А ещё были Лодж, Кензи, Якобсен, Аль-Фарми и Браун. Мы ночи просиживали в общих комнатах, тут и там перемешиваясь с другими группами: биохимии, теории связи, морфологии, физической инженерии, химической инженерии, логической инженерии, и так далее, пока наконец не стало казаться, что на Тоте представлены все специальности, которые только могли быть изобретены на переднем крае исследовательской работы. Словно в кофейнях мусульманской Испании, мы создавали из самих себя цивилизацию. Или по крайней мере, так это ощущалось. Возможно, была в этом романтика того времени.

Каждый в исследованиях прошёл через процедуру, что, по общему мнению, создавало кое-какие проблемы. Сингх из вычислительной биологии как-то вечером после ужина выдвинула свою теорию о протомолекуле как о квантовом компьютере Гузмана, а когда Кибуши использовал эту информацию, не ссылаясь на неё, она пробралась в душевые спортзала и забила его до смерти керамической крышкой рабочей станции. После этого охрана стала пристальнее приглядывать за нами, плюс они перешли на нелетальное оружие. Сингх, хоть и получила формальный выговор от Дрездена, продолжила работу в команде в том же статусе. Это только подтвердило то, что мы и так уже знали: мораль, которую мы знали раньше, больше неприменима к нам. Мы стали слишком важны для достижения результата.

Тогда мы готовились и ждали, и ежедневная пытка становилась всё более утончённой и изощрённой. Ходили слухи о том, что образец пошёл вразнос и начал регенерировать, о плане информационной операции для отвлечения внимания любых регулирующих органов от нашей работы, пока они ещё не поняли всю трансцедентную важность того, что мы можем совершить, о наших дочерних исследовательских станциях на Ио и Озирисе и о менее масштабных проектах, которыми они заняты. Ничто из этого не имело значения. Даже величайшая война в истории человечества будет ничтожна в сравнении с нашей работой. Прогнуть протомолекулу под нашу собственную волю, управлять сейчас потоком информации так же, как когда-то давно это делал чужой гений, открыть для человечества понятия, лежащие за пределами, которые мы даже вообразить себе не в состоянии. Если мы добьёмся того, на что надеемся, то жертва Эроса откроет для нас без преувеличения всё, что только можно представить.

Перспектива того, что создатели протомолекулы придут и обнаружат неподготовленное к их вторжению человечество давала нам — мне, по крайней мере — дополнительный повод холодеть от страха. У меня не было угрызений совести, не было сожалений. Они во мне выгорели. Но я верю, что даже если бы я отверг процедуру, я поступил бы точно так, как поступил. Я достаточно разумен, чтобы понимать, что это почти наверняка неправда, но я в это верю.

Весть пришла незадолго до окончания смены в один из дней: Эрос будет в сети через семнадцать часов.

В эту ночь никто не спал. Никто даже не пытался. Я ужинал — куриный фесенджан и печёный рис — с Трин и Лодж, мы втроём склонились над высоким, немного шатким столом и разговаривали торопливо, как будто этим могли заставить время идти быстрее. На следующую ночь мы должны были уйти в свои комнаты и, дав себя запереть из соображений безопасности, смотреть какие-нибудь развлекательные программы, предоставляемые новостными компаниями после строгой цензуры. А в эту ночь мы вернулись в лаборатории и отработали полную вторую смену. Мы проверили все массивы датчиков, прогнали образцы, подготовили. Когда пойдут данные, всё это должно будет работать на ретрансляцию, доступную в любой точке. Мы должны будем только слушать, так что отследить нас по этому сигналу будет невозможно. Цена такой анонимности была высока. Не получится никакого повторного запуска утерянного образца, никакого второго шанса. Оборудование на Эросе — одновременно и самое важное, и самое уязвимое — лежало за пределами нашего контроля, так что мы были помешаны на том, чего мы могли достичь.

Моя рабочая станция, центр моего бытия, была оснащена экраном во всю стену с мультиэлементным многозадачным интерфейсом, и самым удобным креслом из всех, которые у меня когда-либо были. У воды был вкус огурца, цитрусов и оксирацетама. Станции Ле, Лодж и Куинтаны разделяли с моей то же помещение, и все четверо сидели лицом друг от друга, напоминая на плане комнаты лепестки очень простого цветка. На Эросе было полтора миллиона человек в замкнутой среде обитания, семь тысяч центров сбора данных на погодных центрах в общественных залах, и запрограммированные Протогеном обновления ПО во всех станциях контроля за системами жизнеобеспечения, включая системы рециркуляции воды и воздуха. Каждый из нас ждал, когда придут данные, жаждал, чтобы они начали заполнять наши базы, складываясь в рисунок, который, мы были убеждены, обязательно проявится.

Каждая минута длилась как две. Моё лишённое сна тело, казалось, вибрирует в моём кресле, будто моя кровь нашла идеальную частоту для резонанса с комнатой, и медленно разрывала её на куски. Ле вздыхала, кашляла, и снова вздыхала, и наконец, единственным, что удерживало меня от того, чтобы броситься на неё в диком раздражении, стало то, что за нашей дверью дежурил охранник, и то, что так мы пропустим начало нашего потока данных.

Куинтана заорал от ликования первым, потом Ле, а потом мы все вместе завыли от радости, которая ощущалась тем слаще, что так надолго задержалась. Данные потекли, заполняя клетки наших аналитических таблиц и баз данных. В те первые прекрасные часы я отследил изменения в физической карте станции Эрос. Активность протомолекулы началась в убежищах, которые мы превратили в инкубаторы, подпитывая разумные частицы радиацией, которая, судя по всему, лучше всего активность стимулировала. Она распространялась по транзитным туннелям, по уровням казино, по туннелям обслуживания, по докам. Она пробиралась в пещеры Эроса как глубокий вдох, в величайшем акте трансформации в истории человечества и древа жизни, из которого оно возникло, и я — вместе с горсткой остальных — наблюдал, как он разворачивается, с благоговейным страхом, переходящим в религиозный экстаз.

Я хочу сказать, что чту память принесённых в жертву жителей, что в моём сердце нашлась минута, чтобы выразить им благодарность за тот невольный вклад, который они сделали в будущее, оставившее их позади. Что-то сродни тому, что ты приучаешь себя говорить о каких-нибудь лабораторных животных, достаточно развитых, чтобы быть милыми. И может, я так и делал, но моё поклонение протомолекуле и её магии — и это не слишком сильное слово — переполняло сентиментальностью всё, что было связано с нашими методами.

Сколько прошло времени прежде чем нам стало понятно, насколько сильно мы недооценили задачу? В моей памяти это случилось почти немедленно, но я понимаю, что это неправда. Само собой, на первый, второй, третий день мы должны были воздерживаться от суждений. Такое малое время предоставляло нам — в смысле, мне — лишь очень тонкий срез от общего массива данных. Но чрезвычайно быстро сложность происходящего на Эросе превзошла наши возможности. Модели, базирующиеся на испытаниях в лаборатории и при воздействии на человека на Фебе, возвращали значения в диапазоне между непостижимым и обыденным. Возможности протомолекулы по использованию крупномасштабных структур — внутренностей, рук, мозгов — застали меня врасплох.

Внешние проявления инфицирования мы опускали как объяснимые простой причинно-следственной связью, руководствуясь и здравым смыслом, и властью своего рода прекрасного безумия. «Что она делает» и «чего она хочет» и опять «что она делает». Я продолжал плыть в глубинах массивов информации, пробуя одну аналитическую стратегию за другой в надежде, что где-то в куче чисел и проекций я обнаружу то, что посмотрит прямо на меня. Я не спал. Ел урывками. Остальные следовали тому же примеру. Трин пережила психический срыв, что оказалось благословением, так как положило конец ее кашлю и вздохам.

Слушая голоса Эроса — человеческие голоса субъектов сохранились, даже когда плоть была переделана, реконфигурирована — я пришёл к пониманию истины. Слишком много упрощающих допущений, слишком мало воображения с нашей стороны, и совершенная чужесть протомолекулы низвергает в руины наши лучшие устремления. Поведение частиц меняется не только в масштабе, но и качественно, и продолжает делать это снова во всё более узких интервалах. Чувство, что мы наблюдаем за обратным отсчётом, выросло в уверенность, хотя что будет в конце его, сказать было невозможно.

Мне, вероятно, должно было быть страшно.

С каждым новым открытием на долгом, непрерывном протяжении существования познания, предшествовавшего даже человечеству, наступали новые начала. В один час, один день, или всю жизнь что-то новое приходило в мир. Признанное или нет, оно существовало в единственном своём смысле, особом и тайном. И эта потрясающая радость, когда находишь новый вид или новую теорию, объясняющую данные, которые смущали тебя до этого. Чувство, занимающее всю шкалу от чего-то, что глубже оргазма до невесомого, тихого голоска, который шепчет тебе, что всё, что было известно тебе раньше — неправильно.

Бывали ли люди столь блестящие, упорные и прежде всего везучие, чтобы суметь пережить хоть горстку подобных моментов за свою звёздную, выдающуюся карьеру. У меня их было пять или шесть в каждую смену. Каждый из них был лучше, чем любовь, лучше, чем секс, лучше, чем наркотики. В те несколько раз, что я спал, сквозь сон я думал о сопоставлении образцов и анализе данных и просыпался с трепетом надежды, что на этот раз, сегодня, может быть, придёт озарение, которое придаст смысл всему сделанному. Линия, что соединит точки. Все точки. Я жил на грани откровения, словно умел не сгорать, танцуя в пламени. Когда наступил конец, это удивило меня.

Я опомнился в своей келье, в тишине и темноте, между сном и явью, и кровать баюкала меня, держа в своей ладони как жёлудь. Резкий запах свежего фильтра из воздушного рециркулятора напоминал мне о дожде. Я слышал голоса — обрывочные, злые фразы — которые я списал на комбинированное действие многочасового вслушивания в звуки Эроса и гипнагогических наводок в моём мозге. Когда открылась дверь и два человека из охраны вывели меня наружу, я был почти уверен, что это всё часть моего сна. А через пару секунд завопила сирена.

Я до сих пор не знаю, как астеры раскрыли станцию Тот. Какой-то технический сбой, какой-то след, который привёл к нам, неизбежная в условиях работы с людьми утечка информации. Охрана станции гнала нас как скотину по коридорам. Я полагал, что наш путь закончится в эвакуационном корабле. Это оказалось не так.

Они построили нас перед нашими рабочими станциями в лабораториях. Фонг командовала группой в моей комнате. Впервые я видел в ней что-то кроме ещё одного анонимного дополнения к куску биомассы и набора требований для осуществления безопасности. Она указала на наши станции своим нелетальным останавливающим оружием. Всё их оружие было предназначено для контроля за группой исследований, а не для защиты станции.

— Зачистить, — сказала Фонг. — Зачистить всё.

С таким же успехом она могла сказать, чтобы мы отгрызли себе пальцы. Лодж скрестила руки. Куинтана плюнул на пол. Страх загорелся в глазах Фонг, но нам было всё равно. В тот момент это чувствовалось как благородство. Десятью минутами позже ворвались астеры. Они не были одеты в стандартную униформу, они были вооружены не унифицированным оружием. Они орали и вопили на мешанине из дюжины разных языков. Молодой парень с татуировкой на лице вёл отряд. Я видел глаза Фонг, когда она приняла решение и подняла руки над головой. Мы последовали её примеру, и астеры окружили нас, стали засыпать вопросами, которые я не мог понять, и орали в пьяном от насилия восторге.

Они швырнули меня на пол и связали мне руки за спиной. Двое из них унесли Ле, когда она стала угрожать им экстравагантным насилием. Не знаю, что с ней после этого стало. Больше я ее никогда не видел. Я лежал, и моя щека прижималась к полу сильнее, чем можно было ожидать от низкой гравитации. Я смотрел на их ботинки и слышал трескотню их голосов. В моей станции закончился прогон анализа, и тренькнул звонок, чтобы привлечь внимание, которое уже никто на него не обратит.

Менее чем в двух метрах от меня появилась новая интерпретация, которая могла быть той самой единственной, которая могла распахнуть дверь волшебства, ждала моего взгляда, а я не мог дать его ей. В этот момент я осознал всю глубину бездны, простёршейся передо мной. Я умолял их дать мне взглянуть на результаты. Я ныл, я рыдал, я ругался. Астеры не обращали на меня внимания.

Через несколько часов они оттащили меня в док, в наскоро сооружённую камеру. Мужчина с ручным терминалом и с таким сильным акцентом, что его речь едва можно было разобрать, потребовал мои имя и идентификатор. Когда я сказал ему, что у меня нет связей с профсоюзом, он спросил, есть ли у меня семья. Я ответил «нет» и на этот вопрос. Мы шли на тяге около трети g, но без ручного терминала или доступа к панели управления я быстро потерял счёт времени. Дважды пара молодых людей приходила и била меня, выкрикивая угрозы, что будет ещё хуже. Они перестали только когда старший из двоих зарыдал и не мог успокоиться.

Я понял, что идут стыковочные манёвры по тому, как сдвинулись векторы корабля. Мы прибыли туда, куда бы мы ни шли, чтобы оставаться здесь столько, сколько бы мы ни должны были здесь пробыть. Пришла охрана и вывела меня наружу, запихнув в строй остальных людей с Тота. Они вели нас как заключённых. Или животных. Я ощущал потерю эксперимента, словно оплакивал чью-то смерть, только ещё хуже. Потому что как бог оставил ад без своего присутствия, так и эксперимент будет продолжаться, но для него я уже потерян.

Они держали нас в огромной комнате.

* * *

— Как она могла не понимать? — спросила Мичио Па. — Если она роняла стаканы и вещи, она должна была заметить.

— Одна из особенностей болезненного состояния состояла в том, что она была не в состоянии оценить ущерб. Это часть диагностики. Сознание — это функция мозга, такая же как зрение, движение и речь. Оно тоже вполне может быть нарушено.

В зале для заседаний были: стол; мягкий, отражённый свет; восемь мягких стульев, созданных для скелетов подлиннее моего; неосвещённый экран, показывающий эскиз Леонардо да Винчи с плодом в материнской утробе; два вооруженных охранника по обе стороны двери, ведущей в коридор; Мичио Па, одетая в отлично подогнанную одежду, имитирующую военную униформу, не являясь ей; и я. Запотевший графин с чистой водой стоял в центре стола в окружении четырёх приземистых стаканов. Тревога играла лёгкое арпеджио на моих нервах.

— Так значит, болезнь делала так, что она не могла видеть, что болезнь делала с ней?

— Думаю, всё это было тяжелее для меня, чем для неё, — сказал я. — Я со стороны мог видеть, что с ней творится. Что она теряет. Полагаю, время от времени у неё были просветления, но даже они, похоже, не особо помогали ей понять.

Па наклонила голову. Я сознавал, что она привлекательная женщина, пусть я и не чувствовал влечения к ней, и не видел в ней влечения ко мне. Хотя что-то во мне привлекало её внимание. Если не влечение, то очарование, может быть. Я не мог вообразить, почему.

— Вас это не беспокоит?

— Нет, — сказал я. — Они сканировали меня ещё когда я жил на базу. У меня нет этой аллели. У меня не разовьётся её болезнь.

— Но что-то ещё, что-то, что действует так же…

— Я прошёл через что-то подобное в колледже. Я не хотел бы повторения этого, — сказал я и засмеялся.

Её веки затрепетали, в её голове — я так подумал — заплясала чехарда мыслей, одна быстрей другой. Она выдохнула одинокую усмешку, а потом покачала головой. Я улыбнулся, не особо понимая, чему улыбаюсь. Её ручной терминал звякнул и она бросила на него взгляд. Выражение её лица застыло.

— Я должна взглянуть на это, — сказала она. — Я скоро вернусь.

— Я подожду здесь.

Когда охранники закрыли за ней дверь, я поднялся и зашагал по комнате со сцепленными за спиной руками. У экрана с Леонардо я остановился и уставился на него. Не на рисунок, а на человека, смотрящего из отражения. Был третий день, как я покинул комнату, и я всё ещё отказывался воспринимать своё отражение как самого себя. Я задумался, сколько людей, грубо говоря, прошли через годы без зеркала. Думаю, очень немного, и думаю, лично я знаю из них почти три дюжины.

Даже когда мои волосы постригли, а мою клочковатую бороду сбрили, выглядел я дико. Где-то среди этих лет в комнате у меня вырос второй подбородок. Маленькие кожаные мешки синими тенями набухли под моими глазами, ещё темнее, чем коричневые тени на моих щеках. Теперь мои волосы были седыми, что умом я и так понимал, но теперь, когда я это видел, это шокировало. Нападения Куинтаны не оставили на мне отметок. Даже дыра от ножа, залеченная системой медэксперта станции, не оставила шрама. Время нанесло мне, как и всем прочим, неизмеримо больше урона. Если прищуриться, то я ещё мог разглядеть следы человека, о котором я думал, когда представлял сам себя. Но лишь следы. Я удивлялся, как Альберто смог заставить себя поиметь усталого старика в моём отражении. Но, судя по всему, нищие не выбирают.

То, что я не вернусь в комнату, теперь казалось данностью. Они не отправили меня обратно, дали мне новую одежду, новое жильё. Даже Браун за всё то долгое время, пока его допрашивали, не удостоился бритья. Мой голый, поросший белой щетиной подбородок ясно свидетельствовал о том, что я превзошёл его. В первый день я с гордостью задвигал мою яйцевую теорию одному человеку, потом другому, затем ещё одному, а после снова первому. Тогда они дали мне файл с доступом только для чтения, который охватывал годы, которые я пропустил. Две тысячи страниц, которые я читал с чувством сродни тоске и зависти, что бывают, по моему представлению, когда следишь за карьерой отнятого у тебя ребёнка. От сверхъестественного полёта Эроса к поверхности Венеры к сотворению кольцевых врат, к открытию и активации более чем тысячи других врат, которые открыли тысячи пустых звёздных систем, и это наполняло меня изумлением, радостью и глубоким до мозга костей чувством сожаления о том, что меня там не было и я не видел, как это было.

Я отбросил теорию с яйцом и взялся за мою более естественную теорию врат. Они думали, что дали мне шпаргалку, способ подать себя как что-то лучшее, чем я стал бы для марсианина. Я не был согласен с таким мнением. Если они принимали меня за дурака, это всё равно было меньше, чем я думал о них. Я мог только надеяться, что переговоры между Поясом и Марсом пойдут хорошо. Моя судьба была в их руках, как и все эти годы.

Дверь открылась и вернулась Мичио Па. Марсианин шёл рядом. Та же несчастная кожа, те же орехово-коричневые волосы. Моё сердце забилось так неистово, что у меня перехватило дыхание, и на долгие секунды меня охватил страх, что случится что-то ужасное и напрямую связанное с медициной.

— Доктор Кортазар? — спросил марсианин.

— Да, — ответил я, рванувшись к нему слишком быстро, протягивая перед собой руку как беспочвенное основание для близости, — да, он самый. Это я.

Марсианин холодно улыбнулся, но потряс мою руку. Никакой физический контакт не мог вызвать такого напряжения.

— Я так понял, вы нашли какой-то смысл в наших кольцевых вратах?

Мичио Па сбоку от него кивнула, как бы неосознанно подталкивая меня.

— Не в полной мере, — сказал я, — но общее представление у меня есть.

Когда он ответил, это было похоже на удар под дых.

— Почему сначала вы солгали?

— О чём? — спросил я, пытаясь выиграть время.

Он улыбнулся, хотя в выражении его лица не было юмора.

— Вы должны знать, что каждый звук в этой камере сканируется и записывается.

Нет. Этого я не знал. Хотя по размышлении это казалось очевидным.

Он продолжил.

— Вы преднамеренно скормили доктору Брауну фальшивую историю про ваш анализ, а потом в последнюю минуту дали ему корректную версию. Мне хотелось бы понимать, почему.

— Я переосмыслил мой… — начал я, а потом осёкся, увидев понимание в его глазах.

— Вы играли с ним, — сказал марсианин. — Манипулировали им, чтобы попытаться укрепить вашу позицию. Неверно полагая, что мы будем торговаться за наименее ценного заключённого.

Он говорил это, не подразумевая вопрос, но я обнаружил, что всё равно киваю.

— Тот факт, что он не распознал фальшивку в ваших выводах из данных, — продолжал марсианин, — это та причина, по которой вы здесь. Так что, полагаю, провал вашего плана оказался путём к успеху.

— Благодарю, — ответил я невпопад.

— Примите к сведению, что мы хорошо осведомлены, что вы такое, какую тактику вы предпочитаете, и не потерпим такого поведения в будущем. Последствия, вытекающие из непонимания этого факта, будут крайне тяжёлыми для вашего будущего существования.

— Я понял, — сказал я, и это было правдой. Что-то в моём лице, судя по всему, ему понравилось, и он слегка расслабился.

— Я разрабатываю что-то вроде частной тактической группы для исследования данных, которые приходят с первичных зондов, ушедших на ту сторону кольцевых врат. Ваш опыт с первоначальным открытием ставит вас в исключительное положение. Я хотел бы, чтобы вы присоединились к нам. Это не будет свобода. Её на кону никогда не было. Но всё это будет не здесь, и это будет работа.

— Я не нуждаюсь в свободе, — сказал я.

В его улыбке отозвалось эхо печали, которую я не сумел бы понять. Я подумал, а понял бы Альберто, что она значит? Марсианин хлопнул меня по плечу, и меня подняла волна облегчения.

— Идёмте со мной, доктор, — сказал он. — У меня есть кое-что, чтобы вам показать.

Я вознёс безмолвную благодарность любому воображаемому богу, какой бы меня ни слушал, и позволил марсианину ввести меня в эту широкую новую вселенную, открытую передо мной.

Я позволил себе поразмыслить, как там без меня будет комната. Поймёт ли когда-нибудь Браун, что я его переиграл. Заведёт ли Альберто нового любовника. Сколько лет протянется, пока Фонг и Наварро откажутся от надежды, что я как-нибудь вернусь за ними всеми. Вопросы, на которые я и не думал когда-то найти ответ, поскольку в конце концов на самом деле они меня не волновали.

Загрузка...