— Какой день у тебя? — спокойно поинтересовался Клесх.

Лесана вскинула на него расширившиеся от унижения и гнева глаза, мысленно произвела подсчет и прошептала:

— Десятый…

— Ты плохо считаешь. Одиннадцатый. Я знаю про твои краски лучше тебя? Или ты мне врешь, когда они заканчиваются? Или по-прежнему туго считаешь?

В глазах девушки дрожали слезы.

— Первое. Счетом заниматься каждый день. Еще раз ошибешься, будешь наказана. Второе. За регулами своими следи тщательнее. Третье.

Он взял со стола ее доску и кусочек мела, быстро начертал что-то на гладкой черной поверхности, а пока писал, говорил:

— Сегодня сосчитаешь, сколько дур в Цитадели, если три дуры в ученицах у Майрико, одна у меня, две у Ольста, по одной у Лашты и Озбра. После этого вычтешь дур из парней и скажешь — насколько их меньше.

Губы несчастной послушницы дрожали.

— Поняла? Вечером придешь с ответом. Ошибешься, будешь седмицу убирать нужник. Ступай.

Надо ли говорить, что нужник девушка чистила две седмицы, а парни с тех пор и в глаза и за глаза ее иначе, как Счетоводом дур, не называли.

Вот только жизнь Лесану ничему не учила, она то и дело попадала впросак, как сегодня, например.

— Я — ратоборец?

Повторила послушница, глядя на наставника снизу вверх, и в глазах отражался ужас.

— Да, Лесана. Была бы умнее, давно бы поняла, — ответил он. — Переодевайся.

Она потянулась к жесткой еще не пахнущей ее телом одежде.

— Потом пойдешь в южное крыло, в покойчики для обозников.

Девушка опять вскинула глаза на наставника:

— Убирать?

Он направился прочь, но все же у двери, не оборачиваясь, ответил:

— К тебе мать приехала.

И вышел.

Лесана так и осталась сидеть с лежащей на коленях черной рубахой. Мама…

Послушница лихорадочно сдергивала с себя ученическое платье и облачалась в новую одежу. Мама!

Кинулась к сундуку, достала оттуда гребешок и торопливо причесалась, хотя… чего уж там чесать. И тут запоздалая мысль прострелила до пяток — как она выйдет к матери без косы и в мужских портах? А если Мирута тоже приехал?

Горячий стыд затопил сердце. Как долго она ждала! В ее первое ученическое лето мать не приехала — стояла самая страда, а потом началась распутица. Зимой же не путешествовали — с купеческим обозом, который охраняет ратник — дорого, одному — опасно.

А вот нынешней осенью вырвалась! И Лесана помчалась прочь из комнатушки, ставшей вдруг тесной.

Мама!

Девушка летела, не разбирая дороги.

— Ишь ты!

Наткнулась на Фебра, как на каменную стену.

— Куда несешься, соплюха? Да тебе одежу новую выдали? Нешто всех дур пересчитала?

— Ко мне мама приехала! — пропела Лесана, повисая на шее у парня.

Никогда бы такого не сделала. Фебр был из старших учеников Клесха… очень похожий на наставника. К тому же он до сих пор помнил, как она год назад обещала его взгреть за насмешку над Айлишей. Но нынче… нынче мир был прекрасен! А молодой ратник так опешил от неожиданного порыва девушки, что не нашелся, чего сказать. Она же полетела дальше.

Лесана ворвалась в покойчик для постояльцев, сияя, как медная бляха.

— Мама! — и повисла на шее у ахнувшей родительницы.

— Деточка! — только и смогла вымолвить старшая Остриковна. — Да что же это?..

Мать растерянно разглядывала дочь, не узнавая, не понимая… Короткие волосы делали девушку похожей на парня, мягкого тела — как не бывало, грудь и ту не видать, да еще и в портах… И личико-то, совсем худое, едва не с кулачок. А уж вытянулась-то как, на голову выше стала!

Женщина уткнулась в плечо столь изменившегося дитя и заплакала.

Лесана смотрела на трясущиеся плечи, на сползший платок, на непривычно густую седину в волосах и… молчала. Только гладила подрагивающий затылок и повторяла:

— Ну что ты, что ты…

А сама глядела на себя материными глазами и ужасалась. В Цитадели не было зеркал, Лесане не во что было полюбоваться собой, разве на отражение в воде, где-нибудь в мыльне… Но она не любовалась — уставали послушники так, что сил хватало только помыться и добрести до лавки.

Наука давалась с трудом. И если с чтением девушкам помогал Тамир, оказавшийся терпеливым наставником, то со счетом не мог помочь даже он. Айлиша-то все схватывала налету (да и как не схватишь, когда с такой любовью и лаской учат), а вот Лесане сложение, вычитание давалось с трудом. Она шевелила губами, перебирала пальцы и палочки, лежащие на столе, но постоянно путалась и ошибалась, отчего чувствовала себя безнадежно глупой.

Друзья утешали ее, всячески стараясь помочь, но их забота лишь вызывала в душе прилив невыразимой досады. Стыдно сказать, иногда Лесану брало настоящее зло, что у этих двоих есть… они сами. Она-то одна была. «Любимица» креффа. А потом становилось стыдно. Потому что однажды Тамир сцепился с Фебром, когда тот обозвал Лесану «Считарем дур».

Нашел против кого выступить! Но, когда Тамир гневался, разум ему, по всему видно, совсем отказывал. Влетело тогда всем. Клесх собственноручно высек своего выученика, что связался с младшим, а как Донатос наказал Тамира — того ни Лесана, ни Айлиша не узнали. Но ночами парень долго и трудно кашлял и дышал сипло.

Айлиша лечила его, когда засыпал, причитая и всхлипывая, а Лесана чувствовала себя последней дрянью, потому что ничем не могла помочь.

После этой стычки прошла седмица, когда девушку неожиданно поманил к себе Клесх. Обычно ничем хорошим подобное не заканчивалось, и Лесана шла к нему, как на заклание.

— Запомни, цветочек нежный, — привычно негромким и пустым голосом сказал наставник, — за себя надо заступаться самой. Еще только раз узнаю, что из-за тебя парни бока друг другу мяли, голой к столбу привяжу посередь двора. Чтобы видели — за какую красу ненаглядную ратятся. Все поняла?

— Все.

Она с ненавистью смотрела себе под ноги и кусала губы.

— И еще запомни. Когда говорю с тобой — в глаза гляди.

Она испуганно вскинула голову.

— Вот так.

Как она ненавидела его в этот момент! Будь в руках нож — вонзила бы по рукоять! И тут же ужаснулась себе, поняв, что он прочел эти злые мысли в ее взгляде.

Клесх усмехнулся. Это было страшно, когда он усмехался. Изуродованная щека дергалась и, казалось, будто крефф скалится, как хищный зверь.

— Доченька?

— А? — Лесана очнулась, поняв, что, обнимая мать, унеслась мыслями далеко-далеко.

— Что ж одежа-то у тебя такая черная? — гнусавым от слез голосом спросила родительница.

— Это… это ратники в такой только ходят, — пробормотала девушка, потупившись от стыда.

— Ратники? — охнула мать, прижав руки к щекам. — Охотники на Ходящих? Деточка, да какой из тебя вой, ты ж крысу видишь в обморок падаешь, а тебя с нечистью биться наставляют? Да пропадешь ведь!

И она снова залилась слезами, затряслась…

— Что ты, — неловко проговорила дочь, — нас же учат тут. Не пропаду. Мама… а как там… Мирута?

Старшая Остриковна вскинула на нее виноватые глаза:

— Мирута-то? — переспросила она, словно вдруг стала туга на ухо. — Мирута… А ты, деточка, плюнь на него, дурака этого, он…

— Мама!

Дочь вскочила со скамьи, губы задрожали.

Мать горько выговорила:

— Женился Мирута. О прошлом годе. По осени еще. Жена, вот, родила недавно.

Лесана тяжело опустилась обратно на лавку. По осени.

Она лихорадочно вспоминала зачем-то, а чем занималась по осени сама? Тамир тогда расхворался, и Айлиша тайком водила его к своему креффу — лечиться. Парня трясло от лихоманки, но он упрямо заставлял девушек твердить уроки, Лесана читала ему по слогам ученический свиток, а юноша, заходясь кашлем, поправлял ее едва слышным голосом.

За узким окошком и в трубе очага свистел ветер. Было холодно, потому что дрова, которые, не жалея, выдавали им для истопа, хотя и горели жарко, не могли обогреть комнатушку — каменные стены бесследно поглощали тепло огня, и сквозняки дули нещадно. Чтобы в Цитадели стало тепло, требовалось, наверное, жечь очаги круглыми сутками.

Айлиша сидела за столом и твердила названия трав. Лучинка чадила, и слабый огонек бросал неверные тени на тонкое лицо будущей целительницы.

Скучала ли тогда Лесана по Мируте? Стыд сказать — не вспоминала даже. Слишком далеко в прошлом он остался со своими привычными шутками и заботами. Слишком далеко находился тот колодец, у которого они целовались зимой, и куст калины, который прятал их от сторонних глаз.

Но сейчас, отчего так больно пронзила сердце его… не измена даже, а непамятливость? У него-то ничего вдругорядь в жизни не изменилось! Как же смог так быстро забыть ту, которую сватать собирался?

Мать, видя, как погасли глаза дочери, торопилась достать из подорожного мешка гостинцы, чтобы хоть как-то скрасить горечь известий.

— Дитятко, ехать-то как долго к вам, хотела пирогов напечь, так за шесть-то дней все бы перепортились. И гостинчиком домашним тебя не порадовать! Хранители пресветлые, одни глаза и остались, что ж за наука тут у вас? Вот, я тебе меда привезла. Вот сухариков, как ты любишь, с солью каленой, вот ягодок сушеных, малинка тут, тут черника. Ой, урожай какой в этом году в лесу — страсть! Необеримо! От дому на версту отойдешь, а кузов уже полнехонек. Я-то их сушу, а у Жмени молодуха догадала в меду топить. Уж мы наделали, я вот и тебе привезла, кушай, не видишь, небось, тут ничего…

Мать хлопотала, раскладывая на столе нехитрые гостинцы, а Лесана отрешенно смотрела на домашние горшки, которые помнила еще с детства… Как нелепо и странно выглядели они здесь — под этим кровом, в этих стенах! И как жалко было мать, которая тащила на себе всю эту снедь. Надрывалась, лучшие куски выбирала, а до этого по кочкам лазала, кормила комаров и слепней, чтобы дочку побаловать, а дочка — кобылища — ест от пуза, а за год ни корову ни разу не подоила, ни сена не ворошила, ни по ягоды не вышла — читать училась да дур считала.

И так горько стало Лесане от осознания того, как многое в ее жизни стало не так, неправильно, иначе, чем у людей заведено. И непонятны будут ни матери, ни отцу ее хлопоты — счет, чтение, изучение трав, зубрежка (пока еще без смысла и понимания) простых наговоров, позволяющих искать воду, останавливать кровь или нашептывать на замкнутый обережный круг.

Лесана представила, как она возвращается в родную деревню, где девки — косы до колен — в рубахах вышитых, в лентах, про пироги да парней на вечерках щебечущие… А она о чем с ними речь поведет? О том, как оборотневу кровь от упыриной отличить? Или как краски подсчитывать, чтобы ребенка прижить с первой попытки… или не прижить?

Мать рассказывала о родне, кто как живет, кто женился, кого засватали, в чьей семье прибавилось ребятишек, кого боги прибрали на вовсе. Дочь слушала и не слышала. Видела только одно — как сильно постарела родимая, как поседела. Глядела на растрескавшиеся руки, на измятое в пути, но самое лучшее из имеющихся, платье, на усталые глаза. Натерпелась-то, поди, за эти шесть дней… Небось, очей не смыкала. Что толку, что при обозе ратоборец едет или колдун, сама-то она помнила, каково это — первый раз в жизни под открытым небом ночь коротать. А уж матери-то в ее годы? А ведь и обратный путь еще.

Глухие рыдания стиснули горло. Нет. Нельзя плакать.

— Мама! — прервала она поток рассказов и обняла непрерывно что-то говорящую гостью. — Мама, вы главное помните, как я всех вас люблю! Я выучусь, вы ни в чем нужды знать не будете! А Мирута… плевать на него. Я себе лучше найду. Ты только не бойся ничего! Поняла? Я выучусь, четыре года всего осталось! И вернусь. Мы с вами так заживем, что Мирута этот все локти до плеч сгрызет. Ты не горюй только. У нас хорошо тут все. И кормят на зависть. А отощала, так это оттого, что нам не только ум трудят, но и тело. Я сейчас быстрее любого парня и по силе не уступлю.

Она говорила, захлебываясь словами, стискивая мать в объятиях, а та глотала беззвучные слезы, украдкой смахивая их с лица. Хранители пресветлые, нашла чем хвалиться — сильнее и быстрее парня… Да провались она пропадом, Цитадель эта!

— Деточка, мне уж ехать надо, обоз-то сегодня назад поворачивает, не ночуем мы. Обережник немалой платы требует, еще на день да ночь его нанимать никаких денег не хватит, сейчас, вон, Вортило прикупит оберегов у тутошних, и поедем мы.

У дочери жалко вытянулось лицо. Она была уверена, что мать хотя бы переночует в Цитадели…

Наскоро расцеловавшись, отправились к воротам. Старшая Остриковна по пути все пыталась показать, что совсем успокоилась, задавала какие-то вопросы, да только все невпопад, а глаза влажно блестели. Друг от друга родственниц отвлекла чужая беда:

— Да где же видано такое? — запричитал рядом незнакомый голос. — Третий раз приезжаю! Не острог же здесь! С сыном не увидеться…

Лесана обернулась. Невысокая сухенькая женщина в летах вытирала глаза уголком платка. Рядом с просительницей стоял совершенно равнодушный к ее горю Донатос.

— Все с вашим увальнем в порядке. Жив. Известили бы, коль помер. Нет его в Цитадели нынче. Выученики сиднем не сидят. Они в четырех стенах редко бывают. Езжай. Нечего тут рыдать. Не схоронили еще никого.

И, отвернувшись от безутешной женщины, крефф ушел.

Лесана смотрела на всхлипывающую и видела что-то смутно знакомое в ее чертах… россыпь веснушек, темные глаза…

— Вы к Тамиру приехали? — вдруг догадалась девушка.

Женщина встрепенулась:

— К нему!

— Все хорошо у сына вашего, а хотите, я ему весточку передам?

Обрадованная мать часто-часто закивала и протянула девушке подорожную суму с гостинцами.

— Не хворает он? Ему студиться нельзя, с детства лихоманками мается, я там поддевку вязанную положила…

Она бы еще что-то говорила, но в этот миг раздалось резкое:

— Но-о-о… Родимыя-а-а!

И две женщины, объединенные Цитаделью, как общим горем, заспешили к повозкам. Обоз медленно, словно нехотя, тронулся. Лесана стояла в воротах, не в силах отвести взгляд от сжавшейся в уголке телеги фигуры в дорожной свитке.

Мимо процокала лошадь. Девушка вскинула голову. Ратник. Молодой парень со сломанным носом на миг придержал коня.

— Сопли подбери, не то поскользнемся, — посоветовал он и добавил, смягчившись, — довезу. Не впервой.

— Мира в пути.

— Мира.

Но девушка еще долго смотрела в спины уезжающим.

Прижимая к груди Тамировы гостинцы, Лесана развернулась и едва не ткнулась носом в Донатоса. Крефф молча протянул руку, отобрал суму, набитую заботливыми материнскими руками и сказал:

— Сбрехнешь, что бабу эту видела, друг твой ситный до зимы кровью кашлять будет. Все поняла?

Девушка судорожно кивнула.

Она боялась Донатоса. Боялась до оторопи, до сводящего мышцы ужаса, до животного подскуливания. Лютая жестокость исходила от него, темная, страшная. Клесха Лесана тоже боялась, но его иначе — за едкий нрав, за безжалостность, за насмешки. Однако в ее креффе не было и близко того, что было в Донатосе — Клесх никогда не забавлялся чужим страхом.

Девушка кинулась прочь. Испуганная, растерянная, разбитая пережитой разлукой и страдающая от того, что вынуждена держать от Тамира в тайне (зачем только?) приезд его матери.

— А, птичка… Обратно в клетку летишь?

Да что же это такое? Караулил он ее что ли?

Фебр отлепился от стены.

— Чего тебе? — хмуро спросила выученица, а в груди пекло от горечи, смешанной со злобой.

Парень подошел ближе и мягко провел рукой по вороту черной рубахи.

— А ты уже не первогодок… — в этих словах звучало какое-то странное то ли предвкушение, то ли обещание. — Испытание-то прошла?

— Какое? — захлопала глазами послушница.

Не проходила она никаких испытаний. Просто утром пришел Клесх, протянул новое облачение и все.

Стоящий напротив парень усмехнулся:

— Ладно, не говори. Плевать мне на испытания твои, ну-ка…

И он дернул завязки холщового воротника.

Лесана вспыхнула и отпрыгнула от него, как от осиного гнезда.

— Сдурел что ли? — прошипела она, сжимая кулаки. — Сам говорил — нет тут парней и девок. Чего еще удумал?

Фебр усмехнулся.

— А я как парень парню хочу рубаху сорвать.

Она в ответ злобно оскалилась:

— Руки поломать не боишься?

Этот Встрешник в ответ только осклабился.

Он был старше. Сильнее. Но в росте они почти сравнялись, однако Лесана забыла обо всем — о его превосходстве над собой, о том, что он дерется гораздо лучше, чем она. Ничего у нее не осталось, кроме девичьей гордости — косу отмахнули, нарядили в порты, гоняют, как лошадь в бороне — но лапать себя и с грязью смешивать… «Не дам!»

И такая кипучая злоба поднялась в душе, что Лесана даже удивилась себе. Злиться оказалось легко и… приятно. По телу побежали быстрые токи, кровь заволновалась, рванулась, обжигая жилы.

Фебр шагнул вперед, собираясь взять противницу за шею, но она вместо того, чтобы отпрянуть, подалась навстречу, перехватывая его руки.

Что было после, Лесана помнила смутно. Eе швырнуло на крепкого сильного парня, а потом их обоих поволокло по каменному двору. Oт удара девушка оглохла и ослепла, но то было к лучшему — не почувствовала боли. Потом все куда-то исчезло, и некая необоримая сила оттащила разъяренную послушницу от обидчика.

Ее встряхнули, поставили на ноги. С глаз будто медленно сползала мутная пелена. Девушка огляделась. Вокруг столпились выучи, с удивлением глядящие на разбузившуюся девку.

— Охолонись.

Лесана оглянулась и, наконец, поняла, что за сила стащила ее с Фебра.

Клесх.

Старший послушник тем временем остался лежать ничком посреди мощеного двора. Из ушей у него текла кровь.

— Первое. Испытание свое ты прошла, — сообщил крефф. — Второе. За драку седмицу будешь драить нужники. Тебе одно — не привыкать. Ночевать на эти дни — в каземат. На хлеб и воду. Чтобы навек запомнила — насмерть ратятся только с Ходящими, а не с теми, с кем кров и стол делят. Третье…

Он развернул выученицу к себе:

— Пошла вон. С глаз моих.

Но девушка вырвалась и, хотя подбородок жалко прыгал, спросила звенящим от ярости голосом:

— А ему что?

Клесх вскинул брови.

— Он первый набросился! А я и отмахнуться не смей, коли он жрет со мной в одной трапезной?! И мне, значит, нужники драить, а ему что? Припарки на уши?

Крефф спокойно сообщил:

— А вот это я решу сам.

— Нет!

Мужчина уже развернулся, чтобы уйти, но, услышав это короткое яростное «нет», oстановился.

— Он так же виноват! Значит, пусть драит нужники вместе со мной!

Наставник не стал утруждаться объяснениями, даже не повернулся, только кивнул двум стоящим рядом послушникам из старших:

— Выпороть.

Лесана не сразу сообразила, что эти слова относятся к ней.

Две пары сильных рук подхватили ослушницу и поволокли к столбам, врытым вдоль крепостных стен. А потом разбуянившуюся и орущую девку привязали к одному из них и высекли так, что драить нужники она смогла еще очень не скоро.

* * *

В тесной землянке было сыро и полутемно. Только чадила лучинка, освещая убогое убранство жилища: несколько лавок и очаг, на потрепанной шкуре возле которого играли дети. Трое малышей возились с лыковыми куклами, негромко разговаривая на разные голоса.

Молодая женщина, сидевшая у тускло горящей лучины, сучила пряжу. У нее было бледное осунувшееся лицо и длинные, убранные в две косы волосы.

Хлопнула дверь. От сквозняка застучали, стукнувшись друг о дружку, подвешенные к матице обереги. Старые, деревянные, они давно утратили охранительную силу, и держали их здесь только как память… память о защите, о спокойной сытой жизни. Пряха вскинула голову. Во взгляде темных глаз застыл испуг.

В землянку спустился мужчина. Он был невысок, но широкоплеч, а одет так же — бедно, почти нище.

— Собирайтесь, — сказал вошедший.

Обитательница убогого жилища поднялась с лавки, роняя веретено и глядя на мужчину с жалобной обреченностью.

— Опять?

— Надо. Детей одевай.

Женщина снова села и ладонями закрыла лицо. Голос ее из-под пальцев звучал глухо:

— Да когда же это все закончится, Сдевой? Когда? Ребятишки, вон, совсем от голода прозрачные…

— Прозрачные — не мертвые, — жестко обрубил вошедший. — Собирайтесь. Оборотни окрест шалят. Дичь распугали всю. Голодно тут скоро будет. И опасно.

Женщина торопливо зашарила руками под лавкой, доставая берестяной туес.

Мужчина тем временем поднял с полу меньшого мальчика и подхватил тяжелый короб за лямку.

— А Дивен где? — спросила женщина, снимая длинной палкой обереги с матицы.

— Дивен следующим днем нас нагонит. Беги посестру торопи.

Женщина сняла обереги и вдруг обернулась к мужчине.

— Сдевой… устала я… сил нет. Ребятишек, вон, от голода шатает, да и болеют они постоянно. Далеко ли уйдут? Дивен говорил — выкарабкаемся, а ты посмотри.

И она обвела худой рукой склоненные над куклами головенки детей. Малыши и впрямь были малы для своего возраста, а под глазами у каждого залегали черные тени.

— У молодшей, вон, веснушки аж черными кажутся…

— Дивен сказал, значит выкарабкаемся. А ты терпи. Доля такая. Иной нет.

Она вдруг заплакала, уткнувшись лицом в смятый угол платка, который поспешно накинула на голову.

Мужчина вздохнул и притянул несчастную к себе:

— Не плачь.

Следом за женщиной заревели и дети. Через несколько мгновений в землянке стоял дружный вой. Сдевой вздохнул, но в этом вздохе не было досады, только безграничная усталость и… беспомощность.

— Надо идти, — повторил он. — Надо. Опасно тут. Ступай, торопи посестру. Пусть тоже собираются. Ива…

Она вскинулась, когда он позвал ее по имени, подняла заплаканные глаза.

— Я люблю тебя. Но от оборотней надо уходить.

Ива кивнула. Она знала, что он прав.

* * *

Как ни казалась мрачна в своей неприступности и замшелой древности Цитадель, но все же была в ней одна башня, где тяжесть стен не так давила на плечи. В солнечные дни даже блазнилось, что среди зябкой сырости нет-нет, а пробивается сюда жаркое лето. Это была башня, которую называли, как и все в Цитадели, просто — Башня целителей. Здесь обучались те, кто постигал таинство лекарства.

Когда Айлиша впервые тут оказалась, ей на миг померещилось, будто она очутилась посреди заливного луга. Как одуряюще здесь пахло травами! Словно на покосе, в поле, когда собирались ворошить сено.

Прикрыв глаза, девушка вдыхала сладкий запах, и казалось, будто вот-вот раздадутся рядом веселые голоса подруг, смех и крики. Жаль, что эти сладкие грезы развеял сердитый окрик Майрико: «Ну, чего встала как просватанная, я за тебя, что ли, сушеницу перебирать буду?» Ох. Сколько она на сию пору этой самой сушеницы, подорожника, мать-и-мачехи, пустырника и чистотела перебрала, не сосчитать.

Однако юная целительница не роптала. Скромной деревенской травнице наука была в радость, потому и давалась легко. Где еще узнала бы она столько тайн и секретов? И по сей день с замиранием сердца вспоминался тот миг, когда в доме старосты крефф признала в ней Дар. Сколько ночей до этого девушка лежала без сна, мечтая, чтобы ее умение лечить скотину не оказалось пустым наитием, какое бывает у обычных знахарок! Как хотела попасть в Цитадель! Сколько вечеров вместо посиделок с подругами провела возле старой Орсаны, слушая лекарку, перенимая от нее вежество. А теперь — смешно вспомнить те уроки, которые тогда казались откровением. Теперь-то Айлиша умела и знала столько всего, сколько Орсане и не снилось.

Ради этих знаний выученица Майрико готова была терпеть и разлуку с домом, и суровость своего креффа, и строгое послушание. Все готова была терпеть! Лишь бы раскрыть тайны земли и трав, лишь бы постичь глубину своего Дара. Лишь бы лечить людей.

Давно — три зимы назад — у Айлиши был брат. Старшой. Единственный. Девятнадцать было Люту, когда он вернулся со своей последней охоты с безобразной рваной раной на руке. Волк, который его разодрал, так и скрылся в чаще, унося в боку сломанный нож.

Лют умирал долго — несколько седмиц. Орсана говорила — не волк парня укусил, а оборотень, но то было глупостью — днем Ходящие В Ночи спят и не ищут поживы. Но против страшной раны не помогали ни отвары, ни настои, ни заговоры. Сестра сидела возле ложа брата, гладила того по горячему потному лбу. Лишь в эти мгновенья становилось ему будто бы легче, и взгляд яснел. Но впусте. В жилу парень не пошел.

Отец, отчаявшись, заколол единственного теленка. Горячей чистой кровью животного кропили парня и дом, прося Хранителей отвести злой недуг. Но, то ли Хранители не услышали мольбы, то ли теленок показался им слишком тощим… Лют умер. Лицом он был черен, а изувеченная рука смердела так, как не смердят и трое суток пролежавшие на жаре мертвецы.

Упокаивал брата старый колдун — вкладывал в искусанные посиневшие уста ясеневый оберег, подвязывал подбородок тряпицей, творил заклинания. Айлиша смотрела на это и об одном только думала — если бы она умела лечить, знала, что нужно делать, Лют был бы жив… А еще поняла с ужасом, обмирая сердцем — сколько вот таких Лютов хоронят из году в год по другим деревням и весям? Сколькие жены, матери, дочери заходятся от горьких слез. И помочь им некому. Стало в тот миг девушке горько-горько. И такой гнев разгорелся в груди, что сама себе удивилась.

Оттого-то теперь в Цитадели она столь упрямо училась грамоте, письму и счету. Оттого вставала затемно, раньше своих друзей и читала старые свитки, царапала писалом по бересте сложные названия незнакомых трав, которые не могла затвердить с первого раза. Потом носила эти записки в холщовом мешочке и, едва выдавалась хоть четверть оборота свободной, перечитывала, шевеля губами.

Но все это не тяготило будущую лекарку. Учиться было интересно. Иным, чтобы запомнить заговор, несколько оборотов требовалось, а ей — только раз услышать. И сборы делала она быстрее прочих, и травы смешивала без подсказок, не ошибаясь, не путаясь.

Оттого и Майрико выделяла ученицу — раньше всех дала Айлише одеяние целителя и вот уже стала брать с собой на лекарскую делянку, разбитую у подножья башни. Ох, и отличалась эта делянка от той, что обихаживала старая Орсана. Ни одного оберега не нашла здесь Айлиша. Ни одна ладанка не раскачивалась на ветках, отгоняя зло. Даже пчелы не залетали сюда! Однако же, несмотря на все, травы тут росли на диво густо, а цвели буйно, дурманя терпким ароматом. Как же так-то?

Наставница в ответ на это ответила:

— Все в свое время узнаешь. Знания еще четыре года перенимать, ты покуда и сотой части не ведаешь.

Девушка в душе только ахнула — стало быть, наука ее вся впереди? И сердце сладко затрепетало от предвкушения. Скорей бы! До глубокой осени будущая целительница пропадала то на делянке, то в лесу близ Цитадели. Иногда даже казалось, будто сами травы узнают ее, льнут к рукам, ласкаясь. Ни колючий шиповник, ни злая крапива, ни острый осот не чинили ей боли, не оставляли ни царапин, ни волдырей, ни порезов.

В первую зиму своего послушания Айлиша училась делать настойки и целебные взвары. Сколько раз тогда к ней приходили измученный перхотой Тамир или Лесана с безобразными кровоподтеками по телу… Не счесть. И хотя Майрико строго-настрого запрещала выученикам лекарствовать, Айлиша, на свой страх и риск, выносила под рубахой то склянку со снадобьем, то травки для отваров или припарок. И поймана ни разу не была.

А еще… еще крефф учила послушницу творить мази и притирки, от которых волосы становились нежнее шелка, а тело белее ландыша. Умоешь лицо особым настоем, и кожа делается гладкой, чистой, едва не сияет.

Словно в подтверждение этих дум, луч скупого осеннего солнца упал на руку девушки, замечтавшейся над охапкой сушеных трав, и юная целительница впервые за долгое время заметила, как изменились ее ладони. Пропали мозоли и трещинки, не стало цыпок, с детства привычных и, будто бы уже въевшихся в кожу, а сами огрубевшие от деревенской работы длани, сделались мягкими, нежными, словно никогда не знали тяжкого труда — не держали ни мотыги, ни серпа, ни вил. Как эта рука отличается от руки Лесаны! У той костяшки пальцев вечно сбиты, а от запястья до плеч вся кожа черна от синяков. Иной раз синяки темнеют даже на скулах. Про Тамира и говорить-то боязно.

Частенько, кидая вороватые взгляды на парня, когда тот снимал рубаху, Айлиша видела на его спине следы кнута. Но он ни словом не жаловался на наставника и никогда не попросил облегчить боль.

А сколько раз лекарка слышала, как по ночам Лесана украдкой всхлипывала, спрятав лицо в тощей подушке… Отчего она плакала? Девушка стеснялась спрашивать — раз не рассказывает, значит, не хочет. Как тут подступишься? Оно ведь и так понятно — нелегко ей одной среди парней. Да и Клесх зол в учении, у него всякая вина виновата, спуску не дает. Оттого ли стала подруга молчаливой, угрюмой и взгляд по временам… такой колючий!

От этих мыслей больно ёкнуло сердце. Целительница забыла про травы и уставилась в пустоту. Как же она, глупая, до сего дня не замечала, сколь сильно ее жизнь отличается от жизни друзей?! Ведь наставница ни разу не то что не ударила, слова худого не сказала ей с тех пор, как учить начала!

Девушка закрыла лицо ладонями и замерла. Вдруг сделалось невыносимо стыдно перед Тамиром и Лесаной. Почему? Вроде бы нет ее вины в творящемся. Но сердце не обманешь. Вины, хоть и нет, но ведь и заслуги тоже. А ну как попади она на обучение к такому, как Клесх? Смогла бы молча терпеть?

Айлиша выглянула в узкое окно, надеясь, что тепло солнца разгонит мрачные мысли. Нет. Вместо этого она увидела, как внизу во дворе к столбу для наказаний привязывают нескладного парня, одетого в серое платье. Из колдунов. Знать, опять или Лашта, или Донатос лютуют. Сейчас пороть будут, как пару седмиц назад Лесану.

До сих пор целительница помнила безжалостный свист кнута, вспухающие борозды на белой спине и то, как извивалось полунагое тело… А потом ночью юная лекарка, борясь со слезами, выхаживала подругу. К целителям идти Клесх запретил. Сказал, так лучше запомнится. Куда уж там! В голос бы кричала, не догадайся Тамир ей в зубы сложенную вчетверо холстину сунуть, да и ту едва не прогрызла.

Как кляла жесткосердного креффа Айлиша, что запретил Даром снять боль! Но все равно, не удержалась: легко, не касаясь изувеченной кожи, провела руками, рассылая по телу несчастной подруги не целительство — сон. А потом они всю ночь провели с Тамиром, не сомкнув глаз, меняя на воспаленной спине холстины с отварами.

Так почему же девушка все это забывала, едва оказывалась в башне среди трав и настоек? Муторно от этих мыслей стало на душе. Даже горечь во рту разлилась, будто полыни съела. Лекарка встрепенулась. Разогнать черную тоску можно только работой. И снова руки проворно запорхали над ворохом трав, раскладывая их по холщовым мешочкам. Скорей бы доделать уже, вернуться в родную каморку и нынче же спросить друзей, отчего те никогда не рассказывают, как идет их учеба, а только слушают ее болтовню?

Вот и все. Можно уходить. Айлиша смахнула со стола сор и заторопилась вон из башни. Сегодня тут, вопреки обыкновению, задерживаться не хотелось. Хлопнула за спиной тяжелая дверь, а послушница уже мчалась прочь, подгоняемая беспокойными мыслями, поселившимися в голове.

После яркой солнечной комнаты на узкой лестнице оказалось неожиданно темно. Девушка осторожно спускалась, скользя рукой вдоль стены, чтобы не потерять опору, а ножкой нащупывая ступеньку перед собой — мало ли кто чего по дурости оставить мог. Прошлый раз, вон, какой-то чудодей ведро забыл, эх и летела тогда она! Хорошо хоть каким-то чудом зацепилась за факельное кольцо в стене. А ведро еще долго громыхало, покуда не разбилось где-то в самом низу.

Пока целительница вспоминала злосчастное ведро и ждала, когда глаза, наконец-то, обвыкнутся в темноте, ее выставленная вперед ладонь наткнулась на неожиданную преграду. Девушка пискнула, едва не потеряла равновесие, но тут же две сильных руки стиснули стан, удержали на месте.

— Спасибо, что в глаз не ткнула, — отозвалась темнота мужским голосом, и у Айлиши обмерло сердце.

Ихтор! Обезображенный целитель, который расспрашивал их с Лесаной по приезде в Цитадель! Век бы его не видать. И ведь не встречались все эти месяцы почти, а тут — на тебе! — угораздило.

— Ой, — девушка испуганно отдернула руку, — прости…

Но мужчина, вопреки чаяниям, ее не отпустил.

— Прощаю, — усмехнулся он. — Куда торопишься, что и светец не взяла?

— Забыла, — прошептала несчастная, проговаривая про себя обережную молитву.

Она и вправду постоянно забывала светец. Ленилась разжигать его, а потом нести с собой. Факелы же в башне летом не жгли, а узких окон на лестнице было всего два и те — наверху.

— А дрожишь чего? — поинтересовался обережник.

Выученицу бросило в жар. Глаза, наконец-то, пообвыклись с темнотой, которая теперь сделалась всего лишь серым полумраком. И в этом полумраке обезображенное лицо собеседника казалось уродливой личиной.

— Замерзла, — девушка уставилась в пол, про себя моля Хранителей, чтобы этот Встрешник ее, наконец, отпустил.

Впусте! Крефф схватил послушницу за подбородок, вынуждая смотреть на себя.

— Кровь первая упала у тебя? — спросил он, сверля девушку пронзительным взглядом единственного глаза.

Айлиша порадовалась, что полумрак скрывает ее запылавшие щеки. Мужчина стоял лишь на пару ступенек ниже, в росте они сейчас были равны, и его обезображенное лицо оказалось так близко, что хотелось зажмуриться от отвращения.

Сердце колотилось бешено! Почему он ее не отпускает?

Целитель смотрел задумчиво и не спешил убирать руку от лица лекарки. Выученица шумно сглотнула, надеясь, что крефф не заметит ее смятения. Ихтор же думал о чем-то своем. Вот медленно провел по нижней губе девушки большим пальцем:

— Что молчишь? Боишься меня что ли?

От его спокойного ровного голоса, а самое главное — от страха перед прямым вопросом, на который следовало дать ответ, у юной целительницы подкосились ноги.

— Не было у меня еще красок, — выдохнула она. — И не боюсь я, просто… просто… спешу. Крефф ждет.

Ее брови изломились, а в носу защипало, потому что к горлу подступили слезы. Сейчас догадается, что наглячка врет, и прикажет выпороть…

Однако Ихтор улыбнулся с какой-то неуловимой грустью и одновременно насмешкой над самим собой и сказал негромко:

— Ну, беги, раз ждет. Только под ноги гляди, а то мало ли, кого еще нащупаешь по дороге.

Пользуясь дозволением, Айлиша, не чуя под собой ног, припустила вниз — только ее и видели.

А если бы у глупой перепуганной девки в этот миг хватило умишка оглянуться назад, то даже в полумраке она увидела бы, с какой затаенной нежностью смотрел крефф ей в след, проводя пальцем теперь уже по своим губам, словно завершая поцелуй, который между ним и юной выученицей так и не случился.

* * *

Захлопнув за собой дверь в коморку, девушка без сил привалилась спиной к тяжелой створке. Уняв бешено колотящееся сердце, она упала на колени рядом с сундуком и рывком подняла крышку. Весь нехитрый скарб полетел на пол. Найдя, наконец, утирочную холстину, Айлиша побежала в мыльню. Там долго с остервенением терлась лыковым мочалом, пытаясь отскоблить с нежной кожи невидимую, но столь остро осязаемую грязь, оставшуюся от прикосновений одноглазого мучителя. Тело горело, но все равно казалось липким, измаранным, сколько не переводи на него мыльного корня да горячей воды. Стоя в клубах пара, девушка и не заметила, как в мыльню заглянула Нурлиса.

— Ты чего это, дурища, удумала — посередь дня в лоханке плескаться? — сварливая бабка, глядела сурово.

— Запачкалась, — неловко прикрываясь растрепанным лыком, прошептала лекарка.

— Кто ж тебя запачкал-то? — пробубнила старуха и, не обращая внимания на купальщицу, принялась наводить в мыльне порядок — выстраивать в стопки лохани, возить мокрой тряпкой по осклизлым полкам.

— Никто, — упрямо вздернула подбородок выученица.

— Мне-то не ври, по глазам вижу, что обидели. Давай говори, кто облапил, не то Майрико приведу, чтобы видела, как ты от урока отлыниваешь.

— Урок я весь справила. Зови, ежели хочешь, — упрямо ответила Айлиша и отвернулась от назойливой карги.

— Ссильничали? — старая ведьма развернула ее к себе и быстро предположила: — Али дите прижила?

— Ты что мелешь-то! Хранителей побойся! — вырвалась девка. — Всего-то про женское спросил. Только он мне и даром не нужен!

— Кто спросил? — Айлиша спиной чувствовала пристальный взгляд жадной до сплетен бабки. Вот только не заметила, как старая сжала кулаки, а желтые ногти впились в морщинистые ладони.

— Целитель. Ихтор.

Нурлиса облегченно выдохнула и напустилась на выученицу:

— Дура, как есть дура! Хороший мужик он, что ж ты, коза безрогая, морду воротишь? А?

— Не нужен он мне — старый да страшный! — топнула босой ногой девушка.

Ну не говорить же этой желчной Нурлисе, что сердце давно занято и живет в нем другой, тот, кто давно поселился в беспокойных снах, тот, кто кажется лучшим на свете… Вот только признаться в этом не то что ворчливой бабке страшно, но и самой себе.

— Вот и хватит тут воду лить! Развела лужи. И сама вся уже опухла. Жабры того гляди вырастут или икру метать начнешь. Иди отсюда подобру, — недовольно забубнила старуха и с удвоенной яростью загромыхала лоханками.

Так и пришлось Айлише торопливо покидать мыльню и хорониться в ученическом покойчике, куда Нурлиса попасть не могла.

Раздирая кудрявые волосы щербатым гребешком, девушка думала о том, что за минувший год так и не обвыклась в Цитадели. Она все пыталась понять — отчего? А потом вдруг уразумела. То от страха. Она боялась. Боялась креффов, боялась старших выучеников, боялась незаслуженного наказания, боялась… уж и сама не знала — чего именно. Но страх стал постоянным спутником.

Да и жили тут хуже, чем зверье дикое в чаще дремучей — без правды, что деды заповедали, без песен и праздников, без веселых посиделок и гуляний. Все здесь были, будто голые, все на виду и все при деле. Некогда выученикам было ни шкодить, ни миловаться — ходили, как тени, не поднимая глаз, каждый в своей скорлупе, каждый со своим грузом на душе, облегчить который никто не помогал.

И даже на заветной делянке, где так любила бывать юная целительница, не рос цветок какой простой. А ежели пробивался, так сразу выдергивали за бесполезностью. Ни разу за минувший год не взяла Айлиша в руки нитки или прялку, не склонилась над ткацким станом, не вязала, не вышивала, не плела кос, на вздевала на шею расписных глиняных бусин, не гуляла в лесу. Весна поменялась с летом, лето с осенью, осень с зимой, а та — снова с весной… А теперь вот заканчивалось второе лето в Цитадели, но девушка из рода Меденичей только и заметила, что целый год ее жизни прошел стороной.

Ни денечка не было, чтобы она не училась, усердно склоняясь над свитком или перебирая травы, твердя заговоры или собирая настойки. И друзья ее так же, всяк свое послушание несли. Прежде пышущая женской статью Лесана сделалась похожей на тощего парня — вытянулась в росте, а жилы на некогда мягком теле теперь переплетались, как ремни. Даже вечно краснеющий Тамир рдел теперь все реже, был уже не так многословен и любопытен, а иной раз, нет-нет, да отпускал крепкое словцо из тех, от которых ранее едва без памяти не падал.

Гребень замер в руке. Айлиша застыла, глядя в пустоту. Как же так она жила, что не видела, как меняются друзья, превращаясь в тех, о ком говорил крефф Нэд — в выучеников? И правда ведь, пройдут год-два и не станет девок Айлиши и Лесаны, не станет парня Тамира. Вместо них на свет появятся обережники. Неужто и их глаза будут такими же пустыми, как у креффа Клесха? Неужто они станут такими же злыми, как крефф Донатос и такими же равнодушными, как крефф Майрико? Неужто, неужто, неужто?!

Да и разве возможна иная для них судьба, если все, от чего сердце и душа радуются, в Цитадели под запретом? Что плохого будет, если на праздник Первого снега послушникам разрешат построить крепость и зашвырять друг дружку снежками? Чем осквернится их Дар, если девки станут носить косы или хотя бы изредка надевать расшитые рубахи? Разве правильно это — вместо того, чтобы сватов засылать — парню девку о тайном спрашивать? И почто тут порют так, что на всю жизнь спины в отметинах остаются?

И тут же подлая мыслишка червяком зашевелилась в голове: «Хвала Хранителям, что на целителя выпало учиться, что не заставляют от рассвета до заката через бревна да камни скакать, прыгать, драться и мечом размахивать. Что не рассказывают изо дня в день про мертвяков да иных Ходящих!» Но едва эта мысль промелькнула в голове, как жгучий стыд затопил душу — нашла, чему радоваться — тому, что друзьям гаже!

Но ведь не виновата она, что Дар у нее именно к лекарскому делу! Да еще теплится в душе надежда, что и у Тамира — такой же. Ведь по сей день не вручили ему цветной одежи, так и ходит как первогодок. Может сегодня крефф Донатос расщедрится и, наконец, скажет парню, какое у того назначение? Со многими так бывало.

Первый год уроки у всех часто общие. Иной раз Майрико хвалит Тамира, когда он быстро запоминает наговоры или варит мази. Хвалят и Лесану. А вот Айлишу другие креффы ругают. На уроках у Донатоса она от жути обмирает, слушая про упырей или оборотней. А на уроках креффа Клесха и вовсе едва управляется — хоть на ногу быстра и телом вынослива, с палкой или мечом деревянным — чисто кобылища. То сама себе в лоб заедет, то споткнется на ровном месте.

За тревожными путаными мыслями девушка не заметила, как за окном начали сгущаться сумерки. Лекарка зажгла лучину и села на лавку поджидать друзей. Ночь… Лишь сейчас послушница попривыкла малость, что в Цитадели с наступлением темноты не обязательно закрывать ставни… Это тебе не в родной деревне, где и на дверях, и на окнах засовы железные. Ночь страшна. Ночь разлучает. Ночь приносит отчаянье.

Юная целительница закрыла глаза и тихо-тихо, словно боясь нарушить величественное молчание древней крепости, запела песню, которую часто пела с другими девушками, когда садились чесать кудель или прясть:

Лес шумит вековой за околицей села.

Ой, прядись моя нить поровней, поровней.

Я тебя, милый друг, всё из леса ждала.

А мое веретено только кружится быстрей.

Вот и вечер уже, солнце скрылось за горой.

Ой, прядись моя нить поровней, поровней.

Лишь тревога на сердце, потеряла я покой.

А мое веретено только кружится быстрей.

Ночь пришла на порог. Да от друга нет вестей.

Ой, прядись моя нить поровней, поровней.

Ночь любимого взяла. Мне не быть уже твоей.

А мое веретено только кружится быстрей.

Жаль, что ночью за порог не ступить, не шагнуть.

Как мне жить без тебя? Оборвется моя нить.

Только ночь попросить о тебе хотя б шепнуть.

Да мое веретено сломано — не починить.

И грезилось девушке, будто мелькает в ее руках веретено, в печи потрескивают поленья, а отец с братьями при свете лучины сучат пеньковые веревки…

* * *

Тамир поднимался из подвалов Цитадели в верхние коридоры. Голова гудела, а от виска к виску летало глухое и гулкое: «Тук. Тук! ТУК!» Боль пульсировала, давила на глаза, отзывалась в затылке. И так было всякий раз. После каждого урока. Словно наука колдовства тянула из парня жизненную силу, даря взамен лишь головокружение и тошноту.

Позади остались обороты учения, принесшие, помимо нынешних страданий, знания о том, как упокаивать вставшего на третий день младенца.

А впереди еще ждала встреча с креффом Лесаны, предвещающая метание ножа в цель, и урок с наставницей Айлиши, грозившейся сегодня спросить, в каком месяце волчьи ягоды пригодны для лекарских целей, а в каком на них заговор на смерть делают.

Интересно, а сама Айлиша знает, что лекари не только исцелять могут, но и жизнь отнимать? Эта мысль, некстати пришедшая в больную голову, ужаснула юношу. Он просто не мог представить любимую, творящей черное колдовство.

Любимая… слово-то какое теплое! Родное! Произносишь его про себя и, кажется, будто руки материнские обнимают, а в плечах сразу такая сила угадывается, словно можешь небо с землей сравнять, лишь бы та, что заставляет сладко замирать сердце, оставалась рядом. Только, как побороть удушающую робость, как сказать самой красивой на свете девушке, что давно ее любишь? Едва увидел первый раз — застенчивую, робкую, с тенью от опущенных ресниц на щеках — так и потерял покой. И лишь она, ее улыбка, ее голос, заставляют сцеплять зубы, не давать воли постыдному страху перед Цитаделью, перед Ходящими, перед наставником, помогают терпеть и отыскивать в душе такие силы, о каких и не подозревал никогда недавний рохля, заласканный маменькин сынок.

Как Тамиру хотелось просто побыть с Айлишей наедине! Не здесь, не среди этих нагромождений камня, а где-то, где тихо, спокойно и не надо опасаться появления кого-то из креффов или старших выучеников. Хоть на один оборот вырваться из стен, что держат их хуже, чем острог… Сколько раз он пытался найти по углам вытоптанного двора хоть малый цветок, хоть куриную слепоту, хоть сурепку, хоть чистотел, чтобы порадовать девушку. Впусте.

Но зимой, в разгар месяца студенника, когда выпал запоздалый снег, Тамир не утерпел, потащил девок во двор, за конюшни, где не могли их заметить наставники и старшие послушники. Ох и накидались они снежками! Пока кто-то «заботливый» не донес креффу, что подопечный его, вместо урока, в снегу катается с девками. Кто это был? Теперь-то уж что гадать…

Досталось тогда Тамиру — надолго запомнит. Донатос сам его выдрал. А потом отвязал и приказал босиком, в одних портах, дважды обежать снаружи всю Цитадель. Когда ученик вернулся, истерзанная спина уже схватилась коркой кровяного льда, а в груди свистело. Однако едва наказанный вошел в ворота, крефф, ожидавший его появления, поинтересовался — усвоил ли дурень урок.

Парень на ногах-то уже держался из одного упрямства. И из того же упрямства, едва справляясь с дыханием, ответил, что не разумеет, чем забава зимняя так зловредна, что наставник шкуру спустить с него готов.

Зло сплюнув себе под ноги, крефф отвесил выученику обидную оплеуху и ответил:

— У обережника нет слабостей. Слабости смертельны. Потому не будет у тебя в жизни ни праздников, ни гулянок, а только долг перед людьми, который надо исполнить, потому что больше исполнять его некому. Между мертвыми и живыми только мы стоим. Так что станешь ты мертвяков отчитывать, пока другие баб на сеновалах тискают. А еще раз увижу, что вместо урока дурью маешься, при девках оголю и пороть буду уже по заднице. Поглядим, как тебе после этого с ними захочется время терять.

От этих слов у Тамира на душе стало так погано, что захотелось сбежать из ученичества куда угодно, хоть в Гнездо к Ходящим. Не ждал он для себя такой жизни — без радости и веселья. Да и разве жизнь это — каждый день упокаивать мертвых, ножи метать, мази нашептывать да обновлять обереги? Не верилось парню, что нет у колдунов ни дня радости. Да и кому захочется бобылем бесприютным топтать дороги? У каждого человека должен быть дом, где его ждут. По дурости он брякнул это и своему наставнику…

Донатос рассмеялся. Впервые — искренне. Потом покачал головой и сказал, что не бывает у Осененных семей. Не позволено им и домов иметь, потому как оседлый обережник — не воин, не колдун, не целитель. Семья для него будет дороже чужих треб, а паче того — приманка для Ходящих.

После этого крефф ушел, оставив ученика заходиться кашлем на морозе. На счастье Тамира, пока он надсадно перхал на весь двор, откуда-то со стороны дровяника появилась Нурлиса.

Старая шла, переваливаясь на кривых ногах, тащила с собой порожнее ведро и на чем свет костерила лютую стужу. Завидев шатающегося под ветром полуголого парня, бабка напустилась на него, тряся сухим кулаком:

— Совсем вы все тут очумели, оглоеды клятые! В одних портках по морозу бегать? Ах вы, захребетники, неблагодарные! Как щи хлебать, да мясо жрать — вы тут, как тут, а как уму-разуму набираться, так нет вас! Уже и голыми по снегу кататься готовы, лишь бы хворать, а не учиться! У-у-у! А ну пошел! Я тебя быстро к Майрико сведу, завтра уже будешь опять за свитками своими горбиться. Ишь, чего удумал!

И, подгоняя парня пустым ведром, сварливая бабка погнала его в Башню целителей. Тамир брел, отстраненно слушая брюзжание карги, но в душе был несказанно ей благодарен — Донатос, конечно, не запрещал ему идти к целителям, вот только… и разрешения ведь не давал. А теперь, даже если и взъестся, всегда можно сказать, что к лекарям его отправила Нурлиса.

С вздорной бабкой не связывались даже креффы. Она жила при Цитадели так давно, что стала уже неотъемлемой ее частью, как брехливый деревенский пес, про которого никто не знает, сколько ему лет и откуда он взялся.

Нурлиса безраздельно властвовала в казематах крепости, где делала разную грязную работу и следила за мыльнями. Но иногда она, как сегодня, выбиралась на божий свет, чтобы по пути откостерить кого-нибудь из первых встречных. И кем этот встречный окажется, ей было глубоко плевать.

Говаривали, будто один раз даже Нэду перепало. И ничего, смиренно выслушал и дальше пошел. Ибо каждый знал — встретить старуху для ушей не к добру, наслушаешься про себя… Но и отмахнуться от вредной нельзя — будет следом идти и брехать, пока не осипнет. Так что даже креффы старались отмалчиваться.

Однако ныне бабка появилась как нельзя к сроку.

Позже Тамир пытался вспомнить, как брел к башне целителей, но не смог. Боль, усталость, озноб, страшное откровение, относительно собственной будущности, сделали свое дело. Все перепуталось, смешалось, стало каким-то смазанным, смутным. На входе он, видимо, споткнулся, упал и подняться уже не смог, потому что ноги не держали.

Кто-то сильный тащил его вверх по лестнице, а сзади бубнила старуха, рассказывая этому «кому-то» какой он «дурень малахольный, еле ноги переставляет и что же они тут все над ней выдумали изгаляться, заставляют ходить туда-сюда, как молодую, лоси сохатые!»

Едва не оборот выхаживал ученика Донатоса одноглазый крефф. Тамир не знал его имени, но из слов бабки понял — зовут целителя Ихтор. Правда Нурлиса не преминула упомянуть, что он «беззаконнорожденный кровосос, произведенный на свет упырихой, коновал и бестолочь». Но именно Ихтор, беззлобно посмеивающийся над брюзжанием бабки, избавил Тамира от лихорадки и подправил иссеченную спину.

Много, очень много раз за ту долгую студеную зиму приходилось Тамиру туго, и еще не раз случалось ему быть поротым. Донатос спуску не давал, чего уж там… Случалось после этого — лечили его истерзанную спину, как умели, Айлиша с Лесаной, меняя тряпицы с отварами да обмазывая вонючими притирками.

А ведь потом еще отказывались, глупые, от его помощи в грамоте и счете! Смешные. Не понимали, что он только рад был отплатить им этакой малостью за доброту. Да, эти девушки стали для него самыми близкими людьми в Цитадели. Вот только одну юноша любил как сестру, а вторую… Вторую хотел зацеловать всю — от бровей, похожих на крылья ласточки до пальцев маленьких ног, которые, он знал, вечно зябли.

Невыносимо горько было Тамиру видеть, как надрывалась в учении у Клесха Лесана. Ни единого доброго слова не говорил ей наставник, иначе как дурищей не звал, а уроки такие давал, что и парню не стыдно было бы пощады запросить. Мыслимое ли дело, чтобы девка в любую погоду по ратному двору бегала да прыгала, как коза, через ямы, утыканные острыми кольями, или ножи метала, или в рукопашной с другими выучами по земле каталась?

Грешно говорить, но радовался тогда Тамир, что его-то голубку ненаглядную наставница так не мучает. Не грубеют руки от меча, не проваливаются глаза от усталости. Да и наука девушке только в радость была — сияла она, как росинка на солнце.

Стыдно вспомнить, но ведь ночь, когда он и Айлиша сидели, не смыкая глаз, над высеченной Лесаной, стала для юноши самой счастливой! Потому что провели они эту ночь только вдвоем, разговаривая, чтобы не уснуть, подбадривая друг друга, меняя тряпицы с припарками. И, казалось, не было в этом мире никого, кроме их двоих да резких порывов ветра за окном. Вспоминать об этом было стыдно. Потому что не должна чужая боль приносить радости, но… так уж получилось. Оттого глодала совесть, до трухи перемалывая парня.

А еще хотелось Тамиру хоть раз побаловать девушек! В Цитадели, хотя и кормили сытно, о домашних разносолах приходилось только мечтать. А сластей хотелось… уж даже ему и то нестерпимо! Киселя, хлеба с медом, ягод сушеных — хоть чего! И ведь мог бы, мог напечь и пряников, и сдобы, вот только на поварню не попасть. Донатос, как назло, ни разу не отослал ученика к кухарям, куда иных за малейшую провинность отправлял чистить котлы.

Юноша весь извелся, гадая, как извернуться и попасть в царство горшков и сковородок, а потом плюнул и перед праздником Листопадня нагло соврал старшей стряпухе Матреле, будто крефф отправил его к ней в помощники. Ночью же, начищая горшки и скобля полы, выуч молился Хранителям, чтобы наставник его не хватился, чтобы никто из кухарей не нашел закиданную ветошью кадку с опарой, притулившуюся у печи, а Матрела не обнаружила бы пропажу меры муки и нескольких яблок. Обошлось. Пирог вышел румяный, с золотистой корочкой. Не позабыли руки, как тесто месить!

Ныне же таилось его чудо под скамьей, в углу смотровой площадки, что на Главной башне, дожидалось вечера. И хотя отец с матерью всю жизнь учили сына, что воровство — грех, Тамир, запустивший руки в кладовую, не дрогнув, утащил еще и прошлогоднего меда.

Будет девкам сегодня Велик день. И плевать, что в Цитадели не принято провожать лето и встречать осень. Пускай, что хочет говорит наставник, да только есть в году дни, которые надо встречать как предки завещали — по обычаям. Ну, а коли поймают их, все одно — кнутом накажут только зачинщика, а он за одну улыбку Айлиши готов хоть пять раз на седмице поротым быть.

* * *

Тамир зашел в комнатушку и застыл пораженный. Прекрасная девушка при свете лучины читала свиток. Тонкая рука с длинными нежными пальцами, белая, будто сияющая кожа, тени от ресниц на щеках…

Красавица! Какая же она красавица!

Врет крефф. Не может такая девка всю жизнь провозиться с болезными и немощными! Не может такого быть, чтобы никто не назвал ее своей! Юноша сжал кулаки.

Ну, уж нет!

Вопреки всему отучатся, отдадут Цитадели двухлетний долг служения и вернутся под родной кров, к родительскому очагу. И он сам — сам! — введет ее в свой дом, и ни один Ходящий ему не будет страшен, и ничьего осуждения он не побоится! Никому не позволит обидеть! Лишь бы набраться храбрости, открыть девушке свое сердце. Лишь бы не оттолкнула. Лишь бы любила.

— Айлиша, — негромко окликнул парень.

Чтица встрепенулась и, увидев того, кто ее позвал, расцвела.

— Тамир! Ты уже от Донатоса вырвался?

— Я его сегодня не видел, — улыбнулся он. — Надысь неподалеку упырь бродил, крефф его второй день и ловит.

— Этот поймает, — убежденно сказала девушка. — От него ни живой, ни мертвый не уйдет.

— Да уж, — помрачнел выученик, однако уже через миг лицо просветлело. — Ну его. Сегодня праздник, ты помнишь?

Она наморщила лоб, силясь вспомнить, какой Велик день выпадает на последние дни месяца плодовника, и тут же потрясено выдохнула:

— Колосовик! Я бы и не вспомнила…

— Совсем вы с Лесаной одичали тут, — он покачал головой. — Ничего, зато я вспомнил. Вот дождемся воительницу нашу — будет вам радость. Главное, к месту прокрасться незаметно.

— А ежели поймают? Вон, Фебр с Лесанки глаз не сводит, как коршун следит, — испугалась Айлиша.

— Не поймают. Мы тихонько, после вечери, когда все спать улягутся.

— Куда? — девичьи глаза загорелись любопытством. — Куда покрадемся?

— А вот не скажу, — улыбнулся он и осторожно убрал с высокого чистого лба волнистую прядь. — Терпи до ночи, раз Велик день проморгала.

Целительница потупилась, а потом фыркнула:

— Больно надо!

Но он-то видел, как снедало ее любопытство. И становилось от этого весело.

— Скорей бы Лесана пришла, — вздохнула Айлиша и снова склонилась над свитком, пытаясь хоть как-то скоротать время и приблизить вечер.

Да только лгала себе юная лекарка. Ей не хотелось возвращения подруги. И в этот же миг девушка ужаснулась себе и своим мыслям. Неужто Лесана хоть раз мешала им? Нет. Не случалось такого. Мешать не мешала, а вот… лишней была.

За своими размышлениями целительница даже не заметила, что и на лице Тамира отразилось легкое разочарование. Юноша, глядя на зарумянившуюся девушку, уже пожалел, что не сможет провести вечер с ней наедине. Но, видимо услышали Хранители его чаяния — не пришла Лесана, Клесх поди задержал. И стало влюбленным от этого и радостно, и неловко одновременно.

Как впотьмах бежали босиком через пустой двор, как поднимались по крутой лестнице на площадку, оскалившуюся в черное небо зубцами бойниц, они запомнили смутно. Потому что сердце обмирало от ужаса, от царящей над миром ночи, от легчайшего эха, разбуженного легкими шагами босых ног. Рука дрожала в руке, и дыхание застревало в горле от волнения, от предвкушения, от близости…

И лишь теперь, сидя на расстеленном плаще, поедая пирог и глядя на бескрайнее, усыпанное звездами небо, два юных выуча Цитадели поняли, что только ради таких вечеров и стоит жить.

Тамир не запомнил вкуса лакомства, даже мед и тот показался пресным. Юноша смотрел в полумраке на улыбчивое лицо Айлиши, а видел только, как отражаются в ее глазах звезды. И серебряные искры, мелькавшие в черных зрачках, блестели ярче тех, что сыпались с неба. Девушка стояла, запрокинув голову, положив узкие ладони на каменную кромку стены и с восторгом смотрела в темную высоту, а звезды сыпались, сыпались, сыпались… И казалось, будто они инеем оседают на короткие волнистые пряди, на нежную кожу, мерцают и переливаются. И так тихо было вокруг… только глухо стонали под ветром могучие вековые ели, и пролетал у подножия башни ночной ветер.

Как-то само собой получилось, что юноша шагнул к девушке и обнял ее за плечи, закрывая от дерзкого сиверка, а она не оттолкнула, повернулась к нему и заглянула в глаза с такой щемящей лаской, что он вдруг понял: она видит в них те же падающие звезды, тающие, мерцающие.

Говорят, в незапамятные времена этот Велик день назывался не Колосовик, а Звездопадец. Ибо только раз в год, в эту ночь небо, как слезы, роняло звезды. Но то было давно, сотни сотен лет назад, до того, как ночь стала принадлежать Ходящим. И Тамир всем сердцем возненавидел живущих во тьме! Потому что, не будь их, все в его жизни сложилось бы иначе…

В кольце неожиданно сильных рук Айлише было тепло, а по телу разливалась сладкая истома. Лишь сейчас девушка заметила, как изменился за этот год ее друг. Злая учеба все же немного сострогала с него тело, даже черты лица, допрежь мягкие, теперь сделались жестче, и на скулах появилась щетина. Нет, он, конечно, не превратился в ремни и жилы, из которых теперь была свита Лесана, но… он стал другим. Это было видно и в развороте обещающих стать широкими плеч, и в потяжелевшем взгляде, и в упрямой складке, появившейся между бровями.

Девушка смотрела на него с затаенной нежностью, а потом не выдержала и осторожно провела рукой по колючей скуле. И лицо, новой непривычной красотой которого она только что любовалась, повернулось навстречу ладони, а теплые губы коснулись озябших пальцев.

В следующий же миг и звезды, и ночь, и ветер отступили куда-то, словно перестали быть, потому что мужские руки запрокинули девичье лицо, а губы лихорадочно заскользили по щекам, глазам, подбородку шее… Юная целительница закрыла глаза, отдаваясь долгожданной ласке. Тамир рвал завязки ее рубахи и штанов, а потом сдергивал то и другое, не глядя, отшвыривал прочь, освобождая горячее мягкое тело.

Айлиша опрокинулась на спину, почувствовала грубую ткань плаща и то, как неровные камни впились в позвоночник, а потом руки и губы Тамира заскользили по плечам, груди, животу и не осталось ничего, кроме сладкого томления, кроме жаркого тока крови в жилах. Тяжесть мужского тела, внезапная боль, глухой едва слышный девичий стон, лихорадочное хриплое: «Прости, прости, прости…» И снова россыпь поцелуев по лицу и новые волны жара, огонь, несущийся по телу, сладкая дрожь и черное бездонное небо над головой, с которого на двух влюбленных продолжали сыпаться звезды…

* * *

Они вернулись только под утро, в сером рассветном полумраке, крепко держась за руки, и не пряча друг от друга глаза. Возле двери в их покой Тамир внезапно остановился, развернул девушку к себе, вжал спиной в стену и жадно накрыл губы поцелуем.

— Ты — жена теперь мне, — сказал он, оторвавшись. — Понимаешь?

Она в ответ смогла только кивнуть и сразу же спрятала покрасневшее лицо на груди любимого.

Когда они зашли в коморку, их встретила сонная Лесана. Вернее не встретила, а приподнялась на локте со своей лавки, окинула недоуменным взглядом растрепанных, босых, с опухшими губами и счастливыми лицами. Не утаилось от девушки и то, что подруга куталась в плащ Тамира, а сквозь складки ткани был виден рукав рубахи, с сорванными завязками. Выученица Клесха резко села и ахнула:

— Любились! Любились, окаянные! С ума вы спятили?! Донатос же тебя в землю закопает! А ты? Ты чем думала? Что, если дите приживете?

И она растерянно и гневно переводила синие глаза с одного на другую, словно ожившая совесть, требующая немедленного ответа. Лишь после этих ее слов Айлиша поняла, что случилось между ней и Тамиром, вспыхнула и с опозданием испугалась. Но парень упрямо насупился, положил твердую ладонь на плечо целительнице и сказал глухо:

— Она мне теперь жена. Перед людьми и Хранителями. И этого даже Донатос изменить не может.

Лесана в ответ только горько покачала головой:

— Какая жена? Ты что? Вас, если прознают, в блуде обвинят и кнутами вытянут обоих, чтобы дурь в голову не лезла. Глядите, не сболтните кому. Тут не то место, чтобы правду искать.

Под этим яростным, но справедливым напором Тамир слегка сник, тоже начиная понимать, что никто их здесь благословлять на счастливую жизнь не будет. Даже если найти молельника и обручиться, креффы не признают такой союз. Выйдет только курам на смех. Парень помрачнел.

Лесана вымученно улыбнулась:

— Боязно мне за вас. Не приведи Хранители, крефф твой прознает, не даст он вам жизни.

Тамир напрягся, словно волк перед прыжком и глухо ответил.

— Может, ему недолго моим креффом быть. Мне еще одеяние колдуна не выдали, так что…

И в этот самый миг, словно в насмешку над его словами, распахнулась дверь покойчика, и на пороге возник старший ученик Донатоса — Велеш.

— На вот, — сунул он в руки окаменевшему Тамиру стопку серой одежи, — наставник велел переодеваться.

В маленькой комнатушке будто разом стало темнее и холоднее. Тамир непослушной рукой рванул ворот своей бесцветной рубахи, задохнувшись от отчаяния. И в тот же миг серые штаны и рубаха полетели на пол, словно между рукой парня и тканью пряталась ядовитая змея.

— Ты чего швыряешься? — опешил старший послушник.

— Это не мое, — с горьким предчувствием беды огрызнулся юный выуч.

— Ты совсем глумной? — рыкнул Велеш. — Коли дали, вздевай! И к наставнику бегом!

С этими словами молодой колдун ушел.

— Я что же… наузник?! — Тамир застыл, невидяще глядя в пустоту.

— Креффы не ошибаются, — тихо сказала Лесана, припоминая, как сама растерялась, когда Клесх дал ей платье обережника.

— Сходи к наставнику, — помертвевшими губами прошептала Айлиша, — вдруг Велеш чего напутал!..

Парень медленно, словно во сне, отложил в сторону стопку одежы и на деревянных ногах вышел из покойчика.

* * *

Донатос нашелся во дворе, где разговаривал с рыжим целителем, имя которого Тамир как ни силился, не мог вспомнить. Впрочем, на это обстоятельство юный послушник наплевал и зачастил, едва поравнявшись с мужчинами:

— Наставник, я не колдун! Того быть не может!

Наузник посмотрел на выуча с брезгливой жалостью и вновь отвернулся к лекарю, бросив через плечо небрежное:

— Креффы не ошибаются.

Но его подопечный не желал так легко отступать:

— Бывает всякое. Ну, какой из меня чароплет! — отчаянно выкрикнул он.

— Не чароплет, а колдун, — равнодушно поправил наставник, — запомни это накрепко. Чароплеты на ярмарках вычуры таким дуракам, как ты, показывают да бабам травки продают, чтоб плод вытравить. А колдуны — это стражи людей, те, кто затворяют ворота мертвым, те, кто упокаивают Ходящих. Еще раз услышу, что ты наше ремесло со скоморохами балаганными мешаешь, язык вырву.

Тамир вздрогнул, но упрямиться не перестал:

— Я покойников боюсь! Нет во мне Дара мертвых поднимать, целитель я!

— Ну, посмотрим… — усмехнулся, оборачиваясь, наставник.

А потом не спеша подошел к парню, взял его потную от напряжения руку и, достав из-за пояса нож, полоснул по ладони, да так, что стало видно кости.

Несчастный сделался пепельно-серым от боли, а Донатос радушно предложил:

— Ну, давай, целитель, затворяй кровь, закрывай рану. Не срастишь жилы, быть тебе, почитай, безруким.

Парень стиснул истекающую кровью ладонь и упал на колени. К горлу подкатила тошнота, из глаз брызнули слезы, застилая взор. Однако, захлебываясь словами, юноша начал торопливо бормотать лекарский заговор, которым научился на уроках Майрико. Кровь и впрямь замедлила бег, но вязкие капли все одно продолжали сыпаться на булыжную мостовую.

— Плохо дело, — с притворным сочувствием сказал крефф, склоняясь над учеником, — будь это рана, полученная в схватке…

Он не договорил, но и так стало ясно, что ждало бы незадачливого «целителя».

— Брось, Донатос, куда ему, — вступился за парня рыжий, — давай руку, залечу.

Тамир протянул ладонь и от тяжкого разочарования и отчаяния даже вспомнил имя лекаря — Руста. А тот, не догадываясь, что творится у парня на душе, быстро-быстро зашептал те же самые слова, что всего пару мгновений назад с таким трудом выдавливал из себя выуч. И… кровь тут же перестала сочиться через стиснутые пальцы, края раны сошлись, а плоть начала стремительно срастаться. Через пару мгновений о случившемся напоминала только тянущая боль да розовая полоска свежего шрама.

— Скажи спасибо креффу, а не то ходить бы тебе одноруким, — просветил наузник, и добавил: — Теперь понял, бестолочь, что в тебе целительского Дара не больше чем мозгов?

— Нет, не понял, — упрямо вскинулся Тамир, — кровь я и сам затворить мог и рану срастить, просто я еще мало выучился. Времени больше потратил бы, да и все. Он, поди, тоже не сразу таким умелым стал!

Руста рассмеялся — весело и беззлобно. Ярость и мятеж юного послушника позабавили его, но не разозлили, чего никак нельзя было сказать о Донатосе.

— Одного не пойму, — процедил крефф, — ты упрямый или дурак? Если упрямый, так это хорошо — для дела полезно, а если дурак — еще лучше. Возиться с тобой не придется, можно сегодня же к Нэду идти, пусть твоим старику со старухой напишет грамоту, что сын их подох по дурости, за то им отныне платить Осененным за работу вполовину меньше придется.

Тамир сверлил наставника ненавидящим взглядом, но тот смотрел спокойно, даже равнодушно, однако взор бледно-голубых глаз все равно был пронзительным, продирающим до костей.

— Донатос, да объясни ты ему, ведь не отвяжется, — миролюбиво предложил Руста, — а то до морковкиного заговенья в гляделки будете играть.

— Ты не поддаешься Зову Ходящих, — наконец произнес крефф, будто сообщил нечто, не стоящее внимания. Однако, видя непонимание в глазах ученика, растолковал: — Когда мы с тобой первый раз в лесу ночевали, к поляне трое вурдалаков выползло, а ты трясся как цуцик, чуть в штаны не наложил, но на Зов их не поднялся.

— Так мы ж в заговоренном круге были, и я за оберег держался! — закричал в отчаянье Тамир, всем нутром не желающий верить в страшную правду.

— В круг нечисть зайти не может, — согласился Донатос и тут же напомнил, — а вот тебя, дурака, из него выманить — невеликие хлопоты, тем более оберег твой уже года два как пуст. Ты когда, песий выкормыш, к колдуну ходил ладанку свою заговаривать? Поди, тесто месил и не вспомнил, что раз в полгода оберег надо наузнику носить?

Песий выкормыш задумался. Да, в положенное время мать всегда отправляла его к обережнику, но родительских денег было невыносимо жалко. Потому, рассудив, что раз ночью он по улицам не шастает, а отец, едва подходит срок, вызывает колдуна обновлять охранки на доме, значит бояться Ходящих нет никакого резона. Поэтому парень с чистой совестью тратил деньги то на меру сушеных ягод, то на мешочек орешков. Когда же крефф при всем честном народе объявил, что в сыне пекаря спит Дар, Тамир так растерялся, что вовсе позабыл про негодящий оберег.

И вот теперь все эти мысли одна за одной отражались на растерянном лице парня. Донатос же, приметив замешательство ученика, рассвирепел:

— Хватит сопли жевать! Пошел вон отсюда. И чтобы через полоборота переоделся и у мертвецкой стоял. Опоздаешь — на всю ночь там закрою. И даже не надейся травки перебирать. Тебе вторая родня — покойники, поэтому привыкай.

И крефф так сверкнул глазами, что пришлось послушнику разворачиваться и на негнущихся ногах идти прочь, выполнять приказание.

* * *

Подмывальня была пуста, когда туда ввалилась потная, грязная и разъяренная, словно Ходящий В Ночи, Лесана. Девушка яростно сдергивала с себя одежду, скрипя зубами, задыхаясь от злых слез.

Она стянула вонючую, липнущую к телу рубаху, затем штаны и принялась яростно разбинтовывать «сбрую». Так она про себя называла полоску узкой ткани, которой обматывала грудь, чтобы плотно притянуть ее к телу — два оборота вокруг туловища, два крест-накрест через плечи.

Как назло мокрая от пота тряпка пристала к коже, Лесана злилась, стаскивая ее, царапая себя до крови. Она ненавидела «сбрую», но выбирать не приходилось — без нее занятия с Клесхом и тремя парнями, одногодками послушницы, превращались в мучение.

Наставник не делал скидки на то, что его ученица — девка. Прыгать, скакать, махать деревянным ученическим мечом, стрелять из лука ей приходилось наравне с ребятами, которые, даже несмотря на усталость, любили поржать над неуклюжей, а пуще того — потаращиться на девичью грудь, прыгающую под просторной рубахой. Однако Лесана не хотела доставлять им такой радости.

Теперь под одеждой она была почти такой же плоской, как парень. Срамных замечаний и ехидных взглядов стало меньше, но никогда прежде девушка не чувствовала себя такой… униженной. Сперва не могла понять — почему? Потом додумалась — прежде ей не приходилось скрывать свое естество, считая его чем-то ущербным, не приходилось притворяться кем-то другим. И кем? Стыдно сказать — мужиком!

В носу защипало, и послушница, борясь со слезами досады, яростно опрокинула на себя ушат чуть теплой воды. Казалось, от раскаленного тела пойдет пар. Но нет, только кожа покрылась мурашками. Лесана яростно терлась мыльным корнем, взбивая густую пену на коротких волосах.

Кто она здесь? Нелепая дура, над которой потешаются все, кому не лень, наставник — потому, что тугодумка и неумеха, послушники-парни — потому, что смешно им видеть девку, вразумляющуюся мужской науке. Поэтому, когда тугая тетива больно била по запястью, защищенному кожаным наручем, когда тяжелый деревянный меч выпадал из ослабших пальцев, когда голова кружилась от прыжков и кувырков, Лесана не могла плакать. Слезы делали ее еще более жалкой, оголяя то немногое девичье, что не спрятать ни за туго стянутыми тряпками, ни под рубахой, ни под портами.

Но сегодня… Девушка опустила голову в корыто с водой и задержала дыхание, яростно смывая с волос пену. Сегодня в учебной схватке она, обозленная, вдруг без труда швырнула на землю противника — высокого жилистого парня по имени Вьюд. Да так бросила, что из него едва весь дух не вышел. А потом заломила ослабшую руку и без всякого стыда уселась на поверженного верхом.

— Проси пощады! — хрипела она в ухо извивающемуся послушнику. — Проси!

И сильнее налегала на спину, продавливая коленом хребет.

Вьюд заорал, выгибаясь, и сдался:

— Пусти-и-и, дура скаженная! Твоя взяла!

Но перед тем как встать, она словно случайно задела локтем русый затылок так, чтобы противник посунулся лицом в утоптанную землю и захлебнулся кровью из разбитого носа и губ. Больше не будет ее срамословить. Пока губищи не заживут — уж точно.

Вот тут-то победительница и поняла, что нет больше Лесаны из Острикова рода, нет обманутой невесты, нет застенчивой, силящейся всем понравиться и угодить девки. А есть… неведомо кто. И на этого неведомо кого не вздеть девичьего платья, не украсить волосы лентой, не надеть ярких бус. Никогда более. Потому что все это стало чужим. Даже в расшитой рубахе, при бусах и косе не стать ей уже прежней, не ходить в хороводах… И отчего-то стало так невыносимо жаль и рубахи, и косы, а, самое главное, этих несуществующих бус — ярких, крупных, как ягоды боярышника!

Девушка поднялась на ноги, отряхнула порты и с вызовом взглянула на наставника. Заругает? Точно заругает. У Вьюда, вон, вся рожа в кровище.

— Молодец, — скупо похвалил Клесх.

От этого короткого простого слова стало на сердце тяжко, словно от обвинения…

Как она хотела этой похвалы, как жаждала! И вот услышала. Молодец. Молодец, что побила ни в чем неповинного парня. Молодец, что довела его до крика. Молодец, что больше не девка?

— Иди, — крефф кивнул, показывая ей со двора.

Лесана ушла, из последних сил сдерживаясь, чтобы не сорваться на бег.

И вот теперь мылась, содрогаясь от отвращения к самой себе. Почему все это выпало на ее долю? За что? Да какая уж разница.

* * *

Из мыльни она пошла не в свою ученическую каморку, а в Северную башню Цитадели. Там всегда было тихо, потому что никто не жил. Башня выходила окнами на шумящий лес, раскинувшийся до горизонта. Среди могучих деревьев можно было разглядеть даже краешек стремительной узкой речки. Серая вода неслась в неровном каменном русле, разбивалась о гранитные пороги, пенилась и кипела. Лесана забралась на подоконник узкого окна и смотрела остановившимся взглядом на то, как медленно качаются верхушки могучих елей.

Девушка любила здесь бывать. Сюда редко кто заходил, а наверх по крутым неровным ступням и вовсе поднимались раз в год — зачем? Башня была узкой и верхняя комната в ней измерялась всего несколькими шагами. Тут стояли сундуки со всяким старьем, сушилось дерево для учебных мечей, рогатин и прочих нужд, а внизу хранили дрова. А когда-то эта башня называлась Сторожевой, потому что здесь несли дозор послушники, наблюдавшие за дорогой, идущей от стольного града. Теперь же не осталось ни дороги, ни самого стольного града, многие сотни лет назад стертого с лица земли страшнейшим ураганом.

Лесана любила этот уголок Цитадели за тишину, ветер, гуляющий под окнами, запах леса и воды.

— Никогда сюда не ходи.

Послушница вздрогнула и обернулась. В дверном проеме стоял наставник. Девушка поспешно спустилась на пол и поклонилась.

— Поняла? — уточнил он.

— Да. А почему нельзя?

Клесх усмехнулся.

— Потому что здесь тебя легко найти. И еще проще — обидеть. Ты без вопросов, как я погляжу, жить вовсе не можешь.

— Потому что тут постоянно все запрещают и не объясняют! — вспыхнула ученица и вскинула глаза на креффа. — Почему нам нельзя носить косы? Почто Тамира секли за снежки, тогда, зимой? Нас только порют, ничего не разрешают и ничего не говорят! Как скотине! Ее тоже постоянно хворостиной гоняют, чтобы слушалась.

Мужчина вздохнул и опустился на сундук.

— Ты-то, небось, скотине всегда объясняла, за что ее хворостиной бьешь?

Лесана упрямо вздернула подбородок, бесстрашно глядя в серые глаза.

— Не объясняла. Только то — скотина безмозглая, а мы — люди. У нас ум есть!

— Ум… — протянул собеседник. — Ну, коли есть у тебя ум, отчего же ты им не пользуешься?

Щеки девушки запылали, а крефф продолжил.

— Вот скажи, зачем тебя учат оружному бою? Зачем гоняют наравне с парнями?

Она насупилась и буркнула:

— Потому что я ратоборец.

— Правильно. Ты — вой. А вой должен уметь сражаться. Ходящий не посмотрит — девка перед ним или парень. Он тебя не пощадит за то только, что ты косу носишь.

— Нету у меня косы… — огрызнулась послушница.

— Зато есть ум, — поддел наставник. — И этот ум должен бы усвоить, что девку за косу ловить — милое дело. А еще косу мыть, чесать и плести надо. Только когда это делать, если обережник в походе ночью под телегой спит, днем верхом едет, а иной раз с головы до ног употеет, с нечистью сражаясь? И так по несколько седмиц тянуться может. Вшивой будешь ходить? Нечесаной? В лесу мыльни нет. Да и не намоешься среди мужиков-то. В ручье плескаться? Ручей не всегда встретишь. И поплещешься в нем не о всякую пору.

Лесана стояла красная, злая и смотрела в пол.

— Потому и рубах вы здесь не носите девичьих, а в портах ходите. Что же до снежков… Я бы Тамира тоже высек. Он скоро спустится в подземелья. А того, что он там увидит — врагу иной не пожелает. Потому дурь детскую из него уже сейчас вытравливать надо. Иначе сгорит.

И снова девушка вскинулась, снова глаза вспыхнули яростью:

— Мы учимся! Всякий урок твердим! Работу любую делаем, отчего нельзя нам просто… жить? Хоть праздник какой? Хоть веселье? Что все злые тут, как волки?

Наставник спокойно выслушал эту яростную речь и ответил:

— Потому что вам не дружить. Не миловаться. Потому что Тамир тебя упокоит, если придется. И дрогнуть в тот миг не должен. А ты, возможно, однажды убьешь его и тоже дрогнуть не должна. Ясно? Влюбленные же думают не головой, а сердцем. И… это мешает.

Он замолчал и потер уродливый шрам, безобразивший щеку. Лесана смотрела на креффа и видела, что мыслями тот унесся куда-то далеко-далеко. Девушка молчала. Впервые наставник говорил с ней, будто с равной, не ругал, не поддевал. Впервые не чувствовала она себя порожним местом. Оттого ли, что они одни тут и иных послухов нет?

— Дружба и любовь — это не слабость, — упрямо возразила послушница. — То сила. И эта сила всякую иную превозмочь сумеет!

Она сказала это с жаром, но мужчина, сидящий напротив, усмехнулся.

— Бестолковая ты. А еще говоришь, будто ум есть. Когда скотину хворостиной гонят, ее уберечь хотят, чтобы в овраг не упала или от стада не отбилась. Так и вас. От лишней ненужной боли берегут. Сейчас тяжко, потом легко покажется.

Он сжала кулаки:

— Легко? Что — легко? Волком жить? Деньги брать за защиту и обереги?

Глаза наставника поскучнели:

— Ты сожранные деревни видела когда?

Сердце девушки екнуло. О сожранных деревнях она только слышала и от одних рассказов тошно становилось. Если у маленькой веси не хватало денег на сильный оберег, если заводилась неподалеку стая Ходящих, то…

— Нет, не видела… так что с того? Отчего не уберечь людей? Если денег нет у них, пусть подыхают, как собаки?

— Лесана, — в голосе Клесха впервые зазвенели сталь и стужа. — Нельзя спасти всех. Запомни это.

— Можно! Можно спасти! Я никогда не пройду мимо, если кто-то в нужде, я…

Договорить она не успела — холодные пальцы стиснули горло, дернули вверх, несчастная захрипела, вцепившись в широкое запястье, а крефф без усилий оторвал выученицу от пола и сказал голосом, каким говорил с ней всегда:

— Запомни, цветочек нежный, еще раз я такое из уст твоих сахарных услышу — засеку до смерти. Ни колдун, ни ратник, ни целитель никогда не пройдут мимо чужой беды. Цитадель открыта круглые сутки и всегда принимает тех, кого ночь застала в пути. Но наш труд стоит денег. И ночь в Цитадели тоже. Потому что, если это будет даром — уже завтра тут приживутся сотни страждущих. Чем ты их будешь кормить? Если сама станешь помогать, не беря в уплату денег, как скоро издохнешь от голода? И скольким поможешь мертвой?

Она уже хрипела, а перед глазами плыли круги, но каждое сказанное слово впечатывалось в память. Пальцы разжались, девушка сползла по холодной стене на пол, жадно ловя ртом воздух. На глазах выступили слезы, легкие горели, горло саднило.

— Поняла?

— Да.

— Твой Дар не безграничен. Он исчерпаем, как всякая сила. Ты можешь устать, заболеть, испугаться и сделаешься бесполезна. Никому не сможешь помочь. Когда в твой дом стучится голодный, ты дашь ему хлеба?

Лесана вскинула глаза на наставника и упрямо ответила:

— Дам.

— А если за день к тебе постучится толпа голодных? А у тебя на полатях пятеро ребятишек, родители-старики и погреба не ломятся?

— У меня нет столько хлеба.

— То есть кому-то придется показать со двора?

Она потупилась и едва слышно ответила:

— Да…

— Так вот, запомни: иногда доброта да жалость могут погубить. Тебя. И других, ни в чем неповинных людей.

Она молчала, терла шею и с ужасом понимала, что наставник прав и… не прав! Какое-то время они сидели молча, потом Лесана осторожно спросила:

— Крефф, почему я — ратоборец?

Этот вопрос давно не давал ей покоя. Как? Кто это решил? Из-за чего?

Мужчина усмехнулся.

— Потому что ты умеешь драться и побеждать. У тебя Дар, Лесана. Дар убивать. А значит, и защищать.

От этих слов девушку продрал липкий ужас. Она не хотела убивать. Не хотела причинять боль. Не хотела проводить ночи, карауля обозы, а дни, востря меч.

Лесана неловко поднялась, опираясь на стену.

— Я не умею драться! Я сроду не дралась. Даже в девках!

Он пожал плечами.

— Ну, как же. Ты дважды побила мужиков, гораздо сильнее и крупнее себя самой. А недавно ты швырнула Фебра. Да так, что он до ночи валялся без памяти. А Фебр из старших и лучших моих послушников. Твой Дар очень силен.

И тут же безо всякого перехода Клесх вдруг спросил:

— Краски-то у тебя еще не закончились?

— Нет.

Она все еще алела, говоря ему о девичьем.

— Хорошо.

Лесана не уразумела, чего ж в этом хорошего, а потому сказала о другом:

— Я не умею. Не умею пользоваться Даром.

— Это потому, что твой страх сильнее и туманит разум. Запомни, цветочек, — крефф усмехнулся, шагнул к ученице и наклонился к самому ее уху, словно собираясь поделиться сокровенной тайной, — запомни навсегда: страх убивает. Лишает силы. Где живет страх — нет места Дару.

Девушка застыла, боясь дышать. Он стоял так близко, а голос звучал так вкрадчиво, что становился похож на кошачье мурлыканье.

— Я не боюсь, — прошептала она и замерла, когда мужская ладонь легла на напряженную шею, а пальцы нежно приласкали неистово бьющийся живчик.

— Когда метнула Фебра, не боялась. И сегодня, когда одолела Вьюда. Ты смелая. Но ты — девка. Никогда не забывай об этом. Ты — не парень. Научись защищаться. И никого не бойся. В Цитадели нет человека, из которого ты не смогла бы вышибить дух.

Серые глаза смотрели в самую душу, у Лесаны кружилась голова. Ни разу еще крефф не прикасался к ней и не говорил так.

— Дар, как и сила тела — исчерпаем, — продолжил Клесх негромко, а сильные жесткие пальцы по-прежнему нежно касались белой шеи. — Но, как и силу тела, силу души нужно трудить. Могущество Осененного — в его крови, в его душе. Здесь.

Ладонь мужчины мягко коснулась тяжко вздымающейся девичьей груди.

— Если рассудок заходится от ужаса — Дар не проснется. Только злоба и ярость могут пробудить его. Только гнев. Твоя сила — в гневе. Твоя слабость — в страхе. Испугаешься — пропадешь.

Послушница смотрела на Клесха широко распахнутыми глазами.

— А еще запомни: Дар льется из тела, как поток крови, выплеснешь все — умрешь. Это значит, что гневом нужно управлять. Иначе он тебя убьет. А теперь идем. Буду учить тебя не бояться.

Словно во сне Лесана шагнула следом — к узкой крутой лестнице. Девушка спускалась, задыхаясь от обиды и разочарования. Ей так хотелось, чтобы он ее поцеловал…

* * *

Деревья шумели, и от земли пахло прелой хвоей. Солнце садилось.

Нет, нет, нет! Лесана еле сдерживала рыдания. Ужас подкатывал к горлу. Она стояла крепко-накрепко привязанная за руку к стволу могучей сосны. А на лес опускалась ночь.

Из всего оружия Клесх оставил ученице только деревянный меч.

«Я буду ждать тебя в Цитадели».

Нет, нет, нет!!!

От нее пахло кровью и страхом.

«У тебя краски. Ты в самой поре».

Наставник ушел, бросив девушку скулить от ужаса. И ни разу не обернулся.

На запах крови придут Ходящие В Ночи. А у нее только деревянный меч. Ужас снова прихватил за бока, стиснул так, что дышать стало невмочь, аж в груди запекло.

Полумрак сгущался, Лесана яростно воевала с мудреными узлами, которых навязал крефф. Освободиться, бежать! Без оглядки. Туда — в Цитадель, под надежные каменные стены, под защиту тяжелых ворот, где действует охранное заклятье!

Невдалеке хрустнула ветка. Девушка молча взвыла от снедающего страха и вцепилась в узлы зубами, рвала их, рыдая и рыча. Наконец пенька подалась. Пленница неистово дергала запястьем, высвобождаясь из пут. Она уже почти справилась с веревкой, когда услышала…

Сердце обвалилось в самый живот. Послушница медленно подняла голову, оборачиваясь. Напротив, в сгущающейся тьме стоял Ходящий. Не кровосос. Не оборотень.

Человек.

Мертвый.

Только теперь изменивший направление ветер донес до девушки удушающую вонь.

Вурдалак.

Ноги ослабли, подогнулись. Выученица Цитадели рухнула на землю. Животная паника лишила языка, девушка не смогла даже закричать, только смотрела снизу вверх на приближающегося упыря.

От Ходящего истекало мертвенное болотное сияние. Лесана видела обезображенное раздувшееся лицо, посиневшие губы, незрячие, подернутые белесой поволокой глаза.

Опухшие руки потянулись к добыче. Походка покойника была страшной, он переваливался неуклюже, на негнущихся ногах, иногда припадая то на правую, то на левую стопу. Словно хмельной.

Девушка захрипела, попыталась отползти, но нераспутанная веревка держала крепко, а спина уперлась в ствол дерева. От нежити жертву отделяло всего несколько шагов. Вонь, истекающая от Ходящего стала нестерпимой, а уродливое лицо, со следами земли на гниющей коже, исказилось жадностью. Синие губы растянулись, обнажили крепкие зубы.

Ее загрызет до смерти чей-то муж или отец. Кто-то, кто любил, страдал, жил, но умер и… превратился в это.

Нет! Лесана зажмурилась и закричала с надрывом, едва не обдирая горло:

— Гьельд арге эсхе!

Упырь замер, словно наткнувшись на невидимую преграду. Мертвые руки шарили в воздухе, но чудище не двигалось. Заклинание на языке Ушедших держало крепко.

— Шадр кьюва тэкко!

Мертвец медленно двинулся к девушке.

Она вжалась в дерево, по-прежнему крепко жмуря глаза и прикрывая рукавом лицо, чтобы спастись от зловония. Покойник потоптался, а через пару мгновений мертвые руки вцепились в веревку, которой воспитанница Цитадели была привязана к дереву, и рванули крепкую пеньку.

Лесана услышала треск рвущихся пут и звук лопающейся гнилой плоти на ладонях того, кто, против воли, скованный заклинанием, освобождал собственную жертву.

В тот миг, когда ужище перестало удерживать девушку, в животе у нее словно разлетелась на осколки ледяная глыба. Страх рванулся на свободу, затопил сознание, и послушница бросилась прочь, срывая горло от крика. Она позабыла про меч, который выронила еще тогда, когда Ходящий только появился на поляне, позабыла про заклинание подчинения, которое и запомнила только потому, что Тамир зубрил его на днях, забыла о своем Даре. Она стала просто вопящей, не помнящей себя от ужаса девкой, что неслась через чащу, подгоняемая страхом.

Ветки хлестали по лицу, ноги запинались о корни и слоистые валуны, вздымающиеся из рыхлой земли, подошвы сапог скользили на опавшей хвое… А Цитадель была далеко. Очень-очень далеко. И только глухие, нечеловеческие шаги мертвых ног звучали все ближе и ближе. Лесана бежала так, как не бегала никогда в жизни, но мертвец, казавшийся неуклюжим и тихоходным, мчался по следу на диво быстро. Тяжкий топот раздавался уже за самой спиной, оттуда же доносилось глухое голодное рычание.

О, Хранители пресветлые, сохраните, уберегите, не попустите!

Но, видимо, Хранители не услышали отчаянной мольбы, потому что в следующий миг на спину беглянки навалилось вонючее, тяжелое, жадное…

Лесана заорала, сходясь на хрип, запоздало поняла, что сорвала голос, и в этот самый миг зубы мертвеца вгрызлись ей спину. Ученица Клесха услышала звук раздираемой плоти, успела понять, что плоть эта — ее, а затем обостренный до предела слух уловил торопливое чавканье.

От свежей крови и мяса жертвы упырь станет сильнее. Вырваться не удастся. Он будет есть ее, но умереть не даст долго, потому что только живая плоть может насытить нежить, предотвратить распад и тление…

Кричать девушка больше не могла. Только хрипеть. И сопротивляться мочи не осталось тоже, потому что тело гнул и ломал ужас, терзала боль. Лесана извивалась, рвалась прочь и в какой-то миг сумела высвободить руку. Меч она потеряла. Нож у нее отобрал наставник. О, как она ненавидела его теперь! Всеми силами души! Как сегодня днем жаждала его поцелуя, так сейчас жаждала его смерти, чтобы это он лежал здесь, на окровавленной лесной земле и корчился от ужаса. Он, а не она! Он — бросивший ее безоружную, испуганную, ничего еще толком не умеющую!

Слепая ненависть вскипела в душе, и выпростанную руку девушка обрушила на голову упыря. Успела заметить, что лицо его уже не было более опухшим, а губы синими. Но глаза… глаза по-прежнему оставались мутными, мертвыми. В следующее же мгновение от кулака, павшего на голову Ходящего, пролился тусклый голубой свет. Он тонкими волнами побежал по телу нежити, пронзая его от макушки до пят.

Упырь забился, выпустил жертву и скорчился. Кожа сползала с него, оголяя мясо и жилы, руки царапали землю, плоть отпадала от костей, а Лесана стояла над издыхающим мертвецом в полный рост, чувствовала, как по горящей от боли спине к пояснице бегут тягучие кровавые ручейки, и улыбалась.

В свете призрачного голубого сияния она наблюдала за тем, как бьется ее обидчик. Смутные тени прятались за черными деревьями, но не решались подступить. Девушка шла к Цитадели не спеша, затылком чувствуя устремленные на нее взгляды невидимых обитателей Ночи.

Казалось, выученица Цитадели ступала медленно и величественно, плыла над землей. И только позже ей сказали, что она прибежала к крепости в темноте, задыхаясь, вся в крови, и упала у ворот без сил, но даже тогда пыталась ползти, натужно и тяжко хрипя.

Лесана же помнила другое. Как черные тени скользили по каменным стенам Цитадели, как раскачивалась под ногами рыхлая земля, и как сильные руки подхватили ее — ослабшую, усталую — а ненавистный теперь голос сказал:

— Ты быстро обернулась. Я не ожидал.

А потом она летела, летела, летела в глубокую черную яму, у которой не было дна, и думала только об одном — у нее на спине теперь останется такой же шрам, как у Клесха на лице.

* * *

Листопадень — средний месяц осени — в этом году выдался с суровыми заморозками. Стоя посреди старого буевища, Тамир рассеянно взирал, как прожорливые галки лакомятся подмерзшей рябиной. Зябко подернув плечами, парень перевел взгляд под ноги. Там, на дне свежевырытой могилы стоял Донатос, готовившийся к обряду. Вот колдун вынул из-за пояса нож и принялся чертить по дерновым стенам непрерывную линию, проговаривая слова заклинания. Когда линия сошлась, и круг замкнулся, все тем же, перепачканным в земле, клинком колдун разрезал левую ладонь, окропил ямину кровью и негромко начал читать заговор, закрывающий покойнику путь в мир живых.

Мерно звучали слова, кричали птицы, передравшиеся за крупную гроздь ягод, поодаль глухо рыдала беременная баба, закрывая опухшее от слез лицо углом платка. По бокам к матери жались два зареванных паренька в поношенных кожушках.

Жалко вдовицу. Как она теперь без кормильца детей поднимать будет?..

— Чего застыл? Надеешься, здесь и останусь? — раздался из могилы отрезвляющий голос креффа. — Руку давай.

Помогая наставнику выбраться, Тамир поразился тому, что даже его собственная, изрядно озябшая ладонь ощутила холод ладони Донатоса, которая казалась остывшей, как у покойника.

Впрочем, несмотря на то, что обережник должен был бы закостенеть от холода, двигался он с прежней легкостью и уж тем более не растратил своего яда.

— Что я делал? — поинтересовался у ученика крефф, прежде чем дать знак начинать погребение.

Тамир захлопал глазами. Он, пока стоял без дела, унесся мыслями так далеко, что не особо присматривался. Взгляд наставника стал тяжелым.

— Что я делал? — повторил Донатос и добавил: — Если не дождусь ответа, положу в домовину к покойнику и прикажу обоих заколотить до завтрашнего утра. Отдохнешь, соберешься с мыслями.

У парня сердце подпрыгнуло к горлу. Он уже слишком хорошо знал креффа, чтобы углядеть в его словах незряшнюю угрозу. Поэтому юноша глухо, стараясь ничего не упустить, начал перечислять.

— Стало быть, не такой уж ты и дурак, каким кажешься, — спокойно заключил колдун.

Лишь после этого он дал знак терпеливо ожидающим людям.

Мужики, скинув шапки, заколотили крышку домовины, затем подняли на рушниках последнее пристанище человека на земле и по знаку обережника опустили его в могилу. Крефф подновил ножом рану и окропил гроб вещей рудой. Тамир, не дожидаясь приказа, скинул с плеча мешок, развязал горловину, вытащил на свет связку оберегов и подал ее наставнику. Тот даже не перебрал висящие на безыскусных шнурках ладанки, небрежно выхватил самую невзрачную и швырнул в могилу. А в каждом движении было столько рутинной отточенности, что становилось и тоскливо, и страшно одновременно. Смерть была для Донатоса не таинством — лишь ремеслом.

Пока ученик отмечал это, наставник выжидающе смотрел в его сторону. Лишь спустя мгновение Тамир понял, чего он ждет и, торопясь, начал читать упокойный заговор. Слова на языке Ушедших давались с трудом — гортанные звуки царапали горло и падали в студеный воздух, словно пригоршни камней. Мужики взялись за лопаты и по крышке домовины застучали комья земли. Бабий плач перешел в надрывный горестный крик.

— Хватит глотку драть, — негромко сказал крефф вдовице, и что-то было в его голосе такое, отчего несчастная осеклась на самой высокой ноте, — от воплей твоих он не оживет. А подняться может. Заговор еще не в силе.

И он усмехнулся, видя, как исказилось в ужасе лицо женщины.

Тамир похолодел. Наставник… врал! Бесстыже, пользуясь невежеством окружавших его людей. Послушник-то знал — мертвяк не встанет, заклинание отзвучало, оберег брошен, земля и та отчитана. Уж чего-чего, а тщания Донатосу было не занимать. Так зачем же он не дает осиротевшей родне выплеснуть горе?

— Дык день же еще, — незаметно подошедший староста, озадаченно почесал затылок, — они ж днем спят. Пущай Свирка поплачет, отведет душу.

— На поминках пусть завывает, — ответил колдун и заключил, — собьет вот этого дурня своим ором, весь обряд псу под хвост полетит.

И Тамир в этот миг понял — креффу просто надоело слушать причитания несчастной бабы.

Ночевать ученика обережника отправили в дом вдовы. Сельчане рассудили, что ей так будет спокойнее. Все ж с колдуном не столь страшно встречать первый после похорон заход солнца.

Заплаканная Свирка была старше своего постояльца от силы лет на пять, и привечала парня как могла. На стол были поставлены лучшие яства, и даже глиняная плошка — единственная расписная в доме.

Темная баба не знала, как угодить высокому гостю и почтительно величала его «господином». От этого юному послушнику становилось неуютно и тошно, будто он, не имея на то права, получал что-то, еще не заслуженное.

Креффа же принимали в самой богатой избе — у старосты.

Ночью, лежа на хозяйском месте — на широкой лавке, укрытый теплым меховым одеялом, Тамир долго не мог уснуть. Слушал, как за плотно закрытыми ставнями свистит ветер. От глухого отчаяния и тоски в этот миг спасли только мысли об Айлише. Как она там? Скучает, наверное…

В другом углу жалко всхлипывала под тощим одеялом безутешная вдовица. Под ее тихий плач парень, наконец, погрузился в смутную полудрему.

Утром, когда его лошадка трусила следом за жеребцом Донатоса, невыспавшийся, разбитый, озябший Тамир проклинал Дар и свою судьбу, которая так насмеялась над ним, дав способности к тому, от чего у всякого волосы дыбом станут.

Все его учение больше походило на каждодневную пытку.

Однажды крефф привел ученика в мертвецкую и велел разрезать опухшему перележавшему покойнику грудину, чтобы вывернуть ребра и подобраться к потрохам. Но парень, едва взявшись за пилу, не выдержал. Запах гниющей плоти и вид голого синюшного трупа вызвали у него ужас, а при мысли о том, чтобы пилить кости и резать человеческое тело, словно овечью тушу — сознание уплыло в неведомые дали. Пол и потолок каземата поменялись местами, и послушник рухнул на каменные плиты, увлекая за собой высокий стол с ножами, долотами и молотками.

Пара хлестких пощечин и ведро ледяной воды быстро привели ученика в чувство. Он слепо моргал, пытаясь понять, где находится, что случилось и откуда так омерзительно несет тухлым мясом. И только слова креффа окончательно прояснили затуманенный ум:

— Или сделаешь, что приказано, или останешься тут до утра. В одиночестве. Уж после этого точно полюбишь покойников.

Как он резал, пилил и выворачивал смердящую осклизлую плоть, Тамир запомнил на всю оставшуюся жизнь. А еще запомнил, как долго и мучительно его рвало желчью, как боль скручивала живот, а ослабшее тело дрожало, обсыпанное ледяным потом. Донатос все равно в ту ночь бросил его одного в каземате — отмывать покойницкие нечистоты и собственную рвоту.

После этого урока впервые поесть Тамир смог только через три дня. И хотя сжевал он всего один сухарь, нехитрая трапеза удержалась в животе ненадолго. А мясо парень не ел вплоть до самой зимы — от одного вида и запаха сворачивался в узел и блевал без остановки. Донатос, заметив, как осунулся и побледнел ученик, сказал лишь: «Ты на своем сале год можешь жить, не жрамши».

* * *

Учились колдуны по ночам. Как объясняли Донатос и Лашта (еще один крефф) время наузника — ночь. Поэтому и постигать мастерство надо ночью, чтобы навсегда вытравить из себя страх перед покойниками, Ходящими и даже простой темнотой.

Среди учеников Лашты была девка по имени Зирка — невысокая, кряжистая и простодушная, но темная-а-а… беспросветно. В ней чувствовалась какая-то глубокая внутренняя сила, которая была вызвана не столько душевной стойкостью, сколько неумением чувствовать мир. Тамир смотрел на нее с завистью, когда она говорила:

— Ну что, что человек? Внутре-то все, как у хряка: потроха, кости да мясо.

Зирка казалась выдолбленной из каменной глыбы! Пятеро парней — ее соученики — завидовали девке смертно. А потом она пропала. Тамир решил, что наставник положил ей какой-то особый урок, но прошла седмица, другая, а Зирка не появлялась. Тогда выуч Донатоса спросил у одного из ребят Лашты — белобрысого паренька с отчаянно бесцветными глазами — куда исчезла чудная послушница? В ответ тот буркнул:

— Мертвяк загрыз… Упокоили уже.

Тамир побелел. Он как-то забыл о том, что леность и глупость в Цитадели могут быть смертельны, а теперь в памяти всплыли слова Нэда, услышанные в день приезда.

Донатос, который, несмотря на свою черствость и равнодушие, был весьма приметлив, уловил перемену в ученике и однажды, когда послушник терзал ножом тушу полуобратившегося волколака, вырезая тому сердце и печень, спросил:

— Боишься помереть, а, Тамир?

Парень вскинул на наставника глаза и ответил честно:

— Помереть — нет. Подняться или обратиться — очень.

Крефф усмехнулся:

— Правильный страх. Но обережник не должен бояться. Страх сковывает волю и ум.

— Зачем я его режу? — спросил вдруг парень и отложил в сторону нож. — Для чего? Он же мертвый.

Наставник зевнул и потянулся:

— Ты учишься не брезговать и не бояться, запоминаешь, где какие потроха находятся. Ну и еще… смотри.

Донатос взял из глиняной миски черное влажно блестящее сердце, достал из-за пояса нож и сделал тонкий надрез на мертвой плоти. Потом тщательно обмыл клинок в рукомойнике и уколол себе палец. Капля крови обережника стекла в рану на сердце волколака. В темноту покойницкой упали несколько слов, которые Тамир не успел разобрать, а в следующую секунду мертвяк, с разверстой грудиной резко сел и холодная ладонь, покрытая жесткой волчьей шерстью, ухватила послушника за плечо.

Случись это на месяц раньше, парень бы охрип от вопля, а может и чего похуже случилось бы, но за последние несколько седмиц учебы Тамира было уже не так легко испугать, тем более рядом стоял крефф… Тело начало действовать поперед разума. Свободная от захвата рука схватила разделочный нож и вонзила его в лежащую на столе печень.

— Ард-хаэр! — рявкнул Тамир на языке Ушедших.

Хватка волколака в тот же миг ослабла, и мертвое тело с грохотом рухнуло обратно на стол.

Юношу начала колотить запоздала дрожь.

Наставник смотрел на него с сочувствующей усмешкой:

— Ты — наузник. Если надо, можешь упокоить. Если надо — поднять. Главное — знать, как. Ты режешь его, чтобы научиться и тому, и другому. И еще запомни: не бывает плохих колдунов, плохие помирают первыми.

Тамир запомнил эти слова, как запомнил исчезновение Зирки, поэтому он упрямо учился, каждый день преодолевая себя, заставляя постигать науку, от которой был страшно далек.

Его все реже тошнило в мертвецкой, даже кошмары уже почти не мучали, а ладони постепенно покрывались тонкими нитями шрамов. Оказалось, резать плоть не так больно, как душу. И парень привыкал. Привыкал причинять боль самому себе и не замечать ее. Привыкал бодрствовать ночами и спать днем, вставать с закатом и ложиться с рассветом. Привыкал к темноте, в которой видел уже ничуть не хуже, чем при дневном свете. Привыкал к холоду казематов, к трупной вони, к свежеванию мертвецов.

И уже какой-то далекой и дикой делалась мечта стать пирожником, забывался запах свежеиспеченной сдобы, стиралась из памяти наука хлебопека, и вообще казалось странным, что когда-то эти огрубевшие изрезанные руки, ныне ловко вскрывающие трупы, месили тесто и отмеряли муку. Теперь он уже не мог вспомнить, сколько мер ржи надо на каравай, зато знал, что печень кровососа вдвое меньше человеческой и что, если обмазать ей подпортившегося покойника, то тот не запахнет несколько дней.

* * *

В одну из ночей Донатос привел Тамира в подземелья Цитадели.

Надо сказать, что, как сама Крепость возносилась вверх, так и подземелья ее — нижние ярусы — уходили вниз. Самым близким к поверхности был подвал, где жила Нурлиса, хранились припасы, какие старая бабка берегла паче чаяния, и где находилась печь, в которой сжигали одежду и вещи новичков. Под подвалами располагалось подземье — покойницкие и мертвецкие. Поначалу Тамир путался, но потом уяснил — в мертвецких хранили трупы Ходящих, сиречь живых мертвецов. В покойницких — упокоенных людей, чьи тела были поперед всего нужны для изучения целителям. А вот под покойницкими и мертвецкими располагались казематы.

Самый нижний ярус Цитадели был затхлым, глухим, сырым и студеным. Тут всегда царила тишина, откуда-то подкапывала вода, а осознание того, что над головой — десятки локтей земли и камня, мешало говорить громко.

Каземат являлся ничем иным как длинным-длинным коридором с застенками по обеим сторонам и низкой тяжелой дверью в самом конце. У этой двери обычно всегда находился один из послушников — сидел на узкой лавке и читал при свете чадящего факела ученический свиток, зубря заклинания. Дверь открывалась внутрь каземата, и за ней таился узкий, круто поднимающийся вверх подземный ход. По этому ходу в подземелья притаскивали Ходящих. И послушник, несущий стражу, всего лишь отодвигал тяжелый засов и выдавал пришедшим ключи от пустующих застенков, где пленников надежно запирали, оставляя томиться за двумя решетками.

По чести сказать, Тамир решил, что сегодня крефф назначит его караулить дверь. И от этой мысли весь покрылся мурашками. К мертвякам парень уже попривык, но вот к живым Ходящим… Сидеть с ними под землей, в темноте…

Поэтому, когда наставник завел парня в тесное узилище, а не потащил дальше по коридору, он одновременно и напрягся, и успокоился, как бы странно это ни звучало.

Зайдя в темницу, освящаемую тускло горящим факелом, Донатос кивнул в сторону лежащей в дальнем углу кучи тряпья. Под воняющей гнилью ветошью лежала голая старуха с разорванным горлом. Тамир, только думавший про себя о том, что уже попривык к виду мертвых, в ужасе отшатнулся, закрыв глаза.

— Чего опять морду воротишь? — недовольно спросил крефф. — Этой дурище волк глотку порвал. Труп сегодня привезли. Упокоишь, приберешь, завтра в покойницкую отдадим. Пусть Ихтор с Майрико своих подлетков учат.

Ничего нового во всем этом не было. В Цитадель, случалось, привозили покойников. Обычно это были одинокие люди, у которых не осталось родни, что могла бы оплатить обряд, и деревня с радостью избавлялась от такой хлопотной и накладной беды — отдавая усопшего в Крепость на пользу вразумления выучей. Там брали за это сущие гроши, избавляя поселение не только от лишних трат, но и от угрозы заполучить в соседи бродячего мертвеца.

Тамир зажмурился, чтобы не видеть старуху и прошептал:

— Наставник, я не смогу. Не смогу.

И отступил к выходу.

— Баб, что ль голых не видел? — усмехнулся колдун и цепко удержал пытавшегося ускользнуть послушника за плечо.

— Она матушке моей, поди, одногодка. Не смогу…

Пальцы, стискивавшие плечо сжались с такой силой, что юноша охнул.

— Прикажу, и мать родную упокоишь, а потом поднимешь и еще раз упокоишь, — сказал Донатос и заключил: — Отчитаешь старуху со всем прилежанием — жить останешься, а нет — завтра тебя упокаивать будут. Все что нужно — вот в этом сундуке, — крефф кивнул куда-то в угол и, не тратя больше времени на разговоры, оставил парня наедине с уроком.

Лязгнула решетка, потом другая, проскрипел ключ в замке, а скоро шаги наставника стихли, и в каземате стало слышно лишь капанье воды да трудное дыхание юного колдуна.

Тамир долго простоял у стены, заставляя себя подойти к той, что так напомнила мать. С горем пополам, парень пытался взять себя в руки. Ему следовало обмыть бабку, заплести ей косы, прочесть заговор, вздеть на шею науз. Вот только сил на все это не было.

Не мог он заставить себя прикоснуться к покойнице, не мог, хоть убей! Как после такого Айлише в глаза смотреть? Как прикоснуться к нежному девичьему телу, когда перед мысленным взором будет стоять вот это — мертвое, безобразное?! А пуще того, как перед матерью родной после такого предстать? Все равно, что ее саму нагой видел, а не чужую старуху!

Но еще страшнее был гнев наставника… Поэтому, кое-как совладав с собой, Тамир начал обряд. Найдя возле двери кувшин с водой, а в сундуке чистую тряпицу, смыл кровь с испещренных морщинами щек, стараясь не смотреть ниже. Умом он понимал, что покойница должна предстать перед богами чистой, но вот сердце наотрез отказывалось принять занятие, не достойное парня. Не дело это, чтобы глаза молодого смотрели на то, что старики скрывают под одежой. И тошнило, и мутило от этого сильнее, чем от чего бы то ни было. Зажмурившись, послушник обмывал нагое тело, с содроганием касаясь дряблой кожи, обвисшей, сжавшейся от старости груди… И так ему было стыдно, словно его застигли занимающегося непотребством посреди людной улицы.

Обмыв покойницу, Тамир расчесал свалявшиеся седые волосы, заплел их в две косы. В сундуке нашел узелок с одежей, которую собрали для усопшей сельчане — простая домотканая рубаха, вязаные носки… Закончив обряжать мертвую, послушник срезал тонкую прядь седых волос, бросил в пламя факела и начал читать заговор. Не с первого, да и чего греха таить — не со второго раза получилось у него не перепутать слова. Но справился кое-как. Закончив отчитывать, полоснул себя ножом по ладони, кровью начертал на стопах покойницы обережные резы, вздел на шею ладанку.

Закончив урок, выуч опустился на пол возле двери и приготовился ждать, покуда его выпустят. Он почти провалился в сон, как вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд. Разлепив тяжелые веки, юноша с ужасом увидел, как упокоенная им беззвучно подымается на четвереньки…

Миг и смазанная тень метнулась к парню. Просвистела перед лицом сухая рука с обломанными ногтями, Тамир только и успел увернуться да откатиться в сторону. Ходящая завизжала и, как была, на четвереньках снова бросилась вперед. Ударом ноги молодой колдун отправил ее в угол, откуда покойница, припав к полу, словно псица, угрожающе утробно зашипела.

— Тварь проклятая!.. — в свою очередь зарычал на нее парень. — Я же все правильно сделал, как ты поднялась-то, ведьма старая?

Тыльной стороной руки он вытер кровь с расцарапанного подбородка, силясь понять, как могла благообразная бабушка встать после проведенного над ней обряда, да еще и переродиться в Ходящую. Ее же всего-то волк подрал!

И тут жуткая догадка осенила послушника. Наставник соврал! А он, дурак, сам-то тоже хорош! Как будто не видел, когда обмывал, что нигде по телу ран не было, кроме как на горле. Разве ж волк так может — горло разорвать и при этом остальное не тронуть, не обглодать?

Вот что теперь делать? Одно дело мертвеца зашептать, а другое — Ходящего утихомирить и путь в мир живых ему закрыть! Донатос намедни все объяснял, да разве вспомнишь теперь?! От ужаса сердце вот-вот выпрыгнет. А старуха с мыслями собраться не даст, вон, как скалится, того гляди снова ринется. Хорошо еще, что в ней сейчас прыти мало и голод не очень силен…

Загрузка...