– Мое имя – Виктор Франкенштейн, – так начал свой рассказ незнакомец. – Я житель Женевы, а моя семья принадлежит к числу самых именитых и влиятельных граждан Швейцарской республики. Отец мой занимал ряд высоких должностей и пользовался глубоким уважением всех, кто его знал. Молодость его была посвящена политике и общественным делам, поэтому он поздно женился и стал супругом и отцом лишь на склоне лет.
И хотя между моими родителями была значительная разница в возрасте, это только прочнее скрепляло их союз. Отец не мыслил любви без глубокого уважения. В его чувстве к моей матери были благоговение и признательность, совсем не похожие на слепую старческую влюбленность. Все в доме подчинялось ее желаниям. Он берег мою мать Каролину, как садовник бережет редкостный цветок от всякого дуновения ветра, и окружал ее всем, что могло принести радость ее душе. На то была особая причина – в юности моей матери и ее семье довелось пережить нищету и гонения, и все эти беды расстроили ее здоровье. Поэтому отец сразу после свадьбы вышел в отставку, и они с матерью отправились в Италию, где мягкий климат и новые впечатления благотворно повлияли на ее здоровье.
Из Италии они отправились в Германию и Францию. Я родился в Неаполе и в первые годы жизни сопровождал родителей в их странствиях. Как ни были они оба привязаны друг к другу, их любви хватало и для меня. Нежные руки матери, добрый взгляд и улыбка отца – это и есть мои первые воспоминания. Я был для них маленьким божеством, посланным небесами; они держали мою судьбу в своих руках, могли сделать счастливым или несчастным, в зависимости от того, какое я получу воспитание. И с самого младенчества я постоянно получал уроки терпения, милосердия и сдержанности, но наставляли меня так мягко, что я все воспринимал с удовольствием.
На протяжении долгого времени я оставался для них единственным предметом забот, первенцем. Однако моей матери очень хотелось иметь дочь. Когда мне было пять лет, мои родители провели неделю на берегу озера Комо. Случалось, что доброта приводила их в хижины бедняков. Для моей матери с годами стало потребностью всячески помогать страждущим. И вот во время одной из прогулок они обратили внимание на убогую хижину в долине, где все говорило о крайней степени нищеты. Однажды, когда отец отправился в Милан, мать посетила ее, прихватив с собой и меня. Там жили крестьянин с женой, деля скудные крохи пропитания между пятью голодными детьми. Одна девочка привлекла внимание моей матери – среди своих братьев и сестер она казалась существом иной породы. Те были живыми, черноглазыми, смуглыми оборванцами, а эта девочка – нежной и белокурой. Ее волосы были словно из чистого золота и, несмотря на убогие лохмотья, венчали ее лоб, как корона. У нее была чистая кожа, ясные синие глаза, а все черты лица так очаровательны, что она казалась ангелом, сошедшим с небес.
Заметив, что моя мать с любопытством и удивлением смотрит на прелестную девочку, крестьянка рассказала нам ее историю. Девочка оказалась не их ребенком, а дочерью одного миланского дворянина. Мать ее была из Германии и умерла в родах. Ребенка отдали крестьянке, чтобы та выкормила младенца, – в ту пору эта семья еще не была так бедна. Отец малышки принадлежал к тем гордым итальянцам, которые стремились добиться освобождения своей родины от владычества австрийцев[8]. Это его и погубило. Неизвестно, был ли он казнен как мятежник или все еще томился в австрийских застенках. Так или иначе, а его состояние было конфисковано, а дочь осталась нищей сиротой и подрастала в хижине своей кормилицы, словно садовая роза среди колючего терновника.
Вернувшись из Милана, мой отец застал в гостиной нашей виллы играющую со мной прелестную девчушку – стройную, легконогую, как серна, и словно излучающую вокруг себя свет. Узнав ее историю, он сам отправился к крестьянам и уговорил их отдать в его семью их приемыша.
Мои отец и мать любили это дитя – его появление казалось им благословением небес. Элиза Лавенца стала членом нашей семьи, моей сестрой и подругой во всех занятиях и играх. Накануне того дня, когда она должна была переселиться в наш дом, мать в шутку сказала мне: «У меня есть для Виктора замечательный подарок, завтра он его получит». Когда же наутро она представила мне девочку, я с детской серьезностью истолковал ее слова буквально и стал считать Элизу своей – порученной мне, чтобы я защищал ее, любил и заботился. Вскоре мы стали звать друг друга кузеном и кузиной, но в действительности она была мне ближе сестры и рано или поздно должна была стать моей навеки.
Мы с Элизой воспитывались вместе; разница между нами составляла меньше года, а различия в характерах только сближали нас. Она была спокойнее и сдержаннее; зато я, при всей необузданности, был упорнее в занятиях и горел жаждой знаний. Ее пленяли звуки поэзии; в пейзажах, окружавших наш швейцарский дом, в сменах времен года, в летних грозах и безмолвии зимы она находила неисчерпаемый источник радости. А пока моя подруга сосредоточенно любовалась красотой этого мира, я стремился понять его глубинную сущность. Мир виделся мне тайной, которую я рано или поздно должен постичь. С раннего детства во мне горело упорное стремление проникнуть в сокровенные законы природы.
Спустя семь лет в нашей семье родился второй сын, и мои родители отказались от странствий и окончательно поселились на родине. У нас был дом в Женеве и небольшое имение на восточном берегу Женевского озера, неподалеку от города. Именно там мы и жили, причем довольно уединенно.
Уже тогда я стал избегать многолюдного общества и был безразличен к школьным товарищам. Лишь с одним из них меня связывала дружба. Анри Клерваль был сыном женевского коммерсанта. Этот мальчик обладал многими талантами и живым воображением. Трудности, приключения и опасности постоянно привлекали его. Он был начитан, сочинял героические поэмы и не раз начинал писать повести, полные фантастических событий. Он заставлял нас разыгрывать пьесы и устраивал переодевания; чаще всего мы изображали персонажей «Песни о Роланде»[9], рыцарей Круглого стола[10] или воинов-крестоносцев.
Детство мое протекало безоблачно, как ни у кого. Родители мои были сама снисходительность и доброта, они дарили нам бесчисленные радости. Только насмотревшись на другие семьи, я понял, какое редкое счастье выпало на мою долю, и это только усилило мою сыновнюю любовь.
Нрав у меня был необузданный, но так уж я был устроен, что моя горячность обращалась не на детские забавы, а на познание мира. Меня не привлекали ни чужие языки, ни политика, ни история – я стремился проникнуть в тайны земли и неба, во внутреннюю сущность живого и строение человеческой души. Иными словами, меня интересовал мир физический – в самом высоком и общем смысле этого слова.
Анри Клерваль, в отличие от меня, живо интересовался жизнью общества, людскими поступками, доблестными подвигами. В мечтах он видел себя одним из тех благодетелей рода человеческого, чьи имена бережно хранит история.
Чистая душа Элизы озаряла наш мирный дом, как лампада у алтаря. Вся ее любовь была обращена на нас; ее улыбка, нежный голос и сияющий взор радовали всех вокруг. С каждым днем она открывала нам живую ценность великодушия и человечности, деятельного милосердия и добра.
Я так подробно останавливаюсь на воспоминаниях детства, потому что речь идет о событиях, которые шаг за шагом привели меня к невероятным бедствиям; подобно горной реке, они возникли из едва заметных ручейков, но, разрастаясь по пути, превратились в грозный поток, который унес прочь все мои надежды.
Естественные науки стали моей судьбой, и вот по какой причине. Однажды, когда мне было тринадцать лет, мы всей семьей отправились на купанье в окрестности городка Тонон. Но погода испортилась, и мы на весь день оказались запертыми в гостинице. Там я случайно обнаружил в шкафу томик сочинений алхимика, врача, натурфилософа и астролога Корнелия Агриппы. Я открыл его без особого интереса, но то, о чем он писал, и те удивительные факты, которые приводил, вызвали у меня восхищение. Я поспешил сообщить о своем открытии отцу. Тот небрежно взглянул на заглавный лист книги и сказал: «А, Агриппа! Дорогой Виктор, не трать даром время на все эти старые бредни».
Если бы вместо таких слов, показавшихся мне неубедительными, отец объяснил мне, что выводы этого ученого полностью опровергнуты современной наукой и заменены новыми, более близкими к жизни теориями, – я, возможно, отбросил бы Агриппу и с новым усердием вернулся бы к школьным занятиям. И мысли мои не получили бы того рокового толчка, который привел меня к гибели.
По возращении домой я первым делом раздобыл все сочинения Агриппы Неттесгеймского, а затем труды Парацельса и Альберта Великого[11], королей алхимии. Их книги казались мне сокровищницами тайных знаний, никому не доступных, кроме меня. Я уже говорил, что во мне горело стремление познать сокровенные тайны природы, но даже удивительные открытия современных ученых казались мне лишь первыми робкими шагами на пути к истине. Недаром великий Исаак Ньютон признавался, что чувствует себя ребенком, собирающим ракушки и камешки на берегу неведомого океана Вселенной.
Неграмотный крестьянин каждый день сталкивался со стихиями и на собственном опыте учился узнавать их проявления. Но даже самый глубокий исследователь знал немногим больше. Он лишь слегка приоткрывал завесу тайны, окружавшей живую и неживую материю, но сама тайна оставалась неприкосновенной. Он мог классифицировать, давать названия вещам и явлениям, но ничего не знал о причинах явлений.
Я был столь же невежествен, как крестьянин, и нетерпелив, как всякий юноша, и мечтал сразу получить ответы на все вопросы. А эти книги и их авторы претендовали на то, что эти ответы им известны. Я поверил им на слово и стал их преданным учеником и последователем.
Вам, должно быть, покажется странным, что такое могло случиться не в Средние века, а в восемнадцатом столетии. Но школа в Женеве мало что давала мне по части моих любимых предметов, а отец не имел склонности к наукам о природе. Я все постигал сам, и страсть исследователя сочеталась во мне с детской наивностью. Вот почему я занялся поисками философского камня[12] и эликсира жизни. Золото, которое, по словам алхимиков, можно было получить с помощью философского камня из простых металлов, казалось мне вещью второстепенной. Но какую славу могло бы принести мне открытие эликсира жизни – таинственной субстанции, способной избавить человечество от болезней и сделать его почти бессмертным!
Кроме того, великие алхимики обещали обучить меня заклинанию духов и нечистой силы; и мне страстно хотелось овладеть этим умением. Я пробовал снова и снова, и когда мои заклинания ни к чему не приводили, я приписывал это своей неопытности и ошибкам. Однако в моих наставниках, их знаниях и прозорливости я не смел усомниться.
Итак, я отдал много времени этим полузабытым учениям, путаясь в противоречивых теориях и методах, накапливая груды никому не нужных сведений и руководствуясь только своей полудетской логикой и интуицией. В конце концов неожиданный случай придал новое направление моим мыслям.
Мне шел пятнадцатый год, мы переехали в наше загородное имение возле Бельрива[13] и там стали свидетелями на редкость сильной грозы. Она обрушилась на долину из-за горного хребта Юры[14]; гром чудовищной силы, казалось, гремел со всех сторон. Молнии сверкали беспрестанно. Стоя в дверях дома, я увидел короткую вспышку. Раздался сухой треск, из могучего старого дуба, росшего в тридцати шагах от дома, вырвалось пламя, затрепетал слепящий свет; когда он погас, дуб исчез, а на его месте осталась лишь обугленная нижняя часть ствола. Отправившись поутру взглянуть на то, что натворила гроза, мы увидели, что молния подействовала на дерево самым необычным образом: все оно расщепилось на узкие полоски и волокна. Еще никогда мне не приходилось видеть столь полного разрушения.
Я уже был знаком с электричеством и некоторыми его законами. К тому же в тот день в имении гостил один известный ученый, и то, что произошло с дубом, побудило его прочесть целую лекцию о природе электричества и гальванических явлений, полную вещей удивительных и совершенно новых для меня.
Агриппа Неттесгеймский, Альберт Великий и сам Парацельс мигом оказались забыты. Однако, расставшись с этими авторитетами, я потерял интерес и к обычным занятиям. Я вбил себе в голову, что никто и никогда не сумеет познать до конца даже самую простую вещь. И благодаря этому все, что так долго меня интересовало, стало казаться ничего не стоящей побрякушкой.
Такие причуды часто случаются в ранней юности. Я тут же забросил школьную учебу, объявил все отрасли наук о природе бессмысленной забавой, которой не суждено приблизиться к подлинному познанию, и погрузился в математику и смежные с нею точные науки. Теперь только они казались мне достойными внимания.
Странно устроен человек: тончайшая грань в его душе отделяет счастье и благополучие от бесповоротной гибели. Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, что совершившаяся во мне перемена интересов была последней попыткой сил добра отвести от меня бурю, уже собиравшуюся над моей головой. Отказавшись от алхимического бреда, я стал необыкновенно спокойным и умиротворенным. И уже тогда мне следовало бы понять, что именно здесь мое спасение.
Мой ангел-хранитель сделал все, что было в его силах. Но судьба оказалась сильнее, и ее жестокие предначертания исполнились с роковой неизбежностью.
Когда мне исполнилось семнадцать, родители решили отправить меня для завершения образования в Ингольштадтский университет, в Германию. Уже назначен был день моего отъезда, но еще до того, как он наступил, в моей жизни произошло первое несчастье – предвестник всего, что случилось позднее.
Элиза заболела скарлатиной. Хворала она тяжело, и жизнь ее висела на волоске. Все домашние пытались убедить мою мать остерегаться инфекции. Поначалу она как будто согласилась с нами, но, поняв, какая опасность грозит ее любимице, не смогла удержаться. Все свои силы она отдала уходу за больной, и в конце концов ее забота победила злую хворь – Элиза начала выздоравливать. Но расплата за неосторожность наступила уже на третий день. Матушка почувствовала себя плохо; затем появились самые тревожные признаки, и вскоре по лицам врачей можно было понять, что дело идет к роковому концу.
Даже на смертном одре[15] мужество и смирение не изменили ей. Она сама вложила руку Элизы в мою со словами: «Дети мои, я всегда мечтала о вашем союзе. А теперь он послужит единственным утешением вашему отцу. Элиза, тебе придется заменить мать моим младшим детям. Знали бы вы, как тяжело мне расставаться с вами, с теми, кого я любила и кто любил меня…»
Кончина ее была мирной, и даже после смерти лицо моей матери сохранило кроткое выражение.
Бесполезно описывать чувства тех, у кого смерть жестоко отнимает близкого и любимого человека. И немало времени должно пройти, прежде чем рассудок убедит нас, что сиянье любимых глаз и звуки милого голоса исчезли навеки. Вот тогда-то и приходит настоящее горе. Но каким бы глубоким оно ни было, у нас остаются наши обязанности, которые волей-неволей приходится исполнять.
Отъезд мой в Ингольштадт, отложенный из-за этих скорбных событий, так или иначе должен был состояться, но я выпросил у отца несколько недель отсрочки. После смерти матери мне казалось кощунственным вновь окунуться в вихрь житейской суеты. К тому же я, впервые пережив настоящее горе, считал своим долгом утешить отца и Элизу.
Однако она сумела отважно взглянуть в лицо жизни, скрывала свою печаль и сама постаралась утешить нас – тех, кого она с детства звала дядей и братьями. Никогда Элиза еще не была так прекрасна, как тогда, когда вновь научилась улыбаться, чтобы радовать нас.
И вот наступил день моего отъезда. Клерваль провел с нами последний вечер. Он пытался добиться от своего отца разрешения отправиться вместе со мной и поступить в тот же университет, но потерпел неудачу. Отец его был туповатым дельцом и в стремлениях сына видел лишь причуду. Анри же мечтал получить высшее образование. И хотя он отмалчивался, я чувствовал, что мой друг полон решимости вырваться из домашнего плена.
Мы засиделись допоздна. Наконец «прощай» было сказано и мы разошлись. Рано поутру, еще до восхода солнца, я вышел к экипажу, в котором должен был ехать. Вслед за мной спустился отец, чтобы еще раз благословить меня, явился Анри – чтобы еще раз пожать мою руку, пришла и Элиза – чтобы повторить просьбу писать почаще и еще раз окинуть любящим женским взглядом.
Едва экипаж тронулся, как я погрузился в грустные раздумья. Постоянно окруженный близкими и милыми моему сердцу людьми, теперь я был один. В Ингольштадте мне предстояло самому искать друзей и самому прокладывать свой путь.
Однако вскоре я приободрился. Я всей душой стремился к знаниям. И не мог же я всю жизнь провести в четырех стенах – я просто обязан был повидать свет и найти свое место среди людей. Теперь это желание сбывалось, и сожалеть о чем-либо было нелепо.
Путь в Ингольштадт был долгим и непростым, поэтому в дороге у меня было достаточно времени для размышлений. Наконец вдали замаячили высокие белые шпили этого немецкого города, расположенного в излучине Верхнего Дуная. По прибытии меня проводили в предназначенную мне квартиру и оставили в одиночестве.
На следующее утро я вручил свои рекомендательные письма и нанес визиты некоторым из ведущих профессоров и преподавателей университета. Первым из них оказался господин Кремпе, профессор естественных наук. Это был грубоватый человек с резкими манерами, но глубокий знаток своего дела. Он поставил мне ряд вопросов, чтобы выяснить, насколько я сведущ в различных областях естествознания. Я отвечал с апломбом, упомянув алхимиков в качестве важнейших руководителей моего образования.
Профессор уставился на меня с изумлением.
– И вы в самом деле тратили свое время на всякую чепуху? – поразился он.
Я кивнул.
– Бог ты мой! – вскричал господин Кремпе. – Каждая минута, потраченная вами на эти книги, безвозвратно потеряна! Вы перегрузили свою память ложными теориями и ничего не значащими именами. Где же вы обитали, в какой пустыне, если никто не сказал вам, что эти басни, на которые вы так жадно набросились, заплесневели еще триста лет назад! Вот уж никак не ожидал, что в наш просвещенный век можно встретить ученика Альберта Великого и Парацельса!.. Ну что ж, молодой человек, придется вам начинать все ваше образование заново.
Профессор тут же составил список книг по естествознанию, которые мне следовало раздобыть, и отпустил, сообщив, что с понедельника начинает читать курс общего естествознания, а его коллега, профессор Вальдман, – лекции по химии.
Я вернулся в свое жилище разочарованным. Труды алхимиков я и сам давно считал лишенными смысла, но дело в том, что и современными естественнонаучными предметами заниматься мне претило. Свою роль в этом сыграла даже внешность профессора: господин Кремпе был приземистым человечком с трескучим голосом и на редкость безобразным лицом. В моей голове царила отчаянная путаница, которую сейчас я могу объяснить только молодостью и отсутствием доброго наставника; я испытывал странное презрение к приземленности современной науки. Одно дело, когда ученый ищет разгадку тайны бессмертия и власти, и совсем другое, когда он занят анатомированием червей или моллюсков и этому посвящает всю свою жизнь.
Наука Нового времени словно специально стремилась к тому, чтобы опровергнуть именно то, что меня в ней привлекало, – она разрушала величественные, но беспочвенные теории прошлого и взамен предлагала убогую реальность.
Эти мысли не покидали меня в первые дни после прибытия в Ингольштадт, когда я знакомился с городом и своими новыми соседями. Но в начале следующей недели я вспомнил про лекции, о которых говорил профессор Кремпе. У меня не было ни малейшего желания слушать то, что будет напыщенно вещать с кафедры этот коротышка. Но ведь существовал еще и некий химик Вальдман, которого я до сих пор не видел, так как его не было в городе.
Делать мне было нечего, и, чтобы развеять скуку, я заглянул в аудиторию, куда вскоре явился Вальдман. Этот преподаватель был ни в чем не похож на своего коллегу. На вид ему было около пятидесяти, а его широкое лицо светилось добротой. Волосы на его висках уже начинали седеть, но на затылке оставались густыми и темными. Он держался совершенно прямо, был подтянут и спокоен, а такого звучного и убедительного голоса мне еще не доводилось слышать.
Свой курс профессор Вальдман начал с обзора истории химической науки и ее открытий, с почтением назвав одно за другим имена величайших ученых. За этим последовали краткий обзор современного состояния химии и разъяснение ее основных понятий и терминов. Показав несколько опытов, профессор в заключение произнес целую оду в похвалу современной химии.
– В прошлом представители нашей науки, – сказал он, – обещали невозможное, но достигли очень и очень немногого. Современные ученые обещают мало. Им известно, что трансмутация – превращение одних металлов в другие[16] – невозможна, а эликсир жизни и молодости – красивая сказка. Но именно эти скептики, которые, как может показаться, изо дня в день копошатся в лабораториях и склоняются над микроскопом и тиглем с невзрачным осадком после какой-то реакции, – они-то и творят настоящие чудеса. Эти люди проникают в самые сокровенные тайники природы. Благодаря их усилиям человек поднялся в небо на воздушном шаре, узнал, из чего состоит воздух, которым мы дышим, как циркулирует в нашем теле кровь. В своих лабораториях они могут воспроизвести грозный удар молнии и даже землетрясение и уже готовы бросить вызов миру незримых мельчайших частиц, из которых состоит живая и неживая материя.
Я так ясно помню эти слова профессора, потому что они были не просто правдивы, но и несли в себе семя моей погибели. Нет, его вины тут не было. Но по мере того, как он продолжал свою речь, я чувствовал, как сказанное Вальдманом проникает в самые отдаленные уголки моей души, заставляя откликаться ее тайные струны.
Вскоре я был захвачен одной-единственной мыслью. «Если столько уже сделано, – восклицала душа Виктора Франкенштейна, – я сделаю больше, намного больше. Ступив на проторенный путь, я пройду его и открою для человечества новые горизонты, познаю еще неизведанные силы и приобщу человечество к неведомым и глубоким тайнам».
В ту ночь я ни на миг не сомкнул глаз. Моя душа буквально кипела, я чувствовал это и ждал, что из этого хаоса возникнет нечто новое, но так и не дождался.
Сон сморил меня лишь на рассвете, а когда я проснулся, во мне осталось только твердое решение вернуться к занятиям и всецело посвятить себя науке.
В тот же день я посетил профессора Вальдмана. В дружеской беседе он оказался еще более привлекательным: пафос, с которым он говорил с кафедры, сменился непринужденным дружелюбием и приветливостью. Я поведал ему о своих самостоятельных занятиях, и он внимательно выслушал мой рассказ и улыбнулся при упоминании об Агриппе Неттесгеймском и Парацельсе, но без всякого презрения и чувства превосходства. Вот что он сказал:
– Неутомимому исследовательскому рвению этих людей сразу несколько современных наук обязаны своими основами. Нашему веку досталась задача более легкая: дать новые, ясные и простые наименования открытым ими химическим процессам и систематизировать факты, впервые обнаруженные алхимиками еще во времена античности. Труд гениально одаренных людей, пусть даже идущих ложным путем, в конечном итоге всегда служит человечеству.
Выслушав это замечание, я сказал профессору, что именно его лекция избавила меня от предубеждений против современной химии. Говорил я сдержанно, с той скромностью, которая прилична начинающему в беседе с наставником, однако постарался ничем не выдать того энтузиазма, с каким рвался приняться за дело. В заключение я спросил, какими книгами мне следует обзавестись.
– Я рад, – отвечал Вальдман, – что обрел ученика, и если ваше прилежание, молодой человек, окажется равным вашим способностям, успех придет. Химия, как ни одна из других естественных наук, в ближайшие годы обещает выдающиеся открытия. Именно поэтому я избрал ее. Но плох тот химик, который не интересуется ничем, кроме своего предмета. Если вы стремитесь стать настоящим ученым, а не рядовым лаборантом, советую вам одновременно заняться всеми естественными науками, а заодно и математикой.
Затем он показал мне свою лабораторию и объяснил назначение различных приборов; посоветовал, какими из них мне следует обзавестись, и обещал давать в пользование собственные, когда я несколько продвинусь в науке. Наконец, получив список книг, о котором просил, я откланялся.
Так завершился этот знаменательный для меня день.
С того дня естествознание, и в особенности химия, стали чуть ли не единственным содержанием моей жизни. Самым внимательным образом я изучал талантливые и обстоятельные, подчас блестящие труды современных ученых. Я исправно посещал лекции и близко познакомился с профессорами Ингольштадтского университета.
Удивительное дело – даже в господине Кремпе я обнаружил острый ум и бездну знаний, которые, правда, сочетались с отталкивающей физиономией и гнусными манерами. А в лице профессора Вальдмана я обрел доброго и терпеливого друга. В его заботе обо мне не было ни грамма назойливости, свои наставления он произносил с сердечным добродушием и без всякого педантизма. Всеми известными ему средствами и способами он облегчал мне путь к знаниям, и в этом ему помогало удивительное умение сделать ясными и доступными даже самые сложные понятия. Вскоре я стал работать в лаборатории с таким рвением, что нередко серый свет приближающегося утра заставал меня еще там.
Упорство позволило мне добиться быстрых успехов. Я удивлял студентов своим усердием, а наставников – глубиной познаний. Профессор Кремпе уже не раз с лукавой ухмылкой спрашивал меня, как поживает Корнелий Агриппа, а профессор Вальдман выражал искреннюю радость в связи с моими успехами.
Так минули два года. За это время я ни разу не был в Женеве, полностью погруженный в занятия, которые, как я мечтал, приведут меня к небывалым открытиям. Лишь те, кто испытал это сам, способны понять, как неодолимо притягательны научные исследования. Изо дня в день вы открываете нечто новое, и вашему изумлению нет пределов. Поставив перед собой единственную цель и полностью посвятив себя ей, к концу второго года я внес такие усовершенствования в химической аппаратуре, которые получили признание и одобрение университетских светил.
Наконец, усвоив практически все, что могли дать мне преподаватели в Ингольштадте, я решил вернуться в родные края. Однако именно тогда произошли события, продлившие мое пребывание в университете.
Среди дисциплин, особенно занимавших меня, было строение и развитие живого организма. Где, спрашивал я себя, таится то начало, которое отделяет живое от неживого? Размышляя над этой извечной загадкой, я принялся углубленно изучать физиологию. Но для исследования истоков жизни поневоле приходится обращаться к смерти. Поэтому я самым подробным образом изучил анатомию животных и человека.
Но этого оказалось мало: мне понадобилось собственными глазами наблюдать и анализировать процесс естественного распада человеческого тела. Отец воспитал меня так, чтобы душа моя осталась свободной от страха перед сверхъестественным. Суеверные россказни о призраках и прочих потусторонних явлениях никогда не вызывали у меня ни малейшего трепета. Я с раннего детства не боялся темноты, а в кладбищах видел всего лишь места, где покоятся тела усопших, постепенно превращающиеся в часть природы. Теперь мне предстояло изучить все этапы разложения и распада и для этого проводить дни и ночи в склепах.
В первую очередь я сосредоточился на явлениях, которые считаются наиболее отвратительными и оскорбляющими человеческие чувства. Я увидел, как цветущая красота человеческого тела превращается в прах и тлен и все, что радовало близких, становится пищей червей и жуков. Я исследовал тайну перехода от жизни к смерти и от смерти к жизни – и внезапно во тьме передо мною блеснул ослепительный свет. Настолько ясный, что я мог только разводить руками и удивляться: ведь столько гениальных умов, задумывавшихся об этой тайне, прошли буквально в двух шагах мимо ее разгадки, а мне она сама далась в руки.
Еще раз говорю: то, что я рассказываю, не бред маньяка, чей разум повредился в тщетных усилиях совершить великое открытие. Сказанное мною так же истинно, как то, что солнце встает на востоке. Может быть, тут не обошлось без чуда, но путь к нему был таким же, как и у многих первооткрывателей. Ценою тяжкого труда и исступленных усилий мне удалось понять тайну зарождения жизни; больше того – теперь я знал, как оживить мертвую материю.
Меня охватили восторг и изумление. Вот он – предел мечтаний и величайшая награда для ученого. Открытие мое было ошеломляюще простым, и в эту минуту даже ход мысли, который привел меня к нему, начисто стерся в моей памяти. Теперь я помнил и видел лишь окончательный результат. Я, молодой человек, делающий в науке всего лишь первые шаги, неожиданно получил то, к чему веками стремились мудрецы. Нет, я не хочу сказать, что тайна жизни открылась мне как по мановению волшебной палочки; но то, что я понял, было надежной путеводной нитью. Я сравнивал себя с арабом из сказок «Тысячи и одной ночи», который был погребен вместе с мертвецами и внезапно увидел при свете огарка свечи выход из склепа[17].
Я вижу в ваших глазах, мой друг, удивление и надежду. Вы наверняка хотели бы узнать суть моего открытия. Но этого не будет. Выслушайте меня терпеливо, и вы поймете, почему я никогда не обмолвлюсь об этом ни словом. Пусть не рассуждения, а мой печальный пример покажет вам, какие опасности таят в себе знание и стремление выйти за поставленные природой пределы.
Итак, я получил в руки небывалую власть и долго ломал голову над тем, как употребить ее. Я знал, как оживить мертвую материю, но каким образом заставить ее сформироваться в тело живого существа с его невероятно сложной системой нервов, мускулов, костей и сосудов? Задача фантастической трудности.
К тому же я все еще колебался – создать ли существо, подобное мне или вам, или более простой организм. Однако удача до того вскружила мне голову, что я твердо поверил, что смогу вдохнуть жизнь даже в человека, и больше не сомневался в успехе. Я заранее был готов к тому, что столкнусь с множеством трудностей, а результат окажется несовершенным, но рассчитывал, что моя попытка станет как минимум фундаментом для будущих успехов.
С этими дерзкими мыслями и намерениями я принялся за сотворение человеческого существа, но вскоре отказался от первоначального замысла и решил создать гиганта около восьми футов[18] ростом и соответствующего росту мощного сложения. Потратив несколько месяцев на сбор необходимых материалов и закупку химических реактивов, я вплотную принялся за дело.
Словами не передать вихрь необыкновенно сложных чувств, увлекавших меня в те дни, как вихрь. Должно быть, я был опьянен своей удачей. Мне предстояло первым из современников преодолеть границы жизни и смерти. Новая раса человечества будет благословлять меня как своего творца, множество счастливых и совершенных существ будут обязаны мне жизнью. И далее я принимался рассуждать о том, что, поскольку я научился оживлять неживую материю, то со временем найду способ возвращать жизнь телам умерших, давая им вторую жизнь. Правда, сейчас мне это еще не было доступно, но кто знает…
Эти мысли словно подхлестывали меня, пока я изо дня в день с головой погружался в работу. Я исхудал от затворнической жизни, лицо мое покрывала землистая бледность. Случалось, что я терпел неудачу в считаных мгновениях от успеха, но твердо верил, что великий час недалек. Тайна, которой на всей Земле владел я один, стала смыслом моего существования, и ей я отдал всего себя. Даже ночами при лунном свете я рылся в могильной плесени или рассекал ланцетом тела животных – и все это ради того, чтобы вдохнуть жизнь в неживое.
Сейчас, когда я вспоминаю об этом, меня начинает бить дрожь, а глаза застилает мгла. Но тогда какое-то исступление толкало меня вперед и вперед. Словно я лишился всех присущих человеку чувств, кроме тех, которые были необходимы для достижения моей цели.
Свою лабораторию я устроил в уединенной мансарде[19], отделенной от всех остальных помещений дома галереей и лестницей. Бойня и анатомический театр[20] поставляли мне значительную часть материалов; порой я содрогался от отвращения к тому, с чем мне приходилось иметь дело, но, подгоняемый нетерпением, упрямо вел работу к завершению.
Я и не заметил, как миновало лето, – одно из самых прекрасных, какие доводилось видеть жителям Южной Германии. Никогда еще поля не приносили столь обильной жатвы, а виноградники – таких тяжелых гроздьев. Однако красоты природы меня не занимали. Одержимость, сделавшая меня равнодушным к миру, заставила меня позабыть не только окрестные пейзажи, но и близких и друзей, которых я не видел так давно. Разумеется, я сознавал, что мое упорное молчание их тревожит, и все же не мог оторваться от того, что поглотило меня целиком. Я словно откладывал все, что было связано с близкими, до завершения моего великого труда.
Полагаю, что отец объяснял себе мое молчание и отсутствие ленью и разгульной студенческой жизнью. В этом он был неправ, но так или иначе у него были основания подозревать нечто дурное. Гармоничный и счастливый человек всегда сохраняет присутствие духа и не позволяет страстям сбивать его с пути. Труд ученого не является исключением. Если ваши исследования заставляют вас жертвовать человеческими привязанностями и простыми радостями, то в этих исследованиях наверняка есть то, что недостойно человека.
В своих письмах отец не упрекал меня и лишь подробней, чем прежде, интересовался моими занятиями. Так прошли зима, весна и лето, а я был по-прежнему поглощен работой. Деревья утратили листву, прежде чем я ее завершил, но теперь я ежедневно получал подтверждения того, что успех невероятно близок.
Однако к моему восторгу примешивалась и тревога. С каждым днем я все больше походил на истощенного раба, прикованного к веслу на галере, чем на творца, занятого созиданием. По ночам меня лихорадило, а нервы мои были натянуты, как струны. Я вздрагивал от малейшего шороха и избегал людей, словно преступник, мучимый совестью. Порой мне казалось, что я превращаюсь в развалину, но труд мой шел к концу, и я надеялся, что успею завершить его до того, как болезнь окончательно лишит меня сил.
Поздней осенью в одну из ненастных ночей я завершил свой труд. Преодолевая мучительное волнение, я подготовил все, что было необходимо, чтобы зажечь и раздуть в моем творении искру жизни. А тем временем бесчувственное создание лежало у моих ног.
Час назад колокол на башне городской ратуши пробил полночь. Холодный дождь стучал в оконное стекло, свеча почти догорела. И вдруг в ее трепещущем свете я увидел, как приоткрылись тусклые и желтые, как латунь, глаза, появились признаки дыхания, и мышцы сотворенного мной гиганта начали судорожно подрагивать.
Зрелище было поистине ужасающим. Я стремился к тому, чтобы все части тела и лица моего создания были красивы и соразмерны. Но праведный Боже, насколько результат отличался от того, что я себе представлял! Желтая кожа слишком туго обтягивала его мускулы – настолько туго, что сквозь нее явственно была видна вся сеть сосудов. Длинные темные, блестящие волосы и белоснежные зубы создавали жуткий контраст с водянистыми глазами, глубоко сидящими в глазницах, и черной щелью широкого, почти безгубого рта.
Я самоотверженно трудился почти два года, чтобы вдохнуть жизнь в бездыханное тело. Я пожертвовал ради этого покоем, житейскими радостями, здоровьем. Но теперь, когда результат был налицо и мечта превратилась в жестокую реальность, сердце мое наполнилось ужасом и отвращением. Я бросился прочь из лаборатории и долго мерил шагами свою спальню, понимая, что в эту ночь мне едва ли удастся уснуть.
Наконец усталость взяла верх над мучительным смятением моих чувств. Не раздеваясь, я рухнул на постель, мечтая забыться хотя бы ненадолго. Но это не помогло, лишь спустя несколько часов мне удалось задремать, и в этой полудремоте мне явилось кошмарное видение. Моя Элиза, прекрасная и цветущая, как майская роза, шла по одной из улиц Ингольштадта. Я бросился к ней и с восхищением обнял, но едва успел коснуться губами губ своей невесты, как они похолодели, черты лица Элизы начали стремительно меняться. Уже в следующее мгновение я держал в объятиях труп моей матери, окутанный смертным саваном, вдыхая запах тления и могилы.
Я проснулся, с ног до головы покрытый холодным потом. Зубы мои стучали, тело гнули и ломали судороги, сознание мутилось. И тут в мутном свете луны, проникавшем сквозь щель в шторах, я увидел омерзительного урода, сотворенного моими руками. Он стоял, приподняв полог кровати; глаза его были устремлены прямо на меня. Безгубый рот двигался, издавая нечленораздельные звуки, а временами растягивался в жутком подобии улыбки.
Он протянул руку, словно пытался схватить меня, но я вырвался, увернулся от него, выскочил из спальни и бросился вниз по лестнице, ведущей во двор дома. Остаток ночи я провел во дворе, забившись в дальний угол, прислушиваясь и пугаясь любого звука, который мог означать приближение чудовищного монстра, которого я наделил жизнью.
Я не преувеличиваю – на это существо нельзя было смотреть без содрогания. Даже египетская мумия, чудом возвращенная к жизни, не могла бы оказаться ужаснее и отвратительнее. Я видел свое творение неподвижным, еще не оконченным, лежащим на лабораторном столе, но и тогда его безобразие бросалось в глаза. Когда же его мускулы и суставы наполнились движением, получилось нечто настолько страшное, что даже фантазия средневековых художников, изображавших силы ада, казалась рядом с ним бледной и вымученной.
Я провел кошмарную ночь. Временами мой пульс бился так часто и сильно, что я опасался разрыва сердца, а порой едва не лишался сознания от слабости. К моему страху примешивалась горечь разочарования – то, о чем я так страстно мечтал, превратилось для меня в нескончаемое мучение, и с этим ничего невозможно было поделать!
Когда наконец-то забрезжил свет наступающего дня, угрюмого и ненастного, я взглянул на башню ингольштадтской ратуши – часы показывали шесть. Глаза мои горели от бессонницы. Привратник отпер ворота двора, служившего мне в ту ночь убежищем; я вышел на улицу и торопливо зашагал, озираясь на каждом углу, словно пытался избежать крайне нежелательной для меня встречи. Вернуться домой я не решался; какая-то сила гнала и гнала меня вперед, несмотря на то, что вскоре я промок до костей от дождя, безостановочно хлеставшего с мрачного, как драпировка катафалка, неба.
Так я ходил долгое время, пытаясь хотя бы энергичным движением облегчить душевные мучения. Я миновал улицу за улицей, не всегда понимая, где нахожусь и как сюда попал. Сердце мое то трепетало, то замирало, а шаги становились все более неровными.
Наконец я добрался до постоялого двора – туда обычно прибывали почтовые кареты. Там я остановился, сам не зная почему, уставившись неподвижным взглядом на карету, показавшуюся в дальнем конце улицы. Как только карета приблизилась, я понял, что это дилижанс из Швейцарии. Он остановился рядом со мной, дверцы распахнулись, и оттуда выскочил не кто иной, как Анри Клерваль.
– Виктор, дорогой мой! – воскликнул он. – До чего же я рад тебя видеть! Какая удача, что ты оказался здесь и мне не пришлось тебя разыскивать по всему Ингольштадту!
Не берусь передать радость, которую я испытал при виде друга. Одно его присутствие напомнило мне об отце, Элизе, младших братьях, о милых сердцу радостях домашнего очага. Сжимая Анри в объятиях, я на миг позабыл весь свой ужас, и впервые за много месяцев душа моя наполнилась светлой и безмятежной радостью. Я от чистого сердца приветствовал друга, и мы рука об руку направились к моему дому. Клерваль без умолку рассказывал о наших общих друзьях и радовался, что ему наконец-то было разрешено приехать в Ингольштадт.
– Ты и вообразить не можешь, – говорил он, – как трудно было убедить моего отца, что далеко не все необходимые человечеству знания заключены в пособиях по ведению бухгалтерских книг. Думаю, что и после всех моих усилий он не вполне поверил мне, потому что на все мои просьбы из месяца в месяц отвечал одно и то же: «Я зарабатываю десять тысяч флоринов в год – без греческого языка; и ем-пью без всякого греческого языка. Зачем же мне греческий язык?» Однако любовь ко мне все-таки оказалась сильнее его ненависти к наукам, и он разрешил мне отправиться в поход за знаниями.
– Я бесконечно рад тебя видеть, но скажи же скорей, как поживают мой отец, младшие братья и Элиза?
– Они здоровы, и все у них обстоит благополучно. Тревожит их только одно: ты слишком редко даешь им знать о себе. Да я и сам хотел бы укорить тебя за это, но… – Анри внезапно остановился, пристально вгляделся в мое лицо и продолжал: – Но, мой дорогой Франкенштейн, я только сейчас заметил, что выглядишь ты совершенно больным, исхудавшим и изможденным. А глаза у тебя налиты кровью, словно ты не спал неделю подряд.
– Ты прав. Я слишком напряженно занимался одним экспериментом и не мог позволить себе ни минуты отдыха. Теперь все кончено и я свободен.
При этих словах внутренняя дрожь снова вернулась ко мне. Я не смел даже подумать, не то что рассказать другу о событиях злосчастной прошлой ночи. Вместо этого я прибавил шагу, и мы скоро оказались у моего дома.
Только здесь я понял – и эта мысль пронзила меня ледяным холодом, – что существо, оставшееся у меня в лаборатории, могло все еще находиться там. Я боялся чудовища, но еще больше боялся, что его увидит Анри. Пришлось попросить его немного подождать внизу. Я торопливо поднялся по лестнице, моя рука уже коснулась дверной ручки – однако я невольно застыл на месте. Холодная дрожь пронизала меня насквозь. Наконец я рывком распахнул дверь – за ней никого не оказалось. Гостиная была пуста, не было ужасного гостя и в спальне. Я едва решался поверить в это, но когда окончательно убедился, что мой враг исчез, сломя голову кинулся вниз за Клервалем.
Мы поднялись ко мне, и вскоре слуга из соседнего трактира подал нам завтрак. При этом я был просто не в состоянии сдерживать охватившую меня дикую радость. Все мое тело дрожало от возбуждения, сердце бешено билось, я не мог ни минуты усидеть на месте: перепрыгивал через стулья, хлопал в ладоши, неестественно хохотал. Поначалу Анри приписывал эти странности неудержимой радости, вызванной нашей встречей, но, приглядевшись внимательнее, заметил в моих глазах искры безумия, а мой хохот показался ему истерическим.
– Виктор, дорогой мой, – воскликнул он, – скажи, ради Бога, что с тобой происходит? Ты явно болен, и я хочу понять, в чем причина твоего состояния?
– Даже не спрашивай, – глухо произнес я, закрыв лицо руками. Мне почудилось, что огромное страшное существо снова тенью проскользнуло в комнату. Сейчас оно поведает Клервалю обо всем… – Друг мой, спаси меня, спаси!.. – больше не владея собой, отчаянно закричал я, и мне почудилось, что чудовище схватило меня. Я стал из последних сил отбиваться от призрака и, охваченный судорогами, рухнул на пол.
Бедняга Анри! Что он должен был чувствовать в эту минуту! Встреча, которой он ждал с такой радостью, обернулась бедой. Но сам я не мог ничего этого сознавать. Я лежал без памяти, и прошло много, очень много времени, прежде чем сознание начало возвращаться ко мне.