Дождь барабанит пальцами по садовому сараю. Строение так именуют, но в окрестностях Мериланса нет никакого сада, да и сараем хибарку едва ли можно назвать.
Груда дешевого железа да трухлявой древесины осела набок, будто увядший росток. Пол завален брошенными инструментами, обломками разбитых горшков, окурками ворованных сигарет. Посреди всего этого в ржавой тьме стоит Оливия Прио́р и мечтает закричать.
Мечтает превратить боль, исходящую от свежего рдеющего рубца на руке, в шум, опрокинуть сарай, как опрокинула кастрюлю на кухне, когда об нее обожглась. Хлестнуть стены, как жаждала хлестнуть Клару за то, что та оставила плиту включенной, да еще имела наглость хохотнуть, когда Оливия вздохнула и решила не связываться. Ослепляющая вспышка боли, раскаленная лава гнева, злость кухарки и поджатые губы Клары, бормочущие: «Ей же не больно, она и не пикнула!»
Оливия придушила бы мерзавку прямо на месте, если бы ладонь не жгло, если бы кухарка не болталась поблизости и не стала бы ее оттаскивать, если б добилась своим поступком большего, чем минутное удовольствие и недельное наказание. Потому Оливия сделала лучшее, что могла в тот миг: бросилась вон из душной гробницы, а кухарка рванула следом.
Теперь Оливия прячется в садовом сарае, мечтая устроить шум, подобный грохоту дождя по низкой жестяной крыше, схватить одну из брошенных лопат и колотить по тонким железным стенам, чтоб раздался звон. Но тарарам услышит кто-нибудь другой, придет и отыщет ее в маленьком тайном убежище, и тогда Оливии будет не скрыться. Не скрыться от девочек. Не скрыться от матушек. Не скрыться от школы.
Затаив дыхание, Оливия прижимает горящую ладонь к холодной железной стене и ждет, пока боль утихнет.
Сам по себе сарай вовсе не тайна.
Он находится за школой, за гравийной дорогой, на задворках Мериланса. За эти годы кое-кто из девочек пытался в нем обосноваться, чтобы пить, курить или целоваться тайком, но сбегав туда разок, они больше не возвращались. Говорили, от сарая у них мороз по коже.
Волглая земля, паутина и кое-что еще – жуткое ощущение, от которого волосы встают дыбом, хоть и непонятно почему.
А вот Оливии понятно.
Это из-за мертвой твари в углу. Или того, что от нее осталось. Не совсем призрак, лишь клочок изодранной тряпки, горстка зубов и полусонный глаз, плавающий во тьме. Покосившись, Оливия видит его, он копошится на краю зрения, будто чешуйница, но стоит вглядеться пристальнее – тотчас исчезает. Однако если замереть неподвижно и смотреть строго вперед, не отводя взгляда, тварь отрастит скулу, глотку, приблизится, моргнет, улыбнется и станет невесомой тенью вздыхать рядом.
Конечно, она гадала, кем призрак был прежде, когда у него еще имелись кости и кожа. Глаз парит выше роста Оливии; как-то она заметила край чепца, обтрепавшийся подол юбки и подумала – наверное, это одна из матушек-наставниц. Впрочем, уже неважно. Теперь она стала гулем, что притаился за ее спиной.
Уходи, думает Оливия, и, наверное, существо слышит ее мысли: оно вздрагивает и снова растворяется во мраке, оставив ее в маленьком сарае одну.
Когда Оливия была младше, она любила притворяться, что это ее дом, а не Мериланс. Будто мама и папа мгновение назад ушли, а Оливию оставили прибраться. Конечно, они вернутся.
Как только дом будет готов.
Тогда Оливия убирала пыль и паутину, складывала черепки горшков и наводила порядок на полках. Но как ни старалась она похозяйничать в маленьком сарае, ей никогда не удавалось вычистить его настолько, чтобы вернуть родителей.
Дом – это выбор.
Эти слова написаны посреди страницы в дневнике матери, а вокруг столько белого пространства, что фраза кажется загадкой. По правде говоря, все, написанное матерью, кажется загадкой, которая ждет, чтобы ее разгадали.
Дождь стихает, звуки его уже не похожи на грохот кулаков, скорее на негромкое редкое постукивание скучающих пальцев. Оливия со вздохом выходит наружу.
Там сплошная серость. Серый день растворяется в серой ночи, тусклый серый свет озаряет серую гравийную дорогу, что огибает серые каменные стены школы Мериланс для девочек.
При слове «школа» обычно воображаешь стройные ряды деревянных парт, шкрябанье карандашей. Обучение… Здесь и правда учили, но образование было лишь поверхностным, скорее практическим. Как чистить камин. Как вылепить из теста буханку хлеба. Как чинить чужую одежду. Как существовать в мире, где твое присутствие нежелательно. Как стать призраком в чьем-то доме.
Мериланс именуется школой, но, по правде говоря, это приют для юных, одичавших и просто невезучих. Осиротевших и никому не нужных. Унылое серое здание торчит, будто надгробный камень, только не в парке среди зеленых просторов, а на краю города, где его окружают другие мрачные и покосившиеся строения, чьи дымоходы хрипло плюются чадом.
У школы нет ни ограды, ни железных ворот, лишь пустая арка, которая словно гласит – «Проваливайте, коли вам есть куда». Но если уйдешь – а девушки время от времени уходят, – назад тебя не примут. Раз в год, а то и чаще, ушедшая стучит в дверь, отчаянно пытаясь попасть обратно. Так остальные узнаю́т, что мечтать о счастливой жизни и милом доме – это хорошо, но даже мрачный склеп школы лучше, чем улица.
И все же порой Оливию одолевает искушение.
Иногда она смотрит на арку, зияющую подобно разинутому рту в конце гравийной дорожки, и думает: «А вдруг…», «Я могла бы…», «Когда-нибудь…».
Вот как-нибудь ночью она проберется в комнаты матушек, схватит что попадется под руку и сбежит! Станет бродягой, грабительницей поездов, воровкой-форточницей или мошенницей, как в дешевых книжонках Шарлотты, подношениях того мальчишки, с которым однокашница раз в неделю встречается у канавы.
Оливия воображает сотни всевозможных вариантов собственного будущего, но каждую ночь по-прежнему забирается на узкую приютскую койку в переполненной спальне, в доме, который никогда не был родным и не станет. И каждое утро она просыпается на прежнем месте.
Оливия шаркает по двору, ботинки размеренно шуршат об гравий. Она не отрывает взгляда от земли, ища хоть что-то яркое. Иногда, после хорошего дождя, между камнями пробьется пара травинок или на валуне блеснет упрямый мох, но эти дерзкие краски недолговечны. А цветы Оливия видела лишь в кабинете директрисы, да и те искусственные, увядшие, шелковые лепестки давно посерели от пыли.
И все же, огибая школу и направляясь к боковому входу, который она нарочно оставила открытым, Оливия замечает желтый штрих. Меж камней пробивается маленький сорный цветок. Она опускается на колени, не обращая внимания на больно впивающийся в них гравий, и осторожно поглаживает крошечный бутон. Оливия уже собирается его сорвать, но вдруг слышит топот башмаков по дорожке и шорох юбок.
Матушка.
Все они похожи одна на другую в своих некогда белых одеяниях с некогда белыми поясами. И все же это не так. У матушки Джессамин натянутая улыбка, будто во рту лимон, у матушки Бет – глубоко посаженные глаза, а под ними мешки; тонкий и писклявый голос матушки Лары смахивает на свист чайника.
А еще есть матушка Агата.
– Оливия Прио́р! – запыхавшись, рявкает она. – Что это ты делаешь?
Оливия поднимает руки, хотя знает – толку не будет. Матушка Сара научила ее жестам, и все шло хорошо, но наставница покинула школу. А остальным и дела нет до языка немых.
Теперь неважно, что говорит Оливия. Никто не умеет слушать.
Агата сверлит ее взглядом, будто на лбу у Оливии светится «замышляю побег». Она уже на полпути к матушке, когда та нетерпеливо хлопает в ладоши.
– Где – твоя – доска? – громко и медленно произносит она, будто Оливия глухая.
Но она не глухая. Что же до меловой доски, та вместе с маленькой веревочкой на шею задвинута за банки с вареньем в подвале, где и покоится с тех самых пор, как ее подарили.
– Ну? – требовательно вопрошает матушка.
Оливия машет головой и изображает простейший жест, обозначающий дождь, и повторяет несколько раз для верности. Но Агата только недовольно цокает, хватает ее за руку и тащит в дом.
– Ты должна быть на кухне, – бурчит матушка, ведя Оливию по коридору. – Уже ужин, а ты не помогала с готовкой.
И все же, судя по доносящемуся аромату, еда каким-то чудом готова… Они подходят к столовой, откуда доносятся голоса девочек, но матушка толкает Оливию дальше.
– Кто не работает, тот не ест, – провозглашает Агата, будто это девиз Мериланса, а не то, что она сию минуту придумала.
Матушка довольно кивает, а Оливия представляет, как та вышивает эти слова на подушке.
Они подходят к спальной комнате с парой десятков маленьких полок возле пары десятков белых и тонких как спички кроватей. Все они пусты.
– В постель, – велит матушка, хотя на улице еще светло, и добавляет: – Возможно, теперь у тебя найдется время поразмыслить, как должна вести себя воспитанница Мериланса.
Оливия предпочла бы наесться стекла, но старательно кивает, изо всех сил изображая раскаянье. Даже делает книксен, низко склонив голову, правда, лишь для того, чтобы матушка не увидела ее осторожную и вызывающую улыбку. Пусть старая карга думает, что ей жаль. Люди много чего думают об Оливии.
Большинство из них ошибается.
Матушка удаляется, явно не желая пропускать ужин, и Оливия входит в спальню. Она медлит у изножья первой кровати, прислушиваясь к шороху юбок.
Только он затихает, Оливия снова выскальзывает в коридор и направляется за угол, к комнатам матушек.
У каждой – собственная спальня. Двери заперты, но ключи старые и простые, зубцы самые обычные.
Достав из кармана кусок прочной проволоки, Оливия припоминает форму ключа матушки Агаты: зубцы в форме большой «Е». Немного возни, но вскоре замок щелкает и дверь распахивается. За ней маленькая опрятная спальня, заваленная подушками, на которых вышиты короткие изречения.
«Всё по милости Божьей».
«Всему свое место».
«Дома порядок – на душе покой».
Огибая кровать, Оливия поглаживает выпуклые слова.
На подоконнике – маленькое зеркало. Проходя мимо, Оливия замечает угольные волосы, бледные щеки и вздрагивает. Но это лишь ее собственное отражение. Тусклое. Бесцветное. Призрак Мериланса. Так называют ее другие девочки. Но ей нравится слышать, как они с запинкой произносят ее имя, нравится намек на страх в их голосах. Она смотрит на себя в зеркало. И улыбается.
Оливия опускается на колени возле прикроватной тумбочки матушки Агаты.
У каждой наставницы – свои слабости. У Лары – сигареты, у Джессамин – леденцы, у Бет – бульварные книжонки. А как же Агата?
Хм, у нее слабостей несколько. В верхнем ящике булькает бренди, а под ним – жестянка с печеньем, покрытым сахарной глазурью, и бумажный пакет с клементинами, яркими, словно маленькие солнышки. Оливия берет три печенья, клементин и бесшумно удаляется в пустую спальню, чтобы насладиться ужином.
На своей узкой койке Оливия устраивает пикник. Печенье она съедает сразу, а клементин смакует, одной длинной лентой сняв кожуру. Под ней – яркие дольки. Вся комната пропахнет ворованным цитрусом, но Оливии плевать. На вкус он словно весна, словно бег босиком по траве, словно теплая и утопающая в зелени поляна.
Кровать Оливии – в дальнем конце спальни, и пока ешь, можно опереться спиной на стену. И это хорошо, потому что тогда видна дверь. И мертвая тварь на кровати Клары.
Этот гуль не такой, как тот, первый. Он меньше. У него узловатые локти и колени, а еще немигающий взгляд. Наблюдая, как Оливия ест, тварь дергает себя за растрепанную косу. В ее облике, в движениях сквозит что-то девичье. Она дует губы, склоняет голову, шепчет Оливии на ухо, пока та пытается заснуть, шепчет тихо и бесшумно, слов не слышно, лишь воздух касается щеки.
Оливия хмуро таращится на нее, пока дух не исчезает.
В том и загвоздка: неупокоенные хотят, чтобы на них смотрели, но ненавидят, когда их замечают.
Зато им нельзя ее коснуться! Как-то с отчаяния Оливия потянулась к ближайшему гулю, но пальцы прошли насквозь. Она не почувствовала ни потустороннего ветерка, ни даже колебаний воздуха. И ей полегчало: теперь Оливия знает, что они невзаправдашние, их нет здесь по-настоящему, только и могут, что улыбаться, хмуриться или дуться.
Из-за двери доносятся другие звуки.
Оливия прислушивается к суматохе: это в столовой в конце коридора заканчивают ужинать, раздается стук трости старшей матушки – та встает прочитать вечернее наставление о чистоте или о доброте и скромности. Матушка Агата, разумеется, тоже будет слушать, готовясь вышить очередное изречение на подушке.
В спальне из всей речи слышно лишь шорохи и шелест. Опять повезло, думает Оливия, смахивая с постели крошки и пряча солнечную ленту кожуры под подушку, где та будет сладко пахнуть. Оливия тянется к безделушкам на своей полке.
Возле каждой койки есть полка, правда, вещи на них разные. У некоторых девочек – кукла, подаренная благотворителями или сшитая своими руками. У других – любимая книга, у третьих – вышивка на пяльцах.
На полке Оливии в основном блокноты для рисования и банка карандашей, коротких, зато острых (Оливия талантливая рисовальщица, и хоть матушки Мериланса не очень-то пестуют ее дар, но и не пренебрегают им). Однако сегодня пальцы Оливии скользят мимо блокнотов к зеленому дневнику, что притулился в самом конце.
Он принадлежал ее матери.
Мать Оливии всегда была загадкой, лакуной, силуэтом, чьи очертания едва заметно обозначают отсутствие фигуры.
Оливия осторожно берет дневник, поглаживает мягкую от старости обложку. Это последнее, что у нее сохранилось от жизни до Мериланса. Оливия появилась в этом мрачном каменном склепе, когда ей еще и двух лет не исполнилось, вся перепачканная, в платье, усеянном мелкими полевыми цветочками. По слухам, она просидела на ступеньках несколько часов до того, как ее нашли, потому что малышка никогда не плакала. Оливия этого не помнит. Вообще ничего не помнит из старой жизни. Не помнит даже голос матери, а что до отца, Оливия просто знает, что никогда его не видела. К тому времени, как девочка родилась, он уже умер, это Оливия поняла из записей.
Она запомнила каждую деталь дневника – от точного оттенка обложки до изящной буквы «Г» на лицевой стороне. Годами Оливия размышляла, какое имя она означает – Габриэль, Генриетта, Гертруда? Под буквой – две линии, не выдавленные или процарапанные, а будто выдолбленные. Две идеально параллельные бороздки, проходящие от края до края. Запомнила удивительные чернильные рисунки, что занимают целые страницы, и записи, сделанные материнской рукой, некоторые длинные, другие состоят всего лишь из нескольких слов, одни понятные, другие – обрывочные и зачеркнутые, и все адресованы «тебе».
В детстве Оливия думала – ей. Что мать сквозь время беседует с ней, что эти буквы – словно рука, протянувшаяся со страниц.
Если ты это читаешь, я в безопасности.
Прошлой ночью я видела тебя во сне.
Помнишь ли ты, когда…
Но со временем Оливия поняла, что «ты» – это кто-то другой. Ее отец.
Он ни разу не ответил, но мать продолжала, будто вела с ним диалог, странные, завуалированные записи об истории их отношений, о птицах в клетке, о беззвездных небесах, о его доброте, ее любви и страхе и, наконец, об Оливии. Их дочери.
Однако потом мать начала изъясняться путано, принялась писать о тенях, что крадутся во тьме, принесенных ветром голосах, зовущих домой. И вскоре изящные послания стали сумбурными, а потом и вовсе превратились в безумие.
Что же повлияло? Ночь, когда умер отец Оливии.
Он был болен. Мама писала об этом, мол, чем сильнее рос ее живот, тем больше увядал отец, и какая-то изнурительная хворь унесла его за несколько недель до рождения Оливии. А когда он умер, слегла и мать. Она сломалась. Прелестный почерк стал неровным, мысли – обрывочными.
Мне жаль, я хотела свободы,
прости, я открыла дверь, мне жаль, тебя здесь нет, они смотрят, он смотрит, хочет, чтобы ты вернулся, но ты ушел, ему нужна я, но я не хочу туда идти, ему нужна она, но она все, что у меня от нас с тобой осталось, она все, она – все,
я так хочу домой.
Оливия не любит задерживаться на этих страницах, отчасти потому, что это просто бред сумасшедшей. А еще потому, что вынуждена гадать – а вдруг безумие матери из тех болезней, которые передаются по крови? Вдруг оно спит внутри, в ожидании, когда его разбудят?
Записки, наконец, заканчиваются, их сменяют пустые страницы, и вот на обороте – последние строчки. Обращение не к отцу – живому или мертвому, – а к ней.
Оливия, Оливия, Оливия… – писала она, растягивая имя на страницу; взгляд девочки скользит по испачканной чернилами бумаге, пальцы поглаживают путаные клубки слов, линии, перечеркивающие текст, что оставила ее мать, пытаясь нащупать путь в чаще своих мыслей.
Вдруг Оливия краем глаза замечает какое-то мерцание: гуль. Он совсем близко, пугливо выглядывает из-за подушки Клары, склоняет голову и прислушивается. Оливия тоже. Она слышит шаги. И закрывает дневник.
Спустя секунду двери распахиваются, и в спальню входят девочки. Звонко щебечут, разбредаясь по комнате. Младшие, перешептываясь, косятся на Оливию, но стоит ей обернуться, прыскают мимо, как букашки, прячась в убежищах своих одеял. Старшие и вовсе не удостаивают взглядом. Притворяются, что ее здесь нет, но Оливия-то знает: они боятся. Сама в этом убедилась.
Оливии было десять, когда она показала зубы.
Ей было десять, она шла по коридору и вдруг услышала, как чужие уста произносят слова ее матери.
– Эти сны меня прикончат, – говорил голос. – Когда я сплю, то знаю, что должна проснуться. Но проснувшись, только о снах и думаю.
Дойдя до спальни, Оливия увидела Анабель с серебристо-белокурыми локонами – та чинно восседала на своей кровати и читала дневник горстке хихикающих однокашниц.
– В моих снах я всегда теряю тебя. А наяву ты уже потерян.
Произнесенные живым тонким голоском Анабель слова матери звучали иначе, ее безумие предстало как на ладони. Оливия попыталась забрать дневник, но Анабель отпрыгнула прочь, сверкнув злобной ухмылкой.
– Хочешь его? – спросила она, протягивая книжицу. – Так попроси!
Горло Оливии сжалось. Рот открылся, но оттуда не донеслось ни звука, лишь с сердитым шипением вырвался воздух.
Анабель прыснула от смеха. Оливия рванулась к ней, успев дотронуться до дневника, но еще две девчонки оттащили ее назад.
– Ну-ну… Нужно попросить, – погрозила Анабель пальцем и подошла ближе. – Даже кричать не требуется.
Она наклонилась к Оливии, будто та могла взять и прошептать, породить слово «пожалуйста» и выпустить его на волю.
– Она больная? – глумливо поинтересовалась Люси, сморщив нос.
Больная.
Оливия нахмурилась. Будто год назад не пробралась в лазарет, чтобы перерыть учебник анатомии, найти изображения рта и горла и скопировать каждое, а после ночью сидеть в кровати и ощупывать шею, пытаясь отыскать источник своей немоты, отыскать, чего именно не хватает.
– Ну давай, – подзуживала Анабель, высоко подняв дневник.
Когда Оливия по-прежнему ничего не сказала, мерзавка открыла чужую книгу, выставив на обозрение чужие записи, схватила страницы, что также ей не принадлежали, и принялась выдирать.
Этот звук – бумага, рвущаяся по шву, – показался Оливии самым громким в мире, она выпуталась из хватки других девчонок, ринулась к Анабель и вцепилась ей в горло. Та завопила, а Оливия сжимала ее шею, пока гадина не утратила речь и перестала дышать, а потом прибежали матушки и растащили их.
Анабель разрыдалась, а Оливия нахмурилась. Обеих девочек отправили спать без ужина.
– Это была просто шутка, – хныкала Анабель, свернувшись клубком на кровати, пока Оливия молча шаг за шагом вставляла вырванные страницы дневника, вспоминая, как держала мерзавку за горло.
Благодаря учебнику анатомии она точно знала, где следует надавить.
Оливия поглаживает обрез дневника, из которого торчат вырванные страницы. Темные глаза мерцают, наблюдая за входящими в спальню девочками.
Кровать Оливии будто окружена крепостным рвом – вот на что это похоже. Маленький невидимый ручеек, который никто не в силах пересечь, превращает ее ложе в за́мок. В крепость.
Младшие девочки думают, что она проклята.
Старшие – что она совсем одичала.
Пока они к ней не лезут, Оливии на это плевать.
Анабель входит последней. Хватаясь за серебристо-белокурую косу, бросает взгляд в угол, где стоит кровать Оливии.
У той на губах расцветает улыбка.
Роковой ночью, когда вырванные страницы благополучно вернулись куда полагается, а свет был погашен и все девочки Мериланса уснули, Оливия встала. Она пробралась на кухню, взяла пустую банку и спустилась в подвал: место, где всегда одновременно сухо и сыро. Ушло час, может, и два, но ей удалось наполнить банку жуками, пауками и даже прихватить пяток чешуйниц. Она добавила пригоршню золы из очага старшей матушки, чтобы букашки оставляли следы, а потом прокралась обратно в спальню и опустошила банку над головой Анабель.
Проснулась та с воплем.
Со своей кровати Оливия смотрела на Анабель: излупив одеяло, она свалилась на пол. Послышались крики и других девочек; как раз вовремя подоспели матушки и увидели чешуйницу, выбирающуюся из косы Анабель. За происходящим наблюдал и дух, чьи плечи тряслись в беззвучном смехе. Когда Анабель выводили из комнаты, гуль воздел костлявый палец и поднес к полупрозрачным губам, словно поклявшись хранить тайну. Но Оливия вовсе не желала держать все в тайне. Она хотела, чтобы Анабель точно знала, кто это сделал. Кто заставил ее верещать от ужаса.
К завтраку Анабель вышла с подстриженными волосами. Она посмотрела прямо на Оливию, а та уставилась в ответ.
Давай, думала Оливия, не отводя взгляда от Анабель. Скажи что-нибудь.
Но Анабель промолчала. Однако к дневнику больше не прикасалась.
Прошли годы, белокурая коса Анабель давно отросла, но она все еще хватается за нее всякий раз, завидев Оливию, подобно тому, как других девочек научили креститься или опускаться на колени во время службы.
И Оливия всякий раз улыбается.
– В постель! – велит матушка, неважно которая.
Вскоре гаснет свет, в комнате воцаряется тишина. Оливия забирается под колючее одеяло, сворачивается клубочком спиной к стене, прижимая к груди дневник, и закрывает глаза, чтобы не видеть гуля, девчонок и мир Мериланса.
Оливия, Оливия, Оливия…
Я шептала это имя тебе в макушку,
Чтобы ты запомнила, помнишь?
Не знаю, не могу… Говорят, если любишь —
отпусти, но я чувствую лишь горечь утраты.
Мое сердце обратилось в прах,
Знаешь ли ты, что прах хранит форму, пока его не коснешься?
Я не хочу покидать тебя, но больше не доверяю себе.
Нет времени, нет времени, нет времени, времени на…
Прости, я не знаю, что делать…
Оливия, Оливия, Оливия, помни:
Призраки не могут тебя коснуться не настоящие,
сны – лишь сны и никогда не причинят вреда.
Ты будешь в безопасности,
если станешь держаться подальше от Галланта.
Оливию похоронили заживо.
По крайней мере, ей так кажется. Кухня – душная нора в недрах школы, в воздухе клубится пар от кастрюль, стены каменные, и каждый раз, когда Оливию отправляют отбывать здесь повинность, ей мерещится, что ее замуровали. Будь она одна – не стала бы возражать.
В кухне нет гулей, зато всегда есть девчонки. Они щебечут, трещат, наполняя помещение шумом просто потому, что могут его производить. Одна рассказывает сказку о принце и дворце. Другая жалуется на ноющий живот, а третья сидит на столешнице, болтает ногами и вообще ничего не делает.
Оливия старается не обращать на них внимания, уткнувшись в миску с картофелем. Тускло поблескивает нож. За работой она разглядывает свои руки: тонкие, некрасивые, но сильные.
Эти руки способны говорить, хоть в школе почти никто не желает слушать. Руки, что умеют писать, рисовать и чертить идеальные линии. Руки, что, не дрогнув, могут отделить кожу от плоти.
Между указательным и большим пальцем притаился маленький шрам, но это было давно, и Оливия сама виновата. Она слышала, как, поранившись, кричали другие девочки. Резко вскрикивали или протяжно вопили. Черт, когда Люси однажды прыгала с кровати на кровать, то промахнулась и сломала ногу! Ну и реву было… И как-то раз Оливия рассеянно подумала: а если ее голос скрывается по ту сторону грани, нельзя ли его вызвать болью?..
Нож был острым, порез – глубоким. Кровь хлынула на столешницу, руку объял жар, проник в легкие, но из горла Оливии вырвался лишь короткий резкий вздох. Пшик, а не звук.
Увидев кровь, Клара закричала – пискляво, отвратительно, Амелия принялась звать матушек, а те, разумеется, сочли произошедшее несчастным случаем. Криворукая неумеха, ворчали они, а остальные девчонки шептались.
Казалось, шум издают все. Кроме Оливии.
Кроме той, которой хотелось кричать, но не от боли, а от ярости: внутри у нее столько звуков, а она не в силах их выпустить. И тогда Оливия пнула груду кастрюль, просто чтобы услышать, как те звенят.
Девчонки на той стороне кухни принялись болтать о любви. Они шепчутся, будто это секрет или украденная конфета, которую прячут в ладонях, а то и за щекой. Будто любовь – все, что им нужно. Будто на них наложено заклятие, и только любовь способна его снять.
Оливия не видит в том смысла: любовь не уберегла ее отца от болезни и смерти. Не уберегла мать от безумия и гибели.
Девочки говорят «любовь», но подразумевают – «жажда». Они жаждут быть нужными кому-то за стенами этого дома. Жаждут, чтобы их спасли мальчишки, которые болтаются у канавы, пытаясь заманить девочек на свою сторону.
Услышав о любезностях, обещаниях и будущем, Оливия закатывает глаза.
– Тебе-то откуда знать? – фыркает, поймав ее взгляд, Ребекка, тощая девчонка с чересчур маленькими и глубоко посаженными глазами. Оливия не раз изображала ее в виде ласки. – Кому ты нужна!
Она не знает, что прошлой весной был один парнишка… Он перехватил Оливию, когда та выходила из сарая. Они встретились взглядом, и парень улыбнулся.
– Поболтаем? – предложил он.
Нахмурившись, Оливия удалилась в школу. Но на следующий день он снова ее подстерег. В руке у него была желтая маргаритка.
– Это тебе, – сказал он.
Цветок Оливии хотелось заполучить больше, чем его внимание, и все же она перебралась на ту сторону канавы. Вблизи волосы парнишки на солнце отливали медью. Вблизи от него пахло сажей. Вблизи Оливия разглядела ресницы и губы – будто художник изучает предмет своего интереса.
Он ее поцеловал, и Оливия замерла, дожидаясь, не почувствует ли она то, что чувствовала мать, увидев отца в день, когда они познакомились. Искру, которая зажгла огонь, спаливший их мир. Но ощутила лишь чужую ладонь на своей талии, чужой рот на своих губах. Глухую печаль.
– Ты разве не хочешь?.. – спросил мальчишка, опуская руку ей на спину.
Оливия была не прочь захотеть, почувствовать то, что чувствуют другие девочки.
Но у нее не вышло. И все же желаний у нее было много. Она хотела кровать, которая не скрипит. Комнату, где нет всяких Анабель, матушек или гулей. Окно, выходящее на газон, воздух без привкуса сажи, живого отца и мать, что ее не покинула, а также будущего за стенами Мериланса.
Ей хочется всего этого, но Оливия провела в школе слишком много времени, она понимает, что ее желания не важны – важно самой быть желанной кому-то.
Она это знает и все же отталкивает мальчишку.
В следующий раз Оливия видит его, когда у канавы он склоняется к другой девочке, симпатичной худышке по имени Мэри, а та хихикает и шепчет ему что-то на ухо. Оливия ждала укола зависти, но ощутила лишь облегчение.
Закончив снимать шкурку с картофеля, Оливия рассматривает нож. Держит его на весу на тыльной стороне ладони, осторожно подбрасывает в воздух и ловит за ручку. И улыбается потаенной улыбкой.
– Чокнутая, – бормочет Ребекка.
Оливия поднимает взгляд, смотрит на нее и грозит ножом, будто пальцем.
Ребекка хмурится и отворачивается к другим девочкам, словно Оливия – призрак, на которого не стоит обращать внимание.
Зато разговоры о мальчиках, наконец, заканчиваются. Теперь обсуждают мечты.
– Я была на берегу моря…
– Да ты в жизни моря не видала!
– Что с того?
Она берет еще картофелину, вонзает нож в крахмалистую кожуру. Работа почти закончена, но Оливия тянет время, прислушиваясь к болтовне.
– Почем тебе знать, что это берег моря, а не озера?
– Там были чайки. И скалы. И вообще – не обязательно знать все о месте, которое тебе снится.
– Конечно, обязательно!
Разрезав картошку на четвертинки, Оливия опускает ее в кастрюлю. Девчонки говорят о снах, будто это нечто осязаемое, что можно принять за реальность.
Они просыпаются, и у них в голове целые истории, запечатленные в памяти образы.
Мать так же описывала сны, но ее сны были жестокими, там бродили мертвые возлюбленные и когтистые тени, настолько страшные, что она сочла необходимым предупредить дочь.
Однако предупреждение матери пропало втуне.
Оливии сны никогда не снились.
Разумеется, она воображает, придумывает себе иные жизни – притворяется кем-то другим: девочкой из большого семейства с огромным домом и залитым солнцем фруктовым садом, – сказку. Но ни разу за все четырнадцать лет Оливию не посещали сны. Заснув, она словно оказывается в темном туннеле, скрытом черной пеленой. Порой, только очнувшись, нащупывает какую-то нить, что смахивает на паучью, прилипшую к коже. Странное ощущение чего-то недосягаемого, образ, дрожащий на поверхности. Чуть помедлив, он подергивается рябью, но вскоре исчезает.
– Оливия.
Имя рассекает воздух. Оливия вздрагивает, сжимая нож, но это всего лишь матушка Джессамин с костлявым лицом. Стоит у двери, поджав губы, будто лимона наелась, и манит скрюченным пальцем.
Оливия покидает пост.
Вслед ей поворачиваются головы, провожая взглядом.
– Опять она что-то натворила? – шепчутся девчонки.
По правде говоря, Оливия даже не знает. Может, дело в отмычках, которые она смастерила, или в украденных у матушки Агаты сладостях, или в меловой доске, что схоронена в подвале.
Чуть дрожа, Оливия поднимается по лестнице, душную кухню сменяют прохладные коридоры. Впереди – кабинет старшей матушки, и сердце Оливии замирает. Дело дрянь, когда вызывают сюда.
Джессамин стучит, и с той стороны доносится голос:
– Войдите.
Стиснув негромко клацнувшие зубы, Оливия входит.
Комната узкая. Стены уставлены книгами. Было бы здорово, окажись это волшебные сказки или истории о пиратах и ворах. Но нет, на толстых корешках красуются другие названия: «Дамский этикет», «Путешествие Пилигрима»[1]. Целую полку занимают энциклопедии. Насколько Оливия знает, они использовались лишь для выработки хорошей осанки.
– Мисс Прио́р… – произносит костлявая фигура, сидящая за столом темного дерева.
Старшая матушка школы Мериланс древняя. Она всегда такой была. Не считая пары новых бороздок на и без того изрезанном морщинами лице, директриса совсем не изменилась за то время, что здесь живет Оливия.
Ее плечи всегда расправлены, глаза не моргают, тонкий голос хлещет будто прут.
– Садитесь.
Для посетителей в кабинете старшей матушки предназначено два места. Деревянный стул у стены и выцветшее зеленое кресло перед столом. Тот, что у стены, уже занят. Там сидит маленький худосочный гуль, он наклонился вперед и болтает ногами, слишком короткими и не достающими до пола. Оливия бросает взгляд на полупрозрачную девчонку, гадая, кто мог выбрать из всех комнат Мериланса своим пристанищем кабинет директора.
Старшая матушка откашливается. Этот звук – словно костлявая рука, что щиплет Оливию за подбородок. Призрак тает в досках стула, и Оливия заставляет себя шагнуть вперед и опуститься в выцветшее кресло, поднимая в воздух облачко пыли. Она безучастно таращится на старуху, надеясь, что лицо выражает скуку, но увы – директриса Мериланса никогда не обманывалась насчет Оливии, не принимала молчание воспитанницы за глупость или безразличие. Для этого матушка была слишком прямолинейна.
Под испытующим взором голубых глаз Оливия ощущает себя жалким суденышком в бурных волнах.
– Вы живете в школе довольно давно, – объявляет директриса, будто Оливия сама не знает. Будто она потеряла счет годам, как узник в темнице. – Мы заботились о вас с самого детства. Взращивали вас, и вот вы выросли и стали юной женщиной.
«Взращивали». «Выросла». Словно Оливия комнатный цветок. Она рассматривает пыльные шелковые розы на столе старухи; бутоны выцвели от света, что падает из окна. Оливия старается припомнить – всегда ли те были серыми? Но тут старшая матушка совершает нечто чудовищное.
Она раздвигает губы в улыбке.
Когда-то в Мерилансе был кот. Маленький бродячий зверек околачивался у сарая и ловил мышей. Набив брюхо, валялся на жестяной крыше, бил хвостом, кривил морду в самодовольной ухмылке.
У старшей матушки точно такое же выражение лица.
– А теперь ваше пребывание в наших стенах окончено.
Оливия каменеет всем телом. Она знает, что случается с девочками, когда они покидают Мериланс. Их отправляют чахнуть в богадельнях, дарят, как призовых свиноматок, каким-нибудь старикам, хоронят в недрах чужих домов.
– Знаете ли, у девушки в вашем… состоянии не так уж много перспектив.
Оливия обдирает с ее слов шелуху: матушка хочет донести, что у вспыльчивой сироты, которая не способна говорить, перспектив маловато. Ей твердили: если б не характер, из нее бы вышла прекрасная жена. Из нее бы вышла прекрасная служанка, вот только многие считают молчание признаком серьезной болезни. Или же оно их по меньшей мере раздражает. И что остается? Ничего хорошего. Оливия мысленно мечется коридорами школы, планируя бегство. Есть еще время обчистить запасы матушек, есть время улизнуть в город и отыскать иной путь… Но тут старшая матушка стучит костлявым пальцем по столу, привлекая ее внимание.
– К счастью, – заявляет она, – похоже, этот вопрос решили за нас.
С этими словами директриса достает конверт. Еще не взяв его в руки, Оливия видит: он адресован ей. Ее имя выведено на бумаге диковинным почерком: буквы падают косо, словно капли дождя.
«Оливии Прио́р».
Конверт вскрыт, содержимое явно было извлечено, затем возвращено на место. Какое гадкое посягательство на ее права! Но раздражение быстро сменяется любопытством: матушка вручает ей бумаги, и Оливия достает письмо, написанное тем же странным почерком.
«Моя дорогая племянница, – гласит оно. – Признаться, доподлинно мне неведомо, где ты сейчас обитаешь. Я разослал такие письма во все уголки страны. Возможно, именно это отыщет тебя. Вот что мне известно: когда ты родилась, твоя мать была нездорова. Она забрала новорожденного младенца и убежала от нас, преследуемая воображаемой опасностью. Боюсь, она уже умерла. Я лишь надеюсь, что ты еще жива. Должно быть, ты думаешь, все тебя бросили, но это не так. Ничего подобного. Ты желанна. Ты нам нужна. Твое место – здесь. Возвращайся домой, дорогая племянница. С нетерпением ждем встречи.
Твой дядя, Артур Прио́р».
Оливия читает письмо еще и еще, мысли несутся вскачь.
Племянница. Дядя. Дом. Сама не сознавая, она держит бумаги так крепко, что они сминаются.
– Судьба улыбнулась вам, мисс Прио́р, – провозглашает матушка, но Оливия не в силах отвести взгляд от письма. Она переворачивает конверт: с обратной стороны есть адрес. Буквы и слова сливаются в какую-то тарабарщину, за исключением одного в самом верху.
«Галлант».
Ребра будто стискивают сердце в груди.
Оливия ведет пальцем по очертаниям слова, того самого, которым заканчивается дневник матери. Оно всегда казалось ей бессмысленным. Однажды, давным-давно, Оливия подсмотрела его в одном из толстых словарей матушек и выяснила, что оно означает: храбрость, проявленную в самые тяжелые времена. Мужество перед лицом угрозы.
Но для ее матери – и для Оливии – это было не просто описание.
Это место. Дом. Слово обрушилось на нее приливной волной, выбивая почву из-под ног. Закружилась голова, накатила слабость.
Возвращайся домой, говорилось в письме.
Держись подальше, предостерегала мать.
Но дядя сказал: твоя мать была нездорова. Что и так ясно из дневника, но предостережение – последние слова матери, и уж конечно у нее имелись основания…
Старуха опять откашливается.
– Предлагаю вам пойти и собрать вещи, – заявляет она, указывая на дверь. – Путь неблизкий, машина скоро прибудет.
Я так счастлива. Так напугана.
Оказывается, двое могут шагать вместе, рука об руку…
На соседней кровати, скрестив ноги, сидит гуль и смотрит, как Оливия собирает вещи. Над узкой челюстью парит глаз, черты лица искажает солнечный свет. Кажется, будто духу грустно, что Оливия уходит.
Матушки выдали ей маленький чемодан – хватит, чтоб унести пару серых платьев, блокноты для рисования и дневник. Письмо с приглашением дяди Оливия кладет в дневник, по соседству с предостережением матери.
Ты будешь в безопасности, если станешь держаться подальше от Галланта.
С нетерпением ждем встречи.
Одна помешанная, другого Оливия и вовсе никогда не видела, кому верить? Да, в конце концов, это и неважно. Ее могли и специально заманивать. Наверное, следует бояться неизвестности, но любопытство гремит в душе барабанным боем. Она уходит. Ей есть куда пойти.
Домой.
Дом – это выбор, писала мать, и пусть Оливия не выбирала Галлант, возможно, стоит дать ему шанс. Все-таки ты можешь сделать выбор и после того, как выбрали тебя. И если выяснится, что это не ее дом, по крайней мере, там ждет семья.
У канавы, не глуша двигатель, дожидается черная машина. Оливия видела такие в Мерилансе, старшая матушка вызывала кеб, когда очередной воспитаннице наступала пора покинуть школу. Прощальный дар, билет в один конец. Распахнутая дверь – будто зияющая пасть, что жаждет поглотить пассажирку. Страх покалывает кожу, хотя Оливия уговаривает себя: «Где угодно лучше, чем здесь».
На ступеньках, точно часовые, выстроились матушки. Другие девочки не явились взглянуть на ее отъезд, но двери открыты, и далеко в вестибюле мелькает серебристая косица Анабель.
Невелика потеря, думает Оливия, забираясь в брюхо зверя. Ревет мотор, шуршат по гравию шины. Авто выезжает в арку и выворачивает на улицу. Сквозь заднее стекло Оливия смотрит, как скрывается из виду садовый сарай, а потом и Мериланс. Вот он уменьшился и тотчас затерялся среди окружающих зданий и угольного чада.
В глубине души что-то трепещет – то ли ужас, то ли возбуждение. Будто бежишь по лестнице и оступаешься, а восстановив равновесие, оглядываешься назад и понимаешь, что едва не случилось, какой катастрофы избежала.
Слышно лишь урчание двигателя, город тает, здания становятся все ниже: сначала трехэтажные сменяются двухэтажными, а те – одноэтажными, затем меж ними и вовсе появляются провалы, как в ряду гнилых зубов. Но потом случается нечто чудесное. Последние строения, весь этот дым, испарения и копоть исчезают. Им на смену приходят холмы, и мир превращается из серого в зеленый.
Оливия открывает чемодан, достает из дневника письмо дяди. «Моя дорогая племянница», – написал он, и в этих словах ей чудится обещание. Она перечитывает послание, впитывая взглядом чернильную вязь, тщательно ища в словах и пробелах ответы и ни одного не находя.
От бумаги, словно сквозняком, веет каким-то запахом. Оливия втягивает носом аромат письма. Сейчас царит лето, и все же лист пахнет осенью, сухой и прохладной, тем кратким периодом, когда природа увядает и погибает, окна закрываются, из труб курится дым, а обещанная зима невидимкой притаилась за порогом.
Сквозь облака пробивается солнце; Оливия поднимает взгляд – по обеим сторонам дороги расстилаются поля. Вереск, пшеницу, высокие травы обдувает легкий ветерок. Вот бы выбраться из машины наружу, растянуться средь колышущихся стеблей, раскинуть руки, как в прошлом году во время снегопада делали девочки, хотя слой снега был тонким и при малейшем движении снизу кололся гравий.
Но Оливия не выходит, и автомобиль катит себе дальше по сельской местности. Неизвестно, как далеко лежит их путь. Никто ей не сказал, ни старшая матушка перед отъездом, ни водитель, который сидит впереди и барабанит пальцами по рулю.
Оливия убирает письмо в карман, пусть покоится там, словно символ, талисман, ключ. Потом смотрит на дневник, что лежит распахнутым у нее на коленях. Окно приоткрыто, ветер воздушными пальцами переворачивает страницы, листая исчерканные записи, тут и там залитые провалами черноты. Эти непроглядные лужи выглядят будто потеки, но, если всмотреться, понимаешь, что мрак образует фигуры. Это вовсе не случайность, а рисунки.
В отличие от аккуратных набросков в блокнотах Оливии, здесь расцветают абстрактные чернильные пятна, которые поглощают листы целиком, просачиваясь сквозь бумагу. Они расползаются по страницам дневника матери, но будто принадлежат не ей.
Странные, даже красивые, гармоничные, они шевелятся и клубятся на листах, постепенно обретая форму. Вот рука. Коридор. Человек с тенями, извивающимися у его ног. Цветок. Череп. Вот дверь, распахнутая перед… кем-то? Куда-то ведущая?
И хоть рисунки потрясающие, Оливия не любит их разглядывать.
Они тревожат ее, мелькают перед глазами, словно чешуйницы на бетонном полу подвала. От них мутнеет зрение и болит голова, кажется, будто рисунки вот-вот сольются в цельное изображение, но те под пристальным взором лишь рассыпаются, подобно призракам.
Ветерок набирает силу, треплет свободные страницы; Оливия закрывает дневник и принимается рассматривать залитые солнцем поля, проплывающие за окном.
– Да ты не из болтушек, – замечает водитель с грубым акцентом, будто его рот полон камешков, которые он пытается не проглотить.
Оливия качает головой, но с того мига печать молчания словно сорвана, и водитель продолжает рассеянно и путано разглагольствовать о детях, козах и погоде. Люди любят поговорить с Оливией, вернее – при ней, потому что одним тишина кажется неуютной, другие же воспринимают ее как приглашение. На сей раз Оливия не возражает, внимание ее приковано к живописной природе снаружи, к полям, отливающим всеми оттенками зелени.
– Никогда так далеко на север не забирался, – бормочет шофер. – А ты?
Оливия снова качает головой, хотя, по правде сказать, не знает. Ведь было время до Мериланса, но для нее оно даже не имеет очертаний, это просто пестрая черная полоса. И все же чем дольше путь, тем больше мрак меркнет, на его месте возникают не сами воспоминания, лишь лакуна, где они могли быть.
Возможно, это просто игра воображения.
Возможно, дело в том слове – «дом», – или знании, что кто-то ее там ждет, или мысли о том, что она нужна.
Уже после обеда машина въезжает в очаровательный городок и замедляет ход. Сердце Оливии учащенно бьется – неужели это он, Галлант? Но водитель лишь хочет размяться и перекусить. Он выбирается из авто, стонет, потягиваясь, суставы щелкают и хрустят. Оливия выходит следом, дивясь на тепло, царящее снаружи, на облака, пронизанные солнцем.
Купив в лавке пару пирожков с мясом, водитель протягивает один своей пассажирке. У нее нет денег, но в животе громко урчит от голода, и он сует угощение с горячей корочкой в ладонь Оливии. Та знаками его благодарит, но водитель то ли не замечает, то ли просто не понимает ее.
Оливия озирается по сторонам, гадая, долгий ли впереди путь. Наверное, вопрос написан у нее на лице, потому что водитель вдруг говорит:
– Немного осталось. – Откусив пирога, он кивает на холмы вдалеке, что выглядят более высокими и необитаемыми, чем местность, которую уже проехали. – До темноты доберемся.
Покончив с едой, они вытирают жирные руки вощеной бумагой; шофер вновь заводит двигатель. Оливия откидывается спиной на сиденье, ей тепло и сытно; вскоре для нее во всем мире остается лишь урчание мотора, шуршание шин по дороге и – время от времени – болтовня водителя.
Засыпать Оливия не собиралась, но просыпается уже в сумерках, темнота сгустилась, а небо окрашено золотисто-розовыми полосками заката. Изменилась даже дорога под колесами машины: теперь авто катит по ухабистой грунтовке. Холмы сменились скалами, чьи неровные волнообразные очертания возвышаются вдали, а мрачные стены Мериланса и окрашенное сажей небо словно остались на краю света.
– Уже близко, – говорит шофер.
Машина едет по извилистой дороге, мимо вековых деревьев и по узким мостикам, заворачивает за скалу, и вдруг из ниоткуда появляются ворота.
Пара каменных колонн с железной аркой, на которой написано: «ГАЛЛАНТ».
Авто катит по подъездной аллее, сердце Оливии мчится вскачь, вдали возникают очертания, и водитель тихо присвистывает.
– Эк тебе повезло… – бормочет он.
Галлант – не просто какой-то дом. Это поместье, особняк вдвое больше Мериланса и намного величественнее. С остроконечной, будто пики крепко взбитых яичных белков, крышей, с окнами в резных рамах, стенами белого камня, что впитывают закат, словно холст – краски. Слева и справа простираются два крыла, их окружают старые исполинские деревья, широко раскинувшие свои ветви, а меж их стволами даже виднеется сад с живыми изгородями, розами и дикими цветами.
От удивления Оливия приоткрывает рот. Она словно во сне, так близко к мечте, что боится проснуться. Впитывает увиденное, будто умирающая от жажды, отчаянно сглатывая и напоминая себе: нужно остановиться, сделать вдох, пить по капельке, ведь впереди много времени. Она же не просто невесть как забредшая сюда чужачка.
Шофер едет в сторону внушительного фонтана с каменной статуей в центре. Это женщина, чье платье развевается, словно подхваченное ветром. Она стоит спиной к громаде дома, голова высоко поднята, одна рука воздета, будто тянется куда-то. Машина огибает фонтан, и Оливии все кажется, что женщина повернется, посмотрит на них, но, конечно же, этого не происходит. Каменный взгляд по-прежнему прикован к аллее, арке и угасающему закату.
– Ну вот и добрались, – говорит водитель, останавливая машину и глуша мотор.
Затем выбирается наружу, достает чемодан и ставит на ступеньки. Выходит и Оливия. Ноги затекли от многочасовой езды на заднем сиденье. Легко поклонившись, шофер негромко добавляет:
– Добро пожаловать домой.
А после снова садится за руль, мотор пробуждается, авто уезжает, и Оливия остается одна.
Она медленно разворачивается. Под каблуками хрустит гравий; такой же серый гравий устилал канаву в Мерилансе и шуршал, пока она перебиралась на ту сторону. На миг ее мир опрокидывается, и Оливия поднимает взгляд: вдруг там снова окажется садовый сарай, впереди будет выситься школа, а на краю – матушка, что стоит, скрестив руки на груди, и поджидает ослушницу, чтоб затащить внутрь.
Но нет ни Мериланса, ни матушки, только Галлант.
Оливия подходит к фонтану: пальцы так и зудят нарисовать статую, но вблизи оказывается, что вода в чаше неподвижная, застоявшаяся, с прозеленью по краям. Вблизи мерещится что-то зловещее в наклоне подбородка женщины, поднятая рука не приветствие – предупреждение.
Повеление: остановись.
Оливию пронзает дрожь. Быстро темнеет, сумерки сменяет ночь, дует прохладный ветерок, унося остатки летнего тепла. Оливия тянет шею, рассматривая особняк.
Все ставни закрыты, но в щелях горит свет.
Она берет чемодан и направляется к дому, взбирается по четырем каменным ступеням, ведущим к парадной двери: цельная древесина с единственным железным кольцом, ледяным на ощупь.
Затаив дыхание, Оливия стучит.
И ждет.
Но никто не отзывается.
Она стучит снова. И снова. Где-то между четвертым стуком и пятым ее, наконец, настигает страх. Страх, что она пыталась держать в узде: сначала в кабинете матушки, затем в автомобиле, который увозил ее из Мериланса, страх неизвестности, страх, будто мечту уничтожит мрачная серая правда. Он стискивает Оливию железной хваткой, проникает под кожу, сжимает ребра.
А вдруг никого нет дома?
Вдруг она проделала весь этот путь, и…
Но тут звякает задвижка, и дверь открывается. Не на всю ширину, лишь немного, и в щель выглядывает женщина. Коренастая, с грубыми чертами, непокорными каштановыми кудрями, пронизанными серебристыми нитями. Такие лица Оливия всегда любила рисовать – открытые, выразительные, на которых видна любая эмоция. Теперь же каждая линия и складка на лице незнакомки хмурится.
– Что, ради всего святого… – Увидев Оливию, она осекается и косится на пустую подъездную аллею, а после – снова на девочку. – Ты кто такая?
У Оливии замирает сердце, но лишь на миг. Конечно, они не знают ее и не могут узнать только по виду. Женщина разглядывает гостью, будто бездомную кошку, что забрела на порог. Она явно ждет, пока девочка заговорит. Объяснится. Оливия уже тянется в карман за письмом, и тут по холлу разносится мужской голос:
– Кто там, Ханна?
Оливия заглядывает за женщину, надеясь увидеть дядю. Но проем открывается шире, и с первого взгляда она понимает: это кто-то другой. Кожа незнакомца на несколько оттенков темнее ее собственной, лицо слишком худое, а спину согнули годы.
– Не знаю, Эдгар, – отвечает женщина – Ханна. – Кажется, какая-то девочка.
– Как странно…
Дверь открывается шире, и на лицо Оливии падает свет. Ханна распахивает глаза.
– Нет… – тихо говорит она, будто отвечая на незаданный вопрос. – Как ты сюда попала?
Оливия протягивает ей письмо дяди. Взгляд Ханны пробегает по конверту, затем по его содержимому. Даже в тусклом свете, падающем из холла, заметно, что с ее лица сбежали все краски.
– Не понимаю… – Она переворачивает листок, ища что-то еще.
– Да что там? – настойчиво вопрошает Эдгар, но Ханна лишь трясет головой, таращась на Оливию.
И хотя та всегда хорошо умела читать по лицам, никак не может разобрать, что видит. Смущение. Обеспокоенность. И еще кое-что…
Ханна открывает рот, уже собираясь задать вопрос, как вдруг прищуривается, но смотрит не на гостью, а на двор позади.
– Входи-ка. Лучше убраться от темноты.
Оливия оглядывается: закат догорел, вокруг сгущается мрак. Она не боится его, никогда не боялась, но эти люди будто им напуганы. Ханна распахивает дверь в хорошо освещенный холл с большой лестницей и лабиринт помещений.
– Поторапливайся, – велит она.
Не такого приема ожидала Оливия и все же подхватывает чемодан и шагает внутрь, за спиной захлопывается дверь, отгораживая ночь.
Хозяин дома не одинок. У него три тени: короткая, тонкая и широкая. Они смотрят, как он поднимается из своего кресла, и бесшумно следуют за ним, как и подобает теням.
Меж второй и третьей имеется зазор, и внимательный наблюдатель догадался бы, что когда-то, вероятно, была и четвертая. Вероятно, да, но теперь их лишь трое, и они крадутся за хозяином по дому – то пустому, то нет.
Из углов таращатся мертвые твари. Те, что прежде были людьми. Склоняют свои омерзительные головы и отступают, забиваясь в щели, когда мимо проходят хозяин и его тени.
Порой кто-то из них поднимает взгляд и пронзительно смотрит. Порой кто-то из них вспоминает, как очутился во тьме.
Господин ведет ногтем по стене, что-то мурлыча, и гудение проносится будто сквозняк. Слышны и другие звуки: шепчет ветер, что треплет рваные занавески, трещит и осыпается штукатурка, весь особняк словно стонет, кренится и оседает. Но призраки хранят молчание, а тени не могут говорить, поэтому единственный голос, что раздается в доме, принадлежит хозяину.