Рута Шейл Город вторых душ

© shutterstock.com

© Рута Шейл, 2020

© Дана Сидерос, стихотворение, 2020

© ООО «Издательство АСТ», 2020

* * *

Дети уходят из города

к чертовой матери.

Дети уходят из города каждый март.

Бросив дома с компьютерами, кроватями,

в ранцы закинув Диккенсов и Дюма.


Будто всегда не хватало колючек и кочек им,

дети крадутся оврагами,

прут сквозь лес,

пишут родителям письма кошмарным почерком

на промокашках, вымазанных в земле.


Пишет Виталик:

«Ваши манипуляции,

ваши амбиции, акции напоказ

можете сунуть в…

я решил податься

в вольные пастухи.

Не вернусь. Пока».


Пишет Кристина:

«Сами учитесь пакостям,

сами играйте в свой сериальный мир.

Стану гадалкой, ведьмой, буду шептать костям

тайны чужие, травы в котле томить».


Пишет Вадим:

«Сами любуйтесь закатом

с мостиков города.

Я же уйду за борт.

Буду бродячим уличным музыкантом.

Нашел учителя флейты:

играет как бог».


Взрослые

дорожат бетонными сотами,

бредят дедлайнами, спят, считают рубли.

Дети уходят из города.

В марте.

Сотнями.

Ни одного сбежавшего

не нашли.

Дана Сидерос


# 1

Маленькая Сплюшка не мертва: она просто принимает отпуск. Будильник звонит ровно в шесть, все должны проснуться. Ненавижу это, особенно в выходные, когда хочется побыть жалким, но впереди солнечный день, и я так рад, что у меня есть силы справиться со всеми трудностями на своем пути! Мы завтракаем перед телевизором: я и детки, маленькая Сплюшка немного грустит. Сегодня я включаю «Винни-Пуха», ее любимого.

Можно было отказаться и не отдавать Сплюшку, но мне очень нужен тот фарфоровый Kestner (35 сантиметров, спящие глазки, тело из композита), чтобы разобрать его на детали, а он стоит едва ли не больше нее. Решения, решения, решения.[1]

Вчера я вел с собой довольно грубый разговор, хотя нельзя ругаться при детях, а сегодня, как только закончился мультик, поцеловал Сплюшку в мягкий лобик и уложил в красивый пакет. От улыбки, милая, станет день светлей, перестанет плакать самый грустный… я не думаю, что это так. Просто ужасно боюсь. Год за годом все становится таким старым, старым, старым…

В ожидании курьера пришлось убрать пакет в прихожую, чтобы не видеть больше свою совушку. Время пить обезболивающее и миорелаксанты. Детки пока посмотрят в окно, я тоже посмотрю в окно – а где там наша тетя? Всё, попрощайтесь с сестренкой, скоро у нас будет новый малыш.

Как обычно, вместе с покупкой я кладу свою рекламу и небольшой подарок – конфетки или украшение, и пишу к своим деткам инструкции, ведь они такие разные и не могут ничего рассказать! Сплюшка боится спать одна, а еще она любит, когда ей поют песенки, и читают сказки, и баюкают ее на руках. Я делал все это каждый день, пока не получил заказ, но настало время расставаться, и я надеюсь, что Сплюшка будет счастлива со своей новой мамочкой.

Я оплачиваю доставку и трачу лишние деньги, потому что не могу делать это самостоятельно. Иногда моя подруга Люс помогает мне с чем-то, но я не хочу ее утомлять и все равно оплачиваю помощь деньгами или покупаю ей красивые вещи. Сегодня Люс не может ко мне прийти. Незнакомый человек с моим свертком в руках отправляется по адресу – до свиданья, милая, на тебе такое красивое платье, ты обязательно ей понравишься!

Кто следующий? А я знаю. Мистер Зай уже забронирован в «Инстаграме». Мистер Зай красавчик, он умеет говорить: «Мамочка, я тебя люблю».

Мамочка, я тебя люблю. Ты помогаешь победить в моей битве.

Я нахожу удовольствие во всей этой боли – такова жизнь, которую ты дала мне, родная. У меня есть дружок, который сказал: «Когда твоя веревка заканчивается, хватайся за конец». Вот он, конец моей веревки. Как дела?..

Я стараюсь не думать о том, что спустя неделю маленькая Сплюшка надоест своей новой хозяйке. Закончатся песенки, сказки и сон на одной подушке. Совушка покроется пылью в серванте, пока ее не стащит какая-нибудь племянница или соседская девочка. Сшитое для нее платье подойдет дутому целлулоидному пупсу, а сама она окажется в корзине среди голых Барби с отломанными ногами и деталей от «Лего», погружаясь все глубже и глубже, чтобы во время очередной уборки… Во время… Не могу. Вниз головой в черный мусорный мешок.

О, моя девочка!

Вниз головой. И в мешок, в мешок.

– Саша? Саша, плохо?

Мама. Мама… Ма-ма-ма-ма-а!..


В темноте все дома казались одинаковыми. Сбросив скорость, Северьян всматривался в покосившиеся заборы в надежде разглядеть табличку с номером или названием улицы – ни того, ни другого не попадалось. Хоть бы один фонарь, здоровенная деревня-то… Сколько уже объездил: и таких – со школой, сельторгом и погостом, и помельче – в три избы да память предков, – но повсюду, под каждой стрехой неизменно торчала тарелка спутникового телевидения, а за каждой печью сидела «сущность».

Есми, поправил он сам себя, что ты, ей-богу, как бабка старая…

Чаще всего выяснялось, что сущность – в головах у хозяев. В таких требах Северьян отказывал. Можно было, конечно, совершить чин освящения и взять деньги, и ничего внутри бы не екнуло, однако репутация сама себя не создает. Если жильцы говорят, что слышат голоса и чувствуют чье-то враждебное присутствие, хотя никакой причины нет, то заниматься этим должен не он, отец Северьян, а специалисты иной квалификации.[2]

Но на этот раз действительно было. Он почувствовал раньше, чем в свет фар вышагнул и замахал руками тот самый Вырыпаев-сын, который звонил ему насчет обряда.

Северьян свернул на обочину, остановил машину и заглушил двигатель. Темнота сгустилась. Она пахла травой, и озером, и землей, остывающей после дневного зноя. Яростно стрекотали цикады. Прежде чем пожать протянутую ладонь, Северьян засмотрелся на звездное небо. Ладно, ни к чему здесь фонари…

– Вырыпаев, – повторил хозяин дома то, что он и так уже знал. – Сын.

На веранде вспыхнула лампа. Тут же появилась суетливая вырыпаевская мать: «Батюшка! Да вы проходите!»

Нырнув на заднее сиденье, Северьян достал оттуда расшитую золотом епитрахиль, надел ее на шею и солидно огладил ладонью. Самым щекотливым моментом было объяснить, почему он должен войти в дом один. «Хотите повидать своего мертвого супруга?» – не годилось. «Только он несколько изменился», – тоже не то. «Возможно, он попробует вас на вкус…»[3]

Всякий раз приходилось импровизировать.

– Я проведу ритуал… – начал он и откашлялся. – Изгнания. Видеть его вам ни к чему. Пока не разрешу, к дому не приближайтесь и в окна не заглядывайте.

Младший Вырыпаев сощурился так, что стал напоминать сушеный урюк.

– А вы нас, батюшка, тем временем… – Мать ткнула его локтем в бок, но жест эффекта не возымел. – Не обнесете?

Северьян вообразил, как он хватает с тумбочки старенький кинескопный телевизор и, путаясь в полах рясы, пытается пропихнуть его на улицу через форточку под вопли и тычки засевшего в доме Есми – когда б не Вырыпаевы, посмеялся бы. А так только растянул губы в смиренной улыбке и посмотрел на хозяина дома насколько сумел ласково.

– Ты, – будто дитяти неразумному, пояснил он Вырыпаеву, – помыслами своими не меня обижаешь, а беса ублажаешь. Есть охота – стереги свое добро, но бес, как меня увидит, от страха начнет по избе скакать и в тебя, маловерного, войдет. И уд твой после этого до самой смерти не встанет, – припечатал он для надежности.

– Господь, твоя воля… – охнула вырыпаевская мать и перекрестилась.

Вырыпаев сошел с лица и потупился, явно что-то обдумывая.

– А ты сам-то как, батюшка? Не боишься? – крикнул он, когда Северьян, решив, что разговор исчерпан, направился к дому. – Сам-то он как?.. – Это уже матери, потому что Северьян до ответа не снизошел.

– Да ему, чай, и не надо, – забубнила та. – А такой молодой еще, видный, девки небось вьются… Тяжко, тяжко. Господь, твоя воля!

Девки… Тут с одной-то не знаешь, как разобраться.

Дом встретил его запахом плесени и тиканьем часов. Северьян прилежно разулся, поставил ботинки бок о бок и в одних носках прокрался в единственную большую комнату. Шкаф-горка с сервизом, иконы, вязаные крючком салфеточки. Из кухни погромыхивало. Северьян по очереди задернул все шторы, выволок в центр комнаты табурет и уселся на него, поджав ноги. Потер небритую щеку, достал из внутреннего кармана, подшитого к рясе, фляжку, приложился к горлышку, подозревая коньяк, но внутри оказался виски. Еще лучше. Северьян кашлянул – горло простудно саднило.

– Благословен Бог наш всегда!.. – заблажил он поставленным голосом.

Эти, снаружи, наверняка прислушивались. Хорошо бы соблюсти хотя бы видимость чиносовершения.

– Хех, – крякнуло с кухни. Северьян не шелохнулся.

– Ныне и присно и во веки веков, аминь!

– Дристно! – нахально заявил все тот же голос. Следом появился его обладатель – Северьян заметил краем глаза, но виду не подал. Совершенно голый Есми пришлепал в комнату и развалился на хозяйской кровати, паскудно выставив на обозрение Северьяна вялый член.

– Царю Небесный, Утешителю, Душе истины, иже везде сый… – забормотал Северьян, едва удерживаясь от смеха. Есми швырнул в него подушкой, но промахнулся. Северьян повторно приложился к фляжке и поддал смирения: – И вся исполняяй, сокровище Благих и жизни подателю, прииди и вселися в ны…

– Говны! – всхлипнул Есми и обнаглел окончательно – подскочив с ложа, принялся исполнять вокруг табурета, на котором невозмутимо восседал Северьян, довольно гадкий пасадобль.

– И очис… Очисти…

Есми скакал, выкидывая непристойные коленца. Северьяну стоило невероятного труда не замечать его кривляний: он из последних сил таращился прямо перед собой, но в конце концов не выдержал и расхохотался в голос. Есми замер в полупа и глядел на него с немым изумлением, как престарелый сатир, застигнутый с дудкой над столь же неюной девственницей.

– Эй, поп… Ты меня видишь?

Северьян утирал слезы. Есми присел перед ним на карачки и заглянул в лицо круглыми белесыми глазами. На его шее болталась петля с обрывком веревки.

– Видишь меня, что ли?

Вместе с осознанием этого к недоумершему Вырыпаеву-отцу вернулся стыд – метнувшись к кровати, он сдернул оттуда простыню и обмотал ею старческие чресла.

– Спасибо, – от души поблагодарил Северьян, усилием воли возвращая себе серьезность. – Так намного лучше.

– Да ты ж не поп. Ты вообще не человек. Кто ты такой?

Объяснять не хотелось – долго и муторно. И хозяева наверняка заждались.

– Я за тобой, – сказал он просто. – Сам пойдешь или уговорить?

– Только не бей. Пойду.

Окончательно присмирев, Есми скорчился в углу между шкафом и окном.

– Глянь сюда!

Северьян не сразу понял, что особенного он должен увидеть в растопыренной пятерне. Перстень этот дурацкий?

– Сноха, ведьма, со мной обвенчалась. Когда в гробу меня в лоб целовала, кольцо надела. Мне и себе. Теперь вот… При жизни от нее покоя не было, и после смерти, шалашовка, достала.

– Ой, да брось, – как от зубной боли, скривился Северьян и протянул руку ладонью вверх. – Давай его сюда.

Есми послушно начал стаскивать перстень с пальца. Тот поддавался туго, но все-таки шел. Едва заполучив вещицу, Северьян кинул ее в карман.

– Вот так. Делов-то.

– И все?

– Все. Пустое суеверие. Не бывает никаких ведьм.

Есми таращился на него как агнец, ведомый на заклание.

– Есть еще кое-что, – признался Северьян неохотно.

Вырыпаев-отец не перебивал и продолжал смотреть этим своим щенячьим взглядом. Уж лучше бы кричал, матерился, голым бы прыгал… а он сидит. Смотрит. И не жилось тебе, мужик. Чего тебе, мужик, не жилось-то?..

– Ритуал.

Каждый раз за этот «ритуал» себя ненавидел. Знать бы, кто вообще придумал такое изуверство над полумертвыми – заставил бы он этого демиурга самого себя… отритуалить.

– Будет больно?

Да уж не щекотно, хотя кто вас, полумертвых, знает. Выглядит отвратно, а как оно там изнутри…

– Обезболю, – пообещал он и открыл стеклянную дверцу шкафа.

Чашки нашлись только сувенирные – размером с наперсток и расписанные пастушками. Судя по слою пыли, едва ли ими часто пользовались. Северьян взял одну, дунул в нее, чтобы стала почище, и вылил остатки виски – хватило как раз до потертого золотого ободка. Достав из того же кармана мятый блистер, он вытряхнул в чашку одну таблетку. Пошипела, растворилась – и все.

– Залпом.

Есми цапнул чашку и поводил над ней бледным носом.

– Вискарь? Хоро-оший. Спасибо, не-поп. Лет десять вискаря не пил.

Пустая чашечка в его руке заметно подрагивала. Северьян поддернул рясу и тоже уселся на дощатый пол.

– И что теперь? – чуть слышно прошелестел Есми.

– Спать. – И для самого Северьяна слово звучало обещанием долгожданного отдыха, которого у него никогда не будет. – Крепко, спокойно и долго. Своим что-нибудь передать хочешь?

– Нинке скажи… Пусть самогон у Палыча не берет – потравится. Машину пусть продадут, за сколько смогут, а новую берут не белую. Ленку… – бормотал он сонно, но в окружающей глухой тишине каждый звук все равно слышался удивительно отчетливо. – Пашка не хотел Ленку насмерть резать. Напугать хотел только. Маню не найдут, утопла Маня. Вовка, что своих топором зарубил, тоже повесился – ты ему помоги, он там ходит и ножом себя ковыряет, а помереть не может. Нинке еще передай, пусть не плачет и простит меня, дурака… Не сдержался. Трижды с нового года Натаху ёб… Грозилась все Нинке рассказать, у-у, шалашовка…

И снова Северьяна одолело вязкое, темное. Тащило в себя, будто в топь – смерть, смерть вокруг, многих не стало, многие сошли в могилу. Все мы там будем. Скот дохнет, рыбы уснули, раки перешептались. Будущие мертвецы стоят сейчас за дверью, Господи, ждут, пока еще один помрет, чтобы вернуться, пить и есть, Господи. Несусветно хочется встать и выйти. Все, чего хочу я – встать и выйти, потому что нет здесь никакого смысла, Господи. Нет его ни во мне, ни вовне.

А хотя… Ладно.

Можно ныть и причитать хоть до морковкиного заговенья, но ритуал за тебя никто не проведет. Есми очухается, и все придется начинать заново. Скажи спасибо, что он смирный.

Выругав себя для бодрости, Северьян придвинулся к сомлевшему Есми и положил ладони на его лицо. Мерзкий, мерзкий ритуал.

– Со духи праведных скончавшихся, душу раба Твоего, Спасе, упокой… – прошептал он и вскрикнул – щеку будто ошпарило.

Внезапно очнувшийся Есми выставил руку, длинные ногти чиркнули Северьяна по лицу. Вдобавок он дергался и бил пятками об пол. Северьян навалился всем телом, стараясь не смотреть в широко раззявленный, с пеньками гнилых зубов рот.

– Куделька! – выпросталось оттуда зловонно и хрипло. – Кудельке! Ку!..

Всего мгновение, но до чего отвратительное, гори оно в огне дьявольском… Вырыпаев-отец опочил в муках. Раз на раз не приходится. Ку, чтоб тебя, ку. Ноги как ватные, самого трясет. Северьян отыскал умывальник, трижды намыливал руки и тер, будто хотел содрать кожу. Приоткрыл холодильник – у хорошей хозяйки всегда найдется… Знать бы еще, хлебная это слеза или ядреная сивуха Палыча. А вообще все равно.

В дверь неуверенно постучали. Хозяева… Северьян и думать о них забыл.

– Можно! – рявкнул он, выходя в прихожую.

Первой сунулась и сразу включила свет вырыпаевская мать. Следом втекли сам, теперь уже единственный, Вырыпаев и дородная дама с реденькими от завивки волосами – сноха Наталья, догадался Северьян и поневоле вперился взглядом в ее пухлые пальцы: кольцо было. Как есть ведьма.

– А что это у вас, батюшка… Тут вот, – ойкнула хозяйка. И пока Вырыпаев придирчиво осматривал жилище, а его супруга не сводила с «видного» священника заинтересованных глаз, она собиралась с духом, чтобы задать самый важный вопрос. Северьян не торопил, потому что знал, что обычно следует за ответом.

Он покосился на свое отражение в зеркальной створке шкафа – четыре длинных царапины на щеке вспухли и кровоточили.

– Отец Северьян, вы с ним говорили?.. Это правда он? Пашенька мой?

Его приглашали не просто так. И не просто так платили за обряд освящения дома много больше, чем взял бы кто-то другой. Мирились и с ночным рабочим графиком странного батюшки, и с его просьбой об уединении, которая прямо-таки кричала о том, что он шарлатан – но шарлатаном он не был. Приученные к наивным телевизионным шоу люди хотели в последний раз услышать своих мертвых.

– Вас зовут Нина?

Издав звук, похожий на крик раненой выпи, хозяйка привалилась спиной к дверному косяку, спрятала лицо в ладонях и заголосила. Сноха одарила ее взглядом, полным усталости.

– На кухню пойдемте, – бросила она Северьяну и, проходя мимо, задела его плечом. – Скоро отпустит.

И без того не слишком ярое возмущение подобной холодностью окончательно покинуло Северьяна, как только на клетчатой скатерти появилось блюдо с пирожками (там грибы, тут капуста), кувшин ледяного кваса (с медом и хреном, прабабкин рецепт), молодая отварная картошечка, щедро присыпанная укропом, нежно поблескивающие маслом лисички, красноперые окуньки в лимонах и с набитыми гречкой брюшками (муж наловил, у нас тут все свое) и, наконец, огромная влажная бутыль, прямо тут же и откупоренная.

– Тяжело вам, должно быть, батюшка, – бархатисто улыбнулась сноха, подсев к столу. Разлила на двоих. Чокнулись.

– По силам.

– И что, прямо так их и видите?

– Не хуже, чем вас сейчас, – ответил Северьян и вгляделся в ее клеклое, прежде времени постаревшее лицо. – Спрошу – ответят, а не спрошу – сами расскажут. Им, мертвым, от чужих секретов одна тяжесть. Как и живым.

Но у той от его слов, по всему видно, ничего внутри не дрогнуло.

– Имя у вас до чего красивое, – гнула свое проклятая баба, подперев кулаком румяную щеку. – Северьян. Я б Северьяшей звала.

От тягучего говора Натальи, неприкрытого ее интереса и водки Северьян затосковал окончательно. Так крепко, что отвернулся, не желая видеть ни тетки этой, ни щедрой закуски. В окне ярким бликом отражалась лампа. Он смотрел на это пятно, не моргая, до рези в глазах, а Наталья все пришептывала:

– И пахнет-то от вас благодатно… То ли ладан, то ли чего. Как же вы поедете выпимши? А то оставайтесь, место найдется. Дайте-ка я вам йод достану, царапину прижечь надо…

– Не надо, – перебил он и попытался испепелить Наталью взглядом, но вместо ее одутловатой физиономии перед глазами все еще стояло алое пятно лампы. – И кольцо сними. Не придет он к тебе. Нет его.

Румянец живописно сполз с ее лица на шею и плечи, пережатые бретельками сарафана. К счастью, договаривать не пришлось – в кухне появился Вырыпаев. Он вошел, поддерживая всхлипывающую мать, усадил ее за стол и сел рядом. Из его рук перекочевало в руки Северьяна несколько купюр. Повторно выпили, теперь уже не чокаясь. Слова покойного про самогон и белую машину, произнесенные как-то по-будничному, пришлось повторять по многу раз. Когда припомнили и зарезанную Ленку, и соседскую девочку Маню, которая пропала еще в апреле, и то, как алкаш Вовка годами гонялся за женой и сыном по деревне с топором, но никто не придавал тому значения, Северьян решил, что настало время прощаться.

Вырыпаев увязался следом. Прежде чем выйти на крыльцо, он быстро глянул на мать, и та ответила едва заметным кивком. Видно, была у них к батюшке еще одна треба. «Хорошая ночь», – думал Северьян, шагая к машине по влажной тропинке. Вырыпаев прикурил папиросу – потянуло дымом и жженой спичкой. Где-то в лесу, за деревней, заливался трелями соловей. Да, людишки так себе, а ночь хорошая…

– Отец Северьян, – робко заговорил Вырыпаев. От былого недоверия в нем явно ничего не осталось. – Очень вы нас сегодня выручили. Еще бы соседям помочь… Любые деньги отдадут. С дочкой беда.

Сняв епитрахиль, Северьян перекинул ее через локоть, сложил руки на груди и кивнул – мол, излагай.

– Руденки, Толян и Катя. Здесь не живут, только на лето к бабке своей приезжают. Сейчас они в городе, дочку лечат. Девять лет малой. Бес в нее вселился.

Северьян не сдержался и насмешливо вздернул бровь.

– Так-таки и бес?

– Бес! – повторил Вырыпаев и жутковато вытаращил глаза. С каждым словом из его рта вылетали брызги слюны. – Увидела, как дружок ее насмерть удушился, и началось. У них, сучат, это «собачий кайф» называется. Когда они друг друга…

– Знаю, – оборвал его Северьян и нахмурился: вспомнилось свое, крепко уже позабытое. – Что началось-то?

– Ну… Отрыжка эта. И голос. Чужой голос из нее идет. Как будто что-то наружу лезет, да застряло. Мы ей говорим – не рыгай, терпи. А она, или не она, а бес этот поганый, матами кроет, каких никто из нас не слышал, и говорит, что она его, дескать… проглотила.

Северьян стоял, глядя во тьму. Пальцы Выр…

Загрузка...