В комнате нет никого.
Косая полоса света падает сбоку сквозь две рамы высоко поднятого над полом окна.
Обстановка странная. Комната большая, а свободного пространства почти нет. В углу — простая железная кровать, покрытая одеялом так, что край его безукоризненно параллелен полу. Рядом высокая, почти до потолка, этажерка, плотно забитая книгами. Дальше целых три стола: один — слесарный, с тисками и инструментами, оставленными в рабочем беспорядке; на другом — химия: пробирки, колбы, реактивы; третий занят коротковолновой установкой. Вся стена над этим столом покрыта «куэсель-карточками» почти из всех стран земного шара.
Все пространство под столами, подоконник, полки на стенах заняты непонятными электроаппаратами, аккумуляторами и всяким радиолюбительским хозяйством. Провода тянутся через комнату, ползут по стенам, выскальзывают наружу через маленькие дырочки в оконных рамах.
Есть таинственные науки — френология, графология, хиромантия, которые будто бы позволяют по форме головы, чертам лица, линиям ладони, почерку узнавать характер человека, его склонности, занятия. Но ничто так не разоблачает человека, как его жилище. Молчаливые предметы подробно рассказывают о своем хозяине, — надо только уметь их понимать. И знают они больше, чем иной раз знает о себе сам хозяин.
Но тут, пожалуй, и Шерлок Холмс встал бы в тупик. Радиолюбитель-коротковолновик — это несомненно, поэтому понятен и слесарный стол. Но химия? А эти «зеленые насаждения» в микроскопических вазончиках на подоконнике и прорастающие семена на фильтровальной бумаге? А миниатюрные клеточки, одна на другой, с какими-то крупными насекомыми? Наконец, книги.
Книги могли запутать больше всего. Коллекция старинных философских трактатов, монографии о маркшейдерском искусстве… и чае, тома Энгельса, Дарвина, новейшие труды биологов и физиков, Гоголь, Шекспир, — кому могла принадлежать такая пестрая библиотека?
Ровно в три часа на столе, который выполнял и роль письменного, задребезжал телефон. Как только звонок прекратился, в ящичке, примыкающем к телефонному аппарату, послышалось едва уловимое гудение: работал механизм, крутились какие-то невидимые колесики. Телефонная трубка вдруг слегка поднялась на своих рогульках, и в ящичке раздался голос:
— Квартира инженера Тунгусова. Кто говорит?
Три секунды молчания. Потом голос произнес:
— С вами говорит автомат. Тунгусова нет дома: он будет в семь часов. Скажите, что ему передать?
Маленькая пауза.
— Хорошо. Это все?
Трубка, щелкнув, легла на свое место.
В холодном вестибюле того же дома ждали три человека с портфелями. Двое уныло курили, не решаясь сесть на пыльный подоконник; третий, высокий, одетый по последней моде, с фальшивыми квадратными плечами, торчащими из-под тяжелого меха воротника, непрестанно и суетливо бегал по вестибюлю.
— Видите ли, — рявкал он резким баритоном, — в таких случаях самое главное — определить, жулик или нет. Политическая задача! И, между нами, тут дело не в научном анализе. Наука — дело канительное, часто спорное. Разные там школы, течения… А жулья развелось среди этих изобретателей, скажу я вам! И жулье не простое: подкованы они в своей области как следует. Даешь ему анализ экспертизы, а он вопит: «Ваши эксперты — профаны! Других давайте, которых я укажу!» Ну и начинается канитель на несколько лет. Нет, нюх надо иметь, нюх! Надо уметь почувствовать жулика. Вот недавно случай с этим… как его… ну вот к вам в институт приходил… «Прибор для изучения солнечной радиации». Я его накрыл замечательно! Назначил демонстрацию в час, прихожу в двенадцать…
— То-то вы, товарищ Таранович, нас привели раньше времени, — догадался один из собеседников. — Это что же, метод у вас такой?
— Метод, дорогой мой, и ценнейший метод! Застать врасплох.
— Однако уже почти семь. Пойдемте, может быть, он уже пришел через тот ход.
Взяв портфели с подоконника, посетители спустились в подвальный этаж, прошли по темному коридору и остановились у комнаты инженера. Таранович нажал кнопку звонка, и снова на двери загорелась табличка: «Буду дома в семь».
В коридоре было тепло, и они решили ждать здесь. Таранович открыл рот, чтобы продолжить свой рассказ, как вдруг за закрытой дверью послышался телефонный звонок и затем голос. Слов разобрать было нельзя.
— Он! — торжествующе прошептал Таранович прислушиваясь. — Его голос. Видите, что значит метод! Уже можно утверждать, что жулик…
В этот момент наверху хлопнула тяжелая входная дверь, послышались быстрые, сбегающие по лестнице шаги, и в коридоре появилась невысокая фигура. Человек подошел к ожидавшим, близоруко всматриваясь в их лица. Это и был инженер Тунгусов.
— А, товарищ Таранович! Чем объяснить столь необычайную точность, такое трогательное внимание к изобретателю? — иронически спросил он, доставая из кармана ключ.
— Простите, точность прежде всего, — ответил тот, быстро обретая дар речи. — Мы условились в семь, и вот пожалуйста… — Таранович вынул часы.
Тунгусов открыл дверь, и все вошли.
— Ну, давайте знакомиться. — Инженер сказал это просто и даже как будто радушно, но совсем другое почувствовали посетители в его словах: «А ну-ка, любезные, предъявите ваши полномочия. Имеете ли вы право отнимать у меня время?»
Таранович представил своих молчаливых спутников.
— Начальник отдела заинтересовался вашим предложением, товарищ Тунгусов, и просил меня привлечь к делу представителей из Наркомата связи и Союза изобретателей. Вот товарищи Казелин и Ованесян, инженеры-слаботочники. Ну, я из главка, как вы знаете.
— Так. Междуведомственная комиссия?..
Всем своим обликом Тунгусов резко отличался от стоявших перед ним людей. Он был проще. Из-под вздернутого вверх козырька старенькой кепки на них глядело широкое, немного скуластое лицо с небольшими зеленоватыми глазами. Потертое, видимо еще студенческое, пальто, которое едва ли можно было застегнуть на все пуговицы, широкие плечи и грудь… Ничто в его внешности не бросалось в глаза, ничего не было примечательного. На улице такие люди проходят, не привлекая внимания, как невидимки.
Зато речь его была особенной. Он говорил медленно, тихо и ровно, почти без интонации, без мимики и жестов. Каждое слово произносил полностью, ничего в нем не комкая и не съедая. Его собеседникам обычно казалось, что он склонен заикаться и именно потому, борясь с этим недостатком, так тщательно отбирает и выговаривает слова. И в то же время каждая фраза Тунгусова была значительной, полной смысла.
Ему было около тридцати лет. Год назад, окончив вуз, Тунгусов стал научным сотрудником Электротехнического института, много и упорно работал в высокочастотной лаборатории.
Посетители были старше, каждый из них уже завоевал себе «положение», и от них зависела судьба его изобретения.
Тунгусов снял свое пальтишко и повесил на гвоздь у двери; гости сложили шубы и кашне на стул: вешалки в комнате не оказалось, — инженер, видно, не очень заботился об удобствах.
— Ну, присаживайтесь. — Тунгусов показал на пружинный диван. — И простите: еще минутку придется вам обождать.
Он подошел к своему письменному столу, нажал какую-то кнопку, что-то передвинул. Из ящика у телефона послышалась скороговорка:
— «Квартира инженера Тунгусова. Кто говорит?»
— «Какая квартира! Мне нужен Швейкоопремонт…»
Цок!
— «Квартира инженера Тунгусова. Кто говорит?»
— «Николай, это ты?!»
Тунгусов склонился вдруг к аппарату, напряженно вслушиваясь.
— «С вами говорит автомат. Тунгусова нет дома: он будет в семь часов…»
— «Автомат? Странно, я узнаю твой голос…»
— «…Что ему передать?»
— «Странно, удивительно! Я приду сегодня после семи».
— «Хорошо. Это все?»
— «Неплохой у вас автомат, товарищ Тунгусов… Все!»
Цок!
Тунгусов медленно выпрямился. Кто это? Почему не назвал фамилию? Институтские товарищи да и все знакомые давно знают об автомате, а этот даже не поверил.
Уже начали было копошиться какие-то далекие воспоминания; интонации в голосе неизвестного привели в движение сложнейший потайной механизм мысли; неуловимые ассоциации, как зубцы часовых шестеренок, стали цепляться одна за другую. Но тут движение оборвалось.
Пока действовал автомат, трое на диване, как тетерева на дереве, вытянув шеи, молча следили за манипуляциями Тунгусова.
— Замечательно! Вот это действительно удобная штука, — не выдержал толстый Ованесян. — Это тоже ваше произведение?
Казелин задал несколько технических вопросов. Он, конечно, сразу понял принцип действия аппарата; интересны были детали конструкции.
Таранович, обескураженный провалом своей «тактики», усиленно восхищался «остроумной машинкой». Тунгусов молчал.
— Это автоматический секретарь, — сказал он, наконец. — Обыкновенная магнитная звуковая запись. Подобные игрушки у нас теперь могут делать двенадцатилетние пионеры на своих технических станциях. Так что удивление ваше мне непонятно. Интересно другое. У вас в отделе изобретений уже года три лежат чертежи и подробное описание простой и удобной конструкции этого «секретаря», и ни один абонент в Союзе даже не знает о его существовании… Да, по-видимому, и вы сами этого не знаете.
Таранович хотел было ответить, но Тунгусов предупредил его:
— Однако мы собрались сейчас не для этого. Приступим к делу. Итак, повторю кратко то, о чем я писал в своем заявлении в главк. Я предлагаю заменить современный проводной телефон радиотелефоном на ультракоротких волнах. Прежде всего: нужно ли это? Разберемся. Вот товарищ Казелин, очевидно, хорошо знает телефонное хозяйство и скажет нам сейчас, во что и во сколько оно обходится Советскому государству.
— Ну, это надо подсчитать, — промычал тот, закуривая.
— Точные цифры нам сейчас не нужны. Приблизительно: сколько металла, какие суммы? Это же ваше хозяйство!
— У нас все цифры имеются, товарищ Тунгусов, это целая библиотека! Нельзя же…
— Жаль, жаль, товарищ Казелин! Следовало бы познакомиться с цифрами, знать хотя бы общие масштабы.
Тунгусов начинал свирепеть.
— Ну, хорошо, тогда я сам скажу вам, что такое наша современная телефонная сеть…
В дверь постучали.
Тунгусов метнулся к двери, с досадой распахнул ее… Взоры присутствующих привлекла неожиданно возникшая картина — «портрет» молодого человека во весь рост, написанный смело, пожалуй, даже несколько аляповато, резкими и яркими мазками. Уж очень сияло белизной его удлиненное, отлично выбритое лицо с тяжелым «волевым» подбородком, слишком черными и широкими казались брови, застывшие над совсем уже неправдоподобно-синими глазами, с лукавинкой устремленными на Тунгусова…
Впечатление картины создавали тяжелая рама двери, яркий свет из комнаты, сверху, темный фон позади и, главное, абсолютная неподвижность человека. Одетый в военную шинель, он молча стоял у порога, вытянувшись, как на параде.
Секунду Тунгусов прищурившись, всматривался, приближаясь к нему, потом узнал, бросился навстречу…
— Федька! Федька, черт!..
— Узнал? Автомат паршивый…
Они крепко обнялись.
— Это ты звонил! Я почувствовал было, да не поверил. Очень уж ты основательно исчез. Ведь, кажется, пять лет. Как неладно получилось! Ну, раздевайся, садись и жди. Мы скоро кончим…
Тунгусов решительно повернулся к «комиссии». Немалых усилий стоило ему вернуть разлетевшиеся мысли к прерванному разговору.
— Итак… телефонная сеть, — напомнил он. — Прежде всего это ценные цветные металлы: медь, свинец, олово. Каждый год Москва зарывает в землю несколько десятков тонн этих металлов. Пока зарыто четыре с половиной тысячи тонн меди, девять тысяч тонн свинца. Часть этого количества уже истлела — съедена коррозией. Армия монтеров, каменщиков и землекопов, обслуживающая это погребение металла, насчитывает десять тысяч человек. Стоимость всего московского телефонного хозяйства исчисляется сотнями миллионов рублей. Если мы заменим наш телефон ультракоротковолновым, тогда не только прекратится это ежегодное уничтожение металла, но государство сразу получит весь металл, зарытый в течение последних десятилетий. Это около тринадцати тысяч тонн меди и свинца. В одной только нашей столице!
— Есть о чем подумать! — произнес Ованесян, сбоку поглядывая на Казелина.
Таранович усердно вычислял что-то в записной книжке, бормоча: «Позвольте, позвольте…» И Тунгусов понимал, что ничего он не вычисляет, а только делает вид, что вычисляет. Казелин, настороженно слушая, курил.
— Современный телефон — уже архаизм. Телефонная сеть растет буквально с каждым днем. Вы представляете, каким громоздким станет скоро наше подземное хозяйство, если каждый аппарат мы будем и впредь связывать с районной станцией особым проводом? Это ли передовая техника? Связь на ультракоротких волнах — радиосвязь — поднимает технику телефона на новую, высшую ступень. Подземное хозяйство ликвидируется. Никаких «линий», никаких проводов и кабелей. Освобождается целая армия людей для более производительного труда. Чтобы обзавестись телефоном, нужно только пойти в магазин, купить готовый приемопередающий аппарат и получить в телефонном управлении волну, которая и будет вашим абонентским номером. Но возможен ли такой переход на радиотелефон? Вот тут-то и зарыта собака. Современная радиотехника, как вы утверждаете, не видит этой возможности.
— Естественно, — тихо пробурчал Казелин, и Тунгусов на секунду замолк. Все почувствовали в этой паузе угрозу новой атаки.
— Естественно… для вас, товарищ Казелин! А для меня, как и для всякого, кто действительно интересуется радиотехникой и любит ее, это — противоестественно!
Во время разговора с «комиссией», изобретатель машинально вертел в руках какую-то эбонитовую детальку. Сейчас он сильно сжал ее и деталька хрупнула. Тунгусов понял этот тихий, предупреждающий сигнал и уже спокойно продолжал:
— Вопрос об ультракоротковолновом телефоне мною решен.
Вот уже шесть месяцев мои заявки с подробными расчетами, чертежами и описаниями блуждают по вашим лабораториям и экспертам! Я получил восемь отзывов, в которых меня стараются убедить в том, что… — Тунгусов развернул пачку отзывов и прочел: — «Радиотехника не располагает удовлетворительными для данного применения методами стабилизации столь коротких волн… Способ стабилизации, предлагаемый автором, неприемлем с точки зрения современной теории…» Тут, между прочим, стоит ваша подпись, товарищ Казелин. Что же это значит?! Я предлагаю новый, оригинальный способ стабилизации, я его проверил, дал вам все расчеты, а вы мне отвечаете — «неприемлем с точки зрения…». Вы меня простите, но все ваши аргументы — бюрократическая отписка.
Казелин вскочил с места.
— Товарищ Тунгусов, я пришел сюда не для того, чтобы выслушивать нотации! Вы не имеете никаких оснований бросать мне эти обвинения: всякая новая техническая идея, не проверенная практически, является спорной. А проверять практически каждое вздорное предложение, которое мы получаем…
Тунгусов довольно улыбнулся.
— Наконец-то вы приняли бой! «Вздорное предложение», говорите? Хорошо. Прекратим прения. Теперь слушайте: ультракоротковолновый телефон, пригодный для условий любого города, вопреки вашей «современной теории», уже существует и действует. Острота настройки такова, что позволяет в диапазоне дециметровых волн разместить в пять раз больше абонентов, чем их сейчас насчитывается в Москве.
Тунгусов выдвинул на середину стола небольшую установку.
— Вот один аппарат. Еще два таких же я установил у своих коллег-коротковолновиков. С любым из них вы можете связаться. Для этого нужно только настроить аппарат вот по этому диску. Видите, тут включается передающая часть и идут сигналы вызова на волне, фиксированной для моего корреспондента. На этой волне и идет разговор. Закончив, я кладу трубку, и диск возвращается в исходное положение, восстанавливая постоянную настройку. Пожалуйста, попробуйте Вот их волны… Это товарищ Ныркин, он живет у заставы Ильича, отсюда расстояние около пяти километров; и товарищ Суриков, в поселке Сокол, девять километров. Оба должны быть дома: я их предупредил.
— Вот это интересно! — поднялся Таранович. — Разрешите мне…
Они подошли к аппарату. Тунгусов включил репродуктор, чтобы разговор был слышен всем. Таранович установил диск и снял трубку. Низкий рокот послышался из репродуктора.
— Помехи? — буркнул Казелин.
— Помех нет на этом диапазоне. Это вызов. Как только придет сигнал ответа…
— Слушаю, — прозвучало из репродуктора, и рокот стих.
— Товарищ Ныркин?
— Да, я. Кто говорит?
— Это от Тунгусова. Тут комиссия знакомится с установкой. Хорошо слышно?
— Прекрасно. Очень рад, что вы взялись за это дело. Давно пора!
Потом вызвали Сурикова. Потом вызывал Суриков и говорил с Казелиным.
Федор восхищенно улыбался другу, внимательно следя за происходящим. Тунгусов взял со стола портфель и, незаметно поманив Ованесяна, вышел с ним в коридор. Через минуту он вернулся один. Начали рассматривать детали установки.
Вдруг послышался сигнал вызова. Тунгусов снял трубку, и рупор тотчас заговорил:
— Алло, дайте Тарановича… Это вы, Таранович? Говорит Ованесян. Я сейчас в подъезде, выхожу на улицу!..
Послышался визг, и хлопнула тяжелая парадная дверь. В комнату ворвался через репродуктор шум улицы, отрывки разговоров прохожих, гудки автомобилей.
— Позвольте, что это значит? — недоуменно пробасил Таранович в микрофон.
Репродуктор ответил:
— Ничего особенного не значит… Я пошел за папиросами. Я в Нащокинском переулке. Сейчас выйду на Кропоткинскую. Вам не нужно папирос, Таранович? Могу захватить…
— Ч-черт возьми! — глаза Тарановича расширились от удивления. — Вы что же, всю установку с собой несете?!
— Никакой установки, все в портфеле. Постойте… — Из рупора послышался шепот: — Неудобно, публика на меня смотрит, как на сумасшедшего: идет, сам с собой разговаривает… Дайте «Дели»… одну…
— Ованесян, возьмите и мне! — крикнул Таранович.
— Дайте две, пожалуйста.
— «Колхиду», мне «Колхиду»! Я этих не курю!
— Чего кричите? И так слышу… Нет, я это не вам, гражданочка, дайте лучше «Колхиду». Никто вас не морочит, это меня морочат…
В комнате все хохотали.
Оживление усилилось, когда вернулся Ованесян, и стал с подлинным искусством комика рассказывать о своих приключениях на улице. Казелин расшевелился и, по-видимому, забыл об уколах, нанесенных ему Тунгусовым.
Федор, улыбаясь, молча приветствовал явную победу друга.
А Тунгусов вдруг почувствовал, что его демонстрация сорвана, утоплена в обывательском балагане. И он сам виноват: не удержался от соблазна показать им этот фокус со своим портативным телефоном!.. А они и ухватились…
— Вот что, — сказал он, стараясь не слишком, правда, успешно быть корректным. — Сейчас я должен сесть за передатчик, меня ждут в эфире. Наша беседа кончается. Вы видели установку в действии, надеюсь, убедились, что ничего вздорного, ничего фантастичного в ней нет. Все расчеты и чертежи вам переданы. Дальнейшее зависит от вас.
Гости одевались, Таранович гремел, перебивая Ованесяна:
— Увидеть своими глазами — это самое главное. Теперь ваше дело в шляпе, что называется. Сомнений никаких не может быть. Завтра же я напишу докладную записку начальнику главка. В общем, можете не беспокоиться, мы сделаем все, чтобы реализовать ваше предложение…
Выпроводив гостей, Тунгусов вернулся и зло захлопнул за собой дверь.
— Болтуны чертовы, бюрократы…
Широкие брови Федора сошлись на переносице.
— Почему? Что ты, Коля! Смотри, как они заинтересовались твоим радиотелефоном!
— Нет, Федя, это не то. Заинтересовались, как обыватели — фокусом, а не смыслом, не идеей, ради которой должны были прийти сюда. Восхищались больше для того, чтобы меня успокоить… Знаю я их, как облупленных. Чиновники. Технику они не любят, а изобретателей считают чуть ли не врагами своими… Теперь по их милости в наркомате пойдут веселые анекдоты об этом моем «чуде». А дело постепенно замрет, вот увидишь.
— Ну, знаешь, ты это брось. Если бы так было со всеми изобретениями, мы бы не двигались вперед. А мы, смотри, как шагаем! То и дело узнаем, хотя бы из газет, о новых изобретениях.
— Верно. Народ творит сейчас, как никогда прежде. Но бывают случаи, — и учти: я знаю это не понаслышке, и не по своим личным делам, а по данным нашего Всесоюзного общества изобретателей — бывают случаи: талантливые, умные люди, новаторы, истинные патриоты, занимаются тем, что годами безуспешно «проталкивают» свои замечательные творения. — Тунгусов умолк, задумался.
— Но что же это значит?
— Что это значит… — медленно повторил Тунгусов и лицо его неожиданно просветлело. Он вспомнил, как часто они с Федором и прежде, беседуя, замечали это удивительное совпадение мыслей. Один подумает, а другой — тут же скажет то же самое. Вот и теперь… Изобретательские дела волновали Тунгусова давно, он деятельно помогал продвигать многие из них; как представитель научно-исследовательского института участвовал в экспертизах, разоблачал авторов тенденциозных отзывов. Это были отдельные частные дела и только сейчас, рассказывая Федору о создавшемся положении, он впервые почувствовал необходимость обобщить эти факты, понять, почему они оказались возможными в молодой, советской стране, которой, может быть, больше, чем хлеб, нужен был сейчас быстрый технический взлет.
И Федор спросил: «Что это значит?»
— Новое всегда входит в жизнь с трудом, с трением, — рассуждал Тунгусов. Это — закон. Но и конкретные причины всегда есть… Много у нас еще казенщины, бюрократизма, немало осталось и равнодушных людей, вроде этих… А тут вдобавок в воздухе пахнет войной. Достаточно посмотреть, что делает фашизм в Европе, чтобы понять это. И враги действуют! Задержать наш технический рост пока они еще не закончили подготовку к нападению — вот цель…
Федор нахмурился.
— Что ж, — это логично… Трудно представить себе, чтобы Гитлер не постарался раскинуть у нас тайную сеть вредителей, диверсантов…
Сигнал радиотелефона перебил его. Тунгусов взял трубку. Послышался голос Ныркина:
— Комиссия там еще?
— Нет, что вы, ушла!
— Что же с вами, почему вас нет в эфире?
Тунгусов поспешно вынул часы и схватился за голову.
— Черт возьми! Прозевал… Целых пять минут! Сейчас выйду, Ныркин. А что там, зовут?
— Опять немец ваш цекулит.
— Немец! — Тунгусов бросился к передатчику и включил ток.
— Федя, садись на диван, этот стул скрипит… и молчи. Нужна тишина.
Он вынул тетрадь для записи принятых сообщений, надел наушники и стал настраиваться.
Чудные дела творятся в мире!
Вот поднимается над землей ночь. Из глубоких оврагов, из самых густых лесных чащ и звериных нор, а в городе — из-за решеток подвалов и разных подземных сооружений выливается мягкая тьма, растет, набухает. Вот уже заполнила она долины, вздымается дальше, к небу, чтобы поглотить звезды, а в городе бросается свирепо со всех сторон на дразнящие пятна фонарей и резкие полосы фар.
Глубокой ночью приходит тишина. Сон обнимает все живое, и кажется, нет ничего на свете, кроме знакомых вздохов и сонных движений этой беспокойной, уснувшей жизни.
Но нет, нет никакого покоя…
…Куда только не проникает, за что только не берется, какие только тайны не раскрывает в мире человек!
Вот вывел на крышу через окно проволоку от небольшого ящичка. Другую от этого же ящичка припаял к водопроводной трубе. И заструились по этому пути какие-то шустрые, убегающие токи; в ящичке они вдруг усилились, преодолевая хитроумные сети тонких проводов… и попались: в поисках выхода стали биться в чуткие мембраны наушников. Тут выдали они себя, превратившись в звуки, и человек стал подслушивать их трепетное движение.
Так открылся человеку новый мир, которого никогда не мог бы он ни ощутить, ни услышать, если бы не догадался о его существовании и не приспособил себе новые хитроумные уши из металла и черной блестящей пластмассы. И вот оказалось: нас обступает беспредельный океан, пронизывающий все на свете, живое и мертвое. Весь он движется и содрогается непонятными спазмами — то ровного своего дыхания, то каких-то катастрофических бурь, циклонов и взрывов. Сквозь леса, горы, бетонные стены домов, сквозь человека, проносятся они, разрезают и секут на части силовыми линиями своих волн. Ничего этого не видит, не чувствует человек, но… кто знает, что было бы с ним, да и со всем, что существует вокруг него, если бы вдруг не стало этого океана, этих электрических бурь, в которых зародились и прошли всю свою историю люди, растения, камни…
Нет, нет, покоя в мире! И нет предела пытливости человека: вечно ищет, вечно будет он искать, открывать новые миры, разгадывать новые, обступившие его бесчисленные тайны.
Немало лет прошло уже с тех пор, как радиолюбитель Тунгусов, соорудив свою коротковолновую установку, впервые услышал шипение эфира. И каждый раз потом, надев наушники с мертвыми еще мембранами, он испытывал волнующее ощущение человека, готового сделать взмах руками, прыжок и взвиться в воздух, как бывает во сне.
Легкий поворот ручки. И вот мягким, заглушенным щелчком, будто нажали выпуклое дно картонной коробки, внезапно распахивается окно в эфир и оживают мембраны телефонных трубок, прижатых к ушам; веселый птичий щебет разноголосыми трелями и свистами поражает слух. Это стрекочут и поют точки и тире, посылаемые в пространство бесчисленными коротковолновыми радиостанциями.
Дальше вращается ручка настройки. За эбонитовой стенкой приемника в это время медленно скользят одна около другой, даже не соприкасаясь, тонкие металлические пластинки — и все. Больше ничто не меняется там. Но даже этого неуловимого на глаз движения пластинок достаточно, чтобы уже изменилась какая-то электрическая «настроенность» приемника и хлынули в него на смену первым другие волны, другие станции, другие голоса. Несутся обрывки парижских фокстротов, врываются картавые баритоны немецких дикторов, торжественно бьют часы Вестминстерского аббатства… Сухими тресками и диким шипением иногда налетают шквалы атмосферных разрядов и электрических бурь. А за всем этим спокойно и величественно дышит, как океанский прибой, эфир.
Годы упорной работы сделали Тунгусова настоящим виртуозом любительской связи. Редко кто мог поспорить с ним в скорости приема, в определении смысла едва слышных сигналов, тонущих в глубоком фединге[2] или в шуме помех. Его уверенный, ровный речитатив точек-тире хорошо знали многочисленные «омы» — любители всех континентов. Немало ценных услуг оказал он нашим полярникам и далеким экспедициям, вылавливая трудные, искаженные обрывки хриплых сигналов в тресках северных сияний и громах тропических магнитных бурь.
Регулярно через каждые два дня точно в 21.10 по московскому времени, он выходил в эфир, посылая первые вызовы «CQ» — «Всем!». На международном языке коротковолновиков-любителей это значит: «Я готов. Кто хочет говорить со мной?» Потом он сообщал свои позывные и переходил на прием. Осторожно и плавно меняя настройку, прослушивал весь диапазон коротких волн, отведенный любителям международными конвенциями. Ему отвечали. Он выбирал собеседника и снова включал передатчик. Так завязывались в эфире знакомства, назначались «свидания», налаживались короткие и продолжительные регулярные связи, ставились рекорды «DX» — сверхдальних связей. Каждое новое знакомство заканчивалось просьбой: «Pse QSL». Это означает: «Пришлите, пожалуйста, вашу карточку, подтверждающую прием». И вот вся стена около его установки покрылась этими своеобразными «квитанциями» — красочными свидетельствами «деиксов» — присланными по почте из Чили, Уругвая, Либерии, Марокко, Гаити, с Филиппин, Гебридов, Новой Зеландии и других далеких закоулков земного шара. На них были изображены пальмы, сфинксы, пирамиды, собачки с наушниками, иногда фото самих любителей. А те получали от Тунгусова, — «имя» которого на радиожаргоне обозначало не столько человека, сколько географическую точку Москвы, — советские «QSL» — карточки с изображением мавзолея Ленина.
Международными правилами запрещены «частные» разговоры между любителями. Можно говорить только о коротковолновой технике, о слышимости, о конструкции установки, ее деталях и т. д. И во всех капиталистических странах существуют специальные полицейские радиослужбы, следящие за порядком в любительском эфире. Но как удержаться от лишних слов, как не намекнуть «о жизни», когда говоришь с советским «омом» — любителем!
В последние недели был особенно настойчив какой-то немец, судя по всему — тоже опытный коротковолновик. Он экспериментировал с новой антенной собственной конструкции и очень корректно, без всяких «лишних» слов, просил поддерживать регулярную связь до конца опытов. Все это было бы вполне нормально, если бы Тунгусов тонким чутьем «старого волка» эфира не заметил с самого начала некоторых странных особенностей. Немец избегал давать свои позывные. Вначале он вынужден был их все же сообщать, но делал это не по принятой форме, только один раз, как-то мельком. Потом, когда он заметил, что Тунгусов уже узнает его «цеку» по «почерку», по манере работы на ключе, он и вовсе устранил позывные, начиная новый разговор так, как будто он продолжает только что прерванный. Тунгусов понял, что его партнер — «unlis» — нелегальщик.
Догадка эта подтверждалась еще одним наблюдением: по меняющемуся иногда тону сигналов, по нерегулярности работы немца Тунгусов увидел, что тот пользуется разными передатчиками и что, по всей вероятности, эксперименты с антенной выдуманы.
Что все это значило?
Он решил ждать и наблюдать, продолжая поддерживать связь и аккуратно соблюдая «эфирные традиции».
Последний разговор еще более заинтриговал его. Немец передал: «Я рад, что вы хорошо поняли смысл моей работы с антенной. Следующий раз сообщу новую схему. Она представляет интерес для вас».
Слово «антенна» было передано как-то игриво, нарочито неровно. Немец явно давал понять, что оно в кавычках, значит, это маскировка, которая должна быть ясна Тунгусову. Последняя фраза, наоборот, отличалась подчеркнутой твердостью, значительностью точек и тире. Очевидно, дело было серьезное. Николай ответил: «Rok!» — Все понял. Жду».
И он с интересом ждал обещанного сообщения. Вот почему так поспешно бросился он к аппарату, когда предупрежденный им Ныркин сообщил, что немец «цекулит», то есть повторяет вызов «CQ».
Плавно повернув диск настройки, он быстро нашел в беспорядочном щебете эфира знакомые, слегка замедленные к концу сигналы, и ответил на вызов. Немец передал:
«nwQSK 20 mins»
Это означало:
«Теперь прекратите связь. Я вас вызову через двадцать минут».
Тунгусов с досадой закусил губу, выключил ток и сбросил наушники. Слово «теперь» говорило о том, что его опоздание послужило причиной каких-то затруднений у немца. Ему стало стыдно: впервые за эти годы он допустил такую неточность в любительской работе!
— Ну, давай опять говорить, — сказал он, — у меня двадцать минут, потом снова сяду за передатчик. Теперь ты о себе расскажи…
— Нет, постой, постой, Николай! Обо мне потом. У тебя, я вижу, жизнь интереснее. Но смотрю я на все это твое барахло и ничего не понимаю. Чем ты, собственно, занимаешься? Ты… женился, что ли? Цветочки какие-то завел…
Николай рассмеялся.
— Нет, Федя, не женился. Но жизнь у меня сейчас прямо «ключевая» — бурлит и пенится! Разбросался я, правда, здорово: тут и цветочки, и химия, и математика, и электричество. Но это не зря. В наше время, если хочешь сделать что-нибудь крупное в науке, в технике, нужно черт знает как много знать. Широкий горизонт надо иметь перед собой, многое видеть.
— А иначе, как на крупное ты, конечно, не согласен… Узнаю, узнаю! Помнишь наши споры: «жизненная система», «овладение культурой»? Продолжаешь эту линию?
— Нет, где там… — Николай тяжело вздохнул, — Все лишнее — по боку. Просто не хватает времени, даже на главное, необходимое.
— На «крупное», на это вот? — Федор окинул взглядом рабочие столы Николая.
— Да. Главное — тут. После работы, вечером, ночью.
— А почему не у себя в институте, в лаборатории? Небось там удобнее. Да и коллектив все же. Одна голова — хорошо, а…
— В институте — план, — уклончиво ответил Николай. — Работы там невпроворот, правда, не слишком интересной, но действительно необходимой и срочной. А это у меня… для души. Я и не пытался включить в план. Но если выйдет… думаю, большое дело сделаю. Задача серьезная. Еще никому не говорил о ней, тебе первому расскажу. Ты в радиотехнике понимаешь что-нибудь?
— Мало, Коля. Помнишь, небось, как учили нас тогда, в Сокольниках…
— Ну и стыдно, Федя! Сейчас у нас каждый должен хорошо разбираться в электрических явлениях, особенно те, кто имеет отношение к науке или технике. Двигаться вперед без этого стало невозможно не только в физике, но и в биологии, и даже психологии. Ну, ладно, слушай, буду излагать в популярной форме.
Николай минутку помолчал.
— Видишь ли, современная радиотехника может создавать электромагнитные волны, заставляя ток очень быстро менять свое направление в проводе, например, в антенне. Если эти колебания тока происходят, скажем, триста тысяч раз в секунду, то от антенны исходят обыкновенные «длинные» радиоволны. Если скорость колебаний увеличить до трех миллионов раз в секунду, пойдут короткие волны, которые уже обладают новыми свойствами, совсем иначе распространяются. Они, как видишь, позволяют, имея вот такую, как у меня, небольшую установку, связываться с любой страной на земном шаре. А ведь этот мой передатчик потребляет энергии не больше, чем обыкновенная электрическая лампочка в сто ватт! Если еще повышать частоту тока, получим так называемые ультракороткие волны. Ты, конечно, слышал, что они обнаруживают уже совсем замечательные свойства: могут лечить болезни, ускорять развитие растений, убивать микроорганизмы и так далее.
— Выходит, что чем короче волны, тем шире их возможности?
— Ну, скажем, так, Федя. А в более высоких частотах таятся огромные силы. Там — невидимые инфракрасные, тепловые лучи, они позволяют нам видеть в темноте; там свет, благодаря которому мы получаем пищу и познаем мир и красоту… Там ультрафиолетовые, смертельные и, в то же время, животворные лучи, там рентген, там страшные лучи радия и всепроникающие космические излучения, частицы атомов, пронизывающие беспредельное мировое пространство…
— Ты прямо поэт, Коля!
— Что там, поэт. Мне этот спектр электромагнитной энергии представляется, действительно, поэмой, созданной природой, — поэмой о могуществе человека будущего. Она написана неизвестными письменами, но мы понемногу разбираем их, узнаем тайны. Чуть не каждый год открываются новые свойства то одних, то других частот. Давно ли мы обнаружили, что короткие волны годны для дальней связи! А люминесценция под действием ультрафиолета — светящиеся краски! А радиолокация! А митогенез! А радиоастрономия!.. Но многое еще не раскрыто…
— И вот ты раскрываешь очередную тайну? — спросил Федор, чувствуя, что друг его увлекся, и пора вернуть его к началу разговора.
— Я просто нашел метод, позволяющий создать генератор для одного из наименее изученных диапазонов, — по-прежнему серьезно продолжал Николай. — Скажем, для микроволн. Теперь их можно будет усиливать, плавно изменять частоту, то есть изучать их свойства. Такой генератор уже будет ценным вкладом в нашу технику. Но есть у меня и другая мысль… Я думаю, что в этих частотах таится решение одной древнейшей мечты — о власти над элементами.
— Алхимия?!
— Что ж… Называй как хочешь. Рано или поздно, надо доходить и до этого.
— Ну, и до чего ты уже дошел?
Тунгусов несколько секунд молча смотрел на друга. Потом решительно направился к одному из столов — в углу комнаты, и там осторожно сбросил простую бязевую покрышку с какого-то сооружения. Подошел и Федор, внимательно разглядывая непонятную конструкцию.
— Вот он… — тихо сказал Тунгусов.
— Как, уже готов? Это и есть твой генератор… неведомых чудес?
— Да, он, — подтвердил Николай. — Только не совсем готов. Еще кое-каких деталей не хватает.
Это было странное соединение радиотехники и химии. Десятки маленьких пробирок, колбочек, трубок и пластинок из разных металлов перемежались с проводами, катушками, экранами и электронными трубками всевозможных форм и размеров.
— Видишь. На помощь мне пришла химия. Дело в том, что каждый химический элемент обладает своим определенным излучением… Но постой, — Николай посмотрел на часы, — осталось две минуты, больше нельзя. Замри опять, Федя.
Тунгусов снова «погрузился» в волны эфира. Два раза плавно обошел весь любительский диапазон, не встретив знакомых сигналов. На третий — поймал немца. По тону сигналов было видно, что тот уже на другом передатчике.
Связь была поспешной и лаконичной. Немец передал: «Даю схему моей антенны: LMRWWAT. Разберите непременно и сообщите, тогда передам работу по схеме. Повторите, как приняли».
Затем собеседник исчез, не сказав больше ничего.
Минут пять Тунгусов сидел перед таинственными буквами, стараясь разгадать их смысл. Теперь уже было окончательно ясно, что «антенна» — только маскировка. Никаких таких схем и обозначений для антенн в радиотехнике не существует. Он написал отдельно на клочке бумаги: «LMRWWAT» и подошел к Федору.
— Вот, Федя, новая задача! Это шифр. Вернее, это ключ к шифру какого-то сообщения, которое будет получено, как только мы разберем ключ.
Федор долго смотрел на буквы.
— Ничего не понимаю, — сказал он наконец.
— Я тоже, — задумчиво отозвался Тунгусов.
В эту ночь Николай Тунгусов долго не мог уснуть. Нет, не посещение «комиссии», не судьба его радиотелефона, даже не таинственная радиограмма немца взбудоражили его. Встреча с Федором — первым в его жизни, да и единственным, по-настоящему близким другом, — оказалась событием, значение которого он ощутил только теперь, оставшись один.
В его жизнь вошло что-то большое, всепроникающее, что уже было когда-то давно, но потом растаяло и забылось.
Давно — это отрочество. Нерадостное, голодное, порой страшное. В те годы бушевал вихрь гражданской войны, поднявшийся на огромной части земного шара. Вихрь этот сорвал, как песчинки, со своих мест людей, закрутил их в пространстве; одних вымел совсем за пределы страны, других поднял, рассыпал кого куда… Годы потом люди искали людей.
Вихрь унес и засыпал где-то землей отца. Старшего брата Никифора забросил в Москву на завод, он стал единственным кормильцем семьи. Николай с больной матерью остался в нищей волжской деревушке.
В мельчайших подробностях вспоминал сейчас Николай это начало своего пути в жизнь.
…Вечереет. Стоит он, двенадцатилетний, босоногий парнишка у низкого оконца в родной своей избе и сучит леску из конского волоса: завтра на заре — рыбу удить в Волге. Рядом на скамье сидит мать, усталая, мрачная, молчаливая; он ловит ее тревожный взгляд и знает ее мысли. Уже месяца два нет ни вестей, ни денег от Никифора. Что с ним? Как жить? Если что случилось, — конец…
Николка парень вдумчивый, серьезный. Мать ему жалко, но ее тревоги он не разделяет. Что попусту волноваться? Ничего неизвестно… Для него, Николки, сейчас важно другое: завтра постараться не проспать зарю, наловить побольше, часть обменять на хлеб… Да что там, в крайнем случае пескарей десятка три-четыре он всегда нахватает. Много ли нужно на двоих-то!..
Солнце уходит за лес, за излучину Волги; вот уже и волоса не видно в руках.
Вдруг поднялась мать со скамьи, радостно протянула руки ко входу, — а там — нет никого и дверь заперта…
— Никифор!..
Бросилась вперед и, обняв пустоту, рухнула на пол. …Потом, очнувшись, мать уверенно и уже совсем спокойно решила все.
— Умер наш Никифор, Колюшка… Теперь собирайся и иди в Москву. Дней в десять дойдешь, может, и подвезут добрые люди… Адрес возьми, найди завод… Объясни все, ты толковый… Небось найдется работа, скажи, брат, мол…
…И вот — дорога. Он ушел перед рассветом, просто, как ходил на рыбалку, только котомка прибавилась за плечами. Неведомая Москва в сознании не представлялась никак. Надолго ли и к каким переменам жизни он уходил — парнишка не думал. Родная деревенька, родные места казались вечными, неизменными. Пройдут дни, ну, недели, — вернется он и все потечет по-прежнему. Разве мог кто-нибудь знать тогда, что не только деревенька эта поднимется и уйдет на другое место, но и самое место ее станет дном нового Московского моря, а над выгонами, где пас Николка коров, пойдут пароходы — по новому, величайшему из водных путей, созданных человеком!..
…Тихие лесные проселки вывели на изрытое временем шоссе, и парнишка повернул на полдень. Целый день, то скрываясь за редкими поворотами и понижениями дороги, то снова появляясь вдали, маячила впереди какая-то фигурка тоже с котомкой за плечами.
Небольшие речушки пересекали дорогу, иногда бежали рядом. Было жарко. Николай из каждой речки пил воду, присаживался на берегу и отдыхал. Деревни он проходил быстро, стараясь не привлекать внимания собак и ребят. К вечеру выбрал место для ночлега у подходящего омутка, быстро наладил удочку, наловил в ольховнике мух — «чернопузиков», и к заходу солнца уже шевелились в котомке несколько жирных подъязков.
Развел костер, поджарил рыбу на прутике… Все это было знакомо и обыкновенно, как дома.
На другой день, когда сошел утренний туман, снова замелькала впереди, на том же расстоянии вчерашняя котомка. После полудня стало жарко, и котомка показалась уже ближе. Николай видел, что путник впереди замедляет шаги. И вот, перед вечером, выйдя за поворот, увидел он такого же как сам парнишку, сидящего на траве, в стороне от дороги. Он был бледен и оттого запыленное лицо его казалось еще грязнее, а большие синие глаза, с черными ресницами, смотревшие на Николая, светились, как озерки сквозь лесную чащу. Николай хотел пройти мимо.
— Далеко ли? — слабо окликнул тот.
Так произошла их первая встреча.
Из короткого рассказа паренька Николай понял, что он — московский, из рабочей семьи. Как попал в деревню к родственникам, где оказалось «еще хуже», чем дома, Николай не уловил, но очень обрадовался, узнав, что из деревни он сбежал и теперь идет домой, прямо в Москву. Вдвоем — куда лучше! Так совпали их пути. Они пошли вместе.
Городской житель, Федор, оказавшись один в лесных просторах, растерялся. Он голодал, слабел; осторожные, насупившиеся деревни провожали его хмуро и не давали ничего. Может быть так и заснул бы он, обессиленный, навсегда у дороги, если бы не накормил его Николай жареными на прутике подъязками.
Много ли надо такому человеческому зверенышу! С каким восторгом уже к вечеру он следил, как Николай, сквозь прибрежные заросли ловко выуживал блестящих рыбешек, потом сам покорно и внимательно повторял его движения, закидывая удочку и подсекая рыбу в нужный момент, учился выбирать и укладывать ветви для защиты на ночь от росы и дождя…
А Николай слушал с широко раскрытыми глазами рассказы Федора о трамваях, которые без всяких лошадей возят человек по сто сразу, о каменных домах, — куда выше вот такой ели, — а там и за водой ходить не надо — сама течет наверх по трубам, и лампы — без керосина, и зажигаются без спичек…
— Какая жизнь!.. — волновался Николай, чувствуя теперь, что шагает куда-то вверх, к новому.
…Острия труб показались на горизонте и стали расти все выше, выше — в небо, казалось, не будет конца этому росту… Где начался город, Николай так и не понял.
…В Москве поднималась великая стройка. По главным магистралям пошли первые, после перерыва, трамваи. Леса, упершись на тротуары тяжелыми своими ногами, карабкались на стены фасадов, изуродованных мелкими оспинами пуль и язвами снарядов. На прохожих капала краска, падала комочками штукатурка… Голодная Москва по окраинам, на больших кооперативных огородах, ковыряла из-под взрытой земли картошку, оставшуюся после уборки.
Шел двадцать первый год.
…Столица встретила Николая так же сурово, как деревенская природа — Федора. Сумасшедшими голосами рявкали на него автомобили, гикали ломовики, вырастали вдруг совсем близко, грозя раздавить, сказочные, волосатые битюги, невыносимо гремели перевозимые рельсы… От всего этого Николай шарахался в испуге, и, может быть, так и погиб бы он в этом городском хаосе под какими-нибудь колесами, если бы не маячила перед ним котомка Федора, который спокойно провел его в тихие переулки Красной Пресни…
Родственники Федора приютили и скромного спутника его, нашли завод, узнали: Никифор Тунгусов, литейщик на «Гужоне» действительно умер… Написали матери в деревню, а ответ пришел из сельского совета: не стало уже и матери.
Николай остался один.
И — нет. Не один! Был Федор. Вместе они жили, вместе учились в детской колонии, в Сокольниках, потом в техникуме. Николай учился жадно, успевал много читать, ходил на концерты, в музеи, слушал разные лекции — все его интересовало, все влекло. Он познавал неведомую для него раньше жизнь — не как дикарь, влекомый величием открывшегося перед ним нового мира, но как полноправный, хотя и не чаявший этого, наследник, именно ему предназначенных, сокровищ. Свою ненасытную тягу к познанию, к овладению культурой он возвел в основной и, конечно, «вечный» принцип и назвал его своей «жизненной системой».
Федор не обладал такой всепоглощающей страстью познавать. Да и способности были скромнее Николаевых. Зато интересы его давно определились, ограничились — сферой механики, машин. Стать инженером — созидателем — вот что было целью его мечтаний. В то время, как Николай плавал в бездонном и безбрежном море «культуры», рискуя, быть может, и захлебнуться в нем, не увидев берега, Федор уже нащупывал под собой почву специальности, что и позволяло ему идти в жизнь, как он полагал, более верной дорогой, чем его друг.
Разница во взглядах была причиной не только бесконечных споров, но даже настоящих ссор между ними. Дружба их отнюдь не напоминала ясное, безоблачное небо.
Но это была настоящая дружба, хотя они никогда об этом не думали, этого не чувствовали, как здоровый человек не ощущает теплоты своего тела. Да и сейчас, вспоминая это время, Николай думал не о дружбе, а о чувстве ответственности, не оставлявшем его тогда во всей этой гигантской работе над собой. Какую бы победу он не одержал, что бы не постиг, чем бы новым не был поражен, увлечен — все он немедленно тащил Федору, делился с ним своими трофеями — независимо от того, нужны ли они были тому или нет. Перед ним хвастал, его старался поразить своей волей, упорством, успехом. А промахи, ошибки, слабости — таил до поры от Федора, будто стеснялся его осуждения. Получалось так, что все, что он делает для себя, для своего «кругозора», своей «культуры» — он делает, если не для, то во всяком случае, перед Федором. И это очень помогало, это было нужно — не будь этого чувства ответственности перед другом, может быть Николай и не осилил бы столько… И раньше, — Николай вспоминал детские годы, — бывало так: не только выполнять разные поручения по хозяйству, но даже рыбу удить он старался как только мог лучше, с выдумкой, чтобы только увидеть потом, как в нежной, одобряющей улыбке щурятся материнские ласковые глаза… И как же это было радостно, как поднимало дух, как хотелось тут же сделать что-нибудь еще большее!
Да, нужно, обязательно нужно человеку для борьбы, для стремления ввысь, — чтобы билось рядом с ним горячее, близкое — другое человеческое сердце!..
…Когда Николай поступил в электротехнический институт, Федора призвали в армию и услали далеко на юг — там он потом попал в военную школу. Николай от военной службы был освобожден — по близорукости.
С этого момента странным образом стала упрощаться «жизненная система» Николая. В короткий срок отпали, канули куда-то и увлечение Скрябиным (а с ним и музыкой вообще), и бессонные ночные часы над художественной книгой, и многие лекции в Политехническом музее; стало бессмысленным тратить уйму времени на очереди за театральными билетами… Однако ни от чего Николай не отказался. Он только видел, что учение в институте поглощает почти все его время, а остатка не хватает на главное: радиотехнику, короткие волны… Николай, наконец, нащупал дно и шел к берегу. Правда, шел с грузом ценности незаурядной.
Друзья переписывались редко и скупо, в эти годы было им «некогда». Да и расстались они тогда как-то до странности просто: встретились в студенческой столовке и попрощались на ходу, торопясь каждый к своим делам, как будто расстались до завтра. Ни один из них так и не заметил тогда утраты.
Только теперь, испытав неожиданно сильную радость при появлении друга, почувствовав прежний, ревнивый, федоровский интерес к его жизни, Николай понял насколько дорог ему этот хороший парень, задающий такие наивные и такие нужные вопросы.
Весенняя гроза бушевала неподалеку от столицы. Черный купол ночного неба, будто под исступленными ударами какого-то невидимого гиганта, грохотал и содрогался. От этих ударов тонкие трещины змеились по куполу, и сквозь них стремительно бросался к земле едкий голубой свет. Ливень падал на землю непрерывными мерцающими струями.
В такие ночи вылетают из гнезд и пропадают во мраке птицы, ослепленные блеском молний. В такие грозы лопаются надвое крепкие стволы многолетних дубов. Но редко бывают эти сильные грозы в наших северных широтах.
По гладкому асфальту шоссе Энтузиастов, протягивая вперед световые щупальцы, мчался от города блестящий лимузин, омытый щедрой небесной влагой. Асфальт шипел под колесами, бросался случайными камешками и брызгами разбиваемых вдребезги луж. Дождь бил по верху кузова слитным барабанным гулом.
Белая стрелка спидометра, медленно приближалась к цифре «80». Скорость становилась опасной. Какое несчастье или неотложное дело заставило людей броситься из города в эту бурную ночь.
Рядом с шофером, напряженно и неподвижно устремившим взгляд на летящую под колеса дорогу, сидел человек лет пятидесяти в легком пальто и с обнаженной головой. Пряди седеющих волос спадали на лоб, и он то убирал их назад беспокойным движением руки, то энергично приглаживал небольшую лопатообразную бородку. Возбуждение отражалось и в глазах, ясных, серых, энергичных, делающих лицо человека необычайно красивым.
Больше никого в автомобиле не было.
Да, профессор был возбужден. Он внимательно следил за каждой новой вспышкой молнии, потом ждал удара грома, смотря на часы.
— Она впереди, Слава, километров десять-пятнадцать, не больше…
Он поднял руку с часами к лампочке шофера.
— Видишь, пятьдесят восемь минут от заставы… скажем час… тогда было тридцать километров. А мы прошли…
— Сорок шесть, — сказал шофер.
— Так… Она уходит… В общем, расстояние сократилось приблизительно вдвое. При той же скорости мы нагоним ее еще через час. Это будет поздно, Слава… Все кончится, — произнес он с огорчением.
Шофер, едва сдерживал улыбку, видя с каким нетерпением профессор следит за движением стрелки спидометра. Он слегка прибавил газ. Стрелка поползла вправо.
— Вот, вот… давай еще, — довольно забормотал профессор, — откидываясь на спинку сиденья.
Это был предел допустимого. На задорном лице молодого шофера отразилось еще большее напряжение. Пальцы крепко сжали баранку руля. Еще бы — любое неточное движение — и катастрофа неизбежна.
Вдруг ослепительный удар света поглотил лучи фонарей, смахнул тьму. Далеко впереди стали видны, как днем, шоссе, канавы, телеграфные столбы, лес… Молния впилась в высокую березу у дороги, метрах в ста от машины, и мгновение, пульсируя, билась над своей жертвой.
Профессор, вне себя от восторга, весь устремившись вперед и дергая шофера за полу пиджака, выкрикивал сквозь грохот грома:
— О-о-п! Во! Во-о-о! Смотри, смотри, Славка! Ах, ты… Черт возьми! Видал?!
Мускулы шофера, как взведенные курки, ожидающие только легкого нажима, сделали свое дело почти в самый момент удара. Опасность миновала, машина пошла тише.
Молнии грохотали теперь по сторонам и где-то позади. Дождь продолжал лить. Профессор взъерошил волосы, откинулся назад так, что бородка его торчала почти вверх, и закрыл глаза с видом человека, удачно завершившего сложную, утомительную операцию.
— Теперь тише, Слава. Так держать, — сказал он. — Ну, повезло нам сегодня! Это же редчайший случай — поймать такой разряд, можно сказать, в двух шагах! Чувствуешь, какой воздух? Это озон. Ах, хорошо!.. Дыши, Славка, пользуйся случаем.
Всякий раз, когда старый, обрамленный резной ореховой оправой анероид обнаруживал резкое падение атмосферного давления и на горизонте показывались свинцовые тучи, профессор Ридан, известный физиолог, бросал работу. Несколько лет назад он опубликовал свою теорию биологического действия разрядов атмосферного электричества. Она была принята в ученом мире довольно равнодушно. Произошло то, что случалось нередко с научными гипотезами: все с интересом познакомились с очередной «новостью науки», и никто ничего возразить не смог, но вскоре о ней забыли, и никаких практических выводов не сделали. А на них-то именно и настаивал ученый. Теория эта была лишь одним из побочных результатов его большой, далеко еще не законченной работы. Но так как этот результат уже имел вполне самостоятельное практическое значение, профессор не счел себя вправе задерживать его опубликование. А то, что его коллеги не выразили по этому поводу особого восторга, Ридана нисколько не смутило. Профессор хорошо знал ученый мир. «Не дошло, — говорил он весело и колко. — Каждый занят своим делом. Ничего, со временем дойдет. А пока сами попользуемся…»
И он пользовался. Заметив сигналы барометра, он звонил в метеорологическую обсерваторию, узнавал все, что можно, о движении главного очага грозы, выбирал по карте окрестностей Москвы нужное направление и мчался туда на своей машине, стараясь попасть в самый центр грозового района.
«Грозовые ванны» были страстью профессора Ридана. Он знал им цену! Физическая усталость, подавленное состояние от неудач в научной работе, досадные недомогания, напоминающие о возрасте, — все это улетучивалось после грозовых ванн На смену им приходили бодрость, энергия, веселость, необычайная свежесть и острота восприятия окружающего мира. Он чувствовал, что весь организм наполняется кой-то новой жизненной энергией, которой потом хватало надолго.
Но это не всё. Профессор никому не говорил еще об одном замечательном явлении, которое он заметил. Если что-нибудь не ладилось в трудной научной работе, не давалось правильное обобщение или не приходил на ум исчерпывающий, изящный эксперимент, стоило «выкупаться» в грозе, как именно это самое главное затруднение как-то само собой разрешалось внезапным блеском мысли, похожей на молнию…
Вот почему сегодня с таким упорством он догонял грозу.
Работа профессора Ридана подошла к тому пределу, когда решается уже судьба самого ученого. Крупный физиолог, анатом и искуснейший хирург, профессор Ридан посвятил свою жизнь изучению структуры и функций живого организма. Изумительные операции сердца и мозга, которые он производил, сделали его имя известным не только на родине, но и за границей. Он почти не знал неудач и, казалось, настолько овладел человеческим организмом, на создание которого природа бросила все свои творческие ресурсы, что на этом можно было остановиться и целиком посвятить себя хирургической практике.
Но вот подошла катастрофа. Умерла жена. Ридан-человек, Ридан-муж был подавлен горем. Ридан-ученый был ошеломлен, обескуражен. Как же так? На спасение этой жизни, самой дорогой ему, он бросил все свои знания, весь опыт врача. Никакой ошибки он не допустил. И все же его наука оказалась бессильной предотвратить конец.
С потрясающей ясностью Ридан понял, как несовершенна еще эта наука, и тут впервые, несмотря на все прежние успехи и удачи, он усомнился в правильности ее основ. Знаний Ридана оказалось недостаточно, чтобы получить власть над больным организмом, значит в организме действуют силы, роль которых никому еще не известна. Ученый спрашивал себя, мог ли он когда-нибудь в своей практике заранее сказать: «человек будет жить». Нет, никогда этой уверенности не было. Что же это за наука?! Где же настоящий путь?
Страшные дни переживал тогда Ридан. Даже самые, казалось бы, надежные, много раз проверенные положения физиологии стали вдруг сомнительными. Бесконечные «случайности», «индивидуальные особенности», как сказочные привидения, целыми толпами наступали на него и требовали новых объяснений, новых гипотез. Из глубин памяти выплывали давно замеченные «подозрительные» факты и явления. Понемногу Ридан начал угадывать их новый смысл, и вот, наконец, встала перед ним идея об электрических процессах, управляющих жизнью.
Профессор Ридан круто изменил курс. Практику хирурга он оставил со свойственной ему решительностью, несмотря на энергичные протесты врачебного мира.
Небольшой двухэтажный особняк в одном из тихих переулков Ордынки, превратился в институт электрофизиологии. Правительство не пожалело средств, чтобы обставить этот институт согласно всем требованиям Ридана.
Странное это было учреждение, спрятанное от шумов улицы за старыми липами, густыми зарослями душистого жасмина и высокой каменной оградой с железной решеткой. Большую половину нижнего этажа занимал «зверинец». Здесь жили бесчисленные кролики, собаки, морские свинки, лягушки, птицы, обезьяны, над которыми Ридан со своими сотрудниками проделывал опыты. Отдельно стояли ряды специальных клеток с оперированными животными. Какие-то странные намордники, шлемы, повязки и станки сковывали их движения.
Хозяином «зверинца» был молчаливый, долговязый татарин Тырса, — холостяк, человек строгий и необщительный, но явно умевший разговаривать с животными и вечно бормотавший что-то невнятное. Ридан высоко ценил способность Тырсы понимать животных, разбираться в их поведении и настроениях, его исключительную наблюдательность и аккуратность. «Зверинец» содержался всегда в образцовом порядке, и Тырса никого в него не пускал без специального разрешения Ридана.
Широкая лестница с мраморными перилами вела во второй, верхний вестибюль, откуда можно было попасть в квартиру профессора или в коридор, вдоль которого располагались лаборатории. В каждой из них работали один или два сотрудника. Они приходили ежедневно в восемь часов утра и уходили в три. Ридан строго запрещал им оставаться дольше. Сам он обычно работал в своей лаборатории, примыкавшей непосредственно к его кабинету.
Редко кто посещал эту таинственную комнату. Тут всегда теплилась жизнь — тихая, странная, заключенная в замысловатые никелированные станки или стеклянные сосуды, схваченная металлическими щупальцами аппаратов. Тут бились сердца, извлеченные из тел, шевелились собаки, лишенные сердец. Головы, отделенные от туловищ, медленно вращали глазами. А электрические приборы заглядывали своими проводами в живые препараты органов, в черепные коробки животных и, вкрадчиво шелестя, что-то отмечали на клетчатых бумажных лентах.
Тишину лаборатории нарушали только падающие капли каких-то фильтратов и выделений желез оперированных животных, да тиканье аппаратов, автоматически регистрирующих процессы обнаженной «физиологической» жизни.
В соседней небольшой комнате, обставленной, как больничная палата, с одной койкой, иногда появлялись больные с пораженными нервами и мозгом. В этой комнате не было ни одного лишнего предмета, который мог бы обратить на себя внимание пациента. Но если требовалась операция, Ридан нажимал какие-то рычажки и из стен, превращенных в объемистые шкафы, появлялись операционный стол, шкаф с инструментами, осветительные приспособления.
И во всех случаях к голове или спине больного протягивались тонкие бронированные кабели, пропущенные сквозь стену, а рядом, в лаборатории Ридана, начинали работать аппараты, регистрирующие на фотографической ленте электрическую жизнь больного мозга.
Мозг, мозг! Вот что командует сложной человеческой машиной! Вот куда сходятся все сигналы внешнего мира, все нити управления каждым мускулом, органом и каждым процессом, обусловливающим работу организма, его развитие, жизнь. Но что же происходит в мозгу? В чем состоит напряженная, никогда не прекращающаяся деятельность в этом неподвижном веществе? Что в действительности представляют собой эти «возбуждения» и «торможения», эти «связи», угаданные великим Павловым по их внешним проявлениям в организме, какова их физическая природа? Ответов на эти вопросы еще нет. Но они должны быть найдены; только тогда человек получит полную власть над собственным организмом.
Весь опыт, огромные знания, страстная энергия ученого устремились к новой цели Ридан действовал так, как будто он уже знал решение, правильность которого нужно только доказать.
Одним из первых он начал изучать токи, возникающие в мозгу. Тонкие серебряные иглы, проникая в трепанированный череп, нащупывали центры, ведающие каким-нибудь определенным чувством животного — зрением, слухом, обонянием. От иглы шел провод к усилителю, оттуда — к чуткому осциллографу, который обнаруживал присутствие едва уловимых электрических напряжений дрожанием маленького светового зайчика. Падая на движущуюся светочувствительную ленту, зайчик чертил на ней своеобразные кривые, изображающие электрические импульсы мозга.
Вот она, электрическая жизнь организма! Ридан ежедневно производил десятки таких записей — цереброграмм. Выяснились замечательные вещи. Каждый участок мозга в спокойном состоянии давал свой характерный рисунок кривой. Рисунок менялся в известных пределах при внешних раздражениях или при заболеваниях. Каждому виду и степени раздражения соответствовали вполне определенные изменения в характере электрических импульсов мозга.
Внимательно изучая полученные кривые, Ридан заметил, что толщина самих линий, изображающих колебания тока, никогда не была постоянной, а все время менялась. При этом след светового зайчика очень редко был таким же тонким, как сам зайчик. Он почти всегда был несколько толще, а местами толщина следа во много раз превышала диаметр зайчика.
Это, казалось бы, незначительное обстоятельство, на которое другие исследователи не обращали внимания, стало для Ридана целым откровением. Объяснение могло быть только одно. Чтобы проверить свою догадку, профессор сменил механизм, передвигающий светочувствительную ленту перед зайчиком. Новый аппарат вертел бобинку со скоростью, в двадцать раз большей, чем прежде. Теперь лента длиной в десять метров сворачивалась с одного валика на другой в течение всего двух секунд.
С нетерпением, волнуясь, ждал Ридан новой пробы. Несколько дней институтские техники изготовляли и налаживали новый механизм. Наконец, все было готово, и Ридан включил на осциллограф токи мозга кролика…
Ну, конечно! Его догадка подтвердилась! Отрезок кривой, который прежде умещался на десяти сантиметрах ленты, теперь растянулся на два метра, и было видно, что весь он состоит из более мелких зигзагов, которые раньше, при медленном движении ленты, сливались и образовывали утолщения линии. Значит, колебания тока в мозгу происходят с гораздо большей частотой, чем думали до сих пор!
Но что это? Профессор склонился над новой цереброграммой. Да, да: линии опять не были одинаковой толщины. Они тоже слагались из еще более быстрых колебаний светового зайчика! Но ведь это… — профессор быстро прикинул возможную скорость новых колебаний — это радиочастота! Значит, должны быть и волны, лучи!
Вот, вот!.. Ничего неожиданного и тем более невероятного не произошло. В глубине сознания Ридан давно уже догадывался, что так и должно быть.
Картина электрической жизни мозга становилась все более ясной. Теперь понятно, откуда взялись эти сравнительно медленные колебания тока, которые так ясно фиксировались на фотографической ленте и сбивали с толку всех исследователей. Это были так называемые в электротехнике «биения». Они получались в результате одновременного действия на приемный аппарат нескольких — и, очевидно, весьма многих, — волн разных частот. Их колебания то совпадали по направлению, складывались, и тогда на ленте получались усиленные, высокие, медленно спадающие взмахи, то, наоборот, действовали в противоположных направлениях и поглощали одно другое, постепенно затухая.
Правда, «биения», изображенные на цереброграммах, дают некоторое представление о деятельности мозга. Эти физические суммы колебаний все-таки характерны для каждого раздражения, для каждого состояния. По ним можно изучать мозг, определять расположение и границы его отдельных областей. Но «биения» — это только случайное отражение действующих в мозгу электрических сил. Действуют же те элементарные волны, из которых слагаются эти «биения». Ими-то и нужно овладеть, чтобы получить власть над организмом.
Теперь когда Ридан убедился, что токи в мозгу пульсируют со страшной скоростью — не меньшей, чем миллионы, может быть, миллиарды колебаний в секунду, — он был уверен, что существует и излучение мозга. Оно не могло не существовать! Такие токи создают вокруг себя электрические и магнитные поля, порождают электромагнитные волны, которые должны неминуемо распространяться вокруг.
Их, очевидно, можно поймать, хотя бы на самом коротком расстоянии. Никому из ученых еще не удалось этого сделать.
Поймать! Только тогда можно будет окончательно убедиться в правильности всех выводов.
Ридан почти не сомневался, что контрольный опыт подтвердит его предположения.
Он обнажил участок зрительной области мозга кролика и закрепил приемную иглу на расстоянии всего двух миллиметров от мозгового вещества. Все остальное пространство вокруг иглы — этой импровизированной серебряной антенны — было заэкранировано свинцом, чтобы никакие случайные волны извне не могли подействовать на иглу.
Полная темнота. Кролик не должен ничего видеть. Нажимом кнопки профессор включил осциллограф и вслед за этим дал две вспышки маленькой электрической лампочки перед глазами кролика.
Через двадцать минут Ридан держал в руках проявленную ленту.
Ровная, прямая линия пересекала ее по всей длине. Никаких колебаний…
Несколько раз Ридан повторил опыт, но неизменно получал ту же невозмутимую ровную линию.
Значит… излучения нет?
Потянулись дни напряженных размышлений. В чем ошибка — в логике самого вывода или в методе проверки? Десятки раз Ридан проверял свои рассуждения, менял условия опыта. Результат был тот же. Никаких волн около мозга его приборы не обнаруживали.
Это были дни мучительных творческих исканий и сомнений. В жизни ученых нередки такие тяжелые этапы, когда мысль бьется в тупике, из которого во что бы то ни стало должен быть найден выход. Мобилизуются все внутренние и внешние ресурсы — знания, изобретательность, технические средства.
Ридан и так уже вышел за пределы своего круга знаний. Он штудировал волновую механику. Теперь он чувствовал, что не хватает знаний по радиотехнике.
— Нельзя же все знать! — восклицал он в минуты отчаяния.
В эти дни Ридан испытывал нечто вроде угрызений совести. Он обвинял себя в невежестве. Пусть его не обучали как следует физике в университете, — тогда это не считалось нужным, а биологи и физики рассматривались почти как разные породы людей, — но сам то он давно должен был понять, что это — абсурд, что каждый исследователь природы обязан знать физику, особенно электричество, досконально, от гальванизма до радиотехники!
Бичуя себя, Ридан со свойственной ему горячностью увлекался, преувеличивал свой «профанизм» и забывал, что солидную часть этой обетованной электрической страны он все же успел покорить.
Не был Ридан и одиноким в своей работе. Напротив, его общительность, склонность «обговаривать» свои мысли и «творить вслух» приводили к тому, что все сотрудники, вплоть до техников и лаборантов оказывались в курсе его идей и затруднений, всех он заставлял думать, искать, оспаривать, опровергать его. Ридан подбирал свой коллектив осторожно, расчетливо. В него вошли серьезные, уже показавшие себя самостоятельными исследователями физиологи, гистологи, цитологи, биохимики, причем не только сторонники ридановских идей, но и скептики и, даже, противники — их Ридан особенно ценил.
Но главного — физиков — не было. Еще в самом начале, намечая штаты, Ридан думал заполнить их преимущественно биофизиками, и потому немедленно раскинул свои сети в соответствующих «водах» науки. Улов оказался скудным и тощим. Это были слабоватые физиологи, со слабой физической подготовкой. Они «изучали биотоки», но никаких идей, никаких творческих исканий в их работе Ридан не обнаружил и сразу от них отказался.
Тогда была организована облава на «чистых» физиков — электриков-волновиков. «Ну этими-то хоть пруд пруди», — говорил Ридан, радуясь теперь, что освободился от биофизиков. К этому времени он уже знал, что ему нужны электрики именно такого профиля. Однако и тут ничего не вышло. Ни один дельный физик-волновик не пожелал переключиться на изучение физиологических проблем. У них было достаточно своих интересов, своих идей. Ридан не оставил надежды, продолжал искать, хотя и не так энергично, как прежде. Поиски эти в какой-то степени облегчили положение, образовался круг новых знакомых, которые охотно помогали Ридану советами в трудных случаях.
Так было и теперь. Один из физиков, даже не зная как следует, в чем дело, и не подозревая, каким откровением звучат для Ридана его слова, сказал ему просто:
— Если вы уверены, что эти излучения существуют и что они неопределенно малы, почему бы вам не попробовать применить недавно изобретенный динатронный усилитель? Он ведь как раз предназначен для очень слабых начальных токов.
На другой же день Ридан, не желая никому поручать такое ответственное дело, оказался сам в Ленинграде, у изобретателя этого замечательного электронного прибора. Скромный инженер совершенно покорил профессора своим произведением Это была небольшая изящная трубка; едва уловимые первоначальные токи, проходя через нее усиливались в десятки миллионов раз. Без всяких ламп! Трубка могла работать и в качестве фотоэлемента; она усиливала токи, возникавшие в ней под действием самого слабого света извне.
Изобретатель показал Ридану несколько поразительных «фокусов». Трубка включала свет в комнате, когда профессор, стоя в темноте на расстоянии нескольких метров от нее, раскуривал, задыхаясь и кашляя с непривычки, папиросу. Радиоприемник, снабжённый этой трубкой, не требовал тока для накала и мог работать от любого источника света в комнате. Соединенная с микрофоном и репродуктором трубка делала слышными на всю комнату «шаги» мухи, бегавшей в папиросной коробке.
Восхищенный, Ридан рассказал инженеру о своих затруднениях. Можно ли использовать трубку для усиления биотоков? Инженер не сомневался в этом и объяснил, как это сделать.
Окрыленный надеждой, с драгоценным свертком в руках, Ридан вернулся в Москву и тотчас же принялся со своими помощниками устанавливать чудесную трубку.
Вот, наконец, все готово. Ридан снова почувствовал знакомое волнение перед решающим опытом.
Опять появились кролик с трепанированным черепом, серебряная антенна, свинцовый экран.
Тишина. Тьма. Две вспышки маленькой лампочки…
Когда принесли готовую лентy, профессор развернул ее сразу, порывистым движением руки.
— Ага, есть!
Лента была сплошь исчерчена неправильными, прыгающими зигзагами. Прищурив глаза, чтобы выделить из хаоса этих прыжков преобладающее направление кривой, Ридан разобрал знакомый рисунок электрических импульсов, которые всегда появлялись в мозгу при внезапном действии света на глаза.
Волны мозга были пойманы!
Теперь становилась понятной одна из загадок, которую давно уже тщетно старались разгадать физиологи: как перескакивает возбуждение с одного нерва на другой, или с одной нервной клетки на другую, когда между ними нет непосредственного контакта.
Не нужно никакого контакта! Он совсем необязателен для электромагнитных волн, которые могут распространяться и без всяких проводников.
Так, настойчиво, неуклонно, уверенно двигался Ридан по намеченному пути.
С утра профессор ставил опыты, обходил лаборатории, проверял работу сотрудников и давал им указания. Вечером он обычно расстилал на своем столе последние цереброграммы и углублялся в их изучение. Что-то вычислял, записывал в свою большую книгу-тетрадь, иногда чертил на миллиметровке какие-то кривые и вклеивал эти чертежики в ту же тетрадь. Цереброграммы давали богатейший материал для размышлений и новых идей, которые на следующее же утро проверялись новыми сериями опытов.
После одиннадцати, перед сном, Ридан читал. Советские и иностранные журналы, по которым он следил за работой других исследователей биотоков, отнимали довольно много времени. Вначале эти сведения помогали Ридану ориентироваться, он находил в них полезные для себя указания. Но уже через год стало ясно, что он обогнал своих заграничных коллег. Работы Бергера, Эдриана и других стали пройденными вехами на пути Ридана.
С некоторыми из них он переписывался. Однажды Джеспер прислал ему письмо, в котором восхищался выводами Ридана о связи определенных рисунков биотоков со структурой различных зон мозговой коры у высших животных. Он поражался, как Ридан в такой короткий срок мог провести эту удивительную работу, и с сожалением констатировал, что не обладает такими средствами, чтобы приобретать в течение года хотя бы двух обезьян, десяток собак и штук тридцать кроликов.
Ридан усмехнулся, перебирая кипу бумаг, лежащую на углу его письменного стола. Он вытащил листок. Это была копия сметы, которую он недавно отослал в Академию. Уголок листка пересекала резолюция: «Утвердить». Ридан теперь с особенным удовольствием прочитал знакомый список:
«В счет ассигнованных вами сумм на ближайшее полугодие, прошу выделить…
Список согласован с администрацией Государственного зооцентра:
Гориллу — 1
Шимпанзе — 1
Собак — 50
Кроликов — 500
Ежей — 10
Удава — 1
Карпов однолетних — 10
Карпов шестилетних — 5
Электрических скатов — 2
Угрей бразильских — 2
Ворон — 15
Филинов — 2…»
Профессор описал Джесперу условия, какие предоставляет правительство Советского Союза ученым и научным учреждениям, и приложил эту копию сметы в качестве иллюстрации.
Ридан видел, что идет впереди всех других электрофизиологов, и это удесятеряло его кипучую энергию. Кроме того, он чувствовал, что приближается к цели…
И все же интересы науки не заслоняли от него весь остальной мир. Рано утром, когда приносили почту, он прежде всего схватывал газеты и, поставив одну ногу на кресло, склонялся над свежими листами, жадно вылавливая сообщения о событиях, за которыми следил он изо дня в день.
Днем приходили с занятий Анна и Наташа. После смерти жены у Ридана не осталось ни одного близкого человека кроме дочери. Тогда это был долговязый, несколько угловатый подросток, замкнутый, настойчивый и пытливый. И вот он начал превращаться в девушку. С осторожным вниманием Ридан следил как природа отделывает свое произведение, как сглаживаются углы и совершенствуются линии этого бесконечно дорогого существа.
Профессор не был склонен видеть в Анне «гениального ребенка» что свойственно многим родителям. Он хорошо знал эту распространенную болезнь, знал как губительно сказывается она на формировании характера ребенка, и старался быть предельно объективным и сдержанным в оценке свойств и способностей Анны. В этом не было ни равнодушия, ни суровости. Их взаимная любовь, глубокая и внимательная, стыдливо избегала внешних, сентиментальных атрибутов.
Вот Анна выросла.
Не без тайной гордости наблюдал Ридан результаты своей воспитательной работы. Девушка входила в жизнь легко, радостно. От угловатости и замкнутости ребенка не осталось и следа.
И все же Ридан частенько подвергал сомнениям свои «объективные оценки». Знает ли он дочь? Какова она? С удивлением отец убеждался, что он не может ответить даже на такой, казалось бы простой вопрос: хороша ли она внешне, красива ли? Все «детали» он, конечно, мог оценить. Рост — хороший, средний. Сложение — правильное, нормальное, она достаточно развита физически, сильна — не в ущерб изяществу и женственности. Сочетание каштановых волос с крупными светло-серыми — в точности отцовскими — глазами, несомненно ярко и оригинально, это то, что в ней прежде всего обращает на себя внимание. Нос, пожалуй, великоват, и если бы кончик его не был слегка вздернут, казался бы слишком тяжелым… А в общем?..
А в общем из всех этих деталей не складывалось для отца то главное, что так просто определил однажды в Анне Викентий Сергеевич, один из старинных, еще со студенческих времен, друзей Ридана: «светлая личность», сказал он. Почему «светлая»? А ее принципиальность, настойчивость, доходящая до упрямства, ее порой жестковатая прямота?
Но нет. Анна была именно «светлой». Свет шел от спокойных движений, от ее непосредственности…
Во всяком случае две важные черты, которые Ридан особенно старался развивать в дочери, свойственны ей несомненно. Честность…
У профессора был свой взгляд на это. Что такое честность? Быть честным — значит ли это только говорить правду и не обманывать чужого доверия? Нет, это значит — думать правду и верить людям. Это значит — уметь видеть мир и людей такими, каковы они есть и любить их. Это особая система мышления, смелого и простого, свободного от тумана той лживой морали буржуазного мира, что исподволь обволакивает людей едким налетом неискренности, отчуждения, вражды.
И честность всегда руководила поступками Анны, влекла к ней всех, кто ее знал.
Второй чертой была самостоятельность. Теперь Ридан видел: в трудном положении Анна сумеет найти сама правильный выход. Все реже она обращалась к кому-либо за советом — как поступить. Зато многие обращались с этим вопросом к ней, и чем дальше, тем больше, потому что Анна увлекалась общественной работой и уже чувствовала, что нужна людям.
А несколько месяцев назад Анна была избрана в комитет комсомола. Ридан понял, что получил «отлично» за свою воспитательную деятельность И эту оценку он принял с гордостью, тем более глубокой, что лишь немногие из близких друзей догадались поздравить его по этому поводу.
Не все, однако, было так гладко и безоблачно в отцовской деятельности Ридана. С раннего детства Анны он втайне мечтал пробудить в ней склонность к тому кругу явлений, который занимал его самого. В будущем он видел ее идущей по его стопам, надежным, близким соратником, наконец, — в еще большем отдалении, — уходящим от него дальше — вперед.
Со временем Ридану пришлось отказаться от этой мечты. Он не нашел в дочери сколько-нибудь преобладающих склонностей для такого будущего. «Пусть так, — думал он. — Но что же в ней главное? Что увлечет ее? Кем она будет?»
Время шло. Ридан ждал, присматривался. Анна ко всему в жизни обнаруживала поразительно одинаковый интерес. Училась она охотно и легко, в очень редких случаях обращалась за помощью к отцу, с увлечением занималась музыкой, много читала, любила общественную работу, спорт… Ридана поражали ее цепкая память и способность быстро все осваивать. «Что за странный универсализм! — с тревогой думал Ридан. — Этак она никогда не найдет себя…»
Наступили последние дни учебы в школе. Куда же идти? Разговоры на эту тему, все более удручавшие обоих, ни к чему не приводили. Анна не могла ни на чем остановить выбор. Вот уже и аттестат в руках. Вот уже — каникулы… Снова затеплилась надежда у профессора. Раз уж ей действительно «все равно», почему бы не заняться медициной?.. Анна слегка поморщилась, но согласилась… Надо же на что-то решаться. Дальше в разговоре возник вопрос о том, что, возможно, придется оставить или, во всяком случае сократить занятия музыкой…
И тут вдруг все определилось само собой, неожиданно и так чудесно! Анна заупрямилась. Как?! Оставить музыку? Да ни за что! Она готова никогда больше не слышать о математике, о физике, — о любой школьной науке, она согласится бросить коньки, плаванье, что угодно, только не музыку!.. Да еще теперь, когда она уже сама сочинила две вещи — романс и песню!..
Ридан смотрел на дочь с тихой улыбкой и внутренне издевался над собой, — надо же было столько лет наблюдать, искать и не заметить того, что лежало на самом виду!
…В консерваторию Анна Ридан была принята без экзаменов, если не считать небольшого «концерта» перед строгими экзаменаторами, которые и решил ее судьбу.
Быстро и незаметно мелькали дни; накапливались годы новой, насыщенной исканиями работы.
Электрическая жизнь мозга понемногу открывалась Ридану. Одно за другим неясные раньше явления покорно укладывались в рамки новых закономерностей, из которых начинали уже заманчиво проглядывать контуры смелого ридановского обобщения.
Но чем дальше шел профессор, тем больше возникало загадок. Невероятная сложность и исключительное совершенство конструкции мозгового аппарата иногда пугали его.
Хорошо, мозг производит высокочастотные колебания, волны, Но что же такое эти волны?
Может быть, это «волны вещества», те самые электромагнитные волны, которые всегда разбрасывает вокруг себя всякая «мертвая» материя и частота которых столь же разнообразна, как сами виды материи? Тогда источником мозговых волн служат просто вещества, входящие в состав мозга, а непостоянство колебаний объясняется химическими реакциями в живом мозге.
Нет! Ридан хорошо знал химию мозга. Количество веществ, составляющих его, очень велико, но оно все-таки значительно меньше того бесконечного разнообразия влияний — мгновенных и точных, — которое мозг способен оказывать на организм. Одно другому не соответствует. Значит, волны мозга не «просто» излучения его вещества.
А если так, то, значит, эти волны — результат какой-то особой деятельности мозга, его функция. Пусть количество мозговых волн бесконечно велико, но ведь и разнообразие функций организма, управляемых мозгом, безгранично. Можно предположить, что каждой волне, излучаемой мозгом, соответствует своя, определенная функция организма.
Каким же путем, каким неизвестным пока физике способом мозг-генератор производит эти волны?
Из всех вопросов, на которые пока не было ответа, Ридан выделил один, главный, требовавший ясности в первую очередь. Вот перед вами сотни цереброграмм, изображающих кривые токов у разных животных при разных раздражениях. Вот записи, сделанные при звуковых воздействиях, вот световые, осязательные, вкусовые, двигательные, болевые…
У всех животных одни и те же внешние воздействия вызывают в общем сходные рисунки электрических колебаний. Значит ли это, что, например, боль от укола — это и есть именно вот такая дрожащая и спадающая внезапными, периодическими срывами вниз кривая колебаний тока? Есть ли это электрическое состояние — то самое, что организм ощущает, как боль, или же электрические явления только сопровождают какие-то «болевые» процессы в организме?
Если бы можно было каким-либо физическим путем воспроизвести такое же точно электромагнитное поле и подвергнуть его воздействию соответствующий участок мозга, вопрос был бы решен. Человек почувствовал бы укол.
Нет, физика, техника пока не в состоянии сделать это, ибо все эти фиксируемые колебания, как установил Ридан, слагаются из множества каких-то других ультравысокочастотных колебаний, которые только и могут дать нужный эффект. А воспроизвести их человек не может. Значит, чтобы выяснить вопрос о существе этих электрических импульсов, нужен какой-то другой путь.
Снова начались поиски неизвестного.
Как всегда в таких случаях, Ридан не прекращал других работ, даже форсировал их: ведь все было связано нитями общей идеи и в любой побочной работе мог вдруг обнаружиться ключ к решению главного.
Но проходили недели, утомленная мысль начинала метаться, возвращалась назад, к истокам сформировавшейся задачи. Ридан, по своему обыкновению, вновь и вновь проверял правильность исходных положений. Все оказывалось верным, решение — необходимым, но путь к решению не находился.
Необычайно жаркий май подходил к концу, когда над Москвой разразилась короткая, но редкая по силе гроза, которую Ридан с таким страстным упорством догнал километрах в пятидесяти к востоку от столицы.
Около часу ночи лимузин профессора рявкнул у ворот.
Анна и Наташа не спали. Это было горячее время, когда советские люди в возрасте от одиннадцати и чуть ли не до пятидесяти лет сдавали экзамены, оценивали знания, приобретенные за год.
Наташа была маленьким, невзрачным дичком, когда лет десять тому назад, судьба в образе сердобольной тетки, работавшей в столовой ридановского института, забросила ее из родной деревни в столицу: нужно было подкормить отощавшую девятилетнюю девчушку, — а дальше — «видно будет».
Шустрая и сметливая, Наташа быстро освоилась в новой обстановке и стала деятельным помощником почти всех работников институтского «цеха питания» — кухни и столовой. Вскоре она стала появляться в квартире профессора, помогая уборщице или официантке приносившей завтраки и обеды из столовой.
Увидев ее однажды, Ридан вдруг насторожился, ласково поговорил с девочкой, потом расспросил о ней тетку-повариху… Появление Наташи поставило перед ним важную проблему.
— Она совсем еще не тронута культурой. Это дикий человеческий детеныш, — говорил он в тот же день дочери. — Но какой бойкий, смышленый и симпатичный. И подумай, Анка — она неграмотна. Ей учиться нужно, а не картошку чистить на кухне. Слушай-ка. А что, если мы возьмем ее к себе? Пусть живет у нас. Обучим ее грамоте, воспитаем, определим в школу, сделаем из нее настоящего культурного человека. Давай возьмем?..
Ридан хорошо понимал, что замысел этот имел и другой смысл. Есть восточная поговорка: «очень хорошо — тоже нехорошо». Вот и у Ридана было так. Он был хорошим отцом, Анна — хорошей дочерью. Пожилой человек и дочь-подросток — разве это семья? Что тут говорить — семьи не было. Не хватало того множества незаметных беспокойств, участий, оценок, сочувствий, конфликтов и огорчений, — которые обогащают красками и тонами жизнь обыкновенной семьи, как скрипка окрашивает обертонами и делает прекрасным простой звук струны.
Профессор не ошибся. Понемногу Наташа стала настоящим членом семьи; Анна обрела младшую сестру и воспитанницу, Ридан — вторую дочь. Совсем иной стала жизнь в доме. Уже не глухое безмолвие, так угнетающе напоминавшее о смерти жены, встречало профессора на пороге всякий раз, когда он возвращался из своих лабораторий домой. Нет, теперь он еще издали слышал живые девичьи голоса, смех, песню, иногда — спор. И даже тишина в комнатах перестала быть мрачной, наполнилась иным смыслом; она говорила о сосредоточенности, о напряженной работе мысли там, за дверями, и это бодрило и радовало Ридана.
И вот Наташа уже переходила в последний класс школы. Трудно было бы узнать в этой изящной, хорошенькой девушке прежнюю маленькую замухрышку, как ее называли тогда — «цыганочку». Между тем все основные черты остались в ней — такая же была она тоненькая, смуглокожая, быстроглазая. А смешные косички, когда-то торчавшие в разные стороны, теперь гордо венчали ее задорное личико тяжелым черным венком.
В эти дни перед экзаменами (Анна сдавала за третий курс консерватории) девушки работали упорно и методично, строго соблюдая распорядок дня, намеченный вместе с отцом. Сейчас программа была нарушена: Ридан еще не вернулся, и девушки решили дождаться его, продолжая занятия.
Они сидели в столовой, за большим столом, обложившись книгами и тетрадями. Из открытых настежь окон тянуло ароматом каких-то цветов и мокрой после дождя земли.
Шум автомобилей, проносившихся по мокрому асфальту переулка, то и дело отвлекал внимание Анны; она начинала тревожиться. Уже три часа, как отец уехал, а по рассказам Славки она знала, что погоня за грозой иногда связана с немалым риском.
Наконец на улице прозвучал знакомый сигнал. Вот хлопнула внизу дверь и раздался голос профессора. Напевая, он быстро шагал по лестнице.
— Приехал! — облегченно вздыхая и закрывая книгу, сказала Анна. — Ну, Ната, держись. Наукам конец!
Ридан установил правило: в редкие часы, когда они встречаются, — никаких занятий, никаких дел; эти часы должны быть временем отдыха, движения, игр.
Профессор шумно влетел в комнату, стал в позу и, властно подняв руки, начал дирижировать, продолжая напевать:
Мы покоряем пространство и время,
Мы молодые хозяева земли…
Девушки, привыкшие к бурным налетам профессора, оживились, весело подхватили песню полным голосом.
Нам песня жить и творить помогает… —
переделывал Ридан на свой лад.
Тем временем книги исчезли со стола. Наташа, продолжая петь, доставала из буфета чайную посуду.
— Внимание! — прервал вдруг Ридан. — Кто из вас завтра экзаменуется?
— Завтра — никто. Послезавтра…
— Прекрасно! Я вас обеих арестую. Принудительные работы на час, не больше. Договорились? Нужно поставить один опыт.
Он лукаво взглянул на Анну. Она поняла:
— Гроза помогла?
— Ну конечно! И на этот раз, кажется, блестяще помогла. Вот сейчас увидим… А какой разряд мы со Славкой поймали! Чуть ли не в голову. Барабанные перепонки — вдребезги! Зрительные нервы — на кусочки!.. Жаль, что вас не было когда я уезжал, я бы вам зубрить не дал, взял бы с собой… Ну, давайте скорей закусим, действуйте тут, а я пойду подготовлю кое-что… По местам! — скомандовал Ридан и скрылся в своей лаборатории.
Минут через десять все сели за стол.
— Как кончим питаться, — говорил Ридан, — идите вниз, будите Тырсу и принесите трех кроликов. Номера восемьдесят четыре, восемьдесят пять и восемьдесят шесть. Они в наголовниках, с электродами.
— Не даст, Константин Александрович, — сказала Наташа. — Ни за что нам не даст без записки. Помните, я ходила за совой? Так ведь не дал.
Она положила перед профессором блокнот и карандаш.
— Не было такого случая, — промычал Ридан, отправляя в рот половину бутерброда.
— Ну, смотрите! — всплеснула руками Наташа. — Вы же сами тогда возмущались Тырсой…
Ридан мычал и отрицательно мотал головой.
Анна, не подозревая подвоха, выступила на защиту:
— Это было приблизительно месяц назад, неужели ты забыл, папа? А кто назвал тогда Тырсу звериным бюрократом?
Профессор продолжал мычать и отрицать. Девушки возмущались, напоминали… Наконец Ридан проглотил последний кусок, запил чаем и, хитро улыбаясь, сказал:
— Сами вы «совы». Это был филин; Бубо Максимус — его имя и отчество…
Девушки набросились на него с двух сторон; Ридан вскочил, началась шумная возня. Падали стулья, полетела на пол чашка…
— Сдаюсь! Отставить! — закричал профессор, вдоволь насладившись этим переполохом.
Пока девушки наводили порядок, он присел к столу и написал распоряжение Тырсе:
«Выдать трех кроликов №№ 84, 85 и 86. И капусты».
— Ну, приготовились! Пошли! Жду в лаборатории.
Ученый, как всегда, войдя в свою лабораторию, надел белый халат. Вынул очки, медленно протер стекла.
Эксперимент всегда требует большого внимания. Все должно быть заранее предусмотрено и учтено, размещено по своим местам. Самое незначительное, казалось бы, упущение, может привести к ложному выводу. Ридан перед опытом преображался, как бы собирался в тугой напряженный комок. Осторожные, размеренные движения приходили на смену порывистым жестам. Разговоры уступали место коротким, точным распоряжениям и вопросам. Только в глазах, живых, серых, резко очерченных глазах Ридана, кипела сложная, беспокойная жизнь.
Девушки принесли кроликов в небольших клетках и молча остановились среди лабораторных приборов, чувствуя робость в этом святилище ученого.
То, что придумал Ридан, возвращаясь после погони за грозой, было просто и как будто должно было решить сложный вопрос. На этот раз техника почти не участвовала в опыте. Никаких аппаратов не было.
Около самой стены, отделявшей лабораторию от небольшой операционной комнаты, оборудованной для работы над животными, Ридан поставил на стол специальную клетку, экранированную от всяких электрических влияний извне свинцовой сеткой. Две такие же клетки были помешены по другую сторону стены, в операционной.
Тонкий, бронированный кабель выходил из первой клетки, проникал через отверстие в стене и там, раздваиваясь, исчезал в двух других клетках. На верхних крышках всех клеток возвышались небольшие выключатели. Исследуя мозг, Ридан обычно присоединял к кабелю усилитель и осциллограф. Теперь эти приборы отсутствовали.
— Давайте кроликов, — сказал Ридан. — Одного сюда, двух — в операционную.
— А что это за намордники? — тихо спросила Анна.
Ридан вынул одного из зверьков и, отстегнув ремешок, снял с его головы нечто вроде кожаного шлема. К ним подошла Наташа.
— У этих кроликов, — сказал он, — в те области мозга, где сосредоточено управление функциями питания, вживлены тончайшие серебряные электроды. Концы их выходят на поверхность черепа вот тут, видите, через отверстие, в центре этого маленького фарфорового диска, и кончаются небольшими колечками. К ним мы сейчас и присоединим провод, выходящий из кабеля и соединяющий все три клетки. Таким образом, если мы повернем рычажки вот этих выключателей направо, — слушайте внимательно и запомните, ошибаться нельзя, — если направо, то мозговые центры всех трех кроликов будут соединены между собой общим проводом. Вот и все. А это не намордники, а наголовники, шлемы такие: они прикрывают выход электрода из черепа, чтобы кролики не могли лапкой чесать это место и сорвать колечко. Теперь мы шлемы снимем, а кроликов заключим вот в такие станочки. Нужны они для той же цели.
Ридан ловким, привычным движением укрепил легкий деревянный станочек на кролике.
— Видите, он может двигаться, ходить, есть; только почесаться ему нельзя. А электрод обнажен. И сейчас мы его присоединим к кабелю…
Микроскопический зажим на конце тонкого мягкого шнура, свисающего с потолка клетки, вцепился в колечко электрода на черепе кролика. Такие же манипуляции были проделаны и с остальными зверьками.
— Ну, все готово… Итак… Вы понимаете, что происходит? Один кролик — тут, и два — там, за стеной. Питательный центр мозга этого кролика соединен обыкновенным электрическим проводом с такими же центрами тех кроликов. В этой цепи, кроме выключателей, нет никаких приборов, никаких источников тока. Ничего нет. Ничего! Поняли? Теперь — по местам. Ната, становись около этой клетки, вот так. Когда я скажу, открой дверцу и положи в клетку капусту, сразу всю. Пусть ест. Ты, Анка, иди сюда. — Он повел ее в операционную. — Становись к этой клетке, руку положи на выключатель, стой спокойно и внимательно следи за кроликом. Будешь говорить мне, что он делает, как себя чувствует.
Сам Ридан стал рядом с Анной у третьей клетки. Несколько секунд длилось молчание. Ридан скользнул рукой по волосам, заметил на рукаве какую-то торчащую ниточку, выдернул ее, сбросил на пол.
В окне светлело бледное, предрассветное небо. Девушки молча ждали распоряжений.
— Начинай, Наташа, — сказал Ридан.
— Есть, положила, — ответила она из другой комнаты.
— Выключатель направо!
— Есть!
— Что он делает?
— Нюхает, сопит. Уши наставил. Подходит к капусте…
— Анка, включай, — тихо сказал Ридан.
— Есть.
— Ну, что он?
— Ничего, сонный какой-то.
— Начал есть, — раздалось из лаборатории.
И тотчас же заметила Анна:
— Нюхает… Жует, жует!..
— Жует?!
Ридан быстро, бесшумно шагнул к Анне, прильнул к клетке. Присев на корточки, профессор старался рассмотреть морду кролика снизу.
Кролик ел. Ел, хотя никакой пищи перед ним не было! Он деловито тыкался мордой в пространство перед собой, подхватывал быстрым, мокрым язычком что-то невидимое; смешно обнажал желтоватые резцы, кусал воздух, потом быстро жевал. Капли слюны мягко падали на чистое дно клетки.
Это было зрелище необычайное, похожее для любого наблюдателя на цирковой номер, результат искусной дрессировки: кролик как бы играл, притворяясь, что ест. Ни одно животное в естественных условиях никогда не совершает таких очевидно «бессмысленных», ничем не обусловленных движений.
С предельной остротой и подлинным волнением Ридан представлял себе и смысл, и значение события, которое он сам вызвал к жизни. Конечно, это новый этап в познании живого. Этот эксперимент войдет в историю науки. Вот он — перед его глазами. Вот он впервые совершается сейчас, сию минуту… Вот капает слюна! Ридан поймал себя на том, что именно эти слюнные капли взволновали его больше всего другого в поведении кролика. Условный рефлекс в мозгу самого профессора! Ведь каждый физиолог привык с особенным уважением относиться к слюнному рефлексу, который стал знаменитым с тех пор, как Павлов превратил его в основу метода изучения мозга! Тогда тоже начался новый этап в физиологии… А теперь Ридан начинал следующую главу. Но слюна уже не играла здесь той роли…
— Как, Ната, ест?
— Ест, ест.
— А ну, Анка, выключи… О!.. Видишь? Перестал жевать. Прекрасно, Анка, прекрасно! Теперь брось следить за этим. Попробуем моего. — Они подошли к третьей клетке. — Ната, оставь все, как есть, и иди к нам. Пусть ест спокойно… Теперь смотрите: мой почти заснул. А вот включаю… Видите?
Кролик энергично двинул головой, как бы стараясь что-то схватить…
Картина «еды без пищи» повторилась во всех подробностях и с этим зверьком. Ридан уже не соблюдал осторожности в жестах, свободно двигался, говорил громко, даже пробовал постукивать по клетке пальцем. По движениям глаз и ушей кролика можно было заключить, что он нормально видит и слышит, но все эти воздействия уже не могли нарушить основного, сильного, как гипноз, влияния другого мозга, которое струилось по тонкому проводу из клетки за стеной.
— Выключаю.
Кролик моментально застыл в прежней позе. Ридан некоторое время ждал, молча переводя взгляд с одной клетки на другую, потом вскочил.
— Конец, бросайте вахту, довольно! Все ясно. Понимаете ли вы, зубрилы, что это значит?.. Это величайшее открытие! Ну — ура!
— Ура-а-а!.. — загремело в комнате.
— А теперь спать — и никаких разговоров! Если хотите, завтра поговорим.
Помощницы переглянулись и покорно ушли. Профессор «выключил» кроликов из этой удивительной цепи, рассадил по своим клеткам и, разделив между ними остатки капусты, ушел к себе.
Остается еще четыре ступеньки. Восемь уже позади.
Большой, грузный человек, опираясь на перила, заносит ногу и решительным движением наклоняется вперед, очевидно намереваясь одним духом взять это последнее препятствие.
Деревянные перила заметно покачиваются, красные, натертые мастикой ступеньки раздражающе скрипят.
Нет, придется остановиться. Слишком затруднено дыхание, слишком тяжело стучит сердце.
Он кладет небольшой, перевязанный сверток на согнутое колено. Безобразие! Всего пятьсот граммов, но и они утомляют… Апоплексическое лицо, заросшее черными волосами, покрывается капельками пота.
На верхней площадке осторожно, толчками, открывается дверь.
— А, господин Мюленберг, добрый день!
— Добрый день, фрау Лиз, — и, как бы извиняясь за свою слабость, он добавляет, тяжело дыша: — Вот видите…
Женщина сочувственно покачивает головой. Сердце… В наше время нельзя иметь сердце. Или надо жить в провинции. В Мюнхене нечем дышать, воздуха нет, его вытеснил бензинный перегар. И потом — жара…
— Сердце ведет счет времени, фрау Лиз, — говорит Мюленберг, поднимаясь на площадку. — Десять лет назад я первый раз взбежал по этой лестнице к доктору Гроссу. Взбежал! Теперь я ползу… Печальный юбилей, фрау Лиз, тяжелые, нехорошие годы. Но ничего не поделаешь. Очевидно, будет еще хуже…
Фрау Лиз делает большие глаза. Не следует так говорить. Кто знает… Разве можно теперь говорить то, что думаешь…
— Ганс уже пришел, — говорит она как бы между прочим, входя за Мюленбергом в лабораторию.
— Ганс славный парень, фрау Лиз… Это хорошо, что он уже здесь. Значит, сегодня мы кончим нашу большую работу. Это тоже замечательный, но, пожалуй, бессмысленный факт. — Последние слова он произносит про себя.
— Да! Есть письмо господину доктору. Я положила его вам на стол. Ничего не нужно, господин Мюленберг?
— Письмо? — несколько секунд он изучает конверт. — Нет… можете идти, до прихода господина Гросса ничего не понадобится.
Он ждет, пока щелкнет замочный ролик. Потом стоя вскрывает конверт.
«Управление Мюнхенского муниципалитета убедительно просит господина доктора Гросса прибыть по адресу: Людвигштрассе, 104, отдел 8, комната 56, для переговоров. Инженер, господин Вейнтрауб будет ждать доктора Гросса от 11 до 12 часов сегодня».
Так. Вот и свершилось. Все понятно. Мюленберг чувствует, как нудная слабость охватывает колени. Он тяжело опускается в кресло, кладет голову на руки и думает. Сколько достойных, честных людей погибли вот таким же образом, — многих он знал… Это стандарт. Человека приглашают явиться в какое-нибудь учреждение. Там, в комнате, не имеющей никакого отношения к этому учреждению, гестаповец вежливо и доверительно напоминает человеку, что он тогда-то, там-то сказал такую-то фразу или рассказал анекдот антинацистского характера. Или — скрыл в служебной анкете свое неарийское происхождение. Или — не вытянул руку вперед в знак приветствия на собрании, когда чествовали фюрера. Или — отказался участвовать в разработке нового способа массового уничтожения людей…
Иногда человек просто не возвращается домой, а иногда приходит — сломанный, поникший, опустошенный…
Выхода нет. Гросс, конечно, должен пойти. Зачем он им нужен? Уж, конечно, не для того, чтобы выдать ему патент. Неужели они догадались о том, как можно использовать его изобретение? Вероятно, так.
— Ганс! — кричит он в соседнюю комнату. — Идите сюда на минуту.
Худой, с растрепанными светлыми волосами и глубоко сидящими глазами юноша, в стареньком, замасленном комбинезоне, появляется на пороге, играя отверткой.
— Здравствуйте, Ганс! Как дела?
Юноша улыбается. Почти все готово. Монтаж добавочного агрегата будет окончен часа через два. Сегодня можно приступить к испытанию машины.
Мрачный вид Мюленберга гасит его радостное возбуждение.
— Что случилось, господин Мюленберг недоволен работой?
— Нет-нет… Наоборот. Если нашей работе суждена победа, то я полагаю, что ваша доля в этой победе не меньше моей. Но… вот прочитайте…
На вспыхнувшем от похвалы лице Ганса выступают тени тревоги, когда он пробегает глазами приглашение.
— Разве у него что-нибудь неладно?
— Насколько я знаю, Гросс чистокровный баварец. Нет, я думаю, что это результат той заметки, которая появилась на днях в «Технической газете». Я пробовал удержать его от этой информации. Впрочем, все равно, рано или поздно…
Снизу доносится стук двери.
— Идите, Ганс, продолжайте монтаж. Поговорим потом. Не будем пока беспокоить его.
Доктор Гросс резко открывает дверь и сразу же захлопывает ее за собой. Он полная противоположность Мюленбергу: небольшого роста, сухой, порывистый, суетливый. Пепельные волосы торчат прядями в разные стороны. На мгновение он застывает около двери.
— Вы уже здесь! — Мюленберг добродушно топорщит усы в ответ. — Безобразие! Вы просто ребенок, дорогой коллега… Вам нужно спать в это время. И вообще поменьше двигаться. Очевидно, вы хотите, чтобы в самый ответственный момент я остался без вас. О, и Ганс тут! Ну, его можно только похвалить за усердие.
Теперь Гросс уже улыбается, пожимая руку Мюленбергу. В соседней комнате он здоровается с Гансом.
— Как дела, дорогой мой? О, да вы уже почти кончаете! Великолепно! — он снова около Мюленберга. — Видали? Надо налаживать испытание. Ах, Мюленберг, я, кажется, начинаю волноваться. Наступает торжественный момент!
— Да, Гросс… сегодня действительно торжественный день. Ведь сегодня юбилей…
Густые серые брови Гросса вскидываются острыми углами вверх.
— Какой юбилей?
Мюленберг встает и протягивает ему свой сверток.
— И вот вам мой скромный юбилейный подарок. Сегодня десятилетие нашей совместной работы. Могу добавить, что лучших лет в своей инженерной деятельности я не знал…
Гросс растроган этим торжественным выступлением. Он жмет обе руки Мюленберга, потом развязывает сверток.
— Масло… Настоящее сливочное масло! И как много! Признаться, я соскучился по нему. Ну, спасибо… нас теперь этим не балуют. Праздник — так праздник! Мы сегодня устроим роскошный кофе. Ганс, зовите Лизет. Я должен сказать, Мюленберг, что ваше участие в работе позволило мне решить задачу передачи энергии без проводов. Без вас мне не удалось бы превратить мою идею в машину, которая сегодня будет готова. Да, это — дата! Сегодня дрогнут устои современной техники. Вы представляете, друзья, что будет? Магистрали электропередач перестанут опутывать земной шар. Передавать энергию станет проще и выгоднее, чем строить малые местные электростанции. Невидимые провода понесут энергию над океанами и пустынями. Самолеты, поезда, корабли станут электрическими и пойдут по своим трассам без горючего. Электричество окончательно заменит пар. Потребление нефти и ее продуктов сократится до минимума. Человечество станет богаче, культурнее…
Гросс встал.
— Мюленберг, каждое техническое завоевание, подобное нашему, — шаг к эпохе процветания человечества. И вот мы вносим свою лепту в прогресс, в создание небывалого расцвета культуры.
Голова Гросса гордо закинута назад, глаза устремлены куда-то в пространство. Если бы не пиджачок, к тому же довольно потертый, он был бы похож на пророка.
Мюленберг молчит. Он делает страшные усилия, чтобы заставить свое лицо ничего не выражать. Гросс — ребенок, слепой и упрямый ребенок. О каком таком «человечестве» он толкует? Не о том ли, представители которого так похожи сейчас на взбесившихся гиен, бессмысленно сеющих вокруг себя смерть. Это они бросили все свои силы и средства на истребление себе подобных и вот орошают кровью мирных земледельцев, цветущие пространства Европы, Африки, Азии, сносят с лица земли тысячелетиями накопленные памятники культуры?.. Этому «человечеству» Гросс отдает свою «лепту»… Разве не ясно, что как только эта «лепта» выйдет за пределы лаборатории, «человечество» превратит ее в страшное орудие уничтожения и разрушения!
Мюленберг чувствует себя соучастником преступления.
Гросс — честный, хороший человек. Он сделал великое дело. Но как объяснить ему истинное положение, когда он и слушать ничего не хочет о политике. «Я не интересуюсь политикой, — говорит он иногда с раздражением. — Политика — только функция культуры, техники». Какой вздор!..
Мюленберг ловит подходящую паузу и протягивает Гроссу полученную повестку:
— Вот еще юбилейный сюрприз…
Гросс читает. Мюленберг следит из-под бровей за выражением его лица. Поймет или нет?
Нет! Ни тени тревоги. Наоборот в глазах ученого-изобретателя загораются искорки удовлетворенного самолюбия.
— Первая ласточка, — улыбается он. — Переговоры могут быть только о нашем передатчике. Погодите, что будет дальше. Ведь сейчас никто еще ничего не знает. Надо пойти. Людвигштрассе, сто четыре. Это совсем близко отсюда, можно пройти пешком.
Мюленберг не выдерживает. Он делает новую отчаянную попытку образумить доктора.
— Слушайте, Гросс… Конечно, не пойти нельзя. Но… не радуйтесь раньше времени: ведь неизвестно, зачем вас вызывают. Если переговоры будут касаться передатчика, то вам могут предложить подарить его военному ведомству и никогда о нем больше не вспоминать.
Гросс слушает, глотая смех, как бы сдерживая икоту. Потом хохочет.
— «Предложить!», «Подарить!». Ах, Мюленберг, милый… И что же, по-вашему, мне предложат, а я соглашусь, поблагодарю и уйду?! Вас заели обывательские страхи, дорогой друг. Знайте, если мне предложат нечто подобное, я откажусь! Вот и все.
— Откажетесь…
— Ну, конечно!
Нет, Мюленберг бессилен что-либо втемяшить в голову этому… этому безумному идеалисту. Разговоры бесполезны. Он разводит руками.
— Ладно. Идите. Помните одно, Гросс: принцип ионизатора не должен быть известен никому. В противном случае..
Гросс опять смеется своим шипящим смехом. Он хватает шляпу и дружески трясет Мюленберга за руку повыше локтя.
— Это я знаю не хуже вас… Успокойтесь, дружище, все будет в порядке. Вот я вернусь, и тогда вы убедитесь в этом. Ну, прощайте пока. Кончайте монтаж. А я еще зайду домой переодеться.
Он скатывается с лестницы и хлопает дверью внизу. Мюленберг поворачивается к окну и следит за Гроссом, пока его юркая фигурка не исчезает за углом.
Они друзья. В этом не может быть никакого сомнения. Десять лет спаяли их крепкими узами. Гросс делился с ним каждой новой идеей, которая приходила ему в голову. Вот его папка. Тут заключена история изобретения — наброски, вычисления, чертежи. Зная принцип, открытый Гроссом, по этим листкам можно построить машину. Пожалуй, даже и самый принцип можно извлечь из папки, хотя это довольно трудная задача, доступная только высококвалифицированному специалисту.
Мюленберг свято охраняет тайну. Папка в его распоряжении. О ее существовании и местонахождении знает еще только Ганс, электротехник. Но это надежный малый. К тому же он может только догадываться о ее содержании. Он опытный радиолюбитель, хороший монтер, прекрасный исполнитель, но чтобы разобраться в машине Гросса, нужны не такие знания.
Мюленберг прячет папку в несгораемый ящик и выходит в соседнюю комнату. Ганс припаивает последние проводнички к экранам. Пахнет горелой канифолью.
Вот она, осуществленная мечта целой плеяды изобретателей и ученых! Все-таки вид у этой «мечты» несколько неуклюжий, громоздкий. Шасси можно было бы сократить, если бы вынести силовую часть вперед. Щит управления тогда вышел бы назад, и мостик оказался бы ненужным.
…Стать на мостик, включить аккумуляторную группу на зажимы ионизатора. Потом дать ток от динамо… Тогда по тонкому лучу, ионизирующему воздух, пойдет ток, как по металлическому проводу. Его можно принять на расстоянии. Вот в этом-то все дело. На каком расстоянии? Расчеты говорят об одном километре. Это уже громадная победа. Но у Гросса есть новая идея: расстояние может быть произвольно увеличено, если, конечно, этот передатчик оправдает расчеты. Надо испытывать. Придется выехать за город. Большие расходы! Одна перевозка машины будет стоить…
— Готово, господин Мюленберг. — Ганс вылезает сбоку из машины, победно улыбаясь.
У Мюленберга сжимается сердце.
— Сейчас должен вернуться Гросс, — мрачно говорит он. Ганс тоже мрачнеет.
— В чем же дело, господин Мюленберг? — спрашивает он настойчиво.
— Слушайте, Ганс. Садитесь. Я должен объяснить вам все. Я человек наблюдательный и думаю, что не ошибусь, доверяя вам важную тайну. Мы с вами честные люди, я полагаю, и в то же время мы сейчас готовы совершить тягчайшее преступление. Наша машина закончена. Я не сомневаюсь, что испытание полностью оправдает надежды доктора…
Он приближается к Гансу и, прищурив глаза, пристально смотрит на него.
— Вы знаете, что это за машина, Ганс?
Тревожное недоумение отражается на лице юноши.
— Как? Разве это не… аппарат для передачи электроэнергии на расстояние без проводов?
— Это так, Ганс… Это так. Но представьте себе, что мы меняем нашу задачу. Мы отказываемся от промышленного использования машины… Ведь если по нашему «воздушному кабелю», по ионизированному лучу мы пошлем, например, переменный ток такой частоты и мощности, которые смертельны для всякого организма…
Глаза Ганса расширяются.
— Лучи смерти, — шепчет он.
— Лучи смерти, — подтверждает Мюленберг. — Те самые, которые до последней минуты искал Маркони, которые тщетно ищут во всех военных лабораториях мира.
Ганс вдруг хмурится.
— Значит, господин Гросс…
— Погодите, не торопитесь. Гросс… Хм!.. Это смешно, но Гросс «не допускает мысли» о таком использовании его идеи. Он просто не думает об этом. Чтобы понять, как это получается, нужно знать Гросса, его кристальную честность и беспредельную политическую наивность. Наконец, он не виноват, что его действительно гениальное открытие может найти и такое применение. Вот… Теперь вы понимаете, Ганс, что получится, если изобретение Гросса попадет к ним. Это развяжет им руки совершенно. Мы люди науки, люди культуры. Мы не должны этого допустить!
Ганс в волнении ходит из угла в угол, каждый раз заглядывая в окно на улицу. Он несколько иначе аргументировал бы свою позицию, но сейчас она совпадает с позицией Мюленберга.
И вот наступает момент, когда перед лицом неожиданного, ошеломляющего события решительно ломаются обычные формы взаимного поведения людей.
Растерянность исчезает с лица Ганса. Он вдруг под влиянием какой-то новой мысли делается спокойным и очень суровым. За эти несколько минут Ганс как бы становится намного старше, — может быть даже старше Мюленберга, — и обретает новые права.
— Как же так, — жестко произносит он, — десять лет вы работали над этим изобретением… и только сейчас поняли, что вы создали!..
Несколько минут назад, когда он был еще совсем молод, он не смел бы так говорить с инженером.
Мюленберг долго молчит, прежде чем ответить. Весь внутренне сжавшись, он подавляет в себе протест и… принимает упрек Ганса.
— Вы правы, Ганс, — говорит он, наконец, тяжело растягивая слова и как бы отвечая самому себе. — Это нельзя оправдать… хотя и можно понять… при желании. Люди делают историю, но и история делает людей. И изменяет их. Правда, не всегда вовремя, как меня, например… И не всех, как, например, Гросса. Вам легче понимать настоящее потому, что вы молоды, вы свободны от прошлого… Когда мы начинали эту работу, никто не мог бы даже придумать то, что происходит у нас сейчас. Германия тогда не знала Шикльгрубера.[3] Жизнь еще не была нормальной, но мы думали тогда, что буря, вызванная войной, скоро уляжется и жизнь снова войдет в колею. Не каждый из нас, — уже стариков, Ганс! — может и сейчас понять, что ждать уже нечего… Я всегда знал, что таит в себе идея Гросса, но я ждал. Ждал, что колесо истории успеет завершить этот свой страшный оборот, прежде чем мы достигнем цели. И вот… Цель достигнута, а… поворота нет… и не будет, долго еще не будет…
Мюленберг молчит и думает Ганс продолжает шагать по диагонали — от крайнего окна к двери и обратно.
— Идет… — говорит он наконец.
Оба высовываются из окна Гросс летит зигзагами, обгоняя и задевая прохожих; на лице его — торжество. Сворачивая с тротуара, чтобы перейти улицу, он делает победный жест Мюленбергу. Через минуту он влетает в лабораторию запыхавшись.
— Ну, друзья… можете поздравить с удачей!.. Фу, устал… Ваши опасения оказались напрасными, Мюленберг… Никаких страхов! Управление муниципального хозяйства чрезвычайно заинтересовалось нашей машиной… Если испытание удастся, они берут на себя всю патентную процедуру, с тем, что за ними будет сохранено преимущественное право эксплуатации. Знаете, какое условие я им поставил? Организовать испытание на их средства. Сегодня же. Они дают грузовую машину и подходящее место. А, Мюленберг? Ловко?..
— Погодите, погодите… С кем вы говорили?
— О, господин Вейнтрауб — симпатичнейший человек, инженер управления. Он уполномочен вести переговоры. Они узнали об этом из заметки в «Технической газете».
— Хорошо, но какие же все-таки условия? Как будет охранена тайна конструкции ионизатора и приемника?
— Они согласны на любые условия, какие мы предложим. Вплоть до организации производства и эксплуатации под контролем наших людей. Вейнтрауб намекал на какие-то астрономические суммы нашего вознаграждения, справедливо указывая на мировое значение этого открытия. Все это подробно будет обсуждено, как только они убедятся, что передатчик действует на достаточном расстоянии. Один километр вообще их не удовлетворяет, но для того, чтобы они взяли на себя расходы и хлопоты по патентованию и дальнейшему совершенствованию машины, будет достаточно даже и этого.
— Значит, есть еще время… — Мюленберг облегченно вздыхает. — Я понимаю так: до тех пор, пока не добьемся увеличения дальности действия, мы можем никому наших секретов не раскрывать?
— Ну, конечно, Мюленберг! Все остается по-прежнему плюс средства! А вы учитываете, что это значит при нашем теперешнем финансовом положении? Ха-ха… Недурно, черт возьми… Ну, друзья мои, теперь давайте пировать. Я голоден, как лев. Где юбилейные яства? Где фрау Лизет, где кофе?.. Ганс, я бесконечно рад, что нам теперь нет необходимости расставаться с вами. А, признаться, мы были накануне этого… Лизет! — крикнул он, распахивая дверь и сталкиваясь на пороге с раскрасневшейся от возбуждения хозяйкой, которая едва успела поднять голову от замочной скважины.
События стали развертываться ускоренным темпом.
В пять часов вечера два автомобиля отошли от дома, где помещалась лаборатория доктора Гросса. На переднем грузовике покрытые брезентом лежали части машины, расчлененной для удобства переноски, и приемные агрегаты. Четверо рабочих и Ганс, все в коричневых комбинезонах, сопровождали ценный груз.
За ним, в непосредственной близости, не торопясь, следовала легковая машина Вейнтрауба. Он сидел рядом с шофером, позади — Гросс и Мюленберг. Все трое оживленно беседовали. Господин Вейнтрауб был вежлив и предупредителен, и опасения Мюленберга понемногу начали рассеиваться, хотя он твердо решил быть осторожным и не терять бдительности ни на минуту.
Несколько раз Мюленберг пытался выяснить, куда именно они едут. Он хорошо знал окрестности Мюнхена. Вейнтрауб же знал их совсем плохо, и по его рассказам трудно было понять, где находится место для опытов, намеченное управлением.
Выбравшись за черту города, машины пошли по Вольфратсгаузенскому шоссе на юго-запад. Был жаркий день. Справа тянулись бесконечной лентой цветущие плодовые сады, слева, извиваясь, то и дело появлялся шумный, изумрудный Изар.
Уже около семи часов вечера машины круто свернули направо, на другое шоссе, и вскоре остановились у ворот какого-то бесконечного дощатого забора. Мюленберг сразу заметил вооруженную охрану у ворот, и сердце его замерло.
— Что это такое? — спросил он.
— Артиллерийский полигон, — ответил Вейнтрауб, — он теперь не действует; кажется, его реконструируют. Поэтому военное ведомство любезно разрешило нам воспользоваться им для технических испытаний.
Он прошел в контору, предъявил какие-то документы, после чего ворота были открыты, и машина и люди проследовали за ограду.
Перед ними расстилалась огромная долина, постепенно повышающаяся к горизонту и там переходящая в длинную гряду холмов. Ровная поверхность долины, вся расчерченная тонкими линиями канав, была видна на десятки километров. Трудно было представить более удобное место как для артиллерийских упражнений, так и для испытания аппарата Гросса.
Справа расположилась небольшая группа строений: казармы, склады боевых припасов, орудийный арсенал, гараж. Несколько небольших строений были рассыпаны в разных местах полигона. Там и сям копошились люди, неожиданно появлявшиеся и исчезавшие под землей; они устанавливали мишени, знаки, продолжали чертить по долине сложную геометрию полигона. Грузовики увозили нарытую ими землю.
Начальник полигона, очевидно, предупрежденный по телефону из проходной конторы, вышел навстречу и почтительно приветствовал Вейнтрауба и его спутников. Он с чрезвычайной любезностью предложил гостям самостоятельно выбрать любое место и любое направление для испытания машины. Если понадобится, он даст и людей.
Польщенный таким вниманием, Гросс ходил с видом гордого петушка, и даже движения его стали менее суетливыми. То и дело он саркастически поглядывал на своего мрачного друга.
— Ну что, дорогой Агасфер? — съязвил он, улучив момент, когда вблизи них не было никого.
«Quidquid id est timeo danaos et dona ferentes»,[4] — проскандировал Мюленберг в ответ.
Солнце уже почти касалось горизонта, когда аппарат Гросса был собран и установлен на земле. Гане с рабочими отвезли два приемных агрегата в поле. Каждый из них, кроме токоприемников, состоял из группы электроламп, размещенных на вертикальной рейке, и электрической сирены. Пользуясь указаниями одного из работников полигона, Ганс наметил на расстоянии одного и полутора километров от аппарата две точки, в которых он и установил агрегаты.
Затем все собрались около машины. По распоряжению начальника, колокол на главном здании возвестил о прекращении всяких работ в поле.
Взглянув на темнеющую долину, Мюленберг с удивлением заметил, что вся она вдруг ожила. Словно муравьи, выползли из-под земли черные точки людей, сначала вразброд, потом, соединившись в отдельные пятна, потекли по полигону к зданиям.
Мюленберг вскинул к глазам бинокль. Шли отряды людей, вооруженных лопатами, кирками, ломами. Чем ближе они подходили, тем яснее видел он грязные изможденные фигуры, сгибавшиеся под тяжестью своих орудий. На многих клочьями висели лохмотья. Отряды двигались под охраной вооруженных сытых наци… Мюленберг понял: это были те люди, которые исчезали из жизни внезапно и нелепо и о которых даже близкие старались больше думать, чем говорить вслух…
Арестанты проходили мимо дальнего агрегата, поставленного Гансом, и исчезали за группой зданий.
Прошло не менее часа, прежде чем полигон опустел. Стало темно.
Гросс и Мюленберг кончали налаживать машину. Оба волновались. Наступал решительный момент испытания. Оставалось запустить мотор генератора, включить аккумуляторы — и бросить энергию вперед, в темное пространство.
Направление луча было заранее определено по видоискателю. Вот его шкала. Если слегка ослабить прижимающий ее винтик и хотя бы на один миллиметр сдвинуть шкалу, луч ионизатора пройдет мимо цели. Тогда будет провал; господин Вейнтрауб, возможно, охладеет к этому гениальному открытию, вероятно, станет менее предупредительным. Но Гросс… это будет трагедия для Гросса. Он так уверен в победе!
Нет. Мюленберг никогда не решится обмануть друга! Пусть все идет своим порядком… пока. А вдруг ток не дойдет или даже вовсе не пойдет? Мало ли что может оказаться непредусмотренным!
— Ну что ж, начнем?
В голосе Гросса Мюленберг почувствовал волнение. В решительный момент уверенность как будто оставила его.
— Все готово… Давайте начинать, — твердо сказал Мюленберг.
Гросс вскинул голову и быстро поднялся на мостик. Небольшой, наклоненный пульт — перед ним. Остается повернуть несколько рычажков, подождать несколько секунд — и все будет ясно. Будет решен вопрос всей жизни… Нет… невозможно!.. Слишком просто решается такой вопрос. Кроме Мюленберга, никто не чувствует, как значительны эти последние движения руки над пультом… Пусть знают… Гросс выпрямился, сделал властный жест.
— Отойдите все сюда, вправо… вот так. Итак, господа, мы приступаем к испытанию впервые сконструированного нами передатчика электрической энергии на расстояние без проводов…
Мюленберг почувствовал себя неловко от этого торжественного вступления. Гросс напомнил ему циркового престидижитатора.
— Господа, все вы, конечно, помните эффект, произведенный знаменитым Маркони, который, как принято говорить, «зажег огни чикагской выставки», находясь на своей яхте «Электра» в Средиземном море, почти на другой стороне земного шара. Нельзя отрицать технического значения этого факта в то время. Но вам, разумеется, известно, что передатчик Маркони сыграл только роль сигнала, заставившего энергию местной чикагской электростанции хлынуть в осветительную сеть выставки. Энергии, отправленной Маркони, не хватило бы даже для того, чтобы сколько-нибудь нагреть нить карманной лампочки…
Мюленберг, прислонившись к автомобилю, стоявшему рядом, следил за выражением лица Вейнтрауба. Он старался подметить признаки досады на очевидно неинтересные, ненужные ему разглагольствования Гросса… Нет, ничего, кроме напряженного, почтительного внимания, не выражало лицо Вейнтрауба. Неужели он и в самом деле ошибается, а Гросс — прав?.. Он нашел в полутьме фигуру начальника полигона. То же внимание, та же почтительность, — как на похоронах незнакомого человека…
Гросс кончал свою речь.
— Наша задача, — сказал он, — уничтожить провода, освободить земной шар от сетей, которыми его опутывает современная энергетика. Теоретически задача эта нами решена. Сейчас мы увидим, решена ли она технически.
Он нагнулся и включил осветители пульта. Щелкнул стартер, мотор загудел, стрелки измерительных приборов дрогнули и поползли по циферблатам.
Гросс выждал несколько секунд. Потом медленно повернул ручку на верху щита. Ток аккумуляторной группы устремился к ионизатору, трубы которого, похожие на дула орудий, выступали впереди машины. Теперь из труб протягивались невидимые лучи — «воздушные кабели» Гросса. Оставалось соединить эти лучи с полюсами динамо.
В окружающей темноте была видна только фигура Гросса, склонившегося над белым, освещенным пультом. Вдохновенное лицо его, обрамленное серыми, шевелящимися от ветерка космами волос, с плотно сжатыми губами, напоминало Бетховена.
— У нас установка на лампы? — тихо произнес он, не отворачиваясь от пульта.
— Да, — ответил из темноты Мюленберг.
— Я дам сначала сирену. — Он немного повернул маленький штурвал справа. Еще тише, как бы про себя, добавил: — Включаю реостаты… — и выпрямился, весь устремившись вперед, в темноту.
Все тоже повернулись в сторону поля и замерли. Ничего, кроме гула мотора, не было слышно. Прошло полминуты Мюленберг не выдержал, быстро обошел сзади машину Вейнтрауба и скрылся за ней. Ганс последовал за ним.
— Есть! — тихо и нерешительно произнес он через секунду. Мюленберг ничего не слышал.
— Есть, есть! Слышите?
Теперь и Мюленберг разобрал отдаленный вой сирены. Они вернулись на прежнее место. Гросс соскочил с мостика и, поставив реостат на минимальное сопротивление, присоединился к остальным. Воющий звук сирены, взвиваясь все выше, уже покрывал шум мотора.
Улыбки появились на лицах людей, поздравлявших Гросса. Снова вернулась к нему безудержная порывистость. Он бросился к пульту.
— Теперь — лампы. Это будет моментально. Смотрите туда, вперед…
Он слегка повертел штурвал. Сирена стала быстро затихать. В тот же момент вдали вспыхнул яркий столб света.
— Браво, господин Гросс! — в восторге воскликнул Вейнтрауб. — Ну, теперь можно считать, что «и теоретически и технически»? А как второй приемник?
— Сейчас попробуем. Но это безнадежно. Ионизатор рассчитан на один километр. Дифракция луча возможна лишь на протяжении нескольких метров…
Он перевел трубу немного правее, следя за указателем шкалы.
— Ну, вот видите… Я направил на лампы второго пункта… Ничего нет.
Гросс остановил мотор, выключил питание ионизатора и спрыгнул с мостика.
— Испытание закончено? — спросил Вейнтрауб.
— Да, это все.
— Разрешите сказать несколько слов… Я счастлив, что мне привелось в числе первых людей видеть это чудо. Момент, который мы тут пережили, войдет в историю мировой техники. Я уже поздравил доктора Гросса и инженера Мюленберга с огромным успехом, выпавшим на их долю. Совершенно очевидно, что и теоретически и технически проблема передачи энергии без проводов решена. Но это не все. Остается решить ее практически, то есть заставить энергию распространяться на большее расстояние. Один километр не может иметь практического значения. У меня нет сомнений, что вы справитесь с этой задачей, тем более, что, как вы говорите, она вами уже решена…
— Все расчеты сделаны, остается построить новый передатчик, — вставил Гросс.
— Прекрасно… Расчеты у вас… на какое расстояние?
— Десять километров, — выпалил быстро Гросс.
— Замечательно… Итак, еще шаг — и вы будете поистине великим человеком, доктор Гросс. Сколько времени вам потребуется, чтобы выполнить эти расчеты?
— Это будет зависеть…
— Простите, я понимаю… Завтра же мы встретимся, обсудим условия и подпишем соглашение. Мы снабдим вас всем, в чем вы нуждаетесь. А пока патентная процедура не закончена, вы, конечно, понимаете, что все это дело должно оставаться в строжайшей тайне. Никакой информации в прессе, никаких переговоров с кем бы то ни было, кроме нас. Открытия пока не существует. Это в ваших же интересах… Теперь еще один вопрос, доктор. Начальник нашего управления, который уполномочил меня вести это дело, чрезвычайно заинтересован вашим открытием. Поскольку испытание закончилось успешно, передаю вам его просьбу завтра же продемонстрировать ему действие передатчика. Я полагаю, что это окажет решающее влияние на продвижение нашего общего дела.
— Конечно, конечно, с удовольствием, — согласился Гросс.
— Ну, прекрасно. А в таком случае нет смысла сейчас увозить машину отсюда. Я надеюсь, что господин Флаухер сумеет обеспечить ее полную сохранность и недоступность для каких бы то ни было посторонних взглядов или рук?
— Можете быть спокойны, — с улыбкой ответил начальник полигона. — Все на этой территории охраняется на основании военных законов.
Он приказал принести брезент.
— Некоторые детали не следует оставлять в машине, — заметил Мюленберг. — Ночью может быть сыро.
— Вы имеете в виду… — начал Гросс.
— Тогда выньте эти детали, найдем для них место в складе.
— Я имею в виду адаптер ионизатора, который требует особого хранения, — твердо сказал Мюленберг, сжимая в темноте руку Гросса. — Его придется взять с собой.
Он решительно поднялся на мостик и, быстро вынув из тыльной части ионизатора небольшую трубку, завернул ее в бумагу и спрятал в боковой карман. Машину покрыли брезентом.
— Ну, вот и прекрасно, — спокойно сказал Вейнтрауб. — Можно ехать.
Мюленберг последним сел в автомобиль Вейнтрауба. Тяжелое чувство тревоги, ответственности за исход всего дела, связанного с открытием Гросса, не оставляло его, несмотря на то, что в поведении Вейнтрауба он не заметил ничего, что могло бы усилить его опасения.
Было условлено, что на другой день Гросс и Мюленберг встретятся в лаборатории около полудня, чтобы наедине обсудить некоторые детали будущего договора с муниципальным управлением. В два — у Гросса свидание с Вейнтраубом в управлении. Ганс не нужен, работа пока прервана; он придет после пяти, чтобы снова отправиться на полигон.
Мюленберг пришел гораздо раньше. Он плотно запер за собой дверь, попросил фрау Лиз не беспокоить его и медленно заходил из угла в угол, большой, мрачный, как грозовая туча, сцепив руки за спиной под расстегнутым пиджаком.
Да, наступили дни тяжелых испытаний. Как дико! Ведь, собственно, ничего неожиданного не произошло — наоборот, все вышло так, как должно было выйти. Десять лет он с увлечением работал над осуществлением идеи Гросса. Это был какой-то гипноз технической проблемы. Вот она решена. Гипноз кончился. Стало вдруг очевидно, что решение — это адская машина, которую они приготовили в подарок врагам культурного мира, машина, которую надо немедленно уничтожить, так как скрыть ее уже невозможно.
Один километр или двадцать километров — все равно: идея решена. Крупные открытия, как известно, всегда «носятся в воздухе». Им особенно легко носиться вокруг уже сделанного открытия. Машину Гросса видели. Видели ее действие. Теперь идеи будут не только носиться, но и зреть.
Ах, как глупо, как глупо!
Впрочем… Так ли уж просто повторить это открытие? Как-никак, а им потребовалось десять лет дружной, увлеченной работы, чтобы найти принцип ионизирующего луча и воплотить его… вот в эту маленькую деталь большой машины, — адаптер ионизатора. Вот оно, сердце всей проблемы, завернутое все в тот же обрывок газеты… В этой трубке, величиной чуть больше футляра для зубной щетки, заключается все остальное — чепуха, доступная каждому грамотному электротехнику. В ней — идея Гросса и бездна конструкторской изобретательности Мюленберга. В ней — тайна. Все в ней!
Мюленберг чувствует, что в этой трубке заключена сейчас его жизнь, все его мысли, все внимание. Это соломинка, обладание которой кажется ему спасительным. Он бережно прячет ее в боковой карман. Он не в состоянии ее отдать. Ее можно потерять, выронить из кармана, перегнувшись из машины, — если это окажется нужным.
А может быть, и в самом деле ничего страшного не происходит, и все его опасения — результат нездоровых нервов? Гросс искренне верит в закон, справедливость, мораль, честь… Нет! Ничего этого сейчас не существует в Германии. Гросса надо убедить, образумить…
Гросс приходит довольный, гордый и оживленный, даже больше, чем обычно. Мюленберг угадывает в его настроении следы недавних семейных разговоров о грядущих благах, о собственном автомобиле, об уютной вилле на берегу Изара или Боденского озера.
— Мюленберг, дорогой мой, вы все еще мрачны, я вижу. Неужели вчерашний день вас не успокоил? — говорит Гросс, дружески сжимая толстую, волосатую руку.
— Я плохо спал, — отвечает Мюленберг, стараясь улыбаться возможно безмятежнее. — Сердце пошаливает…
— Вылечим сердце! Теперь вылечим. Потерпите еще немного, и мы займемся капитальным ремонтом собственного организма Лучшие врачи, курорты… Я думаю, у нас хватит средств теперь… — Гросс довольно смеется.
Они садятся к столу и составляют список нового оборудования лаборатории для последнего этапа работы. Потом подсчитывают собственные затраты на всю работу в течение этих десяти лет. Вознаграждение, конечно, должно значительно превышать сумму этих затрат. Но на всякий случай, для ориентировки, это нужно.
Наконец, все деловые вопросы закончены. В распоряжении Гросса еще полчаса.
— Подарите их мне, — просит Мюленберг.
— Ну, конечно, дорогой мой. — Гросс с некоторым удивлением поднимает глаза и ждет.
Мюленберг встает и начинает ходить по диагонали.
— Слушайте, Гросс, — говорит он, — сейчас вы пойдете в это самое управление и продадите нашу десятилетнюю работу. Вы простите мне, дорогой друг, если я немного коснусь политики… Без этого я к сожалению, не могу. Только не возмущайтесь, Гросс; поговорим спокойно и дружелюбно. Скажите, неужели вы думаете, что они и не помышляют о том, что ваше изобретение может служить орудием истребления?
— Орудием истребления… — растерянно повторяет Гросс.
— Да «Лучи смерти» им сейчас дороже всякого промышленного или технического переворота.
— «Лучи смерти»… Позвольте, Мюленберг, но ведь я — автор этого изобретения; оно будет запатентовано, это моя собственность, и только я могу ею распоряжаться по своему усмотрению. Я заключаю договор с муниципальным управлением на использование моего изобретения в определенных промышленных целях. Если хотите, я оговорю в нашем соглашении это обстоятельство специально. Наконец, я имею дело ведь не с военным ведомством, а с муниципальным; при чем тут «орудия истребления»?!
— Но, Гросс, вы же знаете, что у нас сейчас нет такого учреждения, которым не руководили бы нацисты. Они — везде. И в муниципалитете — тоже. И они ведут войну. Поймите, какому бы ведомству или учреждению вы не предложили вашу машину, она немедленно попадет в руки военных. И тогда… Мне страшно подумать, Гросс, о том, что произойдет тогда. Эта машина сделается величайшим злом современного мира… Подумать только, что вы… мы — авторы этого зла!
Гросс на минуту задумывается над этими словами, сказанными таким необычным тоном и его вдруг охватывает пронизывающее чувство страха: что, если Мюленберг прав?!
— Что же вы предлагаете? — дрогнув, спрашивает он.
— Мы зашли так далеко, что выпутаться будет трудно. Так или иначе, нужно завтра же вернуть машину в лабораторию и… ликвидировать ее. Заключение договора с ними нужно отложить, впредь до окончательной проверки расчетов. Проверка покажет, что мы ошиблись, что увеличить дальность мы пока не можем.
— Так… Значит — похоронить наше собственное открытие! Обмануть людей, которые, быть может, так же, как и мы помышляют о техническом прогрессе… и ни о чем больше. Нет, Мюленберг! Пока я не убедился, что нас хотят обмануть, я не пойду на это. Я знаю, что вами руководят лучшие побуждения, но… Вот вам моя рука. Поверьте, я никогда не допущу, чтобы наше крупное техническое завоевание обратилось в орудие истребления людей. Даже если для этого придется уничтожить наш долголетний труд.
Мюленберг несколько успокаивается. Он знает твердость Гросса.
Гросс уходит в управление. Ровно в пять они встретятся в «локале» на углу за кружкой пива. Ровно в пять…
Разговор с Вейнтраубом закончен. Гросс ошеломлен его результатами. Скромный список дополнительного оборудования, намеченный им и Мюленбергом, не только принят, но и значительно расширен по совету Вейнтрауба. Сумма вознаграждения, предложенного Гроссу, кажется ему астрономической: она в восемь раз превышает их ориентировочные предположения!
Это невероятно… Гросс проникается еще большим уважением к своему открытию, к самому себе. В самом деле, он явно недооценивал свою работу. Его собственные разговоры о грядущем перевороте в энергетике страдали отвлеченностью. А ведь все это имеет свое очевидное практическое значение. Они правильно оценили его!
Теперь остается заключить договор. Но это вне компетенции Вейнтрауба. Они идут к Риксгейму, начальнику управления. Визит уже подготовлен. Они проходят вне очереди.
Риксгейм, красный, лысый, весь круглый и блестящий, поднимается навстречу и почтительно приветствует ученого.
— Доктор Гросс, я чрезвычайно рад познакомиться! Господин Вейнтрауб, очевидно, передал вам мою просьбу относительно демонстрации вашего замечательного изобретения? Ну, прелестно! Я уже чувствую себя, как перед интересным спектаклем.
Вейнтрауб читает заготовленный текст, — смысл договора состоит в том, что управление приобретает не только уже сделанную машину, но и будущий передатчик энергии на десятикилометровое расстояние, если Гроссу удастся таковой построить. Гросс обязуется в возможно более короткий срок закончить свою работу на средства, ассигнуемые управлением по его требованиям, а затем, если испытания оправдают расчеты Гросса, он должен будет руководить организацией производства передатчиков и токоприемников для различных целей.
В общем этот договор почти никаких обязательств на Гросса пока не налагает, кроме одного — продолжать работу, которую он не бросил бы и сам, ведя ее даже только на свои скудные средства. Все это выглядит замечательно.
— Если вы не имеете возражений или дополнений к тексту, мы можем подписать договор, — говорит Риксгейм.
Гросс вспоминает. Черт возьми, он чуть было не забыл обещания, данного Мюленбергу!
— Нет, позвольте, я хотел бы несколько уточнить одно положение. Видите ли, дело в том, что… — Он теряется как это сказать, чтобы не натолкнуть их на мысль о «лучах смерти»? — дело в том, что… м-могут быть… разные применения этого аппарата…
Гросс поднял глаза и вздрогнул. Он перестал видеть все, кроме лица Риксгейма, которое, как шар, плавало прямо перед ним на темном фоне кабинетных обоев.
Но это было уже совсем другое лицо. Последние слова Гросса вдруг магически изменили его. Что-то в нем сдвинулось, смялось, как будто лопнула внутри какая-то пружина, напряжением каторгой держалось на нем выражение корректности и официального простодушия. Лицо отвратительно, понимающе улыбнулось Гросcу. Брови приподнялись, сошлись в ниточку, из углов глаз выбежали складки. За острыми, режущими зрачками вспыхнули игривые и зловещие отсветы.
Гросс с усилием перевел взгляд на Вейнтрауба.
То же самое… Это была улыбка, страшная улыбка предателя, решившего, что перед ним — сообщник, такой же предатель, перед которым уже не нужно маскироваться:
— Доктор Гросс, — мягко заклокотало из красного шара, — доктор Гросс… вы замечательный человек! Но вы слишком низкого мнения о нашей догадливости. Неужели вы… думаете, что мы не имеем в виду «разных»… именно «разных» применений?
Предупреждения Мюленберга вдруг с потрясающей ясностью всплыли в памяти Гросса. Он понял эти улыбки. Ледяная дрожь прошла по спине. Все погибло…
— Значит… — упавшим голосом начал он.
— Значит ничего уточнять не надо, — сладко перебил Риксгейм, все еще не замечая своей ошибки. — Вы можете быть совершенно спокойны. Мы прекрасно понимаем, как нужно применять ваше замечательное изобретение, которому предстоит, очевидно, сыграть историческую роль в судьбе Третьей империи. Надо полагать, что с того момента, когда первые «передатчики энергии без проводов» (подлая усмешка снова прошла по его лицу) появятся в германской армии…
Кровь хлынула в голову Гросса.
— Нет! — крикнул он, вскакивая и ударяя ладонью по столу. — Ничего подобного не произойдет! Я не согласен! Я не желаю принимать участия в вашей гнусной политике! Никаких договоров! Вот…
Он схватил договор, лежащий перед Риксгеймом, и изорвал его в клочья.
Маски моментально исчезли с лиц его собеседников. Они никак не ожидали такого оборота дела.
Риксгейм положил руку на эбонитовую дощечку, лежащую на столе и, как будто играя, нажимал одну из кнопок, покрывавших ее поверхность.
Гросс высоко поднял голову.
— Изобретения доктора Гросса не су-ще-ствует. Помните это!
Он повернулся и быстро вышел из кабинета. Длинный коридор показался ему бесконечным. В нем не было никого, занятия в управлении уже кончились. Вот наконец вестибюль. У самого выхода ему преградил дорогу какой-то молодой человек.
— Вам на улицу? — спросил он.
— Ну, конечно! — раздраженно ответил Гросс.
— Эта дверь уже заперта. Пройдите вот сюда, прошу вас. — Он открыл дверь направо.
Ничего не подозревая, Гросс ринулся туда.
Было без десяти пять, когда Мюленберг вошел в «локаль», где он условился встретиться с Гроссом.
У окна оказался свободный столик. Это удобно: отсюда он увидит Гросса раньше, чем тот войдет в зал.
Гросс любит точность. Что это за свойство? Очевидно, это своего рода спорт, и как таковой он требует наличия определенного комплекса черт: твердой воли, настойчивого внимания, способности измерять события временем, честности. Все это есть у Гросса. Если он сказал: «Ровно в пять», значит, он уж постарается явиться во время боя часов. Остается четыре минуты.
Мюленберг заказывает две кружки пива. Бархатного, получше. Вот оно. Толстое стекло покрывается легким туманом росы. Чуть коричневатая пена вздымается над кружкой, как шапка гриба.
В баре в этот час сравнительно тихо, и первый удар часов явственно доносится до Мюленберга. Мимо окна движутся прохожие только в одну сторону: слева направо. И только мужчины. Других для Мюленберга не существует, потому что среди них не может быть Гросса.
Второй удар. Третий. Четвертый.
Мюленберг не отрывается от окна. Если Гросс прошел незамеченным, его голос сейчас раздастся за спиной.
Пятый удар.
Пена в кружках начинает оседать. Шапки грибов становятся плоскими, потом вогнутыми.
Все-таки глупо так сидеть. Мюленберг, не отрываясь, выпивает половину кружки и в это время начинает чувствовать сердце. Потом он допивает остальное и идет к телефону.
— Фрау Лиз, доктор еще не вернулся?
Нет, не вернулся. Сердце начинает прыгать где-то у самою горла. Мюленберг старается успокоить его второй кружкой пива. Пятнадцать минут нарастающего волнения превращаются в уверенность: свершилось…
Он прижимает руку к сердцу: трубка ионизатора тут в кармане. Нужно немедленно спрятать ее или уничтожить. Да, конечно, уничтожить. Как это сделать? Бросить в Изар!
— Кельнер, получите.
Он садится в автобус и через десять минут выходит из него у моста. Пешеходы тянутся по его тротуарам непрерывной лентой. Некоторые стоят у перил, любуясь прозрачными струями реки.
Черт возьми, это не так просто. Если бросить трубку, она поплывет и ее могут сейчас же поймать. Надо ее сначала раскрыть. Но и тогда она станет вертикально и может не потонуть. К тому же непременно кто-нибудь увидит все это. Нет, тут ничего нельзя сделать.
Мюленберг снова садится в автобус и едет на Вольфратсгаузеиское шоссе: там, по дороге к полигону, он видел подходящие места. Вот, например. Он проходит назад от остановки, сворачивает направо и спускается к реке. Никого нет. Кругом кустарник. Здесь он вынимает трубку, раскрывает ее. Потом плотно набивает мокрым песком, все промежутки между ее мелкими деталями, которые он сам придумывал, монтировал, впаивал… — закрывает и бросает подальше в Изар. Небольшой всплеск, и идея Гросса уходит на дно.
Руки у Мюленберга дрожат. Это тоже преступление. Это похоже на убийство. Что же делать! Ценой одного преступления уничтожается другое. Иного выхода нет.
Задыхаясь, он снова поднимается на шоссе и, добравшись до остановки, тяжело вваливается в автобус. Теперь он почти спокоен.
Да, Гросс, очевидно, «отказался». И едва ли его смогут заставить согласиться. А это значит, что Гроссу конец: он становится врагом государства. Что делать?..
Однако надо проверить, так ли все это.
Фрау Лиз встречает Мюленберга с широко раскрытыми глазами и бледным, растерянным лицом.
— Что-нибудь случилось, фрау Лиз?
Она не может ничего сказать от волнения, но жесты ее говорят: «Случилось нечто ужасное! Входите, входите, господин Мюленберг». Наконец красноречие возвращается к ней: они приходили сюда, трое, потребовали открыть лабораторию, что-то искали, спрашивали, где господин Мюленберг.
В лаборатории всюду следы обыска. Мюленберг бросается к несгораемому ящику. Он вскрыт, и папки Гросса нет.
Черт возьми, удар за ударом! Теперь нет ничего: нет Гросса, нет его записей, нет машины. Все в их руках!
Очередь за ним, Мюленбергом. Он ведь тоже враг теперь. Это совершенно ясно. Спасенья нет. Странно, что его не взяли при возвращении в лабораторию. Очевидно, какая-то случайность…
Можно было бы воспользоваться ею и попытаться улизнуть за границу. Так делают герои приключенческих романов: они покупают аэроплан с пилотом, переодеваются, гримируются и улетают. Гримаса, отдаленно напоминающая горькую улыбку, топорщит усы инженера. Да, а в жизни это получается несколько иначе. Его сбережений едва хватило бы на покупку нового костюма или на то, чтобы прожить очень скромно в течение месяца. Остается ждать.
Звонок внизу заставляет его вздрогнуть.
Фрау Лиз появляется и молча застывает на пороге лаборатории в вопросительной позе.
— Выгляните из окна, — тихо говорит Мюленберг.
Хозяйка подходит к окну.
— Это Ганс!
Ганс… Мюленберга охватывает чувство, какое испытывает усталый, вконец продрогший путник, добравшись до своего уютного теплого жилища. Ганс… Как хорошо! Он чувствует доверие, даже нежность к этому юноше. Теперь можно будет, хоть обсудить положение. Ганс — единственный участник всей этой истории, который может не пострадать. Он ведь только электротехник.
Мюленберг рассказывает все быстро, стараясь ничего не пропустить, не потерять ни минуты. В любой момент за ним могут прийти.
Ганс ошеломлен событиями. В течение десяти минут он переживает нечто подобное тому, что Мюленберг пережил в течение дня.
— Значит, — волнуясь, говорит он, — «машина смерти» будет создана?
— Трудно сказать, Ганс. Я уже несколько раз просматривал записи Гросса с точки зрения возможности восстановить по ним конструкцию ионизатора. Думаю, что это под силу только очень изобретательному и много знающему инженеру. Но, вероятно, и такие люди работают в лабораториях военного ведомства.
Время идет. Они молчат, тщетно стараясь найти хоть какой-нибудь ответ на вопрос: что делать?
— Странно, что нас до сих пор не трогают, — рассуждает Мюленберг. — Но так или иначе, из нас постараются выжать все, что можно. Я буду вести себя сообразно обстоятельствам, тут трудно что-нибудь наметить заранее. Очевидно, мне придется последовать примеру Гросса и «отказаться»… с теми же последствиями. Вас, конечно, привлекут к работе. Положение будет сложное, Ганс, но вы, вероятно, будете на свободе. Это выгодно. У вас, я ведь знаю, есть друзья. Соображайте сами. Они могут помочь, но имейте в виду, что и за предателями дело не станет. Во всяком случае, помните основное: наш долг сделать все возможное, чтобы вырвать обратно идею Гросса и… уничтожить ее. Иначе, Ганс, неисчислимые бедствия грозят миру.
Несколько секунд они понимающе смотрят друг на друга…
Вечером, как и предполагал Мюленберг, его вызвали в Управление.
Какой-то незнакомый человек встретил Мюленберга в коридоре третьего этажа.
— Господин Мюленберг? — спросил он.
— Да, — тяжело дыша, ответил инженер.
— Пожалуйте, я провожу вас.
Вейнтрауб был сух и холоден. Чувствовалось, что он считает «обработку» Мюленберга делом элементарно простым.
— Садитесь, господин Мюленберг, — пригласил он. — Вы, верно, догадываетесь о цели нашего свидания?
— Надо полагать, что вы считаете необходимым сообщить мне о судьбе моего друга, доктора Гросса, а также объяснить, что означает этот дикий налет на лабораторию.
Вейнтрауб снисходительно улыбнулся, опустив глаза. Он не ожидал наступления.
— Я сам хотел бы услышать от вас, чем объясняется поведение доктора Гросса. Он отказался подписать договор. Он показал себя упорным врагом нации…
— И?.. Я спрашиваю о его судьбе.
— Враги нации у нас не гуляют на свободе, господин Мюленберг, вы это должны знать.
— Так. А почему он отказался подписать договор?
— Вероятно потому же, почему вы решили изъять самую существенную часть ионизатора.
— Которую вы и думали найти в лаборатории, когда там не было хозяев? — подхватил Мюленберг, чтобы не терять позиции в разговоре.
Гримаса раздражения прошла по лицу Вейнтрауба.
— Давайте прекратим эту бессмысленную игру, господин Мюленберг. Будем говорить откровенно. Право, вы сейчас не в таком хорошем положении, чтобы стоило нападать на нас.
— Не сомневаюсь, — вставил Мюленберг.
— Ну вот. И положение это еще более ухудшится, если вы будете продолжать стоять на позиции Гросса. С другой стороны, ваше положение может резко измениться к лучшему…
Мюленберг молчал.
— Условия, которые мы предлагали Гроссу, остаются в силе. Нам нужно усовершенствовать машину, как предполагал Гросс. Вы могли бы руководить этой работой в наших электротехнических лабораториях…
— Военных?
— Конечно.
— Благодарю за откровенность! Отвечу тем же. Скажите, господин Вейнтрауб, вы имеете какое-нибудь представление о таких вещах, как честь, долг? Открытие Гросса принадлежит Гроссу. Я был его другом и помощником в течение десяти лет. Гросс доверял мне. Теперь он отказался передать вам свое открытие. Вы хотите заплатить мне, чтобы я выдал вам его тайну? На языке честных людей это называется предательством и подлостью!
— Все это так, господин Мюленберг. Но вы не можете не понимать, что в данном случае мы имеем дело с явлением большого политического значения. Владея открытием Гросса, Германия становится самым могущественным государством в мире. Впереди — Россия, вы не можете этого не понимать. Неужели вы не видите, что тут ваши аргументы о личной морали становятся объективно ничтожными и вредными для целой нации, к которой вы принадлежите?
Мюленберг возмущенно поднялся.
— Нет, эта софистика годна только для молодцов, которых вы обучаете в ваших штурмовых отрядах. Вы заботитесь о сомнительном благе нации, господин Вейнтрауб, а я исхожу из интересов человечества. Как видите, у нас разные масштабы. Могу представить, какой пожар зажгли бы вы в мире, если бы вам удалось действительно завладеть машиной Гросса!
— Это нам удастся, — прошипел Вейнтрауб. — Сомневаясь в этом, вы обманываете себя. Расчеты Гросса у нас. Восстановление ионизатора — вопрос времени. Мы приглашаем вас только для того, чтобы ускорить дело. А если понадобится, мы заставим вас помочь… Не забывайте этого!
— Та-ак… — неопределенно протянул Мюленберг. — Я полагаю, разговор окончен?
— Еще вопрос. Скажите правду: деталь ионизатора, которую вы тогда взяли с собой, у вас?
— Я всегда говорю только правду, господин Вейнтрауб! Она уничтожена.
— Я был уверен в этом. — Он позвонил. — Можете идти. Советую хорошенько подумать о моем предложении, у вас будет теперь достаточно досуга. На днях мы еще поговорим.
Мюленберг повернулся и вышел.
Тот же незнакомый человек следовал за ним по пустынным коридорам учреждения.
Прошло три недели мучительного одиночества.
Это не было обычное для подобных случаев заключение. Мюленберг видел, что условия, в которых его держат, совсем не походят на зверский режим, установленный для людей, показавших себя противниками фашизма. Его не морили голодом, не заставляли выполнять бессмысленную и непосильную работу, убирали комнату, меняли белье. Зато это была пытка одиночеством, молчанием и безделием. Вейнтрауб был прав: Мюленбергу оставалось только думать. Ни книг, ни бумаги ему не давали.
И вот он думал. Сначала это было нормально. Он обсуждал, главным образом, положение Гросса. Судя по разговору с Вейнтраубом, они не возлагали на него никаких надежд. Да, Гросс — героическая личность. Уж если он сказал «нет» — кончено. Никакие уговоры, угрозы и даже насилие не заставят его изменить своим принципам. Они, очевидно, сразу почувствовали его фанатическую непреклонность. Вероятно, его жизнь в опасности.
Пожалуй, можно было бы выкупить Гросса ценой предательства по отношению к нему же самому: выдать тайну и получить Гросса и… собственную свободу.
В воображении Мюленберга вставали картины истребительной «тотальной» войны. Целые армии людей падают замертво под взмахом невидимого луча. Пылают мирные города, взлетают на воздух склады снарядов и пороховые погреба. Отряды разнузданных солдат врываются в квартиры жителей, музеи…
Нет, нет… Гросс проклял бы его, получив свободу такой ценой.
Мюленберг сидел на койке, опершись спиной о стену, раскинув руки, и думал, думал… Воображение рисовало картины заточения Гросса, чудовищные пытки, которым он подвергался… Потом возникало его собственное будущее — предстоящий разговор с Вейнтраубом.
Разговор этот длился целыми часами. Окружающая Мюленберга действительность переставала существовать. С каждым днем распаленный мозг работал все лихорадочнее, мысли неслись, нагромождались одна на другую, не давая ни секунды забвения.
Все труднее становилось засыпать. Мучительная бессонница терзала больное сердце, заставляя его прыгать подстреленной птицей и трепетать в пугающих припадках.
И вот дверь комнаты открылась. Это было после обеда. На пороге стоял штурмовик.
— Прошу следовать за мной, — сказал он.
Они вышли во двор, сели в закрытый автомобиль.
Путешествие длилось долго, больше часа. В темной, плотно закупоренной машине было жарко, душно; инженер задыхался и покрывался потом.
Наконец автомобиль остановился.
Постояв немного, он прошел еще несколько десятков метров и снова стал. Дверцу широко открыли.
Почти в тот же момент Мюленберг увидел плотную, затянутую фигуру Вейнтрауба на фоне машины Гросса, стоящей на том же месте, где Мюленберг видел ее в последний раз.
Это был полигон.
Мюленберг, шатаясь и щурясь, вышел из машины У него кружилась голова. Он снова видел светло-голубое баварское небо, облака, яркое солнце, едва склоняющееся к западу, и широкий, безбрежный горизонт. Легкий ветерок с запада и воздух, напоенный ароматом трав, опьянили его. Он почувствовал слабость, опустился на подножку автомобиля и закрыл глаза. Слишком резок был переход от одиночки и душной темноты машины, в которой его привезли, к этому подлинному раю земному.
— Что с вами, господин Мюленберг? — несколько встревоженно спросил Вейнтрауб, быстро подходя к нему.
Инженер медленно открыл глаза и так же медленно, болезненно улыбнулся. Он заметил тревожное внимание Вейнтрауба. Это был неплохой признак. Очевидно, он им еще нужен.
— Я… не привык к такой роскоши, — сострил он, указывая движением головы на доставивший его экипаж. — Ничего… все проходит. — Он тяжело поднялся.
Вейнтрауб молча развел руками, как бы снимая с себя ответственность за несговорчивость инженера.
Машина Гросса теперь занимала все внимание Мюленберга. Вот она, создание гениальной мысли, предмет борьбы, причина бедствий. Ненавистная машина, уничтожить которую уже невозможно! Зачем это новое свидание с нею?
Объяснение было неожиданно и, как громом, поразило Мюленберга.
— Наши роли переменились сегодня, — игриво сказал Вейнтрауб. — Вы будете зрителем, а я продемонстрирую вам наши достижения.
Что? Неужели они восстановили ионизатор? Мюленберг быстро взял себя в руки. Не надо волноваться, не надо проявлять слабость. Спокойно ждать, спокойно наблюдать…
Группа военных окружала машину. Мюленберг понял, что это были специалисты из военной электротехнической лаборатории.
Они сдержанно поклонились, когда Вейнтрауб издали представил им Мюленберга.
Все было готово. Очевидно, ждали только приезда Мюленберга, чтобы начать пробу.
И вот она началась.
Вейнтрауб поднялся на мостик и запустил мотор. Мюленберг отошел в сторону и прислонился к радиатору одного из автомобилей. Отсюда он видел и манипуляции Вейнтрауба над щитом управления и огромный сектор полигона, свободный от людей. Внимательно осмотрев это пространство, инженер с удовольствием констатировал, что приемные агрегаты расположены меньше, чем в километре от машины. Значит, задача еще не вполне решена. Это все-таки было некоторым утешением.
Один из военных быстро подошел к Мюленбергу и, очевидно, по поручению Вейнтрауба, передал ему великолепный цейсовский бинокль.
— Итак, начинаем, — сказал Вейнтрауб. — Сегодня мы испытываем машину по ее прямому назначению, — добавил он, мрачно улыбаясь Мюленбергу.
— Номер первый — модель деревянного сооружения.
Он наклонился к видоискателю, манипулируя одновременно двумя штурвалами. Мюленберг поднял бинокль. Внизу небольшой деревянной постройки показался огонь. Быстро распространяясь по передней стенке параллельно земле, линия огня как бы подрезала «здание» и широкой полосой поползла вверх. В несколько секунд все сооружение было охвачено пламенем.
В группе инженеров раздались возгласы восторга. Вейнтрауб победно улыбался, внимательно поглядывая в сторону Мюленберга. Тот стоял с безразличным видом и, не оборачиваясь, смотрел вперед.
— Номер второй — макет склада взрывчатых веществ. Рядом с первым, направо…
Все направили туда свои бинокли.
Через мгновение над небольшим низким макетом блеснул огонь, черный купол дыма взметнулся вверх, и раздался взрыв.
Инженеры зааплодировали. Вейнтрауб выключил мотор и, соскочив с мостика, подошел к Мюленбергу.
— Ну, что скажете?
Тот молча сделал жест, показывающий, что ничего неожиданного для него не произошло.
— Как видите, мы восстановили ионизатор в течение двадцати дней.
— Что ж, поздравляю!
— Вы хотите сказать, что это немного?
— Судя по вашим аппетитам, это далеко не то, что вам нужно. Тут, пожалуй, даже меньше километра.
Вейнтрауб смешался. Мюленберг заметил, что он волнуется.
— Да, это не то. Но теперь вы сами видите, что задача не выходит за пределы наших возможностей. Логика технической мысли неизбежно приведет к решению, тем более, что мы уже стали на правильный путь. Это вопрос времени, только времени. Но мы не хотим ждать. Вот почему я снова предлагаю вам свободу… на тех же условиях. Надеюсь, вы обдумали положение, и мне не придется пользоваться другими аргументами, чтобы убедить вас.
Угроза ужалила Мюленберга. Он гневно дернул ремешок бинокля и, глядя в упор на Вейнтрауба, твердо сказал:
— Нет!
Злобные огоньки вспыхнули в прищуренных глазах Вейнтрауба.
— Нет?
— Нет!
— Хорошо, посмотрим. — Быстро отойдя, Вейнтрауб взлетел на мостик машины.
— Продолжаем испытание, господа. Давайте сигнал!
Раздался выстрел. В правой части сектора над небольшим забором — щитом — вскинулся желтый флажок. Через минуту из скрытой за щитом траншеи штурмовики выгнали несколько овец и тощую корову.
Вслед за ними вышел какой-то пожилой человек и растерянно остановился между стадом и щитом. Штурмовики ушли обратно в траншею, желтый флажок исчез. Вейнтрауб взялся за штурвалы и прильнул к окуляру видоискателя.
— Начинаю слева, — сказал он.
Мюленберг видел в бинокль маленькое стадо, медленно двигавшееся к западу.
Внезапно две овцы, передние, судорожно закинув голову кверху, метнулись назад, расталкивая остальных, и вытянулись неподвижно на земле. Оставшиеся панически бросились в стороны, затем устремились вперед. Невидимый луч настиг их одну за другой. Корова остановилась. Человек вышел вперед и склонился над трупом ближайшей овцы. В тот же момент, дико ударив передними ногами о землю, корова как-то боком вздыбилась вверх и рухнула.
Человек отскочил, выпрямился и стал осматриваться по сторонам. Казалось, он понял все и искал глазами источник смерти.
Мюленберг, не отрываясь, следил за ним. Вся фигура этого оборванного человека, его движения вызывали в памяти инженера какие-то смутные ассоциации.
Наконец тот повернулся прямо к машине, присмотрелся и, неловко, по-стариковски выбрасывая ноги, побежал.
«Гросс!» молнией пронеслось в мозгу Мюленберга. Сердце его замерло. Не опуская бинокля, он быстро повернул голову к машине.
Вейнтрауб стоял на мостике выпрямившись и молча смотрел прямо на него. Взгляды их встретились. Несколько секунд продолжался этот безмолвный, неподвижный поединок. Вейнтрауб требовал и угрожал. Мюленберг окаменел и… ждал, он даже не искал ответа, потому что ответа не могло быть… Лицо его стало серым. Бинокль наливался невыносимой тяжестью.
Наконец Вейнтрауб круто повернулся, прильнул к видоискателю и, весь изогнувшись, обеими руками стал вертеть штурвал…
— Что вы делаете! — вне себя крикнул Мюленберг, бросаясь к нему.
Его схватили. Темная пелена заволокла все пространство перед ним, и он потерял сознание.
Мюленберг очнулся не сразу. Во всем его существе еще продолжалась инерция отчаянного движения к машине, к Вейнтраубу, движения, которым он хотел остановить, сломать, уничтожить эту чудовищную комбинацию человека и машины, чтобы спасти Гросса. Он не успел и — все кончено! Это была его первая мысль, но после пережитой им вспышки она уже не повергла его во мрак горя, а прозвучала как отбой после страшной тревоги. Сразу расслабились застывшие в конвульсивном напряжении мускулы, и по всему телу пошли теплые токи.
Мюленберг слегка приоткрыл веки и снова сжал их, потому что свет неба резко ударил ему в глаза.
Он продолжал лежать неподвижно и чувствовал, как неверные, испуганные движения сердца понемногу приобретают свой ритм. Он слышал голоса людей где-то вблизи, чувствовал легкие дуновения ветерка и понял, что лежит на земле, там же, на полигоне, и что его ждут. Обнаженная грудь, мокрая рубаха… Все-таки о нем позаботились.
Досадно, что он не успел добраться до этого изверга. Впрочем… Что? Жалкая, бессмысленная попытка? О, нет! Схватить, сдернуть его, сбросить с мостика, как ядовитую гадину, головой вниз… Он мог бы сделать это даже одной рукой, ибо гнев его был безмерен. Все это, конечно, не для того, чтобы спасти Гросса, — так спасти его нельзя, — но чтобы все эти, — и те, что узнают потом от них, — поняли, что не где-то там за рубежом, а тут же, рядом с ними есть люди, которые не боятся их и готовы бороться против их подлости.
Кто этот Вейнтрауб? Инженер, как и он, Мюленберг, интеллигентный человек? Кто они все, вообще? Люди, растоптавшие свое человеческое достоинство, отказавшиеся от совести, мысли, свободы, ставшие преступниками, чтобы сохранить сомнительное благополучие. Трусы! Только трус способен вот так просто убить безоружного, беззащитного человека. Почему? Из страха перед его мыслью, его моральной силой…
Мюленберг лежал на земле — поверженный, окруженный врагами, но он уже не чувствовал себя побежденным. Наоборот, с каждой минутой его все больше переполняло ощущение какого-то торжествующего превосходства над этими людьми… Что-то произошло в его внутреннем мире после того, как он сделал этот отчаянный, неожиданный для него самого, бросок к Вейнтраубу. Изумительная ясность пришла на смену всей сложности и гнетущей безвыходности положения. Он понял вдруг, что он силен и может бороться. Надо бороться! Не ждать нападения и потом обороняться, пассивно, как он поступал до сих пор, а нападать, — обдуманно, расчетливо и смело.
И теперь вдруг ему стало ясно все: что делать, как вести себя, что будет… План действий, простой и безупречный, мгновенно возник перед ним.
Сейчас он встанет. Его судьба будет зависеть от того, с чем он встанет, с каким решением. Ведь это был последний аргумент Вейнтрауба, теперь разговор будет коротким. Они могут просто отвести его туда, в поле, и поставить перед машиной… Как бы не так!
Он открыл глаза. Ему помогли сесть на кучу брезента, около которой он лежал. Вежливые вопросы о самочувствии остались без ответа. Мюленберг молчал. Стало холодно; он медленно застегнул рубаху, пиджак, поднял воротник, надел услужливо поданную шляпу.
Потом встал.
Открытая машина Вейнтрауба, круто развернувшись, остановилась около него. Шофер открыл дверцу. Тяжело опустившись на мягкое сиденье, Мюленберг почувствовал блаженство: впервые за последние три недели он сидел так удобно. Как это много, оказывается…
Вейнтрауб подошел к машине. Его спутники удалились в сторону. Шофер тоже ушел. Последний разговор наступил.
— Очень жаль, что мне приходится прибегать к таким крайним мерам… — начал Вейнтрауб ледяным тоном.
Мюленберг не повернулся к нему.
— Не надо никаких объяснений, все ясно, — сказал он. — Признаюсь, я не ожидал, что вы можете оказаться просто убийцей.
— Я не убил его, — небрежно бросил Вейнтрауб, не обращая внимания на презрительный смысл фразы, и как бы говоря: «мог убить, да не захотел, а захочу — и убью».
Мюленберг поверил сразу, без колебаний. Необыкновенная ясность мысли и уверенность в себе не оставляли его. Гросс жив! И это он, Мюленберг, спас его своим броском! Вот тебе и «бессмысленная попытка!..»
— Странно. Почему же? — спросил он тем же равнодушным, ничего не выражающим тоном.
— Так получилось. Он упал раньше, чем я поймал его в окуляр, по-видимому, просто споткнулся; а потом меня отвлекло ваше падение…
«Нападение!» — мысленно поправил Мюленберг торжествуя. И не «отвлекло», а «испугало».
— Если хотите, — продолжал Вейнтрауб, — можете повидаться с ним, пока он еще тут. Я устрою вам свидание.
— Нет. Не надо, — отрезал Мюленберг и, уронив голову, тихо добавил. — Я… согласен принять ваше предложение…
Вейнтрауб едва сдержал жест торжества.
— Вот это другое дело, — протянул он. — Поверьте, вы не раскаетесь…
Мюленберг не слушал его.
— Я согласен, — перебил он, — но на некоторых условиях.
— Давайте обсудим. Если это не будут условия, заведомо неприемлемые…
— До окончания работы я не хочу видеть ни вас, ни ваших… сообщников. Постарайтесь понять меня. Между нами слишком мало общего. Режим, который вы поддерживаете, ваши методы террора, запугивания и деморализации народа — все это я считаю преступным. И вас — преступниками. Не Гросс и ему подобные, a вы, и вам подобные должны сидеть за решеткой, ибо вы несете моральную и физическую гибель нашей нации… Согласитесь, что при таких моих убеждениях всякое общение с вами неприемлемо для меня…
Все это Мюленберг говорил без тени страха, без раздражения или гнева. А он говорил страшные вещи. За каждую такую фразу, сказанную вслух, люди в лучшем случае лишались свободы. Вейнтрауб слушал молча, и только необычно окаменевшее лицо выдавало его смятение. Он опешил, растерялся. Был момент, когда он начал было, но сдержал движение — обернуться назад, — жест человека, опасающегося случайных свидетелей. Кроме того, он не мог понять, почему Мюленберг вдруг так спокойно заговорил с ним этим вызывающим тоном превосходства и силы. На что он надеется? Что он придумал?..
— Единственное, из-за чего я мог бы пойти на сделку с собственной совестью, это спасение доктора Гросса, — продолжал Мюленберг. — Вы должны освободить его. Я не требую этого сейчас, больше того, я прошу вас оставить его пока, на время моей работы, в заключении, но разумеется, прекратить всякие издевательства над ним.
Мюленберг спокойно взглянул на стоявшего перед ним ненавистного человека, переждал паузу, будто ведя обычный деловой разговор, и продолжал:
— Машина будет переделываться там же, в лаборатории Гросса. Можете ставить вокруг нее какую угодно охрану, если найдете нужным. Записи Гросса вы, конечно, возвратите мне. Людей я подберу сам. Все нужные материалы и аппаратура будут доставляться мне немедленно по телефонному требованию. Заказы на отдельные детали будут выполняться вами так же немедленно. Вот и все. Полагаю, что при таких условиях машина на десятикилометровую дальность действия будет готова максимум через три недели.
Вейнтрауб думал. Теперь он искал, нет ли в этих условиях какого-нибудь подвоха. Мюленберг понял это и, наконец, впервые взглянул на него.
— Я понимаю, что вас смущает, — сказал он. — Вы, очевидно, не привыкли иметь дело с людьми, которые говорят то, что думают, а не то, что им «полагается» думать… Сейчас я могу позволить себе эту роскошь потому, что вы не станете доносить на меня. Вам это невыгодно. Насколько я понимаю, вам поручено любыми средствами выколотить из меня машину доктора Гросса в усовершенствованном виде. Для этого вам нужен я. Дело в том, видите ли, что увеличить хотя бы на несколько метров дальность действия ионизатора, который мы вам демонстрировали, — нельзя. Метод, примененный здесь, исчерпан до конца, и вы ошибаетесь, полагая, что путем дальнейшего совершенствования конструкции ваши инженеры добьются большей дальности. Это теоретически невозможно. Мы с доктором Гроссом убедились в этом после трех лет бесплодных усилий. А Гросс есть Гросс! Сомневаюсь, чтобы в ваших лабораториях нашлись ученые такого масштаба…
— Позвольте, — испуганным шепотом перебил Вейнтрауб, — значит все разговоры о десяти километрах — выдумка, обман?
— Держите себя в руках… инженер, и будьте осторожнее в выборе выражений… — Мюленберг сделал вызывающую паузу, откровенно предлагая противнику реванш в этом поединке: он знал наверняка, что тот сейчас не в состоянии вывернуться, а убедившись в этом сам, еще больше скиснет. Никогда Мюленберг не думал, что можно так ясно чувствовать психику человека.
— Я говорю о методе, который использован здесь, — он кивнул по направлению к машине Гросса. — И повторяю: из этого ионизатора выжать больше ничего нельзя. Но совсем недавно Гросс нашел другое решение задачи, принципиально новое решение, поймите, вы должны знать, что это значит, если вы действительно инженер… Оно пришло в результате исключительной концентрации в одной голове специфических знаний теории, опыта собственных исследований и почти двадцатилетней целеустремленной работы. Теоретически это решение очень сложно, а конструктивно оказалось проще, чем этот ионизатор. Конструкция принадлежит мне. Она решает проблему дальности и на десять, и на двадцать, и больше километров. До горизонта! И она у меня вот тут, — он хлопнул сложенными пальцами по лбу. — Расчеты Гросса, которыми вы завладели, помогли вам восстановить старый ионизатор. Это была детская задача. Но расчеты, относящиеся к новой идее Гросса, вам уже ничем не помогут, потому, что там ничего не сказано о том, как и откуда берутся исходные данные, а в этом именно и заключается новая идея… Итак, решайте. Мои условия направлены к тому, чтобы как можно скорее, без помех окончить работу. Через три недели, думаю, не больше, мы снова встретимся здесь и испытаем новый вариант машины. Гросса вы освободите тогда же и доставите сюда, на это испытание. Давайте заключим джентльменское соглашение, это лучше и крепче всяких бумажных договоров. Если все окажется в порядке, я хотел бы получить возможность вместе с Гроссом навсегда распрощаться с вами, с Мюнхеном. Надеюсь, вы дадите мне эту возможность.
— Ну, конечно же! — Вейнтрауб с облегчением разразился потоком стандартных фраз. — Я прекрасно понимаю вас… Все условия будут выполнены, вы знаете, что скорость — в наших интересах… можете работать спокойно… Когда вы думаете начать?
— Завтра… если вы не задержите перевозку машины обратно в нашу лабораторию.
— Прекрасно! Это будет сделано завтра же утром. Ну, вы свободны. Я позабочусь сам о формальностях. — Он кивнул по направлению к арестантской карете. — Вы можете располагать моей машиной. Да, вот телефон… Звоните, как только понадобится что-нибудь.
Он наклонил голову, быстро, не глядя на Мюленберга, повернулся и отошел, понимая, что ответа на его прощальный жест не будет.
Шофер вернулся. Машина тронулась. Через несколько минут Мюленберг снова увидел изумрудную ленту Изара.
Внешне все выглядело по-прежнему. Во второй комнате стояла та же машина Гросса, правда, вся развороченная, будто раздетая, с обнаженным шасси, снятыми деталями, торчащими повсюду болтами и лапками открепленных проводов. Из чрева ее то и дело показывалась спина Ганса, голова его неизменно скрывалась где то внутри машины.
Ионизатор, снятый целиком, стоял отдельно в углу; он был уже не нужен. Новый монтировал сам Мюленберг в своей комнате. В этом, собственно и состояла главная работа.
Она была действительно трудна. Она требовала колоссального напряжения мысли и внимания, ибо превращать научную идею в реальную техническую вещь, по существу, означало — придумывать, изобретать ее заново, только в другом плане; и каждая ошибка здесь могла похоронить саму идею. Но кроме этого, Мюленберг действовал и на пределе физических сил. Еще никогда ему не приходилось работать так много.
Чтобы сохранить тайну, — если это еще возможно, — Мюленберг решил не заказывать Вейнтраубу ни одной сколько-нибудь ответственной, оригинальной детали ионизатора. Он и Ганс делали их сами. Ганс выполнял всю подсобную работу: точил на их единственном небольшом станочке, мотал катушки, паял, крепил монтажные провода, резал и сверлил панели. Мюленберг сначала рассчитывал монтаж, определял все размеры и формы, потом монтировал очередную деталь, а расчеты, сделанные для нее, сжигал.
Почти для каждой новой детали он собирал импровизированные стенды с измерительными приборами, потом без конца испытывал на них эти детали, снимал их характеристики, разбирал их, что-то менял, снова собирал, снова испытывал, — до тех пор, пока приборы не убеждали его, что нужные показатели достигнуты.
Оба генератора были уже готовы. Они рождали электромагнитную энергию — основу всей установки. Один из них бросал эту энергию в пространство в виде тонкого и прямого ультракоротковолнового луча — стержня, вокруг которого разыгрывались все дальнейшие физические события. Вступала в действие основная деталь машины Гросса — концентрические соленоиды. Из них лилась магнитная энергия по строго определенным направлениям; ее силовые линии были в этой сложной системе искусными регулировщиками движения. И они достигали чуда: струя высокой частоты, вытекавшая из второго генератора, начинала бешено навиваться на уже протянувшийся невидимый луч — стержень. Дальше получалось нечто вроде безудержной цепной реакции электромагнитных полей: один виток спирали индуцировал другой, этот — следующий, и так далее. Ввинчиваясь в пространство, этот живой штопор захватывал своим движением молекулы кислорода воздуха, поляризовал их и вышвыривал из них свободные электроны; они превращались в ионы, жизнь которых измерялась несколькими секундами. Так получался луч ионизированного воздуха, своеобразный «ионный стример», подобный тому стримеру, какой появляется между грозовым облаком и землей перед разрядом молнии, только прямой, управляемый, покорный воле человека. По нему можно было пустить уже обыкновенный ток от динамо — полезный и работящий, или смертоносный, — по желанию…
Чтобы получить эту штуку, мысль Гросса объединила в один целенаправленный комплекс такие разные явления, как электромагнитная индукция, поляризация молекул газа, частотный «диссонанс», ионизация. Это было очень сложно, и Мюленберг, привыкший к тому, что рядом с ним всегда думал Гросс, теперь то и дело ощущал себя человеком, потерявшим палку, с которой ходил много лет. Ему приходилось делать усилия, чтобы не позволять мысли углубляться в эти разнородные и сложные явления порознь, а представлять себе то простое единство, которое из них вытекало и которое в природе, в виде мгновенного разряда — молнии, несомненно, получалось более простыми, хотя, быть может, и недоступными человеку средствами.
Ко всем этим трудностям и заботам прибавлялось еще одно мучительное и очень трудоемкое дело. Нельзя было пренебрегать помощью, предложенной Вейнтраубом, это могло навлечь подозрения; это говорило бы о том, что Мюленберг что-то скрывает от него. Кроме того, некоторые существенные детали действительно не имело смысла изготовлять в бедно оборудованной гроссовской лаборатории — это никак не вязалось бы с поставленной самим Мюленбергом задачей ускорить дело.
И вот он изобретал целые узлы, агрегаты, сложные и нелепые с точки зрения его настоящих задач. Потом заваливал мастерские Вейнтрауба заказами на эти химерические детали. А получив готовое изделие, вынимал из него, как ядрышко из ореха, одну, нужную ему часть и вставлял ее в свою схему. Остальное шло в ящик с «барахлом», как называл он все, до времени ненужное, что попадало в этот ящик. Следуя хорошо продуманной системе, Мюленберг заказывал и обычные радиотехнические детали, порой несколько усложненные, — лампы, конденсаторы, сопротивления, электронно-оптические линзы, — большая часть которых непосредственно отправлялась в тот же ящик, даже без осмотра. Все это нужно было для того, чтобы увести мысль вейнтраубовских инженеров, несомненно изучающих его головоломки, подальше от правильного пути.
Вновь и вновь Мюленберг бережно перелистывал драгоценные записи Гросса. Тут были все расчеты. Было даже главное и самое опасное — концентрические электромагниты-соленоиды, набросанные карандашом, — совершенно детские, милые каракули, ведь Гросс отличался просто поразительной неспособностью изобразить что-нибудь графически… Мюленберг помнит, как он хохотал до слез, когда Гросс на словах объяснил ему, наконец, что он тут хотел нарисовать… Нет, по этим наброскам ни о чем догадаться нельзя. А пояснений не было никаких, потому что все вычисления Гросс делал для себя и для Мюленберга, который в пояснениях тоже не нуждался. И все же… сами названия величин, которыми Гросс оперировал в своих расчетах, могли натолкнуть знающего человека на идею. Могли или нет? Мюленберг не мог читать эти записи глазами непосвященного в тайну идеи, она господствовала в его голове и каждую величину, найденную Гроссом, каждый его вывод уже заранее устремляла на свое, такое знакомое место в общей схеме прибора. Могли или не могли?..
Очень важно было решить этот вопрос. Если записи раскрывали тайну, хотя бы и с большим трудом, то все хитроумные ухищрения Мюленберга, весь его план — были глупейшим, наивнейшим донкихотством. Но только один способ мог дать ответ: показать эти записи кому-нибудь из крупных физиков-радиологов. Мюленберг знал их всех. Он перебирал их в памяти и… не находил среди них ни одного, кому можно было бы доверить тайну. Что случилось с немцами?!. Гитлер покорял Европу ценой страшной деморализации собственного народа, и эти победы продолжают опустошать и развращать самих немцев. Какой-то массовый психоз! Даже эти, наиболее культурные, пожилые люди, люди науки, которые раньше так возмущались Гитлером, теперь, когда цивилизованное варварство стало откровенной идеологией нацистов, — начали благодушно хихикать и исподтишка даже помогать этим гибельным победам… Нет… Нечего даже пытаться найти среди них надежного сообщника в этой неравной борьбе. Так можно только погубить все дело…
Однажды к нему подошел Ганс. Долго и внимательно осматривал он эти листки со всех сторон, наконец, сказал:
— Плохо… Все записи остались у них.
— Как? — не понял Мюленберг.
— Смотрите, почти на всех листках можно найти следы зажимов. Они сняли с них фотокопии.
Мюленберг задумался, ощупывая Ганса внимательным отеческим взглядом. Вот он — единственный друг, — верный, надежный. Как это случилось, что «столпы» морали — старая немецкая интеллигенция со всей ее молодежью рухнули со своих высот, как лавина в пропасть, а вот этот голубоглазый юноша из простой рабочей семьи стоит на вершине так твердо и спокойно!..
Мюленберг, как и Гросс, никогда не интересовался социологией, политикой, хотя он объективно признавал их значение и право на существование. Он просто, по натуре своей, не был склонен к анализу общественных явлений. Но, в противоположность Гроссу, он любил жизнь, людей и умел их наблюдать. Жизнь то и дело ставила перед ним новые вопросы и он отвечал на них как мог, пользуясь своими обычными принципами и опытом, не ощущая при этом никакой необходимости обобщать свои ответы в ту или иную систему взглядов. Или наоборот: извлекать заранее заготовленные ответы из ящичка какой-либо социальной концепции.
За три года, что Ганс работал в лаборатории, их отношения постепенно становились все крепче и как бы выше, — как стоящий на окне стволик лимона, выращенный Мюленбергом из косточки. Ганс был скромен, молчалив, трудолюбив, разговоры с ним на темы, не относящиеся к работе, происходили редко и только в отсутствие Гросса. Вначале Мюленберг интересовался его биографией, потом его радиолюбительскими делами, расспрашивал о семье, друзьях. И как-то незаметно, — никто из них не вспомнил бы при каких обстоятельствах это впервые случилось, — в их разговорах появилось одно коротенькое слово, которое сразу сблизило их, — «они». Во все времена и у всех народов это слово появлялось в эпохи борьбы государств, наций, классов, и для тех, кто его произносил, означало: враги. Оно было как бы естественным тайным паролем единомышленников.
Маленькое это слово «они» не только обнаружило общность позиций Мюленберга и Ганса, не только зажгло в их сердцах огонек настоящей дружбы, но послужило толчком к целому перевороту в сознании Мюленберга. Он понял, что он — «мы», которые обязательно должны существовать, если существуют «они». Кто это — мы? Он, Ганс и его друзья, о которых он давно догадывается? Нет, не в этом дело. Это гораздо больше. Мы — это другой идеологический лагерь, это другая сторона фронта великой борьбы, а он и Ганс — партизаны в лагере врага! И дело их — не личный протест возмутившихся граждан, а — миссия фронта!.. Вот чертовщина-то! Как же это случилось? Значит теперь этого нельзя избежать!..
Ах, как поздно, как поздно все это пришло в его медлительную голову! Пойми он это хотя бы на месяц раньше — и он не стал бы, как дурачок, носиться с этой идиотской, интеллигентской, да, интеллигентской этикой, запросто надул бы Гросса во время той знаменательной проверки ионизатора и отвел бы все несчастия, спас Гросса, его идею, себя… и Ганса.
И Ганса. Конечно, и Ганса… Черт возьми, сколько выдержки! Вот он спокойно показывает ему следы от каких-то зажимов на листках, говорит о копиях, снятых «ими». Как будто он не знал этого раньше, как и сам Мюленберг, — «они» не так наивны, чтобы вернуть им расчеты, да и саму машину, не оставив у себя копий… И вот он, все же, говорит об этом, чтобы так, — осторожно и деликатно, — проверить, не упустил ли Мюленберг это важное обстоятельство из виду. Он помогает Мюленбергу.
А ведь Ганс, конечно, понимает, что ждет его сейчас. Только благодаря связям Гросса, он до сих пор не попал в армию. Теперь — конец. Еще одна мобилизация, а она, конечно, скоро будет, и в Германии не останется ни одного молодого человека старше 16 лет. Ганса пошлют воевать против «своих».. Хорошо еще, если удастся сохранить его до конца работы. Но Ганс ведет себя так, словно он ничего не подозревает об этой страшной угрозе! Это он оберегает Мюленберга от лишних забот и тревог…
У Мюленберга никогда не было детей. А как хорошо, вероятно, было бы иметь сына… Вот такого…
…Эволюция в сознании инженера с каждым днем становилась значительнее и ощутимее для него самого. Слепой обретал зрение. Каждый раз, когда врач, при обходе, снимал с его глаз повязку, он все более четко различал окружающее.
Как его лечили, больной не знал, это ему было безразлично, он следил только за своим зрением. Потом он привык видеть, и заинтересовался методом лечения. Он вспомнил, что оно шло отдельными этапами. Сначала ему впрыснули препарат, который облегчил его страдания и вызвал доверие к врачу. Этим препаратом было маленькое слово «они». Потом вступила в действие хирургия. Врач стал жесток и холоден, его скальпель врезался в самое уязвимое место и больному пришлось напрячь все силы, чтобы не дрогнуть. — «Десять лет вы работали и не знали, что вы делаете? Стыдитесь, вы не ребенок!..» — Вот какая была операция…
Но как она помогла!
Когда он остался один и его окружили «они», он сорвал повязку, пластыри, швы, — чтобы броситься на Вейнтрауба, — и увидел свет, все вокруг!
И теперь все дальше уходит от него туман, становятся видимыми все более отдаленные планы…
… — Ничего, Ганс, — ответил, наконец, Мюленберг. — Теперь это не имеет значения. Пусть они ломают себе головы над копиями, а мы будем готовить новые подлинники — с их же помощью. Им больше ничего не остается. И нам — тоже… Может быть, все же нам удастся предотвратить несчастье. Я думаю, успех зависит от того, как скоро мы закончим работу. Чем меньше пройдет времени, тем больше шансов, что вся эта история не выйдет за пределы небольшого круга лиц, которые присутствовали при испытаниях на полигоне. Вы обратили внимание? Я вам говорил: все та же группа — пять человек. Вероятно есть еще какое-нибудь начальство, которое, конечно, ничего не смыслит в существе этой техники, но руководит ими. Это фигура безопасная… И даже, наверняка, полезная: она заинтересована в том, чтобы дело не ушло от них и, значит, сохранялось в тайне. Я рассуждаю так, Ганс. Из каких побуждений они налетели на нас? Из патриотических? Нет. Это люди не того сорта. Это хищники. Они хотят выслужиться, устроить свою судьбу, карьеру, — за счет изобретения Гросса. Им невыгодно вовлекать новых лиц — ведь придется делить трофеи! Значит они постараются держать все в секрете, по крайней мере, до тех пор, пока они уверены, что им вот-вот удастся получить от нас машину Гросса. Они наверняка не сообщат ничего и в Берлин — там тоже найдется немало охотников до лакомого куска. Но долго хранить эту тайну им нельзя, да и опасно: слухи, конечно, идут. Вот почему надо спешить, Ганс.
— Вы правы во всем, господин Мюленберг. Это очень крепко задумано и, по-видимому, ошибки не будет. Но я все-таки не понимаю, как вы представляете себе самый последний момент. Кто будет включать четвертую группу, и как вы сумеете…
— Не знаю, Ганс, — быстро перебил его Мюленберг. — Это я соображу там же, на месте. В крайнем случае… Впрочем, давайте как можно меньше думать об этом… а в особенности говорить.
— Ну, хорошо… — лицо Ганса опять стало суровым. — А как с этой папкой? Вы собираетесь взять ее туда с собой, так сказать, приложить к машине. Значит, в общем итоге у них все же останутся копии, а у нас не останется ничего. По моему следует подумать об этом.
Не ожидая ответа, Ганс вышел в другую комнату и оттуда сразу послышался шелест включенной электродрели: Ганс рассверливал отверстия на панели для пульта управления…
Зерно было брошено.
Врач продолжал лечить.
Казалось бы, все решено, план намечен, осталось его выполнять, ни о чем другом не думая. Но странные мысли то и дело возникали в голове Мюленберга.
Вдруг он представлял себе двух чудаков — изобретателей с их «машиной для передачи энергии без проводов»… Сколько же долгих лет прошло с тех пор, когда он сам искренне считал большой заслугой эту «лепту», вносимую ими «в прогресс человеческой культуры»? Да нет, это было всего месяц назад, — кругом уже бушевал пожар, и эта самая «человеческая культура» пылала и распадалась в огне пожиравшей ее гангрены. Да… Эта машина давно уже никому не нужна — как таковая. Нужна другая. Они и создали «другую». Другую, а не ту! Но кому они дали ее?.. («Стыдитесь, господин Мюленберг, инженер, гуманист! Вы не можете этого не понимать»).
Какая чушь! Ведь это же самое говорил… Вейнтрауб. Нет, он говорил иное… Мюленберг заставил себя вспомнить эту фразу, сказанную в «управлении» при первом свидании: «впереди — Россия, вы не можете этого не понимать».
Да, впереди — Россия. Это давно понимают все — и не только в Германии, а везде в мире. Жаль, что нельзя узнать, как там идут дела. Во всяком случае, там делается первая в истории людей попытка построить общество на разуме, а не на животных инстинктах. Там — колыбель нового мира…
«Впереди — Россия», — говорят «они», подготавливая страшный удар.
«… а у „нас“ не останется ничего»… это сказал Ганс.
…Больной начинал различать еще более далекие перспективы.
Срок, намеченный Мюленбергом, неумолимо приближался, а дела оставалось еще порядочно. Срок не был точен, но всякая оттяжка могла возбудить подозрения и нежелательные догадки, поэтому инженер еще усилил темп работы. И он, и, за редкими исключениями, Ганс ночевали в лаборатории; фрау Лиз, обильно теперь снабжаемая деньгами, усердно обслуживала и кормила их. Ганс мало изменился за это время, разве что несколько осунулся от недосыпания, побледнел. Мюленберг, наоборот, стал весь черным, обросшим, похожим на старого лесного медведя, вылезшего весной из берлоги. Взгляд его добрых, темно-карих глаз теперь был хмурым, тяжелым. Вероятно, дети бросились бы врассыпную, если бы он вдруг вышел к ним во двор.
Регулировку узлов ионизатора они начали вместе. Одному было бы немыслимо вообще справиться с этим, пришлось бы не столько работать, сколько ходить, ибо испытываемые блоки и улавливающие луч приборы находились в противоположных углах комнаты. Мюленберг последовательно менял то один, то другой параметр блока, как бы подкручивая колки своего инструмента. Потом брал аккорд. Приборы как бы вслушивались в него и определяли, верно ли он звучит. Ганс в другом углу следил за приборами и записывал показания.
Это был мрачный, нерадостный, но упорный труд, подогреваемый острым чувством необходимости и долга.
Жизнь становилась все более невыносимой. Мюленберг уже давно не виделся ни с кем из своих знакомых. Он боялся вопросов. «Куда девался Гросс? Ну, его забрали, почему — неизвестно. Но почему освободили его, Мюленберга?.. Что он мог ответить?..»
Почти ежедневно, — и это было, пожалуй, самое мучительное обстоятельство, — звонила фрау Гросс. Нет ли каких-нибудь новостей о муже? Мюленберг полагает, что его выпустят, как только он окончит работу, которую не успел завершить доктор; все выяснится в ближайшие дни. Нет оснований особенно волноваться… Вся жизнь Мюленберга стала ложью, отвратительной и невыносимой. Даже от Ганса он вынужден был скрывать некоторые свои намерения, чтобы не огорчать его.
Ах, как отвратительно все исказилось, как непохоже стало на то, что было раньше, до этой ужасной ошибки Гросса!
Раньше они с трудом добывали средства для создания своей машины, и, когда это им удавалось, работали легко, с увлечением. Теперь заботы о средствах не было. Телефон, что дал ему Вейнтрауб, действовал магически: каждое требование Мюленберга выполнялось моментально, с необыкновенной точностью. А работа стала тягостной и ненавистной.
Мюленберг торопился; его враги тоже торопились; их интересы как будто совпадали. И в то же время Мюленберг действовал вопреки интересам врагов. Все — сплошной парадокс!
Чувство ответственности росло с каждым днем. Мюленберг и Ганс прекрасно понимали, что чем ближе дело подходило к концу, тем более возрастала опасность, что враги придут неожиданно и отберут у них готовую машину — тут же, в лаборатории. Это было бы возможно, если бы они догадались о плане Мюленберга. Но признаков этого не чувствовалось. Вейнтрауб вел себя чрезвычайно корректно. За все время он позвонил только два раза, справляясь, не нуждается ли инженер в чем-нибудь, достаточно ли быстро и точно выполняются его требования. Он как бы проверял своих людей.
Мюленберг воспользовался этими двумя разговорами, чтобы подробнейшим образом информировать Вейнтрауба о ходе работы. Пусть он не беспокоится: еще дней восемь — десять и все будет готово. Они даже могут уже сейчас наметить порядок демонстрации и передачи машины. Мюленберг должен сначала сам убедиться в правильности решения задачи. Прекрасно, это будет там же, на полигоне. Если все окажется в порядке, он тотчас же сообщит об этом Вейнтраубу, и тот приедет туда со всеми, кто должен быть в курсе дела.
Было бы хорошо, если бы обязательства Мюленберга кончились там же, на месте, в тот же день. Он сделает все необходимые пояснения, передаст свои расчетные материалы, чертежи, записи. Там же вернется Гросс. Вейнтрауб понимает, конечно, что вся эта история для него — пытка.
Ласковым голосом Вейнтрауб пожурил инженера за «излишнюю впечатлительность», но согласился с его планом.
— Подите прогуляйтесь, Ганс, — тихо сказал инженер. Ганс быстро открыл дверь и исчез в коридоре.
Так они делали каждый раз перед ответственным разговором. Один из них выходил на кухню или в уборную.
С некоторых пор фрау Лиз стала особенно предупредительной к сотрудникам доктора Гросса. Ее природное любопытство, общительность заметно возросли, обострилась страсть к уборке в лаборатории и около нее… Ни у Мюленберга, ни у Ганса не возникало сомнений относительно причин этих странных перемен в поведении хозяйки. В их положении осторожность была необходима.
— Ее вообще нет, — сказал Ганс возвратившись. — Ушла за продуктами.
— Очень кстати. Вот что, Ганс… Нам нужно решить один важный вопрос, пока еще не поздно. В последние дни я много думал над тем, что вы как-то сказали об этой папке с нашими документами. Действительно, получится ерунда, если я ее «приложу к машине», как вы выразились, и — только. Вначале, после ареста доктора, я думал, — вы это знаете Ганс, — что единственная задача в том, чтобы уничтожить все — и документы, и саму машину. Но… за это время многое изменилось… во мне; я многое понял — и в значительной степени благодаря вам.
— Ну что вы, господин Мюленберг… — смущенно пробормотал Ганс.
— Да, да, Ганс. Это так. Только теперь я по-настоящему узнал вас… и полюбил… А ведь мы работаем вместе уже около трех лет. Видите, как поздно! У меня все так. Я — человек, так сказать, замедленного действия… Все же я счастлив, что в этот, самый тяжелый и трудный момент моей жизни, рядом со мной — вы, которому я безусловно верю, несмотря на то, что мы с вами никогда даже не поговорили как следует по душам… Так вот. Сейчас я уже не хочу уничтожать идею Гросса. Это было бы тем же варварством, против которого мы восстали. Открытие появилось на свет и должно жить. Но пусть оно служит тем, кто борется за настоящий прогресс человечества, за торжество разума. Вырвать его из рук врагов — только половина дела. Нужно еще отдать его друзьям. Вы понимаете меня, Ганс?..
— Ну, конечно, господин Мюленберг! Я очень рад. Я так и думал, что вы придете к этому. Но что же вас огорчает?
— Я не знаю, как это сделать. У меня нет никаких возможностей…
— Зато у меня есть!
— Знаю, Ганс. Вот это меня и страшит… Боюсь, что вы не представляете, как трудна и опасна такая операция. Смертельно опасна, Ганс! Тут нужен большой опыт конспиративной работы, знание тех сетей, которыми вас будут ловить на каждом шагу, наконец, просто жизненный опыт. Откуда у вас все это! Вы можете попасться на первых же шагах, тем более, что за вами, вероятно, уже следят агенты Вейнтрауба А тогда — конец, и вам, и всем нашим операциям. Большой риск!
— Но вы забываете одно важное обстоятельство: я не один. Именно это я и имел в виду, когда говорил, что у меня есть возможности. Одному человеку в нашей нынешней обстановке такая задача, конечно, не под силу. Кое-что придется сделать и мне… но… знаете что, господин Мюленберг, лучше я не буду рассказывать вам ничего об этой операции, скажу только, что она уже обдумана во всех подробностях. А вы — забудьте о ней, у вас и так слишком много забот. Вам придется только подготовить текст — этого никто другой не сделает.
Мюленберг вдруг улыбнулся.
— Я вижу, мы предвосхищаем мысли друг друга… Скажите, Ганс, вы любите… карандаши?
Ганс почти испуганно посмотрел на инженера. Уж не свихнулся ли он, бедняга… В самом деле, так много свалилось на него…
— Какие карандаши?
— Вообще, карандаши; я нашел у себя пару прекрасных французских, правда уже несколько использованных… Вот, смотрите…
Он вынул из внутреннего кармана два довольно толстых, покрытых синим лаком, очинённых карандаша и протянул их Гансу.
— Возьмите ножик и очините вот этот, он сломан… «Контефрер» — фирма потомков самого изобретателя карандаша… Видите, какое дерево? Это сибирский кедр… Теперь попробуйте писать… Чувствуете, какая мягкость, — графит богемский…
Ганс молча и послушно выполнял все указания инженера, то и дело поглядывая на него.
— Я решил подарить их вам, Ганс, они мне больше не понадобятся. Кладите в карман… Нет, нет, в пиджак, отсюда они выпадут…
Ганс спрятал карандаши в пиджак, висевший в другой комнате. За несколько секунд, что он провел там, наедине с собой, в его мыслях прошел вихрь. Если это сейчас подтвердится… позвонить в бюро неотложной помощи… или Вейнтраубу… нет, лучше в бюро. Вейнтраубу — потом, когда он останется один и приведет здесь все в надлежащий порядок… Вызвать Вольфа — одного из друзей, чтобы он унес кое-что…
Он вышел, с трудом напустив на лицо безмятежную улыбку.
— Что ж, спасибо, господин Мюленберг. Сохраню их на память о вас. И буду писать ими только любовные письма… если придется.
Мюленберг сидел на том же месте, подняв голову и внимательно вглядывался в Ганса.
— Ладно, — сказал он. — Теперь скажите, вы ничего не заметили… особенного?..
«Так… значит отошло, пока», — подумал Ганс.
— В чем, собственно? — осторожно спросил он.
— Ну, в карандашах, разумеется!
Ганс развел руками, пожал плечами в полном недоумении.
— Ничего. Хорошие, добротные карандаши. Я не такой специалист…
— Ну, тогда, значит, все в порядке, Ганс! Можете поздравить меня с отличным выполнением работы. Последние две ночи почти целиком я посвятил ей. Задача была в том, чтобы изложить принцип Гросса возможно более кратко и в то же время исчерпывающе. В конце концов, мне удалось сжать текст до одного листка вот из этого блокнота. Правда, листок исписан весь, с двух сторон, мелким шрифтом. Там — все пояснения, цифры, формулы и три главных принципиальных схемы. Я сделал два экземпляра и заключил их в эти карандаши — пришлось выдолбить их внутри, потом снова склеить. Тоже была работка… Думаю, что теперь наше сокровище можно спокойно вынести отсюда; в случае обыска, у вас не найдут ничего предосудительного. Как вы думаете?
— Все это… просто гениально, господин Мюленберг. Право, можно подумать, что у вас — солидный стаж конспиративной работы… Ну и напугали же вы меня этими карандашами!
— Знаю, Ганс. Все видел, — устало, без улыбки ответил инженер, закрывая глаза и опуская голову к сложенным на столе рукам. Силы вдруг оставили его. — Угадайте, что я сейчас сделаю? — едва слышно пробормотал он.
— Нечего угадывать. Вам нужно спать. — Ганс быстро переложил на диване подушку, развернул одеяло, потом взял Мюленберга под руки и помог ему совершить этот невыносимо трудный переход в четыре шага. — И спите до отказа, — сказал он строго и громко, так, чтобы инженер успел осознать эти слова, как желанный приказ, которому нельзя не подчиниться.
Через минуту Ганс убедился, что инженер приступил к выполнению задания.
Тогда он вышел в «свою» комнату, достал из пиджака карандаши и долго рассматривал их, восхищенно покачивая иногда головой. Теперь им владело чувство радостного удовлетворения: в этих карандашах — главное, то что нужно.
И вся заслуга принадлежала Мюленбергу, этому замечательному, самоотверженному, мудрому, хорошему человеку…
В эти последние дни у Ганса было много забот. С помощью друзей он организовал небольшую мастерскую — станцию для зарядки аккумуляторов на окраине города, как раз на пути к полигону. Туда была переправлена самая ответственная деталь ионизатора — концентрические соленоиды — электромагниты. Там составлялись и заряжались новые батареи аккумуляторов. Все это нужно было для того, чтобы как можно больше отдалить момент полного укомплектования машины. План был такой: когда будут везти машину на полигон, они заедут на эту зарядную станцию за аккумуляторами и электромагнитами. Тогда уже будет мало шансов, что у них отберут вполне готовую машину до испытания — чего Мюленберг больше всего опасался.
А среди аккумуляторных батарей там же готовилась и главная — четвертая, та, которая определяла успех и само существование всего плана Мюленберга.
Когда Мюленберг, выходя из состояния небытия — там, на полигоне, в каком-то гениальном прозрении вдруг увидел этот единственно возможный способ вырвать из рук врагов и уничтожить машину Гросса, он даже не подумал о том, сможет ли он добыть материал, необходимый для осуществления этого способа. Нужно было достать его так или иначе — вот и все! Позднее он ясно представил себе всю трудность и опасность этой задачи, но продолжал выполнять свой план, исходя из какой-то упрямой, фатальной уверенности, что материал будет. Дальше вступили в действие случайности — таинственное явление, которое с подозрительным постоянством приходит на помощь каждому, кто сильно захотел чего-либо добиться. Это кажется странным и порождает почти мистическую веру в «судьбу», «счастье», «удачу»… Но человек обычно знает лишь одну вереницу событий и не знает других; а события эти, развиваясь каждое логично и закономерно, то и дело пересекаются, приходят в соприкосновение — тут и возникают эти кажущиеся «случайности».
У одного из друзей Ганса был дядя, не очень еще старый, но совершенно седой человек, которого после появления у него внучки младшие родственники стали называть дедом, а сверстники — стариком.
Жил он в горной местности, километрах в ста к югу от Мюнхена, в деревне, на берегу большого озера, изобиловавшего рыбой. Собственно говоря, это озеро и было главным стимулом, заставившим старика покинуть город и обосноваться здесь с женой и внучкой и «фермой» из одной коровы. Он был завзятым и искусным рыболовом — любителем-удочником. За четыре года, прожитых здесь, он хорошо изучил озеро, рельеф дна и повадки рыбного населения, что и позволяло ему регулярно приносить с ловли, не считая мелочи, двух-трех «поросят», — как он называл крупных, упитанных карпов. Таким образом, семья его была обеспечена бесплатным питанием (это в военное-то время!), а иногда даже сбывала лишнюю рыбу местным жителям. Старик благоденствовал. В городе у родственников он появлялся редко и неохотно — лишь по традиционным семейным датам. Мюнхен — и городскую жизнь вообще — откровенно возненавидел и никаких перемен в жизни не желал и не ждал. Однако перемены наступили.
Однажды утром, сидя в своей лодке с удочками, старик заметил необычайное оживление на противоположном берегу озера. Там появилось много большегрузных автомобилей с солдатами, машинами, материалами. Началась какая-то напряженная, торопливая деятельность. Уже через час на том берегу возник целый поселок из палаток; к вечеру в ближайших горах послышались тяжелые, гулкие взрывы, от которых рыбья мелочь панически взметывалась в воздух, заставляя водную гладь озера с шипением вскипать, будто от града, мгновенно высыпавшегося из тучи. Покой был нарушен. Старику стало не по себе.
Чтобы выяснить в чем дело, он на другой день попробовал приблизиться к тому берегу, но его отогнал прочь вооруженный часовой. И никто из жителей деревушки не знал и не понимал, что там происходит.
Через несколько дней на озере появилась небольшая моторная лодка с двумя военными. Старик забыл об удочках и не спускал с них глаз. Сперва он решил, что это рыболовы и обрадовался: рыболовы — люди свои и теперь он узнает все! Но лодка вела себя странно, она вертелась около одного места — то приближаясь, то удаляясь от него, потом то же самое проделывала в другом месте. Может быть они ловили сетями? Но и тогда это была бы какая-то необычная ловля, судя по их движениям. Солнце зашло, и старик потерял лодку из виду.
На другой день, в то же время, лодка появилась снова, проделала те же непонятные эволюции, затем взяла курс прямо на старика. Приблизившись, военные деликатно, с выключенным мотором, описали дугу и стали рядом. Из лодки демонстративно торчали удочки и мокрый подсачек, но старик опытным взглядом сразу определил, что удочки эти едва ли когда-нибудь были в употреблении.
Возможность узнать, наконец, все тайны, взбудоражившие его жизнь, подошла вплотную, поэтому он, скрепя сердце, встретил непрошенных гостей радушно и постарался в свою очередь заинтриговать их своими знаниями и рыболовным опытом. Скоро, однако, гости поняли, что конкретных сведений о том, где и какая рыба держится, так сразу из старика не выудишь, что с ним надо сначала подружиться, расположить его к себе.
Так создалась почва для быстрого взаимного сближения. Дальше все пошло по программе, намеченной отнюдь не стариком. Он был приглашен на моторку закусить ввиду окончания клева. Появилась совершенно неотразимая бутылка… Хозяин — старший по чину военный, по-видимому, какой-то техник, — оказался словоохотливым, веселым человеком… Через час они были друзьями, и старик знал уже почти все, что он хотел узнать. Новости были неприятные. На том берегу началось строительство подземного завода, который сооружался внутри скалистой горы, возвышавшейся над озером. Старик знал: таких подземных заводов тогда немало строили и не только в Баварских горах, но и на севере — в Гарце, Рене, Фихтеле — во всех горных районах Германии. Гранитные внутренности гор дробили взрывчаткой и вываливали машинами наружу. Чудовищные взрывы рассекали целые отроги и гряды, оказавшиеся на пути будущих подъездных дорог.
Словом, война пришла и сюда, в эту тихую и, казалось, такую надежную обитель старика. Пришло главное содержание войны — разрушение. Разница была невелика: там сметалось с лица земли то, что веками создавали люди, тут — рушились миллионнолетние создания природы. Вскоре дело дошло и до людей; одной из первых жертв был старик.
Его новый приятель раскрыл ему и тайну своей «ловли». Он был специалистом по взрывным работам, поэтому свободно располагал взрывчатыми материалами. Недавно, работая на строительстве подземного аэродрома у верховьев Кинцига в Бадене, он попробовал в свободное время глушить рыбу в реке. За какие-нибудь два-три часа ему удавалось наполнять вот эту самую лодку так, что в ней уже невозможно было двигаться… Но тут, на озере, — он уже пробовал, — что-то ничего не получается… нужно знать места…
Старик был честным рыбаком и бескорыстным человеком. Он презирал всякое хищничество. Он знал, что при глушении вылавливается лишь малая доля рыбы, остальное — гибнет, разлагается на дне; что на оставшихся полуживых, искалеченных рыб нападают заразные рыбьи болезни и через некоторое время мор довершает почти полное опустошение водоема… Но…
Но… придется, видно, уходить отсюда, соображал рыбак. Раз — завод, значит — рабочий поселок там, на берегу, лодки, пристань, катанье, купанье, всякие рыболовы… Да и глушить все равно будут, пока идет строительство. Таких «любителей» теперь немало… Нет, не для того он поселился здесь. Надо уходить. Переселяться. Значит нужны деньги…
А «приятель», между тем, продолжал разворачивать свою программу, с удивительным тактом попадая в тон мыслям старика. Ну, что толку ловить в день по два-три этих ваших «поросят»? Это же смешно. Бахнуть два-три раза, взять тонну. И — в Мюнхен, на базар. Время голодное, расхватают сразу. Машина у него есть: в любой момент — каких-нибудь полтора часа и — там. Все просто!..
Старик боролся с собой. Вообще говоря, это все было, конечно, интересно. Особенно — техника дела. Он уже не раз слышал рассказы о глушении, но многого не понимал и ему очень хотелось бы только посмотреть, как это делается. Кстати и проверить себя, свои знания о рыбе… Соображения о выгоде, о деньгах были где-то на последнем плане, но все же были…
Короче говоря, он решил попробовать.
Осторожно подведя лодку к месту, где, по его мнению, в это время должна была находиться крупная рыба, дрожащими от волнения руками он сам поднес свою зажигалку к кончику шнура, который, как крысиный хвост, торчал из ладоней техника, сжимающих нечто вроде большого куска стирального мыла. Тот, не торопясь, проверил, горит ли шнур, и тихо опустил брусок с хвостиком в воду.
Старик судорожно заработал веслами, уводя лодку прочь от этого места. Голова его ушла в плечи, лоб наморщился, глаза сощурились — он ждал страшного взрыва, — одного из тех, какие порой доносились с того берега, — фонтана воды, может быть, гибели… Он здорово волновался. Но не успел он сделать пяти-шести взмахов, как техник сказал:
— Довольно, хватит.
В тот же момент он почувствовал резкий удар в днище лодки, сопровождаемый коротким, сухим, каким-то подспудным треском. Ровная гладь воды в том месте, где был опущен брикет, вдруг заметно выпучилась, потом побелела, зашипела и стала оседать. Техник велел повернуть лодку назад, взял подсачек на длинной рукоятке и во весь рост стал на нос, оглядывая воду вокруг. Старик смотрел на него и — тоже на воду, и больше всего на свете в этот момент хотел, чтобы никакой рыбы не появилось.
Все же он первым заметил легкий всплеск впереди, слева, и руки его сами быстро и ловко направили лодку туда, «Поросенок», грубо выброшенный из сачка, с большой высоты тяжело ударился о дно лодки и лежал, мелко подрагивая хвостом. Старик никогда не позволил бы себе так поступить с рыбой, особенно с таким красавцем. Он хорошо видел его боковым зрением. Прямо посмотреть на него он не мог, потому что боялся встретиться с ним взглядом…
Светлые животы и поблескивающие бока рыб появились сразу в нескольких местах. Техник молча указывал направление, и старик покорно выполнял его распоряжения.
Лодка наполнялась рыбой.
А в душе старика все нарастала и ширилась темная, гнетущая пустота. Ему было все равно…
Война уже сразила его.
В последующие дни, к немалому удивлению своих мюнхенских родственников, старик то и дело стал навещать их в городе, причем почти всегда в некотором подпитии. На вопросы отвечал лаконично и, так как он не любил врать, достаточно точно: в последнее время он здорово приноровился ловить рыбу в этом озере… А в ближайший семейный праздник он собрал всех и устроил пир горой. Был тут и его любимец — племянник Вольф. Ему старик по секрету рассказал все…
Это был тот самый Вольф, приятель Ганса, который принимал деятельное участие в организации зарядной аккумуляторной станции в начале Вольфратсгаузенского шоссе.
На другой же день он вместе с дядей — «дедом» уехал к нему на озеро, захватив с собой солидную сумму денег, полученных Гансом от Мюленберга.
Вот так и пересекаются разные вереницы жизненных событий и, если присмотреться, нет ничего «случайного» ни в самих этих вереницах, ни в их переплетениях и встречах.
Наступил последний день работы.
Около полудня Ганс медленно подошел к Мюленбергу и сказал безрадостно:
— У меня все готово.
И все-таки инженер дрогнул, — Ганс заметил это по его взметнувшемуся взгляду. Да, это был конец. Только что он сам закончил последнюю из остававшихся операций — проверку параллельности оптических осей луча и видоискателя. Однако Мюленберг сразу овладел собой.
— Так… Хорошо, Ганс, у меня тоже все готово. Как наши «внешние» дела? Там все в порядке?
— Да. Электромагниты на месте. Аккумуляторы проверены, поставлены под зарядку. Сегодня ночью будут готовы.
— А четвертая батарея?
— Уже заряжена.
— Сколько вошло?
— Тридцать пять килограммов. Я думаю, это слишком много, господин Мюленберг.
— Ничего, Ганс, ничего. Чем больше, тем вернее будет эффект.
— Это я понимаю. Но как же вы-то сами…
У Мюленберга вдруг защекотало в носу, грустные глаза его стали влажными. Он привлек к себе Ганса и крепко прижал его к своему большому телу.
— Спасибо, Ганс! Вы единственный человек, который тревожится о моей судьбе. Но… не думайте об этом: у вас и так достаточно забот сейчас. Я справлюсь сам.
Остаток дня они посвятили окончательной проверке действия основных агрегатов машины, затем укладке их в ящики, и, наконец, генеральной «уборке» лаборатории. Все, что могло хотя бы отдаленно намекнуть на последнюю конструкцию ионизатора, было сожжено, сломано, уничтожено.
К вечеру Мюленберг позвонил Вейнтраубу: все готово, завтра можно ехать на полигон. В похвалах и комплиментах нациста инженер без труда различил нотки плотоядного удовлетворения, которые его немало успокоили: очевидно, никакой агрессии не предполагается. Он отослал Ганса отдыхать, принял хорошую дозу брома и рано лег спать — завтра он должен владеть собой, как никогда. Ночь прошла спокойно, даже без сновидений.
Рано утром появились рабочие, машину по частям вынесли вниз, уложили на грузовик. Никто из инженеров «управления» не присутствовал. Шофер легковой машины передал Мюленбергу и Гансу пропуска для свободного прохода на полигон и два бинокля.
На самой окраине города они заехали на зарядную станцию, чтобы захватить аккумуляторы и главную деталь ионизатора — концентрические электромагниты.
Как ни успокоился Мюленберг после вчерашнего телефонного разговора с Вейнтраубом, все же он немного волновался во время этой операции. Это был единственный пункт в его плане, который не контролировался им самим непосредственно. Тут господствовал Ганс. И не столько Ганс, сколько его таинственные друзья — они организовали эту зарядную станцию — мастерскую, они приняли на хранение электромагниты, они заряжали четвертую батарею… А кто они? Что за люди? Достаточно ли они надежны, опытны, осторожны, взрослы, наконец?..
Мюленберг не знал никого из них и даже ничего о них: таких разговоров с Гансом они никогда не вели. Инженер почему-то представлял себе этих «друзей» Ганса, как компанию романтически настроенных молодых людей, увлеченных опасной игрой в приключения, — хотя, трезво рассуждая, он понимал, конечно, что это — неверное представление. И все же — кто они?..
Ганс уверен в них, это — единственное, что было очевидно. Но Ганс молод. Чем больше людей участвует в деле, тем больше вероятность всяких ошибок, оплошностей. Каждая из них может привлечь внимание, навести на след. А теперь так много глаз, которые жаждут увидеть что-нибудь подозрительное…
Да, это было, конечно, самое рискованное место всего плана. Отсюда мог начаться провал…
Погрузкой распоряжался Ганс.
Когда машины остановились, он спрыгнул с грузовика и повел рабочих Вейнтрауба в помещение, похожее на грубо побеленный сарай с широкой двустворчатой дверью. Через минуту они вынесли оттуда три аккумуляторных ящика и стали размещать их на грузовике.
Мюленберг сидел в открытой легковой машине и внимательно наблюдал за людьми.
Последний тяжелый ящик вынесли двое пожилых рабочих зарядной станции.
— «Вот они!» — встрепенулся Мюленберг.
Даже не взглянув на инженера, они пошли было к грузовику, но Ганс крикнул, что там уже нет места, и направил их к легковой машине.
Мюленберг пересел вперед, узкий ящик поставили между сиденьями.
И только когда машины двинулись с места, эти двое, прикоснувшись к козырькам своих кепок, как бы поправляя их, посмотрели прямо в глаза Мюленбергу.
И тут Мюленберг понял, кто такие друзья Ганса и в чем сила Ганса и этих — его собственных друзей, которых он узнал так поздно!..
Вот и полигон. Вот место, где стояла раньше машина.
Там Мюленберг в последний раз видел Гросса…
Сначала на сердце опускается страшная тяжесть. Потом она будто проникает внутрь, делает сердце каменным, твердым… Хорошо… Сегодня машина будет действовать в третий и последний раз, и она отомстит за Гросса, за Мюленберга, за себя…
Странно: сегодня Мюленберг чувствует себя совсем здоровым, даже молодым. Он быстро движется, за всем успевает проследить, даже вместе с Гансом помогает рабочим поднять тяжелый ящик аккумуляторной группы и вдвинуть его в машину на свое место. Вот что значит — нервы!
Появляются люди Вейнтрауба, прибывшие сюда еще раньше. Они уже закончили установку объектов в поле и для предварительного испытания и для демонстрации. Верно ли это сделано? Старший показывает Мюленбергу расположение объектов на полигоне. Расстояние пять, десять и пятнадцать километров. Слева на шестах с белыми флажками — лампы, включенные в заземленные антенны. А справа — для демонстрации начальству — три дощатые панели перед траншеями. Там будут живые объекты…
— Какие именно? — настороженно спрашивает Мюленберг.
— Скот, — глупо улыбаясь, отвечает тот. — Только скот: лошади и овцы.
Электромагниты уже извлечены Гансом из аккумуляторного ящика и поставлены на место. Машина собрана. Теперь она еще больше похожа на пушку с двумя короткими спаренными стволами, направленными вперед. Можно приступать к испытанию.
Старший снова подходит к Мюленбергу.
— Люди не нужны больше?
Мюленберг чувствует за этой предупредительностью особое распоряжение Вейнтрауба.
— Нет, — отвечает он, — не нужны, отправьте всех.
Затем он подходит с Гансом к машине, пускает мотор и наводит трубу на самый дальний флажок. Пятнадцать километров! Вот он, этот флажок, он появляется в поле зрения. Нити окуляра накладываются на него, указывая своим пересечением направление луча.
Включив ионизатор, а затем ток, Мюленберг видит, как на шесте вспыхивают разноцветные лампочки. Ганс тоже видит это в бинокль.
— Горит! — восклицает он, и в голосе его чувствуется затаенная тревога — рухнула надежда.
— Как и следовало ожидать, — спокойно, с некоторой гордостью добавляет Мюленберг, выключив «воздушный кабель». — Жаль, что мы не можем проверить, как будет действовать наша четвертая группа.
— Отказа не может быть, — убежденно говорит Ганс.
— Ну, тогда будем звать гостей. — Мюленберг садится в легковую машину, едет в контору полигона и вызывает к телефону Вейнтрауба.
— Машина проверена, — говорит он. — Результаты превосходят всякие ожидания.
Вейнтрауб чрезвычайно доволен. Он ждал с нетерпением этого звонка. Они выезжают и через полчаса будут на полигоне. Начальник управления тоже приедет с ними. Приблизительно в это же время приедет и доктор Гросс.
— Ну, Ганс, как будто все в порядке, — говорит Мюленберг, возвратившись пешком. — Я думаю, все нужные нам люди будут здесь. Давайте поговорим. Наступает последний акт… Как бы ни кончился он, нам едва ли придется еще говорить с вами когда-нибудь… Будьте готовы ко всему. Вероятно, теперь возьмут и вас. Но я думаю, что вам удастся выкарабкаться: вы были только электромонтером, исполнителем. Вам поручали монтаж простейших деталей, не посвящая в суть дела… Давайте посидим вот тут, на траве. Какая чудесная погода стоит эти дни!..
Ганс молча жует сорванную травинку, обхватив руками колени и мрачно смотрит куда-то в пространство. Молчать тяжело, но и говорить не о чем. Забрать его могут и по другим поводам… Но разве можно сейчас огорчать этого замечательного человека?..
— Теперь слушайте, Ганс. Во время демонстрации нам, вероятно, не удастся разговаривать. Давайте условимся: вы быстро уйдете с полигона, как только я сделаю такой жест… — Он потер лоб рукой и почесал голову. — Будьте очень внимательны, Ганс, не пропустите этого движения.
— Можете быть спокойны, господин Мюленберг. Едва ли я пропущу сегодня хоть одно ваше движение.
Вдали, у ворот, слышатся настойчивые автомобильные гудки. Оба поворачиваются.
— Приехали… Ну, теперь прощайте, Ганс!
Они встают, берутся за руки и несколько мгновений смотрят друг другу в глаза… Потом расходятся.
Два больших лимузина останавливаются недалеко от машины. Из них выходят шесть человек: среди них Мюленберг узнает тех военных инженеров, которые были здесь прошлый раз. Гросса среди них нет. Вейнтрауб знакомит его с Риксгеймом. Этот человек производит на него отвратительное впечатление скользкой, расплывшейся жабы.
Снова шум у ворот… Небольшая военная машина подкатывает к лимузинам и как бы выбрасывает из себя Гросса.
Мюленберг устремляется к нему, они обнимаются, отходят немного в сторону. Никто не слышит, о чем они говорят. Минут через пять они приближаются к группе. Гросс молча, будто не замечая никого, входит вслед за Мюленбергом на мостик и становится за спиной своего друга, опустившегося на сиденье перед пультом.
Еще раз на этом полигоне повторяется та же сцена. Гудит мотор, люди напряженно впиваются в бинокли… Незримый луч, выйдя из машины, зажигает вдали электрические лампочки…
Только теперь это все происходит на расстоянии десяти километров. Мюленберг чувствует одновременно и отвращение и гордость, когда наведенный им луч одним только прикосновением сваливает лошадь на таком далеком расстоянии.
Когда затихают восторженные комплименты Мюленбергу и сдержанные — Гроссу, Вейнтрауб предлагает перейти к объяснению нового принципа машины.
Мюленберг медленно поднимает руку, трет лоб.
— Пожалуйста, я готов… — оглядываясь, он видит, как Ганс нерешительно отходит назад. — Можете идти, Ганс, вы мне больше не понадобитесь! — громко и строго говорит он. Потом добавляет тихо Вейнтраубу: — Надеюсь, тут нет людей, которым не следовало бы присутствовать при объяснении? Я думаю, не в ваших интересах особенно популяризировать метод Гросса.
— Вы осторожны, — отвечает тот. — Но нет, все эти люди в курсе дела. Это те, которые вместе со мной работали над первой машиной и будут работать над второй.
«Ценное признание, — думает Мюленберг, — очевидно, здесь все, кто может быть опасен».
— Ну и прекрасно, — говорит он. — Тогда начнем. Подойдите поближе, господа. Я начну с самого главного — ионизатора.
Он медленно открепляет крышку тыльной части «пушки», долго копается в ней, наконец, вынимает концентрические электромагниты. Нужно дать время Гансу уйти подальше. Гросс склоняется над его плечом.
Шесть человек, тесно расположившись с двух сторон мостика, на котором сидит Мюленберг, стараются как можно ближе рассмотреть эту замечательную деталь.
Именно так и представлял себе эту последнюю сцену Мюленберг, когда, вот тут же, на полигоне лежа на земле с закрытыми глазами и едва бьющимся сердцем, он придумал свой план…
Ах, какое страшное волнение… Сердце начинает клокотать, как лава в жерле вулкана. А что, если оно не выдержит в самый последний момент? Нет, не надо тянуть…
Он быстро оглядывается кругом. Ганса уже нет. Большая рука инженера ложится на пульт слева. Пальцы нащупывают рычажок выключателя четвертой группы аккумуляторов… Еще одно маленькое, совсем незаметное движение — и конец… Мюленберг не решается повернуть рычажок. В нем возникает непреодолимое желание сначала сказать им в лицо, что их ждет… И он говорит сдавленным, прерывающимся голосом.
— Все это сделал доктор Гросс… совсем не для того, чтобы убивать… Вы решили иначе… Но… «взявший меч от меча погибнет…»
Глаза всех, опущенные к электромагнитам, удивленно вскидываются к его глазам.
— Теперь — возмездие… Скорей! — кричит он глухо самому себе…
Быстрым, решительным шагом Ганс направляется к воротам полигона. Надо пройти метров двести.
Проходная контора. Он оглядывается. Нет, застрять здесь нельзя. После его не выпустят. Вот пропуск. Надо успеть…
Он выходит за ограду, пересекает дорогу и по тропинке, сокращающей путь к шоссе, углубляется в лес.
Потом быстро сворачивает вправо. Он почти бежит по краю леса, вдоль забора.
Вот, наконец, подходящее дерево. Он взбирается на него, как белка, стараясь не ломать сучьев, все выше, выше. Понемногу полигон раскидывается меж ветвей широкой панорамой. Еще небольшое движение вверх. Он видит машину Гросса, людей, обступивших ее, черную фигуру Мюленберга, возвышающуюся над пультом.
Теперь — не отрывать глаз. Уйдет Мюленберг или нет?
В этот момент картина мгновенно и беззвучно преображается; Ганс видит этот страшный фейерверк во всех подробностях. Острые, короткие радиусы яркого света, брызнувшего из-под машины, окутывает мутный желтоватый клуб дыма и пыли, выворачивающийся наизнанку, и из него вздымается в воздух черный фонтан. Наконец, приходит звук. Оглушительный гром потрясает воздух, панический шелест волной пронизывает лес; Ганс изо всей силы обнимает ствол, чтобы не свалиться, но не отрывает глаз от темных точек и каких-то кусков, вертящихся в воздухе и параболами разлетающихся из фонтана…
Весь сжавшись, сцепив челюсти в конвульсивном напряжении, Ганс ждет. Мутная дымка уходит в сторону…
Наступает поразительная тишина. Все вокруг будто замерло в страхе.
Там, где была машина, ничего нет, только темное пятно зияющей воронки. В разных направлениях, на разных расстояниях от нее можно различить то, что осталось от людей… Что тут принадлежит Мюленбергу, Гроссу — трудно определить.
Конец…
Еще несколько секунд Ганс, как и все вокруг, остается недвижимым. Потом, как бы придя в себя, сваливается с дерева и бежит прямо лесом на юг, к шоссе.
Вечереет.
Пригородный поезд из Мюнхена деловито подлетает к одной из дачных станций Розенгеймской дороги — километрах в двадцати от города. Он сходу останавливается, выпускает на пустынную в этот час платформу густую толпу пассажиров и немедленно отправляется дальше, быстро набирая скорость. Люди со свертками, хозяйственными сумками, молча и торопливо устремляются к своим домам, к короткому ночному отдыху после трудового дня в городе. Платформа пустеет раньше, чем поезд скрывается из виду. Просто удивительно, как быстро исчезает куда-то вся эта масса людей. Уже через одну-две минуты только на главной улице, идущей прямо от станции, можно увидеть несколько человек; больше нигде никого нет. Таков темп жизни. Во всем чувствуется темперамент военного времени.
Двое вышли из одного вагона и движутся в одном и том же направлении — по главной улице. Один — пожилой, усатый, в рабочей кепке, другой — высокий, светловолосый, бледный, молодой человек, следует за ним шагах в сорока. Через несколько минут передний сворачивает в переулок налево, потом направо. В конце улицы он входит во двор и исчезает в маленьком домике, но тотчас же появляется снова и, открыв калитку, ждет около нее. Когда второй точно повторив все его повороты, проходит мимо, он говорит тихо:
— Входи, Ганс, все в порядке.
Небольшая светлая комната встречает их готовым к ужину столом и таким ароматом кулинарии, доносящимся вместе с шипением из кухни, что пришедшие, даже не переглянувшись, начинают как-то странно и, по-видимому, бессмысленно улыбаться. Впрочем все это не так просто, как может показаться. Сегодня Ганс проснулся около шести утра, причем спал он только три часа; с тех пор у него во рту, кроме двух стаканов зельтерской воды, перехваченных на улице, по возвращении с полигона, ничего не было. Во все последующее время его язык едва мог двигаться во рту — так было там сухо и терпко.
— Мойте руки скорей и садитесь за стол, у меня все готово, — говорит тетушка Марта входя, чтобы поздороваться. — Э, Ганс, милый, что это с тобой, не болен ли?
— Устал немного, — улыбается Ганс, — да и голоден, правду сказать… Ты меня прости, тетушка Марта, но… вот смотри, — он подносит к ее глазам часы, — через десять минут я должен быть там, — он указывает глазами куда-то вверх. — Вы садитесь без меня.
Женщина явно, неподдельно огорчена; она беспомощно смотрит на мужа.
— Ничего не поделаешь, Марта. Так нужно, он прав. Нужно, действительно, — понимаешь?.. Иди, Ганс. Мы подождем тебя. Не больше часа, ведь так?
— Думаю, так.
— Иди.
Ганс выходит в прихожую, открывает дверцу в крошечный чуланчик; согнувшись, кое-как влезает туда, вытащив предварительно какой-то мешок, потом ящик. Луч карманного фонарика помогает найти нужные сучки в дощатой переборке… Боковая стенка открывается так, что Ганс, прижавшись в угол, едва протискивает в образовавшуюся щель свое тело. Теперь он «у себя». Вспыхивает лампочка.
Тут можно только сидеть — и то согнувшись. Площадь каморки — метр на полметра. Он сидит на низком ящике. Перед ним вместо стола — полка из одной доски, на ней слева — панель передатчика с ребристыми ручками. Справа — ключ Морзе. Между ними, как раз под лампочкой — пространство для тетради.
Он кладет перед собой часы, тетрадь, карандаш, включает передатчик, ждет пока нагреются лампы, потом проверяет «эфир»…
Легкий стук в чуланчик заставляет его насторожиться.
— Это я, Ганс, открой на минутку.
Ганс открывает.
— На-ка держи. А то ты, чего доброго, заснешь там, а мне так и ждать тебя до утра? Из темноты в каморку протягивается рука с кружкой крепкого, темно-коричневого чая. — Не начал еще?
— Нет. Еще две минуты. Спасибо, дядя Вил… Ах, как ты это здорово придумал! Это же мечта, самое нужное сейчас… Большое тебе спасибо…
— Я тут не при чем. Это все Марта. Ну, действуй, да помни: мы ждем…
Ганс надевает наушники, кладет руку на ключ, закрывает глаза и — уносится далеко на восток, вместе с сигналами, срывающимися с его антенны:
…cq… cq… cq… cq… eu2bd
Через несколько минут он переключает антенну на прием. И слушает, медленно поворачивая ручку настройки вправо и влево — в пределах двух-трех делений лимба, останавливаясь и прислушиваясь к щебету сигналов, которыми полон эфир…
И вот он оставляет ручку. Знакомые интонации, как голос любимой, прерывают его полет.
…ma-ama, ma-ama, ma, ma, mama-a…
Это он…
…eu2bd… eu2bd… перехожу на прием, — звучит в наушниках.
Ганс включает передатчик на пойманную волну.
…eu2bd, слушайте… основные помехи устранены, ускорьте проверку по переданной ранее схеме расположения диполей, тогда сообщу новую схему… антенна сорвана ветром…
Кисть Ганса, плавно изгибаясь к запястью, колеблется над ключом…
«Прощайте, товарищ Мюленберг, — думает он, сжимая покрасневшие веки. — Мы выполним ваше задание, чего бы это ни стоило. И я не забуду вас никогда…»