ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

14 НОЯБРЯ 1971 ГОДА

Еду за рулем по шоссе Лонг-Вэлли. Чудный день: ярко светит солнце, небо голубое. Проезжаю мимо выкрашенных белой краской оград. Одна из лошадей провожает меня пристальным взглядом. Фермерский пригород Лос-Анджелеса. Вниз под уклон и вверх на горку. Воскресное утро. Покой. По бокам дороги перечные деревья, листва шелестит на ветру.

Уже почти вырвался. Вдали от Боба и Мэри, от их дома и своего маленького гостевого домика, стоящего на заднем дворе; вдали от Кит, которая навещала меня, пока я работал, и, чтобы привлечь мое внимание и выпросить подачку, била копытом, вздыхала, ржала, фыркала, тыкалась носом мне в плечо. Этого больше не будет.

Последний уклон дороги и последний пройденный на скорости ухаб. Впереди автострада Вентура и весь мир. На знаке над сторожкой надпись: «Adios Amigos». Прощай, Хидден-Хиллз.

* * *

Жду у автомобильной мойки. На удивление безлюдно. Все в церкви? Только что мимо прополз бежевый «мерседес-бенц». Всегда мечтал о таком. Накропать еще одну книгу? Пью купленный в автомате мясной бульон. Появляется мой темно-синий «гэлакси». Солидный, приятный на вид, приобретенный по умеренной цене, – мой тип автомобиля. Его приветствуют сопла, выстреливая длинные тонкие струйки мыльного раствора.


Стою на пустой парковке у почтового отделения. Последняя проверка моего абонентского ящика. Не стану суетиться и отказываться от обслуживания. Послал последние счета по оплате в «Ма Белл» и «Бродвей».[2]

* * *

Ожидаю перед знаком «стоп» у бульвара Топанга. Путь свободен. Быстрый поворот налево – плавный разворот – поворот направо – путь до съезда на автостраду Вентура. Прощай, Вудленд-Хиллз.

День по-настоящему великолепный. Ярко-голубое небо; узкие бледные полосы облаков. Воздух как холодное белое вино. Мимо «Гемко»[3], мимо музыкального театра «Вэлли». Они остаются позади, переставая для меня существовать. Теперь я играю в солипсизм. Перед отъездом я бросил монетку: «орел» – на север, «решка» – на юг. Направляюсь в Сан-Диего. Смешно подумать, что повернись монетка еще разок, и я сегодня вечером оказался бы в Сан-Франциско.

Багаж у меня скромный: два чемодана. В одном мой темно-коричневый костюм, темно-зеленая спортивная куртка, слаксы, несколько рубашек, белье, носки и носовые платки, а также маленький несессер с туалетными принадлежностями. В другом чемодане патефон, наушники и десять симфоний Малера. Рядом со мной мой старый верный кассетный магнитофон. Сзади одежда и рукописи. При мне дорожные чеки и наличные. Пять тысяч семьсот девяносто два доллара и тридцать четыре цента.

Забавно. Когда в пятницу я пошел в «Банк Америки» и стоял в очереди, меня охватило беспокойство. Потом до меня дошло: больше не надо беспокоиться. Я смотрел на всех этих людей с чувством сострадания. Они по-прежнему зависят от времени и календаря. Почувствовав себя свободным от этого, я сразу успокоился.

Только что пропустил поворот на автостраду Сан-Диего. Ничего страшного. Могу прямо сейчас перейти на новый маршрут. Перестроюсь, поеду в сторону центра города до пересечения с автострадой Харбор и доеду до Сан-Диего по другой трассе.

Впереди рекламный щит, расхваливающий Диснейленд. Не посетить ли мне на прощание это волшебное королевство? Не был там с 1969 года, когда приезжала мама и мы вместе с Бобом, Мэри и их детьми повели ее туда. Нет – Диснейленд отменяется. Единственное, что меня сейчас там привлекает, – это дом с привидениями.

Еще один рекламный щит: «В Лонг-Бич открыт для посещений океанский лайнер "Куин Мэри"». Вот это уже звучит заманчиво. Ни разу не был на борту этого судна. А Боб плавал на нем во время Второй мировой войны. Почему бы не взглянуть?

Слева, как огромное черное надгробие или обелиск, высится башня «Юниверсал». Сколько раз приходил я сюда на деловые встречи? Странно подумать, что больше никогда не увижусь ни с одним продюсером, не напишу очередной сценарий. Никогда больше не позвоню своему агенту: «Послушайте, бога ради, где мой чек? Я превысил свой кредитный лимит». Мысль умиротворяющая. И время выбрано удачно – уйти, когда мало кто вообще работает.

Подъезжаю к «Голливудской чаше»[4]. Не был здесь с прошлого августа, когда познакомился с той секретаршей из «Скрин джемз»[5]. Как ее все-таки звали? Джоан, Джун, Джейн? Не помню. Помню только, что она говорила, будто обожает классическую музыку. Докучал ей всякими глупостями. Чушь все это, вполне в духе Голливуда. Второй концерт Рахманинова? Джоанджунджейн никогда о нем не слыхала.

Полагаете, что за все эти годы я мог бы кого-то встретить? Плохая карма? Что-то не так. Чтобы ни разу за всю жизнь не встретить женщины, которая тебя тронула бы? Невероятно. Без сомнения, причины кроются в моем прошлом. Например, в одержимости мотоциклом с коляской? Фу, Фрейд. Никак не можешь примириться с тем, что я не встречал женщины, которую мог бы полюбить?

* * *

У въезда на автостраду Харбор плотное движение. Меня окружают машины. Повсюду мужчины и женщины. Они не знают меня. Я не знаю их. Все окутано смогом. Надеюсь, в Сан-Диего воздух чистый. Никогда там не был; не знаю даже, на что он похож. Примерно так можно было бы описать смерть.

Музыкальный центр. Потрясающее место. Был здесь примерно неделю назад, В. С[6] – до Кросуэлла (это мой лечащий врач). Исполняли вторую симфонию Малера. Мета[7] поистине великолепен. Когда в финале едва слышно вступил хор, меня пробрала дрожь.

Сколько я увижу городов? Денвер? Солт-Лейк-Сити? Канзас-Сити? Придется на день-два задержаться в Колумбии.

Забавная мысль. Собираюсь стать преступником, потому что не хочу больше пересылать плату за автомобиль. И знаете что, мистер Форд? Мне совершенно на это наплевать.

Господи Иисусе!


Прямо передо мной вклинился какой-то фургон, и мне пришлось быстро перестраиваться. Тревожно заколотилось сердце, потому что не было времени посмотреть, движется ли кто-то за мной в этом ряду.

Сердце по-прежнему сильно бьется, но я вздохнул с облегчением.

Когда ты наконец перестанешь волноваться по пустякам?

Теперь мне видны три дымовые трубы парохода с черной окантовкой. Его поставили на стоянку? Мне уже его жаль. Приковать такой лайнер – все равно что сделать из орла чучело. Может получиться нечто впечатляющее, но ему уже не летать.

«Куин» только что подал голос: оглушительный рев, сотрясший воздух. До чего же он огромен! Лежащий на боку Эмпайр-стейт-билдинг.

* * *

Я заплатил за вход в красной будке, поднялся на эскалаторе и сейчас медленно продвигаюсь по крытой галерее в сторону парохода. Справа от меня гавань Лонг-Бич с голубой подвижной водой. Слева – маленький мальчик таращит на меня глаза. Это что за странный дядя, говорящий в черную коробочку?

Впереди еще один эскалатор, очень длинный. Какой же высоты «Куин»? Я бы сказал, этажей двадцать.

* * *

Сижу в большом салоне. Отделка деревом в стиле тридцатых годов. Странно, что это считалось шиком. Широкие колонны. Столы, стулья. Танцевальная площадка. На сцене рояль.

* * *

Пассаж; магазины по сторонам выложенной плиткой площадки. Над головой светильники размером с колеса грузовика. Столы, стулья и диваны. И все это когда-то плавало? Поразительно. А как было на «Титанике»? Представить только, что нечто подобное оказалось смыто ледяной водой. Устрашающее видение.

Чего мне хотелось бы, так это прокрасться вниз, в неосвещенную часть, где находятся каюты. Пройтись по тихим затененным коридорам. Интересно, есть ли там привидения?

Но я этого, конечно, не сделаю. Правилам я подчиняюсь.

Старые привычки сохраняются дольше, чем те, что приходят им на смену.

* * *

На переборке увеличенная фотография: Гертруда Лоуренс[8] со своей белой собакой. Точно такую же нашли для съемок в «Оливере Твисте» Дэвида Лина[9] – приземистую, уродливую, с остроконечными ушами.

Мисс Лоуренс улыбается. Прогуливаясь по палубе «Куин», она не догадывается о том, что смерть ходит за ней по пятам.

* * *

Фотографии в витрине с надписью: «Памятные вещи».

Дэвид Найвен[10] исполняет шотландскую джигу. У него вполне беззаботный вид. Он не знает, что его жена скоро умрет. Я смотрю на это застывшее мгновение. Мне не по себе, потому что я ощущаю себя немного богом.

Вот Глория Свенсон[11] в мехах. Вот Лесли Ховард[12] – как молодо он выглядит. Помню, что видел его в фильме с названием «Беркли-сквер»[13]. Припоминаю, что он путешествовал во времени – назад, в восемнадцатое столетие.

В этот момент и я в каком-то смысле совершаю нечто подобное. Находиться на этом корабле – почти то же самое, что перенестись в 30-е годы двадцатого века. Даже звучащая вокруг музыка. Должно быть, такую музыку играли в то время на борту «Куин» – старомодную, необыкновенно чарующую.

Сообщение на информационной доске: «Судно носит имя Ее Величества с 26 сентября 1934 года». До моего рождения оставалось пять месяцев.

* * *

Сижу в Обзорном баре. Правда, вокруг нет мужчин в деловых костюмах, на столе передо мной не стоит стакан с выпивкой. Лишь туристы и черный кофе в пластмассовом стаканчике да испеченный в Анахейме яблочный пирог.

Интересно, как ко всему этому относится корабль? Примирился ли с тем, что утратил былое очарование? Или сердится? Я бы рассердился.

Смотрю на стойку бара. Каким было это место в те дни? «Принесите джин с тоником, Гарри. Бокал белого вина. Виски "Джи энд Би" со льдом, пожалуйста. А теперь "субмарину"[14] и обжигающе горячий кофе с холодным, как лед, молоком».

Над стойкой бара настенная роспись. Люди танцуют, держась за руки, – изображение в виде вытянутого овала. Кто они такие? Все они, как и корабль, застыли во времени.

Под ложечкой у меня странно тянет. Так бывает, когда смотришь фильм об автомобильных гонках и показывают вид из машины. Тело знает, что я сижу на месте, и все же визуально я еду на большой скорости, и эта противоречивость в ощущениях вызывает тошноту.

Сейчас у меня противоположное чувство, но столь же неприятное. Я двигаюсь, а все окружающее меня на «Куин» неподвижно. Есть ли в этом какой-то смысл? Сомневаюсь. Но это место начинает потихоньку вселять в меня ужас.

* * *

Офицерские каюты. Здесь нет никого, кроме меня, вклинившегося между двумя туристскими группами. Ощущения усиливаются: что-то давит мне на солнечное сплетение. Звуки еще больше их усугубляют; на борту передаются объявления типа: «Прошу мисс Молли Браун обратиться в справочное бюро». Непотопляемое судно?

Пока я рассматриваю каюту капитана, звонит колокол. Тогда люди были, что ли, меньше? Эти стулья кажутся мне какими-то маломерными. Другое объявление: «В кабинете казначея для Анджелы Хэмптон оставлена телеграмма». Где сейчас Анджела? Получила ли она телеграмму? Надеюсь, новость была хорошей. На стене развешаны приглашения. В стеклянных витринах закреплены форменные костюмы. Книги на полках. Занавески, часы. Бюро, на нем белый телефон. Все какое-то застывшее во времени, статичное.

* * *

Навигационный мостик; его называют нервным центром корабля. Отполированный, сверкающий, но неживой. Никогда больше не повернутся эти колеса. Никогда больше телеграфный аппарат не передаст приказы в машинный зал. Навсегда останется темным экран радара.

Пора заканчивать экскурсию по кораблю. Меня не покидает странное ощущение. Сижу на скамейке в музее. Обстановка вполне современная, совсем не такая, как там, где я только что побывал. Чувствую себя подавленным. Зачем я вообще сюда пришел? Неудачная мысль. Мне нужен лес, а не разделенная перегородками на отсеки покойницкая.


Ну ладно. Доведу дело до конца. Это мой стиль. Никогда не останавливаться посередине. Не откладывать в сторону книгу, какой бы скучной она ни была. Не уходить с фильма или спектакля, пусть даже и неинтересного. Съедать все, что лежит на тарелке. Быть вежливым с людьми старше себя. Не пинать собак.

Вставай, черт побери. Иди.

Иду по главной комнате музея. На глаза попадается сильно увеличенный снимок первой страницы газеты: «Телеграфное агентство Лонг-Бич». И заголовок: «КОНГРЕСС ОБЪЯВЛЯЕТ ВОЙНУ».

Господи. На борту целый дивизион. Боб тоже через это прошел. Ел с такого же подноса, разделенного на ячейки, пользовался такими же столовыми приборами. Носил длинный коричневый плащ наподобие этого, коричневую шерстяную шапку, шлем с таким же подшлемником, боевые сапоги вроде этих. Таскал такой же вещмешок и спал на одной из двухъярусных коек. Таковы памятные вещи моего брата, напоминающие о «Куин». Никакой шотландской джиги, никакого выгуливания чьей-то белой собачки с остроконечными ушами. Всего лишь девятнадцатилетний парень, плывущий через океан, возможно, навстречу смерти.


Опять это странное тянущее ощущение под ложечкой.


Еще памятные вещи. Домино. Игральные кости в кожаной чашке. Механический карандаш. Книги для отправления религиозных служб: протестантской, католической, иудейской, церкви «Христианской науки» – старые, хорошо знакомые тома. Я почувствовал себя археологом, ведущим раскопки в храме. Другие фотографии. Мистер и миссис Дон Амиче. Харпо Маркс. Эдди Кантор. Сэр Седрик Хардуик. Роберт Монтгомери. Боб Хоуп. Лорел и Харди. Черчилль[15]. Все застыли во времени, улыбка не сходит с их губ.

Пора уходить.

* * *

Сижу в машине совершенно изможденный. Так ли чувствует себя медиум после посещения дома, наполненного призраками прошлого? Меня все больше затягивает и скручивает ощущение дискомфорта. На этом судне живет прошлое. Если здесь все так же будут бродить толпы людей, то вряд ли это надолго. Со временем все должно рассеяться. Но сейчас прошлое явно присутствует.


А может быть, дело всего лишь в яблочном пироге.

* * *

Двадцать минут третьего; направляюсь в Сан-Диего. Слушаю некую странную какофонию вместо музыки – ни мелодической линии, ни содержания.

Боже мой, ну вот опять. Путь мне загораживает трейлер, и я выезжаю на соседнюю полосу, прибавляю скорость и проезжаю мимо него, маневрируя, чтобы занять выгодное положение. Неужели не понимаешь, Ричард Кольер?

Музыка прекратилась. Не слышал, что это было. Теперь будут передавать Рэгтайм для одиннадцати инструментов Стравинского. Просто выключил приемник.


Лос-Анджелес уже пропал. Так же как Лонг-Бич и «Куин». Сан-Диего – это пока фантазия. Реален только этот разворачивающийся передо мной участок автострады. Где я остановлюсь в Сан-Диего – если предположить, конечно, что он существует? Какая разница? Найду гостиницу, пойду в ресторан – может быть, японский. Посмотрю киношку, почитаю журнал или прогуляюсь. Выпью, подцеплю девчонку, постою на причале, буду кидать в катера камешки. Решу потом, когда попаду туда. К черту планы.

Послушай, парень, надо взбодриться! Тебя ждет веселая жизнь! Месяц за месяцем!


Вот ресторан, где подают морские деликатесы. Думаю, поем меч-рыбы. А начну трапезу с вишийского картофельного супа.

* * *

Сан-Хуан-Капистрано позади. Богоподобное желание одним усилием воли разрушить целые сообщества людей.


Облака над головой как горы снега, нагроможденные друг на друга и напоминающие по очертаниям гигантские замки на фоне голубого неба.


Никакой силы воли. Взял и включил снова приемник. Передают «Прелюды» Листа. Музыка девятнадцатого столетия устраивает меня больше.

* * *

Сейчас облака напоминают дым. Словно мир охвачен пламенем.


Опять то же ощущение в желудке. Непонятно, откуда оно взялось, если «Куин» уже далеко позади. Полагаю, дело все-таки в яблочном пироге.

* * *

На въезде в Сан-Диего движение становится по-настоящему плотным. Надо отсюда выбираться.

Нет ли здесь места под названием «Морской мир»? Думаю, есть. Посмотреть, как кит прыгает через обруч. Еду в центр. Зажат машинами со всех сторон. Как ядовитые грибы, неожиданно возникают рекламные щиты. Чуть больше четырех часов. Начинаю нервничать.

Зачем я сюда приехал? Сейчас все кажется бессмысленным. Сто двадцать восемь миль и ради чего?

Завтра поверну на восток. Встану рано, приму таблетку от головной боли и отправлюсь в сторону Денвера.


Господи, как будто снова вернулся в Лос-Анджелес! Многополосное движение, мигание красных огней, сердитые лица водителей.

А, впереди мост. Поеду по нему. Неважно, куда он ведет, лишь бы отсюда выбраться.

На знаке надпись: «Коронадо».


Еду прямо на солнце. Оно меня ослепляет. Сияющий золотой диск.


В отдалении скалы. Тихий океан.


Что там такое у кромки воды? Огромное причудливое строение.

Заплачу за проезд и посмотрю.

* * *

Только что повернул налево на Эй-авеню. Место на вид старинное. Справа от меня английский коттедж. Никакого транспорта. Тихая, обсаженная деревьями улица. Может, останусь здесь на ночь. Должен же где-нибудь быть мотель. Вот старый дом, напоминающий особняк девятнадцатого столетия. Кирпичный, с эркерами и огромными трубами.

Не он ли впереди? Вон та башня с красной черепичной крышей?

Не похоже.


Просто не туда поехал. Сейчас нахожусь на парковке за зданием. Ему, должно быть, лет шестьдесят-семьдесят. Большой дом. Пять этажей, выкрашен в белый цвет, с красной черепичной крышей.

Нужно зайти с фасада.


Вообще-то на другой стороне дороги я видел мотель – если окажется, что это не гостиница. Но все-таки это гостиница!

* * *

Я в комнате номер 527 с окном, выходящим на океан. Солнце почти село; слева от темной линии скал из-за горизонта выглядывает его тонкий ярко-оранжевый край. На жемчужно-серой прибрежной полосе ни одного человека. Вижу и слышу лишь прибой, рокочущий, как отдаленный гром. Чуть позже половины пятого. Место такое спокойное, что я, возможно, останусь здесь не на одну ночь.

Надо осмотреться.

* * *

Словно глазурованный сумерками, дворик кажется нереальным: огромный, с извилистыми дорожками и зелеными подстриженными лужайками. Небо похоже на нарисованный театральный задник. Может, это южная оконечность Диснейленда.

Я проехал под воротами; служитель поставил машину на стоянку, а носильщик взял мои вещи. Он, похоже, был удивлен весом второго чемодана. Я последовал за ним вверх по пандусу, покрытому красным ковром, обогнул белую металлическую скамью с комнатным растением посредине, вошел в холл, зарегистрировался, после чего меня провели через этот патио. Из листвы деревьев, столь густой, что птиц не было видно, доносился их неугомонный щебет.

Сейчас птицы умолкли, и в патио тихо.

Я смотрю на него с балкона пятого этажа – на стулья и столики с зонтами, ящики с цветами. Место какое-то нереальное. Смотрю на американский флаг, высоко реющий над башней. Интересно, что там наверху?

* * *

Я слишком проголодался, чтобы ждать, когда подадут ужин: в шесть часов в Гриль-зале принца Уэльского, в половине седьмого – в Малом коронном зале. Сейчас только пять. Если я в течение часа буду пить, то отключусь, а мне бы этого не хотелось. Намереваюсь получить от пребывания здесь как можно больше удовольствия.

Сижу у венецианского окна в почти пустом Малом коронном зале. Мне пообещали что-нибудь из меню ленча. Рядом находится внушительный Большой коронный зал, используемый только, наверное, для банкетов. За окном вижу то место, куда я подъехал сначала. Неужели это было сорок минут назад?

Этот зал красив. На стенах панели, обшитые красной с золотом тканью, а выше, до уровня трех или четырех этажей, – деревянные с богатой отделкой. Покрытые белыми скатертями столы, горящие в темно-желтых трубках свечи, высокие металлические кубки – все ожидает гостей к обеду. Все такое изысканное.

Официантка только что принесла суп.

Сейчас я ем великолепный густой фасолевый суп с кусочками ветчины. Изумительно. Я действительно голоден. Что, в конечном счете, может показаться бессмысленным, но от чего получаешь удовольствие. Этот потрясающий зал. Вкусный горячий суп.

Интересно, хватит ли у меня денег остаться здесь на неопределенное время. Не очень-то разбежишься, расходуя двадцать пять долларов в день. Полагаю, у них есть расценки на месяц, но даже в этом случае я могу разориться еще до отъезда.

Давно ли существует эта гостиница? В моем номере есть информационный листок, на который я потом взгляну. Судя по всему, место старинное. Направляясь в фойе по коридору подвального помещения, идущего от Гриль-зала принца Уэльского, я прошел через бар с роскошной стойкой. Завтра можно будет там выпить. Видел также пассаж с парикмахерской и ювелирным магазином, заглянул в боковую комнату с игровыми автоматами, взглянул мимоходом на развешанные по стенам фотографии того времени. Рассмотрю их потом. Позже, когда насытится мой изголодавшийся организм.

Сейчас слишком темно, чтобы увидеть что-то за окном. Поблизости затененные деревья, припаркованные машины, в отдалении – разноцветные огни Сан-Диего. В окне отражается огромная люстра, как подвешенная в вечернем сумраке корона из огней. Здесь совсем не так, как в вытащенной на берег и кишащей людьми «Куин Мэри». Скорее это прежняя «Куин», правящая морями.

Здесь только одна вещь неуместна – музыка. Должно быть что-то более изысканное. Струнный квартет играет Легара.

* * *

Я сижу в огромном кресле в мезонине, расположенном над холлом. Прямо передо мной массивный канделябр с рядами красноватых лампочек и свисающих с основания хрустальных подвесок. Над головой потолок с замысловатой отделкой, темные панели отполированы до яркого блеска. Я вижу массивную, обшитую панелями колонну, главную лестницу и позолоченную решетку шахты лифта. Наверх я поднялся по другой лестнице. Было так тихо, что я ощущал это физически.

Кресло, в котором я сижу, – нечто особенное. Спинка много выше моей головы, по сторонам волюты два пухлых купидона. Оба подлокотника оканчиваются крылатыми драконами, чьи чешуйчатые тела простираются до сиденья. В месте, где подлокотники прикрепляются к спинке, сидят, развалясь, две фигуры – ребяческого вида Бахус и играющий на свирели мохноногий Пан.

Кто до меня сидел в этом кресле? Как много постояльцев смотрели сквозь решетку вниз, в холл, на людей – сидящих, стоящих, болтающих, входящих и выходящих? В 30-е, 20-е, 10-е годы двадцатого века.

Даже в 90-е девятнадцатого?

* * *

Я сижу в викторианской гостиной с бокалом в руке, глядя в окно с цветными стеклами. Прелестная комната. В кабинках роскошная красная обивка, напоминающая бархат. Обшитые панелями колонны и потолок, канделябр со свисающими хрустальными подвесками.

* * *

Двадцать минут десятого. Приняв душ, лежу, усталый, на кровати и просматриваю информационный листок. Эта гостиница была построена в 1887 году. Невероятно. Что-то в ней мне показалось знакомым. К сожалению, это не дежа-вю. Режиссер Билли Уайлдер снимал здесь «Некоторые любят погорячее».[16]

Вот некоторые цитаты из листка:

«Здание напоминает замок».

«Последняя из экстравагантных приморских гостиниц».

«Памятник прошлому».

«Башенки, высокие купола, деревянные резные столбы и викторианские имбирные пряники».

Прислушиваюсь к звуку, которого не слышал с самого детства: шуму радиатора отопления.

В коридорах удивительная тишина. Словно, наполнив воздух, там спрессовалось само время.

Интересно, наполнит ли оно и эту комнату? Осталось ли здесь что-нибудь с прошлого века? Это золотисто-коричневое в крапинку ковровое покрытие? Сомневаюсь. Ванная комната? Возможно, тогда даже не было ванной комнаты. Плетеные кресла? Может быть. Определенно не кровати, не тумбочки и не лампы. И уж конечно, не телефоны. Эти гравюры на стенах? Маловероятно. Жалюзи? Нет. Очевидно, заменили даже оконные стекла. Комод или висящее над ним зеркало? Не думаю. Корзинка для мусора? Наверняка. А как насчет телевизора? О да.

Здесь совсем немного вещей из прошлого. Досадно.

* * *

Меня зовут Ричард Кольер. Мне тридцать шесть, по профессии я телесценарист. Мой рост шесть футов два дюйма, вешу я сто восемьдесят семь фунтов. Мне говорили, что я похож на Ньюмена; возможно, имели в виду кардинала[17]. Я родился в Бруклине двадцатого февраля 1935 года. Чуть не поехал в Корею, но война кончилась. В 1957-м окончил университет штата Миссури со степенью бакалавра журналистики. По окончании стал работать в Эй-би-си в Нью-Йорке; в 1958-м начал продавать сценарии. В 1960-м переехал в Лос-Анджелес. В 1965-м мой брат перевел в Лос-Анджелес свое печатное дело, и я в том же году поселился в гостевом доме, находящемся на их участке. Этим утром я уехал оттуда, потому что через четыре-шесть месяцев умру и во время путешествия собираюсь написать об этом книгу.

Много пустой говорильни, чтобы заставить себя произнести эти слова. Что ж, они сказаны. У меня опухоль височной доли, неоперабельная. Я всегда считал, что утренние головные боли вызваны переутомлением. Наконец пошел на прием к доктору Кросуэллу – Боб настоял, сам отвез меня туда. Сильный, упрямый Боб, железной рукой управляющий своим бизнесом. Когда доктор Кросуэлл сообщил нам, он плакал, как ребенок. Проблемы у меня, а плачет Боб. Чудный человек.

Все это случилось меньше двух недель назад. До этого я думал, что проживу долго. Отец умер в шестьдесят два только из-за пьянства. Маме семьдесят три, она здорова и полна энергии. Если подумать, у меня было много времени, чтобы успеть жениться, завести семью. Никогда не переживал по этому поводу, да и не встретил той, единственной. Теперь все кончено. Рентгеновские снимки, пункция спинного мозга – диагноз подтвердился. Кольеру конец.

Мог бы остаться с Бобом и Мэри. Пройти курс лучевой терапии. Прожил бы еще несколько месяцев. Но я это отмел. Достаточно было им обменяться одним-единственным смущенным, страдальческим взглядом, какой почти всегда бывает у людей в присутствии умирающего. Я понял, что нужно это прекратить. Не смог бы день за днем выносить этот взгляд.

* * *

Эту главу я пишу, а не диктую на магнитофон. Как бы то ни было, плохую привычку я приобрел, готовя сценарии полностью на пленке. Для писателя вредно утратить особое чувство, когда записываешь слова на бумагу.

Диктовать сейчас не могу, потому что слушаю через наушники Десятую симфонию Малера; Филадельфийский симфонический оркестр, дирижирует Орманди[18]. Когда не слышишь звука собственного голоса, диктовать несколько затруднительно.

Да, Кук[19] проделал потрясающую работу. Звучит совсем как Малер. Может быть, не столь велико богатство оттенков, но это, несомненно, он.

Я знаю, почему люблю его музыку; только сейчас это понял. Он в ней присутствует. Подобно тому, как в этой гостинице живет прошлое, так Малер живет в своих произведениях. Сейчас он у меня в голове. Избитая фраза «Он продолжает жить в своих сочинениях» редко бывает уместной. В случае Малера это можно понимать буквально. В этой музыке присутствует его дух.

И вот финальный аккорд. К глазам неотвратимо подступают слезы, комок в горле, в груди поднимается буря чувств.

Было ли еще когда-то выражено в музыке столь трагичное прощание с жизнью?

Господи, дай мне умереть с Малером в душе.

Смотрю на лицо в зеркале. Лицо не мое, а Пола Ньюмена году этак в 1960-м. Так долго гляжу на него, что начинаю рассматривать его объективно. Люди иногда это делают – глядят на свое отражение, пока – раз-раз – на них не начинает смотреть какое-то незнакомое лицо. Иногда это лицо даже устрашает, настолько оно чужое.

Единственное, что заставляет меня прийти в себя, – то, что я вижу, как шевелятся губы Пола Ньюмена и он произносит слова, которые говорю я сам, – я это слышу. Тогда я понимаю, что лицо мое, хотя и не чувствую никакой с ним связи.


Мальчик, которому принадлежало это лицо, был красив. Слова эти звучали часто, он постоянно их слышал. И как же это на него действовало? Взрослые – даже незнакомые – ему улыбались и, рассматривая его ангельское личико, иногда гладили по белокурым волосам. Что еще? На него поглядывали девчонки. Как правило, искоса. Иногда и в упор. Маленький мальчик частенько краснел. Случалось, забияки разбивали ему до крови нос. К сожалению, мальчик слишком долго это терпел. Но однажды его загнали в угол и принялись так колотить, что даже у него лопнуло терпение, и он дал сдачи. Бедный парнишка не просил себе такое лицо. Он никогда не пытался воспользоваться им для своей выгоды. Повзрослев, он обрел некоторую уверенность, и забияки сменили тактику на менее откровенную.

Черт возьми, я вот сижу и разглагольствую о собственном лице. Зачем говорить от третьего лица? Это я, люди, Ричард Кольер. Очень красивый. Могу об этом говорить все, что угодно. У дверной скважины никто не подслушивает. Вот оно, мир. Да, да! И помогло ли это лицо парню за дверью? Спасет ли оно его? Сможет ли оно уничтожить коварную опухоль?


Ни за что. Так что в итоге лицо это бесполезно, ибо не в состоянии удержать владельца в этом мире хотя бы на день дольше отпущенного срока. Что ж, черви попируют на славу… Господи, какую мерзость я говорю!


Какую глупость и гадость.

* * *

Почти полночь.


Лежу в темноте, слушаю шум прибоя. Словно в отдалении стреляют орудия.


Это самые тяжелые часы.

Это место мне нравится, но скорей всего я здесь останусь лишь на несколько дней. Какой смысл задерживаться дольше?


Через несколько дней я встану утром и отправлюсь в Денвер и другие места на востоке. И в одно местечко на западе. Хватит распускать нюни, Кольер.

* * *

Четыре часа двадцать семь минут утра. Только что встал выпить воды. Совсем не нравится этот привкус хлорки. Жаль, что нет чистой питьевой воды, как дома.

Дома?

15 НОЯБРЯ 1971 ГОДА

Семь часов одна минута. Попытался встать. Поднялся, оделся, ополоснул лицо, почистил зубы, принял витамины и прочее. Потом сразу же лег. Слишком сильно болит голова.

Досадно. Великолепный день – насколько я могу видеть, с трудом разлепляя глаза. Голубое небо, океан. Пустынный, освещенный солнцем песчаный берег. Прохладный бодрящий воздух.

Не могу говорить.

* * *

Восемь часов пятьдесят шесть минут. Патио нежится в лучах утреннего солнца, стоит тишина. Смотрю сквозь решетку на зеленые-презеленые лужайки с безукоризненно подстриженными кустами, прямоугольным кашпо в центре, фонарями с каждой стороны. Белые столы, стулья.

Поверх красной крыши гостиницы мне виден океан.

* * *

Девять часов шесть минут. Завтрак в Малом коронном зале. Черный кофе и кусочек тоста. Еще двенадцать гостей.

Здесь слишком яркий свет. Комната колышется передо мной. Входит официантка. Поле моего зрения заполняет дымка цвета лимонного желе. Не понимаю, зачем я сюда пришел. Мог бы заказать обслуживание в номере.

Еле живой человек с глазами-щелочками бормочет что-то в микрофон.

* * *

Позже. Не знаю, который теперь час, мне все равно. Снова лежу на спине. Затемнение сознания. Думаю, заснул. Или отключился.

Ух ты! Как низко опускаются самолеты! Только что увидел один из них. Что он делает – садится на пляж?

Должно быть, поблизости аэропорт.

* * *

Десять часов тридцать семь минут. Лежу в постели, просматриваю «Сан-Диего юнион». Не помню, когда купил газету. Наверное, был как в тумане. Хорошо, что вообще вернулся.

Газета издается сто четвертый год. Солидный срок.

Решил, что мне незачем быть в курсе мирских дел, но пока все по-старому. Пекин уже сидит у нас на шее. «Маринер-9» определил местонахождение горячей зоны на Марсе. В Сакраменто зарублен последний законопроект об охране береговой линии.

Перестань, Кольер. Можешь обойтись и без новостей дня.

Завтра новолуние. Это все, что тебе нужно знать.

* * *

Гуляю, вдыхая свежий чистый морской воздух. Восхитительный запах. Прохожу как раз под башней – как я выяснил, там, внизу, зал, называемый Бальным. Слева от меня олимпийский бассейн с голубой сверкающей водой. Вижу на другой его стороне сложенные шезлонги, кабинки для переодевания, столы для настольного тенниса. Повсюду пустынно.

Прекрасный день. Теплое солнце, голубое небо, пушистые облака.

Прохожу мимо теннисных кортов. Четыре женщины играют парами: вижу короткие белые юбки и гладкую кожу. Чуть поодаль виднеется пляж. Сотня ярдов до белого пенного прибоя.

Сейчас смотрю на массивное здание гостиницы с башней, напоминающей гигантский восьмигранный минарет с двумя рядами маленьких эркеров. Интересно, есть ли там смотровая площадка и пускают ли туда постояльцев?

* * *

Иду назад. Вдали виднеется современное высотное здание – наверное, многоквартирный дом. По сравнению с гостиницей он выглядит необычно.

Через дорогу вижу старое кирпичное строение. Должно быть, когда-то здесь был сарай для лодок, а теперь ресторан. Замечаю заброшенные рельсы. Думаю, в давние времена вдоль побережья ходили поезда, развозившие отдыхающих.

* * *

Сижу в старом баре; он называется «Казино-холл». Зал закрыт для деловой встречи; очень тихо. Барная стойка длиной футов пятьдесят – красивой формы и с нарядной отделкой. С одного края нечто, напоминающее раку, а внутри, похоже, фигурка мавра со светильником в руке.

Сколько подошв истерли эту латунную штангу для ног?

Совсем недавно я рассматривал фотографии кинозвезд, которые когда-то здесь останавливались. Джун Хейвер. Роберт Стэк. Керк Дуглас. Ева Мария Сейнт. Рональд Рейган. Донна Рид. Назад к красоткам из компании Полы Негри, назад к Мэри Пикфорд, назад к Мари Каллаган из «Причуд Зигфельда»[20]. Как сильно это место напоминает о прошлом.

* * *

Позвольте запомнить это мгновение: одиннадцать часов двадцать шесть минут утра.

Идя через патио в свою комнату, я увидел указатель к Историческому залу, находящемуся в подвальном помещении.

Интригующее место. Фотографии, как и в пассаже. Образец спальни конца 1890-х или начала 1900-х годов. Витрины с историческими объектами из гостиницы: блюдо, меню, кольцо для салфетки, утюг, телефон, книга записи постояльцев.

В одной из витрин – программка спектакля, сыгранного в гостиничном театре (где бы он ни был) 20 ноября 1896 года: «Маленький священник» Дж. М. Барри, в главной роли актриса Элиза Маккенна. Рядом с программкой – ее фотография; в жизни не видел такого восхитительного и прелестного лица.

Я в нее влюбился.

Похоже на меня. Тридцать шесть лет, иногда какие-то увлечения, случайные интрижки, имитация любви. Но ничего стоящего, ничего такого, что тянулось бы долго.

И вот теперь, дойдя до края, начинаю терять голову из-за женщины, умершей по крайней мере лет двадцать назад.

Отличное шоу, Кольер.

Это лицо меня преследует.

Я вернулся, чтобы вновь на него посмотреть. Стоял перед витриной так долго, что какой-то мужчина, периодически входивший в одну из служебных дверей поблизости и вскоре выходивший из нее, стал на меня с недоумением поглядывать: уж не пустил ли я здесь корни.

Элиза Маккенна. Прелестное имя. Прекрасное лицо.

До чего же мне хотелось бы сидеть в театре (как я узнал из музейной фотографии, он размещался в Бальном зале) и смотреть, как она играет на сцене. Уверен, она была великолепна.

Откуда мне знать? Может, она была бездарна. Нет, не может быть.

Мне кажется, я уже слышал ее имя раньше. Не играла ли она в «Питере Пэне»? Если это та женщина, о которой я думаю, она была превосходной актрисой.

И безусловно, очень красивой.

Нет, это больше чем красота. Меня преследует и завораживает выражение ее лица. Такое мягкое, искреннее, милое выражение. Хотелось бы мне ее встретить.

* * *

Лежу, уставившись в потолок, как влюбленный мальчишка. Я нашел женщину своей мечты.

Подходящее описание. Где еще, кроме грез, может она существовать?

Ну а почему бы и нет? Я не встречал до сих пор женщину своей мечты. Что могут изменить какие-то три четверти столетия?

* * *

Не могу ничем заниматься – все мысли только об этом лице. Думаю об Элизе Маккенна и о том, какой она была.

Ведь я же собирался отправиться в Денвер и продолжать задуманную одиссею. Вместо этого лежу здесь как бревно, не в силах отделаться от ее образа. Я уже три раза спускался вниз. Явная попытка уйти от реальности. Обращаясь к прошлому, разум отказывается принимать действительность.

Но… О господи, я чувствую в этот момент, что со мной сыграли злую шутку. У меня нет желания себя жалеть, но – боже правый – бросить монетку, проехать более сотни миль до города, который никогда раньше не видел, по минутной прихоти съехать с автострады, пересечь реку по мосту, найти гостиницу, о существовании которой даже не догадывался, увидеть там фотографию женщины, умершей много лет назад, и впервые в жизни испытать любовь?

Как там Мэри всегда говорит? «Это уж слишком»?

Это в точности то, что я чувствую.

* * *

Пошел побродить по пляжу. Потом выпил в викторианской гостиной. Опять рассматривал снимок. Вернулся на пляж, уселся на песок и уставился на прибой.

Бесполезно. Не могу избавиться от этого чувства. Какими-то остатками здравого рассудка понимаю (да, понимаю), что пытаюсь уцепиться хоть за что-нибудь, пусть даже это и не реальная вещь. Этой «зацепкой» стала Элиза Маккенна.

Понять это невозможно. Чувство распускается во мне, становится наваждением. Когда я был в Историческом зале, мне пришлось собрать всю силу воли, чтобы не разбить стекло витрины и, схватив фотографию, не убежать.

Ого! Идея! Кое-что можно сделать. Ничего, что могло бы остановить безумие, ничего, что, в конечном счете, не усугубило бы ситуацию, но совершить конкретный поступок, вместо того чтобы в тоске слоняться вокруг.

Я поеду в местный книжный магазин или, скорее всего, в Сан-Диего и поищу какие-то книги о ней. Уверен, что найдется по меньшей мере две или три. В той программке ее называют знаменитой американской актрисой.

Я это сделаю! Найду все, что сумею, о моей давно потерянной любви. Потерянной? Ладно, ладно. О моей любви, которая так и не узнала, что стала моей любовью, потому что это произошло только после ее смерти. Интересно, где она похоронена? Я вздрогнул. У меня мороз пробежал по коже, когда я представил себе ее похороненной. Это лицо мертво? Невозможно.

Я помню, как во время учебы в колледже моя хозяйка (местная сектантка восьмидесяти семи лет из церкви «Христианской науки») ухаживала за старушкой девяноста шести лет, на которую работала в прошлом. Эта старая женщина, мисс Дженни, была полностью прикована к постели. Парализованная, глухая, слепая, мочившаяся под себя, она прозябала в болезни и старости. Мы с моим соседом по комнате – теперь мне за это стыдно – бывало, веселились, когда она звала слабым дрожащим голосом: «Мисс Ада! Я хочу встать!» Только эти слова, днем и ночью, доносились из уст женщины, которая никак не могла бы подняться.

Однажды, войдя в комнату мисс Ады, чтобы позвонить по телефону, я заметил фотографию прелестной молодой женщины в закрытом платье с длинными темными и блестящими волосами. То была мисс Дженни в молодости. Мной овладело странное замешательство. Ибо эта молодая женщина на снимке меня привлекала, и в то же время я слышал из соседней комнаты надтреснутый голос слепой, глухой и совершенно беспомощной старухи, которая говорила, что хочет встать. Это оказался момент какой-то леденящей амбивалентности, с которой в девятнадцать лет справиться было трудно.

Я и сейчас не могу с этим совладать.

* * *

Служитель сел в мою машину и поставил ее у входа в гостиницу.

Она стояла на парковке со вчерашнего вечера, но сейчас вид ее вызывает у меня странное чувство: она больше похожа на артефакт, чем на имущество. Сесть за руль кажется мне еще более странным. Вчера вечером у меня пропало это ощущение.

Заехал в несколько книжных магазинов в Коронадо – у них ничего нет. Мне сказали, что следует съездить в магазин Уоренброка в Сан-Диего. Слуга объяснил, как туда добраться: проехать по мосту, потом на север по автостраде, шестой выезд и доехать до Бродвея.

* * *

Я сейчас на мосту. Вижу впереди город, а у горизонта горы. У меня странное чувство: чем дальше отъезжаю от гостиницы, тем более отдаляюсь от Элизы Маккенна. Она принадлежит прошлому, как и гостиница. Это как святилище, в котором хранится прошлое.

* * *

Движение по автостраде умеренное. Впереди табличка «Лос-Анджелес». Меня пытаются ввести в заблуждение, будто он еще существует.

Впереди выезд на Шестую авеню.

* * *

Позже. На обратном пути с трудом держу себя в руках. Господи, до чего я нервничаю. Сан-Диего действительно меня утомил. Этот ритм, толпа, шум, мучительная пульсация в голове. Чувствую себя оцепеневшим, подавленным.

Слава богу, я легко нашел магазин, и, слава богу, он оказался мирным оазисом в пустыне настоящего. В других обстоятельствах я пробыл бы там несколько часов, плутая среди тысяч и тысяч томов – этого собрания чудес, размещенного на двух этажах плюс цокольный.

У меня был, однако, предмет поисков, и я хотел поскорее вернуться в гостиницу. Поэтому купил то, что попалось под руку, – боюсь, не слишком много. Продавец сказал, что, насколько ему известно, не существует отдельной книги об Элизе Маккенна. Полагаю, в те времена ее фигура не была такой уж значительной – ни для публики, ни для истории. Для меня же она значит очень много.

Замечаю в отдалении здание гостиницы, и мной овладевает страстное желание. Хотелось бы мне выразить это чувство возвращения домой.

Я вернулся, Элиза.

* * *

Сейчас я в своем номере; только что пробило три часа. Входя в гостиницу, я испытал невероятно острое ощущение. Оно неожиданно на меня нахлынуло, а не нарастало постепенно, как вчера. Я мгновенно оказался в его власти и, успокоенный, предался прошлому. Не могу это описать по-другому.

Как-то я прочитал статью об астральных путешествиях, какие совершает наше так называемое нематериальное тело (говорят, у человека оно есть) во время сна. То, что я испытал, на это похоже. Мне казалось, что, отправляясь в Сан-Диего, я оставил позади частичку себя, связанную с духом гостиницы, а другая моя часть была привязана к ней длинным и тонким, растягивающимся шнуром. Пока я находился в Сан-Диего, этот шнур растянулся, став совсем тонким и делая меня уязвимым для воздействия настоящего.

Потом, когда я вернулся, шнур начал укорачиваться и, утолщаясь, смог передать мне толику той утешительной атмосферы. Разглядев, как над деревьями в отдалении маячат очертания башенок отеля, я едва не закричал от радости. Едва! Я действительно закричал.

Вот я и вернулся, и покой снова обретен. Находясь в этом вневременном замке на песке, я почти наверняка никогда больше не поеду в Сан-Диего.

* * *

Снова пишу, слушая в наушниках Пятую симфонию Малера: Бернстайн[21] и оркестр Нью-Йоркской филармонии. Прекрасно; я люблю эту музыку.

Надо, однако, заняться книгами.

Первая написана Джоном Фрейзером и называется «Корифеи американского театра». Просматриваю предисловие на двух страницах.

Наверху на левой странице помещен ряд ее фотографий, с детских лет до старости. Я уже встревожен тем, как это очаровательное лицо стареет, если смотреть слева направо.

Во втором ряду три более крупные фотографии: на первой она совсем старая, на второй молодая, а третья фотография аналогична той, что находится в Историческом зале: это открытое восхитительное лицо, длинные, ниспадающие до плеч волосы – в таком виде она появилась в «Маленьком священнике».

В третьем ряду фотография, где она снята в прелестном костюме, с изящно сложенными на коленях руками; это из пьесы под названием «Куолити-стрит». Рядом ее снимок из «Питера Пэна» (так она в нем играла!) в чем-то вроде армейского маскировочного костюма, в шляпе с пером; она дует в такую же волынку, что и Пэн на том деревянном кресле внизу.

В нижнем ряду ее фотоснимки в других ролях: Орленок, Порция, Джульетта и, о господи, петух в «Шантеклере».

Всю соседнюю страницу занимает фотография: ее лицо в профиль. Мне она не нравится. Кроме того, мне не нравится ни одна из этих фотографий. Ни одна из них не обладает свойствами впервые увиденного мной снимка. И это рождает странное чувство. Будь та фотография похожа на одну из этих, я бы прошел мимо, ничего не почувствовав.

Я мог бы сейчас быть на пути в Денвер.

Перестань. Читай.

В кратком предисловии говорится, что она была одной из самых почитаемых актрис на американской сцене, в течение многих лет приманкой театральных касс. (Как же тогда получилось, что нет книги о ней?) Родилась в Солт-Лейк-Сити 11 ноября 1867 года; бросила школу в 14 лет, чтобы стать актрисой, работающей на полной ставке. В 1888-м приехала в Нью-Йорк с матерью и впервые выступила в «Казначее» вместе с Э. X. Саузерном[22]. Прежде чем стать звездой, в течение пяти лет была ведущей актрисой Джона Дрю[23]. Она была очень застенчивой и избегала светской жизни. Хрупкая от природы, она за всю карьеру ни разу не пропустила спектакля. Ни разу не была замужем и умерла в 1953 году.

Интересно, почему она никогда не была замужем?

* * *

Вторая книга: «История американской сцены в фотографиях» Мартина Элсуорта. Еще больше фотографий, и скомпонованы они не на нескольких страницах, а проходят через всю книгу, представляя ее роли в хронологическом порядке – от «Маленького бродяги» в 1878-м до «Венецианского купца» в 1931-м. Долгая карьера.

Вот ее снимок в роли Джульетты, когда она играла вместе с Уильямом Фавершемом[24]. Держу пари, она была великолепна.

* * *

Снова «Маленький священник». Начиная с премьеры в Нью-Йорке в сентябре 1896-го, этот спектакль, должно быть, игрался здесь впервые.

Боже мой, какой водопад волос! Они кажутся светлыми – не белокурыми, но и не золотисто-каштановыми. На плечах у нее накидка. Она смотрит прямо в камеру: на меня. Эти глаза.

* * *

Третья книга: «Бродвей» Пола О'Нила.

В ней рассказывается об ее импресарио, Уильяме Фосетте Робинсоне. Она в точности соответствовала его представлениям, его концепции (а также и концепции времени) о том, какой в идеале должна быть актриса. На десятилетия предвосхищая поклонение перед кинозвездами, она стала первой актрисой, представшей перед публикой в ореоле таинственности – ее никогда не видели на людях, о ней никогда не писали в прессе. У нее словно не было жизни вне сцены, она являла собой совершенный образчик изоляции.

О'Нил пишет, что Робинсон это одобрял. До 1897 года у них были разногласия, но начиная с этого года она полностью посвятила себя драматическому искусству.

О'Нил говорит, что она обладала магическим актерским даром. Даже в возрасте около сорока лет она могла сыграть девочку или маленького мальчика. Ее очарование, как писали критики, было каким-то божественным, искрящимся, светлым. О'Нил добавляет: «Эти качества не всегда можно разглядеть в ее фотоснимках».

Да будет так!

«Однако за этой бесхитростной внешностью скрывалась дисциплинированная исполнительница, в особенности после 1897 года, когда она впервые начала посвящать себя исключительно работе».

Тем не менее О'Нил замечает, что у нее не было природной актерской одаренности. В ранние годы игра на сцене ей не удавалась. После того как Робинсон стал ее импресарио, она работала над этим и добилась успеха. Публика со временем стала ее обожать, хотя критики считали, что «она очаровательна, по общему признанию, но ей недостает глубины».

Потом наступил 1897-й, когда критики, как и публика, заключили ее, как пишет О'Нил, в «нескончаемые объятия».

Барри инсценировал для нее свой роман «Маленький священник». Позже он написал для нее «Куолити-стрит», затем «Питера Пэна», потом «То, о чем знает каждая женщина» и наконец «Поцелуй для Золушки». Ее величайшим триумфом стал «Питер Пэн» (хотя любимым спектаклем всегда оставался «Маленький священник»). «Никогда не видел в театре подобного ажиотажа, – писал один критик. – Это была какая-то истерия. Ее поклонники буквально забрасывали сцену цветами». В ответ на что, добавляет О'Нил, она, затаив дыхание, произносила ту самую, известную всем речь перед занавесом: «Благодарю вас. Благодарю вас – за всех нас. Доброй ночи».

Несмотря на огромный успех, ее частная жизнь оставалась для всех тайной. Две-три ее близкие подруги не имели отношения к актерской профессии. Цитируются слова одной из ее коллег по театру: «На протяжении многих лет она была совершенно очаровательной и беззаботной. Потом, начиная с 1897 года, постепенно превратилась в чудаковатую женщину, пожелавшую остаться в одиночестве».

Хотелось бы мне знать почему.

Другая цитата; слова актера Нэта Гудвина: «Элиза Маккенна – хорошо известное имя. Это имя олицетворяет истинную добродетельную женственность. Находясь в зените славы, она соткала себе мантию и набросила ее на пьедестал, на котором стоит в одиночестве. И все же, глядя в эти желтовато-коричневые глаза, я недоумевал. Я заметил на этом обворожительном лице тонкие морщинки и вертикальные складочки между бровями. Ее кожа казалась мне суховатой, жесты – напряженными, а речь – отрывистой. Мне хотелось взять одну из этих изящных ручек в свои и сказать: "Маленькая женщина, боюсь, вы бессознательно отказываетесь от самого замечательного в жизни – от любви"».

И что я о ней знаю? То есть помимо того, что я в нее влюблен.

Что до 1897 года она была общительной, успешной, искусной в игре на сцене и конфликтовала со своим импресарио.

Что после 1897-го сделалась, во-первых, затворницей, во-вторых, истинной звездой и, в-третьих, стала полностью соответствовать представлению своего импресарио об истинной звезде.

Пьесой переходного периода, если можно так выразиться, стал «Маленький священник», впервые сыгранный в этом отеле примерно за год до премьеры в Нью-Йорке.

Что же произошло в этом году?

* * *

Краткие выдержки из последней книги, второго тома «Истории американского театра» В. А. Бентли.

«После 1896 года она очень быстро заслужила шумное одобрение критики. Правда, до этого, несмотря на успех и обожание публики, в ней не проявлялся по-настоящему выдающийся драматический талант. Позже не было ни одной роли, которая не была бы сыграна великолепно».

В книге упоминается о том, что символом этих перемен явилась ее Джульетта. Критики сдержанно приняли ее исполнение в 1893 году, а в 1899-м она получила всеобщее признание.

Несколько слов посвящено ее импресарио. «Будучи по природе человеком излишне напористым, Уильям Фосетт Робинсон не пользовался любовью окружающих. Не имея по-настоящему хорошего образования, он тем не менее во многих своих начинаниях проявил предприимчивость и дерзость».

Боже правый. Он нашел свою смерть на борту «Лузитании».

Интересно, любил ли он Элизу. Должно быть. Я почти ощущаю его чувство к ней. Малообразованный, возможно грубоватый, он за всю историю их отношений, вероятно, ни разу не говорил ей о своих чувствах, считая ее намного выше себя и прилагая немалые усилия для того, чтобы она оставалась недосягаемой, в том числе и для всякого другого.

Эта книга последняя.

* * *

Сидя у окна, снова диктую. Время близится к пяти, солнце заходит. Еще один день.

Чувствую внутри ужасное беспокойство, от которого никак не избавиться. Зачем я в это впутался? Она умерла. Лежит в могиле. Прах и тлен.

Но нет же!

Разговаривающие в соседней комнате люди вдруг умолкли. Должно быть, их напугал мой крик. Чарли, в соседней комнате сумасшедший, позвони портье.

Но… боже, о боже, ненавижу себя за эти слова. Она не умерла. Не та Элиза Маккенна, которую я люблю. Та Элиза Маккенна жива.

Лучше сейчас приляг, закрой глаза. Не волнуйся так, иначе ситуация выйдет у тебя из-под контроля.

* * *

Лежу в темноте, весь во власти ее тайны. Не стать ли мне детективом, пытаясь ее разгадать? Могу ли я стать детективом? Или все это пропало, скрылось в потоке времени?


Надо выбраться из этой комнаты.

* * *

Иду по коридору пятого этажа – узкий проход с низким потолком, лишь на несколько дюймов выше моей головы.

Ходила ли она когда-нибудь по этому коридору? Сомневаюсь: она была слишком знаменитой. Останавливалась на первом этаже, в номере с видом на океан. Большая комната со смежной гостиной.

Я остановился. Стою с закрытыми глазами, чувствуя, как проникаюсь атмосферой гостиницы.

Прошлое сейчас здесь; в этом нет сомнения.

Хотя не думаю, что здесь обитают привидения: слишком много постояльцев наполняет здание, не оставляя пространства духам.

С другой стороны, прошлое присутствует здесь подобно огромному совокупному призраку, невзирая на любые заклинания экзорцистов.

Стою на балконе пятого этажа, смотрю на звезды.

Для человеческого глаза звезды движутся очень медленно. Учитывая их относительное движение, в этот момент она и я могли наблюдать в сущности одну и ту же картину.

Она в 1896 году, я в 1971-м.

* * *

Сижу в Бальном зале. Недавно здесь проводилось какое-то мероприятие: сняты со столов скатерти, разбросаны повсюду стулья. Смотрю на сцену; если бы сейчас на ней играла Элиза Маккенна, она находилась бы менее чем в пятидесяти футах от меня.

Встаю и иду к сцене. Шесть огромных канделябров не зажжены. Свет лишь от настенных светильников в дальнем конце помещения. Шаги мои по паркетному полу беззвучны.


И вот я стою на сцене. Интересно, изменились ли с тех пор ее размеры и форма? Полагаю, да. Пусть даже и так, но в какой-то момент представления «Маленького священника» Элиза должна была пройти по этому самому месту. Может быть, здесь она замедлила Шаг или даже остановилась.

Наука учит нас, что ничто не исчезает бесследно, в таком случае здесь реально должна была остаться какая-то ее частичка. Некая сущность, сгенерированная ею во время спектакля. Здесь. Сейчас. На этом месте. Она присутствует здесь вместе со мной.

Элиза.


Почему меня так тянет к ней и что мне с этим делать? Я не мальчик. Мальчик мог бы кричать: «Я тебя люблю!», вздыхать, стонать, закатывать глаза, в открытую наслаждаться этим катарсисом. Я так не могу. Испытывая это чувство, я одновременно осознаю его абсурдность.

Хотел бы я снова стать мальчиком – не задающим вопросы, не испытывающим потребности в том, чтобы анализировать каждый момент. У меня было подобное ощущение, когда я впервые увидел ее фотоснимок: меня переполнили эмоции. Теперь сюда вторглась реальность. Меня словно одновременно тянут в разные стороны – страсть и разум. В такие моменты я ненавижу мозг. Он всегда воздвигает больше барьеров, чем может опрокинуть.

* * *

Пишу, сидя на кровати и снова в наушниках; на этот раз Шестая симфония. Ее мрачный настрой созвучен моему собственному.

К тому времени, как я проголодался, Малый коронный зал закрылся. Итак, я купил пакет жареной картошки, немного вяленой говядины, маленькую бутылку «Матеуса»[25] и содовой. Жую, запивая коктейлем из «Матеуса»; лед заказал себе в номер. Не могу сказать, что это шумное жевание на пользу Малеру.

Снова просматриваю книги, выискивая что-то новое.

Однако ничего больше нет. Я разочарован. О ней должно быть написано что-то еще. Но где мне это найти?


Боже правый, Кольер. Ты с каждым днем тупеешь. Слышал когда-нибудь о публичной библиотеке? Бедная Элиза. В тебя влюбился идиот.

16 НОЯБРЯ 1971 ГОДА

Только что вернулся из центральной библиотеки Сан-Диего. Оказалось, что она находится примерно в квартале от книжного магазина, в котором я был вчера. Я приехал туда к открытию.

Встал я в пять утра и три часа бродил по пляжу, пытаясь избавиться от головной боли. К половине девятого меня отпустило, и я выпил чашку кофе и съел тост. Служитель перегнал мою машину и дал мне инструкции, и я отправился в библиотеку.

Поначалу я подумал, что мне не повезло. Молодая девушка за стойкой сказала, что мне не разрешат взять книги с собой по лос-анджелесской карточке. Я понимал, что вряд ли смогу провести в читальном зале целый день – и уже начал нервничать. Но более мудрая начальница разрешила проблему. Забрав мое удостоверение личности и бирку от ключа к номеру, она разрешила выписать мне временную карточку и взять книги на дом. Я едва не расцеловал ее.

Через двадцать минут я вышел, возблагодарив Бога за существование каталожных систем. Поспешил домой и, подъезжая к Коронадо, испытал уже знакомое чувство: словно этот большой белый деревянный дворец стал моим домом. Передал машину слуге и погрузился в тихую гостиничную атмосферу. Пришлось сесть в патио и, закрыв глаза, дать этому снова перетечь в мои вены. Патио – подходящее для этого место, нечто вроде сердца отеля. Там я оказался в окружении прошлого. Меня наполнило чувство покоя. Глубоко вздохнув, я открыл глаза, встал и направился к лифту. Поднявшись на пятый этаж, я вошел в номер, прижимая к себе книги.

* * *

Вот книга под названием «Элиза Маккенна: подробная биография», автор Глэдис Робертс. Хочу оставить ее напоследок, ибо, несмотря на то что сейчас предвкушаю этот момент, знаю: как только окончу чтение биографии, все исчезнет, а мне бы хотелось, насколько возможно, продлить удовольствие.

Пишу и слушаю Четвертую симфонию, самую легкую, не требующую много внимания. Хочу сконцентрироваться на ней.

Первая книга написана Джоном Дрю, называется «Мои годы на сцене».

Он пишет, что при первой встрече с ней его поразила ее чрезмерная хрупкость. Как я заключил из увиденных фотографий, в те годы в моде были упитанные женщины. И все же он повторяет то, о чем я уже читал: она не пропустила ни одного спектакля.

* * *

Поначалу в пьесах вместе с ней появлялась ее мать – играя мадам Бергома, мать Сюзанны Блонде в «Бале-маскараде»; госпожу Оссиан, мать Мириам в «Бабочках». Пишут, что с последней из двух пьес они ездили в Калифорнию. Полагаю, актерские труппы регулярно гастролировали на Западном побережье.

* * *

Хотя я записал почти все, у меня остается впечатление, что на пути к биографии я слишком быстро пробежал эту книгу – подобно тому как изголодавшийся человек не в состоянии насытиться закусками в ожидании основного блюда.

Постараюсь снизить темп.

* * *

Следующая книга – «Известные актеры и актрисы», изданная в 1903 году. Глава начинается словами: «Элиза Маккенна продает древесину, свиней и птицу», и далее утверждается, что, помимо сцены, больше всего на свете ее волнует ферма в Ронконкоме на Лонг-Айленде. Не будь она актрисой, продолжает автор, стала бы фермершей. Любой момент, который могла урвать у театра, она проводила в уединении на своей ферме в двести акров, куда ее увозил личный железнодорожный вагон. «Там она могла бродить на свободе, вдали от любопытных взоров».

Всегда эта изолированность.

И еще на эту тему. «О ее личной жизни известно меньше, чем о любой другой популярной актрисе. Для большинства людей знакомство с ней не идет дальше рампы. Для защиты своей частной жизни она отдала в руки своего импресарио все, относящееся к публикации. Если к ней обращался журналист с просьбой об интервью, она отсылала его к мистеру Робинсону, который прямо заявлял: «Нет», повинуясь отчасти ее стремлению к уединенности, отчасти своей четкой политике, принятой им около десяти лет назад, как только он сделался ее импресарио».

А это подтверждает мое мнение о нем.

* * *

Вот противоречие. Полагаю, анализ всегда их выявляет. «Она ни разу не пропустила спектакля по болезни и всегда выступала в роли, указанной в афише, за исключением одного случая в 1896 году, когда поезд, на котором она вместе с труппой ехала из Сан-Диего в Денвер, задержался из-за бурана».

Снова 1896 год.

* * *

Вот ее прелестный снимок. На ней черное пальто, черные перчатки и черный галстук-бабочка. Длинные волосы забраны наверх гребнями, а скрещенные руки лежат наверху декоративной колонки. Она выглядит восхитительно, и я снова влюбляюсь в нее, испытывая то же ощущение, что и в момент, когда впервые увидел эту фотографию в Историческом зале. У человека, увлеченного исследованиями, эмоции отходят на второй план. Но вот я увидел этот снимок, и эмоции ожили. Может быть, это безумие, может, все это нереально, но я влюблен в Элизу Маккенна.

И не думаю, что это скоро кончится.

* * *

Последняя – и выразительная – цитата.

«У мисс Маккенна в 1898 году был один поклонник, сильно ею увлеченный и уделявший ей много внимания. Каждый вечер он сопровождал ее вместе с матерью в театр и провожал домой. Проходило время, и однажды миссис Маккенна воспользовалась удобным случаем, чтобы сказать ему: "Будет только справедливо, если я скажу, что вы теряете время понапрасну. Элиза никогда не выйдет замуж. Она слишком предана искусству и даже не помышляет о подобном"».

Почему я не должен этому верить? Но все же не верю. Думаю, просто в ответ на слова Нэта Гудвина.

Это и есть разгадка тайны Элизы Маккенна?

* * *

Я снова вздрагиваю. Так быстро подошел к последней книге. Еще один прием пищи для ума, и затем – голодание.

Эта перспектива меня пугает.

Теперь никакого Малера. Хочу полностью сосредоточиться на этой книге, ее биографии.

На фронтисписе снимок, сделанный в 1909 году. Словно ее снимали во время спиритического сеанса: в камеру смотрит молодая женщина из другого мира. На первый взгляд кажется, что она улыбается. Потом замечаешь, что в глазах ее грусть, может быть, даже боль.

И снова приходит на ум наблюдение Нэта Гудвина.

* * *

«Не было на свете актрисы, – пишет автор в первых строчках этой книги, – более непостижимой по характеру, чем Элиза Маккенна».

Согласен.

Вот первое подробное описание ее внешности: «Грациозная фигурка, золотисто-каштановые волосы, глубоко посаженные серо-зеленые глаза и изящные высокие скулы».

* * *

Выдержка из первой значительной рецензии на ее игру, напечатанной в 1890-м: «Элиза Маккенна не более чем хорошенькая субретка, каких часто встретишь на вечернем променаде, – прелестный, нежный цветок на древе драматического искусства».

Не пропускай так много! Диктуй каждый относящийся к делу факт. Это последняя книга, Кольер!


О боже, люди в соседней комнате опять умолкли.

* * *

Рецензии на сыгранные ею спектакли. Прочту потом.

* * *

Любопытный, нет, поразительный факт.

В 1924 году она сожгла свои записи, дневники, переписку – все, что когда-либо написала. Приказала вырыть на ферме в Ронкомкоме глубокую яму, бросить в нее все бумаги, облить керосином и поджечь.

Все, что осталось, – фрагмент странички, улетевшие из костра. Его нашел один работник, сохранил, а позже передал Глэдис Робертс, которая приводит его в этой книге.

«(Л)юбовь моя, где ты сейчас?

(Откуда ты ко мне приш(ла)?

(К)уда теперь пропала?»

Было ли это ее любимое стихотворение? Стихотворение, написанное ею самой? Если верно первое, то почему оно ей нравилось? Если второе, то зачем она его написала? В любом случае слова ее матери тому мужчине кажутся лживыми.

Тайна становится все более непроницаемой. Под каждым снятым слоем обнаруживается следующий.

Где же сердцевина?

* * *

Рецензия на ее Джульетту в постановке 1893 года.

«Мисс Маккенна не следует ни удивляться, ни обижаться на то, что этот опыт выявил ее природную неспособность играть трагических героинь Шекспира».

Как ее это, должно быть, задело. Как я пожалел, что не смогу вмазать по носу этому чертову рецензенту.

Интересное высказывание, относящееся к ее поездке в Египет с Глэдис Робертс в 1904-м. Стоя в сумерках в пустыне рядом с пирамидами, она сказала: «Такое ощущение, что здесь нет ничего, кроме времени».

Она, наверное, чувствовала то же самое, что и я в этом отеле.

* * *

Упоминаются и композиторы, которые ей нравились. Григ, Дебюсси, Шопен, Брамс, Бетховен… Боже мой. Ее любимым композитором был Малер.

* * *

Сейчас я слушаю Девятую симфонию Малера: Бруно Вальтер[26] и оркестр Нью-Йоркской филармонии.

Я согласен с Альбаном Бергом[27]. На конверте от пластинки приведены его слова (сказанные после ознакомления с нотами) о том, что это «самая божественная вещь из написанных Малером». А Вальтер писал: «Эта симфония вдохновлена сильным духовным потрясением – ощущением ухода». О первой части он писал, что она «парит в атмосфере преображения».

Как это близко к тому, что я чувствую.


Но пора вернуться к книге.

* * *

Неожиданная награда – несколько страниц с фотографиями.

На одну из них я смотрю уже пятнадцать минут. Этот снимок говорит мне о ней больше, чем любой другой. Он был сделан в январе 1897 года. Она сидит на массивном темном стуле. На ней белая блузка с закрытым горлом и кружевным гофрированным передом, а также жакет в рубчик. Волосы забраны наверх гребнями или шпильками, руки сложены на коленях. Она смотрит прямо в объектив. На ее лице тоска.

* * *

Боже мой, эти глаза! Они какие-то потерянные. Эти губы. Улыбнутся ли они опять? Никогда не видел на лице человека такой печали, такого безысходного отчаяния.

Фотография была сделана через два месяца после того, как она останавливалась в этой гостинице.


Не могу отвести глаз от ее лица. Лица женщины, перенесшей какое-то ужасное испытание. Ее совершенно покинули душевные силы. Она опустошена.

Если бы я мог быть рядом, взять ее за руку и сказать, чтобы она не печалилась так!


У меня сильно колотится сердце. Пока я смотрел на ее лицо, кто-то пытался открыть дверь моей комнаты, и я вдруг подумал, что это она.


Я схожу с ума.

* * *

Иду дальше, нервы почти успокоились.

Другие ее фотоснимки. Из сыгранных ею пьес: «Двенадцатая ночь», «Жанна д'Арк», «Легенда о Леоноре». Присуждение почетного звания магистра искусств в Юнион-колледже. В Голливуде, в 1908-м.

* * *

«Иногда я думаю, что настоящее удовлетворение в жизни получаешь, только когда терпишь неудачу в стремлении сделать все возможное».

Не похоже на слова счастливой женщины.

Ее щедрость. Кассовые квитанции гонораров от ее спектаклей: она посылала эти деньги в Сан-Франциско после землетрясения, в Дейтон, штат Огайо, после наводнения 1913 года. Бесплатные дневные спектакли для военнослужащих во время Первой мировой войны и работа волонтером в армейских лагерях и госпиталях.

* * *

Еще одно противоречие.

«Единственный случай, когда она не смогла участвовать в спектакле, касался представления "Маленького священника" в отеле "Дель Коронадо" в Калифорнии».

Однако она не попала в буран. Возможно, труппа и попала, но ее с ними не было. Она осталась в гостинице. С ней не было ни матери, ни импресарио.

В этом есть что-то необычное: она никогда так раньше не поступала. Как следует из слов автора (весьма сдержанных), ее поведение явилось для всех неожиданностью. «Вернусь к этому позже», – пишет Глэдис Робертс. Что это значит? Еще одна тайна?

Рассказ продолжается: «Спектакль, пробные прогоны которого шли на Западном побережье, больше не ставился, и какое-то время казалось, что он может быть снят совсем».

Десять месяцев спустя он был показан в Нью-Йорке.

За этот промежуток никто не видел Элизу Маккенна. Она вела уединенную жизнь на ферме, часто прогуливаясь по своим землям.

Почему?

* * *

Ее любимым вином было неохлажденное бордо. Выпью немного. Тогда я смогу слушать ее любимого композитора и пить ее любимое вино – здесь, в том самом месте, где была она.

* * *

Еще один аспект этой тайны.

«До постановки "Маленького священника" в Нью-Йорке ее игра доставляла большое удовольствие, но с того дня в ее спектаклях появились не поддающиеся объяснению глубина и одухотворенность».

Пожалуй, вернусь к тем рецензиям.

* * *

Комментарии к ее игре до 1896 года.

«Чарующая утонченность. Благородная сдержанность. Неподдельная искренность. Особое обаяние. Прекрасная дикция. Она умна, понятлива и многообещающа».

И после:

«Маленький священник»: «В игре мисс Маккенна появилась новая живость, новая теплота, яркая эмоциональность».

«Орленок»: «Затмевает Сару Бернар, подобно тому как звезды затмевают луну».

«Куолити-стрит»: «Играла с неподражаемым изяществом и воодушевлением, оспаривать которые невозможно».

«Питер Пэн»: «Ее игра – это выражение жизненной силы в самом ее простодушном и прекрасном виде».

«На большой палец»: «Актриса изображает муки отчаяния, полной неприкаянности и опустошенности, терзающие сердце никем не любимой, непривлекательной женщины. Кульминация неподдельного чувства».

«Ромео и Джульетта»: «Какое отличие от ее первого исполнения этой роли. В высшей степени эмоционально и трогательно в передаче трагедийной стороны. Невероятная острота. Чувство эмоциональной потери передано с прекрасной убедительностью и пониманием. Самая привлекательная, самая живая и самая убедительная Джульетта из тех, что мы видели».

«То, о чем знает каждая женщина»: «Ее лучшее исполнение было отмечено в сценах, где изображались скрытая душевная борьба и философский настрой ее смиренного мученичества».

«Легенда о Леоноре»: «Необычайно притягательное исполнение мисс Маккенна, никогда прежде не изображавшей подлинную женственность и нежность такими тонкими штрихами и с таким богатством оттенков».

«Поцелуй для Золушки»: «Мисс Маккенна настолько бесстрашна и трогательна, что едва не разбивает вам сердце». (Эти слова написал не кто иной, как сам Александр Вулкотт[28].)

«Жанна д'Арк»: «Триумф ее карьеры. Ее искусство создания образов можно сравнить с полностью ограненным и отделанным бриллиантом».

* * *

Когда именно произошла эта перемена?

Ничего не могу с собой поделать, но мне кажется, что во время ее пребывания в этой гостинице.

Что же все-таки случилось?

Прямо сейчас можно было бы воспользоваться помощью Шерлока Холмса, Арсена Люпена и Эллери Квина.

Я вновь рассматриваю эту фотографию.

Что же оставило на ее лице отпечаток безысходной покорности?

* * *

Возможно, в этой главе есть ответ. Скоро я закончу книгу. Солнце снова садится. Тают мои надежды. Когда я дочитаю книгу до конца, что со мной будет?

«Ее близкие друзья всегда говорили, что сцена – это ее жизнь. Любовь не для нее. И все же однажды, в какой-то момент, никогда больше не повторявшийся, она неосторожно намекнула мне, что у нее кто-то был. Когда она об этом говорила, я заметила в ее глазах отблеск боли, чего прежде не бывало. Не рассказывая ничего в подробностях, она называла это "мой скандал в Коронадо"».

Так это действительно здесь произошло!

* * *

Последняя глава посвящена ее смерти. Чувствую, как на меня наваливается какая-то тяжесть.

Цитата: «Она умерла от сердечного приступа в октябре 1953 года, после…»


«… после посещения вечеринки в Стивенс-колледже города Колумбия, штат Миссури, где она в течение нескольких лет преподавала драматическое искусство».


Мы оба, она и я, были в одном и том же месте. И в одно и то же время.


Почему у меня такое странное чувство?


Приводятся ее предсмертные слова. Никто и никогда, замечает автор, не мог понять их смысл. «Любовь, моя услада».

Что мне это напоминает?


Гимн церкви «Христианской науки». Правда, слова там такие: «Нам жизнь покажется усладой, лишь при встрече и разлуке услышать сердцем сердце надо».

Боже правый.


Думаю, я был на той вечеринке.


Думаю, я ее видел.


Мне трудно дышать. В висках и запястьях сильное пульсирование. Голова тяжелеет.

Неужели это действительно случилось?


Да, я там был. Я знаю. Это было после спектакля в Стивенсе. Мы с моей девушкой пошли на вечеринку для актеров.

Припоминаю ее слова… Не могу вспомнить ее лица или имени, но слова помню…

«Ричард, у тебя появилась поклонница».

Оглядев комнату, я увидел сидящую на диване вместе с девушками пожилую женщину.


Она смотрела на меня.


О господи, этого не может быть.


Почему эта женщина тогда смотрела на меня?


Словно меня знала.


Почему?


Был ли это тот самый вечер, когда умерла Элиза Маккенна?


Была ли та старая женщина Элизой? Я вновь смотрю на фотоснимок.


Элиза. О господи, Элиза.


Неужели это я вызвал такое выражение на твоем лице?

* * *

В моей комнате темно.


Я не двигаюсь уже несколько часов.


Просто лежу, уставившись в потолок. Скоро меня увезут отсюда на каталке.


Зачем я это сказал?


Такие вещи невозможны.


То есть у меня восприимчивый ум и все такое, но…


… это?

Ладно, она посмотрела на меня так, словно знала. Просто я ей кого-то напомнил. Того мужчину, которого она здесь узнала.


Вот и все.


Тогда почему из всех городов страны и штата я оказался здесь? Без всякого плана. По одному только капризу. Просто подбросил монетку, господи ты боже!


Почему в ноябре?


Почему на той самой неделе, когда здесь была она? Зачем я спустился вниз по лестнице? Почему увидел ту фотографию? Почему она меня так сильно тронула? Почему я влюбился в эту женщину, начал о ней читать? Совпадение?

Не могу в это поверить.


Точнее, не хочу верить в это.


Неужели это был я?

* * *

Похоже, голова у меня вот-вот лопнет. Я так долго об этом думаю, что теперь чувствую слабость.

Факт: она приехала сюда с труппой.

Факт: она осталась здесь после их отъезда.

Факт: после этого она не выступала десять месяцев.

Факт: она уехала на ферму.

Факт: она стала выглядеть совершенно по-другому.

Факт: вернувшись к работе, она совершенно изменилась как актриса и как личность.

Факт: она так и не вышла замуж.


Откуда ты ко мне пришла?


Откуда?

* * *

Два часа ночи. Не могу заснуть; сознание никак не отключается. Не в силах избавиться от этой мысли. Она разрастается все больше.

Если такое в принципе возможно, разве не может это произойти в подобном месте? Потому что путешествие уже частично состоялось. Я почувствовал внутри себя присутствие прошлого.

Но могу ли я полностью его восстановить?


Можно, пожалуй, включить свет.

Смотрю на фотографию; я вырезал ее из книги. Меня осудят за порчу общественного имущества. Правда, скоро день Страшного суда.


Лежу здесь… в этой тускло освещенной комнате… в этой гостинице… вдали звуки прибоя… передо мной ее фотография… в ее устремленных на меня глазах бесконечная печаль…

… верю, что это возможно.


Так или иначе.

17 НОЯБРЯ 1971 ГОДА

Шесть часов двадцать одна минута. Опять сильная головная боль. С трудом открываю глаза.

Слушаю вновь и вновь то, что говорил прошлой ночью. Слушаю в холодном свете наступающего дня.


Должно быть, я был не в себе.

* * *

Одиннадцать часов сорок шесть минут. Официант только что принес мне континентальный завтрак: кофе, апельсиновый сок, булочку с черникой, масло и джем. И вот я сижу с тяжелой головой, ем и пью, словно я нормальный, а не псих.

Странно то, что сейчас, когда прошла сильная боль и я сижу за письменным столом, глядя на освещенную неярким солнцем узкую полоску пляжа и голубые океанские волны, набегающие белой пеной на серый песок, сейчас, когда можно ожидать, что это наваждение рассеется при свете дня, оно почему-то сохраняется – почему, не знаю.

Хочу еще раз подчеркнуть, что в том самом холодном свете дня все несбыточные мечты рассеиваются. Вернуться назад во времени? Ты совсем свихнулся? И все же меня поддерживает какое-то необъяснимое убеждение. Не могу уразуметь, как вообще такая мысль может иметь смысл, но для меня она полна смысла.

Основания для моей растущей уверенности? Весьма зыбкие. И все же этот момент становится более значительным каждый раз, как я о нем думаю: то, что она смотрела на меня так, словно знала раньше, и что в ту самую ночь она умерла от сердечного приступа.

Неожиданная мысль.

Почему она со мной не заговорила?


Не будь смешным. Как бы она это сделала? В свои восемьдесят с лишним лет заговорить с двадцатилетним мальчиком о любви, которая могла быть между ними пятьдесят семь лет назад?

Будь я на ее месте, сделал бы то же самое – промолчал, а потом умер бы.


Другая мысль.

Мысль, к которой привыкнуть еще труднее.

Если я действительно все это совершил, то не будет ли милосерднее не возвращаться? Тогда ее жизнь спокойно продолжалась бы. Она могла бы и не достичь высот в драматическом искусстве, но, по крайней мере…


Я поневоле рассмеялся.

Вот я тут сижу и ничтоже сумняшеся рассуждаю о том, как изменить историю.


И вот еще мысль.

Мысли приходят ко мне одна за другой.

Я прочитал эти книги. Многие из них были напечатаны несколько десятилетий, даже целое поколение назад.

То, что случилось с ней, уже случилось.

Поэтому у меня нет выбора.

Я должен вернуться назад.


И снова я не удержался от смеха. Произнося эти слова, я смеюсь. Но это не так уж смешно – так обычно смеются над глупостью.


Так, решено, давайте детально рассмотрим эту проблему.

Не важно, чего я хочу, что чувствую или на что считаю себя способным – мой разум и мое тело, каждая моя клеточка знает, что сейчас 1971 год.

Как мне освободиться от этих ограничений?

Не пытайся смутить меня фактами, Кольер. По крайней мере, не такими фактами, которые доказывают невозможность всего этого. Чем мне следует забивать себе голову, так это фактами, доказывающими, что подобное возможно.


Но где мне найти такие факты?

* * *

Еще одна краткая поездка в Сан-Диего. На этот раз никаких особых ощущений не возникло. Должно быть, сказалось воздействие отеля – прикрываюсь им, как доспехами.

Снова поехал в магазин Уоренброка. Сразу же повезло. Дж. Б. Пристли собрал материал и написал огромную книгу по теме «Человек и время». Ожидаю многое почерпнуть из нее.

Купил также бутылку красного бордо. И рамку для фотографии. Прелестная вещица. Похоже на состаренное золото с овальным вырезом в паспарту. Я называю это паспарту, но, похоже, оно тоже сделано из золота, с изящными завитками, обрамляющими ее голову наподобие золотой виноградной лозы. Теперь Элиза выглядит подобающим образом. Не запрессована в книгу, словно принадлежит истории. Ее лицо в рамке на прикроватной тумбочке.

Живая. Моя живая любовь.

Единственное, что все еще меня беспокоит, – это мысль о том, что именно я буду виновником этого трагического взгляда на ее лице.


Не стану сейчас об этом думать: еще успею. Приму душ, потом усядусь на постели, и в голове у меня будет звучать ее любимая музыка, а в горло потечет ее любимое вино. Тогда я и начну постигать время, которое собираюсь перехитрить.

И все это здесь. В этой гостинице. Именно в этом месте, как раз в тот момент, когда я произношу эти слова, дышит и движется Элиза Маккенна, отделенная от меня расстоянием в семьдесят пять лет.

* * *

(Ричард провел много времени за переписыванием и анализом книги Пристли. Таким образом, именно эту часть его рукописи я подверг наибольшим сокращениям, поскольку эта тема сильно замедляла его повествование, хотя и представлялась ему захватывающей.)

* * *

Первая глава посвящена устройствам измерения времени. Не понимаю, каким образом это могло бы мне пригодиться, но все-таки собираюсь изучить материал, делая записи, как привык в колледже.

Вот так надо этим заниматься. Прохожу курс изучения времени.


Глава вторая: «Символы и метафизика времени».

Движущаяся вода, пишет Пристли, всегда являлась для человека излюбленным символом времени. «Время, как неудержимый поток, уносит прочь всех своих детей».

Умом понимаешь неточность этого сравнения, ибо у потока есть берега. Поэтому мы вынуждены рассматривать то, что стоит неподвижно, пока течет время. И где мы находимся? На берегах или в воде?

* * *

Глава третья: «Время в понимании ученых».

«Время не существует отдельно от порядка вещей, посредством которого мы его измеряем». Так сказал Эйнштейн.

В этом «загадочном царстве», как называет его Пристли, нет такого места, где можно было бы найти окончательную формулировку пространства и времени.

Густав Штромберг[29] утверждает, что существует пятимерная вселенная, содержащая в себе четырехмерный пространственно-временной мир физики. Он называет ее «областью вечности», лежащей за пределами пространства и времени в их физическом смысле. В этой области настоящее, прошлое и будущее лишены смысла.

Есть только единство существования.

* * *

Глава четвертая: «Время в литературе и театре».

Допустим, человек родился в 1900 году, пишет Пристли. Если 1890 год еще где-то существует, значит, человек может туда попасть. Но он сможет сделать это только в качестве наблюдателя, поскольку 1890-й в совокупности с его физическим присутствием не будет уже оставаться тем 1890-м, каким он был.

Если бы он захотел не просто понаблюдать за 1890 годом со стороны, а почувствовать этот год как живой участник событий, то ему пришлось бы воспользоваться вневременной частью своего сознания, чтобы проникнуть в сознание какого-либо человека, живущего в 1890-м.

Пристли утверждает, что усиливает это ограничение не само путешествие, а пункт назначения. Человек, родившийся в 1900-м и умерший в 1970-м, является пленником этих семидесяти лет хронологического времени. Поэтому в физическом смысле он не может быть частью любого другого хронологического времени, будь то 1890-й или 2190-й.

Это меня тревожит. Надо все обдумать.

Нет, ко мне это не относится. Потому что я уже там был.

1896 год без моего физического присутствия не будет больше тем годом, каким был. Поэтому я должен вернуться.

* * *

Часть вторая: «Представления о времени».

Я читаю и делаю записи уже несколько часов. Рука ноет, глаза устали, чувствую, что начинается приступ головной боли.

Но остановиться не могу. Я должен изучить все, что в моих силах, чтобы отыскать путь назад, к ней. Необходимое условие – желание. Но должна быть некая техника, некий метод. Мне еще предстоит это найти.

И я найду, Элиза.

* * *

Мир древнего человека, пишет Пристли, поддерживался не хронологическим порядком, а «Великим временем», «временем вечного сна», когда прошлое, настоящее и будущее являлись частью «Вечного мгновения».

Похоже на «область вечности» Штромберга. Напоминает также теорию Ньютона об абсолютном времени, которое «течет одинаково безотносительно к любым внешним событиям». Наука развенчала эту теорию, но, возможно, он был прав.

Эта идея о «Великом времени» во многих отношениях не дает нам покоя, продолжает Пристли, направляя наше сознание и наши действия. Человек постоянно думает о том, чтобы «вернуться назад», уйти от бремени мира, укрыться в месте, которое остается неизменным, где вечно играют мальчики-мужчины.

Может быть, в этой «области вечности» существуют наши истинные сущности – наши важнейшие сущности, и осознанию этого мешают наши физические чувства.

Окончательным избавлением от этих ограничений станет смерть – однако избавление возможно и до смерти. Секрет должен состоять в уходе от ограничений окружения. Мы не в состоянии сделать это в физическом смысле, поэтому должны совершить мысленно, посредством того, что Пристли называет «вневременной частью» нашего сознания.

Короче говоря, к этой жизни меня пригвождает осознание настоящего.

* * *

Морис Николь[30] говорит, что вся история – это Жизнь в настоящем. Мы не можем наслаждаться единственной вспышкой жизни в необъятной мертвой пустыне. Мы, напротив, существуем в одной точке «пространного развития живых людей, продолжающих думать и чувствовать, но невидимых для нас».

Мне надлежит только занять выгодное положение, из которого я смогу увидеть всю процессию и затем добраться до нужной мне точки.

Заключительная глава. После нее я буду предоставлен сам себе.

Пристли пишет о трех временах. Он называет их «время 1», «время 2» и «время 3».

«Время 1» – это то время, когда мы рождаемся, стареем и умираем. Реальное время целесообразной жизни, время жизни разума и тела.

Во «времени 2» все не так просто. В его границах сосуществуют прошлое, настоящее и будущее. Его законы не определяются часами и календарями. Войдя в него, мы оказываемся в стороне от хронологического времени, воспринимая его скорее как неизменное единство, а не движущуюся совокупность моментов.

«Время 3» – это та область, где существует «энергия для соединения или разобщения вероятного и фактического».

«Время 2» может быть жизнью после смерти, утверждает Пристли, «время 3» – вечностью.

* * *

Во что я сейчас верю?

Где-то по-прежнему существует прошлое как часть «времени 2».

Чтобы его достичь, я должен каким-то образом извлечь свое сознание из «времени 1».

Или это мое подсознание? Мой «тюремщик»? Внутреннее ограничение жизненного срока?

Если так, то передо мной стоит конкретная задача. С помощью принципов психокибернетики я смогу перепрограммировать себя, чтобы поверить, будто я существую не в 1971-м, а в 1896-м.

Мне поможет эта гостиница, потому что в ее стенах сохранилось многое от 1896 года.

Место безупречное, метод логичный.


Получится! Знаю, что получится!

* * *

За этой книгой я провел много часов. Уверен, полезных часов. И все же как странно, что по временам я совершенно забывал причину, побудившую меня изучать эту книгу.

Но сейчас я беру со столика фотографию и снова смотрю на прекрасное лицо.

Моя милая Элиза.


Моя любовь.


Скоро я буду с тобой. Клянусь тебе.

* * *

Только что заказал ужин в номер. Суп, жареное мясо молодого барашка. Салат. Большой десерт. Кофе. И допью бордо.

Лежу, просматриваю ее биографию. Все прочитанное просачивается в мое подсознание, изменяя его. Завтра начну концентрироваться на том, чтобы изменить его полностью.

Только что натолкнулся на интересную вещь. В конце книги не замеченная мной раньше страничка. Перечень книг, которые она читала.

Среди них «Эксперимент со временем» Джона Уильяма Данна.

Должно быть, Элиза прочитала ее после 1896 года, потому что тогда книга еще не вышла в печать.

Интересно, зачем она ее читала.

* * *

Семь часов девятнадцать минут. Только что поел. Желудок полон. Я доволен.

Лежу и думаю о Бобе.

Он всегда был так добр ко мне. Так внимателен.

Не очень-то хорошо с моей стороны было просто оставить записку и исчезнуть. Знаю, что он за меня тревожится. Почему я не подумал об этом раньше?

Почему же я сразу ему не позвонил, не дал знать, что со мной все в порядке? Может, он там с ума сходит, звонит в полицию, проверяет все больницы.

Лучше уж сообщить ему, что со мной все в порядке, прежде чем я отправлюсь действительно далеко.

* * *

Мэри?


Да.


О… не так далеко.


Конечно. У меня все хорошо. Боб дома?


Привет, Боб.


Ну, я… как только… сообщу тебе, если…


Это личное, Боб. Не имеет отношения к…


Мне надо было, Боб. Я думал, что все объяснил в записке.


Понимаешь, все дело в этом, правда. Собираюсь путешествовать.


Куда угодно. То есть…


Я в порядке, Боб. Я…


Просто не хочу тебе рассказывать. Попробуй понять. Со мной все в порядке. Всего лишь хочу сделать это по-своему.


Послушай, мне хорошо. Я позвонил, чтобы тебе об этом сказать. Чтобы ты не волновался.


Ну и не надо. В этом нет необходимости. У меня все хорошо.


Да. Не могу сказать почему. Я так решил.


Нет, Боб. Ничего. Если мне что-то понадобится, я дам тебе знать.


Не слишком далеко. Послушай, мне надо…


Нет, Боб, не могу. Не хочу…


Потому что я…


Позволь мне сделать это по-своему. Прошу тебя.


Боб, ради бога!

* * *

Я смотрю на Кэрол Бернетт.[31]


Она смешная.


И Харви Корман[32] тоже.


Забавно.


Люди, хотите знать, зачем я на них смотрю? Вам не слышно, что я говорю, но все же я скажу. Почему я смотрю на Кэрол Бернетт, вместо того чтобы ложиться спать и готовиться к завтрашней атаке на время?

Сейчас скажу почему.


Потому что я его потерял.


Не знаю когда. Возможно, это началось, когда я разговаривал с Бобом. Странно было еще раз слышать свой голос, разговаривающий с ним. Я не запомнил точный момент, когда оно пропало.

Знаю только, что оно исчезло.


Сначала я не мог в это поверить. Думал, мне это кажется. Я стал ждать, когда заполнится пустота. Но этого не произошло, и я рассердился. Потом испугался.

Потом понял.

Оно кончилось.


Я что – путешествую во времени?

Господи, мое место в «Ночной галерее»[33], а не в этом отеле. Я идиот. Этот отель – не остров вчерашнего дня, а обветшавший ориентир на пляже. А Элиза Маккенна?


Актриса, умершая восемнадцать лет назад. Никакой драмы. Всего лишь старость.

И семьдесят пять лет назад здесь с ней не произошло ничего драматического. Просто у нее изменился характер, вот и все. Может, она спала с Робинсоном. Или коридорным. Или…

О, замолчи же! Перестань, Кольер. Оставь это, выкинь из головы. Только слабоумный стал бы продолжать дальше.

* * *

Полчаса до полуночи. После окончания «Шоу Кэрол Бернетт» я пошел в табачный киоск и купил «Сан-Диего юнион» и «Лос-Анджелес таймс». Сел в холле и упрямо прочитал обе от начала до конца, как пьяница в запое, вновь впитывая в себя яд 1971 года. Испытанные ощущения повергли меня в ярость.

Оставил газеты на диване в холле. Пошел в викторианскую гостиную. Выпил «Кровавую Мэри». Выписал счет. Встал и спустился в залы игровых автоматов. Вошел в один из залов и сыграл в бейсбол, компьютерную викторину, гольф, а также пинбол. Пустой зал, позвякивание автоматов. Мне захотелось всех их раздолбать кувалдой.

Снова поднялся наверх, мимо людей в вечерних платьях. В Бальном зале большое событие: конференции на тему «Автомобильные аварии». Хотелось их остановить. Рассказать им, что это такое – лобовое столкновение духа с реальностью.

В викторианской гостиной выпил еще одну «Кровавую Мэри». В соседней кабинке ссорится парочка. Позавидовал им: они живые. Сидел там опустошенный, подавленный и выпотрошенный. Заказал третью «Кровавую Мэри». Выписал счет: номер 527, Ричард Кольер. Поднялся наверх, чтобы выброситься из окна. Не хватило духу. Вместо этого смотрел дурацкий телик.

Ни разу в жизни не чувствовал такой пустоты. Такой абсолютной бесцельности существования. Люди, испытывающие подобное, умирают. Желание жить – это все. Когда оно исчезает, тело идет вослед.

Я стою в пустоте. Как персонаж из мультика, начинающий падать с утеса и, не сразу это заметив, продолжающий перебирать ногами в воздухе.

Я уже заметил.

А теперь начинаю падать.

18 НОЯБРЯ 1971 ГОДА

Двадцать минут одиннадцатого. Моя последняя запись в гостинице. Скоро отправляюсь в Денвер. Мне совсем не хочется записывать что-нибудь. И все же едва ли разумно бросать мою рукопись только потому, что я отказался от глупого заблуждения.

Сижу за письменным столом. Передо мной сок, кофе и булочка с черникой – заключительный континентальный завтрак перед отъездом.

Природа, черт бы ее побрал, умудряется быть в лад с моим настроением. Впервые с моего приезда нет солнца – серый, холодный и ветреный день. Над мрачным зеленоватым океаном скопление темных туч. Кажется, вижу маяк на мысу Лома. Свет непрерывно мигает – наверное, маяк поворачивается.

Вижу, как по кромке прибоя медленно идет какой-то человек. Вдоль береговой линии, наподобие огромного водяного жука, только что промчался военный вертолет. Парковка под моим окном усыпана сухими желтыми листьями. Ветер кружит некоторые из них настолько быстро, что они становятся похожими на стайку мышей, бросившихся врассыпную по асфальту. На парковке лысый мужчина в зеленом спортивном костюме ездит на красном велосипеде. У меня над головой чайка, которую порыв ветра уносит из поля зрения.

Сейчас упакую вещи. Может быть, прогуляюсь напоследок. Не могу здесь больше оставаться.


Теперь океан совершенно обесцветился. Серые линии движутся в сторону унылого бурого пляжа.

* * *

Холодно. Пронизывающий ветер. Зачем я вообще сюда приехал?

* * *

В последний раз вхожу в Исторический зал. Иду по полу из черно-белой плитки. Мимо старой фотографии гостиницы в позолоченной рамке. Перед зданием экипаж с четверкой запряженных лошадей. Мужчина прислонился к велосипеду.

Вот экспозиция спальни. Прохожу мимо. Вот в витрине блюдо с ручной росписью – бело-зеленый с золотом орнамент и два парящих голубых ангела.

Вот фотоснимок, сделанный в 1914-м: автобус, подвозящий людей с поезда к входу гостиницы.

Вот программка «Маленького священника». Вот ее фотография.

Смотрю на нее как сквозь туман.

Вот утюг и еще одно блюдо с изображением гостиницы на нем. Вот телефон, и гостиничная книга регистрации, и кольцо для салфетки, и меню, и нечто напоминающее печатную машину. Я прохожу мимо и иду по коридору к лестнице, ведущей в патио. Оставляю все это, чтобы…

Подождите секунду!


Люди с недоумением смотрели, как я мчусь через патио. Мне было все равно. Имело значение только то, что я делал в тот момент. Я даже не потрудился придержать дверь холла для пожилой женщины, идущей вслед за мной. Я распахнул дверь и оказался внутри. Мне хотелось побежать, но я сдержался. С сильно колотящимся сердцем я огромными шагами пересек холл и подошел к стойке.

– Да, сэр. Чем могу вам помочь? – спросил служащий.

Я старался выглядеть и говорить непринужденно, по крайней мере казаться нормальным – непринужденность вряд ли мне удалась бы.

– Скажите, могу я поговорить с управляющим? – спросил я.

– К сожалению, он сейчас во Флориде.

Я уставился на него. Неужели меня постигнет неудача?

– Может быть, поговорите с мистером Лайонсом? – предложил служащий, – Он заменяет управляющего.

Я быстро кивнул.

– Прошу вас.

Он указал на арку слева от меня. Поблагодарив его, я быстро пошел туда, увидел дверь и постучал. Никто не ответил, и я вошел.

Офис оказался пуст, но справа было другое помещение, в котором работали несколько человек. Оттуда вышла секретарша. Я спросил, где можно найти мистера Лайонса, и она ответила, что он только что вышел, но вернется с минуты на минуту. Она спросила, не может ли мне помочь.

– Да, – сказал я. – Я тележурналист, и меня направили сюда для подготовки специальной программы об истории вашей гостиницы.

Я поведал, что уже побывал в Историческом зале, местной библиотеке и центральной библиотеке в Сан-Диего, но что мне не хватает материала, работа остановилась и мне нужно содействие.

– Я подумал, что, может быть, в ваших архивах есть материалы по истории гостиницы, – объяснил я.

Она ответила, что это возможно, но наверняка она не знает. Мистер Лайонс, наверное, знает, поскольку работает в отеле с четырнадцати лет; он начинал с должности лифтера.

Я с улыбкой кивнул и, поблагодарив ее, вышел из офиса. Как же я мог ждать встречи с мистером Лайонсом, когда потребность узнать то, что мне хотелось, была сродни голоду? Я пересек прихожую, уселся на стул и уставился в пол, дожидаясь возвращения мистера Лайонса.

– Давай, давай, – бормотал я снова и снова.

Наконец я не выдержал и, поднявшись, направился к офису. В этот момент оттуда вышла секретарша. Увидев меня, она пошла мне навстречу. Казалось, мы приближаемся друг к другу медленно, как во сне.

Оказавшись передо мной, она сказала, что, может быть, мне следует поговорить с Марси Бакли, которая работает в офисе Лоренса (вероятно, Лоренс – хозяин гостиницы) и написала книгу «Самая яркая жемчужина в короне города» по истории этой гостиницы.

Она показала мне дорогу, я с улыбкой поблагодарил ее (надеюсь, я улыбался) и, пройдя через прогулочный холл, поднялся на невысокий пандус и открыл застекленную дверь. Внутри офиса сидели пожилой мужчина и две женщины, одна из них за передним столом, лицом ко мне.

– Я бы хотел поговорить с Марси Бакли, – сказал я.

На меня посмотрела привлекательная молодая женщина.

– Марси Бакли – это я, – откликнулась она.

Я снова улыбнулся и повторил свою ложь. Специальный телерепортаж, затруднения в поисках, необходима дополнительная информация. Не может ли она мне помочь?

Марси Бакли оказалась любезней, чем я ожидал, и определенно любезней, чем я заслужил. Она указала на письменный стол в задней части офиса. Он был завален книгами и бумагами, собранными ею документами о гостинице. Она спросила, не хочу ли я их просмотреть. Мне разрешили это сделать с тем условием, что я оставлю все в таком же порядке, в каком нашел. Она работала над исчерпывающей историей гостиницы, используя эти материалы для исследования.

Поблагодарив, я уселся за стол и, быстро просмотрев бумаги, с острой, почти физической болью обнаружил, что того, что я ищу, там нет.

Однако я не мог вот так просто встать. Если то, что я искал, существовало где-то, нужно было попросить Марси Бакли помочь в поисках, а если бы я встал и сказал, что мне ничего не дали эти тщательно подобранные материалы, она, возможно, обиделась бы и была бы права.

И вот я, мучаясь, сидел там, рассматривая вырезки из газетных статей по поводу теннисных турниров, и костюмированных балов, и конкурсов кулинаров «Пилсбери». Рассматривал фотоснимки гостиницы в разные периоды ее истории, бухгалтерские книги со сделанными под копирку копиями писем, написанных разными управляющими. «Наш постоянный врач в течение многих лет практиковал в Нью-Йорке среди местного населения… Бизнес оживляется, и ожидается удачный сезон… С удовольствием сообщаю вам, что наши зимние расценки… Мы получили ваше письмо от 14-го числа, но пока не можем воспользоваться этими приспособлениями…» Я сделал вид, что записываю информацию.

Наконец, почувствовав, что прошло достаточно времени, я встал и снова подошел к столу Марси Бакли. Все отлично, солгал я, снова поблагодарив за помощь. Потом поинтересовался, нет ли чего еще – может быть, какого-нибудь хранилища?

Когда она ответила утвердительно, сердце у меня подпрыгнуло. И упало, когда она добавила, что покажет его позже – сейчас очень занята. Я осмелился лишь поблагодарить ее. Мне хотелось вытащить ее из-за стола и заставить немедленно отвести меня туда. Разумеется, сделать этого я не мог. Улыбнувшись, я кивнул и спросил, когда у нее выдастся время.

Взглянув на часы, она сказала, что постарается закончить дела без четверти двенадцать. Снова поблагодарив ее, я вышел. Посмотрел на часы. Было начало двенадцатого. Эти сорок минут показались мне длиннее тех семидесяти пяти лет.

Я вернулся в кресло в холле и снова сел, чувствуя оцепенение и не отдавая себе отчета в том, что происходит вокруг. Помню, что задавался вопросом, так ли чувствует себя привидение. Я старался не смотреть на часы. Пытался предаться мечтам, оторваться от «времени 1». Что, если я делаю все это напрасно? Я все думал и думал. Я чувствовал, что не переживу этого.

Без четверти двенадцать я вернулся в офис Лоренса. Марси Бакли все еще работала. Торопить ее я не мог. Какое право имел я настаивать, пусть даже в душе сильно желал, чтобы дело продвинулось?

В три минуты первого Марси Бакли встала, и мы вышли из офиса.

Не знаю, что говорил: слов я не помню. Она продолжала расспрашивать меня о специальном репортаже. Я говорил явную ложь и уповал только на то, что она не знакома с телеиндустрией: в противном случае поняла бы, что я несу чепуху. Я сказал ей, что меня наняла Эй-би-си, но назвал имя продюсера, снимающего «Отважного человека» для Эн-би-си. Вместо фамилии режиссера назвал фамилию моего агента. Я непрерывно и жалко лгал. Простите меня, мисс Бакли.

Потом мне все-таки удалось переключить разговор на нее, с тем чтобы я мог не лгать, а слушать.

Она рассказала мне, что взялась за работу гостиничного историка по собственной инициативе; что такового здесь не было. Документация находилась в ужасном состоянии, и Марси пыталась исправить положение дел. Она произвела на меня очень хорошее впечатление. Она любит отель и хочет сохранить его историю, хочет содействовать тому, чтобы «Дель Коронадо» стал национальным достоянием, как сейчас является достоянием штата.

Пока она рассказывала все это, мы спустились вниз По лестнице и потом шли по каким-то бесконечным катакомбам, пока не пришли к кабинету, ключ от которого дал ей мужчина.

К тому времени мне стало казаться, что моя голова принадлежит другому человеку. Я слышал, как по бетонному полу стучат мои ботинки, но мне казалось, их носит кто-то другой. Полагаю, что тогда я был на грани потери рассудка. Не знаю, почему она этого не заметила. Может быть, и заметила, но из вежливости не стала говорить.

Сначала мы зашли не туда. Мы кружили по помещениям, когда-то служившим резервуарами. Их соединяли проломы в толстых стенах.

«Одно время здесь намеревались собирать дождевую воду». Уверен, что она это говорила; эти слова застряли у меня в памяти.

Потом мы снова шли вперед, и она рассказывала мне о гостинице. Сказанное помню смутно. Что-то о конструктивной прочности деревянных балок. О каком-то неведомом тоннеле. О том, что все номера меблированы по-разному – должно быть, это я понял превратно. Что-то о круглой комнате в башне, где постоянно живет одна старая дама.

Наконец, после блуждания по бесконечным подвальным коридорам, мы поднялись по лестнице и, пройдя через шумную кухню, мимо банкетных залов, обошли здание по улице и, войдя через другую дверь, оказались в коридоре, ведущем к Гриль-залу принца Уэльского. Марси остановилась перед простой коричневой дверью и отперла ее.

Мы вошли. В комнате было тепло. Здесь обнаружились сложенные запасные стулья. Чтобы добраться до следующей двери, пришлось их отодвинуть.

– Здесь действительно жарко, – сказала она, отпирая внутреннюю дверь и открывая ее, а затем включив пыльную лампочку под потолком.

Комната была приблизительно десять футов на семь, с низким потолком, на несколько дюймов выше моей головы. Ее пересекали обмотанные в тряпье трубы. Марси была права насчет жары. Невероятно – словно входишь в печь.

– Это, наверное, трубы отопления, – предположила она. – Ужасное место для хранения важных документов.

Я осмотрелся. Цементные стены с потускневшей побелкой. Повсюду полки с книгами и тетрадями, заваленный книгами стол. Огромные книги, некоторые размером фут с половиной на фут и толщиной несколько дюймов. Все покрыто слоем серой пыли, какой я в жизни не видел, – нетронутая в течение нескольких поколений пыль чердаков и подвалов.

– Вы ищете что-то конкретное? – спросила она.

– Не совсем, – снова солгал я. Просто хотел найти материалы в цвете.

Наблюдая за мной, она стояла в соседней комнате. Я потер большим пальцем корешки книг из выцветшей красной кожи. Палец сразу стал серым. Потом поднял одну большую книгу, и в воздух взметнулось облако пыли. Закашлявшись, я отложил книгу. У меня по спине уже сбегали струйки пота. Отряхнув руки, я снял пиджак.

Казалось, она была в нерешительности, но наконец произнесла:

– Я собираюсь пообедать. Хотите пока остаться здесь?

– Если можно, – обрадовался я.

– Тогда… – Я понимал, что она беспокоится по поводу документов. – Будьте осторожны.

– Конечно. – Я выдавил из себя улыбку. – Большое спасибо за помощь, мисс Бакли. Вы очень добры.

Она кивнула.

– Не за что.

Я оказался в одиночестве, и теперь мне уже не надо было скрывать охватившее меня волнение. Двигаясь по комнате, я дышал через рот. Позади стола были сложены коробки. Скорчившись, я снял одну из пыльных крышек и увидел внутри пачки пожелтевших чеков и счетов, тяжелые гроссбухи. Положив крышку на место, я встал, и от этого движения у меня потемнело в глазах. Покачнувшись, я ухватился за край стола. Придя в себя, вытащил носовой платок и вытер лицо.

Переходя от полки к полке, я стирал пыль с толстых корешков книг. Все, к чему я прикасался или обо что ударялся, окутывалось клубами серой пыли. Приходилось все время откашливаться и чихать. В голове ощущались уколы нарастающей боли. Надо было скорей заканчивать, или я ничего не успел бы.

Между двумя тяжелыми гроссбухами я отыскал корешок книги с надписью: «1896» и, задыхаясь в клубах пыли, вытащил ее. Это была подшивка копий корреспонденции. Я стал быстро их просматривать – может быть, там что-то есть.

Многие страницы были почти пустыми, словно печатались через слабую копирку. У меня подпрыгнуло сердце, когда я увидел датированное пятым октября письмо, начинающееся словами: «Дорогая мисс Маккенна». Пот заливал глаза, и их начало щипать. Я стал торопливо тереть глаза, смахивая пальцами с бровей капли пота. «С огромным удовольствием отвечаю на вашу записку от 30 сентября. Мы с нетерпением ждем вашего приезда и постановки "Маленького священника" в нашей гостинице».

Далее в письме говорилось, что он (управляющий) сожалеет о том, что им не удалось представить пьесу во время летнего сезона, когда в гостинице больше постояльцев, но «без сомнения, лучше уж представить ее сейчас, чем не представить вовсе».

Я сильно затряс головой, чтобы не потерять сознание. Снова вытер лицо и шею. Платок совсем намок. Пот струился у меня по пояснице и животу. Мне пришлось на несколько минут уйти в соседнюю комнату. Хотя там было тепло, но по контрасту казалось, что попадаешь в прохладное помещение. Прислонившись к бетонной стене, я судорожно ловил ртом воздух. Если там этого нет… Я мог думать только об этом. Если там этого нет…

Вернувшись в хранилище, я принялся нетерпеливо водить ладонями по корешкам книг.

– Ну давай! – бормотал я.

Я повторял это снова и снова, как какой-нибудь безнадежно упрямый ребенок, не желающий понять, что нужной ему вещи нигде нет.

– Давай, давай.

Слава богу, в тот момент Марси Бакли еще не вернулась. Если бы вернулась, то посчитала бы себя обязанной вызвать врача, не сомневаюсь. В соответствии со смягченной формулировкой я более «не владел своими эмоциями». Лишь одна ниточка удерживала меня в здравом уме: вещь, которую я разыскивал.

Необходимо было на этом сконцентрироваться, потому что к тому моменту я был сильно зол на гостиницу, зол на бывшую администрацию, допустившую, что эти документы пришли в подобное состояние. Если бы они позаботились о том, чтобы архив хранился надлежащим образом, я получил бы ответ за считанные минуты. Вместо этого время тянулось ужасающе медленно, пока я напрасно пытался отыскать единственное необходимое для выживания вещественное доказательство. Я чувствовал себя как Джек Леммон в той сцене из «Дней вина и роз»[34], где он, обезумев, ищет в оранжерее бутылку виски. Не могу понять, почему я не сошел с ума, могу лишь предполагать. В противном случае я принялся бы выть и кричать, разбрасывая повсюду книги и бумаги, рыдать и все проклинать, понемногу сходя с ума.

Теперь я даже не пытался утирать пот. Какой в этом был толк? Носовой платок насквозь промок, белье прилипло к телу, словно я плавал в одежде. Наверное, лицо у меня было красное, как свекла. Я совершенно потерял представление о времени и месте. Я продолжал искать и искать, подобно сомнамбуле, зная, что поиски тщетные, но не мог остановиться, охваченный каким-то безумием.

Я едва ее не пропустил. К тому времени глаза у меня почти ничего не видели. Я продолжал разбирать книги, откладывая в сторону ненужные. Нужную я тоже отложил. Потом что-то – бог знает что – всколыхнуло мрак моего сознания, и я, судорожно вздохнув, рванулся к книге и взял ее в руки. Раскрыв ее, я стал трясущимися руками переворачивать страницы, пока не наткнулся на одну, на которой огромными буквами было напечатано: «ЧЕТВЕРГ, 19 НОЯБРЯ 1896 ГОДА. ОТЕЛЬ "ДЕЛЬ КОРОНАДО". И. С. БЭБКОК, УПРАВЛЯЮЩИЙ. КОРОНАДО, КАЛИФОРНИЯ».

Полагаю, я был настолько обезвожен и так ошеломлен, что в течение нескольких мгновений, показавшихся бесконечными, не мог взять в толк, что каждый год числа приходятся на другие дни недели, периодически совпадая. Сбитый с толку, я уставился на страницу, потом, когда до меня дошло, рассерженно встряхнулся.

Мой взгляд скользнул к столбцам, озаглавленным «Фамилия», «Местожительство», «Номер» и «Время», и пробежал до конца страницы. Слова расплывались у меня перед глазами. Я провел по лицу трясущейся рукой. И. К. Пенн, Конрад Шерер с женой (помню, что подумал о том, как странно написано), К. Б. Александр, К. Т. Лэмини. В тупом замешательстве смотрел я на слово «do», часто встречающееся в столбцах. И только сейчас понял, что означает это «то же, такой же» и использовано вместо пометки «ditto», принятой в наши дни.

Я посмотрел внизу страницы, но там ничего не было. Уставившись на страницу книги с высохшими чернилами, я застонал от огорчения. Мои ноздри и легкие заполнил запах заплесневелой бумаги и пыли. Я вяло перевернул страницу на «Пятницу, 20 ноября 1896 года».

И заплакал. Так я не плакал уже с двенадцати лет – не от горя, а от радости. Вдруг обессилев, я осел на пол. По моим щекам текли слезы, смешиваясь с ручейками пота. В комнате-печке раздавались лишь мои захлебывающиеся рыдания.

Это было третье снизу имя.

«Р. К. Кольер, Лос-Анджелес. Номер 350. 9 час. 18 мин.»

* * *

Один час двадцать семь минут пополудни. Лежу в постели, охваченный восхитительным чувством ожидания. Принял душ, смыл всю пыль, грязь и пот, бросил одежду в мешок для прачечной. Рад, что успел запереть хранилище и уйти до возвращения Марси Бакли. Несколько минут назад позвонил в ее офис, чтобы еще раз поблагодарить.

Меня одолевает искушение – потому что мне так хорошо, я так спокоен – ничего не делать, а просто лежать и ждать, когда произойдет неизбежное.

И все же я чувствую, что у меня нет полной уверенности в неотвратимости этого события. Мне все-таки придется поработать над тем, чтобы это произошло. Я верю в то, что это свершилось, однако, прочитав книгу Пристли, верю также и в то, что существуют множественные варианты не только будущего, но и прошлого.

Я все же могу это пропустить.

Вот поэтому моя работа еще не окончена. И, хотя я безоговорочно верю, что завтра вечером увижу ее игру в «Маленьком священнике», я также верю в то, что, прежде чем это станет возможным, мне придется приложить усилия.

Скоро я это сделаю, а пока хочу насладиться покоем. Там, внизу, я слишком много пережил, прежде чем найти в гостиничной книге запись со своим именем. Перед началом мне необходимо восстановить силы.

Интересно, почему я написал «Р. К. Кольер». Раньше никогда так не записывал свое имя.

Я подумывал также, не переехать ли мне в номер 350, но решил этого не делать. Не знаю в точности почему, но мне это показалось неправильным. А поскольку я руководствуюсь в основном интуицией, то лучше буду слушаться ее и дальше.

Сейчас 19 ноября 1896 года. Ты лежишь на кровати и отдыхаешь, закрыв глаза, и сегодня 19 ноября 1896 года. Никакого напряжения. Никаких страданий. Если снаружи послышится звук, то это будет звук крутящихся колес экипажа, топот конских копыт. И ничего больше; ты ничего больше не услышишь. Вокруг тебя покой, полный покой. Сейчас 19 ноября 1896 года, 19 ноября 1896 года. Ты лежишь в постели в отеле «Дель Коронадо», и сегодня 19 ноября 1896 года. В это самое время в гостинице находится Элиза Маккенна со своей труппой. Сейчас подготавливают сцену к спектаклю «Маленький священник», который состоится завтра вечером. Вечер четверга. Ты лежишь на кровати в своем номере в отеле «Дель Коронадо», и сейчас вечер четверга, 19 ноября 1896 года. Твое сознание полностью это приемлет. Никаких сомнений в голове. Действительно, сегодня 19 ноября 1896 года, четверг, 19 ноября 1896 года. Ты Ричард Кольер. Тридцати шести лет. Лежишь с закрытыми глазами на гостиничной кровати в четверг вечером, 19 ноября 1896-го, 1896-го, 1896-го. Номер 527, отель «Дель Коронадо». Вечер четверга, 19 ноября 1896 года. В этот самый момент в гостинице находится Элиза Маккенна. И ее мать сейчас в гостинице. Ее импресарио, Уильям Фосетт Робинсон, тоже сейчас в гостинице. Сейчас. В этот момент. Здесь. Элиза Маккенна. Ты. Элиза Маккенна и ты. Вы оба сейчас в отеле «Дель Коронадо» в этот четверг вечером в ноябре. Четверг, 19 ноября 1896 года.

* * *

(Брат продолжает повторять это гипнотическое самовнушение еще на двадцати одной странице.)

* * *

У меня на кассете осталось еще сорок пять минут. Лягу, закрою глаза и послушаю.

* * *

Два часа сорок шесть минут пополудни. Чувствую себя более уверенным, чем когда бы то ни было. Ощущение очень странное, не подвластное логике, но я убежден, что переход состоится. Под внешним спокойствием прячутся скрытые эмоции, рожденные этой убежденностью. Я ощущаю также безмятежность абсолютной уверенности.

Не знаю, действительно ли я в конце концов уснул, лежа в постели эти сорок пять минут, или впал в гипноз или нечто подобное. Знаю только, что верил в то, что слышу. Через некоторое время мне показалось, что со мной заговорил какой-то чужой голос, не мой. Из некоего бесконечного вневременного пространства меня наставляло какое-то бестелесное существо. Я безоговорочно поверил этому голосу.

Что это была за фраза, прочитанная мной много лет назад? Она меня настолько потрясла, что я в какой-то момент решил выгравировать ее на дереве и повесить на стену кабинета.


Вспомнил. «То, во что ты веришь, становится твоим миром».

Лежа там раньше, я верил в то, что этот голос говорит мне правду и что я лежу на этой кровати не в 1971 году, а в 1896-м.

Я сделаю это снова и снова, пока вера не станет такой всепоглощающей, что я буквально окажусь там, встану, выйду из комнаты и увижу Элизу.

* * *

Три часа тридцать девять минут пополудни. Окончание очередного сеанса. Результаты такие же. Убежденность, покой, уверенность. В какой-то момент я почти собрался открыть глаза и оглядеться по сторонам – не там ли я уже нахожусь.

Мне в голову только что пришла странная мысль.

А что, если, открыв глаза в 1896 году, я увижу в комнате человека, в недоумении глазеющего на меня? Что мне тогда делать? Что, если – Боже правый! – какая-то супружеская пара только что начала брачные игры, а я вдруг появлюсь в постели вместе с ними – скорей всего, под ними или сверху? Абсурд. И все же как мне этого избежать? Мне надлежит быть в кровати. Полагаю, можно было бы лечь и под кровать – на всякий случай, однако из-за дискомфорта может пострадать концентрация сознания.

Придется рискнуть, вот и все. Иного пути не вижу. Остается надеяться – припоминая письмо Бэбкока к Элизе, – что, поскольку зимой приезжих меньше, этот номер будет свободным.

Придется рискнуть, невзирая ни на что. Я, безусловно, не допущу, чтобы эта проблема помешала моему замыслу.

Небольшой перерыв, затем опять за дело.

Четыре часа тридцать семь минут пополудни. Есть проблема, фактически две: одна неразрешимая, вторая – с надеждой на решение.

Первая проблема: во время этого третьего сеанса звук моего голоса начал терять свое абстрактное качество и становился более узнаваемым. Почему так происходит? С каждым разом он должен становиться все менее узнаваемым, разве не так?

А может, и нет. Возможно, сюда вплетается проблема номер два, состоящая в следующем: хотя, слушая голос, я не теряю убеждения, оно немного ослабевает, поскольку я слышу снова и снова одни и те же слова, что имеет значение для гипноза, однако ничего не значит для той части моего сознания, которая по-прежнему руководствуется логикой. Эта умственная часть в конце концов в открытую ставит вопрос: это все, что ты знаешь о том дне в ноябре 1896 года?

Понял! Сбегаю вниз и куплю в киоске книгу Марси Бакли, быстро ее просмотрю и отберу факты, относящиеся к 1896 году, затем запишу другую инструкцию на сорок пять минут и предоставлю дополнительные доказательства того, что я нахожусь здесь 19 ноября 1896 года, – так сказать, обставлю сцену новыми деталями.

Элиза это одобрила бы.

* * *

Позже. Интересная книга. В сущности, и не книга. Сейчас Марси работает над полным вариантом. А это скорей большой буклет на шестидесяти четырех страницах с рисунками, главами, посвященными строительству гостиницы, ее истории и истории Коронадо. Здесь фотографии современного ее вида и некоторые из прошлых лет, фотоснимки знаменитостей, посетивших гостиницу (ни больше ни меньше принц Уэльский), плюс записки и эскизы в отношении предполагаемого будущего гостиницы.

Я собрал достаточно материала, чтобы дополнить мою следующую инструкцию, которую начинаю через несколько минут.

* * *

Сегодня четверг, 19 ноября 1896 года. Ты лежишь с закрытыми глазами на кровати в номере 527. Солнце уже зашло, и стало темно. Ночь опускается на этот четверг в отеле «Дель Коронадо»; четверг, 19 ноября 1896 года. В гостинице уже зажглись огни. Осветительные приборы рассчитаны на газ и электричество, но газ не используется.

В этот самый день в гостинице устанавливают систему парового отопления, которую запланировано окончательно ввести в строй к следующему году. А пока каждая комната обогревается камином. Этот номер, 527, тоже отапливается камином. В этот самый момент, в темный вечер 19 ноября 1896 года в очаге напротив тебя горит огонь, тихо потрескивая, посылая волны тепла в комнату и освещая ее светом.

В своих номерах другие постояльцы одеваются к ужину, который состоится в Большом коронном зале. Элиза Маккенна тоже сейчас в гостинице – возможно, она занимается в театре последними приготовлениями к постановке «Маленького священника», намеченной на завтрашний вечер. Может быть, она переодевается в своем номере. В гостинице ее мать. Как и импресарио, Уильям Фосетт Робинсон. И ее труппа тоже. Все номера отапливаются каминами, как и эта комната, номер 527, этим вечером четверга 19 ноября 1896 года. В номере есть также стенной сейф.

Ты лежишь тихо, спокойно, с закрытыми глазами, в этой комнате 19 ноября 1896 года, вечером в четверг, 19 ноября 1896 года. Скоро ты встанешь, выйдешь из комнаты и разыщешь Элизу Маккенна. Скоро ты откроешь глаза в этот темный ноябрьский вечер 1896 года, выйдешь в коридор, спустишься по лестнице и найдешь Элизу Маккенна. Она сейчас в гостинице. В этот самый момент. Потому что сегодня 19 ноября 1896-го, 19 ноября 1896-го, 19 ноября 1896-го.

(И в том же духе еще на двадцати страницах.)

* * *

Шесть часов сорок семь минут вечера. Заказал еду в номер. Немного супа, сэндвич. Это было ошибкой. Я настолько проникся духом 1896 года – несмотря на обстановку номера, соответствующую 1971-му, – что визит официанта оказался неприятным вторжением.

Этого больше не будет. Просчет, но не такой уж непоправимый. Теперь стану покупать в киоске крекеры, сыр и тому подобное и съедать в номере. Достаточно, чтобы подкрепиться, пока не закончу свой проект.

Еще одна проблема. В общем-то, та же самая.

Звук моего голоса.

Это все больше сбивает меня с толку. Не важно, насколько далеко уводит меня воображение – где-то глубоко внутри я знаю, что это меня не введет в заблуждение, что со мной говорит мой голос. Не могу представить, что еще можно сделать, но меня это тревожит.


Что ж, справлюсь с этой проблемой, если ситуация выйдет из-под контроля. Может, ничего такого не случится.


Все больше и больше я думаю о том, что, возвратившись в прошлое, стану причиной трагедии, отраженной на этом лице. Передо мной на письменном столе ее фотография.

Имею ли я право так с ней поступать?

Знаю, что уже это совершил. И все же опять я с новой силой ощущаю изменчивую движущую силу в прошлом, как и в будущем. Не знаю почему, но чувствую, что у меня есть возможность не возвращаться назад, если пожелаю. Ощущение очень сильное.

Но почему бы мне сейчас не вернуться? Даже если бы я знал (а я не знаю), что проведу с ней лишь несколько мгновений. После всего этого – и не вернуться? Немыслимо.

Помимо этого у меня есть и иные мысли. Мысли по поводу выбора, который может намного усложнить настоящую ситуацию.

Что там написал Пристли? Хочу снова проверить.

* * *

Вот что он пишет в заключительной главе, названной «Индивидуум и время».

Он рассказывает о сне одной русской женщины, графини Тучковой, в 1812 году. Три раза за одну ночь ей приснилось, что ее муж, генерал армии, погибнет в битве около места под названием Бородино. Когда она проснулась и рассказала об этом мужу, они не смогли даже найти это название на карте.

Три месяца спустя ее муж погиб в битве при Бородино.

Затем Пристли упоминает о другом сне – одной американки в двадцатом столетии. Этой женщине приснилось, что ее ребенок утонул в ручье. Через несколько месяцев она оказалась в месте, которое видела во сне. Ребенок был одет так же, как и во сне, и едва не оказался в опасной ситуации, в результате которой мог утонуть.

Женщина, распознав аналогию, спасла жизнь ребенку и тем самым не дала произойти предвиденной трагедии.

Пристли предполагает, что от масштаба события зависит, можно ли его каким-либо образом изменить. Осуществление битвы при Бородино заключало в себе такое количество деталей, что вмешаться в такое сложное событие было бы невозможно.

С другой стороны, возможное утопление одного ребенка (если, конечно, этот ребенок не Цезарь или Гитлер) представляет собой настолько более мелкое событие, что в него можно вмешаться и изменить.

Хотя это справедливо для грядущих событий, полагаю, что к прошлым событиям применимы те же положения. Я был здесь в 1896 году, изменив жизнь Элизы Маккенна. Однако эти изменения не несли в себе исторического масштаба битвы при Бородино. Как и надвигающаяся гибель ребенка, это событие более мелкого масштаба.

Почему же тогда я не могу вернуться назад, как и раньше, но вместо того, чтобы причинить ей печаль, принести только радость? Наверняка эта печаль была вызвана не тем, что она меня встретила, или моими дурными поступками, а тем, что потеряла меня из-за того самого феномена времени, который меня к ней привел. Знаю, что это звучит дико, но я в это верю.

Я верю также, что наступит тот момент, когда я смогу изменить этот конкретный феномен.

Меня осенила еще одна идея!

Я проигнорирую новую команду. Поскольку меня отвлекает звук собственного голоса, я устраню этот звук. Буду писать команды подсознанию – каждую по двадцать пять, пятьдесят, сто раз. При этом буду слушать в наушниках Девятую симфонию Малера. Пусть она станет пламенем свечи, качающимся маятником, а я буду посылать в подсознание написанные мной установки о том, что сегодня 19 ноября 1896 года.

* * *

Поправка. Буду слушать только заключительную часть симфонии.

Часть, в которой, по словам Бруно Вальтера, «Малер посылает миру прощальный привет».

Я тоже использую ее для того, чтобы попрощаться с этим миром – миром 1971 года.

* * *

Я, Ричард Кольер, нахожусь сегодня, 19 ноября 1896 года, в отеле «Дель Коронадо».

Я, Ричард Кольер, нахожусь сегодня, 19 ноября 1896 года, в отеле «Дель Коронадо».

Я, Ричард Кольер, нахожусь сегодня, 19 ноября 1896 года, в отеле «Дель Коронадо».

(Написано Ричардом пятьдесят раз.)

* * *

Сегодня четверг, 19 ноября 1896 года. Сегодня четверг, 19 ноября 1896 года.

(Написано сто раз.)

* * *

Элиза Маккенна сейчас в гостинице.

(Сто раз.)

* * *

Каждое мгновение приближает меня к Элизе.

(Сто раз.)

* * *

Сегодня 19 ноября 1896 года.

(Шестьдесят один раз.)

* * *

Девять часов сорок семь минут вечера. Это случилось.

Не помню, когда именно. Я писал: «Сегодня 19 ноября 1896 года». У меня болели кисть и плечо. Я был словно в тумане. Имею в виду буквально. Кажется, вокруг меня собирался туман. В голове у меня звучало адажио. Я проигрывал его уже в который раз. Я видел, как по бумаге движется карандаш. Казалось, он пишет сам по себе. Связь между ним и мной прервалась. Я, как зачарованный, следил за его движениями.

Потом это произошло. Вспышка. Более подходящего слова не придумать. Глаза у меня были открыты, но я спал. Нет, не спал. Куда-то пропал. Музыка умолкла, и на мгновение – но различимое и безошибочное мгновение – я оказался там.

В 1896 году.

Это пришло и ушло так быстро – думаю, я едва успел моргнуть глазом.

Знаю, что звучит это дико и неубедительно. Даже мне самому так кажется, когда я слышу собственный голос, произносящий эти слова. И все же это произошло. Всеми фибрами своего существа я знал, что сижу здесь, на этом самом месте, – но не в 1971-м, а в 1896-м.

Боже правый, самый звук моего голоса, когда я произношу: «1971-й», заставляет меня сжаться. Чувствую, словно опять оказался в клетке. Чуть раньше, в этот удивительный момент, меня выпустили: дверца распахнулась, и я вышел на свободу.

У меня такое чувство, что в краткости этого мига повинны наушники. При всей моей любви к музыке я ужасаюсь при мысли, что эти наушники тянули меня назад.

Теперь, когда я знаю, что у меня получилось, и вся задача упрощается до состояния повторения, я стал обдумывать наиважнейшие практические моменты.

Одежда.

Чудно – действительно, странно, – ведь за все это время мне ни разу не пришло на ум, что мое появление в 1896 году в современной одежде может оказаться губительным для моей затеи.

Очевидно, придется найти себе одежду, соответствующую времени, в котором я окажусь.

Где же мне найти такую одежду? Завтра пятница. Не знаю, откуда у меня появилось убеждение, что это должно произойти завтра. Тем не менее уверенность не проходит, и я не собираюсь ей противиться.

Что оставляет единственную возможность относительно одежды.

* * *

Просматриваю «Желтые страницы». Ателье проката одежды. Вероятно, времени на пошив костюма уже нет. Жаль, я этого не предусмотрел. Ну как бы я мог? Ведь только сегодня после полудня у меня появилась возможность с ней связаться. Вчера вечером и сегодня утром я называл это иллюзией. Иллюзия! Господи, это просто невероятно.

Вот одно. Ателье проката маскарадных костюмов на Седьмой авеню в Сан-Диего. Утром прежде всего отправлюсь туда.

Продолжать дальше сегодня нет смысла. Может быть, даже опасно. Вдруг я неожиданно прорвусь туда в этом чертовом спортивном костюме? Странновато буду я в нем выглядеть в 1896 году.

Завтра. Это будет великий день. Я так в этом уверен, что мог бы побиться об заклад….

Нет нужды заключать пари. Это не азартная игра.

Завтра я буду с ней.

19 НОЯБРЯ 1971 ГОДА

Пять часов две минуты. Сейчас встану. Есть желание не шевелиться. Но все-таки надо пошевелиться, надо вставать и…

… сиять? Маловероятно. Но тем не менее встаю. Даже если свалюсь. Одеться… спуститься вниз и на берег, на воздух. Прогнать эту головную боль.

Потому что сегодня особый день.

Ты сегодня не одолеешь меня, голова. Сегодня особый день.

Восемь часов сорок три минуты утра. На пути в Сан-Диего. В последний раз. Я все время это повторяю. Что ж, на сей раз это правда. Нет нужды приезжать снова.

Головная боль еще не совсем прошла, но все же не такая сильная, чтобы помешать мне вести машину.

Удивительно, насколько отстраненным от всего вокруг я чувствую себя. Возможно ли, чтобы часть меня была уже в 1896 году, ожидая появления меня целиком? Подобно тому как частица меня осталась на днях в гостинице, в то время как другая поехала в Сан-Диего?

Наверняка это возможно. Кто я такой, чтобы в данный момент это отрицать?

* * *

Девять часов двадцать семь минут. Мне во всем повезло. Выбор был невелик, но один из костюмов этого ателье проката оказался словно сшит на меня. Сейчас он лежит рядом со мной на сиденье в коробке, завернутый в оберточную бумагу. Надеюсь, Элизе он понравится.

Костюм черный. Пиджак тогда называли сюртуком. Ужасно длинный, доходит до колен. Боже правый! Служащий пытался навязать мне то, что он назвал домашним сюртуком, но его фасон – расходящиеся спереди полы и широкие фалды сзади – был мало пригоден для носки.

Штаны – «брюки, сэр» – довольно узкие, с обшитыми галуном боковыми швами. У меня есть также белая рубашка с высоким воротничком, однобортный бежевый жилет с отворотами и галстук на тесьме, скрепленной на шее сзади. Я стану похож на настоящего щеголя. Думаю, все это подойдет. Я понравился себе в зеркале. Вплоть до коротких полуботинок, тоже черных.

Довольно странно было разговаривать со служащим из ателье проката одежды. Странно, потому что я ощущал себя там лишь отчасти. Он спросил меня, зачем мне этот костюм. Я сказал, что собираюсь завтра вечером пойти на вечеринку в стиле 1890-х годов – что не было совершенной ложью. И добавил, что хочу выглядеть как можно более органично.

На какой срок я планирую взять костюм? Меня подмывало ответить: на семьдесят пять лет. Но сказал, что на выходные.

Я уже собирался уехать из Сан-Диего, когда меня осенило, что, когда я попаду в 1896-й, хоть и хорошо одетым, все равно не смогу купить себе даже чашку кофе. Невероятно, что я проглядел также и такой очевидный момент, как наличность, которой хватило бы, пока не найду работу. Понятия не имею, о чем я думал. Попросить денег у Элизы? От этой мысли я весь сжался. «Привет, я тебя люблю, можно занять у тебя двадцать долларов?» Боже всемогущий!

И опять везение. В первой же лавке по продаже монет и марок, куда я зашел, оказался двадцатидолларовый золотой сертификат в хорошем состоянии. Я заплатил за него шестьдесят долларов, но счел, что мне очень повезло. Продавец сообщил, что у него есть такой же двадцатидолларовый золотой сертификат, никогда не бывший в обращении, и у меня возникло искушение его купить, пока я не узнал его стоимость: около шестисот долларов.

У меня в руках симпатичная банкнота с портретом президента Гарфилда на лицевой стороне, ярко-красной печатью и надписью: «20 долларов в золоте выплачивается предъявителю по требованию». На оборотной стороне ярко-оранжевое изображение орла со стрелой в когтях.

Для страховки я купил также десятидолларовый серебряный сертификат в приличном состоянии (стоимостью сорок пять долларов) с портретом Томаса Э. Хендрикса[35] на лицевой стороне, кто бы он ни был. Как этот, так и двадцатидолларовый сертификат, по размеру значительно больше современных банкнот, и ценность для меня они представляли во всех смыслах большую. Так что в финансовом отношении у меня будет все в порядке.

В финансовом отношении. Гм. Совсем не по-викториански.

Наверное, следовало посвятить больше времени поиску денег – в особенности потому, что мне не понадобится то, что я оставляю здесь, – но я торопился вернуться в гостиницу и начать. Время идет.

На обратном пути мне в голову пришла хорошая мысль. Не нужно надевать наушники. Сидя на кровати, облаченный в костюм 1890-х годов, я буду слушать граммофон и писать установки в ожидании начала путешествия.

* * *

Десять часов две минуты. Готов отправиться.

Так спешил начать, что для экономии времени поставил машину позади гостиницы. Принял душ, побрился и причесался. Полагаю, такая длина волос подойдет, а если и нет, то ничего уже не поделаешь.

Срезал ярлыки с сюртука, жилета, рубашки и галстука – по двум причинам. Первая – не хотелось бы, чтобы их увидел кто-то из 1896 года, невозможно будет объяснить. И что более важно, сам не хочу их видеть. Оказавшись в том времени, собираюсь изгнать из памяти все воспоминания о 1971-м. Я даже стер фирменный знак внутри ботинок – хотя и мелочь, а может все испортить. Никаких носков, никакого белья – слишком современны на вид.

Итак, все готово. Не беру с собой ничего из настоящего – то есть ничего приметного. Буду писать себе команды прямо на постели, а не на коленях, как раньше. Уверен, когда это произойдет, у меня из рук выпадет карандаш. Никаких наушников – чтоб не мешали. Я готов к мгновенным переменам.

Не считая сознания, разумеется. С этим придется разбираться, когда окажусь там.

Ну конечно! Попав туда, буду продолжать писать установки. Утверждаясь в 1896-м. Вытесняя себя мысленно из 1971-го, пока – ясно это вижу – не забуду, откуда явился, и душой и телом стану принадлежать только 1896-му. Избавлюсь от одежды и…

Боже правый! Чуть не забыл про наручные часы!


Это меня потрясло. Лучше подожду, пока не разгладится след от ремешка. Положу их в ящик тумбочки, чтобы не видеть. Я уже поставил телефон под кровать, убрал настольную лампу в шкаф и снял с кровати покрывало, чтобы в поле моего зрения осталась лишь белая простыня.

Подчиняясь логике, в своих командах буду по-прежнему писать «19 ноября». Испытываю от этого дополнительное удовлетворение, поскольку сегодня действительно 19 ноября.

* * *

Посмотрим. Я ничего не забыл? Совсем ничего?


Сомневаюсь.

Включу музыку.

Последний взгляд вокруг. Покидаю все это.

Сегодня.

* * *

Одиннадцать часов четырнадцать минут. Опять! То же самое явление – на этот раз дольше. Не просто вспышка. Чуть больше, чем миг между двумя взмахами ресниц. Это сколько-то длилось. Возможно, несколько секунд – пять или шесть, – и все же в этих обстоятельствах мне казалось, что прошло не одно столетие.

Процесс пошел.

Это произошло при третьем проигрывании адажио. Я писал установку: «Нахожусь в этой комнате 19 ноября 1896 года». Переписывал фразу в тридцать седьмой раз, когда произошли изменения. Слово «ноябрь» обрывается после первых четырех букв, след карандаша идет вниз после «б», потом исчезает.

Так что могу определить, когда это случилось. Когда я вышел из «погружения», одна часть симфонии почти закончилась. Таким образом, это должно было произойти примерно через час после начала, поскольку адажио длится двадцать одну минуту.

Намного быстрее первого погружения.

Я называю состояние «погружением», поскольку это слово кажется мне сейчас наиболее подходящим. Как будто меня – мгновенно – втянули внутрь. Сначала кажется, что тебя куда-то несет, теряешь ориентацию. Слышу музыку, но она для меня лишена смысла. Смотрю не отрываясь на движущийся кончик карандаша, но это движение происходит отдельно от меня. Не я пишу слова, появляющиеся на бумаге, – они сами себя пишут. Вокруг начинает собираться туман, пока поле зрения не сужается до кончика карандаша. Музыка обрывается на низком искаженном звуке, словно я вдруг оглох. Потом она совсем пропадает. Нет, не так. Не музыка пропадает, а я сам оказываюсь вне зоны ее действия. Знаю, что музыка продолжается. Просто я уже в другом месте, и она не достигает моих ушей.

Другое место – это 1896 год.

На этот раз я чувствовал, что мое тело тоже находится там. Я ощущал под собой какой-то матрас. А это означало, что, если в первый раз я совершил мысленное путешествие в 1896-й, на миг ощутив свое присутствие там, то на сей раз оказался там и телесно. Физически я лежал в этой комнате в 1896-м. В течение пяти или шести секунд я полностью там находился, душой и телом.

Ощущения при возвращении были тоже другими. В первый раз все произошло быстро, каким-то скачком. Меня словно отбросило назад – довольно неприятное чувство.

На этот раз было больше похоже на… проскальзывание? Не совсем. Хотя нечто вроде. Думается мне, это физическое ощущение сродни проскальзыванию назад под какой-то пленкой. Оставим это, не могу выразить словами. Знаю лишь, что это произошло. Суть в том, что зона перехода – вход, отверстие, пленка – нечто очень маленькое и узкое.

И весьма ощутимое. Чувствую, словно оно меня обволакивает в тот момент, как я, со всей очевидностью находясь в 1971 году, пишу свои заметки. За неимением лучшего определения называю это «временем 2». Оно от нас неизменно удалено на один удар сердечного ритма. Нет, не так. Оно от нас вовсе не удалено. Оно с нами. Просто мы не осознаем его присутствия. Хотя, приложив некоторое усилие, человек может это осознать и его достичь. Надо снова попробовать.

Сейчас я чувствую себя так близко. Интересно, смогу ли обойтись без карандаша и бумаги? Эти установки, написанные сотни раз, уже отпечатались в моем мозгу. Почему бы мне не лечь и мысленно не повторять их, слушая музыку?

Почему бы и нет, в самом деле?

* * *

Один час сорок три минуты пополудни. Надо быстро диктовать, пока не забыл подробности.

Запись прервалась в тот момент, когда я вышел из погружения, так что, когда это произошло, не знаю.

Но знаю, что это было потрясающе.

Должно быть, это длилось больше минуты. Но казалось, гораздо дольше. Не хочу преувеличивать.

Тем не менее длилось это столько, что я успел рассмотреть картину на стене, которой нет в комнате, где я нахожусь сейчас.


Когда это случилось, прежде всего пришла убежденность. И каждый раз это казалось неотъемлемой частью происходящего. Глаза у меня были закрыты, но я бодрствовал и знал, что нахожусь в 1896-м. Возможно, я «чувствовал» его вокруг – не знаю. Во всяком случае, мысленно я не сомневался. И, кроме того, не успев еще открыть глаза, ощущал реальное тому подтверждение.

Продолжая лежать, я услышал какой-то особенный потрескивающий звук. Я не стал открывать глаза, опасаясь выйти из погружения. Не шевелясь, лежал на матрасе, ощущая его под собой, ощущая на себе одежду, чувствуя, как вдыхаю и выдыхаю, чувствуя тепло комнаты и слыша это странное потрескивание. Один раз я даже бессознательно протянул руку, чтобы почесать нос. Кажется, что это пустяки, но представьте себе их смысл.

Это было мое первое физическое действие в 1896 году.

Я находился там, тело мое лежало в этой комнате в 1896-м. И я настолько глубоко там «окопался», что смог дотянуться рукой до носа и все же остаться там. Каким бы незначительным ни казалось действие, это было поразительно.

Правда, новое время в моей системе еще не установилось. Похоже, это одна из составляющих процесса. Чтобы оказаться во «времени 2», мне надо полностью выйти из «времени 1». Но, оказавшись в 1896-м, мне надлежит переустановить в моей системе «время 1», чтобы я мог функционировать и там остаться. Этим можно объяснить, почему в первый раз меня словно отшвырнуло назад: мое сознание полностью находилось в 1896-м, но не было якоря, удерживающего меня. Слишком неуклюжее слово. Скажем лучше, соединительной ткани, причем этой соединительной тканью – во всяком случае, поначалу – было «время 1».

Что ж, на этот раз я действительно сделал установку «времени 1» в своей системе, позволившую мне проанализировать окружение. Потому что потрескивающие звуки, которые поначалу были мне столь же непонятны, как и самая продвинутая теория Эйнштейна, наконец разъяснились.

Это был камин.

Я лежал в комнате в 1896 году, слыша потрескивание огня в камине.

Я произношу эти слова, и сердце у меня учащенно бьется.

А правда, интересно, сколько это заняло времени? Чувствую, что большая доля моего сознания осталась во «времени 2». Не будь этого, я все еще находился бы в 1896-м. В таком случае моя интерпретация отсчета времени в 1896-м, должно быть, не точна. Подозреваю, что был там совсем не так долго, как мне помнится.

Однако сколько бы времени ни прошло, я через некоторое время открыл глаза.

Сначала я не решался пошевелиться. Я и вправду почесал нос, но это действие не было преднамеренным. Думаю, и получилось именно из-за неосознанности. Но сделать осознанное движение – волевое действие – казалось мне в моей ситуации более рискованным и провоцирующим.

Поэтому я ничего не делал – лежал совершенно неподвижно, уставившись в потолок и пытаясь различить иные звуки, помимо потрескивания огня, но не мог. Возможны два варианта. Либо потрескивание огня заглушало иные звуки, либо я находился там не полностью, чтобы их услышать.

У меня создалось ощущение, что я нахожусь, в сущности, в локальном очаге 1896 года. Может быть, дело именно в этом. Доказать это я, разумеется, не могу. Вероятно, и никогда не смогу. Но для того момента это объяснение может подойти: то есть перемещение во времени начинается у человека с ядра – разумеется, в сознании, – и это ощущение распространяется вовне, действуя сначала на тело, а затем устанавливая контакт с ближайшим окружением. Это чувство прорыва через пленку может возникнуть в тот момент, когда внутренняя убежденность человека выходит за пределы тела.

Короче говоря, если теория моя верна, я лежал на кровати в 1896 году, слыша звуки горящего камина, но, помимо этого момента, по-прежнему оставался в 1971-м.

Это похоже на бред. Но все же почему я так сильно это ощущаю? Почему, например, я не слышал в 1896-м шум прибоя? Я должен был слышать его гораздо явственней, чем сейчас, потому что в те времена океан подступал к гостинице намного ближе. И все-таки я его не слышал. Но я не слышал также и звуков 1971 года, потому что был спрятан в коконе 1896-го. За пределами этого кокона я не слышал ничего. Что доказывает некоторую обоснованность моей теории.

Да бог с ним. Я отвлекся от самого важного момента.

И опять же, не знаю, сколько времени я лежал там, уставившись в потолок. Я знал только, что это происходит в 1896-м, что кровать подо мной из 1896 года, возможно, и вся комната тоже. Шум горящего камина не утихал. Я четко видел потолок, и цвет у него отличался от современного.

Наконец я осмелился пошевелиться. Ничего необычного или смелого, но в той ситуации для меня это было необычно. Потому что сделано было намеренно, с расчетом.

Я повернул голову на подушке. (Забыл упомянуть о подушке, но в 1896-м она, без сомнения, тоже была.) Бесконечно медленно. И могу добавить, с большой тревогой. Опасаясь, что упущу момент и перенесусь обратно в 1971-й. В тот момент уверенность в том (она была и есть), что я смогу попасть в 1896-й, не была еще полной. Я очень хорошо понимал, что нахожусь там, но мне не хватало уверенности в том, что смогу держать под контролем пребывание в другом времени.

Странно теперь подумать, но пока все это происходило, я ни разу не вспомнил об Элизе и о том, что она находится там же, где я. Может, не вспомнил потому, что ее там в тот момент не было. Если моя теория верна, то ее там не было, потому что я пребывал лишь в части 1896 года, а не во всей цельности.

Ладно, вернуться – еще раз. Я очень медленно повернул голову на подушке.

И увидел на стене картину.

Хочу ее описать. В центре две фигуры – полагаю, мать с сыном. На женщине серое платье с белым передником. Немолодая на вид. Зачесанные назад волосы. Она стояла рядом с сыном, положив руки ему на плечи. Уточню – у него на плече лежала ее правая рука. Мне лишь показалось, что вторая ее рука тоже лежала у него на плече.

Юноша был примерно на пять дюймов выше женщины. На нем было пальто, в левой руке он держал шляпу – это означало, полагаю, что он уезжает. Но, возможно, только что приехал. Нет, картина навевала иное чувство – грусть прощания. Теперь припоминаю, что слева от матери был черный зонт. Прислоненный к чему-то. К чему, не знаю – мне не была ясно видна та часть картины. Рядом с зонтиком была еще и собака средних размеров. Сидела на полу, глядя на уезжающего юношу.

В другой части картины за столом сидел старик, или то была старуха. Забыл упомянуть, что мать с сыном стояли у стола; позади матери виднелся стул. У матери было несчастное лицо. Лицо юноши было повернуто в профиль. Казалось, он не смотрит на мать. Возможно, он пытался совладать со своими чувствами – не знаю.

Сощурив глаза, я старался получше все разглядеть и в этот момент был перенесен назад.

На этот раз все произошло менее отчетливо и быстро. Когда я прищурился, стена и картина расплылись у меня перед глазами, и я ощутил, что мое тело куда-то затягивает или засасывает. Я знал, что возвращаюсь. Припоминаю, что даже успел испытать сожаление. Так что вряд ли это произошло в мгновение ока.

Потом я, кажется, уснул или потерял сознание – кто знает? Помню только, что, открыв глаза, оказался в прежнем месте.

Интересно, почему я вернулся, столь прочно там обосновавшись? Возможно, дело в повторении? Приходится это предположить. Если стану повторять – на словах, на письме и в мыслях – эти команды снова и снова, очевидно, мое положение в 1896-м упрочится и я там останусь. Это начинает немного раздражать, особенно теперь, когда я реально там побывал. И все же придется смириться. Надо довести процесс до конца. Сделаю все, что нужно, чтобы он стал необратимым.

Я ведь должен немедленно вернуться – в этом нет сомнений. Чувствую, что уже ограничил свою причастность к настоящему. Знаю, что не должен – ни при каких обстоятельствах – сдвинуться с этой точки и позволить вернуть себя в настоящее.

Нужно как можно быстрее снова прорваться через эту пленку.

* * *

Позже.


Снова там. Проходят минуты.

* * *

Минуты там… такие же, как здесь?

Когда я… вернулся… по-прежнему звучало адажио.

Это я снова его поставил? Не помню.


Ощущения… действительно необычные.


Нереальные.


Теперь 1971-й кажется… таким же, каким был 1896-й.


Нереально.

Лежать здесь… все равно что…


Все равно что быть в 1896-м.

Словно… наблюдаю за собой со стороны.


Или теряю это.


Забавно.


Надо ли… повернуть голову… описать – картину на стене?


Чтобы доказать свое присутствие здесь?


Чувствую нечто такое…


Чувство… скоротечности.

Словно… я действительно… человек из 1896-го… пытающийся достичь…


… чего?

Странное ощущение.


Не сопротивляйся ему.

* * *

Вот оно, наступает.


Господи, чувствую, как оно наступает.


Надо… перестать… говорить. Закрыть глаза… дать команду…


Сознанию.


Сказать се… се…


себе, себе, что…


Меня уносит.


Тяжесть.


Чувствую… такую тяжесть…

Загрузка...