- Слишком театрально для правды, - хладнокровно возразил Кирилл. Ненужная патетика прогнозируемого страха.

Борис рассмеялся.

- Совсем неплохо для новичка. Ты разбираешься в вечных ценностях. Хотя со временем собственная зрячесть в этом клоповнике начинает утомлять.

- Так в чем же подлинный смысл?

Тьму разбила вспышка непроницаемого мрака, но Кирилл успел нащупать в толчее режущих вероятностей свободный ход ответного удара. Интегралы сомкнулись в патовой позиции - антиоптимум Парето фехтовальных учебников и традиций кэндо, - отбрасывая резкие блики на непроницаемые маски.

Борис убрал интеграл, поклонился.

- Вот и ответ.

- Внезапный удар, наставник?

- Предательство, стажер, предательство. Ярчайший смысл эйдоса. Разрыв возможностей, убийство вероятностей. Предать не так уж просто, как кажется. Чтобы предать, нужно стать единым целым, слиться с другим, забыть о себе и своих амбициях, но самое важное и невыполнимое - не думать о предательстве.

Тела были ужасны и безобразны в своей ухоженности, отмытости, антисептичности, которые превращали их в нелепые манекены и игрушки для примерки и воспитания порока. Тяжелый шар прокатился сквозь рассеянные ряды кеглей, разбрасывая их в стороны, вминая тонкие целлулоидные поверхности, не сдерживаемые никакой полнотой содержания, лишь спертой пустотой свершившегося разложения. Под хрустальным светом яркие блики ложились на бессмысленное шевеление, оптическая резкость фонтанов цветов и оттенков вырывала из неразборчивой слитности намеки на подлинно живую жизнь, но при ближайшем рассмотрении рельеф сделанного тела распадался на несоединимый анатомизм проспиртованных мышц в театре мертвых. Слепые глаза и растянутые рты с языками, жаждущими вкуса, шелест трущейся кожи и слабые взмахи крыльев бабочек, траурными цветами распустившиеся на стенах верхних галерей.

- Прах и тлен. Тлен и прах, - бормотал Мартин, улавливая в облагороженной среде отвратные примеси шизофрении, приторным гниением вплетенной в темноту его личного пребывания.

Поначалу Фарелл старался перешагивать через людей, боясь что боль вернет силу в выпотрошенные мозги, но потом пол коридора скрылся под белесым слоем, как прогнивший сыр, усеянный толстыми личинками, и шипованные подошвы отмечали их путь взрывающимися черной синевой гематом на шелковистых подкладах величия и достоинства.

Кто-то ведь должен был уцелеть в этой схватке ума и соблазна, говорил себе Фарелл, заглядывая в драпированные ложи, провонявшие насилием и наслаждением, в уютные гнезда змей, где среди обглоданных останков дергалось в припадке невозможной ломки все такое же совершенство пластиковых лиц. Крайний рай, прибежище самых отвратительных отбросов Ойкумены, фальшивая подделка величия, свиньи, хряки Внешних Спутников, которые пытались разыграть любительский спектакль и теперь наказаны яростью профессиональных ценителей. Отбросы, недостойные внимания, не привлекающие внимания, стонущие останки растоптанного обмана. Как объяснить им, что в общении живых мы знаем других людей с гораздо более внутренней стороны, чем внешней? Мы чувствуем в них этот скрытый и никогда не проявляемый до конца апофатический момент вечного оживления, посылающий из глубин человеческой сущности наверх, на внешность, все новые и новые смысловые энергии. И только благодаря этому становится подлинно живой человек, а не статуя, не мумия.

Любить, презирать, уважать можно только то, в чем есть нерастворимая и неразложимая жизненная основа, упорно и настойчиво утверждающая себя позади всех больших и малых, закономерных и случайных проявлений. Лицо человека есть именно этот живой смысл и живая сущность, в одинаковых очертаниях являющая все новые и новые свои возможности, и только с таким лицом и можно иметь живое общение как с человеческим, неважно, что мы вкладываем в это общение - презрение и ненависть, интерес и равнодушие, надежду и отчаяние.

Здесь ободранная человечность на поверку оказывалась ужасающей пустотой, бездной, дрыгающейся в непристойностях марионеткой, лишенной, вылущенной от всех останков символической сущности, обращенной в бессмыслицу, лишний кусок дерева, приуготовленный к сожжению. Толкач, сверху до низу набитый дровами. Погребальный костер надежде найти человека в этом зверинце и цирке паразитов и уродов.

- Сжечь, все сжечь, - вынес свой вердикт Фарелл.

Обугленные решетки и прах, еще принимающий останками воспоминаний чуть вздутые контуры испарившихся малых сил обрамляли нереально светлое обнаженное тело, удерживаемое в настоящем распинающими ребристыми ручками огнеметов, еще сочащихся тягучим и липким напалмом, ждущим нового воспламенения под бездонными сводами корабля. Картина завораживала невероятностью, смыкавшейся в неуловимом полюсе мнимости ценностей с чем-то похожим на красоту, отбрасывающей потусторонние отсветы на лысый череп спящей женщины.

Борис опустился на колени и потрогал перчаткой ее шею. Сквозь кожу и пластик доносилась приглушенная надежда на жизнь и успех. Подлинность. Муза. Безобразная муза самой впечатляющей красоты в этом отстойнике под Крышкой лишь сон, только сон среди шизофренической кататонии и плясок святого Витта, среди смердящей огненной смерти, свернувшаяся жемчужина в пепле тысячелетий сгинувших моллюсков. Ей было душно в спертом пространстве нечеловечности, она задыхалась под бременем вечной жалости на теплом ложе импровизированного крематория.

Путь Орла: Оберон. Жестокость Громовой Луны

Пространство не знает жалости. В его складках, извивах, дырах и безднах измельчается и исчезает, крошится и оборачивается самой страшной смертью любой расчет присутствия кого-то равного или мелкого, живого и дышащего, который имеет последние силы достучаться до метронома искусственного сердца импульсами радиоволн. Нити морали, протянутые в фальшивую бесконечность мироздания религиозным экстазом и философской извращенностью, прячущих под грудой замысловатых кодов безнадежность укоренения в черной дыре человеческой личности, обвисли оборванными струнами под самой Крышкой, как вредоносные наросты, подтачивающие надежность кораблей в прагматике науки или войны. Времена выбора сгинули в закоулках Ойкумены - чудовищного муравейника, раскинувшегося в осколочном единстве геометрической и временной метрики, сложного лабиринта канализаций личных страстей и обид, жуткого резонатора величия и ничтожества, с легкостью путающего случай и предназначение, размер и относительность, бытие и иное, вынося ошибочные вердикты уже не людям, но именованным и безымянным глыбам.

В мире абсолютной вины жизнь или существование, пребывание, явленность не были достаточными основаниями к короткой вечности эволюционного сотрудничества в гравитационной геометрии или световой неопределенности. Система рухнула в прошлое, уступив Хрустальную Сферу Ойкумене - симбиозу мертвых камней и мертвой жизни, удвоенной аморальности дольнего и горнего миров в густой всклокоченности хаоса погоды и катаклизмов, лишенной божественного гнева Обитаемости. Свергнутые и растоптанные идеалы симулякры зомбированной воспитуемости и пустых слов десакрализованных книг освободили тесный угол бессмысленной схватки забытых обид, разногласий, убеждений. Дождь и снег имели больше оснований на землю, на свое появление и присутствие, чем жалкие потуги восстановить олимпийское величие грозовых богов.

Неуловимое законодательство иного, тайной силы непредсказуемости, было готово прорвать определенность, глухую тишину застывшего нападения, разбить патовые тактики невербализованного перемирия. Скрытые течения боевых эскадр вспухали в серости пустоты, обрастая шубами виртуальных монстров квантового хаоса, чтобы одной вспышкой выдать свое присутствие в плотной линии обороны Внешних Спутников. Сознание отказывалось оперировать четырехмерным безумием космических стратегий, доказанной непредсказуемости матриц Геделя и эшеровских изысков текучего симбиоза чужеродных несовместимостей.

- Даме, - звук беззастенчиво нарушил медитативное созерцание опаленных боков Громовой Луны - одноименной и тайной подруги-предательницы, бесстыдно растянутой жертвы на священном покрывале блесток подсознательной тяжести всепроникающей Крышки. Не хотелось выныривать из непознанных глубин грустного параллелизма богусов судьбы небесных тел, геологических и космических масштабов доказанных тысячелетий и жалкого мгновения парящей в невесомости бабочки-однодневки, просыпающей свежесть туманного восприятия и медикаментозной бодрости.

Одри поправила платье, прикрывая тканью выбитых узоров бледные колени, купавшиеся в мрачном пепле Системы Сатурна, и протянула руку для поцелуя, не отрываясь от невозможного созерцания собственного могущества и ничтожества. Чувствительная кожа уловила страшный момент приближения глупого ритуала, отвратительное предчувствие касания, щекотливого давления, ввергающего все тело в жертвенную дрожь неприятных мурашек, но вошедший был слишком осведомлен о странностях Даме и удержался от эфемерной близости с королевой. Непривычный холод страха и уважения облегчил скоротечное страдание. Оставалось просчитать до трех, чтобы услужливый планетоид нырнул под срез реальности и ушел в свободное пространство ментальной фиксированности еще не решенной участи.

- Даме, - повторил вошедший, вкладывая в уничижительную интонацию непререкаемой вины спрессованный вопрос, неуверенность, колебание, надежду, готовность... все, что было угодно почувствовать воплощенной Грозе на мрачном небе назначенных декораций. Как аллергическая реакция на фальшивую сладость в бугристости космоса концентрировались раздражения кораблей сопровождения, блох и гигантов, подлинностей и миражей пустоты, окутывающих тишину и молчание флагмана.

Даже сейчас ярость сонливой нерешительности распутывала четыре буквы сложной интонации в длинную речь аргументов и выводов, установленного законодательства военных стратагем и ужасающей слепоты в царстве интуиции и предчувствия. Словно кто-то цепкой рукой держал неустранимую атаку в бесконечности растягиваемого момента, словно кто-то мог подумать, что ей ведом страх в этом затхлом чердаке гниющих декораций рока, случая, изобретательства. Крохотный катализатор, готовый в отчаянии погибнуть, но избежать непереносимого давления величия и достоинства. Хотя, кто мог снизойти до пустого места в здешней Пустоте?

Одри закрыла глаза и, вглядываясь в прижатое расцвечивание черно-белых огней - неизъяснимой тайны замыкания в собственном теле, как суррогата настоящего одиночества среди чувствительных механических и человеческих душ, пыталась разобраться в усталых заклинаниях безымянного солдата. Когда-то и кто-то презирал пушечное мясо плоских битв, примитивной концепции двумерной стратегии и тупого оружия, за которым сила оказывалась лишь кинетикой порохового взрыва или ядерным ластиком неуправляемых мутаций. Сейчас это бы звучало гордо, словно разбуженный титан действительно нуждался в шевелении живой пищи, в стройных рядах завшивевших вояк, в грязи и утомлении длительной войны за условные линии на условных картах.

- ...первая колонна... вторая колонна... пятая колонна... атакующие рейдеры... глюоны... машины пространства... беженцы...

Неразборчивое бормотание погруженного в проклятие языка человека. Старание, усердное старание разогнуть алогичность действительности в упорядоченную линию следствий и причин или, хотя бы, в извращенную логику тотального уничтожения. И без этих жалких слов она впитывала в себя, восстанавливала собирающийся механизм, титановые клинья и огневые колья, готовые вскрыть червивый орех планетоида, вылущить его, вытряхнуть всех червей и крыс в пустоту кристаллизованной вечности. Общение утомляло. Присутствие ничтожества забавляло, как забавляют предписания и инструкции, которым и цены-то нет в мире под Крышкой.

- Я еще ничего не решила, - грозно сказала Одри. - Я еще ничего не решила.

Вот так вам, заумные и занудливые стратеги, жалкие подпорки к полноте женской диалектики, магической глубине загадочных переживаний и капризов, которые лишь отражают предвечную и убогую гармонию Хрустальной Сферы, еще не готовой к ампутации. Вот правильное слово! Вот удобный путь за тот край готовящейся битвы.

- Даме, - склонился невидимый и безымянный, касаясь кончиками пальцев подлокотника ее кресла, - Штаб передает, что Луна нанесла удары по Трое. Хвала великим, что их воля изменила геометрию Япетуса...

Одри готова была погладить лысый череп этого отчаянного мяса, но передумала, зажав желание в кулаке поднятой руки. Не стоит им умирать от счастья, если мир договоренностей нарушен уже не ими. Верное словечко оказывалось кратким предвидением всеобщей судьбы, чувствительной точкой зарождающегося смерча, тайфуна, огненной спирали, в которую войдут и исчезнут тысячи и тысячи ненужных вещей. Ей чудился сквозь пелену будущего невыносимый жар исходящих из рук потоков огней, захлестывающих узкое доказательство ошибочной моральной теоремы, сладкое нарушение устоев и законов в объятиях порочного величия. Она еще грезила в неуюте стальных стен, но ядовитая голубизна гиганта затапливала полумрак, выбрасывая темных змей в подтопленные черным углы, оконечности концентрации любой слабости, неуверенности, любви.

- Я еще здесь, Даме, - подал свой ненужный голос чужак чужих видений, избранная жертва спускового механизма избиения малых сил.

- Мир поэтических страстей великого анонима, - открыла Одри глаза и позволила себе улыбнуться. - Каверны и кратеры забытых знаменитостей, выдуманный мир под выдуманным небом... Как можно сожалеть о разлитой краске и истлевшей бумаге? Слова, слова, слова.

- Даме беспокоится? - как-то непохоже по-человечески вопросил посетитель. Ошибочные нотки симболонов и семем, онтология персональной непонятности, вырожденной загадки разрушающейся пирамиды, залога отлаженности тактики дозволенных несовершенств. И вновь возможна слабость под фальшью разъяренной Крышки.

- Я не за разрушение, я за обновление.

Смыслы гасились в зомбированной голове пушечного или утилизационного мяса, извращались, кастрировались в пользу лживой чистоты и простоты близкого неба. Что толку разбрасывать откровения тому, чья участь в лучшем случае - позабавить королеву, возвести ее к отчаянному пределу растворения в Ойкумене, в особый фокус волшебства и могущества, за которыми и крылись не счастье для всех даром, а жестокая цена за уничтожение миллиона других вероятностей более худших из миров. Никто бы не отметил сущность связи между физиологией и вселенной, пусть и ужатой до размеров орбиты Прозерпины. Дело вновь оказывалось не в размерах, а в человеческом хотенье, желании, морали, которым не было опоры в Обитаемости, как не было под фирмаментом места человеку.

- Мы ждем распоряжений, Даме, - вот лучший выход из метафизики подлинных смыслов, пределов оперирования основами категорий в невообразимой сложности человечности. Ритуал всегда оказывался сильнее свежести внезапного взгляда на обыденность. Их ли вина в муравьиной ограниченности? Они слишком жестко привязаны к реальному ужасу полыхающей Трои, взбудораженного Япетуса, выплескивающего цунами на Побережье и Черный континент. Им видится еще одна неважная иллюзия втыкающихся в атмосферу огненных игл, каменных обломков парализованной Луны - жалкой пешки, возомнившей себя ферзем в уже проигранной партии.

Оставить в неведении? Объяснить чудо изменчивости жертвенным быкам Изиды? Указать на предзнаменования медленно, но уверенно и непреодолимо расширяющегося некрополя - концентрированной эссенции боли и страха, волшебного эликсира успешной войны? Не испугаться их веры в предательства и снизойти до Откровения величественного смысла звучащей гармонии Хрустальной Сферы?

Ключ постижения прятался в глубинах Оберона, она чуяла его приближение, заглушаемое вонью разложения и распада, зашумляемое молитвенными стонами миллионов адептов невыносимых культов, страждущих небесного пришествия концентрирующихся огней в еле заметном небе Громовой Луны. Как вечная змея, неумолимой силой изломанная в бесконечный, перетянутый замкнутый круг, в бессилии кусающая собственный хвост, впрыскивая яд в нечувствительное тело, след судьбы протягивался через грани могучих реальностей, не устоявших без таинственных сил, стертых в человеческих душах. Она вполне верила в частые мгновения внезапной отчужденности пепельной жизни, дарованного могущества, избравшего мистицизм ничтожной и презренной натуры в роли последней омеги обороны, за которой расширялась бездна. В нее верили, на нее надеялись. Извращенная Троя сгорала в пожарах и содрогалась от безумного воя небесных камней, величественно сгорающих в стигматах ада, выпадая черным пеплом и жидким огнем на веселые кварталы континента. Зуб за око, требовали великие, пора перестать бояться небесной механики и гармонии, следует переписать ноты и заменить инструменты.

Ничтожество сошлось с ничтожеством. Мелкая душа и несчетная сумма нулей недостойных духовной субстанции. Люди-машины, суетящиеся в глубине промороженных пород. Слишком просто залить кишение трупных червей раскаленным сургучом ядерного напалма, заклясть оживленный труп вековечными муками, взирая с высоты на расходящиеся круги магмы, извергаемой проснувшимся ядром. Это было бы эстетичнее и прекраснее, великие бы хлопали в ладоши и вгрызались стальными зубами в прелести своих рабынь. Но зов оказывался непреодолим за тем краем бесконечности.

- Я отменяю атаку, - можно с наслаждением вслушиваться в магизм изменчивой реальности и послушности опасной машины, распределенной в узком слое гравитационной шубы распластанного планетоида. - Приготовиться к высадке десанта. Выберите самый большой клоповник и очистите его к моему прибытию.

- Да, Даме.

- Мне понравилось, - внезапно развеселилась Одри. - Я кое-что придумала. Мне понравилось.

- Я повинуюсь, Даме.

Хамоватое ничтожество? Муравей-воин, неспособный к спариванию, зато удобный в боях, где пот и кровь смешиваются в возбуждающую смесь невероятного эликсира смертельного экстаза, той тайны врат, где самцы необдуманно и невинно владели отмычкой, грубым инструментом, впаянным в контекст вселенского апокрифа, прямо указующего на пришествие блудницы? Бессмысленно резонировать в напряженную пустоту, и Одри слегка склонила голову, поддаваясь соблазну мазнуть оформленное ничто застенчивостью и цинизмом. Обученность спасла безымянного на крохотный шаг, незаметный сдвиг, убирающий его со смертельной линии похотливой приязни, а во тьме все еще расцветали бутоны прибывающих рейдеров - хищных птиц мгновенной гибели. Граненые, кристаллические тела, наполненные злостью распада, протиснувшиеся сквозь ноль Хрустальной Сферы - издевательскую иронию конечного мира - в пустой комок первичного бульона квантовой экзотики, нащупывали прочную связь со своей королевой, выпадая из прагматизма боевых заданий, учебных тактик и опыта в непререкаемое повиновение тайной гармонии наплывающей смерти.

Кто еще не верит в могущество знаков? В непостижимый механизм трансляции воли, богоподобного творения отягощенной материи и боли, рождения и гибели, движения и пустоты, обиды и радости, всего континуума спрессованного спектра человеческих деяний и импульсов бессознательного духа, нежной улитки, приказывающей и распоряжающейся в духоте под расцвеченной глупо Крышкой? Одри страшно вклинилась в расчерченную пиктограмму, задохнулась, искупая и отражая рождение жестокости, не проложенной волшебством мертвых бомб, а - непосредственной, прямой, скрытой лишь за забралами масок и плюющейся сталью.

Масштабы времени пересекались, смешивались и примирялись в невозможности восприятия геологических эпох и досадных мгновений личной физиологии, химизма радости и тоскливой ностальгии. Причуды видений наступали тяжелым прибоем и неповоротливые тела грузовиков в окружении рейдеров, выжигающих огненные дыры партизанской обороны, срывались к воплощенной поверхности забытых драм, как переполненные яйцами муравьиные царицы припадая к разъемам грязных пещер и извергая внутрь нескончаемые волны голодной смерти.

Свинец заливался в промозглый холод душных лабиринтов, напичканных непреднамеренными ловушками рвущихся коммуникаций, выгорающих электростанций, испаряющихся озер жидкого кислорода - долгожданной пищи тлеющих пожаров. Распухали пятнистые облака взрывов, разлагая нищету в мелкий прах пустоты, без примет достоинства и памяти, анонимный песок под ногами десантников, теснящих убогость боевых машин и трескучих роботов в провалы титановых шахт, вбрасывая лохматую механику ржавой надежды на беззащитные головы слепых кротов, взывающих к апокалипсису внезапного света.

Все новые и новые титановые камни порождали медленно расступающиеся круги смерти, сметая грязь и слизь в каверны забытья. Острые ножи когерентного огня вскрывали мрачные задворки скопления продажных сил, новоделов ужасных монстров - жуткой явленности шизофрении Ойкумены, и все тот же ненавистный поток температур испарял крылатых людей, сонливых бабочек, многоголовых змей извращенной похоти бесцветного мира. Но где-то в рыхлой обороне растревоженного осиного гнезда, среди безглазых и неповоротливых личинок копился тайный узел сопротивления - случайный сбой узаконенной программы, озверевший страх индуцируемого безумия, налипающий ком прижатых к ледяной расщелине людей, вскочивших волей и насмешкой судьбы на мучительную иглу наркотика мысли, проснувшиеся под низкими сводами в очистительной купели горящих озер, выбитых из тисков толпы в одиночество скоротечного товарищества.

Так рождаются забываемые легенды и поддерживаются древние архетипы осажденной пещеры - вечный сюжет навязчивого повторения, слабое эхо стремления к чистоте и прекрасному, измятому идеалу эстетики разума и стойкости на закате мира, на пороге коллапса в подлинную точку невозмутимых эгрегоров. Словно бог очнулся в своем нежелании всемогущества, искалеченный и оскопленный творец тягостной слепоты образа и подобия, решив гасить звезды душ в странном плане таинственных преданий, легком намеке на значимость, на штрих движения к совершенству прочь от горечи разрушаемых эйдосов, забывших стремление к проявлению, беседе и становлению.

Давление силы формировало очаг температур, в котором безжалостно переплавлялся социальный кристалл древней иерархии и аморальности, где взрывная реакция сознания вывернула обман и старчество в обращенную подлинность истинных ценностей, воззвав под Крышку то редчайшее мгновение настоящего чуда - жалости и поддержки у животных, вырывающих собрата из пасти крокодила не ради стаи, равнодушной к потерям и обретениям, но ради самих себя, ради неподвластного движения вечности и спасения пусть изуродованных, но все-таки сердец и душ.

Одри слушала и чувствовала эту долгожданную легкость, облегчение взгромоздившейся на плечи Крышки, которую удерживали, вернее - пытались удержать энергия боли, взрывов, мучений, отчаяния, всех жутких эмоций разрезаемых тел, но которая, оказывается, подчинялась иным сторонам тьмы, которая превращалась в меон, границу движения - бесконечность свободы ждущей вселенной, света, готового проникнуть в запертую, полутемную и мрачную комнату.

- Кто они?

Офицер затих, сверяясь с записями:

- Точно не установлено, Даме. Отбросы. Мятежники. Сумасшедшие. Это не регулярные войска. Случайные партизаны...

- Готовьте посадку. Мятеж подавить.

Даме обязана быть грозной. Даме - это безжалостность, это личный вызов, кара, неотвратимость. Мгла, которая сильнее садящихся аккумуляторов искусственного света. Давление, в котором кристаллизуются алмазы редкой человечности. Она обязана снисходить и наказывать. Восстанавливать маразм уютной могилы грезящих великих под горами ледника, вгрызающегося в горячую волну сопротивляющейся Трои. Ничтожная Избранная, не склонная к лживым миражам собственного достоинства, с малости втоптанная в грязь будущего предназначения, непонятной случайности, открывшей единственный верный взгляд в мешанине теорем военного искусства. Это все она, Одри.

Поверхность планетоида расправлялась фрактальностью новых складок и кратеров, бьющими дымами выгорающих шахт и ПРО, где среди мертвых ландшафтов просвечивали ввергнутые в хаос островки упорядоченности космодромов и гравитационных лифтов, в лучах которых еще медленно кувыркались поднимающиеся к небу и опускающиеся вниз глыбы руды, крошки тел и обломки зубастых проходчиков, истекающих кровью смазки и горючего. Злобный лабиринт был разрушен, и сквозь изломанность Громовой Луны мрачные очертания грандиозного сооружения, веков вгрызания в льды и камень, проявлялись, как на старинной фотографии под слабой засветкой оранжевых дуг планеты-гиганта. Багровые гейзеры взрывов перфорировали горизонт и расплывались скоростными реками огня, вздувающихся, словно переполненные кровью старческие жилы, порождая новые язвы и фонтаны, и оставляя позади угольные отметины органического пепла.

Посадочный купол вспыхнул радужной пленкой, впуская шипастое тело флагмана, и в колоссальном колодце стали пучиться сопроводительные огни, вписывающие рейдер во все новые круги ада, разгоняя смог пожаров, сочащийся из бесчисленных сот жилых и рабочих уровней, бельмастыми глазами мертво таращившихся на сердце сошедшей с небе гибели. Серая долина в бездне Коцит впитывала яркие краски, набухая расходящимися валами уничтоженных первой волной транспортников и челноков - бесполезных груд мешанины железа и пластика, раздавленных насекомых с вытекающей жижей ракетного топлива. Угрюмые жуки отгребали мусор к далеким стенам космодрома, а позади громоздились желтые пакеты останков - будущей пищи вечно голодных утилизаторов.

Теперь уже далеко вверху все еще вырывались плазменные струи расчищаемых лабиринтов, и в ослепительном клублении спеклов проглядывала мозаичная увертюра карающего спасения, растянутые и уродливые лица, впитавшиеся в хаос разогнанных частиц и внезапной тьмой мистически оседлавшие равнодушие природы, пустыми ртами и эхом страха выкрикивая вслед Одри неразличимые проклятия. И странным, успокаивающим отзвуком в воображаемой шири медленной воды и зелени далеких африканских берегов возникала медитативная музыка, странное и забытое знакомство печали, древняя умудренность женского начала, войной вплавленного в распадающийся механизм смысла Ойкумены, ее двигателя, бурой и грязной основы примитивных страстей, как вечно не сбывающегося намека на Золотой век окончательного заката Обитаемости. Волны оплетали тело, в ужасе волшебной жестокости, отъявленного равнодушия и скрываемого наслаждения проступал фон величия, грандиозности содеянного, и каждая жизнь, отданная на заклание традиции, возносилась, воспарялась в тайные эмпиреи. Кто-то щедро пролил контрастность в растерзанный коннект умирающего планетоида, оживив его макияжем посмертного существования, извращенной красоты лакированных мазков и удачных ракурсов, аранжировки гибели богов.

Новые властители бездны рельефом искусственных тел и белой брони проступали сквозь пугливый сумрак догорающих машин и затухающих очагов закаливания податливой массы ничтожества, которые обрели требуемую твердость, и Одри даже здесь чувствовала упрямые узлы сопротивления, но напалм с неукротимостью законов физики вгрызался в кимберлитовый новодел, выжигая алмаз человеческих душ. Повод для грусти, но под Крышкой нет восходящего прогресса мудрой эволюции, ничто не сдвигается в кодах тела и духа, лишь вот такие организованные случайности синергетики морали возбуждают редкий феномен уважения, интереса, скрываемых в исцарапанных ладонях злости и ярости.

Плащ мешался тяжестью целомудренной ослепительности в мещанине мелких осколков космодромной бесконечности. Колоссальные трубы гофрированных переходов и погрузчиков мертвыми хоботами провисли на границе натяжения света и силы, покачиваясь в такт взрывов и окутываясь огоньками шаровых молний. В распятых пастях виделась торопливость эвакуационной паники, захлебнувшаяся горами нищенского скарба, полосами радиационной защиты, алыми флагами реющих в выхлопах запущенной вентиляции.

Одри расстегнула застежку и выскользнула на обманчивую твердь негостеприимного космического берега в раскинутый узор тупого совершенства мощи и внезапности, ударного кулака космического флота, с упрямством крушащего последние устои хаотического равновесия в Системе. Эфемерность подиума, нетерпимого Даме, заменялась эрзацем неудобного стула - пластиковой убогости казенного содержания где-то на дне гравитационных колодцев, но в недрах сожженного муравейника выглядевшего чужеродным свидетельством фальшивой символики безжизненности и жестокости.

Завораживающий живой кристалл ровных и совершенных построений безликих тел, утомительно-однообразных под жутью масок, но обращенных к инстинкту властного ритуала, неосознанно порождавшего величавое сопровождение грустной медитации забытой мелодии сказочных островов и цивилизаций, ностальгической дымкой прикрывало обезображенное черными и бугристыми язвами неуютность Коцит, заставляя с легкостью преодолеть пугающие метры концентрированной смерти, в которой угадывались собственные черты, и сесть на шаткий пластик раскрытой ладони все такой же вызывающей белизны.

Вот в чем было дело. Здесь не только не помнили Солнца, здесь еще не переносили яркой точки континуума спектра, заменяя режущую невинность и чистоту всеми оттенками тьмы, грязными мазками естественной гнили металлов и тел, прагматикой экономии и равнодушия к своему гнезду. Уже с самого исхода в цветовой унылости Громовой Луны читалась вечная обреченность ищущих пристанище в неприкаянной бездне невозможной тесноты Хрустальной Сферы. Тьма нор изгоняла время и изменчивость, втискивая в пустоту глаз фанатичность и одержимость неукротимого металлического и химического голода Внешних Спутников, не в силах переварить потенцию боевой мощи и ссужающих своих врагов зародышами собственного тупика, мрачной безвыходности массовых жертв во славу задумчивой вселенной, равнодушно перебирающей оборванные нити космологической судьбы.

Бравурность докладов не имела смысла в сколке тайной грани набирающей вероятности ветви, холодном страхе и любопытстве - до каких бездн в мире и себе можно добраться на лезвии силы, вскрывающей твердую скорлупу прогнивших планетоидов? Есть ли дно, еще фантом адского ледяного озера, в неразъяснимом апофатизме, онтологии растерзанных творений, порождений загадки обретшего голос бытия, проклятья шизофренической сущности, самораскрывающейся и самоговорящей в жадно ждущем смраде вечно иного?

Одри сложила ладони на коленях, отвлекаясь легким холодом гладкой кожи и вглядываясь в преодоленную бездну, нависающую над ней, прикрытую эфемерной пленкой охранных машин, как огромные мухи барражирующих над несвежим трупом, бросая тонкие яйцеводы слепящего света на выгнившие стенки провала, выискивая случайную жертву, чтобы отсадить зудящее потомство личинок-ракет.

Сопротивление подавлено.

Враг уничтожен.

Коммуникации взяты под контроль.

Что там еще требуется по правилам военного конструктора? Что еще не хватает в каллиграфии смертей и взрывов, в непроницаемой сетке антимоскитной защиты, в подушке горячего и неподвижного воздуха, вытягивающего жар и влагу тела на поверхность кожи, облекая выродков противоестественной связи дня и ночи, реальности и сна в неожиданность похотливых видений, эвфемизм слияния и растворения изнасилованной природы и цивилизации? Вопрошать о жертвах? Убогий ритуал заботливой Даме, волшебством приказа уничтожившей бессмысленное существование и бесчисленное количество ледяных крыс, проваливался в бездну смутных желаний и порывов, индуцированной печали меланхолических таблеток и отзвуков прибывающего потока, заливающего выставленные вешки судьбы и настроения.

- Я хочу сама взглянуть, - сказала Одри.

- Там опасно, Даме... - даже заботливое возражение пригибало статую к обнаженным ногам в разрезе платья. - Пожары и ловушки еще не обезврежены...

- Мой флот меня защитит, и довольно, - Одри встала, черно-белый калейдоскоп расступился, треснул по шву расходящихся зеркал, просыпая камешки в заботливо подставленные руки величественного жеста. Они плачут о смерти и опасности, как будто не представляют скоротечности представленной вероятности, сближающейся пары симметрии грядущей аннигиляции, упрямо стягивающей миры и частицы в танец фотонов восстановленного сохранения украденной энергии.

Навязчивое ощущение требовало снятия эстетской отстраненности от уничтоженной реальности, избавления от расцвеченной пневмы псевдобожественного, уничтожения и выкорчевывания из себя гордыни презрения к поверженным малым силам, к неразборчивой толпе уже умерших созданий, к равнодушию миллионов трупов, превосходящих любые архетипы победоносной войны. Даме победила, как того от нее требовали великие, спящие в своих гробницах или скитающиеся по Ойкумене внезапными богами мщения и милости. Договор исполнен по всем статьям и никто не будет против в пустоте случившихся событий, в пустыне жизни обездоленной луны совершить духовный хадж, паломничество, поднявшись из бездны ада в еще более страшные своей обреченностью искусственные круги опрокинутой агонии. Той самой подруги смерти, садистки и свирепой предательницы, которой равно приятны и сопротивление, и смирение на черном пороге меона, ибо она всегда возьмет свою долю в разграблении истерзанной души.

В скованном условностями пространстве военной стратегии чувства могли лишь канализироваться в химизм лекарств забывчивости, равнодушия, условности изображений и светящихся шариков, но за гранью исполненного долга Одри внезапно получала короткую свободу, провисший виток привязи, дающий право выйти из убийственного узора и опрокинуться в подлинный ужас раздавленных судеб. Самоистязание вело не к извращенному наслаждению, еще большей гордыни раскаяния о сотворенном, о еще одном мире отягощенного зла в вакханалии демиургических терзаний безбожного света под черной Крышкой. Скорее, это была тень ощущения стоящего где-то за поворотом прозрения, прочувствования неясных нитей фундаментальных закономерностей в страдающей простотой Ойкумене, как будто еще раз космическая тарота астральной метафизики выстроилась в символику личного пророчества, вольного пути в поток очищения, возврата из изменчивости к оставленному берегу, которого уже не будет никогда под этим или иным солнцем.

- Там неизрасходованный материал, - пояснил коммандер.

Откаченная в сторону гигантская крышка, прикрывавшая вход в лабиринт, толстенный и когда-то блестящий диск, теперь покрытый коростой черной чумы и проеденный комком кумулятивных взрывателей, - разделяла сомнительное царство дня и ночи, победы и поражения, одновременно сливая воедино падение машин и людей в запруженную мешанину расплавленных проходчиков, переделанных в неумелые и неповоротливые башни защиты, переваренные в первые же мгновения профессиональной атаки, сметенные валы баррикад бронированных плит поверхностных куполов - дурацкой и бесполезной копии древних сражений в ломком пространстве земных городов, и множественную россыпь человеческих тел - необходимых жертв гарнизонной обороны ополченцев - грязных подонков наследственной имбецильности, плохой пищи, генетических экспериментов и экскрементов, недоделанных уродов цивилизационной метастазы.

Масштаб и грандиозность побоищу придавали только механизмы искусственного продления впавшей в смертельную кому жизни, еще как-то копошащейся под ударами электрических разрядов и наркотических шокеров в судорожных глубинах Громовой Луны - проклятого места воображения и реальности. Переходная зона между сопротивлением и бегством, между бесполезной и достойной гибелью, равнодушным желанием улитки спрятаться в эфемерную скорлупу обреченного дома корчилась в сжимающиеся ветвления подземных "спагетти", узкими норами разводящих желание дальнейшего спуска в каменные и металлические внутренности или подъема в сонливые соты бессмысленного увядания в наведенной партитуре медиа-бреда.

Удары силовых хлыстов шагающего впереди колченогого охранника, с натужным скрипом несмазанной механики поворачивающим лобастую башку из стороны в сторону в тщетных поисках засад, разбрызгивали синеватыми искрами крупную металлическую труху - следы прокатившейся далеко вперед волны, вздыбившей с боковых стен и пола пену накопившейся за века гниения покорности, усталости, равнодушия, сумасшествия, страха, материализованной пустоты скотства, бессильной не только родиться в экстазе древнего слияния, но и пережить очищающий катарсис гибели всех основ, костылей и подпорок неуверенности, пускания слюней и мычания, сдирающего оковы огня, того долготерпимого прозрения стерильного мира, в коем уничтоженный основной инстинкт размножения выцвел, как узор всего самостоятельного, персонального, распустился, как слабые зацепы непредсказуемости и торжества в заведомой проигранности любого становления и пребывания.

Одри переступала мелкую шелуху и не ощущала в бездне проявляющегося во тьме отражения заглубленного в бездну города ни одной точки человечности. Миллионы, сотни тысяч загубленных тел и ни проблеска сотворенной аномалии дираковского монополя, экзотического уродства легендарных эпох, предшествующих торжествующему мифу машин, крошечного катализатора чудовищных сил, пассионарного толчка растущей кристалличности расы господ, расплывающейся в вечной неправде генетических экспериментов во вседозволенность городского упадка новых поколений беспамятных феллахов.

Она не чувствовала этого привкуса вечного страха, зародыша стоицизма и времени, смысла и судьбы. В настоящем ощущается протекание; на прошедшем лежит бренность. Здесь коренится извечный страх перед непререкаемым, достигнутым, окончательным, перед проходящим, перед самим миром как осуществленностью, где вместе с границей рождения положена одновременно граница смерти, страх перед мгновением, когда осуществлено возможное, и жизнь внутренне исполнена и завершена, когда сознание стоит у цели. Это тот глубокий мировой страх души, который никогда не покидает высшего человека в его безграничном уединении, страх перед чуждыми силами, великими и угрожающими, облаченными в чувственные явления, вторгающимися в светающий мир. Даже направление во всяком становлении при всей своей неумолимости необратимости - подвергается человеческой пытливостью освидетельствованию в слове, как нечто чуждое и враждебное, с целью заклятия вечно непонятного. Чем-то совершенно непостижимым предстает то, что превращает будущее в прошедшее, и что сообщает времени - в противоположность пространству - ту полную противоречий зловещность и гнетущую двусмысленность, от которой не в силах полностью отделаться ни один значительный человек.

Здесь же копился, растекался, выплескивался не мировой страх, но тот примитивный ужас рефлекторного пожирания и пожираемости - готовности смиренно исчезнуть в пасти невидимого хищника, таинственной мелодией перемалывающего в скоротечный шум любые попытки на подпорках пространства вознестись к эмпиреям подлинного смысла, а не к скотской оправданности массового заклания. Всей крови было с избытком, и тяжелый запах выпаренного железа чрезмерностью не вплетался в скорбь ищущей человека Одри...

- Здесь пленные, Даме, - тихо пояснил коммандер.

Даме покачала головой.

- Пейзаж. Требуха. Тут нет пленных, как нет и громовержцев в непредсказуемой стихии атмосферных осадков.

Их можно было принять за людей - простирающиеся до темно-ржавого горизонта идеальной перспективы сходящихся труб однообразные в своем равнодушии и отстраненности скрюченные и сгорбленные фигуры, тысячи и тысячи несостоявшихся зародышей человечности, потухших искр, обгорелых светочей, безликого быдла, брошенного войной на грязные подстилки в жесткие объятия материализовавшихся рабских цепей, в которых они появились в просвете под Крышкой, чтобы также молчаливо сгинуть в извечной тьме растительного существования. Стертые складки усредненного пола, пребывающего в сумраке смутного сожаления, куда не дотягивались белизна и нагота страждущей бури, брезгливо созерцающей сложившийся шедевр безапелляционного приговора любым усилиям расшевелить, раздуть, оживить. Она была готова здесь же отдаться со страстью изголодавшейся проститутки за единственный блеск прозревших глаз, но отчаяние и сожаление скользили по плотной пленке исковерканных генов и опустошенным вместилищам духа.

Словно предугаданная ирония случайных приказов в тяжелую массу упадка и вырождения вклинивались бесполезные теперь пирамиды громоздких конулярий, обвешенных боевой сбруей ракетниц и огнеметов, инстинктивно поводящих механику самонаведения на жалкое шевелений еще живых трупов. Скользкие щупальца бестолково пытались уловить в разряженной ментальности комки возможного будущего, но лишь ледяное ничто опаляло вялые клетки голодных полуполипов, порождая недовольные волны под раздвигающимися накладками естественной брони. Появление Даме внесло долгожданный привкус в пустой бульон рассыпавшегося разума, но предупреждающие свисты наездников охладили накатанное падение в гармонию невообразимых инстинктов невозможной охоты, и напряженные венчики разочарованно опали связками ленивых змей.

Они шли по грязному мелководью брошенных узелков, глупых пожиток смутного представления о бегстве, символического отступления перед невменяемой силой космической непогоды, грозного катаклизма попадания случайного камешка в затхлое болото лягушачьего рая. Сбитый тысячами ногами в неразличимую, отвратно-рвотную массу скарб, скользкое и пружинистое покрытие, настолько плотное, что заливаемый напалм лишь бесполезно выгорал на обильно потеющей подушке барахла, оставляя такие же неряшливые, черные поля с торчащими странной порослью то ли закаменевшего в огне белья, то ли прихваченных на всякий случай металлических палок, чтобы во тьме эвакуационного толкача отбиваться от голодных крыс и скорпионов. Ветер из вентиляционных шахт подцеплял все новые порции поспевавшего пепла, подхватывал его дырявой рукой, бросая в глаза и посыпая склоненные головы. Чешуйки оседали на белизне тела и плаща, расплываясь в преобладающей духоте и жаре близких шахт в неряшливые мазки грязных языков. Коридор стелился все дальше, но угрюмые цепи поверженных врагов тянулись и тянулись в нарастающую усталость, в сердце проклятого города, в узкий и изнуряющий сумрак оглушающего стука ядерных сердец и несокрушимых челюстей титанических машин, безостановочно вгрызающихся в промороженный труп Оберона, выковыривая из мертвечины крупицы надежды на следующий день, на поддержание тонких нитей воображаемой связи с Ойкуменой.

- Сколько их здесь?

- Не могу сказать точно, Даме... Сотни тысяч...

- Впрочем, это не имеет значения, - вздохнула Одри.

- Я сожалею, Даме, что вы не нашли того, что искали. Осмелюсь напомнить...

Вспышка раздражения - обезличенной и неразборчивой эмоции, скоротечного укола, за которым могли скрываться и ярость, и одобрение, и злоба, эмоциональный всплеск в ритмическом промежутке неважного, игнорируемого, ментального отражения терракотовых манекенов сумасшедшей инсталляции в честь человеческого ничтожества, колоссальная гробница, которая столетиями готовилась к принятию дремлющей личинки, имаго сверхчеловека, уродливого божества, в чьей возможной власти окажется разрушение во имя возвышенных целей, а не убогой тоски по симулякру господства и совершенства.

- Мы только в начале наших поисков, мы еще в пути за тот край ночи, сказала Одри себе. Громко и настойчиво, убивая эхо говорящей марионетки, вообразившей собственную разумность и волю под слоем клонированного мяса и насекомоподобной брони. Сколько их? Легион, только не все осведомлены о жестокой правде эволюции, разочарованной в камерности своих творений, обманутой подделкой неподвижных звезд в своем порыве оплодотворить вселенную летучим семенем грядущего совершенства. Партеногенез зла - вот имя, найденное под бременем памяти и разумности, под растяжками автоматики оживления глупых кукол, не умеющих думать, но страдающих в тягостном молчании столь натурально, что поневоле отрава милосердия готова погубить отвоеванный мир.

И словно в ответ на душевный порыв безразличное море расступилось, поблекло в совершенно уж необязательный паттерн, выпуская сверкающую точку на конце вьющегося шнура куда-то ввысь, под обезображенный потолок привычно аварийного освещения, растопыривающую в полете цепкие паучьи ухваты и начинающую завывать кошачьим визгом охранных механизмов. Путанная траектория разгоралась щедрыми мазками яркой краски - блестящего, веселого, но неразборчивого в сломанном духе разграбленного города оттенка, чужеродного вкрапления в угрюмую грандиозность тяжеловесной и тяжеловечной сентиментальности дикой наивностью гениального сумасшествия.

Штыри и шестеренки тщетно выискивали в яркой гирлянде, прорастающей среди бахромы тлеющих проводов, позывы к опасности, сытую набитость каким-нибудь пластидом - органической дрянью индуцированного объемного взрыва, но шутовская инфернальная выходка слишком уж выпячивала себя в общем абсцессе умирающего организма, чтобы быть аккордной метастазой скоротечной саркомы. Одна Одри осталась спокойной в колыхнувшейся устойчивости возможного разрушения - словно платформа джампера подалась, вогнулась под неукротимым напором тахионного шторма, затуманилась миллионом микротрещин, заслоняя хрусталь прозрачности дымкой потенциальных мечтаний в возрождении иного мира, пугая тем, что уже отболело и лишилось своей остроты, что было уже за гранью герменевтики последних секунд посмертного существования, когда затихающий метаболизм коченеющего тела растягивает в невообразимую бесконечность сладость зомбированной культурой и религией агонии райских кущей и адских трещин.

Она оказалась в том редком одиночестве просветления под бьющими лучами глупой игрушки невообразимой прекрасности, как будто это и был гениальный вклад в унылость пейзажа, оживляющий всю гармонию намалеванной учеником картины, символ бесконечности в дважды конечной вселенной Громовой Луны, артефакт массовой поделки, внесенной в переохлажденный или перегретый раствор победившего хаоса. Мир остановился для Одри, назойливо толкая ее в ритм бормотания строгих заклятий и послушных фигурок, которые смотрелись уже не столь отвратно и чужеродно, но одобрительно и смиренно, что-то зная об этом мире, страшную тайну ничтожества и смирения, ради которой стоило заживо гнить в раскаленном холоде тающих шахт, пластаясь по грубым насечкам двигающегося во тьму проходчика к неожиданной свободе и искуплению.

Ей было важно удержаться на мчащемся острие безвременья, но даже в вечности есть собственный ритм.

Радостное наслаждение сонных видений иссякало, и под мощным потоком жизненности сверкающего мира снов просвечивало, просачивалось и чаялось острое ощущение их иллюзорности. Свет забытого божества играл в примитивной трещотке холодных спален и инкубаторов малых сил - непонятая мощь скрытой символики ощущения, что и под этой действительностью за гранью снов, в которой только и возможно существование, лежит скрытая, вторая действительность, во всем отличная, что, следовательно, первая только майя; заброшенный и презренный дар, по которому человеку по временам и люди, и все вещи представляются только призраками и грезами... И не одни только приятные, ласкающие образы являются в такой ясной простоте и понятности: все строгое, смутное, печальное, мрачное, внезапные препятствия, насмешки случая, боязливые ожидания - рай и ад проходят перед взором не только, как игра теней, - ибо сам живешь и страдаешь как действующее лицо этих сцен.

Логика сна выпячивала предопределенность извращенной случайности, сконцентрировавшей в неравновесии прыгающих зайчиков исходящий свет на стертом лице, вырвавшемся из неразборчивой массы закрытых глаз и тяжелых подбородков патологии отчаянием разбуженного взора, оформленного пепельной кожей истощенности. Словно умелая рука вытягивала сопротивляющуюся маску из неподатливого гипса и придавала эвклидовость мосластым сочленениям извивающейся проволоки, упаковывая в смысл миллионы черточек, трепетно склоняющиеся во прахе. Презренность и ничтожество суммировались в исчезающей неопределенности дифференциалов и интегралов, чтобы вырваться в напускном смирении единственного человека в бездонном море разбитых и враждебных границ.

Благая весть о гармонии мира снисходила в стихию безумия и каждый теперь чувствовал себя не только соединенным, слитым со своим ближним, но и единым с ним; как будто разорвано покрывало Майи, и только клочья его еще развеваются перед таинственным Первоединым. В неподвижности и молчании рождались слабые отзвуки пляски и пения, ритмика склоняющегося под ударами ветра тростника, природная печаль стонущей души, превратившейся в художественное произведение, художественную мощь целой природы. Благороднейшая глина, драгоценнейший мрамор - человек - здесь лепится и вырубается, и, вместе с ударами резца миросоздателя, звучит зов:

- Вы повергаетесь ниц, миллионы? Мир, чуешь ли ты своего Творца?

Порыв погасил движение, но послушные приказу корды протянулись в обрюзгший пруд, выхватывая цепкостью взгляда пытающийся утонуть в равнодушии и серости характер, спрессованный протест против собственной участи, ужасающей готовности лечь на заклание, пребывая в слюнявой невменяемости массового возбуждения, но в гордом безумстве в условиях мерности военного времени, превращаясь из героя в титана, на котором лежит обреченность к трагической вине.

Хламида скрадывала подробности пола, но в испачканном лице странного переизбытка жизни, парящей сладкой чувственности проявлялось с медленностью холодного раствора неотъемлемое родство, жар во всем теле, порочная волна плодотворящего возбуждения в отсутствие гарантированного химизма эмоциональной контрацепции. Одри улавливала тягучие флюиды, манящее притяжение монополя, не нуждающегося в своей противоположности, но реликтовой основательностью выдавливающего все прочие наслоения разделенного андрогина. Хлестнула струна, разрывая маскировку ничтожества и высвобождая из лепестков вони и грязи нежданную белизну женского тела - искомое отражение запредельных сил, тайный импульс примитивных войн, несведущих в истинном предназначенье этической геометрии.

Телохранители шагнули вперед, а громоздкая машинерия стального уродца, возвышающегося под самый потолок, подогнула колченогие упоры, как будто и вправду пытаясь рассмотреть, постичь отверстиями массированной смерти неловкую, высокую фигуру исхудавшей женщины. Неясные силы морали скрючивали руки пленницы в невозможной попытки прикрыться от стерильных взглядов равнодушных варваров, давно забывших, что жалкая изуродованность может вызывать или просто намекать на традицию похоти и насилия. А может, эта была гордыня? Остроумный намек на старость мира, где даже уродство не способно предохранить тягу полов, явленость гравитационных сил, неизбывную метрику релятивизма, единство листа, где одна стороны необходимо полагает другую, где на каждую силу окажется выход стратегии непрямых действий?

- Это опасно, Даме, - каркнул за плечом коммандер, отказываясь преодолеть категорический запрет касания страшным напором рубленных слов.

Одри подошла к своему отражению в неисполнившихся мирах погибших вселенных и, положив ладони на ее голые плечи, спросила:

- Что есть для человека наилучшего и наипредпочтительнейшего?

Женщина молчала. Ее глаза были закрыты, но Одри чувствовала упорную недвижимость копящейся силы, пока еще сдерживаемый напор истины, оставляющей призрачный шанс забыть и уйти, оттолкнуть найденное богатство, непонятый смысл вселенских мук в блаженство тьмы и пустоты.

- Что есть для человека наилучшего и наипредпочтительнейшего? повторила Одри, с силой надавливая на хрупкие ключицы, вминая внутрь бесстыдство жуткой наготы ходячего скелета - муза концентрационных лагерей смерти, предвестник, ангел гибели, выпавшего из провидческого бреда кротов, нашедших путь к богам.

- Она вам ничего не скажет, Даме, - спокойно сказал коммандер. - Они марионетки, куклы...

Дурацкая игрушка под потолком замедляла вращение, тонкий визг расплывался в печальный иссякающий вой, а блеск выцветал в черную ржавчину запекшейся крови.

Она действительно ничего не скажет. Боль осталась по другую грань мира, поняла Одри.

- Лекаря, быстро, - кинула Даме в пространство тишины и непреодолимость приказа вытянула из однообразия рельефной белизны такую же безличность с саквояжем в руке.

- Мне от нее нужно пятьдесят секунд вменяемости. Пусть это будет наслаждение, пусть это будет боль, но она должна заговорить. Несколько фраз, все остальное - не имеет значение.

- Рекомендую сыворотку правды, Даме, - ответил лекарь. - Она вызывает необратимое поражение головного мозга, но растормаживает блокированные участки памяти и речи. Но мне нужны будут помощники...

- Она не собирается сопротивляться.

- Инъекцию надо делать в основание черепа, Даме.

Одри отступила. Напружинившаяся марионетка еще больше опала, обвисла, врастая во враждебную реальность, истончаясь в ее неприкаянной среде, как крупинка соли. Что-то еще держалось в необязательном теле, в этом неопределенном пристанище даже не старости, а той древности, где утрачен счет физических времен, условный оборот вечного пребывания на одном месте, где уже нечему гнить и разлагаться в окаменевшем теле, а придавленная испытаниями душа растеряла мудрость, которая есть просто усталость.

Послушные рабы все еще окаймляли грязным океаном узкую полоску ритуального творения, придавая специфическую величественность примитивному насилию. Одри с какой-то иной стороны взглянула на запущенный ею чудовищный механизм, в своем упорстве и равнодушии идущем до самого конца, до запретных пределов заклятых королевств, обнаруживая за приемлемой бездушностью, автоматизмом неожиданный эстетизм оформления смерти, архаические отсылки к укорененным символическим структурам, насилием сохраняющим равновесие между подающимся разумом и тяжелевшей, набирающей ненависть, горе, беду Крышкой, теряющей призрачность и прозрачность Хрустальной Сферой.

Наслаждение готово было проникнуть в приближавшееся предвкушение, как неожиданный пейзаж или уродство привязывают скучающий взгляд, цепляются крохотными крючками свежей топологии и цветовой гаммы за серую поверхность усталых будней, сдирая поджившую корку устоявшихся мнений и движений, останавливая в ударе наивной красоты. Но для этого нужно было полностью отодвинуться от настоящего, сгинуть хоть на мгновение в тайное укрытие сентиментальности, отгораживаясь от грубости и неэстетичности пытки, позволяя надутому манекену хоть в чем-то проявить свободу воли. Однако сопротивление среды не выпускало из жестких тисков плотно подогнанных шестеренок. Наслаждение лишь смутной тенью коснулось глаз и выродилось в санкционированный ужас.

Ломкие руки задирались вверх за спиной, пригибая лысую голову под хромированные пластины инъектора. Сила всегда в неравенстве - слабость против пружинящего напора боевых коктейлей и брони, грязная кожа против жадного жала интеллектуальной отравы. Ребристые фиксаторы впились в униженную голову страшными лепестками хищной орхидеи, втискивая в глубину ядовитый хоботок, щелчки линейки отсчитывали дозу, и бесцветие обманчивой воды уходило, впитывалось в иссушенную губку человечности. Одри казалось, что сейчас должен быть ответ изнасилованного тела - корежащая пляска, судороги, рвота, но в дистрофии межкостных промежутков уже не оставалось взведенных пружин сопротивляющегося метаболизма. Тишина и покой. Покой и тишина. Слабое дыхание. Отпущенное тело даже как-то мягко опустилось на грязную подушку прессованного скарба, не распадаясь в безжизненную позу, а складываясь в молитвенную пародию жестоким богам.

- Сыворотка сейчас подействует, Даме.

- Поднимите ее, - приказала Одри. Осторожно, хотела добавить она, но это уже не имело смысла. Тело осталось лишь чистой видимостью, воплощенным миражом, вместилищем, еще более временным и бренным, чем их упакованные в силу мясо и кости.

Она обвисла в цепкости белизны, раскачивая головой в неслышимом пении или жутких муках. Одри склонилась к ее губам и с изумлением поняла, что это был смех, безумный, истеричный.

- Злополучный однодневный род, дитя случая и нужды, что вынуждаешь ты меня сказать тебе то, чего полезнее было бы тебе не слышать? Наилучшее для тебя вполне недостижимо: не родиться, не быть вовсе, быть ничем. А второе по достоинству для тебя - скоро умереть.

- Все уничтожить, - сказала Одри.

Путь Вола: Космос. Колония Скопцки

Мистическое прозрение сродни путешествию по изнанке Ойкумены. Странствие отверженных и презираемых, где теряют смысл обыденность и образность, где плотный ком реальности разряжается, истончается в астматические муки тщетных попыток заполнить ее тем, что еще можно рассказать или вспомнить. Вечное состояние имаго в фазовом переходе бессмысленного становления в лике тончайшей индивидуальности, концентрации субъективности, охватывающей любую точку отведенного человечеству времени и пространства. Только так кроты запредельных нор воссоздают жуткие отсылы к скопившемуся мусору вывернутого подсознания, внося в жаждущую почву тлен и разложение архетипов.

В озарении меона пропускаемое сквозь метафизику ничтожество осознавало единство и единственность мира. Если человечество всегда волновал вопрос почему вообще что-то существует, а не царит хаос, сопутствующий эгоизму устремлений физиогномии заката новоявленных феллахов, то здесь резонировало не меньшее философское удивление: "А почему существует только единственный мир?". Почему не наблюдается долженствование иного пребывания в одной точке событий, и почему не соприкасаются сознания, пребывая в беспределе промороженной пустыни мелких страстей и обид? Ведь изнанка являла изумлению абортированного зародыша свое откровение: мир - это кипящий хаос вероятностей, возможностей и потенций, но принцип Единственности запрещает их совмещение - реализуется вполне случайно что-то одно, и бытие оказывается детерминированным и последовательным.

Крот вменялся полноте квантовых состояний, идеальной матрицы бесконечности отражений многоуровневой души, расщепляемой полем ненависти и алчности в выражение темных линий ненасытного поглощения, заглатывания реальности чуждых жизней во тьму виртуальных процессов реинкарнации. Сущность бытия оказывалась всевозможностью явленных феноменов, но Ойкумена цепко держала власть над остекленевшим трупом, вычурной мумией сгинувшего в убитой традиции изолганного прошлого. Богатство возможностей оборачивалось вероятностью неизбежности насильственной гибели, а открытость говорящей загадки творения - бессмыслием бесконечной войны в разоренной посудной лавке.

Миры бились и лопались в натуральные осколки фотонов и радиоактивной пыли, испаряясь под бичами аннигиляции и грумов, а на изнанке расплывались бездонные пятна тоскующей пустоты нереализованных вселенных.

Каждая случайная смерть означала потрясение мироздания, трещавшего и кренившегося над разверстой злой щелью, чьей ненависти все равно не хватало на порождение чего-то в загубленной пустоте небесного богатства. Единство мира означало тесную взаимосвязь бытия и иного, возможного и действительного. Осознание сущности, проникновение в нее требовало воссоздания всей полноты феноменов, из которых только одно проявлено в реальность. Ее точка и есть суперпозиция поля возможностей. Но смерть не имеет альтернатив и в этом ее апофатическая тайна - смутный блеск и намек на вечно живые глубины покоя, неподвластные греху и извращению позитивизма.

Мановением злобы и прозрения Обитаемость скалила зубы и пожирала устои. Все новые и новые жизни вливались в проржавевшую механику эволюции в невысказанной надежде переплавить негодный материал в нереализованное божественное творение, в улучшенную копию адамической греховности некрофилии.

Купание в метафизическом бульоне невыразимых концепций и инъекции просветленной равнодушной медитативной сосредоточенности не затрагивали лишь стойких ничтожеств, счастливо скрывающихся за броней темных инстинктов прихотливых тропинок пробуждения в подлинно человеческом обличии. Но обыденность была испещрена опасными трещинами сомнений, и тяжелой кислоте умирания Фареллу нечего было противопоставить там, откуда невозможно испросить милосердия.

Он презирал мир как арену греха и нечистоты, где все подчинено обусловленным временем рождению, старению и смерти, отягощенных невыносимыми извращениями и насилием над человеком. Он не хотел преобразить мир во что-то другое, да и не имел таких сил. Он слышал о таких же, ибо они очень нуждались в том, чтобы оставить следы на песках Ойкумены, посредством языка выйти за пределы определенного им промежутка времени. Тайна связывала их с беспредельностью, но и обращала в особых свидетелей человеческой природы. Она свела игру метафоры к категоричности физического акта. Тайна была только вступительным шагом в сложной духовной судьбе. В некотором роде это начало, а не конец. И имя им было - скопцки.

Фарелл слышал имя и ждал эха - ответа мироздания на его вопрос и его желание. Он давно подметил реактивность холодного и презрительного созерцания, в абсолютном равнодушии снисходящего до выбрасывания костей с нужными рунами, которыми человек мог заклясть беспокойство прямолинейного понимания обратившего на него свой взор нечто - идеальной категории, символа, света и тени изваянного лика непроницаемой Ойкумены. Соблазн и грех языческого взывания к исполнению желаний должен был обратиться в стоическое внимание к мельчайшим подвижкам, черточкам в иллюзии несущегося ритма, провала, прокола в бесконечной волне изживания, выудив неприметное откровение ясного указания. Но крот - всегда воин в том первобытном понимании этого слова суровости и презрения к суете лицевой стороны Обитаемости, потому что она есть оскомина, промораживающая терпкость в вечности подлинного одиночества. Контрапункт фаустианства хорош для извращенной жажды контраста жестокости и покоя, злобы и равнодушия прямых и неотвратимых действий последовательного доказательства военных теорем, тогда как в серой вуали эйдетических аксиом был только примитивный ритм убогих инструментом, требующих вокала тоскливого пребывания в самом себе, в плотной клетке собственного тела.

Он готов был вглядываться в расплывчатые тени сумеречной стороны, угадывая в свечении огней прижатых пальцами век класс и тип кораблей россыпь живых и мертвых железяк, прокатывающихся неопрятными заусенцами по тонкой ткани вероятностей, нечаянно сдвигая в вечности непреднамеренные и невозможные сцепки, выстреливающие фонтанами реализации стихий и бедствий, тишины и радости - жесткого диапазона единого комка Обитаемости. Улыбка и смех могли взрывать толкачи, вытаскивая нить команд и разжигая упакованный в тесноту магнитных полей непобежденный синтез, вторгающийся наводнением крыс, раздирающих мягкое подбрюшье вечной Трои.

Интерес к себе перевесил унылую службу. Ему больше не было нужды махать интегралом и выкашивать экипажи рейдеров, обращая почти такую же быструю смерть в невольного путешественника среди сдержанности гравитационных складок Пояса астероидов - таинственного пристанища автоматизированных саркофагов бывшего возмездия. Он осознал тонкую механику вселенной, вернее не осознал, ибо неразборчивый шум внутренней речи был слишком бледен для многомерности, но вчувствовался в спутанные нити судьбы, поступая согласно их узору, даже если минимализм действий выцветал в подозрительность рапортов внутренней разведки.

Штаб жаждал немедленных действий, как в сознании малых сил не укладывается простейший постулат - большинство должно выживать. Они с тупостью корабельных идиотов ожидали видеть вспышку боли за непозволительной вольностью декаденствующих блядей, извращенной красоты предсмертного наслаждения, которое не кончается под полотенцем неумелых рук, но вершит законное и справедливое завершение агонии.

Хмурые взгляды - отрепетированный спектакль остракизма, корявые рапорты подозрительности и откровенность прямых доносов должны были рано или поздно вырваться очередной руной предсказанной судьбы, и он ожидал рано, но оказалось - поздно. Слишком поздно в том мгновении, когда жизнь не подлежит исправлениям, но лишь искуплению невинной кровью, той редкой кровью прямого столкновения, от которой бледнеют отъявленные вояки концентрационных лагерей Луны. Фарелл видел выбитые, выжженные ямы, прикрытые свинцовыми щитами, где в вечной тьме или смутном свечении радиоактивной породы ползали черви бессмысленной войны, пожирая себе подобных. Отвращение - еще не сама кровь. Он знал эту тайну.

Шаг - и бессмертие уплотнилось в тесноту корабельного склада с рядами измятых контейнеров невозможной красоты после экстаза одиночества. Опасный момент выпадения в реальность, отягощенную фальшивой яркостью и прелестью устойчивости, осязаемости, прагматичности. Хотелось обнять убогость хранилища, бесконечно рассматривать замысловатость трещин и вмятин, награждая изношенность и торопливость непреднамеренной гениальностью анонимных творцов.

Решетчатый пол периодически заволакивало пеленой дымчатых луж антисептика, выдуваемого из отверстий под камингсом, и блеск пристальных глаз-бусинок, длинные усы неведомых насекомых и вытягивающиеся рожки-антенны корабельных улиток под ударами горечи и едкости проваливались в ту бездну, из которой так старались вырваться. Белизна напоминала полог облаков, скрывающих притаившийся мегаполис, словно видимость могла нарушить обреченность аналитических операций, неизбежность столкновения города и бездны. Размеренная дырчатость пола не удерживала долго предохраняющий дым, и тот, повторяя чужую судьбу, втягивался в отверстия короткими завихрениями реальной турбулентности взрывов, прокалывающих бесконечное полотно вечного города.

И это тоже был симптом синдрома крота - остаточное воспоминание о единстве Ойкумены, издевательская игрушечность творимых трагедий, оказывающихся лишь эхом борьбы с корабельными паразитами.

Лучшее средство - сосредоточиться на чем-то совершенном, то есть совершенно бесполезном. Задании, например. Хотя, какие могут быть задания после "мясорубки богов"? Чего не понимают штабисты-геометры, так это то чудо, на котором основывается любая их выдумка... Кто утверждает, что в Ойкумене больше нет чуда? Оно страшное и жуткое, отвратительное и безобразное, голодное и извращенное, но оно все-таки есть, и Фарелл опять это видит. Видит? Нет, чудо увидеть нельзя в иллюзорной всеобъемлемости маски. Красоту - можно, но чудо творится иначе, тихо и неторопливо вгрызаясь в позвоночник, и здесь еще один дар - перетерпеть, пережить невозможную боль, после которой наступит ответ. Ответ на все вопросы. На все незаданные вопросы. Вечный отзвук атрофированного интереса, который еще предстоит в себе возбудить.

Можно лишь смеяться над заданием - вам надлежит сдвинуть гору, для этого упритесь в нее плечом, и вселенная вам поможет. Вселенной нет дела до нашей надежды. Конечно, мы многое для нее сделали и вправе рассчитывать на ответную благодарность, но тогда она была бы слишком антропной, слишком человечной, ей пришлось бы приносить жертвы милосердия, пытающих чудесами слепую и бессердечную душу.

И вот долгожданная волна холода накатила, сжала в карикатуре любви, испещрила ледяными поцелуями с прикусом, процарапывая на животе пылающие раны, венчала огненной короной против змея яростного, изнутри проникающего к горлу и цепляющегося жалами в опухающий язык, и отпускала в равнодушии товарной печати, страшной боли чистоты, искупающей из людей, из человечества, из Ойкумены в узость корабельного склада.

Горе был достаточен лишь камешек. Фарелл прошел вдоль стеллажа, открывая контейнеры и выискивая нужный предмет, извлек его из неряшливого футляра, оставив тот на месте в компании с загадочными инструментами, более подходящими пыточной хирургии, чем нуль-переходу, и переложил железку в соседнее вместилище. Все. Изменение сделано, и в непредсказуемости ляпуновских тактов из-за допущенной халатности и случайной ошибки рейдер выпадал из тахионного колодца в запретной близости от планетоида, обрушивая в пестроту цветных льдов и камней ярость распухающего грума, пожирающего материю, обращая плотность в текучесть мягких зеркал, высверливая в сопротивляющейся бездне кривые следы восставшего из археологии кошмаров радиоактивного годзиллы, голодной тени потустороннего хаоса.

Но сюжет был не столь прост - в соавторстве скуки стратегии и восходящего страха перед новым шагом на изнанку Крышки образовывался зазор обычного любопытства, знак выпадения судьбы в шулерской игре на смерть. Фарелл остановился, пытаясь в покое нащупать тлеющую искру откровения, но неостановимая мешанина разогнанного воображения разверстого ада, поглощавшего все новых и новых мучеников неискупимой вины, запертых небес спасения, затмевал раздражение эгрегора пустой виной уже свершившегося будущего. Открытость свободы ограничивалась необратимостью поступков, где даже крот был не в силах в своем приватном включении в шестеренки бытия провернуть устойчивость выбора в глупую шутку со временем, устраивая комедию положений в декорациях бесконечной трагедии и драмы. Здесь уже было полное отсутствие самостоятельной логики событий духа; и действия оказывались немотивированными. Судьба тут не есть имманентная логика жизни, но насильно врывающийся извне слепой случай. Ойкумена имела чистый ритм, изображая только необходимое без всякой чрезмерной широты, без гармонии, без контрапункта, выхолощенное единство одинокого происшествия, без многомерного сопровождения и преломления судьбы.

- Милостивый брат, не могли бы вы все сделать так, как было до вашего визита? - вежливый голос продавленной пустоты, еще один собеседник в готовой раскрыться по гнилым швам реальности.

- Это уже не имеет смысла, - ответил Фарелл. Крохотные жала втыкались в нежную мантию вскрытого планетоида, последние уколы космической эвтаназии, после которых кристаллизующаяся эвтектика разрывала космогоническое единство, стирая яркость светил в остывающее пепелище нового кольца.

- Тем не менее.

Оружие у темноты не было, но Фарелл не стал возражать.

- Не буду говорить, что так лучше, - заметил собеседник, - но спокойнее. Вы не ощущаете?

Статика охватывала, опутывала, словно были в голосе привораживающие мотивы, звуковые просветы метафизической яркости, выпячивающие остроту столкновения в спокойный лик необязательной беседы, задумчивости, тяжелого дождя, поглощающего лес, стянутого в охапку плотными бинтами холодного тумана. Все, что угодно вмещалось в полноту, не могло и не хотело убежать на цыпочках в мучительную серость сомнений.

- Вы умелый... - Фарелл запнулся.

- Человек, просто человек. Здесь нет великих. Здесь нет малых сил. Здесь только корабли - суда духовного спасения, ведомые духом и кормчим по нечистым водам мира. Но, если вы предпочитаете, - скопцки.

- Вы умелый скопцки.

Кажется, собеседник должен был пожать плечами.

- Не буду переубеждать вас, гость. Аскеза и целомудрие творят великие чудеса. Так, во всяком случае, говорят. Человечество после падения гневом Творителя осуждено на муку жизни. Одним - потеть и трудиться и добывать себе корм. Другим - в муках давать человечеству все новых и новых слабовольных к падению грешников. Скопцки удалились от погрязшего во грехе мира, двигаясь по направлению Божьему.

Фарелл вышел из замершей тени, протянул руку, стараясь прикоснуться к такой же темной и бесформенной фигуре, скорее даже еще одного мазка мигающих ламп, сочащих желтоватую блеклость сквозь студенистые комки. У него возникло невозможная уверенность синдрома крота - распада, полного и отчетливо ощущаемого распада собственной личности, наблюдаемой и транслируемой вовне, еще более отвратного, чем живое гниение, чем случайное перерождение, метаморфоза из имаго человеческой плоти в слизистую и гадостную оболочку нового эволюционного скачка в темной бездне корабельных трюмов, во власти безошибочных и несомненных инстинктов. Удушливая глубина трюма секлась трещинами уничтожения айперона, мистической и мифической купели экуменической шизофрении, беспредельной бескачественности, того самого напряжения дуальностей замыкающих противоречий, откуда всплывает ужас обвинения, материализуясь в арканы убивающих слов. Скопцки, решившийся на позорную, бесплодную для мира жизнь, уродуя и умерщвляя себя, уже одним этим показывает, что ищет Космический Лед, стремится к Космическому Льду. Так скопцки отдается в жертву на Умилостивание за прожитое во тьме время. Скопцки - трупы среди живых, живые среди трупов. Своей смертью для природы и жизнью для души он навсегда отделался от сластолюбивого греха природы, победил в себе животные инстинкты, раз навсегда перешел на служение Богу, принеся себя в жертву Богу.

Наверное это можно было назвать смехом. Скопцки без труда просеивал мусор поверхностного слоя бесконечного бормотания, отлавливая устойчивые укорененности и выдирая пытливые колючки зомбированной памяти, которой уже не поможет никакое посмертие в бесконечных вариациях Ойкумены под Хрустальной Сферой.

- Нам о многом можно поговорить.

Фарелл отступал от твердеющей тени в обманчивую спасительность черных проемов лабиринтов стеллажей, откуда на голову падала податливая тишина из отрезанной бездны вознесения в эмпиреи великих. Траурные бабочки видениями наркотической ломки перемешивали страшную тишину корабля, изломанной пирамиды иерархического подъема из презренности в божественность, извращенной в равнодушное равенство откровенности и одиночества, одиночества и откровенности, ибо только с самим собой в вечности можно было избавиться от прилипчивой кожуры рода человеческого.

Ему внезапно показалось, что он сжался до таких крохотных размеров, что ощущение от мельчайшего волоска, от мизинца врезаются на равных в осажденную крепость самоконтроля, разнося болезнь потери масштабности, раскалывая установленную последовательность восприятия, ужасно укорачиваясь в нечто ничтожное. Поток прибывал, ухватив шершавыми пальцами за колени и утягивая в горячие объятия бессилия, равнодушия, спячки - три когтя демона свободы, распарывающего любимые игрушки без нрава и без смысла.

- Вы хотите спросить о свободе? О, я все расскажу вам о свободе...

Фарелл готов был закричать: "Нет! Не надо!", разозленная малая сила, жертва судьбы и обстоятельств, не постигшая еще в реальности бесконечный обман воли и долга, сравнение с которыми лежат лишь в самой смерти, ибо и перед порогом тьмы можно еще надеяться на иллюзию написанной "Книги мертвых", отпевающей душу, гипнотизирующей гипостазис замирания сердца и густоту крови герменевтикой манипуляции, даже перед ликом истины затуманивающей жестокую правду еще одной, но только уже воистину беспредельной пустоты.

- Древние видят случайность и квалифицируют ее как случайность. Новые же ученые, видя случайность, обманывают себя и других и навязывают какую-то "гармонию" вселенной, на которую ни они - поклонники "случая", - ни вся их наука не имеют никакого права. Так бы и надо было продолжать говорить о судьбе, а не о "постоянстве законов природы" и непонятно откуда возникающей "вечной гармонии".

Собеседник помолчал.

- Странное место для откровений.

Он вытянул руку и сдернул ржавую декорацию лабиринта, открывая привычную узость коридоров, разбавленную высотой теряющихся потолков и все той же стерильной безжизненностью, когда казалось, что тихий шелест под ногами - не тайное царство паразитов, а успокаивающая имитация для неосведомленных. Фарелл не сопротивлялся, подаваясь под тяжестью хватки той самой препарированной судьбы и случайности, против которых оказывались бессильны любые расчеты и видения.

Лишь более четкая тень теперь обтекала сопровождающего, пробиваясь сквозь исцарапанный и пожелтевший целлулоид пленки, отягощенный специальной стертостью лица - намеренным мельтешением ослепительных полос проектора реальности. Сквозь неразбочивую рябь даже голос истаивал ледяной крошкой в кипятке мгновений, оставляя робкие мазки в настороженном внимании Фарелла.

- Вы - кормчий? - сделал он попытку пробиться сквозь опутывающую шелуху наведенной майи, но обманчивая уверенность слов обесценивалось вопрошанием.

- Мы сделались позорищем для мира, для ангелов и человеков. Это те, которые пришли от великой скорби; они омыли одежды свои и убелили одежды свои кровию агнца...

Это было бессильно. Это было бессмысленно вторгаться в чужое поле беспредельной власти, отвергающей Ойкумену и фирмамент, играющей лишь по собственным правилам без правил.

- Я все-таки расскажу вам о свободе, коммандер, - рука преодолела кокон неразборчивости и успокаивающе притронулась к Фареллу. Забытое ощущение безнаказанности превосходства возможности вывернуться из цепкой головоломки Минковского в абсолют понятий отдавало привкусом желчи растраченных высоких мнений о величии и значимости собственной персоны - царапины на хламе тени, обнимающей свет живой истины. - И вы будете поражены, сколько ереси рождено в лоне ясности и недвусмысленности. Где свобода лишь первый шаг, такт, мгновение, ничтожный смысл становящейся вселенной, нить и волосок, избегающие бритвы причинности. Человек свободен, но кто готов принять истину ответственности за свою свободу? За сотворенный мир вокруг них? За бремя абсолютной вины и долга, которые пребывают во времени вне метафизики воли? Все очарованы обманкой фальши тупого выбора, не понимая, что выбор скрывается под безумием фантазий, в прозрачности бессознательного, в той тайне изначального выбора, обращающего самое непосредственное создание в безжалостный отброс греха! Кто готов ответить за такую свободу?! Вы задумывались об истоках ничтожества? Об идее сил малых и презренных, разменности любой силы, мнящей себя справедливой? Так кто кастрирован под Крышкой в душной темноте гниющего лона - ангелы или человеки?

- Я не знаю. Мне не с чем сравнить.

- О! Человеческий путь познания - от незнания к сравнению. Не к истине, заметьте, а к сравнению! Словно торгаши, набивающие цену, маркитантки и мародеры...

- Я не искусен в философских спорах, - возразил Фарелл. - Я солдат.

- Но слово вам известно, - ядовито сказал скопцки.

Фарелл чувствовал, что они идут, перемещаются по анфиладам мертвого толкача, но вязкость слов требовала сосредоточения, концентрации, выпадая хлопьями отчужденности от внешних феноменов классической пропедевтики учителя и ученика, прогуливающихся по металлической тропинке в дебрях механизированного ландшафта агонизирующей антропогенной силы. Ему несомненно было интересно пребывание в жутком сне циркулирующих кошмаров, неизменно кончавшихся смертельной тьмой, как будто даже не кому-то свыше, а ему самому надоедал, наскучивал надоедливый и бессмысленный сюжет - непрерывная цепочка дежа вю, запоздалого узнавания, нетривиального момента, когда хочется выкрикнуть: "Я знал! Я знал!", но приходящее с тем мгновением, за которым удивление уже не имеет смысла. Реальность размешивалась с осколками сна, и в хаосе событий бесполезно разбираться - было или не было, но приходилось мириться с неотъемлемой мифологизацией, жалкой натуралистичностью смыслов и надежд, представавших то ли сном мудреца, то ли грезой бабочки. Кто мог поручиться в достоверности чуда? Оживить, срезонировать такое забытое чувство настоящего, пусть отвратительного, плохого, но упругого и сопротивляющегося, размытой точки приложения смысла собственного существования.

И вновь скопцки кивал в такт невысказанных мыслей.

- Вы не безнадежны, коммандер. Вы доходите до истины. Вы нашли истину, но не еще не осознали, что это она. Уроки судьбы всегда скрывается за вуалью призрачной неважности. Она учит взрослых и не любит прямолинейности. То, на что указывается пальцем, обращается в смерть. Посмотрите, оглянитесь, - и пелена опала ржавыми стенами.

Если это и был толкач, то его радикально перестроили. Фарелл не сразу понял источник трагической пустоты, режущее чувство неудобства, неуюта, какой-то извращенности привычных пропорций, транспонирующих в желание скрючиться, согнуться под нависающими глыбами готовящегося обвала. Здесь отсекли перспективу предустановленной несправедливости и вечной мудрости иерархии: великие - в туманной бездне, среди порхающих бабочек, малые и презренные - в темноте и жаре затхлых лабиринтов скотского существования. Корабль оскопили, лишили натяжения искрящих противоречий, соблазна пребывания и существования, дилеммы быть и иметь, обратив в усредненность таких же унылых галерей, огибающих складки корабля, мертвых и пустынных. Жизнь убывала вместе с большой печатью, прыжок через бездну выродился в страшные мучения подтекающей крови, не сдерживаемой никакими бинтами, выносящей с призрачным соблазном греха надежду на бессмысленность страдания, необусловленность избавившейся от творца Ойкумены грозовой волей спящих богов. На смену стихии - ослепленной и уничтоженной - пришло обманчивое умиротворение собственной святостью, замыканием в еще худшей тюрьме своего тела, потому что из него уже точно не было никакого спасения.

- Вам не понравилось?

- Я не люблю богаделен.

Скопцки рассмеялся.

- Позвольте вам рассказать, коммандер. Сюда, пожалуйста. Так вот, наша колония ведет свою родословную из тех легендарных времен, от которых остался лишь бред провидцев, не верящих в Панталассу. Странные намеки, да и прозвище позволяют усмотреть достоверность ритуальной кастрации в ответ на греховную гордыню близости так называемого царствия небесного. Представляете, коммандер? Вслушайтесь в наивное величие идеи - царство небесное! Не Планетарный Союз, не Внешние Спутники - колоссы разбуженной катастрофы, а умиротворение и покой.

- Покой слишком дорог в наши дни, - заметил Фарелл.

- Вы зрите в корень, так кажется? Странные семиотические конструкции порой выплывают в герменевтической практике. Те, древние агнцы, скопили достаточно капитала и мудро вложили его. Они лишь стояли на пороге смерти без надежды продлить себя в прямых биологических потомках. В этом была их слабость. Мы, их преемники, перешагнули порог.

- Вы предлагаете величие?

Пожалуй это вновь развеселило собеседника, но он сдержал смех.

- Фарелл, Фарелл... Вы слишком хорошо ориентируетесь в структуре Ойкумены для бравого коммандера и палача Оберона. Великие... Легенда, миф, обманка. Чудовищное надругательство над самой тьмой. Изрезанный лик, без полутьмы, без меона, еще худший, чем оскопление. Все чувствуют миф, конструируют понятия, но кто, скажите мне, готов распутать его диалектику? Кто владеет подобными технологиями в нашем мире, погрязшем в противоестественном совокуплении с еще одним мифом - мифом машины?

Коридор распухал, округляясь в анфиладу помещений эшеровской геометрии с такими же странными конструкциями в выбитых проемах, ощетинившихся текучей симметрией оловянных накладок самостоятельных мобилей, вдувающих тихую жизнь в перезвон крохотных колокольчиков. Искалеченные модели или восставшие хтонические чудовища проглядывали в коротких взглядах, цепляясь за память клочковатой неопрятностью страшных вирусов, подсаживающих собственный геном в эстетическое пространство девственной пустоты, отвлекающий, рассеивающий облако внимания в сладкий туман усыпляющей дремоты. Впору было отмахиваться от назойливости институционализирующихся арабесок собранного конструктора манипуляции и суггестии, но Фареллу казалось, что он достаточно контролирует себя. Он прекрасно ощущал нарастающую волну воздействия, намотанные на руки и ноги тонкие нити неведомых кукловодов, шорох и шум, идущий снизу сквозь стерильность решеток, но сила внезапности - в слабости нападения. Сгори, растай в пренебрежимость, стань вязким и текучим в стремлении к пустоте, чтобы затем интегрировать победу из собственных просчетов.

- Так что же теперь такое - скопцки?

- Ибо есть скопцы, которые из чрева матернего родились так; есть скопцы, которые оскоплены от людей, и есть скопцы, которые сделали себя сами скопцами для Царства Небесного. Крышка - он ведь не за Плутоном или Прозерпиной, не над нами или под ногами нашими. Крышка в нас самих, в наших руках и глазах, в наших ушах и на нашем языке. Они мистики и аскеты, которые видят себя агнцами Ойкумены, теми "овцами", что станут по ту сторону Хрустальной Сферу. Они искуплены из людей, как первенцы Агнцу. Они жили среди пребывающих во тьме, "козлищ", которые станут по эту сторону склепа и не будут допущены в Царство Небесное.

- И что по вашему есть Царство Небесное? Мир за Крышкой? Картонная декорация бесконечности и морали? - спросил Фарелл, стараясь не усмехаться, но скопцки почувствовал сквозившую тень иронии и недоверия.

- Чувства и жадность еще довлеют над вами, коммандер. Неужели даже вы не видите собственную ограниченность и замкнутость в черепной коробке насильственной экуменизации, миллионы присосавшихся к вам червей, пиявок, крадущих внимание и силы, не ощущаете паразитов бессознательного - огромный страх одиночества, готовый пожрать вас в любое мгновение добровольного молчания?!

- И что же мне делать? Как спастись?

- Рожденные на свет не по своей воле и обреченные на смерть, мы рождаемся еще раз, уже по собственному желанию. Это второе рождение - и предвкушение смерти, чья власть над жизнью теперь не важна. Те, кто совершает путь к Свету, получают вознаграждение. Спасенные да возрадуются.

- Ах, чудо! - понял Фарелл. - Вы толкуете о чуде, о тех бреднях, что оказываются случайностью спасения из ничтожества малых сил, после которых оскопляют память - верное средство шизофрении!

- Фарелл, Фарелл, - горестно сказал собеседник, - вы еще один утомительный образчик обыденного язычества. Вы думаете о смысле жизни последние несколько минут и считаете, что вольны высказывать мнение о том, о чем другие думают столетиями. Вы окутаны пеленой мифа и не желаете даже узреть банальность инвектив шаткой посредственности человечества. Вы агностик. Вы труп, так что же вы удивляетесь своему пребыванию в склепе?!

- Я уже ничему не удивляюсь, - возразил Фарелл, - и я хочу вырваться из склепа. Но где он - этот мой путь? Здесь? В этом отстойнике кастрированных душ?

Скопцки не обиделся.

- Вы заблуждаетесь, коммандер, но ваше огромное достоинство - вы ищете. Вы ищете и вы можете найти то, что ищете. Вы существуете в ужасающей меня тьме, но вы понимаете, что это тьма. А для других тьма - свет их души, и представляете тогда, что есть черная половина убогой сущности червей преисподней? Вы думаете - все дело в тлене, в тех мертвых довесках, которые отсекаются?

- Разве не так?

- Ну кого сейчас интересует похоть? Размножение? Извращение?

- Меня.

- Оскопление - несложная операция. У всех есть часть плоти, с которой они могут расстаться. Как написано в книге, легендарные скопцы удаляли мужчинам яички, и это называлось "малой печатью". Человек, производивший операцию, перевязывал мошонку у основания, отрезал ее, прижигал рану или смазывал ее целебной мазью. Была и "большая", или "царская печать": отрезали сам пенис. Женщинам удаляли соски, груди или выступающие части гениталий. Каждого, кто становился членом общины, обучали особому поведению и преданиям, которые отделяли и защищали его от окружающего мира. Он давал обет хранить тайну и упражнялся в связанных с этим обетом "приемах". Чем больше отклонялась община от общепринятых норм, тем тщательнее она старалась скрыть свое отступничество. Но потом это стало неважно.

- Неужели все так примитивно просто? - разочаровался Фарелл, - Тогда это не самое страшное испытание.

- То были лишь забавы. Забавы с собственным телом, наследие древних традиций улучшения водянистой емкости душ. Архаизм и наивность. Мы практикуем более совершенное и радикальное средство. Оно вам должно понравиться.

- Почему мне?

- Потому что там уже не будет таинства смерти, коммандер. Там будете только вы наедине с самим собой - в вечности и пустоте. Подлинной вечности и подлинной пустоте.

Пожалуй, это можно было назвать главным залом. Или храмом, если скопцки вообще практиковали столь дремучую форму связи с высшими силами. Бездна вновь вырывала низкий потолок в светящуюся мглу потусторонних галлюцинаций, откуда в ответ на любое оформленное устрашение подсознания должен быть готов выглянуть целостный лик всеобъемлющего страха, целостность мрачной морды ночных кошмаров - провалов черноты, бесконечных отверстий разлагающейся Ойкумены, из которых прижигание войны выгоняет самые ужасные свои порождения. Пол пробивало ослепительными озерцами света, зернистость переливчивых спеклов, кишащих в очерченных границах подтаявшего металла, устремляла ввысь плотные колонны, чьи верхушки распадались множеством щупальц, переплетающихся в вязь непонятных письмен в ауре посмертного сна. Нечто отрывалось от раскаленных луж, мучительно вытягивалось, скручивалось и устремлялось по колонне смутной тенью еще одной загубленной души. Небеса-на-связи.

Ближе к середине зала, за линией озер и колонн пол вспучивался неопрятной громадой гранулированных света и тьмы - растрепанных катышков ослепительных солнц и холодными провалами вырванных змеиных глаз, липкими и холодными мазками цепляющимися за кожу лица. Почему-то было именно так свет прокладывал путь надежды, смутной и боязливой, тепловатой, но еще хранящей в глубине ледяные слои разочарований и амнезии, чтобы по неуверенным и вероятным траекториям вслед втискивался чудовищный обман тьмы, иного, границы, меона, без которого невозможно отличить первое среди ровных и серых будней целующей смерти.

Пожалуй, этом можно было назвать счастьем - вечной загадкой пустого слова, вылущенного смысла, пространства и времени, стоячей волны в ментальной Обитаемости, то ностальгической, то радостной, но всегда несуществующей, выдавленной из событий в мир лживых воспоминаний, откуда возвращались лишь страх и уверенность в бесполезности и бессмысленности изживания пустоты собственного существования, но перфоманс пресекания ее простотой ядов или лезвием горячей ванны отторгался еще большей фальшью дешевой трагедии и злой иронии.

- Мы оставляем человека наедине с собой - во тьме, в тишине и пустоте. Без чувств, без ошибок, без наслаждения, только на острие разума, в наркотической ломке мышления, для которого не нужны ни книги, ни учителя, потому что каждый - от малой силы до великого - обладает этим ненужным довеском к общему проклятию человеческой жизни.

- Они, должно быть, сходят с ума... - сказал Фарелл.

- Не думаю, - ответил скопцки. - Сумасшествие - наше обычное состояние в шизматрице Ойкумены, насильственный разрыв между внутренним и внешним, жизнь, наполненная неожиданностями, отягощенная инфантильностью и одиночеством. Мы забываем о смерти, и ее дыхание настолько пугает нас, что мы раскалываемся вдребезги, и даже гибель не соберет что-то нужное по ту сторону Крышки.

- По ту сторону Крышки никому и ничего от нас не нужно, - возразил Фарелл.

- Вы так уверены, коммандер? Спросите у зародыша - зачем он отращивает ноги и руки, и избавляется от жабр. Они нужны в мире страданий и мучений, как нужны душа и совесть где-то еще дальше. Там, за горизонтом...

Они миновали колонны и подошли к возвышению. Словно чувствуя их приближение свет уступал место непроглядной тьме, а на антрацитовых, твердеющих боках стали появляться отблески огня, прочерчивая низкие ступеньки ввысь пирамиды.

- Для вас не будет затруднительно снять маску, Фарелл?

- Зачем?

- Лицо. Мне хотелось бы увидеть ваше лицо. Лицо человека в эпоху анонимности - редкое и поучительное зрелище. Нельзя понять и оценить человека, не увидевши его лица. Нельзя иметь реальное отношение к человеку, лицо которого закрыто. Согласитесь, коммандер, лицо - совершенно особенная "часть" тела, как-то особенно значащая, как-то своеобразно существенная для всего человека. В лице наиболее выражен человек. Скопцки обвиняются в том, что они лишают человека человеческого. Забавно! Мы все ходим в масках, мы куклы одного театра, марионетки для марионеток, одиночки среди одиночек. Так не милосерднее каждому дать этот шанс - посмотреть хотя бы на самого себя?

Фарелл снял маску и вполне ощутил то, что было лишь каким-то визуальным намеком в выхолощенном пространстве фильтрованных изображений. Это невозможная близость Крышки, яростный и угрюмый напор конца света, завершенности любых путей и надежд, не обманчивая бесконечность трехмерной поверхности гипершара, а примитивная стена, предел. Протяни руку и ты упрешься в обыденность фальшивых звезд, причуды поверхностного натяжения, искаженности отображения собственного лица в подрагивающей пленке мыльного пузыря.

- Крышка в каждом из нас, - сказал скопцки и стянул свой колпак.

Это была женщина.

Вечный соблазн уродливых черт, ввалившихся щек, притягательная целостность, эйдос, выпятивший из анонимности масок-личин последнюю свою надежду, за которой скрывалась готовность беспощадного гипостазиса, остановки вопреки любым придуманным законам, лишь бы выдрать из самой себя беспредельную усталость забытых воскрешений и реинкарнаций, вина за которые должна была пожрать и Фарелла. Он не готов был указать, что же именно ужасало, словно он вообще в первый раз открыто смотрел кому-то в лицо абсолютно чуждого, неприятного инструмента завораживания, обмана и убийства, адской печати инфернального подобия, вырезанной светом из тьмы. Ступор. Кататония. Катарсис. Все, что угодно, все, что распинает покой на гвоздях неудачи, процарапывая приговор на спине обреченного.

Скопцки поправила волосы, заправляя длинные и неряшливые пряди за уши каким-то неожиданно женским и беззащитным движением, разбивая вдребезги идею страха и ужаса, как будто в пространстве возникла, сформировалась волна, волей демиурга сомкнувшейся ослепляющей вспышкой, просветлением и преображением. Вновь обращалось чудо, эшеровской шизофренией фрактальной навязчивости вытягивая новый лик, который уже можно называть прекрасным. Чуждое чудовище спряталось под кожу, впиталось в мрак мириадами ложноножек, оставив лишь нераспадающееся знание о том, что могло прятаться в женщине.

- У вас два лица, - сказал Фарелл.

- У меня их гораздо больше. И не все вы еще видели, - возразила скопцки.

- Что же вы такое?

- Вечный кормчий корабля скопцов, коммандер. Единственный проклятый в царстве чистоты и невинности. Разлагающаяся плоть, греховная и отвратная, среди благоухания одиночества. Никто не приходит к нам случайно.

- О, да, - пробормотал Фарелл.

- Вы тоже чувствуете эту мистическую жизнь Ойкумены? Единый организм, агонизирующей в асфиксии от застрявшего в легких клубка отвратных личинок, мучащих и терзающих замкнутость собственной слепотой и рефлексом - питаться, испражняться и размножаться... Ужасно, не так ли, коммандер? Здесь война выглядит благом - соразмерной полнотой и целостностью, подлинной Обитаемостью, прижигающей раны огнем.

Но Фарелл ничего не чувствовал. Он внезапно понял, что может находиться на верху воздвигнутой светом и тьмой пирамиды. Действительное завершение. Настоящий ключ. Легенда повешенных, вспоминающих в миг петли тайную беспредельность мироздания, где есть звезды и нет Крышки.

- Путь открыт, - улыбнулась скопцки, являя третье свое лицо, где блеклость поглощала интерес, истирая пастель чувств в почерневшие хлопья кислотных луж, растекающихся по истончившемуся сочувствию и участию. Все выродилось в ничто, в обманчивую плоскость убогих переборов чета и нечета, картонность и поддельность человечности, где тьма вновь выступала из растянутых пор и примеряла на себя снятую кожу освежеванного трупа.

Фарелл приставил к синеве ее лба пистолет, но выстрелить не смог. Нечто сжало сердце и горло и замерло в таком же ожидании чуда творения новой смерти, может быть еще более непонятного, чем сама жизнь, загнанная наконец-то в холод эмбриональных сейфов, программируемых реагентов и шкодливой мутации тайных экспериментов по выпариванию творца из его образа и подобия. Масштаб еще ничего не значил, редкость не оборачивалась чудом, но волшебство брызгало из подогнанной убогости монад, насилием избавляющихся от чувства неполноценности, оживая странной жизнью в потоках крови, а чаще праха, потому что огонь был щедрее в своих воспоминаниях о демиурге. Это нечто долго прощало геноцид и концлагеря, любые шалости озверевшей машины, бесчувственной и липкой, ввергающей Ойкумену во все новый старый виток нарастания напряжения, за которым мог быть только разрыв, конец, забытье, если не продолжать, не склеивать и не вспоминать. Верный солдат, ничтожная точка привязки абсолютной вины, которая должна персонифицироваться в шизоидной анонимности насилия.

Приходилось отступать, все еще держа пистолет, но при любом выпадении судьбы уже не имея воли стрелять в оформленную пустоту личного бреда, прорыва изнанки, выуживающей самые подлые воспоминания чужой кары. Шаг назад, еще шаг, еще... Излом, складка, всплеск, надвинувшие пирамиду под ноги и стянувшие зал в плохо просматриваемую отдаленность, чужеродность, теперь равнодушную и безопасную. Фарелл повернулся и зашагал к вершине.

Таинственность распадалась в шершавую ткань, устилающую помост, копируя эстетику показных экзекуций, где всплески крови и плоти должны были срываться с жал палачей и растворяться во тьме материи, не отвлекая от заживо анатомируемых тел шредингеровских кошек, которые были еще живы в своей смерти. Но среди сумрачной торжественности вырисовывался стандартный реанимационный футляр, старый трудяга, до блеска обтертых углов впитавший в себя самые жуткие грезы мучимых жизнью жертв. Коффин, как прозывали десантники персональную пыточную машину безнадежности и отчаяния, еще одной непонятной совмещенности, смешанности пребывания и конца, еще одного питомника все тех же проклятых квантовых зверьков, открывающих двери в любой мир, кроме мира покоя и тишины.

И в голове его - алеф, и распростерт он сквозь миры, и пробуждает души страхом бесконечности, откуда бездна вглядывается в звезды, презирая Хрустальную Сферу. Фарелл потрогал коффин, но ничего не чувствовалось сквозь перчатку - тот тонкий слой натяжения внешних страстей, обтягивающих черную металлическую дыру драмой темных снов умирающей ночи, предохраняя, а точнее, милостиво позволяя подумать, прежде чем необратимость Эверетта не выжмет тебя из структурной матрицы дурной бесконечности в клейкое ничто подложки бытия, в содружество струн и волокон, на которых и пишутся любые письмена. Где-то должен был быть пульт - дистанционное волшебство пробуждения и засыпания, словно сонливые инъекции имели власть над безымянным созданием, а не оказывались муляжами успокаивающей достоверности мертвой вселенной, изнасилованной, непроницаемой и внешней сущностью творимого человеком меона, твердой и умерщвленной сути, лишенной жизни и ритма. Метаигра текучих правил, где Ойкумена организовывалась вокруг идущего, концентрировалась и кристаллизовалась в преднамеренность известного исхода, вне категориальной убогости добра и зла, справедливости и воздаяния, но все в той же отстраненности герметизма, оккультизма и одиночества забывающей и распадающейся души.

Откуда приходило это знание в безошибочном ощущении просчитанности каждого шага, уверенности, что даже если зажмурить глаза, остановиться, таинство апекса все равно принесет его в точку схождения мировых линий, странный центр Ойкумены, откуда только и возможен вот такой спокойный взгляд извне, из ментальной пропасти или выси, накаченных спокойствием и равнодушием, счастливой остановки любых часов, гипостазированной реальностью лика, где физиогномика созерцания открывала смысл всего, что происходило и будет происходить под солнцем? Сумма омни. Завершение всех дорог.

Сюда должен был дойти один. Вечная ошибка всех отражений всматриваться в себя сквозь чужие глаза, пребывая в уверенности, что только сила сломит силу, напор и удар, смерть и смерть. Все и вся были лишь разменными пешками в марафоне за бытием, не алчность, не власть, не свобода стояли на кону дикой карусели событий, сливающихся в серую пелену непроглядной посредственности. Вот, готов был понять Фарелл, вот тот образ, за который может быть и стоило ухватиться, прежде чем получать допуск за пелену обмана. Мы слишком быстро живем, у Ойкумены нет времени на долгую и обстоятельную эволюцию, вдумчивый перебор вариантов отягощенных болезнями уродцев и миллионы лет на жалостливое размышление о том, что неплохо бы дать еще шанс тараканам и комарам. Время иссыхает, иссякает, такое готов почувствовать каждый, чья судьбы вырождается в неразборчивую тоску ритуальных действ, где только насильственная смерть еще склабится в убийственной веселости разнообразить горящий прах под Крышкой.

Теперь не до изысков зауропдов и эхеницей, повторов и возвратов, полировки и воспитания, нет времени, нет желания, лишь затихающий ляпуновский метроном намекает на торопливость и обреченность. Живой материал щедрыми горстями вбрасывается в круговорот обезумевшего дарвинизма, главное - гореть, распадаться и синтезировать лихорадочно философский камень смысла погибающей вселенной, задыхающейся в бесконечном ожидании появления терапевтов, а не костоломов. Вот только не было терапевтов. Хирургов и костоправов - сколько угодно в смердящей толпе ходячих покойников, зомбированной анатомии и психологии отработанных заклятий отточенных инструментов ампутации и трепанации, но нет там места терпению и эмпатии обычного чуда слов, которые только и имеют власть над безымянным мирозданием.

А значит, все вновь и вновь стирается и пишется заново по одряхлевшей бумаге, и за концом следует вовсе не начало, а все тот же конец, в тех же декорациях, изношенных и протекших, сделанных и отремонтированных на скорую руку, когда лишь немотивированный ужас заслоняет издевательство халтуры, подделки, богуса такой безжизненной жизни отданного на растерзание сошедшей с ума Ойкумены существования. Концы не сходились в искривленной геометрии философии истории, откуда даже логика перестала извлекать убогий смысл противостояния интересов, нехватки ресурсов, демографии и пандемий, но словно спрыснутые отравой насекомые бились в стеклянный колпак загадочного опыта, давя друг друга лишь в агонии манящего обмана новых просторов за пределами Крышки.

Каждый был готов предложить свой ответ. Ответ был любой, но только "нет". Эта бездна засасывала без остатка в вечное молчание полного осознания, яркого ощущения мысли, эстетического оргазма овладения, а вернее - добровольного слияния со смыслом, лицом к лицу, потому что у творения всегда есть лик, и лишь слепцы ощупывают его рельеф в ложной уверенности восстановить из хаоса разрозненных частей полноту и целостность идеи и эйдоса. Вот только не было там бесконечности, потому что время оставалось под Крышкой, билось под Хрустальной Сферой в асфиксии, все еще цепляясь за свои жертвы притягательностью вечности. Краткий миг, меньше такта, за щербинку которого не успевало ничего измениться в промежутке между будущим и прошлым, вполне достаточный для бога, но слишком мимолетный для человека, разочарование оскомины ностальгии, прорывающейся в снах откровенностью нереализованных миров, слишком пустых и лучших для того, чтобы в них жить.

Коффин был пуст. Провода жизнеобеспечения оборваны и упругое ложе покрыто высохшими пятнами протекших растворов. Не было ни альфы, ни омеги, лишь пустота обмана и разочарования. Разочарования сбывшимся ожиданием самого плохого, приправленного невразумительным и периферийным - "как же так?" и "кто виноват?". Сказка оказалась с плохим концом. Вернее, совсем без конца. Вырвали, стерли, отменили. Неужели у нас такое возможно? Чтобы Ойкумена набралась чувства юмора? Чтобы вместо страшных чудес и обычного насилия она вдруг решилась на что-то жестоко-ироничное? Стоп. Охладись. Не называй врагом судьбу. Оно, это нечто, мул, коффин, вол не могло исчезнуть бесследно. Это не космос, это Ойкумена, душный мирок, спертое пространство, регенерированный воздух и вода. Здесь воздаяние и карма имели тот самый первобытный смысл эха, отзвука, но на краю времен уже не было времени ждать, события должны совершаться немедленно, сцепляться, увязываться, слипаться в противоестественную связь причины и следствия, в проклятие позитивизма после, значит вследствие.

В броне было неудобно втискиваться в ложе, но девственные хрящи упоров с противным скрипом подались, раздвинулись, вмещая Фарелла в смущенные объятия заработавшей машинерии, отчего из пазов полезли дежурные жала с антидотом, но напоровшись на непроницаемый экзоскелет выпустили инъекции куда-то в складки абсорбирующего псевдоэпителия, к голове прислонились холодные пластины, а сверху упала кислородная маска. Фарелл захлопнул крышку и оказался в царстве Вола. Тесный гроб, тишина, темнота и странное ощущение отделенности, отдаленности от чего-то привычно важного, надоедливого, незаметно цепляющего периферию внимания, но не вторгающегося в перекрестье тревоги или радости. Так, забывчивый шум бытия, шероховатость Обитаемости. Крышка. Ее давление. Невозможностью оно истиралось и измельчалось лишь в воспоминание, фантомную боль ампутированного искалеченного члена. Ледяные порции кислорода втискивались сквозь зубы, наполняя, а точнее - набивая легкие колким снегом, медленно подтаивающим, проступая зудящим потом под броней. Это отвлекало, слишком спаивало с жизнью привычным неудобством и уверенностью в следующем вздохе. Фарелл стащил маску, ожидая услышать писк медицинской тревоги, но тишина продолжалась.

Нет такого зрения, которое бы не было зрением видимых предметов, а было бы лишь зрением себя самого, не воспринимая никакого цвета, а видя лишь себя. Нет такого слуха, который бы никакого звука не слышал, а только сам себя. Нет таких и ощущений, вожделений, воли, любви, страха, представления. И в этой тьме и бесчувствии прорывалось ослепительно яркое, громкое, вожделеющее, волящее, любящее и ужасающее самое само, самое само человека, которое есть его душа, а в душе самое важное и центральное познание и мышление, то есть ум, самосознание, благомудрие, которое ясно и божественно. Замкнулись все метания и жалкие переборы бесконечных путей мебиусовой ленты в проклятие вечных вопросов, которых нет, но ответ на которые существует в великом молчании и покое, в физической отрезанности от фальши экзистенциальной тошноты, рвотных масс Ойкумены, небесных тел и тел распятых на горячих и холодных решетках внутренних коммуникаций. В ужасе массовых расправ теряется предметность, жалость к слабым и ничтожным, потому что в связках крыс уже не различается и намека на личность, на право самосознания, даже на инстинктивное желание обойтись меньшей кровью, но возникает, существует какое-то одно познание, которое не имеет никакого другого предмета, кроме себя самого и прочих познаний, да оно же есть знание о незнании.

Можно бессмысленно взывать к исчезнувшей Крышке, к привычной согбенности убогой цивилизации дерущихся крыс, но ответ лежал только внутри, в глубине самоотражений, в странной значимости фактов, с которыми приходится считаться, в знании, которое было совершенно единственно и не было никакой подобной вещи. Разумное и холодное бытие нашептывало рациональную иронию, удерживало на пороге возврата, на краю сверкающей бездны, где лежали все ответы, так как смысла уже не было, эпоха прометеева огня миновала, никому не нужен был свет в причудливом лабиринте раскрашенных фантомов Хрустальной Сферы. Здесь никому не дано почувствовать себя героем. Герои обратились в реанимированные трупы величия, погребенные под километрами тысячелетий ледников, но цеплялись за фирмамент, притягивая его ближе к Земле, бессмысленно защищаясь от жизни. Не знали они, несчастные, собственного нрава, и в невежестве сгорали миры, пожираемые чумой зеркального гурма, раскисшей мелодией последней партитуры труб.

В противостоянии эгрегоров скрестившихся вселенных весы возможностей замирали в неуверенности выбора, в той восхищающей точке, когда безнадежность, ничтожность и слабость, пустота, провал, дырка приобретали странное очарование решения. Слишком обольстительно верить в человека под пустыми небесами, но равнодушие тоже имеет вес, отзвук, слабое дуновение, от которого рассыпается столь замысловатое и символическое здание.

Время обманывало и путало. И лишь в добровольной тьме оно играло честно, потому что ему уже не хватало ритма для поиска новых узоров умирающей Ойкумены.

Мудрость здесь, но она была бесполезной, слишком чистой, чтобы касаться вещей и преображать их, слишком идеальной, чтобы быть высказанной проклятым языком. Волшебная игрушка непрагматичности, унесенная за пределы Хрустальной Сферы, имеющая ценность лишь для самих себя, для такого вот мгновения, абсолютно лишнего в великом хаосе событий. Спастись должны были все или никто, но спасались лишь единицы и даже верный путь еще не означал ничего для серой и жующей массы, готовой к бойне. Кто пребывал в затхлых норах Внешних Спутников, кто дремал здесь, в корабле, скрыв отмычку чужих сознаний среди белесых и недвижимых тел.

Загрузка...