За столом в клубе Первооткрывателей сидели четверо: Хьюитт, только что вернувшийся из двухлетней ботанической экспедиции в Абиссинию; Каранак, этнолог; Маклеод, во–первых, поэт, а во–вторых, ученый хранитель Азиатского музея; Уинстон, археолог, который вместе с русским Козловым раскопал руины Кара–Кора, Города Черных Камней, в северной Гоби, некогда столицы империи Чингиз–хана.
Разговор перешел на оборотней, вампиров, женщин–лис и тому подобные суеверия. Повернуло его туда телеграфное сообщение о мерах, принимаемых против Общества Леопарда, фанатиках–убийцах, которые натягивают на себя шкуру леопарда, подобно этим животным, затаиваются на ветвях деревьев и бросаются оттуда на свои жертвы, разрывая им горло стальными когтями. А также сообщение об «убийстве ведьмы» в Пенсильвании. Там обнаружили забитую насмерть женщину; соседи решили, что она может принимать форму кошки и приносить зло в те дома, куда она в облике кошки забиралась.
Каранак сказал:
– Существуют глубоко укоренившиеся невероятно древние верования, что мужчина или женщина может принять форму зверя, змеи, птицы, даже насекомого. В старину в это верили повсюду, и сейчас еще повсюду некоторые в это верят: лисы–женщины и лисы–мужчины в Китае и Японии, люди–волки, люди–бобры и люди–птицы у наших собственных индейцев. Всегда считалось, что существует пограничная зона между миром сознания человека и животного – зона, в которой может быть изменена внешняя оболочка и человек может превратиться в животное или животное в человека.
Маклеод сказал:
– У египтян были основания наделять своих богов головами животных, птиц и насекомых. Почему они рисуют Кефера, Древнейшего Бога, с головой быка? Почему дают Анубису, Владыке Мертвых, голову шакала. Или Тору, богу мудрости, голову ибиса; Гору, божественному сыну Изиды и Осириса, голову ястреба? У Сета, бога зла, голова крокодила, а у богини Баст – кошки. Для этого была причина. Но о ней можно только догадываться.
Каранак сказал:
– Я думаю, в этой мысли о пограничной зоне что–то есть. В каждом человеке больше или меньше, но есть что–то от зверя, рептилии, птицы, насекомого. Я знавал мужчин, которые выглядели как крысы и у которых была крысиная душа. Я знавал женщин, принадлежавших к лошадиному семейству, и у них это проявлялось в голосе и внешности. Несомненно, существуют люди–птицы – с лицами орлов, ястребов, хищные. Люди–совы как будто в основном мужчины, а люди–корольки – женщины. Отчетливо выделяются типы волка и змеи. Предположим, у некоторых их звериная часть развита так сильно, что они могут миновать пограничную зону – становиться на время животным? Так можно объяснить оборотней, женщин–змей и все остальное. Что может быть проще?
Уинстон спросил:
– Неужели вы серьезно, Каранак?
Каранак рассмеялся.
– Наполовину. У меня был друг с невероятно острым ощущением этих звериных качеств в человеке. Он видел людей не как людей, а скорее как животных и птиц. Воспринимал звериное сознание, которое либо делит с человеческим трон, либо сидит выше или ниже его. Неприятный дар. Мой друг походил на врача с настолько развитым диагностическим чутьем, что он видит не мужчин и женщин, а их болезни. Обычно он мог контролировать эту свою способность. Но иногда, как он описывал, где–нибудь в подземке, или в автобусе, или в театре – или даже наедине с хорошенькой женщиной – все мгновенно покрывалось туманом, а когда туман рассеивался, он оказывался среди крыс и лис, волков и змей, кошек, тигров и птиц; все они одеты по–человечески, но больше ничего человеческого в них нет. Такая картина длилась всего мгновение – но это мгновение было весьма неприятным.
Уинстон недоверчиво спросил:
– Вы хотите сказать, что мышцы и скелет человека могут мгновенно превратиться в мышцы и скелет волка? Кожа отрастить шерсть? Или, если речь идет о людях–птицах, перья? Мгновенно отрастить крылья и специализированные мышцы для управления ими? Вырастить клыки… носы станут рылами…
Каранак улыбнулся.
– Нет, ничего подобного я не предполагаю. Я предполагаю, что звериная часть этой двойной природы человека может растворить человеческую часть до такой степени, что восприимчивый наблюдатель это заметит. Как мой друг, особую чувствительность которого я описал.
Уинстон в насмешливом восхищении поднял руки.
– Наконец современная наука объяснила легенду о Цирцее! Волшебница Цирцея давала людям напиток, который превращал их в животных. Ее напиток усиливал животную часть души, так что человеческая внешность больше не воспринималась глазами и мозгом тех, кто на них смотрел. Согласен с вами, Каранак: что может быть проще? Но слово это я употребляю не в том значении, что вы.
Каранак, улыбаясь, ответил:
– А почему бы нет? Различные напитки и обряды обычно сопровождают переход от одной формы к другой. Я видел напитки и наркотики, которые могли без всякого волшебства сделать с человеком почти то же самое.
Уинстон горячо начал:
– Но…
Его прервал Хьюитт.
– Не заткнется ли противная сторона и не даст ли возможность заслушать еще одного свидетеля? Каранак, я вам признателен. Вы придали мне храбрости, и я расскажу то, что никогда бы не рассказал, если бы не ваши слова. Не знаю, правы вы или нет, но… вы сбросили у меня с плеч злого духа, который уже несколько месяцев как оседлал меня! Это произошло за четыре месяца до того, как я уехал из Абиссинии. Я возвращался в Аддис–Абебу. Со своими носильщиками пробирался через западные джунгли. Мы пришли к деревне и остановились лагерем. Вечером ко мне пришел мой десятник. Он очень нервничал. Попросил, чтобы на рассвете мы ушли. Я хотел день–два передохнуть и спросил его о причине. Он ответил, что в деревне живет жрец, это великий колдун, по ночам он превращается в гиену и отправляется на охоту. За человеческим мясом, прошептал десятник. Жители деревни в безопасности, потому что он их защищает. Но остальные нет. А следующая ночь – первая ночь полнолуния. Люди испуганы. Согласен ли я выступить на рассвете?
– Я не рассмеялся. Высмеивание верований дикарей ничего не даст. Я серьезно выслушал его и заверил, что мое волшебство сильнее волшебства колдуна. Он не был удовлетворен, но замолчал. На следующий день я отправился на поиски жреца. Найдя его, я понял, как ему удалось распространить эту историю и заставить туземцев поверить в нее. Если человек когда–нибудь походил на гиену, то это был он. К тому же на плечах у него была шкура огромной гиены, я таких больших не видел, и ее голова скалилась на вас над его головой. Трудно было разделить зубы его и гиены. Я подозреваю, что он подпилил свои зубы, чтобы они походили на клыки гиены. И пахло от него гиеной. Даже сейчас от воспоминаний об этом запахе и меня внутри все переворачивается. Конечно, это шкура – так я тогда подумал.
– Ну, я присел перед ним, и мы некоторое время смотрели друг на друга. Он молчал, и чем больше я на него смотрел, тем меньше он казался мне человеком и больше тем зверем, шкуру которого носил на плечах. Мне это не понравилось – откровенно говорю, не понравилось. Что–то забиралось под кожу. Я должен был сдаться первым. Поэтому я встал и похлопал по ружью. И сказал: «Я не люблю гиен. Ты меня понял?» И снова похлопал по ружью. Если он собирается проделать какой–нибудь фокус, который еще больше напугает моих людей, я хотел задушить это в зародыше. Он ничего не ответил, просто продолжал смотреть на меня. Я ушел.
– Весь день мои люди нервничали, а к вечеру стали нервничать еще больше. Я заметил, что не было обычной веселой суматохи в сумерках, которая характеризует туземные деревни. Жители рано разошлись по своим хижинам. Наш лагерь располагался на поляне сразу перед частоколом. Носильщики собрались вокруг костров. Я сидел на груде ящиков, откуда мог видеть всю поляну. На коленях я держал ружье, другое стояло рядом. То ли страх полз от моих людей, как испарение, то ли это было внушение жреца о превращении человека в зверя, пока я сидел перед ним, не знаю, но факт остается фактом: я чувствовал себя не в себе. Десятник сидел рядом со мной с длинным ножом в руке.
– Немного погодя из–за деревьев поднялась луна и осветила всю поляну. И тут неожиданно на ее краю, не более чем в ста ярдах от меня, я увидел жреца. Было что–то тревожное в неожиданности, с какой он появился. Только что тут никого не было, мгновение – и он появился. Луна блистала на его зубах и зубах гиены. Если не считать шкуры, он был совершенно обнажен, и зубы его блестели, как намасленные. Я почувствовал, что десятник рядом со мной дрожит, как испуганная собака, услышал, как стучат его зубы.
– И тут мгновенно появился туман – меня это поразило в том, что вы рассказывали о своем восприимчивом друге, Каранак. Туман тут же рассеялся, но жреца не было. Нет. Но на том месте, где он только что был, стояла большая гиена – стояла на задних лапах, как человек, и смотрела на меня. Я видел ее волосатое тело. Передние лапы она прижала к груди, как скрещенные руки. До меня донеслась вонь – густая. Я не трогал ружье, я даже не вспомнил о нем, мозг мой будто оцепенел.
– Зверь раскрыл пасть. Он у лы бн ул ся мне. Потом пошел – по ше л это именно то слово , – сделал шесть шагов, опустился на четвереньки, легко скользнул в кусты и исчез.
– Я умудрился стряхнуть удерживавшее меня оцепенение, взял фонарь и ружье и отправился туда, где стоял зверь. Почва там была мягкая и влажная. Видны были отпечатки рук и ног человека. Как будто человек пробирался в кустах на четвереньках. Были и отпечатки двух ног рядом друг с другом, как будто тут он стоял прямо. А дальше – дальше только следы лап гиены.
– Шесть отпечатков, на равном расстоянии, как будто зверь сделал шесть шагов на задних лапах. Потом обычный след гиены, двигающейся на четырех лапах своей раскосой походкой. Больше никаких отпечатков человеческих ног – и от того места, где стоял жрец, следы не вели назад.
Хьюитт смолк. Уинстон спросил:
– И все?
Хьюитт сказал, будто не слышал его:
– И что же, Каранак, вы считаете, что у этого жреца была душа гиены? И что я видел эту звериную душу? Или, когда я сидел перед ним днем, он внушил мне, что в такое–то время и в таком–то месте я увижу гиену? И я увидел?
Каранак ответил:
– Возможно и то, и другое. Я предпочел бы первое объяснение.
Хьюитт спросил:
– Тогда как же вы объясните изменение человеческих следов на звериные?
Уинстон спросил:
– А кто–нибудь, кроме вас, видел эти следы?
Хьюитт ответил:
– Нет. По очевидным причинам я не показывал их десятнику.
Уинстон сказал:
– Я склоняюсь к гипотезе гипноза. Отпечатки – часть той же иллюзии.
– Вы спросили, все ли это, – сказал Хьюитт. – Нет, не все. С рассветом я провел перекличку и обнаружил, что одного человека не хватает. Мы нашли его – вернее, то, что от него осталось – в четверти мили в кустах. Какое–то животное пробралось в лагерь, аккуратно разорвало ему горло и утащило, никого не разбудив. И даже я ничего не заметил, а я ведь не спал. Вокруг тела виднелись следы необыкновенно большой гиены. Несомненно, это она убила и частично съела его.
– Совпадение, – пробормотал Уинстон.
– Мы пошли по следам зверя, – продолжал Хьюитт. – Нашли пруд, из которого он пил. Проследили след до края пруда. Но…
Он колебался. Уинстон нетерпеливо спросил:
– Но?
– Но мы не нашли обратного следа. Обратный след принадлежал человеку. А вот к пруду никакой человеческий след не вел. К тому же отпечатки человека были точно такими, как те, что оборвались в том месте, где начался след гиены на краю поляны. Я знаю, потому что на левой ноге не хватало большого пальца.
Каранак спросил:
– И что же вы сделали?
– Ничего. Разобрали тюки и ушли. Десятник и остальные видели следы. Удержать их было невозможно. Так что ваша теория гипноза вряд ли выдерживает, Уинстон. Вряд ли жреца видело больше, чем пять–шесть моих людей. А следы видели все.
– Массовая галлюцинация. Ошибка в наблюдениях. Десятки рациональных объяснений, – сказал Уинстон.
Заговорил Маклеод, четкая дикция ученого куратора растворилась в гаэльской картавости, как всегда, когда он волновался:
– Так ли это, Мартин Хьюитт? А теперь я вам расскажу историю. Я видел это своими глазами. Я поддерживаю вас, Алан Каранак, но я иду дальше. Вы говорите, что сознание человека может жить рядом с другим сознанием – животного, птицы или еще чего–нибудь. А я говорю, что это одна жизнь. Единая сила, мыслящая и сознающая сила, в которой деревья, животные, цветы, микроорганизмы и человек – все живущее есть лишь части, как миллиарды живых клеток составляют один организм человека. И при определенных условиях части могут перемешиваться. И таков исток древних легенд о дриадах и нимфах, гарпиях и оборотнях и всем подобном.
– А теперь слушайте. Наш род происходит с Гебридских островов. Там знают кое–что, чему не могут научить книги. В восемнадцать лет я поступил в маленький среднезападный колледж. Мы жили в одной комнате с… ну, назову этого парня Фергюсон. И в колледже был профессор со странными идеями, какие трудно ожидать в таком месте.
«Расскажите мне, что чувствует лиса, когда за ней охотятся собаки, – говорил он. – Или кролик, которого выслеживает лиса. Или покажите сад взглядом дождевого червя. Выйдите из себя. Воображение – величайший дар богов, – говорил он, – а также их величайшее проклятие. Но благословение или проклятие, полезно им обладать. Расширьте свое сознание и опишите, что увидели и почувствовали.»
Фергюсон набросился на это задание, как муха на сахар. Он писал не как человек, рассказывающий о лисе, зайце или ястребе: сами лиса, заяц и ястреб говорили через человека. Он описывал не только эмоции этих существ. Что они видели, слышали и обоняли и как видели, слышали и обоняли. И что они… думали.
– Одноклассники смеялись или были зачарованы. Но профессор не смеялся. Нет. Немного погодя у него появилось какое–то обеспокоенное выражение, он подолгу о чем–то говорил с Фергюсоном. А я его спрашивал: «Ради Бога, как ты это делаешь, Ферг? Все кажется у тебя таким реальным».
«Это и так реально, – отвечал он. – Я гонюсь с собаками и убегаю с зайцем. Я погружаюсь сознанием в животное и спустя какое–то время сливаюсь с ним в одно. Буквально. Как будто я вышел из себя. А когда возвращаюсь в себя – я помню».
«Не говори, что превращаешься в одно из этих созданий», – сказал я.
Он поколебался: «Не телесно, – ответил он наконец. – Но я знаю, что мое сознание… душа… дух… называй как хочешь… меняется».
Он не спорил со мной. И я знал, что он рассказывает не все. А профессор без всякого объяснения неожиданно прекратил эти странные задания. Через несколько недель я окончил колледж.
Это было больше тридцати лет назад. Лет десять назад я сидел в своем кабинете, и секретарша сказала, что пришел человек про имени Фергюсон. Он говорит, что он мой соученик, и хочет со мной повидаться. Я сразу его вспомнил и попросил впустить. Когда он вошел, я замигал. Фергюсон, которого я знал, был стройным сухощавым смуглым крепким привлекательным парнем с квадратной челюстью. Этот человек был совсем другим. Волосы у него странно золотистого цвета и исключительно тонкие, почти пушок. Лицо овальное и плоское, с уходящим назад подбородком. Он носил огромные темные очки, и они казались парой мушиных глаз под микроскопом. Или вернее – тут же подумал я – глаз пчелы. Но настоящее потрясение я ощутил, когда пожал ему руку. Она была скорее похожа на лапу насекомого, чем на руку человека, а когда я взглянул на нее, то увидел, что она тоже покрыта желтым пушком. Он сказал:
«Привет, Маклеод, я боялся, что ты меня не вспомнишь».
Голос Фергюсона, каким я его помнил, и в то же время нет. Какое–то странное глухое гудение и жужжание слышалось в нем.
Но все же это был Фергюсон. Он скоро доказал это. Говорил почти все время он, потому что я – меня беспокоил его странный нечеловеческий голос, и я не мог оторвать взгляда от желтоватого пушка на его руках, – я почти все время молчал. Он рассказал, что купил ферму в Нью–Джерси. Фермерским хозяйством он не занимается, просто ему нужно было место для пасеки. Теперь он держит пчел. Он сказал:
«Я испытал все виды животных. В сущности даже больше, чем животных. Понимаешь, Мак, быть человеком – это неинтересно. В этом ничего нет, кроме печали. Животные тоже несчастливы. Поэтому я сосредоточился на пчелах. На трутнях, Мак. Короткая жизнь, но исключительно веселая».
Я сказал: «О чем это ты говоришь?»
Он рассмеялся – жужжащим, гудящим смехом.
«Ты очень хорошо знаешь. Тебя всегда интересовали мои маленькие экскурсии, Мак. А я тебе и сотой доли не рассказывал. Приезжай ко мне в следующую среду и, может быть, удовлетворишь свое любопытство. Я думаю, тебе это покажется интересным».
Ну, мы еще немного поговорили, и он ушел. И дал мне точные указания, как найти его ферму. Я проводил его до выхода, и у меня появилось невероятное ощущение, что вокруг него гудит и жужжит огромная волынка.
Мое любопытство – или что–то более глубокое – было чрезвычайно возбуждено. В среду я поехал к нему. Прекрасное место – цветы и цветущие деревья. В большом саду несколько сотен ульев. Фергюсон встретил меня. Он выглядел еще желтее и пушистее, чем раньше. И гудение в его голосе слышалось сильнее. Он провел меня в дом. Странное место. Одна комната с высоким потолком и забранными ставнями окнами – все, кроме одного. В комнате тусклый бело–золотой рассеянный свет. Да и дверь не была обычной. Низкая и широкая. Мне сразу пришло в голову, что комната напоминает внутренность улья. Незакрытое окно выходило на ульи. Оно было затянуто сеткой.
Он принес пищу и питье: мед и медовый напиток, сладкое печенье на меду и фрукты. Сказал, что не ест мясо.
Начал говорить. О жизни пчел. Об абсолютном счастье трутня, который летает на солнце, пьет сок цветков, которого кормят другие пчелы, который чашками пьет мед в улье… свободный и беззаботный, и все ночи и дни его несутся с восторженным звоном секунд…
«Что с того, что в конце тебя убивают? – спрашивал он. – Ты жил – каждую секунду. А потом восторг ночного полета. Трутень за трутнем летят в ночном воздухе по следу девственницы! С каждым ударом крыльев жизнь в тебе все сильнее и сильнее. И наконец… пламенный экстаз… пламенный экстаз огня… сущности жизни, обманувшей смерть. Да, смерть настигает тебя в этом пламени… но настигает слишком поздно. Ты умираешь – но что с того? Ты обманул смерть. Ты не знаешь, что тебя настигла смерть. Ты умираешь в самом сердце экстаза…»
Он смолк. Снаружи послышался сдержанный рокот, который все время усиливался. Биение тысяч и тысяч пчелиных крыльев… рев сотен тысяч крошечных самолетов…
Фергюсон прыгнул к окну.
«Рои! Рои!» – закричал он. Дрожь пробежала по его телу, раз, другой, третий, все быстрее и быстрее. Его вытянутые руки задрожали… начали бить вверх и вниз, все быстрее, пока не превратились в мелькание, как крылья колибри… как дрожь пчелиных крыльев. Послышался его голос… жужжащий… жужжащий… «Завтра вылетают девственницы… ночной полет… я должен быть там.. должен… длжжж… джжж… жжжжжжжжж…»
На мгновение человек у окна исчез. На его месте гудел и жужжал огромный трутень… он пытался прорвать сетку… освободиться… улететь…
Потом Фергюсон откинулся назад. Упал. Толстые очки упали при падении. Два огромных черных глаза, не человеческие глаза, а фасеточные глаза пчелы, смотрели на меня.
Я склонился к нему, вслушался в биение сердца. Его не было. Он умер.
И тут медленно, медленно раскрылся мертвый рот. Меж губ появилась голова трутня… антенны дрожали, глаза рассматривали меня. Трутень прополз меж губ. Прекрасный трутень… странный трутень… Немного посидел на губах, потом крылья его завибрировали… быстрее, быстрее…
Он вылетел их губ Фергюсона, облетел мою голову раз, и два, и три. Подлетел к окну и вцепился в сетку, жужжал, ползал, бил ее крыльями…
На столе лежал нож. Я взял его и разрезал сетку. Трутень метнулся к разрезу… и исчез…
Я повернулся и посмотрел на Фергюсона. Глаза его смотрели на меня. Мертвые глаза. Но больше не черные… голубые, какими я их помнил с молодости. И человеческие. И волосы больше не золотой пушок – черные, какими были, когда я знал его. А руки белые, мускулистые и – безволосые.