Глава 3

Все изменилось, когда Тесей закончил играть. Его собственное лицо не выражало понимания того, что Тесей сделал, но власть свою он ощущал чудесно. Теперь никто больше не нырял с разбегу в купальню, милующиеся парочки разделились, и каждый смотрел в свою сторону. Если бы припозднившийся гость вошел в зал именно сейчас, он мог бы подумать, что Тесей испортил вечеринку, и всем стало вдруг неловко. Но это только потому, что бедняга гость не услышал музыки, которая звучала для всех остальных.

Мне казалось, что отдельные ноты все еще всплывали в моем разуме, и это не давало мне сосредоточиться ни на чем другом. Я поискала взглядом Одиссея, но безынициативно и безрезультатно. Пир стал казаться совершенно скучным по сравнению с тем, что вырывал движениями смычка из самой моей души Тесей. Было уже не так важно, что есть, и что пить, и где спать. Отрешенность и аскетизм, резко противоречившие духу начала вечера захватили многих, если не всех. Даже Медея отставила блюдо с фруктами. Она думала о чем-то своем.

Я знала, что и они ощущают нечто подобное. Быть может, искусство, красота, облегчали их вечный голод.

Если подумать искусство ведь есть форма протеста против естества. Искусство заставляет отрешиться от физических ощущений, от бытовых задач и проблем, от жизни в пределах только тела вообще. Ради искусства умирают, что является, по сути, прощанием с главнейшим из инстинктов. Высокая поэзия заключалась в том, что существа, обретшие разум, должны, в конце концов, обрести альтернативу животному существованию.

И, без сомнения, наша, человеческая сила в этом деле была велика. Мне казалось, что они поражены сейчас Тесеем куда больше, чем самый впечатлительный из нас. Даже воздух чувствовался застывшим, жутким в своем бездействии. Где-то здесь была Первая, и я видела, что Неоптолем смотрит куда-то высоко, поверх всех голов. На его губах была блуждающая, странная улыбка.

Что за глупости, подумала я, и почему он кинул апельсиновую корку?

Затем, потихоньку, люди начали расходиться. Сначала я услышала шепот, прошедшийся по залу, как волна, и сразу начался отлив. Кто-то, кому-то сказал, что можно уходить, и это было большим облегчением. Всем хотелось побыть наедине со своими мыслями, и прощание было скомканным. Люди уходили от Тесея, наполненные так сильно, что казались усталыми. Мне тоже было тяжело нести все, что я приобрела. Медея широко зевнула и сказала:

— Музыка прям...ну, вау!

Я кивнула. Тесей пожимал руки людям вокруг, недовольный, наверное, столь скудной их реакцией. Он и не понимал, как она глубока. На лице Тесея было капризное, детское выражение. Он выглядел просто чудо каким хорошеньким!

На обратном пути Медея без конца зевала, утомленная впечатлениями, а Гектор шел чуть позади, словно все еще раздумывал о тех чашах вина, возле которых простоял все время.

— А мы пойдем на Биеннале? — спросила Медея. Я кивнула, а потом чуть отстала, дождалась Гектора. Он сказал:

— Представляешь, апельсиновая корка! Надо же придумать такую дурость!

— Я тоже так подумала, — сказала я. — А теперь мне кажется, что это не так уж глупо. Южные бандиты, мафия, присылали апельсиновые косточки тем, кого собирались убить. А апельсиновые корки полностью противоположны косточкам. С такой точки зрения, это забавно.

Я засмеялась. Гектор сказал:

— Не вижу ничего забавного.

Я догнала Медею и сказала:

— Только зайдем домой, хорошо?

А дома, пока Гектор расхаживал по комнате, невероятно нервный, а Медея ела апельсин, я сушила на камином корку. В конце концов, я отдала ее Гектору.

— Пойдем? — спросила я.

— Не думаю, что меня хотят там видеть, — ответил он. Вид у Гектора был обиженный. Медея закатила глаза, так что почти одни белки остались. Я сказала:

— Не знаю, кто как, а я очень хочу, чтобы ты был там.

Он заворчал, но, когда мы собрались, вышел с нами. А я все думала, что с Гектором это просто. А как насчет Одиссея? В голове у меня все еще крутился сад и его умирающие цветы, незаметно они превратились в расцветшие на острых стеблях сердца и легкие.

Я подумала, что раз Одиссей убивает других людей, как считать его человеком, таким же любимым, как и все другие? Было очень тяжело даже размышлять об этом, но в то же время необходимо. Я знала, что сегодня он не появится на Биеннале (скорее всего), потому что здесь Одиссея еще никто не знает. Однако, дело было не в этом. Я хотела понять, как должна относиться к тому, кто причиняет другим людям невероятную боль. Я отвыкла от этого знания. Я много читала о войнах и преступлениях старых времен, и слышала о том, что происходит на Свалке, но Орфей говорил, что люди все равно становятся лучше.

Мне казалось, что если допустить существование такого, как Одиссей, то сломается вся моя стройная система, где существуют они, а так же существуем мы, и все просто перестанут быть. Как прихлопнуть муху на столе — вот существо было цельное, а вот просто авангардная клякса на скатерти.

Если Одиссей был частью "мы", большого и прекрасного, почему он тогда убивал нас, а если он был их частью, отчего же в нем не было ничего от космических бездн и далеких звезд? Должен был быть ответ. И хотя Орфей говорил, что все в мире настолько сложно, что даже математика не имеет всех ответов, я считала, что люди привыкли усложнять. Сложное кажется красивее простого, а хаос впечатляет больше порядка. Хотя Орфей, к примеру, очень боялся хаоса. Он мне говорил: я хочу быть машиной.

Тогда я написала ему алгоритм, и Тесей решил, что тоже хочет быть машиной, автоматом с газировкой, красивым и блестящим, без проблем и антидепрессантов.

Так вот, всем им жизнь казалось очень сложной, поэтому они спали с таблетками и вставали с таблетками. Я старалась стоять на другой позиции, а теперь она казалась мне шаткой.

Медея сказала:

— Мы что, спускаемся вниз?

— А? Да. Биеннале проходит в подсобных помещениях.

Самый последний рубеж, заходить дальше нам было нельзя.

Мы вошли в лифт, и Гектор сказал:

— Нет, представь только, что они выдумали. Зачем спускаться вниз, если ты уже наверху?

— Ты увидишь, — сказала я и немного обругала себя за то, что прежде его не звала. Мои мысли снова ускользнули от Гектора к Одиссею, но я знала, что ответ именно в Гекторе. Я смотрела на него пристально, он даже спросил:

— Что?

Я покачала головой. Вот, к примеру, Гектор. Он — человек, который мне нравится. Он — брюзга и ворчун, срывает чужие планы, добровольно служит нашим хозяевам, предан Сто Одиннадцатому, потому что когда-то Сто Одиннадцатый спас Гектора. Вот именно!

— Точно! — сказала я, и обняла Гектора. Лифт остановился, и Гектор мягко отстранил меня от себя.

— С тобой все в порядке Эвридика?

— Более чем! Я решила очень сложную задачу!

Гектор вздохнул и погладил меня по голове, у него был снисходительный, самодовольный, раздражающий вид, но я любила его. Тесей мог быть ужасно бесчувственным и поверхностным, как красивенькая машина, которой он мечтал стать, но я тоже любила его. Потому что нельзя было сказать, что кто-то из них — не человек. Каждый из них даже в своих не самых приятных качествах руководствовался тем, что можно назвать добром. Кто-то из очень мудрых людей (наверное, с Востока, но я точно не помнила) говорил о том, что зло само по себе невозможно в принципе, даже самые злющие люди несут в себе крупицу внутреннего, потенциального добра хотя бы потому, что они последовательны, преданы своему делу и верят в то, что творят.

Гектор был предан тому, кто спас его, и это было добро, Тесей верил в то, что делает, и это тоже было добро. Нельзя было помыслить человека, которому недоступно мыслить этически, в возвышенных, прекрасных категориях, даже если все остальное в нем было чудовищно искажено.

И я подумала: только что я ведь едва не оступилась самым фатальным образом, почти отказалась считать человека — человеком. Но Одиссей, сколь бы чудовищные вещи он ни совершал, должен был быть понят мной именно в человеческих терминах.

Потому что иначе я совершила бы его же ошибку, отказала бы кому-то живому, разумному и похожему на меня в праве быть таким же, как я. Я улыбалась и кружилась на месте. Медея предложила мне нюхательную соль.

— Зачем? — спросила я.

— Мы, подростки, считаем, что хорошее настроение — это болезнь.

Нижние этажи не несли в себе ничего красивого. Это были коридоры безо всяких птиц, зверей и рыб, неба тоже не было. Только белые стены и множество кабинетов. У всего была утилитарная цель, все было так просто, что даже противопожарные датчики казались украшениями. Такие круглые, красные крошки! Медея сказала:

— Довольно безрадостно.

— Держу пари, тебе такое нравится, — пробормотал Гектор. Я остановилась перед одной из неприметных дверей.

— Что? Мы уже пришли, или ты видишь галлюцинации?

— Я не галлюцинирую, — сказала я и нажала на ручку двери, но на секунду я усомнилась в себе, потому как дверь открылась прежде, чем я довела дело до конца. На пороге стоял Неоптолем. На нем были очки, одна линза была алой, другая — сиреневой. Он приспустил их, посмотрел на нас.

— Девочка может проходить, — сказал он, и Медея прошмыгнула внутрь под его рукой. Палец с перстнем, украшенным рубином, уткнулся мне между ключиц.

— А вас я попрошу объясниться!

Я заметила, что полоска на черном костюме Неоптолема была красной, поэтому он был словно картинка в телевизоре, когда связь вдруг испортилась. Есть такие очень характерные помехи, пускающие сквозь изображение красные нити, и Неоптолем был словно наполнен ими. На его ногах были деревянные башмаки. Выглядели они так же плохо, как, наверное, ощущались.

— Я привела Гектора, — ответила я и попыталась пройти, решив, что в достаточной степени объяснилась. Неоптолем, однако, так не считал.

— Да, — сказал он. — И почему предатель здесь?

— Я могу уйти, — ответил Гектор, но я приложила палец к его губам и сказала:

— Я объясню. На самом деле я придумала это только в лифте. И случайно. То есть, я совершенно не об этом думала. Я не знала, что ты будешь так зол. Но я могу рассказать.

— Мне нравится ход твоих мыслей. Я его не понимаю.

Он впустил внутрь меня, а затем и Гектора. Прежде это была бойлерная, однако она не функционировала в этом качестве уже лет пять. Между пустых, громоздких цистерн сидели люди и лежали люди. Биеннале отличалась от жизни тем, что правил в ней не было. Никаких мест, аплодисментов и необходимых слов. Помещение было чистое, но полумрак, цистерны и трубы придавали ему мрачный, неухоженный вид. На трубах, сходство которых со скелетом страшного несуществующего зверя было для меня очевидным, висели картины. Никакого порядка не было, каждый вешал свое произведение, где хотел. И рисовал каждый то, что хотел. Основной материал, конечно, поставлял Неоптолем. Он отличался невероятной продуктивностью.

Я усадила Медею на ближайшее полотенце, а мы с Гектором облокотились на одну из цистерн. С картины рядом на меня смотрела раскрывшая пасть фотографически реалистичная змея. Казалось, сейчас она вырвется из бумаги и хорошенько вгрызется мне в щеку. Я была уверена, что Неоптолем специально повесил ее на этом уровне. Рядом был большой белый лист, по которому путешествовали точки муравьев, затем полотно, испещренное нервными линиями, похожими на десяток кардиограмм, закативших шумную, разноцветную вечеринку. Были пятна краски, были отвратительные, похожие на гримасы африканских масок, лица. Был лист бумаги с наклеенным на ним полиэтиленом, под которым проглядывало что-то жирное, похожее на вазелин.

Неоптолем и его соратники занимались авангардом в его бесконечно разнообразных формах, они отталкивали и притягивали, и снова отталкивали, это было эмоциональное искусство, искусство поиска. Подчас в нем не было ничего красивого, и, казалось, будто оно теряет свою ценность.

Неоптолем переступил через Ореста, который разлегся прямо в проходе, достал из кармана фонарик, подсветил свое лицо, словно решил рассказать страшную историю, и спросил:

— Кто-нибудь хочет высказаться?

Тесей поднял руку, и Неоптолем направил луч фонарика на него. Я приложила руку к губам, чтобы не засмеяться. Все это было так по-детски, но этого Неоптолем и хотел. Биеннале, может быть, не имела культурной ценности, потому как мы жили в пустую эпоху, уже четыре тысячи лет все было примерно одинаково, и перспективы перемен не открывались, однако было хорошо собраться вместе. Я чувствовала, что мы принадлежим к чему-то единому, очень-очень ценному для каждого здесь. Поэтому, в конце концов, я хотела привести сюда Гектора. Я видела, что люди смотрят на него, хмурятся, но я знала, что они его не выгонят.

Тесей сказал:

— На коробке с хлопьями мишки нарисованы лучше!

— Спасибо! — искреннее сказал Неоптолем.

— Полная бессмыслица, — сказала Артемида и захлопала в ладоши, когда Неоптолем осветил ее лицо.

Гектор прошептал:

— Почему они его ругают, а он радуется?

— Потому что его цель, — ответила я. — Создать анти-искусство. Не-искусство. Полный ноль.

Гектор ничего не ответил.

— Новичок? — спросил Неоптолем. Гектор открыл было рот, но луч фонарика упал на Полиника, питомца Семьсот Пятнадцатой, Принцессы. Полиник подергал пряди своих кудрявых волос, словно бы пытался нащупать что-нибудь, что включит его. Наконец, он сказал, и голос у него был невнятный, с оттяжкой, словно он думал над словом в процессе его произнесения, и одновременно его донимал насморк.

— Ну, я даже не знаю.

Его белая рубашка под фраком придавала ему какой-то призрачный вид.

— Вообще все ужасно, — сказал Полиник, наконец. — Но вот где жирные пятна на ватмане, это прямо совсем плохо. Даже отвратительно. И где размазанные желтые подтеки тоже не очень.

Все зааплодировали, и я тоже.

— Ужасный комментарий! — крикнула Медея. — Я права? Я правильно все поняла?

Я кивнула ей.

— Да, — сказал Неоптолем, поправив очки. — Действительно, комментарий ужасен, и мне это нравится.

Затем посыпались еще замечания, кусок полиэтилена, покрытый вазелином, никому мил не был. Орест запрокинул голову, посмотрев на меня. Я помахала ему рукой. Он прошептал:

— Узнал про этого Полиника, что Семьсот Пятнадцатая сожрала его подругу детства. Может, вам стоит поговорить об этом?

Я увидела, что Орест был чудовищно пьян. Причина пришла ко мне через пару минут, когда кто-то вручил мне бутылку с джином, она явно курсировала здесь не в одиночестве. Мне не нравился вкус алкоголя, и я, обходя Медею, передала бутылку Гектору.

Я решила подобраться к Полинику поближе, и, чтобы сделать это незаметно, я прошлась по бойлерной, не слишком ловко огибая цистерны и людей. Картин было много. Теперь, когда я видела их все, тематика была мне понятна. Неоптолем пытался вызвать отвращение. Змея, целящаяся в лицо зрителю, маленькие насекомые, текстуры и подтеки, беспокойные формы — все было призвано вызвать не то чтобы брезгливость, а именно инстинктивное отторжение.

Я увидела довольно детальную зарисовку мусорной кучи, фистулы с сиянием сукровицы и нитями, словно на холсте был не рисунок, а настоящая рана, невероятно подробную графику стадий потрошения свиньи, гниющий банан, приклеенный к листу бумаги. Что-то вызывало у меня отвращение, что-то не оставляло никаких чувств.

Тема была мне абсолютно ясна, и я знала, каким образом Неоптолем мог бы добиться своей цели. Только вот он никогда не показывал эти картины.

Когда шум немного стих, я как раз подобралась к Полинику. Мне действительно хотелось обсудить с ним все, но не потому, что я считала, будто мы чем-то похожи, просто я могла знать что-то, что пригодится ему, и наоборот. Странно, подумала я, Полиника уже пригласили, а Одиссея — нет. Наверное, слухи действительно быстро разошлись. Полиник сидел, как надгробный памятник, будто бы в скорбных думах, рука его касалась лба, а глаза были прикрыты. Я уже хотела с ним поздороваться и спросить, все ли в порядке, как Неоптолем выкрикнул:

— А теперь небольшой комментарий!

Я подняла на него взгляд. Неоптолем скинул свои ботинки, забрался на цистерну и теперь расхаживал по ней, как акробат. Он бы довольно ловким для человека, который едва ли видит что-то в полумраке и цветных очках. С них он и начал.

— Сегодня я в очах, друзья и соратники! Как считаете, почему?

Орест поднял руку.

— Да, кобель?

— Потому что ты — идиот.

— Нет, кобель! Потому что я хочу, чтобы у меня болела голова от того, что я вижу! Я хочу, чтобы меня тошнило! Чтобы я видел все здесь еще более отвратительным!

— Это сложно, — сказала Артемида. Голос ее, тем не менее, был наполнен энтузиазмом, словно она считала, что все-таки можно. Неоптолем выхватил у кого-то бутылку, едва не свалившись с цистерны, и сделал большой глоток, запрокинув голову, как в рекламе. Тесей широко зевнул.

— Только давай быстрее, ладно?

— Нет, быстрее не будет! Я буду тянуть до конца! Потому что сегодня я не хочу, чтобы вы ушли отсюда довольными!

Я расстроилась. В конце концов, мне хотелось привести Гектора и Медею, чтобы они увидели, как здорово может быть на Биеннале.

— Да, — сказал Тесей. — Все очень плохо. Я уже побрызгал твою вонючую шкурку от банана освежителем дыхания.

— Ты — плохой человек, — сказал Неоптолем и, без перехода, продолжил. — Собственно, как вы понимаете, наша цель — очистить искусство, по крайней мере живопись, с которой они начали колонизацию человеческой культуры, от всего, что им нравится! Я хочу, чтобы новая культура не имела смысла для них! Я хочу вернуть нам наш язык, который понимаем только мы! С этого начнется революция, которая произойдет...через тысячу лет и не слишком понятно, каким образом!

Все расстроились. Орест сказал:

— Расходимся.

— А я сразу и сказал, что Неоптолем ничего полезного не скажет.

— Как только я увидела шкурку от банана, я поняла, что делать здесь нечего.

Неоптолем раскинул руки и завопил:

— Да! Ненавидьте меня! Ненавидьте всеми силами.

— Никто тебя не ненавидит, — сказала я. — Но не кричи, здесь душно, и у всех быстро заболит голова.

— Как вы не понимаете! — воскликнул Неоптолем. — Нам нужно подойти к искусству с новой стороны, как к источнику того, что не нравится им, источнику страданий, отвращения, к тому, что пробуждает не только возвышенное, но и низменное! Порнография — это искусство, господа!

— Это не новость, — сказал Орест. Остальные засмеялись. Но Неоптолем, кажется, был доволен реакцией.

— Так вот, понимаете, что мы упускали, почему Биеннале — бессмыслица?

— Потому что так и задумано? — спросила Артемида.

— Потому что есть среди них те, кому авангард близок, есть среди них и те, кто назовет искусством точку на бумаге! Их вкусы так же неповторимы как наши! Так вот, нам нужно создать анти-искусство не новаторскими методами, но обновленным посылом! Нас спасет нечто неприятное нам самим.

Я подняла руку.

— Да, Эвридика?

Неоптолем тут же переключился, теперь он говорил без лихорадочности, спросил меня, словно лектор примерную студентку.

— Сегодня мне сказали, что питомец Первой — серийный убийца. Ей нравилось, как он сшивал органы. Большинству людей это показалось бы отвратительным. Может быть, мы двигаемся не туда?

— Помолчи, Эвридика.

— Хорошо.

Неоптолем еще что-то говорил, но раз он сказал мне помолчать, я его больше не слушала. Люди отвечали ему, смеялись, над ним и вместе с ним. В конце концов, я услышала, что Гектор говорит:

— Неоптолем, а как насчет сделать открытую выставку? Быть может, они, увидев эти творения, в панике сбегут с нашей планеты?

Шутка была простая и даже наивная, но люди вокруг засмеялись, и я увидела, что Гектор улыбается. Мне стало приятно, ведь он почувствовал то же, что и я. Это прекрасное ощущение, что у тебя есть большая, какая-то бесконечная и очень теплая семья.

Гектор продолжил:

— Как насчет чуть изменить концепцию? Ты мог бы показать им то, что показывал нам, а для нас приберечь их портреты...

Не успел Гектор закончить, как все замолчали. Неоптолем резко сказал:

— Нет!

Медея вздохнула, и мне показалось, что она сделала это оглушительно громко. Неоптолем выкрикнул:

— Эвридика!

— Да?

— Ты, кажется, обещала рассказать, почему ты его привела.

Неоптолем спрыгнул с цистерны, сел на пол в проходе.

— Эй, ты загораживаешь мне девушку! — Орест пнул его ногой, но Неоптолем не обратил никакого внимания. Вид у него был крайне обиженный.

— Если ты не помнишь, Эвридика, он — предатель.

Я прошлась впереди всех, по крохотной полоске пространства, играющей у нас роль сцены. Взгляд мой уперся в вазелиновые пятна на полиэтилене.

— Фу, — сказала я. — И вправду очень противно.

Гектор стоял, опустив взгляд в пол. Люди передавали друг другу бутылки, пили, смотрели на меня. Я сказала:

— Знаете, сегодня, когда я собиралась на Биеннале, мне показалось, что нам не хватает чего-то важного. Кого-то важного. Сознание, которое мы собираемся воспитать здесь, должно касаться не только эстетики, но и этики. Мы не продвинемся, создавая искусство без любви и принятия. Потому что это — наша сильная сторона. То, что отличает нас от них лежит не в плоскости, которую можно создать кистью, словом или созвучием нот. Мы — люди, а значит фундаментально похожи. Если мы отвергаем кого-то, даже того, кто кажется нам плохим и недостойным, это значит, что мы принимаем абсурдную точку зрения о том, что этот человек недостоин быть с нами, другими людьми. Это очень опасно всегда, но еще опаснее в наше с вами время, в пустое время. Я тоже не одобряю того, что делает Гектор. Но сейчас, здесь, он не представляет ни для кого опасности. И его не нужно прощать. Просто было бы здорово, если бы он мог быть с нами. Потому что мы, это больше, чем просто люди, сидящие здесь, в комнате. Мы — это все люди, которые были когда-то на этой Земле, на нашей Земле. И палачи, и жертвы. Ужасно, наверное, идентифицировать себя с самыми чудовищными преступниками в истории, но у нас больше общего с ними, чем с кем-либо из тех, кто пришел сюда издалека и забрал у нас все. Поэтому принять сегодня Гектора значит не простить его, но понять. Потому что понять мы можем. И это искусство, которого они не знают.

Я выдохнула, виски у меня были мокрыми, кровь билась везде, особенно в языке, так что я удивилась, как вообще умудрилась говорить. До этой секунды волнение вовсе не ощущалось. Я любила говорить, любила, когда меня слушали, и мне было радостно ощущать, что мои слова достигли цели. Мне захлопали, но я смотрела в пол, только махала рукой, показывая, что мне все нравится.

— Неплохо, — сказал Неоптолем. — Но недостаточно бессмысленно.

— Совсем не бессмысленно! — крикнул Тесей. — Молодец, Эвридика!

Я встала рядом с Полиником. Он посмотрел на меня. Я понимала, что он не очень хочет что-то мне говорить, ему, однако, стало неловко.

— Хорошая речь, — сказал он быстро.

— Спасибо, — ответила я. — Я хорошо говорю. Но всему, что я люблю, меня научил мой брат, Орфей. Он очень хороший.

Полиник посмотрел на меня с какой-то затаенной тоской. У него были карамельно-карие глаза, как две грустные ириски. Я села рядом с ним, хотя в платье это было довольно неудобно (и неуместно).

— Тебя Орест пригласил? — спросила я.

— Да, — ответил Полиник. Мне захотелось просунуть палец в одну из завитушек его волос.

Я сказала:

— Ты у нас не очень надолго, да?

— Я везде не очень надолго.

— Ты жалеешь об этом?

Он пожал плечами. Мне показалось, что сейчас он скажет что-то вроде "я обо всем жалею". Какой сказочно грустный молодой человек!

— Так вот, — сказала я. — Мой брат Орфей, который очень умный, он сейчас далеко. Мой хозяин, Сто Одиннадцатый, поглотил его. Иногда он пользуется телом Орфея, чтобы слушать меня по вечерам.

Полиник поднял на меня взгляд. Он сказал:

— С Исменой случилось то же самое. Мы... мы с детства были знакомы. Я очень ее любил.

Он поймал мой взгляд и больше не отпускал его. Лицо его стало каким-то лихорадочно напряженным. Я подумала, что Полиник нечасто делится с людьми своим горем.

— Да, — сказала я. — Может быть, завтра я приду к тебе в гости? Мы могли бы это немного обсудить. Может, мы сможем помочь друг другу.

Я предпочитала быть честной, мне не казалось хорошей идеей хитрить или пытаться вызнать у него что-либо.

Я сказала:

— Мне очень жаль Исмену. Ты сможешь мне про нее рассказать.

Он кивнул.

— Да, да, я очень хочу про нее рассказать!

Полиник перешел на шепот.

— Главное, чтобы Семьсот Пятнадцатая не пришла. Приходи в двенадцать, в ячейку 73B.

Я кивнула. Мне показалось, что он сейчас заплачет, или его стошнит. Ему вправду было невероятно грустно. Я подумала, что у Полиника не осталось надежды, лучшего лекарства от всего (кроме того, от чего помогают все другие лекарства). Надо же, как ужасно покалечила его эта потеря.

Мне казалось, что я держусь много лучше.

Мы просидели рядом еще минут пять, но Полиник больше ничего не говорил, и вскоре меня забрал Тесей, чтобы мы еще поболтали. Я ушла, когда часы показали три ночи. У меня оставался еще час, чтобы почитать Сто Одиннадцатому. Медея сказала:

— Так я останусь?

— Да, — ответила я. — Останешься, я постелю тебе в гостиной.

Она широко зевала и выглядела очень маленькой. Я знала, что Медея останется здесь не зря. Еще один день в Зоосаду — это день, который Медея в любом случае переживет. Гектор вышел вслед за нами, он раскраснелся, но я не понимала, от недовольства или наоборот.

— И кем ты меня выставила? — спросил он.

— Гектором, — ответила я. — Тебе не понравилось быть Гектором?

— Эвридика!

Гектор замолчал, увидев, что я не реагирую на его негодование, а затем сказал:

— Но в любом случае было...не совсем плохо, пожалуй. Не ужасно.

— Это хорошо, — ответила я.

— Да он пьяный, — сказала Медея. — Ему, кажется, отлично.

— Нет, — сказал Гектор. — Это не так.

Он с самым независимым видом ушел вперед. Я обернулась. У двери стоял Неоптолем. Он смотрел на меня сквозь стекла своих разноцветных очков. Я сказала:

— Спасибо за вечер! Искусство почти деколонизированно!

Он помахал мне рукой.

— Презентую тебе в подарок картину из вазелина!

Я не очень-то обрадовалась, но вежливо сказала:

— Спасибо.

Настроение у меня было чудесное. Если я буду не одна, а с Полиником, у нас будет в два раза больше шансов вернуть тебя, Орфей.

Загрузка...