То был господин Ришло собственной персоной. Мишель бросился к своему старому учителю… Еще мгновенье, и он оказался бы также в объятиях мадемуазель Люси, распростершей руки навстречу дядюшке Югнэну. Но, к счастью, старик успел занять предназначенное для него место у двери и тем самым предупредить эту милую оплошность.
— Мишель! — воскликнул господин Ришло.
— Он самый! — проговорил Югнэн.
— Вот так приятный сюрприз! — откликнулся преподаватель, мешая французские слова с латынью. — Какой радостный вечер нас ожидает!
— Dies albo notanda lapillo,[143] — продекламировал господин Югнэн.
— Как говаривал наш дорогой Флакк,[144] — добавил Ришло.
— Мадемуазель, — пролепетал молодой человек, приветствуя юную красавицу.
— Месье, — сказала в ответ Люси, кланяясь с застенчивой грациозностью.
— Candore notabilis albo,[145] — пробормотал Мишель, к великой радости своего учителя, простившего ученика за такой комплимент, ибо произнесен он был на языке иностранном.
Впрочем, молодой человек выразился точно: этим дивным полустишием Овидий сумел передать всю прелесть юной Люси. Изумительна своей белоснежной чистотой! В свои шестнадцать лет мадемуазель Люси была воистину очаровательна: ее длинные светлые волосы по велению тогдашней моды ниспадали на плечи; своей восхитительной свежестью она напоминала едва раскрывшийся бутон — если вообще этими словами можно передать всю первозданность, хрупкость и чистоту ее образа! Наивный взгляд, бездонные голубые глаза, кокетливый носик с маленькими прозрачными ноздрями, чудесный, словно слегка увлажненный росой рот, грациозный, немного небрежный поворот головы, нежные гибкие руки, тонкий стан — все это очаровало молодого человека, от восторга утратившего дар речи. Девушка была живым воплощением поэзии, он воспринимал ее скорее чувствами, нежели зрением, она тронула его сердце прежде, чем его взгляд прикоснулся к ней.
Экстаз юноши грозил продлиться вечно, если б не дядюшка Югнэн, поспешивший рассадить гостей, дабы уберечь Люси от излучения, исходившего от юного поэта. Разговор возобновился.
— Друзья мои, — начал хозяин, — обед подоспеет вовремя. А пока давайте поболтаем! Мы ведь, Ришло, не виделись с вами целый месяц! Как обстоят дела в гуманитарных науках?
— Да никак. Идут из рук вон плохо! — откликнулся старый преподаватель. — В моем классе риторики осталось всего три ученика! Полный упадок! Нас распустят, и правильно сделают!
— Вас уволят! — воскликнул Мишель.
— А что, об этом уже поговаривают? — спросил Югнэн.
— Да, безусловно, — откликнулся Ришло. — Прошел слух, что по решению общего собрания акционеров с тысяча девятьсот шестьдесят второго года все кафедры словесности упраздняются.
«Что станет с ними?» — подумал Мишель, глядя на девушку.
— Не могу поверить, — проговорил, нахмурившись, дядюшка Югнэн, — они не посмеют!
— Посмеют, — отозвался Ришло, — и это к лучшему! Кого нынче интересуют греческий и латынь, годные лишь на то, чтобы поставлять корни для новых научных терминов! Ученики больше не понимают эти чудесные языки; тупость подрастающего поколения мне отвратительна, я просто прихожу в отчаяние!
— Не может быть, что в вашем классе осталось всего три ученика! — воскликнул юный Дюфренуа.
— Да, три, и те лишние! — в сердцах проговорил Ришло.
— К тому же они бездельники, — добавил Югнэн.
— Первостатейные лентяи, — отозвался господин Ришло. — Подумать только, недавно один из них перевел: jus divinum как jus divin![146]
— Божественный сок! — воскликнул дядюшка. — Да это готовый поклонник Бахуса![147]
— Ну а вчера! Только вчера! Horresco referens,[148] догадайтесь, если только сможете, как другой ученик перевел стих из четвертой песни «Георгик»: «Immanis pecoris custos…»[149]
— Мне кажется… — промолвил Мишель.
— Я сгораю от стыда, — перебил его Ришло.
— Подождите, — вмешался Югнэн, — сначала скажите, как переведен этот пассаж в году от Рождества Христова тысяча девятьсот шестьдесят первом?
— «Надзиратель ужасающей дуры», — выдавил из себя старый преподаватель, закрыв лицо руками.
Дядюшка Югнэн не смог удержаться и громко расхохотался. Люси отвернулась, чтобы скрыть невольную улыбку. Мишель печально глядел на нее, а смущенный Ришло не знал, куда деваться от стыда.
— О, Вергилий! — воскликнул дядюшка Югнэн. — Мог ли ты представить себе что-либо подобное?
— Теперь вам ясно, друзья мои, — вмешался Ришло, — уж лучше не переводить вовсе, чем переводить так! Да еще в классе риторики! Нас распустят — и правильно сделают!
— Но что тогда будет с вами? — спросил Мишель.
— А это, друг мой, уже другой вопрос, но не сейчас же нам решать его! Мы собрались здесь, чтобы приятно провести время…
— Тогда давайте обедать, — предложил хозяин.
Пока накрывали на стол, Мишель вел с мадемуазель Люси милую и незатейливую беседу, полную очаровательных глупостей, за которыми иногда проглядывала подлинная мысль. В свои шестнадцать лет мадемуазель Люси была вправе считать себя более взрослой, чем Мишель в свои девятнадцать, но показывать это не стремилась. Однако тревога за будущее, омрачавшая ее чистое личико, придавала серьезность всему ее облику. Она беспокойно поглядывала на дедушку Ришло — в нем заключалась вся ее жизнь.
Мишель перехватил один из таких взглядов.
— Вы очень любите месье Ришло? — заметил он.
— Очень, — кивнула девушка.
— Я тоже, мадемуазель, — признался молодой человек.
Люси смутилась, видя, что они оба испытывают самую нежную привязанность к одному и тому же человеку; их сокровенные чувства словно бы слились воедино. Мишель ощутил это и больше уже не решался взглянуть на нее.
Тут дядюшка Югнэн нарушил уединение молодых людей, громогласно призвав всех к столу. Прекрасный обед, заказанный по такому случаю у соседнего поставщика готовых блюд, был подан. Все принялись за еду.
Наваристый суп и великолепная вареная конина — мясо, столь любимое вплоть до восемнадцатого столетия и вновь обретшее популярность в веке двадцатом, утолили первый голод сотрапезников. Затем последовала солидная баранья нога, законсервированная по новому рецепту, с сахаром и селитрой, предохранявшими мясо от порчи и придававшими ему новые несравненные вкусовые качества. Несколько сортов овощей, происходящих из Эквадора и акклиматизированных во Франции, прекрасное расположение духа дядюшки Югнэна, очарование Люси, исполнявшей за столом роль хозяйки, сентиментальное настроение Мишеля — все как нельзя лучше способствовало созданию приятнейшей атмосферы, царившей во время этой почти семейной трапезы. Но сколько ни старайся продлить удовольствие, увы, оно всегда кончается слишком быстро. Вот и теперь полный желудок диктовал свою волю.
Встали из-за стола.
— Теперь главное — достойно завершить этот прекрасный день, — проговорил дядюшка Югнэн.
— Давайте пойдем погуляем, — предложил Мишель.
— Давайте, — откликнулась Люси.
— А куда направимся? — спросил дядюшка.
— К порту Гренель, — ответил молодой человек.
— Чудесно! «Левиафан IV» только что пришвартовался, и мы сможем полюбоваться этим чудом.
Все вышли на улицу. Мишель предложил девушке руку, и наша небольшая компания направилась к кольцевой линии метрополитена.
Знаменитый проект — превратить Париж в морской порт — наконец стал реальностью. Долгое время в него не хотели верить. Многие из тех, кто приходил поглазеть на строительство канала, в открытую высмеивали даже сам замысел, предрекая его бесполезность. Однако не прошло и десяти лет, как скептикам пришлось признать очевидный факт.
Французская столица могла бы превратиться в нечто вроде Ливерпуля, только в самом сердце страны: нескончаемая вереница доков, вырытых на обширных равнинах Иси и Гренель, могла вместить тысячу крупнотоннажных судов. Размах этой исполинской работы, казалось, достиг предела возможного.
В прежние времена, при Людовике XIV и при Луи-Филиппе, не раз возникала идея прорыть канал от столицы к морю. Наконец, в 1863 году некоему обществу была предоставлена возможность на свой страх и риск начать изыскания в Бове, Крее и Дьепе. Однако на предполагаемой трассе канала оказалось множество возвышенностей, которые потребовали бы сооружения многочисленных шлюзов с обильной подачей воды из ближайших рек. Поскольку Уазу и Бетюн, единственные реки на пути следования канала, посчитали недостаточно полноводными для подобной задачи, компания свернула свои работы.
Через шестьдесят пять лет к предложенной в прошлом веке старой идее, отвергнутой по причине своей простоты и логичности — использовать Сену как естественную артерию, связывающую столицу и океан, — обратилось уже само государство.
Менее чем за пятнадцать лет под руководством гражданского инженера по фамилии Монтане прорыли канал, бравший свое начало на равнине Гренель и заканчивавшийся чуть пониже Руана. Его протяженность была 140 километров, ширина — 70 метров, глубина — 20 метров. Образовывалось русло вместимостью примерно 190 000 000 кубических метров. Обмеление каналу явно не грозило, поскольку каждую секунду в него поступало из Сены до пятидесяти тысяч литров воды. Необходимые работы, произведенные в низовьях реки, сделали фарватер проходимым и для большегрузных судов, так что навигация от Гавра до Парижа осуществлялась беспрепятственно.
К тому времени по проекту инженера Дюпейра во Франции, по пути следования бывших волоков, построили целую сеть железнодорожных путей, протянувшихся вдоль каналов. Мощные локомотивы, движущиеся по рельсам, без труда тащили на буксире баржи и грузовые суда.
Та же система перевозок широко использовалась на Руанском канале, и понятно, с какой быстротой частные торговые суда и корабли государственного флота достигали Парижа.
Новый порт был великолепен. Вскоре дядюшка Югнэн и его гости уже прогуливались по его гранитным набережным среди многочисленной публики.
Всего сооружено было восемнадцать морских доков, два из которых предназначались для военно-морских судов, призванных защищать французские рыболовецкие промыслы и колонии. Здесь еще можно было увидеть старые бронированные фрегаты девятнадцатого столетия, вызывавшие восхищение любителей древностей, не слишком разбиравшихся в морском деле.
Военные корабли, в конце концов, обрели невероятные размеры, что вполне объяснимо, ибо в течение полувека происходила достойная осмеяния война между пушечным ядром и броней — кто пробьет и кто выстоит. Корпуса кораблей из кованой стали делались все массивнее, а пушки такими тяжелыми, что суда в конце концов стали тонуть от собственного веса. Так и завершилось это благородное соперничество — в момент, когда казалось, что ядро одолеет броню.
— Вот так сражались в старину, — проговорил дядюшка Югнэн, указывая на железное чудище, мирно покоившееся в глубине дока. — У людей, заключенных в эти бронированные коробки, был только один выбор: или потопишь ты, или потопят тебя.
— Значит, личное мужество при этом вовсе ничего не значило, — заметил Мишель.
— Оно стало таким же бесполезным, как и пушки, — усмехнулся дядюшка. — Сражались машины, а не люди. И войны постепенно прекращались, ибо становились просто смешными. Я еще могу понять рукопашный бой, когда сам убиваешь своего противника…
— Какой вы кровожадный, месье Югнэн, — вмешалась Люси.
— Нет, дорогое дитя, я просто здравомыслящий человек, насколько здравый смысл вообще уместен в подобном вопросе. Когда-то война еще имела некое право на существование, но с тех пор, как дальнобойность пушек доведена до восьми тысяч метров, а пушечное ядро тридцать шестого калибра на расстоянии в сто метров способно пробивать тридцать четыре стоящих бок о бок лошади и шестьдесят восемь человек, — согласитесь, личная храбрость стала излишней роскошью.
— Вы правы, — откликнулся Мишель. — Машины погубили личную отвагу, а солдаты стали просто механизмами.
Так, размышляя вслух о войнах прежних времен, наши герои прогуливались среди чудес торговых доков. Вокруг вырос целый городок сплошных таверн, где сошедшие на берег матросы проматывали все до нитки. Отовсюду доносились их сиплые голоса и соленая матросская брань. Эти бесшабашные молодцы чувствовали себя как дома в новом торговом порту, раскинувшемся прямо посреди долины Гренель, и считали, что вправе вести себя так, как им заблагорассудится. Впрочем, они держались особняком, не смешивались с жителями окрестных предместий. Как будто это Гавр, отделенный от Парижа всего лишь Сеной…
Доки соединялись между собой разводными мостами, в определенный час приводимыми в движение механизмами, работающими на сжатом воздухе Общества катакомб. Судов было так много, что воды почти не было видно. Большинство из них приводилось в движение моторами, работавшими на углекислом газе. Любой трехмачтовый корабль, бриг, шхуна, люгер или даже рыбачья лодка были снабжены винтом. Время парусов прошло, ветер вышел из моды, в нем больше не нуждались, и старый гордец Эол[150] стыдливо прятался в своем мешке.
Вполне понятно, что прорытие Суэцкого и Панамского каналов способствовало расцвету дальней навигации. Морские перевозки, освободившиеся от пут всяческих монополий и ярма чиновничьей волокиты, получили небывалый размах. Множились суда разных типов и моделей. Развевающиеся по ветру разноцветные флаги заморских кораблей являли собой великолепное зрелище. Обширные причалы, огромные склады, ломившиеся от товаров, выгружаемых с помощью замысловатых механизмов: одни машины вязали и взвешивали тюки, другие маркировали их и переправляли на судно, которое локомотив уже притащил сюда на буксире. Повсюду вздымались огромные горы из кип шерсти и хлопка, ящиков чая, мешков кофе и сахара. От обилия товаров, прибывших с пяти континентов, в воздухе был разлит какой-то особенный запах, который можно назвать сладостным духом торговли. Красочные объявления оповещали об отплытии кораблей в любые точки света. Здесь, в Гренеле, самом оживленном порту мира, смешались все языки.
С высот Аркёя или Мёдона открывалась поистине великолепная панорама порта. Куда ни бросишь взгляд — всюду лес мачт, расцвеченных в праздники реющими флагами; у входа в порт — высокая башня приливной сигнализации, а в глубине его — устремившийся на пятьсот футов ввысь электрический маяк, в общем-то совершенно бесполезный. Огни этого высочайшего в мире сооружения виднелись с расстояния сорока лье — их можно было заметить даже с башен Руанского собора.
На всю эту величественную картину стоило поглядеть.
— Действительно красиво, — заметил дядюшка Югнэн.
— Прекрасное зрелище, — отозвался Ришло.
— Пусть у нас нет ни моря, ни бриза, — вставил месье Югнэн, — но зато мы можем прийти сюда и полюбоваться кораблями, спущенными на воду и гонимыми ветрами!
На набережной самого большого дока, где толпа особенно напирала, требовалось немало усилий, чтобы пробраться сквозь нее. В этом доке с трудом разместился только что прибывший гигант — «Левиафан IV». Огромное судно «Грейт-Истерн», построенное в прошлом веке,[151] не сгодилось бы ему и в шлюпки. «Левиафан» прибыл из Нью-Йорка, и американцы вполне могли бы гордиться своей победой над англичанами. У корабля было тридцать мачт и пятнадцать труб, мощность его машины была равна тридцати тысячам лошадиных сил, из которых двадцать тысяч приводили в движение колеса, а десять тысяч — обеспечивали работу винта. Проложенные вдоль палубы рельсы позволяли быстро передвигаться с одного конца корабля на другой. Между мачтами изумленному взору открывались великолепные скверы с большими деревьями, тень от которых падала на зеленые куртины, газоны и цветочные клумбы. Щеголи могли скакать верхом по извилистым аллеям. Этот плавучий парк вырос на десяти футах плодородной почвы, уложенной на верхней палубе. Корабль вмещал в себя целый мир; он побивал самые невероятные рекорды: путь от Нью-Йорка до Саутгемптона он преодолевал за три дня. Шириной он был двести футов, о длине можно было судить по следующему факту: когда «Левиафан IV» пришвартовывался носом к причалу, пассажирам с кормы приходилось пройти четверть лье, чтобы достигнуть твердой земли.
— Скоро, — рассуждал дядюшка Югнэн, прогуливаясь в тени дубов, рябин и акаций на верхней палубе, — и вправду сумеют соорудить фантастический корабль из голландских преданий, так что, когда его бушприт уткнется в остров Маврикий, корма еще пребудет на рейде в Бресте.
Ну а Мишель и Люси? Восхищались ли они, подобно всей этой оторопелой толпе, невиданной громадой «Левиафана»? Трудно сказать. Они мирно прогуливались, неторопливо беседовали или просто молчали, не в силах оторвать друг от друга проникновенных взоров. Молодые люди вернулись в жилище дядюшки Югнэна, так и не заметив всех чудес порта Гренель!