Когда девятилетний сын Эйнштейна спросил отца: «Папа, почему, собственно, ты так знаменит?» Эйнштейн рассмеялся, потом серьезно объяснил: «Видишь ли, когда слепой жук ползет по поверхности шара, он не замечает, что пройденный им путь изогнут, мне же посчастливилось заметить это».
«15 мая 2066 года на глазах у ста тысяч зрителей спортивный гравилет «С-317» с гонщиком Григорием Сингаевским вошел в шарообразное серебристое облако, возникшее на его пути, и больше не появился».
Это произошло быстрее, чем вам удалось прочитать лаконичную фразу из протокола. Ни один из гравилетчиков — я в этом убежден — не заметил, как появился в чистом небе, на трассе наших гонок, странный серебристый шар. Да, пожалуй, в тот момент никто из нас, тридцати парней, вцепившихся в руль своих машин, никто, пожалуй, не мог сообразить, что это такое, неправдоподобие круглое облако, гигантская шаровая молния или просто запущенный каким-нибудь сумасшедшим елочный шар огромной величины — это нечто, ударившее нам в глаза слепящим металлическим блеском. Я летел вторым после Сингаевского, точнее — метров на шестьсот сзади и на сто ниже, не упуская из виду силуэт его желтого гравилета, и помню, что сразу за вспышкой жесткого света инстинктивно рванул ручку тормоза (приказ судьи соревнований раздался чуть позже); помню, как машина вдруг задрала нос, выбросила меня из кресла и с азартом понеслась в белое пекло. То, что это пекло, а не твердая металлическая поверхность, я догадался, увидев, как быстро и красиво, почти на идеальном развороте нырнул туда желтый гравилет и растворился, исчез в сиянии. Говорят, в эти секунды на телеэкранах была ясно видна счастливая улыбка на моем лице, удивившая всех зрителей; кажется, я даже засмеялся, наваливаясь на упрямо поднятый руль. Я жал на руль как только мог, но чудовищная тяжесть давила мне в грудь, сбрасывала руки, и я чувствовал, что безотказная, такая знакомая машина подчиняется уже не мне, а какой-то силе, вращающей ее, как щепку в водовороте.
На этом сумасшедшая гонка вокруг облака для меня закончилась: я потерял сознание, все так же глупо улыбаясь. Глупо — это мнение тех, кто ознакомился с короткой диктофонной записью моих впечатлений, сделанной в больнице. Ну, а для меня, казалось бы, неподходящая к моменту улыбка была проявлением особой радости, с которой я прожил весь день и не хотел расстаться. И об этом, конечно, ничего не скажешь в официальном докладе, в котором надо припомнить и точно изложить обстоятельства гибели своего товарища.
С того дня прошел уже год, я на год стал старше, но не это самое главное. Насколько я знаю, в истории моей планеты еще не было таких странных на первый взгляд и закономерных, давно ожидаемых людьми событий. И я хочу начать рассказ с того утра, когда меня разбудило прикосновение прохладных иголок сосны.
Я сразу вскочил и понял, что это было во сне; может, за секунду до пробуждения я стоял с Каричкой под старой сосной, под ее единственной зеленой лапой, и прощался. А еще хотел включить на ночь диктофон с лентой формул. Ничего бы тогда сказочного не было, знал бы на пятьдесят формул больше, и все. Я выбежал из дома и, пренебрегая скользящими среди травы лентами механических дорог, помчался к морю, к каменной лестнице, где стояла старая сосна, а добежав до лестницы, пошел вниз медленно, не спеша, радостный и грустный одновременно.
Каричка бежала вверх, прыгая через ступени, — честное слово, это была она, я не придумал. И когда она вскинула голову, я увидел корону ее волос, знаете, как солнце, каким его рисуют дети, — мягкое, пушистое, лохматое; я увидел челку над самыми глазами, золотые ободки в них, и мне почему-то стало совсем грустно.
— Март, — сказала она шепотом, — что я знаю…
И тогда я засмеялся первый раз в этот день. Было так приятно стоять у обрыва над самыми волнами перед запыхавшейся Каричкой и не знать, что будет дальше.
— Март, — сказала она опять, — ты придешь первым!
— Откуда ты знаешь?
Наверно, я покраснел. Я не люблю, когда кто-то вмешивается в мои дела, но сейчас мне было просто приятно.
— Я колдунья, ты не догадался? — Она прыгнула через две ступени. — И вообще утром надо здороваться.
— Здравствуй, — сказал я, хотя это и выглядело странно в середине разговора.
— Прощай. Я уезжаю.
— Разве сегодня? — Я еще на что-то надеялся, хотя все знал, когда меня во сне уколола ветка. — А почему же Сим ничего не сказал?
— Я совсем забыла предупредить его…
— А Андрей? — Я уже кричал, потому что Каричка убегала и голос ее летел из кустов.
— Привет ему! Я спешу! Буду смотреть, как вы летите. И помни, что я колдунья!
Ну вот мы и остались одни, сосна. Будь у меня крылья, я бы рванулся из-под твоей лапы, махавшей Каричке, прямо в небо, кувыркнулся среди облаков и нырнул в прохладную глубину. Но у меня был только красный гравилет, вылизанный до перышка, отлаженный до винтика, спокойно стоявший в ожидании гонок, которые Каричка увидит теперь на экране. Еще у меня были Андрей и Сим, я должен передать им привет от уехавшей Карички. И я просто, на своих двоих спустился по лестнице, на ходу сбросил одежду и вошел в воду.
— Ты придешь первым — бум, бум, бум! — распевал я во все горло, лежа на спине и глядя прямо в лицо солнцу. — «Я колдунья, помни!» — прорычал я удиравшему в панике крабу, которого спугнул у скользкого от водорослей камня.
Так я довольно долго дурачился, а сам вспоминал белое в синий горошек платье, каштановый затылок и изгиб шеи Карички, когда она низко опускает голову. Эти сухари, электронные души — Андрей и Сим — уже, наверно, трудятся, считают, а я здесь, в светло-зеленом прозрачном мире, гоняюсь за рыбешками и фыркаю, как дельфин. Я мог бы взболтать море до самого дна, если бы совесть не намекала, что пора вернуться из глубин на землю, в институт.
На песке, ровном и нежном, еще не продырявленном следами, меня ждал город, сложенный из камней. Серая крепостная стена, столбики башен, из-под арки ворот выезжает пышная процессия: белые всадники на черных, отполированных морем голышах. А впереди всех треугольный красный сердолик — точно маленький гравилет. И я, как только увидел этот красный камень, сразу забыл про все на свете — захотел взглянуть на мой гравилет.
Я покинул каменный город, начертив на песке грозный сигнал магнитной бури, чтобы какой-нибудь растяпа случайно не разрушил фантазию строителя.
Не знаю, зачем придумали эти ползущие в траве пластмассовые дороги. Ими почти никто не пользуется, люди предпочитают ходить или бегать. Ракеты, трансконтинентальные экспрессы, вертолеты — понятно: экономия времени. И гравипланы — понятно: красивые, удобные, современные машины. А от гоночных гравилетов вообще дух захватывает! Они как цирковые артисты: самые обычные с виду и самые ловкие, самые смелые, рискованные в работе. Я всегда волновался, когда входил в ангар, и сейчас пробирался между машинами как можно осторожнее, стараясь не задеть чужое творение. Именно творение, потому что, хотя спортивные гравилеты похожи между собой — легкое птичье крыло, сломанное пополам, с прозрачными каплями кабин на сгибе, — все же опытный глаз гонщика сразу улавливал разницу в конструкции машин. Она была в изломе крыльев (некоторые из них загнулись чересчур резко). А десять разных цветов, в которые были окрашены машины, символизировали десять городов, приславших лучших гонщиков. Никто не знал пока, какие из этих тридцати войдут в первую тройку и продолжат гонки на первенстве континентов. Может быть, самое быстрое крыло — мое, ярко-красное, с плавной линией изгиба, обтянутое металлическими перьями? Я стоял у своего гравилета, постукивал ладонью перья и слушал, как они отзываются чистым, долго не смолкающим звоном.
Потом весь день я ощущал в пальцах этот легкий серебристый звон, вспоминал таинственную фразу, казавшуюся очень значительной: «Март, что я знаю…» Наверно, когда я пришел в лабораторию и уселся за стол, заваленный бумагами, моя улыбка взбесила Андрея. Он так и сказал:
— Прости, Март, но у тебя вид блаженной обезьяны. Ты точно впервые слез с дерева и ходишь на задних лапах.
— Ага, — откликнулся я, — ты почти угадал. Я еще древнее: только недавно вылез из моря и впервые понял, что значит дышать.
— И как, понравилось?
Кажется, Андрей был удивлен. Обычно я не реагирую на его зоологические шуточки. Но сегодня готов беседовать даже с неодушевленными предметами.
— Прекрасно! Легкие — гениальное изобретение. Тебе привет от Карички. Она уехала сдавать экзамены.
— Мне она ничего не сказала, — вмешался в разговор Сим.
И Андрей сразу нахмурился:
— Сим, не отвлекайся, пожалуйста. Поговорим в перерыве… Жаль. Я рассчитывал подкинуть Каричке задание с «Л-13».
— Давай мне, — предложил я, удивляясь собственному великодушию. Обожаю задания с Луны. Сим, тебе тоже поклон.
Андрей молча протянул мне листы. А Сим мигнул оранжевым глазом: он принял поклон к сведению.
Часа три мы работали молча. Такой порядок завел Андрей. Он старший в нашей группе. Ему двадцать один год, он окончил три факультета. У Андрея Прозорова бывают только два состояния: он или молча работает, или шутит о несовершенстве человека.
Это несовершенство было представлено «в лице» бесстрастного Сима счетной информационной машины, подпиравшей железными плечами стены нашей лаборатории. И мы трое — Каричка, Андрей и я — работали на беспощадно быстрого Сима, только-только успевая загружать его электронное чрево задачами и расчетами.
Обычно утренняя порция бумаг на столе повергает меня в уныние. После того как я на рассвете пробежал десяток километров, прыгал с вышки, бросал копье, толкал ядро, эти бумаги кажутся мне такими тяжелыми, что не хочется брать их в руки. И хотя я осознаю, что курс программирования полезен для недоучившегося студента, я начинаю сердиться. Я сержусь, как это ни странно, на лунных астрономов и астрофизиков с Марса, засыпающих нас сводками. Я сержусь на ракеты-зонды и автоматические обсерватории, ощупывающие своими чуткими усиками горячее Солнце и бросающие из черного пустого космоса водопад цифр прямо на мой стол. Я сержусь даже на Солнце, за что — сам не пойму. Со стороны посмотришь — человек работает нормально: стучит клавишами, пишет, зачеркивает и снова пишет формулы, трет кулаком подбородок. А он, букашка, оказывается, дуется на само Солнце и только к концу дня, расшвыряв все бумаги, чувствует себя победителем. Но что он победил — свой гнев или огненные протуберанцы? Нет, только очередную пачку бумаг.
Сегодня я пересмотрел свое отношение к бумагам. Перебирая листы информации с грифом «Л-13», я почему-то вспомнил, как увидел однажды в лесу Каричку: она стояла под деревом и задумчиво рисовала в воздухе рукой; солнечные лучи, пробившись сквозь крону, воткнулись в землю у ее ног; мне показалось, что она развешивает на них невидимые ноты; я не стал мешать рождению музыки и ушел… А ведь у этих ребят с тринадцатой лунной станции, которые засыпают меня сводками, сказал я себе, нет ни прохладного ветра, ни бодрых раскатов грома, ни голубого неба — только град метеоров, беззвучно пробивающих купола зданий, одиночество да волчьи глаза звезд.
А я в кабинете лениво перебираю бумажки, стоившие чудовищных усилий, риска, а иногда и жизней. Нет, что-то не так устроено в этом мире! Почему я, здоровый, румяный, сижу за стеклянной стеной и пальцем, которым, мог бы свалить быка, нажимаю на кнопки? Зачем я здесь, а не где-то в песках Марса? Я сам должен нацеливать на звезды телескопы, радары и прочие уловители видимого-невидимого, задыхаться от жары, дрожать от мороза и посылать на Землю, в Институт Солнца, в двухсотую группу добытые мною цифры. Чтоб Андрей Прозоров обрабатывал их, а Сим мгновенно переваривал. Вот это будет правильно. И если говорить трезво, меня ведь никто не держит на привязи в операторской, и за спиной моей трепещут крылья гравилета.
Я уже видел, как мчусь на своем гравилете прямо к Солнцу, а рядом со мной Каричка…
— Неужели на «Л-13» такие юмористы? — не оборачиваясь, сказал Андрей.
— А что?
— Ты опять улыбаешься?
— Это я так, вообще. А с «Л-13» покончено. Возьми.
Андрей взглянул на мои расчеты и кивнул: он был доволен.
— Ты заметил, — сказал Андрей, — без женщин гораздо легче работается.
— Не согласен, — прогудел Сим, — когда Каричка поет, я работаю быстрее.
От неожиданности мы с Андреем рассмеялись.
— Каков Сим, а? — Андрей подмигнул мне.
А я крикнул:
— Присоединяюсь, Сим! — и засвистел «Волшебную тарелочку Галактики».
— Вот доказательство, — нравоучительно произнес Сим. — Все вы поете ее песни. — И он предупредительно распахнул дверь, возле которой мы с Андреем очутились одновременно.
— А ведь мы просто сбежали от Сима! — крикнул я, мчась со всех ног к столовой и оглядываясь на Андрея.
Я нарочно побежал по лестницам, пренебрег лифтом, чтоб расшевелить эту бумажную душу. А он, почтенный, ученый муж, и в самом деле бежал за мной, прыгал через ступени, смешно подкидывая острые колени.
— Да ну его, Сима! — кричал он на ходу. — Хватит с меня этой философии! И потом, я просто не успеваю за Симом, уже три дня без обеда. Больше не могу!
Это была хорошая пробежка в дальний конец института. И мы не только бежали, но и успевали отвечать знакомым:
— Ну как, летишь?
— Лечу!
— Куда спешите? Директор вызвал?
— Да! Сделали открытие!
— Андрюха, научи его бегать!
— Да вот стараюсь…
— Придешь первым, Март?
«Эхма, если б я сам знал…»
Пока я знал одно: я мог проглотить пять, нет — десять салатов. И мы столько съели, правда, вдвоем. Нажали на все кнопки заказов, потому что из меню не сразу поймешь, что такое «Весенние звезды», «Четвертое измерение», «Интуиция» или «Клеопатра» (у нашего повара неукротимая фантазия на прейскурант, причем ежедневная), и вот к столику приплыл чуть ли не по воздуху щедро уставленный поднос. И надо сказать, пока мы глотали «звезды» и «клеопатр», а транспортер уносил пустой поднос, я с удивлением и какими-то новыми глазами смотрел на Андрюху Прозорова. То, что он светлая голова и сухарь, — это я знал давным-давно. Но никогда еще не видел, чтоб он бежал по лестнице и с таким азартом уничтожал салаты. Он, всегда бледнолицый, сейчас даже порозовел.
— Значит, летишь? — сказал Андрей и удивил меня еще больше: он ведь не интересовался спортом, просто не обращал на него внимания; мне казалось, он не отличит гравилет от вертолета.
— Ага! — кивнул я.
— Хорошо. Наверно, это хорошо, — так просто и тепло сказал Андрей, что мне захотелось взять его с собой. — Это там, над морем?
Нет, он словно свалился с Луны! Тысячи людей только и ждали этого дня, а он — «над морем?»… Но мне не хотелось говорить ему насчет Луны, я опять кивнул:
— Да, над морем.
Тут в дверях засияло большое красное ухо, и нас прервал Кадыркин. Это маленький курчавый математик с выдающимися ушами. Я ничуть не преувеличиваю — про него все так и говорят: «Сначала появляются уши, потом появляется Кадыркин». Он крикнул с порога:
— Прозоров, хватит жевать! Есть проблема.
Я чуть не подавился салатом. Кадыркин так и крикнул: «Проблема».
Андрей сразу встал и превратился в прежнего Андрея, словно застегнулся на все пуговицы.
— Какая сегодня лекция? — спросил он меня, готовя дипломатичное отступление.
— Не помню… Кажется, светящиеся мосты. Это которые между галактиками.
— А-а, лошадки в одной упряжке бегут с разными скоростями!
— Школьная загадка, — вздохнул я. — Проходили: скука.
— Ну вот что, — Андрей нахмурился, сердясь неизвестно на кого, сегодня никаких лекций, никакой работы.
— У меня задание для Сима.
— Я скажу Симу, чтоб он не открывал тебе дверь. Ты должен отдыхать.
Тут уж я взвился: откуда этому теоретику знать, что делать спортсмену перед стартом!
— Андрей, — сказал я угрожающе, — я тебя нокаутирую одним пальцем.
— Тебе и так достанется. Счастливо.
Он спокойно повернулся и ушел к Кадыркину. Честное слово, будь я трижды гением, я бы не носил так торжественно на плечах свою хоть трижды выдающуюся голову! Мало я погонял его по лестницам…
Я не изменил своего обычного режима перед гонками. Во-первых, не пропустил лекцию: забрался в зимний сад и под какими-то колючими кустами включил телевизор. И сразу же окунулся в пространство, населенное галактиками, и с легкостью спящего понесся навстречу далеким мирам, представшим предо мною — ничтожной песчинкой мироздания — в виде изящных устричных раковин и клубка скрученных в кольца змей, ярких блестящих шаров и едва различимых пятен темного тумана. Где-то вдали от меня они жили своей жизнью, как грозовые облака в глубинах неба, взрывались и угасали, крутились и разлетались в разные стороны. Я слышал знакомый голос профессора, вглядывался в мелькавшие формулы, а сам думал, как эта лекция запоздала. Она безнадежно устарела бы даже для древних египтян, имей они телевизоры. То, что я видел, было тысячи и миллионы лет назад, и кто знает, какие они теперь — эти спиральные и эллиптические, разложенные по научным полочкам, расклассифицированные, как домашние животные, галактики. Ведь только нашу Галактику свет пробегает из конца в конец за сто тысяч лет. Сто тысяч! А жизнь, как мы говорим, очень коротка. И кто может, не отрываясь, следить за звездами миллионы лет, чтобы доложить человечеству механику внутренних движений в этих чертовски далеких, убегающих призраках? Проследить хотя бы за молодыми звездами. Всего десяток миллионов лет. Для звезд это детский возраст.
«Рассмотрим галактики, на которые впервые обратил внимание американский астроном Цвикки», — продолжал между тем профессор, и я позавидовал его смелости: он отлично знает, что современные телескопы достают на три тысячи мегапарсек (почти десять миллиардов лет полета света!), и это его нисколько не смущает. Лезет в давно остывшую звездную кашу, пытается в ней разобраться и еще заботится о новых видах наблюдения за Вселенной. Молодец! Будь я всемогущим, не раздумывая, подарил бы этому храброму человеку бессмертие и машину времени. Чтоб он все-таки разобрался и поучал таких недорослей, как я.
Мне очень хотелось быть сегодня всемогущим. Потом, после лекции, когда я делал гимнастику, крутился на центрифуге и, вытянувшись во весь рост, заложив руки за голову, отдыхал в зале невесомости, я щедро раздавал людям бессмертие и сверхсветовые скорости, цивилизации других планет и невидимые пружины, вращающие галактики. Я занимался и делами помельче: зажигал искусственные солнца, смещал земную ось, бурил насквозь весь шарик, строил роботов с гибким мышлением человека — словом, воплощал все то, что уже описано в фантастических книжках. И в то же время — до чего человек умеет ловко совмещать высокое, торжественное со своими практическими заботами! ловил шумы с улицы, представлял, как прибывает в город публика, как притащили грузовые вертолеты каркасы трибун и устанавливают их на берегу, как развешивают судьи огромные золотые шары, мимо которых мы, гонщики, пронесемся много раз. И уже круглые площадки с подвижными хоботками телекамер повисли, наверно, над морем. И уже прилетел на судейской машине комментатор с бархатистым, убаюкивающим голосом.
Подходя к ангару, я и вправду услышал знакомый баритон, льющийся из динамиков. Комментатор Байкалов прежде всего сообщил болельщикам, что час назад он вел репортаж о подводном заплыве в Красном море и теперь рад подняться под облака. Облаков, правда, не было, синоптики убрали с нашего пути все помехи и — я знал это — в заключение готовились зажечь полярное сияние. На телеэкране, висевшем на стене прямо над моей машиной, мелькали кадры города, взбудораженного праздником. Камеры, подчиняясь полководческим жестам Байкалова, выхватывали из всеобщей суматохи разгоряченные лица, яркие флаги, парящие машины. Посадочные площадки были уже плотно уставлены транспортом, и пассажирские гравипланы выбирали свободные крыши. Блеснули на солнце акульи тела двух ракет, и комментатор, несомненно, заметил их со своей высоты; несколько минут он держал ракеты в резерве, а когда они стали у леса, взял у пассажиров интервью.
Честно говоря, на нас неприятно действовали эти картинки. Гонщики старались не смотреть на экраны, громко разговаривали, чересчур много шутили, а когда Байкалов перешел к биографиям, все полезли осматривать машины.
И вдруг в ангаре стало тихо. В голубом квадрате ворот стоял высокий человек в белом свитере — Гриша Сингаевский. Он пришел самым последним и сразу догадался, что надо просто выключить эту болтливую технику.
«Ура Сингаевскому!» — крикнул кто-то, и мы радостно завопили, как вырвавшиеся на перемену школьники.
Его все любили — неторопливого, скуластого синоптика с твердым взглядом блестящих глаз. Вот кто был настоящим воздушником! Я думаю, если бы ему однажды запретили полеты, он бы просто не знал, как жить. В воздухе он никогда не стремился удивить публику эффектными фигурами высшего пилотажа, летал быстро и просто, но так, что даже малейшие повороты машины всегда были заметны; перед зрителями постепенно возникал четкий, красивый рисунок полета. Надо самому быть гравилетчиком, чтобы понять, какая смелость, какое презрение к опасности были в этих почти незаметных, но всегда неожиданных поворотах желтого гравилета.
Сингаевский только взглянул на простодушно-прямое крыло моего гравилета и сразу догадался:
— Ну что? Хочешь меня обогнать? Попробуй поищи ее! — и хлопнул по плечу.
Другие тоже приглядывались, но ничего не говорили. А он прямо сказал: «Попробуй поищи».
— Что ж, поищу, — ответил я, чувствуя, как горячая волна волнения охватывает меня.
— Желаю.
— И тебе.
Мы поднялись с ровного травяного поля тремя группами — группа белых, желтых, красных — и пошли не к морю, где гудела толпа тысяч в сто, а над городом. Это был не парадный строй; скорее, мы казались беспечными туристами или, скажем, разноцветными бумерангами, брошенными ленивой рукой. Но такое впечатление было обманчиво, как обманчив вид спокойного мускула, в котором постепенно напрягаются нервы. Ничто в воздухе не двигалось, кроме нас, и это опустевшее вдруг пространство пугало своей голубой торжественностью. Мы крались над самыми крышами, приглядываясь друг к другу, примериваясь крылом к волне гравитонов. Самое важное было нащупать, поймать сильную волну. Уже задрожали стрелки приборов и шевельнулись, чуть приподнялись чуткие перья на крыле машины, но я знал, что еще рано ловить эту самую волну.
Я смотрел сверху на крыши, парки, улицы Светлого и чему-то радовался и удивлялся, словно здесь не родился и не жил никогда. Паруса домов, наполненные ветром и солнцем, тихо скользили в зеленой пене. Взметнулись вверх, стремясь оторваться от земли, стреловидные здания институтов. Их легкие конструкции и стеклянная прозрачность напоминали о полюбившейся людям свободе невесомости, и потому неуклюжим, просто каким-то чужестранцем выглядел в этой балетно-изящной толпе наш огромный Институт Солнца. Да, пожалуй, он был воплощением странной фантазии архитектора: круглый, с каменными колоннами и этажами садов, украшенный факелами протуберанцев, нечто среднее между синхрофазотроном, готическим собором и седьмым архидревним чудом света — висячими садами Семирамиды. И все-таки я любил его таким странным — за чудаческую привлекательность, за спокойствие и силу великана, знавшего про Солнце больше, чем все мудрецы на свете.
А перья тихонько пели, но все равно это была не та волна. Я делал едва заметные глазу скачки — поднимался и опускался, рыскал по сторонам. Многие гонщики тоже искали волну, стараясь не выдать своего напряжения. Уже неумолимо приближались полукруг стадиона и синее полотно моря, вдали засверкали золотые точки — стартовые шары, а мы, герои дня, шли к ним совсем не парадным строем, а беспорядочной толпой. Что ж, в конце концов, каждый музыкант перед началом концерта раскладывает ноты и настраивает свой инструмент. Звучит эта разноголосица в оркестровой яме не очень-то приятно для слуха. Зато потом взмахнет дирижер, замрет зал, каждый инструмент будет петь свое, и в их едином порыве родится мелодия.
Однако если уж прибегать к сравнениям, то я думаю, вряд ли музыканты перед выступлением так кляли свою судьбу, как наши ребята, приближаясь к золотым воротам гонок. Я видел это по мелким рывкам машин и представлял, как ворчат гонщики на всю Вселенную. В самом челе: с тех пор, как физики заметили гравитационные волны и Земля ощетинилась усами уловителей, самым удобным транспортом стал гравиплан. На все маршруты подается гравитационное излучение, садись себе в гравиплан и кати по этой дороге хоть с закрытыми глазами. И все уже привыкли, что гравитацию нельзя выключить, как простую лампочку, она везде вокруг нас, и редко кто над ней задумывается, а еще реже вспоминает, кто открыл эту силу притяжения сэр Исаак Ньютон; только школьники с удивленно-квадратными глазами вдруг узнают, что их носит под облаками та же сила, что вращает планеты и звезды, искривляет пространство, замедляет время и свершает еще множество простых чудес… Да, с научной точки зрения все было просто и ясно: планеты кружили вокруг звезд, гравипланы летели своими путями. А мы должны были ловить волну. Что поделаешь — спорт!
А перья вдруг запели: «Март, я колдунья»… Мне сразу стало легче, я решил больше не смотреть на дрожащую стрелку. Поднял голову — прямо перед носом шар. Тормознул, встал на линию, замер с включенным двигателем. Мне теперь все равно, откуда начинать. Пусть Сингаевский висит сверху. Пусть другие перескакивают с места на место. Пусть выбирают позицию. Я не двинусь. Я все равно ее поймаю — свою волну.
— Готов! — ответил я, как и все, главному судье и инстинктивно подался в кресле вперед. Я видел теперь только цепочку шаров и голубое спокойное пространство.
Ребята пошли легко, красиво, плавно набирая скорость. Я чуть-чуть задержался, когда фыркнула стартовая ракета, а через мгновение висел уже в хвосте у группы, причем резал дорожку наискосок — вверх и налево: искал ее — одну-единственную, мою волну. Хоть перевернись ты, Галактика, хоть взорвись насмех другим, а я сумею ее найти, обгоню ветер, поймаю солнечный луч, глотну горячего солнца.
Так я резал дорожку наискосок, и меня пронзала дрожь нетерпения: глаза устремились вперед, словно могли увидеть волну, и весь я летел впереди машины. Но нельзя, никак нельзя было пускать двигатель на полную мощность: рано. И постепенно дух спокойствия возвращался ко мне; сначала остыла голова, потом улеглись зудевшие руки. Может быть, некоторые нетерпеливые гонщики и торопились, а основная группа шла на большой скорости, но еще не в темпе финишного рывка. Ничего: у самого последнего гонщика еще есть преимущества. Во-первых, поворот — вот он. Ставлю машину на крыло, плавно делаю вираж и обхожу белый гравилет — ни треска, ни толчков, ни снижения скорости. Итак, дорогой мой коллега, ты, надеюсь, понял преимущества прямого крыла: выигранные метры на поворотах — это раз. А второе — когда будет хорошая волна…
Глаза автоматически ловили и считали шары: десять, двадцать, тридцать… а я все еще плелся в хвосте. Двадцать седьмым или двадцать восьмым. Сингаевский парил впереди. Казалось, желтый гравилет движется сам по себе. Так иногда смотришь на летящую птицу, любуешься ею и не знаешь, откуда в таком крохотном комке плоти берется столько энергии, чувства красоты и ритма. Она как будто знает, что ты на нее смотришь, и нарочно старается показать, что она само совершенство, часть природы. А на самом деле — просто летит. И Сингаевскому наплевать, что зрители видят на экранах его лицо. Сдвинул угрюмо брови, катает за щеками желваки, не слушает никаких судей — только машину.
И тут я увидел, как ощетинились перья на крыле. Ясно и без приборов: волна! Сразу весь подобрался, послал машину вперед. Она рванулась будто с места и с каким-то чудовищным свистом начала рассекать воздух. Я даже через стекло почувствовал его упругость, вцепился в руль; мне показалось, что гравилет может опрокинуться. Впрочем, уже не существовало ни меня, ни гравилета: мы были нечто одно, постепенно пожиравшее пространство. Все затихло, исчезло во мне с этого момента, остались жить глаза и уши. Я лишь следил, чтоб не столкнуться с шаром или обгоняемой машиной, — считать их и определять свое место, конечно, было невозможно — слушал, как угрожающе звенят накаленные перья: «Ка-рич-ка, Ка-рич-ка», — угрожающе, но еще не настолько опасно, чтоб снижать скорость. Моя красная лошадка могла бежать и резвее — в этом я не сомневался. Если рассыплется, что ж, упаду в зону невесомости, там подберут…
А желтый гравилет все впереди. Молодчина Сингаевский! Но и мой сейчас превратится в красную молнию, в красный свет — тогда уж потягаемся. Бешеная все-таки скорость!
Кажется, последнее, о чем я вспомнил, был воздушный цирк. После нас должны были выступать воздушные гимнасты, а потом гравибол с цветным мячом.
Но ничего этого не было. Вы уже знаете про облако: как оно появилось, как скрылся в нем желтый гравилет, как я, счастливо улыбаясь, пытался остановить машину, а вместо того стал вращаться вокруг облака. Сейчас, по прошествии времени, я говорю «облако», а тогда — я уже упоминал об этом никто из гонщиков не знал, что за странное препятствие возникало перед ними. Только зрители, телевизионщики да некоторые судьи могли издали определить, что это облако серебристого цвета и почти идеально круглой формы. Телевизионщики сумели даже снять на пленку, как оно стремительно ушло в верх кадра, все остальные подумали, что облако исчезло, растворилось в воздухе, вдруг стало невидимкой.
Помню, как Гриша Сингаевский спокойно говорил в микрофон: «Неожиданное препятствие… Стремительно притягивает… Ничего не могу…» Это были семь его последних слов.
Помню неприятное чувство, какое-то посасывание под ложечкой, когда я сам неумолимо приближался к слепящему пеклу, не в силах оторвать от него глаз. Я ничего не говорил, только улыбался, все еще борясь с рулем. Потом — резкий удар, темнота, словно кто-то набросил на голову покрывало.
Мой гравилет отбросило от шара, и он рассыпался.
В то же мгновение шар исчез.
Меня подобрали, как я и предвидел, в зоне невесомости.
Женщина с синими волосами смотрела мне прямо в глаза. Мучительно искал я в ней сходства с Каричкой, но черты лица менялись, по плечам струились волны мягких волос, и в загадочно зеленых глазах ничего не отражалось. Лишь проснувшись, я вспомнил, что это Марсианка. Не знаю, почему я ее так называл; может быть, потому, что она впервые приснилась мне много лет назад, после отлета моего отца и моей матери на Марс.
Я всегда смеюсь над снами. Но сейчас сам будто свалился с Марса: тупо разглядывал белые стены, утыканный звездами квадрат окна, длинную кровать, на которой лежал. Довольно долго я ничего не мог понять, как вдруг словно кто-то щелкнул выключателем! — я увидел слепящий серебристый свет и всю картину сумасшедших гонок.
Вскочил и убедился, что цел и невредим, лишь чуть ныли мышцы. И сразу же решил, что не доживу до утра, если не увижу Каричку.
Лихорадочно перерыл шкафы в коридоре. Типичная больница: халаты да пижамы и ничего подходящего для человека, который торопится на свидание. А надо скорее: электроника сигналит сестре, что больной поднялся с постели. Но я очень надеялся, что эта сестра — немолодая опытная женщина и она не мчится со всех ног в палату, а идет не торопясь и улыбается про себя: мало Ли зачем может встать ночью человек; без сомнения, в этой больнице с добрыми, старыми традициями (здесь на тебя не смотрят притворно пустые экраны, которые могут вспыхнуть в любой момент) была именно такая сестра.
На всякий случай я вернулся в свою комнату и бросил на кровать тумбочку, чтобы не верещал в дежурке звонок. Дверца тумбочки открылась и преподнесла мне то, что я искал: спортивную белую майку, шорты, тапочки. «Благодарю тебя за столь королевский жест», — сказал я тумбочке, занявшей мое место, и прыгнул из окна в пышную клумбу.
Я пробирался через какие-то кусты, ощущая подошвами приятный холод ночной травы, выискивая над темными кронами красный глаз ближайшего маяка. Под ним я надеялся найти гравилет: дежурные гравилеты чаще всего стоят под маяками. А в машине я уже переоденусь в свой гладиаторский наряд. Этот немного нелепый для свидания спортивный костюм, который я бережно нес под мышкой, казался мне после больничных халатов и пижам даже элегантным.
«Э-гей! — скажу я, представ перед Каричкой. — Я не разбился. Только немного соскучился».
А такие речи смешно говорить в халате.
Впереди среди звезд дружески мигнул глаз маяка, и я, не разбирая дороги, бросился к нему. Гудела, проткнув полог ночи, стальная треногая мачта, трепетали под ней серебристые крылья. Я даже пожалел, что не могу один поднять в воздух все эти машины. Они не дремали спокойно в ожидании случайного пассажира. Они были готовы взлететь в любую секунду, ибо от рождения были не воздушными извозчиками, а натянутой струной, надеждой блуждающих бродяг.
Координаты Студгородка, где находилась Каричка, я помнил наизусть и, набрав на диске четыре цифры, доверил машине выйти на трассу так, как ей казалось быстрее и легче. Всего час отделял меня от Карички, и я еще мог сократить полет минут на десять — пятнадцать при хорошей волне.
Я несся навстречу звездам, и мне было безразлично, что я о них думал раньше, — клубки раскаленной материи, хвосты убегающих миров или печальные глаза разумной Вселенной. Сейчас я мог манипулировать этими мирами, как фокусник, и складывать из них по буквам имя.
«Хочешь, — говорил я Каричке, будто она сидела рядом, — я подарю тебе массу разных вещей. Вот моя рука — железные пальцы, я нарву тебе букет фонарей. Мои глаза — телекамеры, я вижу дальше Луны и дальше Марса и могу показать тебе диковинных зверей, каких нет в зоопарках. Я быстрое нейтрино, я лечу сквозь толщу и пустоту, и ничто не мешает мне прилететь к тебе на этом гравилете…»
Наверно, она б улыбнулась, скажи я это вслух. Когда Каричка улыбается, глаза ее делаются большие и грустные. Мне кажется, в этот момент она видит голубые вершины, и солнечный свет, и лица детей, и то счастливое, что будет со всем миром. Если люди когда-нибудь найдут единомышленников на другом конце Вселенной и захотят рассказать им о Земле, они могут послать одну только улыбку, и там все поймут.
Почему-то я вспомнил, как шли по коридору Андрей Прозоров и Кадыркин, обсуждая «свою проблему», как торжественно несли они головы. Спокойно говорили они о какой-то задаче, и им нравилось идти вот так неторопливо по бесконечному коридору, мимо бесконечного строя электронных машин, грызть трудный орешек науки и чувствовать себя умнее, совершеннее всей электроники. Что им остальной мир? Мираж, не больше.
Помню, однажды Андрей сказал: «Здравый смысл — предрассудки, которые складываются до восемнадцати лет».
Тогда я учился в пятом классе, Андрей в восьмом. Мы стояли на ракетодроме — трое мальчишек и одна девчонка — одни на просторной ладони ракетодрома. Мы долго молчали, напуганные огромной пустотой тишины, которая пришла после громкого митинга, оркестров, поцелуев и воя ракеты, умчавшей наших родителей на Марс. Мы знали, что увидим их в девять вечера в телепередаче с пересадочной космической станции, даже знали, какие слова они нам будут говорить и как мы будем смеяться в ответ, чтоб не дрожали губы, но, честное слово, нам четверым было бы гораздо уютнее на далекой космической пересадочной, чем на этом немом поле ракетодрома с большими буквами слов, горевших на здании вокзала.
— В интернате… — начал один мальчишка и умолк под презрительными взглядами. Нам всем было ненавистно это слово, и ему, конечно, тоже. Не тот дом, где мы провели вместе много лет, а само слово. (Кстати, оно потом сменилось: мы стали просто лесной школой, лесниками, отшельниками, как мы говорили.)
И тут Андрей сказал насчет предрассудков — ту знаменитую фразу Эйнштейна, которую я только что привел. Предрассудки мы не любили и потому пришли в восторг от Подсказки великого физика и решили немедленно начать борьбу со здравым смыслом. О, до восемнадцати у нас еще было немало времени! Не только годы, нет, даже этот вечер, когда наши родители улетели на Марс. «Здравый смысл» этого отлета мы прекрасно понимали: люди осваивали Марс, и в суровый, неприспособленный климат нельзя было брать детей. Мы остались на Земле, одни на пустой площади ракетодрома, и вокруг нас было столько привычного, надежного, полезного…
Но лучше б мы были на Марсе, по горло в сыпучих песках, чем в этом привычном мире. Мы его так ненавидели в эти минуты!
На нас напало буйное веселье. Мы бегали и хохотали как сумасшедшие. Орали во всю глотку пиратские песни, памятные по старым книгам. Позвонили нашему директору и посоветовали ему распустить интернат ввиду эпидемии лени. Потом по дороге домой останавливали ленты эскалаторов и выключали видеофоны.
«Здравый смысл?» — кричал кто-нибудь из нас, указывая на очередную жертву.
«Предрассудок!» — орали хором овальные, со знанием дела отыскивая нужные контакты, реле, выключатели.
Я расхохотался, вспомнив, как Андрей долго дергал какой-то шнур, а Каричка, чуть не плача, колотила его по спине:
«Это не тот провод, слышишь? Эх ты, отличник!»
Нас никто не наказал. Может быть, учителя знали, что в будущем мы сотворим еще немало разной техники. По-моему, они не ошиблись. Особенно в Андрее. Где-то он сумел набраться здравого смысла, только где — я не знаю. А может, другие люди думают так же обо мне? Ведь мне уже восемнадцать критический по часам великого физика возраст…
…Тут я заметил вечернюю зарю. Вдоль горизонта протянулась узенькая розовая лента, четко отделяя черную землю от черной ночи. Такое нельзя было пропустить. Сомкнув над кабиной прозрачные створки герметизации, я послал гравилет вверх, нацелившись на какую-то звезду, а когда выровнял нос, увидел мощный, плавно выгибавшийся горб — край Земли, за которым искрился океан света. Я мог лететь туда, к Солнцу, и влететь во вчерашний день, может быть, даже в свое детство, и опуститься на вечерний луг, и увидеть, как в детстве, скакавшую среди стогов корову с золотым солнцем на рогах… Но где-то внизу был Студгородок.
Студгородок, Студгородок Искусств. Знаете, каким я его впервые увидел? Представьте себе, что вы собираетесь выйти на улицу, идете по знакомой лестнице и, случайно свернув, попадаете в зал, где висят десятки картин. На картинах изображены старинные, с колоннами и современные воздушно-легкие здания; вот площади с цветами и фонтанами; мосты и лестницы, припадающие к воде. Достаточно одного взгляда, чтобы почувствовать в этих картинах трепетную кисть мастера, чтоб вас захватил этот мир прохладных и жарких красок, пространства, солнечных лучей, незнакомого счастья… Так я с осторожностью летучей мыши скользил над живыми полотнами в темных рамах ночных аллей, таким видел я из гравилета Студгородок, и где-то в этом городе была моя Каричка.
Я заметил, как скачут в лунном свете по крыше театра мраморные кони. Рядом быстрые молнии сверкают на куполе цирка, и на площади полукругом стоит хор девушек. Мне казалось, я слышу, как они поют. Но уже плыло навстречу длинное озеро со светящимися парусами яхт, и с грустной нежностью смотрела вода, призывая мой гравилет, серебристое легкое крыло, не улетать, сесть, покачаться на волне. А я все парил, не зная, где посадить гравилет, любуясь странными зданиями, случайными голосами, таинственной игрой теней и света.
Опустился возле сигнальной мачты. Здесь тянулась аллея из старых лип. Ступив на нее, я окунулся в волны музыки и голосов. Трудно было угадать, где рождались радостные и грустные звуки. Песни и мелодии доносились с маленьких эстрад, увешанных светящимися дисками, с серебристо-зеленых лужаек, из-под деревьев, где прятались пугливые тени. Я шел своей дорогой и будто плыл в море звуков. Как вдруг остановился…
Что это? Или мне показалось? Как будто кто-то очень тихо играл «Волшебную тарелочку Галактики»…
Прислушался. Это была моя песня. Я бросился бежать. Впереди увидел красный автомобиль, на котором дул в трубы целый оркестр.
Оставалось пересечь только площадь.
Я непременно догнал бы оркестр. Но помешали танцоры, появившиеся неизвестно откуда и запрудившие площадь. Кажется, это были диковинные звери и птицы: снег цапель, золото львов, радуги павлинов, солнечные пятна леопардов — все драгоценности земли, вод, неба окружили меня. А я спешил, сердился на танцоров, пробираясь к своей цели, к своей Галактике, улетавшей на красной машине.
Чья-то рука легла мне на плечо. Блеснули удивленные глаза:
— Ты не танцуешь, охотник?
Что мог я ответить этой беззаботной лани?
— Нет. Я пою.
— Ну пой! — сказала она и тут же исчезла.
А за площадью была пустынная улица. Там не было автомобиля, за которым я гнался. Лишь стояли у белых колонн скрипачи в парадных фраках и все вместе ритмично покачивались, объединенные одним движением смычка. Этот грустный смычок сопровождал меня еще долго, хоть я и ускорил шаг. Я не нашел красной машины с оркестром, игравшим песню Карички, и решил искать Каричку под сводами зданий, где слово, сказанное шепотом, ранит в самое сердце.
Я поднимался по ступеням театров, осторожно входил в пустые, залитые ярким светом залы, где шли репетиции, пробирался за кулисы. Я спрашивал о Каричке, заранее слыша ответ, и потом уходил. Мне казалось, что на моих ногах не тапочки, а тяжелые башмаки: я мог одним неуклюжим движением нарушить, остановить прекрасное. Но Каричка, Каричка… Я искал все новые и новые театры…
Красный автомобиль стоял, ни от кого не прячась, у фонтана. Музыканты исчезли, на сиденьях остались умолкшие трубы. Я был уверен, что музыканты, чьи трубы еще не остыли, где-то здесь, рядом с Каричкой. И я побрел к большим деревьям, над которыми скрещивали свои лучи прожекторы.
Она стояла там, высоко над землей — так высоко, что я задрал голову, и говорила. Я даже испугался: на чем она стоит? Но все спокойно смотрели вверх и молчали. Она стояла, как мне показалось, ни на чем, просто в воздухе, или, быть может, на одном из тех невидимых кирпичей, из которых складывается плотная стена ночи, и говорила. Свет выхватывал, выделял на бархате звездного неба ее тонкую фигуру в темном костюме, смертельно бледное лицо, молнию кинжала у пояса. И падали с вышины слова, которые она говорила себе.
…Умереть. Забыться,
И знать, что этим обрываешь цепь
Сердечных мук…
Я замер. Боль пронзила меня. Она пришла из веков, эта вечная боль. Ранила быстро и глубоко.
…Вот и ответ:
Какие сны в том смертном сне приснятся,
Когда покров земного чувства снят?
Нет, я не должен был прилетать! Не имел права слышать это откровение. Прости меня, Гамлет, прости, принц датский, я сейчас исчезну… Уйду.
…Так всех нас в трусов превращает мысль…
Я не исчез. Не успел. Стоял как изваяние, не понимая, что Каричка не закончила фразу.
— Что? — крикнул кто-то властно, наверно режиссер, когда пауза затянулась. — Что случилось, Каричка?!
Она молчала.
Вдруг качнулся луч прожектора. Я скользнул по нему, взглядом и вздрогнул: в вышине сверкнуло серебристо-серое пятно. Все во мне напряглось, как перед ударом. Но луч уже выпрямился, холодный отблеск растаял.
— Может, сначала? — прозвучал тот же властный голос.
Каричка не ответила. Высокий человек подошел к прожектору, махнул кому-то рукой.
Медленно, очень медленно опустился рядом со мной деревянный, выкрашенный черной краской помост, на котором стояла Каричка. Она взглянула на меня и отвела глаза.
— Здравствуй, — сказал я.
Я ждал, что она встрепенется и, как всегда, протянет мне крепко сжатый кулак, который утонет в моей ладони.
Каричка словно не слышала. И режиссер сделал вид, что меня здесь нет, встал между мной и Каричкой.
— Ты забыла текст? Испугалась? — Режиссер говорил очень мягко.
— Я устала. — Она сказала это так, будто прожила века.
Тогда он осторожно взял ее за локоть, подвел к скамейке.
— Сядь. Отдохни.
И ушел.
Музыканты стояли молча. И я стоял, не смея подойти. Ждал.
Она подняла голову, долго смотрела на меня.
Какое у нее белое лицо! Я видел только это лицо и ждал, что она скажет.
— Каричка! — Я подскочил, поймав ее взгляд. — Вот я и прилетел…
Она опять посмотрела, потом тихо и даже удивленно сказала:
— Я тебя не знаю.
Я видел ее глаза, мягкие волосы, тонкую шею. Я мог коснуться ее рукой. Я ничего не понимал.
Каричка взглянула на свой кинжал, улыбнулась. А потом вдруг достала из кармана гребенку и стала причесываться.
— Ну что вы стоите? — сказала она всем нам.
Мы повернулись и пошли по аллее.
— Нельзя уж и посмотреть. Подумаешь — принц! — сказал один музыкант, и его товарищи засмеялись.
Они ушли, сердясь на женские капризы и насвистывая «Волшебную тарелочку». Каричка этого не заметила.
А я не мог даже свистеть. Я шел очень медленно, разглядывая свои ноги. Неестественно длинные, они нелепо торчали из шорт.
Было грустно и все очень непонятно. Я шел среди тишины. Куда-то исчезли музыка и веселье. Я шел и тупо твердил про себя:
«Почему она не узнала меня? Почему?..»
Серый рассвет поднимался над лесом. Туда я и направил машину, набрав предельную скорость и проваливаясь в воздушные ямы.
«Так всех нас в трусов превращает мысль…»
Почему-то эта фраза казалась мне обидной.
Я так хотел тебя увидеть, смеющееся лицо моего счастья. Но оно оказалось расплывчатым, равнодушным.
Улечу на Марс. Ну кому я здесь нужен?
И только я это решил, пробравшись в палату через окно и покорно вытянувшись на постели, как явился врач, а за ним сестра. Врач, толстенький, с ямочками на щеках — ну просто сияющий восклицательный знак, — потирая маленькие ручки, принялся рассуждать о гонках. Он назвался моим болельщиком и очень переживал, что соревнования сорвались и я свалился в невесомость. Через минуту мне казалось, что я знаю его сто лет, Почему-то доктор помнил все гравилеты, на каких я летал, даже когда был мальчишкой. Я с вдохновением поддакивал, вспоминал разные мелочи и рассказал, как гнался за Гришей Сингаевским и как он знал, что я хочу его обогнать, а потом это облако. И тут я смолк и больше ничего не говорил. А восклицательный знак поднял мне веко, заглянул в глаз, дружески ткнул кулаком в живот.
— Сердце работает нормально. И все остальное, — объявил он, довольный осмотром.
— Это вы прочли в глазах?
— Секрет, — улыбнулся он.
Ох уж эти докторские секреты! Как будто я был маленький и не знал, что прослушивала меня ввинченная в пол кровать.
— А долго я был в этом… забытьи? — Я с трудом подыскал слово.
— Пустяки, — махнул рукой веселый доктор. — Спал несколько часов.
Несколько часов! Представляю, какая на меня собрана на документация. Электрические, тепловые, механические, химические и разные другие процессы — все это собирала трудолюбивая кровать. До чего сложно устроен человек!
— Задал я вам работу, — искренне повинился я.
— В основном не мне, а Марье Семеновне, — засмеялся доктор.
Я покраснел, вспомнив мальчишескую проделку с тумбочкой. «Когда я вернулся, тумбочка была на месте.
— Искала вас в саду, — сказала Марья Семеновна.
Она была такой, как я представлял: с добрым лицом и мягкими неторопливыми движениями. Я начал говорить, что люблю гулять по ночам на свежем воздухе, и она опять пришла мне на выручку:
— Все мы были такие.
— Массаж! — кратко резюмировал доктор и удалился в полном сиянии.
А массажист был тут как тут, совсем как в раздевалке спортклуба, и пошли отбивать лихую чечетку его крепкие проворные руки, а когда я перевернулся на спину, то на стуле сидел Аксель. Аксель Михайлович Бригов, мой профессор, наш Старик Аксель. Я встрепенулся, но Старик пробурчал: «Лежи!» — и тогда проворный массажист легонько толкнул меня в подбородок ладонью и принялся уминать брюшной пресс.
Аксель был неизменным, сколько я его знаю. Черный костюм, галстук, шляпа на коленях. Величественный и торжественный. А маленькие медвежьи глаза смотрят недоверчиво, часто мигая, и я догадываюсь, что это от смущения: он очень не любит незнакомую обстановку. Молчит, и я тоже. Лучше подождать, когда сам начнет. Хорошо, что еще попался неразговорчивый массажист.
— Я все видел, — хрипло сказал Аксель, едва массажист скрылся. — Нет, не в телевизоре, — поморщился он на мой кивок. — Потом все видел, когда приехал с побережья. Хорошенькая история, ничего не скажешь.
Представляю, как мы испортили ему единственный за несколько месяцев выходной. Забрался в морские просторы, подальше от пляжей и подводных охотников, «морских чертей», как он говорил, спокойно управлял лодкой (он влюблен во все паруса мира), и — пожалуйста — срочный вызов.
Аксель помолчал, удовлетворенный ходом беседы. И вдруг самое главное:
— Март, что это было такое?
Я ждал этого вопроса, едва увидел учителя, но не думал, что он прозвучит так откровенно и прямо, что я опять сойдусь с неизвестным.
Я беспомощно взглянул на профессора — ведь он-то должен уже все знать, но лицо его выражало каменное спокойствие, а глаза смотрели твердо и беспощадно, приказывая говорить. И тогда я стал говорить, как все было, начиная с того момента, когда в ангаре нам мешал болтливый комментатор. Я очень хотел, чтоб учитель почувствовал азарт гонок и не думал, что я улыбался от самодовольства или какой-то иной глупости. И он, кажется, все понял, хотя я, конечно, ни слова не сказал про Каричку и свое настроение. Его огромные руки, спокойно лежавшие на коленях, зашевелились, он словно пробовал удержать руль моей машины. А я сказал, что он ни за что бы не удержал (Старик обладал огромной, непонятно-чудовищной силой). И еще прибавил что-то невразумительное про сильное поле притяжения, которым обладает облако.
— Так, юноша, — сказал Аксель, — весьма поэтично, но анализ никуда не годится. Ты ведь учишься на физическом?
— На физико-математическом.
— Жаль, что не мне сдаешь экзамен. Но шутки в сторону. Как ты сказал: облако?
— Это я случайно. Облако я не видел, только сияние.
— Пожалуй, ты угадал.
— А Сингаевский?
— Да-а, — только и сказал профессор.
Он молчал довольно долго. Потом смущенно заморгал.
— Ты гулял ночью…
— Да, отлучался.
Аксель поморщился.
— Это я к тому, что ты вроде можешь вставать.
— Конечно, могу.
— Будет Совет. Пойдешь со мной, если разрешат врачи.
Такого я не ожидал.
СОВЕТ! Совет ученых планеты!
Я вскочил, закричал:
— Да я здоров! Я летал в Студгородок! Совсем здоров!
— Вот как… — Только голос да насторожившиеся, сжатые в точку зрачки выдали удивление моего учителя. (Черт возьми, как хорошо я его знал!) — В какой же это город? — спросил он.
— Искусств.
— Вот как, — повторил он, — веселился?
— Не очень, — неопределенно ответил я, вспомнив свое возвращение.
— Во сколько ты улетел оттуда?
Этот вопрос не был случайным, что-то беспокоило Бригова, и его беспокойство сразу передалось мне. Я стал вспоминать вслух, стараясь что-нибудь выведать:
— В четыре… Нет, в половине пятого… Примерно без четверти пять… Я пропустил что-то интересное?
— Потом, — неопределенно сказал Аксель. — Отдыхай. Вечером встретимся.
Он ушел, а я бросился на постель и зарычал в отчаянии: «Отдыхай!» Да, я бы отдыхал, будь у меня такое каменное спокойствие. Отдыхал бы и размышлял над физической природой странного объекта, который сначала глотает гравилет с человеком, а потом является поразвлечься к беззаботным студентам. Я чувствовал, что это так, что грязно-белое пятно, мелькнувшее в ночи над моим датским принцем, не было галлюцинацией. Аксель недаром насторожился. Чертов Старик, не мог сказать определеннее.
Я хотел опять выскочить в окно, но в палату, будто чувствуя подвох, зачастила Марья Семеновна. Она мне очень нравилась, и хорошо, что она входила просто так, а не появлялась на стене; я уже говорил, что эта спокойная больница мне тоже нравилась. Марья Семеновна приводила и уводила посетителей. Среди них были деловые ребята из Института Информации, которым я в третий раз рассказал свой случай.
Шумно ввалились наши — Андрей, Игорь Маркисян и еще один парень, с которым я учился, — Сергей. Я сразу успокоился. Друзья могли ради меня сделать все. Только попроси я — и они разыщут и даже примчат сюда Каричку.
Но никто из них не знал о происшествии в Студгородке. Что самое удивительное, меланхоличный Андрей первый почувствовал неладное и серьезное в моих вопросах.
— На! — Он вынул из кармана светогазету, которую обычно таскал с собой, и еще отдал свои радиочасы. Мы договорились, что он вызовет меня, когда что-нибудь узнает.
А Игорь ругал профессора Акселя.
— Как он мог тебе не сказать? Консерватор! — Игорь всегда находил резкие слова.
— Консерватор? — переспросил Андрей. — Уточни.
— Конечно! Что за игра в таинственность? Заскоки прошлого века. Как будто мы ничего не понимаем.
— Мы — двадцать первый век… — подхватил Сергей, подмигнув нам с Андреем.
Игорь не ответил, но глаза его все больше мрачнели. Сейчас он, по своему обыкновению, сверкнет яркой и неожиданной, как клинок, мыслью и в пух и в прах разнесет призрак Старика Акселя.
Я нажал на кнопку часов, и раздался вкрадчивый, хорошо поставленный голос, выплывающий из музыки.
— …руки на пояс и — раз, два… раз, два… хорошенько прогибайтесь!..
Мы рассмеялись.
— Жив курилка! — с удовольствием сказал Сергей. — Рекомендую: балетмейстер от гимнастики.
Перебивая друг друга, мы в подробностях стали вспоминать один эпизод. Кажется, мы готовили какое-то представление для институтского вечера. Юмор рождался в мучениях, у всех разболелась голова, и я распахнул окно. «Закройте окно!» — потребовал мрачный толстяк. Его толком никто не знал: синоптики, приглашенные на вечер, выделили нам в помощь своего остряка. И когда он впервые открыл рот, мы буквально окаменели: это был чертовски знакомый голос, голос, который командовал с экранов поставить ноги на ширину плеч и прыгать повыше, как это делали картинно изящные гимнасты. Мы обомлели, сопоставив красивый баритон с грузной, округлой, как бочонок, фигурой. А толстяк вполне серьезно требовал закрыть окно: он опасался простуды. Я сказал: «Но ведь весна»… А Андрей поправил: «Не весна, а нормальный зимний день». Тогда знаменитый спортивный балетмейстер хлопнул рамой и, покраснев от гнева, ушел. Мы хохотали от души, благодаря синоптиков за такую шутку для нашего представления.
— Ладно, веселись тут без нас, — сказал Игорь, пожимая мне руку.
— Жди вызова минут через тридцать, — пообещал Андрей.
А Сергей, не любивший церемоний, просто подмигнул и уже из двери крикнул:
— Все будет в порядке, Март!
Они ушли, а я принялся крутить колесико Андреевых часов, вслушиваясь в голоса мира. Я любил иногда вечером перед сном пронестись по радиоволнам и как бы со стороны взглянуть на добродушно-огромный теплый шар, который шумно дышал, бежал знакомой дорогой и сообщал о себе тысячи новостей. Но сейчас я отмахивался от летящих ракет, подводных экспедиций, открытий ученых и их электронных помощников, от городов, смотрящихся в зеркало будущего, праздников песен, заказов на погоду и еще сотен и сотен подробностей менявшегося лика планеты. Сейчас я искал свое. И, как назло, в этом бесконечном потоке не было того, что меня мучило. Мир как будто забыл о существовании Студгородка Искусств.
Газетные страницы, едва я их развернул, бросили мне в лицо ряды слов, выстроенных в строгие колонки, и выпуклые цветные фотографии. Андрей читал, конечно, «Новости», блестяще отстававшие от событий, судя по подробному описанию наших гонок и отсутствию хотя бы единой строки о Студгородке. В выходных сведениях была плоская стрелка переключателя с указанием еще четырех газет. Я включал и внимательно просматривал утренние номера «Юности», «Известий», «Спорта» и даже «ВЭЦа» (выпуска экономического центра), но ничего нового не нашел. Стремительно уходило в угол кинокадра белое пятно; на одном снимке я улыбался сам себе, судорожно вцепившись в руль; спокойно и уверенно смотрел на читателей Гриша Сингаевский. Почти все заголовки кончались увесистыми знаками вопроса, в статьях был собран полный набор фантастических эпитетов. Комментарии ученых отсутствовали.
Я отбросил газету, схватил с тумбочки радиочасы: они жужжали тихо и вкрадчиво.
— Март, — сказал Андрей, — информация очень туманная. В Студгородке все разъехались. День Искусств отложен на неделю.
— А Каричка?
— Я звонил ей домой…
— Ну что?
— Она еще не приехала, там ничего не знают.
— Ясно, — сказал я очень спокойно.
Андрей помолчал.
— Я могу слетать в городок, — неуверенно предложил Андрей.
— Зачем? Лучше расспросить Акселя. Ведь он в курсе.
— Старик заперся у себя и никого не пускает. Да, Март, через час Большой Совет. И ты туда приглашен.
— Я знаю.
— Счастливец. А у нас во всем институте подключен всего один экран.
— А где Игорь?
— Забыл тебе сказать. Игорь побежал искать Рыжа.
Рыж! У меня радостно екнуло сердце. Как я смел забыть тебя, маленький всемогущий Рыж! Ты-то, конечно, найдешь Каричку.
— Ладно, смотри, — разрешил я Андрею.
— Я еще позвоню.
Но никто больше не звонил, часы молчали на моей руке.
После обеда я простился с веселым доктором и добрейшей Марьей Семеновной, и меня отвезли в Институт Информации. Электромобиль нырнул в тоннель, оставив меня у подножия стеклянного куба, сверкавшего всеми гранями. Раздвинулись прозрачные двери, эхо шагов забилось в пустом вестибюле. В лифте я нашел кнопку конференц-зала, кабина стремительно пронесла меня сквозь толщу этажей, набитых бесшумными машинами, и опять я был один в светлом коридоре, а может, и во всем этом обманчиво простом, обманчиво солнечном кубе.
— Сюда, Март! — прозвучал голос Акселя.
Вот она, знаменитая резная дверь: в черных клетках блестят золотые знаки Зодиака. Дверь была полуоткрыта, но я, вместо того чтоб войти, почему-то робко заглянул в зал. За длинным полированным столом орехового цвета сидели в креслах двое: Аксель Бригов и математик Бродский, которого я узнал по мощной сократовской лысине.
— Входи! — властно сказал Аксель.
А Бродский, взглянув на меня, рассмеялся:
— Лет сорок назад вошел я сюда, как этот юноша, робея и трепеща. Верно, Аксель?
— Помню, — мрачно изрек мой учитель. — Ты как вошел, уселся рядом с председателем, на место Гофа, и все порывался выступить. Гоф потом говорил, что впервые видит в науке столь расторопного юношу. Садись, Март, и бери пример с Ивана Бродского.
Бродский смеялся заразительно, глаза его вспыхивали во весь круг толстых очков, и я невольно улыбнулся, подсел к Акселю и сразу сказал ему самое главное:
— Там, в Студгородке, была Каричка. Что с ней?
— Здорова. Скоро встретишься, — буркнул Аксель, и я совсем успокоился.
Бродский вспоминал, какие умы собирались раньше за этим столом: Гордеев, Поргель, Семенов… Они, эти великие старики прошлого, смотрели на меня со стены; некоторые были еще живы, но уже не являлись на Совет. По воле художников все они были строги, лишь один астроботаник Лапе замер в радостном изумлении, будто увидел диковинное марсианское растение. А ведь каждый из них радостно, как Лапе, встречал все новое и потому потрясал своими открытиями мир. Так представлял я жизнь всех великих. Но кто знает, может быть, меня ждет встреча со строгими, как эти портреты, судьями, когда начнется Совет.
Я представлял, как это будет, и все же, когда во весь полукруг стены стали зажигаться экраны, почувствовал, что пол подо мной колеблется, кресло как бы повисает в воздухе, и я последний раз взглянул на доброго Лапе. Стена беспредельно отодвинулась, и вот я уже сижу перед огромным залом, где сошлись оба земных полушария, и все эти знаменитости ни с того ни с сего начинают здороваться со мной. Я растерянно отвечал на их улыбки и приветствия, но только чуть позже догадался, какую коварную шутку со мной сыграли телеэкраны: ученые здоровались с моими соседями. Почему-то от этого простого открытия мне стало легче, но через минуту, когда председателем избрали Акселя Бригова, я опять покраснел: все смотрели на Акселя, а мне казалось — на меня. Прошло несколько томительных секунд, пока я сообразил, в чем дело, и повернул голову к учителю.
— Кажется, нет только Константина Алексеевича Лапина. — Аксель обежал маленькими глазами лица. — Что там у вас, Мирный?
На экране появилась девушка в белой кофточке и официальным голосом объявила:
— Константин Алексеевич летит в Мирный с полюса недоступности.
— Ну, а мы начнем. — Аксель говорил спокойно, как дома. — Цель нашего собрания всем известна: обменяться мнениями о загадочном явлении, которое мы пока называем облаком. Пленки товарищи видели. Но я предлагаю посмотреть их еще раз всем вместе.
Аксель, круто повернувшись, не вставая с места, протянул длинную руку к пульту, щелкнул выключателем, Сидевшие напротив люди из другого, полушария превратились в едва различимые фигурки, нас разделили море и небо. Четкий строй игрушечных гравилетов рассекал небесное полотно, плавно огибая точки золотистых шаров, и я не сразу понял, что это летим мы, тридцать парней, вслед за желтым крылом лидера, пока не услышал артистический речитатив комментатора. На зрителей наплывали лица пилотов — угрюмо сдвинутые брови Сингаевского, моя блаженная улыбка, сжатые губы, упрямые скулы, прищур десятков глаз, и сквозь эти лица в полнеба виделась вся картина гонок. Странно было смотреть на это сейчас, со стороны: я был просто зрителем и никак не мог представить себя в пилотском кресле гравилета, хотя вместо баритона Байкалова уже звучал, мой рассказ, который записали несколько часов назад в больнице. И когда я увидел идеально круглое облако, красивое и праздничное, как елочная игрушка, бешеное вращение двух машин, потом исчезновение Сингаевского, падение обломков и маленького нелепого человечка, которого, словно спящую рыбу, вылавливали сетью из зоны невесомости, — мне казалось, что это всего-навсего знакомый фильм.
Только голос Гриши Сингаевского, его спокойные последние слова, заставили сжаться мое сердце.
Море исчезло, берега соединились…
Меня удивило спокойствие ученых Совета. Будто ничего не случилось, не исчез на наших глазах человек. Молчание затягивалось. Видно, Акселю оно не нравилось: он медленно осматривал зал, выискивая первого, кто захочет выступить. Судя по задумчивым лицам, сейчас кто-нибудь должен был сказать: «Чепуха! Этого не было!»
— А где сейчас облако?
Я узнал по резкому тону Лапина. Он стоял, широко расставив ноги, огромный, плотный, в своей меховой кухлянке, и казался каким-то взъерошенным. Настоящий властитель Антарктиды с красным, иссеченным ветром лицом. Он грозно смотрел на Акселя, словно тот был виновником.
— Не зарегистрировано, — кратко ответил Аксель.
Лапин грузно сел, молча достал свою знаменитую трубку.
Физики сделали первый шаг. Молодой сухопарый человек в мятой куртке быстро и четко написал на доске формулы гравитации. Чикагский физик говорил отрывисто, почти раздраженно, стоя к нам спиной, как будто досадуя на то, что вынужден повторять общеизвестные истины об огромных сгустках архиплотного вещества и их гравитационных свойствах. Худая сильная рука бросила на доску уравнения полей облака. Мел крошился, ломался, физик брал новые куски, огрызки летели под наш стол, и это был самый настоящий оптический обман: мы были здесь, в Европе, а крошки — там, в Чикаго. И там, на той доске, уже были готовы новые расчеты, опровергавшие прежние.
— Нам неизвестны силы, которые могут изготовить подобный сюрприз, сказал физик.
Гнетущее неизвестное вновь повисло в воздухе, и как-то малоутешительно прозвучал вывод «мятой куртки»: накопление фактов и точных данных об облаке может, судя по всему, привести к открытию новых физических законов.
Мне это выступление не понравилось. Мы, студенты, были определеннее в своих суждениях, чем этот восходящий гений. А тут еще Бродский, отвечая физику, стал защищать давно открытые законы физики и незыблемость теории. Я слушал его вполуха и, честно говоря, даже подумал, что он рад исчезновению облака: теперь он мог теоретизировать сколько угодно о Вселенной, о разнообразии небесных тел и общих, давно известных законах.
Все же чикагский физик первый бросил камень сомнения. Постепенно разразилась лавина. Вставали один за другим маститый седой Сомерсет могучий математик, открывавший истины за своим рабочим столом; изящный француз Вогез, покоривший плазму; бронзоволицый астрофизик в сверкавшей чалме Нуд-Чах; маленький синеглазый, как ребенок, Чернышев, открывший антигалактики; вышагивал по комнате растрепанный Каневский, пересыпая свою речь остротами, столь неожиданными, что не выдержал и поддакнул даже Бригов. А когда к доске подошла Мария Тауш, все смолкли: после долгих лет, проведенных астрономом на Луне, красивое, в овале длинных волос ее лицо казалось белее бумаги.
Это были деловые, предельно сжатые, почти без формул доклады. На моих глазах рушились рамки теорий, которые еще час назад казались монолитными, как пирамиды. Я видел по глазам, по выражению лиц, по репликам и быстрым записям в блокнотах, как воображение ученых раздувало в пожар те искры гипотез, что вспыхивали в речах, — так бурно множит кванты кристалл мазера, и вот уже луч света, луч поиска устремился вслед за ускользнувшим облаком. В каком горниле Вселенной оно родилось? Может, оно состояло из сверхплотного вещества, что рождает звезды? Его притяжение вовсе и не гравитация, а сила неизвестного нам поля? Как совместило оно притяжение с отталкиванием, свободно захватывая и разбивая в щепки гравилеты? Игра ли это природы? Творение ли-высокой цивилизации?
Голова шла кругом от этих мыслей. Вспомнились слова, что мир — это не знакомая нам земля; настоящий мир, бросающий вызов нашему пониманию, — это страна бесконечных гор: вершины знаний, с которых мы бросаемся, и пропасти неизвестного, над которыми проносимся на крыльях интуиции. Кажется, так сказал де Бройль, что не побоялся погнаться за электронами и подарил миру волну — частицу, два слова, открывших эру квантовой физики. Что ж, если бы де Бройль мог прийти сейчас на Совет, он убедился бы в правоте своей формулы: пропасти бесконечны и всегда появляются неожиданно.
Между прочим, об иной цивилизации сказал Лапин. Сидел дымил с закрытыми веками, кажется, уже уснул, как вдруг открыл хитрющие глаза и сказал весело и прямо. Все рассмеялись от неожиданности, и Лапин громче других. Вот таким я его и запомнил на одной студенческой пирушке, когда он, полярный бог, легко ступая в своих неизменных унтах, грохотал на всю комнату и учил нас пить золотистый сок из консервной банки одним глотком до дна.
— У меня вопрос к Марту Снегову, — прозвучал спокойный голос.
Я вздрогнул, но не потому, что не ожидал, что обо мне вспомнят; в мягкой, почти домашней интонации вопроса почувствовал значительность следующего момента: этот человек знал что-то важное для меня.
Он смотрел добрыми глазами — Джон Питиква, врач-психолог из Африки. Улыбнулся, будто почувствовал мое волнение. Струя теплого воздуха шевелила его белые волосы.
— Скажи мне, Март: когда ты вспомнил то, что произошло с тобой, подробно, во всех деталях?
— В больнице, когда проснулся.
— Все сразу?
— Да, — сказал я. — Сразу и целиком.
— Мы много говорили о физике и совсем не говорили о человеке. — Старый ученый поднялся во весь могучий рост, и вокруг него сомкнулось пространство напряженного молчания. — Это не упрек, — тихо продолжал Питиква. — Я говорю не только о пропавшем. Я говорю об опасности, угрожающей людям. Все гонщики подлетали близко к облаку, и все на некоторое время теряли память. Они даже не помнили, куда летят, машины посадили автоматы. Память восстанавливалась у пилотов постепенно. Март Снегов сказал, что он вспомнил все сразу, — это правда. Но с момента аварии до его пробуждения прошло шесть часов. Разрешите мне обратиться к материалам.
Воздух прорезали снопы голубых искр: Питиква демонстрировал на экране свои записи. Они то бежали легкими игривыми волнами, то начинали дрожать и метаться мелкими нервными молниями. Питиква читал эти записи молча, как открытую книгу, обращая всеобщее внимание на важные для него слова, сравнивая совпадавшие по смыслу строки, перелистывая ненужные страницы. Казалось, голубые линии подчиняются взмаху его руки. Я с восхищением смотрел на человека, который знал обо мне гораздо больше, чем я сам.
— Вот другая серия записей. — Питиква как бы стер ладонью прежние волны и жестом вызвал новые. — Они странным образом совпадают с первым случаем машины уже провели анализ, — хотя физики уверяют, что здесь облако не было зарегистрировано. В европейском Студгородке Искусств…
Я вдруг увидел грязно-белое пятно там, в черноте ночи, над головой Карички. Я узнал его и вскочил:
— Было! Я видел!
Я стал говорить сбивчиво, торопливо — мысли опережали язык; я знал, как это сейчас важно: внезапно изогнувшийся луч прожектора и молчание стоявшей на помосте Карички. Не помню, что спрашивал Питиква, я видел только его глаза, только их я слушался сейчас. А потом я увидел Каричку: она лежала на постели и задумчиво смотрела на меня с экрана. Кто-то сказал, что она здорова, но я-то понимал, как ей тоскливо на этой больничной кровати.
Все. Теперь я знал, что мне надо делать. Бежать к моему датскому принцу.
Когда мы спускались по лестнице к стеклянным дверям и Аксель сказал мне: «Отдыхай. Послезавтра в шесть. Поедешь со мной», — я очнулся и стал вспоминать, чем кончился Совет. Кажется, Бригов, заключая собрание, сказал: «Это облако, кем бы оно ни было, бросает вызов нашему пониманию природы…»
Совет решил его преследовать.
Я вызвал Рыжа.
«Рыж, Рыж, — говорил я, — маленький всемогущий Рыж. Почему тебя не было рядом? Как я мог забыть о тебе!»
«Рыж, Рыж», — твердил я, пока он бежал ко мне, и я ясно видел, как он бежит. По мокрому асфальту — синоптики только что промыли город, по мокрым газонам — Рыжу все нипочем. Скачет через ленты пустых дорог, ныряет в кустарник изгородей. Крепкий, длинноногий, большеголовый. А когда надо, пролезет в любую щель.
— Рыж! — сказал я сразу, как только он вырос на пороге. — Я так и не видел Каричку.
— Она спит. — Рыж всегда все знал. — А ты спал?
— Ну конечно. Ночью меня не пустили. А сейчас еще рано.
— Хочешь, проберемся в дежурку? — В его темных упорных глазах такие же, как и у Карички, золотые ободки; они то больше, то меньше — смотря, что он придумывает.
— Нет, Рыж. Я хочу не на экране, а так. Понимаешь?
Кажется, до сих пор я не говорил с ним так о сестре. Он кивнул. Задумался.
— Пойдем, — сказал он.
Рыж привел меня в большой двор. На газоне лежала легкая металлическая площадка — круглая, как тарелка, и с поручнями. Я видел такую впервые наверно, ею пользовались для мелкого ремонта зданий, а Рыж даже знал, как она управляется. Откинул сиденье, выдвинул щиток, стал крутить какие-то ручки. Трин-тра-ва! — вдруг беззаботно весело прозвенела наша тарелка. Трин-тра-ва! — и поднялась над газоном. Трин-тра-ва! — медленно и торжественно вынесла нас на улицу.
— Чего она раззвонилась? — спросил я.
— Так устроена.
— Мы разбудим весь город.
— Давай поднимемся выше, — предложил Рыж и поднял площадку над крышами.
Солнце косо смотрело на город, начиная свою обычную игру с тенями: бросило длинные прохладные пятна, чтоб постепенно поедать их, чтоб ворваться в открытые окна, засверкать в воде, в стекле, металле, высветить каждый уголок. Под нами бегали по упругой траве спортсмены, на крышах бросались с вышек в голубые чаши ныряльщики, высоко взлетали мячи и брызги. Рыж вертел своей золотой макушкой, и я догадался, как ему хочется спуститься и погонять мяч.
— Я тебя поднял с постели?
— Что ты! — обиженно сказал он. — Это они так поздно встают. — Рыж боднул головой, указывая вниз, не выпуская ручек управления. — Ты не волнуйся. Я, когда бежал к тебе, размялся. И забил пять голов. Правда, в пустые ворота.
Он осторожно подвел площадку к окну на пятом этаже. Перила коснулись подоконника, я увидел спящую Каричку и испугался, что она проснется. Ее лицо дышало таким глубоким спокойствием, что было бы величайшей дерзостью спугнуть сон, а эта глупая тарелка все трезвонила за нашей спиной. Я махнул Рыжу и даже оттолкнулся от стены, но успел положить на подоконник прозрачный черный шарик. Если смотреть сквозь него на свет, увидишь Галактику, и она будет вращаться, как ей положено: маленькое фейерверочное колесо, сотканное из миллионов искр.
Мы пристроились в холодке под деревом, выключили машину, чтоб не трезвонила. Улеглись на траве и разговаривали.
— Мама вчера испугалась. Заплакала и ушла, — рассказывал Рыж. Мартышка никого не узнала.
— Рыж, не называй ее так.
— Ладно. Хотя ей нравится.
— А ты?
— А я ходил под окнами и свистел. Ходил, ходил — даже надоело. Потом смотрю — Каричка выглядывает. «Ты чего здесь торчишь?» Это она мне. А я говорю: «А ты чего всех расстраиваешь?» Она делает большие глаза и говорит: «Я даже не знаю, почему я здесь. А где мама?» — «Ну где мама дома. Поговори с ней по телефону». Ну, она поговорила, я слышал, а потом мы еще долго болтали.
— О чем?
— О том о сем, — уклончиво сказал он. — Хохотали в основном.
— А мама? Успокоилась?
— Не, опять плакала. — Рыж подумал и нахмурился. — Странные эти взрослые. Например, я куда-нибудь иду. Она говорит: «Куда?» Я говорю: «Никуда». — «Зачем?» — «А низачем». Она сердится, хотя я говорю правду. Ведь я еще не придумал, куда я иду и зачем.
Я рассмеялся.
— Ты фантазер.
— Тебе хорошо, — сказал Рыж. — Что хочешь, то делаешь. Никакой опеки.
— Это верно, — согласился я. — Если не считать учителей в школе, я сам по себе уже семь лет.
— Скажи, а почему родителям надо все объяснять, как маленьким?
— Я думаю, они иногда забывают, что не все можно выразить словами.
— Я это часто замечал. Даже иногда легче написать и решить уравнение, чем найти слова.
Рыж задумался. Длинные его ресницы нацелились в небо, как боевые копья. Рыж думал.
— Скажи, — он перевернулся на живот, стал разглядывать травинки, — это правда, что раньше люди думали, что и в космосе, и в атоме те же самые законы, как и у нас, в обычной жизни?
— Правда.
— А почему?
— Потому что еще не знали как следует микромира и макромира. Не знали, что определенные законы природы действуют до определенных пределов, что у космоса и частиц свои особенные законы.
— Какая простая мысль! — презрительно сказал Рыж.
— Рыж, ты поросенок, — не сдержался я, и он удивленно повернул голову. — Когда ты родился, физики уже пересчитали элементарные частицы, и были уже гравилеты, и ракеты, и сверхсильные телескопы, и астрономы уже спокойно гуляли по далеким звездам, а мой отец первый раз полетел на Марс. А раньше ничего этого не было.
— Да, — признался он, — я забыл, что сто лет назад не было сверхсильных телескопов… Ты знаешь, Март, я иногда вижу космические лучи. В темноте, когда зажмурюсь, вдруг трах! — и пролетает какая-то точка. И тогда я начинаю думать: кто она, откуда прилетела и сколько вообще всяких лучей проходит через меня каждую секунду, а я их не замечаю… И еще… еще мне кажется, когда вот так прищуришь глаза, увидишь что-то такое, что никто не видел. Никто и никогда. Понимаешь?
— Ты будешь ученым, Рыж.
— Нет, — сказал он, — я хочу, как ты, на гравилете. Ну, поехали?
Беззаботно позванивая, мы поднялись к распахнутому окну на пятом этаже. А там уже стояла Каричка в голубой пижаме.
— Это кто мне подкладывает галактики, кто звонит под окном? — строго спросила она, хотя глаза ее лукаво улыбались. — Я больна, мне нужен покой, мне нужна тишина.
— Это мы, — ответил я очень важно, — Рыжик-Пыжик, Всемогущий Доктор Техники, и я — Вечный Студент, Бродяга Воздуха.
Каричка рассмеялась и вдруг стала печальной, вздохнула.
— Мне не нужен покой. Возьмите меня отсюда.
— Давай! — хором воскликнули мы, и даже тарелка поддакнула: трин-тра-ва. — Лезь в окно! — продолжали мы с воодушевлением и смолкли.
За спиной Карички вытянулся строгий белый халат.
— Прошу вас зайти в двенадцать часов, — сухо сказал халат. — И если можно, не в окно, а в дверь.
— Ребята, вас кто-то зовет. — Каричка показала вниз. — Я вас жду, приходите!
Она посмотрела на нас через шарик, в котором вращалась Галактика, махнула рукой, исчезла.
Мы молча опустились на тротуар.
Хозяин площадки шагнул через перила, осмотрел щиток управления.
— Нагулялись? А мне работать надо.
— Оставили б записку, мы бы все сделали, — пробурчал Рыж.
— Я и сам справлюсь. Будьте здоровы.
— С ней все в порядке, — сказал Рыж.
— Я в этом не сомневаюсь, — улыбнулся дядька. — После пяти будет стоять на том же месте.
Он на нас не сердился. Улетел, позванивая.
— С этими девчонками одни неприятности, — сказал Рыж. — Пойдем к Симу, а?
— Зачем?
— У меня есть идея.
Идеи Рыжа всегда неожиданны. Он как-то предложил: «Давай посмотрим твою коллекцию «соседей по космосу»!" Я удивился; как Рыж помнил про нее? В детстве я увлекался фантастикой и выписывал из всех книг, как выглядят разумные жители иных миров. Я собрал в ящике тысячи листков, и сейчас понимаю, что это была очень забавная история человечества — осмысление людьми себя, своего собственного «я». Главные фантасты Земли — ученые свели человека лицом к лицу со Вселенной. Человеку пришлось сломить гордость, признав, что ни он, ни его планета, ни Солнце не являются центром мира, и тогда они оказались достойными сторонами — маленький величественный человек и бесконечная величественная Вселенная. И еще до того, как были сосчитаны планеты, звезды и галактики, вырвались вперед мечтатели и заселили их фантастическими существами.
Помню, с каким восторгом, глотая книгу за книгой, ждал я неожиданных встреч. Мой ящик с описаниями «соседей по космосу» превратился в необыкновенную планету с самыми необыкновенными жителями. Эта моя планета так и осталась мечтой. Межзвездные полеты были еще не под силу людям, а сигналы, посылаемые к звездам мазерами и летающими зондами, оставались пока без ответа. Да, первые ракеты с приборами улетели на Юпитер и Сатурн, и наш институт ежедневно получает километры цифр от этих автоматов, ставших спутниками планет, и еще трещат в ушах аплодисменты, но если вспомнить — где же мечты о путешествиях со световой скоростью к голубым, белым, красным, оранжевым звездам, в гости к нашим разумным соседям? трезвый расчет мгновенно отрезвляет: пока нет энергии для таких скоростей.
Молчат звезды, молчат их планеты. Молчат, как те каменные черепахи, единственные живые существа, которых нашел на Марсе мой отец. И я, как только стал студентом и узнал серьезность всех физических законов, сразу же забросил свой ящик. Но однажды, перебирая старые бумаги, вновь открыл мою планету. Было жаль выбрасывать в мусоропровод эту забавную коллекцию пестрый мир детства. Попросив разрешения у Андрея, я переместил описания с помощью Сима в маленький электронный блок, величиной с книгу, не больше. Он был значительно меньше ящика и давно лежал в моем рабочем столе как старая школьная тетрадь, которую однажды находят и листают с улыбкой.
А Рыж помнил о коллекции.
Мы с ним пришли в Институт Солнца, в нашу лабораторию. Дверь была открыта, комната пуста. Я щелкнул включателем, и Сим мгновенно пробудился: уставив на нас оранжевый глаз, поздоровался, доложил, что Андрей на совещании.
— Как настроение, Сим? Как работа? — спросил Рыж. — Не перегружаешься?
— Могу не выключаться. Уже двести шестьдесят пять дней работаю без замены блоков.
Они говорили как приятели — металлический шкаф, упиравшийся плечами в стены, и маленький-серьезный Рыж. Рыж ладонью смахнул пыль со стекла, пробежал пальцами по клавишам, погладил железную кожу великана. Рыжа хлебом не корми — дай повозиться с машиной. Оставь я его здесь одного, и он забудет о времени, а мать поднимет тревогу: пропал сын.
— Я хотел бы проконсультировать новые стихи, — прогудел Сим.
— Не сейчас, — быстро сказал я. — У нас другая просьба.
Рыж молча кивнул. Он, конечно, был не против, но если позволить Симу читать новые стихи, пролетит несколько часов. Только Андрей мог оборвать и высмеять Сима, мы с Рыжем не решились бы. Даже не знаю, зачем Каричка обучила Сима сочинять стихи? Я бы сказал — посредственные стихи. Но это единственный его недостаток, который можно называть странностью или другим словом.
Мы с Рыжем вложили в машину электронный блок и смотрели, как мелькают на экране портреты марсиан, селенитов и других мифических жителей Солнечной системы. Летучие мыши с клювами, помесь обезьяны и кенгуру, медузы в броне шагающих аппаратов, крошечные подвижные комарики, гигантские муравьи-телепаты, хитрые осьминоги, кочующие булыжники, мыслящая плесень — многорукие, многоглазые, многоцветные и просто без примечательных деталей, — они были собраны старинными писателями из знакомых земных деталей и наделены разными коварствами. Особенно непривлекательными в описаниях были инопланетные ученые, философы, воины и вообще мужчины (на их фоне женщин можно было по праву назвать прекрасными незнакомками). Мы прогнали эти мрачные, пугающие детей кадры без всякого сожаления.
Жителей Вселенной, внешне похожих на людей, только разноцветных и из иной плоти и крови, Рыж велел пропустить. Не очень интересовали его кристаллы, шары и мешочки с коллоидными растворами, которые видели рентгеновы лучи, слышали стук молекул, ощущали магнитные поля. Потом пошли творения фантастов прошлого века, рожденные атомной физикой, кибернетикой, космогонией, и здесь Рыж стал внимательнее. Он притих, уставившись упрямыми глазами на экран.
А там смеялся живой океан, неслась от Солнца огненная тень живой плазмы. Дрожали, как смутное отражение в глубоком колодце, существа призраки. И черное облако, в котором прятался гигантский разум, окутало всю Землю, вызвав жару, наводнения, морозы и другие бедствия.
— Нет, не то! — с досадой сказал Рыж, проглядев еще десятка три кадров.
— Что ты ищешь?
— Это облако, кем бы оно ни было… — Рыж так точно воспроизвел интонацию профессора Бригова, что я рассмеялся.
— Ах, Рыж, неужели ты подсматривал?
— Меня пропустили. Здесь, в институте. Ведь это так: оно, наше облако, — кто?
— Я не знаю, кто или что: разумное оно или нет?
— А чего ж ты закричал: «Я видел, я видел»! — возмутился Рыж.
— Я действительно видел, но не знаю. Очень странная физика.
— «Физика, физика»! Почему ее нет в твоих картинках? — Рыж начинал злиться.
Я знал, что он хочет найти какое-то подобие облака в описаниях фантастов. И не находил.
— Вообще фантасты многое предвидят, — сказал я. — Ну, а другие говорят: всякая мудрость — это мудрость после происшедшего события.
— Значит, здесь ничего похожего нет? — повторил Рыж.
— Нет. Ты же знаешь о странных значках, которые появились однажды на экранах телевизоров. Все думали, что это первые сигналы из космоса. Это были просто помехи.
— Идем, — решительно сказал Рыж.
Я подождал, пока он простятся с Симом, выключил машину.
Они простились дружелюбно, только что не пожали друг другу руку.
Рыж младше меня на шесть лет, но иногда мне кажется, что мы с ним во всем равны. А бывает, я перед ним — будто малыш, а он мудр, как маленький старичок-профессор. Он любит старину, особенно старую технику, и нередко предлагает мне:
— Давай путешествовать. Ну давай узнаем все про автомобиль!
Мы сидим в его комнате. Вечер. Темный квадрат окна. Тихо. В углу стоит выключенный «Репетитор» — друг школьника, как называет свою домашнюю электронную парту Рыж. На столе и на полу разбросаны книги, альбомы, блоки разных машин. Рыж, видно, что-то чинил или конструировал. Мягко светятся стены, незаметно для глаз меняя причудливый узор; стоит вглядеться в их изменчивый рисунок, и сразу находишь решение трудной задачи или уносишься в далекий мир.
Я люблю сидеть у Рыжа просто так. Но сейчас мы будем узнавать про автомобиль, и я, подняв трубку, вызываю Центр Информации, диктую просьбу. Сейчас в эту комнату ворвутся звук и движение.
— Смотри, какая неуклюжая! — В голосе Рыжа восхищение. Он останавливает изображение на телеэкране. — Вот мы ее посмотрим. Повернем боком, вот так.
Он дышит в экран, взмахивая удивленно ресницами, вскрикивая порой, а мне видится, как он бережно держит на раскрытой ладони то серебристую трубку ракеты, то неуклюжий, как динозавр, экскаватор, то мерцающий таинственно-кристалл счетной машины. В нем столько нежности, доброты, что я говорю себе: вот таким должен быть человек среди техники, человек нашей техносферы, который шагу не может сделать, чтоб не наткнуться на твердый бок машины. И она для него не безразличный предмет, а живая мысль, облаченная в современные доспехи, может быть, даже произведение искусства.
— Рыж, да ты доктор техники!
Он сердится, говорит: «Да ну!» А через минуту, увидев людей прошлого века:
— Это Они делали для нас!.. Верно, Март?
Лицо его строго печально: он Их жалеет.
Можно сделать круг и вернуться в ту же точку пространства.
Но время необратимо.
Он будет психологом машин, говорю я уже не вслух, а себе. В этих словах нет ничего таинственного, вернее сказать — в них столько же таинственности, сколько в слове «инженер» или «программист». Достаточно взглянуть на Рыжа.
— Я вот читаю в разных книжках: «гений», — говорит он. — Скажи, Март, кто это — гений?
— Человек. Обыкновенный человек. По-моему, так. Он больше других любит свое дело. Посвящает все время. И успевает больше других.
— Я знаю: Мусоргский, Толстой, Винер, Лапе, — вспоминает Рыж. — Но так было раньше. А теперь у всех много дел, все учатся в трех институтах.
— Давай по порядку, — предлагаю я. — Ты слышал, как в прошлом веке наука чуть не задохнулась из-за обилия информации?
— Нет, — мотает головой Рыж.
И хотя я вижу по его глазам, что он хитрит, рассказываю. Как давным-давно человечество, выпустив из бутылок великих джиннов, именуемых наукой, экономикой, образованием, не могло с ними справиться голыми руками. Ни один ученый не мог знать всего, что ежеминутно, ежечасно появляется в его области знаний. И тогда люди придумали счетно-электронные машины. Машины появились в школах, на заводах, в институтах. Их было очень много, и они считали в миллионы раз лучше ученых, но гораздо быстрее росла лавина новых вопросов, задач, проблем. Это было тяжелое для планеты время. В капиталистических странах безработица, сокращение образования, кризисы.
— И где был выход? — спрашивает Рыж.
— Для капитализма, конечно, не в машинах.
— Я знаю, — говорит он. — Читал про капитализм в книжках и третий год изучаю историю. Ты скажи про принцип. Как изменились машины? Как они справились с потоком информации?
— Принцип такой: раньше машине очень подробно объясняли, как надо решать задачу. Теперь говорят только, что надо делать. Понимаешь ты разницу между «как» и «что»? Как — объясняют неучу, что надо делать говорят специалисту.
Мы подключаемся к Центру, разглядываем и обсуждаем разные конструкции электронных машин. Они рождались в то самое время, когда не только ученые — все люди горячо обсуждали своих помощников. Одни возлагали на них слишком много надежд, рисуя будущее голубыми красками, другие уже не верили в чудеса, тем более от железных коробок. Но ученые и инженеры делали автоматы, подобные человеческому мозгу. Строили точно и смело. А потом кабели оплели всю Землю, и родился гигантский электронный мозг Единый Вычислительный Центр.
— Рыж, — говорю я после просмотра схем. — Да ты разбираешься в них лучше меня. Зачем же ты спрашиваешь?
— Чтоб уточнить свою позицию, — ответил он совсем по-взрослому. — Это полезно. Чтоб знать, что я не мыслю по-старому. — И неожиданно спросил: Как ты думаешь, я могу стать современным гением? Сразу в трех науках?
— Можешь.
— Почему? Я даже не Винер и не Чайковский.
— У тебя просто другая фамилия. Но ты имеешь перед ними преимущества.
— Какие?
— Свободное время — раз. Новая система обучения — два. Накопленные знания — три. Историки говорят, что раньше только гении знали столько, сколько сейчас обычный человек.
— Значит, у нас все гении?
— Все — обыкновенные гении, — в тон ему сказал я.
— Ну, серьезно. — И Рыж проглотил улыбку, сразу стал серьезным.
— Хорошо, серьезно. Я не очень в этом разбираюсь, потому что не очень интересовался, как учились в прошлом веке, но знаю, что тогда люди использовали лишь половину мощности своей памяти. Потом была вторая машинная революция. Это очень сложно — десятки отраслей биологии, медицины, кибернетики… Проще будет сказать, что все науки всерьез взялись воспитывать и растить человека.
Тут я поймал себя на мысли, что еще чуть-чуть, и я начну говорить красивую речь и никогда не остановлюсь. Я рассердился и заорал:
— Да что ты, в самом деле, пристал ко мне, Рыж! Разве тебя мало гоняют на уроках?
— Гоняют! — обрадовался Рыж. — Еще как! А потом мы все равно боремся! Давай?
— Давай.
Мы колесом покатились по полу, и когда он уселся на мне верхом, то спросил:
— Просишь пощады?
— Пощады?..
— Ах ты! — закричал он, и мы покатились опять. Теперь он был внизу. Тихо! — приказал он шепотом.
Музыка. Тихая, но нарастающая, притягательная. Мы вскочили, распахнули дверь — звуки стали сильнее. Бросились через просторный зал, цокая по белым плиткам. Остановились, не решаясь распахнуть дверь в комнату Карички.
Там, за этой дверью, все было другое: там звучала музыка. Нам казалось, что за этой дверью тени ночных видений, невесомость лунного света, осторожность животных, таинство глубин — все жило своей чуткой жизнью, пока не ворвался ветер; он смешал земли, и воды, и звезды, растер все в молекулы, оставил хаос, улегся… и вдруг — там, за дверью, взошло солнце и из земли поднялся чистый зеленый листок…
Не знаю, так ли было это. Музыка смолкла, и мы тихо ушли, не сказав Каричке, что подслушивали ее игру.
— Иногда я смотрю, она ходит по саду, — рассказывает Рыж. — Ходит, ходит, ну — ничего не делает. Но я хитрый, наблюдаю. Ходит она, ходит, шмеля поймает, послушает, а он гудит в кулаке и не кусает. А потом, знаешь, запрется и сочиняет. Это точно — сочиняет. А меня хоть на веревке води, я ничего не придумаю.
Мы поднялись на крышу. Ночь была ясная. Самая чистая, самая точная звездная карта висела у нас над головой. Рыж знал ее хорошо. Он называл звезды, большие, и маленькие, и даже те, которые я не видел. Может, он фантазировал? Я заглянул в его лицо. Нет, он не обманывал: щурил глаза, вглядывался, искал и находил.
Он смотрел на черно-белую, самую точную карту неба и видел цветные звезды — голубые, как лед, белые, как электрическая лампочка, оранжевые, как апельсины, красные, как глаз маяка. Так рано утром луч солнца пробегает по серой земле и возвращает миру все краски жизни.
— Рыж, а какая Земля с Марса?
Он мгновенно перенесся на Марс, расставил пошире ноги на ржавом песке, задрал голову.
— Зеленая звездочка. По блеску — как Юпитер с Земли.
— А что тебе, Рыж, больше всего нравится там? — Я боднул ночное небо.
— Там? — Он задумался. — Солнце, когда затмение…
— Крылатое Солнце!
Я увидел его: черный круг Луны и размашистые золотые крылья.
— Так говорили жрецы, — сказал Рыж.
— В самом деле, откуда строители египетских пирамид могли знать про электроны? Ты прав, Рыж. Скажем так: солнечная электронная корона. Ты не возражаешь против короны?
— Нет.
— А против чего ты возражаешь?
— Что двадцать первый век уже кончился, как говорят некоторые.
— А ты как думаешь?
— Еще посмотрим!
Рыж, мой Рыж, доктор техники. Ты прав, мы уже не вернемся в темный мирок свечи, как не вернемся в прошлое. Даже если вокруг сомкнется пространство, никогда не станем первобытными людьми. Не забудем электричество и плазму, древних греков и создателя единой теории поля. Даже грязный атомный гриб не забудем. Не разучимся говорить на едином языке людей Земли, не разучимся управлять облаками. Мы всегда будем знать стихи, формулы, музыку. И весь этот мир, вся история Земли — в тебе, Рыж, живут в любой твоей клетке, зовут жить дальше. Я вижу это по твоим сияющим глазам, Рыж.
А как узнать, что будет со мной?
Раньше гадали по звездам. Но ведь это предрассудок: звезды молчат.
Мы не влетели в окно, а вошли в парадную дверь больницы и поднялись в комнату Карички.
По дороге Рыж обличал себя:
— Мы рассуждали ошибочно. Ну, когда мама спрашивает: куда я иду, а я говорю: никуда. Ведь я просто не знаю своей цели — и все.
— Правильно, Рыж. Это теорема кибернетики: если мы обрабатываем определенную информацию и обладаем знаниями о цели, то число действий сокращается до квадратного корня от всех операций.
— А утром, когда ты позвал, я знал цель. — Рыж порозовел от признания.
Я обнял его за плечи.
— Рыж, — сказал я серьезно, — я помню всегда: ты выручишь в трудную минуту.
— Чего ж тут трудного?
— Понимаешь, я боялся, что Каричка серьезно больна, и потому спешил.
Нет, не те слова! Как невозможно иногда сказать точно! Даже Рыжу, верному, понимающему Рыжу, не смог бы я объяснить, что боялся увидеть равнодушное лицо. Как тогда, в Студгородке, когда смертельно бледный принц датский посмотрел на меня в упор и отвернулся. Что было тогда с Каричкой? Захватила ее всю острая боль Гамлета? Или сковал леденящий свет грязно-белого пятна, подкравшегося в темноте?
…Я вспомнил, как на Совете все вдруг умолкли, посерьезнели, едва стала говорить Мария Тауш. Она провела на лунной станции много лет, узнала полное одиночество — вдали от всех, когда метеором убило ее мужа. Можно только молчать, когда видишь такое лицо, красивое и почти прозрачное, а потом улететь на Марс, найти там жесткую губку с колючками — цветок по марсианским понятиям, — назвать этот цветок «маритауш». Так было. Но лучше б не было. Трудно смотреть в такие глаза.
Мы торжественно вошли в дверь, и я уже не боялся увидеть равнодушное лицо. Каричка причесывалась у окна.
— Я сейчас, — сказала она.
У ее ног стоял глиняный кувшин с цветами. Таких цветов я никогда не видел: каждую ветку венчал пушистый белый шар, слепленный из тысяч колокольчиков; горшок словно кипел, выдувая молочную шапку пены.
— Что это? — спросили мы с Рыжем одновременно.
— Это? — Каричка равнодушно пожала плечом. — Это сирень…
Но глаза ее хитро блеснули. Она расхохоталась.
— Я сама ахнула, когда увидела, — созналась Каричка. — Это принес Ипатий Нилович. Который прогнал вас.
— Белый халат? — удивился я, а Рыж только свистнул.
— Ага. У него на крыше сад.
— Эх, Рыж, не догадались мы подняться выше!
— Хватит вам летать, — серьезно сказала Каричка. — Только падаете да разбиваетесь.
— У меня нет ни одного синяка!
— Точно, я видел, — подтвердил Рыж.
А она вдруг села и вздохнула:
— Я плохая колдунья, Март.
Глаза ее стали печальными. И я принялся убеждать, что все шло хорошо и я обязательно пришел бы первым, если б не это проклятое облако. Рыж тоже разгорячился, уселся верхом на стуле и, перебивая нас, показывал, как я летел. Он был сразу и гравилетом, и мною, и Сингаевским, и облаком, и самим собою — болельщиком и моим спасителем. Я впервые слышал, как в суматохе вскочил он в санитарный гравилет и даже держал конец сетки, когда спасатели вылавливали меня из невесомости.
Я и Рыж веселились, а Каричка сидела молча на постели, уперев подбородок в поднятые колени. Тогда, пошептавшись, мы объявили Каричке, что сейчас изобразим, как мы откроем секрет облака.
Я объявил:
— На ковре знаменитые клоуны — Студент и Ежик.
Это наша обычная забава. Я, конечно, всезнающий Студент, а Рыж — тот наивный Ежик, который слушается моих глупых советов. Ковер у нас под ногами, парик Ежику не нужен, он и так светится; я быстро мажу щеки каким-то белым порошком, замеченным на тумбочке, и сворачиваю из салфетки колпак.
Каричка садится поудобнее. Можно начинать.
Ежик шумно сопит и деловито лезет под кровать.
— Что ты ищешь, Ежик? — спрашиваю я.
— Палку.
— Ты хочешь сыграть нам ноктюрн? Прекрасная мысль!
— Нет, я играю ноктюрн на синхрофазотроне, — говорит Ежик из-под кровати. Я хочу драться.
— Прекрасная мысль! Но с кем?
— С облаком, — решительно заявляет Ежик, становясь рядом со мной и показывая, как свирепо он будет драться.
— Это глупо, — говорю я. — С облаком драться нельзя.
— А почему-у?
«Почему-у» — любимое словечко моего рыжего партнера. От его грустного и наивного «почему-у» зрители всегда смеются.
— Потому что это не вата! — отвечаю я тоном Акселя, выдвинув нижнюю челюсть.
— Серьезно?
— Вот что: тебе нужна ложка.
— Почему-у ложка? — хлопает ресницами Ежик.
Я говорю, что вся современная физика не может объяснить строение облака, но я-то знаю, почему оно белое и что скрыто у него внутри.
Ежик вытаращил глаза: он готов мчаться за ложкой.
— Там — в середине — мороженое!
— Мороженое?! — просиял Ежик. — Но зачем?
— Чтоб его есть!
Каричка хохочет, а мы дурачимся, и я очень рад, что в ее глазах завертелись золотые ободки. Потом Рыж выскакивает за дверь и долго не возвращается.
— Твои уже знают? — спросила Каричка.
— Наверно. Вот получил сегодня. — Я вынул телеграмму, прочитал: «Атмосфера создана. Свободное дыхание. Если согласен прилететь сообщи…»
Далее следовали родительские наставления, тревожные расспросы, поцелуи, которые я оглашать не стал.
— Свободное дыхание… Хорошо сказано!
— Ну и что?
— Март, как тебе не стыдно… — Она не договорила. Поняла. Строго посмотрела мне в глаза. — Не поедешь, да?
— Да.
Она знала, как долго ждал я эту телеграмму, и, кажется, расстроилась за меня, даже покачала головой.
— Не могу, Каричка. После этого — не могу. Ты хочешь, чтоб Аксель назвал меня дезертиром?
— Когда вы едете?
— Завтра.
— А куда?
— Не знаю.
— Только не падай больше. Говорят, я свалилась всего-навсего с помоста, а вот лежу здесь. Кажется, на репетиции. Не помню.
— Ну, это чепуха. Завтра выйдешь.
Я сказал это беспечно, а сам весь налился внезапной злостью. Был готов вскочить и поймать облако хоть голыми руками. Только тогда открою ей правду.
В дверях замаячил белый халат. Он ничего не говорил, но выразительно покашливал. Рыж кривлялся за его спиной.
— Март, — Каричка поманила меня пальцем, — я буду колдуньей, — сказала она на ухо. — Не такой растяпой, а настоящей… Я подарю тебе песню.
Я ушел счастливый и полный решимости расправиться со всеми бедами.
Не помню уж, что привело меня с Рыжем в космопорт. Было свободное время. Аксель по телефону буркнул: «Отдыхай перед дорогой», — и, кроме того, я размечтался о Марсе, а Рыж, видя, что я иду погруженный в свои мысли, деликатно молчал и плелся следом. Надо же, думал я, сколько лет люди сажали там кусты, и травы, и мхи, выводили стойкие, цепкие растения, которые находят под песком лед, и заводы-автоматы прилежно, год за годом выпускали в воздух кислород, и росла, поднималась живительная атмосфера; и вот, когда планета стала воздушной, теплой, почти домашней — я не могу туда лететь! Завтра или через месяц марсиане сорвут с городов прозрачные купола и, вздохнув полной грудью, в первую минуту, может, и не поверят в свою свободу. Что не надо больше бить тревогу, когда шальной метеор расколет купол. Что можно выходить за черту города без скафандра. Что нет больше разреженной атмосферы, и удушья, и сонливого беспамятства.
Будет праздник. Прилетят гости с Земли, и с Луны, и с космических станций. И хозяева закатят им пир на весь Марс. Я вижу, как с бокалом в руке, красивый, громадный, стоит мой отец, как смущенно и гордо смотрит на него мать, и глаза ее сверкают каплями синего света. Пусть лучше опоздает моя телеграмма, лишь бы было так, лишь бы не расстроил их мой отказ лететь на Марс.
Долго мы с Рыжем сочиняли послание. Я не привык кривить душой, не мог придумать дипломатичные слова. Когда не видишь людей целую вечность, а только переписываешься с ними, то, кроме «целую, обнимаю, крепко жму руку», ничего больше не изобретешь. Причем, под словом «видишь» я подразумеваю живое общение, а не телесеансы раз в месяц, когда тебе дана минута, и ты не знаешь, что сказать. Ты стоишь, и мямлишь, и хлопаешь ресницами, а потом ждешь целых пять минут, пока твои слова и твоя физиономия несутся через пустой космос туда, к Марсу, и вот наконец после треска и вспышек на экране — расплывчатое мамино лицо; не успеешь как следует его рассмотреть — и все, прошла мамина минута; и ты думаешь: хорошо, что они не в соседней галактике, а то пришлось бы ждать ответ сто, или пятьсот, или тысячу лет… Вот почему я просто поздравил родителей с победой над грозным Марсом и заодно вкратце сообщил усвой планы.
Сунув записку в окошечко радиостанции, мы вошли в прохладную щель с длинным козырьком (на него садятся гравипланы и вертолеты) и сразу же почувствовали себя космическими бродягами.
Нет ничего живописнее на свете, чем космопорт, если не считать, конечно, гонок гравилетов. Просторный, как площадь, ровно освещенный вестибюль заполнен толпой; яркие платья, возбужденные лица пассажиров, блестящие глаза и пылающие щеки детей; прощальная песня в кругу друзей, которая, будто грустный ветерок, проносится по залу; мелькание указателей, безмолвные приказы световых табло, скольжение бесчисленных эскалаторов все это еще не космопорт. Когда вы, поблуждав в лабиринте механических лестниц и даже поскучав от их однообразного бега, внезапно ступите на платформу и увидите длинные, уходящие в самое небо металлические трубы, вы поймете, кто есть главный чудо-зверь нашего века.
Толстая металлическая дверь мягко захлопнулась за последним пассажиром. Ракета заперта в клетке. Секунды молчания, и от ее рева дрогнула земля. Вы ничего не видите, но по стихающему быстро вою догадываетесь, с какой адской скоростью мчится она в стартовой трубе. Блеснула в солнечном небе яркая звезда. Блеснула и пропала. Все.
Не раз улетали мы с Рыжем в тот день на Огненную землю, во Владивосток, на Луну, в Антарктиду, на космические станции с разными номерами. Выбирались на платформу, топтались у дверей, заводили разговоры с экипажем, а потом уходили вместе с провожавшими. Мы втянулись в эту игру, скакали с лестницы на лестницу и то ехали вместе, то разъезжались. Потом я потерял Рыжа и блуждал по эскалаторам, пока тяжелая крепкая рука не схватила меня за плечо.
— Март, ты?
Олег Спириков, загорелый до черноты, тряс мою руку, щуря близорукие глаза. Добряк и силач — таким он был всегда, мой старший товарищ по интернату, ныне лунный физик.
— Улетаю, — сказал он. — Было Красное море. Положенный отпуск. Эх, все позади!
Наверно, одновременно вспомнили мы нашу последнюю встречу здесь же, в порту, потому что он неожиданно предложил:
— Март, хочешь к нам?
Год назад, когда я, расстроенный своей бесцельной возней со сводками, бродил по космопорту, на этом месте вот какой был разговор.
— Кем работаешь? — спросил он.
— Никем. Перебираю бумажки.
— Как так?
— Да. Нажимаю пальцем на кнопки. Перебираю бумаги. Обыкновенный чиновник.
— Я думал, — сказал Олег, растерянно моргая, — что это делают машины.
— Не только машины, но и студенты. — И я, чуть не плача от приступа глупой жалости к себе, взмолился: — Олег, возьми меня на Луну.
Он был расстроен не меньше меня.
— Хорошо, — сказал он, подумав. — Будет место, сообщу…
А сейчас я только улыбнулся и помотал головой.
— Спасибо, Олег. Есть дело.
— Слышал, — сказал он. — То самое?
Я кивнул.
— Жаль. Вместе б слазили на Лейбница.
— Я еще прилечу, — пообещал я.
Мы простились. Через минуту он улетал. Быстрая лента унесла его в другой мир, где туманно-синий диск Земли недвижно висит над горизонтом, где днем вместе с Солнцем светят звезды и все вокруг либо черное, либо белое, где рваным острым клыком торчит девятикилометровая вершина гор Лейбница. Спросите у любого альпиниста, и он подтвердит, что характер у этой лунной старухи ничуть не лучше, чем у земной Джомолунгмы. А Олег со своим отрядом не только взошел на вершину, но еще выбрал для этого день солнечного затмения, когда Луна погрузилась в красный свет. Так они и лезли в кровавой полутьме, насмехаясь над природой. А гору назвали Селеной — как самую внушительную деталь лунного мира.
Рыж ехал мне навстречу и переговаривался с мальчишкой на соседнем эскалаторе.
— Очки взял? — кричал Рыж.
— Взял! — отвечал радостно приятель.
— Скафандр?
— Взял!
— Батареи?
— Взял!
— Лодку?
— Забыл!
— Эх, ты! — Рыж покачал головой.
У мальчишки было такое огорченное лицо, что я расхохотался. Он и в самом деле почувствовал себя беспомощным без маленькой подводной лодки, в которой спокойно лежишь на животе и вглядываешься в таинственные сумерки океана. Мне даже стало жаль его — этого путешественника с оттопыренными розовыми ушами и обиженно повисшей нижней губой, и я решил прекратить мальчишечью игру. Но Рыж опередил меня, хлопнув приятеля по плечу:
— Вот что, Леха, теперь провожай нас!
— Как? — спросил я.
— Но ты же летишь, — спокойно объяснил Рыж.
— Лечу, но завтра.
Серые Лехины глаза вспыхнули, он цепко схватил меня за локоть и радостно вздохнул: «Пойдем». Рыж повис на другой руке.
Сопротивляться было бесполезно: в мгновение ока я стал для них слишком важной персоной.
Телохранители буквально внесли меня в вагон метро, помчавший нас к грузовому порту.
— Зачем? — робко спросил я.
— Времени еще завались, — махнул рукой Леха.
— Конечно, — подхватил Рыж. — Еще вечер и ночь. Побродим.
— А мама?
Столь бестактный вопрос телохранители оставили без ответа. Даже Рыж не понял меня: я имел в виду не маму, а Каричку. Но в конце концов это касалось только меня. Представляю, как она будет смеяться, когда я незаметно ускользну из плена и разыграю в лицах наши похождения.
Поезд исчез в тоннеле, мы втроем остались на платформе. По ту сторону были рельсы и волнистая стена с козырьком, бросавшим на нас тень. По эту сторону — ровное, залитое солнцем, уходящее к горизонту зеленое поле, уставленное вышками ракет. Из открытых люков торчат длинные подвижные языки — ленты транспортеров. На них медленно движутся грузы — туда, в подземные камеры. Редкие фигурки людей. Не спрячешься, не убежишь.
— Жарко! — вздохнул я.
— Это с Луны. — Леха показал на голубоватую ракету.
— Пойдем! — дернул меня Рыж и потащил к лестнице.
Здесь, внизу, гулял ветерок, пахло нагретой землей, травой, цветами. Что-то поскрипывало за нашей спиной; оглянувшись, мы увидели на бетонном кубе обгоревшую, рыже-черную неуклюжую ракету. Памятник.
Рыж было пошел к ней медленно, задумчиво, чтоб затворить скрипевший иллюминатор или просто потрогать бугристый металл, но вдруг вспыхнул яркий сноп пламени в небе, а на дальнем конце поля появился красный треугольник: посадка. Мальчишки крикнули «ура!», бросились к красному парусу, не спуская глаз с серебристой трубки. Она, величиной всего с авторучку, вырастала с каждой секундой в огромный грозный снаряд, целивший в центр площадки.
Пока мы бежали, все было кончено: ракета опустилась. Уже зияли немые люки, из которых вот-вот выплывут таинственные грузы. Нас обгоняли машины с нескончаемыми хвостами транспортеров. Пролетели белый вертолет с врачами и несколько гравипланов за командой. А мы все бежали, подхваченные бурным, радостным ветром встречи. Бежали, будто встречали кого-то.
Да, встречали!
Я даже не могу объяснить, что заставило нас броситься вперед, когда из люка появились люди. Они возникли внезапно — выросли на белых ступенях трапа. Я увидел их жаркие небритые щеки, блестящие глаза, схватившие простор неба и поля, улыбки, обращенные к нам, синие: комбинезоны с цифрами «ЗМ-720», номером марсианского корабля; в этот момент мне показалось, что это я сам медленно вылез из пилотского кресла, вышел на белые ступени и вдыхаю полной грудью траву, цветы, солнце.
Мы мяли друг друга в объятиях, смеялись, спрашивали: «Как дела?» — и отвечали: «Отлично!» Леха и Рыж просто парили над головами, передаваемые из рук в руки, визжали и хохотали, как от щекотки. Не хватало лишь оркестра, но он звучал в наших ушах.
— Разрешите узнать, прибыл ли груз для Ольхона?
Резкий, сухой и очень знакомый голос, прозвучавший рядом, заставил меня вздрогнуть. Так мог говорить лишь один человек на свете — мой дядя. Я медлил обернуться, надеясь, что ослышался.
— Такого груза нет, — последовал спокойный ответ.
— Может, вы ошибаетесь, командир? Три контейнера для профессора Гарги со станции «М-37».
— Такого груза нет.
— На вашей линии всегда беспорядок!
Я спрятался за спины: это был мой дядя. Он как будто не говорил ничего особенного, возмущался обычной путаницей диспетчеров, но для меня сразу померкло солнце, умолкли оркестры, пропала вся торжественность встречи. Угораздило же его появиться именно в этот момент и искать свои дурацкие контейнеры.
— Извините, ничем не могу помочь, — сказал командир, залезая в гравиплан.
Цепкие глаза дяди тут же выдернули меня из толпы служащих, готовивших ракету к разгрузке. Он поманил меня пальцем. Рыж и Леха, насторожившись, двинулись вместе со мной.
— Неожиданная встреча! — сказал дядя. — Давно не видел тебя. Что ты здесь делаешь?
— Ничего.
— Как отец?
— Ничего.
Мы помолчали. Он понял, что я слышал, как он кричал на командира, и, опять разозлившись, забормотал про свои ящики:
— Сначала их по ошибке завозят на Марс. И теряют. Безобразие!
— Ничего, найдутся, — махнул рукой Рыж.
— Конечно, — утешил Леха. — Дня три пройдет, и привезут.
— Три дня! — сердито сказал дядя, словно Леха был диспетчером. — Когда вам стукнет столько же, сколько мне, вы научитесь ценить время… Вот что, Март, раз уж мы встретились… Если хочешь увидеть настоящее дело, приезжай ко мне на Ольхон. Не можешь? Ну, как знаешь. Скоро услышишь, явишься сам. — Он взглянул на часы. — Мне пора, я вас покидаю.
С этими словами дядя исчез.
Нет, он не растворился в воздухе и не провалился сквозь землю, как пишут в романах. Он просто исчез вместе с плохим своим настроением. Будто и не был.
— Подумаешь! — крикнул Рыж, сверкая глазами. — Испугал нас! Ха-ха!
— Так и напугал нас! — подхватил Леха. — Подумаешь!
— Да мы сами так можем, — не унимался Рыж. — Вот я сейчас встану на это место…
— Рыж, назад! — Я завопил диким голосом, испугавшись, что Рыж тоже исчезнет. А он встал на руки и походил вниз головой. Только и всего.
— Он что, великий ученый? — спросил Рыж, успокоившись.
— И в самом деле — дядя? — добавил Леха.
— Великий или нет — не знаю. Он изобретает биомашину. Но точно, что Гарга мой дядя и живет посреди Байкала на острове Ольхон. Там его лаборатория.
Конечно, мальчишки потребовали рассказать про биомашину. Я вспомнил споры в нашем доме. Мама говорила, что искусственный организм, как бы он ни был гениально построен, никому не нужен — он не заменит человека. Но отец защищал старшего брата: тридцатилетняя упорная работа над одной проблемой стоит уважения, доказывал он, и, в конце концов, биомашина разрешает самую гуманную проблему — продление жизни человека. Что касается меня, то я считал дядю неудачником и жалел его: все же очень долго он возился со своей машиной.
— Но он, наверно, изобрел? — Рыж сделал свой вывод. — Ведь он пропал, он был ненастоящий…
— Не знаю, — сказал я. — В этом надо разобраться.
— А что мы скоро услышим? — мучился в догадках Рыж. — Пока что я видел фокус-мокус.
Встречу с Гаргой я не раз вспоминал позже, но не она была главной в тот день бесцельного бродяжничества, называемого прощанием.
А прощание всегда неожиданно.
Выходя из космопорта, я столкнулся нос к носу с Бриговым. Из-за его широкой спины выглядывали мрачный Игорь Маркисян и большой любитель проблем Кадыркин — тот самый, про которого говорят: «Сначала появляются красные уши, потом уже Кадыркин». Аксель на этот раз появился раньше всезнающих ушей.
— Ну вот, — сказал он невозмутимо. — Все в сборе. Пошли.
— Куда?
— Потом узнаешь.
Так Рыж и Леха стали настоящими провожающими. Эскалатор поднял нас на платформу. Я пожал ребятам руку. Люк захлопнулся.
— Передай Каричке: я буду звонить, — успел сказать я Рыжу.
А он крикнул:
— Не беспокойся, Март! Я буду вместо тебя. Я соберу тебе гравилет!