8

Голос… Хриплый, старушечий.

– Откуль?

– На бреге лежал, у самой воды, чуток не дотянулся. Я на челне плыла, заметила. Подгребла, а он в непритомности. Гляжу – спина в крови. Заволокла в челн…

Второй голос женский, мягкий и слегка испуганный.

– Где нашла?

– Близ Черного Яра.

– Глухое место… В избу сама волокла? Никто не видел?

– Темно было. Никто!

– Посвети! Возьми лучину!

Меня ворочают, щупают. Больно.

– Язва у него, вишь, ножом в бок ткнули… Как к Яру добрался? Житла близко нету!

– Не ведаю, бабушка! Брег травой порос, так она у воды примята, а более нигде. Не брегом шел. Выживет?

– Коли б нутро задели, давно помер. Дышит… Кажи одежу его!

– Вот!

– Крови много – значит, не внутрь. Очуняет. Что за рубаха такая? И порты?..

– Не ведаю.

– Спали! В печке!

– А поршни?

– Эти? На веревочках? Туда же!

– Вот еще… На шее висел.

– Крест?! Выбрось! В реку! Не дай Велес, прознают! Зарежут отрока!

– Откуда он, бабушка?

– Тело гладкое, лик гожий, руки мягкие. Одежа не здешняя, дорогая… Не смерд. Посадский сын или боярский.

– Так до города день плыть!

– Может, и плыл.

– Челна не было.

– Унесло. Пристал к берегу, сомлел, а челн течением утащило. Потому трава лишь у воды примята. Далее не забрел – сил не было.

– Верно…

– Держи горшок!

Спину мажут чем-то густым, холодным, затем, приподымая меня, бинтуют.

– Вот тебе травы… Отвари, и, как очнется, пои теплым. Заруби петуха, свари уху и давай с ложки!

– Храни тебя Велес, бабушка!

– Меня-то хранит, а вот ты… Что люду скажешь?

– Прибился.

– Откуда?

– Из дальней веси – той, которую сожгли. На челне приплыл.

– Коли так… Имя подбери! Его, поповское, как вспомнит, вели забыть, коли жить хочет.

– Велю, бабушка, непременно! Назову Красимил! Он такой гожий!

– Неразумная! Сглазишь! Лучше Некрас!

– Слушаю, бабушка…

Полдень, солнце в зените, печет… Куры валяются в пыли: подгребают ее к себе крыльями и как бы купаются. Наседка растопырилась, из-под крыльев выглядывают желтые цыплячьи головки. Цыплятам не сидится; то один, то другой пробует удрать, но наседка недовольным квохтаньем возвращает ослушников на место. Я сижу на завалинке под тенью крыши и наблюдаю эту идиллию. Больше заняться нечем – бок еще болит.

С тех пор, как очнулся, пытаюсь понять: куда меня занесло? Осторожно спрашиваю хозяйку. Она отвечает без охоты, а приставать я боюсь. Хозяйке расспросы не нравятся. Ее зовут Елица, скоро год, как она вдова. Мужа и детей скосила «черная немочь». Елица тоже болела, но поправилась. Лицо ее в мелких оспинах – следы от заживших язв. «Немочь» испятнала всю деревню, многие жители, как и родные Елицы, умерли.

Деревня называется Весь. В ней двенадцать дворов и с полсотни жителей. Было вдвое больше… Как они помещались? Изба у Елицы совсем маленькая; скорее землянка, чем дом. На песчаном пригорке выкопана яма, поверх нее – сруб в несколько венцов и длинная двускатная крыша. Внутри – печь без трубы, стол, две лавки и нары. Нары называются «полатями». На них спят всей семьей – вповалку, мы с Елицей – так же. Перед тем, как лечь, она укрывает меня одеялом из шкур, залезает под него и прижимается, грея телом. Меня трясла лихорадка, теперь ее нет, но Елица опасается, что вернется. Она обнимает меня и прижимает к себе. От нее сладко пахнет травами и молоком…

Печь в избе сложена из камня, трубы нет. Дым выходит в дыру на крыше, балки в том месте блестят от сажи. Деревенские жители ходят в домотканой одежде: женщины в рубахах до пят, у мужчин рубахи покороче и штаны на веревочках вместо пояса. Штаны называются «портами», я их тоже ношу. Из обуви здесь – лапти, но их обувают, когда идут в лес; остальное время ходят босыми. Лето, тепло… Мой спортивный костюм и кроссовки Елица сожгла, как и трусы – здесь их не носят. Я не горюю: в портах удобно и совсем не жарко. Про электричество, телевизор и радио здесь не слыхали, как про асфальт и автомобили. Из средств передвижения – лодка и конь, но большей частью – свои ноги. Говорят здесь не по-русски. Похоже на язык Псалтыри, но без «рцы» и «понеже». Понять не трудно, если вдуматься.

Это не мой мир, это нечто древнее. Куда занесли меня колокольчики? Почему именно сюда? Зачем? Я не знаю ответов на эти вопросы, потому стараюсь о них не думать. Обратной дороги нет. Там – тюрьма и горе… Лучше здесь. Елица заботится обо мне: кормит, поит, даже моет по вечерам. Еда непривычная: молоко, огурцы, пареная репа, уха и вареная рыба. Временами похлебка из кореньев. Хлеба нет: зерно в деревне давно кончилось, новый урожай не поспел. Не страшно – бывало хуже.

Елица весь день в хлопотах. Хозяйство у нее большое: корова с теленком, свинья, куры… В сарае жует траву вол. Это холощеный бык – то же самое, что мерин у лошадей. Вол добродушный, но жутко тормозной: повозку влечет со скоростью черепахи. Зато сильный – любой груз потянет. Я потихоньку приглядываюсь. Как кормить живность и скотину, запрягать. Меня спасли и приютили, надо отработать. «Свой кусок заслужи!» – учил дядя Саша.

Опекуна я вспоминаю с грустью, но без острой боли. Пока лежал без памяти, прежние чувства сгорели – их выжгло и пепел развеяло. Что-то во мне переменилось. Я стал другим, но каким, пока и сам не знаю. Я не думаю о будущем: просто живу…

Без дела болтаться скучно. Обнаружив у Елицы сыромятную кожу, распускаю ее ножом на ремни и сажусь шить упряжь. У вола она совсем худая – на веревочках. У Елицы нашлись дратва, игла и шило. Инструменты кованы вручную, они толстые и неуклюжие, зато острые и кожу протыкают. Елица работает в огороде и не видит, чем я занят – иначе б не позволила. Она трясется надо мной, как наседка. С чего, спрашивается? Упряжь шить – не мешки носить…

Вол добродушно позволяет сбрую примерить. Что ему? Работы нет – возить ничего, только и дел, что стой да жуй. Упряжь у него примитивная – сошьем лучшую. Руки соскучились, работа идет споро. Последняя примерка. Я поправляю шлею, как вдруг на меня падает тень.

Оборачиваюсь. У стоящего рядом мужика шрам в пол-лица, пустая глазница прикрыта запавшим веком, борода до пояса. Этой рожей детей пугать, но в Веси такие через одного. Жизнь в лесу суровая: или медведь обдерет, или рысь прыгнет. Это мне Елица сказывала…

– Кажи! – мужик щупает упряжь. Пальцы у него коричневые, крючковатые. – Добре выделал, добре… – бормочет он. – Где учили?

Молчу. Елица запрещает мне разговаривать с чужими. Говор у меня не здешний – распознают. Мужик глядит хмуро – не нравится.

– Чего тебе, Бень?

Это Елица. Стоит у дома, подбоченясь. Я не заметил, как она явилась – прибежала на голос. Теперь ясно, кто к нам пожаловал! Бень в веси главный.

– Пришел глянуть, – не похоже, чтоб Бень испугался. – Люди бают, отрока завела. Гляжу, а то не отрок, – уноша. И шорник ладный. Только шьет не по-нашему. Откуль такой?

– Из верхней веси. Как спалили, сюда прибег. Его в бок язвили, выходила.

– Не помню там такого.

– В верхней много люду жило – всех, что ль, помнишь?

– Такого бы не преминул, – бормочет Бень. – Ишь, гожий какой! Высокий, здатный, лик чистый… И молчит… Немой, что ли?

– Говорит плохо. Ножом язвили, помирал. Оттого…

Бень смотрит недоверчиво.

– Часом, не из поповских?

– Наш он, наш! Некрасом зовут.

– Гляди! – щурится Бень. – Не то сволочем к капищу…

– Я за него курочку Велесу поднесла! – взвивается Елица. – Принял бог жертву. И Мокошь не отринула…

– Ладно, – соглашается Бень. – Наш – так наш. Себе оставишь?

– Мой!

– Старая ты ему!

– Ничего не старая! Мне двадцать весен!

– Двадцать пять! – ухмыляется Бень. – Своих-то я ведаю. Ему и пятнадцати, небось, нету.

– Не тебе беда!

– Не мне – так не мне, – соглашается Бень. – Ему! – он кивает в мою сторону: – Оглядится и уйдет. Девок-то много…

Он поворачивается, уходит. Я и половины разговора не понял. Только то, что Елице двадцать пять лет. Я думал: сорок. У хозяйки – морщины, во рту не хватает зубов, кожа рук загрубелая… Елицу прямо трясет.

– Мердал кривой! – шипит она и плюется. – Разинул рот на чужое! Дочки твои косые да рябые – кому они нужны?

Я не видел дочек Беня, потому не спорю. Мне, признаться, все равно. Елица топит баню и ведет меня мыться. Раньше обходились без бани. Елица говорит, что рану, то есть «язву», парить нельзя – откроется. Язва затянулась, но мы все равно только помоемся.

Баня – землянка, как и дом, только меньше. Земляной пол застлан соломой, как и лавка в углу, сбоку – печь-каменка, посреди – бадья с водой. Елица хватает щипцами раскаленный камень, бросает в бадью. Вода бурлит, испуская пар. Елица пробует ее рукой, удовлетворенно кивает. После чего обливает меня из ковша и натирает белой глиной. Она делает это бережно, ласково. Когда приходит черед промежности, руки Елицы становятся и вовсе нежными. Она не трет, а гладит. Мне приятно и немножко стыдно. Краснею. Она смотрит, улыбаясь. В бане крохотное окошко, внутри – полумрак, улыбка Елицы какая-то странная.

– Отрок, совсем еще отрок, – бормочет она.

С меня смывают глину – ласково и бережно.

– Теперь ты меня! – просит Елица.

Тру, раз велено. Спина хозяйки широкая и сильная, бедра крепкие, как и ноги. Елица поворачивается лицом. Я замираю: думал, что спереди она будет сама. Елица ждет. У нее большие, отвисшие груди и заметный, округлый животик. Внизу живота – курчавая поросль.

– Что ж ты оробел? – шепчет она.

Зачерпываю ладонью глину из бадейки. Мажу густо, не жалея. Руки, груди, живот… Ладонь доходит до курчавых волос и замирает. Елица торопливо накрывает ее своей и начинает энергично двигать. Глаза ее закрыты, с губ срывается легкий стон. Мне становится не по себе, я выдергиваю руку. Елица вздыхает и довершает мытье сама.

Чистые, в свежих рубашках идем в дом. Елица тащит из печи горшок со щами. Капуста еще не вызрела, щи из щавеля. Они заправлены порубленным, сваренным вкрутую яйцом и вершками. Вкусно! Хлебаем, по очереди зачерпывая ложками из горшка. Скоро они скребут дно – поужинали.

Елица взбивает на полатях сенник, покрывает его чистым рядном. Ложимся. Она пристраивается рядом, прижимается плечом и бедром. Я лежу тихо. Виденное в бане не дает мне уснуть. Сладкие, смутные желания обуревают меня. В детдоме мальчики делали это с девочками, да и в коллекторе я это видел, но сам не участвовал – стеснялся. В бане мне было приятно, хочется испытать вновь. Мне боязно, во рту пересохло, но желание сильнее. Елица рядом ровно дышит. Спит? Я тихонько, она не почувствует… Осторожно двигаю рукой. Рубашка ее задралась, бедро гладкое и горячее. Рука моя скользит по нему и замирает в густых волосах. Елица перестает дышать. Пытаюсь убрать руку, но широкая, сильная ладонь накрывает ее. Ласково, но сильно показывает, куда двигаться. Пальцы мои ощущают мягкое и нежное, постепенно там становится скользко и влажно. Мне необыкновенно приятно. Я будто во сне, и сон этот волшебный.

Ее ладонь внезапно оставляет мою и скользит мне под рубаху. Гладит, ласкает. Как хорошо!

– Лежи! – шепчет она. – Тебе сверху нельзя – язва не зажила. Я сама.

Елица отбрасывает одеяло и садится на меня верхом. Мы сливаемся воедино. Внутри нее мягко и тепло. Она двигает бедрами взад-вперед, вращает ими. Острый приступ блаженства пронзает меня, из груди вырывается крик…

– Уже? – она замирает, затем ложится на меня, целует мои глаза, щеки, губы. – Отрок мой любый!

Она соскальзывает на рядно, гладит мои волосы, плечи и трогает рукой промежность. Я вздрагиваю.

– Соромится…

Я не вижу, но понимаю: она улыбается.

– Не надо, любый! Это не сором…

Она ласкает меня, и желание возвращается. Она вновь садится верхом, только в этот раз не спешит, двигается медленно. Большие груди колышутся предо мной. Я беру их в руки, глажу, ласкаю, затем, изогнувшись, впиваюсь в одну губами. Елица тихонько стонет, начинает двигаться все быстрее и быстрее, вдруг кричит – глухо и протяжно. Судорога изгибает мое тело, я тоже кричу. Она падает на меня, обнимает за шею и целует, целует…

В следующие дни нам не до работы. Елица встает на рассвете, задает корм скотам, после чего отправляется в огород. Согнувшись, машет мотыгой. Я подкрадываюсь и глажу пониже спины.

– Некрас! – сердится она. – Тебе нельзя! Язва вскроется!

Но сама уже бросает мотыгу. Мы торопимся в дом, взбираемся на полати. Все повторяется… С каждым днем я чувствую себя сильнее, вскоре мы обходимся без дома. Долго бежать… Мы любим друг друга то в сарае – на сене под равнодушным взглядом вола, то в бане на лавке, а то и вовсе на теплой земле. Лежа, стоя, на четвереньках…

– Неугомонный! – ворчит Елица. – Это ж сколько в тебе силы?! Вчера еще лежал…

Ворчит она не искренне: я это вижу. Ей нравится. Елица похорошела, даже морщины пропали. Она улыбается и даже шутит. Мы засыпаем, обнявшись, а среди ночи я просыпаюсь от ее горячих поцелуев. Удовлетворив страсть, мы проваливаемся в сон, чтоб на рассвете вернуться к прежним занятиям. Мне хорошо. Не так, как с дядей Сашей, по-другому, но все же… Елица – не Юля, но Юлю я больше не увижу. Это не важно, что Елица старше, что она приземистая и коренастая, а во рту не хватает зубов. Она ласковая и нежная, она любит меня, а я люблю ее…

Я живу у Елицы второй год. Мы благополучно перезимовали, не голодали, как другие. Это потому, что нас только двое. Семьям, где едоков больше, пришлось хуже: умирали дети. Впрочем, как объясняет Елица, такое бывает каждый год. Мы делились едой. Елица – добрая, но всю Весь не прокормишь. По меркам Веси, у нас богатое хозяйство: корова, вол, свиньи, куры… Потому, считают в деревне, я и прижился у вдовы. Другой выбрал бы девку. Их в Веси много: «черная немочь» забрала многих мужчин. Девки к нам заглядывали: звали в лес или на реку. Я отказывался, а Елица, коли заставала девку, хваталась за дрын. Ухажерку как ветром сдувало. Елица меня ревнует – и зря. Пусть она немолодая и некрасивая, зато добрая. Она заботится обо мне. Я люблю ее как дядю Сашу, но по-другому – дядя Саша так не ласкал…

– Некрас! – Елица показывается во дворе. Руки ее в земле – работала в огороде. – Наруби веток для гороха, вьется уже.

Я оставляю ремни, встаю. Сделанную мной упряжь в Веси оценили. Мне несут кожу, просят сделать. Платят хорошо: мука, куры, ягненок… Мы сытно питаемся, и это хорошо – Елице сейчас нужно. Она стоит, придерживая руками большой живот. Говорит, что скоро…

Беру в сарае лопатку – Елица сберегла. Ветки для гороха, чтоб заплетался и полз вверх, нужны тонкие. Лопатка для такого дела в самый раз: она закаленная, с острыми боковыми гранями. Топор (его зовут здесь секирой) у Елицы тяжелый и сделан из мягкого железа. Быстро тупится, а точить его – морока. Елица не уходит, смотрит. Подхожу, обнимаю.

– Некрасе, любый…

Она трется щекой о мою. Глажу ее по животу.

– Толкается! – шепчет Елица. – Неугомонный будет – как и ты.

Елица уверена, что носит сына. Она считает: мне приятно это слышать. Я не перечу. Это удивительно – стать отцом в пятнадцать лет, я пока не разобрался в чувствах. Муж, глава семьи… В деревне юных отцов полно: здесь рано женятся. Только я из другого мира и не привык.

Целую Елицу и бреду со двора. У ворот оглядываюсь: Елица стоит и смотрит мне вслед. Странный у нее взгляд – тревожный. Чего боится? Не на медведя иду! Медведи, как и волки, летом сытые…

Под подошвами сапог хрустит сушняк. Сапоги я сшил сам. Из кож, что мне несут, можно выкроить. Наш сосед, дед Боща, помог мне вытянуть поршни – это что-то вроде кожаных галош, голенища к поршням смастерил и притачал я сам. Сапоги вышли неказистые, пропускают воду, зато защищают от змей. В лесу их полно.

Тресь! Тресь! Тонкие прутья орешника, срезанные наискосок, остаются стоять – куст густой, падать некуда. Я вытаскиваю, складываю в кучу. Прутья толщиною с палец – в самый раз. Горох обовьет их усами, потянется вверх, урожай выйдет богатый, да и собирать легче. Из прутьев потолще делают плетень, из совсем тонких, – корзины и верши для рыбной ловли. Я умею их плести – дед Боща научил. Зимой работы мало, вот мы и занимались. У Бощи имелся запас прутьев, у нас – хлеб и молоко, чтоб отблагодарить за науку. У Бощи от «немочи» умерли сын с невесткой, остались внуки – их надо кормить.

Боща любит болтать; от него я узнаю больше, чем от Елицы. Весь – языческая деревня, потому прячется в лесу. В городах и ближних к ним селениях живут христиане (в Веси зовут их «поповцами»), «поповцы» не любят и преследуют язычников. Они зовут нас «погаными». Прошлым летом «поповцы» сожгли деревню в верховьях реки. Ту самую, из которой, как считается, я и приплыл. Жителей деревни кого убили, кого увели в полон, после чего продали в холопы – здесь так зовут рабов. С язычниками повсеместно так. Жители Веси не ездят в христианские селения: распознают в них язычников – проследят и разграбят. Живем натуральным хозяйством: рожь, овес, горох, скот, птица. Изо льна добывают волокно, вьют нити и ткут полотно. Скот и дичь дают шкуры и сыромятные кожи. Последние мочат в извести, чтоб согнать шерсть, затем скоблят, отмачивают в овсяном квасе, мнут конским воротом, мажут жиром и березовым дегтем. Кожи получаются мягкие, но прочные. В деревне есть кузница, а вот мельницы нету: зерно мелют жерновами. Мука сыплется грубая, хлеб из нее черный, как земля, но вкусный. Съел краюху, запил водой – и сыт.

По словам Бощи, в больших городах правят князья, в мелких – посадники. Главный князь сидит в Киеве. Как его зовут, Боща не знает, как и года, в котором живем. В Веси свой календарь. Он привязан к временам года, положению солнца и луны. Календарем заведует жрец; он говорит жителям Веси, когда и что делать, а также назначает праздники. В лесу за деревней есть капище – несколько идолов, рубленных секирами из толстых стволов. В праздники идолам приносят жертвы: режут скот, мажут губы идолов кровью, после чего туши съедают. Могут зарезать «поповца», если попадется, потому Елица боялась за меня. Она отвела жрецу теленка, и тот объявил, что я – свой. На самом деле жрец распознал меня, но промолчал. От живого теленка прибытку больше…

Я хожу на праздники, как все жители Веси. Не всегда. Прошлым летом Елица не пустила меня на Купалу. Сказала: еще не поправился. На самом деле причина другая. Купалу празднуют ночью: жгут костры, много едят и пьют, после чего мужчины, как холостые, так и женатые, хватают девок и женщин без разбора. Елица опасается, что уйду. Глупая: я ее люблю.

Загрузка...