Легко сказать, «напиши»! А что остаётся делать? Тот же опыт показывал, что на контакт со мной взрослый человек не пойдёт. Не дорос ещё, вмешиваться в чужую судьбу. А вот записку передать запросто, формат семинара это предполагал. Действо напоминало телепрограмму «Голос». Мэтры сидели в президиуме тоже спиной к выступающим. К ним из зала по очереди выходила перспективная молодёжь, чтобы прочесть лучшее из того, что написано на данный момент. И после каждого сольного выступления начинался разбор полётов: кратко, ёмко, самая суть. Ну, как умеют мэтры.
Время тотального распространения звуковоспроизводящей аппаратуры ещё не пришло. Краснодар не Москва. Микрофон был один. Поэтому вопросы из зала подавались записками в половину тетрадного листа с указанием на обороте «кому». Столик с заранее нарезанной бумагой и десятком карандашей стоял обычно в центре бокового прохода…
Ха, «напиши!» Не письмо же в конверте Титаренко передавать? Такого «писателя» сразу запомнят и впоследствии легко опознают. Записка должна легко затеряться во множестве остальных. Только тогда можно уповать на успех, никого не подставив. А как утоптать в половину листа то, что не расскажешь и за день? Я же не мэтр?
Неслышимый за окном, прошелестел трамвай. В колодце двора распахнулась тяжёлая дверь и на какой-то миг выпустила на волю отрывок забытой песни: «Топ, топ, очень нелегки в неизвестность первые шаги…»
Ну, да. Самая дальняя дорога начинается с первого шага. Даже дорога к развалу страны. А до неё всего ничего. Меньше чем через два года Брежнев приступит к реализации идеи Андропова и СССР начнёт разворот на тихое сближение с Западом. Сначала разрядка и моратории, вывод танков из государств Восточного блока, прочие односторонние плюшки. Потом троекратные поцелуи перерастут в личные приятельские отношения нашего дорогого Леонида Ильича с канцлером ФРГ Вилли Брандтом, президентами Франции и США Жоржем Помпиду и Ричардом Никсоном. Классовая борьба станет продуктом внутреннего потребления, нести чисто декларативный характер: громко, красиво, но ни о чём. Типа выступления Лещенко на 15-м съезде ВЛКСМ:
'Hеба утpеннего стяг…
В жизни важен пеpвый шаг.
Слышишь: pеют над стpаною
Ветpы яpостных атак.
И вновь пpодолжается бой,
И сеpдцу тpевожно в гpуди,
И Ленин такой молодой,
И юный Октябpь впеpеди…'
Ну, положим, подрубишь ты корни у Горбачёва, не дашь ему роста наверх, — с тоскою подумал я, — что по большому счёту это изменит? В команде Андропова много других, которые искренне верят, что Запад может быть честным. Перестройку возглавит тот же Рыжков…
Из ступора меня вывел телефонный звонок. Громкий зараза! Два раза дзыкнул и замолчал. Я думал, что это Иван беспокоится, выскочил в коридор и сразу облом. До трубки добежать не успел. Наверное, номером кто-то ошибся. Но этот момент меня почему-то так разозлил, словами не описать! Аж затрясло. Я вытряхнул весь запас матерных слов сначала на голову неаккуратного абонента, а уж потом на свою:
Ты, падла, зачем в Краснодар ехал? Тебя, падла, кто-то просил страну от развала спасать? Был разговор о том, чтобы предупредить человека, уберечь его от беды. Сидишь тут, сопли жуёшь…
В рабочем столе Белякова нашлись и тетрадка и карандаш. Я испортил четыре страницы, прежде чем начало получаться нечто приемлемое:
«Евгений Максимович! Я давний поклонник вашего таланта, хоть нахожусь здесь в силу служебных обязанностей, а не по зову души. Вы, наверно, успели заметить, что номер вашего домашнего телефона меняется дважды в месяц, разговоры прослушиваются, а возле подъезда постоянно дежурит наряд милиции. Причина тому интерес иностранных разведок к писателю Титаренко. Под видом корреспондентов газет и представителей киностудий они оббивают порог МИД. И этот интерес будет расти, по мере продвижения по службе знаете кого. Ваша честность и преданность Родине никем не оспаривается, но пьющий человек — слабое звено, а государство должно уметь себя защитить. В известной вам клинике „Орловка“ уже подготовлена трёхместная палата с запасом писчей бумаги и пишущей машинкой „Москва“. Будет нужен диагноз — он будет. Делайте правильный вывод, или его сделают другие…»
Всё. Место на листочке закончилось, а не сказал и трети того что хотел. Ещё раз перечитал. Тональность написанного мне как-то совсем не понравилась. Слишком жестоко, такие подмётные письма доводят людей до самоубийства. Похоже, моя сиюминутная злость выплеснулась-таки в эти неровные строчки, как ни старался я её заглушить.
Ладно, думаю, пусть остаётся как есть. Лекарство должно быть горьким. И знаете, с души отлегло, будто бы сделал такую работу, за которую и браться-то было страшно. Даже на улице за окном как то светлей стало. Напевая под нос песню о таком молодом Ленине и юном Октябре, я вымыл грязные кружки и пепельницу, в которой спалил черновики.
Оборачиваюсь, а за столом Василий Кузьмич. Из-за шума воды не услышал, когда он вошёл.
— Посидел я, — говорит, — в зале. Там «така скукотень!» Что, думаю, штаны протирать? Всё одно ехать сюда…
Тут и тёть Мая с Витьком. Если б не расхлябанная походка, я б его не узнал. Надо ж, за ручку его ведут, а он, падлюка, умудряется пританцовывать. А так пай мальчик со стрелочками на брючках и затемнённых очках в изящной оправе. Глаза различимы, ссадины и рубцы — ни фига. Даже бровь опустилась на место. И чуб на башке пушистый-пушистый. В ванну его наверно загнали, или над тазом голову вымыли. Он порывался мне что-то такое поведать, но тёть Мая сказала: «Кыш!» и принялась за меня. В общем, на выходе я смотрелся не хуже Витька. Только без очков.
— Там! — указал Василий Кузьмич, чуток не дойдя до верхней ступени. — А я лучше в автобусе посижу.
Дверь была высокой, резной, двустворчатой, старинной ручной работы. Тех ещё наверно времён, когда здание краевой библиотеки имени Пушкина было армянской школой. Не успели мы с Витькой к ней подойти, створки решительно распахнулись. Нас отодвинуло в сторону. Как волчата потерявшие стаю, мы закружились на месте, с верою и надеждой вглядываясь в лица выходящих из зала людей: не найдём своих — шуганут.
— А вот и Саша Денисов! — прорвалось сквозь фоновый шум. — Что, Кронид, узнаёшь?
Не успел я что-либо сообразить, кто-то схватил меня за плечо и развернул лицом в сторону высоченного дядьки с густой вьющейся шевелюрой над покатым лысеющим лбом.
Тяжёлый занавес памяти медленно всколыхнулся, и сквозь него проступили смеющиеся глаза с тоненькой сетью морщин в уголках приспущенных век.
— Санька⁈ — недоверчиво вымолвил дядька, отступая на шаг, и повторил ликующе, — Санька!!! Какой большой! Надо же, весь в отца! Где он, как? Всё ещё…
Я что-то, кажется, отвечал, но часто отвечал невпопад. Потому, что не успевал за вопросами.
То, что Иван готовит сюрприз поэту Крониду Обойщикову, мне было понятно ещё на кухне, по телефонному разговору. Но мог ли я даже предположить, кто он такой? Смотрю и не верю глазам: да это ж добряк дядя Кроня! Наш бывший сосед по жилью в гарнизонном семейном бараке, флагманский штурман, который учил отца летать по приборам вслепую, а меня и Серёгу закармливал шоколадом из бортового пайка! (Его Галке было нельзя — диатез). Как жаль, что я не узнал этого в прошлой своей жизни. Где по случайности, где по наводке знакомых, нам с мамкой удалось отыскать трёх человек их тех, что бок обок с нашей семьёй кочевали по дальневосточным военным аэродромам: Майхэ, Романовка, Новороссия, Кневичи. Как сейчас оказалось, четвёртый и самый близкий живёт почти рядом…
Я потрясённо молчал, не в силах осмыслить всё, что вскипало в душе. Изречённое чувство есть ложь, оно не нуждается в слове. А Кронид говорил. И не было для меня ничего более важного, чем его голос. Ведь нас было только двое из его и моего прошлого. Даже Витёк сообразил, что он сейчас лишний и скучающе смотрел сквозь очки, делая вид, что знать, никого не знает и ведать, не ведает.
Память о небе, она для любого лётчика как сторож в кастрюле с закипающим молоком. Стучит, беспокоит, требует выхода. Был бы повод, даже такой мелкий как я, хлынет, не остановишь. Это столь сильное чувство, что после вопроса «а помнишь?» рефреном звучит восклицательный знак. Ответов не требовалось, что можно помнить в возрасте, когда к полному количеству прожитых лет прибавляется для солидности «с половиной»? Да если б я что-либо и спросил, он бы, наверное, ничего не ответил. Взгляд Кронида был уже там, где по весне зацветает лимонник. Он вспомнил и нашу семью, и Костю Кряжова, с которым летал в одном экипаже, и осетина Серёжу, не дотянувшего до аэродрома во время Корейской войны. Всплывали и важные мелочи: оказывается, отец играл вратарём в гарнизонной футбольной команде, никогда по утрам не завтракал и тоже писал стихи. Чтоб я не сомневался, процитировал пару строк:
Иду я лунною ночью.
Акации в белом дыму.
Встречаю девчат.
Только мне, между прочим,
Их взгляды совсем ни к чему…
Читая стихи, свои ли, чужие, Кронид закрывал глаза. А я всё замечал. К нам подходили люди с невысказанным порывом в очах. Выстояв пару минут и убедившись в тщетности ожидания, многие шли прочь, и уносили свои незаданные вопросы вниз по широкой библиотечной лестнице.
Кажется, кто-то поблизости нетерпеливо кашлянул, а может и по какой-то другой причине Обойщиков вдруг осёкся и сказал, как отрезал:
— Знаешь что? Ну-ка их в баню, эти мероприятия. Поехали к нам! Знаешь, как Галка обрадуется? Помнишь её?
— Ещё бы! — мгновенно откликнулся я.
Соврал, конечно. Что может быть выдающегося в существе, на которое ты взираешь исключительно сверху вниз, хоть оно и выше тебя ростом? А вот куклы её помню, сам пытался делать такие же.
В два взмаха карандаша она рисовала девичий контур. Тщательно прорисовывала лицо: красные губки бантиком и глаза, обязательно голубые. Две точки обозначали нос. Только волосы различались по цвету, длине и степени кучерявости. Потом в дело шли ножницы, и новая кукла принималась в семью — бережно отделялась от белой альбомной бумаги. На какой-то период она становилась «любимой дочерью». Галка «шила» ей платья, кофты и блузки, дарила модные туфельки. Ну, как шила-дарила? — вырезала из фантиков от конфет или разноцветной бумаги, оставляя на каждом предмете женского туалета короткие «лямочки», которые потом оборачивались вокруг талии, накидывались на плечи и там загибались. Полежит-полежит новый комплект одежды под стопкою книг, разгладится, сидит как влитой…
— А вот она тебя хорошо помнит, — не поверил в «ещё бы!» Обойщиков. — Всем наверное, рассказала про того медвежонка, с которым ты хотел познакомиться. Что стоим? У тебя вещи с собой?
— Сейчас, только нашим скажу! — выпалил я, подхваченный с места ликующим душевным порывом. Будто бы это просто: вышел из комнаты в коридор и постучался в двери напротив.
— Минуточку! — возмутился Иван Кириллович, оказавшийся как-то вдруг у меня за спиной, — за этого юношу я отвечаю перед его матерью, поэтому никуда и ни с кем он не поедет!
Вот так. Будто пыльным мешком по голове.
Вмешательство в наш диалог третьей силы озадачило и старого летуна. Обернувшись на голос, он смерил редактора укоризненным взглядом, будто бы говоря: «Прохожий, окстись! Сам бы подумал, кто ему я, и кто — ты⁈»
Но Кириллыча и словом вряд ли проймёшь. Он ухватил меня за руку и громко провозгласил, окидывая пространство внимательным взглядом:
— Лабинчане, минутку внимания! Потихоньку проходим в зал, готовимся к выступлению. Где, кстати, Киричек? Иван Васильевич, ты Киричека не видел?
— Там он, — откликнулся Беляков, незаметно для посторонних сдерживая Обойщикова, который обрёл, наконец, нужное слово, и рвался теперь его высказать.
— Где там?
— В аудитории, у стола. Как заспорили они с этим… как его? — маринистом, так и не разойдутся никак.
— Я, между прочим… — уверенно начал дядька Кронид.
— Денисову, между прочим, тоже сейчас выступать, — осадил его главный редактор. — Для этого, собственно говоря, я его сюда и привёз. А гости это как-нибудь в другой раз, частным порядком. Пошли, Саша, — холёные, но сильные руки подтолкнули меня к дверям. — Я всё понимаю, но дело прежде всего. Ну, Киричек!!! Спорит он! Ох, я кому-то поспорю…
— Кто это был? — спросил за спиной Обойщиков.
— Клочко, редактор районной газеты, — пояснил ему Беляков, — нормальный, между прочим, мужик.
— А я думал, министр культуры. Нормально так отчехвостил. И ведь, не возразишь. Другой бы обиделся да ушёл, а я посижу да послушаю, что там Денисов-младший изваял в бронзе.
— Значит так, Саша, — говорил невозмутимый Кириллович, будто там, позади, обсуждают кого-то другого, — у тебя полторы минуты. Как только закончится обсуждение Киричека, выходишь ты. Прочтёшь тот стишок, что мне на скамейке рассказывал и, если успеешь, ещё что-нибудь на свой вкус. Только не забывай, что клин журавлиный не стройный, а строгий…
Верный Витёк уверенно шагал впереди. В своём эксклюзивном стиле «взмахивал крыльями». Прокладывал «всем нашим» дорогу в постепенно густеющей у дверей, людской толчее. Что бы он делал один, в малознакомом обществе, с набором своих непредсказуемых закидонов? Быстро довёл бы себя до состояния «крову мать!» Хоть и хотелось мне не глядя махнуть в гости, а правильно Кириллович поступил, наложив на это дело табу. Он, по большому счёту, несёт ответственность за меня, а я в свою очередь — за своего корефана.
Первое что бросилось мне в глаза, когда мы переступили порог, это стулья. Точно такие же, как и у нас дома, с гнутыми ножками и спинками полукругом. А что ещё разглядишь в такой толчее? Да и Кириллович не отпускает. Держит меня, как чемодан на колёсиках, у себя за спиной. Если хочет что-то сказать, подтягивает к себе. Как сейчас:
— Виктор и ты, Саша! Вы хлопчики шустрые. Возьмите на том вон столе несколько листочков бумаги и пару карандашей. А то мне
туда и не подойти.
За Григорьевым разве угонишься? Не снимая «блатных» очков, он склизким ужом исчез в частоколе ног. Я тык мык, а он уже тут. И, главное, принёс что заказывали, ни карандашом больше.
Места нам достались не самые лучшие, а тётки, что сели передо мной, слишком большие и беспокойные. Из-за причёсок хрена с два разглядишь, кто там читает стихи. Только пристроишься, найдёшь смотровую щель между шеями — они голова к голове — начинают друг дружке что-то наушничать. Ну не падлы ли? И на колени меня никто не догадывается посадить. Взрослым что? Слышно и ладно. А мне интересно взглянуть на старых своих знакомых. Какими они были? Не просить же дядьку Кронида, чтобы как в детстве на ручки взял? Да он и сидит позади меня, слева наискосок. Примкнул-таки к нашей делегации, чтобы адрес мой записать. Обещал навестить. И Галку свою привезти. То, что отец на Камчатке, я ему оказывается, уже говорил…
Народу в читальном зале собралось человек триста. Это ж если по минимуму, полторы минуты на выступление, плюс ещё какое-то время на разборы полётов, вопросы из зала… я здесь точно до утра просижу. Ни фига себе, думаю, бывшая армянская школа! И нафиг бы ей упали такие аудитории, где ширина окна в четверть длины нашего класса? Что здесь у них было? Неужели театр?
Витёк себе дело нашёл, он теперь доставляет записки. Первый раз Беляков попросил, а дальше уже сам. Их как оплату кондуктору за проезд на автобусе передают через головы с разных концов зала. Пользуясь этой оказией, я ему и своё письмишко подсуетил. Типа того, что не сам написал, а мне передали.
— На вот, — шепчу, — отволоки.
А он:
— Что я тебе, каждый раз буду ноги бить? Штуки три-четыре насобираю, тогда пойду.
В общем, сижу я, волнуюсь как школьник. Жду, когда Витёк снизойдёт. А уж когда он исполнил свою фирменную «цыганочку с выходом», меня вообще затрясло. Ну, думаю, сейчас что-то будет!
Тут, слышу, кто-то меня в спину толкает, и голос Кирилловича:
— Денисов, ты что, задремал? А ну, пересядь в крайний ряд! Я ж говорил: как только закончится обсуждение Киричека, на сцену выходишь ты. А он уже первый стих дочитывает!
За малым не прозевал: я очень люблю Сашкино творчество. Его «прозу жизни» в стихах:
Базар! По-нонешему рынок,
Послевоенный, озорной,
Ломился от крестьянских крынок
С молочной коркой золотой.
Мычали жалобно коровы,
Нуждой впряжённые в арбу.
Торгуясь, спорили сурово
За трёхкопеечный арбуз.
Народ, израненный и дерзкий,
В торговле был большой мастак.
И цену знал себе советский
Державный прогнутый пятак…
Слова что речной песок с крупными крупицами золота. Проза, а пробирает до дрожи. Так ведь оно и было. Буднично, лаконично и сухо. Как в телевидении без рекламы.
Ряды безногих инвалидов
Дымили крепким табаком.
Ни горя в лицах, ни обиды,
А только гул из кабаков.
Гуляли шумно плотогоны —
Лабинский загорелый флот,
В линялой форме участковый.
Один на весь торговый фронт…
Поэзию Киричека почему-то не обсуждали. Насколько я понял по ранее услышанным репликам, он в перерыве сцепился с Марком Владимировичем Кабаковым — столпом и родоначальником жанра поэтической маринистики. А как, почему, мне не ведомо. Наверное, заступился за кого-то из выступающих до него. Счёл критику в его адрес несправедливой. А «Солнцедар» по рубль семнадцать это вам не какое-то порошковое пойло.
Мы разминулись в середине читального зала. С высоты своего роста, Сашка мне на ходу подмигнул: не жохай, — мол, — пионэр!
Первым я опознал Льва Куклина. Он меньше всех изменился за минувшие десятилетия. Потом, как ни странно, Кассиля, хоть видел его только на фотографии. С остальными не успел разобраться, вот он и микрофон. Только как в него говорить, если его настраивали под взрослого человека, а мне и до стопорного винта в прыжке не достать? Уложишься тут, падла, в свои полторы минуты!
Ладно, думаю, прокатит и так. Если громко кричать, кто надо услышит. Только открыл рот, слышу, шевеление за спиной и кто-то меня в сторонку осторожно отодвигает. Не иначе один из великих снизошёл с трона.
Оборачиваюсь, подымаю глаза, а то право слово, натуральный сопляк. Лет эдак тридцать с лёгким начёсом. Смотрю на него: кто ж это может быть? По возрасту получается он — человек из семьи, проклятой моим поколением. На Раису Максимовну ни капельки не похож. Чуть ниже среднего роста, с волнистыми русыми волосами, по тогдашней литературной моде зачёсанными назад, чапаевскими усами, высоким покатым лбом и лёгкой грустинкой в карих глазах.
Так же, за плечи, пододвинул меня к микрофону, улыбнулся и говорит:
— Вот! Совершенно другое дело. Не волнуйся, здесь все свои.
Типа того что, читай!
А у меня голос дрожит и правая коленка трясётся. На старости лет отвык от публичности. В страшном сне представить не мог, что когда-нибудь снова выйду на сцену. Стихотворчество, как ремесло, считал делом стыдным. Люди, мол, могут подумать, что я сочиняю такую же точно хрень, что «звёзды» нашёптывают с эстрады. Типа
разных там гениальных равнин в белых клавишах берёзовых веток. Это, братцы мои, уже не равнина, а роща!
В общем, постарался, как мог. Даже про строгий клин не забыл. Волновался, правда, как никогда. Люди-то у меня в зале какие! И сами всё понимают, и других могут многому научить. Если бы не дрожь в голосе, я бы себе троячок с плюсом поставил.
Всё, думаю, хватит! Ну-ка их нафиг, такие переживания, надо линять. Только слышу у себя за спиной:
— То, что Есенин присутствует в каждой строфе, сомнению не подлежит. Но речь о друтом. Мне одному кажется, что этот стишок юный поэт сочинял вместе с отцом?
Узнаваемый голос с северной хрипотцой. Марк Владимирович, кто ещё? — понял я, ещё не до конца обернувшись, — он как никто чувствует подвох, и может задать в глаза самый нелицеприятный вопрос, ни мало не заботясь о том, как его слово будет воспринято окружающими.
А ведь, по большому счёту он прав. Стихи писались не мной, а тем человеком, которым я до недавнего времени был. Ну что я умел в прошлом своём 1967-м? Да ничего. Если отбросить рифмованные дразнилки первый поэтический опыт я бы датировал, как минимум, годом позже. До сих пор вспоминать стыдно:
…А вот и дом наш у реки, я в комнату вошёл.
Встречает дедушка меня: «Вот Сашка наш пришёл!»
А мама тихо говорит: 'Учись, сынок, учись,
Ведь трудится весь наш народ, и ты не поленись!'
С одной стороны, всё беспросветно, с другой, понимаю, что для двенадцати лет это нормально. Марк, как профессионал, тоже знает границы нормального, потому и возбух. И я б на его месте подумал, что фокус с юным поэтом — показуха принимающей стороны, типа приветствия пионеров очередному съезду КПСС. Отыскали всем краем шустрого пацана, надули ему в уши продукт коллективного разума, выпустили на сцену. Вот, мол, какие таланты произрастают на нашей кубанской ниве!
Судя по обстановке что царила в президиуме, не один Кабаков пришёл к такому же выводу. Распорядитель краснел лицом, в душе матеря Ивана Кирилловича. Кассиль, опустив голову, постукивал карандашом по столу. Агранович, зевая, смотрел в потолок. Куклин с Титаренко перебирали записки, поступающие из зала сортируя их по сути вопроса и фамилиям адресатов, и тихо переговаривались.
— Мне одному кажется, что этот стишок юный поэт сочинял вместе с отцом? — Мэтр Кабаков жёстко и требовательно взирал на меня, ожидая ответа по существу.
Обвинение в плагиате это публичный плевок в рожу даже для копипастера. А я не обиделся. Просто случай со мной такой. Он же — уважительная причина.
— Нет, — говорю, а сам усмехаюсь в душе, — отец у меня на Камчатке живёт. Мы с ним давно не общаемся. Мамка приехала два дня назад. А дедушка с бабушкой закончили на двоих пять классов церковно-приходской школы. Так что этот стишок я написал сам.
— Сам⁈ — чуть не подпрыгнул мой оппонент, — Ну-ка, поэт, придумай мне рифму к слову «любовь». Быстро, на раз, два, три!
— Боль! — не задумываясь, выпалил я.
Марк ожидал от меня что-нибудь их троицы слов, вызывающих оскомину и зевоту: «кровь, вновь, морковь». Впрочем, и «боль» его тоже удовлетворила вполне.
— Ну вот, — усмехнулся он, — оборачиваясь к товарищам по столу, и сделал руками округлый обобщающий жест, — теперь это называется рифмой.
— Согласен. Рифма весьма приблизительна, — поддержал его Агранович. И тут же сдобрил пилюлю, — но для двенадцати лет…
— Это она кажется приблизительной потому, что вырвана из контекста, — не согласился я. — Но вот если её подкрепить двумя звуками «ю», получится около дела.
— Что вам мешает? Расскажите с контекстом, — веско сказал автор бессмертного «Кондуита» и спрятал в кулак карандаш.
«А я свою кохаю боль в сетях былого. Моя несчастная любовь, как жалит слово», — продекламировал я, всем телом обернувшись к столу, и оторопел — в руках у Евгения Титаренко шелестела моя записка, единственная их всех, адресованная конкретно ему.
— Гм… интересно… и действительно около дела, — удивился Кассиль. — Это чьё?
Осторожно, как шоколадку из новогоднего подарочного пакета, будущий узник «Орловки» разворачивал свой будущий приговор…
— Кого вы сейчас процитировали? — Не дождавшись ответа, Лев Абрамович ещё раз, более точно, озвучил тот же вопрос.
— Кажется Ольгу Фокину, или Людмилу Щипахину. Кого-то из них, — выдавил я, с трудом шевеля пересыхающими губами. И спросил, — Можно воды?
— … Пожалуйста…
Я бережно принял гранёный стакан и выцедил содержимое, не чувствуя ни вкуса ни запаха.
Щеку Евгения Титаренко наискось перечеркнула конвульсия, веко дёрнулось, губы сомкнулись в нить.
— Я в туалет, — коротко бросил он, с грохотом отодвинул стул и устремился к выходу, пряча сжатые кулаки в карманах модного пиджака. Чуть Витьку не сшиб с ног.
— Ну-с, молодой человек, — Кассиль поднял глаза и взглянул на меня сквозь толстые стёкла квадратных очков. — Время идёт, а обсуждать пока нечего. Если коллеги не возражают, я попросил бы вас ещё что-нибудь прочесть. Только, пожалуйста, не волнуйтесь, в нашем графине мало воды.
Вот и хрен его знает, то ли человек шутит, то ли и правда видит во мне взрослого. А чувства в душе, как в желудке после гороховой каши: и радость, и стыд, и тревога. Дёрнул же чёрт связаться с этим Евгением Титаренко! Что он сейчас будет делать? Нарежется водки и будет звонить Горбачёву, или сразу помчится стучать в КГБ, пока люди из зала не разошлись?
А, — думаю, — была, не была! С чего оно началось, пусть тем и закончится. И прочитал стишок, что Ивану Кирилловичу письмом высылал. Хоть он его для печати забраковал. Ну, тот, помните?
Красный отблеск за горами,
Красной сделалась река,
Будто сабельные шрамы
На щеке у казака.
Вечереет. Пыль по спицы.
Чуть поскрипывает ось —
От станицы до станицы
Тихо движется обоз.
Ночь. Костер. Нехитрый ужин.
Конь храпит и путы рвет.
То ли шмель мохнатый кружит?
То ли пуля жалит влет?
Снова в путь. Погасло пламя.
Колея лежит в стерне…
В клетках мозга бьется память
О казачьей старине.
Маринист Кабаков поднял чёрную бровь, она у него в пол лица, и ничего не сказал. Тем и закончилось это «приветствие пионеров».
Лев Абрамович, правда, фамилию-имя в блокнотик свой записал. Мол, «будешь поступать в литинститут, напомни, моё слово там не последнее». А что толку? Годика через три не станет Кассиля — от инфаркта книгами не отпишешься…
Вернулся я на своё место. Витёк и давай об меня свой локоть полировать:
— Законно Санёк! Ты, прям, как настоящий!
Иван Кириллович морщится:
— Зря ты про казаков. Нашёл время! Другому бы это с рук не сошло!
А Кронид Александрович:
— Так их! Пусть слушают!
Поладили они с главным редактором, пока я в отлучке был.
Вопросы из зала были заданы мэтрам сельскими лириками. Но касались они, как ни странно, дел меркантильных. Как поступить в литинститут, или издать сборник. Были и совсем неожиданные: где найти хорошего композитора, «который напишет музыку к песне и не испортит стихи». Кто-то даже спросил, какая у поэтов получка.
Вот тебе и взрослые люди! Мне, пацану, ясно как божий день: стихами на хлеб не заработаешь. Особенно в сельской местности. Не будут же тебя каждый день в краевых газетах печатать? Раз в месяц — это уже за счастье. Поэзия хорошо, а профессия лучше. Хотите пример? Да вот они все, в президиуме сидят.
Марк Кабаков — офицер ВМФ, служит на Северном флоте.
Лев Кассиль — председатель комиссии по детской литературе при Союзе писателей, ведёт семинары в лит. институте.
Евгений Агранович здесь оказался случайно, приглашён, так сказать, для количества. Он сам по себе. Пишет исключительно для души и не лезет в профессиональные литераторы. Занял свою нишу на киностудии имени Горького. Переводит на русский иностранные фильмы, сочиняет сценарии мультиков. Его, по большому счёту, не знает никто. Спроси сейчас у любого, сидящего в зале, кто такой Агранович? — никто не ответит. А напой ему «Пыль», «Любку», «Солдата из Алабамы», или ту же «Одессу-маму» — подхватит на раз. В общем, Евгений Данилович — это такой неизвестный автор самых известных песен.
Ну и, собственно, Лев Куклин. В большей степени исключение, чем правило. Если сказать непредвзято, труженик, эрудит, Первые десять лет отработал геологом. С тех пор «чемоданная жизнь» для него в привычку. Профессиональный командировочный. Где можно срубить копейку — там он. Берётся за всё, печатается везде, куда б ни приехал: проза, поэзия, критика, сценарии к фильмам, оперные либретто. Но для того, чтобы зарабатывать столько же, нужно быть Львом Куклиным.
А Титаренко… что Титаренко? Потенциал огромен, реализация пять процентов. Если б его так топорно не опекали, не втискивали в жёсткие рамки человека семьи, перебесился бы, взялся за ум. Пил-то он не больше других. Глядишь, и случился бы в СССР ещё один мощный писатель…
А сборник издать долгая песня: семьсот поэтических строк! Где их столько набрать, если стихи не пишутся, а сами приходят, когда захотят.
С другой стороны хорошо, что вопросов серьёзных не слышно. Быстрей семинар закончится. Гайну я отсюда домой — и шукайте с ментами. Разбирайтесь как можете, кто письмо подмётное написал.
Везёт мне сегодня. Крепко везёт. Вон, Марк Владимирович, хотел утопить, да нарвался на домашнюю заготовку. Настолько коварна эта любовь, что рифму к ней фигу с дрыгой придумаешь. А я как-то взял, да поставил перед собой задачу: разбиться, но отыскать…
И тут произошло неожиданное. Не успел я, как следует, себя похвалить, распорядитель откашлялся в микрофон и произнёс:
— Товарищи участники семинара! По плану мероприятий, дальше у нас экскурсия на мебельный комбинат, короткая встреча с коллективом коммунистического труда и ужин в рабочей столовой. Автобусы подождут, дайте сначала выйти гостям…
Фразу насчёт автобусов он произнёс под грохот отодвигаемых стульев. Лирики встали как школьники перед уроком и, выждав момент, ринулись вон.
Вот тебе бабушка и юркнула в дверь! Как по мне, так ну б его на фиг, чуть что, есть ещё пирожки. А Витёк воспарял духом. Иван Кириллович тоже заметно повеселел: командировочные, етить его в кочерыжку!
На улице люди разбивались на группы, и стало казаться, что их не так уж и много. От здания библиотеки на улицу Красную один за другим выруливали автобусы. Все они были при надписях «Вахта», или «Служебный». Только на нашем ПАЗике красовалась табличка «Пресса». Прохожие подходили к Василию Кузьмичу, спрашивали:
— Правда ли, что приехал сам Лев Кассиль?
Достали его так, что взмолился:
— Хорош уже гаить, дым из ушей скоро пойдёт!
Только расселись по креслам, «Сам Лев Абрамович» откуда-то нарисовался. И в окно:
— Вы Женю Титаренко не видели?
— А кто это? — спросил Киричек.
Хорошо хоть, на улице его не расслышали.
В знак уважения, водитель заглушил двигатель. Иван Беляков (до сих пор не пойму, почему это он у нас старший?) снизошёл со ступенек. Говорили они минуты, наверное, три. Один успокаивал, другого, как мне показалось, всё ещё крепко трясло. Жесты поэта были округлыми, медленными. Писатель, наоборот, прочёркивал воздух стремительными движениями. Потом он неожиданно сник, покачнулся и отошёл к ближайшей стене, на ходу ослабляя галстук и похлопывая себя по карманам безупречно сшитого пиджака.
Иван обернулся, сделал рукой отмашку. Для верности крикнул:
— Без меня! Держитесь за тем вон, автобусом!
— Погнали! — продублировал Киричек и пошутил, — Вот кто бы, товарищ Клочко, за нас так переживал?
Все засмеялись, а мне почему-то вдруг стало страшно.
Вот это, Санёк, ты накосячил! — мелькнула запоздалая мысль. — А ну как загнётся любимый писатель? Разве такую альтернативу ты для страны хотел⁈ Дёрнул же тебя чёрт, не подумав, связаться с этим Евгением Титаренко!
Жизненный опыт подсказывал, что неприятности не только ещё не закончились, а ещё даже толком не начались. Хотелось убежать, спрятаться. Уютный салон автобуса напоминал железную клетку, в которой меня везут на заклание. Здесь царило хорошее настроение: последнее мероприятие — и домой. Нет, чтобы сразу, дался им этот мебельный комбинат! Не будет там праздника для работяг без Льва
Кассиля. Куклин, Кабаков, Агранович — кто их сейчас знает, кроме меня?
Ехали быстро. И не только держались «за тем вон ЛИАЗом», но иногда обгоняли его. Хоть бы пробка, или авария на дороге, чтобы выйти, уединиться, подумать. Да откуда бы им взяться, если на весь Краснодар 961 частный автомобиль, 90 автобусов и 30 такси?
Есть у дурных предчувствий способность материализоваться. Как только автобус, застящий нам круговой обзор, отвернул влево, стало заметно, как много людей в милицейской форме скопилось за раскрытыми настежь воротами комбината. Один из них выдвинулся вперёд, коротко чиркнул ладонями, рисуя в вечернем воздухе дорожную колею, и точное её направление.
— Товарищи! — негромко сказал, поднявшийся следом за ним, сотрудник в гражданской одежде. По рукам пошла фотография. — Пропал человек, писатель, Титаренко Евгений Максимович 1935-го года рождения. Выясняем обстоятельства случившегося. Все вы его хорошо видели, но кто-то из вас разговаривал с ним последним.
— Кажется я, — встревожено пискнула моя взрослая суть. — При мне он ушёл из зала и больше не возвращался.
Следователь вздрогнул. Наверное, выстрел из пистолета был его уху привычней, чем детский голосок за спиной. Но взял себя в руки, сориентировался:
— Кто старший?
— Клочко, — представился главный редактор, сказал своё имя и отчество, должность и цель пребывания в Краснодаре.
Тот в свою очередь назвался майором Гончаруком и спросил:
— Можно мне с ним побеседовать без протокола? Естественно, в вашем присутствии…
— Хоть с протоколом, — одобрил Иван Кириллович. — Саша мальчишка толковый, не по возрасту рассудительный. Если начнёт фантазировать, мы поправим. Помещение хоть и большое, а все там были недалеко.
— Что значит все? — следователь оторвался от кожаной папки, из которой доставал и раскладывал на коленях какие-то бланки. — Я разве не сказал, что остальные свободны?
— Павел Николаевич! — редактор нашёл глазами притихшего Гуржиана. — Ведите людей на экскурсию.
— А я⁈ — взвился Витёк. — Я видел последним этого самого дядьку! Он когда шёл, чуть меня с ног не сшиб!
— Будешь нужен, и тебя позовём, — успокоил его Гончарук.
Не такая уж и страшная штука этот допрос. Отвечай строго по существу и не пори отсебятину. Аура была у этого опера — язык не поворачивался что-либо утаить. К эпизоду с прочтением той самой
злополучной записки, он вывел меня кратчайшим путём — раз, два — и вилка! Начал издалека:
— Почему ты запомнил этого Титаренко так хорошо, что узнал его даже на фотографии? Может было в его поведении что-нибудь нестандартное, отличное от других?
— Было, — подумав, сказал я. — Евгений Максимович очень по-доброму отнёсся ко мне. Не то, что другие. Вышел из-за стола, с настройкой микрофона помог. Подмигнул, улыбнулся, по голове потрепал и сказал, чтобы не волновался, «здесь все свои».
— А другие?
— Мне показалось, что им было скучно. Надоело однообразие: сиди, слушай, вникай. Чем ближе к окончанию семинара, тем скука проявлялась сильней. А я выступал самым последним.
Почерк Гончарука был как у терапевта со стажем. Хрена чего разберёшь, сплошные каракули. Зато быстрый. Уповая память, он писал с сокращениями и часто отрывал от бумаги перо поршневой авторучки. Сейчас это была точка, а после неё вопрос, казалось бы ни о чём:
— Как долго ты находился на сцене?
— Должен был полторы минуты, а вышло не меньше пяти.
— Не ме-е-еньше, — оперуполномоченный закрепил этот факт на бумаге, цифру 5 подчеркнул. — Значит, ты утверждаешь, что у товарища Титаренко было хорошее настроение, а через пять минут оно почему-то испортилось. Он с кем-нибудь разговаривал, перед тем как уйти?
Вот и скажи теперь, что ты ничего не видел, что ты ничего не знаешь!
— Наоборот, — скрепя сердце, произнёс я, — Отстранился от всех, потому что записку читал. А потом его как будто бы плёткой ударили по спине. Так лицо изменилось. Поднялся со стула, и вон!
Кустистые брови над опущенным взором Гончарука дёрнулись ввысь. Последнюю фразу он записал без сокращений. Сказал, будто поставил точку:
— Будем искать.
И ведь найдёт, падла! — тревожился я, прописывая фамилию в конце каждой страницы. — Сам не найдёт, так родственник Миша передаст куда надо. Он пока хоть и невелика шишка — возглавляет Ставропольский горком, но в Комитете Госбезопасности уже почти свой. Андропов с еврейским упорством продвигает своего протеже к верху иерархической лестницы. Если б не Семичастный, давно бы назначил первым своим заместителем.
То, что беглый писатель едет сейчас к сестре, чтоб показать ей моё письмо и попросить защиты от злобного зятя, я был абсолютно уверен. Куда он в ином случае мог подеваться? Не повесился же?
В пределах прямой видимости появился Витёк. Заходил, сужая круги нервною змейкой. Несколько раз порывался войти, но что-то его останавливало. Руками совсем не размахивал. Они у него были в карманах, придерживали что-то квадратное под полой пиджака.
Нарвавшись на мой заинтересованный взгляд, мотанул снизу вверх головой, приподняв брови по максимуму: как, мол, там обстановка?
Опер его узнал:
— А-а, главный свидетель! Что ты, как неродной? — проходи.
Своими чуткими сенсорами Витёк уловил легкий налёт иронии, взрослую снисходительность и скрытый сарказм. Это его задело, не то чтобы «крову мать», а так, слегонца. Взъерошенным воробьём он вспорхнул на площадку и с вызовом произнёс:
— Этот дядька ревел, когда уходил!
— Как ревел? — недопонял тот. — В том смысле что плакал?
— Ну да. Распустил нюни, глаза мокрые. Потому он со мной и столкнулся, что ничего не видел.
— Вот это другой коленкор! — делая вид, что Витёк ему очень помог, просиял Горчарук. — Мне, братец, с самого начала казалось, что не от зазнобы своей он послание получил.
Выпрямившись пружиной, он крутнулся вокруг вертикального поручня, держась за него, выглянул из автобуса, коротко свистнул и призывно взмахнул рукой. Тентованый «Бобик» моргнул фарами, тихо отпочковался от группы машин и направился к нашему борту. Пока он не затормозил, опер, прогнувшись, висел на подножке, по-мальчишески разминая затёкшую спину. Мы были ему больше не интересны. Хоть бы спасибо сказал, падла. Не мне, так Кириллычу.
— Гля чё, — обозначил губами Витёк, с опаской поглядывая на дверь, и вынул из-под полы кусок ДСП, идеально обрезаный с двух близлежащих торцов. Не очень большой, сантиметров пятнадцать на двадцать, с благородной красно-коричневой полировкой.
По нынешним временам заготовка смотрелась просто шикарно.
— В Пушкинку! — донеслось с улицы.
Взревел двигатель. Провернувшись, завизжали колёса.
Главный редактор тоже спустился на землю, выждал, покуда уляжется облачко пыли, и зашагал в сторону производственных помещений, брезгливо отряхивая правый рукав, не потерявшего лоск, пиджака.
Я проводил его взглядом, обернулся к Григорьеву. Осмелев, он вытащил из внутреннего кармана и присовокупил к «добыче» пару штампованных вешалок из красной пластмассы.
— Думаешь, стырил? — хрипло спросил он, чиркнув по мне снизу вверх настороженным взглядом. — Стыришь там! Бригадир подарил. Сказал, что промышленные отходы. Там, возле станка…
— Где наши? — перебил я его, изумляясь в душе Витькиной всепроникающей интуиции. Вот падла! Как все одно мысли читает!
— А хто зна! — откликнулся тот. — Наверное уже на концерте. Да ты не боись, столовая-то вон она где! Мимо нас не проскочат.
— Тебя сюда что, жрать привезли⁈ — внезапно психанул я. — Погнали, будем искать!
Нахлынуло вдруг, накатило: достал этот долбанный Гаргантюа, проще математике обучить, чем прокормить!
И что бы вы думали? — пошёл! Сунул пожитки в сумку поверх пирожков — как миленький, побежал!