Поступила она необдуманно; может быть, даже и жестоко. Но юность всегда бессердечна и относится очень легко к окружающим. Конечно, она разыскала меня без скверного умысла. У нее даже повод имелся для того, чтобы видеть меня: письмо из провинции от далекого родственника. Но, все-таки, лучше бы нам не встречаться после всего, что случилось два года назад и оставило прочный, незабываемый след.
Письмо можно было бы переслать с посыльным. Так было бы спокойней… Впрочем, я это все говорю за себя.
Валентина же, очевидно, решила иначе и проникла за мною даже в больницу, куда я нарочно ушел часом раньше после звонка ее по телефону.
Я когда-то любил Валентину хорошей, светлой любовью. Она была младше значительно и переживала как раз те легкомысленные годы, когда гимназист-семиклассник целиком заполняет девичью голову. Ну и пришлось мне в ответ на признание получить самый ясный отказ.
Я уехал. Сдал успешно государственные экзамены и принялся устраивать трудовую серьезную жизнь одинокого доктора. А она оставалась в провинции до вот этого дня, когда я нашел ее у себя в кабинете, — живую, восторженную, полную новых, невысказанных впечатлений.
Не скрываю — приятно и больно мне было с ней встретиться.
Приятно потому, что любил до сих пор. А больно… Ну, да об этом стоит!
Только уж слишком плескалось из глаз ее счастье, чтобы я мог обмануться.
Да она и не стала скрывать.
Очевидно, боясь, чтобы я не припомнил былого, она почти с первых же слов сообщила, что бежала из дома учиться та курсы и что будет здесь жить не одна, а с Сережей Матвеевым.
— Мы, конечно, не венчаны, но теперь это модно становится.
Матвеев… Сережа… Это тот «семиклассник», которому я уступил свое место.
Да! Довольно приятная встреча!
Все-таки, лучше было бы не говорить мне об этом… Будешь жить и живи… Для чего же причинять совершенно излишнюю боль человеку, который к тебе относился всегда с большой предупредительностью? Для чего выставлять напоказ то, что принято прятать? Ведь, ей-Богу же, можно подумать, что не письмо от какого-то дальнего родственника побудило ее разыскать меня, а именно это желание поглядеть, как я встречу известие о ее предстоящем сожительстве с каким-то Сережей.
Незаметно первоначальное чувство во мне подменилось глубокой обидой.
Стало что-то мыкаться враждебное, злое: может быть, к ней непосредственно; а, может быть, только через ее голову — к тому господину, который сумел стать счастливым сожителем прежней моей Валентины.
Больше всего меня дернуло, когда она с подчеркнутым легкомыслием бросила фразу «не венчаны».
Я совсем не какой-нибудь ретроград и на сожительство подобного рода смотрю очень трезво.
Но почему-то вот в этом случае мне почудилось что-то почти оскорбительное в словах Валентины.
— Дежурите?
— Да!
— Замотались?
— Нисколько!
— А я положительно без ума от всего. Была в Эрмитаже, видала Неву, Троицкий мост и еще очень многое. Красота и восторг и — каналы особенно! Что это за сказочная картина! Чернила! Буквально чернила! И в них отражение золотых куполов!
Я молчал и глядел.
Боже мой! Как это близко, знакомо!
Именно так вот: веселое личико с бойкими мальчишечьими глазами, тугая коса и высокая, крепкая грудь под простенькой вышивкой!
И, именно, все превосходно: и Невский, и Троицкий мост, и каналы, и набережная.
Крепкий животный восторг от избытка здоровья и счастья! Жадная радость вчерашней девицы после объятий Сережи Матвеева!
Скверный червяк шевельнулся в груди и заставил меня подобраться.
Появилось желание пустить каплю яда в это море весеннего ликования. Желание острое, властное.
— А у вас хорошо! Кабинетик уютный! Обособлено так! Вероятно, довольны работой и местом?
— Да! Доволен! — ответил я глухо, с трудом узнавая свой собственный голос. — Здесь прелестно работать!
Я раскрыл свой больничный журнал и почувствовал, что теперь не сумею уже удержаться.
— Вот! Смотрите! — обратился я к Валентине. — Это записано за день:
1) Николаев, Василий Петрович.
Так, пустяки человечишко. Одиннадцать лет. Гимназист. Шел спокойно к себе на уроки, а попал под мотор. Ничего! Будет жить. Только руки и ноги серьезно изломаны.
Валентина придвинулась ближе и улыбка сбежала с лица.
2) Алексей Калмыков и
3) Терентий Ладыжкин.
Два пожарных… Горело там где-то… Вместе с крышей упали в огонь. Переломы и вывихи. Если выживут, будут здоровы.
4) Антонина Беляшева.
Проститутка. Отравилась карболовой кислотой. Принял меры. Устроил промывку. С часа дня переместили в покойницкую.
Дальше идет разный сброд: алкоголики, хулиганы с проломами черепа и иное в таком же роде.
А вот, под номером 13, довольно курьезная вещь! Сандвич! Знаете? Нет? Это один из тех странных субъектов, что шагают с плакатами, рекламируя разную дрянь. Моего прозывают Угрюмов, Владимир Порфирьевич. Шел по Невскому в очереди. Дошагал до Аничкова моста, а потом подошел к парапету, да и ахнул в Фонтанку вместе со своей рекламой. Говорят, посмеялся народ основательно. Когда привезли, все дрожал и тихонько всхлипывал. Отстояли, дали выпить горячего, — отошел. И даже историю свою рассказал. Презанятно! Инженер, понимаете? Молодой человек! Изобрел там какое-то мыло, ну и, конечно, в столицу, скорее наживать миллионы. А столица-то строгая. Помотала беднягу по лестницам, вытрусила из него все, что было, да и пустила на улицу. Не помирать же от голода? Ну, и пошел бедный малый в «сандвичи». Нацепили все, что надо, и вышел на Невский, под глаза нашей хмурой толпы. И ходил до тех пор, пока в один день не пришло ему в голову глянуть, что такое несет на плечах? Глянул и обмер. Оказалось, то самое мыло, что придумано им же самим. Только фирма-то значилась не его, а его дорогого приятеля, что обещал хлопотать о постройке завода. Поглядел бедный «сандвич», да и плюхнулся с моста. Что? Занятно? Не правда ли?
Валентина глядела теперь на меня беспокойными бегающими глазами и жалась, словно от холода.
— «Ничего! — решил я. — Может быть, мне и не следовало бы говорить о всем этом, но и другим нужно помнить о границах дозволенного простою воспитанностью».
Я энергично захлопнул журнал и спокойно прошелся по комнате.
— Так вам нравится мой кабинет? — спросил я минуту спустя, заложив руку за руку.
Валентина взглянула, но ничего не ответила.
— Кабинет мой совсем хоть куда! — покачал я многозначительно головой. — И знаете, чем он хорош? Из него видно город.
Машинально метнула глаза на окна.
— Нет, не то. Не оттуда! Именно тогда, тогда шторы задернуты наглухо.
Поглядела опять на меня.
— Непонятно? А мне это ясно, сударыня. Вот, смотрите: четыре стены, а за ними — налево, направо, вверху и внизу, — город! Два миллиона людей. Знаете, что это за люди? Помните наших былинных богатырей? Встретятся двое, бывало, в чистом поле, да и почувствуют, что им уже тесно. Так вот, это потомки тех самых богатырей. Не похожи? Да ну? Что за ширь! Что за удаль! По подвалам снимают углы и уживаются со всеми своими печалями и радостями на глазах у других. Это они висят в люльках под крышами целыми днями с кистью и грязным ведром. Это они живут на извозчичьих козлах днем и ночью, в снег и в грозу. Это они стоят у машин и котлов, в поездах, на вокзалах, в трамваях, в редакциях, в ресторанах, театрах, публичных домах и еще во многом множестве мест, порожденных культурой. Не находите ли вы, что изрядно ушли они все от своих диковатых и милых, закованных в латы предков? Разнообразие? А? И все это живет, уживается, трется одно о другое. Что за контрасты! Что за игра всемогущей природы! Один ранним утром выходит на Невский, чтобы к обеду облюбовать через зеркальное окно гастрономического магазина какой-нибудь особенный деликатес. Другой тоже утром выходит туда же, чтобы стянуть у кого-нибудь кошелек. И оба находят, что надо. Миллионы потребностей и миллионы возможностей удовлетворить их. И какие потребности: от глотка сногсшибательного денатурата до самых изысканных, сложных, утонченных. И на все есть товар. Продают, потребляют. И идет это все в грандиозных размерах. Не единицами, нет! А сотнями и тысячами. Самый причудливый, самый невероятный пассаж отражается в тот же момент, словно в зеркале, в ком-то другом. Вообразите такую возможность: вдруг, по взмаху руки, все остается стоять в том положении, в каком оно было застигнуто. То-то занятные вещи окажутся! Несколько лиц будут вынуждены повиснуть в пространстве, не долетев до земли. Десятку младенцев, рождающихся в этот момент, придется повременить. Два-три человека застынут, склонившись с простреленным черепом, не смея упасть. И так далее. Представляете вы, что это значит? Здесь нет «единичных» случайностей! Где два миллиона людей кипят в общем омуте, там все «повторяется», там все выражается цифрой, числом. Травятся каждый день столько-то; топятся столько-то; подколотых чьим-то ножом, размозженных трамваем, обожженных бензиновым пламенем, сорвавшихся с лифтом и еще, и еще — все это будет число, и почти постоянное — для данного места, данного дня. Это как будто бы просто! Статистика! Газетная хроника! А ведь в этом лежит что-то жуткое, страшное, — в этой безжалостной «правильности». Кто-то Черный стоит за людьми и следит их движения. Сколько их, этих разных движений, — простых, механических и «движений души»! Вы представьте себе все пути! И какая же страшная согласованность должна быть заложена в них — в пространстве, во времени, в силе и темпе, чтобы все это живое, мятущееся и ищущее «число», дающее город, довело до конца свой один только день! Самое малое отклонение, едва уловимое несоответствие в направлении, в скорости, и — катастрофа готова: чья-то жизнь жестоко и спокойно вычеркивается. Кем? За что? Почему?
Нету дня… Понимаете? Нет и не может быть дня, чтобы кого-нибудь не убило трамваем, мотором, машиной, обвалом лесов… Нет дня, чтобы кого-нибудь не сожгло на пожаре; нет и не может быть дня, чтобы две или три проститутки не шарахнулись вниз головой в Неву и Фонтанку.
Каждый день даст нескольких отравившихся, четырех утонувших, одного изувеченного кислотой, восьмерых подавившихся костью, сорока двух опившихся суррогатами спирта, трех искусанных бешеной собакой и дальше, и дальше.
Вам, разумному, смелому, гибкому существу, мирно шагающему по панели, и в голову не может прийти, что кто-то из вас уже «обречен»: ибо его через пару минут раздавит мотор.
Улыбаетесь? Да? Улыбался и гимназист Николаев, который лежит сейчас в гипсе с переломанными конечностями.
Ведь поймите! Вас — два миллиона! Число! Огромное, страшное, живое «число»! Оно требует жертв, оно требует крови, изломанных рук, обезображенных лиц… За вашей спиной стоит непонятная, черная сила, живущая там, где «единицы» перейдут кем-то положенную грань в стремлении своем сплотиться и сдвинуться. Это — закон! Неумолимый, железный! Он — везде, где совершают свой ход «большие числа». И всегда люди кровью своей расплачивались за право стать «единицей большого числа».
А вот эта уютная комнатка — это дно той воронки, по которой стекают в холодную «Лету» обреченные жертвы.
Всех убитых, отравленных, недорезанных, истекающих кровью, самоубийц и утопленников — всех их привозят сюда.
Я их вижу вплотную, до ужаса близко.
И все они прыгали, щебетали, чирикали, влюблялись, ходили в театры, восхищались каналами, Невским, Шаляпиным, курсами… Все они — строили жизнь, все пробивали свой сложный, извилистый путь в плотном клубке перепутанных, сбившихся в темную толщу людских интересов. Все мечтали о чем-то и жили.
И вот их привозят ко мне: с глазами, изъеденными кислотой, с кусками отваливающегося мяса.
Был человек. Теперь его нет.
Страшный закон выжал свои единицы из «большого числа», и они докатились до горла воронки — ко мне.
Вы подумайте только: ни один, ни одна — не минуют меня!
Я — конторщик у Смерти! Я холодным, отчетливым щелканьем костяшек отмечаю проходящие единицы.
И они идут мимо и, уже по ту сторону, слагают какое-то новое, свое мертвое «больше число»…
Мне стало душно.
Я вскочил на окно и распахнул форточку.
В комнату хлынул густой слитный гул беспокойного города.
— Идите сюда! — сказал я безжалостно Валентине.
— Да ближе же! Ближе!
Она подошла, повинуясь неведомой силе.
— Слышите? А? — закричал я тогда.
— Вот стоим мы здесь с вами, а там, за окном, свершается «ход больших чисел». Кто-то огромный и мощный меряет жизнь своими аршинами. Слышите вы эти взмахи? Они — словно шелест материи, спускаемой в вечность! Я различаю их смену, чередующую бытие с небытием. И вот говорю я себе: «Нынче суббота, предпраздничный день, нынче еще привезут трех подколотых, семерых отравившихся, пару скакнувших с моста… А к ночи, подальше туда, шестерых обгоревших… Кто они? Не сидел ли один из них вчера еще вечером, так же, как вы, на диване, и не хвалил ли мосты и каналы?
— Ха-ха-ха-ха!
Нервная спазма сдавила мне горло.
Я отскочил от окна и поднял рук вверх.
На меня нашло то состояние, при котором я близок бываю к прозрению.
— Не успею еще опустить я руки, — крикнул я, задыхаясь, — как уже привезут! Понимаете? А?
Я махнул исступленно рукой, и в ту же минуту отчаянный, резкий звонок наполнил дежурную острой тревогой.
Я впился глазами в лицо Валентины, Она побледнела, зашаталась на месте, потом повернулась и, вытянув руки вперед, метнулась из комнаты.
А я подошел тогда к трубке, зажал ее в горячей руке и крикнул:
— Allo!
Больше она не была у меня. Она ушла в город прокладывать собственный путь в его недрах; и в бесконечное множество сложных движений влила свою «новую» жизнь, повторяя в блаженном неведении давно уже бывшее с кем- то другим и идущее даже сейчас под соседней крышей или даже просто за ближайшей стеной.
Для нее оно ново и сладко. Потому что «свое» и «впервые».
А я возвратился к суровой работе врача и, оставаясь осенними вечерами один со своим разумом в маленьком кабинете, вспоминал нашу странную встречу.
И чем больше я думал о ней, тем тревожней болела душа.
— Как-то выйдет? Усвоит ли темп?
И, когда по ночам затихали палаты и в открытую форточку с улицы рвался мятущийся, слитный, сплавленный гул неуемного города, я особенно чутко открывал ему уши и часами прислушивался к роковому движению чисел, уповая, что нынешний день не пошлет мне ничего ужасного.
Сам не знаю откуда, появилась боязнь.
Как? Чего? — Не умею сказать.
Но душа моя вся обострилась, насторожилась навстречу чему-то грядущему и застыла в безмолвном и трепетном ужасе тайного ожидания, откликаясь щемящей болью на каждый тревожный звонок телефона.
Дошло, наконец, до того, что дежурства пугать меня стали.
С замиранием сердца входил я теперь в кабинет, где меня обступали тотчас же обычные, черные мысли.
И, когда уходил на квартиру, облегченно вздыхал:
— Слава Богу! Пока все спокойно.
Потянуло на люди: в театр, на проспект, на бега, в ресторан.
Одевался возможно скромнее, нахлобучивал шляпу с полями и бродил в свободное время в суетливой толпе.
Было легче значительно, чем там, у себя в кабинете. Растворялась какая-то тяжесть в душе, исходили какие-то нити, тянулись к другим, приобщали к беспечной и серенькой суетности. Хорошо было чувствовать себя таким же, как все: затерянным, маленьким, единицей числа, которую так же легко «обронить», как и всякую другую. И невольно являлась надежда на что-то. Скоро, однако, я понял себя: я искал Валентину.
И однажды я встретил ее.
Это было в театре.
Шел «Фауст» с Шаляпиным.
После первого акта я вышел в фойе выпить чаю и съесть пирожок.
В это время вблизи, за спиной, расплескался серебряный хохот.
Я узнал его сразу.
Так могла хохотать только одна Валентина.
Обернулся и тут же увидал ее.
Она шла спиною ко мне рядом с высоким блондином.
Мне был виден один лишь затылок.
И, однако, я сразу почувствовал, что блондин этот — не Сережа Матвеев.
Большего я не хотел в этот вечер.
Я уехал сейчас же домой и с успокоенной, легкой душой в первый раз за большое количество дней принялся за запущенную работу.
Работал удачно и весело.
Отпустило. Стало легче дышать, и даже «дежурная комната» перестала пугать своим воздухом, нагнетающим мрачные мысли в тяжелом ночном одиночестве.
Так полгода почти прошло в спокойной и ровной работе.
И вдруг в один день я внезапно почувствовал признаки старой тревоги.
Родилась она сразу, без повода: просто сразу накрыла и пошла нарастать, обжимая всю грудь холодными звеньями.
Попытался упорствовать: выпил чашку ликера и попробовал сесть за рояль.
Сорвалось.
Тогда глянул на календарь, на часы и стал собираться. Было время идти на дежурство.
Обошел все палаты, побывал в операционной, назначил порядок работы и ушел покурить в кабинет.
— Что такое со мной? Нездоровится, что ли?
Подошел для чего-то к отворотной форточке.
Вдруг пронзительный, резкий звонок передернул меня до последних суставов.
— Allo! — крикнул я изменившимся голосом.
Все обычно. Звонок из приемной. Голос знакомый, — дежурного фельдшера: привезли пациента.
Но железной рукой захватило дыхание, и в артериях стукнула кровь.
Вне себя от волнения пробежал коридором.
— Где? Скорее!
Поглядел и земля поплыла под ногами.
На носилках была Валентина.
Выслал всех.
Сел у ног.
Стал глядеть.
Все обычно: весь осклизлый, пропитанный грязью костюм; та же кофточка с простенькой вышивкой на высокой груди. Только грудь неподвижна, и немые глаза удивленно и холодно смотрят из-за той черной грани, где теряется мысль и рассудок теряет значение.
Сам раздел. Осмотрел.
Впрочем, долго смотреть было незачем.
Все и так было ясно.
Завернул опять тело в сырые и скользкие складки.
Да! Конец! В роковом своем ходе «число» обронило еще единицу.
И вдруг холодок пробежал по лопаткам.
— «Я конторщик у Смерти… ни один не минует меня», — прозвучали в ушах мои собственные слова.
Я почувствовал их и согнулся, раздавленный скрытым в них смыслом.
Я при ней их сказал… Стало быть, в смертный свой час она «знала», что я «все узнаю».
Дальше силы мне совсем изменили.
Я упал на колени, и в глазах замелькали цветные круги.