Прислушиваясь к ропоту Алайского рынка, задыхаясь от горячего зеленого чая, мы называли вслух имена, причастные к истории советской фантастики.
М.Горький, А.Белый, В.Брюсов, В.Ян, Л.Леонов, А.Толстой, Г.Шторм, А.Платонов, М.Булгаков, А.Чаянов, С.Буданцев, В.Маяковский, В.Шкловский, Е.Замятин, Всеволод Иванов, Н.Асеев, С.Бобров, А.Луначарский, М.Шагинян, В.Итин, И.Эренбург, Е.Зозуля, В.Каверин, Б.Лавренев, В.Катаев, Л.Никулин… И кто-то еще будет утверждать, что фантастика — низкий жанр!.. В нем очень неплохо поработали такие крупные ученые, как академик В.А.Обручев, этнограф В.Г.Богораз-Тан, геолог П.Л.Драверт, энтомолог Н.Н.Плавильщиков, героические летчики Г.Байдуков и М.Водопьянов. Что уж говорить о Константине Эдуардовиче Циолковском, если даже Александра Михайловна Коллонтай, не последний партийный деятель нашего государства, опубликовала в 1920 году в журнале «Юный пролетарий Урала» фантастический рассказ под авангардистским названием «Скоро». Ветераны Октябрьской и Мировой революций, встретившись через полвека, с удовольствием, но и с грустью вспоминают дни революционных боев, принесших наконец счастье человечеству…
Фантастика — это мир,
в котором нам хотелось бы жить,
в котором мы никогда жить не будем
и в котором, как ни странно, мы живем постоянно…
В маленькой чайхане под безумным азиатским небом мы вспомнили профессионалов — Александра и Сергея Беляевых, Григория Адамова, Александра Грина, Лазаря Лагина, Якова Окунева, Михаила Гирели, Виктора Гончарова, Александра Абрамова, Владимира Орловского, Валерия Язвицкого. Чтобы только их представить, нам понадобится триста листов, помрачнел Гацунаев. Но разве мы обязаны представлять именно всех? — возразил я. В Антологию должны войти произведения тех, кто действительно оставил след в фантастике. Одно дело, скажем, Александр Беляев или Алексей Толстой, а другое — та же Александра Михайловна Коллонтай.
— Остановись, — сказал Гацунаев. — Ты все запутаешь.
Он был прав. Не знаю ни одного критика, который разобрался в том или ином явлении вовремя. Что, например, сообщала Литературная Энциклопедия, выходившая в 30-е годы в СССР, о писателях, чьи произведения уже тогда, без всякого сомнения, могли украсить любую Антологию?
О Михаиле Булгакове: «…Не сумел ни оценить гибели старого, ни понять строительства нового. Его частые идейные переоценки не стали поэтому источником большого художественного творчества».
О Сергее Буданцеве: «…Вопрос о подчинении подсознательного организующей воле далеко не всегда решается писателем в классовом пролетарском духе».
О Евгении Замятине: «…Творчество Замятина приобретает с развитием нашего социалистического строительства все более и более остро выраженную контрреволюционную направленность».
Об Александре Грине (всегда одно и то же): «…Талантливый эпигон».
Об Андрее Платонове: «…Обнаружил ряд идеологических срывов в своих произведениях».
О Сергее Григорьеве: «…Не справляется с современными социальными заданиями».
О Якове Окуневе: «…Создал ряд идейно расплывчатых произведений на случайные темы».
Цитировать можно еще, и еще.
Но зачем? Ведь само понятие фантастика в той же Литературной Энциклопедии толковалось недвусмысленно: «Изображение неправдоподобных явлений, введение вымышленных образов, не совпадающих с действительностью, ясно ощущаемое нарушение художником естественных форм, причинных связей, закономерностей природы».
Неправдоподобных…
Не совпадающих…
Вымышленных…
И хотя в заключении статьи, написанной Б.Михайловским, говорилось, что все же «…в рамках литературы социалистического реализма можно мыслить материалистическую фантастику, фантастику как художественную форму с реалистическим содержанием», на деле вся советская критика, как правило, встречала появление фантастических произведений враждебно. Ведь речь, черт возьми, шла о создании Нового человека.
Ольга Форш в знаменитом романе «Сумасшедший корабль» так рассказывала о поэте, задумавшемся о будущем:
«…В грядущих колхозах он предполагал внедрить поэтхозы, где творческий дар — величина вот-вот математически на учете — приспособлена будет для движения тракторов, причем творцам предоставлена будет наивысшая радость петь, как „певец“ Шиллера, только о чем запоется и только потому, что им невозможно не петь. Выгода отсюда будет двойная: для индустрии сила отойдет максимально, а так как благодаря счетчику-обличителю эту творческую силу подделать уже нельзя, то само собой будут выбиты из позиций и „псевдописатель“, и „кум-критик“. Один настоящий творец, он же двигатель трактора, взят будет на полное хозснабжение. Те же писатели, от работы которых не воспоследствует передача сил и трактора от их словес не пойдут, как профессионально себя не нашедшие, кооптированы будут в отдел ассенизации города».
— Что такое непорзач?
— Непорочное зачатие.
— Звучит тревожно.
— А вы чего хотели? Это вам не костяшками домино греметь.
Деятели партии внимательно приглядывались к творцам.
Обиды на творцов были разнообразны. А. Микоян, например, на XVI съезде ВКП(б) страшно обижался: «Ведь это позорный факт, что под покровом Коммунистической академии могла выйти книжка о колхозном движении, в которой говорится о колхозах при аракчеевщине, Иване Грозном и т.д.».
Речь шла о популяризаторской книжке некоего Бровкина, певца, по-видимому, весьма увлеченного.
Лазарь Каганович обижался по другому поводу.
«В „Правде“ — обижался он, — была помещена рецензия о семи книгах философа-мракобеса Лосева. Но последняя книга этого реакционера и черносотенца под названием «Диалектика мифа», разрешенная к печатанию Главлитом, является самой откровенной пропагандой наглейшего нашего классового врага. Приведу лишь несколько небольших цитат из этого контрреволюционного и мракобесовского произведения: «Католичество, которое хотело спасти живой и реальный мир, имело полное логическое право сжечь Джордано Бруно…», «Сжигать людей на кострах красивее, чем расстреливать, так же как готика красивее и конкретнее новейших казарм, колокольный звон — автомобильных воплей, а платонизм — материализма…», «Коммунистам нельзя любить искусство. Раз искусство, значит — гений. Раз гений, значит — неравенство. Раз неравенство, значит — эксплуатация…», «Иной раз вы с пафосом долбите: „Социализм возможен в одной стране“, не чувствуете ли вы в это время, что кто-то или что-то на очень высокой ноте пищит у вас на душе: не-ет!»… И это выпускается в Советской стране. О чем это говорит? Это говорит о том, что у нас все еще недостаточно бдительности. Это выпущено самим автором, но ведь вопрос заключается в том, что у нас, в Советской стране, в стране пролетарской диктатуры, на частном авторе должна быть узда пролетарской диктатуры».
Какое огромное значение вожди пролетарского государства придавали созданию Нового человека, видно по постановлению ЦК ВКП(б) и СНК Союза ССР от 26 января 1936 года: «Для просмотра и улучшения, а в необходимых случаях и для переделки написанных уже учебников по истории организовать комиссию в составе тт. Жданова (председатель), Радека, Сванидзе, Горина, Лукина, Яковлева, Быстрянского, Затонского, Файзуллы Ходжаева, Баумана, Бубнова и Бухарина. Комиссии предоставить право организовать группы для просмотра отдельных учебников, а также объявлять конкурс на учебники взамен тех, которые будут признаны подлежащими коренной переделке. В первую очередь должны быть просмотрены учебники по элементарному курсу истории СССР и по новой истории».
Подписали — В.Молотов, И.Сталин.
А на известном, ну прямо-таки фантастическом XVI съезде партии гневно жаловался на мало что понимающую прессу добрейший Семен Михайлович Буденный:
«Мною было отмечено, что коневое хозяйство помимо того, что лошадь имеет значение как тягловая сила и как фактор в обороне страны, имеет еще и товарную продукцию. Мною было указано, что лошадь дает мясо, кожу, волос, копыта („рог“), кость. А наша печать… Что они написали после того, как я выступил? Оказывается, Буденный заявил, что лошадь дает мясо, кожу, щетину и даже… рога!»
Вот и создай Нового человека с такими работниками!
Вообще-то литература всегда говорит о некоем Новом человеке.
Она как бы предчувствует его. Ведь только Новый человек может заставить вулканы Камчатки обогревать всю Сибирь, регулировать направление ветров гигантскими вентиляторами, вести стремительные электроходы в подземных туннелях, заменить медлительную почту «электрическими разговорами», выращивать такие невиданные деревья, как, скажем, «…финики, привитые к вишневому дереву, или бананы, соединенные с грушей». Заметьте, это писалось В. Одоевским в 1840 году («Петербургские письма», альманах «Утренняя заря»), кстати, в том самом году, когда российский министр финансов доказывал, что железная дорога из Петербурга в Москву не нужна, ибо такая дорога лишь усилит у людей ненужную склонность бесцельно переезжать с места на место.
А алюминиевые сны Веры Павловны?
Какой протопоп, даже самый неистовый, мог мечтать о таком в своей вонючей яме?
Удивительно читать в Литературной Энциклопедии о том, что «…М.Булгаков вошел в литературу с сознанием гибели своего класса и необходимости приспособления к новой жизни. Принял победу народа не с радостью, а с великой болью покорности».
А как он должен был входить в литературу?
Все ли могли мгновенно все осознать и принять?
Разве М. Булгакова, человека мягкого и интеллигентного, не должна была ужаснуть буря гражданской войны? Не думаю, чтобы он не слышал известного в то время высказывания Г.Плеханова: «Русская история еще не смолола той муки, из которой будет со временем испечен пшеничный каравай социализма».
В цитировавшейся уже статье Б.Михайловского «Фантастика» (Литературная Энциклопедия, 1939) заключительный абзац звучал оптимистически: «В рамках литературы социалистического реализма можно мыслить материалистическую фантастику, фантастику как художественную форму с реалистическим содержанием, — в жанре сатиры, направленной против отживающего капиталистического мира, в произведениях, пытающихся гипотетически предвосхитить будущее, в советском фольклоре и особенно в литературе для детей».
В жанре сатиры… Странно…
В том же году в «Литературной газете» критик В.Блюм прямо писал: «Всякий сатирик в СССР посягает на советский строй».
Ни больше ни меньше.
Представляю себе выражение на лице В.Блюма, вчитывающегося в монолог профессора Преображенского (М.Булгаков, «Собачье сердце»).
«Голубчик! Я не говорю уже о паровом отоплении. Не говорю. Пусть: раз социальная революция — не нужно топить. Но я спрашиваю: почему, когда началась вся эта история, все стали ходить в грязных калошах и валенках по мраморной лестнице? Почему калоши нужно до сих пор запирать под замок? И еще приставлять к ним солдата, чтобы кто-либо их не стащил? Почему убрали ковер с парадной лестницы? Разве Карл Маркс запрещает держать на лестнице ковры? Разве где-нибудь у Карла Маркса сказано, что 2-й подъезд Калабуховского дома на Пречистенке следует забить досками и ходить кругом через черный двор?..»
«Всякий сатирик в СССР посягает на советский строй».
Чайхана под платанами. Брожение умов. 1985 год.
«Смоленск горит весь… — Конечно, эти строки М.Булгакова должны были войти в Антологию. — Артиллерия обстреливает можайский лес по квадратам, громя залежи крокодильих яиц, разложенных во всех сырых оврагах… Эскадрилья аэропланов под Вязьмою действовала весьма удачно, залив газом почти весь уезд, но жертвы человеческие в этих пространствах неисчислимы из-за того, что население, вместо того чтобы покидать уезды в порядке правильной эвакуации, благодаря панике металось разрозненными группами… Отдельная кавказская кавалерийская дивизия в можайском направлении блистательно выиграла бой со страусовыми стаями, перерубив их всех и уничтожив гигантские кладки страусовых яиц… Сообщалось от правительства, что в случае, если гадов не удастся задержать в 200-верстной зоне от столицы, она будет эвакуирована в полном порядке…»
Чайхана под платанами. Ропот Алайского рынка.
Ну да, М.Булгаков… А Чаянов?.. Как будет выглядеть Антология без А.В.Чаянова? Как правильно понять развитие советской фантастики без Александра Васильевича Чаянова? Жена писателя и ученого, расстрелянного в сталинских лагерях (вот еще одна лаборатория по созданию Нового человека), вспоминала:
«…Его забрали 21 июля 1930 года на работе в тот момент, когда он подготовлял материал Зернотреста кXVПартсъезду. О том, что происходило в тюрьме, я могу рассказать только с его слов. Ему было предъявлено обвинение в принадлежности к «трудовой крестьянской партии», о которой он не имел ни малейшего понятия. Так он и говорил, пока за допросы не принялся Агранов. Допросы вначале были очень мягкие, «дружественные», иезуитские. Агранов приносил книги из своей библиотеки, потом просил меня передать ему книги из дома, говоря мне, что Чаянов не может жить без книг, разрешил продовольственные передачи и свидания, а потом, когда я уходила, он, пользуясь духовным потрясением Чаянова, тут же устраивал ему очередной допрос. Принимая «расположение» Агранова к нему за чистую монету, Чаянов дружески объяснял ему, что ни к какой партии он не принадлежал, никаких контрреволюционных действий не предпринимал. Тогда Агранов начал ему показывать одно за другим тринадцать показаний его товарищей против него…
Показания, переданные ему Аграновым, повергли Чаянова в полное отчаяние — ведь на него клеветали люди, которые его знали и которых он знал близко и много лет. Но все же он сопротивлялся. Тогда Агранов его спросил: «Александр Васильевич, есть ли у вас кто-нибудь из товарищей, который, по вашему мнению, не способен солгать?» Чаянов ответил, что есть, и указал на профессора экономической географии А.А.Рыбникова. Тогда Агранов вынул из ящика стола показания Рыбникова и дал прочитать Чаянову…»
Вообще-то все советские Антологии следует снабжать подобными комментариями.
В 30-е годы, когда власть наконец утвердилась, процесс создания Нового человека пошел полным ходом. Стали фантастически переплетаться судьбы авторов и их героев. Впрочем, давно замечено, что нет ничего более фантастичного, чем сама жизнь. Можно лишь представлять, с каким чувством вчитывался Михаил Булгаков в страницы повести А.В.Чаянова «Венедиктов, или Достопамятные события жизни моей (в подзаголовке: Романтическая повесть, написанная ботаником X., иллюстрированная фитопатологом У.).
«Как я могу отблагодарить тебя, Булгаков! — сказал Петр Петрович, протягивая мне бокал. — Сам Гавриил не мог бы принести мне вести более радостной, чем ты! Эх! если бы ты мог что-нибудь понимать, Булгаков!»
И далее: «…все более хмелея, повторял ежеминутно: „Эх, если бы ты что-нибудь понимал, Булгаков!“«
И далее: «…Я — царь! А ты червь предо мною, Булгаков! Плачь, говорю тебе!»
И еще далее: «Смейся, рабская душа!»
И, наконец, уже совсем пронизанное тоской: «Беспредельна власть моя, Булгаков, и беспредельна тоска моя; чем больше власти, тем больше тоски».
Именно «Венедиктов» должен был украсить Антологию, а вовсе не фантастическое «Путешествие моего брата Алексея в страну крестьянской утопии».
Эх, если бы ты что-нибудь понимал, Булгаков!
«Не могу же я пойти к самому Ленину и спрашивать: дорогой товарищ, объясните мне все окончательно, — писала в рассказе «Мои преступления» нежнейшая, изысканная, загадочная, неоцененная Наталья Бромлей. — А кому я могу довериться, будучи плохого происхождения и с малых лет не доверяя людям? Я нахожу, что большинство людей ниже этих событий, и остаюсь в стороне и занимаюсь строительством в тесном масштабе».
А теперь о повести «Потомок Гаргантюа», поистине антологической.
В некую запретную страну, в которой только что произошло восстание, приходит кентавр по имени Либлинг Тейфельспферд. Железнодорожные сторожки, мосты, вагоны, баржи с бойницами, зубные щетки и телефоны — знакомый читателям и в то же время невероятный мир, до предела заполненный страстями. Читая повесть, невольно вспоминаешь рассуждения героини «Рассказа об одном романе»: «Сидишь и думаешь: как невероятно скупы, глупы и расплывчаты реальные люди и до какой степени мы, выдуманные, интереснее их! Мы всегда и все гораздо более концентрированы духовно, в нас больше поэзии, лирики, романтизма…»
Поэзией, лирикой, горечью страшной полны повести и рассказы Н.Бромлей.
«Он кричал так, что над скулами его образовались провалы, рот разодрался, щеки нависли тряпичными складками, а глаза погасли. Таковы были во все времена лица наемных крикунов и добровольных глашатаев лжи…»
От каждого героя Н.Бромлей падает густая тень. Они не флатландцы. Они во плоти, они слышат и видят, они кричат и орут, они сами вторгаются в ломающий их души мир. «Так кто же здесь хотел свободы и когда?» — спрашивает кентавр Либлинг, потрясенный человеческим предательством. И его жестокая возлюбленная отвечает: «Никто и никогда. Хотели хлеба и покоя. Все обман».
Бездонное небо.
Птицы и самолеты.
Полуденный сожженный Ташкент,
Не сто, а двести листов. Для настоящей Антологии сто мало. Но если уж и пятидесяти не найдется, то повести Н.Бромлей все равно войдут в Антологию вне всякой конкуренции. Заслуженная артистка РСФСР, она играла во МХАТе, в Ленинградском театре драмы им. А. С. Пушкина, в конце 40-х была режиссером театра им. Ленсовета, но в памяти осталась двумя книгами — «Исповедь неразумных» и «Потомок Гаргантюа», вышедшими в 1927-м и 1930 годах в Москве в издательствах «Круг» и «Федерация».
«К Вере пришла подруга и стала говорить о большевиках, что они бывают только природные, а впоследствии ими сделаться невозможно. Материализм должен быть в характере человека, и кто таким не уродился, а про себя это говорит, тот притворяется для хвастовства и чтобы всех оскорбить».
Так умела писать Н.Бромлей.
А материализм, о котором толковала случайная подруга Веры, без всякого сомнения, был главной чертой характера еще одного писателя, без вещей которого настоящей Антологии советской фантастики быть не может. Это я о Сергее Буданцеве, погибшем, как многие, в сталинских лагерях.
«Я хорошо помню этого полноватого, но статного, рослого, легкого в движениях, на редкость обаятельного человека, — вспоминал Юрий Нагибин. — Музыкальный, певучий, отличный рассказчик, остроумец и редкий добряк, он был очень популярен среди своих коллег, что не помешало кому-то состряпать лживый донос…» Понятно, книги Буданцева надолго исчезли из обихода, а фантастическая повесть «Эскадрилья Всемирной Коммуны» вообще ни разу не переиздавалась. А в этой повести, кстати (выпущена в библиотечке «Огонька» в 1925 году), Сергей Буданцев пророчески предсказал кончину Бенито Муссолини. Главу кабинета последнего капиталистического государства в мире (понятно, имеются в виду события, разворачивающиеся в повести), вешают в 1944 году ! Правда, не итальянцы, а восставшие туземцы Мадагаскара. Повесть была написана в форме сухого отчета. Местами она настолько бесстрастна и лишена стилистических красот, что, кажется, автора совсем не интересовала литературная часть дела. Однако это было не так. Он умел писать.
«Так, борясь с дремотой, держа путь на низко сидящую Большую Медведицу, соблюдая совет — повернув голову влево, ехать прямо, — пробивался он в ночи. Тьма кружила голову резким дыханием распускающейся растительности, тьма жалила укусами комаров, тьма подвывала шакалами, тьма таила пропасти; пустыни неба и земли сомкнулись, чтобы поглотить Михаила Крейслера. Слева, с северо-запада, затирая узкую полоску отблесков зари, всплывала туча, ее начинали прошивать, словно притачивая к земле, иглы молний…»
Странно.
Я, видевший безмолвие вечных полярных снегов, пыльные пальмы над Гангом, небо над Аравийской пустыней и Тихий океан с двух материков, до сих пор помню ночной пейзаж, написанный Сергеем Буданцевым в повести «Саранча». И помню повесть «Писательница», в которой с молоденькой Марусей беседует хорошо пожившая писательница. Прислушавшись, вмешивается в их беседу простой рабочий парень Мишка.
«…Мишке надоело молчание, и он прервал его совершенно неожиданным изречением:
— Интеллигенцию мы должны уважать, как ученых людей.
— Молчи уж, чертушка, — зашипела на него Маруся, на что он сделал второе заявление:
— А вредителей расстреливать, верное слово».