Знак – Овен.
Градусы – 12°51' 26'' – 25°42' 51''
Названия европейские – Альботаим, Аллотхаим, Альрохан.
Названия арабские – аль-Бутайн – «Брюшко, Маленькое Чрево».
Восходящие звезды – эпсилон, дельта и пи Овна.
Магические действия – изготовление пантаклей для поиска источников и кладов.
С утра, дожидаясь завтрака в «Шоколаднице», я успел схоронить мамашу – это для начала.
Чуть не свихнулся от диковинной смеси тоски и облегчения; уши пылали от стыда, но к вечеру тоска отступила вовсе, а облегчение сорвалось с цепи и оказалось самым настоящим ликованием. Вины за собой я больше не чувствовал. Веселился, словно бы матушка не умерла, а, скажем, уехала в отпуск. Или, того лучше, вышла замуж за иностранца (если у кого-то достанет воображения представить себе иностранца, решившегося жениться на приземистой басовитой толстухе шестидесяти семи лет от роду), уехала на край земли и никогда, никогда, никогда не вернется. Ревнивый муж не позволит, например. Или просто не хватит денег на билет. А нам того и надо.
Два дня спустя, я впервые привел Галю к себе домой. В нашу с матушкой то бишь квартиру. Теперь это называлось: «к себе». У меня, пожалуй, хватило бы энтузиазма трахнуть ее непосредственно на мамашином смертном ложе, но Галя почуяла неладное. Спросила: «Где ее комната?» Сказала: «Я туда не пойду!» Ну и ладно. Не очень-то и хотелось. Так, разве смеху ради…
Устроились на моем диване, в гостиной. Призрак матушки не препятствовал моей эрекции, преждевременной эякуляции, напротив, не способствовал. Вот уж не ожидал от покойницы такого великодушия. Все у меня выходило не просто хорошо – отлично! Как никогда. И не только с Галкой. Постель тут вообще дело десятое. Главное, я теперь чувствовал себя так, словно вместе с матушкой в крематорий отправились все семнадцать пар моих коротких штанишек и восемь совочков из красной пластмассы, и ненавистный, громоздкий, гремучий дядькин велосипед, на котором я так толком и не выучился ездить: сперва ноги до педалей не доставали, а после просто надоело падать. И, кажется, в колумбарии упокоились воспоминания обо всех неудачах и промахах, ошибках и обидах. В тот вечер я был взрослым младенцем, почти без прошлого, почти без личной истории – так, карандашный набросок в несколько страниц, ничего толком не поймешь.
Галя выла, как раненая волчица, закатывала глаза и содрогалась так, что меня почти укачало. Но в финале вместо обычной благодарной сонливости я испытал азарт и досаду. «Как могло выйти, – думал я, – что за последние четыре года у меня не было никого, кроме этой женщины?»
А вот так и могло.
У Гали была квартира, у меня – матушка. Многие пары сходятся по той же причине. Одному некуда податься, другому, обладателю стылого, холостяцкого жилья, нужен хоть кто-то, хоть изредка, а лучше бы – на постоянной основе. Но это уж как повезет.
Признаваться себе, что я вовсе не люблю Галю, а довольствуюсь ею за неимением лучшего, было вовсе не противно. Было даже приятно, что греха таить! Разнообразные новые возможности сопели под дверью, цокали коготками в коридоре, как одомашненные ежи. Я наслаждался их близостью.
Галка почуяла неладное. Разревелась, укоренившись носом в моей ключице. «Я так люблю тебя! – говорит. – Мне так с тобой хорошо, так хорошо…»
Идиотка. Зачем реветь раньше времени, если хорошо? И зачем врать, если плохо?..
Я так ей и сказал.
Уже неделю спустя на этом диване побывала рыжая Оля, девятнадцатилетняя студентка, родом, кажется, из Подольска. Месяц изображала неутолимую страсть, в духе «Девяти с половиной недель», между делом осторожно вынюхивала: не подсоблю ли с московской регистрацией? Я бы и рад помочь, но жертвовать девственной чистотой собственного паспорта ради чужих бумажек – как-то уж очень нелепо. Да и хлопотно; не зря фиктивные браки денег стоят. Тяжкий, неблагодарный это труд – жениться.
Потом была Инна, маленькая, полная, усеянная веснушками, виртуоз, между прочим, в оральном деле, каких поискать. Этой от меня ничего не было нужно – разве только мужу-гуляке отомстить. Потому и не скрывала от него ни единой подробности, даже адрес мой зачем-то разболтала. После третьего кряду визита раззадоренного супруга пришлось завершить наш роман: войны мне хватало при мамаше, теперь отчаянно хотелось мира.
Обе рыжие совместными усилиями принесли мне удачу: появилась новая работа, случилась неожиданно успешная и быстрая, слишком быстрая даже, карьера. Волной пошли какие-то бесконечные выборы, от губернаторских до президентских; море работы, непрерывная, многомесячная медиа-истерика, и я в центре циклона, почти величественный в своем пофигизме. Где наша не пропадала? Да, собственно, нигде не пропадала пока.
В финале этого марафона была грандиозная пьянка по случаю нашего общего умеренного успеха и последний, решительный гонорар, размер которого позволял целую неделю упиваться собственным могуществом, а потом еще три месяца – просто радоваться. Отпуск на Филиппинах, недорогие, но качественные объятия туземных девиц, экзотические коктейли под звездным небом, ночное купание в океане, почти экстатический восторг и дикий, животный ужас, охвативший меня, когда тело осознало, что болтается уже не между небом и землей, а между двумя темными, густыми, как застывающее желе, безднами. Был и восторг благополучного возвращения на берег, всего-то несколькими минутами позже. Кому суждено быть повешенным, не утонет, как же, как же…
Потом дело пошло хуже, меня накрыла вялотекущая московская депрессия. Была какая-то фрилансерская работа, все больше по мелочам, утреннее пиво вместо кофе, непременный послеобеденный коньяк, вялотекущие ночные кутежи – когда в компании коллег по многочисленным бывшим халтурам, а когда и в полном одиночестве, лицом к лицу с новеньким монитором, чьи технические характеристики должны были уберечь мои глаза от слез, да вот не всегда справлялись с этой задачей.
И вдруг, откуда ни возьмись, румяная, черноглазая Маша, неожиданно упала мне в руки – не с неба, из окна бельэтажа. Ну, положим, не упала, а деликатно сползла с подоконника, под восторженный писк подгулявших подружек. Очень уж, – объясняла потом, – захотела познакомиться.
Был короткий, пылкий, как в школьные годы, роман и тихая, без особых понтов свадьба. Был новорожденный сын Егорка; когда я первый раз взял его на руки, содрогнулся от страха и, не стану врать, брезгливого недоумения: что за существо такое нелепое? И при чем тут, собственно, я?! И острая, щемящая, никогда прежде не испытанная нежность, накрывшая меня теплой волной несколько месяцев спустя – просто так, ни с того, ни с сего. Просто дошло, наконец. Как до жирафа. Были Егоркины первые шаги, и вторые шаги, и третьи, и четвертые. Слово «папа» он выучил гораздо позже, чем «мама» и «дай», но я на него не в обиде. «Мама» и «дай» действительно важнее. Умница, сынок.
В этой судьбе, судя по всему, не намечалось трагедий; впрочем, ничего интересного там тоже больше не намечалось. Поэтому я решил, что с меня хватит. Долгую, благополучную старость пусть проживает во всей полноте, было бы что проживать…
Я вернулся к собственной жизни и принялся уплетать блинчики с шоколадом, благо сонная Лолита с фиолетовыми волосами наконец принесла мой заказ. Угрюмый тип за соседним столиком, до белого каления доведенный невменяемой мамашей, так ничего и не понял. Поковырял кекс, допил кофе, скорчил брезгливую гримасу, расплатился и вышел вон. Ну да, они никогда ничего не замечают, обычное дело. Но именно к этому я и не могу никак привыкнуть. Раздеваешь человека, можно сказать, догола, присваиваешь самые яркие впечатления и острые переживания, отмеренные ему судьбой, а он ни сном ни духом. Другое дело, если червонец из кармана потащишь. Вот тогда визгу не оберешься.
Так то ж червонец.
Покончив с блинчиками, я огляделся по сторонам. Утренние посетители «Шоколадницы» – не бог весть что, но почему бы не попробовать еще раз? Миниатюрная женщина с черешневыми глазами, возможно, окажется отменным поставщиком упоительных ощущений. Сейчас-то она целиком в моей власти: хочет умереть, проклинает судьбу, себя, его и еще примерно дюжину человек, но это, будем надеяться, минутная слабость.
Поэтому – выдох.
И вдох.
Мое тело скукоживается на хрусткой простыне. На животе – грелка со льдом, под головой твердый ком свалявшейся больничной подушки. Телу больно и холодно, но оно ликует. На душе камень, сердце изодрано в клочья невидимыми, но немилосердными кошками, разум ошалел от давешнего наркоза, а тело, поди ж ты, ликует. Его наконец выпотрошили, опустошили и оставили в покое. Подарили ему блаженное одиночество, избавили от необходимости делить все на двоих.
Мне, надо понимать, только что сделали аборт. Мне, страшно признаться, хорошо, как давно уже не было. Потому что медицинская мерзость осталась позади, а впереди – все, что угодно, кроме этой мерзости. Сейчас я еще немножко полежу, посплю, а завтра начнется новая жизнь. Не обязательно прекрасная и удивительная. Вовсе не обязательно. Но все же новая. Все же жизнь. После смерти. Не сказать, что моей, но и не совсем чужой. Фиг поймешь, кто именно умер полчаса назад. И какая, к чертям свинячьим, разница?
Странно все же, почему я так боялась? Было бы чего бояться. Убийство себе и убийство, к тому же чужими руками; собственными ничего делать не надо… А вот интересно, братец-двойник Оле Лукойе, тот, который рассказывает детям Самую Последнюю Сказку – неужели он кладет на свое седло всю эту мелочь, нерожденных, невыношенных, ненужных младенцев, вычищенных на ранних сроках? Было бы странно рассказывать сказки этим малькам. С другой стороны, оставлять мертвых детей вовсе без сказок нехорошо. Очевидно, для этих крошек у Оле Лукойе припасены мертвые зародыши сказок. Сказки, которые однажды начинали рассказывать, да обрывали на полуслове, отвлекались на другие дела, а потом забывали или просто повода не было завершить рассказ.
Тихонько смеюсь, спрятав лицо в подушку. Лучше бы никто не слышал моего смеха. Заплюют ведь. Мне сейчас веселиться не по чину. Мне следует лежать с постной физиономией. Можно чуть-чуть поплакать, но тихонечко, чтобы не досаждать соседкам по палате и, самое главное, младшему медицинскому персоналу. Ибо месть его воспоследует незамедлительно.
Дальнейшие переживания куда менее интересны. Непродолжительный, но бурный загул по случаю «выздоровления». Пробуждение в постели с подружкой, веселое удивление, приступ вполне понятного энтузиазма. Открытие новых возможностей. Три непродолжительных, но приятных романа с красивыми барышнями – очень удобно, когда требуется спокойно, без суеты и надрыва дождаться прекрасного принца, без которого, как ни крути, не жизнь. А вот с ним, надо понимать, жизнь. Логически рассуждая.
«Жизнь» – это вот что. Жизнь – это у нас несколько тысяч качественных, добротных оргазмов и примерно столько же нервных срывов, тягостных для окружающих, но вполне сладостных для исполнительницы; несколько сотен умопомрачительных обновок, несколько десятков путешествий, пара-тройка вялых попыток вспомнить былые умения и устроиться на работу – с самого начала было понятно, что они обречены на провал и, в общем, никому не нужны, но… Но.
В любом случае с работой ничего не вышло. Принц был против, будущие начальники не то чтобы в восторге, да и сама не слишком-то хотела. Чего действительно хотела, так это отвлечься от дикого, неконтролируемого, непреодолимого страха смерти. Путешествия, нервные срывы, наряды и даже любовь с ним не справлялись. С каждым оргазмом ужас становился все сильнее, но это понимал лишь я; женщина с черешневыми очами так глубоко в себе не копалась. И вообще не копалась. Не так уж интересен человек, чтобы рыться в человеческих заморочках с утра до ночи, тем более, в собственных, – примерно так она думала.
Умница, маленькая моя.
«Маленькая моя», – это словосочетание мне доводилось слышать чаще прочих. И еще: «сладкая моя». Жизнь вышла такая же: вполне сладкая и не сказать чтобы большая. К тридцати семи годам тело вдруг решило, что с него хватит, и изготовилось умереть.
Я не стал докапываться до причин, не дождался диагноза, спешно ретировался, как только почуял, чем тут пахнет. Это поначалу мы все смакуем переживания умирающих, словно бы чужой опыт может оказаться для нас своего рода прививкой от смерти. Глупости, конечно. Не бывает таких прививок. Сильно жирно, надо понимать. Считается, что мы перебьемся.
Правильно в общем считается.
Я расплатился, накинул куртку, вышел из кафе. Пока я завтракал и снимал сливки с чужих судеб, машина остыла, но не фатально. Мерзнуть в салоне, ждать, пока прогреется, не обязательно. Вот и славно: дел у меня сегодня как никогда. Я уж отвык от такого ритма. Привыкать заново не имеет смысла: сегодняшний день – исключение из правила, пусть таковым и остается.
Правило это, не мною, понятно, придумано, но усвоено почти с восторгом. У накха не может быть собственной жизни, – примерно так я это для себя формулирую. Это не табу, нарушив которое ослушник лишится чего-нибудь распрекрасного и полезного, вроде головы. Просто подразумевается, что собственная жизнь ребятам вроде меня ни к чему. Отвлекает.
Так оно, по чести сказать, и есть. Я не раз проверял.
Но сегодня мне следовало предпринять великое множество мелких усилий ради длительного и комфортного хранения собственной шкурки. Получить три гонорара: один на юго-востоке Москвы, другой – на северо-западе, третий, самый мелкий, хвала всему, что шевелится, в центре. Пока находятся психи, готовые оплачивать мятой бумажной монетой пустопорожнюю мою болтовню, о шкурке можно не слишком беспокоиться. Чего-чего, а слов на мой век хватит. Венька, старый дружище, помнится, смеялся надо мной, говорил, что в прошлой жизни я был Оле Лукойе. Дескать, жил, не тужил, по чужим снам перекати-полем мотался, морочил голову детишкам, а умер по-дурацки, подавившись спьяну собственной сказкой. И вот теперь суждено мне хрипеть, отхаркиваться, стараясь выплюнуть ту, древнюю, недосказанную небылицу и умолкнуть наконец.
Не выходит пока. Трындеть мне не перетрындеть, что бы ни случилось.
С точки зрения бытовой выгоды, оно и к лучшему.
Часть денег следовало тут же отвезти квартирной хозяйке, еще несколько мелких порций поделить между телефонной станцией, интернет-провайдером и прочими полезными кровососущими организациями. Полупустые хлопоты, сущая ерунда, на исполнение которой в каком-нибудь уютном провинциальном городе ушло бы часа три, а вот в Москве если и хватит рабочего дня, то чудом. Хорошо хоть, жизнь моя так истончилась, стала столь незначительной, что вряд ли в ней найдется место апокалиптическим автомобильным пробкам. Разве что мелким заторам у светофоров. Это – пожалуйста, это перетерпим.
Дня мне кое-как хватило. В девять вечера я – не вышел, колобком выкатился из подъезда Виктории Борисовны. Влип я с нею, конечно. Застать на работе не успел, пришлось отправиться домой и принести время своей жизни в жертву законам гостеприимства. Снять ботинки, вымыть руки, полтора часа пить чай с ванильными сухарями перед телевизором, обсуждать, с позволения сказать, «новости». Спешно сочинять собственные мнения о текущих событиях, да так, чтобы, с одной стороны, не слишком разойтись с почти младенческими суждениями Виктории Борисовны, а с другой – чтобы самого не стошнило на крахмальную скатерть в процессе выступления. Не бог весть какое умственное усилие, но все же муторная работа. Хуже, чем статьи для дамских глянцев писать, ей-богу.
Дом – это очень, очень важно.
Дом нужен всякому человеку; другое дело, что глубинные мотивации у нас, квартиросъемщиков, разные. Кому-то дом нужен для того, чтобы туда возвращаться, кому-то – чтобы было куда приводить других людей, кому-то требуется место, которое можно обустраивать по своему вкусу и разумению, а кому-то – запереться на полдюжины замков и вздохнуть с облегчением: «Уж теперь-то наверняка доживу до утра». А мне дом нужен для того, чтобы было откуда уходить. Диковинная придурь, не спорю.
Сколько себя помню, всегда был одержим желанием уйти из дома. Вовсе не от родителей: детство у меня получилось не то чтобы счастливое, но вполне благополучное, жаловаться особо не на что. Уйти хотелось ради самого жеста: вот дом, я тут живу, смотрю сны по ночам, валяюсь на диване с книжкой, загораю на балконе, храню нужные, полезные и просто любимые вещи, и вдруг, ни с того ни с сего, переступаю порог, запираю дверь и иду неведомо куда и зачем. Просто ухожу, чтобы уйти, и все тут.
Я и уходил, собственно, великое множество раз, но всегда возвращался. Если не к ужину, то хотя бы на рассвете. Здравый смысл подсказывал: не вернусь сам – вернут силой. А превращать потаенную мечту в скандал, бунт и заведомо проигранную битву мне не хотелось. Не мой стиль. Всякий жест следует исполнять красиво или уж не делать вовсе, – так мне всегда казалось.
Став старше и поселившись отдельно от родителей, я окончательно убедился, что желание уйти из дома вовсе не было связано с потребностью избавиться от докучливых сожителей. Сколько бы лет ни жил один, а по-прежнему больше всего на свете хотел уйти из дома.
Другое дело, что, став взрослым, я вполне мог позволить себе такую придурь. Загулять на несколько дней, а то и недель, ночевать у друзей и подружек, завеяться в другой город – да мало ли вариантов? При этом совершенно не обязательно обещать себе: «Ни за что, никогда, ни при каких обстоятельствах не вернусь!» Вполне достаточно знать, что так может случиться как бы само собой, без особых усилий.
Собственно говоря, дважды такой фортель мне удался. Одна комната, за тысячу километров отсюда, до сих пор, небось, пустует на радость местным паукам, тараканам и мышатам. Ну и славно, надо же им хоть где-то отдыхать от бесконечной битвы с людьми…
Судьба второй навсегда покинутой съемной квартиры мне неизвестна. Могу лишь предположить, что ее законный владелец был совершенно счастлив, обнаружив, что я оставил там не только драные джинсы, да несколько ярких кофейных кружек, но и новехонький музыкальный центр. Очень уж не хотелось туда возвращаться; теперь, пожалуй, и не вспомню, почему.
Зато теперь я отлично устроился. Выходя из дома, могу быть совершенно уверен, что если и вернусь, то лишь полдюжины жизней спустя, никак не раньше. А это, если разобраться, много позже, чем «никогда». Несколько «никогда» спустя – так, что ли, получается?..
И, да, кстати, о возлюбленной моей «никогде». За мужество, проявленное при личном общении с Викторией Борисовной, мне, безусловно, полагается награда. Ничего из ряда вон выходящего, чашка кофе, пирог какой-нибудь яблочный и пара-тройка чужих судеб на закуску, чтобы слаще спалось.
Отличное решение.
Благо кафе – вот оно, через дорогу. Называется «Кортиле». «Дворик», если я ничего не путаю. Смешно, конечно: закрытое помещение «двором» именовать, да еще и писать импортное слово кириллицей. Зато вывеска славная, полосатая, а из огромных окон льется топленый, желтый, сливочный свет. Мне определенно туда.
Захожу, направляюсь в самый дальний угол, устраиваюсь на уютном гибриде дивана и садовой скамейки. Осматриваюсь в поисках добычи. Опаньки. А ведь, возможно, придется ограничиться кофе и пирогом. Больше ничего мне тут, боюсь, не светит. Кафе хорошее, но народная тропа к нему пока явно не протоптана.
Какая уж там тропа. Кроме меня тут только две барышни, черненькая и беленькая, этакий новейший римейк древней шведской поп-группы «Абба». Устроились у окна, на радость редким прохожим. Щебечут без умолку, бурно жестикулируют, телефоны – и те звонят ежеминутно. Тут мне точно ловить нечего: девочки слишком заняты друг другом и делами; вряд ли им придет в голову жаловаться на жизнь. Не тот момент. Да и темперамент, кажется, не тот.
Что ж, искренне рад за них.
А мне и кофе с пирогом сойдет, для начала. Беспокоиться не о чем: вечер только начался, а в этом большом городе полно мест, словно бы специально созданных для желающих пожаловаться на судьбу. Без добычи не останусь. Ну а пока можно пить кофе и радоваться своему открытию: не знаю, какая здесь кухня, но за интерьер и освещение многое можно простить авансом. По стенам тут развешены не картинки-фотографии, а какие-то немыслимые архитектурные планы и чертежи. В частности, над моей головой красуется подробная схема русской избы. За одно это счастье расцеловал бы троекратно здешнего дизайнера, невзирая на пол и возраст.
Но пока вместо дизайнера судьба послала мне хрупкого юношу. Юноша называется Денис – если верить надписи на груди. По счастию, юноша Денис вовсе не хочет целоваться, он хочет меня кормить и поить.
Что ж, достойная цель.
Делаю заказ, закуриваю. Наконец понимаю, что можно снять куртку – согрелся. Раздеваюсь, заодно беру со стойки газету под названием «Газета» – не читать, прикрываться. Как и зачем люди читают газеты, неведомо, а вот прятаться за ними действительно удобно. Думаю, для того и был изобретен газетный формат, чтобы всякий человек мог сокрыть лицо в общественном месте.
А зачем бы еще?
Чтобы, к примеру, скоротать время – скажете? Но мне вовсе не нужно скоротать время. Единственное, что, на мой взгляд, имеет смысл проделывать со временем – тянуть его, растягивать всеми доступными способами. Время – это, собственно, и есть жизнь.
Вот я и тяну на свой, особый манер. Выходит, что и говорить, причудливо. Но мне нравится – пока. А разонравится, можно будет выдумать что-нибудь еще. Все накхи, говорят, довольно быстро сходят с дистанции… Впрочем, что значит – «быстро»? С точки зрения стороннего наблюдателя, пройдет, скажем, пару лет, говорить не о чем. А для накха – тысячи, да нет, какое там, десятки тысяч жизней, почти настоящих, только немного короче и во много крат ярче. Сгущенные сливки, квинтэссенция, концентрат.
Люди, конечно, от всего устают, рано или поздно. Но я пока только вхожу во вкус. Второй год пошел; не так уж мало по нашим меркам. Но и не слишком много. В самый раз.
Когда мне принесли капучино – а какой еще аперитив может выдумать для себя вечный сиделец за рулем? – в кафе появилось новое действующее лицо. В высшей степени симпатичное действующее личико, обрамленное эффектной копной смоляных кудрей. Прошлась по залу, заглянула в соседний, вернулась, устроилась за столиком у окна, но тут же вскочила, переметнулась в дальний, самый темный угол, где и умостилась, наконец. Долго, со вкусом разоблачалась. Я с удовольствием разглядывал ее, прикрывшись газетой. В долгополой дубленке барышня выглядела чуть ли не кустодиевской моделью, но под толстым слоем овчины обнаружилось совсем немного плоти. Так, сущие пустяки.
Прекрасные, следует признать, пустяки, да еще и упакованные в черные шелка и ситцы, изукрашенные причудливыми этнографическими этюдами неведомой вышивальщицы. Девица, определенно, не от мира сего (оно и славно), но вкус при этом у нее отменный. Был бы барышней, сам бы так одевался – ну, иногда.
Любовался я, каюсь, не вполне бескорыстно. У всякого Серого Волка свой интерес. Одних волнуют тела прекрасных странниц, других – пирожки в их корзинках, а кому-то просто нужен хороший попутчик, чтобы вывел из чащи куда-нибудь к людям, всякое бывает. Вот и я, повинуясь не то привычке, не то любопытству, принюхивался к незнакомке, прикидывал: уж не моя ли добыча? Что у девочки сердце не на месте – не только опытный накх, обычный психолог сразу заметил бы. Нервничает. Беда, не беда, не знаю, но какая-то проблема у нее точно имеется. И вряд ли пустяковая. Подробности узнать ничего не стоит, но есть у нас такое правило: не лезть в чужие дела, пока человек не принялся проклинать судьбу. Жизнерадостность и стойкость – вот вернейший способ обезоружить накха. Вроде бы проще простого, но наука эта по плечу, в лучшем случае, одному из дюжины. Так что без добычи мы не останемся.
А вот кудрявая незнакомка жаловаться на жизнь пока не собиралась. Проклинать судьбу – тем более. Не из того она теста, сразу видно. Такая точно не станет ныть. Стиснет зубы, вздернет подбородок и пойдет на костер, чтобы сгореть там от любви к жизни. Хорошая.
Я и сам такой был. Да и сейчас, собственно, такой – если предположить, что от меня осталось хоть что-то.
Ну, надо думать, что-то все же осталось.
Минут двадцать я вполне бездарно на нее пялился, благо иных посетителей в кафе все равно не было. За это время я успел изничтожить суп из шампиньонов (почти божественный) и кусок яблочного штруделя (более чем посредственного). Лишь тогда во мне шевельнулось слабое подозрение. Впрочем, разум тут же устыдился, попытался сделать вид, будто и не было ничего. Ни единой вздорной идеи насчет прекрасных незнакомок. Что вы, что вы, да разве так бывает?!
Но я поймал себя на горячем. Ухватился за бредовое предположение, предпринял усилие, чтобы четко его сформулировать, проговорить – не вслух, про себя, но максимально членораздельно.
«Кажется, барышня из наших», – вот что я себе сказал.
Немедленно усомнился, почти смутился. Но проверил свою догадку, благо дело нехитрое. А после четырежды перепроверил, не доверяя собственному энтузиазму. Я и деньги так пересчитываю, несколько раз кряду, искренне удивляясь, когда сходится итоговая сумма. Словно бы привык жить в зыбком, неустойчивом мире, где концы никогда не сходятся с концами, а всякое правило работает лишь однажды.
Ну да, ну да, в каком-то смысле привык. Какой с меня спрос?..
Поверив наконец собственным органам чувств, внутренних дел и внешних сношений, я уронил газету на колени, руки на стол, а голову на руки. Я понятия не имел, что делать с обретенным сокровищем. Вот ведь всегда знал, что рано или поздно мне предстоит встретить нового накха, несмышленыша, представления не имеющего о собственном сладостном (и вполне бесполезном) могуществе, – и ни разу не подумал, что, собственно, буду с ним делать. Ну, представлял как-то смутно: стоит глазам нашим встретиться, и все уладится как-нибудь само собой – а почему бы, собственно, нет? Вот мы с Михаэлем, помнится, поняли друг друга с полуслова, разве не так? Со скверного, заметим, англосаксонского полуслова, искаженного немыслимым славяно-германским акцентом. Вообразить страшно, как бы это звучало для стороннего уха.
Все это однако не дает внятного ответа на единственный актуальный сейчас для меня вопрос: «Что делать?»
Зато совершенно ясно, кто виноват.
Михаэль, кто же еще?