге постыдные звуки, он услышал торжественный марш. Он воспринял мое произведение, как Чарльстон с акционерами, как Дороти, как Беллингворс, как миллионы читателей. Кто же ошибается? Может быть, они все правы, а неправ я? Но тогда мы живем в разных мирах!

Помню, что мысль о каких-то разных мирах, перемешанных между собой, явилась мне именно при чтении статьи Мака О’Нелли. Я подозревать не мог тогда, какие последствия породит эта идея. Вначале она свелась к кичливому успокоению: «Вы — в низменности, а я — на вершинах!» Я готов был допустить, что читатели, барахтающиеся в каждодневности мелочного бытия, и не слышали о высоких сферах, созданных прекрасными книгами. Я книжник, они далеки от искусства!

Возможно, надо было скандально обругать Чарльстона, вышвырнув его чеки. На это у меня не стало решимости. Джон трогательно заботился обо мне. Он твердил, что гордится мной. Он объявил репортерам, что издание моей книги — его величайший жизненный подвиг. «Генри Гаррис создает одни шедевры, вы меня понимаете?» — вдохновенно изливался он на телеэкране. Я не мог нанести ему оскорбления. И я не хотел обижать Дороти. Она так наслаждалась замужеством, такой была нежной! Я только спросил однажды:

— Крошка, откуда эти словечки?.. Ну, те, что ты говоришь, когда ласкаешься. Ты их вычитала в книгах? Ты их слышала когда-нибудь?

Она широко раскрыла глаза.

— Разве их печатают в книгах, милый? Я так мало читаю, ты не сердишься на меня за это? Мне всегда не хватало времени…

— Но откуда ты их берешь?

— От тебя, — сказала она уверенно. — Слова эти рождаются во мне, когда ты обнимаешь меня.

Пришлось ограничиться этим мало что объясняющим объяснением.

Я сумрачно вспоминал бродягу Билла Корвина, по прозвищу Шляпа. Все загадки начались с него. Единственное правдивое в книге было то, что я с точностью воспроизвел немыслимый рассказ Шляпы о жизни благороднейшего из душегубов, честнейшего из вымогателей, величайшего человекострадателя среди убийц. Я посмеивался восхвалениям Корвина, хохотал, перенося на бумагу дикие измышления бродяги, дошедшего от голода до горячечных фантазий. Он и сам не настаивал на правдивости своих откровений, он лишь старался придать им красивую внешность. Но может, и впрямь все было правдой, а Корвин обдуривал меня, хитро накладывая на реальность пестрые краски выдумки? Я ненавидел этого источенного пороками субъекта — в своем голодном вдохновении он показал художественный дар, куда превышающий мои способности.

Я так много размышлял о Билле Корвине, что постоянно видел его перед собой — морщинистого, дурно одетого, скверно пахнущего. Чарльстон намекал, что пора приниматься за новую повесть — желательно, в стиле первой. Дороти нежно ворковала об этом же в промежутках между поцелуями — ей становилось мало моих доходов. Я сел за второй роман, придав одному из героев черты Билла. Мне захотелось расправиться с ним. Сперва я бросил его под автомашину. Но по сюжету он еще был нужен, пришлось его вылечить. Зато потом я втравил Билла в ссору с Дженни Гиеной по прозвищу Змея, и Змея вонзила в его сердце золотой кинжал в форме крестика, она всегда набожно носила на груди эту семейную реликвию, маленький ювелирный шедевр…

В этом месте у меня появилось ощущение, будто я сам убиваю. Я с содроганием бросил рукопись: буквы сочились кровью.

Я снова схватил рукопись и стал ее рвать, потом выбросил в окно останки. Куски расчлененной повести долго носились на ветру. Я возвратился к пишущей машинке. Меня охватило раскаяние. Билл, по прозвищу Шляпа, все же не заслуживал такой жестокой расправы. Он был обманщик, конечно, но от горячности души, а не от злонамерения. Уничтоженный отрывок нужно было переписать заново — и с другим героем, не похожим на злосчастного Билла.

Работа, однако, не шла. Я пошел развеяться. У двери универмага «Все — и больше» компании «Гольдшайс и внук», я увидел толпу вокруг мужчины, лежащего на тротуаре спиной вверх. Пока я проталкивался поближе, подъехала полицейская машина, пострадавшего увезли.

— Загадочная история! — взволнованно говорил один из очевидцев. — Этот пожилой, бедно одетый человек входил в магазин, когда подскочила красивая женщина, вонзила ему в грудь кинжал и тут же словно испарилась.

— И еще удивительней, — добавил второй очевидец, — что кинжал золотой. Убивать золотым кинжалом! Что он золотой, я хорошо видел.

— Мы все видели, — сказал первый. — Кинжал в форме креста. Такие крестики наши бабушки носили на шее. Только он больше крестика!

— Пострадавший ничего не успел сказать? — спросил я.

— Он пробормотал что-то вроде: «Билл… Билл»… Очевидно, это его имя, ведь убийца та женщина. Только у великого писателя Гарриса женщины носят мужские имена. Вы читали его гениальный роман о танцовщице, которой в романе нет?

— Роман Гарриса мне не понравился. Я не люблю этого писателя. — Я отошел от универмага.

Все вдруг приняло облик бреда — дома, автомашины, люди, слова, шумы. А среди этого осуществленного бреда сам я метался одичавшим призраком — сгусток смятения и отчаяния в модном костюме. Я страшился вернуться в отель. Если мне попадется клочок разорванной рукописи, я завою по-собачьи или стану биться лбом о стену.

Это состояние длилось часа три.

— Ладно, старик, — сказал я себе потом. — Конечно, сегодня произошло что-то страшное, но одного такого чуда хватит на всю жизнь. Иди домой, больше чудес не будет.

Однако чудеса в этот день подстерегали меня на каждом шагу.

На малолюдной улице я чуть не столкнулся с молодой женщиной. Женщина показалась знакомой, я поклонился. Она мило кивнула.

Тут я ее узнал. Все в этой женщине принадлежало мне. Я единолично создавал ее с головы до ног. Моей работы были и ее салатно-светлые, чуть косящие глаза, и родинка на левом виске, и припухшие томные губы — над нижней губой я провозился с час, отшлифовывая ее форму и подкрашивая потом синевато-багровой помадой — и тонкая шея, и крепкие руки теннисистки, и широкие плечи, и узкие бедра, такие узкие, что они казались талией, а не бедрами. И она была в том наряде, что я примыслил ей, она не успела переодеться. Я бы узнал ее среди всех женщин мира, ибо был ее отцом и матерью одновременно!

— Простите, — сказал я, холодея. — Вы случайно не Дженни Гиена по прозвищу Змея?

— Друзья иногда зовут меня змейкой, — ответила она, лукаво смеясь. — Но Гиена — фу! Это вульгарно. Извините, я спешу. Я не люблю разговаривать с незнакомыми мужчинами.

Я загородил ей дорогу. Я был вне себя.

— Это я-то вам незнаком? Не ожидал такой наглости! Ну-ка, признавайтесь, что за мерзость вы сотворили возле универмага?

— Мне кажется, вы нездоровы, — сказала она, отодвигаясь. — Может, вызвать врача? Если разрешите, я позвоню…

— Никуда не пущу! — орал я, схватив ее за руку. — И больше не врите, что вы не Гиена, я этого не потерплю!

Она молча вырывалась. У нее исказилось лицо. Мне чудилось, что она собирается укусить меня. Я разжал руки, и она отскочила в сторону. Тяжело дыша, она поправила растрепавшуюся прическу.

— Что ж вы не кричите? — оказал я. — Зовите полицию!

— Обойдемся без полиции. Вы должны меня пустить, Гаррис! Вам не удастся доказать, что я причастна к делу возле универмага. Друзья сумеют меня защитить! Если бы они не торчали сейчас в баре пройдохи Лемюэля, вам не удалось бы так легко меня заграбастать!

— Ваши друзья? — возразил я, зло усмехаясь. — Не те ли, кого я сам придумал? Уверяю вас, Дженни, это ненадежная защита. Шагайте рядом и боже вас оборони оглядываться по сторонам!

— Что вы надумали сделать со мной?

— Ничего сверхъестественного — возвращу в роман. Вот почему так плохо шла последняя страница! Вы, удрав, разорвали сюжетную нить. Я мучился над каждой буквой, а вы подготавливали злодейство!

— Я осуществила лишь то, о чем вы так ярко написали. Отнесись вы к Биллу Корвину по-иному, я не пошла бы на убийство.

— Делаете соучастником своего преступления? Хватит болтовни! Дайте руку и скажите спасибо, что не веду вас в полицию.

— Гаррис! Больше это у вас не выйдет.

Саркастически усмехаясь, я скрестил руки на груди.

— Зрелище для богов! Литературный герой рвется в жизнь! Персонаж из книги гуляет по улице! Да понимаете ли, какую порете чушь?

— Сами вы порете чушь! Глупец! Вы не запретите мне на денек-другой выбраться из переплета! Я не уверена, что вы сами не… По-моему, я вчера видела вас в «Верном Гуигн…» Впрочем, это ваше дело. Гаррис, отпустите меня! Обещаю, что от меня вам больше не…

— Идите! — Я так потянул, что на ней затрещало платье.

Она пронзительно закричала. Мне показалось, будто за спиной промелькнул силуэт, я поспешно обернулся. На мою голову обрушился тяжкий удар. Я повалился на мостовую.

5

Я лежал, обложенный подушками и оплетенный трубками от приборов и склянок. У постели тихо плакала Дороти. В кресле выливался верхней половиной тела за подлокотники Чарльстон. У двери стояли мужчина в халате — очевидно, врач — и наш слуга Патрик, добрый, пожилой ирландец. Дороти, увидев, что я раскрыл глаза, стала осыпать меня поцелуями. Врач положил ей руку на плечо. Она заговорила:

— Ты жив! Благодарение богу, ты жив, Генри!

— Алло, мальчик! — приветствовал мое возвращение к сознанию толстый издатель. — Как вы себя чувствуете, вы меня понимаете? Когда Патрик позвонил, что вас привезли, я сразу же примчался. И, скажу по совести, сам чуть не повалился, такой у вас был вид. Вас отделали под орех, Генри Гаррис, вы меня понимаете?

Я с трудом приподнялся на кровати. Дороти положила мне под спину все подушки. Я обратился к слуге:

— Кто меня привез, Патрик?

— Двое мужчин и женщина, сэр. Они нашли вас на улице и узнали адрес по визитной карточке, которая была в кармане. Эти трое — истинные джентльмены, они так горевали. Женщина утирала слезы.

Я с минуту набирался духу на новый вопрос. Ответ слуги покажет, бред ли то, что мне привиделось, или страшная реальность. Джон, вытаращив глаза, молчал, Дороти тихо всхлипывала, оба ожидали разъяснения, что, собственно, произошло со мной.

— Та сердобольная женщина, Патрик… У нее рыжие волосы и зеленое платье?

— Совершенно верно, сэр. Рыжее платье и зеленые волосы… То есть наоборот! Я хорошо запомнил — зеленое платье. И она очень миловидна, очень! Вы тоже разглядели ее, сэр?

Я снова закрыл глаза. Бред продолжался. Врач в халате походил на призрак, Чарльстон на статую разжиревшего Будды. Дороти была так измучена, что я боялся смотреть на нее. Один Патрик выглядел как обычно — во всяком случае, был по-обычному бестолков.

— Скажите, Патрик… Один из мужчин строен и черноволос?..

— Строен и черноволос! Истинно точные слова! А на щеке темное пятно — наверно, родинка, сэр.

— Нет, это шрам от пули. Второй, Патрик… Он, значит, был?..

— Да, сэр, именно так! Огромный верзила с кривым носом, кривым ртом. Не хотел бы я встретить такого на экране, в фильмах они беспощадно убивают. Но в вашей спальне он держался удивительно достойно.

— Вы сказали, у него один глаз, Патрик?

— Один, сэр. Правого не было, я это сразу увидел. Он глядел одним левым глазом, но очень, очень зорко… Я так и думал, что они ваши знакомые. Женщина сказала, что надеется после выздоровления встретить вас в одном баре, названия я не запомнил. Что-то с фамилией Гулливера, это я помню.

— Больному нельзя так много разговаривать, — сказал врач.

Я попросил разрешения сказать еще несколько слов Джону Чарльстону наедине. Он с усилием подвинул кресло ближе и просипел:

— Ужасное происшествие, вы меня пони..?

Я прервал его:

— Мне нужен доктор, Джон.

— Разве мистер Коллинз?.. Он считается отличным хирургом.

— Я нуждаюсь не в хирурге, а в психиатре.

Он смотрел на меня округленными глазами. Мне было безразлично, что он подумает. Он сказал, запинаясь:

— Я вас понимаю, вы меня понимаете, Генри? Конечно, психиатр. Завтра я вам его доставлю. Можете положиться на Чарльстона.

Джон и врач ушли, Патрика я попросил выйти. Дороти присела на кровать и шептала разные хорошие слова. Она была растрогана от того, что так любит меня. У нее влажно блестели глаза. Она упивалась нежностью ко мне. Она любила себя за то, что любит меня. С каждым ее словом я чувствовал себя все хуже. Нежность ее шла от души, но душа была не своя. В этом противоречии я не мог разобраться. Я понимал, что Дороти неповторима, ни у одной другой женщины волосы не были так мягки, так золотисты, так не пахли, ни одна не смотрела такими яркими глазами, ни у кого не было такой кожи, таких линий, таких плавных движений. Когда Дороти молчала, от ее близости у меня кружилась голова. Она околдовывала, пока молчала. Но едва начинала говорить, очарование пропадало. Она сказала, что это я рождаю в ней все хорошие слова, а я не ощущал их своими.

Я отстранил ее, она встревожилась.

— Я сделала тебе больно, милый? Тебе нехорошо со мной?

— Мне хорошо с тобой. Но хочу отдохнуть.

Она тоже ушла и прислала сиделку. Та стала поправлять трубочки и накачивать в меня лекарства. Я приказал снять все трубочки и спровадил сиделку. Уходя, она отворила окно. Город сверкал рекламами, снаружи вспыхивало, как от молний. Жизнь города доносилась на наш семнадцатый этаж смутным гулом. Я с трудом встал и подошел к окну, мне почудилось, будто в небе сияют звезды. Но это сияли верхние этажи небоскреба Гольдшайс, того самого, где совершилось мерзкое убийство. Я возвратился в кровать.

— Давай рассуждать, Генри, — предложил я себе. — И поменьше эмоций, побольше логики!

Я начал с фактов. Факты могли потрясти даже слона. Литературный персонаж бегает по городу и нападает с кинжалом на людей. Что Дженни Гиена убийца, не так уж и удивительно. Чем еще заниматься ей, как не убивать, если уж она вырвалась с книжных страниц на тротуар? Я вспомнил мудрое изречение: если вы слушаете говорящую лошадь, не удивляйтесь смыслу ее речи, гораздо удивительнее то, что лошадь разговаривает. Удивительное во всей этой истории лишь то, что литературные создания стали реальными людьми. Реальность их доказывает не только смерть Билла Корвина, но и то, что меня измордовали, да и старый Патрик ни минуты не усомнился, что притащившие меня незнакомцы натуральные люди. Били меня не призрачно, об этом твердила каждая косточка.

— Лэмюэль! — говорил я. — Эта бестия Дженни твердила, что ее друзья торчат в баре старого Лэмюэля. А Патрик вспоминает о баре какого-то Гулливера. Итак, Лэмюэль Гулливер. И бар называется «Верный гуигнгнм». Неужели и Гулливер тоже выпрыгнул из книги в реальную жизнь! Кто бы мог этого ожидать от знаменитого доктора и мореплавателя? Знался с лилипутами и великанами, открыл благороднейших лошадей, а кончил тем, что подает коктейли! И в это поверить?

Так я разговаривал с собой взволнованно и бессвязно. Логическое рассуждение не получалось. Мир двигался на голове, было не до рассуждений. Вскоре вернулась Дороти. Она молча присела рядом, осторожно обняла меня. Молчавшая, она уже не казалась мне невероятной. Я был так благодарен за молчание, что стал ее целовать.

6

Врач, которого привел Чарльстон, удивил меня фамилией.

— Луис Боберман-Пинч, — торжественно объявил толстый издатель. — И если это не самый глубокий знаток человеческого ума на всех трех континентах, то можете плюнуть мне в глаза, вы меня понимаете!

— Не ума, а безумия, — весело поправил Боберман-Пинч. — Это не одно и то же — ум и безумие, хотя связь у них есть, никогда не отрицал ее. Мои критики твердят, что я отдаю примат безумию, а не разуму, но они просто не хотят понять очевидности: безумие шире, глубже, всесторонней, блестящей разума, вот единственное, на чем я настаиваю!

— Шире, глубже, всесторонней, блестящей?..

— Конечно! — восторженно воскликнул он. — Вам, знаменитому писателю, это должно быть ясно! Что такое ум сравнительно с безумием? Ограниченность и примитив! Вдумайтесь, Гаррис. О любой вещи можно сказать только одну правду, ибо каждая вещь существует лишь единственным образом. Вон тот чемодан из фибры, такова сухая, узкая, скучная истина. Разум доискивается истины, это его служебная функция. И вот всей мощью своего огромного, своего несравненного ума вы можете только установить, что чемодан фибровый, на большее вас не хватит. А как солгать о чемодане? Миллионами способов, одна ложь ярче другой. Чемодан деревянный, железный, гранитный, золотой, бриллиантовый, не чемодан, а кукла, живой слон, детеныш кита, ваш спящий друг, марсианин, проникший в отель… Возможности лжи безграничны! А что такое безумие? Умение все извращать, искусство воображать мир в его фантастической невозможности. Так что же шире? Что глубже? Что, я такого слова не побоюсь, восхитительней?

Я перевел взгляд с Бобермана-Пинча на издателя. Джон так кивал головой, словно речь врача лила бальзам на какие-то его раны.

— И вы лечите от безумия? — осторожно поинтересовался я.

— Именно! С вашего разрешения, член Национальной Академии Наук, член Лондонского Королевского общества… Могу назвать одиннадцать академий, осчастливленных тем, что я согласился стать их членом. Уже не говорю, Гаррис, о премиях Нобеля и Нанги-Банга. Научные премии — это пройденный этап, не будем упоминать о них. Что поделаешь, нужно зарабатывать на кусок хлеба. Моя жена считает, что иметь дома меньше десяти слуг некрасиво, приходится считаться с ее капризами. И я отдал свое знание безумия, свое восхищение перед многообразием его форм на то, чтобы избавлять от него. Истинное величие начинается с того, что ограничиваешь себя, сказал один немецкий философ, безумец, которого по этой причине считают гением. Итак, Гаррис, что вас раздражает? Что вас поражает?

Я сделал знак Чарльстону. Он поспешно вытянул свое тело из кресла. На это ему понадобилось около минуты. Мы с врачом молчали, пока издатель боролся с креслом.

— Вечером я приеду, — сказал Джон. — Можете не волноваться, Генри, я не оставлю вас без присмотра, вы меня понимаете?

Боберман-Пинч снова спросил, что меня поражает. Я признался, что меня поражает его фамилия. Он отнесся к этому одобрительно. Он гордился своей несколько собачьей фамилией. Доберман-пинчеры ведут свое происхождение от его предков, оказал он. Впрочем, не сами собаки, только их название. Его прапрадед Чарльз Доберман-Пинчер вывел новую породу собак, и их стали сперва называть псами Доберман-Пинчера, а потом просто доберман-пинчерами. Прадеду пришлось изменить фамилию Доберман-Пинчер на Боберман-Пинч, чтобы его не путали с псами. В книгах о доберман-пинчерах происхождение их описывается по-иному, но это ложь — и потому ей верят. Ложь правдоподобней правды, он в своих книгах доказывает это на тысячах примеров.

— Если так, то безумие естественней ума, — сказал я.

Мое замечание привело его в восторг. Он радостно размахивал правой рукой перед моим носом. Я думал, что он будет меня выстукивать и выслушивать, щупать пульс, заворачивать веки, просить показать язык, но он объявил, что лечит без шаманства.

— Человек — это слово! — воскликнул он. — Он выражает себя при помощи слова — любит, ненавидит, командует, подчиняется, исполняет, ослушивается, высказывает свое настроение, свои взгляды, свои желания, свои упования… Болезни психики это раньше всего болезни словотворчества. Итак, что мучит ваше слово?

Пока он говорил, я рассматривал его. Он был высок, худ, темнокож, черноволос. И у него были такие глубокие, такие яркие глаза, они так вспыхивали, когда он поворачивал лицо к собеседнику, что становилось не по себе. К тому же он чрезмерно жестикулировал. Если бы сказали, что он сбежал из психиатрической клиники, я бы не удивился. Общение с больными кладет печать и на здоровых, думал я.

— На меня напали привидения, — сказал я. — Призраки нанесли мне увечья.

— Замечательно! Никогда не слыхал более впечатляющей лжи! Продолжайте, я слушаю вас с восхищением.

— Дело в том, доктор, что мои злоумышленники не реальные люди, а литературные герои. Я их придумал. Они мои создания. И существуют только в написанной мной книге.

— Упоительно! Детище, поднявшее руку на своего создателя! Что может быть прекрасней? Отделали они вас, между прочим, отнюдь не призрачно. И сколько помню, несчастье с вами произошло не на книжной странице, а на какой-то улице. Я правильно понял?

— Совершенно правильно. И это-то меня и смущает!

— Расскажите подробней об этом занимательном происшествии.

Я рассказывал, он требовал уточнений и дополнений. Временами он впадал в такое возбуждение, словно несчастье совершилось с ним самим. Он пожалел, что не был участником происшествия, хотелось бы на себе оценить меру призрачности преступников. Потом он объявил приговор, так он назвал свое медицинское заключение. Он предупредил, что эмоции не командуют его анализом. У постели больного он человек науки и не позволит себе отойти от хоть и скучной, но добросовестной реальности. Он не из тех, кто предает серую правду ради пленительного обмана, в этом смысле я могу на него положиться.

Диагноз его показался мне невероятным.

Он категорически отверг версию призраков. На меня напали реальные люди. Мне были нанесены реальные увечья. Чудовищно усомниться в фактах. Никакой загадки нет, он объявляет это открыто и торжественно. Не было литературных героев. Я ввел в роман реальных людей, лишь вообразив, что становлюсь их первосоздателем. Его, профессора Луиса Боберман-Пинча, считают великим скептиком, ибо, приступая к запутанной проблеме, он всегда спрашивает себя, а существует ли вообще эта проблема? И вот он утверждает, что еще не было книги столь пронзительно правдивой, как «Танцовщица Чарльз Доппер». Она полна суровой реальностью! Он читал мой роман трижды, и каждый раз его поражало, что среди тысячи вариантов яркой лжи, являвшихся моему воображению, я выбрал единственную правду, сумел отыскать ее в ворохе выдумок, сумел извлечь из ветошной горы фантазий, сумел неприкрытую, бедную, сухую показать читателям! Отказом от фантастических сюжетов я, конечно, обеднил повествование, но обеднение сюжета компенсируется тем, что я совершил нравственный и художественный подвиг, этот подвиг вывел меня в ряд величайших писателей, нет, он, Луис Бобер…

— Но ведь я никого из героев раньше не встречал! — в смятении прервал я его бурную речь. — Я не знал их до того, как выдумал!

Он сверкнул глазами, нетерпеливо махнул рукой. Обычное заблуждение писателя, воображающего, что он создает до него небывшее. К сожалению, каждый писатель нуждается в услугах психиатра. Возможно, впрочем, что если бы за литераторов взялись врачи, то сама литература была бы уничтожена. Форма моего литературного безумия ему ясна. Я фотографировал реальный мир, но вообразил, что придумываю его. Зеркало окружающего, я тщеславно вообразил себя первотворцем. И этим лишь принижаю свое истинное значение. Выдумывать, то есть лгать, путь плодотворный, но не подвиг, ибо всего проще лгать. Он доказал уже, что ложь — копна соломы, таящая одну-единственную иголку — правду. Я извлек иголку из стога соломы, и сумел справиться с такой дьявольски трудной задачей, он не перестает удивляться моему мастерству!

— Но тогда объясните, каким образом неизвестные мне люди проникли на страницы моей книги, — опять прервал его я.

Этого он объяснить не мог. Безумие, называемое художественным творчеством, до конца не исследовано. Загадок тысячи, решение их оставим будущим поколениям. Когда-нибудь человечество найдет надежные методы лечения от художественного творчества, но он гарантирует, что это будет не завтра.

Я так устал от его торжествующей, громкой речи, что не захотел спорить.

— Вы, стало быть, считаете, что на меня напали реальные прототипы моих выдуманных персонажей?

— Вы напрасно так резко различаете эти понятия: прототипы и персонажи. Уверяю вас, различие не столь принципиально.

— И реально существует таинственный бар «Верный гуигнгнм», где собираются эти призраки?.. Я хочу сказать, эти реальные люди, неизвестно как воплотившиеся в литературных героях?

— Не сомневаюсь.

— И я смогу отыскать этот бар и его посетителей?

— Бар Лэмюэля Гулливера та же иголка в стоге сена. Вы уже показали несравненное умение в ворошении сена жизни…

Я спросил напрямик:

— Я почувствовал себя безумным и поэтому пригласил вас. Вы подтверждаете мою ненормальность?

Он радостно кивнул головой.

— Полностью подтверждаю!

— Повторите вкратце, в чем вы ее увидели. Вы высказали так много соображений, что я запутался. Вам это будет нетрудно?

— Нисколько. Ваша ненормальность в том, что вы сверхъестественно нормальны. Нормальность — редчайшее свойство, почти все люди на чем-нибудь да свихнулись. Вы нормальны сверх всякой нормы, только один среди миллионов может стать здесь вашим соперником.

— Иначе говоря, мое безумие?..

— Совершенно верно. Оно в том, что, величайший изобразитель реальной жизни, вы вообразили себя фантазером. Вы потеряли ощущение реальности, столь полно выраженной в вашем великом романе.

— Вы беретесь вылечить меня?

— Я могу вас вылечить. Но, боюсь, что излечение Гарриса от иллюзий станет равнозначно излечению его от таланта. Я подписчик ваших сочинений и не хотел бы, чтобы они ограничились одним томом.

7

Вечером меня посетил Джон со своим внуком. Перси стал рыться в книжном шкафу, а Патрик придвинул для Джона кресло к кровати. Я хотел было встать, но Дороти так нежно упрашивала меня болеть по всем требованиям медицины, что я не мог ослушаться.

Джон поинтересовался, понравился ли мне Боберман-Пинч и его рецепты?

— Боберман-Пинч человек замечательный, — осторожно ответил я. — Не сомневаюсь, он крупный ученый. Мне только показалось нелогичным, что он начал с восхваления безумия как ложного понимания мира… А кончил тем, что нашел во мне правдоискателя и объявил правдивость моим специфическим безумием, и отказался лечить, чтобы лечение не повредило таланту. По-моему, начало с концом как-то не вяжется.

— Вы уловили суть! — восторженно объявил издатель журнала «Голова всмятку» — Просто удивительно, как быстро вы раскусили Бобермана. Он выдающийся ученый, вы меня понимаете. Его сила в том, что он всегда отрицает то, что утверждает. Сколько раз он излечивал безнадежно больных одним тем, что отказывался их лечить. Вижу, к вам он тоже применил этот эффективный метод. Можете отныне считать себя здоровым. Игнорируйте болезнь — и дело ваше в шляпе.

— А если болезнь не согласится игнорировать меня?

— Это второстепенно, как к вам относится болезнь. Важно лишь ваше отношение к ней. Раз вы отказываетесь считать себя больным, значит, вы здоровы, вы меня понимаете?

Перси вынимал одну книгу за другой, перелистывал, ставил снова на место. Хорошенький подросток лет тринадцати, он был одет в замысловатый костюм — какая-то смесь из одеяний испанского идальго и американского ковбоя. Впрочем, наряд шел к нему. Мне нравилось, как он берет книги в руки — увлеченно и опасливо, книга казалась ему как бы восхитительным, но ненадежным зверьком, от такого ожидаешь и радости и худа. Он изредка поворачивал к нам умное лицо — полное, румяное, немного наивное, но с проницательными глазами. Я решил про себя, что из мальчишки выйдет толк. Парни этого сорта становятся профессорами и агрономами. На них, если хорошенько взнуздать, можно скакать, не опасаясь свалиться на обочину.

— Перси страшно любит книги, — сказал Чарльстон, понизив голос, чтобы внук не услыхал. — Он так жадно глотает их, что каждая основательно уменьшается в объеме, когда он возвращает ее на полку. И он любит их перечитывать. После трех-четырех перечитываний от книг остается один переплет. Переплетами он не интересуется.

— Вы ему давали мой роман, Джон?

Чарльстон смущается не часто, а когда выпадает такой случай, весь багровеет. Мой вопрос вызвал прилив крови к его лицу. Он закашлялся, вытер толстые губы платком, шумно дышал.

— Видите ли, Генри. Вы, конечно, гений, вы меня понимаете? Ваш роман — концентрированное выражение, абсолютное воплощение… В общем, шедевр. Вы сегодня у всех на языке, Генри. Осмелюсь надеяться, я тоже сыграл некоторую роль в создании вам популярности… Нет, Генри, я не давал вашей книги Перси. И, скажу по чести, не дам!

Я так удивился, что даже не обиделся.

— Посмотрите на него, Генри, — жарко шептал издатель. — Что он знает? Что умеет? Что видел? Подумайте, как узок его мирок, как скудны чувства. Он весь в своем окружении, в идиллическом островочке спокойствия среди бушующего моря. Имею ли я право бросать его в бурные волны нереальности, в ту трагическую фантасмагорию?.. Нет, я не дал ему вашего замечательного романа!

— Вы сказали — бурные волны нереальности?

Он поспешно поправился, но не скажу, чтобы удачно — сложность некоторых понятий превосходила возможности обыденного языка.

— Вы меня не поняли, Гаррис. Я не отрицаю реальности нереального, у меня и мысли не было о таком абсурде. Наоборот, я всегда считал, что единственно реально захватывающее… в общем, вы меня понимаете, единственно серьезное — это то, о чем человек в испуге восклицает: «Не может быть!» Нереальность — это реальный удар молотком по голове на спокойной дороге. Кто осмелится утверждать, что молотком не бьют, покажите мне такого скептика, Гаррис! Так вот, нереальность это концентрат реальности, это сгусток, это… Короче, литература! И потому литература жизненней самой жизни. И высший мастер этой литературы космическо-ядерного века — вы, Генри. И чтобы до поры уберечь моего внука от ужасов жизни, я должен уберечь его от вашей книги. И это свидетельствует не о плохом к вам отношении, а о глубочайшем уважении, о вере в ваш талант, о понимании вашего гения. Надеюсь, вы не обиделись, Генри, вы меня понимаете?

— Я чувствую себя польщенным, Джон. — Я закрыл глаза. Откровенное, хотя и путаное, признание Чарльстона утомило меня.

Вечером я сел у окна. В городе творилась обычная вакханалия света и цвета. Город то ослепляюще озарялся, то тускнел. Демоны реклам бежали по крышам, карабкались по фасадам. В комнату вошла Дороти и молча присела рядом. За дни моей болезни она научилась молчать, я радовался этому. Потом она прижималась — и опять говорила: ласкаться и не говорить она не могла. Слова, сопровождавшие ласки, раздражали меня. В них все было сто тысяч лет мне знакомо! Если, и вправду, я их рождал у нее, то я рождал плохого ребенка, он был не мой, он был общий — стертый, бледный, тусклый, безликий…

Ночью я думал о городе, который шумел и сверкал за окнами. Где-то в нем удивительный бар «Верный гуигнгнм» Лэмюэля Гулливера.

— Я найду его, — шептал я себе. — Я найду его.

8

Мне фантастически повезло. Я повстречал Дон Кихота. Был вечер, и не очень хороший вечер, шел дождь, начиналась буря, а человек этот, Дон Кихот, сторожил у калитки в сад, где почти человеческими голосами вопили темные деревья. Я остановился. Сторож вытянул длинную, худую шею, я не видел лица, но понимал, что старик настороженно всматривается в меня, чем-то я встревожил этого долговязого охранителя входа в сад.

— Какой злой ветер! — сказал я. — Между прочим, я вас знаю.

Он покачал головой, протянул руку, словно предлагая мне пройти мимо. На морщинистой руке блестели капли, это была крепкая рука, могучая и добрая, от нее нельзя было ждать зла.

— Мы незнакомы, — сказал он глуховатым басом. — Будьте здоровы.

— Нет, — ответил я. — Я не уйду. И неважно, что вы меня не знаете. Я вас знаю, это важней. Я видел вас в любимой книге моего детства. На вас были тогда шлем и кольчуга.

— Панцирь. Впрочем, каждый художник по-своему изображал…

— Я ищу питейное заведение Лэмюэля Гулливера, — сказал я. — Знаете, «Верный Гуигнгнм»? Не могли бы помочь мне?

Он заколебался.

— Если бы знать, кто вы… Сколько написано…

Я был в приступе вдохновения. Я знал, что любая ложь сойдет мне с рук. В мире, куда я попал, реально было одно нереальное — безумный доктор Боберман-Пинч мог назвать этот мир своим.

— Я из новой книги. Автор — Генри Гаррис, эдакий модный писака. Не могу похвалиться, что он создал меня столь же пристойным, как Мигель Сервантес вас. Нет, куда мне! Зовут Билл Корвин, неудачник, на сто четырнадцатой странице убит, а до того промышлял… Впрочем, хвастаться нечем: три части, сорок четыре преступления, двадцать одно убийство. В общем, конвейерное производство романов, такова методика Гарриса, он ведь ученик Беллингворса.

Он сказал со вздохом:

— Ручная работа прежних творцов была рельефней. Я в современной одежде, но вы меня сразу признали. А создания Беллингворса к нам захаживают, Джон Недотрога недавно устроил скандал, столько перебито посуды!.. А потом затерялся в толпе. Между прочим, меня теперь зовут Дунс Кехада, неудобно пользоваться известной фамилией. Многие смеются, услышав: Дон Кихот!

— А где ваш слуга Санчо Пансо?

— Сан Чопано? Я два года работал на его кожевенном заводе. Вчера он отпраздновал выход из тюрьмы Каина Адамяна и перебрал… В наше время коньяков не пили.

— Вы сказали: Каин Адамян?.. Неужели его засадили?

— А вы не знали? Об этой истории писали в газетах.

— Я читаю лишь «Ежедневного убийцу» — там не было.

— До убийства не дошло. Но если вдуматься… Два брата, Каин и Авель Адамяны, — неплохие коммерсанты. И вот Каин подделывает вексель младшего брата, а того доводят до разорения. Их мать Ева, чудесная старушка, умерла от огорчения, у бедняги Авеля сердечный приступ, через два месяца тоже скончался, а бандита Каина упрятали на пять лет. Так расправиться с братом!

— Раньше он разбивал брату голову топором, а не подделывал векселя. Все-таки цивилизовались преступления! Так вы поможете мне отыскать бар старика Гулливера? Так хочется посидеть среди своих, поесть ирландских пирожков!

— Пирожки с мясом и зеленью прославили Лэмюэля, — с чувством сказал старик. — Он устроился лучше нас всех, надо признать. Впрочем, неудивительно — столько вытерпел, в стольких странах побывал, и из каждой кое-что вынес ценного, не так ли? Кстати, почему вы говорите бар? Я бы назвал заведение клубом, там и ресторан, и комнаты отдыха.

— Тем более вы понимаете мое нетерпение, дорогой Дунс Кехада. К тому же портится погода, а где найти пристанище недавно выпущенному в свет человеку?

Жалоба на погоду была удачным ходом. Полил холодный дождь, ветер бил брызгами, как свинцовой дробью. Старик согнулся, запахнул старенький плащ. Человеку, взращенному на знойных холмах Ламанчи, не мог быть по душе наш климат. Он должен был посочувствовать бездомному бродяге. Он торжественно объявил:

— Вы неплохой человек, Билл Корвин. Удивительно, что в современном произведении, да еще пользующемся успехом… Входите в эту дверь, друг мой. Непогрешимый литературный инстинкт привел вас в место, какое искали: я сторож клуба «Верный гуигнгнм» доктора Лемюэля Гулливера. Не поскользнитесь, ступеньки мокрые!

9

Сперва было огромное помещение с теряющимся в полусумраке потолком: мне показалось даже, что потолка нет, а над исполинским залом нависает небо, но то было все же не небо, а потолок, похожий на небеса. Вдоль стен тянулись шкафы, такие высокие, что я видел лишь нижние полки, верхние пропадали в полутьме. И во всех шкафах были книги, миллионы книг, гигантские, в полный лист, и миниатюрные, с наперсток, серые, темные, золотые, красные, сжигающе оранжевые, пронзительно зеленые и синие… Зал был пуст и темен: ни столов, ни кресел, ни лесенок, чтобы доставать книги с полок, ни света для чтения. В недоумении, я оглядывался. Зачем ввели меня в это книгохранилище? Куда идти? Мне стало страшно в этом безмерном мире книг: я не мог сделать и шага.

Вдруг вспыхнуло в углу. Ко мне шла женщина в мягкой тунике, одежде древних. Она освещалась не светом со стороны, а сама сияла, ее обрисовывал собственный свет. Я знал ее, но не помнил, как ее зовут. И стройная фигура, и золотистые вьющиеся волосы, и самосветящиеся зеленые глаза, и протянутая ко мне рука, совершенная рука богини, а не смертной — все это было так знакомо, словно я тысячи раз встречался с ней.

— Привет тебе, герой! — сказала женщина, голос ее, глубокий, звучный, донесся звоном серебряных колокольчиков. — Ты из новой книги, правда? Меня зовут Ариадна. Я проведу тебя к собратьям! Твое имя, герой? Твоя профессия? Откуда ты?

— Билл… Билл Корвин, — пробормотал я, запинаясь. — Меня сочинил Гаррис, плохой писатель, не отрицаю, но им так увлекаются… И вообще я… гангстер… Но очень добрый, очень… Мой шеф приводит в исполнение только один из десяти договоров на убийство, только один из десяти, клянусь!.. Мы великодушны.

Сияние величественной Ариадны немного потускнело.

— Не мне обсуждать профессии современных героев, добрый убийца. Следуй за мной, Билл Корвин, великодушный гангстер. Ты шагаешь сейчас мимо всех литературных творений, созданных человечеством. Кланяйся своим предшественникам, Билл Корвин, частичка каждого из них в тебе, хоть ты и мало похож на своих знаменитых предков.

10

Зал, куда ввела меня Ариадна, напоминал ресторан среднего разряда. За столиками беседовали и горланили, закусывали и выпивали. И это было необыкновенно разношерстное скопище, все эти гости Лэмюэля Гулливера. Я привык, что любое заведение имеет свой стиль, свой образ посетителей: в портовой таверне — рабочие и бродяги, в тайном уголке на окраине — пьяницы и наркоманы, воры и проститутки, в Уолдорф Астории — дипломаты и короли, бизнесмены и министры. А здесь, как в Ноевом Ковчеге, каждой твари было по паре. И одного взгляда хватило, чтобы понять, что я среди знакомых. Если фамилии сразу не припоминались, то облик был известен.

Я торопливо прошел между столиками, высматривая свободное местечко: не хотелось привлекать к себе внимания. В уголке сидели три толстяка, четвертый стул был свободен. У одного была длинная седая борода. Он смотрел воинственно и надменно. Второй, мощнотелый, выглядел пьяницей. Третий мне понравился — невысокий, округлый, с приятным и добрым лицом. Я сказал, что меня зовут Корвин, я из нового романа, нельзя ли составить компанию героям знаменитых книг?

— Садитесь, Корвин, — разрешил тот, что выглядел подобрей. — Я, Сэмюэль Пиквик, к вашим услугам. Этот стул обычно занимает пан Заглоба, но его сегодня почему-то нет.

— Джон Фальстаф, — проворчал надменный. — И хорошо, что нет. Заглоба действует мне на нервы. Не люблю, если кто врет больше меня.

— Аббат Горанфло, — представился пьяница. — Просите пива, Корвин. Скряга Лэмюэль подмешивает химию в виноградный сок и называет свое пойло марочным вином. Ужас и смех! Надуть меня, определяющего с первого стакана, какое я пью вино из ста восьмидесяти трех сортов французских вин, а со второго и третьего, сколько вину лет и рос ли виноград на северном или на южном склоне. Хорошее вино можно вкусить лишь у бармена Шико, но до его лавчонки далеко.

— Рад встретиться с вами не на страницах, а за столиком, друзья, — сказал я. — Я ваш поклонник. Ваши ратные подвиги и успех у прекрасных дам, Джон Фальстаф, всегда приводили меня в восхищение.

— Надеюсь, что так, — проворчал он. — Не собираетесь ли вы по этому поводу накачать меня до упоя?

— Заказывайте! Случайно я при деньгах.

— Гаврош! — рявкнул Горанфло. К нам подлетел мальчик-официант. — Дюжину пива и четыре порции сосисок — живо!

— Вы еще не оплатили прошлый заказ, — возразил мальчик. — Ищите дураков в другом месте, я не из тех, на ком скачут верхом.

— Не тревожьтесь, я плачу, — сказал я, и Гаврош умчался.

— Напрасно вы так вежливы с этим сорванцом, — посетовал Фальстаф. — Выдрать бы его за грубость, а уж потом объяснить, кто платит.

К нам подошел Заглоба, одноглазый, седой, довольно подвижный для своих лет. Пиквик привстал, здороваясь, Фальстаф отвернулся. Я хотел уступить занятый стул, но Горанфло не дал — возможно, побаивался, что некому будет оплачивать заказ, если я уйду. Заглоба поинтересовался, не попадались ли нам его приятели пан Володиевский и пан Подбипента, а также Богдан Хмельницкий, крымский хан Гирей и шведский король Густав, те трое, хоть и не литературные герои, но тоже большие его друзья. Ни одного соседи не видели, и Заглоба убрался в другой конец зала. Я спросил о четверке у соседнего столика.

— Один, несомненно, Рокамболь, другой Вотрен, третий Шерлок Холмс. А четвертый? Я говорю вон о том, хмуром.

— Жавер, — сказал Горанфло. — Вон уж кого не терплю! Даже среди моих монахов не было такого постника. И зачем его ввели в литературу?

— Странная компанийка! Рокамболь с Холмсом, Вотрен с Жавером.

— Очень солидная компания! — засияв доброжелательной улыбкой, подхватил Пиквик. — По слухам, к ним скоро присоединятся патер Браун, комиссар Мэгре и Эркюль Пуаро. Такое мощное объединение детективов, будем надеяться, сумеет устоять против самого Джека Недотроги из романов Беллингворса.

— Сомневаюсь, — проворчал Фальстаф, прихлебывая пенистый напиток. — Сколько этих рыцарей детектива? И сколько Джеков? Хо-хо! Никто не заподозрит меня в трусости, но и я сто раз подумал бы, прежде чем двинуться на орду Беллингворса…

Мои соседи мирно потягивали пиво, мирно беседовали, я изредка вставлял реплики. Они, я понимал, не знали, кто я литературно, тем более — реально, я мог надеяться что и другие меня не признают. И я осторожно осматривался, стараясь определить, кто есть кто, и чем все эти знаменитости заняты в клубе «Верный гуигнгнм»?

За столиком, по другую сторону от нас, я увидел новую четверку знакомых: финансисты Каупервуд и Акула Додсон чокались с жуликами Джинглем и Джеффом Питерсом. Подальше Гамлет с Пьером Безуховым громко спорили с Жеромом Куаньяром, а четвертый, веселый старик Кола Брюньон вторил им раскатистым хохотом. Там же Шейлок о чем-то договаривался с Гобсеком, клятвенно призывая в арбитры французского банкира Нюсингена и русского помещика Плюшкина. Нарядный Онегин болтал около площадки оркестра с принцем Гарри, в их разговор вторгался лорд Генри — и, похоже, острил, все трое смеялись. Три милые дамы, Лаура, Офелия и Маргарита, с интересом слушали рассказы знаменитых путешественников, Мелмота-Скитальца, Агасфера и золотоискателя Мелмута Кида, великие бродяги перебивали друг друга, каждому не терпелось поделиться своими приключениями. Мальчишки Оливер Твист и Гекльберри Финн не отрывали от путешественников по земле и во времени зачарованных глаз. Рослый король Лир, возвышавшийся над стойкой, как божок, величественно разливал пиво, и добрый десяток официантов — среди них я заметил, кроме Гавроша, еще Фигаро и Сганареля, Труффальдино и Конселя — разносили кружки по столикам. На площадке играли на рояле и скрипке Леверкюн и Нагель, а Вертер с Беатриче пели.

По ковровой дорожке прогуливались пары. Я узнал капитанов Немо и Гаттераса, оба вышагивали так, словно отрабатывали вахту на параде, впрочем, это ни у кого не привлекало внимания. Не вызвала интереса и вторая пара — Робинзон Крузо с капитаном «Летучего голландца», хотя живописные лохмотья обоих, и особенно мрачный череп мертвеца у капитана призрачного корабля, заслуживали большего, чем равнодушный взгляд. Зато пара проходимцев — Панург и Остап Бендер — заставила всех повернуться, они прошли, приветственно помахивая руками, рассыпая улыбки и поклоны: эти двое явно всем нравились.

И хоть я всюду встречал знакомые лица, во мне постепенно вырастало новое ощущение: большинство горланивших и прогуливающихся по залу, и особенно столпившихся у бара, были мне неизвестны. Всех этих ярких прославленных фигур, дворян и князей, знаменитых мошенников и пронырливых дельцов, забивала масса безликих, тупых, приглушенно серых.

Я осторожно заговорил об этом с соседями по столу.

— А чего вы хотите? — возразил Фальстаф. — Неизвестные ныне в силе. Сами вы, например?

— О, я из недавно вышедшей книги. Правда, готовится новый тираж — сразу два миллиона экземпляров…

— Не уверен, что это хорошая рекомендация — большой тираж.

— К сожалению, комиксы забивают классику, — со вздохом подтвердил Пиквик. — Дрянь одолела шедевры. Персонажи из комиксов заседают в парламенте, вершат в деловом мире, подмяли искусство. А что остается нам? Прежние исполины служат официантами, подметают улицы.

— Нас забыли, — прогудел Фальстаф. — Король Лир жил во дворце, а сегодня его не пускают даже в пещеру Лейхтвейса. Кто мы? Что мы? Вертер с Беатриче поют в баре, Евридика с Еленой нанялись в стриптиз, Дон Жуан с Карлом Моором трудятся на почте, Робинзон Крузо открыл крохотное меховое ателье и прогорает, бедняга, Фиеско преподает гимнастику, Медея, великая Медея, еле устроилась воспитательницей в детский сад! Я уже не говорю об Орфее, его столько раз вышибали из джазов за неспособность к музыке! А я, прославленный Джон Фальстаф, служу в банке швейцаром — у меня седая борода, это нравится хозяевам. Они тоже из комиксов, мои хозяева, но бород им не дали.

— Мой друг Панург обратился недавно к оракулу Божественной Бутылки, — сообщил, улыбаясь, Горанфло. — Оракул возвестил, что скоро отменят книги. Цивилизация превратится в телевизацию. В телевизионном мире незачем читать. А пить будут больше, это все же утешает.

— Как бы я поработал кулаками среди телевизионного сброда! — прорычал Фальстаф. — Вон тот, круглоликий, патлы под битлов, студентик из племени бао-бао. Не уверен, что он уже произошел от обезьяны. Или эта убогая богиня с двумя внебрачными мужьями под ручку. Артисты из певческого заведения Джона Флинта.

В зал входили все новые посетители. Среди них был и тот нагловатый парень с плечами штангиста-тяжеловеса, который, по Фальстафу, еще не успел превратиться из обезьяны в человека, и змеефигурная дама, подкрашенная радиоактивными красками — она поводила пылающими глазами, как фарами. Появились две женщины — бледные, стройные, с такими строгими лицами, что дух захватывало. Горанфло прошептал, что клуб удостоили визитом Медея с Электрой, дочерью Агамемнона, такие удачи выпадают нечасто, надо бы выпить по этому случаю. Прихлебывая пиво, я рассматривал непрерывно прибывающих гостей. Две красивые и изящные пары — граф Фиеско с Эдмондом Дантесом и Антигона с Сольвейг прошли так близко, что пахнуло ароматом дорогих арабских трав. За ними проследовали улыбчивый Пер Гюнт и задумчивый лейтенант Глан, внешне они различались сильно, но было в них что-то пленительно единое, я привстал и поклонился им, как добрым знакомым. Глан рассеянно поглядел, а забулдыга Пер так дружелюбно ухмыльнулся, что у меня стало светлей на душе.

Новая группа гостей заставила меня поспешно отвернуться. Харя Джексон, Том Тапкинс и Дженни Гиена прошли в дальний угол и исчезли там в табачном дыму среди пальм в кадках.

— Скажи, почему наш сторож Дон Кихот назвался Дунсом Кехадой? Разве у него две фамилии? — спросил я Фальстафа.

— А разве вы в жизни тоже Корвин?

— Да.

— Вам можно, вы все же не классик. А мы прячемся под псевдонимами. Только в клубе старины Гулливера никто не скрывается.

Неподалеку внезапно разгорелся скандал. На шум поперли любопытные. Из буфетной двери выскочил хозяин. Я наконец увидел Гулливера в жизни, а не на книжной странице. Он был в пиджаке, а не в камзоле, и без парика и шпаги. Худое лицо Гулливера перекосилось от страха. Он кинулся к месту ссоры.

— Послушайте, Джек! — лепетал он. — Успокойтесь, молю вас.

Я увидел красивого мавра средних лет, на которого наступал громила с кулаками в футбольный мяч.

— Негр! — ревел громила. — До Джека Недотроги дотронулся паршивый негр! И белым это не проходит даром, а негру — смерть!

Из толпы выступил человек в одежде пастора и взял громилу под руку. Тот обернул к священнику бешеное лицо и рявкнул:

— Еще чего? Вы кто такой?

— Я пастор Браун. И я хочу сообщить вам, дорогой друг, что вы ошиблись. Этот человек — знаменитый адмирал Отелло. Можете мне поверить, я детектив-любитель и много распутывал трудных загадок.

Громила заорал на пастора Брауна:

— Убирайтесь, вы, драный плащ! Чтобы разглядеть негра, мне не нужно помощи детектива. Он дотронулся до меня, когда я проходил мимо. Дотронулся, можете вы это понять, сюсюка в сутане!

— Вы просто слишком пошатывались, — спокойно сказал Отелло.

На Джека Недотрогу все же произвело впечатление громкое имя Отелло, и он убавил тон. Но в ссору вмешались еще двое — толстенький коротышка в дорогом костюме и представительный мужчина с глазами профессионального убийцы. Я узнал обоих. Добром их появление кончиться не могло. Коротышка властно тронул Отелло за плечо.

— Я Ник Картер. Надеюсь, вам это кое-что говорит? Проследуйте за мной, Отелло. Надо выяснить, как вы пробрались сюда. Очевидно, у вас немало сообщников среди издателей.

Отелло скрестил руки на груди.

— Я здесь по праву классика. А на насилие сумею ответить.

Спутник Ника Картера улыбнулся. Зловещая ухмылка означала приговор.

— Я Джеймс Бонд, Отелло. Стреляю без промаха. Из уважения к вашей известности, адмирал, даю вам три минуты, чтобы убраться из этого зала и литературы.

Снова взорвался потускневший было Джек Недотрога:

— С негром разговаривать? Коленкой его под зад — и точка!

— Не спешите, приятель! — воскликнул подоспевший Карл Моор. — Найдутся люди, которые не позволят глумиться над невинными.

К Моору присоединились Гамлет и Пьер Безухов. Джеймс Бонд, улыбаясь еще зловещей, сунул руку в карман, но не стал сразу стрелять, обстановка заведения Гулливера, видимо, влияла и на него. Джек Недотрога, с тяжелым недоумением рассматривая защитников Отелло, натужно прохрипел:

— Белые за негров! И господь смотрит на это с небес?

Посетители размежевались на две кучки. Одна, маленькая, концентрировалась вокруг Отелло, другая, огромная, безлико-разъяренная — ревущие пасти, и дикие глазища — напирала на них. К кучке Отелло протолкались д’Артаньян и Робин Гуд, к ним присоединились доктор Штокман с Пер Гюнтом, маленький пан Володиевский и кудрявый Анжольрас. Д’Артаньян проворно отломал одну ножку от стола, остальными тремя завладели его товарищи. Володиевский взмахнул палкой, как саблей, она так свистнула в воздухе, что нападающие попятились.

— Ну, что ж, Недотрога! — насмешливо крикнул д’Артаньян. — Вам не понравилось прикосновение руки адмирала, но, может быть, прикосновение деревяшки будет приятней?

Мои толстяки явно не хотели вмешиваться в ссору. Сперва исчез Фальстаф, за ним Горанфло и Пиквик. Гулливер умолял завсегдатаев помочь навести порядок. Джек Недотрога молча сгреб его и отшвырнул. Бонд выхватил пистолет и выстрелил в Отелло. В тот же миг Володиевский сделал выпад, ножка от стола ударила под руку Бонда, пистолет разрядился в потолок, а Бонд с воплем схватился за покалеченный локоть. Я много читал и о дьявольской быстроте, с какой агент 007 производит свои выстрелы, и о мастерстве славного польского полковника, но ловкость обоих показалась мне сверхъестественной. Все произошло за долю секунды: стремительно вырвавшаяся из кармана рука, еще стремительнее ударившая по руке палка.

Джеймс Бонд со своей поврежденной рукой опасности для защитников Отелло уже не представлял, но выстрел стал сигналом к атаке. Толпа безликостей ринулась на классиков. Рожи напирали на лица, фигуры хватали за горло образы. По залу разнесся дикий рев Джека:

— Выбить из классиков пыль! В окно их!

Схватка мигом стала всеобщей. И хоть классики сражались умело и отважно, орда безликих брала числом. Они орали, ругались, падали, вскакивали, снова перли — тупо и беспощадно. Ни одного упавшего классика я не увидел, каждый держался на ногах гораздо тверже героев чтива, но шеренга их постепенно оттеснялась. Один звероподобный тип напал на Заглобу: старый шляхтич зычным басом звал друзей к оружию, это не понравилось какому-то персонажу, явно еще не превратившемуся из обезьяны в человека. Заглоба, струсив, пытался убежать, но тип настиг его, и тогда страх превратился у Заглобы в отчаянную храбрость. Закричав: «Ах ты, Бурлай!» — возможно, старинное польское ругательство, так хватил преследователя кулаком, что тот рухнул. На помощь к Заглобе поспешили Перегринус Тис и Фигаро, а он, гордый победой, благоразумно убрался в тыл, не переставая взывать: «К оружию, кто в бога верует, к оружию!» Над толпой, жалобно вереща, пронесся толстый гений Тетель, похожий скорей на пиявку, чем на благопристойного гения, он метался, выискивая в зале спокойное местечко.

Я, конечно, понимал, что мне не только ввязываться в сражение, но и показываться нельзя, и, затаившись за пальмой в кадке, украдкой наблюдал битву. И вдруг я увидал, что Дженни Гиена вцепилась в белокурые локоны Маргариты и с клекотом тащит ее к раскрытому окну. Этого вынести я не мог. Я метнул в Дженни пивную бутылку. Гиена затявкала, стала оглядываться, и Маргарита спаслась. Выскочив из-за пальмы, я нокаутировал рожу, одолевавшую отважного, но в боксе несведущего Одиссея. Рядом старик Просперо отчаянно вырывался из лап двух страшнорылых одинаковостей, я свалил их на пол.

— Спасибо, мой дорогой Ариэль! — воскликнул Просперо. — Если бы не вы, мои клочья уже летели бы по воздуху. В какое время мы живем!

В этот момент меня узнал Том Тапкинс.

— Чужой! — взвыл он. — Бейте его, он не из книги!

— Бейте его! — загремели, заорали, замычали, заклекотали, залаяли, завизжали безликости, все враз поворачивая на меня. — Бейте его, он не из книги!

Меня прижали к стене, я отбивался стулом от хищных лап. В толпу врезались сразу трое — д’Артаньян, Анжольрас и Володиевский. В бою каждый из них стоил дюжины бандитов — те снова попятились.

— В дверь! — крикнул д’Артаньян. — Живей, приятель, живей!

Какую-то секунду меня томил стыд, бегство походило на предательство, ведь тем, кого я с детства любил, кому всегда желал подражать, приходилось плохо. Но спаситель мой снова закричал, чтобы я немедленно бежал, и я рванулся из зала.

11

Убегая, я знал — надо захлопнуть дверь в ресторан и торопиться к выходу, который сторожил Дон Кихот, превратившийся в Дунса Кехаду. Единственная опасность, так мне представлялось, была в том, что кто-либо из безликостей погонится: я плотно прикрыл дверь, навалился на нее телом, чтобы никто не вырвался из зала. Но тут же, потрясенный, забыл и о двери, и о том, что творилось за ней, и об опасности, не отведенной еще от себя. Даже в малярийном бреду я не мог бы прифантазировать то, что предстало моим глазам.

В зале, уставленном высокими шкафами, метались книги.

Трещали распахиваемые изнутри дверки шкафов, наружу выбрасывались фолианты, тома, брошюры. Книги распахивались в воздухе, махали переплетами, как крыльями, рушились одна на другую, подпрыгивали на полу. Зрелище было похоже на землетрясение, я в ужасе ждал, что вот-вот раскроется пропасть и все туда рухнет — и шкафы, и книги, и призрачные гости славного ресторатора Лэмюэля Гулливера, и я сам. Но то было не землетрясение, а битва.

Книга схватывалась с книгой. Книга шла стеной на книгу.

Трехкилограммовый кожаный фолиант — даже издали было видно, что это роман о великих Гаргантюа и Пантагрюэле — рухнул с верхней полки невдалеке от меня на кучу ползавших комиксов в бумажных обложках и раздавил их. И еще я увидел, как бездна других комиксов, вырвавшихся из шкафа, словно стая крыс, ринулась на бессмертный роман и облепила его: фолиант ворочался и сметал их, но комиксов все прибывало. Я хотел было поддать ногой в отвратительную кучу крикливо-ярких обложек, но побоялся, что эти поделки ударят на меня. К тому же, оглядываясь, я увидел, что везде классические творения отбивались от дешевых назойливо-красочных изданий: зал превратился в клокочущее месиво озверевших книг. И хоть классики были мощней, массивней и мужественней — поделки, как и безликости в ресторане, брали числом. Мне вдруг вспомнилось, что каждый год на земном шаре теперь печатается свыше пяти тысяч романов — за все века до двадцатого бессмертных творений создано меньше, чем ныне выпускается поделок за десятилетие. Эта мысль не дала вмешаться в сражение книг — я прокладывал себе дорогу к выходу, отбиваясь от того, что падало сверху, и отшвыривая то, что путалось в ногах.

Все новые и новые массы книг вырывались из шкафов, все новые тома торопились в битву. Кружилась печатная миллионостраничная масса, оглушали хлопанье переплетов, дикий шелест рвущихся страниц. Две книги, падая, вонзились одна в другую, как две колоды карт, перетасованные страницы визжали живыми голосами. Я оттолкнул их кулаком. Я шагал по месиву обложек, картинок, страниц, переплетов — и меня терзало ощущение, что это не мертвые вещи, а живые, и я иду не по вещам, а по телам, и под моей пятой они корчатся. Вырванные страницы белыми тучами взметались и реяли, надо было расталкивать их, чтобы не потерять дороги. Впереди замельтешилась оголтелая стая книжиц о Бонде и Джеке Недотроге, они навалились на толстенный том Шерлока Холмса, но великий сыщик, отличный борец, скользя по полу, сметал с переплета всю осаждавшую его непотребь. Визг разрываемых страниц и хлопанье обложек стали подобны непрерывно гремящему взрыву. Я оглох от грохота и визга, не пройдя и половины помещения. Но глаза не утратили зоркости, и я заметил, что в сплошной белизне летящей бумаги замелькали черные фигуры: преследователи вырвались из зала и, слепо шаря руками в бумажной пурге, выискивали, куда я бегу. Опасность придала мне силы, я уже не шел, а бежал, не отшвыривал, а давил размалеванные поделки, только старался не попасть ногой в сражающиеся великие творения.

Одним рывком я распахнул выходную дверь, другим захлопнул ее. Пробежав мимо растерянного Дон Кихота, я пустился наутек по темной улице. Из переулка вывернулось свободное такси. Я вскочил и крикнул:

— Гоните во весь газ! Меня преследуют бандиты. И вам не поздоровится, если они нас настигнут!

12

Дороти была так встревожена моим долгим отсутствием, что я едва не проболтался, каких происшествий стал участником. Она гладила мои руки, всматривалась — она сразу почувствовала, что приключилось что-то скверное. Я сказал сколько мог веселей:

— Ничего особенного, дорогая. Удирал на такси от бандитов.

Ее глаза, и без того не маленькие, стали огромными.

— Бандиты? Какие бандиты, милый?

— Обыкновенные. Верней, не совсем обыкновенные. Но достаточно скверные. Я бы сказал даже — гнусные.

Она потребовала объяснений. Я дать их не мог. Зато не поскупился на вымысел, он был в данном деле правдоподобней правды: я воспользовался забавной теорией полусумасшедшего исцелителя от сумасшествия Боберман-Пинча. Бандиты выскочили из темного переулка, когда я шел по окраинной улице. Как очутился на окраине? Обдумывал новый роман и незаметно дошагал до пригорода. Бандиты орали: «Стой! Стой!», я, естественно, побежал. Они, кажется, стреляли, но так звенело в ушах от бега, что не уверен, были ли то выстрелы или почудилось.

— Милый, — сказала она, бледнея от страха: бледность очень шла к ней, — ведь они могли убить тебя пулей. Ты же сам писал о золотых пулях Красавчика Джексона.

— Еще бы! Пистолеты обычно заряжаются пулями, ты права.

— И я бы осталась вдовой! — Она зарыдала от жалости к себе.

Рыдающей я Дороти еще не видел, но слезы тоже не безобразили ее. Я успокоил Дороти. При выстрелах попадают не все пули, а только одна из десяти, так писали до меня, так и я пишу. Они не успели выстрелить десять раз. Пуля, которая должна была сразить меня, осталась в стволе.

Она была проницательней, чем я думал.

— Гангстеры промахиваются в книгах, Генри, в жизни они часто убивают с первого выстрела.

Она опять залилась слезами, и опять я утешал ее словами и ласками. Потом она прилегла на диван и заснула. Я придвинул кресло к дивану, смотрел на нее, размышлял о ней.

Дороти была красива, это не вызывало сомнения. Красота ее поразила меня при первом знакомстве, с того часа она меньше не стала. Дороти лежала, сжавшись в комочек, положив одну руку под щеку, другую сбросив вниз. Даже эта неуклюжая поза не портила ее. Лицо освещала лампа под оранжевым абажуром. Временами Дороти шевелилась, тогда лицо как бы двигалось и меняло выражение: тонкое, нежное, немного наивное, немного глуповатое, но так по-особому, по-хорошему глуповатое, что становилось от этого еще красивей. Нет, ни на Медею, ни на Маргариту, ни на Офелию, ни даже на Сольвейг, которых я сегодня так близко лицезрел, Дороти не походила, она была красивей тех знаменитых дам, да к тому же не заемной, а своей, неповторимой красотой. И я почувствовал нежность к жене, такой прекрасной и так горячо не пожелавшей быть вдовой.

И тут меня пронзил холод. Я сказал — «своя, неповторимая, особая». Нет, а что в Дороти своего, в чем неповторимость, где особость? Я наклонился к дивану, Дороти сквозь сон почувствовала мое приближение, нежно улыбнулась. Я с трудом удержался от того, чтобы, вскочив, уйти. Я понял страшную истину: в Дороти не было ничего своего. Она была составная. Я снова наклонился, снова всматривался, снова искал… сам не знаю чего! И открывал черты, признаки, особенности, свойства, характерности, заимствованные, украденные, уведенные, срисованные, но — чужие. Вот этот изгиб бровей — он же от знаменитой киноактрисы! А эта линия рта — она же с рекламы французской косметики! И розовая оттопыренность ушек, и локоны, и темно-оранжевая загарность щек!.. А поворот шеи? А томная поза? Это специально разработано для спящих красавиц, только такими они должны покоиться, чтобы и во сне не потерять привлекательности! Все, все с чужих, все чужое!

Я отошел к столику. Я бессмысленно смотрел на яркие обложки дамских журналов, разбросанных на столике. Я боролся с собой. Ну, хорошо, хорошо, внешность — предмет подражания, все женщины копируют модных красавиц. А мысли? А чувства? Ее любовь ко мне? Разве они не искренние? Разве они не свои? Ответь на этот вопрос, сказал я себе, и тогда устанавливай, какова Дороти.

— Искренни, но не свои! — дал я себе беспощадный ответ. — Все заимствовано!

Я стал вспоминать, как вела себя Дороти, как говорила, что говорила. И с ужасом убеждался, что не припомню ни одного слова, ни одной мысли, которую бы не слышал или не читал раньше. Она объяснялась теми же словами, какие тысячекратно повторены в тысячах книг, теми же интонациями, какими доносили до нас сотни актеров. Я знал теперь, что для любого ее слова и желания найду горы книг, где эти желания и эти слова уже описаны. Она вся от ног до гребешков была десятичностью, сборником тысячекратно повторенных шаблонов. И если и было что-то свое, то лишь в том, что один шаблон она делала своим, а другой — отвергала.

— И это неплохо! — сказал я себе вслух. — Вся наша жизнь — шаблон. Рождаемся, растем, цветем, умираем… Не оригинально. Примирись с этим, друг мой!

Я не мог с этим примириться. Все было гораздо сложней того, что Дороти являла собой собрание повторений и шаблонов. Сама она была лишь крохотным эпизодом, лишь маленькой деталькой огромного, грозного, чудовищного процесса, разразившегося среди людей. И я пытался разобраться в злой проказе, исказившей облик мира, смотрел на красивое усталое лицо Дороти — и не видел ее. Я проверял факты, делал следствия из событий, приходил к чудовищным выводам, от них отшатнулся бы даже певец безумия Боберман-Пинч.

От прежнего наивного представления, что я живу среди естественных людей, остались одни руины. Сегодня я узнал, что общество состоит не только из людей, рожденных женщинами, но и из человекообразных существ, порожденных литературой. О нет, создание книг было не завлекательным сочинительством, как воображалось мне недавно. Книги вторгались в реальность. Сколько раз я читал, что литература отражает жизнь. Это верно, не возражаю. Но верно и другое: жизнь отражает литературу. И с каждой новой книгой второе делалось могущественней: придуманные великие и мерзкие персонажи оборачивались живыми созданиями — точно такими, как их придумывали: забавными и опасными, благородными и мерзкими, высокими образцами совершенства или подлым комплексом низменности.

Я вышел из спальни, прошел в библиотеку. Почти половину своего сумасбродного гонорара я вложил в эту комнату. Джон использовал все свои связи в книжном мире, чтобы ублажить меня. Семь тысяч томов, шедевры и скудоумные поделки, сияли здесь золотым тиснением корешков, радугой мягких обложек. Какую же массу тысячекратно повторенных псевдолюдей породила каждая! Я схватился за голову, мысли холодными змеями копошились в мозгу. Книг даже в этой комнате так много, что одни хранящиеся здесь человекообразования могут заполнить все поры общества. И я вспоминал комнату, ведущую в призрачный ресторан Гулливера, она в сотни раз больше моей, в ней в тысячи раз больше книг — каждая в свое время была литературным событием, каждая стала источником добра или зла. Как они сражались, те книги! Добро шло на зло, зло подминало добро! А что если реального общества уже нет, и все мы — собрание литературных героев под псевдонимами? И что если сам я, Генри Гаррис, тоже персонаж какой-то позабытой книги? Разве не швырнула мне это в лицо проклятая Дженни Гиена? Какие основания считать, что она врет? И во мне не столько ли жизни, сколько присудил автор той неудавшейся книжицы, моей родительницы?

— Хватит! — крикнул я на себя. — Возьми себя в руки. Персонажи не отменили реальных людей. Не впадай в фантастику!

Нет, человек пока не истреблен, заверял я себя. Но заговор компании литературных персонажей против человечества — несомненен. О нем свидетельствовали и сегодняшняя ссора в зале, и свалка в книгохранилище. Фигуры и безликости поначалу таились среди героев, их было мало, они не набрали сил — сегодня, взыграв, ринулись наступать. Они не остановятся, пока не забьют великие образы, потом пойдут на людей — и превратят жизнь каждого человека в мелкое событие комикса. Таков адский план. И никто о нем не догадывается, никто, никто!

— Я догадался, я знаю! — страстно объявил я себе. — Я не буду стоять в стороне. Вы пишете в статьях и заверяете в телепередачах, что я гениальный писатель. Узнаете теперь всю тяжкую меру моего гения. Иду на вас! О, это будет зрелище! Всеобщее истребление истребителей! Создаю антилитературу. Битву в книгохранилище повторю на каждой странице нового романа! Книга будет убивать книги. Да, да, да!

Я так долго и так сильно кричал это вслух, что вдруг закружилось все вокруг и я еле доплелся до кресла. Теряя сознание, я думал, что умираю. Но это был только сон.

13

Утром я позвонил Чарльстону:

— Алло, Джон! Начинаю потрясающую вещицу. Воистину невозможное о невозможном! На девяносто девять процентов зачеркиваю всю мировую литературу! Что? Не понял!

— Гаррис, вы титан! — невнятно орал издатель. — Вы переплюнете не только Шекспира, но и Беллингворса. Катайте свою новую книгу, вы меня понимаете? Сегодня перевожу аванс.

Сейчас ночь. Я устал. Я весь день колотил по клавишам. Ничего другого в этот день не произошло, кроме того, что я сидел за машинкой. Но это такое событие, что должен записать его отдельно — продолжаю, оставив книгу, дневник. Ох, что то был за день! Сброду псевдолюдей придется несладко! Я ввел в свой роман чужие персонажи. Известный бандит Джек Недотрога сталкивался с шайкой известного бандита Джима Джексона, по прозвищу Харя-Красавчик, и в развернувшейся ужасной борьбе они взаимно друг друга уничтожали. Попутно Недотрога приканчивал Джеймса Бонда, справедливо заподозрив, что тот совмещает профессию правительственного шпиона с ролью лазутчика враждебной банды. Таков был замысел.

— Сперва один, потом другой! — ликовал я. — Пусть никто не ждет пощады! Взорву изнутри литературу псевдолюдей! Какой удар хватит старую крысу Беллингворса!

Убийство помощника Джека Недотроги сошло легко: его подстерегли, придушили, запихнули в мусорную машину и вывалили на свалке. Но с Гиеной пришлось повозиться. Шайка Джека настигла Змею, когда та выходила из парикмахерской, и Гиена-Змея дорого продала свою жизнь. В момент, когда в нее сбоку стрелял Джеймс Бонд, а с лица сам Недотрога и она, изворачиваясь, сеяла веером пули, и одна, поразив Бонда в руку, превратила его в инвалида и тем предначертала ему в дальнейшем судьбу беззащитной жертвы, — именно в этот момент я ощутил, что действие вдруг раздвоилось. На бумаге марионетки двигались, как я им приказывал, орали предписанными голосами, дико — в точности по заданию — вызверивали рожи; а в голове у меня звучали другие голоса — и они были мне неподвластны.

— Проклятые, вы все-таки меня поймали! Не радуйтесь, Харя-Джексон отомстит ужасно! — хрипела Гиена на бумаге, а внутри меня надрывно вопила: — Не надо, Гаррис! Вспомните, мы на руках принесли вас домой! Посадите меня в тюрьму, только не убивайте!

Я не внял ее мольбам, и Дженни Гиена, по прозвищу Змея, испустила дух. Она лежала на пыльном асфальте у парикмахерской, рыжая, нарядная, в зеленовато-желтом платье, вытянув тонкую шею и раскинув крепкие руки теннисистки. В ее салатных глазах отражалось все, чего она уже не видела, — нахально ухмыляющийся усатый пижон на вывеске парикмахерской и молча стоявшие вокруг прохожие, и два каштана неподалеку, и стоэтажная сияющая башня Радиоцентра — и она смотрела на меня, только на меня, всеми бесчисленными картинами, отраженными в мертвых глазах, корила, что я не пожалел ее. Я вытер с лица холодный пот. Даже придуманных людей убивать не просто. Патрик принес обед, я поел и минут пятнадцать сидел в кресле, закрыв глаза.

Усталость прошла, и я приступил к следующей главе. В ней Джек Недотрога и верзила Том Тапкинс, по прозвищу Крошка, взаимно приканчивали один другого. На первой же странице стало ясно, что пишется трудно не от усталости. Во мне все сильней звучали разные голоса. Одни я переносил на станицы, они составляли движение сюжета, другие возникали непроизвольно, они опровергали сюжет, путали мои мысли. Я катил роман сквозь эти вторые голоса, как автомобиль сквозь густой кустарник, и с каждой новой фразой сопротивление возрастало. Временами мне мерещилось, что сквозь такую разноголосицу не продраться — я оставлял машинку и переводил дух.

— Все в порядке, хозяин, будет исполнено! — бодро рапортовал Том-Крошка Харе-Джексону, посылавшему помощника в логово Джима Недотроги разнюхать обстановку. Заверения верзилы Тапкинса запечатлевала бумага, но в душе моей раздавались иные звуки. Тапкинс говорил с Харей-Красавчиком, а смотрел на меня. — Ты, очкастый слюнтяй, — злобно хрипел гангстер, — попробуй только меня, как бедную змейку!..

Я все же перехитрил Тапкинса, он попал в засаду. Джек Недотрога вонзил в Тома кухонный нож, он по условию шел на свидание без огнестрельного оружия. А Том, рухнув, выпустил в Джека две пули, он условия не сдержал, зная, что к Недотроге, даже лишенному пистолета, без надежной защиты не подходи. Все пока шло по замыслу, тут командовала моя воля. Но уже на земле, издыхая, Том выпустил третью пулю — и не в проклятого Недотрогу, а в меня. Лихорадочно отстукивая сцену смерти, я чуть было не вписал по запарке: «И третьей пулей, выпущенной уже слабеющей рукой, Том Тапкинс, по прозвищу Крошка, сразил самого жестокого своего врага, автора этого романа». Я нервно расхохотался, сообразив, что делаю. Патрик принес кофе. Вошла Дороти. Я отослал обоих. Я был в нетерпении. Сюжет проходил кульминацию. Я вел на гибель самого Харю-Красавчика, знаменитого гангстера Джима Джексона, величайшего человекострадателя среди душегубов. Я создавал шедевр расплаты: вбивал осиновый кол в тело гангстерской литературы!

В отличие от своих помощников, великий гангстер молчал в моей душе. Он чистил пистолет, заряжая его золотыми пулями — прославившее его орудие убийства — и бросал на меня быстрые недобрые взгляды.

— Никого не щадить! — приказывал я себе. — Никого не щадить!

«Получив фальшивую записку уже не существовавшего Тома Тапкинса, ничего не подозревавший Харя-Джексон стал торопливо собираться в дорогу», — лихорадочно отстукивал я на машинке.

И тут случилось чудовищное. Я подвел Джексона к двери. Создатель акционерной компании «Жизнь до востребования» должен был нахлобучить темную шляпу на глаза и тихо выскользнуть наружу. А он вдруг обернулся и быстро вскинул на меня пистолет. Я отскочил от машинки. Выстрела, конечно, не последовало, но у меня сердце стучало, как мотор с поплавленными цилиндрами.

Я отошел к другому столику и дал себе часовой отдых. На второй машинке я записываю дневник. Меня трясет. Еще никогда я так не нервничал. Сейчас встану и уничтожу созданное мной чудовище. Глупости все эти страхи! Я вел Харю к славе, я сброшу его в бездну ничтожества. Я успокоился.

Я иду!


Послесловие Джона Чарльстона, директора издательства «Голова всмятку».

Ужасно, вы меня понимаете! Кровоизлияние в мозг произошло в момент, когда великий художник ракетно-ядерной эпохи Генри Гаррис приступил к последней главе своего нового шедевра.

Патрик, увидев хозяина на полу, кинулся к телефону, не трогая тела, чтобы случайно не оставить следов.

Первым примчался Боберман-Пинч. Вторым я. Генри Гаррис лежал на ковре, весь изогнутый и изломанный, словно отчаянно с кем-то перед смертью дрался: ковер был сдвинут, стулья опрокинуты, пишущая машинка валялась у окна, — и должен вам сказать, в таком состоянии, будто ее колотили если не молотком, то тяжелыми сапогами, во всяком случае. И плотная портьера, прикрывавшая окна, была сорвана, не просто сорвана, а обрушена вместе с карнизом. Жуткая картина, говорю вам! Пейзаж небольшого домашнего светопреставления, таким мне предстал рабочий кабинет моего незабвенного великого друга.

Один стол стоял на своем месте несдвинутый и неповрежденный. На столе лежали две рукописи — незаконченный роман и дневник. Роман я забрал, дневником завладел Боберман-Пинч.

Он в восхищении. Он твердит, что большего вздора не читал.

«Это совершеннейшее безумие! — ликует он. — И до того правдоподобно, что хочется повеситься».

Боберман знаменитость, но его выкрики и гримасы утомляют меня. Я сказал, что если он повесится на моих глазах, я не буду торопиться извлекать его из петли.

Он воскликнул, что я верный друг, и растроганно пожал руку.

— И вы, и я расписаны в дневнике такими скотами, что пальчики оближешь! — сказал он с воодушевлением. — Нет, Гаррис видел человека насквозь! Вам понравится. В одном он, впрочем, ошибся. Он думал, что если убьют героев в книге, то они исчезнут. Не понимаю, как в такую светлую голову могла закрасться столь неудачная мысль. Живого человека достаточно убить, чтобы его не стало. Но убитые в книгах герои продолжают жить. Иные становятся еще жизненнее, когда их приканчивают. Ему не надо было ссориться со своими героями, конфликт с ними — вот причина смерти. Это говорю я, Луис Боберман-Пинч, и попробуйте меня опровергнуть!

Я не стал спорить и ушел к Дороти. Дороти то льет слезы, то примеряет траурные платья. Я пытался ее утешить, она рыдала еще сильней.

Портнихи действуют на нее лучше, я пригласил сразу двух, они приехали с чемоданами черных тканей. Надеюсь, траурные туалеты отвлекут мою бывшую секретаршу от траурных мыслей.

Когда я воротился в кабинет Гарриса, там хозяйничал капитан полиции с отрядом своих специалистов.

Сыщики ползали по полу, фотографировали мертвое тело, сдвинутую мебель, разбитую пишущую машинку. Они так старались, что я растрогался. Если бы перед ними предстал убийца великого писателя, они, не сомневаюсь, тут же схватили бы его за шиворот — такими все выглядели энергичными и расторопными.

Я спросил капитана, нашли ли что существенное?

— Мы установили, что была драка, — ответил капитан. — Все данные сводятся к тому, что Генри Гаррис жестоко боролся. Он сразу не поддался, это можно считать доказанным. Осмотр помещения дает только такую картину. Уверен, что лабораторное исследование образцов пыли и поломок вещей подтвердит это заключение.

— Что несчастный Генри дорого продал свою жизнь, ясно и без лабораторных исследований. Но с кем он боролся? Кто напал на него? Вот на что дайте ответ.

Капитан смущенно отвел глаза. Он, похоже, затруднился с точным ответом.

— Видите ли… Боюсь, что на Гарриса никто не нападал. Мы не нашли следов посторонних лиц. Гаррис был один.

Капитан справился со своим смущением. Теперь он говорил почти уверенно:

— На Гарриса напал он сам… то есть сам Гаррис. Я хочу сказать, что умерший боролся только с собой. На мебели, на теле, на вещах лишь следы его собственных рук. К сожалению, это все, что нам удалось точно установить.

Пока я разговаривал с капитаном, Пинч что-то искал на теле Гарриса.

— Инсульт, — сказал он, поднимаясь. — А перед разрывом сосудов в мозгу приступ дикой ярости. Нападение на самого себя, самоистребление — такова внешность, и только ее вы видите, капитан. Хороший врач обязан заглянуть глубже. Что породило внешнюю картину гибельного сражения с собой? Вот какой вопрос я задаю себе. И ответ получается естественный. Голову на отсечение, Красавчик успел поразить нашего гения своей золотой пулей. Но и следа нет от выстрела, вот единственное, что меня смущает.

Он искал мифическую золотую пулю! Нет, вы меня понимаете?


Загрузка...