Светлой памяти руководителя
…Он был безмозглой тварью — зеленохвостый палеозойский проточеловек. Иначе бы еще подумал — стоит ли высовывать рожу из воды, чтобы подышать атмосферным воздухом. А так все было просто: действительно, что значит слишком много кислорода, когда мы по крупицам собираем растворенный в воде? Как может быть слишком много того, чего всегда хорошо, но мало?
…Но по порядку: я хочу есть — готовлю пищу. Продукты сами с люстры не падают, поэтому иду в магазин. А перед этим получаю деньги за то, что работаю. Или: мне холодно, я одеваюсь. Для этого покупаю одежду на деньги, за которые работаю. И вдруг наступает рай, где всего слишком и за просто так. Так зачем тогда этот дурацкий, опостылевший алгоритм? Какого дьявола я работаю, получаю деньги, иду в магазин и т. д.
И вот, повинуясь этой неумолимой логике, зеленая бестолочь высовывает рожу из воды и начинает лопать кислород прямо из воздуха, подобно многим своим предшественникам, которые благополучно издохли при тех же обстоятельствах — потому, что даже того, чего всегда хорошо-но-мало, тоже может оказаться слишком. А этому — повезло, и он становится связующим звеном меж водой и воздухом, мессией, то бишь, и за ним идут другие.
И никаких тебе реинкарнаций, никаких архангелов с трубами. Я есмь, я дышу, дважды два по-прежнему четыре, воздух вполне осязаем, движения в нем — отнюдь не божественная преррогатива, и даже полет — суть падение снизу вверх.
Через эн поколений кто-нибудь ступит нетвердыми лапами на твердую землю и испуганно вернется обратно, где его встретят как героя, т. е. поспешно съедят. Но начало положено, эволюция продолжается…
Ныне я — хомо и, к сожалению, сапиенс, поэтому, работая на свою персональную эволюцию, тащу с собой не только генетическую, но и личную память, а с таким грузом уже летать не получается — так, порхаешь себе в приповерхностном слое и везде вьешь гнезда, каждое на всю жизнь. А над новым гнездом всегда маячит призрак старого, расслабляет и манит, и рвешься назад, чтобы вернуться к осколкам миража… эволюция встала.
Вот поэтому ползают по земле люди-улитки, таская с собой кусочек тепла, вьют временные гнезда, роют временные пещеры, не брезгуют чужими жилищами…
Да разве бы высунула пасть из воды зеленая тварь, если б могла предвидеть, к каким осложнениям это приведет? Она-то, наверно, думала, что рай — это налопаться от пуза, свернуться в клубок и ослепнуть.
…И все-таки удивительно хочется упасть снизу вверх.
Меня предупреждали: машина по ущелью не пройдет.
Они не знали моей машины, но оказались правы.
Это — не единственное, в чем я просчитался.
Это — не единственное, в чем мне не повезло.
…Стемнело. Снаружи совсем распогадилось. Свистел ветер, снежные птицы отчаянно бились о стекло и, расшибаясь, бессильно сползали вниз. На что я рассчитывал? Как всегда: пару недель хорошей погоды, море усилий — до зубовного скрежета, неплохая подготовка и немножко удачи… а зря. Удача погибла и похоронена здесь же, восемь лет назад.
Знобило. Коченели ладони и ступни. В голове коты сватались — от ушиба по всему черепу, в шею, до самых ключиц шла пульсирующая боль. Приложил к голове металлическую фляжку, а через минуту опять провалился в черноту…
…Мне тяжело и нечем дышать. Пытаюсь поднять веки, но смертельная усталость или что-то еще давит на них. Не сразу удается понять, что я сам прижимаю их пальцами. Тяжело, но все же получается развести ладони и открыть глаза. Темно, по лицу непонятно в какую сторону каплями стекает вода. Сплевываю — плевок возвращается на щеку. По сантиметру начинаю отвоевывать жизненное пространство. Крайне тяжело дышать, но вот намотанный на руку темляк[1] приводит ко мне головку ледоруба…[2] дальше — легче, светлее, больше воздуха.
Наверху — тишина, как до сотворения мира и ослепительное солнце. Ни одной красной линии на корявой белой земле[3]. Сидя наполовину в яме, пытаюсь выдернуть из-под снега свой конец веревки. Между нами было тридцать метров. Все тридцать нужно раскопать…
…Я очнулся.
Уже не птицы, но белые безглазые люди ломились в стекло. Боль в голове не прошла, и вдобавок ломило все тело. То, к чему я вернулся, трудно было бы назвать сознанием. Перспектива очевидна: завтра здесь будет труп, а еще через несколько суток его, может быть, найдут. Ни раскаяния, ни покаяния, ни сцен из детства, ни мыслей о бренности земного в этой голове не было. В ней было кошачье сватовство да еще свист ветра. Я сгруппировался, на секунду поймал иллюзию тепла и отключился снова.
…Он стоял под жандармом[4] и завязывал проводник[5]. Ярко-красный анорак[6], голубая каска, блеск в глазах, пижонские усики… сколько ему здесь? Двадцать один? Двадцать два? Счастливый, в прошлом — несколько вершин Кавказа, в будущем — все покорные и покоренные радужные Гималаи… А вот опять он — время спустя, наклоняется над другим. Другой мертв, но парень этого не знает. Взваливает труп на плечи и медленно движется вниз по ущелью. На кошках — комья снега, ходьба на котурнах. Шаг — удар кайлом[7] по залепленным зубьям, еще шаг — поправляет ношу…
…Кошки теперь уже лучше снять, но останавливаться — страшно…
…Я открыл глаза, чтобы сменить позу — ноги затекли. Шевеление вызвало новый приступ холода, зато боль уже почти не чувствовалась. Снежные налеты стали ритмичнее и уверенней. Птицы методично довершали свою пиррову победу — половина стекла была завалена их дохлыми телами.
…останавливаться страшно: рухнет иллюзия приближения к цели. Сколько энергии придется собрать, чтобы двинуться дальше. Монотонная ходьба притупляет отчаянье. Шаг — удар по кошке, шаг — поправляет труп…
…на несколько секунд открыть глаза…
…еще шаг, и еще…
…и снова открыть, чтобы увидеть очередную атаку, все это скоро закончится…
…Еще пара шагов. Парень оставляет труп. Но теперь он уже и налегке не дойдет.
Я вижу его упавшим. Борода — в инее. На проступающей сквозь снег белизне лица — темные сжатые губы. Может, он все-таки умер?
Но кто же тогда я?
Выхожу наружу. Первый раз после своего неудачного прорыва наверх по ущелью, прорыва, остановленного преждевременной непогодой и шальным камнем. Я шел быстро, но молоко[8] садилось быстрее, чем я шел…
Выхожу низачем. Просто выхожу. Другой попытки все равно не будет. Другой жизни — тоже.
Волк, махнувший через флажки, в следующей инкарнации становится человеком. А кем станет человек, если он — за всю жизнь — ни разу?..
…Сквозь твердую атмосферу вьюги, между двумя приступами снежно-птичьего суицида жалобно пискнул мираж. Метрах эдак в — дцати (плюс-минус эн километров) горел огонек. Я в него не поверил. Просто было все равно. Упершись лбом в ветер, побрел — почти вслепую.
До огонька оказалось тридцать шагов (или триста?), я очень внимательно считал.
Здесь тепло. Течет с головы и одежды.
И куча каких-то бессмысленных предметов на лежанках: медное распятие, велонасос, разводной ключ, сомбреро, балетные пуанты, китайский веер… как будто ночевала бродячая труппа и, собираясь, в спешке перезабыла весь реквизит.
— Аз есмь, — сказали у меня за спиной.
— Вечер добрый, — я обернулся… и никого не увидел. Дверь закрыта.
Голоса. Раньше со мной такого не случалось.
Вот привидения были. Полгода после больницы пытался догонять фиолетовые платья на улицах…
…Снежная шапка на гребне блестела под солнцем, как драгоценное украшение… опасное украшение.
— Подрежем.
— Не подрежем. Там подрезать нечего.
— Да есть чего… Времени уже два часа. Все раскисло.
— Вот именно — уже два часа, а здесь веревок двадцать отвеса.
— Ну, не отвеса…
— Ну, почти. Какая разница.
— И не двадцать.
— Хорошо, девятнадцать. До ночи не спустимся.
— До ночи — спустимся.
— А ночевать — в каком-нибудь вонючем рантклюфте[9]? И в контрольный срок не уложимся, между прочим.
— Это мои проблемы.
— Пошли, Валерка, тут всего-то полсотни метров пересечь!
…Вернуться бы назад — и все переиграть…
Если б я не послушал этих трех идиотов, поступил по-своему…
Если б раскопал эти тридцать метров — от себя до нее…
Если б не ухватился за Димку — все равно ведь не спас…
Меня — и его — нашли в полукилометре от базового лагеря.
Потом были красные мухи перед глазами, путь на носилках, бесконечно долгий в пространстве и времени, безразмерный во времени и пространстве больничный потолок.
Мне было двадцать два. Первое в жизни утро пустого потолка.
…Потом испортилась погода и уже никто никого не откопал.
А потом начались реформы, инфляция, один путч, второй — и всем стало не до этого.
Кроме меня.
Прошел год — и еще один год, ВТЭК и еще один ВТЭК, я вылез, прошло еще несколько лет, заполненных ничем, и вот, вернулся — если не найти, то хотя бы сказать Им, как я Их ненавижу.
И, зверея в опускающемся молоке, повторял: вы ведь все равно не убьете меня. Мне ведь от вас больше ничего не нужно. Вы уже взяли свою жертву…
…С опозданием сообразил: сигареты в бардачке остались.
Пошарил в куче хлама — нашел: «Золотая Ява» и немецкая зажигалка — точь-в-точь как моя, подарок шефа — ну надо же!
— Надо же о чем-то думать и думать, — произнес голос из угла. — Надо. А мысли все — дохлые и тухлые…
Я расслабился. Решил не обращать внимания. Дареному коню в зубы не смотрят. Если здесь хотят со мной говорить — пусть говорят, жалко, что ли, я все равно ненормальный.
— Раз так, зачем думать?
— Четыре стены — и боль, — ответил голос.
Четыре стены — и боль…
…Шел дождь, и в дожде падали листья…
…Болела голова и сдох второй примус… нет, это не оттуда…
…В больном позвоночнике горел осенний свет… ну, словом, черт-те-чего.
«Хватит мучиться самому и других мучить», — таков был приговор, и меня вынесло в парк волной коротких гудков из трубки.
Хватит. Устал плыть вдоль перемен. Нужно вернуться — хотя бы для того, чтобы сказать Им, как я Их ненавижу.
«…Ну вот объясни мне, зачем идете в гору вы? Что ты, конкретно, там забыл?» — «Конкретно я?» (Имеет смысл ответить. От шефа не надо отшучиваться, много интересного пропустишь). «Хм-м… иду, чтобы понять, чего я стою в этой жизни». — «То есть, тварь ли дрожащая, или право имею? То есть это, сэр, Ваше эксклюзивное Ватерлоо, вместо убиенной старушки?» — «Почему — Ватерлоо? С чего такой скепсис?» — «Скепсис, говоришь? Давай третейского арбитра спросим. Дочь, а по-твоему как, зачем вы в горы лезете?» — «Синдром божьей коровки», — фыркнула Маринка. — «Чего-чего?» — шеф сделал изумленные глаза. — «Залезть на самую высокую точку, чтобы оттуда взлететь. Рудиментарное желание». — «Вот это мне нравится. Правда, нравится, — он обернулся ко мне: — Больше, чем твое Ватерлоо… А ты говоришь — скепсис…» Мы протягиваем ребенку на выбор сторублевую купюру и нарядный надувной шарик. Он выбирает шарик, и мы смеемся этому выбору, смеемся, заглушая легкую — почти незаметную — тоску: это там, в самом темном уголке сердца плачет наш собственный внутренний ребенок, плачет о том, что и он тоже когда-то был прав, а позже его обманули…
…Другой голос, детский, обиженно произнес:
— Когда я был маленький, мне казалось, что все на свете люди сговорились, прежде чем мне родиться.
Оказывается, я уже пятнадцать минут кручу в руках велосипедный насос. А до этого вроде был костыль. А еще раньше — распятие. Я порылся в куче хлама и раскопал там китайский веер.
— …постоянно думаю о нем, — тут же откликнулся женский голос. — Не хочу о нем думать, и не могу, но постоянно думаю, как будто мыслями своими могу удержать его при себе…
Мыслями никого не удержишь.
Никого не вернешь…
…и не отвратишь неизбежное.
…Он позвонил, когда до выхода оставалось пятнадцать минут, а моя любовь все еще торчала в ванной. «Собрались, что ли?» — «Так точно!» — «К пустой голове руку не прикладывают, — засмеялся Сан Иваныч. — Я все вижу. Высоко-о сижу, далеко-о гляжу… вы поосторожнее там, в облаках. Ладно?»
Я не знаю, успел ли кто-нибудь сообщить шефу о гибели дочери. Тогда же с ним в Москве случился инфаркт. Соседи увидели его на балконе, голова и руки свешивались через перила. Я на целых два месяца опоздал на похороны.
А потом — четыре стены и боль, дождь и листья в дожде, ВТЭК, пустой потолок…
Я мог вернуться в институт — мне бы нашли какую-нибудь тему, хотя бы из уважения к памяти Александра Ивановича. Мельников, например, занимается похожими вещами, да и мужик он неплохой… вот только не умеет падать снизу вверх.
…Заметил еще одну закономерность: пока думаю — голоса молчат. Но как только подумал об этом, они заговорили все разом — женские, мужские, взрослые, детские, плачущие навзрыд, сдержанно-безнадежные… Моя голова исчезла. Большая безмозглая амеба плыла в первозданном океане, жрала, делилась, жрала вдвоем, делилась, жрала вчетвером, делилась, заполняя океан своим бесконечным телом, и из этого тела вырастала новая голова, с болью прорывая живую ткань…
…Целовали меня, помнится. Не чувственно и не робко, не Джульетта и не Мессалина, а так, как бывает только во сне: рваный ритм фламенко и приглушенное цыганское никогда — никогда так не было, никогда так не будет, это — вне времени и пространства, поробуй загони это в реальность — исчезнет, канет в экс-бытие момента: остановись, мгновенье, ты… besame! — но и мгновенья не будет, его сожжет продолжение — продолжение всегда начинается раньше, чем приходит настоящее… Целовавшую не помню. И не надо. Пусть так и останется во сне.
А сквозь сон — или болезненную дремоту фиксированной тревоги, занемевших от тесноты суставов — уже прорываются позывные утра, от скрежета молнии на палатке, расстегиваемой дежурным, до шевеления соседей по спальнику — не хочется вставать…
Как всегда, Они нахлынули вдруг. Вчера еще шли — горы. Сегодня проснулись — Горы.
Соблюдайте субординацию, господа.
Дежавю.
Под ложечкой засосало — страх, смерть. Не субъективно-временная — когда-то там еще, а объективно-пространственная — сейчас и вокруг. Пронзительная. Не потому что: будь осторожен, иначе смерть, а потому что ты вошел в нее, как входят в темноту, в воду, в транс.
Внизу я даже если смогу воскресить — не смогу удержать это чувство. Оно из другой реальности. Так тает сон, оставляя вместо подлинно прожитого куска жизни лишь один выхолощенный сюжет — и слава богу, сны ведь бывают разные… Но я еще приду сюда снова. Деваться мне некуда, внизу моя дифференцированная душа строго противопоставляет «Я» там и «я» здесь, и все, что в ней есть по настоящему живого, оказывается там, в реальности смерти.
И когда я буду возвращаться, пролетая на бреющем полете от сна и смерти через чужую землю вниз, в мою московскую геенну, к бессонным ночам и цикличным действиям, то буду двигаться в четвертом измерении, последовательно протыкая три мира, как протыкает магазинный чекосборник плоские бумажные листки, не догадывающиеся о существовании пространства.
До чего же хочется упасть снизу вверх!..
…Интересно, где я посеял свою немецкую зажигалку. В снег, что ли, выронил? Шеф обидится: его подарок, а Маринка наябедничает непременно…
2001 г.