Марк Сэнд Горная худра

Старшие сёстры Гуллы отрезали себе груди, когда стало ясно, что отец не вернётся домой. Ножами из чернёного железа окровавили белую кожу, бросили набрякшие груди наземь, заговорили-запели плачем заунывным, плачем смертным: «Ты теки, теки, рудяное молоко, точи камень земной, точи свет дневной; кто в тебе искупается, того солнце в камень не обратит, колокольный звон под землю не загонит; теки через горы, теки через долины, по лесным тропинкам, по людским селеньям, отыщи нашего батюшку; проточи себе русло, рудяное молоко, стань тропинкой прямой, тропинкой вьющейся, проведи сестрицу нашу к батюшке, батюшку к нам обратно приведи. Ты теки, теки, рудяное молоко…» Звенели голоса горькой тоской, текло молоко, смешивалось с кровью, в озерцо чёрное у ног собиралось. Гулла вся дрожала, боялась в чёрное озеро ступить, пока сестрица Йерна алым взглядом на неё не зыркнула. Кто ж виноват, что младшая она в семье, меньше всех в ней силы от земных костей, а раз так, легче других ей по земле ступать будет? Сёстрам только путь открывать, страшным перерождением платить за возможность выпустить одну из них на белый свет, а Гулле в путь отправляться, из беды отца вызволять, а как она его вызволит?

Отец их, Мьон, стар был, силён, спокойно под луной разгуливал, солнечного света даже не боялся. Дочерям его до полной силы далеко было, не позволял им старый цверд наружу выходить, запирал под корнями горными, а в людские селенья им и вовсе ходу не было. Но вести пришли с подземным ручьём, что пропал старый Мьон, сгинул меж людей, в тяжком плену томится, и нет ему дороги назад. Значит, и Гулле дорога к людям. Хочешь не хочешь, принимай жертву сестёр, кровью с молоком омывай тело, отправляйся в путь с надеждой тяжёлой на плечах, да оплошать не смей! Зря, что ли, Йерна, да Сольва, да Коббе тела свои калечили, от юности отказывались добровольно, превращаясь в чёрных старух, в пест бесплодных? Шагай в озеро, Гулла, пусть родная кровь тебя опалит, чёрное молоко сестёр твоих кожу добела выбелит. Терпи, Гулла, рта раскрыть не смей: ждёт тебя дорога долгая, дорога тяжкая, и неизвестно ещё, что дальше будет.

Она и шагнула.

Глубоким оказалось озеро, ухнула Гулла в него с головой. Повлекло её, потащило по камням, струями, как плетьми, тело ожгло. Сквозь камень, сквозь землю, меж корней древесных; по глубоким оврагам, по утоптанным дорогам. Вытолкнуло её наверх, назад отхлынуло — стоит Гулла, вся дрожа, на твёрдой земле, над головой в чёрном небе жёлтый месяц скалится, прямо перед ней забор из жердей деревянных, за забором постройки виднеются, собаки брешут, человечьим духом всё пропитано. Хутор; да богатый хутор, в два этажа дом у хозяев.

Раз сюда привело её рудяное молоко, значит, тут старый Мьон в плену томится, больше негде. Собралась Гулла с духом, дрожать перестала да перемахнула через забор. Собаки лаем так и зашлись. Цыкнула на них Гулла, притихли вислоухие. Стала она осторожно двор обходить. Тут хлев, тут конюшня, на краю баня стоит… шагнула Гулла дальше — и стала как вкопанная. Высится перед ней амбар, двери его деревянным засовом закрыты, а вокруг всё кресты, кресты, кресты! На каждой стене крест нарисован, да и сам засов-то в виде креста, и обвязан весь амбар красной ниткой, и прутья орешника вкруг в землю натыканы. Слепят кресты Гулле глаза, не подойти ей к амбару, а уж за засов и вовсе не взяться.

Обошла она постройку кругом, ищет, нет ли где просвета малого. С северной стороны немного кривоват вышел крест, прутья орешника в стороны друг от друга наклонились — шепчет Гулла в щель: «Батюшка! Здесь ты?» Отвечает ей из амбара глухой голос старого Мьона: «Ты ли, дочка? Не выбраться мне отсюда, скован я крёстным знамением, служить мне теперь хозяину хутора. Не ищи себе злой судьбы, возвращайся обратно в горы, таково моё тебе повеление». А дальше ничего они не могли друг другу сказать, слишком тяжко было.

Утёрла Гулла слёзы кончиком хвоста, стала думать, что дальше делать. Нельзя так взять и батюшку бросить, иначе всё зря получится. А по всему видно, знающие люди на хуторе живут, раз уж с самим Мьоном совладали. Куда ей, замухрышке, с таким ведуном тягаться? Ничего Гулла не придумала, кроме как пойти просить за отца, авось что и выйдет. Стучится в дверь, а у самой сердце так и колотится, едва ли не громче того стука. Никогда ещё в своей жизни Гулла человека не видела.

Вот загорелся в окнах огонь, распахнулась перед Гуллой дверь, ударило в лицо светом. Стоит перед ней человек, высокий, но лицо не сильно свирепое, и вроде не такой уродливый, какими обычно людей описывают. Смерил человек её с головы до ног синими глазами, крест нательный на груди поправил.

— Чего тебе, — говорит, — худра мохноногая, зачем с гор спустилась?

А сам он молодой, и даже светлая борода молодость его не скрывает. Думалось Гулле, что постарше будет хозяин хутора, ан нет: никто другой не стал бы ночью двери на стук открывать.

Глянула Гулла на него снизу вверх, волосы её золотые, длинные, по плечам рассыпались, до самых пят достают.

— Держишь ты, добрый хозяин, отца моего в плену, — промолвила она. — Отпусти его, а я за то любое желание твоё исполню.

— Да что же ты можешь, — хмыкнул человек, — чего бы он не смог? Над камнями и металлами властен цверд, каждую ночь россыпь самоцветов мне приносит.

— Только золото есть у меня, — подняла Гулла свои волосы. Говорил ей отец, что люди этот металл очень ценят.

— Камни золота дороже, — отвечает ей хозяин хутора, но чует Гулла, что другим взглядом теперь смотрит он на неё. Огонь в его глазах разгорается незнакомый, и от этого огня стало Гулле зябко.

— Отпущу твоего отца, — сказал вдруг, — если женой моей станешь, будешь со мной жить и детей мне рожать.

Отпрянула Гулла.

— Как же буду я жить с тобой? Ты человек, я худра; разная у нас судьба, несчастлива буду я в твоём доме!

— Привыкнешь к жизни человеческой.

— Не смогу я любить тебя, — понурилась Гулла.

— Свыкнешься да полюбишь.

— Это значит, от себя мне отказаться придётся, по чужим правилам жить.

— Решай сама. А только иначе я твоего отца не освобожу, и таково моё последнее слово.

Опустила Гулла голову, руками за плечи себя обхватила. Даже в голову прийти ей не могло, что человек захочет её в жёны взять. Замухрышка ведь она, заморыш; сёстры её — те красавицы были, а она вот не удалась. И теперь не знала Гулла, что делать. Если обвенчается она в церкви, всё равно что слепой и глухой станет, горные корни её отторгнут, и никогда ей не вернуться в родной край, и не найти пару себе по сердцу. Но не может она отца в беде оставить, а больше ей ведуну и предложить нечего, да и не хочет он другого. Выпрямилась Гулла, сверкнула глазами:

— Хорошо, — сказала. — Пойду за тебя.

Улыбнулся человек.

— Что ж, — ответил, — проходи в дом, эту ночь под крышей проведёшь. Утром в церковь тебя поведу. Как обвенчает нас священник, так отпущу твоего отца.

Перешагнула Гулла порог. Ступили её ноги на выструганное мёртвое дерево.

Хозяин хутора в сторону шагнул, снял с лавки покрывало, протянул Гулле:

— На вот, прикрой наготу свою.

Гулла взяла тканое полотно, в руках его повертела, посмотрела на жениха с недоумением:

— Что я сделать должна?

— На себя накинь, — терпеливо проговорил тот, — укутайся.

Видя, что Гулла не понимает, он сам накинул ей на плечи покрывало. Незнакомо показалось коже прикосновение тканого полотна.

Тут скрипнула лестница: сверху в комнату спустилась женщина такой удивительной красоты, что у Гуллы дыхание перехватило. Как этот человек на неё вообще внимание обратил, если с ним в одном доме такая красавица живёт?

Мужчина, впрочем, смотрел на спустившуюся, как на лавку в избе смотрят: лавка и лавка, чем тут любоваться? Гулле даже показалось, что во взгляде его теплоты вовсе не было.

— Здорова же ты спать, Гри, — сказал он. — Уж сколько шумим.

— Я вперёд тебя лезть не хотела, — потупила та взгляд.

— Смотри вот, — он легонько подтолкнул Гуллу по направлению к женщине, — невеста моя. Завтра обвенчаемся. Уложи её спать, одежду собери какую-никакую, проследи, чтобы всё как надо было. Она порядков наших не знает.

— Финн… — та, которую назвали Гри, посмотрела на Гуллу чуть не с испугом. — Финн, у неё же хвост!

Гулла застенчиво поджала волокущийся по полу хвост.

— Ничего, — махнул рукой её жених, — как обвенчаемся, отвалится. Делай, что я сказал.

Неслышно вздохнув, Гри подошла к худре. Была она выше её, почти с самого Финна ростом, так что Гулла рядом с ней себя совсем неказистой чувствовала. Сразу видно, у кого тут стать и сила, а кто былиночка невзрачная.

— Пойдём, что ли, — тронула Гри её за плечо. И Гулла послушно последовала за ней.

Братом и сестрой оказались Финн и Гри. Кроме них двоих, было тут четыре работника, а осенью Финн ещё людей нанимал. Хозяин он был толковый, работящий, знал многое, так что Гуллу за ним, несомненно, ждала счастливая жизнь. Всё это Гулле рассказала Гри. Опасаться худры она быстро перестала и в меру сил своих старалась помочь ей освоиться. Для Гуллы ведь всё в новинку было. Что спать в ночной рубашке и под одеялом положено, как волосы укладывать, где умываться. Наверху оказался целый сундук с женской одеждой, и многая Гулле как раз впору пришлась.

— Матери нашей, — скупо объяснила Гри. Сама она в эти платья не втиснулась бы.

Свадебное платье Гуллы тоже раньше принадлежало матери Финна. Белое с красной вышивкой по подолу: наденешь — сожмёт сердце железная рука, потеряют ноги былую лёгкость. Красная шерстяная нить людям душу к телу привязывает, а нелюдь просто по рукам и ногам вяжет. Ох, вынести бы Гулле церковное венчание, колокольный звон!

Гри в платье нелепо смотрелась, куда больше ей пошли бы штаны да вышитая рубашка, в каких Финн вышел. А лучше всего — без одежды вовсе; зачем люди тело своё тканью покрывают, Гулла не понимала. Но её дело здесь не спрашивать, а слушаться, так что смолчала, шла покорно, куда скажут, делала, что велят. Перешёптывания людей, бубнёж священника — всё для неё в ровный гул сливалось. Так, бывало, гудели корни гор, но уже никогда Гулле этого не услышать.

Вот надел ей Финн кольцо на палец — и будто разом оглохла и ослепла Гулла. Молчаливы камни, молчаливы деревья, не поёт трава, не поёт металл. Всю её силу сковал человек и отнял. Да и сама Гулла как человек стала: пропал и хвост, и шёрстка на ногах. И силы ей как человеку отмерено, не больше: ни через забор прыгнуть, ни дерево из земли выворотить.

— Гизелой буду звать тебя, — сказал жене довольный Финн, и склонила она голову, соглашаясь с новым именем.

Как вернулись из церкви, Финн сразу к амбару отправился. Снял засов-крест, красную нить разомкнул, прутья орешника повыдергал. Вывел старого Мьона на свет.

— Видишь, — говорит Гизеле, — что обещал тебе, то выполняю.

Снял с шеи цверда ореховый крест, с рук его путы снял.

— Иди, — говорит, — да впредь на дороге мне не попадайся.

Глянул тоскливо Мьон на дочь, но что тут сделаешь, когда силён ведун, да солнце в небе высоко, да колокольный звон от церкви доносится. Повернулся он и поскакал в лес. Осталась Гизела одна.

Финн крест за пазуху спрятал, улыбнулся широко, прижал Гизелу к сердцу:

— Заживём мы с тобой теперь, жёнушка!..

Что ж, и она ему улыбнулась.

Учиться Гизеле многому пришлось. Никаких ведь дел она домашних не знала, ничего по хозяйству не умела. Свалилось это всё на Гри. Та у брата в хозяйстве двойную лямку тянула: и за домом следила, и в поле работала наравне с работниками. Не любил Финн сестры. Никогда доброго слова ей не скажет, всё покрикивает да поручения даёт. Едва Гри с одним делом справится, как у Финна уже другое наготове. А если оплошает Гри, так у Финна и тумаки недалеко. Гри всё терпела, ни разу брату не возразила. Гизела смотрела на это, и гнев её брал от того, как муж её с сестрой обращается. Так бы и высказала ему всё — да робела сильно.

С самой-то Гизелой Финн ласков был, ни разу не замахнулся даже. Домашней работы сильно с неё не спрашивал, с ярмарки обновки привозил. Не могла на него Гизела пожаловаться. Только тоска её тут заедала. Вроде и привыкла уже среди людей жить, правила соблюдать человечьи, в церковь каждое воскресенье ходила, как положено, — а иногда бывали такие дни, что хоть в омут головой. Была же она когда-то свободной. В такое время она старалась Финну на глаза не попадаться. Знала: не понравится это мужу. Её ругать не станет, так на Гри сорвётся, а её-то вины в том и вовсе нет.

— Под горами, — рассказывала она Гри, — жилы рудные вьются, камни цветные в гнёздах сидят, и у всякого голос наособицу: прислушаешься — поёт земля! Можно их наружу выкликать, можно, наоборот, в дальнюю глубь увести. Есть реки с чёрной водой под корнями гор, есть озёра огненные. В огненных озёрах змеи крылатые живут, каждая чешуйка своим огнём горит…

— Скучаешь ты по дому, — вздыхала Гри. Тогда Гизела утыкалась ей в плечо и плакала, а Гри обнимала её и гладила по золотым волосам. Сильные объятия были у неё, чуть не крепче Финновых.

— За что тебя Финн не любит? — спрашивала Гизела.

— А что меня любить? — пожимала плечами Гри. — Видишь сама, какая я: некрасивая, нелепая, люди надо мной смеются, мужиком в юбке за глаза обзывают. Позорю я брата только. Да и глупа; он, видишь, человек учёный, а я и имя-то своё писать не научилась, крестиком подписываюсь.

— Это ты-то некрасивая?! — поразилась Гизела. — Да краше тебя в округе никого нет, ты войдёшь — словно мгла ночная на землю опустится. Даже в горах, среди бывшей родни своей, не видела я никого подобного тебе.

— Вот Худрой-то меня и кличут, — невесело усмехалась золовка. — Слышала я, что худры все уродливы, мужеподобны, но на тебя посмотрела и перестала в это верить. Ты вон какая красавица — тоненькая, ладненькая, двумя пальцами в талии обхватить можно, и волосы, как золотой водопад, до пят стекают.

— Так замухрышка я, — терялась Гизела.

— Видишь, как оно забавно получается: у нас ты красавицей будешь, у вас — я… А для своих мы обе нехороши.

— Меня дома никто видом моим не попрекал, — возражала Гизела. — И тебя попрекать бы не стали. Будь я свободна, клянусь, увела бы тебя отсюда, никому бы над тобой смеяться не позволила! Была бы ты сердечной моей, в хрустальной пещере жила бы.

В хрустальных пещерах вместе селились худры, что находили подругу себе по сердцу и готовы были семью образовать, и Гри об этом было ведомо. Ведь у худр всё не как у людей, и женщины у них чаще живут с женщинами, чем с мужчинами. Смущалась она таких речей, но, однако же, замолчать Гизелу не просила.

В другой раз разговорились они про Финна.

— Брат с отцом нашим не шибко ладил, — рассказывала Гри, расчёсывая Гизеле волосы. — И когда ещё был жив батюшка, ушёл Финн на заработки, несколько лет дома не появлялся, и вестей не было от него. Думали даже, что сгинул, батюшка хутор мне оставить хотел. Однако три весны назад вернулся Финн. Рассказывал, что был в службе у одного ведуна; денег не скопил, зато научился тому, чего обычные люди и вовсе не знают. Ему не поверили сперва. Да Финн особо и не любит волшбу свою применять. Ну вот, а вскоре, как Финн вернулся, слёг отец с лихорадкой, да на ноги уж не поднялся; а хутор Финну достался.

— Так отец же тебе его отставить хотел?

— Хотел не хотел, — вздохнула Гри, — а раз наследник вернулся, нет у меня в хозяйстве доли. И то спасибо, что не гонит меня брат.

Собрала она с расчёски волосы, сложила в мешочек полотняный. В золото превращались выпавшие волосы бывшей худры, потому Финн строгий учёт им вёл, велел собирать да ему отдавать.

— Скверные обычаи у вас, — сморщила нос Гизела.

— Все так живут, — пожала плечами Гри. — Вот сосватали бы меня, дал бы батюшка за мной богатое приданое, стала бы я на хуторе мужа хозяйкой. Только Финн мне приданого не даст, нечего, скажет, добро разбазаривать, а без приданого никто меня не возьмёт. Век буду на хуторе работать. Да ничего, мне нравится; и тебе ведь помощь с хозяйством нужна, а потом, как детки пойдут, так и с детками…

— Очень нужен тебе муж, который берёт ради приданого! Лучше в горы тебе уйти. Знаешь ведь, что худры могут человека увести и себе подобным сделать? Могла бы я — увела бы тебя.

— Ох, да куда мне в горы, — отмахивалась Гри. Но чем больше слушала рассказы Гизелы, тем больше задумывалась.

В положенный срок понесла Гизела дитя, а после и разродилась благополучно. Финн с женой ещё ласковее стал, на руках её носил, подарками дорогими одаривал. На сына глядел — наглядеться не мог:

— Смотри, — говорил, — весь в меня пошёл. Хочу дочку ещё, чтобы на тебя была похожа, такая же красавица!

А Гизелу чёрная тоска заедать стала сильнее прежнего. Небо голубое над ней, солнце жёлтое светит ласково, работники уважают её, в пояс кланяются — что б не жить? Вот уж на далёкий сон стала похожа прежняя жизнь её. Кабы не разговоры с золовкой, и вовсе бы Гизела о ней забыла. Проснулась она как-то ночью — и поняла, что не помнит лиц сестёр своих. Шепчет имена их: Йерна! Сольва! Коббе! — а перед глазами чернота только. И даже собственного имени уже не помнит бывшая худра. Навеки ей быть Гизелой, и никогда она не вернётся в родные горы.

У Финна на глазах ещё сдерживалась Гизела, не показывала ему тоски своей. А когда не видел муж, сил не было прятать слёзы; целыми днями, бывало, плакала она. Если б и слёзы её в золото превращались, быть бы Финну богаче короля. Гри на это смотрела да хмурилась. Думала она, что пройдёт тоска невестки, как ребёнка родит, ан нет: не полюбила Гизела сына, равнодушно к человеческому отпрыску было сердце её. Кормить кормила, на руках укачивала, всё, что матери положено, делала, но не вызывал в ней малютка ни радости, ни умиления.

— Ещё больше он меня к людскому миру привязывает, — горько сказала Гизела золовке, глядя, как малыш изо рта пузыри пускает. И отвернулась.

Грустно было Гри видеть, как постепенно угасает Гизела, как одна тень от неё остаётся. Видела ведь она невестку и весёлой, и радостной. А теперь ничто не радовало бывшую худру, и серым стал её взгляд.

— Боюсь я, что умрёшь ты, — как-то сказала Гри.

— Хорошо, коли так, — равнодушно отвечала Гизела.

— Ведь всё есть у тебя, о чём другие только мечтают!

— Есть, да не нужно мне это. Не могу я к человеческому житью привыкнуть. Что угодно бы отдала, лишь бы снова свободной стать.

— Хорошо же! — сказала Гри. — Попробую у Финна выведать, возможно ли тебе к прежней жизни вернуться.

Полыхнула на неё Гизела полным надежды взглядом из-под золотых ресниц, и ощутила Гри, что готова горы своротить и вокруг хутора их расставить, лишь бы ещё раз посмотрела так на неё невестка. И даже страх перед Финном не так важен оказался, как то, что верит в неё Гизела и на неё надеется.

Много времени прошло, прежде чем придумала Гри, как к брату подступиться. Финн ведь с ней особых бесед не вёл — распорядится, что делать, да и хватит с неё братней ласки. Но знала Гри, что как напьётся Финн чёрного мёда, так разговорчивым становится, волшбой своей похвалиться хочет, и если верно ему вопросы задавать, можно многое выведать. И вот осенью, после сбора урожая, устроил Финн праздник для работников. Отужинали все, мёда хмельного выпили, обсудили год прошедший да год будущий. Славный урожай собрал Финн, доволен он был. После работники своей компанией гулять пошли, а Финн затеял жене да сестре о планах на будущее рассказывать. Только Гизела его долго слушать не стала: извинилась, попросилась спать, сказала, голова у неё болит очень. Не по нраву это пришлось Финну, однако серчать на жену не стал, отпустил её.

— Всё не может она до конца прежнюю жизнь забыть, — сказала брату Гри, глядя в огонь очага.

— Позабудет! — махнул рукой Финн. — Это всё привычка; надо поласковее быть с Гизелой да о прошлом не напоминать, это и пройдёт. Всё одно нет ей к дикой жизни возврата.

— Что же, навсегда она человеком останется? — как бы случайно спросила Гри. — Не сможет снова в худру обернуться?

— Сама не сможет, — ответил Финн, опрокидывая кружку с мёдом. — Только если поможет кто.

— Поможет?

— Да; и ни она сама, ни родня её горная, ни какая другая нечисть, а только человек, который в церкви был крещён и крест на себе носит. Вот если такой человек поднимется высоко в скалы, где они красными становятся, найдёт, где растёт железная трава, сплетёт из этой травы полотно да накинет это полотно на неё, тогда обернётся Гизела снова худрой. И сделать это всё нужно в одну ночь, потому что если упадёт на полотно хоть один солнечный луч, потеряет оно свою силу. Только не бывать тому. Куда лучше в семье да ласке жить, чем по горам скакать. Здесь её место.

Гри с братом спорить не стала, поддакнула ему. А сама думает, как же за одну ночь успеть туда и обратно обернуться, да ещё полотно сплести. Далеко от их хутора до гор, как раз день на дорогу и потратишь. А невестку с собой не сможет Гри увести, сразу догонит их Финн, как смекнёт, в чём дело.

Думала-думала, ничего не придумала. «Что ж, — решила, — попробую так, а там, может, и придёт что в голову». Как-то утром встала, как обычно, до свету, сумку, с вечера собранную, прихватила да и пошла себе. Хватились её не сразу, а пока искали, пока разобрались. Гри уж далеко ушагать успела. Сильные у неё были ноги, не знала она усталости.

Финн как услышал, что сестру его нигде найти не могут, только плюнул.

— Сбежала, неблагодарная! — выругался в сердцах. — Пусть вернётся только, такую трёпку ей задам — пожалеет!

Гизела услышала, пожелала втайне, чтобы не возвращалась Гри, куда бы та ни пошла. Золовка ведь не рассказала ей, в какой путь собирается. Подумала Гизела, может, и правда пошла она лучшую жизнь искать. Грустно ей стало, что даже не попрощалась с ней Гри, единственная в жизни этой отрада её, да что теперь поделать. Пусть будет счастлива там, в других краях.

А Гри меж тем шла и шла, по зелёной долине, по лесной тропе, по каменистым предгорьям, по крутым склонам. Было солнце сначала по правую руку её, потом над головой висело, а как стало по левую руку опускаться, добралась Гри до красных скал. Высоки их вершины, неприветливы они; горным козам да худрам здесь скакать, а Гри с трудом пробиралась. Подняла взгляд — на склоне дальней горы отблескивает что-то холодным железным блеском. Подумалось ей, что, верно, это железная трава растёт. Разом забыла про усталость Гри, с новыми силами зашагала.

Уж совсем стемнело, когда добралась Гри до этого склона. Вышла из-за края гор луна, залила мир холодным светом. Смотрит Гри: и вправду растёт под ногами железная трава — жёсткая, с налётом сизым, края острые, не гнётся под ветром. Взялась Гри за стебелёк — пальцы до крови обрезала. Перчатку толстую кожаную надела, попробовала зажать пучок да ножом срезать — сломалось лезвие ножа. Билась-билась Гри, ни одной травинки из земли не вытянула. Не рассказал ей Финн, как железную траву собирать, ничего у неё не выйдет, не сплести ей полотна, Гизелу от тоски не спасти. Сидит Гри, слёзы горькие глотает. Как была глупой и бесталанной, так и осталась; всё из рук у неё валится, ни на что не способна. Лучше б сгинуть ей в этих горах, и пусть звери её кости растащат, цверды из них свирелей себе наделают. Не утирает Гри слёз, так и катятся они по щекам.

Вдруг чует: смотрит на неё кто-то. Подняла Гри голову, видит: стоит на краю поляны старуха, чёрная, страшная, на бёдрах передник железный, вместо грудей — шрамы, клыки нижнюю губу подпирают, а волосы — с сизым блеском, точь-в-точь как трава под ногами. Глаза у старухи глубоко в черепе сидят, алым в темноте отблескивают. Ой, страх, ой, ужас!

— Что ты, дочь человечья, в диких горах ищешь? — спрашивает Гри старуха, а голос у неё недобрый, неласковый. — Зачем траву мою рвёшь?

А Гри от ужаса слова вымолвить не может, смотрит на песту, словно зачарованная. Сделала старуха шаг вперёд. Железная трава под ноги ей стелется, ковром ложится.

— Разве не знаешь ты, что ночью в горах нечего человеку бродить, не ваше это время? — говорит старуха. — Зачем на землю нашу ступила?

Молчит Гри, в грудь старухе взглядом упёрлась. Шагнула песта ещё раз. Чёрный хвост за ней по траве волочится.

— Надоело, что ли, жить тебе? — в третий раз спрашивает старуха. — Смерти ищешь?

Тут отмерла Гри, слюну сглотнула, посмотрела песте в глаза прямо и твёрдо:

— Не ищу я смерти, помощи ищу. Невестка моя чахнет от тоски, хочу спасти её.

Запрокинула песта голову, расхохоталась.

— У нас, что ли, помощи ты ищешь? — спросила, отсмеявшись. — И с чего взяла, что тебе кто-то поможет?

— Потому что невестка моя — одна из вас, — ответила Гри. — Худрой она была, пока её силы не лишили. И если я полотно из железной травы сплету и её тем полотном укрою, снова вернётся к ней сила.

Посуровело внезапно лицо старухи, как железный засов сделалось.

— О сестре моей ты говоришь, — сказала она. — Что ж, если и вправду хочешь ты её спасти, помогу я тебе. Но если обманешь — век жалеть о том придётся!

— Стала бы ради обмана я ночью в горы идти! — отвечала Гри. — Мне в одном только помощь нужна — научить, как нарвать мне железной травы. А сделать всё мне самой надобно.

Сняла песта с пояса чёрный серп без ручки, Гри его протянула:

— Бери и срезай. Потом Гулле привет от сестрицы Йерны передашь.

Взяла Гри серп. Тяжёл он в руке, холодит кожу. Сначала неудобно ей было, а потом приноровилась. Собирает траву пучком, срезает, в кучу складывает. Йерна с краю поляны за ней смотрела.

Быстро работала Гри, торопилась. Вот готова куча. Стала Гри травинки перебирать, годные от негодных отделять, на мелкие кучки раскладывать. Плохо ей в лунном свете видно, медленно идёт работа.

— Так ты до рассвета провозишься, — сказала Йерна. Свистнула сквозь зубы, будто ржавым гвоздём по железу скрежетнуло. Появились на краю поляны ещё две старухи. Во всём на Йерну похожи, даже шрамы на груди такие же. Только у одной волосы в красноту отливают да передник медью блестит, а у другой волосы серебряные и передник тоже из серебра. Да клыки у них поменьше, да лица не такие суровые.

— Сольва, Коббе, вы будете траву перебирать, — приказала Йерна. — А ты, дочь человечья, плети, что тебе надо.

Младшие песты на землю сели, стали траву перебирать да на кучки раскладывать. Быстро дело пошло. А Гри полотно плести взялась. Складывает травяные пучки друг с другом, торопится, режут они ей пальцы, пятна крови на них остаются. Тяжела железная трава, гнётся плохо, да у Гри сил достаточно. Складывает, переплетает, подтягивает. Течёт ей пот в глаза, волосы ко лбу липнут, ноют руки израненные. Плоха ты или хороша, Гри, а только ты сейчас можешь Гулле помочь, больше некому. Никто, кроме тебя, не решится на этот путь, тебе одной пройти его. От нелюди горной помощь принимаешь, брата родного предаёшь ради худры мохноногой, и не совестно тебе. Так плети, Гри, торопись, пока солнце над горизонтом не показалось, не лишило плетение твоё силы волшебной, не лишило Гуллу надежды. Складывай травинку с травинкой, крепко узлы вяжи, чтоб не разошлось, ох, колючее получается полотно, как такое на Гуллу накидывать, на кожу её нежную, как молоко белую, а придётся ведь, себя ты для неё не пожалела и её ради неё самой жалеть не должна. Плети, Гри, сплетай для подруги свободу, а для себя петлю да саван, не простит ведь брат тебя, сама знаешь. Да что угодно, лишь бы Гулла снова счастливой стала.

К утру Гри доплела.

Подняла сплетённое полотнище: ох, и тяжело оно, нелегко по горам его тащить будет! А до рассвета времени почти нет. Сереет ночная мгла.

— Ох, Йерна, — говорит она песте, — не успею я домой до восхода солнца, а тогда сила волшебная у полотна пропадёт.

Задумалась Йерна. И тут громыхнуло рядом:

— Я тебя отнесу, Финнова сестра.

Вышел из мглы старый Мьон. Среди этих гор сам как гора, мох на спине его растёт, ноги, словно корни, за скальную твердь держатся. Обомлела Гри. А Мьон её обходит да на колено встаёт.

— Садись на спину и держись за загривок крепко. Упадёшь — не стану плакать по тебе. Потому только помогаю тебе, Финнова сестра, что обещаешь ты Гуллу вызволить.

Гри со страхом совладала, села на закорки старому цверду, в загривок его вцепилась. Выпрямился Мьон, шагнул вперёд — у Гри только ветер в ушах засвистел. Опустила она голову, пальцы на загривке цверда занемели, думает только, как бы ей не свалиться. Три раза шагнул Мьон и вот уже наземь её спускает — тридцать шагов до ограды хутора. А небо на востоке светлеет.

— Иди, Финнова сестра, — громыхнул цверд. — Да не вздумай обмануть!

Гри ему низко в пояс поклонилась — и побежала, только пятки засверкали.

Гизела в то утро рано поднялась. Завозился ребёнок, заплакал, пришлось его баюкать-укачивать. Ходит она по комнате, напевает песенку тихонько, сама о Гри думает. Где-то она теперь? Помнит ли о ней?

Вот уснул малыш, положила Гизела его на лавку. Едва успела распрямиться, как распахнулась дверь, влетела Гри, запыхавшаяся, растрёпанная, и тяжёлое полотно у неё в руках, и тянет от того полотна холодом да запахом знакомым. Будто бы подземные воды так пахли; а ещё — передник сестрицы Йерны, когда Гизела в него лицом утыкалась, в горестях своих детских прося утешения. Распахнула Гизела глаза на золовку, а та полотном махнула — и накрыла её с головой.

А тут и солнце взошло.

Упало на пол обручальное колечко, покатилось, звеня, под лавку. Сбросила Гулла железное полотно, улыбнулась широко. Глаза у неё дикие, чёрные. Взялась обеими руками за ворот платья, порвала его пополам и прочь отбросила. Наклонилась, погладила шёрстку на ногах, хвост колечком завернула. Потом подняла глаза, кинулась к Гри, обняла её крепко-крепко, прямо в губы поцеловала:

— Спасибо тебе, сердечная моя!

А сама улыбки сдержать не может. Поют камни, поёт земля, поют горы вдалеке; солнце над горизонтом поднимается, к земле её пригибает, да умыта Гулла молоком сестёр своих, не страшен ей свет солнечный, колокольный звон. Ничего уж ей не страшно.

Смотрит на неё Гри, и так хорошо ей видеть Гуллу снова весёлой и радостной. Никого её краше во всём мире нет.

— Вот ты и свободна, — говорит, улыбаясь, Гри.

— Верно! — смеётся худра. Вдруг отстранилась от неё: — Пойду только с Финном попрощаюсь.

Финн в ту пору ещё спал. Поднялась Гулла наверх, зашла в спальню. Посмотрела на безмятежное лицо мужа, вспомнила все обидные слова, которые он Гри говорил, все зуботычины, которые ей отвешивал.

— За себя ещё простила бы, — сказала ему Гулла. — За неё — не прощу.

Прыгнула Финну на грудь, рёбра голыми руками разорвала, сердце из груди вынула. Надкусила его да обратно на тело выплюнула.

— Горькое у тебя сердце, — сказала. — Горькое да кислое.

И пошла прочь.

Спустилась Гулла вниз — руки её в крови, рот в крови. Увидела это Гри, ахнула, ладонь ко рту прижала. А Гулла к ней подходит, смотрит с любовью, руку протягивает:

— Пойдём, — говорит, — сердечная моя. Больше не нужно тебе людские насмешки терпеть. Будешь вольно жить, сама себе хозяйкой будешь!

— Что ты с Финном сделала? — отшатнулась Гри. Гулла остановилась:

— Отомстила ему за всё, что делал с тобой. Скверный он был человек, не должен был так с тобой обращаться! Больше тебе бояться нечего.

— Жестокая ты. Ведь любил он тебя.

— Не больше, чем скалы, я жестока, — улыбнулась Гулла. — И не любил он меня, иначе бы не стал неволей держать. А с тобой и вовсе по-скотски обращался. Так пойдём со мной, Гри? Люблю я тебя, быть с тобой хочу.

Тут ребёнок на лавке завозился, захныкал. Подняла его Гри на руки, стала укачивать.

— Не пойду я с тобой, Гулла, — грустно сказала она. — Не хочу горной худрой становиться. Коли умер брат, значит, хутор мой теперь; забота хозяйству требуется, присмотр нужен. А хочешь, оставайся ты со мной, будем вдвоём хозяйками.

Поникла взглядом Гулла, затеребила кончик хвоста.

— Не останусь я с тобой, Гри, не могу жить жизнью человеческой. Разве не любишь ты меня, что со мной идти отказываешься?

— Нелюдская это любовь, — сказала Гри, — а меня и так всю жизнь Худрой дразнили. Да не в том дело, Гулла. Люблю я землю эту, и дом этот люблю; здесь родилась, здесь умереть надеюсь. Не могу всё это бросить. Моя это земля.

— Что ж, — сказала Гулла, и дрогнул голос её, — значит, будет так.

Повернулась да пошла из дома прочь.


Раз в месяц, когда наступает новолуние, приходит горная худра на хутор. Там её ждут: открыты ворота, и смазанные петли не скрипнут. Всё, что совершается ночью, в ночи и остаётся; только известно, что так и не пошла замуж хозяйка хутора, и своих детей у неё нет, сына брата растит как своего. Но, хоть и нет у хозяйки хутора мужа, не похожа она на женщину, не знающую любви.

Каждый месяц, едва скрывает свой лик луна, торопится Гулла к сердечной своей. И каждый раз надеется она, что в этот-то раз согласится Гри уйти с ней в горы.

Может, когда-нибудь так и будет.

Загрузка...