Глава 9

— Тебе, наверное, жить надоело, — говорит Миттенбал. Голос у него спокойный, кажется, он на меня не злится. Я говорю:

— Нет, совсем не надоело. Жить ведь очень здорово. Мне нравится жить. Я бы даже сказал, что это самое любимое мое занятие.

Миттенбал смотрит на меня, потом прижимает ладонь ко лбу.

— Значит, это я не сказал вам самого главного. Здесь после темноты нужно закрывать окна, закрывать двери и точно знать, где находятся твои близкие. Видит мой бог, если бы я не заметил тебя с этой дурацкой книжкой, ни за что бы не пустил домой.

— Вы не любите людей, которые не любят читать? — спрашиваю я, а Миттенбал вздыхает, словно ему очень грустно.

— Да нет. Просто изгои не умеют читать и не берут предметы. Вещи их не интересуют.

— А что не так с изгоями? То есть, я понимаю, что если вы называете их изгоями, значит с ними все не так…

Миттенбал прерывает меня, тыкает пальцем в мою щеку.

— У тебя здесь помада моей жены.

Я смотрю в зеркало и вижу малиновый отпечаток. Миттенбал начинает его тереть. Я говорю:

— Это не то, что вы думаете.

— Она может быть неаккуратной, — растерянно говорит он. — Так вот, изгои.

Помада Астарты исчезает с моей кожи, и Миттенбал смотрит на свои пальцы, говорит:

— Здесь наша земля, мы испокон веков жили тут и никуда не собираемся уходить.

Мне становится неловко, словно бы я какой-то толстосум в хорошем костюме, пришедший дать мешок с деньгами за эту деревню, в землю которой впитались целые поколения.

Но потом я понимаю, что Миттенбал говорит не со мной, а с тем, что снаружи. Он поворачивается к окну. Но то, что за окном, отчего-то думаю я, не в силах его понять.

— Они живут в лесу, но все время суются в нашу деревню. Тебе не повезло, обычно дорогу патрулирует одно из моих творений. Я сделал его из нескольких волков и пластика. Оно сейчас в ремонте.

Я думаю, что это забавно, потому что встретив ночью нечто из нескольких волков и пластика, я испугался бы больше, чем увидев Офеллу, даже такую странную.

Мы с Миттенбалом садимся на стулья, не сговариваясь развернув их от стола к закрытому ставнями окну.

— Дарл говорит, что другие в Империи считают, что пересотворение варваров вышло каким-то неправильным. Они просто никогда не видели изгоев. Эти действительно потеряли разум. И человеческую суть.

Я слушаю внимательно, потому что мне нравятся страшные истории. Но я не связываю рассказ Миттенбала с тем, что только что едва не случилось со мной.

— Изгои не похожи на людей. Мне они чем-то напоминают насекомых. Пересотворение изменило их облик, но не только. Оно отобрало у них разум. У них есть лишь одно стремление — жрать, чтобы жить. Их тела разрушаются, словно в пыль рассыпаются, когда они голодают. Им нужна человеческая плоть, чтобы жить. И кровь. И кость. Они не оставляют совершенно ничего.

Мне становится грустно. Это уже не люди-хищники вроде Нисы, а просто хищники.

— Немногие осмеливаются жить рядом с лесами изгоев.

Наш народ тоже живет в лесах и считается неразумным. Наверное, принцепсы пришли бы в ужас от изгоев, если так боятся нас. Хотя в ужас пришел бы кто угодно.

— В общем да, они съедают все, — говорит Миттенбал задумчиво. — В детстве мы рассказывали друг другу страшилки о синих слюнях.

— Синих слюнях? — спрашиваю я.

— Да. Их слюна имеет характерный, блестящий оттенок синего. Страшилка такая: приходит мальчик домой, а мама сидит за столом. Он маме говорит, что обедать не будет, а она в окно смотрит. Мальчик спрашивает в порядке ли мама, волнуется. А потом видит рядом с ножкой стула лужицу синих слюней. Вот мальчик и понимает, что это не мама на стуле сидит, а мама — эта лужица, вот и все, что от нее осталось.

Я представляю эту историю с собой в главной роли и с моей доброй, любящей мамой, и у меня в груди неприятно сжимается сердце.

— Противно, — говорю я.

— Да, — говорит Миттенбал. — Мне тоже эта страшилка никогда не нравилась.

Мы смотрим в закрытое окно, и ни за что я не был так благодарен в последнее время, как за то, что ставни крепко закрыты.

— Они принимают облик твоих близких. Их, в общем, отличить несложно. Они не умеют говорить. Да только иногда и пары секунд хватает, чтобы пропасть. И все, был ты, а осталась лужица синих слюней.

Я думаю о том, как легко мог стать сегодня лужицей синих слюней. Это вызывает у меня меньше боли, чем история о мальчике и его маме, но все равно неприятно.

А потом я понимаю и еще одну страшную вещь. Изгои следили за нами днем. Из своего леса они нас видели. Видели нас четверых и теперь могут принять облик любого из нас. Они нами заинтересовались. А мне совсем не хочется вызывать интерес у существа вроде того, что я встретил, и его друзей.

— Всегда им мало, — говорит Миттенбал, словно мы ведем какой-то философский разговор. — Ну, спокойной ночи. Ваша с друзьями комната, она в конце коридора.

— Спасибо большое! — говорю я и срываюсь с места. — Спокойной ночи.

Мне хочется скорее оказаться рядом с друзьями, потому что я вдруг понимаю, что если Миттенбал забыл сказать нам об изгоях, то мои друзья могли открыть окно и увидеть там меня.

А вдруг, когда я войду в комнату, там будут только лужицы синих слюней?

Но когда я распахиваю дверь, мои друзья валяются на кровати.

— Скажите что-нибудь! — прошу я с отчаянием. Юстиниан говорит:

— Репрессивный аппарат цивилизации.

— Что ты опять несешь? — спрашивает Офелла, а Ниса садится на кровати.

— Ты что думаешь, мы изгои?

Ставни крепко закрыты, и я тяжело вздыхаю. Комната совсем небольшая и темная, потому что в нее не проникает звездный свет, а на тумбочке стоит один ночник в форме полумесяца. На зеленых обоях малиновые кружочки, а кровать похоже вырвалась из кукольного дома и хотя значительно выросла, сохранила самые главные черты — грубоватый розовый цвет и крупное изголовье. А на одеяле даже есть кружева.

На потолке имеется нечто вроде люстры, но в ней нет лампочек. Конструкция из птичьих костей с розовыми пустыми плафонами. Наверное, это детская. Хотя все в этом доме принадлежит ребенку.

— Нет, уже не думаю, — говорю я. — Просто я вышел на улицу, а там была ты, Офелла, а потом меня спас Миттенбал, а потом…

Они смотрят на меня внимательно, и я понимаю, что нужно рассказать заново и в подробностях. У Офеллы глаза наполнены ужасом то ли от описания ее самой, то ли от страха за меня. Юстиниан говорит:

— Фильм ужасов об этих ребятах непременно бы окупился. Если бы архетипический ужас был рестораном быстрого питания, злые двойники были бы жареной в масле картошкой — для психики очень вредно, расшатывает переживание реальности, но неизменно щекочет нервы.

— Теперь я знаю, что ты любишь поболтать, находясь в ужасе, — говорит Офелла. — Можешь не выпендриваться.

Я сажусь на кровать, обнимаю книжку и смотрю на закрытые ставни. Я не то чтобы очень боюсь, скорее волнуюсь. Мне не нравится, что кто-то столь неясный ходит по пустой улице между песками и лесом снаружи. Но тем уютнее становится рядом с друзьями.

Ниса говорит:

— Не переживай, я запретила им открывать окно. Я ведь тоже живу в Парфии. Здесь проблемы с изгоями с самого конца великой болезни. В Саддарвазехе их нет, но, как видишь, стоит пустыне закончиться, эти твари тут как тут. Даже мы их боимся. Нас очень сложно убить, даже с отрубленной головой мы вполне функционируем. Но если эти твари бросаются на тебя и съедают, как пираньи, то от тебя просто ничего не остается.

Мы с Нисой ложимся на кровать рядом с Юстинианом и Офеллой. Тесновато, но все равно хорошо. Я кладу книжку себе на грудь и говорю:

— Мне жалко их. Ужасно, что им приходится есть людей, чтобы выжить.

— Нам тоже, в определенном смысле. Парфия не для слабаков.

— Но вы можете не убивать, — говорю я. Лицо у Нисы становится заговорщическим, она тянется к ночнику, давит на кнопку и желтый полумесяц гаснет, оставляя нас в темноте.

Ниса ложится рядом, я оказываюсь между ней и Юстинианом. Ниса приподнимается, облокачивается на нас, словно на самом деле хочет рассказать что-то Офелле. Она легкая, и мне приятно ее ощущать.

— На самом деле изгои — величайшая загадка для всех иных народов.

Ниса вдруг становится ребячливой, в отличии от рассказывавшего мне страшилку Миттенбала, она говорит со страстью, которую рождает испуг. Бояться весело, когда рядом те, в ком ты абсолютно уверен.

Темнота погружает нас в состояние на грани веселья и ужаса. Мы все рядом, ощущаем собственное тепло и холод (когда дело касается Нисы), но речь идет о существах, что принимают форму людей, которых ты любишь, и близость становится тревожащей и в то же время необычайно нужной.

— Кто-то говорит, что их пересотворение пошло не так. Часть их бога разрушает их, и они отчаянно пытаются выжить, хотя их человеческий разум уничтожен. Кто-то говорит, что в этом и была задумках их бога, такими он пересотворил их, такими придумал. Но никто не знает о боге изгоев, друзья. Они ведь не говорят, ничего не создают, у них больше нет культуры. Никто никогда не расскажет об их боге. Некому рассказать. Но все-таки давайте подумаем, если бог изгоев пожелал сделать их такими, думаю ему совсем не нравятся люди. Молитесь о надежной защите своих богов, встретившись с изгоями. Но известные нам боги могут отступить перед тем, о ком мы не знаем ничего.

Я чувствую, что Офелла дрожит и хватаю ее за руку. Рассуждения, от которых мурашки двигаются по позвоночнику вверх мне обычно нравятся, но сейчас все остро и слишком близко.

— Их привлекает свет, — шепчет Ниса. В темноте ее желтые глаза блестят и искрятся, и я думаю, может ли этот свет привлечь изгоев. Мы тесно прижимаемся друг к другу.

— Они идут туда, где свет. Они принимают облик того, кого ты любишь. А потом…

Ниса берет мою книжку, раскрывает ее и клацает переплетом.

— И все, — говорит Ниса. — Ты теперь ничто. Ни кусочка, даже похоронить нечего.

— Все, прекрати, — говорит Офелла, а потом мы все смеемся, и этот смех рассеивает напряжение. Юстиниан говорит:

— Я надеялся, что ты сдашься раньше меня.

— Я думала, это сделает Марциан.

— Мама говорит, что я самый смелый человек на земле.

Ниса подмигивает мне золотым глазом.

— Но жутковато стало, а?

— Жутковато, — повторяю я. А Ниса говорит:

— Знаете, как для людей с большими проблемами и неясными способами их решения, мы весьма неплохо проводим время.

Я вдруг ощущаю нечто особенное, но оно не укладывается в голове, не приручается языком.

Юстиниан говорит:

— Да, на мой взгляд вполне неплохо.

А Офелла шепчет:

— Раньше я думала, что приключения для людей, которые не в силах найти себе в жизни полезного занятия.

— А мы в силах?

— Не знаю, по-моему мы в силах даже спасти мир.

— Чтобы спасти мир, нужно спасти меня.

— Да, это я сказал так поэтично, чтобы ты…

— Ничего не поняла.

— Марциан, не додумывай за меня, это невежливо. Но, в определенном смысле, ты прав.

Теперь мы все шепчем, и я вдруг ощущаю нечто совершенно странное. Учительница учила меня, что есть дезинтеграция и интеграция, но не учила, что есть нечто среднее между ними.

Я ощущаю, как с одной стороны все распадается и расходится, все мы теперь шепчем, и я уже не понимаю, кто и что говорит, даже собственные реплики не отделяю от чужих. И в то же время, пока восприятие мое распадается, нечто соединяется и очень крепко.

Мне кажется, мы ближе, чем когда-либо.

— Я люблю вас.

— Я думаю, это слишком сильное слово, мы ведь, в сущности, не так близко знакомы.

— Я знаю, что ты любишь больше всего на свете, Офелла.

— И что же?

— Чувствовать себя лучше других.

— Помолчи.

— Да, помолчи. Я хочу насладиться тем, что у меня есть друзья.

Я касаюсь чьей-то руки, но не чувствую ни тепла, ни холода, и переживания мои становятся еще более странными. Я ощущаю рядом с собой людей, которые мне дороги, и я уверен, что я влюблен, тем вдохновительным образом, о котором читают в книжках.

Только я совершенно не понимаю, в кого именно. Я задумчиво глажу кого-то по волосам, что-то говорю, меня держат за руку, что-то говорят.

— Интересно, родство душ выглядит именно так?

— Оно никак не может выглядеть.

— Кстати, если именно так, то все это довольно нелепо.

— Я думаю, вполне можно подружиться навсегда за пару недель.

— Кстати, мы с тобой знаем друг друга всю жизнь.

— Не всю, ты позже родился.

Мне кажется, что у меня в груди невероятно легко, словно там космос и невесомость. А еще, что все правильно. Я глажу кого-то, гладят и меня, мы говорим о чем-то, только слова не значат совершенно ничего.

Запредельная цельность в чужой стране, где по единственной улочке рядом с нами ходят невиданные и голодные существа, делает меня таким счастливым.

— Я так счастлива, что вы рядом со мной. Я представить себе не могла, что меня можно полюбить и ради меня можно бросить свой дом.

— Я думал, что меня никто не выдержит дольше пяти дней к ряду.

— Я не знала, что могу довериться кому-то через пару дней после знакомства.

А я все это знал, я все это думал. И мне так хорошо.

А потом я целую кого-то, и это влажно, приятно и лучше совершенно точно не бывает. Кто-то касается губами моей шеи, и я кого-то глажу. Все это неразличимо, может даже не только для меня.

Но я как никогда ощущаю, что мы счастливые, мы в чужой стране, у нас большие проблемы, но мы молодые, и нам все можно. Это невероятное ощущение.

Все становится совсем туманным. Я касаюсь то кожи, то ткани, я целую и целуют меня, холодное и теплое чередуется.

А потом Ниса всхлипывает, и все разбивается. Я открываю глаза и вижу, как она прижимает руку к лицу.

— Ниса, ты… — начинает Офелла.

— Мать твою, я слишком счастлива.

Она смеется, но ничего уже не исправить. Мир опять опрокидывается в минус.

Я смотрю на Офеллу, она черно-белая, и румянец на ее щеках серый, как у мечтательных девушек в старом кино. Она быстро застегивает пуговицы на блузке, становится такой, словно бы никогда ее не расстегивала. Юстиниан говорит:

— Волшебство закончилось.

А Ниса говорит:

— Волшебство началось.

Я вижу, как червь проникает в щели между досками на полу, мы с Нисой кидаемся к нему, но сталкиваемся лбами. На самом деле, это ничтожный, крохотный кусочек катастрофы. Его не хватит для того, чтобы в мир пришла Мать Земля. Но однажды из всех этих крохотных существ сложится сеть, которая приведет ее сюда.

Не страшно, если мы потеряли его, но однажды это станет важным.

Мы сидим на кровати, и я не знаю, что пугает меня больше — взгляд Офеллы или изменившаяся реальность.

— Как жаль, — говорит Юстиниан. — Еще одна странная сексуальная история не случилась со мной из-за конфликта между слоями мироздания. По крайней мере, это необычно.

Мы смеемся, а Ниса растирает по лицу кажущиеся черными слезы.

— Простите, — говорит она. — Не за то, что испортила момент. Просто я вдруг почувствовала себя такой счастливой. Оказывается, мне нельзя испытывать никаких сильных эмоций.

В отличии от Офеллы, она не выглядит смущенной. Юстиниан этого совершенно не умеет. Я, наверное, смущен тем, что Офелле теперь неприятно. Она поправляет волосы, и я думаю, что их клубничный запах кажется мне теперь совсем близким.

Я смотрю на настенные часы, на которых шевелит глазами клоун, рот у него открыт, как будто он очень пьян или не совсем разумен. Когда я пришел, то этого клоуна не заметил. Может быть, в реальности со знаком плюс он выглядит менее жутким. Маятник, его вываленный язык, путешествует справа налево и иногда замирает на одном из краев его ограниченного мира. От этого лицо клоуна кажется еще более жутким.

Я слышу далекий детский смех. Если это дом богов, думаю я, то здесь вполне может быть бог-ребенок кукольников. Эта мысль вызывает у меня не только благоговейный трепет, но и радость, потому что я вспоминаю, что и мой бог здесь.

Мой бог с его открытыми глазами и ответами ждет меня. Я хватаю книжку и говорю:

— Мне нужно на улицу.

— Ты с ума сошел? — спрашивает Ниса. — Там может быть опасно.

— И здесь может быть опасно, — говорю я. — Но если мы будем подвергаться опасности на улице, у нас есть шанс узнать кое-что важное.

Я не дожидаюсь их ответа, потому что я знаю, как ограничено может быть наше время здесь.

Я распахиваю дверь, и она кажется мне слишком легкой, словно сделанной из бумаги. Так странно ощущать несогласованность предметов и их свойств, и мне кажется, что по-настоящему привыкнуть к этому невозможно. Я бегу по коридору, и хотя шагов моих друзей не слышно, я знаю, что они рядом. А потом я вдруг останавливаюсь, еще сам не вполне поняв, почему, смотрю на открытую дверь в одну из комнат. Как бы наша гостевая ни была похожа на детскую, теперь я хорошо вижу, что она ей не является.

Потому что детская передо мной. Такая хорошенькая комнатка с тортиками на обоях, выструганной из дерева колыбелью и целым морем игрушек — кукол, машинок, плюшевых зверьков, калейдоскопов и прочих радостей, которые сопровождают нас в детстве.

Только вот у кукол до жути человеческие глаза, в машинках металл переплетен с костью, а у плюшевых зверьков не плюшевые головы, пришитые грубыми нитками. Калейдоскопы ничем меня не шокируют, но, может быть, заглянуть я бы в них все-таки не решился.

Хотя странно думать, что я смог бы сделать хоть шаг, зайти в эту комнату с занавесками, усыпанными звездами и лунами.

Я стою, и друзья мои, едва не врезавшись в меня, замирают. Игрушки образуют ровный круг, как будто охраняют кого-то внутри. В центре этого круга стоит лошадка, она выглядит почти нормальной. Деревянная, в пятнах, в любом случае кажущихся черными в этом сумеречном мире, с большими, нарисованными и грустными глазами. Лошадка мерно раскачивается, и я бы не удивился, если бы она делала это сама собой. Многие вещи здесь не подконтрольны ничему и живут собственной, особенной жизнью.

Да только слишком ясно и сильно я различаю здесь присутствие чего-то. Лошадка качается, а потом вдруг замирает. Перед дней рассыпаны кубики с изображениями зверушек, цифрами и буквами. Каждая грань — нечто новое. Зверушки кажутся мне совсем чужими. Это не существа из нашего мира. Непропорциональные, незнакомые и очень зубастые. Цифры похожи на результаты страшных уравнений из университета, а буквы принадлежат алфавиту, которого я не знаю.

Но все это исполнено с той любовью и простотой, с которой создаются игрушки для наших, человеческих детей. Кубики выстраиваются в башенку, смотрящую на нас буквами странного алфавита с линиями неприятными моему (а может и человеческому) глазу.

Я не слышу детского смеха или дыхания, но мне чудятся прыжки и хлопки. Я не знаю, как выглядит бог-ребенок, похож ли он на человека вообще, не слышу его голоса, не вижу его, но эти прыжки и хлопки, размеренные, ритмичные, заставляющие содрогаться башенку из кубиков без сомнения принадлежат кому-то маленькому. Детские ритуалы и правила, ровное количество прыжков, ровное количество хлопков.

Или твоя мама умрет.

Перешагивай через трещины, иначе заболеешь. И не гляди под кровать, вот чего точно никогда не делай. Мне кажется ритм, который я слышу, можно наложить на несложную песенку.

Еще я слышу щелчок, и первый кубик отлетает, замирает на уголке, совершенно не желая занять устойчивое, как полагается в реальном мире, положение.

Скрипят доски, повторяются хлопки в ладоши. Есть много разных считалочек, они не все смешные.

Девять-десять, вас всех повесят.

Кубик поднимается в воздух, а потом взлетает вверх, остается на потолке, словно полет был падением.

Семь-восемь, прощения попросим.

Щелкни пальцами, на месте покрутись, а если будет страшно, к маме обратись.

Я помню, как важно было нам с Атилией совершить ровное число шагов или пройти в парк именно той дорогой, которая огибает ручей. Поэтому я стою на месте. Я знаю, что нельзя прерывать такие вещи.

Когда ребенок сбивается, его мир рушится. Я не хочу, чтобы бог сбился. Уязвимость того, что важно для него страшна мне. Я думаю, что и остальные это чувствуют, мы молчим, стараемся сделать вид, что нас вовсе не существует.

Перемещаются кубики, а игрушки, словно верующие, словно его собственный народ, неподвижно устремлены к центру. Наконец, наступает тишина. Движения нет, и это значит, что все важное — закончено. Я физически чувствую, как уходит время. Это, с одной стороны, метафора, потому что у нас его не так много. С другой же стороны, я ощущаю его, словно бы воздух, уходящий из легких. Оно уходит из моего тела прочь, и в этот момент равняется жизни, как никогда прежде. Я закрываю глаза и думаю, что будет, если открыв их, я увижу перед собой чужого, маленького бога.

Не увижу. Его нельзя увидеть, ведь бог-ребенок в какой-то степени еще не существует. С ответом приходит спокойствие. И я понимаю, что можно идти. Мы проходим мимо осторожно, и вслед нам несется скрип укачивающей его деревянной лошадки.

Мне кажется, что доски пола расходятся, и отчего-то я совсем не хочу видеть, что под ними. В щелях между досками блестит притягательная чернота.

Мы нарушаем молчание только когда выбегаем из дома. Юстиниан говорит:

— По-моему, я передумал когда-либо заводить детей.

Я прижимаю к себе свою книжку и смотрю на подмигивающее мне небо. Я схожу с крыльца, иду на дорогу, и мне кажется, что закрытые окна домов, обращенных ко мне, это открытые глаза. Бог-ребенок любопытствует. И хотя мы не разозлили его, ему про нас интересно.

Дорога пыльная, и когда я сажусь на землю, вокруг меня вздымается облачко песка легкое, словно пудра. Мои друзья стоят на крыльце, а я открываю книжку. Сумерки позволяют мне видеть, но буквы, как во сне, скачут и расплываются перед глазами. Мне кажется, что я смотрю на суп, в котором плавает вермишель в форме буковок. Это знаки, из них составляются слова, их много, но они не имеют никакого смысла и находятся в движении. Я запрокидываю голову. Нужно сосредоточиться, времени мало. Звезды в светлом небе кажутся еще острее, словно их нарисовали. Они мигают, они хотят, чтобы я понял. Он хочет.

Я мотаю головой, стараясь вытрясти изнутри смятение. Когда я смотрю на дорогу, то вижу изгоев. Они такие же прозрачные, как и всякий несуществующий в этой версии реальности человек. Вот только они совсем на людей не похожи.

Они прямоходящие, но позвоночники их болезненным образом искривлены, глаза у них не то чтобы фасеточные, а темные и блестящие, словно бы хитином покрытые и незрячие. У них слишком длинные руки с пальцами, похожими на хоботки насекомых и почти красивые на фоне всего остального тонкие крылья, наверняка перламутровые и переливающиеся в лунном свете.

Вытянутые лица и большие зубастые пасти придают им сходство с хищными рыбами. С тонких и похожих на уголки зубов стекают блестящие капли. Их немного, они появляются и исчезают, один из них проходит совсем рядом со мной, но не видит меня, не может почувствовать.

Какая тонкая между нами грань. Наверное, если сейчас мы снова окажемся в нашем мире, меня ожидает судьба лужицы синих слюней. Синий, успокаиваю себя я, по крайней мере красивый цвет.

Изгои шатаясь ходят по дороге между домами, иногда с отчаянием припадают к закрытым окнам. Прерывистость их появлений не позволяет мне точно понять характер их движений. Но я вижу, что они оставляют за собой светлую пыль. И хотя тела у них темные, они распадаются на нечто белесое и почти невесомое.

Я вспоминаю облачко, поднявшееся с земли, когда я сел на дорогу. И понимаю, что это вовсе не очередное искажение отрицательной реальности. Это то, что остается от них. Один из изгоев, которых я вижу, похож на разрушенную статую. Его тело теряет цельность, обтачивается, рассыпается.

Они отчаянно голодны, и этот голод намного страшнее, чем тот, что одолевает Нису. Их тела разрушаются на глазах. Мне становится ужасно жалко этих существ.

Но я должен собраться. Да, Марциан, ты должен быть сильным и очень умным. А еще, желательно, быстрым. Когда я снова смотрю в книжку, слова там становятся ясными, а белые точки перестают путешествовать в черноте. Я запрокидываю голову и в светлом небе ловлю пульсирующие звезды. Я листаю книгу, нахожу их и там. Мне кажется, они начинают мигать быстрее.

Словно мой бог там, наверху, рад моему упорству. Я никогда в жизни не сдавал экзамен, но, наверное, именно это и ощущают люди, когда некто очень важный собирается оценить, как работает их голова.

Моя голова никогда не работала хорошо, но сейчас я ощущаю себя удивительно быстрым, не дочитывая слово до конца, перехожу к следующему и запоминаю их, словно учу песню или стишок.

Мне так легко, слова встают в ряд, и я еще не складываю их в предложения, но знаю, что и это смогу. Мой бог здесь, со мной, и он хочет мне помочь.

Наш бог заботится о нас. Многие люди считают, что у нашего народа нет надежного дара. Это неправда. Наш бог с нами и в нас, мы вечно едины, и он никогда не оставит меня. Меня накрывает ощущение абсолютного счастья оттого, что я все могу. Монстры расхаживают надо мной, мои друзья стоят на крыльце, тесно прижавшись друг к другу, и надо всеми нами забавляется бог-ребенок.

А для меня ничего невозможного нет. Если бы я был гением, так бы я ощущал себя, открывая нечто новое о мире или создавая произведение искусства.

Затем вдруг все становится очень обидно, словно я упал и больно ушибся. Слова кажутся бессмысленными, они не складываются друг с другом.

И с чего я только взял, что я — пророк и умница?

С чего я взял, что мой бог не подшутит надо мной? У меня есть вот какие слова: конец, кража, бездействие, слюна, кокон. Еще есть такие: нужда, изгой, подруга, помощь.

Все это части людей, ныне живущих и уже умерших, и тех, что еще будут жить. У всего есть смысл, но не для меня. Я не улавливаю его, хотя стараюсь. А может нечего и улавливать, может есть только шутка, потому что с мирозданием все давно кончено и делать уже нечего.

Только я в это не верю. Нужно быть смелым, чтобы понять, что все безнадежно, и ты проиграл.

Но еще смелее нужно быть, чтобы никогда не проигрывать. Я запоминаю слова и вижу, как загорается еще одна звезда. Открыв книжку, я натыкаюсь на нее почти сразу.

Правильность.

Я встаю с земли, поднимается облачко невесомой пыли, оно состоит из почти несуществующих частиц тел, принадлежащих существам, которые прежде были людьми. И тут без стука, жарким взрывом, в голову мою врывается мысль.

Лужица синих слюней.

— Чтобы помочь подруге, укради слюну изгоев, — говорю я. — Бездействовать нельзя, потому что это конец.

Звучит не то, чтобы намного осмысленнее разбросанных слов. Похоже на шутку, похоже на бред.

Но на светлом небе остается лишь одна звезда — правильность.

— Я все понял! — кричу я. — Нам нужна слюна изгоев! Она в коконе или вроде того! Понятия не имею зачем, но она очень нам нужна.

Я доверяю маме, папе, сестре, своим друзьям и своему богу. Что может быть проще?

Юстиниан стучит пальцем по виску, Ниса смеется.

— Ты еще раз чокнулся.

— Нет, — говорю я. — Только поверьте мне, я обещаю, что она очень нам понадобится. Бездействие, это конец. И мы должны сделать это очень быстро. Пока мы в минусовой реальности, мы сможем украсть кокон со слюной. Понимаете? Наверняка, он в лесу. Но нужно действовать, а не объяснять.

Я оборачиваюсь к ним, раскидываю руки и запрокидываю голову.

— Я абсолютно уверен в том, что это нужно. Мы достанем ее сейчас!

Они сомневаются, я знаю. Мне тоже было бы полезно сомневаться, но я уверен так, как никогда прежде. Я чувствую, как все правильно.

Когда я смотрю в сторону леса, мне становится жутко, оттого как темен он, и от тех, кто скрывается там.

Но если бездействовать, ничего не останется. Рано или поздно все станет пустым и холодным. Это гораздо страшнее изгоев.

Загрузка...