ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ

Н. ЛАЗАРЕВА ВЫРЬ

Человек этот, то есть Вырь, родился здесь, и его мать с рождения жила в этих местах, и ее мать, и мать ее матери. Они не ушли, подобно другим, а остались в Ошалом бору. Имели детей от пришлых и жили среди пришлых людей.

Саша Постников жил в пригороде, где у его матери был неплохой дом с садом. Правда, до института Саше добираться было сложновато — электричка, метро, автобус — но вполне терпимо.

Отрочи разожгли костер на высоком бережке и сели вкруг него — девушки одним рядом, парни рядом другим. И пошли передавать друг другу кесль, и петь — кто как умел. Кто ребячьи еще песенки напевал, кто знал сказы, а кто и срамные песни голосил, что из–за кустов на братчинах подслушал. В низинках еще снег лежал. Все почти одеты были тепло, даже кожухи поверх рубах накинули. Но Яро был так ласков, что иные начали раздеваться, а Вырь и вовсе рубаху скинул. Сквозь голые, еще без листьев ветки, лучи Яро шли свободно и грели Вырю плечи так жарко и сладко, что Вырь поднял голову и поглядел на девушек. Те сидели, подобрав под подолы рубах ноги и крутили пальцами концы кос, позвякивая витыми браслетами да бубенцами на рукавах.

Тут к Вырю пришел кесль. Вырь оперся коленом о землю, другое колено выставил вперед, положил на него кесль, выпрямился и запел высоким голосом. Вырь пел старый сказ, слов срамных в нем не было. Парни стали скучать, переговариваться, а девушки громче забрякали привесками, только толстогубая Рашка, уставившись на Выря выпуклыми глазами, сидела не шелохнувшись.

Вырь был невысок и неплотен телом, огонь играл перед его грудью, и над костром видна была его темная курчавая голова, прямой, словно натянутая лоза, нос, большие оттопыренные уши.

Красные отсветы ложились на его плечи, острые ключицы, высокую шею. Вырь кончил петь, передал кесль соседу, и Рашка перевела свой цепкий взгляд на него. Тот запел лихо, толстыми пальцами хлеща по кеслю, все задвигались, затрясли плечами, заойкали.

В это время из чащи вышли шесть старцев в длинных небеленых рубахах и с ними панькова дочка Лага. Это были чужие олвы, пришлые от теплого ветра, о них давно говорили за тыном. Про Лагу все знали, что Лага — ведунья. Еще прошлую весну ходила она на этом бережке с отрочами, но в жаркие братчины от мира спряталась. А лета ей уже выходили.

Олвы подвели Лагу в отрочам. Она устало отерла рукой лоб. Рука ее была худа, жилы вздулись, пальцы испачканы золой. На лбу остались от пальцев темные полосы. Кос Лага не плела, темная шерстяная лента придерживала волосы. Лага глянула на олвов прозрачными желтоватыми глазами, и олвы загудели в ответ. Тогда Лага подняла руку и указала длинным испачканным пальцем прямо на Выря. Вырь встал, боднул головой воздух и шагнул было к Лаге, но олвы заключили Выря в свой круг и увели за собой.

Недолго отрочи дивились этому и горевали о Выре. Погалдели–погалдели, а после побежали вниз с высокого бережка к реке. Трава, еще сухая, но уже выбросившая живые зеленые нити, так под ноги и ложилась. Стали переходить через речку, брызгаться. Девушки прикрывали рукавами лица, мотая головой. Семизвенные кольца на висках так и звенели. Рашка лица не прикрывала, а ловила брызги ртом. Талая вода, что схватила лучи Яро, блестела на пухлых Рашкиных щеках, застилала глаза и стекала за ворот. Девушки шли по бревну, парни тянули к ним руки, помогали идти по шаткому мосту, подхватывали на другом берегу. Ладони ложились в ладони, и зажмурясь, кидались девушки с бревна на бережок, словно кинув все за собой. Спрыгнула и Рашка, порадовалась сильным рукам, подхватившим ее, поправила ленту на лбу, стянула с ног черевики и побежала вслед за всеми по колкой холодной хвое. Она бежала и вспоминала, как еще лето назад смотрела с завистью на подросших подруг, которых уже отпустили на бережок. А ей пришлось всю весну прясть в клети. И такой завистью полнилось синее оконце, и так стыло и сводило внутри, и так пылила старая шерсть… Видно, олвы Рашку прозевали, нужно было еще прошлой весной отпустить ее. Эти деньки многого стоят, и олвы не велят отрочей за работой держать, а то уйдет часть силы вятышей в землю, затомится тело.

Набегались, искололи отвыкшие за зиму ступни, пришли к белым деревьям и стали пить их сок, сладкий и теплый. Сок был словно слюна, лился медленно, и не напиться им было, не напиться…

Саша Постников обычно успевал на шестичасовую электричку. В Ошалове еще можно было сесть, но потом народу набивалось много. Сначала Саша удачно уснул. Проснулся от какого–то толчка и заметил, что наискосок от него сидит Оля Рыжова. Непроизвольно, едва открыв глаза, но еще не совладав со своим лицом, Саша поморщился, но тут же улыбнулся. И все же Оля Рыжова заметила сморщенный нос и уткнулась в книжку, которую хотела было отложить. Поехали дальше, так и не поздоровавшись, хотя с детства жили на одной улице.

Саша поглядывал на Ольгу, и у него начинала горько и блаженно гореть щека, в которую когда–то Ольга попала твердым весенним снежком. Видно что–то еще, кроме колкого льда и твердой снежной крупы, вложила она в тот комок: больно уж отзывалась щека на воспоминание.

Саша вытянул из кармана газету и почувствовал опирающийся на спинку сидения и его левое плечо живот женщины, стоящей в проходе. Он стал уговаривать себя, что, садясь на конечной, самой дальней станции, никто и не думает уступать место вошедшим позже пассажирам — так уж принято. Потом попытался оценить возраст женщины — он ей место уступит, а она еще и обидится, что за старуху принял. В конце концов он измучился от своих сомнений, размышлений и прикидок, торопливо встал, уронив газету, и вышел в тамбур.

Электричка влетела под мост, застекленная дверь потемнела, и Саша на несколько мгновений остался рядом со своим мутным отражением. Светлым пятном выделялся большой, выпуклый, рано оставленный волосами лоб, под ним — усталые впадины глаз, широкие скулы и выступающая вперед верхняя губа, подбородок же пропадал и тени.

У станции Вторичного кольца метрополитена Саша вышел, потолкался в метро в автобусе и наконец, недовольный и взъерошенный, добрался до своего стола в Институте анализа природных условий. Привычно поулыбался сотрудницам: нужно держать форму, ведь он — единственный холостяк на три отдела. Затем легким точным движением, чтобы не испортить симметрию стопки бумаг на правом углу стола, вытащил скромный серый скоросшиватель с черновиком своей статьи и разложил перед собой листки. Тут, как–то совсем не ко времени, в дверь влетела Ксения Петровна, подскочила к Сашиному столу и, небрежно облокотясь о стопку бумаг, протянула: “О–о–у-у?”

— Нет, Ксения Петровна, занят! Честно. Пойди, подыщи компанию…

— Ну хоть спички дашь? Я для тебя ценную информацию добыла, а ты…

— А я вот… А что за информация?

— Продам за сигарету. Мерси. В июле будущего года будут проводиться международные соревнования дельта– и гамма–планеристов. Есть заявка на перспективный прогноз. Вашему сектору тоже может работка обломиться. Учти, заметное дело, в перспективе хорошие командировки.

— Это воздушные–то потоки обсчитывать — хорошее дело? Э-э… Бешеные какие–то твои гамма–планеристы — чуть что не так с ветром, сразу срываются…

— Так ты против или замолвить за тебя словечко?

— Замолви, замолви. А сейчас — ей–богу, некогда.

Ксения Петровна хлопнула дверью. Саша недовольно посмотрел на правую половину стола и особенно на ту стопку бумаг, о которую Ксения Петровна облокачивалась. Потом примерился и осторожно передвинул стопку на полсантиметра вправо, чтобы восстановить прежнее положение. Потом оценил взглядом новое состояние стопки и еще разок слегка передвинул. Видимо, восстановить симметрию не удалось, Саша поморщился и повернулся к левой половине стола. Из–за шкафа раздался тихий ласковый голос: “Саша, вам тут принесли…”

Саша взял бумажку. Действительно, принесли. Спустили сверху письмо, постороннее какое–то, просят разобраться.

— А где Савич?

— Уехал в “Гидрометеоиздат”.

— Ах, он уехал… — еле сдержался, чтобы не сказать лишнего, Саша. — Он уехал, мой дорогой начальничек!

Чтобы разобраться, нужно время, стало быть, день уже потерян, за статью нечего и браться. А какой чудесный весенний день! Таких дней за весну бывает три–четыре, а то и меньше. Неожиданно, прямо зимой начинает наяривать солнце, растапливает все, что осталось, и заставляет расстаться с инерцией холодов. “Малооблачная погода, ветер юго–западный, слабый, температура ночью — ноль–минус три, днем — пятнадцать–двадцать градусов тепла”. Двадцать градусов! Это ни с того ни с сего! За что же?

Саша прекрасно помнил, как такая погода тяжело переносилась в юности. В школе непременно в погодную благодать назначали контрольную или зачет, в институте — вечная, неуемная весенняя сессия. Голова тогда немела, окна в библиотеке казались махровыми от пыли. А сейчас? Разбирайся вот в этим письмом…

Олвы повели Выря вниз, к болоту. Среди него, на насыпи, к которой вел мосток из коротких светлых бревен, виднелся невысокий частокол, темный, крытый дранкой сруб и четыре столба–идолища по углам. Один за другим, стуча посохами по звонким бревнам, прошли олвы по мосткам и за ними Вырь. В сруб вела низкая дверь–лаз. Олвы пригнулись и влезли внутрь. Вырь помедлил было, но испуганно оглянулся на идолище и тоже полез. Внутри было почти совсем темно, лишь посредине, в неглубокой яме ровно краснели угли. Все сели на медвежьи шкуры, разбросанные вкруг ямы. Самый старый олов бросил на угли душистую ветку семилистника и невнятно запел. Неожиданно прервав пение, он обратился к Вырю:

— Ты — человек этот, то есть Вырь. Мать твоя рождена в этих местах, и ее мать, и мать ее матери тоже. Ты открылся нам, как Яров жагал. Наш Яро греет землю, жжет травы и листы, а жагал жжет Яро. И, как горит в жаркое лето трава от ярости Яро, как остается после черная опалина, так останутся и на лике Яро черные следы. И причина им — ты! Сорок раз сменит сын отца, и вернется к миру вопль твой, и злоба, и радость.

Вырь смотрел в костер. Поднимая глаза, он не мог разглядеть лиц олвов, и слова их шли к нему прямо из темноты, и падали в него, как в глухую яму, и он не смел ни удивиться, ни спросить.

— Ты ходи, живи. Ты — муж. Но помни: и вопль твой, и злоба, и радость все жжет Яро, и все воздается земле после. Вернется дождями и сушью, грозами и градом, тучными травами и сытной пищей, благополучием и бедами, животом и смертию, спокойствием и бранью. Ты ходи, живи, но держи себя. В радости, в беспамятстве живота вспомни о боли, верни себе боль, в битве сдержи гнев, в горе — будь прям. Ходи, живи, но постой, оглянись — оставь в себе свет, какой увидишь. Ходи, живи, но не ходи назад, не вторь тем, кто вокруг. Хоть малый шаг — да твой. Только так оставишь не брань, но мир.

Потом заговорил другой олов добрее и тише:

— Не бойся, Вырь. Мы нашли тебя, и мы тебя поведем. Как вели наши предки иных. Помни: страх твой жжет Яро. Страх твой вернется дождем.

Вырь не сразу внял олвам, лишь запомнил слова, что велели ему повторять. Олвы прикрыли яму с костром медвежьей шкурой.

Когда глаза Выря привыкли к темноте, никого уже вокруг не было, только светился лаз.

Вырь вернулся на высокий бережок и подивился, как сами по себе непрерывно и громко стучали его зубы. Он нащупал негнущейся ладонью рубаху, надел и обхватил себя руками не для того только, чтобы унять дрожь, но и чтобы почуять, что стоит тут он сам и такой же, как прежде.

За рекой, в гулком бору, визжали и ухали отрочи, а здесь только головешки дымились. Разом Вырь понял, что туда, в гулкий бор, ему нет пути. Не слетишь птицей по крутому бережку, не встанешь утром калачиком, не потянешься к девичьей ладони. Словно кол от головы до ног в Выря вогнали. Сорвешься, уйдешь в радостное, как гибкая ветка белого дерева беспамятство — распрямит Выря кол.

Лютая обида охватила Выря. Отчего не быть ему с миром? Отчего он жагал? Схватил Вырь кесль, хотел переломить о колено, но не стал. Пошептал слова, положил на кесль пальцы, да пошел к тыну, напевая старый, надоевший всем сказ.

Саша с тяжелым сердцем начал читать письмо:

“Ошаловская экспедиция Института археологии за последние несколько лет открыла 11 многослойных поселений в Ошалове‑2, датируемых V–X вв. н. э. Здесь вскрыта площадь около 600 кв. м. Чрезвычайный интерес представляет ритуальный комплекс, открытый в этом году. Он состоит из нескольких компонентов, относящихся к культу Яро. По предложению к. и.н. Л. П. Афиногенова центром ритуальных поклонений являлся не сам бог Яро, отождествляемый с Солнцем, а некое реальное живое существо (возможно, в некоторые периоды и человек), по условиям жизни которого, а также по характеру поведения, служители культа Яро предсказывали изменения погоды и, по всей видимости, через которого пытались влиять на погодные условия. Теория Л. П. Афиногенова считается весьма спорной.

Одна из основных частей ритуального комплекса — большое кострище овальной формы. В нем найдены обломки глиняной посуды.

Л. П. Афиногенов утверждает, что существует прямая связь между изучаемым нами ритуальным памятником и так называемыми “Списками Ибн–Фарруха”, найденными в конце прошлого века в Багдаде. Списки IV века, но предполагается, что первоисточник более раннего происхождения. По версии Афиногенова, Хамид Ибн–Фаррух во время своих путешествий столкнулся со служителями Яро и сделал довольно подробное описание “культа стихий”. В “Списках” содержится так называемый “погодный реестр” — описание погодных условий за довольно длительный период времени (около 30 лет), тщательно записанный автором со слов служителей культа.

Существо, по поведению которого предсказывали погоду, именовалось жагалом. Погодные условия идентифицировались (по Афиногенову) так: ровное, спокойное настроение жагала — безоблачно, тепло; смущение, страх — дожди; особая радость, удовлетворенность — жара, засуха; неистовство, злоба “топор” (?). Понятие “топора” и еще ряд пророчеств Афиногеновым не расшифровано. Часто сомнителен перевод текста, возможны ошибки при переписке.

Мы просим сотрудников вашего института, владельца уникального архива погоды, дать сведения о том, когда в период функционирования Ошаловского капища наблюдались такие погодные условия: дождливая весна, такое же дождливое лето, морозная ветреная осень и, что характерно, столь же дождливая зима. Затем — ранняя теплая весна и жаркое плодородное лето.

Дальнейшие исследования в Ошалове‑2 и точная датировка “Списков Ибн–Фарруха” помогут полнее раскрыть значение культа Яро и его влияние на культуру племен, населявших эти места”.

“Диссертации, поди, пишут, — подумал Саша, — выложь–подай им мокрый год в X веке”. Потом заказал в Информационном центре секцию со “Списками Ибн–Фарруха” и совсем забыл о своем заказе.

Домой Саша возвращался автобусом. Сказал себе, что для разнообразия, но в душе все равно сознавал, что боится опять встретить в электричке Олю Рыжову. Погода начала портиться уже в обед. Набежали тучки — сначала как–то несмело, но затем закрыли небо полностью.

Впереди автобуса под ярко–лиловой тучей стало совсем темно. По белому, сухому пока асфальту, автобус вбежал под тучу, подставился беззащитно–чистым ветровым стеклом — и посыпало! На уже дышащую теплом землю, на молодые побеги вокруг шоссе лоскутами–хлопьями долетел злой снег, очень яркий на фоне тучи.

“Эх, не справился сегодня Институт прогнозов, оплошал. Воздушный фронт прозевали”, — подумал Саша и погладил сквозь стекло большую блестящую каплю. Утреннее настроение, как и погода, безнадежно испортилось. Этот сморщенный нос, затем письмо. Впрочем, письмо… А что? Ошалово‑2, между прочим, расположено в десяти километрах от его родной деревни. У него и тетка по матери из Ошалова. Тогда, предположим, почему и не он? Вот с утра погода была отличная — и настроение отличное, сейчас и настроение испортилось, и погода. Тогда пусть в будни льет, а в выходные — ни–ни! И, главное, чтобы не лило во время отпуска. Итак, загадаем, чтобы в июле была отличная погода. Во второе воскресенье. И не просто загадаем, а повелим!

К полудню мир начал собираться на Ярову поляну. Рашка выпросила у матери новую рубаху, шитую алыми нитями, которые мать выменяла на хорошую жеребячью шкуру. На рубаху Рашка надела ожерелье из круглых камешков — в каждой бусине словно человеческий глаз с ресницами светился. Мать свою новую рубаху отложила, а надела ту, что постарее да покороче.

На поляне кругом встали вятыши и зажгли большой костер. Яро был высоко над поляной, и казалось, что пламя пытается лизнуть его оборванным языком. Отрочи к большому костру не подходили, а стояли поодаль.

Поначалу долго пели олвы — не те, что уводили Выря, а свои, мирские. Пели так, будто голоса их вытягивались длинными–предлинными ремнями. У вятышей затекли руки и ноги от непривычного, недвижного стояния, заныло в груди. Иные, охватив себя руками, корчились и пошатывались. Только кончили олвы — загудели тугие бубны, и начали раздавать всем мясо. К Ярову дню зарезали много скота.

Рашка рвала мясо зубами, прочно вгрызаясь все дальше и дальше. Ей попалась жила, и она стала тянуть ее, зажав в зубах. Тянула, ей было сладко, горло пыталось сглотнуть, а кусок все не отрывался. Рашка напряглась, выкатила глаза, струйки пота пошли по лбу. Вырь стоял рядом с Рашкой. Он жевал складно, щеки так и ходили. Вырь посмотрел на Рашку и рассмеялся… Она наконец оторвала кусок, проглотила и хмыкнула тоже. Лага держала в руках обуглившуюся с одной стороны лепешку я отщипывала по кусочку.

— Ешь, Лага, — посоветовала ей Рашка. — Ведь теперь долго вдосталь не дадут. За Яров день все поедят.

— Ох, Рашка, сыта я, — Лага с беспокойством оглянулась на большой круг.

Солнце послеполуденно палило–жарило, закружились над поляной тучные мухи. Тут опять грянул тугой бубен, пошли кесли, да много, тряско, бешено. У большого костра задвигались, затопали по душным травам. Брали за плечи, терлись спинами, били ногами в землю, как в бубен, голосом вторили кеслям. Ломаными копьями впились в гомон дудки. Замелькали белые колени, поплыл по поляне густой жар. Яро сошел и принял от мира жену.

Пот слепил Рашке глаза. Она придерживала пальцами вышитый подол, а ноги так и ходили, так и толкли сухую пыль с избитой травой. Уже и подошвам стало больно. Вырь плясал рядом с Рашкой. Сначала сам по себе плясал, потом боднул головой, словно протыкая жар и дым, и взял Рашку за плечи. Так и плясали они грудь в грудь. Сквозь дымный воздух наплывали круглые Рашкины глаза, красные мокрые щеки и, словно рассеченные посредине глубокой морщинкой, губы. Пошло, понеслось мимо, подкосило занывшие колени уже в тот миг, как брякнул первый бубен. После долгого пения олвов, после обильной еды разлетелось на куски то, что было в Выре ровно. А в пляске туго натянулись жилы — вот и нет более ничего, кроме тяги и боя.

“В радости, в беспамятстве живота — вспомни о боли…” Вырь на мгновение застыл и увидал вдали на холме своих олвов. “Ходи, живи”. Качались вокруг головы и руки, совсем рядышком была Рашка, но стало легче. “Ходи, живи”. Появились олвы на холме, вытянули Выря, он удержался, опомнился. Вырь легко плясал то с Рашкой, то в кругу парней. Послышался крик за спиной. Вырь обернулся. Большой круг у костра сломался, смешался с кругом отрочей. Бородай Алтым потянул за собой Лагу. И она пошла за ним, лишь громко вскрикнула два раза. Вырь вышел из круга и долго смотрел, как бились волосы Лаги в мареве костра, слившегося с Яро. Потом в пыли и дыму уже не смог разглядеть ни Лаги, ни Алтыма. Тогда Вырь почуял, что ему вновь не стать ровным, вышел из круга и поднялся на холм к олвам.

Только там, на болоте, над огненной ямой, стало Вырю потише.

— Ничего это, ничего, — сказали олвы. — Пока ты молод, острые жала есть вокруг тебя. От них не уйдешь. Но — нет хуже кривых мыслей. Ходи, живи. Будешь бушевать, не удержишься — ответит Яро грозой. Без этого не бывает. Но от твоих кривых мыслей могут пойти беды куда страшнее. Бойся кривых мыслей.

Рашка, спотыкаясь, шла домой, стирала грязными пальцами пот и пыль со лба, и все видела пред собой Выря — грудь в грудь, и чуяла легкое и горячее на своих плечах. И ни Выря бы не знала, ни его, как два угля, черных глаз, но руки его словно и сейчас лежали на плечах: так и шло по ней, так и колотило.

Вернулась Рашка в клеть — рубаха в пыли, алые нити померкли. Мать прошла бочком–бочком — и за рогожу у печи. Не зря она пожалела новой рубашки.

— А Лагу Бородай Алтым хочет второй женой взять. Больно Лага хорошие горшки лепит. — Сказала из–за рогожи мать громким голосом.

— Не пойдет Лага… Она сама себе живет, — сонно ответила Рашка.

— Как не пойдет? А куда ей идти? У Алтыма скота много, да и клеть новую он сделал. Лаге больше ждать нельзя.

“И от радости живота оставил жагал сильную жару, от смутной мысли жаркий ливень”.

В июле Саша взял отпуск, но с путевкой не вышло, и он остался дома. Первую неделю было еще ничего, но потом стало скучновато. Мать намекала, что у сарая просел угол и что пора чинить забор. Саша понимал, что сделать это нужно, и что он сделает в конце концов, но материны разговоры поднимали в нем какую–то тошнотворную муть, которая стояла на уровне груди, причем руки были словно погружены в эту муть, и трудно было даже представить, что они в состоянии сделать что–то. Дожди в это лето было отнюдь не кратковременными, а облачность — отнюдь не переменной. Ксения Петровна отдыхала в Прибалтике.

Во второе воскресенье июля вдруг проглянуло солнце. Это странно подействовало на Сашу. Он вспомнил, что именно такую погоду и “заказывал” тогда, во время весенней поездки в автобусе. Мать опять пристала с сараем. Саша сорвался с тахты, схватил “дипломат”, заявил, что ему необходимо в библиотеку, и побежал к автобусной остановке. До Ошалова‑2 было недалеко. Выйдя из автобуса, Саша огляделся и двинул в сторону редких облысевших сосен.

Место раскопок он нашел довольно быстро. Копали в низине за бором, на островке, среди высохшего болота. Небольшое возвышение — стертая временем насыпь, было огорожено веревками, привязанными к столбикам. Над островком натянули брезентовый полог и прикрыли его сверху целлофаном. В палатке рядом кто–то был, видимо, сторож. Саша постоял, поглядел, но подходить ближе не стал, а присел поодаль под сосной.

И что, сбылось то, что он загадал? Совпадение? Безусловно. Но совпадение это заставило Сашу приехать сюда. А может, и не совпадение, а просто естественное желание стряхнуть с себя скуку этого отпуска, да, впрочем, и доотпускную. Раз уже разбежался сюда, нужно, что ли, вспомнить о предках… Саша прикрыл глаза и представил себе пращура в шкуре, натянутой на бедра. Да какая там шкура, — десятый век! Ну, предположим, ну, ну… Саша не мог вызвать в себе образ предка. Он вспоминал какие–то картины, исторические фильмы. Но все это стояло как–то в стороне, и никак не вязалось с реальным холмиком над высохшим болотом, с уныло пищащими комарами и обглоданными корнями сосны. Корни, корни, ага, корни… Он еще крепче зажмурился и вызвал образ “корней”. Перед глазами встала горка песка, который привезли для него и высыпали за калиткой. Среди песка валялись потерявшие цвет пластмассовые формочки, остов игрушечного трактора, старая мясорубка, консервные банки. Сестра матери, которая жила и сейчас в Ошалове, вспомнилась ему идущей по путям в оранжевом жилете дорожной рабочей, с тяжелым ломиком в сильных загорелых руках. Кроме кучи и тетки, все время представлялась ему станция электрички — расписание, дополнение к расписанию, указывающее, что нужная электричка отменена. Душный, с дурным воздухом, вокзальчик. Саша рассердился на себя и решил вернуться домой. Идти было тяжело, сильно парило. Выйдя из автобуса, он с головы до ног вымок под хорошим, теплым, с грозой и пузырями, дождичком.

После отпуска Саша вспомнил про заказанную им секцию со “Списками Ибн–Фарруха”. Арабский путешественник писал:

“Прибыли мы в страну, где ночи становятся короче, когда сходит белый покров с земли, а дни удлиняются, и потом, когда опадает с деревьев листва, возвращаются длинные ночи. Люди там живут в лесах, торговля с теми людьми хорошая, хоть в тайная. Не выходят они из лесу, чтобы продать свои товары, а выносят и оставляют. Мы же забираем товары и кладем обменные там же.

В месте Ошале я был неспокоен, и пришла ко мне беда. Помогли мне олвы, служители бога Яро. С приходом Большого Кнеся им стало худо, отовсюду их гонят. С древних времен передают олвы от ушедших к пришедшим свои заветы (наставления, прорицания?) на долгие годы. Гонят олвов отовсюду, и не верят они, что смогут сохранить тайны. Потому и пересказали мне, и я записал.

Яровы олвы верят, что сорок раз сменит сын отца и будет властвовать (действовать? воздействовать?) жагал”.

Дальше шли какие–то заклинания, их Саша бегло просмотрел. “Ты ходи, живи, верни себе боль, будь прям, один шаг, да твой…” Дальше шел сам Погодный реестр — длинный список атмосферных явлений, напророченных служителями культа Яро.

“Узнал жагал о своем предназначении. Был силен его страх, и оставил (!) он дождь и снег.

И от радости живота оставил (?) жагал сильную жару, от смутных мыслей жаркий ливень.

Кривы были мысли жагала — заглянет брань в окно. От кривых мыслей пронзил жагала холод. Брань, злость — ветер, топор (?).

Был жагал в тоске и темном страхе — оставил (?) дождь на долгие дни. Как увидал он дело мирских рук — стал Яро на миг ровен и ласков.

Вышел жагал на ровный путь. Узнал и радость, и злобу, в кривые мысли. И стал держать себя. И оставил (?) плодородные мирные лета. Ясен стал и добр к миру Яро. Но ходит, живет жагал…”

На этом месте кто–то тронул Сашу за плечо. Гляди–ка, Ксения Петровна. Да загорела, похорошела после отпуска, стрижку новую сделала. Саша решил, что потом дочитает, что там “жагал оставил (?)”, и выключил терминал.

Рано начали желтеть пряди у белых деревьев, рано дожди смыли листья, рано высохли дожди и ударил мороз. Лес стал прозрачным и сухим. Мужчины принялись подновлять тын, стали чаще высылать дозорных в поле. В ясный морозный день, когда легко и круто поднялись дымы над крышами, прибежал дозорный с поля и ударил в бубен. Жены заголосили и стали собирать пожитки. А гонец кричал: “Идут люди от теплого ветра. Кони их сытые. Идут хорошо, быстро, снега нету, земля твердая. Люди это Большого Кнеся и носят кресты”.

Под рев и блеяние скота всем миром укрылись в чаще. Девушки забрались под колючие ветки, поглубже, туда, где темно даже в самый яркий, день. Лага сидела, прижавшись к черному стволу прямой спиной, и напряженно глядела неизвестно куда огромными потемневшими глазами. Руки, по локоть испачканные глиной, она держала перед собой, раздвинув чуть согнутые пальцы. Рашка знала — ведунья смотрит в сторону битвы.

— На них кресты, — заговорила Лага, — они зовут наш мир прийти к ним и быть с ними.

— Хотят данью обложить! — зло вскинулась Рашка. — Уж все вятыши в соседних лесах платят дань Большому Кнесю, только наш мир противится. Наши боги нас берегут, наши олвы хорошо поют и щедро кормят богов.

— Нет, — Лага не отрывала глаз от неведомой брани. — Кнесь хитер, верно это. Но особенный его бог. Не всех девушек заставляет он стать женами. Есть у него божий невесты. Никто из мира не смеет протянуть к ним руки.

Лага перестала смотреть так страшно и принялась отколупывать глину с пальцев.

Рашка с ужасом отшатнулась от нее:

— Так нельзя! Истомится тело, не будет силы у земли.

— Их бог — новый бог. Он знает: преданный ему мир силен и будет силен, даже если иные люди от мира уйдут. Не боится этот бог, что мир его иссякнет. Говорили мне, что наши Яровы дни и братчины — страшный грех, две жены у мужа — тоже грех.

— А что такое грех?

— То, что угодно тому, кто с богом не говорит, а лишь животом живет. И еще… то, что слабому неподвластно, а сильный тем слабого корит.

Рашка слушала, приоткрыв рот, отчего губы ее расползлись и посерели. Как только Лага кончила, Рашка заголосила:

— Ой, мамушки! Спаси нас Яро–бог, спаси нас Дажбог, мамка Яга спаси! Оне клети наши пожгут. Мать–Сыра–Земля не даст больше вятышам дитятей! Рубашка моя травы не коснется, живот мой пуст будет, плечи мои опустятся! А–а–й! Не хочу!

Рашка проворно выскочила из–под колючей спасительницы, побежала, прячась за деревьями, к бугру, и там взобралась на высокое дерево. Стало видно тын. Та сторона, что к заходу, горела. Всадники пускали горящие стрелы. Вятыши кидались на всадников и скидывали их с коней. Стену поливали изнутри водой, растаскивали горящие бревна. Рашка разглядела и огромного среди маленьких людей Бородая Алтыма. Он кидался прямо в огонь и волок от огня на спине что–то большое и черное. Зоркая Рашка и Выря разглядела. Сперва с отрочами пускал он стрелы из–за тына, потом, как дрогнули всадники, отрочи вышли наружу и кинулись врукопашную. Здесь все смешались в брани, и можно было лишь видеть, что много осталось недвижных тел.

Рашка слезла с дерева и вернулась к Лаге. Та, опять выпрямившись, глядела перед собой.

— Жив ли Вырь–то? — едва отдышавшись, спросила Рашка.

— Тяжело Вырю. Рука колет, давят ноги, видят глаза. А воли себе не дай! Стучит кровь в висках — уйми, рвется крик истошный — заглуши, шепчи, губы кусай: помни!

— За что же ему такое?

— Вырь — жагал.

— Это пришлые олвы так велели? Нет… ты! Ты! Лага! Ты тогда олвов привела и на Выря указала! — Рашка готова была Лаге в волосы вцепиться.

— Сядь! — Лага мучительно сморщилась. — Жагал он, это так. Никто не велел, так бывает. Звери ли, птицы ли, люди ли. Олвы ищут жагала и ведут. Как не найдут его — беда.

— Как же олвы отыскали его?

— Я его разглядела, я вижу.

— А что как Вырь из брани не выйдет?

— Он тем страшное даст. Но вслед за ним встанет новый жагал. Он будет жить и жечь Яро. Но трудно найти жагала. И найдут ли его олвы, и будут ли вести? А не найдут — не будет миру покоя.

— Лага, — Рашка дотронулась несмело до ее рукава. — А как же ему… жить–то? Можно? Как всем?

— Иначе–то как? Жить–то жить. Только держать себя.

— Лага, — Рашка посмелее потянула ее за рукав, — что же ты всех мужей–то… боишься?

— Не боюсь я, — Лага устало повела головой. — Нет нужды мне. — Потом прислушалась. — Все. Кончили.

С доброй вестью пришел гонец. Возвращались к тыну с песнями, а там принялись считать убитых да раненых обхаживать. Тяжелее всех мучался обгорелый Алтым. Женщины мазали его лицо салом. Лага подержала над ним руки, пошептала, но он кричал все сильнее. Жены отогнали Лагу.

Рашка отыскала Выря. Он лежал на земле, был черен от сажи, но невредим, только пальцы ободраны в кровь о тетиву. Но, хоть и закрыты были глаза Выря, он уже вспоминал… Как только Бородай Алтым кинулся к горящему тыну и стал растаскивать бревна, Вырь пожелал ему худого. Подумал Вырь, что если не выйдет Алтым из брани, не взять ему Лагу в жены. И так быстро Вырь подумал об этом, что мысли кривой отогнать не успел.

— Э–э–х, — открыл Вырь глаза, и хрипло проговорил:

— Куда как тяжело в ярости держать. Себя. Куда как тяжелее, чем в радости.

После брани понесли убитых на курган и сожгли под пение олвов, и сложили в пещере прах, и поставили возле сделанный Лагой глиняный горшок с пищей на дальний путь.

“Кривы были мысли жагала — заглянет брань в окно. От кривых мыслей пронзил жагала холод. Брань, злость — ветер, топор”.

Саша терпеть не мог ночевать не дома, но в этот вечер почему–то не хотелось к последней электричке. Именно в этот день было передано сообщение об “инциденте на орбите”. Реальное, привычное движение жизни прерывалось для Саши на мгновение, и приоткрылся край иной действительности, о которой немыслимо думать постоянно. “Инцидент на орбите”, в результате которого пострадала одна из наших орбитальных станций, описывался в самых грозных тонах. “Было ли это умышленное нападение, и можно ли его расценивать как серьезную провокацию?” — гремели радиоголоса.

У Ксении Петровны собрались люди. Была хорошая музыка. Разошлись очень поздно. Ксения попросила Сашу помочь ей с мытьем посуды, и он остался. Посреди ночи словно что–то толкнуло его. Унылый, то смолкающий, то возникающий вновь, гул–звон врывался в комнату. Саша не мог так просто лежать в темноте и слышать, как параллельно с этим странным гулом–звоном ровно и глубоко, иногда всхрапывая на выдохе, дышит Ксения Петровна, и подошел к окну.

В небольшой дворик между домами, где одиноко распласталась песочница, кидался из проходов ветер. Он захватывал хвостом сухие листья, оперялся ими и завивал хвост спиралью. Пролетая в узких тоннелях между домами, среди глухих белых стен, ветер вел за собой гул. Кроме того, время от времени начинал звенеть металлический лист, разделяющий совмещенный с соседней квартирой балкон. Было достаточно светло. Казалось, что светится сухая подмороженная земля и белесый асфальт.

Ветер словно производил конкретное действие: ломал или грозил. А грозил неизвестно чем, лохматый, оперенный, неуправляемый. Остановить его было невозможно. И Саша подумал, что за темными окнами в высоких, будто полуоторванных от земли домах–скорлупках стоит много людей, и им холодно.

За городом, в низеньком, близком к земле доме спит Сашина мать, а неподалеку, через пять дворов — Оля Рыжова. Туда убежали последние электрички. Там, под прикрытым облаками, но не очень надежным небом, тоже гуляет ветер, завивая хвост спиралью.

Саша поспешно подошел к репродуктору, покрутил ручку. Тишина. Ах да, ночью нет трансляции. Тогда, суетясь, он отыскал на полке приемник. Поймал “Маяк”. Музыка лениво поиграла, отзвучали позывные, стали передавать прогноз погоды. Резкое понижение температуры.

Непокрытая еще снегом земля стала жесткой и звонкой: это ударил мороз. И тут Саша вспомнил о “топоре”. Афиногенов пока не расшифровал это понятие…

Всем миром отогнали чужих всадников, и боги услыхали олвов, и укрыли снегом голую землю и просторный сухой лес. Сугробы припрятали тропки, тяжелой белой броней заковались колючие деревья, выставив перед собой огромные лапищи в белых боевых рукавицах.

Вырь волок сено из дальнего стожка. Перед тыном лес отступил, и открылась поляна, что еще недавно была полом брани. Лес отступил не сразу, а оставил за собою невысокие кустики с тонкими черными ветками. “…Оглянись — оставь в себе свет, какой увидишь”. Вырь бросил груз, распрямился, оглянулся. Вдали за просекой порозовело серое небо: заходил невидимый Яро. На кустах сидели красногрудые птахи. Их было много, почти на каждой тонкой черной ветке — гость. Постоял Вырь, обернувшись, подзамерз. По просеке проносился злой ветерок и забивался под кожух. Вырь согнулся и поволок сено дальше.

Рано накинулась темнота. Отрочи собрались в просторной клети у Лаги. И Вырь пришел сюда. “Лучше нет, — говорили ему олвы, — как смотреть на дело Лаги”. Девушки по углам пряли или чесали шерсть. Лага сидела перед огнем печи и крутила гончарный круг, вытягивая тело горшка. Мокрая глина в движении круга казалась живой. Лага вынимала ее из податливого шара, слабо приглаживая средним пальцем, и касалась палочкой, нанося узор. Никто в соседних лесах не делал таких горшков, как Лага. На ее горшок можно было выменять поросенка — Лага была бы выгодной женой.

Стали вспоминать об осенней брани. Вырь спел о ней сказ. Все приуныли. Не крутились веретена, застыл гончарный круг. Ветерок за стенами обернулся метелью, под дверь нанесло снегу. Отрочи сидели на лавках, поджав вод себя ноги, красный свет из печи лег на лоснящиеся От мокрой глины руки Лаги. Девушки тихонько завыли, думая о новых бедах. И хоть ударил Вырь по кеслю веселее, хоть и запел другую песню, затаились темные углы.

Грустная была зима и, казалось, курился еще курган за тыном.

“Был жагал в тоске и темном страхе — и оставил дождь на долгие дни. Как увидал жагал дело мирских рук — стал Яро на миг ровен и ласков”.

Такой дождливой зимы никто и вспомнить не мог. Правда, Рыжова–мать, которая что–то зачастила к Постниковым, уверяла, что в восемьдесят втором году точно такая же зима была. Лихо, лихо, вредители в садах за зиму не померзли, и пожрали всю завязь. Но никто этой давней зимы не помнил, а Саше лезть по этому поводу в архив не хотелось.

Положение его теперь было непростым. Савич пошел “ва–банк” и предложил на рассмотрение Ученого совета свою новую тему, которую в Институте уже называли “общественной солонкой”. Саша понимал, что проголосовать против будет проще простого.

Он занял крайнее место в последнем ряду и положил ногу на ногу. Савич начал говорить возле кафедры, но потом отошел от нее и принялся быстро ходить перед сидящими в первом ряду. При ходьбе он непрерывно дергал свою одежду, лацканы пиджака, ремень брюк, даже иногда нагибался и подтягивал носки.

Савич говорил: “В природе существует механизм, регулирующий развитие арктического ледяного покрова. Вполне понятно, что с его помощью можно объяснить важнейшие климатические колебания за большие исторические периоды. Каков же этот механизм? Известно, что площадь морских льдов в различные периоды меняется. Казалось бы, она меняется постольку, поскольку изменяется и температура воздуха. Опираясь на собранные мною данные, утверждаю: морские льды сами могут быть причиной изменения климата. А их образование, устойчивость и распространение регулируются поверхностным слоем океанской воды. Поэтому мною выдвинуто предположение, что необходимо заняться тщательным анализом состава этого слоя. А также, пусть это вызовет многочисленные возражения со стороны моих коллег, я имею смелость заявить, что можно, регулируя величину опресненного слоя, воздействовать на погодные условия…” Его голос потонул в неодобрительном гуле.

Замолчав, Савич остался стоять возле экранчика для демонстрации слайдов. Его лицо, наполовину закрытое большими очками, вроде и не выражало ничего, а седые, с грязноватыми остатками белого цвета волосы, словно самостоятельно собирались–склеивались в прямые пряди и, как бы повинуясь приказу хозяина, картинно падали на лоб, а он, досадливо морщась, небрежно отодвигал их ладонью.

Саша брезгливо отвернулся и отчетливо представил себе, как Савич полностью меняет план лаборатории, как они начинают составлять карты солености, связываться с химиками, мотаться по командировкам… И все это — куда ни шло. Но сама идея! Менять, воздействовать — уж сколько лет никто и не заикается об этом, с трудом расхлебывают старые ошибки.

Начали потихоньку расходиться, Савич говорил ученому секретарю, крепко ухватив его за плечо, о возможности избавиться от непредсказуемых погодных катастроф: смерчей, града, засух во многих районах. Ученый секретарь все водил плечом и в конце концов высвободился и ушел. Стараясь незаметно проскочить мимо Савича, Саша мельком взглянул на него и заметил, что лоб дорогого начальника покрыт красными пятнами. Мелькнула мысль: “Неужели он надеялся, что кто–то согласится с ним? А может, надеялся на меня? Ну, уж я — то ни в коей мере…” Проскочить удалось, Савич отвел глаза и, кажется, не заметил его.

Возвращался домой Саша отчаянно злым. В метро и электричке его постоянно преследовал запах мокрого мха: всех этих норок, песцов и лис, смоченных зимним дождем и пропитавшихся духом толпы. Но когда он вышел из электрички, оказалось, что уже подморозило, все покрыл хороший снежок, и поселок показался нарядным и чистым. Когда он брел по одной из тихих улочек, тщательно обнесенных глухими заборами, кто–то бросил в него твердым, видимо, долго мусоленным в горячих пальцах снежком, и попал прямо в лицо. Саша чертыхнулся. Где–то здесь, в проулочке была калитка на задний двор Рыжовых. Потер ушибленное место мягким снегом и ясно, кожей этой самой щеки, вспомнил другой снежок — рыхлый, колкий, жгучий, собранный когда–то из весеннего почерневшего снега. Тогда у Ольги была причина запустить в него снежок.

Войдя в свою комнату, Саша включил радио. По–прежнему продолжали говорить об “инциденте на орбите”, но уже более спокойно и рассудительно.

За весну нарастили стены, подняли башни. Бородай Алтым сам чинил тын в том месте, где горел осенью. Лицо его зажило за зиму, следы ожогов побелели, а целая кожа растянулась и казалась очень тонкой. Глаза словно разошлись в стороны, не было ни ресниц, ни бровей, ни бороды. Но взгляд открылся, и не страшен стал, а странен и весел. Алтым таскал бревна в одиночку и никого не подпускал к месту своей муки.

Отбирал деревья Вырь. Он не просто ходил на порубку, а подолгу искал стволы, которые, как ему казалось, прикроют мир от бед. Подолгу он стоял возле деревьев в бору, водил пальцами по гладкой атласной коре, ощупывал ее между лохмотьями и рубцами. Топор врезался в подножье ствола, и, впрягшись, волоком, вятыши тащили их к тыну. Сам Вырь был ясен и спокоен. Он не жалел высоких деревьев и не радовался их оглушительному падению. Он искал то, что не могли найти другие, и олвы были довольны им. В середине лета вятыши отпустили отрочей и велели идти к холодному ветру, поглядеть на Кучково поле и городище.

Идти было неблизко, но не усидеть отрочам на месте, пошли. Рашка все глядела на Выря. А он отошел, привык. Опять стал весел, головой водил, словно бодался, уши горели. Рашке казалось, что и Вырь глядел на нее. Она прямила спину, выгибалась. А Вырь… то с Рашкой посмеется, то с другой, а особенно горазд был поесть. Раз на дерево залез, зацепился ногами за ветку, повис вниз головой, взял кусок мяса в зубы и принялся жевать. Думал — не пойдет, а пошло. Смешной стал Вырь: и простой, а не понять его.

Пошла с отрочами и Лага. Как–то вечером они вышли к быстрой речке. По берегам стоял негустой светлый лес, и много было полян, где цвели крупные белухи и синие колокольцы. Стали купаться. Рашка вошла в воду, и только коснулась спиной струи, полетела над рекой неведомо куда. И не гребла — а лишь слегка шевелила пальцами, словно рыба плавниками. Косы распустились и темной струей неслись рядом. Опомнилась Рашка далеко, очень уж хорошо ей было так лететь. Вылезла, встряхнулась — и пошла по берегу. Ветки царапали тело, но она все вспоминала добрую речную воду. Уже темнело. Подойдя к тому месту, где оставила рубашку, Рашка услыхала голоса из–за кустов. Пригляделась — Вырь и Лага. Сидят друг к другу спиной, тихо говорят. Рашка замерла, но не поверила сразу, нашла рубаху, натянула ее. В душе уж стало подмывать: поддень — не остановишь.

Когда совсем стемнело, все легли на колкие ветки, и быстро заснули, так намаялись за день, так сладко намаялись. Рашка знала, с какой стороны Вырь и Лага. Словно выросло у нее ухо. Хоть зажми его, а оно ловит да ловит шорохи. Нет, тихо. Нет, шорох. Нет, кап–буль, словно вода капает. Нет, тихо. Нет, лягуха шмякнулась… Сосед справа руку протянул. Жмется. Пусть его. Рука его прошла по Рашкиной ноге и коснулась пряжки под коленкой. За пряжкой надежно сидел острый нож. Рашка руку соседа скинула и приподнялась — нет Выря с Лагой, ушли.

Рашка выбралась из тепла спящих тел и подошла к просвету между деревьями. Вырь и Лага стояли у края поляны, а дальше, словно выросшие в ночи, тихо глядели на них желтоглазые белухи и нежные колокольцы. Рашка рванула бусы, нитка разорвалась, “реснички” рассыпались, остро заколола ссадина на шее. Кинувшись в чашу, провалилась в какую–то яму, да так и сидела там. Потом видит: вернулся Вырь, присел над угольями, обхватил голову руками, пошептал что–то, протянул руку, и запястье ожег углем. Не застонал даже, а вернулся ко всем и лег с краю.

На другой день отрочи встретили людей, по виду вятышей. Шли они в сторону теплого ветра, вели лошадей с поклажей. Лага подошла к ним и недолго говорила. Потом вернулась и сказала, что Большому Кнесю везут дань. Потом поклонилась всем и попросила отдать Дажбогу все ее браслеты и бусы, отдать мамке Яге все горшки, а девушкам — рубашки и ленты. А сама Лага пойдет с этими людьми в сторону теплого ветра и будет служить новому богу.

Девушки заголосили, а Рашка лишь поежилась. Зато Вырь стоял, как пригвожденный к месту. Лага, Лага уходила из рук его, как случайно оброненное в реку полотно, уходила и застилалась водою. И было рядом, только что было в руках — а не достать, ушло.

Поначалу ударило по Вырю, как колом. Вырь захрипел. Потом внутри словно загорелось. Вырь посмотрел вслед тем, что везли дань. Потом стянуло все, как сыромятным ремнем. Вырь понял: нелегко держать себя в радости, еще труднее — в ярости, но горе держит само.

До Кучкова поля было уже недалеко. Вырь был легок на ногу, и шел впереди. Рашка шла тяжелее, плотное тело слушалось ее, но призывало к плавности, к ходьбе толковой. Но сейчас Рашка удержу не знала. Шла вровень с Вырем, плечо в плечо, оставив позади всех остальных. Подошли к Кучкову полю. На высоком берегу, над быстрой речкой с мутной водой стояли добрые стены, а невдалеке — капище с четырьмя идолищами. Но тихое было капище, и дорожка к нему заросла. А стены были высоки и крепки, славные стены! Вырь пошел поглядеть, да стража отогнала его.

Отрочи подошли к людям, что мылись на берегу речки. У иных на шее рядом с подвесками–оберегами висели и малые крестики. А впереди всех, отойдя от мамки, стояла голая кроха, выставив вперед розовый живот, и глазела на чужих. Вырь подошел к ней, встал на колени и протянул густого меду на лопухе. Кроха пошла было к нему, но подбежала мамка и увела ее.

Много бревен тянули кучками к тыну, строили, укрепляли стены. Городище молодым понравилось, но домой, в Ошалый бор, хотелось сильно.

Отрочи собрались назад. Рашка все время шла рядом с Вырем. Она не плела кос, и ей казалось, что большая темная птица летит следом. А Вырь был словно и рад. Он не велел Рашке отставать и все говорил про Кучково городище и про то, какие там нужны бревна.

А когда отрочи стали подходить к Ошалому бору, выглянули из чащи чужие олвы и поманили Рашку. Она отошла ото всех тихо, как тогда Лага, и никто даже не обернулся: боялись олвов. Те повели Рашку на болотце. За частокол она идти не хотела, упиралась, кричала. Но посмотрела вверх, увидела, как гневен Даж–бог на правом столбе, обхватила грудь руками и протиснулась за олвами в низкий сруб. Там было очень темно. Рашку посадили над красной ямой, от которой шел жар. Рашка сидела на корточках и подбородком чувствовала спасительную пряжку повыше колена. Но олвы говорили не грозно — они не тронут Рашку и не отдадут своему богу. Только…

— Только ты оставь Выря. Не иди с ним плечо в плечо. Нет в тебе ровного жара. Смотри, как под тобою пламя ходит: то разгорится, то вовсе притихнет. Ты сорвешь Выря. Должен он держать огонь ровный и долгий.

Рашка порывисто задышала и увидела, как поплыли красные маревца над угольями внизу.

— Так Вырь, стало быть, нам хорошее напророчит, от него и урожай будет, и скот сытый? — жалобно спросила Рашка.

— Не–е–е-т, девушка. Не скоро опалины на Яро от Выря пойдут, не скоро тень от них к нам вернется. И внуки наши того не застанут. Миру всегда нужно добро в тепло.

Э-э, а Рашка–то думала, что Вырь, так же, как простые олвы, дожди заклинает или мороз лютый сгоняет. А то на времена далекие… Да что им до Выря? И будут они или не будут вовсе, что в них проку? Это ведь не им нести руки его на своих плечах, будто он есть, и глядеть в его зрачки, будто он рядом…

К осени Рашка стала третьей женой Алтыма и вошла в его новую клеть. А олвы увели Выря из Ошалого бора на Кучково поле. И там долго Вырь ходил и метил стволы, что надежно и крепко укроют мир.

“Вышел жагал на ровный путь. Узнал и радость, и злобу, и кривые мысли. И стал держать себя. И оставил плодородные и мирные лета. Ясен стал, добр к миру Яро. Но ходит, живет жагал. Был на пути его камень. Узнал он боль оставил бурю”.

Для Саши положительный перелом произошел в марте. Ушла в набор его статья, и он надеялся, что специалисты обратят на нее внимание. Отправилась на пенсию одна из сотрудниц, и он мечтал… что получит ее ставку. В регионе держался устойчивый антициклон, солнце слепило глаза. Было сусально–роскошно. Саше даже немного хотелось, чтобы стало серо и промозгло — для “перевеса”.

Савич умчался в командировку на север, Саша принялся было читать корректуру, но тут зазвонил телефон:

— Кто у телефона?

— Старший научный сотрудник Постников, — сказал Саша новым для себя низким голосом.

И на него обрушилось.

— Это говорят из Спорткомитета. Очень хорошо, что мы вас застали. Ведь это ваша группа занималась основными расчетами воздушных потоков к гамма–турниру? По некоторым причинам турнир отодвигается на неделю. Нужен срочный пересчет и заключение ваших специалистов. Мы на вас надеемся, Александр Николаевич.

Буквы запрыгали перед глазами. Саша уже не мог разобраться в гранках. Но потом появилось два соображения: первое, что погодные условия на июль предполагаются достаточно стабильными, а второе — у меня отличное настроение!

Три ночи Саша провел за компьютером и внес все поправки в сделанный ранее расчет воздушных потоков.

Директор тоже назвал Сашу Александром Николаевичем и заметил, что Савич несколько необдуманно выбрал время для отпуска.

Но… в представитель Спорткомитета, и директор произнесли с нажимом: “Под вашу ответственность, Александр Николаевич”.

Откинувшись на спинку стула, Саша еще раз обдумал, все ли он предусмотрел. Расчеты, информационные карты, звонки… В обязательных делах — вроде все… А еще? Настроение, кстати, прекрасное, так что и на этом фронте спокойно.

Жаль только, что тогда Ибн–Фарруха не дочитал, Ксения Петровна помешала.

А там было так: “Когда сорок раз сменит сын отца, будет властвовать (еще что–то в скобках) жагал”. Что значит: “Сменит сын отца”? Поколение сменится? Ну когда бы у меня, например, родился сын? Лет в двадцать пять? У них, небось, раньше. Ну все равно, положим, что двадцать пять. Умножим на сорок… Тысяча лет? Ишь, чего захотели, в наше время властвовать! Саша запер ящик стола и пошел домой.

Дальше все пошло, как по нотам. Спортсмены прибыли в гостиницу. Погодные заставы были начеку, уставив в небо антиградовые, антигрозовые, антитуманные и прочие метееорудия. Даже скучно стало под конец.

За день до соревнований холодный фронт воздуха из северный морей начал продвигаться по европейской территории. Это отклонение было предусмотрено, и вероятность его просчитана. Скорость продвижения была признана низкой. Но “просчитанный” фронт внезапно увеличил скорость распространения и, пока Саша спокойно спал в уютной, заросшей старыми кустами шиповника беседке, столкнулся в верхних слоях атмосферы с теплым воздухом из южных степей. Саша удрал из беседки, а мать обрадовалась, что не нужно поливать клубнику. К утру дождь прекратился, но ветры продолжали свою пляску. Неистовые гамма–планеристы все же вышли на старт. Саша в ужасе следил по телевизору за этим действом. Хрупкие фигурки гаммистов, удерживаемые в небе сложной системой полых синтетических трубок, шли в потоках воздуха. Вид спорта был каверзнейший.

На улице громыхнуло. Он кинулся на террасу. С запада по темно–синему небу поползли клубки туч. Теплый и холодный фронты еще далеко не разрешили свой спор. На блаженно парящих на экране телевизора гаммистов тоже поползли тучи. Резко взвился телефон. Саша поговорил. Отошел мрачный. Телевизионщики срочно переключились на ручной мяч.

На дворе бушевало. Мать сетовала, что собьет всю завязь. Саша прижался лбом к плохо закрепленному стеклышку клетчатого террасного окна. Стеклышко слегка позвякивало, из–под него поддувало. Да, была переменная в системах расчета скорости распространения холодного фронта, рост которой недоучли. Да, ошибка кралась в общеизвестном методе, и Саша не больно тут виноват. Но винить будут его. Так–то, Александр Николаевич, оставаться тебе Сашкой. Все теперь полетело… Что же так увеличило эту переменную? Не полностью учли влияние солнечной радиации? А ведь по всем признакам (внутренним признакам, подмывало сказать) такого не должно было произойти.

Может, и впрямь возможно управлять всем этим? Всего лет двадцать назад мы каялись в непоправимых ошибках, клялись “не трогать природу”, и застопорили многие проекты и научные разработки. Правильно, конечно… Но вот Савич! У него же пальцы дрожат, когда он говорит о своей “солености”. Наверно, желание покрасоваться у него в крови. Но ведь он ставит вопрос! А я? Со всей своей эрудицией, методичностью, рассудительностью — я что–то предложил хоть раз? Хоть бы шаг сделать в сторону, на миллиметр продвинуться. Путь не туда, пусть… Да, но эко меня задело — ударило по всем моим планам. И я, пожалуй, впервые заметил, что град, молнии, засухи всегда очень больно били…

Дождь скачком усилился. Хлынул, перевернул все вверх дном. Сашу поразило, как изменился сад, поддался дождю. Поддался едино со всем окружающим пространством. Листья на яблонях от ветра загнулись и оказались серыми замшевыми вывертышами. Горделивые в своей обработанности грядки потекли потоками проворного чернозема, размылись, сравнялись с прочей мутью. Кустики клубники тоже вывернулись наизнанку и придавились в беспорядке. Все вокруг теряло выправленный человеком облик и прижималось, и поддавалось, и предавалось дождю. Все стало плоским и распахнуло руки, пропали частоколы и сараюшки. Остались лишь матово–серые вывернутые листья на плоской текущей земле, черные стволы и вода с каплями воздуха — вплоть до низкого водяного неба.

И в бессилии Саша подумал: неужели я? Неужели от меня… пошло? Вдалеке опять громыхнуло. Я? Я негодую, что некогда собственной статьей заняться, что отвлекают по пустякам, что Ксения Петровна к себе не зовет, что Савич взялся за бесперспективную тему. Негодую? Вот так? Саша глянул на буйство дождя. Если даже и так, если чьи–то страсти и влияют на это (на что сказать страшно!), если и идут какие–либо волны и существуют незримые биополя, то не мои! Не мои!

“Когда сорок раз сменит сын отца, будет властвовать жагал”. Но ведь там был еще один перевод — не властвовать, а действовать! Или даже “воздействовать”! Подействовал. Там, дальше, было что–то про камень на пути, а я пошел за Ксенией. Их ошаловский жагал подействовал через тысячу лет!

Вдруг, загоревшись этой мыслью, Саша принялся искать совпадения. В голове стало пусто и гулко. В гулкую пустоту вошли лихорадочные мысли о жагале, Ибн–Фаррухе, “погодном реестре”. Аномальный прогноз на дождливый год, о котором справлялись археологи и который дан в самом начале “реестра” — это же прошлый год, ей–богу! Все правильно: мокрая весна (какой шел снег с дождем, когда он ехал в автобусе!), ранний мороз осенью (ударил звонко, как топор по твердому сухому дереву), на редкость теплая, дождливая зима.

Тогда — жагал?.. Это он так рвался? В нем шел этот гул? Он… работал на нас и — знал? Страдал, боялся весь год напролет, но “держал себя”. А к весне притерпелся, повеселел. А сейчас вот опять его понесло. И что его там так!..

“Идет же все куда–то, — думал Саша. — Даже пустячные всплески ненависти или отрады. Неужели не несут они в себе энергии? Нет, я знаю теперь, мы влияем на будущее, кем бы мы ни были. Ведь за нами идут: “Сменит сын отца”.

Саша сказал себе, что завтра непременно зайдет к Ольге и напомнит ей о снежке. Потом наладит отношения с Савичем и постарается разобраться в его идеях. И тогда Саше стало легко, как в детстве после порки, слез и прощения.

“Быть может, сменивший меня сын сумеет вызывать громы? Избран ты или не избран, ощущаешь себя винтиком или мнишь иное — ты наверняка выльешься потом хоть каплей дождя. Идешь к тем, кто за десять веков от тебя, и несешь и дождь, и сушь, и топор”. Только: “Ходи, живи, но не ходи назад, и не вторь тем, кто вокруг. Хоть малый шаг, да твой. Только так оставишь не брань, но мир”.

Только тогда там не зальет, не иссушит, не рухнет отточенный топор.

Н. ЛАЗАРЕВА ЗЕЛЕНЫЙ ДОЖДЬ

Воспоминание как будто изменилось. Оно только что было ясным — горело оранжевое табло: “Авария! Утечка!”. Раздраженно кричал Ромашин. А сейчас воспоминание начало смазываться, причем пропадало самое начало — то, как Ромашин возмущался присутствием Павла Галембы на испытаниях.

Стараясь притушить стоящую перед глазами, но странно расплывающуюся картину вчерашней аварии, Павел уставился в текст программы. Он начал было “проигрывать” про себя логику чужого алгоритма, но каждая строчка давалась с усилием, путались в голове имена переменных. С белого, обрамленного перфорацией листа взгляд Павла перебегал то на изрисованный в раздумье ватман, то на никому не нужную книгу, то на обложку старого журнала. Павел прикрыл глаза, откинулся на спинку стула, стал слегка покачиваться. Сотрудницы тут же обратили на это внимание:

— Галемба решил передохнуть!

— Нет, он просто весь в мечтах о прекрасном будущем!

— К сожалению, все его прекрасное будущее в прошлом. Маш, тебе налить чайку? Раньше нужно было подумать. В его возрасте давно было пора защититься и выйти в люди. А не сидеть среди дам на ВЦ.

— Девочки, ему просто нужно жениться!

— Никогда он не женится. Уж сватали его, сватали…

— Павлик, тебе печенья дать?

— Галемба, вы так часто посещаете соседей, вам ведь наши примитивные занятия скучны. Расскажите же нам, что это за авария была в лаборатории?

Слушать этот поток насмешек с закрытыми глазами было и вовсе неприятно. Пропадали лица и прически, но зато острее и занудливее становились голоса и проявлялся запах пудры и туши для ресниц, который всегда поражал Павла при входе в Отдел программирования. Павел процедил сквозь зубы:

— Я в экспериментальной лаборатории не был. Ничего не знаю.

— Ой ли? — тут же засомневался кто–то.

Конечно, на испытаниях установки “Греза” Павел был. Не смог усидеть в отделе. С чего же там началось? С трудом, словно распутывая чужой алгоритм, Павел вспомнил…

Началось все с того, что заведующий Экспериментальным отделом Ромашин возмутился присутствием Павла на испытаниях:

— Кто это там у вытяжного шкафа? Вы, Галемба? Опять появились, как тень Гамлета?

— Тень отца Гамлета, — поправил Павел.

— Вот–вот. И что вам не работается на своем рабочем месте?

Ромашин сидел за большим столом, глядел сквозь дымчатые очки и постукивал пальцами по полированной крышке. Кончив выговаривать Павлу, он повернулся, бросил взгляд на установку и начал:

— Все собрались? Я тогда скажу пару слов, поскольку тут есть представители смежных организаций, — голос у Ромашина был тонкий и хрипловатый. — Сегодня у нас проходят испытания установки “Греза”, то есть основного блока комплекса “Искусственная память”. Я так понимаю, вы все слышали об искусственном сердце, искусственном легком… Так вот “Греза” для лечения памяти. Если сказать точнее, — заведующий посмотрел в блокнот, — некоторых заболеваний мозга. Для лечения используется специальное вещество — катализатор памяти, короче — КП. Катализатор нужно распылять и очень строго и точно дозировать. Дозировка зависит от поставленного диагноза. Задание на установку “Греза” мы выполняем по хоздоговору. За механику и электронику отвечаем мы. Катализатор памяти поставляет Институт биосинтеза. Это, естественно, их забота. Катализатор находится в герметичной капсуле. Анна Петровна, — Ромашин махнул рукой в сторону сотрудницы в белом халате, — пустите установку!

Представители смежных организаций столпились у приборной панели. Ромашин опять забарабанил пальцами по столу, глядя в потолок. На приборах замелькали цифры, и не сразу было замечено, как загорелось оранжевое табло: “Внимание! Утечка!” Анна Петровна кинулась к Ромашину.

— Что?! — раздраженно вскрикнул он, но тут же резко выскочил из–за стола. — Авария! Авария! Все за экран! Только без паники, пожалуйста, без паники!

Вне стола зав потерял свой значительный вид, стал невысоким и суетливым. Сшибая стулья, смежники кинулись под защиту экрана. А оттуда уже слышался голос Ромашина:

— Срочно звоните в медпункт! Всем пройти медицинское обследование!

Павел Галемба тихо вышел из лаборатории, плотно прикрыв за собой тяжелую дверь.

С трудом восстановив в памяти все детали аварии, Павел опять принялся за программу. Программа была покупная, а всем известно, что разбираться в чужой логике… в общем, самому писать программу часто бывает проще. Взгляд опять пополз по грязноватому ватману, по старому номеру журнала “Изобретатель и рационализатор”, по зеленой книге “Метод Харламова–Смита”. С этим методом Ромашин обошелся круто: “Нами закуплена работающая программа, и вам, Галемба, нечего изобретать велосипед. Никаких особых методов”.

Павел никак не мог справиться с собой и сосредоточиться. Казалось, что в голове образовался какой–то огромный ком. Хотелось разбередить эту застывшую от кропотливого пересмотра готовых вариантов и подробностей массу.

Павел встал, сдвинул распечатку и пошел в соседний отдел побродить между столов, посмотреть, нет ли у кого–нибудь новых книг, новых шариковых ручек, новых тем, вообще чего–нибудь нового.

Воспоминание пришло утром, когда Павел сидел у окна и разглядывал покрытый серым от пыли снегом карниз соседнего дома. Собственно, карниза он уже не видел, поскольку то, что он видел сейчас, еще не жило и не могло бы жить рядом с этим карнизом…

Черные мокрые шпалы заброшенной узкоколейки начинались из ничего посреди засыпанного шлаком пустыря и уходили в лес. Лес открывали старые пни и низкие искривленные березки — обрывки зеленого облака, которое смыкалось над узкоколейкой где–то совсем близко.

Дождя, то есть капель и движения, не было. Просто густой, мокрый воздух купал в себе тонкие ветки, слизывал с них горький резкий запах, пачкался зеленью, и, наполнившись этой спокойной силой, мог бы уже подхватить цепочку людей, шагающих по шпалам, и запросто подбросить их до того места, где над узкоколейкой смыкалось зеленое облако.

Павел так и не сумел приноровиться к шагу шпал и поэтому, перебравшись через рельсы, вступил в мягкое свежее месиво сочных стеблей и желтых цветков, облепивших разбухшую землю. Впереди раскачивался грязновато–серый плащ медбрата Василия, плыли его уверенные неподвижные плечи, кто–то общительно и добродушно пыхтел справа, шуршал гравием. Павел шел среди этих людей, разминая ногами раннюю зелень, совершенно незнакомый себе, распыленный в этом запахе и свете.

Привычное одиночество пропало. Эти люди, что шли рядом с Павлом, держали единую общую нить пути и были его друзьями.

Он точно знал, когда это будет. Взял перфокарту, записал на ней число, месяц, день зеленого дождя и положил эту перфокарту во внутренний карман пиджака.

…Зазвонил телефон:

— Галемба, это ты? — в трубке зашуршало, задвигалось, будто кто–то прятался там и устраивался поудобнее. — Извини, что я так рано звоню. Хочу предупредить. Смотри не опоздай! Ромашин тебя вызовет с самого утра. Будет разнос. Ему звонила жена, ты снимал трубку и ничего не передал. И еще: ты занял пять рублей у известного тебе лица и до сих пор не отдал. Не нарывайся на неприятности. Говорят, ты завалил работу. Что с тобой?

Павел положил трубку. Ему не удалось сообразить, кто это говорил, видимо, он никогда больше не услышит этого голоса. О пяти рублях известное лицо тоже напоминать не будет. У кого же все–таки он занимал? Павел встал, подошел к холодильнику, пошуршал бумажками, в которых оставалось еще что–то промерзшее. Вечером приедет мать. Лица ее он никак не мог вспомнить. Нужно бы купить какой–нибудь еды. И сигарет.

Улица стиснула змейку автомобилей и автобусов, выжимая из них гарь и визг. Множество сизых дворовых голубей планировало сверху в глубину улицы, в провал между домами. Павел еще подумал: “И почему ни один из них не летит назад, к небу?” Тускло блеснули консервными банками витрины. Павел толкнул дверь магазина. Очередь медленно тянулась к кассе. Впереди Павел увидел спину Тины Игоревны и перышки волос на ее шее. Тот самый кошелек Тина уже доставала из сумки, собираясь платить.

На работу Павел пришел вовремя. Вытащил коробочку из–под гуаши, где, словно в библиотечном каталоге, были сложены перфокарты с короткими надписями. Начал их просматривать. Тут его позвали к Ромашину.

Ромашину было хорошо за столом. Он возвышался, что–то отмечал в блокноте, снимал и надевал очки.

— А-а, — начал Ромашин, — тень Гамлета.

— Тень отца Гамлета.

— Вот–вот. Расхаживать по соседним лабораториям вы не забываете. Чужая работа вас занимает, своя — нет. Почему программа до сих пор не идет? И всего–то дел было: запомнить, какие изменения внесли разработчики.

— Они не указали это в инструкции.

— А вы–то на что? — Ромашин картинно бросил очки на стол. — Вы должны следить, следить и помнить. Почему вы не были на техосмотре? А премия? Кассир прождала вас три часа, вы так и не пришли. Пришлось сдать на депонент. Вы что, не только окружающих, вы и себя не уважаете?

— Техсовет? — Павел открыл свою коробочку и принялся раскладывать перфокарты. — Нет, не то, не то. Видимо, я не записал. А что, премия была запланирована?

— Нет, но о ней давно говорили. Работа у вас не двигается, с людьми вы не срабатываетесь. Плохо. А жаль. Вы подавали надежды.

— Надежды? — Павел вскинул голову и неожиданно с видом победителя посмотрел на Ромашина. — Нет, я не подаю никаких надежд. И никак не могу этого делать, поскольку точно знаю, что со мной будет в будущем. Я вообще знаю будущее, свое и группы людей, которые со мной рядом. То есть будущее я довольно хорошо помню. А прошлое — очень туманно. Не забываю его, а просто не знаю. Помню, например, точно, что наш институт переведут в новое здание в новом районе. И большая часть сотрудников разбежится: далеко ездить. Наш отдел сольют с техническим, вашу должность упразднят. Очень уж вы, Ромашин, отмахиваетесь от новой тематики. И что вы брови поднимаете? Уже ведь выпросили себе место в министерстве. Но вы и там недолго удержитесь. Вообще, из–за этой аварии такая каша заварится… А председателем месткома выберут Мясоедова…

Ромашин выскочил из–за стола и принялся бегать по комнате.

— Слушайте, Галемба! Ну–ка, остановитесь! Разложили пасьянс из перфокарт и принялись предсказывать будущее. Да вы в своем уме? Стойте–ка! А по поводу аварии… Это вы стояли тогда возле вытяжного шкафа? Так ведь вы, Галемба, большую дозу катализатора получили! Нанюхались, так сказать. К врачу, немедленно к врачу!

Первые дни в больнице Павел больше сидел на кровати, зажав ладони между колен, и глядел в зеленоватое окно. Соседи по палате попались довольно тихие. Один паренек, правда, вскакивал ночью, бегал по палате и очень кричал. Павел подошел к нему, положил руку на плечо и назвал день, когда лечение закончится и паренька выпишут из больницы. Тот затих, а Павел пошел покурить.

Около крайней двери в конце коридора лежал прямоугольник света. Проходя мимо, Павел заглянул. В маленькой комнате спиной к двери сидел медбрат Василий и читал. Видно было его тугую, перетянутую халатом спину, давно не стриженные волосы и торчащий вверх вихор на макушке.

За зеленоватыми стеклами все лежал и лежал промерзший снег. Потом весь снег был съеден туманом, и открылся неопрятный двор, остатки прошлогоднего ремонта, кадки, заляпанные краской, некрашенные скамейки. Но солнце все–таки появилось. Павел вышел во двор одним из последних и остановился на солнцепеке. Солнце обволакивало его скуластое лицо, треугольный тяжелый нос, высокий, не скрытый волосами лоб, бродило в извилинах морщин и застилало бледные веки сплошным оранжевым мягким полотном. Приоткрыв глаза, Павел заметил на скамейке медбрата Василия. Павел сел рядом с ним. Медбрат Василий скосил глаза, не отрываясь от книжки, и протянул:

— А, предсказатель…

Павел взял у него из рук книгу, полистал.

— Ты, сейчас, наверное, курсе на третьем.

Медбрат Василий посмотрел на Павла внимательно, пытаясь вспомнить, был ли разговор на эту тему.

— Нет, нет. Мы с тобой говорили только по делу… О лечении, о болезнях…

Василий сощурился, и глаза, его спрятались за набухшими веками.

— Ну как, Галемба, таблетки глотаете?

— Как полагается.

— Помогает?

— Я здоров.

— А будущее как же?

— Я его просто помню, и все.

— А про меня что скажете? — спросил медбрат очень напористо, точно пытаясь подтвердить свой диагноз.

Павел улыбнулся ему мягко, словно неумело, не разжимая губ. Павел сидел против солнца, и Василию видны были махровые серые разводы вокруг зрачков его глаз, очень спокойных и до дна залитых солнцем.

— Ты станешь толковым врачом. Да… Вполне толковым… Правда, особой карьеры не сделаешь, толпами за тобой ходить не будут. Да и женщины тоже… не будут. Останешься холост. Но с друзьями тебе везет. И будет везти.

Павел хотел было уже начать про зеленый дождь, но медбрат Василий перебил его:

— И как тебя угораздило попасть в аварию?

— Это особая авария. Зачем туда пошел? Я не помню. То есть не могу предположить точно. Наверное, мне было просто скучно. Сейчас мне намного менее скучно. Ты знаешь, будущее как–то острее прошедшего. Я знаю, что со мной еще будет что–то хорошее. У меня все плюс на минус, минус на плюс. Люди знают ближайшее прошлое, что на памяти, а будущего не знают. А я, наоборот, будущее вспоминаю. И иногда это чудесные воспоминания. И, что особенно хорошо, это обязательно будет.

Павел опять подумал о зеленом дожде и о спине медбрата Василия впереди.

— Как же ты живешь? — словно бы и поверил Василий — Не знаешь ни своего имени, ни года рождения, ни адреса. Да любого пустяка.

— Ну, не так буквально. Ты же многое можешь предсказать точно. Особенно абстрактные, общепринятые вещи. Что через пять лет будет девяносто пятый год, что девяносто шестой будет високосным. Да мало ли. И что весна придет, ты ведь тоже точно знаешь. Вот и я о прошлом прямо или косвенно кое–что знаю. Потом я веду картотеку. Записываю все, что будет нужно в настоящий момент. Настоящий момент — это наша общая с тобой точка. Я пот помню, например… Ай, ну ладно! — Павел замолчал, закинул руки за голову и потянулся, тут же почувствовав, как впилась в спину плохо оструганная спинка скамейки.

Павла лечили. Разноцветными таблетками, беседами, ваннами. Иногда приходила мать и приносила что–нибудь вкусное. Он располнел и побледнел. На прогулках часто беседовал с медбратом Василием, и с некоторых пор тот перестал таскать ему таблетки. Павла выписали, когда молодая листва покрылась пылью и затерялись в лесу бумажки от весенних пикников. Медбрат Василий проводил Павла до ворот и махнул рукой на прощанье.

Институт, из которого Павел все же ушел, действительно, перевели в новое здание. Дело об аварии все тянулось и тянулось, вызывали свидетелей и выявляли последствия. Ромашин уволился. Мясоедова выбрали председателем месткома.

Потом, поздней осенью, этот день все же наступил, и Тина Игорьевна потеряла кошелек. Ее кто–то толкнул, и кошелек, маленький, красный, расшитый пластмассовым бисером, отлетел в угол на грязную плитку пола, к осколкам молочных бутылок. Тина вспомнила о кошельке и громко закричала, что ее обокрали. Именно тогда Павел обернулся, посмотрел вокруг себя, увидел что–то красное в углу и нашел кошелек Тины. Она всплеснула руками, пересчитала деньги в кошельке, подняла на Павла круглые глаза, заулыбалась, распустив веерочки морщинок. И тут же затащила Павла к себе выпить кофе и отпраздновать находку.

Тина Игоревна была небольшого роста, похожая на плотно набитую куклу, которую крепко обтянули бледной, в веснушках кожей, предусмотрев при этом довольно правильные формы. По утрам, проснувшись, она часто вспоминала, как в прошлой жизни ездила с мужем за город на лыжах. И как он шел рядом с ней и нес ее лыжи. Это было очень важно, чтобы кто–то шел рядом. Она даже говорила, что совсем недавно хотела все бросить и поехать на курорт. И рассказывала, что с мужем они разошлись оттого, что не было детей.

По тому, как Тина жила, Павел понимал: тяжело ей оглядываться назад, вновь ощущать неровности прошлой жизни, свою обиду на мужа. И Тина жила там, где не болело: между воспоминаниями о прошлом и страхом перед возможным будущим одиночеством. Но в этом скромном пространстве она умела устраиваться уютно и тепло. Павел вдруг обнаружил, что совершенно пропали мучительные мелочи, скачущие, как блохи, из прошлого в будущее: сдал белье в прачечную — нужно через две недели взять обратно, сносился каблук сходить в мастерскую, взять справку в домоуправлении. Тина и работу Павлу нашла подходящую, на складе. Там помнили и думали за Павла другие. Павлу стало спокойно. “Перевернутые” вспоминания уже не были такими острыми и тревожащими, как раньше, но бережно грели изнутри.

Однажды Павел, будто в шутку, предложил Тине свои предсказания. “Нет–нет! — тут же отмахнулась она. — Терпеть не могу гаданий и даже снов никогда не гляжу”. И Павел поразился при этом, какие у Тины круглые, честные, детские глаза. Даже морщинки вокруг глаз разгладились, подчеркивая их детскую бесхитростность. Тина терпеть не могла откладывать деньги и даже заранее, на завтра, готовить еду.

В первые месяцы жизни с Тиной Павел развлекал себя тем, что изучал свои старые записные книжки. Их было несколько, потрепанных, исписанных телефонами, адресами, фамилиями или просто короткими уменьшительными именами. Глядя на каждое новое имя, он старался вспомнить, встретятся эти люди в его будущем или нет. И слишком уж часто оказывалось, что нет. С некоторых пор чтение старых записных книжек стало тяготить Павла. Он не знал, отчего навсегда расстался с тем или этим. Уж но сделал ли им в своем прошлом чего–то плохого? Только что полученный удар — открытое будущее оборачивается в эти минуты потерями. Книжки начали мучить Павла. И тогда он стал прятать их подальше, но иногда снова натыкался…

Все плюсы и минусы, которые у Павла были наоборот, как–то пригрелись на новых местах. Дни стали настолько похожи друг на друга, что близкое будущее и прошлое совсем слились. Но жить все равно было можно, потому что иногда приходило воспоминание о зеленом дожде, который еще впереди. Памятные даты порой забываются, поэтому Павел постоянно хранил при себе заветную перфокарту с датой зеленого дождя.

Путь от дома до магазина был по–прежнему привычным, коротким и спокойным. Плыл сизый дымок над улицей, шуршали шины, спешили прохожие. Как по команде взмывали над ними к небу сизые дворовые голуби. В серый будничный поток автомобилей ворвалась вдруг, как фальшивая нота, черная “Волга”, увитая розовыми лентами. “Волга” бежала лихо, да вдруг замешкалась на противоположной стороне улицы, возле магазина. Расторопный молодой человек с лентой через плечо выскочил из нее и побежал деловито к винному отделу. Гости и черно–белый жених тоже вылезли, чтобы размять ноги. Жених повернулся, и Павел увидел улыбку медбрата Василия. Вихор на его макушке уже не торчал, он был тщательно приглажен, а может, и приклеен. Какие–то толстые, обтянутые трикотажем тетки обступили Василия, нежная рука в облачно–белом рукаве и с широким кольцом на пальце тянулась к медбрату из окна “Волги”, и Павел стал испуганно хлопать себя по карманам, отыскивая перфокарту с заветной датой. Нашел наконец. Число там стояло сегодняшнее. Павел прижался спиной к стене дома, он пытался понять, что же происходит. Стена холодила спину, Павел отстранился от нее. Стремительно и беспечно неслись по улице машины. Убегала свадебная “Волга”, за ней летела по воздуху розовая лента. Скучно ему уже не было. Но почему же он ошибся с зеленым дождем?

Павел увидел знакомый номер автобуса, подумал, что давно не навещал мать, и вдруг представил ее такой, какой она запомнилась с детства, заметил киоск мороженого и вспомнил вкус маленького эскимо на палочке, ощутил ту беспечную уверенность в себе, что почувствовал после первой получки. И еще он вспомнил, что его старый, еще со студенческих лет, приятель, который теперь заведует кафедрой, недавно предлагал зайти к нему по поводу работы. Воспоминания о прошлом вернулись, как давно потерянные родственники. Выплыли из глубины имена, которые он — вспомнилось и это встречал в записных книжках, нет, он никого не подвел, просто пути разошлись. Плюсы и минусы вернулись на свои места. Но уже другими. Надо было жить по–новому. Не так, как в прошлом. И в том, которое только что кончилось, и в прежнем, обычном для всех.

Д. ТРУСКИНОВСКАЯ ДВЕРИНДА

И тут капитан Чернышев понял, что именно так и начинается шизофрения.

— Вы что–то путаете, товарищ! — убежденно сказал он. — Этого быть не может. Ваша загадочная рука появилась, скорее всего, вот отсюда…

Он показал на черную портьеру, наглухо закрывавшую окно — свет снаружи здесь, в этом закутке, в трех шагах от сцены, был совершенно некстати.

Главный режиссер Берман отдернул портьеру. Оконный переплет, стекло, подоконник — все было покрыто вековой пылью и грязью.

— Окно сто лет не открывали, — сказал режиссер.

— Вы что, тоже верите, что эта чертова рука возникла из шкафа? — с надеждой на решительное “нет” спросил Чернышов.

— Это маразм, — ответил режиссер, — но это так! История была предурацкая.

Шел спектакль “Ромео и Джульетта”. Роль Джульетты исполняла режиссерская жена. Годы никого не красят, и для такой юной роли жене изготовили роскошный длинный и кудрявый парик. С собственными своими волосами она давно уже на сцене не показывалась.

И вот стоит эта стареющая Джульетта за кулисами в ожидании выхода. Прямо перед ней — лесенка в три ступеньки, ведущая на сцену. Рядом с лесенкой, возле задрапированного окна, железный и вечно запертый шкаф. Потом, если по периметру помещения, это самое окно, стена с вешалкой, дверь на служебную лестницу, опять стена и проход за сцену. Спрятаться, в общем, негде.

Стоит Джульетта и беседует со своей подружкой, которая в юности была моложе и перспективнее, а сейчас играет Джульеттину няню. Великое в театре дело — личная жизнь с главным режиссером. И вот уже пора Джульетте резвой девичьей пробежкой выноситься на сцену. И ставит уже Джульетта отягощенную варикозным расширением вен ножку на первую, чуть подсвеченную снизу слабой лампочкой ступеньку, и тут происходит черт знает что.

Дверь шкафа отворяется, оттуда высовывается черная рука, вцепляется в парик, сдирает его вместе со шпильками и исчезает в шкафу.

Естественно, Джульетта взвизгивает, а кормилица начинает ломиться в шкаф. Дверь не поддается.

Осознав, что давно пора быть на сцене, а с убогим хвостиком на затылке это никак невозможно, Джульетта начинает метаться по закутку, сшибает вешалку со средневековыми плащами и, наконец, шлепается на пол.

Сверху прыгает разъяренный помреж, бросивший на произвол судьбы пульт и растерянных персонажей на сцене. Он жаждет знать, какого хрена Джульетта задерживается. Увидев ее без парика, помреж столбенеет. И его разбирает истерический хохот.

Все. Скандал. Занавес.

А теперь капитан Чернышев должен разобраться в этой мистике и найти виновника.

Помощи ему при этом ждать неоткуда.

Театральный коллектив, как и полагается, делится на три партии. Первая — приверженцы режиссерской жены. Вторая, более многочисленная, — ее ярые противники. Третья — те, кому вся эта возня, как говорится, до фени, и они проповедуют святое искусство. Естественно, на резонный вопрос следователя, а не подозревает ли кого–нибудь сама Джульетта, он слышит длинный список врагов обоего пола. И прямо при Чернышеве начинается жуткая катавасия. Актеры и актрисы упрекают друг друга во всевозможных грехах, партии схватываются стенка на стенку, режиссер взывает о валидоле.

В разгар склоки сверху прибегает костюмерша и сообщает, что парик найден. Он на четвертом этаже, надет на огнетушитель.

Все несутся наверх — смотреть на парик.

Остаются режиссер Берман, его супруга, Чернышев и театральный электрик, владелец ключей от шкафа. Это его хозяйство, там хранятся прожектора и еще какая–то дефицитная мелочишка.

Электрик отпирает шкаф — с трудом, потому что редко это делает. Двери со скрежетом расходятся.

Полки. На полках железяки. Кошке поместиться негде. Если сунуть внутрь руку, упрешься в железную дверцу шкафа. И никаких следов черной руки.

Чернышев с подозрением посмотрел на режиссера — уж не дурачат ли здесь сотрудника органов? Режиссер сделал движение кистью руки, уперев большой палец в собственный висок. Джульетта полезла в шкаф — убедиться в его непроницаемости.

— Знаете что? — решительно сказал Чернышов. — Это обыкновенное хулиганство. У меня таких хулиганских дел знаете сколько?

Ему ничего не ответили.

— Если вы настаиваете, я заведу дело, — продолжал Чернышов. — Если вы настаиваете.

Джульетта всхлипнула. Теперь, когда парик нашелся, не грех было и поплакать.

— Где тут у вас выход? — спросил Чернышов. Его вывели из театра.

За дверью храма искусства бурлила нормальная человеческая жизнь, без всякой мистики. И капитан Чернышов бодро зашагал по улице и даже улыбнулся, увидев забавного карапуза.

Он бодрым шагом уходил подальше от шизофрении.

Недели за две до описываемых событий режиссерская жена лежала у себя в квартире на диване и копила злость. Наверху, прямо над ее головой, соседи катали бревна и бочки, а также кантовали железнодорожные контейнеры.

Накопив злости достаточно, она встала с дивана и прямо в халате отправилась разбираться.

Ей открыла женщина лет тридцати, тоже в халате. В руке у соседки была тряпка, из–за спины выглядывал мальчик лет пяти–шести, с игрушечным грузовиком на веревочке.

Если бы соседка уделяла своей внешности хоть четверть того времени и тех средств, что режиссерская жена, она была бы очень хороша собой. Но сейчас, когда эта затюканная жизнью соседка находилась в состоянии холодной войны со всеми близкими людьми, кроме сына, ее лицо и фигура оставляли желать лучшего. Стрижку она делала год назад, если не больше, и прическа совершенно потеряла форму. Лак на ногтях облупился. Под глазами и на висках прорезались тонкие морщины, которые несложно было бы убрать с помощью импортного крема и массажа, если бы у этой бедолаги хватило времени побегать по магазинам за кремом и каждый вечер делать этот самый массаж.

Сын же у нее был на редкость хорошенький, с огромными темно–карими глазищами и русыми кудряшками, настоящий ангел. Взглянув на такое очаровательное дитя, умилился бы даже профессиональный убийца, но только не драматическая актриса. Уж Бог ее знает, как это ей удавалось, но детей она не любила.

Режиссерская жена сказала, что за ребенком нужно смотреть, что в последнее время из–за этого ребенка житья не стало, что она будет жаловаться, что при ее напряженной работе она должна — да что должна, просто обязана, сознавая свою ценность для искусства! — полноценно отдыхать дома. И еще припомнила, что месяц назад мальчик устроил потоп в ванной.

Соседка кивала, вздыхала и соглашалась. Прощения она попросила примерно раз пятьсот. С большим трудом ей удалось утихомирить режиссерскую жену.

— Вот так, Мишка, — сказала она сыну, когда дверь закрылась. — Я же говорила тебе — не катай грузовик. Видишь — рассердили тетю.

Мишка, чувствуя свою вину, обнял маму и уткнулся ей лицом в живот.

— Знаешь что, Мишка? — сказала женщина. — Дай–ка я накину пальто и вынесу мусор. А ты тем временем будешь сидеть тихо и смотреть телевизор.

— А потом? — спросил Мишка.

— Потом поужинаем, и ты ляжешь спать. А я буду гладить белье.

Женщина, чтобы не терять времени, поставила на газ чайник, включила утюг, накинула поверх халата пальто и побежала вниз с ведром.

Вернувшись, она обнаружила, что не захватила ключей. Беда была бы невелика, если бы дома был хоть кто–то из взрослых. Женщина привыкла, что при такой оказии найдется, кому открыть. Но муж переехал к своей будущей супруге, свекровь две недели носу не казала, а со своей матерью она поссорилась из–за будущего развода, и теперь мать обитала у сестры в другом городе.

Мишке же раз и навсегда запретили подходить на звонок к дверям и вступать в переговоры с незнакомыми людьми. Недавно воры воспользовались наивностью ребенка, и эта история в городе всем была знакома.

И тут внизу раздался шум — какой–то хрип, неразборчивые, но свирепые голоса, глухие удары. И по лестнице взбежал человек.

Росту он был для мужчины невысокого — вровень с перепуганной женщиной, но в плечах широк до чрезвычайности, сложения плотного и — рыжий. Особенно впечатляла его шкиперская бородка, оттенком чуть темнее, чем волосы, торчащая во все стороны.

На голове у человека был берет синего цвета с красным помпоном, одет он был в широкую голубую блузу и голубые штаны, заправленные в шнурованные высокие башмаки астрономического размера.

— Кукуешь? — спросил человек, притормозив рядом с женщиной. Она, разумеется, не ответила.

— Чего кукуешь–то, спрашиваю?! — рассердился он.

— Вот, дверь захлопнулась, — жалобно сказала она, отодвигаясь от него подальше.

— Без ключа выскочила? Ну и дура! — резюмировал он. — Погоди, сейчас разберусь…

Он вынул из кармана связку каких–то блестящих металлических штучек, и женщина поняла, что перед нею — матерый преступник. На лестнице внизу послышались шаги — несомненно, за рыжим гналась милиция. Женщине полагалось бы, закричать, но, как оно в таких случаях обычно и бывает, напрочь пропал голос.

Рыжий вставил в скважину что–то длинное, ковырнул — и дверь открылась. С неожиданной прытью он втолкнул женщину в квартиру, прыгнул за ней и захлопнул дверь.

Женщина метнулась в угол прихожей и замерла. Что–то надо было делать — кричать, звать соседей, спасать сына. Но все сейчас было бесполезно: стоило ей пикнуть — рыжий не пощадил бы ее.

А он встал перед замком, упер руки в бока и замурлыкал песенку без слов.

— Та–ак… — протянул он. — Слышь, хозяйка! Замочек–то я тебе повредил. Но это ничего. Сейчас я его залатаю. Будет лучшего нового.

И он деловито стал ковыряться в замке. Раскурочив его, рыжий вынул из кармана еще одну странную вещь — коробочку из чего–то золотистого, полупрозрачного, очень красивого. В коробке лежали три пластинки радужного цвета. Рыжий вынул их, подумал, покрутил носом, две спрятал обратно, а третью сунул внутрь замка и стал ковырять там отверткой.

— Послушайте… — робко обратилась к нему женщина.

— Не волнуйся, хозяйка, я же сказал — будет лучше нового, — он прислушался к шуму на лестнице и усмехнулся. — Боцман Гангрена слов на ветер не бросает!

Уголовное имечко совершенно потрясло женщину. Рыжий завинтил замок и повернулся к ней.

— Не поминай лихом, хозяйка!

Он открыл дверь, вышел и немедленно захлопнул ее за собой.

Женщина, наконец–то осмелев, немедленно рванула на себя дверь и нос к носу столкнулась с группой мужчин.

Одеты они были еще причудливей боцмана Гангрены — поверх голубых штанов и рубах на них было множество разнообразных ремней, а к ремням крепились я прилегали к их спинам, бокам и бедрам всякие жуткие вещи — ножи в ножнах и без, явно предназначенные для стрельбы трубки с ручками и всякими загогулинами, японские нунчаки и прочая мерзость.

— Убью рыжего мерзавца! — воскликнул предводитель этой безумной банды. — Акулам на корм!

— Женщина! — воскликнул другой, и все головорезы разом на нее уставились.

— Мадам! — наигалантнейше обратился к ней предводитель. — Не будете ли вы столь любезны… По этой лестнице пробегал снизу вверх некий мужчина.. да, рыжий и плотного сложения. Так вот, мадам, вполне вероятно, что вы его видели, этого негодяя, якорь ему в…

— Корму! — перебил предводителя головорез, заметивший женщину первым.

— Да, — согласился гот. — Вы его видели? А, мадам?

— Да, — ничего не понимая, сказала женщина. Только что вылетев из ее квартиры, боцман Генгрспа должен был прямиком упасть в объятия своей банды. Но куда же он девался

Оставалось предположить, что странный боцман пташкой вспорхнул наверх и отсиживается на верхнем этаже… Хотя, постойте, там же есть люк на чердак и на крышу!

— Мада–ам! — укоризненно протянул предводитель. — Время идет, мы ждем…

Женщина молча показала рукой наверх.

— Мы только что оттуда.

Это ее настолько изумило, что она даже руками не смогла развести, а просто окаменела. Ответа от нее бандиты не дождались.

— Улизнул! — констатировал факт предводитель. — Святая дева, на что ни пойдет мужчина, чтобы спасти свое главное украшение!

Банда заржала и посыпалась вниз по лестнице.

Женщина отступила назад, в квартиру, и поскорее закрыла дверь.

Все это было ужасно и необъяснимо, но она осталась цела и невредима, а главное — попала в квартиру! И тут она вспомнила про чайник и утюг…

Пожара еще не было. Чайник хотя и кипел, но воды в нем было порядочно. А ведь совсем недавно эта самая женщина напрочь забыла про кипящий чайник, так что у него отпаялся иосик и со звоном упал на плиту. Звон–то и привлек ее на кухню. Пришлось покупать новый чайник, а с финансами было слабовато. Уйти–то муж ушел, а вопрос об алиментах еще не вставал.

Стряпая сыну ужин, женщина немного пришла в себя. И к вечерней сказке уже полностью оклемалась.

Сказка — это было свято. Иначе Мишка вообще отказывался ложиться в постель.

А началось с того, что однажды до него дошла садистская сущность сказки о колобке. Колобок–то погиб, невзирая на свою находчивость. Лиса съела его, чавкая и облизываясь, и ему было больно!

Мишка ревел в три ручья. Выход был один — поскорее придумать другой конец, счастливый и прекрасный.

И женщина пошла по пути наименьшего сопротивления.

— Мишка, не реви! — сказала она. — Ты лучше дай сюда книжку. Вот лиса, вот колобок… а вот кусты. Знаешь, кто сидит в кустах?

— Ну–у–у-уы-ы?.. — рыдая, спросил Мишка.

— Там сидит фея. Там прекрасная фея с волшебной палочкой. Когда она увидела, что лиса вот–вот проглотит колобка, она вышла из кустов, ударила лису волшебной палочкой и заколдовала ее! Лиса окаменела, а колобок прыгнул на землю и побежал дальше.

Инициатива наказуема — Мишке такое продолжение сказки очень понравилось, и история колобка превратилась в сериал, от вечера к вечеру обрастая все новыми приключениями. Колобок сидел на носу у бабы–яги, Кощея Бессмертного, Карабаса–Барабаса и прочей нечисти, а прекрасная фея вовремя вылезала из кустов и лупила волшебной палочкой направо и налево.

Но Мишка взрослел, и мама, будучи в глубине души натурой романтической, стала пересказывать ему кельтские предания, средневековые легенды и вообще всю литературу с участием фей.

— И тогда принц коснулся веткой сирени… кто ему дал ветку сирени?..

— Фея Сирени! — прошептал, блестя глазенками, ребенок.

— Правильно. И он коснулся веткой сирени дверей — и двери открылись сами собой. Он пошел, пошел… и пришел в тронный зал. А там спали на троне король с королевой, спали придворные дамы и рыцари, спали слуги и служанки, спали повара и поварята… Не спала только злая фея Карабосс. Она сидела в углу со своей прялкой, а вокруг бегали огромные крысы… Но принц не боялся крыс…

— А где была фея Сирени?

— Она была рядом. Она хотела, чтобы принц сам освободил Спящую Красавицу. Ну, если бы Карабосс оказалась сильнее, фея Сирени, конечно, помогла бы принцу!

Все бы ничего, да только эту сказку мама рассказывала сыну раз этак пятнадцать. И ломала голову, где взять следующий сюжет про фей.

Но сюжет уже явился, уже вплелся в ее биографию, уже расставил ей ловушки. И оставалось сделать только шаг, чтобы рухнуть в первую из них…

По утрам Мишка отправлялся в детский садик, как ребенок из “приличной семьи” — на служебной “Волге”. За соседом приезжал персональный шофер, а Мишка ходил в одну группу с соседской Анжелочкой. Вот его и прихватывали, чтобы не тискать в общественном транспорте. Обратно, правда, мама забирала его сама.

— Ксюша! — забирая уже одетого Мишку, сказала соседка. — Ксюшенька, у меня к тебе просьба. Ты вечером Анжелочку не заберешь? Боюсь, Костя не успеет. У него совещание. И мне через весь город ехать.

— Конечно, заберу, что за вопрос!

— И пусть она у тебя побудет, ладно?

— Да не волнуйся. И заберу, и покормлю.

Мишку увезли. Мама Ксения осталась одна. Было у нее еще минут двадцать — как раз помыть посуду, причесаться и одеться.

Она выглянула в окно. Шел дождь. Выходить на улицу не хотелось — ну ни чуточки!

И вот она уже стояла в плаще перед дверью, с сумкой и зонтиком. А поскольку в последнее время жизнь ее не баловала, Ксения заранее представляла себе не то приятное, что связано с дождем — свежий воздух, к примеру, — а исключительно неприятное — брызги на колготках, промоченные ноги, насморк и прочее. Шлепать по лужам к остановке, распихивать в троллейбусе мокрые спины… бр… Вот открыть бы дверь — и сразу оказаться в родном отделе, в тепле и сухости.

Открывая дверь, Ксения внутренним взором видела свой отдел, четыре стола, составленные попарно, китайскую розу на подоконнике, облупленный шкаф и Еремееву, которая всегда приходит первой. На Еремеевой почему–то было модное джинсовое платье, хотя в пятьдесят лет это, мягко говоря, странно.

Ксения перешагнула порог и вместо лестничной клетки увидела перед собой комнату с четырьмя столами и китайской розой, а также Еремееву в джинсовке.

— Ксюша? — удивилась Еремеева. — Так рано?

Изумленная тем, что галлюцинация заговорила, Ксения отступила назад, захлопнула дверь и с минуту стояла без всякого соображения. Вроде выспалась она хорошо, видениям являться не с чего… Она опять открыла дверь, страстно желая увидеть именно лестничную клетку — так и случилось.

Разумеется, и колготки Ксения забрызгала, и ноги промочила, иначе и быть не могло. А самое забавное ждало ее в отделе.

Когда она вошла, Еремеева посмотрела на нее с великим подозрением.

— Здравствуйте, Галина Петровна, Шура, здравствуй. Алла Григорьевна…

— Здоровались уже, — сообщила ей Еремеева. — В своем ли ты, голубушка, уме? Или не выспалась?

— Вы о чем, Алла Григорьевна?.. — внутренне холодея, спросила Ксения.

— Или ты бурную ночь с кем–то провела? — и, обращаясь к коллегам, Алла Григорьевна сообщила: — Полчаса назад открывается дверь и появляется наша красавица. Я здороваюсь, а она смотрит на меня, как на нечистую силу и захлопывает дверь, воображаете?

— Ксюшенька! — ахнула Галина Петровна. — Да что же это с тобой такое?!

Самый юный сотрудник отдела Шура фыркнул.

— Я… это… — сказала Ксения. Тут только она заметила, что Еремеева действительно в джинсовке.

К счастью, зазвонил телефон. И начался рабочий день. В отделе снабжения крупного треста день этот был достаточно суетливым и муторным. И, естественно, через полчаса все и думать забыли про странное явление Ксени. Все — но не она сама.

Ничего противоестественного в том, что женщина пришла на работу раньше времени, не было. Ну, скажем, ночевала в гостях. Как почти разведенная она имеет право ночевать где угодно. Ну сунулась в отдел — хотела посидеть в одиночестве. Ну увидела Еремееву и непроизвольно шарахнулась обратно. И вообще, как было принято говорить в девичьей компании времен Ксюшиной молодости: “Пьяна была, не помню”. Хотя девочки и не знали, как это — быть пьяной.

Ксения вспоминала, как же это было. Как ей не хотелось выходить на улицу, как она представила себе теплую комнату, в которой ее ждут мягкие тапочки, а за шкафом висит на всякий случай огромная шаль, в которую можно закутаться с головы до ног. И, внутренне настроенная на китайскую розу, она отворила дверь…

А с дверью этой возился преследуемый головорезами боцман. Гангрена. И вставил в замок, между прочим, какую–то штуковину.

Вопрос: связаны ли проказы боцмана Гангрены с сегодняшним странным приключением?

Ксения горела от нетерпения — поскорее попасть домой и убедиться в своем предположении! Но ей пришлось забирать в садике Мишку с Анжелочкой, развлекать их перед ужином, кормить, опять развлекать. И только уложив Мишку, она осталась наедине с дверью.

Ксения задумалась — что бы такое вообразить для эксперимента? И она представила себе квартиру свекрови. Поскольку ей довелось там жить, эту квартиру она хорошо знала. И она вызвала перед глазами раскладной диван, журнальный столик перед ним, два безобразных кресла — стандартный уголок отдыха, который свекровь почему–то боготворила. Видимо, она считала, что в приличной квартире просто необходимо иметь этот громоздкий и совершенно непрактичный кошмар. У всех есть — значит, и у меня должно быть!

С трепетом Ксения толкнула дверь…

— Ты? — удивилась свекровь. Она сидела в кресле с вязанием, а Ксения стояла в дверях спальни. — Ты как сюда попала???

Выбраться из кресла было не так–то просто. А захлопнуть дверь Ксения могла в любую секунду. Поэтому она еще понаблюдала, как свекровь ошалело хватается за подлокотники, упустив с колен клубок шерсти.

Вернувшись к себе, Ксения поняла, почему она оказалась выглядывающей именно из спальни. Она привыкла видеть ту комнату именно с такой точки.

Она пошла на кухню, заварила себе крепкий чай и в глубокой задумчивости облокотилась о подоконник.

Ей в руки судьба дала нечто непонятное, дала случайно, не учитывая ее добродетелей и заслуг. И тем не менее этот странный дар давал ей власть… да, власть.

— Ведь до сих пор, кто только не командовал Ксенией! Родители, соседи, муж, свекровь… кто еще? А она терпела, утешаясь теми самыми сказками, которыми теперь пичкала Мишку, только во взрослом варианте.

Надо отдать Ксении должное — никакой уголовщины ей в голову не пришло. И даже о сведении счетов она сперва не подумала. Ей хотелось немногого — в дождь не мочить ног и не толкаться в троллейбусе.

И на следующее утро эта мечта сбылась.

Правда, небольшой прокол все же получился.

— Ну, ты и шустро бежала! — восхитился Шура. — Плащ совсем сухой, зонтик — тоже!

— Меня знакомый на машине подвез, — ответила Ксения.

Понемногу экспериментируя с дверью, она выяснила, как работает устройство боцмана Гангрены.

Загадав любой интерьер, можно было открыть дверь и получалось, будто ты входишь в помещение через имеющуюся там дверь, все равно, дверца ли это холодильника или вообще окно. Также оказалось, что вернуться можно только в собственную квартиру.

Когда однажды Ксения, увидев очередь в три версты на выставку чуть ли не Луврской коллекции импрессионистов, решила вечером посетить ее и в одиночестве насладиться живописью, она нечаянно включила сигнализацию. Пришлось удирать. Ксения была уверена, что преследователи лупили что есть сил в ту дверь, за которой она скрылась, но этих ударов не слышала.

Преподнесло устройство и еще один сюрприз.

Ксения, что греха таить, немного поглядывала на Шуру. Муж ее бросил, имела же она право позаботиться о своем будущем. Конечно, ей бы и на ум не взбрело как–то дать понять Шуре, что он ее заинтересовал…, если бы не дверь. И вот, не очень веря в успех своей затеи, Ксения представила себе симпатичную физиономию Шуры, поскольку интерьера его обиталища, естественно, не знала, и вошла не более и не менее как в ванную, где Шура принимал душ. Поскольку он стоял с намыленной головой, то и глаза у него, к счастью, были закрыты.

— Это ты, ласточка? — сквозь мыльную пену спросил Щура.

Ксения закрыла дверь. Так она поняла, что устройство ловит цель по одной детали.

Ее сперва развлекала роль привидения. И другого употребления для двери она не предвидела. Потому что каждый на свой лад находит применение предметам. Покажите обыкновенный булыжник домохозяйке, уголовнику, строителю и художнику. Хозяйка приспособит его в качестве гнета для бочки с солеными огурцами, строитель использует для фундамента, художник потащит в сад камней, а уголовник… нет, нет, только не это!

Итак, роль привидения вполне устраивала женщину, замотанную житейскими мелочами, но все еще ищущую утешения в сказках. Тем более, что особо экспериментировать времени не было.

Но, опять–таки по вине плохой погоды, Ксении пришлось расширить сферу действия двери.

Мишка пришел из садика сопливый. А ночью ему стало совсем кисло. Температура поднялась, а в аптечке не было ни таблетки аспирина.

Ксения кляла себя последними словами. Еще муж ругал ее за бестолковое ведение домашнего хозяйства. Наверно, поэтому и бросил ее… и был прав! Требовался аспирин, нужны были свежие горчичники… И все это — в половине второго ночи.

Она не сразу вспомнила про дверь. Когда же вспомнила — было уже не до радости. Так она торопилась.

Она вошла в темную аптеку. Где зажигается свет, не знала Пришлось вернуться за свечой. Прямо из витрины достала аспирин. Горчичники оказались старые. Пришлось устроить обыск. Деньги за лекарства оставила там, где брала аспирин.

Через несколько дней — новая нелепость. “Выпала в дефицит” манная крупа.

Нельзя сказать, что Мишка так уж любил манку. Но Ксения плохо стряпала. Манную кашу еще варила съедобно, а вот с рисовой возникали проблемы.

Она здраво рассудила, что на складе любого магазина должен быть аварийный запас манки. Она вообразила себе полки с кулями и пакетами… и открыла дверь.

Склад, судя по всему, был не магазинный. Какой–то погреб. Полки из досок с занозами. В углу стоял ларь с картошкой.

В поисках манки Ксения методично заглядывала во все ящики. И чего там только не увидела!

Была в этом погребе недорогая и хорошая колбаса, была в нем гречка, были прекрасные рыбные консервы. Сперва Ксения тупо твердила себе, что ей нужна только манка, и ничего кроме манки, но когда она добралась до банок с ананасовым соком, ее захлестнула ярость.

Мишка в жизни своей не пробовал ананасного сока, он не знал вообще, что такое ананас.

Если бы Ксения вздумала кормить Мишку так, как рекомендует медицинская литература, то одевать его было бы уже не на что. Это с одной стороны. А с другой — она понятия не имела, где люди берут всю эту вкуснятину.

Однако ее ребенок тоже имел право на фрукты и витамины, такое же право, как соседская Анжелочка. И ее ребенок только что перенес серьезную простуду, он выздоравливал, фрукты и витамины были ему необходимы.

Не чувствуя никаких угрызений совести, Ксения взяла две банки ананасового сока, тресковую печень, еще какие–то деликатесы. Деньги с точностью до копейки оставила на полке.

Манка была уже ни к чему.

Выздоравливающий Мишка требовал общения. И Ксения все время проводила с ним. Мишка и вылазки в дверь — вот что составляло теперь ее жизнь, пока она сидела на больничном. И, естественно, они не могли долго существовать сами по себе. Рано или поздно, а Мишка должен был как–то узнать тайну двери.

Ксения пришла бы в ужас, если бы кто–то рассказал об этом ребенку. Но молчать об устройстве боцмана Гангрены она больше не могла. Раньше ее отвлекали работа и Шура. Теперь ни того, ни другого не было.

— Мам, сказку! — тыча пальцем в часы, потребовал Мишка.

— Опять про фею?

— Опять!

— Ну, слушан. Но когда я кончу сказку — сразу спать. Договорились?

Ксения запустила руку в кудряшки сына и подумала, что вот выздоровеет — и надо его постричь, совсем похож стал на девчонку.

— В одной далекой стране жила–была фея, — начала Ксения. — Когда она была маленькая, ее мама видела, что она очень скучает. “Чего ты, доченька, хочешь?” — спросила феина мама. А доченька молчит. “Может, ты хочешь конфет? Или мандаринов? Или котенка? Или собачку?” А доченька молчит. И тут феина мама догадалась. “Я знаю, чего ты хочешь! — сказала она. — Ты хочешь, чтобы у тебя был маленький братик, и ты могла с ним играть!” И тут фея обрадовалась и говорит: “Скорее принеси мне братика!” А ведь ты, Мишка, знаешь, что достать хорошего братика нелегко. Думала феина мама, думала и придумала. Позвала она своих верных слуг, белых лебедей, и говорит им: “Летите, мои лебеди, в королевство За–семью–морями. Там у короля и королевы растут трое сыновей. Возьмите самого младшего и принесите сюда! Он будет братиком моей дочки!” Полетели белые лебеди, прилетели в королевский дворец и украли младшего принца. Принесли они его к маленькой фее, и стали дети расти как брат и сестра. И вот они выросли. У феи был день рождения. К ней собрались гости и каждый принес подарок. Одна старая фея подарила ей волшебную палочку, другая — шапочку–невидимку, а третья фея говорит: “Я подарю тебе новое имя”. “Какое же это будет имя?” — спросила маленькая фея. А старая ей говорит: “С сегодняшнего дня ты станешь повелительницей всех дверей на свете. Ты сможешь открыть дверь своей спальни — и выйти в замке Синей Бороды за сто миль отсюда, А звать тебя будут фея Дверинда…”

Сочинять похождения феи Дверинды Ксении было легко. Да и особого сочинительства тут не требовалось. Сюжет обычно был простой: названый брат Дверинды попадал во всякие неприятности, а она его выручала. Названый брат крался по заколдованному замку, срабатывала сигнализация, за ним гнались великаны, а фея Дверинда, увидев эти ужасы в волшебном зеркале, открывала ему потайную дверь в стене, куда он нырял, и великаны понапрасну лупили здоровенными кулачищами по камню.

Мишка довольно быстро понял принцип обращения с дверью и принялся усложнять задачу Дверинды. Вот нет у нее волшебного зеркала — как тогда? Или Дверинда по милости злого волшебника временно ослепла — может ли слепой человек что–то внутри себя увидеть?

В человеческой медицине Ксения был? не сильна. Физиологию фей тоже не знала, но там вранье ни к чему не обязывало. И вообще, общаясь с Мишкой, все чаще обнаруживала прорехи в своем образовании.

Пришлось как–то ночью нагрянуть в академическую библиотеку и взять на дом кое–что увлекательное. Разумеется, с намерением вернуть.

Понемногу библиотечные книги заполнили целую полку.

А с шубой история вышла уже вовсе детективная.

Ксения забралась на склад универмага, туда, где меховые изделия, без всякого злого умысла. Близился конец месяца — ей хотелось знать, стоит ли каждый день сюда наведываться, или ничего ей по карману в продажу не выкинут.

Ну, шуба, конечно, ее не устраивала, шуба кусалась. Но пальтишко со скромной чернобурочкой она еще могла себе позволить. Тем более, мать сменила гнев на милость и обещала подкинуть сотню–другую.

Но, явившись ночью на склад, Ксения обнаружила, что она там не одна.

Две женщины и мужчина снимали с вешалок и доставали из пакетов меха, негромко при этом переговариваясь. Ксения поняла, что это заместитель директора универмага и две заведующие секциями. Намерения же у них были забавные — вынести побольше ценных мехов и поджечь склад. Они все продумали, пожар должен был начаться одновременно в трех местах так, чтобы к утру все, что надо, успешно сгорело.

Поджигатели рассчитывали также, куда именно будет распространяться огонь, и в труднодосягаемой для него области разместили несколько дорогих шуб. А то, обнаружив одну обгорелую дешевку, милиция смутится — странный пожар какой–то, каракуль пожрал, а синтетику даже не расплавил. Поджигателям была нужна парочка полуобгоревших каракулевых шуб, чтобы версия о гибели всей партии в огне выглядела убедительно.

Слушая все эти ужасы, Ксения сидела на корточках в углу и дрожала от страха. Она никогда в жизни не видела пожара и наивно предполагала, что огонь распространится со скоростью света и она не успеет добежать до своей двери.

Оставив подожженный мусорник и кучки бумаги на полу, поджигатели удалились.

Ксения несколько минут удивленно смотрела, как горит бумага. Опомнилась она, когда огонь перекинулся на оконную занавеску. Тогда Ксения содрала занавеску и кинула ее подальше — дотлевать.

Потом она обошла и внимательно разглядела обреченные вещи. Разумеется, примерила обе шубы. Одна оказалась ей впору.

Ксения подумала — ведь все равно эта шуба должна была погибнуть. А если не погибнуть — то быть украденной или проданной втридорога из–под прилавка. А у нее никогда в жизни не было шубы. Опять же — она погасила пожар и спасла кучу материальных ценностей. И с другой стороны — поджигатели сперли такое количество мехов, что одна шуба роли уже не играет.

Убедившись, что все погасло, Ксения в шубе вернулась к себе домой. Там она повесила дорогую вещь в шкаф и осознала убожество всех своих прочих вещей — платьев, юбок, плащика, свитерков…

Логика ее мыслей оказалась такова, что на следующий день она побывала в театре. И наведывалась туда несколько раз — пока не выбрала подходящего места и времени для кражи парика.

Блистающая туалетами режиссерская жена один раз в жизни сделала удачный ход — знала, в какую постель ей лечь. И этого ей хватило на двадцать лет. А Ксения даже одного удачного хода не сделала. Вуз она выбрала дурацкий. Кому в самом деле нужно такое знание английского языка, какого добивались и добились от нее? С таким английским можно работать только младшим инженером в отделе снабжения треста, не имеющего выхода за границу. Люди на таком английском не говорят! Замуж она вышла неудачно. Вот разве Мишка… И то — пока маленький, пока любит сказки.

Притащив домой шубу, Ксения поняла, что наряды режиссерской жены — прямое оскорбление ей, Ксении.

Если вдуматься, и карьера ее была для Ксении оскорблением. Ксения подозревала, что актерского таланта у нее самой примерно столько же, сколько у режиссерской жены, притом она моложе.

Глядя на окаянную шубу, Ксения перебирала в памяти всю свою жизнь — жизнь неумехи, растеряхи, неудачницы. И крепла в ней злость — на мужа, который не сумел сделать из нее счастливую женщину, на мать, которая не приучала к хозяйству, на свекровь, которая, как ни билась, не научила ее вязать.

Дальнейшие действия Ксении были просты и логичны. Она занялась собой.

Человечество задолжало ей немало. Она имела право хоть последние годы уходящей молодости прожить так, как режиссерская жена: слушать комплименты, а не воркотню Аллы Григорьевны или Галины Петровны, не пошлые шуточки снабженцев.

Она принесла из комиссионок несколько хороших косметических наборов по сто рублей и больше. Дешевой и хорошей косметики в продаже не было — следовательно, это жизнь вынудила Ксению экспроприировать дорогую косметику. Как–то она забралась в косметический кабинет, но ушла оттуда несолоно хлебавши: импортные названия кремов и лосьонов были для нее китайской грамотой.

И тем не менее визитов к косметологу, парикмахеру, портнихе нельзя было откладывать.

Перед Ксенией оставался только один барьер. Ей очень не хотелось его преодолевать. Но однажды, позаимствовав в комиссионке роскошное платье и туфли к нему, она явилась в ночной бар. Ей безумно хотелось танцевать, она заказала физ и села к стойке ждать приглашений.

Женщины смотрели с интересом на ее туфли и платье, иронически — на самодельную прическу. Мужчины не смотрели вообще.

На следующий вечер Ксения отправилась в банк.

Она не хотела брать деньги у частного лица — это было бы неприкрытым воровством. Но деньги в банке — государственные, принадлежат всему народу, а, стало быть, и ей.

Для начала ей вполне должно было хватить пяти тысяч…

В тот вечер Мишка опять ждал сказку про Дверинду. И опять Ксения отговорилась, что принесла с работы кучу бумаг, с которыми нужно разобраться до завтра. Она даже разложила их на столе.

Дело в том, что Ксения наконец–то выследила одну финскую баню, где собирались на досуге ответственные лица. Она уже побывала в этой бане и завела одно многообещающее знакомство. Так что, укладывая сына в постель, она горела от нетерпения.

— Давай я тебе лучше дам книжку с картинками, — предложила Ксения, которой еще нужно было вымыть и высушить волосы, сделать легкий, незаметный грим и успеть на склад универмага за махровой простыней.

— Там не будет Дверинды, — жалобно сказал Мишка.

— Там будут другие феи.

— Ма–ам, ма–ам… Ну, расскажи про Дверинду и названого брата! Как он ходит по заколдованному замку, а, мам? Расскажи!

— Я тебе уже сто раз рассказывала.

— Ма–ам…

— Ну, чего тебе?

— А Дверинда — она на самом деле?

— На самом. Держи книжку. Видишь — на картинке?

— Дверинда — она такая?

— Такая, такая.

Фея была нарисована классическая — в длинном приталенном платье, в метровом колпаке с лентами и при маленьких крылышках.

— Ма–ам… Она только к названному брату приходит, а мам? К другим она не приходит?

— Она приходит к мальчикам, которые хорошо себя ведут и засыпают без всяких сказок. Понял?

— Понял…

Мишка вздохнул.

Чувствуя что–то вроде легких угрызений совести, Ксения чмокнула его в щеку и пошла собираться в баню. Потом она осторожно заглянула в комнату — мальчик спал. Ксения забрала у него книжку с феей и, выходя в прихожую, подумала, что растит слишком уж впечатлительного фантазера. Ну верить в Деда Мороза с подарками — еще куда ни шло. Но фея Дверинда, которая приходит на помощь… Названный брат сражается с драконом, открывается дверь в стене — Дверинда! Названный брат в королевском замке вот–вот выпьет кубок с отравленным вином, открывается дверь — на пороге, естественно, Дверинда. Нет, в жизни мальчик должен рассчитывать только на самого себя. Пора сворачивать эту эпопею с Двериндой.

Ксения усмехнулась — еще так недавно ей самой нужна была защита, пусть хоть такая. Нет, неудачника она растить не станет. Он обойдется без фей.

Она вообразила себе пейзаж городской свалки, открыла дверь и услышала вонь. Не глядя, Ксения забросила туда книжку и пошла собираться.

Вернулась из финской бани под утро. Все, что было запланировано, произошло. Сказать, что Ксения стала от этого намного счастливее, нельзя. Она просто безумие устала да еще выпила, а назавтра была рабочая суббота. Добрела до постели, повалилась и уснула мертвым сном.

Утром проснулась от странного ощущения — было тихо и пусто. Ошалело посмотрела на часы: вот–вот зазвонят. Но почему Мишка не зовет ее?

Насилу встав, Ксения вошла в Мишкину комнату.

Сына в постели не было.

Она дважды обошла квартиру, звала ребенка, шарила палкой от швабры под тахтой и на антресолях. Наконец догадалась посмотреть на вешалку.

Мишкиной курточки не было.

Пропал также пластмассовый богатырский комплект, обычно висевший на спинке Мишкиной кровати, — шлем, щит и меч.

Мишка вполне мог, встав на цыпочки, открыть дверь, хотя это ему строжайше запрещалось.

Ксения стала соображать — куда мог ночью или ранним утром отправиться ребенок? К свекрови? Но он ездил туда только на трамвае, он не найдет дорогу. К папе? Но даже сама Ксения не знала, где поселился этот папа. В садик? Опять же — троллейбус… Куда, куда, черт побери?..

И вдруг она сообразила: ведь найти Мишку проще простого. Незачем метаться — вот она, дверь с секретом. Ксения представила себе лицо сына, решительно нажала ручку… и оказалась на лестничной клетке.

Она сперва не поняла, что это за интерьер. Ни на ступеньках, ни па подоконнике Мишки не было. Стала озираться и поняла, что лестничная клетка, можно сказать, ее собственная. И попасть сюда из квартиры она могла без всяких усилий воображения.

Вернулась, села в прихожей на табурет и задумалась. Странная штуковина боцмана Гангрены явно засбоила.

Ксения решила повторить. Опять представила себе сына, в курточке и красном шлеме, опоясанного пластмассовым мечом. Опять открыла дверь. И опять оказалась там же…

Тогда ей стало страшно. Она попыталась вообразить что–либо другое, так, для проверки, ведь не могла же эта штука испортиться сразу и безнадежно! Перед глазами встала почему–то лишь финская баня — вернее, тот кавардак, который царил там под утро. Ксении было наплевать — баня так баня! — она шагнула в дверь и нос к носу столкнулась с бабкой–истопницей. Бабка волокла авоську с пустыми бутылками. За ее спиной торчал дед–истопник со сломанным стулом в руке. Стул ломали всей буйной компанией, с воплями и хохотом, уже неизвестно для какой надобности.

Ксения шарахнулась обратно. Значит, дверь все–таки действовала…

И тут вдруг она поняла.

Ребенок пошел искать Дверинду.

Эта версия, конечно, не объясняла до конца странного поведения двери, но Мишка и в самом деле мог угодить в какое–то место, связь с которым для боцманской конструкции была затруднительна.

Ксения заметалась по квартире. Должна ведь прийти в голову отгадка этой дурацкой истории! Попыталась представить ход мыслей мальчика. Дверинда… какая она? Мишка мог вообразить ее только по картинке. Картинка — в книжке, книжка — на помойке. А Ксения помнит только высоченный колпак и широченные рукава. Ну, еще пояс под грудью… кажется, зеленый. Но попытаться можно.

Ухватившись за дверную ручку, она яростно представила себе женскую фигуру в самом длинном колпаке, с роскошными кудрями из–под него, со свисающими лентами и прочими аксессуарами. Лица у фигуры пока что не было.

Дверь открылась. Ксения шагнула — и оказалась в длинной и узкой комнате. Вдоль стены на уровне плеч тянулась длинная палка, на ней висели вешалки, а на вешалках — пестрое тряпье.

У окна стояла швейная машинка, за ней сидела сосредоточенная девушка и стремительно строчила. Женщина в длинном лиловом платье и колпаке стояла перед зеркалом и прилаживала зеленый пояс. У ног ее ползала другая жепщина, в халате, и подгибала подол платья.

Фея обернулась, мотнув роскошными золотыми кудрями, подозрительно знакомыми Ксении.

Это была режиссерская жена.

Ксения ввалилась обратно в прихожую.

С ненавистью посмотрела она на замок, так диковинно оснащенный боцманом Гангреной. И ей показалось, что вот он, виновник! Вот из–за кого у нее пропал сын. Этот боцман обязан знать, как действует его адская машина!

С трудом Ксения вызвала из дебрей памяти лицо рыжего боцмана. И нажала ручку…

В кают–компании играли. Играли уже вторые сутки.

Игра шла крутая, в заклад ставили кошмарные вещи, — был, кстати, случай, когда юнга выиграл на сутки ключ одной из хронокамер. Извлекали потом беднягу аж из казематов святой инквизиции.

Капитан не возражал против игры как таковой, но в отдельных, самых нелепых случаях вмешивался и аннулировал результаты.

Старый мудрый капитан понимал, что экипажу, во–первых, нужна разрядка, а во–вторых, десантники–спасатели, последняя надежда хроноразведки, не должны очень уж выходить из исторических ролей. Бог весть, с каких пор, на протяжении всей истории человечества, мужчины пили, курили, сквернословили и играли в азартные игры. Насчет питья на корабле было строго, а прочее — по обстановке. Если спасатели сидят в засаде и с минуты на минуту ожидают провала хроноразведчика — тогда, конечно, никаких проказ. Но если выпадает неделя вынужденного безделья — почему бы и нет?

— Вы, боцман, черт подери, в этом вопросе категорически неправы, — мягко и невозмутимо сказал высокий остроносый мореход в белой батистовой рубашке, выбившейся из фиолетовых штанов, и в ботфортах до пупа.

— Епическая сила! — изумился боцман. — Я выкидываю шесть и пять и я же еще не прав!

На сей раз он был одет с варварской роскошью — в парчовый камзол, бархатные штаны и перевязь чуть не в фут шириной, но был босиком, с белой повязкой на левой ноге.

Десант сгрудился над столом, где лежали только что выброшенные кости.

Тут дверь штурманской рубки распахнулась, в высокий порог вцепились две руки, и раздался отчаянный крик.

Руки тянулись откуда–то снизу, ногти покрыты ярким лаком. И вопль был тоже явно дамским.

Женщина на десантном корабле — дело, конечно, нередкое. Есть женщины–хроноразведчицы, есть врачи. Но Они путешествуют в пассажирских каютах. Там, где вторые сутки идет большая игра десанта, женщине делать нечего. А женщина в штурманской рубке — это вообще нонсенс, это привидение! Если у штурмана в рубке появилась бы женщина, он бы навеки остался заикой. И если она вылезает оттуда, да еще ползком, — то, позвольте, где же штурман???

Вопль повторился.

Реакция у десантников нормальная. Еще не подведя теоретическую базу под это недоразумение, несколько человек бросились к дверям, втянули женщину в рубку и поставили на ноги.

Она онемела от потрясения. Молча обводила взглядом кают–компанию и озадаченные лица десантников. Наконец увидела, кого искала, и голос у нее прорезался.

— Боцман! Боцман Гангрена! — воскликнула женщина.

— Святая дева!.. — прошелестело в толпе десантников.

Боцман нерешительно шагнул к ней. Тут она несколько усомнилась и стала недоверчиво разглядывать его круглую физиономию.

Вместо веерообразной и роскошной бороды на боцмапе росла молодая сантиметровая щетина. Правда, тоже рыжая.

— Это вы, боцман?..

— Ну, я… — на всякий случай попятившись, сознался он.

— Что вы сделали с моей дверью? — быстро спросила она, а дальше вопросы так и посыпались: — Что вы вставили в замок? У меня сын пропал! Куда он мог попасть через эту вашу дверь? Почему она сломалась? Где мой сын?..

— Погодите, мадам, — галантно сказал высокий мореход, и Ксения узнала в нем предводителя головорезов. Правда, тогда он был буен и весел, а теперь полон внутреннего достоинства, но мягкий доброжелательный голос он изменить не мог и не пытался. — Мы, простите, ничего не поняли. Какая дверь, какой замок?

— Послушайте… простите, как вас зовут?.. — начала было Ксения.

— Лоцман Бром! — с удовольствием отрапортовал боцман Гангрена.

— Можно и так, — согласился остроносый, бросив на боцмана многообещающий взгляд. — Так я вас слушаю, слушаю…

— Помните, лестница? Вы гнались вот за ним, помните? Он пропал, помните? Вы у меня спрашивали, куда он побежал, помните?

— Помнить–то помню, — и лоцман Бром кратко объяснил ситуацию двум десантникам, в то время, как прочие, явно участники той недавней погони за боцманом Гангреной, повалились на низкие диваны и кисли со смеху. — Вас, ребята, еще не было, когда наш боцман проиграл в лото бороду и не придумал ничего лучше, как спасаться в хронокамере. Поймали мы его в пятнадцатом веке, в тибетском монастыре. Там же и побрили.

Боцман мрачно отвернулся.

— Побрить–то побрили, — продолжал лоцман, — по он, оказывается, по дороге успел связаться с женщиной. Уму непостижимо, как мало на это, оказывается, нужно времени… Боцман Гангрена! Что такое сделали этой женщине? Отвечайте!

— Ничего особенного, экран в замок вмонтировал, — проворчал боцман.

— Экран телепортации???

— Да…

Несколько человек присвистнуло.

— Ну теперь, по крайне мере, ясно, как вы сюда попали, мадам, — обратился лоцман к ошалевшей Ксении. — Ясно в принципе. Фактически же этого быть не могло. Те экраны, которые хранились у “боцмана, а он за разбазаривание судового имущества еще будет отвечать где следует, маломощные. Радиус действия — километра три, не больше. А вы оказались… я даже объяснить вам не могу, где вы оказались, мадам! Вы ведь не физик–теоретик? Нет?

— Отдайте мне сына, — глухо сказала Ксения. — Он вышел через этот ваш экран и пропал.

— Хорошо, сейчас мы с вами во всем разберемся, — лоцман ласково обнял Ксению за плечи, — и мы немедленно вам поможем. Ваш экранчик, скорее всего, не выдержал нагрузки и сгорел. Но у нас есть большой экран, довольно сильный. Вы ведь догадались, как им пользуются, правда? И что–то рассказали сыну?

— Что же я, совсем с ума сошла?! — возмутилась Ксения.

— Но в какой–то форме он все же получил информацию, — спокойно возразил лоцман Бром. — И получил ее от вас. Больше ни от кого не мог, понимаете?

Путаясь, сбиваясь, нервничая, Ксения рассказала про фею Дверинду.

Десантники загалдели. Мысль о том, что мальчик, невзирая на маломощность экрана, угодил куда–то в дебри мировой истории, осенила их одновременно. И всем эта мысль понравилась: уж тут–то они могли помочь вполне профессионально.

— Надо связаться с художниками по костюмам! Это же позднее средневековье, последние крестовые походы!

— Высокие колпаки бабы носили в Столетнюю войну, балда! Я был при Креси и Азенкуре, я точно помню!

— Раздвоенные такие колпачки с вуалью и пояс под самой грудью они носили! Я тоже был при Креси, а потом при королевском дворе, когда Бодрикур привез туда Жанну д’Арк!

— Потише, пожалуйста, — попросил лоцман. — В этом нет надобности. Мы поступим проще.

Он повернулся к Ксении.

— Пойдем. Я думаю, капитан пустит вас к экрану. Случай исключительный… И вы возьмете за ориентир сына. Вот и все.

— Уже пробовала, не получилось…

— Получится. Экран мощный, он хронокамеры обслуживает.

Когда капитан ввел Ксению в переходную камеру, где стоял блок с экраном, она растерялась. Перед ней была дверь, за которой, несомненно, ждал Мишка, сзади стояли боцман Гангрена, лоцман Бром, прочие десантники, а она взялась за черную отполированную ручку серебряной двери и застыла в нерешительности. Лоцман положил ей руку на плечо и осторожно подтолкнул вперед.

Ксения увидела лицо сына и толкнула дверь.

Сына не было. Было вот что.

Перламутровая какая–то трава с черными прожилками. Из травы — кусты с голубоватыми листьями и мелкими черными ягодами. За кустами — деревья в синей пушистой листве. И бледно–фиолетовое небо.

Ксения шагнула туда, в траву. И тут ветви куста шевельнулись и сложились в силуэт высокой стройной, женщины. Еще мгновение — и силуэт заполнился деталями — поясом под грудью, каймой по подолу. И, наконец, возникло лицо — по земным понятиям, смертельно бледное, даже прозрачное, но фантастически красивое.

Это строгое лицо неподвижностью своей испугало Ксению. Она едва шевельнула рукой, готовясь подать ее незнакомке, и тут женщина едва заметно покачала головой.

Ксения приоткрыла было рот, чтобы позвать сына, но незнакомка протянула руку к ней — ладонью вперед, отталкивая.

Прикосновения Ксения не ощутила, однако волна неземного воздуха, пронизанного искрами, пошла от руки и вынесла Ксению в переходную камеру.

Дверь захлопнулась.

Ксения закрыла лицо руками.

Боцман Гангрена, чья совесть в этом деле была нечиста, подошел к ней и, набычившись, встал рядом.

— Ты, это… плакать–то зачем? — боцман шумно вздохнул. — Дура ты, дура,. Найдем мальчишку, не реви. Не реви, слышишь?

Е. МАНОВА ИГРА

Нас было пять глупцов, пять бабочек, беспечно порхнувших на огонь…

Экая ерунда! Просто пять человек устроилось на работу.

Что нас свело? Эдика — лишняя десятка и перспектива роста, Инну нелады с прежним начальником, Александр отработал по распределению и вернулся в родительский дом, а Ада увидела объявление на остановке. Ну, а я… Как–то даже неловко… Просто потребность начать сначала, переиграть судьбу.

До этого семнадцать лет на одном месте. Целая жизнь. Ходишь одной и той же дорогой, садишься в один и тот же вагон метро, заскакиваешь в одни и те же магазины, и твой стол — это уже часть тебя, даже страдаешь втихомолку, когда пора заменить его другим.

И время тебя словно не трогает: те, что рядом, стареют вместе с тобой, и только новички оказываются все моложе и все бестолковее, и ты удивляешься этому, не замечая, что это ты меняешься, уходишь все дальше от своей молодости и своих первых шагов.

И все–таки время свое возьмет… сразу или не сразу… как повезет. Просто все больше людей зовет тебя по имени–отчеству, и на улицах с тобой уже не заигрывают, а в очередях говорят “женщина”.

Вдруг или не вдруг, но поймешь наконец: молодость ушла, ждать больше нечего. И тогда приходит это сосущее желание спрыгнуть на ходу, начать все сначала.

Игра началась в понедельник. Это я очень хорошо запомнила, что в понедельник. Не суеверна, а все–таки…

— Не будем спешить, — сказал мне тот, кто брал меня на работу директор этого учреждения. — Устраивайтесь, знакомьтесь с людьми. Дня так через три… думаю, мы уже сможем поговорить?

— Да, конечно.

— Значит, в понедельник. Я сам к вам загляну. Прямо с утра.

Мы все успели за три дня. Выписали и повесили шторы, переставили и распределили столы, привезли из дому цветы на окна. Даже предварительно набросали планы. К все время, пока мы, обживаясь, сновали по этажам, вокруг кипела дружная и непонятная жизнь большого учреждения. А в понедельник нас встретила тишина.

Нет, мы это не сразу заметили. Просто так, ярко и деловито, в стылой темени ноябрьского утра сияли окна — все, кроме наших трех, и мы стыдливо прошмыгивали по лестнице, радуясь, что не встретили никого на пути. Еще полчаса, чтобы прийти в себя после транспортных передряг — и мы услышали тишину. Никто не ходил и не разговаривал в коридорах, не хлопали двери, не трещали машинки, не звенели телефоны. Ти–ши–на.

Почему–то никто не решился выяснить, в чем дело. Сбились в дальней комнате и ждали обещанного визита.

В десять у меня сдали нервы. Что угодно, лишь бы не ждать!

Так все и было, как я чувствовала: кроме нас в здании никого.

Эд сидел, поигрывал желваками на скулах, и в глазах уже не страх, а злость. Перепуганные девочки, позеленевший Сашка, — а кругом тишина. Опасность. Страх. И я собралась. Легче, когда есть за кого отвечать. Я и ответила на прямой взгляд Эда:

— Саша, останетесь с девочками. Эд, вы со мной?

Бродили. Бесстыдно заглядывали в столы, натыкаясь неожиданно на интимные вещи. Копались в бумагах, пытаясь хоть что–то разузнать об этой конторе.

Без толку. В первый день не поняли, а потом все исчезло. Бумаги из папок, личные вещи из столов.

Нет, по порядку. Просто в пять ноль–ноль входная дверь оказалась открытой, и мы вышли на волю. Мы даже не кинулись наутек. Постояли, с ужасом глядя, как гаснут окна — вразброд, словно и правда в разных комнатах люди по–разному кончают работу.

— Завтра приходить? — робко спросила Ада.

Я поглядела на них, подумала, вздохнула и сказала, что да.

Вечером я додумалась только позвонить в справочную: “Номер директора УСИПКТ, пожалуйста”. — “Учреждение в списках абонентов не числится”. Конечно! Потом звонил Лешка, мой сын. В таких вещах он гений: выдумал какую–то неправдоподобно убедительную историю, и девочки честно искали названный им номер, даже перезванивали два раза.

Не числится.

Ловушка захлопнулась.

На третий день я не пошла на работу. Взяла и не пошла. Посмотрим, что выйдет. Маленькая такая надежда: а вдруг это — чем бы оно ни было существует лишь в том здании, и еще можно вырваться? Только я не очень в это верила, и не удивилась, когда часов в десять мне позвонили.

— Что случилось, Зинаида Васильевна? — спросил невещественный директор. — Вы нездоровы?

— Здорова, — ответила я нахально. — Просто не играю в глупые игры.

— Напрасно, — ответил любезный голос. — Мы прогулов не поощряем. Вы же не хотите испортить себе трудовую?

Я чуть не засмеялась, так это было глупо. Этим напугать? Хорошо, что я не засмеялась. Угроза была легонькая, но за ней… “У тебя двадцать лет стажа, ты хороший специалист и неплохой работник, но все это можно зачеркнуть двумя–тремя записями. И ты уже никому не докажешь. Ну–ка, подумай, сумеешь ли ты начать все с нуля?”

Я подумала и поняла, что не сумею. Уже за сорок, а Лешка кончает школу. Это будет еще тот кошмар — поступать в вуз. Сразу две жизни сначала? Еще лет пять назад вытянула бы, теперь уже нет.

Почему я сдалась так сразу? Шкурный опыт. Изучила на собственной шкуре, как легко поломать и как трудно починить. Чем кончается для нормального человека бюрократическая дуэль, особенно, если учесть, что жалобы пересылают тем, на кого жалуешься.

Да, безработицы у нас нет, что–то я, конечно, найду. Только вот “что–то” мне не подходит. Мне мой уровень нужен, то, чего я уже добилась. Совсем нелегко добилась, черт возьми! И деньги тоже. На сто двадцать не пойду, у меня Лешка, а Лешке надо учиться. Не на мужа ведь надеяться, который десять лет как исчез в неведомых просторах?

Да, доводы не могучие, и цеплялась я за них не от хорошей жизни. Просто за их банальностью удобно прятать свой страх перед дикой необъяснимостью того, что с нами случилось.

Дико и необъяснимо, что кто–то истратил столько денег и сил, чтобы завлечь нас в ловушку. (Нас? Зачем? Что мы такое?)

Дика сама добротность этой ловушки, ее необъяснимая громоздкость. И поэтому дико думать, что это необъяснимое позволит нам выскочить, отпустит просто так.

Ладно, я пока не рискую. Ребята — как хотят.

Ребята рискнули. Не Эд и не Инна (Эд выжидал, Инна — ревела), а Саша с Адой.

Сашка — просто душа — пошел в милицию. Некто в штатском выслушал его, пожал плечами и позвонил по номеру, который Сашка сдуру ему сообщил. Тут–то ему выдали такую характеристику Александра С., что бедному Александру пришлось срочно уносить ноги — во избежание.

А Ада просто тихо нашла местечко в другой конторе и соврала, что потеряла трудовую. Почти уладилось, но туда позвонили. Сообщили, что она работает там–то и сейчас находится под следствием по случаю крупной недостачи. Славно?

И опять мы сидели молча — пятеро на четвертом этаже — задавленные тишиной и меланхолией…

— Ладно, ребята, — сказала я. — Не киснуть! Подождем до получки. Вот если нам не заплатят…

Только для них — не сомневалась, что заплатят. Никто ни к чему не придерется, никто ничему не поверит, и любая комиссия найдет здесь то, что когда–то обмануло нас: вполне респектабельное живое учреждение.

И снова вопрос: как я с этим смирилась? Почему не сошла с ума от страха и бессилия? Почему не кинулась напролом искать справедливости… любой ценой? Наверное, эта цена была бы мне по карману. А я не могла позволить себя раздавить: со мной были эти четверо. Я за них отвечала.

— За работу, ребята! — сказала я им. — Пеший по–конному. Нет машины — и черт с ней? Задача ясна. Беремся за постановку.

Они не хотели. Это было слишком нелепо — заниматься работой, которая так явно никому не нужна. И все–таки по более нелепо, чем наше положение, и я смогла настоять на своем. Мы ведь заперты с восьми до пяти, если это время ничем не занять…

Мы начали и увлеклись. Даже Инна вынырнула из лужи слез, и оказалось, что она все–таки толковая. Я не скупилась на похвалы. Их было за что хвалить. Попробуй работать, когда все так страшно и нелепо, что никому не расскажешь и не попросишь о помощи.

Мне было легче. Я могла рассказать. Мой друг, моя опора, мой мужчина в доме. Не муж, который так хорошо знает, что сделал бы на моем месте, не мать, которая немедленно слегла бы от волнений, а бодрый, практичный шестнадцатилетний Лешка, который поверил… и не изводил меня советами.

Дни шли, мы работали, и души наши постепенно расправлялись даже под этим гнетом. Притерлись, узнали все друг о друге, и уже начинали осторожно шутить за почти семейным обедом. И Ада с Сашей уходили домой, взявшись за руки. Все становилось хорошо, так хорошо, что я ждала беды.

И мы услыхали шаги. Тяжелые, медленные шаги в коридоре — как грохот, как удар грома среди проклятой тишины. Мы замерли, глядя на дверь. Надо было пойти поглядеть, но я не смогла. Смог Эд. Встал и вышел в коридор.

Он сразу вернулся. По–моему, он не мог говорить. Он просто поманил меня, и я покорно пошла к нему.

Шаги уже удалялись. Я еде заставила себя поглядеть. Взглянула — и у меня мягко подогнулись колени, пришлось схватиться за косяк. То, что шло по коридору… я даже не поняла, какое оно. Темная, почти бесформенная тень. В конце коридора оно обернулось. Глянуло белыми, без зрачков глазами и свернуло на лестницу.

Я все не могла шевельнуться. Эд отцепил от косяка мои пальцы и втащил меня в комнату. Я знала, что он будет молчать.

— Что там? — тихо спросил Саша.

— Ничего, — резко сказала я (и голос мой совсем не дрожал), — нас это не касается. Инна, что вы мне хотели показать?

А вечером Лешка отпаивал меня валерьянкой и почти всерьез клялся разнести к чертям эту шарагу.

Так Оно и ходило теперь по коридору. Мы больше не выглядывали. Только Саша раз не выдержал: вылетел из комнаты и вернулся с перекошенным лицом. И тоже ничего не сказал.

— Работать! — говорила я злобно, когда раздавались шаги. — Эд, что у вас с модулем входного контроля? Ада, сколько можно возиться с одной схемой? Отвлекитесь, пожалуйста, от Саши!

Они не обижались. Глядели на меня с глупой благодарностью, начинали что–то говорить, но голоса срывались, путались, замолкали на полуслове, потому что перед нашей дверью шаги замедлялись, а потом начинали стихать совсем, и проходила черная, полная страха, вечность, пока они наконец раздавались снова.

Инна опять исходила слезами, Ада липла к Саше, Саша путался и огрызался, а Эд молчал. Хмурился, глядел куда–то в стенку, и в глазах у него была темная, тугая злоба. Я знала, что он скоро сорвется. Может быть, даже раньше, чем Оно войдет. Потому, что все мы знали: Оно войдет.

Я попросила Эда заглянуть ко мне. Через силу: ведь это значило принести в мой живой оазис дневной страх, но было уже пора.

Лешка соорудил нам кофе, поставил пленочку поуютней и занял стратегический пункт на диване. Без единого слова.

Все молчали. Две–три обязательных фразы — и молчание, смягченное музыкой.

— Оно войдет, — сказал Эд.

— Думаю, что да.

— А мы так и будем играть в страусов? А, Зинаида Васильевна?

— А что мы, по–вашему, должны делать?

— Что угодно! Да мы что… на необитаемом острове? Законов, что ли нет?

— Есть, — ответила я спокойно. — Только они против нас. Пока имеется только одно место, где нас выслушают.

— В третьей психушке, — объяснил Лешка.

Эд тяжело поглядел на него и отодвинул чашку.

— Ну да. Так проще. Сидеть и ждать, пока Оно… пока нас…

— Что? Слопают, как Красную Шапочку? Да нет, Эд, не слопают. Незачем.

— Тогда зачем все это? Для чего?

Мой любимый вопрос. Сколько это раз я его себе задавала?

— Чепуха какая–то! В наше время, в нашей стране… и никакого выхода? Не верю!

— Почему? Выход есть. Уехать куда–нибудь и начать все сначала. Ну? Сможете? У вас маленький ребенок и невыплаченный кооператив, у Инны муж–дурак и свекровь–злодейка, а я уже старовата… с нуля. Буду искать другой выход… поудобней.

— Не выйдет, мам, — сказал Лешка с сожалением. — Ты у нас, конечно, железный мужик, только… ну, сама знаешь.

— Все по полочкам?

— Во–во. — Помолчал, взъерошил волосы так, что они косо упали на лоб. Знаешь, мам… Короче, есть мысля.

— Мысль, — поправила я машинально. — Выражайся по–человечески.

— Да ладно, мам! Я что? Эта штука… ну. Игра (так он это и сказал — с большой буквы), она ж так и задумана, чтобы без смысла. Гляди: чего вы так залетели? Все по закону!

В первый раз Эд посмотрел на Лешку с интересом, и теплая волна материнской гордости обняла меня. До чего же я все–таки счастливая, до чего везучая, что у меня такой Лешка!

— На работу взяли, да? Хата есть, столы есть, денежки заплатят?

— Должны. А еще картошку не перебираем, улицы не метем, в колхоз, наверное, тоже не пошлют. А в самом деле, Эд, чего вам не хватает? Рай, а не работа. Отдачи не требуют, за дисциплиной не надзирают. Ну по коридору что–то бегает…

— Вот только не знаем, зачем это и что с нами завтра будет!

— Ну и что? Сколько угодно таких контор. Существуют неизвестно как, ничего не производя и всегда под угрозой закрытия. Там тоже никто не знает, зачем это и что с ним завтра будет.

— К чему вы ведете?

— Жаловаться хотите? А на что? В здании никого нет и по коридору кто–то ходит. Они же никаких законов не нарушают. Кому вы докажете, что над нами совершают насилие, что нас обрекли на пытку страхом? Для многих это просто идеальные условия. Только мечтать!

— Значит, помалкивать? Ждать, что будет?

— Нет! Искать выход. Смысл должен быть.

— Ма–ам! — сказал Лешка с укоризной. — Я ж про что? Нет смысла, понимаешь?

— Как это?

Он опять засунул пятерню в волосы в превратился в конопатого дикобраза.

— Пойми, мам… Оно, ну, эта штука… какое–то Оно вроде не наше… нечеловеческое.

Мы с Эдом так и уставились друг на друга. Я — обалдело, он — с кривоватой иронической усмешкой. А ведь есть в этом что–то. В слове “нечеловеческое”.

— Значит, пришельцы? — ядовито спросил Эд. — Фантастика для младшего школьного возраста?

— А чо? Хоть какая–то гипотеза. А у вас что? Один Оккам? “Не умножай число сущностей”, да? А что за сущность? Тоже фантастика. Взяли здоровенную домину, заперли пять дармоедов, еще и накрутили всякого, чтоб не рыпались.

— Лешка!

— Да ладно, мам! Я что? Картинка дубовая! Ну были б вы там еще гений на гении…

— Зинаида Васильевна, может, мы все–таки о деле поговорим?

— А мы о чем говорим? Именно о деле. Вот вам уже в гипотеза. Только знаешь, Леш, не тянет. Это как идея Бога: все объясняет, но недоказуемо. Слишком просто доказывать необъясненное необъяснимым.

— Не, мам, наоборот! Необъяснимое необъясненным!

— Я, пожалуй, пойду, Зинаида Васильевна. Не вижу смысла продолжать разговор.

— Только попробуйте! — рявкнула я свирепо. — Хорошо устроились! Спрятались у меня за спиной!

— Ну, знаете! Это несправедливо!

— А что справедливо? Сидеть и ждать, пока вас вытащат?

— Но эта чушь…

— Предложите другую! Вот завтра Оно войдет, что вы будете делать, а?

Эд глядел на меня, как на ненормальную. Наверно, так оно и есть. Зацепило меня это словечко: “нечеловеческое”. Не то чтобы объяснило как–то определило нашу историю. Нет, я не Лешка. Знаю, какие глупости выкидывает жизнь. Бывает, только руками разведешь перед великолепно–нелепой — почти такой же нелепой, как наша — историей. И все–таки там есть своя логика: извращенная, вывернутая наизнанку логика головотяпства и эгоизма, логика, которая всегда определяется принципом “кому выгодно”. То, что случилось с нами, не может быть выгодно никому.

— Мне продолжать, мам? — спросил Лешка.

— Давай.

— Тут что удобно? Если это… ну, раз они не люди, так нам объяснять не надо. Все равно, значит, не поймем, да?

— Ну и что?

— Ма–ам! Так тут же вопрос весь сразу и голенький: как будем выползать?

— Не понимая сути?

— Погодите, Зинаида Васильевна, — вдруг сказал Эд. — Пожалуй, это интересно. Игра в Черный ящик? Данных маловато.

— Навалом! Глядите: как они вас поймали?

— По объявлению.

— Кто–то искал вас, уговаривал?

Мы с Эдом переглянулись.

— Хорошо, — сказала я, — группа случайная. Это не новость, Леш. Всегда так думала.

— А выводы, мам?

— Ну, какие выводы? Очевидно, раз группа случайная, система должна иметь больший запас прочности. Я так думаю, что им с нами повезло. Из пятерых два с половиной штыка. Да и то…

— Погодите, — снова сказал Эд. — Значит, по–твоему, система защищена только изнутри?

Лешка нахально улыбнулся:

— А кто вам поверит?

— Не упрощай, Леш. Может найтись такой человек. Друг, муж, родственник. Должны были предусмотреть.

— Ну и что? — сказал Эд. — Не поможет. Это стереотип: в конфликте человека с учреждением право учреждение, а не человек. Пока оно заведомо не нарушит закон, все преимущества на его стороне. А если человека еще и мазнуть…

— Да. А мазнуть просто. Звонок, жалоба, анонимка. Все. “То ли он украл, то ли у него украли…”

— А закон? Зинаида Васильевна, ведь законы же для людей!

— Мы об этом уже говорили. Они законов не нарушают.

— Слушай, мам, а это ведь интересно — насчет внешней защиты. Тут у них прокол, а?

— Какой?

— А что не всякого можно прижать. Только который отвечает.

— Лешка! — испуганно сказала я. — Думать не смей!

— О чем? — спросил Эд. — Извините, не понял.

— А кого можно придавить на арапа? Кто отвечает, понятно? Ну, взрослого. А с меня что взять? Писульку в школу? А я хай: не было меня там. Мы с Витькой Амбалом геомешу решали. Ать–два — и класснушка сама запрыгает: это ж на школе недоработка, ей же самой надо, чтоб не было. Это ж не я отвечаю — она отвечает. Контора на контору, да?

— Лешка, ты мне только посмей!

— Ма–ам! Ну я что? Теория. В общем, значит.

— Знаю, какая теория! Ты что надумал?

— Мам, ну ты чего? Все по делу. Я ж не один. Возьму Гаврю с Амбалом. Я, может, ключ потерял. Ну, мам? Я же, господи упаси, некормленный останусь!

— Лешка, не дури! А Оно? Подумал, что может быть?

— Ничего не будет, — сказал Эд. — Зачем им трогать мальчика?

— А зачем им было нас трогать?

— Мам, ну так классно! Зацепка. Я не зря Гаврю, он же у нас сыщик, чокнулся на этом. Помнишь, я тебе говорил: на практике?

— А если беда? Стыдно тебе не будет?

— Не-а, — спокойно ответил Лешка. — Во–первых, я сам с ними буду, а во–вторых, он мне за такое по гроб жизни будет благодарен.

— Я запрещаю… — начала было я, но Лешка не дал мне кончить. Сдвинул брови, сощурился знакомо (слава Богу, больше ничего в нем нет от отца!) и сказал, сухо отрубая слова:

— А тебе, мам, стыдно не будет? У тебя их четверо, между прочим. Ты знаешь, что делать?

И мне пришлось замолчать, потому что я не знала. И все–таки, когда Эд ушел, я почти со слезами вымолила у Лешки обещание не начинать… пока.

А назавтра Оно вошло.

Все как обычно: грохот шагов в напрягшейся тишине, тоскливая пустота, когда Оно остановилось — и вдруг оглушительно тихий скрип отворяющейся двери.

Мы вскочили. Слитным движением мы оказались на ногах лицом к ужасу. Шаги уже промерили первую из комнат, и Оно неотвратимо впечаталось в дверной проем.

Вскрик? Просто невыносимо громкий тихий вздох за спиной. Я глядела на Это.

Темная зыбкая тень — сгусток ночного страха, реализовавшийся кошмар, уставивший на нас мертвые бельма.

Я не знаю, как я смогла. Нет, знаю. Потому, что не позволила Лешке.

— Вы ко мне? — резко спросила я. — В чем дело? Слушаю.

Оно словно заколебалось. Уперло в меня слепые глаза, помедлило нескончаемое мгновение, повернулось и ушло.

Сзади вскрикнула, захохотала, завыла в истерике Инна. Кто–то кинулся к ней. Я не шевельнулась. Бессмысленно глядела в опустевший проем, и страх куда сильней пережитого — корежил душу. Лешка, Лешенька, солнышко ты мое, мальчик ты мой. Я ж разрешу тебе. Как же я теперь не разрешу?

Бояться я скоро разучилась. Был один, только один страх, а все остальное…

Оно пришло и на следующий день. Приходило и уходило, а потом перестало уходить. Я уже не боялась. Было только раздражение, какая–то бессмысленная тупая злоба. Оно мне мешало. Оно меня тяготило. Я делалась невменяемой, когда Оно вваливалось и становилось перед моим столом.

Я даже кричать стала — особенно на Инну. Я орала на нее злобно и безобразно, однажды я даже отхлестала ее по щекам, когда началась очередная истерика, и теперь она боялась меня больше, чем Это. Сидела, сжавшись в комок, и даже слезы высыхали на ее щеках, когда она встречала мой бешеный взгляд. Я ненавидела себя, но их я ненавидела еще больше. Мой Леша, мой маленький мальчик рискует из–за них, а эти даже в руках себя держать не желают!

Несправедливо, конечно. Совсем неплохо они держались, а Эд был просто молодец. Он как–то встал между мной и остальными, как иногда становился перед Инниным столом, чтобы она не видела Это. Ну и что? Себе я все простила. Мне было хуже. Эта тварь прилипла ко мне, таскалась следом, торчала у стола, неотрывно пяля на меня свои бельма.

И все–таки я выдерживала линию. Не замечала, а если приходилось заметить, разговаривала властно и раздраженно, как с назойливым просителем. Раз даже дошла до такого нахальства, что сунула в черные лапы груду папок и велела отнести в другую комнату. Оно отнесло.

Лешка ржал, когда я об этом рассказывала. Прямо по дивану катался.

— Ну, ты даешь, мать! И отнесло?

Отнесло. А потом вернулось и положило лапу мне на плечо. Я чуть не упала. Словно камень на букашку — хоть кричи. Я и закричала — первую глупость, что пришла на язык:

— Что вы себе позволяете?! Я на вас жалобу напишу!

И Оно меня отпустило.

Этого я Лешке не сказала. Пустяки это были, потому что ребята уже наведались к нашей тюрьме. Наткнулись на запертую дверь, и Лешка “перепугался”, принялся стучать, заглядывать в окна, названивать из автомата то домой, то по моему рабочему телефону. И, конечно, завтра же директору позвонили из “комиссии по делам несовершеннолетних” дабы сообщить о хулиганском поведении Кононова Алексея со товарищами.

Все по сценарию.

И по сценарию вызванные на ковер мушкетеры, играя всеми красками оскорбленной невинности, клялись, что в это самое время они дружно готовились к сочинению у нас дома.

И требовали, чтобы им сказали, откуда звонок — они сами пойдут выяснять.

И заставили позвонить.

И оказалось, что оттуда в школу никто ничего не сообщал.

А назавтра они снова явились к запертой двери.

Мне тоже позвонили. Тот самый приторный тип предупредил меня, что если мой сын не успокоится, с ним может что–нибудь случиться.

— Только попробуйте! — крикнула я. — Да я на вас… я до Верховного прокурора дойду!

А потом опять всю ночь проревела и опять ничего не сказала Лешке. Нельзя было уже отступить, совсем нельзя, потому что вчера Оно подобралось ко мне сзади и положило лапу на затылок.

Сначала холод… боль, какая–то ледяная пульсирующая боль… потом… Нет, не могу! Словно меня разорвало пополам и одна половина… бред? Что–то такое чужое, что слов не подберешь. Больше боли, страшней страха. Клубилось, корчилось, выворачивало душу, гасило мысли. Сломать оно меня хотело, всю захватить, целиком… чтобы я Лешку предала! И я вывернулась. Повернулась и зашипела, как разъяренная кошка:

— Вон!

И Оно отошло.

А страх остался. Если они меня сломают… Лешка!

А снаружи все было почти смешно. Какая–то мелкая склочная возня. Звонки в школу, и звонки на школу, звонки родителям и звонки на родителей.

Почти смешно, но Витька Амбал, который с пятого класса сдувал у Лешки все задачи и глядел ему в рот, как–то вдруг исчез из нашей жизни. А Гавря, Вовка Гаврилов, наоборот, торчал у нас по вечерам, глядел на меня проницательными серыми глазами майора Пронина и задавал каверзные вопросы.

Смешно, но корчась днем от ночного страха, а ночью — от дневного, я отгоняла и все не могла отогнать проклятую картину: дверь открывается и черные лапы втаскивают Лешку в дом.

Я просила, умоляла его больше туда не ходить, но он только улыбался в ответ. Он был прав. Я знала, что он прав. Игра продолжалась и правила ее уже определились. Черный ящик надо дразнить, чтобы он отвечал. То самое, нечеловеческое, такое бессмысленное с любой точки зрения. До всякого бы уже дошло, что подростки сами по себе не опасны, что они ничего не смогут сделать, а Черный ящик не понимал. За каждым воздействием следовала механически жесткая реакция и случилось то, на что рассчитывал мой гениальный сын: на нашей стороне в Игру вступила Школа.

Давно навязшее на зубах, обруганное и здравствующее: школа не любит отвечать. Чтобы она согласилась ответить за проступок ученика, надо привести неопровержимые доказательства, припереть ее к стенке, иначе она вывернется и спрячет концы, оберегая честь мундира.

Так оно и вышло. Одолеваемая звонками, жалобами, смутными угрозами и явными комиссиями, школа кинулась в атаку и в боевом угаре все, с чего началось, да в сам Лешка как–то отошли на задний план.

Принципиальное различие между отношением учреждения к внутреннему непорядку и к внешней угрозе. Уже не только честь мундира, но здоровая реакция коллектива на давление извне.

На звонки теперь отвечали жалобами, на угрозы — письмами в инстанции, на комиссии — апелляциями к общественному мнению. В этой Игре у школы было свое преимущество — бумаги. Ливень бумаг, каждую из которых надлежало подшить, рассмотреть и отреагировать — то, чего не мог себе позволить Черный ящик. Всякая бумага — это след, вещественное доказательство, невозможное для такой невещественной штуки, как он.

Шум разрастался, все больше людей втягивалось в бюрократический турнир, все больше страстей и амбиций пенилось вокруг, и вот (не без Лешки, конечно) вынырнула ниточка, которая привела к таинственному УСИПКТ.

И настал день, когда тишина мертвого дома взорвалась рабочим шумом и треском машинок. К нам явилась комиссия. И тогда, прорвавшись сквозь все заслоны, мы вломились в директорский кабинет и в присутствии гостей выложили на стол пять заявлений об уходе.

И это было все. Мы победили. Правда, были еще последние дни. Не хочу и не могу вспоминать. Если бы я драться решила, до конца с ними воевать, вот тогда бы я это вспоминала. Вертела бы в памяти каждый день и каждый час, заряжаясь ненавистью. Она и сейчас во мне, эта ненависть — так и выплескивается наружу, только позволь… Не позволяю… Я решила забыть. Ради Лешки. Ради себя.

Сколько уже прошло? Год? Нет, больше. Лешка у меня теперь студент шуточки! Он на мехмате, а его неразлучный Мегрэ–Гаврилов, само собой, на юрфаке. И все устроилось. Я своей новой работой в общем–то довольна. Не знаю, где теперь Инна, а если б и знала, все равно не стала бы ей звонить. Я и Эду не звоню, хоть знаю, где он, а он иногда звонит мне. Саша с Адой поженились и уехали. Не знаю, куда. Клялись писать, но так и не получила ни строчки. Тем лучше. Забывать — так забывать.

Забыть? Мне позвонили. Тот самый липкий голос:

— Зинаида Васильевна? Узнаете?

Я не ответила, и тогда он сказал:

— Зинаида Васильевна, я ведь уже предупреждал. Смотрите, если с вашим сыном что–то случиться…

— Тогда я этим займусь! У меня даже лучше выйдет! Обещаю!

Швырнула трубку и разрыдалась. Опять этот ужас меня нашел! Опять!

Лешенька, сыночек, прости меня, дуру! Зачем я тебя так плохо воспитала? Почему не научила равнодушию? Лешенька, ведь для нас все кончилось… зачем же? Может, теперь другие… но это ведь другие — не ты! Господи, но я же тебе такое не могу сказать! Ты же мне не простишь! Лешенька, как тебя спасать?

А потом я сидела одна, и тягостный зимний вечер Глядел в окно. Так вот отчего он стал поздно приходить. А я — то думала… Почему он мне не сказал? Жалеет? А может, не верит уже?

Вот и все. И не убежать. Значит, Игра продолжается? Другие… Наверно, им еще хуже. Все–таки я смогла… и Лешка. А мне их все равно не жаль. Только себя. Лешенька, я же давно не могу, чтобы чужая беда, как своя… прости. Но это ведь не всегда так было… жизнь… Сначала только щелчки: не высовывайся. Потом уже тумаки: знай свое место. И всегда одна. Пока обсуждаем — крик, а дойдет до дела — всегда одна. И сразу все против: зачем полезла? Да, образумилась… когда с Лешкой осталась… было что терять. Лишняя десятка… она ведь не лишняя, когда больше никого. Другие могли себе позволить — и молчали, а мне тогда зачем лезть на рожон?

Так просто? Да нет, не так. И не просто. Эта бессловесность — откуда она в нас? Колхозы, стройки, овощные базы, уборка улиц — разве я хоть раз отказалась? Выщипывала одуванчики, переворачивала снег, чтобы был белым, а не черным — взрослый человек, мать почти взрослого сына — разве мне хоть раз пришло в голову отказаться? Что меня, расстреляли бы? И ведь не одна. Все так. Почему нас, взрослых, совсем не слабых, пришлось спасать мальчишке? Ведь теперь гляжу: полно было всяких вариантов без Лешки. А я струсила. Испугалась борьбы. Почему?

Цена? Неприятности, унижения… жизнь себе сломать? Ну и что? Вдвое бы заплатила, только бы не Лешка.

Стыдно? Стыдно воевать, стыдно добиваться, стыдно бороться, даже если прав. Сразу: склочник, интриган… плохой человек. Сразу все против тебя… даже те, кто с тобой согласен. Нет. Я бы и на стыд наплевала ради Лешки.

Господи, да что же это с нами такое сделали? Что мы сами с собой сделали, что ничего не можем?

Темно. И за окном и на душе. А Лешки все нет. Они не посмеют! Ни за что не посмеют… пока. Он придет. Что я ему скажу?

С. ЯГУПОВА БЕРЕГИНЯ

В каждом из нас запечатлены незримые глазу и потому таинственные события. Вот я смотрю в зеркало, желая представить себя со стороны, и думаю: что может разглядеть во мне посторонний? Он увидит мужчину тридцати пяти лет, среднего роста, спортивно подтянутого, со щеголеватой полоской усов. Легкомысленные джинсы вряд ли выдадут во мне врача, зато кольцо на правой руке подскажет, что рядом со мной нет вакантного места. Разумеется, не стоит труда предположить, что за спиной у меня школа, армия, институт. Какой–нибудь физиономист, возможно, по линиям лица разгадает пару черт моего характера. Вот, пожалуй, и все.

У моих родственников и друзей больше информации обо мне, но и они не знают, что событие в июне позапрошлого года перевернуло жизнь, изменив мое летосчисление. То есть о самом событии им известно, однако вряд ли они догадываются, что я теперь четко разделяю прожитое до того памятного дня и после.

Наши предки вели счет времени, скажем, с того дня, как был убит матерый медведище или молния расколола вековой дуб. Мы же обычно не связываем прошлое с природой. Когда не помним точной даты, говорим: это было до войны или после, до того, как заводом стал руководить товарищ Иванов или после того, как закончен институт, до женитьбы или после развода. То есть все вертится в сфере человеческих отношений. Правда, еще отнюдь не исчезли стихийные бедствия, стойко отлагающиеся в памяти, но в спокойной, повседневной жизни больших городов редко кому придет в голову заносить в свой личный календарь ураганный ветер, приторможенный высотными зданиями, открывать новую эру в тот миг, когда в загородном пруду затрепещет на крючке крупная рыбина или на прогулке в лесу обнаружит себя ядреный белый гриб величиной с хорошую сковородку.

Я не принадлежу к той категории людей, которым бывает настолько скучно и тягостно без очевидного–невероятного, что если оно не случается, то его придумывают. Тем не менее, именно мне, а не моему другу Саше Дроботову, вечно жаждущему необычного, выпало то, что, быть может, выпадает одному человеку на несколько миллионов — встреча с чудом.

Я рос нормальным ребенком, любящим сказки и загадочные истории, но жизнь очень скоро выбила из моей головы веру в нечто замечательное, наполнив ее вполне определенными, без всяких тайн и секретов фактами. Однако я не назвал бы себя таким уж трезвым реалистом, с пеной у рта отвергающим гипотезу звездного происхождения человечества, возможность контакта с иными цивилизациями, федоровское учение о бессмертии, разумность шаровой молнии, существование снежного человека, лохнесского чудовища и прочие сумасшедшие идеи, гипотезы, таинственные случаи. Я не верил в них, но и не зачеркивал лишь потому, что этого быть не может.

Когда Дроботов забегает ко мне на часок и с жаром экзальтированной дамы пересказывает очередную сенсационную информацию или статью из научно–популярного журнала, я с вежливым интересом выслушиваю его и тут же переключаюсь на житейские дела–заботы — такая уж у меня неромантическая натура. Друг мой при этом злится, обзывает меня скучной крысой, заземленной душонкой, и я не обижаюсь на него, соглашаюсь. Что ж, не всем дано летать, мне хватает повседневных забот и некогда думать о чем–то эфемерном, существующем, скорей всего, лишь в воображении мечтателей.

Но с некоторых пор все изменилось — и во мне, и для меня. Будто кто–то хорошенько встряхнул за шиворот, а затем протер припорошенные пылью окна моей души, и чистая голубизна влилась в нее, заполнив до краев.

Отпуск в то лето выдался суматошный. Людмиле позарез захотелось в Москву. Подбросив Валерку с Аленой и кота Ерофея моей матери, мы сели в купе скорого поезда и вмиг ощутили себя свободными и молодыми. Все нормальные люди спешили на юг, а нас несло, судя по метеосводкам, в дожди и туманы. Клиника, где я работал заведующим отделением, с неохотой отпустила меня и даже в поезде все еще держала за руку. Но постепенно всегдашняя замотанность отходила, сшелушивалась, хотя в голове все еще прокручивались назначения больным, выписки из историй болезней, распоряжения дежурным сестрам.

За окном проплывали деревеньки, станционные строения, вокзалы больших и малых городов, и казалось, не будет конца этой пестрой дорожной ленте. Время от времени я поглядывал на Людмилу. Лицо ее блестело в сонной испарине и выглядело совсем молодым, каким было лет десять назад у длинноногой студентки Харьковского пединститута, когда я впервые увидел ее на дне рождения своего родственника. Думал ли я в тот вечер, что эта рослая, баскетбольного сложения девушка с резким изломом бровей, чуть грубоватая в своей крепкой стати, будет моей женой и что придет время, когда мы начнем остро желать отдыха друг от друга, стараясь таким способом сберечь когда–то пылкое, сумасбродное, а теперь так явно убывающее чувство. Чтобы обновить его, в последние два года мы проводили отпуск порознь. Но в этот раз Людмила прихватила меня: я хорошо знал Москву, потому что в детстве часто гостил у тетки в Измайлове — для помощи ей в обширном плане набегов на московские магазины.

Ночью не спалось. Эпизоды, обрывки мыслей, разговоров вертелись в голове калейдоскопом, и лишь под утро удалось вздремнуть. Затем полдня я уныло смотрел в окно, перебрасываясь с женою необязательными, ленивыми фразами. Праздник так долго ожидаемого отпуска был испорчен еще дома, когда Людмила с деловитой озабоченностью стала перечислять, кому что надо купить. Сразу открылась невеселая перспектива пребывания в Москве: изматывающие хождения по магазинам, толкотня в очередях, грохот подземных электричек. Я знал, что жена небезразлична к музеям и театрам, но, коль запланированы покупки, вряд ли ее хватит еще на что–нибудь — вся выложится на беготню по магазинам.

— Если не найдем тебе приличного костюма, закажем в ателье, — сказала она, когда поезд неспешно подходил к платформе Курского вокзала. — Смотри, тетя Леля!

Я глянул в окно. Моя любимая тетка, сыгравшая не последнюю роль в приключившейся со мной впоследствии истории, бежала по перрону с резвостью отнюдь не шестидесятилетней женщины и радостно приветствовала нас.

С тетей Лелей у меня давняя, особенная дружба. На зимних каникулах в пятом классе мать отправила меня погостить к своей сестре, и с тех пор я обрел удивительного друга. Одинокая, бездетная, тетя Леля привязалась ко мне, но не той эгоистичной привязанностью, какой обычно досаждают чересчур любящие родственники. Мы подружились с ней, как парень с парнем. В то время еще не многие женщины носили брюки, а тетя Леля форсила в них и в коричневой болоньевой куртке с капюшоном. Ей тогда было чуть за сорок, но выглядела она хорошо: стройная, спортивная. Мне нравился ее размашистый шаг и то, как ловко она катается на лыжах в Измайловском парке, куда мы ездили каждый день.

И сейчас, когда увидел ее, на миг мелькнула надежда, что, возможно, удастся улизнуть куда–нибудь подальше от городской толчеи, и, как в детстве, тетка угостит меня пломбиром с орехами, а вечером мы будем играть в шахматы или составлять любимые теткины пасьянсы с таинственными названиями “Узник”, “Шлейф королевы”, “Марго”. Дома нас ждал черный карликовый пудель Филька и накрытый стол, в центре которого красовался мой любимый пирог с малиновым вареньем.

— Ну, варвар, как дела? — задала тетка свой обычный вопрос, когда Людмила, завозившись на кухне, оставила нас наедине. За год на теткином лице, не утратившей озорного выражения, появились новые морщинки, и мне стало грустно при мысли, что она помаленьку сдает, и даже сумасшедшая брэгговская диета из овощей и фруктов с однодневным еженедельным голоданием не в силах вернуть ей молодость. Она вопрошающе смотрела на меня все еще яркими глазами. Я понял, как ей хочется пооткровенничать, но вошла жена, и я ограничился улыбкой, по–видимому, о многом сказавшей тетке. Она понимающе кивнула и потянулась за сигаретами, от которых ее не отлучила даже страстная проповедь американского диетолога. Как и прежде, тетка чадила безбожно, вызывая брезгливую гримасу у Людмилы, не выносящей табачного дыма. Но в гостях приходилось терпеть все, даже ежеутреннюю теткину гимнастику, которой она всегда прямо–таки потрясала нас. Полы комнаты ходили ходуном, когда тетка выделывала на ковре акробатические упражнения. Это была почти цирковая гимнастика, похожая на то, что нынче называют аэробикой, и Людмила всякий раз со страдальческой улыбкой поглядывала на меня, давая понять, что все это она выносит лишь на правах гостьи. А тут еще Филька с лаем прыгал вокруг тетки, и поднимался такой бедлам, что соседка над теткиной квартирой, скорее по привычке, нежели из раздражения, начинала бухать в пол чем–то тяжелым.

Людмила не нравилась тете Леле. С первого дня нашей женитьбы ей казалось, что я достоин более красивой и нежной жены, поэтому тайком жалела меня. Тетка, в свою очередь, всегда раздражала Людмилу экстравагантностью, раскованностью и всякими чудачествами.

Мы с Людмилой с ходу включились в московскую магазинную свистопляску и по вечерам, плюхаясь в кресло перед телевизором, я с грустью думал о том, как бы выкроить время и съездить с теткой за город, чтобы, как в старые добрые времена, порыбачить в пруду.

С небрежением истой москвички тетя Леля каждый вечер устраивала смотр нашим покупкам (что выводило Людмилу из равновесия), разглядывала их и давала ехидные характеристики.

— И на фиг за тыщу миль переться за этой ерундой, — говорила она с присущей ей резкостью.

Людмила хмурилась, мрачно рассовывала по чемоданам тюбики кремов, бутылочки шампуней, коробки конфет, детские махровые маечки, сандалеты и прочую мелочь. Будучи одинокой и немолодой, тетка, разумеется, не имела нужды в подобных вещах.

На седьмой день нашего пребывания она вытащила из кладовки две складные удочки и, хитро подмигнув, заявила, что хочет того Людмила или нет, но завтра мы едем за город, на речку, где хорошо ловятся окуньки. Это решение и послужило началом того события, о котором я сейчас вспоминаю, как о чем–то намеренно посланном мне судьбою для того, чтобы лишний раз напомнить: не все в жизни так просто и обыденно, как нам порой кажется, есть нечто, не укладывающееся в наши повседневные рамки.

За неделю беготни по магазинам я не то чтобы утомился, но стал каким–то чумным, поэтому с радостью принял теткино предложение. Еще в больший восторг пришла тетка, хотя и не подала виду, когда узнала, что Людмила оставляет нас вдвоем, а сама едет с утра в универмаг, где ожидаются дамские сапожки на платформе со странным названием “манка”.

— Очень мило с ее стороны, — сказала тетя Леля уже в метро. — Мило и неожиданно. У меня такое впечатление, что она и на минуту боится оставить тебя одного. — Будто мы только что встретились, тетка обняла меня за плечи, расчувствованно моргая белесыми, теперь кажущимися седыми ресницами. — Скучаю я по тебе, варвар. Как живешь?

Я буркнул в ответ что–то невразумительное и отвел глаза. Не рассказывать же прямо здесь, в электричке, о наших все более частых ссорах с Людмилой, о ее долгих молчаниях без видимых причин, о тех житейских мелочах, которые закручивали в своем верчении, порою все подчиняя себе, не оставляя места для чего–нибудь высокого, несуетного.

Через полчаса мы были за городом. Ничто не приводит меня в более приподнятое, радостное состояние, чем березовая роща. У нас на юге березы почти нет, а если и встречается, то совсем не такая, как среднерусская красавица, а низкорослая, приземистая, согнутая под сильными горными ветрами. Подмосковные березы не зря воспеты поэтами. Сквозные кружевные рощицы как бы парят в воздухе, и чудится, будто они–то и есть тот самый мост, соединяющий землю с небом.

В траве возле речной заводи, где мы расположились, не было того пестроцветья, как возле нашего загородного озера, в котором водилась даже царская рыба форель, а растительность вокруг была до неприличия пышной и какой–то хмельной. Здесь же, кроме ромашек, ничего не было. Впрочем, нет, росли еще какие–то мелкие желтенькие и фиолетово–голубые цветы, затерявшиеся в густых травах. Однако лужок радовал своей скромной чистотой.

Рыба не любит разговоров, но мы как–то сразу пренебрегли этим, и, как только поплавки спокойно закачались на воде, меня прорвало, я стал исповедоваться перед теткой, и будто тяжесть свалилась с плеч. Я рассказывал ей о домашних неурядицах и о планах на будущее. Она слушала меня внимательно, сочувственно кивала головой, расспрашивала о деталях, вспоминала, как ездила когда–то со мной в планетарий, в лес, и выражала надежду на то, что в скором времени я буду подбрасывать ей своих ребятишек. Заодно упоенно мечтала поехать следующим летом к нам и всласть порыбачить на загородном озере в нашем благословенном краю. Между тем этот благодатный кусочек природы, о котором она грезила в душной летней Москве, мне был так же далек, как и ей, поскольку живу я в центре города в стенах крупноблочной девятиэтажки и на озеро выбираюсь крайне редко.

За два часа мы поймали всего трех плотвичек и двух окуньков. Собирались сменить место, когда теткину удочку что–то сильно дернуло. Она поспешно подсекла рыбу, взметнула удилище вверх и, поймав в ладонь трепещущую, в комочке речных водорослей рыбешку, хотела было, отцепив ее от крючка, бросить в трехлитровую бутыль с водой, как вдруг вскрикнула, ладонь ее разжалась, рыбешка упала и исчезла в ромашках. Бледная, испуганная, тетка встала на четвереньки, и, не открывая глаз от земли, громким свистящим шепотом сказала:

— Витя, ой, Витечка, что это?

Мне почудился из травы писк, похожий на птичий. Я бросился к тому месту, где трепыхалась рыбешка, нашел ее запутавшейся в траве и поднял. Передо мной предстало нечто настолько необычное, что руки невольно вздрогнули, желая отбросить то, что держали, однако любопытство взяло верх, и крепко, чтобы не выпустить, я зажал рыбешку в ладонях. Впрочем, то, что подцепил теткин крючок, лишь условно можно было назвать рыбой: в руках у меня трепетало существо величиной с окуня, с рыбьим хвостом и головой, покрытой шелковистыми зелеными нитями, которые я поначалу принял за речную траву и хотел отслоить от рыбешки, но в мою ладонь больно вцепились перепончатые пальцы, очень смахивающие на человеческие. Мне все же удалось откинуть нити–волосы удивительного существа, тут же руки мои разжались сами собой, и речное диво опять хлопнулось в траву. Я не мог ошибиться: из–под зеленой растительности на крохотной головке на меня глянуло человеческое лицо, точнее маленькое, с правильными чертами личико розовато–перламутрового цвета. Я даже успел разглядеть, что оно было со слегка выпуклыми радужно–темными глазами, обезображенное гримасой боли: крючок впился в щеку. Было отчего прийти в недоумение, восторг и ужас. Превозмогая себя, — я вдруг затрясся в ознобе, — поймал дергающееся в траве существо, крепко зажал его в левой руке, а правой осторожно вытащил из щеки крючок.

— Господи, чудо какое! — заахала тетка. — Всякое видела, по подобное… Только в сказках! Русалочка, настоящая русалочка! Ох, да что же с ней делать теперь будем? Как же отпустить диво такое? Ведь расскажи, не поверят. И куда отпускать — у нее лапка покалечена.

Я присмотрелся. И впрямь кожа правой лапки — нет, это все же была рука, хоть и с перепонками между пальцев, — у плечевого сустава была разорвана, и оттуда слабо сочилась кровь.

— Возьмем домой, полечим? — пробормотал я, чувствуя, как бьется в ладонях крохотное сердце удивительного существа, вероятно, насмерть перепуганного. Тетка мотнулась к бутыли, выбросила в речку плотвичек и окуньков, зачерпнула воды, и я опустил туда русалочку, которая то ли от приключения, в какое угодила, то ли от воздушной среды начала закатывать глаза и задыхаться. В воде она поначалу вяло шевельнула хвостом, затем ожила, поплыла, обследуя незнакомую емкость. Сев на траву, тетка поставила бутыль рядом и стала внимательно изучать свой потрясающий улов. Зеленые волосы диковинного существа в воде поплыли за спиной, и четко обозначился профиль лица, руки–лапки прижались к туловищу, покрытому серебристыми чешуйками. Величиной с окунька, соразмерное в пропорциях, уже не рыба, но еще и не человек, нечто и впрямь очень похожее на мифическую русалочку. Будто сошла с наших южных открыток или базарных лубочных ковриков, но без налета банальщины, безвкусицы. Однажды объявленные блюстителями строгого вкуса эталоном пошлости, русалка давно не появлялись в кустарном, а тем более промышленном производстве. И вот на тебе — одна из них объявилась вживе, наяву. Правда, была лишена пышных женских форм и походила на девочку–подростка.

Сделав несколько кругов в своей неожиданной стеклянной тюрьме, она вдруг замерла и сквозь стекло уставилась на тетку, затем подняла голову и взглянула на меня, присевшего над бутылью. Взгляд этот был вполне осмыслен, и мне опять стало не по себе: она изучала нас!

— Ай–яй–яй, — продолжала причитать тетка. — Ну в диво, ну и чудо! — она застучала ногтями по стеклу, но русалочка не шевельнулась, продолжая разглядывать нас. — Если по–настоящему, то ее полагается сдать в какую–нибудь научно–исследовательскую лабораторию или в Академию наук. Уверяю тебя, ничего подобного наукой еще не зарегистрировано. Любой ихтиолог скажет тебе, что русалочки водятся только в сказках. И все же мы выпустим ее на волю. Жаль, если она станет подопытным кроликом.

— Что?! — я так и подскочил. Меня продолжало трясти, но теперь уже бил озноб восторга. — Никуда мы ее не выпустим! Ведь это же уникум! Зоологическая редкость! Истинное чудо!

— Не хочешь ли ты поселить ее в своем аквариуме? — насторожилась тетка, зная, что я с детства развожу рыб, что у меня и дома, и даже на работе аквариумы с гуппи, неонами, морскими петушками.

— Именно об этом я и подумал. Упустить такую диковинку!

Тетка сняла бутыль с колен, поставила на землю и встала.

— Разве ты не видишь, что это не рыба? — Глаза ее сузились, белесые ресницы возмущенно заморгали. — С ней нельзя развлекаться, как с игрушкой, это преступление!

— Я создам ей все условия. Здесь, в речке, ее подстерегает много опасностей. У меня же будет спокойно. Думаю, ей просто повезло, что угодила именно к нам: кто–нибудь другой, возможно, захотел бы познакомиться с ней поближе, кинув на сковороду.

Я представил, как обрадуются этой чудесной малютке Валера и Аленка, да, пожалуй, и Людмила, которую почему–то раздражают мои аквариумы: она боится, что из–за них у детей разовьется аллергия.

Мои доводы привели тетку в раздумье. Неохотно, но все же ей пришлось согласиться с тем, что сейчас, пока не заживет лапка–ручка, отпускать русалочку в реку опасно.

Я набрал речной травы, ряски и несколько камешков для аквариума. Мы осторожно опустили бутыль в кошелку и сверху прикрыли от любопытных глаз носовым платком. В метро я держал кошелку у себя на коленях, то и дело приподымая угол платка — как там наша добыча? — и каждый раз поспешно накрывал бутыль, встречаясь со взглядом, в котором ясно читались недоумение и испуг.

По пути домой мы заехали в зоомагазин, купили сушеных дафний, мотылей и трубочника.

— Надо бы приобрести аквариум, — подсказала тетка.

Я хотел было возразить, сказать, что до отъезда осталось немного, поживет и в бутыли, но побоялся теткиного гнева — она, конечно, не подозревает, что я хочу увезти это чудо к себе домой.

И вдруг, как это бывало в детстве, тетка будто прочла мои мысли.

— Не думаешь ли ты забрать ее с собой? — спросила она.

— Именно так.

Тетка опешила:

— Ну для чего она тебе?

— Как для чего? У меня Валерка с Аленой. — Сказал и спохватился: Собственно, речь не о них. Во–первых, эту живность надо подлечить, и потом я, заядлый аквариумщик, знаю, как за ней ухаживать. У тебя она может сдохнуть.

— Живность, сдохнуть… — Тетка не на шутку была возмущена. — Нет, ты не осознаешь до конца, что мы поймали. Разве к ней приложимы эти слова?

Меня уже начинали раздражать эти сантименты.

— Согласись, все же она не человек, — сказал я так громко, что на нас обернулись.

Тетка укоризненно промолчала.

Аквариум мы, однако, купили, так как до отъезда оставалось еще три дня.

В троллейбусе я опять украдкой отдернул платок. Наша находка настороженно повернула голову. Не развернулась всем корпусом, как это делают рыбы, а именно повернула свою удивительную, почти человеческую головку. “Почти” потому, что блестящее перламутровое лицо, хотя очертаниями походило на девичье, было все же, грубо говоря, из рыбьего материала.

— Много рыбок поймал? — вытянула ко мне морщинистую шею сидящая рядом старушка, и я поспешно опустил платок. Свидетели мне были не нужны. Хотя я уже и начинал предвкушать, как покажу улов Людмиле, детям, коллегам, как все будут ахать и удивляться. Что там сиамские коты, доги, крокодилы в ванных и даже львы в квартирах в сравнении с этим дивом!

Людмила уже была дома и вертелась перед зеркалом в новых красных сапожках на белой платформе.

— Как улов? — безразлично спросила она.

Мы с тетушкой переглянулись с заговорщицким видом. Я переместил русалочку из бутыли в аквариум и Поставил его на стол. Пудель Филька спрыгнул с дивана, подбежал к столу, дрожа от возбуждения, стал поскуливать и прыгать вокруг него.

— Всего одна рыбешка? — усмехнулась Людмила, мельком скользнув взглядом по аквариуму, но тут же осеклась. Я с удовольствием наблюдал, как она подошла к столу, наклонилась к аквариуму, глаза ее расширились, лицо побледнело.

— Что это? — она растерянно обернулась ко мне.

Застыв, чуть опираясь хвостом о дно аквариума, русалочка в упор разглядывала жену, затем всплыла наверх, высунула головку из воды, обвела взглядом комнату, будто желая понять, куда попала, в опять нырнула на дно.

Людмила села на диван.

— Обыкновенная русалка, — сказал я как можно спокойнее. — Андерсен, русские народные сказки, базарные коврики, мисхорская дева…

Людмила вдруг расхохоталась.

— Господи, — с придыханием, вся еще в смехе, сказала она, — до чего забавная игрушка! Я, грешным делом, и впрямь подумала, что живая. И сколько это удовольствие стоит? Где купили? Была сегодня в “Детском мире” и ничего подобного не видела. Надо же, как научились имитировать природу! Живая, да и все!

— Она и есть живая, — строго перебила ее тетка.

Людмила недоверчиво взглянула на нее, потом на аквариум, из которого за нами внимательно наблюдали радужные глаза.

— Шутите?

— Вовсе нет.

Людмила встала, и я, не успев ничего сообразить, увидел, как она решительно сунула руку в воду, схватила русалочку, вытащила из аквариума и тут же с брезгливым испугом бросила назад так, что ее окатило брызгами.

— Кошмар какой–то, — пробормотала она, вытирая лицо тыльной стороной ладони. — Это что же делается? Неужели и впрямь живая?

В маленьком сферическом аквариуме русалочке было не очень удобно, тесновато, но я успокаивал себя тем, что близится день отъезда, в у меня дома она будет в посудине на сорок литров. Сейчас же я был озабочен тем, какая еда требуется этому невероятному существу. Русалочка не притрагивалась ни к одному угощению, на которое обычно рыбы жадно набрасываются. Наоборот, шарахалась и от живого мотыля, и от трубочника, не ела и сушеных дафний. Тогда я стал кидать ей все подряд: кусочки голландского сыра, колбасу, хлеб, и в конце концов так замутил воду, что пришлось менять ее. В водопроводной хлорированной воде гостье ужасно не понравилось. Минут десять она не могла успокоиться — всплывала на поверхность, жадно заглатывала воздух и рассерженно разбрызгивала воду хвостом.

Надо было что–то делать и с ее лапкой–ручкой. Я приклеил ей на плечо лейкопластырь, но она тут же ухитрилась содрать его крохотными зубами и здоровой рукой.

— Ну что ты сделала? — огорченно сказал я, будто она могла что–то понять. И то ли мне показалось, то ли на самом деле русалочка чуть виновато взглянула на меня.

Пришлось перевязать плечо бинтом. Не скажу, что повязка пришлась ей по вкусу: пока мы с Людмилой накладывали ее, русалочка выбилась из сил и потом долго в неподвижности лежала на дне, в самом укромном месте, между камушком и речной травой.

Узнав, что я собираюсь везти это диво в поезде, Людмила взглянула на меня, как на сумасшедшего.

— Во–первых, у нас и так два чемодана и три сумки, — сказала она, с трудом сдерживая гнев. — И хотя бы сообразил, как может отразиться на ней это путешествие. Кстати, чем ты все–таки собираешься кормить ее? Мой совет — отпусти ее в речку, иначе, она погибнет. То, что ты делаешь с ней, издевательство.

Тетка горячо поддержала ее, но я заупрямился. Не знаю, что более руководило мною — сострадание к этому раненому существу или желание щегольнуть, поразить детей, друзей, знакомых. Но отпустить ее на произвол судьбы мне казалось немыслимым. К тому же охватило странное чувство, что с ней я потеряю нечто очень важное.

Филька по–прежнему с любопытством крутился вокруг аквариума, запрыгивал на стул и совал свой нос чуть ли не в воду. Русалочка испуганно шарахалась. Должно быть, пес казался ей великаном, чудовищем.

Утром следующего дня, едва открыв глаза, я глянул на подоконник, куда пришлось перенести аквариум из–за Фильки, и замер. Русалочка сидела на кромке аквариума совсем в человеческой позе. Ее малахитовые волосы сверкали на солнце, и вся она, казалось, впитывает его каждой чешуйкой. Выходит, эта полурыба–полудевочка может свободно дышать воздухом? Отчего же она задыхалась всякий раз, когда мы вынимали ее из воды? От испуга? Наделена ли она психикой? Мышлением? Что это вообще за существо? Время от времени она меняла позу, подставляя солнцу спину. При этом чешуйки серебристо вспыхивали, наливались теплой янтарной желтизной, будто впитывали в себя солнечный свет. Заметив мой взгляд, русалочка испуганно юркнула в воду. Я рассмеялся. Мне было хорошо и удивительно, как в детстве, когда тетушка рассказывала одну из множества сказочных историй, которые еще и разыгрывала передо мной в лицах.

Забившись в траву, русалочка с минуту тихо сидела там, затем из–за камушка не без любопытства выглянуло ее лицо. Я подумал о том, что кажусь ей еще более страшным, чем Филька, настоящий Гулливер — есть от чего прийти в ужас! — и отвел глаза.

Тетя Леля с трогательной заботой обихаживала редкую диковинку. То, что русалочка отвергала еду, тетку беспокоило не менее, чем меня. Тревожила и предстоящая дорога. Я видел, как тетка разрывается между желанием сообщить о своем улове научно–исследовательскому институту и боязнью повредить русалочке.

Детская, мечтательная улыбка озаряла лицо тети Лели, когда она наблюдала, как русалочка изучает брошенные в аквариум ветки водяного папоротника и ричии или делает какие–то странные движения, отдаленно напоминающие танец. И когда пришел день отъезда, мне было слегка жаль увозить от тетушки эту игрушку, к которой она успела привязаться. Все же я убедил ее в том, что оставлять девочку–рыбу без моего присмотра сейчас нельзя.

— Да–да, возможно, — кивала тетка, и ее короткая челка как–то жалобно подрагивала на лбу.

В поезде было душно, и я часто заглядывал под вагонный столик, куда поставил бутыль с русалкой. Людмила ехала насупившись, всем видом давая, понять, что в схожу с ума, возясь с этой дерыбой, то есть девочкой–рыбой, как назвала она русалочку. Жена как–то очень быстро привыкла к ее чудесности и воспринимала ее не так, как я. Ее уже раздражало, что надо поминутно следить за тем, как бы не расплескалась вода. Ехавшие с нами в купе муж с женой, люди немолодые и усталые, узнав, что я везу детям аквариумных рыбок, потеряли к бутыли интерес. Меня же переполняло чувство приобретения чего–то, названия чему и не подберешь, чего не купишь ни за какие деньги. Лишь одно волновало и пугало: чем все же кормить русалочку? Пошел четвертый день, как она ничего не ела. Сколько она может без еды? Добавочным стрессом было для нее, вероятно, и путешествие, и я опасался, как бы с ней чего не случилось.

С теткой мы расстались невесело. Она с тревогой поглядывала на сумку с бутылью и укоризненно качала головой. Весь путь домой передо мной стояло ее лицо с белесыми ресницами и звучало печально сказанное ею:

— Хотите или нет, а я приеду к вам не в следующем году, как намечала, а через пару месяцев, лишь спадет жара.

— Хоть сейчас, — не очень любезным тоном пригласила Людмила, а в поезде призналась мне: — Хороша тетка, спешит на свидание не с детьми, а с этой дерыбой.

У меня же было ощущение, что мы везем с собой ребенка и на нас лежит ответственность за его жизнь. В какой–то мере это даже тяготило меня, хотя в целом я ощущал себя неожиданно разбогатевшим.

По приезде домой, прежде, чем вынуть из кошелки бутыль, мы высыпали перед Валерой и Аленкой ворох игрушек: заводные машинки, вертолетик, шагающий робот, кукла, набор игрушечной посуды. Как только восторг несколько поутих, я выставил на стол свой сюрприз.

— Ой, девочка! — воскликнул Валера. — Водяная девочка!

— Русалочка, — завороженно прошептала Аленка. — Настоящая!

— Чур, моя! — Валера бесцеремонно полез рукой в воду. Я подскочил к нему и грубо оттолкнул от бутыли.

— Ты что, с ума сошел! — вскричала Людмила. — Из–за этой дерыбы так с ребенком обращаешься!

Валера насупился.

— Она живая, — твердо сказал я. — Ее нельзя трогать руками, иначе она умрет. И почему ей быть твоею? Она ничья — ни твоя, ни Алены, ни мамина. Она принадлежит природе.

— Развел антимонию, — усмехнулась Людмила и убрала бутыль на кухню. Готовь аквариум, а то портит интерьер.

— Ее дом в подмосковной речке, — продолжал я, с трудом сдерживая гнев. — К нам она приехала погостить.

— А разговаривать она умеет? — поинтересовалась Аленка, возбужденно блестя глазами.

Я задумался. А и впрямь — может, умеет? Кто знает.

— Она из породы рыбьих, значит, не умеет, — рассудил Валера. — И вообще она — самая настоящая рыба в будет жить в аквариуме, пока не сдохнет. На девочку она только похожа.

Его рассуждения очень не понравились мне, но я промолчал, не желая портить радость встречи.

— Значит, она ничья, — задумчиво сказала Аленка. — Жаль.

И тогда я спохватился.

— Нет, если по–настоящему, то моя, — строго сказал я, решив, что у русалочки все–таки должен быть хозяин: так спокойнее. — И прошу: ни в коем случае не лезть в воду руками.

— Она раненая? Кто ее ранил? — забеспокоилась Аленка, заметив тонкую полоску бинта на плече русалки.

И я на ходу сочинил историю, в которой за крошкой гналась щука и, спасаясь от нее, русалочка зацепилась за корягу, а я в это время хотел искупаться, и вдруг, прямо к моим ногам выплеснуло эту перепуганную щукой крошку. Мой рассказ, кажется, вызвал у детей сочувствие. Это меня обрадовало. Восьмилетний Валера и шестилетняя Алена в общем–то были добрыми ребятами. Но Валера иногда позволял себе охотиться с рогаткой на воробьев и голубей, из–за чего у меня случались крупные разговоры с ним. Поэтому, подготавливая для гостьи самый большой аквариум, я давал наставления: не полоскать руки в воде, ничего не бросать туда, иначе русалочка умрет.

— А что она ест? — поинтересовался Валера.

— Ничего.

— Как? — не поверили дети хором.

А Валера сыронизировал:

— Солнечными лучами, что ли, питается?

Вот тут меня и осенило: что, если русалка и впрямь автотрофное существо, заряжающееся лучами солнца? Но как же она тогда клюнула на червяка? Может, из любопытства? Ведь сидит же по утрам на краешке аквариума, купаясь в солнечном свете.

Вскоре моя догадка подтвердилась.

Я поставил аквариум так, чтобы утреннее солнце падало прямо на него, и на следующий день рано утром увидел русалочку, греющуюся в его лучах. Она явно получала удовольствие от их обилия, ее серебристые чешуйки отливали золотом, будто она переодевалась в другой наряд. Мне было известно, что к автотрофам на земле относятся только растения, человек может лишь мечтать о таком экономном приеме пищи, и вот… Это было существо поистине фантастическое от головы до кончика хвоста.

В первый же выходной я пошел в библиотеку стал рыться в справочной литературе, выискивая все, что написано о русалках. У Даля я нашел, что это сказочная жилица вод, водяная, шутовка. На северо–востоке ее называют водяницей, берегиней; на юге — русалкой, мавкой, майкой, здесь это веселые, шаловливые создания; а на севере и востоке их считали злыми, из числа нежити. На Украине так называли некрещеных детей: они наги, с распущенными волосами, прельщают, заманивают, щекочут до смерти, топят. Было еще такое слово — русальничать, то есть праздновать обрядами русалку, на все лады гулять и пить всю всесвятскую неделю.

В других источниках у русалок еще такие синонимы — купалки, лоскотухи. Образ русалки наши предки славяне связывали с водой и растительностью. И только позже, под влиянием христианства, русалками стали считать умерших девушек, преимущественно утопленниц.

Меня привлекло название — берегиня. Этимологически оно казалось связанным с именем Перуна и со старославянским “пръгыня” — холм, поросший лесом. Позже его смешали со словом “берег”. Культ берегини объединялся с культом Мокоши, единственного женского божества древнерусского пантеона, типологически близкого греческим мойрам, прядущим нить судьбы.

В научной литературе о русалках ничего не было. Однако я обратил внимание на небольшую информацию в научно–популярном журнале, на которую случайно набрел. В ней говорилось о некоем реликтовом эндемике, найденном в одной из подмосковных заводей. Точнее, это был неизвестной морфологии крупный головастик, отдаленно напоминающий мифическое существо: полурыбу–полуженщину.

Информация заинтересовала меня, я записал фамилию натуралиста, поймавшего этот необычный эндемик и решил со временем списаться с ним.

— Тебя зовут Берегиня, — сказал я на следующий день, склонившись над аквариумом.

Русалочка выплыла из сооруженного мною грота, вопросительно повернула ко мне перламутровое личико. Ее плечо зажило, повязку я убрал, и сейчас она была так прелестна, что нестерпимо хотелось показать ее кому–нибудь.

Моя мама приходила теперь к нам чуть ли ни каждый день. Часами сидела у аквариума, размышляя о чем–то. Как и тетя Леля, она упорно настаивала на том, чтобы отдать русалочку в какое–нибудь научное учреждение — никак не могла смириться с тем, что это существо вот уже сколько времени не берет в рот ни крошки. Как я ни убеждал ее в уникальности русалочьего организма, которому пища не требуется, она не могла с этим смириться, поверить в это.

Я посадил в грунт аквариума валлиснерию, а чтобы русалке не было скучно, пустил в воду небольшую стайку неонов. В правом углу аквариума замаскировал электролампочку, и можно было наблюдать поистине сказочные картины, когда неоны, сверкая фосфорически синими полосками на красных тельцах, плыли рядом с русалочкой, а она осторожно ловила их перепончатыми ручками, рассматривала и отпускала на волю. Координация ее движений все более убеждала меня в том, что она очень близка нашей человеческой породе. Но, как ни был велик соблазн показать ее соседям, друзьям, я воздерживался от этого, категорически предупредив своих домашних, чтобы держали язык за зубами. Я боялся, что, как только о моем чуде узнают, я потеряю его.

Как–то, просматривая в кресле газеты, я почувствовал на себе пристальный взгляд. Не сразу понял, откуда он. Оглянулся и увидел: на меня смотрит Берегиня. Ода сидела на стенке аквариума так, что ее хвост лишь слегка касался воды, и с любопытством изучала меня.

— Смотри, малышка, не свались, — сказал я и, к своему ужасу и восторгу, увидел, как губы русалки растягиваются в улыбке. Это было так неожиданно и необыкновенно, что я некоторое время не мог вымолвить ни слова, лишь ошарашенно глядел на нее. Захотелось взять ее в ладони, поближе рассмотреть. Но знал, этого делать не стоит: она не терпит никаких прикосновений. Выпуклые глаза продолжали с интересом разглядывать меня, а лицо играло, светилось улыбкой, и не было сил оторвать глаз от этого поистине колдовского очарования. То, что она отозвалась на мои слова, было удивительным — нечто вроде контакта между нами. Я осторожно встал, чтобы разглядеть ее, но Берегиня тут же плюхнулась в воду.

— Глупенькая, — сказал я, подходя к аквариуму и склоняясь над ним.

Русалка сидела между зубцами ракушки и снизу вверх смотрела на меня. Улыбка по–прежнему освещала ее перламутровое, слегка розовое лицо, но была уже с примесью испуга. Она явно выделила меня из всех, кто разглядывал ее.

— Выплывай, я не трону тебя, — пробормотал я, сомневаясь, однако, что она слышит, а тем более понимает меня. Каково же было мое изумление, когда она тут же всплыла на поверхность. Я осторожно протянул ей палец, который, должно быть, казался ей бревном. Берегиня легонько потрогала его перепончатой лапкой–ручкой и тут же испуганно отдернула: вероятно, палец был для нее слишком теплым.

Я менее удивился бы, если б она вдруг заговорила, но того, что случилось в следующую минуту, никак не ожидал. Русалочка поплыла вдоль прозрачной метровой стенки аквариума, и не просто поплыла, а двинулась в каком–то дивном танце, кружась вокруг своей оси и плавно шевеля руками и головой. Танец сопровождался нежным звуком, похожим на звук вибрирующей скрипичной струны на высокой ноте. Берегиня танцевала и пела! Ни дети, ни Людмила, вообще никто еще не видел этого великолепия, и, хотя я был единственным свидетелем, мне вовсе не хотелось, чтобы кто–нибудь сейчас вошел в комнату. Я чувствовал всей душой: русалочка танцевала и пела только для меня!

— Ах ты умница, ах ты красавица, — шептал я.

Будто воодушевленная моими словами, Берегиня стала выделывать еще более замысловатые движения. Ее хвост мелко вибрировал, руки взметывались так пластично, так по–человечески, что было трудно поверить в наличие перепонок между пальцами.

Я невольно обхватил аквариум руками, как бы обняв это маленькое чудо, и вмиг что–то изменилось. Вначале не понял, в чем дело: все поплыло перед глазами, затем будто кто окунул меня в воду лицом. Появились странное зрение и не менее странный слух. Неведомая сила точно уменьшила меня в размерах. Я воспринимал танцующую передо мной Берегиню как равную мне, из моего человеческого мира. Она пела без слов, но я понимал, о чем она поет. Это был рассказ о лесной речке, в которой живет ее племя, скрывающееся от людского глаза, о глубинных зарослях со стайками рыб, о солнечных лучах, отражающихся в воде. Обворожительные, волшебные звуки шли и от стебельков водяных растений, и от мелких ракушек в речном песке на дне аквариума. Улыбаясь, она продолжала кружиться в танце, и мне чудилось, что она кружится не по аквариуму, а вокруг меня. Я был в оцепенении, не в силах отвести от нее взгляда, когда услышал внутри себя нечто, в переводе на язык человека, означающее: “Пока держишься за стенки аквариума, я могу разговаривать с тобой. Не спрашивай, как это у меня получается. Если хочешь общаться, держись за стенки”.

Что это? Или я схожу с ума? Разжал руки, и вмиг все стало по местам: я стою, склонившись над водой, а русалочка продолжает свой танец. Угол зрения изменился, и голоса ее уже не слыхать. Опять притронулся к аквариуму — и вновь услышал голос, не голос, а нечто, оформившееся для меня в языковое понятие: “Я научилась понимать тебя. Говори со мной, не бойся”.

— Что за чертовщина, — пробормотал я, отшатываясь от аквариума.

Попятился к столу, сея в кресло, обхватив голову. Вот что значит не отдохнуть как следует в отпуск. По сути, только приступил к делу, а, выходит, уже заработался.

В комнату вошла Людмила. Краем глаза я увидел, что русалочка тут же прекратила танец и спряталась в зарослях.

— Что с тобой? Тебе плохо, Виктор? — встревожилась Людмила. — Бледный какой! — Она полезла в сервант за корвалолом. — Пей, — протянула мне мензурку. Плохо соображая, что делаю, я опрокинул лекарство в рот.

— Ну все, все, — успокоил я жену.

— Приляг, — оказала она. — Может “скорую” вызвать?

— Еще чего! — вскипел я, желая чтобы она скорее удалилась, — так хотелось проверить, что это было на самом деле.

— Ладно, ухожу, — виновато сказала она, прикрывая за собой дверь.

В иное время я, возможно, пришел бы в неловкость оттого, что так грубо прервал ее, но теперь было не до оттенков. Я обернулся и увидел, что русалка вновь закружилась в танце. Выходит, и впрямь ей хотелось танцевать лишь для меня. И я тут же дал себе клятву, что никому не расскажу об увиденном — ни жене, ни детям, ни друзьям. Я боялся утратить, расплескать нечто, так щедро обрушившееся на меня, переполнившее меня до краев.

По утрам приходилось следить за тем, чтобы в комнате с аквариумом не оставался кот Ерофей. Дети несколько привыкли к русалочке, потеряли бдительность, и не раз приходилось видеть, как Ерофей, сидя перед аквариумом, жмурит свои хитроватые глазищи.

А тут, как нарочно, то в аквариум ненароком залетел Аленкин мяч, то Валера каким–то образом уронил туда перочинный нож. Но после того, как я однажды застал сына сидящим у аквариума с удочкой и наблюдающим за тем, как Берегиня рассматривает привязанного к леске земляного червяка, не на шутку испугался за русалочку и стал подумывать, не отвезти ли аквариум к себе в кабинет клиники.

Каждый день я теперь выкраивал минуту, когда в гостиной никого не было, чтобы пообщаться с Берегиней. Людмила подозрительно присматривалась ко мне. Ей явно не нравился мой вид, и она то и дело интересовалась, отчего я такой задумчивый, рассеянный и бледный, как Вертер. Я отшучивался. Между тем сослуживцы тоже заметили некоторую перемену во мне, и я забеспокоился: как стряхнуть с себя это русалочье наважденье. Что бы я ни делал, перед глазами стояла танцующая Берегиня.

Вернувшись из клиники, я объявлял Людмиле и детям, что мне надо поработать над историями болезней, и уединялся в гостиной. Для виду разбрасывал по столу бумаги, книги, подходил к аквариуму, притрагивался я его стенкам и, будто распахивая волшебную дверцу, слышал голос Берегини:

— Как дела?

Это было традиционным началом нашего разговора. Разумеется, я не спешил докладывать ей о своих докторских буднях, а сразу же начинал сам штурмовать ее вопросами, которые одолевали теперь и днем и ночью. Берегиня прекрасно понимала меня и отвечала довольно вразумительно. Правда, порой я задумывался: не сам ли с собой разговариваю? Но постепенно убедился, что психика моя в порядке. Информация, которую я усваивал, явно шла извне, а не была плодом моего воображения.

Меня тревожили вылазки Берегини на стенку аквариума: при неосторожном движении она могла легко свалиться. Поэтому я приспособил ей на углу аквариума сиденье, своего рода гамачок из полиэтиленовой пленки, в котором она без опаски могла и сидеть, и лежать.

— Загораешь? — улыбался я, увидев ее на пленке.

— Да, — кивала она. То есть, “да” отвечало в моей голове, ее же рот всегда был плотно сомкнут, и я каждый раз удивлялся, каким образом она общается со мной.

— Тебе снятся сны? — интересовался я.

— Снятся.

— Любопытно, что может сниться Берегине?

— Многое. Лес, речка. То есть мой дом, — отвечала она, и мне становилось неловко. Я смущенно успокаивал ее:

— Подожди немного, скоро приедет тетушка в отвезет тебя на твою речку. Только, пожалуйста, больше не любопытствуй и не попадайся на крючок. Все–таки почему никто, кроме меня, не видел вас, русалок?

— Откуда ты знаешь? Вспомни, что говорили о нас в древности.

— Мифы и сказки — плод воображения.

— Неужели ты до сих пор на поверил в мое существование? Мы древнее вас, людей.

— Чепуха, ты из сказки, — возразил я. — Случайная мутация в результате загрязнения окружающей среды.

Она, кажется, обиделась, потому что тут же скрылась в гротике.

— Почему ученым неизвестен твой род–племя? — допытывался я.

Она выглянула из грота, а потом выплыла на середину аквариума.

— Смотри!

Русалочка вдруг задрожала, завибрировала, стала расплываться, терять форму, и через минуту передо мной была уже не Берегиня, а какой–то уродливый головастик.

— Вот это да! — опешил я. И когда она вновь стала русалочкой, поинтересовался, почему она не применила эту предохранительную метаморфозу в то утро, когда я поймал ее. Она объяснила, что зацепилась за корягу, поранилась, и это помешало ей превратиться в лигуха — так назвала она головастика.

— Я открыла тебе слишком много. — Глаза ее погрустнели. — И теперь мне никогда не вырваться на волю.

— Вот оно что, — удивился я. — Так ты хотела, превратившись в лигуха, улизнуть от меня? А что, если бы я спустил этого лигуха в унитаз, а не выбросил в озеро, как ты надеялась?

Я даже зажмурился, представив, чем все могло кончиться. Вновь стало неловко оттого, что держу русалочку в неволе.

— Я, конечно, могу отпустить тебя в озеро, но там вряд ли ты найдешь своих.

— Они есть везде, в любом водоеме. Люди очень озабочены собой, иначе давно бы заметили нас.

— Нет, дорогая, лучше я попозже доставлю тебя туда, откуда взял.

Она встрепенулась и с надеждой спросила:

— Это правда? Ты обещаешь когда–нибудь выпустить меня?

— Конечно, — заверил я.

— С кем ты разговариваешь? — Я не заметил, как в комнату вошла Людмила, и слишком поспешно отскочил от аквариума. — Уж не с Берегиней ли?

— А ты что — ревнуешь? — попытался пошутить я.

Но Людмила была серьезной. Она подошла ко мне, положила на лоб ладонь и неожиданно расплакалась.

— Давай ее выбросим, — сквозь слезы сказала она. — Я чувствую, это все из–за нее. Ты стал каким–то другим, и сам не замечаешь, что с тобой творится. Мне уже и соседи говорят, не заболел ли Виктор Петрович — стал такой бледный, раздражительный.

Я успокаивающе обнял жену и увидел внимательный русалочий взгляд.

— Умоляю тебя, — как можно спокойней сказал я, — без меня ничего не предпринимай, русалка тут ни при чем. Если же с ней что–нибудь случиться, мае будет совсем худо. Дай слово, что не тронешь ее. Ну, хочешь, покажи ее соседям, знакомым. Ты даже не представляешь, как все будут удивляться, как весело станет в нашем доме.

Я тут же понял, что говорю не то, но уже было поздно: Людмила улыбнулась сквозь слезы и кивнула.

Паломничество в наш дом началось с визитов детей. Первыми явились соседские близнецы, проказливые, хулиганистые мальчишки, от которых стонал весь двор. Они восхищенно цокали языками, стоя и сидя возле аквариума, ползая вокруг него по полу и склоняя над ним свои одинаковые вихрастые головы. Я настороженно следил за ними, чтобы чего–нибудь не накуролесили.

Потом потянулись Аленкины подружки, а после и Людмиле захотелось показать русалочку своим сослуживцам и знакомым. Однажды я привел домой главврача и рентгенолога нашей клиники и в полную меру насладился их удивлением и восторгом.

Но никому, даже Людмиле, я не решался поведать о разумности русалки. Я знал, что долго носить в себе этот груз опасно, и с нетерпением ждал из экспедиции своего друга Дроботова. Его восхищения и понимания сейчас очень не хватало, без него тайна исподволь подтачивала меня.

После того, как у нас перебывали чуть ли не все соседи и знакомые, начали раздаваться телефонные звонки: совсем неизвестные нам люди спрашивали, нельзя ли взглянуть на наше чудо. Каждый из абонентов, прежде чем завести об этом разговор, представлялся, кто он, где работает. Можно было подумать, что для русалочки это важно. Вскоре я заметил, что круг наших знакомых пополнился режиссером областного театра, музыковедом, директором цирка, заведующей одним из отделов универмага, спортивным тренером.

Людмила на глазах расцвела, в лице ее появилась значительность, она стала приветливее и веселее.

Через месяц мы обрели в городе такую же популярность, как некогда печально известная семья, воспитавшая львов. Но вот Берегиней стали интересоваться какие–то биологические и зоологические общества, кружки, и я насторожился, заметив Людмиле, что русалочка делается все более беспокойной. Когда стучали ногтями по аквариуму, она моталась из угла в угол, пряталась в гротик из камней. Зрителям это, конечно, приносило удовольствие, но я читал на ее лице истинное страдание, поэтому вскоре запретил и детям, и Людмиле эти спектакли. Домочадцы, конечно, огорчились, присутствие чуда без зрителей казалось им невыносимым. Для начала пришлось лишь ограничить количество посетителей, но в будущем я надеялся и вовсе прекратить это нашествие.

Профессор университета пришел, когда я был дома. Бледный, худощавый, с густым ежиком седых волос, он, еще не увидев Берегиню, высказал надежду, что во имя науки я подарю этот, как он выразился, уникальный экземпляр речной фауны кафедре биологии.

— Что еще? — несколько дерзко вырвалось у меня.

— Видите ли, тут нужно поступиться личным престижем, — назидательно сказал он.

Сгоряча я хотел было послать его куда подальше, но потом, чтобы он раз и навсегда отказался от мечты завладеть Берегиней, придумал вот что.

— Подождите минуту, у меня там не все прибрано, — сказал я перед тем, как войти в гостиную.

Быстро подошел к аквариуму, вцепился в его стенки пальцами и настроился на волну Берегини.

— Прошу тебя, превратись в лигуха, — шепотом сказал я.

Она поняла, что ей грозит опасность и, не спрашивая ни о чем, вмиг изменила внешность.

— Пожалуйста, входите, — пригласил я профессора. — Вот она, моя русалочка. Люди несколько преувеличивают, она не совсем похожа на человека, но, согласитесь, при известной доле воображения можно дорисовать и девичью голову, и руки…

Профессор заглянул в аквариум, и лицо его разочарованно вытянулось.

— Да это же головастик, только огромных размеров. Если присмотреться, и впрямь есть нечто от женской фигуры, но не настолько, чтобы визжать от восторга, как одна моя знакомая…

Я остался доволен. Немного покрутившись у аквариума, профессор осмотрел комнату, видимо, чуя какой–то подвох, но, не увидев ничего подозрительного, вышел, недовольно бормоча:

— И выдумают же… Русалочка…

— Но если вы биолог, то должны заинтересоваться величиной головастика, — поддел я.

— Мало ли в природе аномалий, — пожал он плечами.

Этот визит еще более насторожил меня. Я предупредил Людмилу, что мы можем лишиться Берегини: приедут из какого–нибудь центрального научно–исследовательского института и заберут ее.

— А тебе не кажется, — неожиданно сказала она, — что скрывать ее антиобщественно?

— Мне кажется, куда антиобщественной извлекать из ее существования корысть, — отрезал я. Это было намеком на то, что жена в последнее время стала отсеивать любопытствующих, приглашая в дом тех, кто мог быть ей чем–нибудь полезен. Натолкнула ее на это базарно мудрая Благушина, давняя приятельница, умеющая извлекать пользу даже из фонарного столба под своим окном: разбив в нем лампочку, заколотила в столб гвоздь и протянула между ним и стеной дома бельевую веревку.

Словом, Людмила научилась использовать Берегиню для облегчения нашего быта и уже не представляла жизни без нее. Надо было видеть, как она теперь ухаживала за аквариумом, чистила его, меняла отмирающие растения, следила за тем, чтобы рыбы не мешали русалочке…

— Наша золотая рыбка, — нежно бормотала она, затемняя грот валлиснериями или устраивая открытые лужайки, чтобы русалочке было где порезвиться. Я даже сердился на нее за то, что так долго возится в воде. Еще бы не дорожить Берегиней: при желании можно было достать любой дефицит, стоило лишь пообещать кому–нибудь показать наше чудо.

Если бы жена знала, что Берегиня разумное существо, она, вероятно, устроила бы на дому цирковые представления, и я не раз предупреждал русалочку не выдавать себя. Она, кажется, поняла, в чем дело, и теперь, когда кто–нибудь приходил к нам, ограничивалась лишь тем, что пару раз всплывала на поверхность воды, а затем пряталась в грот. При неугодных мне, однако неизбежных демонстрациях, она по условному знаку — я трижды стучал ногтем по стенке аквариума — выплывала из грота в облике безобразного головастика и тем самым сбивала интерес к себе.

Однажды, вернувшись домой раньше обычного: после совещания уже не пошел на работу, я не застал дома никого. Подошел к аквариуму и стукнул в стекло, вызывая Берегиню. Она не выплыла, и я решил, что спит. Вскоре меня охватила тревога, я опять постучал по стеклу. Обычно Берегиня сразу узнавала мой стук и радостно подплывала к стенке аквариума. Но сейчас что–то случилось. Пришлось лезть в воду рукой, я не люблю это делать я своим запрещаю без надобности соваться туда, но тут не выдержал, обшарил грот. Он оказался пуст. Берегиня исчезла!

Я бросился к телефону, позвонил в школу, попросил на перемене срочно позвонить домой преподавательницу русского языка Людмилу Семеновну Белову. Через пятнадцать минут раздался звонок. Людмила, оказывается, уже знала обо всем; учительница младших классов доложила, что ее сын, Валерий Белов, умудрился принести в школу какую–то чудную рыбку, игрался с ней, а потом вдруг стал неизвестно отчего плакать. Словом, я понял, что с Берегиней что–то случилось. Людмила сказала, чтобы я никуда не уходил, она сейчас приедет домой.

Вернулась она с Валерой. Лицо сына было заревано, в руках литровая банка. Я бросился к нему, выхватил банку. В ней жива–здорова плавала Берегиня, но глаза ее были грустны. В этой тесной посудине русалочке было явно не по себе. Мальчишки наверняка брали ее в руки, и она выскальзывала на пол. Я даже вздрогнул от воображаемой картины. Первым моим побуждением было дать Валерке хорошую оплеуху, но, увидев его побитый вид, сдержался.

— Папочка, честное слово, больше никогда не вынесу ее из дому! Так хотелось показать ее в классе! Они ведь не верили мне. — Валерка разрыдался. — Мариничев как схватит ее, — стал рассказывать он, всхлипывая, — а она как вырвется, как упадет, я поднял ее, опустил в банку, смотрю, а там уже не русалочка, а чудовище какое–то. Ребята стали смеяться надо мной, а потом чуть не отлупили, кричали, что я надул всех, хотели отобрать у меня банку, но я схватил ее и скорее к маме, в учительскую. А по дороге домой она опять в Берегиню превратилась! — Глаза его просияли.

— Виктор, что за чушь он говорит, а? Неужели она умеет превращаться? Людмила вопросительно смотрела на меня.

Я ничего не сказал, осторожно опустил Берегиню в аквариум и вышел на балкон покурить.

— Папа, она как царевна–лягушка? — наступал на меня Валера, все еще виновато моргая.

— Тебе, вероятно, показалось, — сказал я как можно спокойней.

— Да нет же, все ребята видели!

— Показалось, — твердо сказал я. — Видимо, такое было освещение, и кто знает, что почудилось.

Валерка от моего неверия сразу потускнел. Но я не сдавался, стал убеждать его, что такое бывает — вдруг померещится всем сразу не то, что есть на самок деле. И в конце концов, кажется, убедил его.

А через день, придя домой, услышал из гостиной восторженные вопли. Валера с Аленой сидели у аквариума, хлопали в ладоши и визжали.

— Что здесь происходит? — спросил я как можно строже, уже чуя нечто неладное.

Дети схватили меня за руки и потянули к аквариуму. Вначале я не понял, в чем дело: Берегиня металась в воде, а за ней волочился какой–то предмет. Не в силах избавиться от него, русалочка в отчаянии оглядывалась назад.

— Валера сделал Берегине карету, как у царевны–лягушки! — восторженно объяснила Алена. — А Берегиня — представляешь! — вдруг сказала человеческим голосом: “Осторожно, не сделай мне больно!”

Я опешил.

— Валера, скажи, что она выдумывает, — с надеждой произнес я.

— Нет, правда! — блестя глазами, торжественно заявил он. — Берегиня умеет разговаривать! Вот расскажу в классе, опять не поверят.

— И правильно сделают. Все тебе что–то мерещится, — строго сказал я.

— Да нет же, папочка, и я слыхала, — схватила меня за рукав Алена. Честное слово, она так тоненько сказала: “Осторожней!”

Я стиснул зубы. Неужели Берегиня научилась контактировать с людьми напрямую? Это грозило ей большими неприятностями. Молча я отцепил от нее леску, привязанную к “карете” из спичечных коробков и тетрадных скрепок.

Вечером Людмила спросила меня:

— Что там дети болтают, будто Берегиня разговаривает?

— Именно болтают, — успокоил я жену. — Все им что–то чудится: то ее превращения, то разговор. Впрочем, это понятно: для них она сказочное существо.

Мне было тревожно.

Наконец–то вернулся Дроботов. Из Азии он привез ворох впечатлений, коллекцию камней и фотографию окаменевшего следа динозавра. Мы сидели на кухне за “Старинным нектаром”, я, слушая его сбивчивый рассказ о красотах ониксовой пещеры, о таинственных звуках, раздававшихся по ночам возле стоянки геологов, я предвкушал впечатление, какое произведу на него Берегиней, о которой пока помалкивал.

Дроботов был так захвачен собственным рассказом, что долго не видел моей улыбки, а когда наконец заметил, спохватился и подозрительно замолчал.

— Ты чего? — сказал после некоторой паузы. — Впрочем, совсем забыл: тебе рассказывать о чудесах бесполезно — все равно не поверишь. Но вот перед тобой фото. Или думаешь, что этот след я сам выдолбил в камне?

— Почему бы и нет? — поддел я, и Дроботов готов уже был взорваться, когда я встал и пригласил его в комнату с аквариумом.

— Что, новое приобретение? — кисло спросил он на ходу, явно расстроенный тем, что даже сейчас, когда явился с таким грузом диковинных новостей, не нашел во мне полного отклика.

— Крепче держись за стул, — предупредил я и трижды постучал по стенке аквариума.

Как и следовало ожидать, Берегиня выплыла из грота в облике лигуха, но и в таком виде очень удивила моего друга.

— Ну и уродина! — воскликнул он. — Впервые вижу такого огромного головастика. Где ты его откопал?

— Уродина, говоришь? — усмехнулся я.

— А то нет? Тем не менее, он любопытен. Ни у одного аквариумиста не видел ничего подобного.

— Это верно, — согласился я и торжественно стукнул по стеклу один раз, давая Берегине понять, что пора обрести свою красоту.

Каково же было мое недоумение, когда русалка ни на этот знак, ни на последующие никак не отреагировала, продолжая оставаться в облике безобразного головастика. Вот так номер. Это была явная забастовка. Я виновато взглянул на друга, и, не теряя надежды, еще раз щелкнул по стеклу. Лигух скрылся в зарослях.

— Да, забавная живность, — скучновато сказал Дроботов.

Я хотел было рассказать, что за чудо на самом деле этот головастик, но потом раздумал: пусть лучше Берегиня, когда захочет, сама удивит моего друга.

Заметив мое огорчение, Дроботов хлопнул меня по плечу и великодушно сказал:

— Нет, головастик симпатичный и экзотичный. Но вдруг это какая–нибудь жаба–мутантка?

— Приходи завтра, — сказал я, решив как можно быстрее узнать у Берегини, в чем дело. — Покажу тебе нечто, чего не увидеть ни в Азии, ни в Африке.

Дроботов ушел заинтригованный, а я тут же бросился к аквариуму.

— Эй, — гневно сказал я, обхватывая стеклянные стенки. — Выходи, у меня есть о чем поговорить с тобой.

Берегиня тут же выплыла из грота, и после облика лигуха показалась еще прекрасней. Правда, лицо ее было хмуроватым.

— Что случилось? Я ведь стучал, как условились.

— Надоело.

— Что надоело? — опешил я.

— Когда тебя постоянно рассматривают. Это неприятно и даже болезненно, я устала.

— Хорошо, отдохни, — согласился я, подумав о том, что мы и в самом деле замордовали это удивительное существо постоянными демонстрациями гостям, знакомым и незнакомым. Знай Людмила, что русалка обладает разумом, она, может быть, отнеслась бы к ней с большим вниманием и осторожностью. Но и вопрос: не большую ли выгоду имела бы жена от русалки, сделав это открытие?

— Не обижайся, — сказала Берегиня, усевшись на обросшую мхом рапану. Хочешь, расскажу о своей жизни в речке?

Я молча кивнул. Она явно чувствовала себя виноватой, и меня тронуло это.

— Крепче обними мою стеклянную клетку.

Я плотнее прижал ладони к стенкам аквариума, и в тот же миг очутился в диковинном царстве, не сразу сообразив, где я и что со мною. Лишь значительно позже понял, что Берегиня на какое–то время дала мне свое видение прошлого и превратила в некое мелкое водоплавающее. Настолько мелкое, что придонные рыбы, важно лежащие на дне речки, казались огромными подводными лодками, в цветке белой кувшинки можно было оборудовать себе дом, а Берегиня обрела величину девочки, я посматривал на нее с некоторым страхом.

— Не бойся, — проговорила она, поймав меня в ладонь, и я на себе испытал, как неприятно, когда тебя разглядывают. — Вот, здесь я жила, пока ты меня не выловил. Смотри, как тут красиво и просторно, не то, что в твоем аквариуме. И вода чистая. А вон то клубящееся золотое облачко рачки дафнии. Не узнаешь? Да–да, те самые, трупиками которых ты кормишь своих рыб. Посмотри, какие они прекрасные на воле, живые. Хочешь, покатаю тебя на водяном ослике? Нет, давай лучше проведаем моего приятеля, жука–водолюба. Он сорвет тебе водяной орех чилим, и ты будешь жить долго и счастливо. Поплыли… Осторожней, это вовсе не сухой лист, а морской скорпион. Если его не трогать, он безобиден, но, коль заденешь, пеняй на себя. Впрочем, тебе ничего не угрожает — все это лишь в нашем воображении.

Я и впрямь чувствовал себя в безопасности, будто находился в защитной камере. С любопытством, изумлением рассматривал мир речной заводи с островками лилий на воде, подводными травами и цветами. Надо мной вдруг завис огромный колокол из пузырьков воздуха.

— Его соорудил паук–серебрянка, — мимоходом объявила Берегиня, и мы поплыли дальше. По дну речки расхаживала какая–то птица.

— Это моя подружка оляпка. Люди считают, что среда птиц и рыб — две несовместимости, а вот оляпка соединила их: она живет и в воде, и на деревьях. Но что–то я не вижу водолюба. Сейчас заход солнца, и он, должно быть, любуется им. Поплыли наверх!

Мы всплыли на поверхность заводи и сердце мое восторженно заколотилось. Над водой бушевала снежная метель поденок, подсвеченная розоватыми лучами заката. Зрелище было настолько фантастическим, что я замер. Вышел из оцепенения, лишь когда ощутил, что кто–то теребят меня за плечо.

— А? Что?! — вскрикнул я.

Обхватив меня за плечи, рядом стояла Людмила, в слезах, и пыталась оттащить меня от аквариума.

Я стер со лба испарину, подошел к дивану и лег.

Людмила плакала.

— Ну чего ты? — стал я грубовато утешать ее. — Засмотрелся, задумался, а ты уже в панике.

— Витя, — Людмила всхлипнула. — Она изведет тебя. Почитай в энциклопедии… За русалками водятся такие особенности. И Благушина сказала мне…

— Глупости, — отмахнулся я, вспоминая только что виденное. — После работы хочется отдохнуть. И тебе рекомендую медитации у аквариума.

— Нет, Витя, ты как–то нехорошо повис на его стенках. Я даже испугалась, когда вошла: тебе явно было худо. Взгляни на себя в зеркало как с креста снятый.

Теперь я стал осторожнее. Выбирал время, когда Людмилы не было дома, и путешествовал в мир Берегини. С каждым разом это было все менее изматывающе. В конце концов я и впрямь научился отдыхать у аквариума, как на лоне природы. Обычно я возвращался домой в душном, битком набитом троллейбусе, и каким это было удовольствием очутиться в лесу, на берегу речки или прямо в ее прохладной воде. До сих пор я представлял себе духовную жизнь как нечто, состоящее из чтения, походов в театр, кино, дружеских бесед. И вот оказалось, что есть иные, до сих пор неведомые мне формы духовности. В мире Берегини не было книг, но была способность проникать в суть другого существа. Берегиня не знала, что такое телевизор, зато умела с помощью воображения перемещаться в пространстве и времени, прихватив с собой и меня, так что создавалась полная иллюзия истинного путешествия.

Я глубоко ошибался, полагая, что мир ее ограничен лишь заводью московской речки. В каких только местах мы не побывали! Плавали в холодных пространствах Печоры и Юкона, в голубых водах Ориноко и Байкала, я узнал вкус воды горных озер и артезианских колодцев. Леса, прерии, долины и холмы — все бугры и выемки нашей планеты я прочувствовал, пропустил сквозь себя. Встречались водоемы, где я задыхался, дергался в судорогах удушья настолько они были отравлены человеком. А Берегиня, вероятно, не без умысла перемещала меня из прозрачных источников в испорченные, мутные лужицы, а оттуда вновь в кристально чистые воды.

Однажды я очутился в соленом озерце с ржавыми пятнами то ли мазута, то ли нефти, в котором вверх брюшками плавали дохлые рыбины. Острый запах разложения выворачивал наизнанку мои внутренности.

— Узнаешь? — прошелестел под ухом голос Берегини.

— Что? — не понял я, почти теряя сознание от смрадной затхлости и гнили, взявшей в плен мое тело. Тысячью невидимых рук оплела меня вязкая, поруганная вода, и я понял, что еще немного, и пойду ко дну, если мой ангел–хранитель Берегиня оставит меня.

— Узнаешь? — повторила она, обводя взглядом пространство озерца. — Все это — не что иное, как отражение души человеческой: то, что происходит в ней, волшебно преломляется в наших природных зеркалах. Раньше здесь было море. Злоба, вражда, глупость людей превратили его в болото.

— Но при чем тут я? Почему я должен отвечать за чьи–то грехи? вскричал я, отчаянно барахтаясь среди полусгнивших трупиков кефали, белуги, севрюги.

— Ты человек, — вздохнула Берегиня, — значит, отвечаешь за все.

В какой–то миг мне стало стыдно своей принадлежности к роду существ, которые сумели сделать из моря поганое озерцо. И стыд этот был столь тяжел, что я стал задыхаться и даже смирился с этим, когда сильным рывком был вытащен русалкою на берег.

— Хочу на волю, — грустно сказала она. — Отпусти меня.

— Неужели тебе приятней барахтаться в лужах, чем жить в чистом аквариуме? — удивился я, успокаивая все еще бешеное дыхание.

— Если исчезнем мы, хранители рек, морей и лесов, будет совсем плохо, ответила она. — Я слышу, как пробуждается наш хозяин Пан, его свист залетает даже в твою городскую квартиру на пятом этаже. Он зовет нас, зовет меня…

В сентябре я вновь поехал в столицу, на симпозиум врачей–ортопедов. Тетя Леля засыпала меня вопросами: как там русалочка, чем питается, не болеет ли, в долго ли я думаю держать ее в комнатном заточении. Я рассказал, что за чудо эта Берегиня, как непросто мне расстаться с ней. Тетушка сидела, хлопала белесыми ресницами и совсем как девочка, с полуоткрытым ртом слушала мою волшебную историю, которую я не должен был рассказывать никому. Когда же закончил, она твердо сказала:

— Еду с тобой.

Было приятно думать, что смогу подарить тетушке одну из сказок, которые слышал от нее в детстве. Был уверен, что Берегиня подружится с ней. Но, странное дело — как только я выложил перед тетушкой историю о таинственных превращениях русалки, наших разговорах и путешествиях, почему–то стало неспокойно. Еле дождался отъезда домой.

В дороге тетушка строила разные планы по поводу будущего Берегини, фантазировала, не является ли она первым представителем природного царства, сумевшим наладить связь с человеком.

— И в то же время… — она вдруг смолкла и задумалась. — В то же время, — неуверенно продолжила она, — жаль превращать такое чудо в объект исследования. А я так и вижу чьи–то очки над нашей русалочкой.

Мои видения были пострашнее тетушкиных. Чем ближе был дом, тем тревожнее становилось на душе. Представлялось, как вхожу в комнату и застываю: на стеклянной банке аквариума, перевесившись через нее так, что туловище согнулось пополам, висит огромный желтый лигух размером с трех жаб и потому сам похожий на раздувшуюся пучеглазую жабу. Вода в аквариуме мутная, зловонная, на поверхности плавают трупики рыбешек. И вот уже не маленькое пространство аквариума с застоявшейся водой, а огромные реки, озера, водоемы всей планеты виделись мне заплесневелыми, затянутыми ряской, с гниющими трупами всплывших вверх брюхом рыб.

Ключ плясал в моей руке, пока я в нетерпении открывал дверь. Обычно в это время комната залита солнцем, и я надеялся застать Берегиню сидящей в гамачке.

— Кто там?

На звук ключа в замке вышла Людмила. После шумной минуты встречи со мной и тетушкой она вдруг бросила на меня взгляд, от которого внутри что–то оборвалось.

— Что?! — воскликнул я и рванулся в комнату, где стоял аквариум. Людмила поспешила следом.

— Только не расстраивайся, — запинаясь, сказала она.

— Что–нибудь с русалочкой?! — всплеснула руками тетушка.

Я подошел к аквариуму. Холодно поблескивая фосфором, в нем сновали неоны, красными стрелами прошивали зелень меченосцы. Постучал по стеклу ногтями, но из грота никто не выплыл.

— Где она? — Я резко обернулся к жене. Она испуганно отшатнулась.

— Только не волнуйся, думаю, с ней ничего не случилось, — быстро заговорила Людмила. — Это Валерка…

И она рассказала, как сыну вздумалось прогулять русалочку по озеру. Чтобы она не уплыла далеко, он сшил ей тряпичный поясок и подцепил Берегиню на крючок спиннинга.

— Ему так хотелось, чтобы она поплавала на воле! — оправдывала мальчишку жена. — И вдруг она куда–то исчезла.

Но я уже не слышал ее. Я уже понял, что Берегине не составило труда разорвать поясок или просто выскользнуть из него.

— А я, честно говоря, рада, — сказала Людмила бодрее. — Да, рада! теперь она обращалась не ко мне, а к тетушке. — Видели бы, что с ним творилось, — кивок в мою сторону. — Конечно, жаль, но ей же лучше. И тебе, Виктор, тоже.

Внезапно у меня мелькнуло подозрение, что все было совсем не так, как об этом рассказывала Людмила, однако я промолчал. И даже когда пришли из школы дети, не стал у них выспрашивать подробностей, хотя Валерка точь–в–точь повторил рассказ матери. Почему не захотелось ничего уточнять, выяснять? Не знаю.

Вечером среди кипы газет на журнальном столике я нашел адресованное мне письмо. Машинально взял конверт, распечатал. Ко мне обращался известный биолог Кондаков. До него дошли слухи о диковинном существе, выловленном в подмосковной речке и проживающем в одном из южных городов у некоего врача, то есть у меня. Кондаков выражал надежду на то, что слухи окажутся правдой и просил о встрече.

С тех пор минуло два года. Порою я встречаюсь с Дроботовым, и он по–прежнему взахлеб рассказывает о новых чудесах, информацию о которых вычитывает в научно–популярных журналах. Я слушаю его с терпеливой ухмылкой.

— Да что тебе говорить, — как всегда, досадует он. — Все равно, пока не пощупаешь, не поверишь.

— Не поверю, — отвечаю я. — Поедем лучше на озеро: там хорошо думается.

Загрузка...