Под одним из подстреленных фонарей, у входа в редакцию, сидела молодайка из рыбацкого поселка и глядела в палисадник. Молодайка носила пышное имя Эльза, столь же пышное и гордое, как и ее бюст, но была тупа как пробка. Она никогда не читала Ги де Мопассана и даже не знала, что такой существует. Однако она возбуждала Бабеля своими формами, возбуждала бесстыжими и наглыми веснушками — тысячью рыжих звезд на руках и плечах. Возбуждал даже ее ситцевый подол. Глядя на него, Бабель с досадой думал о том, что между ним и нею глухая стена, соприкосновение их миров невозможно и даже грубая коечная страсть ни к чему не приведет. Он еще раз посмотрел на толстые и будто обваренные колени женщины и со вздохом отвернулся. Перед ним был круп запряженной в телегу лошади, а чуть дальше сверкала мутно-зеленым солнцем лужа. В левом глазу разыгрался конъюнктивит — из-за него Бабель часто моргал, и оттого ему казалось, что поверх реальности накладывается дрожащая пленочка.
Сидевший рядом Кондаков прислушивался к шуму наверху.
— Вот же человек! — сказал он наконец. — Пустого не сбрешет!
— Кто? — спросил Бабель. — Чего не сбрешет?
Он совсем забыл про своего соседа — на какую-то минуту оперуполномоченный, простодушный малый с одутловатым лицом и соломенными волосами, выпал из его реальности.
А наверху снова уронили сейф и снова ругались…
— Компанийцев, — отозвался Кондаков, — слыхали, как он только что трехэтажно выразился?
— Нет.
— А напрасно — многое потеряли! — Он быстрым движением бросил в рот семечки, пожевал и сплюнул жмых, пригладил жесткие патлы. — А если лед к вашему глазу приложить, а?
— Нет-нет, не нужно, — потирая веко, Бабель надавил на глаз, и печная труба над крышей раздвоилась, ее резвый двойник скакнул в небо.
— Сколько туда ехать? В Балаклаву?!
— Глаз и зуб, — задумчиво протянул Кондаков, — хуже не придумаешь. Даже в Библии что-то такое упоминается, а?
— Глаз хуже, чем зуб, — посетовал Бабель. — Глазом мы действительность щупаем, а зубом — еду, которая к тому же — тлен.
— Философствуете, — резюмировал Кондаков. — Это муза в вас страдает! А до Балаклавы — мы к вечеру управимся!
Бабель повертел головой:
— Муза… Мельпомена… А-а-а! Все оно на разживу, как дрова в печь!
— А вам, собственно, что прописали?
— Раствор борной кислоты, — конфузливо признался Бабель и достал платок, чтобы вытереть слезящийся глаз. — Щиплет!
В парадном дружно затопали, заскрежетали перила, и сейф вывалился из дома на молодую траву. Рабочие разбрелись на перекур.
— Главное, дорогу перетерпеть! — убеждал Кондаков. — Лишь бы ветра не было!
— Да уж!
— Слыхал я про одного престижиатора! У него фокус имелся с роялем, струны, значит, рвутся, а он играет… Так вот — ре-диез — ему аккурат в глаз угодил!
— Что за мерзость!
— Да представляете, встает, а у него — струна торчит! — продолжал Кондаков. — Да вы не серчайте!
Бабель покачал головой.
— Лучше такого не слышать.
Компанийцев вышел из подъезда, прищурился на солнце и закурил. Бабель спрыгнул с телеги, но Кондаков его остановил:
— Да погодите, еще сейф катить будут!
Бабель вернулся в телегу.
— А борную вам правильно прописали — к врачу, конечно, не всякий раз пойдешь, но если уж прихватило…
— Бежим! — сказал Бабель. — Куда бежим?! В Балаклаву!
— А чем вам не угодила Балаклава? — удивился Кондаков.
— Лучше бы в Гнецель, — признался Бабель, — у меня там дядя, крепкий, веселый старик! — Он окинул взором пыльную улицу. — Веселья не хватает!
— Ничего, обустроимся!
— Нет-нет, — вздохнул Бабель, — не то вы говорите! Совсем не то!
— А что вас удерживает?
Бабель посмотрел куда-то вдаль, в небо над палисадником, подумал и решил ответить.
— Вчера вечером я думал о голубях, — сообщил он, — это была прекрасная предзакатная пора, и я думал о голубях и о том, что такое вообще птица?! У них есть свобода, для них небо — родной дом, где находишь счастливое упоение в каждом взмахе крыла, но даже у птиц имеется своя привязанность к земле!
— Это вы верно сейчас заметили!
— Послушайте, — рассердился Бабель, — чего вы пристали?!
— Я?!
Бабель снял пенсне и сердито его протер:
— Давайте помолчим!
Компанийцев с двумя рабкорами подкатил сейф к телеге.
— А ну — в сторонку! И вы, Кондаков, посторонитесь!
Компанийцев похлопал по стальному дну шкафа.
— Где такой еще возьмешь, а? Это же чудо из чудес! Ежели чего немцы умеют делать, так это сейфы!
— И маузеры! — поддакнул Кондаков.
Главред на секунду задумался, приметил маузер у молодого оперуполномоченного в кобуре и снисходительно согласился:
— И маузеры!
Тут лошадь потянула телегу вперед.
— Тпру! — осадил ее Компанийцев.
Лошадь покосилась на него и обиженно фыркнула.
— Едем! — воскликнул главред.
— Едем! — эхом отозвался Кондаков.
Погрузили сейф в телегу и двинулись в путь, Бабель не выдержал и оглянулся, точно эмигрант с корабля на берег родины, — куст сирени уменьшался в размерах, превращаясь в неразличимую точку, будто судьба имела свою грамматику, и точка была одним из самых понятных ее знаков. Эльза встала и вышла на дорогу — босые ступни утонули в пыли, грубые руки прижали к груди куклу. Глупая баба. И кукла у нее дурацкая. Все ходит с ней. Страшно в городе, стреляют. А она ходит! Редакцию с места сняли, как пылинку, сдули — пылинка, правда, тяжелая оказалась — размером с приличный сейф, в него и запихнули самые важные документы. А кукла странная: из сухих водорослей скручена, и голыши вместо глаз — антрацитовые, злые, колючие. Куст совсем пропал из виду. Выехали на тракт, где небо сливалось с желтым лиманом, архипелагом ушли в сторону зеленые острова дач; город затанцевал в белесом мареве, каланча задрожала, а затем стала истаивать, как свеча. Бабель закрыл глаза и потряс головой — не надо этого видеть… Он прилег, накрыл лицо соломенной шляпой и отдался на волю ритма, с которым покачивалась телега, — его разморило. и он уснул и снова очутился в той комнате, в минуту бегства: револьвер, пузырек с духами, шкатулка, бусы по всему полу… а Ирина — лежит, не позаботившись даже прикрыться, — обвислая грудь, коричневый сосок с укором указывает на Бабеля, а затем — вдруг вспомнился тонущий в мареве город, и Бабель разом проснулся.
— Вот мы и встали в полный рост! — непонятно произнес главред.
Телега все так же размеренно скрипела. Они еще ехали.
— А коли уж так, — кипятился Кондаков, — то полагаете, в России судьбы всего мира решаются?
— Это не нам судить, — строго сказал главред. — Это история рассудит. — Повеяло табачным дымом. — А много там у нас тараньки?
— Шесть штук отборных, — с готовностью отозвался Кондаков, — одна другой краше!
— Пить захочется! — буркнул Компанийцев. — Не надо пока!
В шляпу к Бабелю угодил муравей и забегал по соломенным квадратикам, полыхающий солнцем, огненно-прозрачный. Веко зудело, и дергалось и Бабель закрыл глаза, запечатывая двери во внешний мир…
— Вот доберемся — щербетом покажется! — сказал Кондаков и засмеялся своей шутке, а веко у Бабеля задергалось пуще прежнего.
Солнце нагрело лоб и грудь, ритм тряски захватил и увел обратно в сон — муравей был на ладони, а рядом, на скалах, бушевало море, а надо было защитить «одиссея» от бешеных брызг…
Когда Бабель проснулся — вокруг была седая ночь, какая только и бывает в самом сердце Украины, с запахом ковыля и безбрежным горизонтом. Глаз вел себя спокойно, и Бабель сел в колючем сене и сладостно потянулся. Возле телеги был разложен костер, в котелке варилась уха. Редактор и бухгалтер не грелись у огня, а почему-то отошли в сторону и перешептывались.
Потом в глухой ночи вырисовалась еще одна фигура, Бабель спрыгнул на землю — фигура во тьме была столь призрачной, что невольно становилось не по себе. Ноги отказывались нести. Компанийцев судорожно прошептал:
— Не уходит!
Ежась от холода, Бабель подошел к товарищам. Пляшущий свет костра расшатывал их тень. Бабель увидел стоящую в отдалении Эльзу и вскрикнул; мигом пронеслись в голове все те километры, которые он сладко проспал: и все их она прошла, босая, простоволосая, по горячей земле и раскрошенному известняку…
— Что она здесь делает? — спросил Бабель.
— Шла за нами, — сказал Кондаков. — Просили вернуться в город — так нет же!
— А вот теперь к костру зовем, — пояснил Компанийцев.
На лице у Эльзы сохранялось все то же глуповатое выражение. Она слегка покачивалась, прижимая к груди нелепую куклу.
— Иди! — крикнул Компанийцев.
Он поманил миской.
— А? Вкусно же!
Эльза помотала головой и отступила. Компанийцев крякнул:
— Вернемся к костру, голод не тетка! Сама явится!
— Да как же? — спросил Бабель. — Оставить ее там?
— Ну, не насильничать же?!
Они расселись вокруг костра. Море, подумал Бабель, принимая миску с ухой, — вокруг море — когда не видишь, то кажется, что волны набегают на остров — ветер, мгла…
Еда захватила его, разваристая, сочная рыба опекала губы, прозрачная луковка плавала медузой, и, только доев, Бабель вспомнил:
— А Балаклава?
— Не доехали, — сказал Компанийцев, — и, кажется, заблудились!
Он достал губную гармонику, любовно протер рукавом. Костер оживлял его лицо, делал подвижным и выразительным. Горели глаза. Желтые, как у рыси.
«Скажите, девушки, подружке вашей, — тихо вывела гармоника, — что я не сплю ночей, о ней мечтаю…»
Мелодия поплыла над степью, поднимаясь все выше и выше, к самим звездам — должно быть, таким волшебным голосом сирены зачаровывали моряков.
«Хочу тебе всю жизнь отдать. Тобой одной дышать…»
Гармоника смолкла. Главред довольно хмыкнул и мотнул головой — можно сказать, он захмелел от счастья.
— Спать, — сказал он, — спать, спать!
Забрались в телегу. Уже засыпая, Бабель слышал, как Кондаков бродит вокруг, доносился его приглушенный говор — должно быть, чекист убеждал Эльзу образумиться.
«Хочу тебе всю жизнь отдать. Тобой одной…»
Проснулся Бабель от звонкого щелканья кастаньет, сбросил с лица соломенную шляпу и увидел над собой красно-белый на растяжках транспарант: «Свободная торговля хлебом». Впереди и сзади была одноэтажная улица захолустного городка, показавшаяся Бабелю странно знакомой и как бы парящей на воздушной подушке из цветущих абрикосов. Его попутчиков поблизости не оказалось, но зато мимо шествовали хасиды, и это их деревянные клоги, подбитые гвоздями, выстукивали по брусчатке. Он услыхал музыку и уловил в ней еврейские мотивы: скрипка рыдала и смеялась, горе и радость сплетались в единую мелодию. Хасиды повернули во двор, к белой мазанке, которую Бабель тоже узнал…
Это был город Гнецель. И это был двор дяди Якова.
И надо было понять, что к чему.
Бабель поспешил за хасидами, вошел во двор и занял место за одним из свадебных столов.
Напомнил о себе глаз. Бабель достал из нагрудного кармана пузырек с лекарством, но оказалось, что тот пуст. Вся жидкость вытекла через крохотную дырочку в пробке.
Во главе стола появились жених и невеста. Скрипачи подхватили смычки и ударили по струнам. Посреди подворья закружилась танцовщица. Она сжигала себя на костре страсти.
— Менора! — воскликнул какой-то старик. — Воистину Менора!
Бабель налил себе стопку самогона и залпом выпил. В голове зашумело. Ему вдруг показалось, что он все еще едет в телеге — воздух и свет обтекают его тело…
— Возьмите шинку! — подсказал хасид. — Цимес мит компот!
В глазу снова защипало. Проклятый хасид навис над столом и, перекрикивая музыку, принялся толковать про каббалу. Это было невыносимо.
— Что вы от меня хотите? — выпалил Бабель. — Чего вам надо?!
Старик запнулся.
— Это вы что от меня хотите? Вы же сюда подсели!
— Я ищу дядю Якова, — угрюмо пояснил Бабель. — Я его племянник!
Старик радостно закивал и засмеялся.
— Его здесь нет, — сообщил он, — идите в синагогу!
— А он точно там?
Старик развел руками.
— А разве мы находим только то, что нам необходимо?!
— К черту! — пробормотал Бабель, вставая. — Пойду!
Он выбрался из-за стола и пошел через сад — сквозь череду благоухающих, жужжащих пчелами белоснежных арок. Деревья вокруг тоже плясали — хоровод мавок с нежно-зелеными станами, они хотели увести его за собой…
Он вышел на улицу, залитую солнцем. От этой нестерпимой белизны выступили слезы. Бабелю уже казалось, что его левый глаз покрылся роговым наростом…
В звуках гремящей свадьбы на секунду почудилось:
— Скажите, девушки, подружке вашей…
Он быстро нашел дорогу к синагоге — острый, стрельчатый вход был увенчан краеугольным камнем. Из темной прохлады вышли два юноши-еврея. Один из них держал руки в карманах кафтана. А другой прижимал к груди Тору:
— Если не принимать пищу, то умрешь, но и принимая, наслаждаясь, мы тоже умираем, ибо всякое удовольствие есть стремление к творцу, а умирая, мы именно к нему возвращаемся…
Увидев Бабеля, юноши остановились. Второй достал из кармана грушу, грустно оглядел ее, покосился на товарища и убрал в карман.
— Вы к раввину Якову? — спросил тот, который с Торой. — По делу?
— Да.
— Он занят.
— Я его племянник.
— Он для всех занят.
— И для меня?
Юношеские пейсы гневно качнулись.
— Ищите наверху!
Бабель прошел в сумрачный предел и поднялся по винтовой лестнице. В комнате наверху пахло топленым сургучом, и мраморный купидон в углу был окутан красной взвесью дыма, подле книжного шкафа цветком полыхала менора.
Дядя Яков сидел за столом и составлял письмо — скрипело перо, слова выпадали из курчавой бороды и ложились на бумагу.
— Проходи, садись, — сказал дядя Яков. — Налей!
— Что налить? — спросил Бабель, но тут же приметил графин с изюмной водкой. — Ага…
— А вот и налей! — сказал старик. — Ее самую!
Он улыбнулся, довольный тем, что ничего на свете не упускает из виду. Вложил письмо в конверт, капнул сверху сургучом и придавил печаткой.
— Ты, конечно же, пришел с вопросом. Но все ответы у тебя уже есть.
В стопках плескалось виноградное солнце. Дядя Яков встал и распахнул руки для объятий — кафтан, обвисавший на грузном теле, казался проемом в темноту, лазом в потустороннее…
— Рад тебя видеть! — прослезился раввин. — Шалом!
Они обнялись. Перед таким великим человеком можно было сойти на нет. И Бабель сошел, тронутый сердечным приемом.
— Шалом! — сказал он.
Он снова почувствовал себя маленьким мальчиком, словно не было всех этих грозовых лет: кровавого молоха революции, губчека, продотрядов, а были всего лишь дебри оседлости и годы кротовьего мещанства с цветком герани на окне.
— Выпьем! — сказал дядя Яков.
Они выпили. И снова хмель ударил в голову.
— Да, — сказал Бабель, — вот!
В глазу проснулся зуд и веко дернулось, делая новый кадр. Это была другая реальность, расщепленная на тысячу сланцев, а сам он служил не более чем камерой обскура.
Дядя Яков усадил Бабеля за стол и заставил смочить пальцы в чаше для омовения, влил в нее чернил и внимательно изучил получившиеся разводы.
— Напиши на листке свое имя и сожги. А пепел перетри в труху!
— К чему это? — спросил Бабель, хотя почувствовал: к тому все и шло. Уже давно.
— Не спрашивай ничего! — рассердился дядя Яков. — Просто делай!
«Надо ему подчиниться, — подумал Бабель, — старик определенно что-то знает». Бабель написал свое имя на странице из блокнота:
— На чем сжигать? На меноре?
— На меноре, — подтвердил дядя Яков, цокая зыком над чернильными разводами. — Да побыстрее! Нам нельзя медлить!
— Уже, уже!
Листок вспыхнул и разом сгорел. Пепельный каркас осыпался в ладонь.
— Твой разум! Ты, как голбец, безобразный и голый, не знаешь, какой жар полыхает рядом! Не знаешь радостей земных! Я завяжу тебе глаза!
— А что вы собираетесь сделать? — испуганно спросил Бабель. — Зачем, зачем завязывать глаза?
— Чтобы отпустить твой разум!
Вдруг стало ясно, что до сих пор дядя Яков попросту изображал благодушие, а на самом деле — вопрос серьезный, и только сейчас начинается самое главное.
Дядя Яков завершал приготовления, расставляя все на столе. Его тень на стене несколько запаздывала за хозяином. Отпечаток, слепок с хозяина.
— Свечи! — сказал дядя Яков.
Он поставил менору на стол.
— У меня глаз болит, — пожаловался Бабель.
— Молчи! — только и воскликнул дядя Яков. — Иначе я пожалею, что ты мой родственник!
Бабель хотел спросить, откуда старик знает, что с ним случилось в городе, и почему не удивлен его приходом, но передумал. Почему-то вдруг вспомнилась сказка о морской царевне — как она вышла замуж за простого рыбака…
Дядя Яков взял из шкафа свиток и развернул его на свет.
— Под спудом, — непонятно сказал он. — Под самым сердцем!
…Вспомнилась вдруг степь — когда посреди ночи Бабель проснулся и его продрал озноб, ибо он увидел, как степь шевелится, а местами — встает дыбом, и по этим хмурым волнам бродит молодайка; душная полоса рассвета вставала на горизонте, небо пестрело звездами, и голова кружилась от этого алмазного венца. От этого, словно наяву, видения Бабель заерзал на стуле — ведь если он не помнил ночного пробуждения, то мог забыть и многое другое, и ему вдруг показалось, что он действительно забыл кое-что важное…
— А это дерево здесь раньше было? — спросил он, глядя в окно.
— Все было! — отозвался дядя Яков. — И ничего не было! О, если бы ты знал каббалу, то, конечно, не задал бы такого глупого вопроса!
На столе появилась клепсидра. Внутри стеклянной восьмерки зазмеилась голубая жидкость.
— Река времени начинается с одной капли! — сказал дядя и зажал бороду в кулак.
Верхнюю полку шкафа занимали книги: «Аль-баир», «Голем и Розенкрейц» и «„Третий период“ ошибок Коминтерна». Последнее название хотя бы давало намек на содержимое книги. По остальным же никак нельзя было составить портрет владельца. Гораздо больше о нем сообщали вещи — например, статуэтка, на животе у которой имелась замочная скважина и была инкрустирована буква «алеф»…
— Сядь ровно, — потребовал дядя Яков. — Не горбись!
Он снял с шеи белый шарф.
— Хочешь ли ты исправить то, что исправить почти невозможно?
«Она все еще в степи», — подумал Бабель, ему чудилось, что молодайка идет к нему, за ним… Он взял в руки шарф — лоснящийся золотом узор, — обернул вокруг головы на уровне глаз…
Дядя Яков прочитал молитву, сказал:
— А теперь приготовься!
Дядя Яков возложил руки ему на голову и принялся раскачивать; воздух в комнате был пропитан горячим воском, но вскоре Бабель ощутил холодок на лице — казалось, его ведут по лабиринту…
— Сосредоточься, — сказал дядя Яков. — Отдайся тому, что видишь!
— Тут темно, — сказала Бабель. — Но есть факелы…
Он действительно увидел их, но возникли факелы в тот момент, когда он произнес слово, то есть акт творения и само слово совпали.
— Хорошо. Возьми один!
Он послушно взял. «Уже близко!» — предупредил чей-то голос. И только с запозданием Бабель понял, что это сам дядя Яков…
— Приготовься, — дядя Яков втолкнул его куда-то.
Вокруг была тьма, но стоило глянуть вверх, как она отступила — обрисовались своды величественного храма. Посреди зала стояла ванна из белого мрамора.
— Где я? — спросил Бабель.
— Молчи, — прошипел дядя Яков. — Ты там, где надо!
Он вдруг убрал руку с его плеча. Бабель вскрикнул:
— Что там?!
Ему захотелось сорвать повязку, но тело будто налилось свинцом — нет-нет, обмотали якорной цепью и столкнули за борт, толща воды душила…
— Молчи-молчи! — цыкнул дядя Яков. — Будет немного больно! — Разгорелась, сердито шипя, спичка, и по теплому дуновению стало ясно: дядя Яков поднес к лицу свечу. Правая щека ощутила жар. — Это всего лишь секунда! Но ты проснешься обновленным, как Лилит в день творения!
— Я всего лишь хотел достать лекарство!
Жар усилился. Бабель отпрянул, но дядя прижал его к спинке стула.
— Пустите, — просипел Бабель. — Я…
Боль взорвалась между глаз…
Мрак. Чудь. Забытье.
…И снова был коридор — эхо билось об своды, как крылья летучей мыши; стремительный бег, чьи-то руки высовываются из тьмы, а сзади — надвигается кукла, высокая, как каланча, голова задевает сумрачные своды. Она передвигалась вперевалочку, сухие водоросли, из которых она была скручена, скрипели на каждом шагу. Страх вонзился острой спицей и проткнул душу, как рыбий пузырь, — нога ушла куда-то вниз, и Бабель снова очутился в кабинете…
Дядя вещал, потрясая воздетыми руками:
— Великие ангелы, ангелы Божьи, помогите нам, и да будет с вашим участием исполнена наша работа! И также ты, ADONAI, приди и дай нам силу, чтобы…
— Что это за звук? — перебил его Бабель. — Вы слышите?!
Ему чудился трубящий с улицы горн. Он потряс головой, потому что она была как чужая и набита чем-то плотным.
— Тебе показалось, — сказал дядя Яков. — Скоро ты придешь в себя!
В углу кто-то копошился. Перекладывал стопки церковных листков. Это был тот самый юноша с Торой. Дядя Яков помог Бабелю встать и вывел из кабинета.
— Она гналась за мной! — вспомнил Бабель. — Где я был?
— Кто гнался?
— Кукла.
— Забудь!
— Я ее видел! — сказал Бабель. — В жизни, по-настоящему! Но там, в коридоре, она была слишком большая, как бронепоезд…
— Об этом нельзя говорить!
Дядя сердито подтолкнул его в спину, и Бабель, держась рукой за стену, стал спускаться по винтовой лестнице — сбивчивое дыхание старика позади щекотало затылок.
— Враг — внутри, — скороговоркой шептал дядя, — но ты рассеял тьму! А теперь загляни в себя, видишь ли ты врага?!
Они спустились к выходу из храма, и тут все было залито солнцем — небольшая площадь от храма до угла улицы.
— Аптека в той стороне, — сообщил дядя. — Иди!
— Почему же вы сразу не сказали? — удивился Бабель. — Я бы мог просто купить лекарство!
Он уставился на погребенное в морщинах лицо старика, но ничего не смог прочесть на нем.
— Бедный Исаак! — сказал дядя. — Бедный мой мальчик!
Он развернулся и зашаркал прочь. Уже из глубины храма донеслось:
— Жду тебя к обеду! В моем доме!
Бабель пошел через площадь, ему казалось, незримая паутина прилепилась к его спине и не отпускает от храма…
— А это что такое? — спросил он себя, увидев в пыли следы подвод. Площадь словно иссекли нагайкой, оставив на ней грубые рубцы. Впереди показалась вывеска — полосатые старомодные буквы, цвета североамериканского доллара.
— Что со мной? — пробормотал Бабель. — Ничего не понимаю!
Он несколько раз моргнул и ничего не почувствовал, ощупал веко и не обнаружил и намека на конъюнктивит.
— Или это тоже мне кажется?
Он вдруг подумал, что дядя мог загипнотизировать его и со временем боль вернется. Кроме того, он испытывал тупое давление в переносице, и предметы вокруг выглядели яркими, контрастными, будто придвинутыми вплотную.
На дверях аптеки был наклеен листок:
* BAYER
* ASPIRIN
* HEROIN
ОТПУСК ЛЕКАРСТВ ДЛЯ КЛИНИКЪ
ИМПЕРАТОРСКАГО УНИВЕРСИТЕТА СВ. ВЛАДИМ╡РА
АПТЕКА А. МАРЦИНОВИЧА.
Внутри была очередь. А в застекленной витрине отражалась зеленая улица. Он встал в хвост очереди и стал разглядывать лекарства на полках — порошки в пакетиках, пластыри и бальзамы. В очереди перешептывались:
— А куда они поехали?
— А куда им ехать?
— Не знаю, но куда-то надо!
— Вот куда-то и поехали! То есть никуда!
Говорили двое, мужчина и женщина, Бабель не мог их видел. Он перевел взгляд на отражения, надеясь разглядеть говорящих, и задохнулся: не было людей, они обратились в дымные столбы, и по ним текли вверх грязные разводы. Все вокруг было черным, и даже ребенок застывший с конфетой во рту показался вдруг обугленным пеньком. Возможно, это была часть видения, скрытая, но он догадался, и они тоже догадались, и главное теперь — не показать своего прозрения; наконец что-то дрогнуло в воздухе, как будто сама реальность моргнула, поколебав шаткие контуры, и в глазах защипало. Впереди сверкнула лысина с родинкой, почти бородавкой, и седыми ласковыми волосиками за ушами; еще дальше из-под женского платка полыхнули рыжие кудри, похожие на гроздь лисичек; а еще дальше торчала фетровая шляпа, смятая и потертая так, что понять ее природный цвет не представлялось возможным, а уже в самом низу пускала блики рука с перстнем. Стоявшие в очереди распадались на части, на глаза, на уши, на подбородки, но и будучи собранными обратно вместе, не составляли единого целого. «А может быть, это я сам распадаюсь, — подумал Бабель, — от меня откалываются льдины и уплывают в океан безымянности, неназванности». Он кашлянул в кулак, косясь на соседа, проверяя, не случится ли с тем чего-нибудь: не растворится ли в воздухе…
Неожиданно подошла очередь.
— Чего вам? — спросил аптекарь, глядя на протянутые деньги.
Бабель обнаружил, что стоит перед окошком кассы с червонцем в руке. Словно из его восприятия выпал кусок времени.
— Раствор борной кислоты, — попросил он.
— Рецепт! — потребовал аптекарь вдруг.
— Почему рецепт? — удивился Бабель, но увидел в отражении мальчика с горном и, забыв обо всем, выбежал из аптеки.
В конце площади стоял лагерем отряд красноармейцев — сидя в телегах, бойцы курили, приглядываясь к новому месту. В каждой подводе скучали по две-три молодайки: крутобедрые, с высоким бюстом и волосами до пояса; к лодыжкам присохли зеленые змейки водорослей. В тени деревьев травила анекдоты группка бойцов. Бабель подошел к ним и увидел мальца с горном. Тот стоял к нему спиной: худенький, в шортах и маечке. Красноармейцы дружно одаривали его — кто пайкой хлеба, кто яблоком, а кто — улыбкой. Сорванец так и крутил белобрысой головенкой и, всхлипывая, на радостях промахивался рукой мимо предлагаемых угощений. А затем вдруг поднял горн и затрубил — звук ударил в купол неба, закружил ястребом — в точности такой, каким его услышал Бабель в кабинете дяди (все наконец объяснилось, и — слава богу!), но тут мальчишка обернулся, и оказалось, что глаза у него незрячие — пустые гнойники, слезящиеся, розовые, но с желтым глянцевым налетом… Бабель отшатнулся. И тут же увидел музыкантов. Они шли по улице, а за ними, путаясь в фалдах длинных кафтанов, трусили хасиды… свадьба ударила в обозы волной и закрутила в безудержном вихре. Выскочил откуда-то командир, заорал:
— Кто такие?! Почему безобразие?!
Он схватил за шкирку пробегавшего мимо хасида, но тот выпучил глаза и расхохотался ему в лицо, точно лисица пролаяла. Командир выхватил револьвер и ткнул рукояткой пейсатую, ненавистную ему морду:
— Уймись!
На пыль брызнула кровь. Ветер ударил в лицо, солнце упало и зависло у горизонта, раскаленный коричневый шар. Никто уже не сидел в телегах, хасиды трещали как сороки и с проклятиями плевались в сторону молодаек. Жених с невестой завалились в телегу. По бесконечной площади бежал дядя Яков и что-то выкрикивал, мальчик продолжал трубить — и вдруг все опрокинулось в глазах у Бабеля, потому что он увидел, как одна из молодаек скользнула к веснушчатому бойцу, пролетела по воздуху, обнажила зубы и укусила за шею — фонтаном изверглась кровь, окропила платье невесты, раздался выстрел, это боец, оседая, непроизвольно спустил курок, и тут же молодайки засновали, как летающие пиявки; по ним стреляли, но промахивались — хасиды слезно причитали; кто-то ухватил Бабеля за руку, и оказалось вдруг, что это Эльза:
— Пойде-о-м… — промычала она, и он сразу вспомнил, что ни разу не слышал, чтобы она говорила прежде, — к р-е-ечке, к в-во-о-де… в… в… во-о-ду… бежи-и-м…
Еще он вспомнил, что Кондаков и Компанийцев пропали ночью, и это могло означать только одно. Он с ужасом уставился на рот, полный игольчатых зубов.
— А вот я вас, подлюки! — заревел командир, прыгнул в телегу и развернул пулемет. — Щас вы у меня пострадаете!
— Адонай! — взвыли хасиды. — Ангелы божьи!!
— Ангелы?! — закричал командир и стал заправлять патронажную ленту. — Щас!
Молодайка выдернула из телеги жениха и потащила по земле. Она волокла тело, а за ней ползла невеста; платье стояло торчмя, алые цветы крови увядали на нем. Она ухватила жениха за сапоги, припала к ним и слизнула сизые ошметки плоти — улыбка стала блаженной, она откинулась на спину и раскинула руки.
— Брось! — крикнул дядя Яков, подбегая.
На Бабеля нашло оцепенение. Он беспомощно повернулся к старику.
— Отпусти, а?! — попросил раввин, нижняя челюсть у него дрожала от волнения — запрыгали седые полумесяцы в курчавой бороде. — Отпусти племянничка!
— Аг-гы-гы! — протянула Эльза. — Атый-ди!
Раввин помертвел лицом, сунул руку за пазуху и достал свиток, но прежде чем успел хоть что-то с него зачитать, как молодайка надавила ему большим пальцем на лоб.
— Алеф! — неожиданно четко сказала она. — Алеф, алеф! Мене текел!
Дядя Яков попятился, замотал головой, как бы прося отменить приказ, развернулся и механически, дергано, как объевшаяся лягушек цапля, зашагал обратно к синагоге.
— Ты, ты, ты… — Эльза ухватила Бабеля за руку.
Глядя на него исподлобья, набирая ход, по воздуху помчалась еще одна дьяволица — она оторвалась от земли, распрямила тело и выкинула вперед руки.
— А-а-а… — просипел Бабель, больше всего боясь, что Эльза его не услышит.
— А-а-а! — повторил он, и Эльза закричала… Нет, выдала высокую резонирующую ноту. «Как губная гармошка, — подумал Бабель. — Там, в степи, как голос сирен…» Атаковавшая его молодайка упала, заскулила и свернулась в калачик.
— Сети набрасывай! — заорал командир.
Бабель ничего не слышал больше. Он вдруг вспомнил, как добирался на лодке к пароходу, и разыгралась буря, и палубные огни да маяк служили ориентирами — буруны страшных вод вздымались за бортом, в лицо летели брызги, сдутые с пенных гребней ветром. Он склонился за борт, и его вырвало — едва успел передать весла жене, одно из которых вывернулось из рук и ударило ее по скуле. Он видел краем глаза, как Ирина упала без чувств, но его выворачивало — он почти вывалился из шлюпки, мертвой хваткой уцепился в ледяную корму, и тут что-то угодило ему в глаз, полыхнуло искрой, до самого мозга разворотило глазницу голубой болью. Море ярилось и свистало всех дьяволов. Глубина была перед лицом, глубина, черная, как самый плодородный и пропитанный крестьянским потом жирнозем, и белое пятно в обрамлении девичьих волос выплыло оттуда. Глаза, губы, рот. Руки обвили за шею, чтобы поцеловать, и почти утянули в воду, девичий поцелуй пронзил холодом — сердце сжалось и пропустило несколько ударов. Упоительные эти секунды ничем не были похожи на все прежнее в его жизни и на бегство из жизни в осажденном городе. В темной ночи грохотал оглушительный поезд счастья, но стук колес слабел, пропадал, и тишина, ревущая тишина, поражающая контуженных после взрыва, забрала дыхание и не давала оттолкнуть от себя русалку. Русалка пахла гниющими водорослями, утопленником, туманом. Эта смесь наполнила его, вызвав припадок эйфории, и тело запело от радости. Он подхватил весла, ставшие вдруг втрое тяжелей, заворочал ими в антрацитовой мгле, один посреди моря, над которым витала музыка — губная гармошка, орган, голоса тысячи сирен, — он догреб до берега и с поистине Самсоновой силой оттащил лодку к мертвым бакенам — жизнь после этого покатилась вверх тормашками, он уехал, он бросил Ирину, он устроился в сотни газет и сотни раз уволился, и само бегство, и поцелуй как-то выветрились из его памяти — и только стыдная причина расставания порой еще мучила его своей смутностью, неопределенностью, в этом месте был жуткий провал, ничем не объяснимый и поэтому еще более мучительный… Он потряс головой, избавляясь от наваждения. В корчах издыхали дьяволицы. Они извивались всем телом и как-то потеряли свою прежнюю человеческую форму. Животы распороты. А к Эльзе подбирался красноармеец со штыком на винтовке — безумная улыбка бродила вокруг пухлых губ…
— Ы! — помычала Эльза. — А-а-ыа!..
Она поцеловала Бабеля. Он даже не успел испугаться, что острые зубы прокусят ему губу, а потом все вокруг изменилось… Мир снова стал розовощеким и бодрым, как пионер.
— Уходим! — сказал Бабель. — Туда!
Они побежали, держась за руки, в тенистую улочку, за синагогу, через тихий парк и по откосу к речке. Уже на берегу он заметил, что у Эльзы повсюду ранки на ногах — костяные иглы торчали из них… Над головой просвистела шальная пуля. По склону сбегал красноармеец. Молодайка сбросила платье и неуклюже плюхнулась в воду. Ее тело сразу потеряло прежнюю форму, посерело, потемнело, костяные иглы стали еще длиннее, сомкнулись и сцепили ноги в замок — мелькнул в один миг отросший хвост, а вместо головы Бабель вдруг увидел что-то безобразное, шишковатое и сильно раздутое с двумя черными яблоками глаз, по бокам свисали странные щупальца, даже непохожие на волосы… Красноармеец подбежал к Бабелю, вскинул винтовку для выстрела. Бабель молча кинулся вперед и толкнул.
Грохнул выстрел.
— Ты чего?! — завопил красноармеец. — Уйдет же!
Он выглядел искренне обиженным, как человек, которому помешали исполнить свой долг. Он ничего не понимал. Молодайка извернулась, тяжело махнула хвостом и скрылась в глубине. «А ведь и правда — как ламантин…» — подумал Бабель.
— Вот ушла! — горько констатировал красноармеец. — Дурак!
Он еще что-то кричал, но Бабель уже поднимался по склону, срывая на ходу худую траву. Он прикусил стебелек и ощутил на языке счастливую горечь. Глаз у него не болел, дышалось ему легко, а на холме зеленым облаком, точно улыбаясь миру, парило дерево — одно среди светлой погоды.