В воздухе медленно порхали стрекозы. Одна из них зависла прямо над лицом, слышно было лёгкое стрекотание тонких, невесомых крыльев, похожее на звук старой шлифовальной машинки, что стояла в школьных мастерских. Сквозь опущенные ресницы Гриша наблюдал за стрекозой, мелкие чешуйки на крылышках насекомого напоминали застывшие перламутровые капельки или блёстки. От отражающегося в них света слегка слезились глаза. В другой раз он бы непременно поймал стрекозу, чтобы засунуть потом Варьке за шиворот (хотя нет, Варьке неинтересно, Варька стрекоз не боится, сама их ловит), но сейчас было лениво. Солнце, не по-сентябрьски тёплое, мягко касалось Гришиного круглого озорного лица, золотило и без того выгоревшие за лето волосы и брови, добавляло веснушек на щеках и чуть вздёрнутом носу. Гриша почувствовал, что сон вот-вот сморит его, и встрепенулся — он сюда не спать пришёл.
Гриша мягко перекатился со спины на бок ближе к краю обрыва, сел, опустил босые ноги в воду. В этом месте их речка делала поворот, образуя небольшую заводь. Вода здесь хорошо прогревалась и в жаркие летние дни становилась такой тёплой, что ребятню приходилось выгонять на берег насильно. Впрочем, выгонять особо было некому — летом самая страда, все взрослые на работе, — поэтому с начала июля вплоть до середины августа, а иногда и до сентября, как в этом году, берега их Кедровки были усеяны детворой, и раскалённое марево воздуха звенело детскими голосами.
Сам Гриша в заводи, конечно, не купался. Западло с малышнёй всякой в лягушатнике барахтаться. Они с пацанами гоняли на велосипедах вверх по течению на восточный край Города, к которому примыкал Рабочий посёлок. Там жили в основном те, кто работал на АЭС. Оттуда уже видна была Башня — уродливым серым исполином высилась она над зелёными макушками раскинувшейся тайги, утыкалась в небо, застревая в ярко-белых, похожих на плотную перину облаках.
Вместе с поселковыми они купались рядом с Илюшинской лесопилкой. Здесь Кедровка была не такой широкой, как в Городе, зато быстрой, стремительной, злой — поселковые говорили, что выше начинаются пороги. На порогах Грише бывать ещё не доводилось, да он вообще мало где бывал. Ну в Башню их возили на экскурсию от школы не так давно, да только что он там не видел, стоит себе эдакая железобетонная дура, осколок истории (Башня Гришу интересовала слабо), а вот пороги — это вещь. На пороги бы Гриша сгонял, но отец узнает, точно убьёт. Он и в посёлок-то особо ездить не позволял, но тут Гриша его разрешения сильно и не спрашивал. Меньше знает, крепче спит — так говорила Варька, повторяя, по всей видимости, мудрость своего родителя, и вот тут Гриша был с Варькой полностью согласен.
Вода мягко щекотала ноги, и Гриша испытал острое желание раздеться и искупнуться. Сейчас, когда здесь никого из мелких не было, чего бы и не окунуться разок. Он быстро скинул с себя одежду, бросил её рядом с валяющимися тут же в траве старыми разношенными сандалиями. Сандалии Гриша не любил, летом предпочитал гонять босиком, забирая песок грязными ногами и поднимая фонтаном дорожную пыль, но сейчас мама заставляла надевать, придумала ерунду какую-то, земля холодная, а отец, как водится, её поддержал. Потом немного подумал, снять трусы или нет, но махнул рукой — успеет ещё обсохнуть, и с разбега бултыхнулся в воду. Вода, тёплая у берега, но на глубине уже достаточно прохладная, обожгла разогретую на солнышке кожу, и Гриша, по-взрослому фыркнув, быстро заработал руками и ногами. Проплыв несколько метров и привыкнув к воде, он перевернулся на спину и лениво раскинулся звездой, закрыл глаза, подставив обгоревшее лицо солнцу.
Долго в воде он, однако, не выдержал, сентябрь брал своё, пришлось вылезать на берег.
На берегу Гриша тут же пожалел, что не взял с собой что-нибудь обтереться. Вода всё же была холодной, да ещё, как назло, солнышко, которое до этого жарило, как июльское, скрылось за тучкой, дунул прохладный ветерок, и Гриша мигом покрылся гусиной кожей.
Он старательно попрыгал на одной ноге, вытрясая воду из ушей, интенсивно помотал мокрой головой, как собака, потом уселся на траву и вспомнил о своей заначке. Собственно, ради этого он сюда и притащился, ну и так… наедине побыть.
Заначка была спрятана в небольшом тайнике, вырытом у корней старой ивы. Говорили, что эта была первая из посаженных ив и походу единственная. Остальные не прижились, а эта окрепла, уцепилась корнями за берег реки, наклонилась над водой, словно любуясь своим отражением в прозрачном зеркале тихой заводи. Гриша откинул рукой ветки и листья, которыми был укрыт тайник, разгрёб сухую рыхлую землю и выудил небольшой деревянный ящик — его Гриша спёр на Илюшинской лесопилке. В ящике было два отделения, побольше и поменьше, в большом лежали аккуратно сложенные листы тонкой бумаги, серые, чуть шероховатые на ощупь, а в маленьком был грудой насыпан измельчённый табак. Гриша вынул один из листов, осторожно, чтобы не порвать, разложил на плоском, как тарелка камне (камень тоже лежал в тайнике), высыпал две щепотки табачной смеси на бумагу и принялся крутить самокрутку. Дело это было небыстрое и требовало определённой сноровки и терпения, Гриша даже язык от усердия высунул и, пока крутил, согрелся уже окончательно. И после, довольный собой и своей работой, вернулся на берег, не на траву, где бросил одежду, а на пятачок речного пляжа, растянулся на мелком нагретом солнцем песке и закурил, блаженно щурясь.
Табак приходилось прятать здесь от отца. Отец не просто сам не курил и не переносил табак на дух, он боролся с ним и боролся особенно рьяно — и в Городе, и в Рабочем посёлке, и даже на заимках в тайге, словом, всюду, куда могли дотянуться его руки. Увы, эта вредная привычка, образовавшаяся чуть ли не в первый год, когда люди стали выходить из Башни на поверхность, строить первые дома, засеивать поля и пашни, крепко завладела многими. Отец пробовал запрещать (а Гришин отец много чего мог запретить), отводил под табак специально охраняемые плантации, даже требовал совсем отказаться от выращивания этой культуры, но кажется (Гриша особо не вникал, конечно), насовсем отказаться было нельзя — листья табака использовались для изготовления лекарств, а с лекарствами у них всё ещё был дефицит. Никакие вводимые отцом меры не действовали, народ продолжал выращивать табак на своих огородах, для себя и на продажу, а городские и поселковые мальчишки устраивали ночные рейды на плохо охраняемые приусадебные участки.
Конкретно за этим табаком Гриша лазил в огород к Дудикову. У Дудикова был хороший табак, крепкий, а вот жена злая — даром что толстая, но воришек ловила только в путь, а поймав, больно хлестала по голым ногам пучком свежей, острой крапивы, — и собака такая же. Злая, в смысле, а не толстая. Собаку Гриша месяц прикармливал и столько страданий ради этого вынес, специально к Розе Моисеевне на уроки музыки для этого дела ходил, не за музыкой конечно (нужны больно Грише были эти гаммы), а за котлетками. Из чего там Роза Моисеевна свои котлетки делала, фиг знает, но старый дудиковский пёс, худой, полуоблезлый, за них душу готов был продать.
Гришина просьба обучаться игре на пианино поставила маму в тупик, а отец недоверчиво посмотрел, но не найдя, к чему прицепиться — Гриша сделал самое честное лицо, на какое был способен, — вздохнул и сказал:
— Ведь опять, Гришка, ты чего-то замыслил, по глазам вижу, а чего, взять в толк не могу.
— Я, может, хочу быть как Паганини, — с вызовом в голосе ответил Гриша, на что отец даже закашлялся, а, прокашлявшись, сказал:
— Дурак ты, Паганини скрипачом был, — и махнул рукой. А Варькин родитель, присутствующий при этом разговоре, вообще неприлично заржал и теперь при каждом удобном случае называл Гришу не иначе, как Паганини.
В общем в итоге Гришины уроки музыки отец оплатил, и Гриша, умытый, причёсанный и в чистой рубашке, три раза в неделю ходил на мучения: сначала мучился за пианино, а потом за столом — Роза Моисеевна всех своих учеников потчевала обедом с котлетками, приговаривая при этом, что «никто не навещает старую одинокую еврейскую женщину». Котлетки Гриша, пользуясь плохим зрением Розы Моисеевны, тырил, ловко засовывая в карманы брюк.
Мучения Гришины закончились внезапно. В одну из сред — Гриша уже расшаркивался на пороге, прикрывая руками топорщившиеся карманы штанов, — объявился дядя Слава, Розы Моисеевны сын. Дядя Слава отозвал Гришу в сторону и проникновенно сказал:
— Не знаю, стервец, сколько в тебя может влезать маминых котлет, но судя по её дифирамбам, что она поёт о тебе каждую среду, ты, брат, просто фабрика по их переработке. Мне, конечно, не жалко, но тебя ж паразита мне в пример ставят и столько же котлет стараются впихнуть. А такими темпами я скоро либо помру, либо растолстею, и меня жена бросит. А я, Григорий Палыч, сильно не хочу в брошенных мужьях ходить. Потому мой тебе совет: дуй отсюда, и чтобы духу твоего в доме моей мамы больше не было.
В ласковом голосе дяди Славы чётко нарисовалась угроза, и Гришу два раза просить не пришлось. К тому же и дудиковский пес был уже вполне прикормлен, и следующей ночью Гриша беспрепятственно проник в заветный огород и так хорошо там отоварился, что и долг Лаптю, то есть Лопатину, вернул, и себе табака насушил. И теперь ему надолго хватит, может, даже до зимы. Только тайник новый искать надо — как снег выпадет, отсыреет табачок и всё.
С тайником, конечно, была беда. Гриша сначала дома своё сокровище хранил, так всё организовал, что комар носа не подточит, даже мама ничего не нашла, хотя и подозревала, беседу с ним провела о вреде курения. Только дома ведь не покуришь, приходилось бегать куда-нибудь, а как табак выносить? В карманах? Да если бы отец нашёл в его карманах хоть одну табачную крошку — прибил бы сразу, не раздумывая. Ребята постарше Гришу, конечно, научили маленькие пакетики с табаком под манжеты и воротник подшивать, Гриша так и делал, пока однажды на Кирилла, мужа сестрицы, не напоролся.
По-глупому причём всё вышло. Кирилл его даже не дома, а на улице поймал, преградил путь, весело прищурил глаза и растянул в усмешке губы:
— Куда намылился? Опять на лесопилку?
— Тебе-то чего? — огрызнулся Гриша. — Куда хочу, туда и хожу. Ты мне не отец.
— Значит, курить побежал с Лаптем, — Кирилл пропустил мимо ушей выпад про отца.
— Че это сразу курить? — Гриша встал в позу. — Хочешь, карманы покажу?
И, не дожидаясь ответа Кирилла, тут же с готовностью вывернул карманы.
— Нафиг мне твои карманы, — засмеялся Кирилл. — Иди давай сюда.
И как только Гриша подошёл, ловко обыскал и манжеты, и воротник — ничего не пропустил, как знал, где искать.
— А в следующий раз за враньё ещё и по шее получишь, — пообещал ему Кирилл напоследок.
В общем, будь Гриша поумней и поменьше хами, всё и обошлось бы, а так — выдал себя с головой. Хорошо хоть Кирилл его отцу не сдал, с отцом у Кирилла тоже были свои отношения — сложные, как говорила мама.
Но тайник пришлось перепрятать.
За спиной затрещал кустарник. Гриша вскочил на ноги, предварительно сунув недокуренную самокрутку в песок, и тут же выругался. Раздвинув густые ветки, пригибаясь, на полянку вылезла Майка.
— Чего припёрлась? — Гришей овладела досада за так бездарно погубленную самокрутку. — Вообще, не видишь что ли, тут люди в одних трусах.
— Ну так оденься, — невозмутимо отозвалась Майка, прошла к тому месту, где кучей лежала Гришина одежда, подняла штаны и кинула ему. Эту девчонку было ничем не пронять.
— Отвернись! — потребовал Гриша.
Майка закатила глаза, но всё же отвернулась, и Гриша принялся торопливо натягивать штаны на мокрые трусы, грязные от налипшего на них речного песка.
— Готово! — Гриша снова плюхнулся на то место, с которого только что поднялся, запрокинул покрасневшее лицо к солнцу. Майка тут же присела рядом с ним.
Какое-то время они просто молчали. Майка нашарила рукой сухой прутик и задумчиво выводила на песке узоры, а Гриша, чуть скосив глаза, наблюдал за ней. Смотрел на её гладкую, блестящую косу, длинную, почти до самой талии, на розовую мочку уха с бирюзовой капелькой-серёжкой, на летний сарафан, по подолу которого рассыпались вышитые пятнышки незабудок — Майка, как и он, никак не могла смириться с наступающей осенью. Солнце золотило лёгкий пушок на Майкиных загорелых руках, а на правой коленке коричневела уже подсохшая корка, след от падения с велосипеда. Всё это Гриша видел уже тысячу раз: и прямую чёлку, упавшую на лоб, и острое плечо с врезавшейся в кожу тонкой бретелькой сарафана, и след от колечка на безымянном пальце (Варькин подарок, Майка проносила его всё лето, пока Варька, за что-то разобидевшись на подругу, не отобрала его назад), но всё равно продолжал смотреть и при этом отчаянно изображать равнодушие и независимость.
С Майкой теперь всё было сложно, не как раньше.
Ещё каких-то пару месяцев назад Гриша катал Майку на багажнике своего велика, и она звонко хохотала ему в ухо, обхватив его за талию горячими тонкими руками, они обирали вместе черёмуху, объедаясь вязкими кисло-сладкими ягодами до оскомины, сбегали от Варьки, когда та чересчур доставала их своими идеями, а потом вдруг всё изменилось.
Во всём виноват был Лапоть, который как-то вечером сказал будто бы невзначай:
— А Майка Мельникова красивая.
И Гриша понял, что да — красивая, очень красивая, и сразу всё запуталось и стало непросто. И уже нельзя было, как раньше, посадить Майку на багажник велосипеда или залезть вместе на черёмуху и пугать оттуда криком и смехом проходивших мимо людей (пугал Гриша, а Майка хохотала), да что там — просто наедине и то стало невозможно находиться.
Эта внезапно открывшаяся Майкина красота явилась для Гриши полной неожиданностью, и он не знал, что с этим делать. Иногда он гляделся на себя в зеркало, сам не понимая, зачем. Разглядывал своё круглое, конопатое лицо, светлые, торчащие в разные стороны вихры, облупленный нос, с которого тонкой плёнкой сходила сгоревшая кожа. Мама, заметив это, однажды что-то сказала отцу, а тот, странно посмотрев на Гришу, ответил:
— Думаешь? Да ну нет, рано ещё.
И они оба рассмеялись.
Чего рано, Гриша так и не понял.
— Курил? — спросила наконец Майка, чуть наморщив нос.
— Тебе-то чего? Сдавать побежишь?
— Дурак ты, Гриша, — грустно сказала Майка и, ещё немного помолчав, добавила. — Я у вас только что была. К Павлу Григорьевичу ходила.
— Зачем это? — встрепенулся Гриша.
Майка по-взрослому вздохнула. Так вздыхала мама, когда Гриша показывал ей свой дневник — ну, там-то обычно не было чему сильно радоваться.
— Ты на уроках спишь что ли, Савельев? Забыл, нам по истории задали сделать проект. Я выбрала Башню. Твой папа обещал мне рассказать…
— Башню? — перебил её Гриша. — Ты выбрала Башню? Вот скукотища. Это будет самый скучный проект за всю историю человечества! — резюмировал он и откинулся на спину, заложив руки за голову.
Гриша действительно так считал. Последнюю экскурсию в Башню он едва вынес. Бесконечные коридоры, отсеки, закутки, стеклянные двери, мутные лампы, старый лифт с лязгающими дверями — кто-то из девчонок даже завизжал, когда двери наконец захлопнулись, и лифт, резко дёрнувшись, потащился наверх, — всё это наводило тоску и скуку вместе с тонким и неприятным голосом сопровождающей их тётки. Как там её звали? Ольга Юрьевна? Елена Юрьевна? Гриша не запомнил.
Но самым удивительным было то, что в Башне до сих пор находились люди. Все они в основном жили на Поднебесном уровне, и там ещё было ничего по сравнению со всем остальным, но тоже так себе — те же коридоры, квартиры без окон, вялые лимонные деревца в кадках. Гриша никак не мог понять, как можно обменять их Кедровку, сосны, подступающие к Рабочему посёлку, смолистый запах лесопилки, осенний холодный дождь и мокрый мартовский снег, ветер, залезающий за воротник, и солнце, оставляющее на плечах ожоги, которые мама вечерами мазала тонким слоем густой белой сметаны — как можно обменять всё это на бетонные стены? Как? Чем дольше они ходили по этим коридорам, тем больше сжималась Гришина душа, превращаясь в маленькую чёрную точку, и развернулась только на самом верху, в Орлином гнезде.
Он знал, что так назывался кабинет отца — Ника, сестра, рассказывала, — и это было единственное место во всей этой долбанной Башне, где хотелось расправить крылья и взлететь. Взлететь ввысь, к звёздам, к солнцу. И он не удержался, подошёл к прозрачной стене, положил ладони и прижался щекой, ощущая жар нагретого стекла.
— Ну что, видел небо? — спросила его потом Ника.
— Видел, — ответил Гриша. — Только оно там стеклянное.
— Будешь про этих писать? — спросил он у Майки, опять скосив на неё глаза.
— Про кого — этих?
— Ну про тех, кто до сих пор там живёт, в Башне. Про сектантов.
Гриша не знал, что такое «сектанты», просто слышал, как отец однажды так сказал в сердцах Майкиному отцу: «Живут там, как в норе, носа высунуть боятся, сектанты чёртовы!» и пригрозил отключить им электричество. Но не отключил, конечно, хотя сам Гриша, будь он на месте отца, так и сделал бы. Мигом бы вылезли тогда все эти сектанты на волю, увидели, как тут замечательно, и назад бы уже точно не захотели.
— Нет, не про них. Чего про них писать, — Майка презрительно дёрнула плечом. — Я про историю буду писать. Как Башню создавали, кто, как там всё было устроено.
— Тоска, — не сдавался Гриша. — Писать надо про будущее, а не про прошлое.
— Дурак. Без прошлого нет будущего.
Она наклонилась, щёлкнула его по лбу, но не удержалась и упала. Как-то странно так получилось, что губы её скользнули по его губам, Гриша почувствовал сладкий запах лесной смородины, инстинктивно обхватил девочку за плечи, но Майка оттолкнула его, откатилась в сторону и тоже легла на спину, почему-то тяжело и отрывисто дыша.
Они оба молчали.
Что было в голове у Майки в этот момент, Гриша не знал, а сам он думал про поцелуй (непонятно, это уже по-настоящему или так) и почему-то про Кедровку, про их Город, который построил отец, и про тех людей в Башне, которые ничего в своей жизни не видели, кроме стеклянного неба.
— Понимаешь, Гриш, мне ведь там тоже не нравится, в Башне, — сказала наконец Майка. Гриша думал, что она уже совсем не заговорит больше. — У меня там сразу клаустрофобия начинается.
— Чего начинается?
— Ну клаустрофобия, а, да неважно.
Майка поднялась, откинула за спину свою густую тёмную косу, а Гриша подумал, что надо будет спросить у мамы, что это такое — клаустрофобия. Майка любила всякие заумные словечки, а объяснять не любила, и Гриша каждое новое Майкино слово нёс маме, часто перевирал безбожно, но мама всегда догадывалась и терпеливо растолковывала.
— Но как было обойтись без Башни? — Майка смахнула жучка, ползшего по руке. Жучок расправил изумрудные крылышки и взмыл вверх. — Никак. Башня была необходима.
— Ежу понятно, что необходима. Иначе бы все утонули, а так спаслись…
— И не только для этого, — Майка строго посмотрела на него.
— Ну не только. Ещё для этого, как его… чтоб произведения искусства сохранить, — изрёк Гриша глубокомысленную сентенцию. Про произведения искусства Роза Моисеевна говорила.
— И не только, — на Майкином лбу появилась упрямая складка. — В Башне люди сохранили наработанные веками технологии, методики клонирования и воссоздания исчезнувших видов по ДНК, там были генетические лаборатории, огромный семенной фонд. Причём ты в курсе, что хранящиеся семена растений были нескольких видов? Были специальные, модифицированные с учётом быстрого роста и приживаемости на солёной почве. Их и сажали в первую очередь. А иначе ничего бы этого, — Майка обвела вокруг себя рукой. — Ничего бы не было. Ни Кедровки твоей любимой, ни деревьев, ни травы, ни стрекоз, которых вы с Варькой ловите. А Павел Григорьевич, между прочим, запретил ловить. А вы… вы ловите!
Майка сердито отвернулась, и Гриша почувствовал себя виноватым.
Конечно, Майка была во всём права.
Сейчас Город, соединённый с Башней узкоколейкой, вдоль которой тянулись столбы ЛЭП, уже был похож на настоящий город, но первые три года, после того, как ушла большая вода, люди методично и упорно промывали, обрабатывали и дренировали почву, засеивая её семенами и восстанавливая экосистему. Дома тогда ещё не ставили, жили во времянках, маленьких, пластиковых вагончиках, летом в них было жарко, а зимой холодно, потому что электричество экономили. В такой вагончик к отцу приехала мама. Приехала в начале ноября, с двухлетним Гришей на руках, закутанным по самый нос в пуховое одеяло.
— Папа даже ахнул, когда нас увидел, — улыбаясь и косясь на отца, рассказывала мама. — Замахал руками, закричал, чтобы я немедленно завтра же назад в Башню уезжала. А я сказала, ну уж нет. Или вместе или никак.
Гриша в красках представлял себе этот момент. Отец орёт, а орал он всегда знатно, кому как не Грише это знать, а мама упёрлась и ни в какую — мама это умела. Она вообще была единственным человеком на земле, перед которым отец пасовал, никто другой и ничто другое сдержать его не могли.
Отец был помешан и на строительстве, и на расширении тайги. Начиная с ранней весны и до поздней осени, он находился в вечных разъездах, не щадил ни себя, ни людей, заставляя двигаться всё дальше и дальше, засеивая и засаживая новые территории, и то, что сегодня тайга раскинула своё зелёное море даже не на десятки, а на сотни, а может и тысячи километров, была заслуга отца. Его кожа задубела на ветру, почернела от загара, который не сходил даже зимой, волосы пахли хвоей, руки землёй, а рубашка потом, и не было для Гриши запаха родней чем этот.
Лес отец берёг как зеницу ока, разрешения на постройку деревянных домов выдавал неохотно и только для небольших, одноэтажных. Дома в два и три этажа строили из кирпича (спасал глиняный карьер, обнаруженный в первые годы после переселения из Башни), браконьеров ловили и штрафовали нещадно, а за третье нарушение либо ссылали назад в Башню, либо отправляли на солончаки — там освоение земель шло медленно и требовало больших усилий. Поработав на солончаках несколько месяцев, можно было вернуться в Город — из Башни назад дороги не было, оттуда отец отказывался принимать наотрез. И по мнению Гриши, это было самое страшное наказание.
Их Город не был похож на города из допотопных фильмов. В нём не было сверкающих небоскребов, сияющих витрин, разноцветных уличных кафе и стремительных как майские жуки автомобилей, отражающих глянцевыми боками мелькающие неоновые вывески. Вместо этого были похожие друг на друга кирпичные дома в центре и небольшие, опоясанные огородом деревянные избы на окраинах, грунтовые дороги, по осени превращающиеся в грязь, в которой застревали немногочисленные машины — тяжёлые грузовики, маленькие тесные автобусы и редкие служебные автомобили, шофёры которых считались едва ли не значимей тех, кого они перевозили. Стёкла низких, почти до пола, окон магазинов летом покрывались толстым слоем пыли, а зимой, наглухо закрытые деревянными ставнями, зарастали сугробами в человеческий рост. И всё же это был их Город, большой, неказистый, растянувшийся на несколько километров вдоль Кедровки, с раскинувшимися на севере производственными цехами — огромной территорией, где безраздельно царствовал старый Величко, который постоянно ругался с отцом.
И хотя Город был живой и не стоял на месте, стремился ввысь и вширь, он уже становился тесен. Он жал, как жали старые ботинки, которые мама доставала Грише с чердака с первыми ночными заморозками, и уже находились юные горячие головы, которые ходили к отцу целыми делегациями, разворачивали перед ним самодельные карты и вдохновенно доказывали о необходимости двигаться на восток, на запад, на юг… да неважно, на самом деле куда, лишь бы идти и идти вперёд.
Отец хмурился, но это была не та хмурость, когда он злился или бывал недоволен — глубокая складка на лбу говорила о том, что отец что-то старательно просчитывает, прикидывает, — и однажды вечером он сказал, как будто бы самому себе:
— Вот что. Идти надо на запад. На Енисей.
Никто толком не знал, сохранилась ли эта река после потопа, потому что изменилось многое. Самому Грише слабо верилось, что Кедровки, например, до потопа не существовало, но Митя Фоменко, школьный товарищ сестры, утверждал, что так и было, даже карты Грише показывал. Мите Гриша верил, потому что Мите верили Ника и Кирилл. Но самое главное: ему верил отец, причём не просто верил, а, приняв решение идти на запад, отправил Митю во главе экспедиции, наказав найти Енисей. И Митя его нашёл.
Он вернулся назад, заросший густой курчавой бородой, с брызгами весёлого, детского счастья в светлых, летних глазах, от него пахло костром и грибами, а на фотографиях, что он привёз с собой, с достоинством нёс свои воды красавец Енисей.
— А тайга, какая там тайга, Павел Григорьевич! — не скрывал своего восторга Митя. — А ведь это уже не наша, не рукотворная. Это сделали ветер и земля.
— Ну а что ты хочешь, — отвечал отец. — Жизнь своё возьмёт.
И глядя на фотографии небольшого посёлка, притулившегося у подножья невысоких гор, уже думал о чём-то своем, и в серых отцовских глазах гулял шальной и юный ветер.
До Енисейска, так назвали посёлок, наладили водный путь. Кедровка вниз по течению оказалась вполне судоходной, и по ней теперь отправляли баржи, гружённые под завязку оборудованием и материалами. Назад баржи везли камень, пробы грунта и скальных пород.
Гриша бредил Енисеем. Он снился ему по ночам, огромный и бескрайний, катящий свои волны на юг, к новым неизвестным землям. Он являлся к нему днём, и Гриша вдруг застывал посреди игры — воображение раскидывало перед ним глубокую синь с прожилками отражающихся в воде облаков и горы, поросшие серым редким кустарником, как на Митиных фотографиях. И хотя Гриша никому про это не говорил, свято храня тайну внутри себя, она, видимо, всё равно так или иначе выплёскивалась из него, вырываясь наружу то неосторожным словом, то опрометчивым вопросом.
Первой догадалась Варька, у которой было чутьё на такие вещи, а, догадавшись, она насела на Гришу, уговаривая его непременно бежать на Енисей. Собственно, уговаривать долго не пришлось — Варька, где прямой стремительностью, где изворотливой хитростью (как в ней это уживалось — загадка) могла покорить любую крепость. И Гриша под её напором сдался.
Пол-лета они готовились. На лесопилке добыли бракованные доски для плота, Варька договорилась — она умела договориться, наверно, с кем угодно. Бечёвки для связки Гриша притащил из дома. Варька заготовила провиант. Майку, посовещавшись, решили с собой не брать.
День для побега выбрала Варька.
— Отправляемся в День Памяти, — заявила она. — Утром потолчёмся среди народу, засветимся, на митинг сходим, отца твоего послушаем. Главное, чтобы нас побольше людей увидело. А потом на плот и отчалим. Увидишь, на реке никого не будет. Точно тебе говорю.
Спорить с Варькой было бесполезно, хотя в Грише всё противилось.
Нет, бежать на Енисей он хотел, но только не в День Памяти, самый большой и самый значимый праздник для всех, а для Гришиного отца особенно. В этот день вспоминали всех, кто погиб в Последнем Восстании, которое было ещё в Башне, когда власть захватил псих Ставицкий. Отец, понятное дело, толкал речь. Мама и Ника всегда плакали. Даже насмешливый Кирилл был серьёзен, и иногда и у него глаза подозрительно краснели. Этот праздник, торжественный и грустный, Гриша любил. И рассказы о том, как всё происходило, тоже. И надо же, чтобы Варьке приспичило бежать именно в такой день.
— Трусишь? — шипела Варька, и в её зелёных, как заводь, глазах плескалось презрение.
— Не трушу. Но не в этот же день!
— А потом поздно будет. И случая удобного может не представиться.
Насчет удобного случая Варька была права, конечно, вот только иногда в жизни есть вещи не менее важные, чем Енисей. Гриша это точно знал…
Праздник всегда растягивался на два дня. Но если первый день был торжественным, полным речей, песен и радости, которая с каждым годом всё отчётливей и выпуклей прорывалась сквозь дымку скорби и грусти, то на второй день все словно затихали. Праздник уходил с улицы в дома, в семьи — общее горе и общая радость разносились по крупинкам, по отдельным сердцам, распадались на миллион маленьких капель и незримо связывали людей единой крепкой нитью.
На второй день ходили на кладбище.
Обычай этот возник в Городе вместе с самим кладбищем, которое как-то само собой образовалось на Южной окраине и с каждым годом всё больше и больше наступало на лес, подпирающий Город, вдаваясь в него острым клином.
Отец с утра успевал сбегать на работу — выходных для него почти не существовало, — но к обеду уже был дома, переодевался, перекусывал чуть ли не на ходу, и они все вместе отправлялись к той могиле.
Она была среди самых первых, а, может, даже самой первой — небольшой, огороженный низенькой оградкой холмик с простым деревянным крестом. Отец подкрашивал оградку взятой из дома краской, а мама рыхлила землю и пропалывала низенькие кустики жёлто-красных бархатцев. Гриша помогал отцу. Они почти ничего не говорили, только иногда мама бросала что-нибудь типа:
— Паша, надо бы поправить немного крест.
А отец согласно кивал, и было в этих простых словах и действиях что-то очень правильное, вековое, что-то такое, что примиряет с горем и утратой, всё ещё острой, несмотря на прожитые годы.
Однажды Гриша, будучи ещё совсем маленьким, спросил, для чего они ходят сюда. Он подкапывал детской лопаткой цветочные кустики, старательно, как показала мама. Отец разогнулся, смахнул заляпанной краской рукой упавшие на лоб волосы.
— Понимаешь, — помолчав, проговорил отец. — Пока живёшь — торопишься, спешишь, думаешь, что успеешь ещё всё сказать человеку, всё важное, значимое, откладываешь слова на потом, и вдруг наступает момент, после которого никакого «потом» уже нет и никогда не будет. И тебе остаётся только одно — приходить сюда и надеяться, что тебя услышат. Приходить, чтобы сказать то, что при жизни не успел. И что сказать был должен.
Гриша хотел возразить, что отец же ничего не говорит, молчит только всегда, открыл рот, но так и не произнёс ни слова. Понял: отец говорил с тем, кто смотрел на них со старой фотографии на кресте, не словами — отец говорил сердцем.
— А я знаю, вы с Варькой на Енисей хотели удрать, — сказала вдруг Майка. Не обиженно даже сказала, а как-то спокойно, но Гриша всё равно вздрогнул, рывком поднялся, сел.
— Ну не сбежали же.
— Не сбежали, — эхом отозвалась Майка.
Они и правда с Варькой не сбежали. Плот начал тонуть, едва они отплыли от Города. Кое-как им удалось добраться до берега, и всё бы ничего, вот только, пока они сушились у разведённого костра, громко ругаясь друг с другом и выясняя, кто же виноват в крушении плота, на краю опушки мелькнула чья-то тень. Варька утверждала, что это Дудикова жена.
Гриша ожидал, что Дудикова жена, если это была она, донесёт на него родителям в тот же вечер, но никто не пришёл, и Гриша стал уже думать, что всё обойдётся. Он даже почти убедил себя в этом. Только вот Майка…
— А ты откуда узнала?
— Догадалась. Видела, как вы с Варькой плот мастерите.
Майка улыбнулась, и Гриша с облегчением выдохнул. Значит, не Дудикова жена сказала, значит…
— Гришка!
От знакомого звонкого голоса заложило уши. На полянку, проламывая кусты, ввалилась Варька. Растрёпанная, с поцарапанной щекой.
— Гришка, атас! Твой отец всё узнал. Орёт, как потерпевший. Сейчас здесь будет.
Гриша вскочил на ноги. Майка вслед за ним. Он и сам уже слышал раздающиеся вдали крики. Громовой отцовский голос не узнать было трудно. Ещё пара минут, и отец будет здесь.
— Чёрт! — он посмотрел на девчонок. Можно было бы, конечно, убежать, но смысл. Рано или поздно отец его найдёт. Из-под земли достанет. Гриша вздохнул и решился. — Варька, ты давай, вали к себе. Майке ничего не будет, она ни при чём, а про тебя я скажу, что я сам тебя подбил. Поняла? Давай, дуй отсюда.
Варька фыркнула и тряхнула растрёпанной головой.
— Чёрта с два я отсюда уйду! — и в зелёных Варькиных глазах заплясали весёлые чертенята.
Сон отступил как-то сразу.
Кир резко вынырнул из зыбких и невнятных образов, которые кружились в его сознании. Слава богу, на этот раз обошлось без кошмаров, хотя и приятным сон тоже назвать было нельзя — от него осталось какое-то щемящее, тревожное послевкусие. С минуту он лежал неподвижно, вглядываясь в темноту, расступающуюся перед робким светом одинокого ночника, потом перевёл взгляд на часы — старенький электронный будильник с большими и яркими цифрами на экране, обшарпанный, заслуженный, с плохо припаянными контактами, он отключался от сети при любом неловком движении — и удивился, надо же, как рано. Можно поспать ещё минут сорок. Осознав это, Кир снова закрыл глаза, попытался погрузиться обратно в сон, но скоро понял, что выспался. В голову настойчиво лезли мысли о том, что хочется пить, да и туалет посетить не мешало бы, и как Кир не старался ещё хоть недолго подремать, всё было тщетно. Он вздохнул, рывком поднялся, опустил ноги на пол, нащупывая обувь, не нашёл, встал так, босиком, и, едва сделав шаг в сторону туалета, естественно споткнулся о вынырнувший откуда-то ботинок. Потеряв равновесие, Кир вцепился в край стола, ойкнул от боли, пронзившей перебинтованную ладонь, затряс рукой, смахнул что-то со столешницы — в полумраке он даже не понял, что, — и тут же в голову, которая до этого была тяжёлой и пустой, вместе с болью вернулись воспоминания о суматошных событиях вчерашнего дня.
Утечка в паровой, горячий вентиль, за который он так опрометчиво схватился руками, орущий на него Савельев с перекошенным от гнева лицом, странные слова Анны Константиновны, сказанные ею в медсанчасти, когда она делала ему перевязку «вы так с ним похожи». Неловкие извинения Бориса Андреевича — ты на Пашу, Кирилл, не сердись, ему сейчас нелегко.
Странный день промелькнул калейдоскопом, и Кир не очень понимал — гордиться ли ему теперь собой (как там назвала Маруся его выходку? подвиг?) или лучше забыть, как старался он забыть большинство идиотских поступков в своей жизни.
Дойдя до уборной и справив нужду, Кир остановился у раковины и тупо уставился на свои перебинтованные руки. Ему не мешало бы принять душ, но как? Повязки же намокнут. Может, снять их вообще? Ну их, только мешают. Он принялся неуклюже разматывать — получалось плохо. Узел был завязан так, что как Кирилл не пытался подцепить его ногтями, ничего у него не выходило — только ещё больше затянул. На миг в голову пришла идея разбудить Гошу, он даже выглянул из туалета обратно в комнату, но натолкнувшись глазами на блаженное Гошино лицо (его сосед спал, как младенец, только что не причмокивал во сне), Киру стало совестно — пусть спит, он и сам как-нибудь справится. Кирилл ухватился зубами за узел на правой руке, как за наиболее неподдающийся, потянул на себя и тут же резко остановился. Вот он дурак! Анна Константиновна же велела прийти утром на перевязку.
Он вспомнил, как она ловко и сосредоточенно бинтовала вчера его ладони — Кирилл таких высот, работая в больнице, конечно, не достиг, хотя у него тоже неплохо получалось, — и, закончив, сказала привычным строгим голосом:
— Завтра с утра на перевязку. Обязательно. Здесь всегда есть кто-то, круглосуточно. Так что перебинтуют.
Это было уже после того, как она его за Савельева поблагодарила. Или до? Кирилл совсем запутался.
Кир вернулся в комнату и начал торопливо одеваться. Верхний свет он зажигать не стал, чтобы не разбудить Гошу, кое-как натянул штаны, чертыхаясь вполголоса — они едва сошлись на талии, а ширинку он и вовсе застегнул с превеликим трудом. Ерунда какая-то, что он растолстел за ночь что ли? Правда, в чём дело, Кир сообразил довольно быстро: впопыхах он схватил Гошины штаны. Можно было, конечно, снять и найти свои, но Кирилл рассудил иначе. Пока он будет переодеваться, неловко орудуя перебинтованными руками, больше времени пройдёт, а так, он быстренько сбегает туда-обратно, Гоша даже проснуться не успеет.
Стараясь не обращать внимания на тесные штаны, Кир напялил рубашку — вроде бы свою, — кое-как справился с пуговицами, повязка мешала, и выходило ужасно медленно, и выскользнул за дверь. Вернее, сначала ему пришлось искать ключи — педантичный Гоша, у которого всё должно было быть по правилам, запер дверь на ночь.
Этого Кир не понимал — к чему и, главное, от кого тут запираться. Что здесь воровать: казенную одежду, обшарпанную мебель или их видавший виды будильник, который каждое утро надрывался так, что его на Поднебесном ярусе, наверно, слышно было? Но Гоша был бы не Гошей, если бы, вернувшись вечером в комнату, он оставил бы дверь открытой. Скорее мир бы перевернулся. Но дверь была заперта, Гоша спокойно спал, и мир всё ещё стоял на месте. А ключи Кир нашёл на столе под ворохом бумаг.
Оказавшись за порогом, Кир машинально запер дверь — не оставлять же товарища спать в незапертой комнате в самом деле, — сунул ключи в нагрудный карман рубашки и зашагал по сонному пустому коридору в сторону медсанчасти.
— Можно? — Кир толкнул дверь, на которой была пришпилена отпечатанная на принтере пластиковая табличка «Медсанчасть», и заглянул в комнату.
Там за столом, положив седую голову на руки, дремал Егор Саныч. При звуке его голоса он вздрогнул, поднял на Кира усталые глаза.
— Кирилл? — он удивленно моргнул, но тут же его морщинистое лицо расплылось в доброй улыбке. — Пришёл, герой? Ну заходи давай, чего застыл на пороге.
Кир прошёл в кабинет, присел на край кушетки, не сводя глаз с доктора, а тот, поднявшись со своего места, приблизился к стеклянном шкафу и принялся доставать оттуда бинты, марлю и какие-то баночки.
— Наслышан-наслышан о твоём подвиге, вся станция уже в курсе. Анна Константиновна предупредила, что тебе надо будет сделать перевязку.
Егор Саныч стоял спиной, лица Кир не видел и мучительно соображал, говорит старый доктор серьёзно или шутит. Потом решил, что всё-таки шутит, тем более, когда Егор Саныч обернулся, на его губах по-прежнему играла улыбка. Кир даже выдохнул с облегчением: если бы старый доктор начал его хвалить и восторгаться, это был бы явный перебор.
— Ну, раз явился, давай-ка посмотрим заодно и шрам после операции. Приляг на кушетку, — скомандовал Егор Саныч.
— Да нормально всё, — запротестовал Кир, но больше так, для проформы. Ослушаться он Егор Саныча не посмел, растянулся на кушетке, а тот, расстегнув рубашку и оторвав пластырь, начал аккуратно ощупывать уже почти затянувшуюся рану.
— Хвалят тебя, наверно, все? — неожиданно спросил Егор Саныч. — Ну-ну, лежи не дёргайся, герой. Знаю, что хвалят, и не зря в общем-то. Ты — молодец. И раны твои, я смотрю, хорошо заживают. Раньше говорили — как на собаке. Шрам совсем затянулся, я его сейчас обработаю на всякий случай, и пластырем можешь его больше не закрывать.
— А руки? — спросил Кир. — Долго мне ещё с этими повязками ходить?
— Руки посмотрим. Ты мне лучше скажи, рёбра-то болят, небось?
Рёбра у Кира болели. Правда в последнее время он перестал обращать внимание на тупую нудящую боль, привык к ней, сросся. И только когда сильно уставал под вечер, рёбра напоминали о себе.
— Не болят, — на всякий случай соврал Кир.
— Ну, конечно, — Ковальков усмехнулся и тут же нажал пальцем Киру на грудь. Кир от неожиданности охнул. — Что ж ты, Кирилл, всё время врёшь? Не болят, как же. Как маленький, честное слово. А пора бы и повзрослеть. Мы вчера с твоим отцом как раз говорили о тебе. Он же гордится тобой, парень, и правильно гордится. Есть чем. Ты ж нас всех и с карантина тогда вытянул, и вчера вот… а врать так и не перестал. Что ж делать-то с тобой, а?
Отец гордится? Кир с удивлением переваривал то, что сказал доктор. Наверно, из всего услышанного со вчерашнего дня, это было самым невероятным.
— Вы говорили с моим отцом? — переспросил Кир.
— Говорил. Когда вчера вечером по станции пронеслась эта новость, я как раз его встретил в коридоре. Тогда он мне про тебя и рассказал.
— Какая новость? Про утечку в паровой?
— Да нет, про утечку раньше все знали. Я про то, что связь наладилась.
— Какая связь? — удивился Кир.
— Как какая? Ты не знаешь, что ли? — Егор Саныч отошёл от Кира к столу. — Вставай, садись сюда, посмотрим на твои руки.
— Не знаю я ничего. Я спать рано лег, — Кир сел на кушетке, наспех застегнул рубашку. — А какая связь, Егор Саныч?
— Ну, какая… с полковником этим, Долининым, который наверху. Он там целое сопротивление организовал. Так что, судя по всему, скоро блокаде нашей конец, не сегодня-завтра начнётся контрпереворот. Наверху уже всё готово.
— А Ника? — замирая от волнения, спросил Кир. — Ника Савельева?
— Ника? Господи, Кирилл, как же ты меня своей Никой замучил. Вконец достал. Ну откуда мне знать? Давай-ка лучше садись сюда, я ожоги твои обработаю.
Кирилл плюхнулся напротив Егора Саныча, протянул ему перевязанные ладони. Доктор разрезал бинты, быстрым и резким движением сдёрнул повязку. Кир тихонько вскрикнул.
— Сиди смирно, — приказал Ковальков и почти уткнулся носом в ладони Кира, близоруко разглядывая ожоги.
— Егор Саныч, не, ну правда. Наверняка же что-нибудь говорили. Она же в заложниках была. Егор Саныч, миленький, — Кир умоляюще заглянул старому доктору в глаза.
— Ну что-то говорили. Вроде, в безопасности она. Подробностей мне не докладывали. Да не дёргайся ты, погоди… Так-так, а и ничего твои ожоги выглядят, я думал — хуже будет. Сейчас мазь наложу, ну а потом повязку. Денёк-другой придётся походить перебинтованным, завтра утречком заглянешь сюда…
— Точно в безопасности? Её освободили? Она где? — Кир пропустил мимо ушей, что там Егор Саныч бормотал про ожоги. Он пытался прочитать по лицу старого доктора, правду тот говорит или нет. — Егор Саныч, но они же не могут ничего начинать, пока Ника в руках этого урода, её же могут убить! Значит, её освободили?
— Да уймись ты! Дай повязку наложить! — прикрикнул на него Егор Саныч. — Говорю же, подробностей я не знаю.
Услышанная новость буквально сбила Кира с ног. Он её даже толком не осознал, не успел переварить, но его уже как будто что-то толкало изнутри — не сиди, вставай, действуй! Это было ровно то, что всегда заставляло его сначала делать, а потом думать, из-за чего он вечно вляпывался в истории, за что ругал себя потом, постфактум, ругал последними словами, но, когда похожая ситуация возникала снова, он опять раз за разом повторял те же ошибки, наступая на грабли и в кровь расшибая лоб.
Он и сейчас бы рванул, но Егор Саныч, нарочно или бессознательно сдерживая его, продолжал неспешно обматывать бинт вокруг ладони.
Кирилл с трудом дождался, когда Ковальков закончит процедуру. Подорвался, едва врач завязал узел, чуть не опрокинул стул, на котором сидел.
— Да аккуратнее! Совсем ненормальный!
Последние слова доктора настигли Кира уже в коридоре, куда он выскочил, ошалевший и растерянный. Что теперь делать, Кирилл не знал. Того, что сказал Егор Саныч про Нику, ему было явно недостаточно. «Вроде бы в безопасности». А если не в безопасности? Тогда что?
Кир сделал несколько шагов по коридору и опять остановился.
Кто может знать про Нику? Гоша? Нет, вряд ли, откуда. С Гошей Кир вообще тему Ники старался не поднимать. Савельев? Этот, разумеется, знает. Но… не бежать же к нему? От мысли, что придётся говорить с Савельевым, которого он последний раз видел там, у паровой, когда тот орал на него при всех, Кир вздрогнул. Нет уж, обойдёмся без Савельева. Кто ещё? Литвинов? Дружок его? Этот да, этот всегда про всё в курсе. Вот только видеть его у Кира тоже не было никакого желания. Вчера встречались, хватит.
Он вспомнил, как Борис Андреевич, опершись о дверной косяк, стоял на пороге их с Гошей комнаты и смотрел почему-то не на него, а на Марусю. И лицо у него было такое, странное что ли и грустное. И глаза… Кирилл привык видеть в зелёных глазах Литвинова собранную жёсткость и иногда жестокость, или насмешливое глумление, которое зачастую подкреплялось обидными словами, но вчера в них было что-то другое… горечь, сожаление, Кир так толком и не понял, что. И Маруся тоже… Стоп! Маруся! Ну конечно же! Мария Григорьевна, сестра Савельева! Вот кто точно знает про Нику. Кирилл даже подпрыгнул на месте. Она и про Нику всё ему может рассказать и шуточки дебильные отпускать не будет, как Литвинов. Или орать как Павел Григорьевич.
Где живет Мария Григорьевна, Кир знал. Позавчера, закончив смену, они до общежития шли вместе, и Кирилл запомнил номер её комнаты — семьдесят седьмой, две семёрки, счастливые цифры. И сейчас она ещё должна быть дома, вряд ли так рано убежала на работу. Хотя Гоша упоминал, что они сегодня реактор что ли собираются запускать — все уши ему этим реактором прожужжал. Но если Кир поторопится, то наверняка успеет. И, приняв такое решение, Кирилл бегом припустил в сторону Марусиной комнаты.
Разогнавшись, Кир не успел притормозить у дверей с двумя счастливыми семёрками и по инерции ввалился в комнату. Конечно, будь дверь заперта, ему вряд ли бы это удалось, но Мария Григорьевна, видимо, Гошиной педантичностью не отличалась, и, как и Кирилл, считала, что никто её здесь не украдёт.
— Мария Григорьевна, это я, Кирилл. Извините, что так рано, — выдохнул Кир и осёкся.
До него только сейчас дошло, что он опять натворил. Ворвался в комнату в общем-то малознакомой молодой женщины, которая в эту самую минуту, может быть, где угодно: в постели, в душе, она может быть неодета, может быть не одна. Кир покраснел.
— Мария Григорьевна, извините, — повторил он, чувствуя себя последним дураком.
На его счастье, комната была пуста. На одной из кроватей, небрежно задёрнутой покрывалом, валялась форменная куртка. Шума воды из ванной тоже не доносилось. Наверно, Киру следовало бы уйти, вернуться к себе, разбудить Гошу, посоветоваться с ним — если Мария Григорьевна уже убежала на работу, то Гоша вполне может проводить Кира до БЩУ или как там правильно называется то помещение, где Мария Григорьевна работает днём, — и Кир, скорее всего, так бы и сделал. Он уже взялся за ручку двери, как вдруг из коридора послышались голоса. От неожиданности Кир замер. Один из голосов, несомненно, принадлежал Марусе, но и второй Киру был отлично знаком.
— Я не знаю, Борис Андреевич, что вам показалось вчера. У нас на восемьдесят седьмом, где я выросла, говорили: когда кажется — креститься надо.
Голос был резким, даже злым. Кир мысленно чертыхнулся. Мало того, что, зайдя сюда и увидев его, она подумает невесть что, так она ещё и не одна. А с этим…
— Может хватит уже, Марусь? — голос Литвинова раздавался совсем близко, видимо, они стояли у самой двери. — Ну что ты, как ребёнок, в самом деле. Я же вижу…
— Видите, кажется… определитесь уже, Борис Андреевич. И хватит меня преследовать. Думаете, если я один раз дала слабину, то победа уже у вас в кармане?
— Дала слабину? Это теперь так называется?
— Да как хотите это называйте. Но то, что мы с вами один раз переспали, ровным счётом ничего не значит.
Когда Кир понял смысл сказанного, его лицо, с которого и так не успел сойти румянец, запылало ещё больше. Они тут что, совсем все рехнулись? Сначала Савельев с Анной Константиновной — память услужливо подсунула ему ту сцену, когда он припёрся ставить Павлу Григорьевичу капельницу и увидел их вдвоём, в постели. Теперь и того хлеще. Литвинов и Маруся?! Маруся?
Дверь стала приоткрываться. Мария Григорьева продолжала что-то гневно говорить, но Кир уже не вникал в смысл слов. Его живое воображение тут же нарисовало сцену, где ему, как обычно, отводилась роль последнего дурака, и ноги сами понесли его к шкафу. Кир быстро открыл створку, бесшумно просочился внутрь и затаился между развешенной одеждой, прижавшись к стенке и стараясь не дышать.
— …значит, вот так это выглядит? Значит, я тебя преследую? Что ж… понял, не дурак, больше не подойду, не волнуйся. Докучать не буду!
— Очень буду вам признательна, Борис Андреевич!
Хлопок закрываемой двери. Тихие шаги. Они поссорились, и Литвинов ушёл — догадался Кир. А ему что теперь делать? Выскочить из шкафа с криком «сюрприз!»? Поняв, что снова загнал себя в идиотское положение — хуже некуда, Кир не придумал ничего лучше, чем затаиться.
Маруся тем временем, судя по звукам, присела на кровать, и Киру даже показалось, что она то ли вздохнула, то ли всхлипнула. Потом он снова услышал шаги, звук наливающейся воды.
А если ей сейчас понадобится что-то в шкафу, запоздало подумал Кир. Переодеться, например. Он даже не мог представить, как она отреагирует на его появление. Будет орать и ругаться, как непременно сделал бы её брат? Или начнёт издеваться и насмешничать, как Литвинов? Кир не знал, что хуже.
Пока он размышлял, опять раздались шаги, а потом до Кира донёсся стук закрывшейся двери и звук запираемого замка. Маруся ушла.
Выждав несколько томительных секунд, Кир осторожно приоткрыл шкаф, убедился, что комната пуста, вылез на свет божий, всё ещё не веря, что так легко отделался, быстро подошел к двери. И тут до него дошло.
Звук запираемого замка!
Его заперли!
Маруся заперла его в комнате!
Всё ещё не в силах поверить в такой поворот, Кир взялся за ручку, попытался выйти. Идиот, какой же он идиот. Записной придурок, угодивший в очередную ловушку. Он даже объяснить никому толком ничего не сможет, ни Марусе, ни всепонимающему и всепрощающему Гоше, а уж если до Савельева дойдёт…
Кир нервно задёргал ручку, с силой навалился плечом на дверь — бесполезно. Пластик был очень прочным, сделано на совесть, что и говорить. Кирилл в изнеможении опустился на корточки, прислонился спиной к запертой двери и от безысходности несколько раз с силой ткнулся затылком. Где-то на задворках сознания опять всплыла мысль про Гошу Васильева. Гоша проснётся, увидит, что его нет, может, забеспокоится. Может…
Сидеть было неудобно, сзади как будто что-то давило, мешало, какая-то вещь в заднем кармане тесных брюк. Кир встал, сунул руку в карман и выудил ключ. Оторопело посмотрел на него, потом, машинально похлопав себя по груди, полез в нагрудный карман рубашки. Теперь он держал в руках два ключа — оба ключа от их с Гошей комнаты, — и чувствовал, как к горлу подступает нервный смех.
Здравствуйте, разрешите представиться. Я — Кирилл Шорохов. Моё второе имя — умственно отсталый идиот.
Кир застонал и крепко сжал руки в кулаки, чувствуя, как больно впиваются в забинтованные ладони острые бородки ключей.
Оля Рябинина опаздывала.
Вина в этом лежала целиком и полностью на новой горничной, которую мама наняла неделю назад. Эта дурёха вечно всё путала. Вот и сегодня: костюм был не готов, вернее, готов, но не тот — вместо строгого тёмно-серого, выгодно подчёркивающего Оленькину талию, в гардеробной её ждал чёрный брючный костюм, который стройнил, но был уж очень заурядным, Оля в нём походила на училку начальных классов, не хватало только очков и унылого пучка на голове. Дело, конечно, могли спасти замшевые туфли с элегантной серебряной пряжкой, но они были отданы в чистку. Если бы Олиным гардеробом занималась Нина, старшая горничная, ничего бы этого не было, но Нину мама прочно прибрала к своим рукам, а Оленьке досталась эта, как там её… Олеся, Оксана — имя новой горничной никак не хотело держаться в памяти.
Оля вспомнила нервные утренние сборы и поморщилась. Чёрный костюм был с негодованием отвергнут — я вам, что, на похороны иду? — равно как и идиотский зелёный, и придурочный розовый — ты мне ещё жёлтый предложи, дура! — и Оленька в итоге чуть не разрыдалась, но дело спасла Нина. Она появилась внезапно, словно выросла из-под земли, выгнала эту Олесю-Оксану, и буквально через пятнадцать минут на Оленьке было надето премиленькое жемчужно-серое платье с чуть присборенными рукавами и пышной юбкой.
— Идеальный наряд для первого рабочего дня в приёмной министра административного сектора, — Нина сухо улыбнулась, копируя мамину улыбку. — И намного лучше того тёмно-серого костюма.
Оленька, крутясь перед зеркалом, теперь и сама это видела — лучше, намного лучше, и как она сама не додумалась выбрать это платье…
Олины каблучки звонко стучали по полу, отскакивая весёлым эхом, и сама Оля, уже позабыв о досадном утреннем недоразумении, улыбалась безоблачной улыбкой. То, что она опоздает, её не сильно волновало: разве кто-то посмеет с казать ей хоть слово, ей, без пяти минут первой леди.
Первая леди.
Мама сказала, что раньше так называли жён правителей государств, и Оля, немного поразмыслив, решила, что это звучит не только красиво, но и величественно. Первая. Она — первая. А все остальные — вторые: и Маркова, которая сейчас начнёт строить из себя её начальницу, и бывшая подружка Вера Ледовская, и липовая принцесса Ника Савельева, и красавица Анжелика Бельская, и даже мама. Все они вторые. Всегда вторые. После неё, Ольги Андреевой, первой леди, жены Верховного правителя.
До исполнения мечты оставалось совсем чуть-чуть, каких-то три недели. Мама настояла на том, что надо дождаться совершеннолетия, и Сергей Анатольевич, задумчиво покивав головой, согласился. Оля, конечно, подозревала, что дело тут совсем не в морали (да и кому она сдалась, эта мораль), — просто мама, помешанная на безупречности и на желании произвести на всех небывалое впечатление, катастрофически не успевала со свадебными приготовлениями. Она и сегодня убежала ни свет ни заря: то ли в очередной раз согласовывать меню в ресторане, то ли к декоратору и дизайнеру — маме категорически не нравился цвет стен в малом зале, где планировалось проводить церемонию бракосочетания, они плохо гармонировали с цветом платья невесты.
Платье. Оленька блаженно зажмурилась.
Если бы её бывшие подружки, Вера с Никой, видели это платье, они бы удавились от зависти, потому что не удавиться было нельзя (Оля, как и любой другой человек, охотно примеривала на других свои собственные чувства и эмоции). Описать это платье было невозможно, все слова меркли перед сверкающим произведением искусства, коим этот наряд безусловно и являлся. После мучительно-долгих примерок, — а иногда приходилось выстаивать перед портнихами (их было трое, трое тех, кто трудились над созданием этого шедевра) по полчаса и даже больше — Оленька утешала себя картинами предстоящей свадебной церемонии. Вот она появляется в малом зале, укутанная лёгкой дымкой фаты. Отец торжественно и строго ведет её к жениху, и они шествуют по красной дорожке (нет, не красной, дорожка будет голубой с едва заметными серебристыми звёздами), мимо гостей, склонившихся в подобострастном поклоне, которые хотят, но не могут скрыть свои завистливые взгляды, и лёгкий шепот восхищения веером раскидывается над ними.
Представляя себе всё это, Оля почему-то воображала своего отца высоким и подтянутым, в парадном военном кителе, а рядом с церемониймейстером стоял не сморщенный Сергей Анатольевич, а Алекс Бельский собственной персоной, в ослепительно белом костюме и с такой же ослепительно-белой улыбкой.
Увы, вместо милого и застенчивого Алекса ей предстояло выйти замуж за невзрачного, уже начинающего лысеть господина Ставицкого-Андреева, который был некрасив, зануден и мал ростом, носил несуразные очки, и у которого вечно потели руки — Оле всегда страстно хотелось вытереть свои ладони после того, как её жених до них дотрагивался. И не просто выйти замуж, но и разделить супружеское ложе, родить наследника и, возможно, даже двух или трёх. То, что от этой части брака отвертеться у неё не получится, она уже поняла — именно о наследниках Сергей Анатольевич говорил чаще и охотнее всего.
— Ничего страшного, справишься. Все женщины с этим справляются, — говорила мама, и Оленька ей верила.
Она справится, а Алекс… никуда от неё Алекс не денется. Кто ж добровольно отказывается от такого счастья?
Задумавшись и пребывая во власти сладких грёз, Оленька и сама не заметила, как почти добралась до приёмной Марковой.
Пару дней назад в учебке объявили, что стажировки, прерванные последними событиями, возобновляются, зачитали новое распределение по отделам. Оленька слушала вполуха, и так было понятно, что как прежде, на административном этаже, который находился на Облачном уровне, она стажироваться не будет — по статусу ей теперь такое не положено, — и ничуть не удивилась, услышав свою фамилию среди тех, кого отправили на самый верх, на Надоблачный, в секретариат административного сектора при кабинете министра. Хотя «тех» звучало слишком громко, список избранных ограничивался двумя фамилиями: её и Веры Ледовской, и это Олю не сильно обрадовало.
Увы, Вера Ледовская была, пожалуй, единственным человеком, кто не выказывал Оле должного уважения и почтения. Оленьку Рябинину это и задевало, и удивляло. Она не понимала, почему Ледовская так себя ведёт. На её месте Оля сделала бы всё, чтобы наладить отношения. Подошла бы, извинилась. Оля бы её простила (люди, занимающие высокое положение в обществе, должны быть великодушны к человеческим слабостям) и, скорее всего, приблизила бы к себе. Они могли бы считаться подругами, как раньше. Конечно, с той разницей, что теперь первую скрипку играла бы сама Оленька, ну а Вере… Вере пришлось бы подчиняться и терпеть. Но её бывшая подруга не делала никаких попыток сближения, и даже наоборот — чем дальше, тем больше демонстрировала неприязнь и враждебность.
Как и все слабые и безвольные люди, озабоченные лишь величием своего собственного «я», Оля не понимала, да в сущности и не была способна понять, что такие, как Вера Ледовская на колени не встают, и ни деньги, ни положение в обществе, ни даже сама жизнь (как правило, позорная жизнь, предложенная взамен смерти) не являются для них наградой или каким бы то ни было оправданием, и потому Оля совершенно искренне недоумевала, что же с Верой не так.
Эти мысли о бывшей подружке немного выбили Оленьку из колеи, а спустя каких-то пару минут от её благодушного настроения не осталось и следа.
В глубине коридора, в одной из ниш, где стояли либо статуи, либо кадки с растениями (в этой было лимонное деревце, изящная тонкая ножка, увенчанная аккуратной изумрудной шапочкой с продолговатыми ярко-жёлтыми плодами), Оля заметила две знакомые фигуры. Алекс Бельский и Вера Ледовская. Два человека, о которых она думала только что, и которых ничего не должно было связывать. Ничего.
И тем не менее Оля уже второй раз видела их вместе, и, если тогда в учебке их встреча была похожа на встречу двух приятелей, то сейчас… сейчас в этих склонённых друг к другу фигурах было что-то ещё.
Вряд ли Оля Рябинина смогла бы чётко объяснить, даже самой себе, что тут было не так — Алекс мял в руках какую-то папку, в таких обычно носят документы, и что-то негромко говорил, а Вера слушала, лишь изредка кивая головой, — и всё-таки сами их позы, взгляды, поворот Вериной головы, светлая чёлка, упавшая на лоб Алекса, когда он нагнулся к Вере, все эти миллион неприметных движений, теперь сотканных в единое целое, говорили больше, чем банальные объятия и поцелуи.
Оленька сбавила шаг, стала ступать тише, стараясь, чтобы они не услышали стук её каблучков.
— … я к обеду вернусь, и если хочешь, то мы можем вместе…
Это говорил Алекс, хотя сейчас он был меньше всего похож на того Алекса, которого нафантазировала себе Оля — сквозь новый облик, дорогую рубашку, красивую стрижку отчётливо проступал Саша Поляков, тот самый мальчик, которым Оля хотела обладать исключительно в пику Нике Савельевой. Она и сейчас этого хотела, хотела остро и болезненно, подзабытое желание вспыхнуло с новой силой, вытеснив вялые мечты, которым она предавалась в последнее время. Только теперь причина была не в Нике, причина была в Вере.
— …вчера вечером, когда мы…
Слышно было плохо. Сашкины реплики долетали до Оли частично, а что отвечала Вера, вообще было не разобрать. Оленька сделала ещё один осторожный шажок и замерла. Раскидистое лимонное деревце скрывало её от их глаз, но приблизься она ещё чуть-чуть, и её точно заметят. А, впрочем, есть ли смысл приближаться, когда и так всё понятно.
Вчера вечером, когда мы…
Они?
Оля не относилась к разряду тех людей, которые сильно переживают из-за неудач на любовном фронте. Ну неприятно, но не смертельно же. Даже помнится, Ника Савельева однажды сказала Вере, думая, что Оля их не слышит: «она же как рыбка золотая, плавает в аквариуме среди водорослей и игрушечного замка, туда-сюда, собой любуется», и это сравнение с золотой рыбкой, пусть и произнесённое слегка презрительным тоном, Оле в общем-то понравилось. Но сейчас что-то дало сбой. И золотая рыбка затрепыхалась, забилась в изумрудных нитях водорослей.
Возможно, причина была в том, что она сама не далее, как три дня назад, на небольшом камерном мероприятии в доме своего жениха, улучив удачный момент, подошла к Алексу и тонко намекнула на возможность продолжения их отношений. Ей казалось, он её понял, во всяким случае, Алекс кивнул и даже что-то пробормотал в ответ, и в тот момент ей казалось совершенно неважно, что он там бормочет, главным было его смущение, его опущенные глаза и мягкие подрагивающие ресницы.
И вот теперь, глядя на Веру и Алекса, Оля вдруг отчётливо поняла, что все эти три дня она подсознательно ждала, что он придёт к ней. Найдёт подходящий предлог, придумает что-нибудь, воспользуется подвернувшимся случаем, да мало ли что. Но вместо этого он предпочёл проводить вечера с другой — и с кем? — с Верой!
От осознания этого ужасного факта Оля непроизвольно выронила небольшую серебристую сумочку-клатч, которую сжимала в руках. На звук упавшей сумочки Вера с Алексом резко обернулись, и все трое в растерянности застыли.
Первой опомнилась Вера, презрительно фыркнула, бросила:
— Ну я пойду. Не скучай, Поляков, — превращаясь разом в привычную Веру и разгоняя морок, нахлынувший на Олю.
— Д-да, пока, — растерянно проговорил Алекс и, повернувшись к Оленьке, поздоровался, слегка замешкавшись. — Доброе утро, Оля.
А потом сделал шаг навстречу Оленьке и машинально нагнулся за упавшей Олиной сумкой…
Подсмотренная сцена не давала покоя.
Оля то убеждала себя, что ей всего лишь почудилось — что там вообще можно было рассмотреть сквозь густую глянцевую листву лимонного деревца, — и, убедив себя, она успокаивалась, утыкалась лицом в компьютер, за который её посадили, прокручивала мышкой скучные ряды цифр и фамилий. Но потом внезапно подозрения вспыхивали с новой силой, и она против воли снова и снова косилась на Веру, которая за соседним столом подшивала в толстые папки какие-то служебки и приказы, старательно орудуя дыроколом.
Будь на месте Оли та же Вера Ледовская или Ника Савельева, они бы первым делом увидели в этой сцене не любовную или чувственную подоплёку, а желание помочь кому-то третьему, разговор двух заговорщиков, обуреваемых жаждой справедливости. Но Оля Рябинина смотрела на мир по-другому. Мама с детства внушала ей, что любой человек, каким бы он ни казался и в какую бы личину не рядился, думает в первую очередь только о себе. Да и во вторую, и в третью тоже. Это нормально и правильно. А всё остальное, напротив, чуждо и противоестественно. Поэтому, поразмыслив хорошенько ещё немного, Оля решила: а Вера-то не так глупа, как кажется.
Конечно, со стороны Веры уцепиться сейчас за Алекса Бельского, самого перспективного жениха в Башне, это вполне естественный ход. Оля и сама бы так сделала. Лицом Вера, может, и не вышла, зато с происхождением у неё полный порядок: внучка генерала Ледовского, хоть и мёртвого, — вполне подходящая партия для Алекса Бельского. И самое скверное: Сергей Анатольевич, будущий Оленькин муж, помешан на идее правильных браков и этот союз несомненно одобрит.
От одной только мысли, что красивый и стройный Алекс достанется этой солдафонке Ледовской, Олю бросило в дрожь, и её собственный предстоящий брак с тщедушным и морщинистым старикашкой, который к тому же был почти на голову ниже неё, перестал казаться Оле столь привлекательным и блестящим. В неё будут тыкать пальцем, над ней будут смеяться, а восхищение и зависть достанутся Вере, которая ничем — вот абсолютно ничем — эту зависть не заслужила. Не будь у Оли накрашены глаза, она бы, наверно, даже всплакнула от такой несправедливости.
Вера тем временем продолжала подшивать документы.
Оля видела, как её бывшая подружка берёт из лежащей перед ней общей кучи очередной листок, быстро сверяет номер с какими-то списками, и откладывает в сторону: служебные записки налево, приказы направо. Потом, видимо, отсортировав то ли по номерам, то ли по датам, прокалывает аккуратно выровненную стопочку, с силой надавливая на дырокол, и подшивает в новую папку. Работала Вера споро, не задерживая свое внимание ни на одном документе, и Оля, устав наблюдать за монотонными действиями, уже хотела отвернуться, но тут Вера неожиданно остановилась. Документ, который она держала в руках, явно её заинтересовал: она пробежалась по нему глазами, слегка нахмурилась, быстро оглянулась по сторонам (Оленька тут же юркнула за монитор, притворившись, что увлечена своей работой) и ловким движением спрятала листок между папками.
Непонятно было, что же такого нашла Вера в старых служебках и приказах, но торопливый и вороватый жест, а также лёгкий румянец, вспыхнувший на бледных щеках, выдавали её с головой, так что Оля непременно решила выяснить, в чём же тут, собственно, дело.
Конечно, подойти к Ледовской и потребовать при всех ответа, Оля не могла, да и зачем? Лучше всего было дождаться удобного момента, и этот момент не заставил себя долго ждать.
Удача сегодня явно была на стороне Оли Рябининой — Светлана Сергеевна, начальница секретариата, подозвала Веру к своему столу, и Оля, воспользовавшись подвернувшимся случаем, вскочила со своего места и неторопливо направилась к выходу. Проходя мимо Вериного стола, Оленька, удостоверившись, что никто на неё не смотрит, быстро протянула руку, нащупала между папками спрятанный Верой листок и, ловко выудив его оттуда, засунула в карман своей пышной юбки, а затем всё так же медленно и плавно прошествовала в коридор.
Очутившись за дверями кабинета, Оля уже не сдерживалась: почти бегом устремилась в сторону туалетов, где, закрывшись в кабинке, достала из кармана документ, сгорая от нетерпения.
Оля Рябинина ожидала увидеть что угодно, но только не это. В руках она держала копию служебной записки на получение пропуска, к которой, как и полагалось, была пришпилена копия самого пропуска. Имя и фамилия, указанные в служебной записке, Оленьке ничего не говорили, какая-то уборщица, Надежда Столярова, а вот пропуск, точнее, не сам пропуск, а маленький квадратик фотографии, заставил Оленьку почти взвизгнуть от восторга. С нечеткого размытого скана чёрно-белой фотографии на Олю Рябинину глядела Ника Савельева.
— Здравствуйте, — красивая темноволосая женщина, сидевшая за секретарской стойкой, вопросительно посмотрела на Олю Рябинину.
— Я — Ольга Рябинина. Мне нужно к Ирине Андреевне.
Поздороваться в ответ Оленька не сочла нужным, просто представилась, придав взгляду торжественность и холодность, но, кажется, её фамилия не произвела на женщину должного впечатления.
— Ирина Андреевна занята.
От наглости секретарши Оля слегка опешила. Почему-то ей казалось, что теперь все двери автоматически открываются перед ней, достаточно назвать свои имя и фамилию, но эти двери открываться перед ней не спешили.
— Так доложите ей, кто пришёл.
Оленька посчитала, что на этот раз она вложила в голос максимум твёрдости. Так ли это было на самом деле или нет, но секретарша, вежливо улыбнувшись, всё-таки сняла трубку внутреннего телефона. Маркова, судя по раздавшемуся голосу, оказалась более сознательной, и Оленька, не дожидаясь, когда дура-секретарша предложит ей войти, самостоятельно прошествовала в кабинет.
— Ольга Юрьевна, — хозяйка кабинета шагнула ей навстречу, выдавив из себя кислую улыбку. Аккуратное каре обрамляло узкое треугольное личико, светло-бежевый костюм болтался на худой фигуре словно на вешалке.
Эта женщина была даже не некрасива (наверно, при должном уходе и хотя бы капельке вкуса и из неё можно было сделать что-то привлекательное), — она отталкивала. Возможно, дело было в брезгливом выражении лица или в водянистых глазах цвета испитой заварки, или в чём-то, что называется внутренним светом человека или внутренней тьмой — хотя Ирине Марковой больше подошло бы слово «внутренняя пустота», — но даже Оля немного растерялась. До сегодняшнего дня сталкиваться с министром административного сектора Оленьке как-то не доводилось, если не считать того раута, где было объявлено об их помолвке с Верховным, но тогда Оля не обратила на неё никакого внимания. А раньше, когда Ирина Андреевна ещё была женой Кравца (этого хмыря Оля помнила, он имел какие-то свои делишки с её отцом), Олина мама скорее удавилась бы, чем пустила её в дом. Неожиданное же возвышение Марковой вроде бы всё изменило, но Наталья Леонидовна продолжала соблюдать холодный и выжидающий нейтралитет. Это отчасти объяснялось природной осторожностью, а отчасти тем, что Маркова приходилась дальней родственницей Анжелике Бельской, маминой подруги, которая Маркову терпеть не могла.
Оленька с нескрываемым удивлением рассматривала мышиное лицо Ирины Андреевны, жидкие серо-коричневые волосы с завитыми внутрь концами, аккуратную, такую же завитую чёлочку, сквозь которую просвечивал узкий лоб, и вдруг поймала себя на мысли, что эта женщина похожа на Анжелику. Те же мелкие черты лица, тот же разрез глаз, та же субтильность фигуры, которая у Анжелики Бельской развилась в стройность, а у Марковой выродилась в костлявую худобу.
— Ма-а-ма-а-а-а!
При звуке тонкого детского голоса Маркова метнулась в сторону, забыв про Олю. Там, в дальнем кресле, рядом с книжными шкафами, сидел мальчик, худой, некрасивый, с болезненной гримасой на таком же треугольном, как у Марковой лице. На вид ему было лет восемь.
— Шурочка, болит? Животик болит? А мама говорила тебе, что надо хорошенько позавтракать утром.
Мальчишка противно захныкал, и Маркова, присев перед ним на корточки, шепеляво засюсюкала. Оля, не зная, как на всё это реагировать, решила просто пройти и сесть в одно из кресел. Хныканье постепенно прекратилось, мальчишка чем-то занялся — Оле с её места было не видно, чем, — и Ирина Андреевна наконец смогла уделить своей посетительнице должное внимание.
— Прошу меня простить, Ольга Юрьевна, — Маркова подошла к столу и села напротив Оли. — Это мой сын, Шурочка, он капризничает сегодня, живот разболелся, пришлось вместо школы взять его с собой.
Оле Рябининой было неинтересно слушать про Шурочку, ей не терпелось вывалить на Маркову то, ради чего она, собственно, сюда и пришла. У Оли на руках было неоспоримое доказательство того, что Вера Ледовская имеет непосредственное отношение к побегу Ники Савельевой, и за это преступление, по мнению Оли, Вера должна понести заслуженное наказание.
— Вот! — Оля торжественно развернула перед Марковой служебную записку с копией пропуска.
— Что это? — та непонимающе уставилась на документ.
— Служебная записка!
— Я и сама вижу, что это служебная записка. Столярова Надежда… кто такая эта Столярова?
— Ирина Андреевна, посмотрите, пожалуйста, на фотографию с пропуска. Вам она ни о чём не говорит?
Судя по выражению лица Марковой, фотография ей ни о чём не говорила. Оленька ещё могла бы потянуть минуты своего триумфа, но не сдержалась, выпалила сходу, с удовольствием наблюдая, как вытягивается треугольное лицо, а круглые, как у совы, глаза становятся ещё круглей.
— Это Ника Савельева.
— Савельева? Вы уверены?
— Ещё как уверена. Мы с ней учились в одном классе, мне ли не знать, как она выглядит.
— Но… откуда у вас это?
Именно этого вопроса Оля и ждала, в груди сладко заныло от предвкушения скорой мести.
— Эту записку с копией пропуска не далее, как несколько минут назад пыталась спрятать Вера Ледовская, которая, между прочим, лучшая подружка Савельевой. И это прямо говорит о том, что Ледовская причастна к исчезновению Ники! — выдав всё это, Оля победно улыбнулась.
— Ледовская? — Маркова ещё раз посмотрела на записку. — Но Ледовская, как и вы, здесь впервые. А служебная записка составлена за день до исчезновения Савельевой. И исполнитель… надо же, как интересно…
Оленька напряглась. Маркова была права. Вера не могла написать записку, но это не отменяет того факта, что она хотела её спрятать.
— Она её спрятала, — упрямо повторила Оля. — А значит, она покрывает преступника и должна понести за это наказание.
— Разумеется, она понесёт наказание, — кивнула Маркова, явно о чём-то размышляя.
Это выражение озабоченности на тощем мышином личике не очень понравилось Оленьке, но Ирина Андреевна неожиданно улыбнулась, прогоняя все Олины сомнения.
— Ольга Юрьевна, спасибо огромное за проявленную бдительность. Смею вас заверить, для госпожи Ледовской это дело просто так с рук не сойдёт. И знаете что, — Маркова приподнялась со своего места, аккуратно сворачивая в рулон тонкий пластик служебной записки. — Если вас это, конечно, не затруднит, позовите-ка, пожалуйста, ко мне госпожу Ледовскую. Пусть подойдет к… — Маркова слегка призадумалась. — К двенадцати часам. Да. И, Ольга Юрьевна, знать Ледовской, зачем я её вызываю, вовсе не обязательно, и вообще лучше бы проследить, чтобы она никуда не отлучалась. Я ведь могу на вас в этом рассчитывать?
Оленька презрительно фыркнула. Об этом Маркова могла бы и не говорить.
— Сергей Анатольевич, вот ещё тут.
Секретарша положила перед ним очередную стопку документов. Отчёты, донесения, служебки, проекты приказов… текучка, вникать в которую не было ни сил, ни времени. Виски сковала тупая и звенящая боль, мучительно захотелось вырваться из душного плена кабинета, из давящих тисков обязательств, стряхнуть бремя власти и ответственности. Убежать, спрятаться ото всех, как в детстве, когда он прятался от взрослых, сливаясь с тишиной детской, среди игрушечных машинок и отживших свой век кукол. Но нельзя. Нельзя…
Массивный стол из тёмного дуба, отполированная до блеска поверхность, геометрическая ровность выдвижных, украшенных резьбой ящичков, гладкие, золотые ручки. Стол высокий, а Серёжа маленький. Его щуплое тело утопает в кожаном кресле, а ноги не достают до пола. Серёжа пытается выпрямиться, тянет, тянет носочки в надежде коснуться вытертого в нескольких местах ковра, светлой шершавой проплешинки на кроваво-бордовом узоре, расплывшейся под правой резной ножкой старого дедушкиного кресла. Кончик языка высунут от усердия, длинная прямая чёлка упала на лоб, лезет в глаза — мама вчера сказала, что Серёжу пора подстригать, — тяжёлые, неудобные очки вот-вот свалятся с маленького носа. Но Серёжа почти дотянулся, почти…
— Сергей!
Бабушкин голос, негромкий, но властный, обжигает, оттягивает как кнутом. Серёжа нервно дёргается, очки падают, бронзовый Пьеро на старинном пресс-папье жалобно кривит печальное лицо.
— Ты уже сделал домашнее задание?
Серёжа не сделал. Он запутался в уравнении. Он ненавидит математику, все эти цифры, минус на минус равно плюс, иксы и игреки, прыгающие из клеточки в клеточку…
— Серёжа, ты должен хорошо учиться. Это твоя обязанность. Ты, как единственный наследник знатной фамилии, не можешь себе позволить расхлябанность и плохие знания. Ты обязан…
Обязан, обязан, обязан… Строчки в учебнике маршируют строгими рядами, чёрные солдатики, ощетинившиеся штыками. Прозрачная слезинка ползёт по бронзовому личику навечно прикованному к пресс-папье Пьеро. А другая слезинка соскальзывает с бледной Серёжиной щеки и падает неаккуратной кляксой на раскрытую тетрадку.
Он обязан. Права бабушка. Он, Сергей Андреев, единственный законный потомок великого рода, обязан.
Сергей придвинул к себе бумаги и принялся подписывать. Он не вчитывался в слова приказов, не глядел на мелькающие перед ним имена и фамилии, просто ставил и ставил на каждом листке свою небольшую аккуратную подпись — маленькую «С» в тени гордой «А», узорную монограмму, придуманную им ещё в юности. И хотя эта текучка и отвлекала его от действительно важного, того единственного, что имело вес и значение, всё же бабушка была права — он обязан…
Сергей отложил в сторону последний приказ и поднял голову на застывшую с дежурной улыбкой секретаршу.
— Мельников подошёл?
— Пока нет. Его помощница говорит, что он ещё не появлялся на рабочем месте — скорее всего, делает обход больниц. Я оставила ему сообщение, что вы его искали, и продублировала его на планшет.
Она ловко подхватила с его стола стопку подписанных документов, прижала к пышной груди, обтянутой белой шёлковой блузкой, сквозь тонкую ткань которой едва заметно просвечивало кружево бюстгальтера. Повернулась, пошла к двери, медленно покачивая бёдрами. Сергей почувствовал, как лоб покрывается испариной, а руки начинают предательски трястись. Он не мог оторвать взгляда от её чёрной юбки, очень узкой, с неприлично высоким разрезом — при каждом шаге выглядывал краешек внутренней стороны бедра, гладкого, ровного, неестественно-кукольного, — от прямой спины, от того места, где не виднелись, а скорее угадывались маленькие металлические крючочки на застёжке ажурного тонкого белья. Ладони вспотели, он схватил платок, нервно скомкал в руках.
В его жизни не было женщины: он так и не сумел переступить юношескую робость, преодолеть скованность и стеснение, побороть страх, замешанный на сладких и постыдных желаниях, справиться с той классической неуверенностью в себе, которая живёт в душах домашних мальчиков, нервных, нерешительных, бесконечно одиноких. И даже теперь, когда в его руках было всё или почти всё, когда каждый вечер рядом с ним находилась юная невеста, укутанная лёгким флёром доступной распущенности, когда каждый день его собственная секретарша, зрелая, опытная, склонялась к нему, чуть ближе, чем следовало, подавая очередные документы на подпись и обдавая сладким и манящим ароматом духов, он всё равно не мог перешагнуть тот барьер, что однажды вырос перед ним. И потому мучился, потел, бледнел и изо всех сил подавлял мучительное желание, заходясь от страха, что кто-то это желание заметит.
— Господин Бельский вас ждёт в приёмной.
— Что? — Сергей словно очнулся ото сна, уставился на секретаршу.
Она стояла у порога, её рука, на тонком запястье которой поблёскивал золотой браслет, лежала на ручке двери.
— Господин Бельский, Алекс Бельский, он уже подошёл. Сказать, чтобы подождал?
— Да, скажите. Пусть подождёт. Пусть, — его голос дрогнул, отскочил от женской, всё понимающей улыбки…
Сергей попытался подняться, но не смог. Его тело как будто вросло в мягкое, глубокое кресло, утонуло в нём, и это уже не он опирался локтями о тёплое дерево гладких, удобных подлокотников, а сами подлокотники держали его крепкой, железной хваткой.
Снова вернулись мучительные мысли, ожила обида, горькая и по-детски острая.
Они все — все, кого он поднял вместе с собой на вершину, кого возвысил, накрыв крылом отеческой заботы — они его не понимали. Его колоссальные идеи, грандиозные замыслы, великие планы… всё разбивалось об интриги, подковёрные игры, мелкие подсиживания, доносы, сплетни. Мельников, внешне сама сдержанность и аристократическая безупречность, в котором Сергей видел соратника и единомышленника, на словах вроде бы и поддерживал его задумки, но на деле, похоже, тормозил процесс, нарочно затягивая и придумывая всё новые и новые отговорки. Самозабвенно грызлись между собой Ирина Маркова и Анжелика Бельская, а ведь, казалось бы, они обе плоть от плоти Ивара Бельского, ближайшего товарища его великого прадеда, ну что им, спрашивается, делить? Наташа Барташова почти открыто выторговывала преференции, себе и своему мужу, продавая юность и сомнительную невинность своей дочери, упаковав всё в блестящую обёртку правильной наследственности. Юру Рябинина, безвольного и слабого, всё глубже затягивала алкогольная трясина, и он уже не сопротивлялся, шёл камнем ко дну, накачивая себя коньяком и виски. И Караев. Ещё был Караев…
Сейчас Сергей особенно остро понимал, что поставил не на ту лошадку. Он принял полковника, вернее тогда ещё майора, за человека-функцию, за одного из тех, кем легко управлять, кто послушно идёт в нужную сторону, повинуясь едва заметному движению руки — руки Верховного Правителя Башни. Достаточно лишь отдать приказ, как в далёком детстве, когда маленький Серёжа Ставицкий легко посылал в бой игрушечные полки отважных солдат, и те с радостью умирали за него, с благодарными улыбками на пластмассовых лицах. Караев умирать за него не спешил, зато он хотел власти. Генеральских погон и лампасов, привилегий и свободы действий. Наседал, требовал, уже не стесняясь, убрать Рябинина с поста генерала, ставил условия, вцепившись в руку дающего как дикий, степной волк. Волк — Сергей неожиданно дёрнулся от пронзившего его откровения. Действительно волк… а он-то хотел сделать из него служебную овчарку…
Но ничего, ничего, Караева он поставит на место, а остальные… остальные тоже поймут, не могут не понять, и тогда все они — Ставицкие, Платовы, Бельские, Зеленцовы, — все они будут действовать вместе, сообща, как единый и цельный механизм.
Сергей почувствовал, как кресло, крепко сжимающее в своих объятьях его щуплое тело, ослабило хватку, деревянные подлокотники больше не держали его руки, и вместе с этой свободой на Сергея накатила волна возбуждения. Захотелось немедленно действовать, бежать, сворачивать горы. Мощный прилив энергии охватил его.
Это было странно. Спал Сергей в последние дни из рук вон плохо, ворочался, забывался на пару часов, проваливаясь в глубокую, чёрную яму, где не было ни яви, ни снов, а потом вдруг резко просыпался, ощущая на своём плече чью-то крепкую уверенную руку. Жёсткие пальцы больно вцеплялись в плоть, сминая нежный шёлк пижамы, Сергей отчаянно зажмуривался, и тут же до ушей доносился голос, чужой и одновременно знакомый. Этот голос нашёптывал: не время спать, сон подождёт, а у тебя впереди великие дела. Ты, Серёжа, маленький и всегда сомневающийся в себе, укутанный проклятьем робости и неуверенности, только ты способен вдохнуть в этот развращённый, корчащийся в смертельных судорогах мир новый смысл. Спасти человечество, недостойное спасения. Перевернуть историю. Взрастить новый сад, перемолов в чернозём чахлые плебейские ростки. Потому что ты — истинный продолжатель рода Андреевых.
Избранный.
Великий.
Мессия.
Этот голос был сладок и страшен, он пугал и возбуждал, и Сергей, скрючившись на потных простынях, с силой зажимал кулаками уши, а иногда вскрикивал, тонко и утробно, неумело крестясь подсмотренным где-то жестом.
А сегодня ночью до него дошло, явилось откровением, вспыхнув пригрезившимся светом настольного ночника — это же его прадед говорит с ним. Алексей Андреев. Это он приходит к нему, приходит раз за разом, каждую ночь, впивая костлявые пальцы в плечо. Приходит, потому что чувствует в своём потомке силу рода, видит бесценный ген человека, которому суждено изменить мир.
От этого понимания Сергея подкинуло с кровати. Он выскочил в коридор, перепугав скучающего там охранника, ворвался в кабинет и благоговейно — не опустился — упал на колени. Мокрая от пота пижама прилипла к спине, худые колени врезались в жёсткий резной паркет, но Сергей ничего не замечал. Он не сводил горящих глаз с лика прадеда, тёмной иконы, озарённой светом лампад-ночников. Он слушал голос, который уже не шептал, а громыхал над головой, повторяя снова и снова: ты — Мессия, Серёжа, ты — Мессия.
И только утром, едва забрезжил рассвет, тонкой струйкой расползаясь по квартире, гася чадящие огоньки ночных лампад, он поднялся с колен, измученный и одновременно полный сил, понимая, что надо делать, куда идти. Он медленно побрёл в спальню, ни на что не обращая внимания, дошёл до двери, остановился и, обернувшись к охраннику, который неусыпной тенью следовал за ним, сказал вяло, едва шевеля губами:
— Надо… портрет… чтобы много, чтобы везде…
Охранник вытянулся, не понимая — что с него взять, плебей, — но Сергей уже прошёл в спальню, бухнулся на подушки, забылся тут же быстрым кратковременным сном, но перед тем, как опять упасть в беспросветную яму, повторил уже для себя, отчётливо выговаривая каждое слово: везде повесить портреты прадеда, везде, чтобы голос и лик великого Алексея Андреева всегда и всюду сопровождали его, вели во всех начинаниях…
Лифт полз медленно, ужасающе медленно.
Сергею теперь часто казалось, что все вокруг тормозят, и люди, и вещи — всё двигается как при замедленной съёмке, и только он один продолжает существовать в нормальном ритме. Сергей едва сдерживался, чтобы не начать пританцовывать на месте, как в детстве, когда мама или няня слишком долго застёгивали пуговицы на его рубашке, отвлекая, воруя минуты у таких важных дел.
— Ах, Серёжа, какой ты торопыга, — улыбаясь, говорила мама, застёгивала последнюю верхнюю пуговичку неудобного и жёсткого воротника и едва успевала поцеловать его в макушку, потому что он, вырвавшись из маминых рук, уже нёсся по коридору в игровую, весело подскакивая, охваченный сжигающим его изнутри жаром нетерпения.
И вот сейчас он чувствовал нечто похожее, только в десять, в сто раз сильнее.
Сергей посмотрел на стоящего рядом Алекса Бельского — интересно, понимает ли этот юный, красивый мальчик всё величие момента? Конечно, вряд ли, но это ничего. Он поймёт, из этого робкого юноши со временем выйдет толк. Ему надо лишь слегка помочь, взять за руку и провести по тёмным лабиринтам судьбы, вперёд, к свету. И этим проводником станет он, Сергей Андреев.
— Ты, Алекс, наверно, теряешься в догадках, зачем я взял тебя с собой?
Сергей заговорил, как всегда мягко, но мальчик при звуке его голоса слегка вздрогнул. Ох, уж эта юношеская нерешительность, вспыхивающая жарким румянцем на бледных щеках, несмелость и стыдливая застенчивость, — во всём этом Сергей видел себя и может отчасти поэтому испытывал к мальчику что-то похожее на отцовские чувства. А ещё у этого мальчика было просто потрясающее внешнее сходство с матерью, Анжеликой (те же изысканные правильные черты лица, чувственные полноватые губы), и — как же причудлива порой игра генов, — с Иваром Бельским, который, получается, приходился этому милому юноше прапрадедом.
— Ты знаешь что-нибудь о своём прапрадеде, Алекс? — спросил Сергей. — Твоя мать рассказывала тебе?
— Его звали Ивар, — проговорил мальчик. — Он был заместителем Верховного правителя, Алексея Андреева. Его правой рукой.
Может быть, Сергею показалось, но он не услышал должного почтения в голосе Алекса. Тот говорил так, словно отвечал заученный, но не слишком интересный урок, и это почему-то покоробило Сергея.
— Именно так, Алекс. Правой рукой. И, возможно, когда-нибудь ты — его потомок — станешь и моей правой рукой тоже. Это будет правильно и справедливо. Когда-то наши с тобой предки вместе создали этот мир, заключив его в бетонные стены Башни. Они были почти Богами, ведь что ждало бы людей, для которых они открыли двери созданного ими мира, без их упорства, без их гения, без их силы? Смерть. Мучительная смерть, — слабый голос Сергея окреп, поднялся ввысь, заполнил железную кабинку пассажирского лифта. — Но люди никогда не умели ценить добро. Никогда. Люди слабы, ничтожны и алчны, им всё время мало, всего мало, они, как малые дети, которые блуждают во тьме и молятся тьме. Тот мятеж, возглавляемый Ровшицем, был тьмой, охватившей нашу Башню, утопившей её в крови и на долгие семьдесят лет погрузивший наш мир в хаос и безумие. Безумие! — тонко вскрикнул Сергей так, что даже по спине лифтёра, который молчаливо-почтительной тенью застыл у двери, пробежала лёгкая судорога, вздрогнули худые лопатки под красным сукном ливреи, нервно дёрнулись длинные пальцы в белых перчатках.
Алекс тоже вздрогнул, бросил испуганный взгляд на Сергея, потом, опомнившись, отвёл глаза. Глупый мальчик, он не понимал его, совсем не понимал. Сергей схватил его за руку, почти силой заставил поднять лицо.
— Знаешь ли ты, как умер твой прапрадед, Ивар Бельский?
— Н-нет, — юноша слегка запнулся.
— И это неудивительно, что ты не знаешь. В лживых школьных учебниках, по которым учили не одно поколение детей, нет ни слова правды. Но я-то знаю, знаю всю правду, и ты, как наследник, как носитель генов, тоже обязан её знать.
Сергей с силой сжимал предплечье юноши, не замечая, что тот морщится от боли. Да и разве это была боль — так, лёгкий укол, по сравнению с тем, что в своё время пришлось вынести Ивару Бельскому.
— А это кто, бабушка? — Серёжа тыкает указательным пальчиком в старую бумажную фотографию, с которой Серёже весело и немного зло улыбается молодой мужчина. За спиной у мужчины синь моря, сливающаяся с голубой лазурью неба, тугой белый парус (Серёжа слышит его звонкую песню), солёные брызги, солнце, опустившее в воду горячие ладони. Ветер треплет густые светлые волосы, сильные руки сжимают штурвал. На среднем пальце огнём горит массивный золотой перстень.
— Это Ивар Бельский, близкий друг моего отца, твоего прадеда. Я тебе рассказывала.
Конечно, бабушка рассказывала. Это тот Ивар, которого… Серёжино сердечко сжимается, глаза против воли наполняются слезами.
— Ты не должен плакать, Сергей. Ты должен помнить, всегда помнить…
Голос леденеет, слова жалят снежными иглами, впиваются в виски. Серёже хочется визжать. Хочется заткнуть уши. Не слышать. Не слушать. Но он не смеет. Снежная Королева холодно и бесстрастно рассказывает о страшных пытках, о выворачиваемой наизнанку боли, и солнечные зайчики за спиной Ивара, смеющегося Ивара с фотографии, расползаются кровавыми пятнами.
— …а потом они повесили его, уже мёртвого, в центре самого нижнего из Поднебесных ярусов, того, что теперь отдан на потеху черни, соорудив там что-то наподобие площади для аутодафе… — страшное слово «аутодафе» бьётся чёрной птицей в маленькой Серёжиной груди, и сердечко трепещет, заходится с каждым взмахом больших чёрных крыльев. — …мёртвого повесили, потому что они боялись его даже после смерти. Ивара было не узнать, настолько изуродовано было его лицо, сломанные руки висели плетьми, один глаз вытек…
«Замолчи, бабушка, пожалуйста, замолчи», — шепчет кто-то внутри Серёжи, а перед глазами болтается в петле мёртвый Ивар…
— Вина твоего прапрадеда, перед этой чернью, перед этими жалкими убийцами, была только в том, что он был богат. Что его вклад вместе с вкладом Алексея Андреева в совокупности составлял более половины всех инвестиций в проект Башни. Что без них ничего бы этого не было. Ни-че-го!
Лоб Сергея опять покрылся испариной, вернулась головная боль, заплясав красными всполохами перед глазами. Он уже отпустил плечо Алекса, стоял, нервно растирая пальцы рук и тяжело дыша.
— И за это его убили?
Рассказ о зверских пытках, которым подвергся Ивар Бельский, пытках, которыми руководил сам Ровшиц, произвели на мальчика впечатление. Он побледнел, вытянулся, и в неловко заданном вопросе отчётливо слышалась боль и сочувствие.
— Не только за это. У Ивара Бельского была страсть к дорогим украшениям, он знал толк в драгоценных камнях, собирал изысканные ювелирные вещицы, о его коллекции ходили легенды. Что-то удалось сохранить одной из дочерей, Элизе, той, что приходится тебе прабабкой. Наверняка ты видел кое-какие украшения у своей матери. Но всё это лишь жалкие крохи — большая часть коллекции исчезла. И где она, никто не знает и по сей день. Тайну своих камней Ивар унёс с собой в могилу.
Последние слова Сергей произнёс почти шёпотом. Поднял голову. С красивого юного лица на него смотрели ярко-синие глаза Ивара Бельского. И на какой-то момент Сергею показалось, что та старая фотография, пронизанная морем, ветром и солью, ожила, и живой Ивар шагнул ему навстречу…
— Посмотри! Посмотри, что они сделали! Пол… стены… даже в Лидочкиной спальне, даже там…
Кристина, как приклеенная, ходила за сестрой, повторяя одни и те же слова, жалобно всхлипывая и сморкаясь в грязный платок. Даже не в платок, а в одну из детских распашонок, которую она подобрала на ходу, кажется, в столовой. (Господи, почему в столовой? Что делает в столовой грязная Лидочкина распашонка?)
— А вот здесь, видишь? Посмотри, во что они превратили буфет, и стол тоже, и… а я им говорила: это Анжело Каппеллини, деревянная мебель от итальянских мастеров, такой нет нигде в Башне, но они же варвары, варвары! — Кристина шмыгнула носом и уткнулась лицом в распашонку, не замечая, как царапает кожу о жёсткое, испачканное в чём-то кружево.
Сестра её не слушала.
Элиза ходила из комнаты в комнату, рассматривая следы разрушения: вскрытый почти везде паркет, поломанная, растоптанная мебель, буфет Анжело Каппеллини, отцовская гордость — его уронили, когда отодвигали от стены, и теперь он лежал, словно расстрелянный, навзничь, невидяще глядя в потолок осколками острых, кое-где уцелевших стёкол.
— … и сейф… видишь, что они сделали со стеной…
— Да помолчи ты! Надоела ныть! — прикрикнула на неё Элиза и досадливо поморщилась.
Она подошла к стене в кабинете отца, раскуроченной, пробитой почти насквозь — сквозь гнутые стержни арматуры с оставшимися на них кусками цемента и бетонное крошево можно было различить слабый свет, идущий из смежной спальни, — и, не обращая внимания на грязь и на ошмётки заляпанных шелковых обоев, свисавших словно снятая лоскутами кожа, сунула руку в дыру, где некогда был сейф, и принялась сосредоточенно там шарить.
— Ты! — Кристина задохнулась от внезапно пришедшей на ум догадки. — Ты тоже! Ищешь папину коллекцию!
Элиза, даже не повернув головы на крик сестры, продолжила свои поиски. Потом, видимо, убедившись в их тщетности, вынула руку из дыры, подошла к Кристине, молча отобрала у той распашонку и также молча вытерла запачканные руки.
— А ты, можно подумать, не искала, — наконец сказала Элиза и усмехнулась.
Сестра, как обычно, попала в точку. Как только военные всё здесь разворотили и ушли, Кристина, забыв о захлёбывающейся в истерике шестимесячной дочке, бросилась обыскивать дом. Залезала туда, куда никто заглянуть не догадался, отвернула одну из ножек французского клавесина — но кроме старых, пожелтевших документов, что отец прятал там, больше ничего не нашла, — оставленным у дверей ломиком выломала внутренние стенки шкафов в надежде обнаружить там двойное дно, но увы, двойное дно оказалось только у старого комода, который сто лет назад отец велел перенести в комнату горничных. Дыру в стене, из которой извлекли стальной сейф, Кристина осмотрела куда как более тщательно, чем Элиза. Вооружившись фонариком, она обшарила всё, до чего смогла дотянуться, но всё зря — нигде не было даже камешка из знаменитой коллекции их с Элизой отца, Ивара Бельского.
— Я так и знала, — сестра сунула в руки оторопевшей Кристине мятую распашонку. — После тебя искать что-либо не имеет смысла. Уж если ты сунула везде свой длинный нос и ничего не нашла, то, значит, ничего и нет.
Кристина вспыхнула от возмущения. Длинный нос! На свой бы посмотрела для начала.
Строго говоря, носы у обеих сестёр были одинаковыми. Как и глаза, голубые и яркие, им разве чуть-чуть не хватало отцовской синевы; как и волосы, длинные, блестящие, того удивительного пепельно-жемчужного оттенка, которому завидуют все женщины в мире; как и губы, чувственные, полные, уже не детские, но и не перешагнувшие порог, за которым начинается вульгарность и пошлость. Сёстры были близнецами.
Но несмотря на эту внешнюю схожесть, никто и никогда их не путал. И не потому, что у одной из них была какая-то там отличительная особенность, в виде родинки на щеке, или манеры улыбаться или говорить, нет, родинок им природа тоже отмерила одинаковое количество, и улыбались они похоже и часто даже синхронно, и голос у обеих журчал как весенний ручей, но почему-то то, что в Элизе привлекало и манило людей, в Кристине отталкивало и раздражало. Всё это, разумеется, не способствовало хорошим отношениям между сёстрами — они не дружили в детстве, соперничали в подростковом возрасте, а, став взрослыми, едва терпели друг друга.
Будь у них жива мать, скорее всего, острые углы и разъедающая душу ревность со временем бы сгладились. Как это часто случается в семьях, родители бы просто поделили девочек: мать любила бы одну, отец — другую, и это установило бы хоть какой-то паритет, но увы. Отец, как и все остальные, отдавал явное предпочтение Элизе, а Кристине доставались лишь жалкие крохи, объедки отцовской любви. И если б только отцовской любви! Кристине вообще везде и всюду доставались одни объедки!
— Ладно, чего застыла, пойдём дальше, — Элиза небрежно оттолкнула ногой кусок выломанного паркета и вышла в коридор. Кристина покорно потрусила вслед за сестрой.
Сейчас, после смерти отца и, главное, после превращения их привычного чистенького мира в бродячий, полунищенский цирк-шапито, она, как никогда, зависела от Элизы и понимала это. И тому, что Кристина и её полугодовалая дочь были всё ещё живы, а не разделили участь многих их знакомых и друзей, не валялись в куче дерьма с простреленными головами и не болтались в петле на кованных фонарях ботанического сада, только потому, что их фамилии стояли в чёрном списке кровавого генерала Ровшица, Кристина была обязана исключительно Элизе.
У её сестрицы был отменный нюх, и что Элиза умела лучше всего, так это держать нос по ветру, поэтому, едва задул ветер перемен, даже не ветер, а так, лёгкий бриз (никто из них ещё даже толком не понимал всей серьёзности ситуации), как Элиза откуда-то выкопала своего хлыща с неблагозвучной фамилией Скуфейкин, протащила его по всем салонам и гостиным, и — удивительное дело — его приняли. И даже отец, который, казалось, не признавал никаких других фамилий, кроме Бельских, Андреевых, Платовых и Ставицких, который в штыки принял брак самой Кристины — ведь её избранник не отвечал нужным критериям, — и которого с этим браком примирило только рождение внучки, маленькой Лидочки, и тот неожиданно благосклонно отнёсся к тому, что его дорогая Элизочка спит с человеком лакейского происхождения.
Кристина хорошо помнила, как отец, бледный, почти белый, что выдавало крайнюю степень его гнева, велел Элизе пройти с ним, и та, не смахивая улыбки с кукольного личика, впорхнула в кабинет вслед за отцом, а спустя несколько минут выпорхнула оттуда всё с той же улыбкой. О чём они говорили, Кристина так никогда и не узнала, но после этого Скуфейкин почти открыто поселился в их доме, а когда, несколько месяцев спустя грянула буря, оказалось, что Скуфейкин — правая рука генерала Ровшица, что-то среднее между казначеем и финансовым советником, что в их новом мире означало практически сорванный джек-пот.
— В принципе я ожидала, что будет хуже, — Элиза вошла в спальню отца, не торопясь, огляделась. Матрас был стянут с кровати и вспорот, жалобно топорщились тонкие, оголённые пружины. — Но, в целом, всё поддаётся восстановлению.
— Поддаётся, да, — эхом отозвалась Кристина.
— Вик прикажет всё отремонтировать, мебель, какую можно, отреставрируем, и, как только всё будет готово, мы с Виком переедем сюда.
Дурацкое имя Вик вместо обычного Виктор, которым звала своего Скуфейкина сестрица, а вслед за ней и все остальные — все, даже надменная Кира Андреева, — вызвали привычное раздражение, и до Кристины не сразу дошёл смысл сказанного сестрой. И только, когда Элиза обмолвилась, что кровать в отцовской спальне и так давно уже следовало заменить, Кристина вдруг поняла и буквально остолбенела.
— Вы… ты… хочешь занять эту квартиру?
— Конечно, хочу, — Элиза посмотрела на сестру и холодно улыбнулась. — Хочу и займу.
— А я? А мы с Лидочкой? Как же мы?
Кристина на миг лишилась дара речи.
Кристина Бельская жила в этих апартаментах с момента заселения в Башню, и даже её скоротечный брак никак не повлиял на смену места жительства — отец просто не позволил ей никуда уехать, да она и не стремилась. Элиза же при первых признаках революционных волнений — верхние ярусы уже лихорадило, но все ещё надеялись, что это временно и всё обойдётся — перебралась куда-то несколькими этажами ниже вслед за своим вёртким, как уж, Скуфейкиным, и объявилась в их квартире уже после того, как отца посадили под домашний арест. И то не сама.
Позвать Элизу велел отец.
— Как угодно, но сделай так, чтобы твоя сестра сюда пришла. Заплачь, соври, подкупи, переспи, — Ивар Бельский тяжело ходил по кабинету, сцепив руки за спиной. — Мне всё равно, как ты это сделаешь, но Элиза должна быть тут.
Легко сказать — сделай, а как?
Нет, на саму Кристину домашний арест не распространялся, трудность была в другом — к отцу никого не пускали. У дверей дежурила охрана, вооружённые до зубов оборванцы, наводившие на Кристину ужас, и, если бы не их командир, Игнат Ледовской, который отчасти был из своих, пусть и переметнувшихся на сторону новой власти, она бы ни за что не решилась. Только что она могла им предложить? Себя? Смешно. На её тело этим разрешение не требовалось — если б было надо, взяли бы не задумываясь, забесплатно. Соврать? Кристина перебрала в уме все уловки, ничего не годилось. Оставалось одно — подкупить. Отец был уверен, что у неё есть чем. Только вот и тут он ошибался.
Страсть отца к драгоценным камням сёстры разделяли в полной мере, и к двадцати трём годам у обеих скопилась немаленькая коллекция украшений. Отец был щедр: золотые кольца, цепочки, браслеты, диадемы, тиары, ожерелья были обычным подарком на дни рождения и праздники. Изумрудные серьги, рубиновые колье, бриллиантовые брошки, золото, платина… на серебряные безделушки даже внимания не обращали — при случае совали горничным за тайные мелкие услуги. Кристина могла бы жить безбедно, не будь она такой дурой.
Драгоценности украл муж. Бывший муж.
Митенька Зеленцов, мот, игрок и бабник, красивый, шумный, глуповатый, но бесконечно обаятельный, опустошил её тайник, закатившись к ней под предлогом повидать дочь — это было ещё до ареста отца. Кристина даже не сразу спохватилась, а когда обнаружила, было поздно. Её любимые украшения затерялись на этажах Башни, а сам Митенька был вскоре найден с перерезанным горлом в одном из притонов в обществе такой же красивой как Митенька, и такой же мёртвой шлюхи.
У Кристины осталась только маленькая шкатулка с практически ничего не стоящей мелочью, да серьги-снежинки, причудливая смесь бриллиантов и сапфиров, подаренные отцом на рождение, которые уцелели только по той простой причине, что на момент появления Митеньки, они были у неё в ушах.
Эти серёжки она и предложила Игнату Ледовскому за то, чтобы тот пропустил её сестру к отцу. Предложила, замерев от страха. Ледовской не производил впечатление того, кого можно было подкупить. И тем не менее это сработало. Игнат серьги взял, и на следующий день Элиза вошла в кабинет отца. А через неделю Ивара Бельского перевели в одиночную камеру на военный ярус, и живым его Кристина больше не видела…
— Как же мы с Лидочкой? — растерянно повторила Кристина, хлопая глазами.
— Господи, — Элиза нервно дёрнула плечом. — Вы переедете в другую квартиру. Попроще. Не бойся, без жилья не останешься. Мы же с тобой как-никак сёстры.
Сёстры.
Кристина дорого бы отдала за то, чтобы остаться на этом свете круглой сиротой…
— Анжелика точно такая же, как и её бабка Элиза, мало того, что внешне копия, так она и всё остальное от неё унаследовала: хитрость, изворотливость, наглость. Приспособленка и шлюха! Вот кто она такая!
Тимур Караев сидел, удобно развалившись, в мягком кресле, крутил в руках серёжку, наблюдая за тем, как необычно преломляется свет от низко висящей люстры в синих камнях, как вспыхивают нежным голубым переливом рассыпанные вокруг них бриллианты. На Маркову, которая то нервно ходила по небольшой гостиной, то вдруг замирала, вцепившись худыми руками в гнутую спинку стула, он почти не смотрел, так, отмечал краем глаза её перемещения — не больше.
Последние два дня их неожиданным образом сплотили. То, что он вдруг увидел в женщине, которую до этого считал безвольной жертвой, одной из тех, кого так легко и просто подмять под себя, удивило и несколько обескуражило его. Нет, это была не внезапно пробудившаяся сила (откуда было ей взяться в худом теле и рабски согнутом разуме), не воля, не целеустремленность, не напор — ничего из того, что поднимало человека и выводило на верхние ступени животной иерархии. Ирина Маркова по-прежнему стояла внизу пищевой цепочки, слабая и вялая, настолько слабая и настолько вялая, что было поразительно, почему её до сих пор ещё не сожрали. Хотя теперь Тимур понимал, почему.
Её держала ненависть, и ненависть эта была подобна сжатой пружине, на которую словно кто-то надавил и удерживал долгие годы, и чем больше он давил, тем выше становилась сила противодействия — росла, крепла, врезалась, врастала в ладонь удерживающего и наконец прорвалась, принялась раскручиваться, всё больше и больше набирая обороты.
— Думаешь, откуда у этой твари такие средства, что она может ни в чём себе не отказывать? А уж ты можешь мне поверить, по богатству никто в Башне не сравнится с Бельскими. Никто! Одна только серёжка, которую ты держишь в руках, одна, даже без пары, стоит целое состояние! — лицо Ирины из бледного стало серым, стул, в спинку которого она вцепилась, с мучительным скрипом проехался по полу — с такой силой она на него надавила. И без того гнутые ножки согнулись ещё больше. — Просто в их руках, в руках той ветви Бельских, оказалась коллекция Ивара Бельского. Вся. До последнего камушка.
— Ты сама сказала, что коллекцию не нашли. Что твоего прадеда пытали, но он ничего не сказал.
— Пытали, да. Только перед тем, как его бросили в одиночку, перед пытками, Элиза, бабка Анжелики, приходила к нему, и он наверняка рассказал ей, где тайник. А этот слух о пропавшей коллекции, я не удивлюсь, распустила сама Элиза… Тимурчик!
Ирина неожиданно резко отодвинула от себя стул — он едва не упал, — бросилась к Тимуру и, опустившись перед ним, зарылась лицом в его коленях.
— Тимурчик, послушай меня… послушай! Всё ещё можно изменить, всё. И тварь эту поставить на место и даже больше — уничтожить совсем. Надо просто открыть Серёже глаза. Чтобы он увидел, что за змею он пригрел на своей шее. Серёжа так доверчив, он совершенно ничего не понимает в людях.
Она бормотала всё глуше и глуше, не отрывая лица от его колен и обхватив руками ноги. Речь её и без того сумбурная, стала совсем путанной, сбивчивой, ему даже на миг показалось, что она плачет, судорожно всхлипывая, но, когда она подняла к нему лицо, её глаза были абсолютно сухими.
— Тимур, моя мать перед смертью рассказывала, что Ивар Бельский умер не от пыток. Он скончался в своей камере, остановилось сердце. Ходили слухи, что перед самой смертью Элиза опять навестила его.
Караев поморщился. Рассказы о камнях, коллекциях драгоценностей и семейных распрях уже начали утомлять его, тем более все эти дела давно минувших дней никак не могли быть связаны с тем, что происходило сегодня. Даже если одна из сестёр и замочила своего папашу или наняла кого-то для этого дела, ему то что с того? Он попытался отодвинуть от себя Ирину, но она вцепилась в его руку, покрыла ладонь быстрыми сухими поцелуями.
— Я знаю, ты думаешь, что всё это пустяки, — с жаром заговорила она. — Но поверь, было даже открыто дело по поводу преждевременной смерти Ивара Бельского. Новые власти, так и не получившие в свои руки коллекцию его камней, тоже были этим озабочены. В военном архиве наверняка хранится досье. Вот если его найти, если найти… Понимаешь, для Серёжи Ивар Бельский — легенда, и, как только он узнает, что та ветвь Бельских причастна к его смерти, Анжелике не поздоровится. После такого Серёжа поверит во что угодно, в потерянную серёжку, в заговор, во всё! И ты докажешь, что эта стерва на стороне заговорщиков, что это она помогла сбежать Савельевской девчонке. Тебя повысят, ты станешь генералом, вот увидишь…
Она опять принялась говорить что-то про камни, драгоценности, перечисляя все богатства так, словно она лично держала их в руках. Тимур слушал вполуха. Слухи, домыслы, бабьи сплетни мало что для него значили. Проработав всю свою сознательную жизнь в следственно-розыскном отделе, он верил только фактам, а факт у него был один — серёжка, потерянная Анжеликой Бельской в квартире Савельевых. Но как с помощью одной серёжки вывести госпожу Бельскую на чистую воду, он не представлял. Просто предъявить её Верховному? Но этого мало. Бельская скажет: да потеряла, когда приходила, это что, преступление? Тимуру даже показалось, что он слышит мелодичный голосок Анжелики, видит её красивое лицо с недоумённой гримасой, голубые глаза, подёрнутые искренним изумлением. Что-что, а притворяться эта баба умеет искусно — в этом Маркова абсолютно права.
— … этих бесстыжих тварей, Элизу, Ядвигу, дочурку её, и саму Анжелику, конечно, ничего кроме денег и драгоценностей никогда не интересовало. Для них, продажных сук, нет ничего святого, — полный ненависти голос Ирины набирал силу. — Они и при прежней власти жили-не тужили. Всегда и из всего умели извлечь выгоду, как правило, одним местом. Анжелика та же никогда не бедствовала. Ты знаешь, какую должность занимал её покойный муж? Он был член Совета от административного сектора. Какой-то выскочка из низов, старше самой Анжелики лет на тридцать, а то и больше, но это не помешало бабке и матери подложить под него Анжелику. Хотя та не сильно-то и сопротивлялась, — Ирина прервалась и тихонько захихикала. — Вряд ли он в постели был уже хоть на что-то пригоден, но его не ради постели в мужья брали. Моя троюродная сестрица всегда умела добирать на стороне. Правда, когда прижила своего щенка от очередного альфонса, то поспешила быстренько спрятать все концы в воду. А Савельев…
— Что Савельев? — мигом отреагировал Караев.
— Как что? Почему, ты думаешь, наша госпожа Бельская появилась в Совете? Сама по себе что ли? Это Савельев её туда выдвинул, и уж совсем не потому, что она какой-то там профессионал. Она училась в одном классе с Савельевым и Литвиновым, и что там их связывает, можешь догадаться сам. К тому же её нынешний любовник… ты очень удивишься, когда узнаешь, кто это.
— И кто же?
— Наш чопорный аристократ. Чистоплюй в отглаженной сорочке. Образцовый муж и примерный отец…
и ещё до того, как Ирина произнесла фамилию, Тимур Караев догадался.
— …Мельников!
Вчерашний разговор с Марковой всё ещё крутился в голове Тимура Караева.
С Мельниковым у него сходилось, если не всё, то многое. Нельзя сказать, что нынешний министр здравоохранения был тем самым недостающим звеном в цепочке его рассуждений, но связь Анжелики Бельской и этого лощёного хлыща всё же проливала некоторый свет на определённые моменты его расследования.
Мельников Тимуру не нравился, но эта была не та неприязнь, которая возникает, когда человек отталкивает внешне или своим поведением. Если бы решали только внешность и манера общения, то полковник Караев как раз бы принял Мельникова, ведь в нём было всё то, что Тимур всегда высоко ценил в людях: немногословность, сдержанность, умение чётко излагать свои мысли и грамотно действовать. Но шестое чувство, выродившееся у Тимура Караева в инстинкт ищейки, настойчиво сигналило о том, что под франтоватой оболочкой господина министра скрывается что-то ещё, и Тимуру отчаянно хотелось сковырнуть этот первый, сверкающий слой и вытянуть на свет божий непростую сущность Олега Станиславовича.
Маркова его отношение к Мельникову разделяла — в том, что не верила министру здравоохранения ни на грош и, не веря, методично и по крупицам собирала все его мелкие промахи, подтверждения явного и неявного саботажа распоряжений Верховного, намёки, догадки, подозрения и домыслы, и всё это, скрепленное словно цементом недюжинной силой ненависти, создавало вполне подозрительную картину. Сюда же бонусом шла связь Мельникова с Бельской и прямое отношение министра здравоохранения к отправке на АЭС медиков, а именно некоего Ковалькова, который совершил подлог, выдав мальчишку Шорохова за умершего пацана, ну и, собственно, к отправке на АЭС самого Шорохова.
То, что этот недобитый Кирилл, дружок Савельевской девчонки, в данный момент находился на АЭС, выяснилось довольно скоро. Тимуру Караеву даже не потребовалось ждать первых результатов допросов Ладыгиной, главврача больницы на сто восьмом — достаточно было беглого взгляда на список медиков, снаряженных на АЭС. Фамилия Веселов, под которой и прятался выживший мальчишка, стояла в конце списка сразу же под фамилией Ковальков. Впрочем, сама Ладыгина тоже вскоре всё подтвердила, или почти всё — от подлога с телами, живыми и мёртвыми, она продолжала открещиваться. Можно было бы, конечно, на дамочку надавить, только зачем? Тимур никогда не считал себя сторонником допросов ради допросов, а всё, что ему нужно, он уже и так выяснил: Мельников был причастен к этому делу, а, значит, его связь с Савельевым более чем очевидна. Так что, если на кого и нужно было теперь давить, так это на самого Олега Станиславовича. Идти ва-банк. И Тимур решился. Решился, подогреваемый Марковой, тщательно собранным ею досье на министра здравоохранения и неожиданно всплывшим во вчерашнем разговоре козырем — прекрасной Анжеликой Бельской, с которой этот прикидывающийся святошей франт крутил шашни.
— Что там Мельников? — Тимур оторвал взгляд от разложенных перед ним бумаг и посмотрел на вошедшего адъютанта. Лейтенант вытянулся перед ним и отчитался бодрым голосом:
— Сидит, товарищ полковник. От завтрака отказался. Требует позвать Верховного.
Требует, значит. Караев усмехнулся, скрывая за усмешкой внезапно охватившую его тревогу. Если бы у него было чуть больше времени, он бы этого красавца обломал — тюрьма и не таких ломает, — но, вот беда, как раз временем полковник и не располагал. Оставалось надеяться на то, что ночь, проведённая Мельниковым в одиночке (министра Караев приказал взять ещё вчера, сразу, как только вышел от Марковой), сделала своё дело, немного согнула Олега Станиславовича, заставила стать чуть сговорчивей. Ну а не сделала, что ж… предпримем другие меры.
— Позвать капитана Рыбникова, товарищ полковник?
Лейтенант Жданов был расторопным малым, но сейчас своей инициативой он явно перегибал палку. Тимур такое не любил и потому поморщился. Лейтенант, мгновенно всё поняв, тут же сколотил непроницаемую физиономию и вытянулся ещё больше.
— Не надо Рыбникова, это подождёт. Вы сделали то, что я вас просил? Были в архиве?
— Так точно! Был!
Увесистая коричневая папка, сальная на ощупь — такими бывают все кожаные и дерматиновые вещи, к которым не прикасались уже долго время, — легла на стол перед полковником. Караев открыл досье. Пожелтевшие листы ещё настоящей бумаги, коротенькие записки в мелких завитушках почерка, отпечатанные на принтере отчёты, чьи-то показания, печати, закорючки подписей… Тимур быстро пробежал глазами, отложил в сторону верхний документ, чуть дольше задержался на заключении медицинской экспертизы. То, что рассказывала вчера вечером Маркова о семейных тайнах и возможной смерти своего прадеда, он не принял всерьёз, но верный своей привычке всё проверять и доводить до конца, Тимур с утра послал Жданова в военный архив найти дело Ивара Бельского, и теперь, листая документы, он испытал что-то вроде удовлетворения: как знать, возможно, действительно в этом что-то есть. Надо отнести Марковой, пусть изучит подробней — велик шанс, что эта баба сможет выудить из этого старья кое-что путное.
— Отлично, — Тимур захлопнул досье, взял со стола другую папку, ту, которую подготовил с утра, и протянул её адъютанту. — Это отнесёте генералу Рябинину. А потом быстро ко мне. Я буду в следственном изоляторе.
— Слушаюсь, товарищ полковник, — Жданов козырнул и ловко крутанулся на каблуках с молодецкой удалью и шиком.
Глядя на высокую стройную фигуру адъютанта, исчезнувшую за дверью, Тимуру Караеву на какое-то мгновенье пришла в голову мысль о том, а не ошиблась ли Ирина в своём предположении, что между Бельской и Мельниковым что-то есть — ведь она видела того лишь со спины, вот как он сейчас лейтенанта, — но эта мысль промелькнула и тут же погасла, не найдя продолжения.
Тимур встал, взял со стола подозрительно молчащий с утра планшет, убрал в верхний карман кителя, потом подумал и, прихватив досье Ивара Бельского, направился в изолятор.
Казалось, в Мельникове, которого ввели в следственную комнату, почти ничего не изменилось за ночь, проведённую в камере, где в товарищи министру здравоохранения прилагались лишь вездесущие крысы. Белая рубашка на удивление была совсем не помята, манжеты, выглядывающие из рукавов пиджака, сверкали золотом запонок, да и сам пиджак смотрелся так, словно господин министр его только-только снял с плечиков, куда пиджак, отутюженный и отпаренный, повесили заботливые руки горничной. Галстук был затянут аккуратным узлом, а тёмные волосы, расчёсанные на косой пробор, лежали идеально ровно. И всё-таки, несмотря на франтоватость, выглядел Олег Станиславович неважно. На щеках и подбородке пробивалась щетина, а глаза покраснели и слегка воспалились, как будто Мельников не спал всю ночь. Хотя он и не спал.
Заперев накануне вечером министра здравоохранения в одиночке, Караев тут же вызвал к себе Рыбникова и распорядился организовать в соседней камере допрос. Кандидат в допрашиваемые уже имелся — отец того застреленного Алексея Веселова, чей труп несколько дней назад подсунули Тимуру, как неопознанный. Понятно, что мужик, насмерть перепуганный и явно не отличающийся умом и смекалкой, ничего толкового сказать им не мог, его взяли двумя днями раньше и лениво допрашивали, особо не усердствуя. Но сейчас он пригодился как нельзя кстати. Рыбников получил задание действовать максимально жёстко, но соизмеряя силу, так чтобы единственный актёр спектакля, разыгрываемого специально для сидящего в соседней камере Мельникова, протянул до утра.
Что ж… судя по бледно-серому лицу и красным векам, господин министр и спектакль, и игру актёра оценил в полной мере. Караев почувствовал удовлетворение.
— Я требую объяснить, на каком основании меня задержали.
Голос Мельникова звучал ровно и немного глухо. На стул, который ему предложили, он сесть отказался, встал рядом, заложив руки за спину, повинуясь приказу конвоиров. Тимур тоже садиться не стал, не любил, когда кто-то смотрел на него сверху-вниз.
— Объясним, господин Мельников, не сомневайтесь, — полковник нарочно опустил звание Мельникова, не обратился к нему «господин министр», как бы подчёркивая, что его должность здесь не может иметь и не имеет никакого значения. — Тем более, что оснований для вашего задержания у нас более чем достаточно.
— Хорошо, — лицо Мельникова оставалось спокойным, разве что уголки губ чуть дрогнули, то ли в усмешке, то ли в нервной гримасе. А, может, полковнику это только показалось, и это была лишь игра света и тени — Мельников стоял как раз в пятачке света единственной яркой лампы, голым прожектором светившим в лица заключённых. — Могу я связаться с господином Верховным правителем?
— Нет, не можете.
— Понятно, — теперь Мельников точно усмехнулся. — Если я правильно понимаю, Сергей Анатольевич не в курсе вашего самоуправства.
Караев на этот выпад не ответил. Он медленно обошёл Мельникова и встал у того за спиной.
— Фамилия Ковальков вам о чём-то говорит?
— Конечно, — Мельников чуть повёл плечом. — Ковальков Егор Александрович. Хирург. Работает в больнице на сто восьмом. В данный момент находится с бригадой медиков на АЭС, согласно приказу Верховного.
— А что он должен был передать от вас Савельеву?
Мельников не вздрогнул, не повернул головы, но по едва уловимому напряжению, по спине, которая на краткий миг превратилась в струну, издающую вибрации, невидимые глазу, но воспринимаемые чутким нутром, — по всему этому Тимур понял, что попал в яблочко.
— Не понимаю, о чём вы.
— Что вы с ним передали? Письмо? Что-то на словах? Зачем отправили с ним мальчишку?
— Какого мальчишку?
Что-то странное почудилось в голосе Мельникова. Караев вернулся на своё место, к столу, заглянул в лицо Олега Станиславовича. Увидел растерянность в глазах. Он хотел уже назвать настоящее имя парня, но передумал.
— Веселов Алексей Валерьевич.
— Веселов? Ах, да, Веселов. Кажется, это медбрат из той же больницы, что и Ковальков.
— Да нет, Олег Станиславович, не медбрат, — Тимур приблизился к Мельникову, пытаясь разглядеть эмоции на его лице. — Веселов не работал медбратом в больнице на сто восьмом. Он вообще не работал медбратом. Нигде. У него было несколько другое поле деятельности. Причём поле в буквальном смысле. Картофельное. Или помидорное.
— Я ничего не понимаю, — пробормотал Мельников. — Чёрт…
Он осёкся и замолчал. Тимур видел по его глазам, что он лихорадочно пытается что-то сообразить. Это было хорошим знаком. Значит, всё правильно. Он на верном пути.
— Послушайте, — Мельников заговорил. Его речь звучала чуть быстрее, чем обычно, лёгкая нервозность заставляла путаться в словах. — Это, наверно, какое-то недоразумение. Я сам не вполне понимаю, как так получилось. И я… я не помню…
— Вот как? Вы не помните, кого вы включали в список медиков, отправляемых на АЭС? Странные дела. Причём, когда я спросил вас про Ковалькова, вы наизусть всё оттарабанили, кем работает, где работает. А про Веселова нет.
— Я не обязан знать в лицо и по фамилиям весь младший медицинский персонал, — раздражённо проговорил Мельников. — Вы ведь тоже, наверно, не всех своих солдат знаете.
— Всех — нет. Но вот тех, кого отправляю куда-то на ответственное задание, тех знаю. АЭС ведь — ответственное задание? Бардак у вас в секторе творится, Олег Станиславович. Вы включаете в список человека, которого даже не знаете.
— Полковник! — Мельников перебил его. — Тут моя ошибка, и я это признаю. Мне было нелегко собрать ту бригаду на АЭС, людей приходилось уговаривать. И Егор Саныч, Егор Александрович Ковальков, он поставил условие, что отправится туда только с этим Веселовым. Да, я не проверил, но мне было важно выполнить задание Верховного в срок, а времени было очень мало. Да, это моя вина, и поэтому…
— И поэтому вы отправили на АЭС Веселова, который, кстати, совсем и не Веселов. Потому что настоящий Веселов мёртв.
— Я ничего не понимаю.
— Сядьте, — приказал Караев и показал глазами на стул. Мельников покорно опустился на него, не сводя глаз с полковника. — А теперь послушайте, что скажу я. Вы, Олег Станиславович, заврались и зарвались. Воспользовавшись своим положением, вы работаете на заговорщиков, на Савельева, вы вредите, саботируете, пребывая в полной уверенности, что вам всё сойдёт с рук. Не сойдёт. Хотите, я расскажу вам про все ваши преступления? Выяснить это не составило труда. Вы отправили на АЭС Ковалькова с каким-то сообщением для Савельева, с каким мы пока не знаем, но обязательно выясним — у нас для этого есть средства, и я думаю, вы догадываетесь, какие. Вместе с Ковальковым вы, под видом умершего Веселова, отправили и Кирилла Шорохова, дружка Ники Савельевой. Далее вы организовали побег самой Ники и тут вы действовали не в одиночку, вам активно помогала ваша любовница, Анжелика Бельская. Она и вывела из квартиры девчонку, но случайно потеряла там серёжку — красивая улика, и так нам помогла.
— Какой Шорохов? Какая любовница? Я ничего не понимаю, — Мельников смотрел широко раскрытыми глазами. — Бельская? Анжелика Юрьевна? Вы бредите, полковник?
— Отнюдь. Доказательств у нас предостаточно, и…
На столе резко затрезвонил телефон. Караев быстрым движением снял трубку, поднёс к уху.
— Полковник Караев слушает!
— Товарищ полковник, — голос Жданова на том конце провода звучал взволнованно. — Звонили из офиса административного управления, Маркова Ирина Андреевна. У неё что-то срочное. Она просит вас подойти туда. Немедленно. У неё был такой странный голос…
Немедленно? Странный голос?
Его чутье ожило, заводило носом. Он перевёл взгляд на оторопевшего Мельников, быстро кивнул конвоирам — увести! — и, не дожидаясь, пока уведут, грубо подталкивая к дверям, ничего не понимающего Мельникова, коротко бросил в трубку:
— Передай в офис административного управления — буду через пятнадцать минут.
— Ч-что я должен сделать? — Алекс отшатнулся от Некрасова, в ужасе уставившись на упакованный в стерильный пакет пластиковый стаканчик, который заместитель министра и по совместительству заведующий генетической лабораторией сунул ему в руки. Потом перевёл взгляд на Ставицкого и беспомощно заморгал.
— Ну как что, господин Бельский? Это самое. Неужто никогда такое не проделывали? Уж разрешите вам не поверить, — Некрасов громко расхохотался, потом повернулся к Сергею и развязно подмигнул. — Все пацаны в своё время этим балуются, особенно когда девчонки не…
— Александр Романович, перестаньте, пожалуйста.
Сергей недовольно поморщился, инстинктивно потянулся в дужке очков, но быстро опомнился, опустил руку. Некрасов, большой, краснолицый, от которого пахло потом и резкими духами, больше напоминающими освежитель воздуха, неимоверно раздражал его. Пошлые шутки, всегда ниже пояса, коробили и унижали, и каждый раз после общения с ним Сергей задавал себе вопрос: как, почему этот невоспитанный, грубый человек смог в своей лаборатории реализовать его мечту о счастливом и гармоничном обществе. Или почти смог — во всяком случае первичные результаты внушали немалую надежду.
— Перестаньте, Александр Романович, — ещё раз повторил Сергей несколько раздражённо (впрочем, Некрасов этого не заметил или сделал вид, что не заметил) и, повернувшись к Алексу, уже мягким, отеческим тоном произнёс. — Я понимаю твоё смущение, Алекс. Процедура некоторым образом… гм, деликатная, даже интимная, возможно, не самая приятная…
— Ну тут с какой стороны посмотреть, — Некрасов не выдержал, перебил Сергея на полуслове, опять подмигнул на этот раз Алексу, ещё больше вгоняя юношу в краску. — Определённого расслабления всё же можно достичь…
— Александр Романович, я прошу вас!
— Молчу-молчу, — Некрасов замахал руками, да так интенсивно, что задел пластиковый стаканчик, который Алекс держал перед собой. Стаканчик выпал из рук, покатился Сергею под ноги. Сергей наклонился, подобрал его, протянул пунцовому и вконец сконфуженному Алексу и ободряюще улыбнулся.
— Алекс, это крайне важно сделать. Это твой, да и мой — ведь я, как и ты, пришёл сюда за этим — долг перед обществом. Ты — носитель редкого генома Бельских, ведь в тебе течёт кровь Ивара Бельского. Ты просто обязан продолжить этот достойный род. Во имя человечества. Во имя будущего.
— Я… мне это надо сделать… прямо сейчас? — выдавил из себя Алекс.
— А чего ждать? — снова влез Некрасов. — Единственное, если вы злоупотребляли последние три дня алкоголем, то тогда качество материала пострадает. Как у вас с этим делом, а господин Бельский?
Некрасов звонко щёлкнул себя по шее и расхохотался, довольный шуткой.
— Я не пью, просто…
— Да, конечно, тут всё просто, ну не мне вас, молодых, учить, — Некрасов обернулся, громко крикнул, оглушив Сергея. — Аллочка, проводи молодого человека в будуар! — и тут же, уловив растерянность на лицах обоих, и Сергея, и Алекса, с готовностью пояснил. — Это мы так место для интимных утех наедине с собой называем. Оно у нас оборудовано по высшему разряду. Всё предусмотрено, для ускорения процесса, так сказать. На стенках весьма занятные плакатики, и, кроме того, я специально в архиве кое-какие журнальчики заказал, пикантного содержания. Смею вас заверить, процедурой останетесь довольны. Ещё за добавкой придёте.
Некрасов хотел ещё что-то сказать, но тут из комнаты, смежной с кабинетом Некрасова, где они все сейчас находились, появилась Аллочка, высокая толстая женщина с непроницаемым лицом.
— Господин Бельский? — Алекса она определила безошибочно, смерила его внимательным взглядом и уточнила. — Стерильный контейнер получили?
— Да… вот, — Алекс нерешительно протянул ей стаканчик.
— Хорошо. Пройдёмте за мной на инструктаж.
Едва за Алексом и медсестрой захлопнулась дверь, Некрасов опять забасил, растянув в широкой улыбке толстые, маслянистые губы.
— До чего нынче нежные молодые люди пошли, краснеют, бледнеют, словно им невесть что предлагают. Да там делов-то на три минуты. Я вот, помнится, лет с двенадцати…
— Хватит, Александр Романович! — Сергей решительно прервал поток откровений Некрасова. Ещё не хватало обсуждать подростковую половую жизнь заведующего лабораторией. — Вернёмся к нашим делам.
Он решительно обогнул рабочий стол, заваленный папками и бумагами, здесь даже стояла чашка, голубая, с подтёками чая по бокам, и тарелка с кусочками раскрошенного печенья — аккуратностью Некрасов не отличался. Перед тем, как устроиться в кресле хозяина кабинета, Сергей на всякий случай прошёлся рукой по сиденью. Некрасов не обратил никакого внимания на эти меры предосторожности, плюхнулся в соседнее кресло, отставил в сторону чашку с тарелкой, приподнял папку, на которой они стояли, смахнул крошки и протянул Сергею. Ставицкий брезгливо поморщился, но папку взял, открыл и уставился в список, лежащий сверху.
— Это он и есть? — поинтересовался Сергей и, не дожидаясь ответа Некрасова, продолжил. — Значит, если я вас вчера правильно понял, все двенадцать кандидатур уже отобраны, размещены в специальных палатах, и вы даже успели провести первичные обследования?
— О, да! Все двенадцать, как на подбор. Лично осматривал каждую. Лично. И я вам скажу, вы останетесь довольны, Сергей Анатольевич. Девочки — высший класс. Эх, если бы не работа, уж я бы…
— Что ж, любопытно, — Сергей пропустил мимо ушей очередной идиотский пассаж Некрасова, вынул верхний листок, отложил его в сторону и взялся за следующий. — Это, насколько я понимаю, данные на них… на…
Он замялся, подбирая определение.
— Мы называем их матками, — Некрасов взял с тарелки раскрошенное печенье и отправил в рот. Потом с громким хлюпаньем отхлебнул из чашки. По спине Сергея пробежала судорога отвращения. — Всех их мы так называем. А эти двенадцать — это элитные матки. И они вас не разочаруют, я уверен.
Сергей, стараясь не смотреть на Некрасова, — тот продолжал жевать печенье, запивая чаем, — принялся перебирать документы. Особого интереса, разумеется, у него не было, ни фамилии, ни результаты обследования ему ни о чём не говорили, но нужно было занять руки и немного привести в порядок мысли. Перед ним мелькали имена, к некоторым документам были приложены фотографии, видимо, взятые из личных дел, с которых на Сергея смотрели девичьи лица, серьёзные, сосредоточенные, некоторые по-детски испуганные. Елена, Анастасия, Надежда, Айгуль…
— Айгуль? — произнёс он вслух с некоторым удивлением. Необычное имя заставило его остановиться. — Сафина Айгуль Рашидовна. Она, что, татарка?
— О, — тут же оживился Некрасов, отставляя в сторону чашку. — Татарочка, да ещё какая! Гордость моей коллекции. Бриллиант. Совершенно идеальна — здоровье, телосложение, экстерьер… даже я остался впечатлён, а я, честно вам скажу, многих баб… в смысле женщин перевидал.
— Но татарка? — Сергей непроизвольно скривился. — Знаете, Александр Романович, я бы предпочёл что-то более традиционное.
— Жаль, — искренне расстроился Некрасов. — Впрочем, хозяин — барин. Заменим, выбор у нас есть. Хотя и обидно, экземпляр-то поистине роскошный. К тому же, Сергей Анатольевич, как генетик я вам должен сказать, что иногда смешение генов даёт просто потрясающие результаты. По данным некоторых ещё допотопных исследований процент талантливых людей среди метисов несколько выше. Конечно, нельзя со стопроцентной уверенностью утверждать, что эти результаты не лгут, но лично я бы попробовал. Тем более эта девочка — совершенно потрясающий экземпляр, по всем параметрам. Может быть, вы желаете лично убедиться?
— Лично? — Сергей почувствовал волнение, глупое и неуместное. Словно старшеклассник перед первым свиданием. — Я не уверен…
— Да я не настаиваю, тем более, — на красном широком лице Некрасова появилось что-то вроде озабоченности. — Тем более с девушкой возникли некоторые осложнения.
— Осложнения?
— Ну да. Видите ли, мы всем девушкам озвучили легенду про выборочное медицинское обследование, связанное со вспышкой редкого заболевания. Не вдаваясь в детали, разумеется. Да этого и не потребовалось — практически все поверили. А эта Сафина… она же профессиональная медсестра. Конечно, версия про обследование её не удовлетворила. Девочка занервничала, перепугалась, остальных взбаламутила. Пришлось сказать ей, что мы выполняем приказ из министерства здравоохранения. Так она стала нести какой-то бред про сына министра, с которым якобы лично знакома, требует связаться с ним. Сейчас мы её поместили в отдельный бокс. Если вы, Сергей Анатольевич, её забракуете для элитных маток, переведем её к обычным. У девочки просто отличные показатели по здоровью, в наше время такое редко встретишь…
— Сын министра? — встрепенулся Сергей. Он почти пропустил мимо ушей слова Некрасова про здоровье, а вот упоминание сына министра его зацепило.
— Да врёт, скорее всего, — отмахнулся Некрасов. — Слышали бы вы, что они тут вообще все втирают.
— Нет-нет, это как раз может быть интересно, — Сергей поднялся. — Знаете что, Александр Романович, а пойдемте-ка, посмотрим на вашу идеальную матку. Посмотрим.
— Александр Романович, не могли бы вы оставить нас одних?
— Одних? Конечно-конечно, какой разговор, — толстые мясистые губы Некрасова, в уголках которых налипли крошки от печенья, растянулись в беспардонной и развязной улыбке. Весь облик Некрасова, красное широкое лицо, массивная фигура, руки в карманах халата, широко расставленные ноги, не просто говорили — кричали о том, что он всё понимает, чего тут не понять. Он, кажется, даже подмигнул, прежде чем выйти из палаты, где содержалась эта Айгуль, и его нагловатое подмигивание не осталось незамеченным не только для Ставицкого, но и для девочки. Она и до этого сидела, нервно вытянув спину, на краю кровати, а сейчас ещё больше напряглась, и её небольшие смуглые руки сами собой сцепились в замок.
Когда Сергей отправился вместе с Некрасовым посмотреть эту элитную матку (чудо природы, Сергей Анатольевич, просто чудо — вы не будете разочарованы), им руководило любопытство. Информация о том, что Айгуль упоминает какого-то сына министра, прошла вскользь, — действительно мало ли что могут болтать все эти девочки, — но именно этот неизвестно откуда всплывший сын министра и спутал все карты. Разговор, который затеял Некрасов (Сергей благоразумно молчал, держась в тени и внимательно разглядывая девочку), обернулся таким образом, что Сергей инстинктивно почувствовал — Некрасова надо на время изолировать, есть сведения, которые ему знать совсем не обязательно.
— Пожалуйста, разрешите мне позвонить! Почему вы держите меня здесь? Дайте мне позвонить в регистратуру больницы, связаться со Степаном…
Девочка, казалось, совсем не слушала, что ей говорит Некрасов, игнорировала его вопросы о самочувствии и не обращала внимания на смешки и похохатывания, на которые заведующий лабораторией не скупился. Она всё твердила и твердила про какого-то сына министра, которого знает лично.
До какого-то момента Сергею казалось, что девочка просто напугана, и отсюда все эти фантазии про несуществующих сыновей. Он почти не слушал, только молча разглядывал её, с удивлением отмечая про себя, что Некрасов абсолютно прав, эта девочка — чистейший бриллиант. Смуглая, медового оттенка кожа, чёрные блестящие волосы, забранные в хвост, узкое выразительное лицо. Когда она говорила, с жаром, пытаясь убедить и его, и Некрасова, крылья её тонкого носа трепетно подрагивали, высокие, словно вырезанные талантливым скульптором скулы слегка розовели, а в блеске миндалевидных тёмных глаз вместе со слезами плескалась дикая, необузданная страсть. Бесформенный больничный балахон был не в силах скрыть ни тоненькую и звонкую фигурку, ни высокую упругую грудь. Да и от всей девушки веяло юностью, свежестью и чем-то ещё, что заставляет одних мужчин впадать в неистовое безумие, а других приводит в необъяснимый восторг.
Восторг почувствовал и Сергей, да так, что чуть не пропустил знакомую фамилию.
— …ну что вы заладили, сын министра, сын министра… наверняка тот молодой человек, впечатлённый вашей красотой, немного приукрасил действительность. Я и сам бы приврал, честное слово.
— Степан не врёт. Он — сын министра здравоохранения.
— По фамилии Васнецов? Ну не смешите меня!
— Это правда!
Некрасов опять чего-то отвечал, похохатывая, а Сергей, неожиданно напрягшись — его сознание ещё не до конца переварило услышанную информацию, но слова уже стали складываться во что-то пока бессмысленное, но за что уже хотелось ухватиться обеими руками, — вдруг выдернул из потока слов одно единственное: Васнецов.
— Сергей Анатольевич, у меня есть просьба. Личная просьба. Это касается моего сына.
— Приёмного сына, вы хотите сказать?
— Да, приёмного… Дело в том, что произошло недоразумение. Вчера мне звонил следователь. Капитан Лазарев. Он сказал, что Стёпа задержан. Вместе со своим приятелем. Понимаете, мой сын учится на врача, я уверен, он ни в чём плохом замешан быть не может. Помогите, Сергей Анатольевич. Фамилия моего сына — Васнецов. Степан Васнецов.
— Минутку, Александр Романович, — Сергей выступил из тени. — Одну минутку. Не могли бы вы оставить нас одних?
— Одних? Да без проблем, Сергей Анатольевич. Сколько вашей душе угодно. Никто вас не побеспокоит.
Дверь за Некрасовым уже давно закрылась, и даже тяжёлые шаги заведующего лабораторией стихли в коридоре, а Сергей всё ещё не знал, с чего начать. Да и Айгуль, которую явно встревожила двусмысленность в словах пошляка Некрасова, сидела, нервно сжавшись, как дикий зверёк.
Сергей придвинул к себе стул, осторожно сел, привычным жестом стащил с носа очки. Сейчас он даже не хитрил, не создавал видимость, это было то бессознательное действие, за которым стоял не Верховный правитель Сергей Андреев, а маленький Серёжа, которого строго отчитывал папа за изрисованные в детской обои, или старшая горничная за разбитую чашку из семейного сервиза, обещая всё рассказать Кире Алексеевне. Но именно этот жест и успокоил Айгуль — он увидел, как девочка расслабилась, словно обмякла, разжала пальцы рук, опустила ладони на колени, разглаживая подол больничной одежды.
— Вы мне тоже не верите? — спросила она, когда он наконец опять надел очки.
— Нет, что вы. Я верю. Степан Васнецов. Вы, кажется, сказали, что он — приёмный сын министра, так?
— Приёмный, да, — Айгуль робко улыбнулась. — Поэтому у них и фамилии разные. Стёпа — Васнецов, по маме, а его отца зовут Мельников Олег Станиславович. Вы мне всё-таки не верите? Я же вижу!
В голосе девочки проскользнуло отчаянье — видимо, она по-своему растолковала его мягкую улыбку. Сергей решил немного подыграть ей в этом.
— Просто, возможно, Александр Романович прав, и молодой человек, как это говорят… пудрит мозги. Ведь то, что министра здравоохранения зовут Мельников Олег Станиславович, вовсе ни для кого не секрет.
— Да я его сама видела, как вас сейчас, — щёки Айгуль от возмущения ещё больше порозовели. — Он к Стёпе в больницу приходил. Стёпа же медбратом работает, вместе со мной. А медбрат он, потому что с отцом поругался, но сейчас уже…
Девочка, торопясь, рассказывала Сергею путанную историю взаимоотношений министра со своим сыном, приёмным сыном, а Сергей опять снял очки и принялся их протирать. Теперь он делал это намеренно, потому что видел, что он своими неторопливыми движениями располагает девочку к себе. Она уже перестала нервно оглаживать колени, в продолговатых восточных глазах, похожих на две блестящие маслины, плескалась надежда.
— Да-да, я понял. Просто невероятная история, — Сергей закивал головой, когда она закончила свой рассказ.
— Я бы не стала просить связаться со Стёпой, просто… — она вдруг замолчала, посмотрела на него пристально. — А вы тоже здесь работаете? В этом месте? Или вы… проверяющий?
Девочка, по всей вероятности, была из людей, склонных додумывать — с такими всегда легко, достаточно подтолкнуть их в нужном направлении, словом, жестом, чем-то ещё. Сейчас скорее всего сыграло то, что на Сергее не было белого халата, а скромный тёмно-серый костюм (Сергей предпочитал одеваться недорого и неброско) вкупе с большими очками, за толстыми линзами которых его глаза казались большими и немного детскими, делали его похожим на клерка средней руки.
— Да, проверяющий, — не стал он разубеждать Айгуль и даже для верности улыбнулся, ловя ответное выражение облегчения на испуганном лице.
— Тогда, если вы не знаете, я должна вам сказать. Здесь что-то не так. Сначала мне и другим девушкам, тут есть и другие девушки, сказали, что это обследование в связи с возможной эпидемией. Но это же смешно. При эпидемии должны соблюдаться определённые меры, хотя бы те же маски, а тут ничего… И когда я сказала, что не верю им, потому я — медсестра, я знаю, как должно быть, мне сказали, что это приказ министра. Они врут?
В голосе девушки послышалась надежда. Сергей на мгновенье заколебался.
— Нет, — осторожно сказал он, приняв решение. — Это действительно так. Существует приказ министра здравоохранения. Но детали мне неизвестны.
— Тогда точно надо позвонить Стёпе! Вдруг это какая-то ошибка? Пожалуйста!
Она опять запаниковала.
— Не нервничайте, на надо, — он постарался успокоить её. — Давайте позвоним вашему молодому человеку, только… только вы точно уверены, что его отец ему поможет? Ведь я сам, конечно, министру здравоохранения звонить не могу. Мне по субординации не положено.
Сергей продолжал разыгрывать перед Айгуль роль какого-то мифического проверяющего — зачем, он пока и сам не понимал. Уже можно было встать и уйти, пообещав связаться с министром, но он не уходил. Он сидел и, не отдавая себе отчёта, любовался юным красивым лицом, смотрел, как тонкие чёрные брови то сходятся на переносице, то удивлённо взлетают вверх, словно красивые, гибкие птицы. Эта девочка явно была рождена для того, чтобы стать сосудом для его семени. Он вдруг подумал это ясно и отчётливо, и вместе с этим знанием пришло желание, накатило резко и внезапно, как накатывает в подростковом возрасте предрассветный сон, после которого обжигающие фантазии оборачиваются мокрыми и липкими простынями. Ладони его стали влажными, заныло в паху, томительно и нежно, и он вдруг ужаснулся, что она заметит, и почти одновременно с этим порадовался, что он сидит, а не стоит перед ней.
— Я понимаю, что не положено, — девочка его волнения не уловила. — Я бы и сама так просто не смогла обратиться к нашему главврачу. Но если позвонить Стёпе и всё рассказать, он поможет. Просто Стёпа и без отца много кого знает сам лично. Вот недавно, например, у Стёпиной одноклассницы были какие-то проблемы, так Стёпа отправил её на восемьдесят первый к полковнику.
Сергей всё ещё пытался справится с приключившимся с ним конфузом, поэтому на слово «полковник» он не обратил особого внимания, просто переспросил по инерции:
— К какому полковнику?
— Не знаю, не помню, то есть… сейчас… кажется, его фамилия Долинин. А что?
При упоминании фамилии Долинин все остатки желания схлынули, Сергей резко побледнел.
— Полковник Долинин? На восемьдесят первом? Почему на восемьдесят первом?
— Я н-не знаю, — Айгуль слегка запнулась. — Там база военная вроде. Они называют это притон… как бы армейский юмор…
Оказавшись за дверями палаты, в коридоре, Сергей поначалу пошёл не в ту сторону и, только сделав с десяток шагов, понял, что движется не к кабинету Некрасова, а от него. Руки всё ещё подрагивали от волнения, охватившего его после услышанной новости, а ноги были ватными и слегка подкашивались. Так подкашивались ноги у его игрушечного паяца, набитого тряпками, когда Серёжа пытался поставить его в ряд вместе с другими куклами — паяц стоять не хотел и, даже прислонённый к стенке, норовил завалиться на один бок и потом всё-таки падал, и облезлые золотые бубенчики на его шапке грустно звенели при ударе об пол.
В палате Сергей ещё нашёл в себе силы держать лицо перед этой наивной татарочкой. Он пообещал ей, что обязательно позвонит этому Стёпе — больница на сто восьмом, номер регистратуры сто восемь два ноля, я правильно всё запомнил? — но когда вышел, то почувствовал, как его колотит частая нервная дрожь.
Полковник Долинин? Притон на восемьдесят первом? Новость казалась настолько невероятной, настолько парадоксальной, что в неё нельзя было поверить. Но и не поверить, тоже было нельзя.
Сергей развернулся и зашагал в сторону кабинета Некрасова.
Приёмный сын Мельникова каким-то образом замешан в преступных делах. Связан с заговорщиками. Ну, конечно, этим и объясняется появление мальчишки на тридцать четвёртом, когда его задержали с каким-то приятелем. А теперь вот Долинин. Виски заломило от боли, и перед глазами снова встала красная пелена. Сергей остановился, прижался плечом в стене. А Мельников? Он тоже с заговорщиками? Но как? Ведь он же… он — Платов!
Вся стройная теория о генах, наследственности, о великих родах и прошитом в ДНК коде рушилась, подкашивалась, как те ноги у тряпичного паяца с потёртым нарисованным лицом, и Сергей пытался её поднять, собрать воедино, обо что-то опереть. Ему срочно требовался костыль, и этим костылём стала вера. Та самая слепая вера, которая ведёт человека, как поводырь, когда сам человек идти уже не может.
Олег Станиславович — Платов. Не Мельников. Он — Платов.
И именно эта фамилия, в которой слышалось дыхание древнего рода, которая шелестела золотой листвой генеалогического древа, стала в глазах Сергея тем самым незыблемым доказательством невиновности, которое уже никто не мог ни поколебать, ни опровергнуть. Мельников мог быть связан с заговорщиками, его сын мог и был связан с заговорщиками, но Платов — никогда!
Коридор, по которому шёл Сергей, вытянулся, стал размером с бесконечность. С каждым пройденным шагом кабинет Некрасова, чья дверь маячила в конце коридора, не приближался, а наоборот отдалялся. Стеклянная кабинка, просматриваемая несмотря на задёрнутые жалюзи насквозь, как и тысячи кабинетов на всех этажах Башни, становилась всё меньше и меньше, превращаясь в точку, и вдруг мир вспыхнул золотом, рассыпался холодными искрами, и Сергей упёрся носом в дверь. Осторожно толкнул, прислушиваясь к тихому шелесту пластмассовых жалюзи, и замер, не в силах поверить, в то, что они видит.
За столом заведующего лабораторией сидел прадед. Алексей Андреев. Ровная спина едва касалась спинки кресла, тонкие губы были плотно сжаты, глаза смотрели строго и ласково.
Сергей нерешительно улыбнулся и, глядя на мутноватые очертания шкафа, которые виднелись сквозь прозрачную фигуру Алексея Андреева, как заворожённый двинулся к нему. Он готов был упасть на колени и припасть губами к сухой прозрачной руке, но прадед сделал ему знак садиться, и Сергей сел.
— Звони! — беззвучный приказ разорвал барабанные перепонки.
В ладонь, упавшую на стол, впились острые крошки печенья. Голубая чашка, сдвинутая локтем, стукнулась о грязную тарелку.
— Звони!
Трясущимися руками Сергей набрал въевшийся в память номер.
Ты совершил ошибку, Серёжа. Большую ошибку. Никогда нельзя опираться на людей не из нашего круга. Рядом с тобой должны быть только свои. Всегда свои. Ликвидировать заговорщиков ты поручишь Юре Рябинину. Потому что верность определяется происхождением. Семьёй. Родом. Всё остальное мишура, цыганское золото, мутные лужи после дождя. Платовы, Бельские, Барташовы, Рябинины… ты забыл, кто создал этот мир, Серёжа?
Я помню. Помню. Прости меня, прадедушка, я помню…
Тряпичный паяц выпрямил согнутые ноги. Телефонная трубка щёлкнула и ожила.
— Генерал Рябинин слушает!
Рябинин положил трубку. Соображал он плохо, хотя самому Юре казалось наоборот. Буквально перед тем, как затрезвонил телефон, Юра Рябинин отхлебнул хороший глоток из фляги, и живительная влага, обдав горячим жаром горло, наполнила его новыми силами. Он чувствовал, как плечи расправились сами собой, грудь, жирная и дряблая, молодецки выкатилась, да так, что ему даже почудился лёгкий треск тесного кителя, а живот напротив втянулся, и Юра снова ощутил себя молодым и свежим — не грузным генералом, растёкшимся в кресле, а юным лейтенантиком, Юркой Рябининым, сбежавшим в самоволку.
Генеральский кабинет исчез вместе с пылью от книг и бумажных карт, убранных за мутноватые стёкла шкафов, вместе с едким запахом полироли, которой недавно натирали потемневший от времени паркет, уступив место далёкому дню, звонкому от девчоночьих голосов, пьяному от слов и желаний, яркому, как краешек неба, что виднеется сквозь стеклянную стену купола в общественных садах, и в ушах отчётливо зазвучал шёпот Севки Островского: «Короче, твоя — светленькая, моя — тёмненькая». Две хохочущие девчонки на скамейке в парке. Круглое личико повёрнуто к Юре, меленькие кудряшки, доверчивые голубые глаза…
И оттого что эти чёртовы голубые глаза опять всплыли в памяти — пусть не те самые, но всё равно до одури похожие, — Юре опять мучительно захотелось выпить. И вот тут и раздался звонок.
Слушал Юра не очень внимательно, взгляд его то и дело натыкался на флягу (Юра мысленно отворачивал колпачок, физически ощущая пальцами холодную рифлёную поверхность), но, когда Ставицкий заставил его слово в слово повторить, что от него требовалось сделать, повторил, оттарабанил, как новобранец слова присяги на плацу — кажется, Верховный даже остался доволен. Правда, сам смысл повторенного от Юры ускользал, ему снова требовалась разрядка. Или зарядка, Юра и сам пока не определился, как назвать то, что ему приносит каждый новый глоток коньяка.
Но глоток определённо требовался.
Фляга лежала на столе, зелёная, пузатая, чуть примятая и облупившаяся с одного боку — свои пристрастия Юра уже не скрывал, ни дома от жены и дочери, ни на работе от подчинённых. Он бережно коснулся вмятинки на корпусе, ласково провёл ладонью по гладкому, округлому боку. Фляга была ему дорога — подарок сослуживцев на двадцатилетие.
— Ты, Юрка, хоть человек и не пьющий, но фляга в нашей армейской жизни вещь незаменимая. Да ведь, ребята? — Севка Островский оглядывался на парней, скалящих зубы в радостных ухмылках. — Опять же антиквариат. Видишь? — Севка тыкал пальцем в вмятину. — След от пули.
Парни весело ржали, и Юрка, молодой, счастливый и неженатый, ржал вместе с ними.
— Ты сейчас пока, Юрка, туда чаёк наливай, а вот станешь генералом, можешь, и коньяк туда зафигачивать. Авось к тому времени пить научишься.
Как в воду Севка глядел: и генералом Юрка стал, и пить научился…
Горячий глоток ожёг горло, и Юра блаженно зажмурился. Сегодня он рановато начал, но это ничего, зато с утра и уже в форме. Юра Рябинин был абсолютно уверен в том, что он в форме.
Отложив флягу в сторону, он принялся вспоминать телефонный разговор с Верховным. Для верности ещё раз вслух повторил свою последнюю фразу, и с каждым произнесённым словом в сознание постепенно вливался смысл.
— Накрыть притон на восемьдесят первом. По некоторым сведениям, там окопался полковник Долинин.
«По некоторым сведениям», — Юра негромко хмыкнул. Понятно, по чьим сведениям — по Караевским, конечно же, хотя… Юра ещё немного поразмыслил. Если бы Караев об этом знал, он бы первым рванул в этот притон, вон он с каким рвением Савельевскую девчонку ищет, носом землю роет, а тут такой случай, а значит, — Юра задумчиво забарабанил пальцами по столу, — значит, полковник не в курсе, и Верховный по каким-то причинам не стал его к этому делу привлекать. И это уже неплохо, совсем неплохо.
Нет, разумеется, сам Юра считал, что никакого Долинина на восемьдесят первом нет. Всё это форменная чушь — то, что Долинину каким-то чудом удалось вырваться с блокадной АЭС, и теперь он якобы стягивает свои резервы. Так утверждал Караев, нашёптывая эти бредни на ухо Верховному, нашёптывая с единственной целью, и Юра точно знал с какой — забраться на генеральское место.
О, Юра прекрасно понимал все замыслы хитрого Тимурчика, да и жена не уставала об этом твердить, методично капая на мозги. Каждый вечер напоминала, шипела во время семейных ужинов.
— Пока ты пьёшь, эта безродная тварь всё больше и больше втирается Серёже в доверие. Гляди, оглянуться не успеешь, как он тебя подсидит.
В эти минуты она была похожа на кобру из какого-то детского мультика, и Юра, которого к вечеру коньяк успевал настроить на благодушный и даже весёлый лад, старался не захихикать в лицо жены, медленно покачивающееся у него перед глазами. А может, он и хихикал, потому что всё всегда заканчивалось одинаково — Натальино шипение перерастало в звонкий свист:
— Нина! Унесите коньяк у Юрия Алексеевича!
И в столовой появлялась горничная, такая же сука, как и его жена, и забирала графин с плескающейся янтарной жидкостью…
И всё-таки, несмотря на то отвращение, которое внушала ему Наталья, приходилось признать — она была права. Нет, не в том, что он пьёт (потому что разве он пьёт? смешно на самом деле), а в том, что Караев стремится его обойти, метит в генеральское кресло, кабинетик этот намеревается занять.
Юра обвёл глазами кабинет, чуть задержался на висящем на стене плакате, с которого Юре улыбался молодой парень в военной форме, похожий на Севку Островского и немного на самого Юру — молодого Юру. Генеральский кабинет после смерти Ледовского претерпел некоторые изменения: неудобное жёсткое кресло (юные лейтенантики между собой именовали его железным троном) было заменено на мягкое, уютное, обтянутое зеленовато-матовой кожей, в котором было так славно дремать после обеда, а вместо старого стола, местами облезлого, в зазубринах от канцелярского ножа, теперь стоял огромный дубовый стол, с резной каймой, обрамляющей столешницу и массивное основание, и фигурными ручками, сверкающими позолотой. И удобное кресло, и стол этот, выглядевший эдакой богатой фактурной дурой, особенно на фоне серых стен и старых шкафов, забитых такими же старыми, ещё бумажными картами, справочниками и книгами, распорядилась принести сюда Наталья. Ей решительно не нравился аскетичный кабинет покойного генерала, и она намеревалась всё здесь переделать: уже запланировала ремонт, тыкала ему вечерами в нос какими-то рисунками и чертежами, Юра только равнодушно отмахивался — пусть делает, что хочет.
— Шкафы мы заменим, я нашла просто отличные, но им требуется реставрация, это займёт какое-то время, — когда Наталья садилась на своего любимого конька, она буквально преображалась и уже не так рьяно следила за количеством коньяка, исчезающим в Юриной утробе. — И свет. В кабинете отвратительный свет. Мутные, засиженные мухами светильники. Их мы тоже заменим. Прямо над столом будет висеть люстра. Винтажная, кованая, она отлично впишется в ансамбль интерьера.
Юра согласно кивал и подливал себе коньяк из пузатого хрустального графина…
Пока в ансамбль интерьера вписывался только массивный крюк под люстру, который вмонтировали в потолок несколько дней назад, и на который то и дело натыкался Юрин взгляд. Почему-то крюк этот особенно нервировал, но коньяк, как обычно, примирял Юру с действительностью.
Он и сейчас примирил, и Юра Рябинин, сделав основательный глоток, принял решение. Рука сама легла на телефонный аппарат, нащупала кнопку громкой связи.
— Селятин? Зайди ко мне, — он постарался вложить в голос больше властности, копируя нотки генерала Ледовского. Юре казалось, у него неплохо получается.
Ответа не последовало. Такое ощущение, что приёмная вымерла.
— Селятин? Мать твою! — Юра не сдержался, выругался. Где, чёрт побери, носит его адъютанта? Вряд ли кто бы мог представить, чтобы такое случилось при генерале Ледовском. А сейчас — пожалуйста. Никакой дисциплины, разболтались. Всех на гауптвахту! Всех! На трое суток! И Селятина в первую очередь!
Юра грузно поднялся с кресла и тяжёлой, не слишком твёрдой походкой направился к двери. Распахнул её. Так и есть. Приёмная была пуста. Только у входа торчал навытяжку солдатик, стриженный под ноль, в форме, которая сидела на нём так, словно мальчишку поймали на каких-нибудь грядках и насильно обрядили в снятый с кого-то китель и штаны.
— Где капитан Селятин? — Рябинин недовольно уставился на это недоразумение.
— Он… вышел он…
Мальчишка настолько растерялся, что даже забыл, как надо отвечать по уставу, только вытянулся ещё больше, задрав кверху прыщавый подбородок.
— А-а-а! — Юра махнул рукой, в очередной раз крепко выругался и выкатился за дверь.
В коридоре военного яруса шла обычная жизнь, сослуживцы сновали по своим делам, звонко хлопали двери, откуда-то доносился заразительный смех. В глубине Юриной души даже промелькнуло что-то типа зависти. Когда-то и он вот так мог хохотать над чьими-то шутками, теперь же стоит ему куда-либо зайти, там не то что смех — разговоры и те сворачиваются сами собой.
— Селятин! — гаркнул Юра куда-то вдаль, сделал несколько шагов и остановился. До него только сейчас дошло, как нелепо и абсурдно он выглядит — бегает по коридорам, выкрикивает своего адъютанта. Ему даже показалось, что на лице проходившего мимо молоденького капитана промелькнула насмешливая улыбка. В нём стало подниматься раздражение, но по счастью, в конце коридора показалась знакомая худощавая фигура — Селятин спешил к нему.
— Слушаю, товарищ… господин генерал! — Селятин приблизился, на ходу прикладывая руку к козырьку.
С этими товарищами-господами все путались. Две недели назад Юра лично подписал приказ, согласно которому при обращении вместо товарища теперь надлежало говорить «господин». Но привычки были слишком живучи, и потому все постоянно сбивались, исправлялись на ходу, что вносило дополнительный разброд в и без того пошатнувшуюся дисциплину.
— Где тебя носит, Селятин, твою мать? — Юра грозно сдвинул брови и повысил голос. Предполагалось, что от начальственного гнева адъютант затрепещет, но, увы. Селятин, хоть и стоял перед ним навытяжку, как и положено, никакого трепета и испуга явно не испытывал.
— Виноват, господин генерал. Отлучился по неотложной надобности, господин генерал.
— Почему не оставил на посту никого вместо себя, как предписывает устав? Какого чёрта я должен тут, как мальчишка бегать по коридорам! — грохотал Юра и видел перед собой глаза Селятина — совершенно пустые, словно Юра не орал на подчинённого, а рассказывал ему что-то скучное.
— Виноват, господин генерал. Больше не повториться, господин генерал, — заученно повторил Селятин, и Юре даже показалось, что он подавил зевок.
— Чёрт знает что! — припечатал Юра и замолчал.
Селятин тоже молчал, стоял напротив, высокий, худой и смотрел куда-то поверх головы своего генерала. Юра набрал в грудь побольше воздуха, намереваясь вывалить на своего адъютанта новую порцию ругани, но тут вспомнил, зачем он, собственно, разыскивал Селятина.
— Значит так, — выдавил из себя Рябинин, выпуская вместе с этим «значит так» весь оставшийся гнев, как воздух из воздушного шарика. — Значит так. Позвать капитана Рыбникова. Сей момент чтобы явился. И сам быстро ко мне — срочное совещание.
Он повернулся, чтобы идти к себе, но не успел сделать и шагу, как равнодушный голос адъютанта остановил его.
— Капитан Рыбников с утра поступил в распоряжение полковника Караева, в данный момент его нет на месте. Велите разыскать?
— Разыщи… а нет, погоди. Погоди.
Вновь всплывшая фамилия Караева заставила Юру призадуматься. Караев, словно паук, постепенно опутывал весь военный сектор, прибирал к рукам толковых военных, всё ближе и ближе подбираясь к тёплому генеральскому креслу. Эдак не успеешь оглянуться, а ты уже и не генерал. Вон и Селятин тоже — Юра скосил глаза на безучастное лицо адъютанта, — уважения должного не проявляет, когда он нужен, его не найти, вечно шляется где-то, и кто даст гарантию, что он не шпионит на Караева. Да никто. Рябинин оглядел Селятина с ног до головы, задержался взглядом на худой некрасивой физиономии и, узрев что-то в светлых глазах адъютанта, окончательно укрепился в своих подозрениях.
— Господин товарищ генерал, разрешите обратиться! — за Юриной спиной раздался знакомый голос.
Только один человек из всех, кого знал Юра, так мягко и округло смягчал согласные, только один человек упорно не желал отказываться в обращении от привычного «товарищ», добавляя при этом предписанного генеральским приказом господина, и только один человек выглядел как полный недотёпа, случайно затесавшийся в армейские ряды.
— Обращайтесь, майор Бублик, — благодушно разрешил Юра, оборачиваясь.
Майор, маленький, круглый и сдобный, целиком и полностью оправдывающий свою фамилию, затоптался на месте, перебирая короткими толстыми ножками.
— Господин товарищ генерал! Имею честь доложить, что на вверённых мне объектах всё спокойно! Подозрительных перемещениев не обнаружено! — отрапортовав, майор Бублик преданно уставился Юре в лицо.
— На каких таких объектах… — начал Рябинин, но тут вспомнил, что утром ему на глаза попалась группа чересчур весёлых военных, и Юра, который ещё не успел хлебнуть духоподъёмного напитка и потому пребывал в дурном настроении, отчитал всех скопом, велел проверить все посты и к десяти часам каждому персонально отчитаться. И вот время одиннадцатый час, и ни один — ни один! — мерзавец не явился с докладом. Кроме Бублика. Юра почувствовал что-то вроде благодарности к майору, даже в глазах защипало, и вдруг его озарило — а ведь этот майор именно тот, кто ему сейчас и нужен, честный исправный служака, который не предаст и не продаст.
— Вот что, Селятин, — быстро распорядился Юра. — Совещание отменяется. А вы, — он ещё раз окинул смешную фигуру майора взглядом, словно пытался убедиться в верности принимаемого решения. — Вы быстро за мной.
— Слушаюсь, господин товарищ генерал! — майор весело взял под козырек.
— Вот такая у нас с тобой, майор, картина вырисовывается. Форменный… — Юра призадумался в поисках подходящего слова, но оно, как назло не шло. — Форменный…
— Кордебалет, — закончил его мысль майор. Он сидел напротив и периодически промокал ладонью выступающую на лбу испарину. В кабинете было жарковато.
— А, пожалуй, и кордебалет, — согласился Юра и с каким-то удовольствием повторил. — Форменный кордебалет.
Он только-только закончил описывать майору Бублику ситуацию, ввёл того в курс дела, в общих чертах, не вдаваясь в детали, и теперь следовало бы разработать саму стратегию, но с чего начать, Юра не знал. И, как это часто теперь бывало, он бессознательно приподнял флягу и потряс её, прислушиваясь. Коньячок шумно и весело заплескался внутри, омывая стенки сосуда, Юра заулыбался и, не отдавая себе отчёта, подмигнул майору. На круглом лице Бублика мгновенно расползлась понимающая улыбка. Нет, определенно, этот майор — именно тот, кто ему сейчас и нужен.
Юра поднялся со своего места, подошёл к одному из шкафов, открыл створки и, глубоко засунув туда руку, нашарил пару стаканов. Выудил их на свет божий, критически осмотрел, для верности дунул внутрь. Стаканы были мутноваты и не сильно чисты, но заморачиваться Юра не стал. Возвращаясь к столу, он затормозил у кадки с лимонным деревцем. При генерале Ледовском деревце выполняло чисто декоративную функцию, но сейчас на нём одиноко висел последний уцелевший лимон (остальные были давно употреблены в дело), похожий на печальный жёлтый фонарик. Юра на миг призадумался, вздохнул и решительно сорвал его. Деревце жалобно качнулось, осыпавшись несколькими листочками на сухую, давно не поливаемую землю.
— Ну, майор, тут я думаю, серьёзно надо всё обмозговать.
Кресло тихонько и мягко скрипнуло под тяжестью опускаемого в него тела. Юра наклонился, выдвинул верхний ящик стола, достал оттуда тарелку, нож и принялся по-хозяйски нарезать лимон. Потом плеснул из фляги коньяка в оба стакана, радушно пододвинул один майору. Он только сейчас вдруг осознал, как же ему осточертело пить в одиночку, и он испытывал прямо физическое удовольствие от того, что напротив него сидит кто-то, с кем можно вот так, запросто, по душам поговорить. Юра был уверен, что с майором Бубликом можно по душам.
— Значит, так, — Юра поболтал стаканом, с удовольствием и предвкушением глядя на мерцающую жидкость. — Значит, сейчас возьмёшь людей… людей…
Юра призадумался.
— Скольких? — ожил Бублик.
— Чего скольких?
— Ну, соколиков в каком количестве мне взять? У меня, господин товарищ генерал, все соколики наперечёт. Кажный строго приставлен к службе, потому как служба в нашем ремесле — есть суть и самая что ни на есть центра тяжести и притяжения всякого служивого человека. А которые соколики службу не несут, те у меня, значицца, на учениях суровую воинску науку постигают и грызут её аки гранит али мармор там. Ибо, как говаривал великий русский полководец Суворов Александр Василич, который кажному солдатику, даже плёвенькому и захудалому, был отец родной, так вот, как говаривал батюшка Александр Василич: тяжело в ученье, а зато в бою любой соколик молодец и всех одолел.
Майор замолчал, хитренько прищурился, взял свой стакан, сделал добрый глоток и с шумом вдохнул в себя воздух. Юра машинально придвинул майору тарелку с порезанным лимоном.
— И-эх, хорошо, — майор мотнул головой. — Чтоб нам всем тут утопнуть!
Речь Бублика произвела на Юру впечатление. Он молча переваривал полученную информацию, а майор меж тем продолжил.
— Соколики мои своё дело добре знают, но тут господин товарищ генерал надо бы диспозицию изобразить. Ежели я правильно понЯл, в энтом сосуде разврата не факт, что требуемое нам преступное лицо укрывается.
Юра взял с тарелки дольку лимона, отправил её в рот, молча пожевал и медленно кивнул, соглашаясь со словами майора:
— Не факт.
— И стало быть, — продолжил майор. — Действовать нам с соколиками надо решительно, но осторожно, не производя лишнего шуму и пыли. Я так розумею, взять надо мне взвод лейтенанта Кандыбалова, ой дюже добре хлопчик, и накроем мы энто аморальное гнездо со всем ихним порочным и преступным элементом. Думается мне, вот такую стратегию, господин товарищ генерал, будем мы сейчас с соколиками изображать.
Пухлые ручки майора замелькали перед Юриным носом — с помощью подручных средств майор Бублик живо изобразил на столе стратегию. Недоеденные кусочки лимона превратились в четыре лифта, а лимонные семечки или взвод лейтенанта Кандыбалова рассыпались в причудливом узоре вокруг стакана, на дне которого всё ещё плескался коньяк, и который, по всей видимости, призван был олицетворять собой «аморальное гнездо». Юра с некоторым восхищением следил за тем, как соколики окружают «предположительное место дислокации противника», берут его в кольцо и…
— … и вот тут-то мы его, господин товарищ генерал, и прихлопнем как муху банкой. И ударим в фанфары…
— Э нет, — Юра прищурился и погрозил пальцем. — В фанфары не надо. В фанфары это лишнее. Потому как, — он понизил голос и подозрительно огляделся.
Бублик тоже огляделся.
— Потому как это секретная операция. О ней никто не должен знать. Понял?
— Так точно, понял, господин товарищ генерал, — прошептал майор. — Операция секретная. Под кодовым названием «Содом и Гоморра».
— Почему Содом и Гоморра? — удивился Юра.
— Чтоб враги не догадались, господин товарищ генерал!
— Точно! — Юра Рябинин довольно откинулся на спинку кресла. Расслабился и даже прикрыл глаза. Всё складывалось, как нельзя лучше. — В общем так, — Юра поглядел на майора. — Действуй согласно утверждённому плану. Окружай и разоружай.
Он засмеялся, довольный внезапно образовавшимся каламбуром.
— Иди, майор. И это ещё, — Юра остановил Бублика. — Скажи там в приёмной, чтобы ко мне никого не пускали. Мне тут… поработать ещё надо над кое чем. Ещё над одной секретной операцией.
— Слушаюсь, господин товарищ генерал! — майор козырнул и скрылся за дверями. А Юра, довольный собой и своей сообразительностью (всё-таки лихо он привлёк к этому делу Бублика), поудобней устроился в кресле, намереваясь до обеда вздремнуть.
— Чтоб нам всем тут утопнуть, — пробормотал себе под нос Бублик. Вся деланная придурковатость с него спала, словно её и не было, и на круглом лице чётко проступила озабоченность. Он ещё раз вполголоса пожелал всем утопнуть и огляделся. В генеральской приёмной никого, кроме дежурного, не было. Место, где обычно сидел Селятин, адъютант Рябинина, тоже пустовало.
Майор подошёл к дежурному, молоденькому парнишке, и тихонько поинтересовался:
— Селятин был тут?
— Никак нет, товарищ майор. Не было его.
— Ну и отлично. Меньше знает, крепче спит, — майор, сдвинув фуражку на затылок, задумчиво почесал себе лоб. — Ты вот что, Алёша, — обратился он к дежурному. — Господин генерал наш, судя по всему, накушался с утра уже изрядно, велел никого не пускать к нему. Так ты и не пускай. И Селятину скажи. А сам поглядывай. Как Юрий Алексеевич проснётся и если куда лыжи навострит, то сразу свяжись с Мишей, который на КПП-391Ю.
— С Михал Василичем?
— С ним. И за Селятиным приглядывай, по мере возможности. Понял?
— Так точно, товарищ майор. Есть приглядывать, — мальчишка козырнул и тут же, сбившись с устава, прошептал. — А вы, Алексей Петрович, сейчас к полковнику, да? Значит, начнётся скоро?
— Подслушивал? — покачал головой Бублик. Мальчишка смущённо потупился. — Подслушивать, Алёша, нехорошо.
— Да не подслушивал я. Вы громко разговаривали. Так вы скажите, начнётся да? Контрпереворот, он же начнётся? А как же я? Вы обещали, Алексей Петрович, что и меня возьмёте.
Лицо дежурного покраснело и стало по-детски несчастным.
— У тебя, Алёша, ответственное задание. Следить за генералом. Ты, можно сказать, в авангарде стоишь. А повоевать… — майор по-отчески потрепал мальчишку по плечу. — Успеешь ещё, Алёша, навоюешься. Какие твои годы…
— Что у тебя?
Караев задал вопрос сразу, едва переступив порог кабинета Марковой.
Он торопился, спешил вернуться на военный ярус и закончить с Мельниковым. Министра здравоохранения нужно раскалывать и как можно быстрее, потому что — правильно понял Олег Станиславович — этот арест был самоуправством чистой воды, и, узнай об этом Верховный, Тимуру точно не поздоровится. Если только у него на руках не будет неоспоримых фактов и доказательств.
Вся эта спешка нервировала полковника, он был из тех людей, которые предпочитают всё делать основательно, взвешивая «за» и «против», и когда приходилось вести дела вот так, как сегодня — впопыхах, неизбежно совершал ошибки. Тимур и сейчас чувствовал, что от него либо что-то ускользает, либо он где-то свернул не туда, потому и нужно было прижать Мельникова, и он бы это сделал, если бы не внезапный звонок Марковой.
— Что у тебя? — повторил он раздражённо и прошёл в кабинет, по-хозяйски, как привык. Здесь в приёмной административного сектора с ним считались, секретарша быстро усвоила, что он имеет право входить к её начальнице без доклада, да и остальные, кто часто мелькал тут, при его виде почтительно жались к стенке. Тимур считал, что это правильно.
— Тимур, это ты? Сейчас…
Маркова замешкалась. Когда он вошёл, она сидела на корточках перед креслом, в котором скрючился её щенок. Обычно Караев обращал на Шуру Маркова не больше внимания, чем на стол или стул, но сегодня, то ли потому что его всё раздражало, то ли потому что этот недоумок скулил, забравшись с ногами в кресло — скулил монотонно, на одной ноте, тонко и высоко, — полковник едва сдержался, чтобы не отвесить ему хорошую затрещину.
— У Шурочки живот болит.
Маркова, инстинктивно угадав его намерения, принялась оправдываться, но он перебил её.
— Зачем звонила? У меня мало времени.
— Сейчас, сейчас…
Она наконец оторвалась от своего сынка, поднялась и подошла к столу. Быстро нашла какой-то листок и протянула его Тимуру.
Караев пробежал глазами напечатанный на принтере текст. Стандартная служебная записка на выдачу пропуска, какая-то уборщица, имя-фамилия ему ни о чём не говорили. С его губ уже готов был сорваться уточняющий вопрос, но тут глаза упёрлись в копию пропуска, точнее в фотографию. И рука его дрогнула. Дочь Савельева!
— Откуда? — он перевёл взгляд на Маркову, потом снова на записку, увидел её подпись. — Ты подписала это?
— Тимур, я же не знала. Через меня таких записок в день с десяток проходит, а я дочь Савельева никогда не видела, — торопливо проговорила Маркова, хотела ещё что-то добавить, но он сделал знак рукой, чтобы она замолчала. Информация требовала осмысления, а заискивающий голос его любовницы мешал сосредоточиться.
Тимур снова уставился в документ, медленно и вдумчиво перечитывал казённые формулировки, впитывая каждую мелочь. Надежда Столярова. Уборщица. Допуск — с девяносто пятого этажа по сто пятнадцатый. Он дошёл до самого конца и увидел главное — дату и подпись исполнителя. Фальшивый пропуск на девчонку Савельева выписали накануне её побега, то есть это была спланированная акция. Спланированная, а вовсе не экспромт. И выписал этот пропуск…
— Это её сын, Тимурчик, — Маркова словно прочитала его мысли и опять заговорила. — Я знала, что эта тварь, Анжелика, специально уговорила Серёжу подсунуть мне своего щенка, чтобы шпионить за мной и проворачивать свои делишки. Теперь ты убедился, что за всем стоит эта сука? Она работает на Савельева, и дочь его похитила тоже она. Заставила своего выродка подсунуть мне служебную записку и добыть фальшивый пропуск. Теперь же мы сможем её прижать, да? У нас же теперь есть доказательства. Записка, серёжка, найденная в квартире Савельевых. Наверняка она её потеряла, когда выводила девчонку.
Тимур смотрел на фамилию в нижнем левом углу. Алекс Бельский. Похоже действительно всё сходится на министре юстиции Бельской Анжелике Юрьевне. Серёжка, служебная записка (то, что фальшивый пропуск выписал её сын, никак не могло быть совпадением) и наконец любовник Бельской Мельников, якобы совершенно случайно оказавшийся в квартире Савельева в час похищения…
На этом месте полковник запнулся.
Что-то его коробило, мешало и при всей внешней гладкости казалось неправильным что ли. Он ещё раз прокрутил в памяти утренний допрос. Свои вопросы, ответы Мельникова, замешательство министра, когда речь зашла об отправке медиков на АЭС — всё указывало на то, что Олег Станиславович по уши замешан в заговоре. Но при этом странная реакция министра на упоминание Анжелики, естественное, неподдельное удивление. Именно это Тимуру и не понравилось. И получается, либо Маркова ошиблась, и между Мельниковым и Бельской действительно ничего нет, либо господин министр здравоохранения — гениальный актер.
— Ты уверена, что любовник Анжелики Бельской именно Мельников? — в лоб спросил он. — Ты видела его только со спины, могла ошибиться.
— Не могла, — Маркова покачала головой. — Рост, фигура, причёска. Но дело даже не в этом. Костюм.
— Костюм? — удивился Караев.
— Ты же видел, как одевается Мельников. Он помешан на своём внешнем виде: всегда отглаженные сорочки, тщательно выбранные галстуки, стрелки на брюках, на пиджаке ни пылинки…
Караев усмехнулся. Вспомнил, каким сегодня утром доставили Мельникова на допрос — было такое ощущение, словно Олега Станиславовича арестовали накануне вместе с горничной, и та всю ночь утюжила и крахмалила его наряд, чтобы, не дай бог, господин министр не предстал в неподобающем виде перед своими тюремщиками.
— …но дело даже не в том, как одевается Мельников. Главное — у кого. И вот тут, поверь мне, ошибиться просто невозможно. Это работа Горелика.
— Какого Горелика?
— Владислава Горелика. Он шьёт лучшие мужские костюмы, очень дорогие, вернее, самые дорогие в Башне. К нему просто так не попасть. Горелик работает исключительно по рекомендации и кому попало шить не будет. А Мельников одевается только у него. Я его и опознала в общем-то по костюму. Рост, цвет волос… тут, конечно, можно ошибиться, но при этом ещё и костюм от Владислава Горелика. Нет, Тимур, таких совпадений не бывает. Это был точно Мельников, и они с Анжеликой заодно…
— Ма-ама-а!
Маркова прервалась на полуслове. Шура, до этого тихо сидевший в кресле, так, что Караев даже забыл о его присутствии, подал голос.
— Мама-а-а-а, бо-оли-и-ит!
Мальчишка выгнулся, спустил тощие ноги, задрыгал ими, как паралитик, схватился руками за живот. В отличие от Мельникова, который, судя по всему, был искусным лицедеем, Шура Марков умел лишь кривляться и громко ныть, сжимая в морщинистую гармошку своё бледное обезьянье личико. Это кривлянье обычно никого не трогало, но Маркова верила всему, что говорил и делал её сыночек, поэтому она и сейчас, забыв про Караева, бросилась к сыну.
— Шурочка, потерпи, маленький.
— Ма-ама-а! Живо-о-от!
На Маркову, которая опять присела перед сыном, поглаживая его острые коленки, Караев не обращал внимания, но вот нытьё мальчишки мешало.
— Да заткни ты его! — раздражённо бросил он. Тимур пытался сообразить, как лучше поступить дальше. Маркова, кое-как успокоив своего выродка, снова подошла к нему, заглянула в лицо.
— Тимурчик, ты же видишь, это целый заговор. И мы раскрыли его.
Мы? Он с некоторым удивлением посмотрел на неё, и она смешалась, опустила глаза, схватила со стола первую попавшуюся бумажку, начала нервно сворачивать её в рулон.
— Я хотела сказать, ты раскрыл заговор. Конечно, ты. Теперь осталось только взять всех. Анжелику, щенка её…
Она так занервничала, что даже вспотела. Светлая чёлка, старательно завитая с утра, теперь совсем развилась, и реденькие, тонкие прядки прилипли к красному лбу.
— Всех возьмём, не дёргайся, — ухмыльнулся он. — Да, кстати, вот посмотри.
Тимур бросил перед ней на стол досье, которое прихватил с собой.
— Что… что это? — он ещё не успел ответить, как она догадалась сама. Её трясущиеся пальцы прикоснулись к шершавой обложке с въевшейся в тиснёный рисунок грязью, и она благоговейно застыла, словно Тимур положил перед ней не старую, замызганную папку, хранящую полуистлевшие бумаги со следами чьих-то пальцев и сальных пятен, а поставил сундук с несметными сокровищами. — Это… дело о смерти Ивара Бельского?
Он кивнул.
— Да. И, похоже, ты была права. Бабка Анжелики действительно навещала Ивара Бельского в камере перед самой смертью. Буквально за несколько часов. И дело было, конечно, закрыто за недостаточностью улик. Так что полистай, изучи, возможно, кое-что из этого нам пригодится. И да, где этот Анжеликин щенок, Алекс? Обычно всё время вертится в приёмной, а сегодня я его не заметил, как пришёл.
— Алекс, — Маркова всё ещё не могла прийти в себя, глядела, не отрываясь, на лежащую перед ней папку. — Да, Алекс… Алекс Бельский… его Серёжа с утра к себе вызвал. Они должны были пойти в генетическую лабораторию, что-то по проекту «Оздоровление нации». Тимур! — она подняла на него глаза. — Тимур, теперь эта сука от нас точно никуда не денется. Теперь-то уж она не сможет больше пропихивать везде своего щенка. И не сможет больше наговаривать Серёже на тебя, а она наговаривает, я знаю. Вспомни, вспомни, как он сначала к тебе относился, а теперь!
Маркова задела по больному, и Тимур непроизвольно поморщился.
Верховный действительно сильно переменился к нему в последнее время, уже не доверял так, как раньше, не прислушивался к его советам (да собственно и не было уже никаких советов), сторонился, избегал, и иногда у Тимура возникало ощущение, что Сергей Анатольевич настоятельно ищет предлог, чтобы избавиться от него. Это было плохое ощущение, потому что с тех высот, на которые он поднялся в рекордно короткий срок, падают только в преисподнюю.
— Эта Анжелика такая же как её стерва бабка, — Маркова, увлечённая и воодушевленная своей ненавистью, не заметила его реакции. — Бабка убила своего отца, а внучка подбирается к Серёже, вертится теперь вокруг, а сама шпионит на Савельева. Я не удивлюсь, если она и к Савельеву в постель прыгнула — не за красивые же глазки он её в Совет протащил. С этой шлюхи станется и с тем, и с этим спать. А под Серёжу она подложила доченьку своей подружки, жены Рябинина. Уверена, без посредничества Анжелики и тут не обошлось. Это всё одна компания, и они подобрались к Верховному слишком близко. Тимурчик, мы и глазом моргнуть не успеем, как вся эта шайка выдавит меня из Совета, а подкаблучник Рябинин задвинет тебя куда-нибудь на нижние ярусы.
Нижние ярусы… если бы только на нижние. Караев с силой сжал в кулаке листок служебной записки.
— Ма-ама-а! Живо-о-оти-и-ик!
За разговорами они оба не заметили, как мальчишка сполз с кресла и теперь очутился между ними, тыкался матери под руку, тянул за рукав, пытаясь привлечь к себе внимание. Это было уже слишком.
Караев машинально схватил Шуру за шиворот, резко встряхнул, почти не ощущая веса худенького, хрупкого тела, — хотел просто привести наконец этого дебила в чувство, но пацан заверещал, задёргался, вцепился тощими руками полковнику в запястье. Тимур почувствовал тёплые и влажные маленькие ладошки на своей коже и неожиданно для самого себя испытал отвращение. Нет, он не был брезглив, и в детстве, шатаясь с приятелями по этажам нижних ярусов, он сталкивался со всяким — грязь и изнанка людской жизни не пугала и не отталкивала его, но тут было другое. Шура Марков в понятии полковника не был человеком. Жалкий умственно отсталый урод, он даже внешне — маленький, худой, с острым, вечно слюнявым подбородком — был похож на больного зверька, и потому от прикосновения потных рук, Тимур внутренне содрогнулся и, не отдавая себе отчёта в том, что делает, приподнял извивающегося и верещащего мальчишку, быстрым шагом прошёл к двери, приоткрыл и вышвырнул Шуру вон.
— Шурочка! — Маркова вскрикнула, бросилась к выходу, но тут же замерла, остановленная злым взглядом полковника. Поняла, что сейчас лучше не вмешиваться.
— Значит так, — Тимур, не глядя на перепуганную Маркову, снова вернулся к столу, взял одну из лежащих тут салфеток, совершенно не думая, что эти салфетки его любовница приготовила для слюнявой физиономии своего выродка, и принялся с остервенением протирать руки, с силой вдавливая ткань в кожу. — Значит, так. Когда Бельский вернётся, ничего ему не говори. И никуда не отпускай — пусть будет при тебе. И ещё? Кто знает про эту записку? Как она к тебе попала?
— Эта принесла… дочь Рябинина. Она с сегодняшнего дня в секретариате практику проходит. Вместе с внучкой генерала Ледовского. А внучка Ледовского и пыталась эту записку спрятать. Рябинина заметила и смекнула, что тут дело нечисто.
Внучка генерала? Караев отбросил на стол смятую салфетку и посмотрел на Маркову. Та под его взглядом испуганно сжалась, как будто в том, что записку нашла и пыталась спрятать Ледовская, была её вина. Но Тимур, глядя в бледное невыразительное лицо, треугольное, по-мышиному остренькое, думал о своём.
Неудивительно, что внучка генерала во всём этом замешана. Она — лучшая подруга Ники Савельевой, и в общем-то Тимур подозревал эту девчонку с самого начала, просто не знал, какую роль она играет в этом действе. И вот и этому кусочку паззла нашлось место в общей картине.
— Где она?
— Ледовская? Я попросила прислать её ко мне, но не говорить зачем. Она подойдёт к двенадцати.
— Это правильно, — одобрил Тимур, быстро просчитывая алгоритм дальнейших действий.
Получалось, что надо бы и генеральскую внучку брать в оборот. Хватать, пока та не опомнилась, и выбивать информацию — она наверняка знает, где её лучшая подружка. Но полковника что-то останавливало.
Он вспомнил, как допрашивал девчонку после побега Ники Савельевой. Хотя допрашивал — громко сказано, скорее уж разговаривал с ней в присутствии родителей. Отец девочки вёл себя крайне осторожно, это было заметно по едва уловимым жестам, по тому, как он периодически останавливал дочь — останавливал как бы невзначай, но Тимуру были хорошо знакомы все эти уловки. Мать по большей части молчала, стояла вполоборота, отодвинувшись в тень комнаты, так, что было непонятно, о чём она думает. А вот девчонка… Девчонка эмоции сдерживала плохо, и на её открытом, простом лице явственно читалась ненависть и злость. Хотя временами ненависть не то, чтобы пропадала — уступала место холодному презрению, и в эти минуты Вера Ледовская (Тимур неожиданно вспомнил имя девочки) становилась похожа на своего деда.
Возможно, именно это сходство и сдерживало сейчас полковника. Если девочка унаследовала хотя бы десятую часть характера покойного генерала, то без дополнительных методов убеждения ему не обойтись. Капитан Рыбников, конечно, справится, но… Мельников, теперь вот Ледовская… нет, слишком много высокородных господ хватать без ведома Верховного тоже не годится.
Он ещё раз взглянул на копию пропуска, который продолжал держать в руке. Допуск: с девяносто пятого по сто пятнадцатый. Надо бы, конечно, проверить базы. Теперь, когда известна фамилия, под которой скрывается Ника Савельева, вычислить, где она — дело времени. Но Тимуру что-то подсказывало, что он и так уже понял, где скрывается девчонка.
В голове быстро замелькали действующие лица этой цепочки. Острый математический ум полковника нанизывал известные факты один на другой.
Связь Мельникова с Анжеликой.
Сын Бельской делает поддельный пропуск для Ники Савельевой.
Девчонка испуганно прячет что-то между страниц книги — пропуск на имя своего дружка, того самого парня, единственного из тех, кто уцелел на тридцать четвёртом.
Раненный мальчишка в больнице на сто восьмом.
Путаница (да неужели?) с трупами.
Мальчишку выводят на АЭС, к окопавшемуся Савельеву. И кто выводит? Мельников!
Круг замкнулся. И замкнулся она на министре здравоохранения и на больнице на сто восьмом, которая — фальшивый пропуск слегка подрагивал в руке полковника — как раз идеально вписывается в этажный допуск.
Караев медленно поднял глаза на Маркову.
— Ледовской пока ничего не говори. Подержи её в приемной, пусть сидит там и никуда не выходит. Бельского, как подойдёт, тоже никуда от себя не отпускай, чтоб на глазах всё время был. Поняла?
— Да, Тимур.
— Проверь по базам, где числится Надежда Столярова, на чьё имя выписан пропуск. Если эти деятели куда-то её устроили, пусть и подложно, в базах это наверняка должно быть отражено. И…
В кармане тихо звякнул планшет. Тимур достал его, провёл пальцем по экрану. Экран ожил, показывая сообщение от Верховного: «Полковник Караев, срочно подойдите ко мне. Срочно!!!» Частокол нервных восклицательных знаков в конце предложения заставил полковника усмехнуться. В другое время его бы это напрягло, но сейчас, когда у него в руках были неоспоримые доказательства, и он находился в двух шагах от цели, он даже был не против повидаться с Сергеем Анатольевичем.
Тимур оторвал глаза от планшета, посмотрел на Маркову, поймал в глазах застывший вопрос.
— Я к Верховному. А ты проверь базы. Не думаю, что меня надолго задержат, так что поторопись — времени у тебя немного. Вернусь, чтобы всё было готово.
Она послушно и быстро закивала головой.
Глава 8. Шура Марков
Шура Марков сидел на полу и в полном ошеломлении молча пялился на закрытую дверь маминого кабинета. Всё произошло очень быстро, Шура и понять толком ничего не успел — ещё каких-то пару минут назад он был там, рядом с мамой, а потом его приподняли над землёй, как куклу, встряхнули и выкинули вон, причём выкинули с такой силой, что Шура пролетел половину приёмной и упал, больно стукнувшись головой об острый угол секретарского стола.
Такого с Шурой ещё не случалось.
Болезненный, вялый и слабый, казавшийся значительно моложе своих лет (Шуре Маркову было десять, но никто не давал ему больше восьми), он, казалось бы, должен был стать лёгкой добычей для сильных и наглых. Но это было не так. Шуру никто никогда не трогал и пальцем: ни няни, которых он методично изводил своим нытьём, ни дети на детских площадках, ни одноклассники в интернате, ни учителя, ни воспитатели. Няни обычно уходили из их дома быстрее, чем мама успевала дать им расчёт, дети держались от него в стороне, а взрослые брезгливо морщились, думая, что Шура этого не замечает. Но Шура всё замечал, он видел на их лицах чувство растерянной гадливости, которую все они пытались спрятать за приторной вежливостью или фальшивым равнодушием. Так обычно смотрят на ползущего по стене таракана, содрогаясь от отвращения при виде блестящей хитиновой спинки. Даже в холодных глазах отца Шура видел похожие чувства, и да, отец тоже ни разу не поднял на него руку.
Поэтому, когда полковник Караев (Тимурчик — так называла этого человека мама, и сам Шура иногда шёпотом повторял это имя, стараясь копировать мамины интонации) с силой сжал его плечо худыми сильными пальцами, Шура от неожиданности задёргался и завизжал, пытаясь высвободиться, но полковник, вместо того чтобы отпустить, поволок его к двери и швырнул в приёмную, зло и громко выругавшись.
Всё это было нечестно, неправильно, и самым неправильным оказалось то, что Шуре было больно. Он сидел на полу, чувствуя, как набухает на затылке болезненная шишка, и в маленькой Шуриной душе поднималось большое недоумение.
Он с детства видел, как отец бьёт маму, подсматривал сквозь щёлку, сквозь неплотно прикрытую дверь, жадно, не отрываясь, как другие дети смотрят мультфильмы или захватывающее кино. Только в его кино всё происходило молча — ни ругани, ни криков, ни стонов, разве что с грохотом падал стул, который вдруг задевала мама. А отец словно выполнял тяжёлую работу, Шура видел, что он уставал — лицо его краснело, как от натуги, а под мышками, на светлой рубашке расползались пятна пота. А когда всё заканчивалось, отец просто опускал руки, а мама шептала: «Антоша, я сейчас, Антоша» и, сгорбившись, чуть прикрывая лицо ладонью, шла в столовую, откуда приносила отцу на подносе графин с янтарной, сверкающей жидкостью — Шура однажды попробовал и это было ужасно, ему показалось, что он проглотил огонь.
И в том немом кино всё было правильно. А то, что случилось с ним, с Шурой — нет. Потому что вдруг выяснилось, что, когда тебя бьют, это больно, и Шура оказался к этому абсолютно не готов.
— Шура? Шура, ты ушибся? Господи, совсем они там обезумели, так с ребёнком…
Туман перед глазами постепенно рассеивался, и сквозь ещё мутную пелену проступило участливое лицо Алины, маминой секретарши.
— Больно? Ты головой ударился? Давай я тебе помогу.
Она протянула руку и слегка дотронулась кончиками пальцев до его плеча, осторожно и брезгливо, как будто ей приходилось касаться мокрой и вонючей шкурки дохлого зверька. Шура хорошо знал это чувство — оно сквозило у всех них в глазах, отражалось на лицах, отдавало лёгкой, едва заметной дрожью при прикосновении, и эта женщина не была исключением. Она была такая же как все и даже хуже. Потому что она была красивой.
С красотой у Шуры были свои, сложные отношения.
Сам невзрачный и тусклый, похожий на свою бесцветную мать, Шура любил всё красивое: мамины украшения и блестящие безделушки, золотые запонки с круглым фальшивым бриллиантом (Шура стащил их у отца, но во всём обвинили горничную), пёстрые шарфики, серебряные ложечки, радужные стеклянные бусы, пластмассовые кукольные глаза — Шура их старательно выковыривал и рассовывал по карманам, — мерцающая фольга, начищенные медные пуговицы и, конечно же, мухи, чьи прозрачные крылышки переливались при свете лампы. Но Шура не сразу понял, что красота должна быть статичной: если блестящие, глянцевые глаза Шуриных кукол спокойно лежали себе в карманах брюк и, когда Шура доставал их оттуда, могли разве что закатиться под ковер, то с мухами дело обстояло куда-как хуже.
Для мух у Шуры были приготовлены аккуратные самодельные коробочки, он сам их старательно клеил из маленьких кусочков разноцветного пластика. Шуре нравилось слушать, поднеся коробочку к уху, как мухи бьются с монотонным, неутомимым жужжанием о тонкие непрозрачные стенки, но стоило только ему снять крышку, они тут же норовили улететь. Это было очень несправедливо, ведь Шура прикладывал неимоверные усилия, чтобы их поймать. Он подолгу высиживал в засаде у мусорных контейнеров общественных столовых, а потом заботился о своих мухах, делясь с ними тем богатством, что имел сам: кусочками сверкающей фольги и мелкими цветными стёклышками, найденными у тех же мусорных контейнеров. Шуру огорчало, что мухи совершенно не умели ценить это.
Знание о том, что красота вечна, только когда она неподвижна или мертва, пришло неожиданно.
Это случилось в тот год, когда мама в первый раз предала Шуру (потом она ещё неоднократно предаст его, и Шура, уже наученный горьким опытом, будет всё тщательно запоминать, складывая в дальних уголках памяти свои детские обиды): взяла его за руку и отвела в интернат, сказав, что Шура теперь большой и потому пять дней будет жить без мамы и спать в отдельной кровати в общей спальне с другими мальчиками.
Шура хорошо помнил, как он выл, цепляясь за маму, за мамины руки, за рукава её блузки, за подол гладкой, скользкой юбки, как пинался и кричал, когда его отрывали от неё. Шуру душили слёзы, он хрипел, а мама — его мама, сама! — разжимала его пальцы.
Он долго не мог понять, почему им теперь нельзя быть вместе, почему нельзя спать с мамой — ведь мама всегда брала его с собой в постель, гладила, уговаривала, и, если Шура долго не мог уснуть, совала ему в рот свою пустую, давно уже досуха выпитую грудь. Почему вместо тёплой маминой комнаты ему теперь нужно проводить ночи в большой и холодной общей спальне, раздеваться под пристальным взглядом двух десятков пар чужих глаз, которые смотрят на него, почти голого, и самому глядеть, ловя себя на разных стыдных мыслях, на других мальчиков.
А потом Шуру посадили за одну парту с девочкой, с красивой девочкой, почти такой же красивой, как Шурины мухи. Он даже замер от восторга, разглядывая тёплые карие глаза, длинные пушистые ресницы, мягкие каштановые волосы, перехваченные белой лентой, полупрозрачной и жёсткой, похожей на тонкие искрящиеся крылышки. Шура протянул руку, коснулся щеки девочки и подумал, что если сделать большую коробочку из толстых пластиковых листов, которые хранятся у отца в кабинете, то этой мухе, то есть девочке, там очень понравится.
Но его соседка неожиданно отшатнулась от Шуры, закрылась руками, а потом громко закричала на весь класс, что не хочет сидеть с Шурой, потому что от него пахнет. Её тут же пересадили, а Шура, наверно, в первый раз в жизни почувствовал себя несчастным. В тот день он долго ещё следил за тем, как девочка бегает на переменах, прыгает, дурачится, смеётся, и отчаянно хотел, чтобы она замерла, застыла, чтобы не улетала, и наконец, усталый и разочарованный, заперся в одной из кабинок в туалете, достал коробочку с мухами и бессознательно, не понимая, что он делает, принялся отрывать крылышки и лапки у своих подопечных. Без крылышек мухи были уже не такими красивыми, но зато теперь они навсегда оставались с Шурой.
— Шура, где у тебя болит? — голос Алины, заполненный фальшивым сочувствием, звучал над самым ухом, а лицо её было так близко, что Шура мог рассмотреть маленькие золотые точки, рассыпанные в мягких карих глазах. Как у той девочки, что когда-то оттолкнула его. Мамина секретарша была на неё похожа и даже больше — она и была той девочкой, красивой, злой, не умеющей быть неподвижной, хитрый Шура давно это понял и, поняв, возненавидел Алину всем сердцем.
— Шура…
Алина обхватила его за плечи, пытаясь поднять. Это было уже слишком. Шура тонко взвизгнул и впился зубами в Алинину ладонь. Алина вскрикнула, отпустила его и…
— Ах ты маленькая дрянь! — залепила Шуре пощёчину.
Второй раз за сегодняшний день на Шуру подняли руку, но в этот раз Шура не растерялся — он разозлился. Его маленькие глазки буравили Алину, он готов был вцепиться в неё снова, если только она опять вздумает прикоснуться к нему.
Но, видимо, Шурина выходка отбила у Алины всякую охоту проявлять притворное участие. Она быстро поднялась, схватила со стола то ли платок, то ли салфетку, промокнула ладонь (Шура укусил её до крови, он уже чувствовал на зубах солёный, чуть железистый вкус), потом что-то пробормотала себе под нос и выскочила за дверь приёмной. Наверно, побежала в туалет — догадался Шура.
Щека горела. Пощёчина вышла хлёсткой, не столько болезненной, сколько унизительной, и теперь это унижение и злость, смешавшись с обидой, полученной от полковника Караева и мамы — ведь мама за него не заступилась! — переполняли Шуру, заставляли действовать.
Он поднялся наконец с пола, на цыпочках подкрался к кабинету, прислушался. Мама и её Тимурчик (Шура вытянул губы в трубочку и прошипел едва слышно: Ти-иму-урчи-ик) всё ещё разговаривали, грубый голос полковника глухо доносился из-за закрытой двери. Шура отошёл от маминого кабинета, почти бегом подскочил к столу Алины, лихорадочно пытаясь придумать, что бы такое сотворить, чтобы Алине наверняка попало от мамы.
Мелкие пакости секретарше он, конечно, делал и раньше: заливал канцелярским клеем страницы журналов, засовывал скрепки в принтер (два раза даже пришлось вызывать техников, и мама страшно кричала на Алину), портил документы, прятал печати, один раз даже мелко порезал ножницами какое-то досье, над которым Алина трудилась два дня. Может, и сейчас что-нибудь так же испортить?
Шура залез с ногами в кресло Алины, нашарил рукой ножницы в органайзере, выудил, пощёлкал, проверяя, хорошо ли они работают, и в нерешительности замер. Нет, пощёчина требовала более серьёзного отмщения, но какого — Шура никак не мог придумать.
И тут затрезвонил телефон.
Этот звук, резкий и неприятный, заставил Шуру подскочить на месте. И не столько потому что Шура боялся резких звуков (а он боялся), сколько из-за маминых слов, которые вдруг сами собой возникли в голове.
— Милочка, я устала вам объяснять ваши обязанности. Они не такие уж сложные. Особенно эта — отвечать на звонки. Любой стажёр справится. У вас не хватает мозгов, чтобы понять, что сюда могут звонить из приёмной Верховного с важным сообщением или из других министерств? Вы своей головой собираетесь пользоваться по назначению или только причёски на ней вертеть горазды? Запомните, дорогуша, если вы ещё раз пропустите звонок, вылетите отсюда как пробка. Вряд ли административный сектор — подходящее место для таких безмозглых куриц, как вы. По-моему, вам больше подходит прополка морковки на нижних ярусах сельхозсектора. Надеюсь, я понятно изъясняюсь?
Всё это мама выговаривала Алине не далее, как вчера, когда телефон вот так же надрывался, а Алина не успела вовремя взять трубку.
Шура радостно хихикнул, уже понимая, что именно надо сделать, ещё раз звонко щёлкнул ножницами и уставился на телефон. От чёрного матового корпуса отходил такой же чёрный провод, он вился тонкой змейкой, исчезая вместе с другими проводами в круглом отверстии на гладкой, блестящей столешнице. Шура нырнул под стол, нашёл эту чёрную змейку, нащупал то место, где она соприкасается с полом, и быстро перерезал провод. Это было нелегко, но Шура справился.
Он едва успел вылезти из-под стола, как в приёмной появилась Алина и почти сразу же из маминого кабинета вышел полковник Караев, быстро пересёк приёмную и направился к двери, ни на кого не глядя. Следом за полковником из дверей кабинета высунулась и мама.
— Что вы там копошитесь, милочка? — мамин голос утратил елейность, с которой она обращалась к полковнику, и в нём появились привычные металлические нотки. — Что вы за бардак развели на столе?
Алина как раз проверяла, всё ли в порядке, быстро просматривала бумаги, прошлась пару раз ладонью по столу (вспомнила, наверно, как Шура как-то размазал по столешнице бесцветную мазь, которую спёр в медсанчасти интерната), и Шура про себя порадовался, какой он ловкий — пусть ищет, что не так, всё равно не найдёт.
— Шурочка, — мама уже подскочила к нему, забыв про Алину. — Всё в порядке, маленький? Как твой животик? Пойдём мой хороший, пойдём.
Она мягко обняла его за плечи и повела к себе. Шура не сопротивлялся, но слегка захныкал, вспомнив про живот. Конечно, никакой живот у него не болел, Шура всё придумал, чтобы не идти в интернат, но сейчас ему показалось, что живот болит на самом деле, фантомная боль скрутила его, он скрючился и заплакал уже по-настоящему.
Мама работала за своим компьютером, быстро щёлкала пальцами по клавиатуре, уткнув нос в монитор.
Шура сидел в углу, в большом, мягком кресле, куда его усадила мама, торопливо утешив и пообещав, что вернётся к нему, как только доделает одну важную работу. Живот уже не болел, но Шура всё равно сердился на маму и на полковника и время от времени трогал шишку на голове — шишка в отличие от живота болела на самом деле. Наконец шишка ему тоже надоела, Шура захотел привычно заныть, чтобы привлечь мамино внимание, но тут его рука нащупала коробочку в правом кармане брюк. Шура кое-что вспомнил, заулыбался, достал коробку и легонько коснулся крышки. Он ещё не открыл её, но уже предвкушал, радостно представляя, что сейчас увидит.
Два дня назад Шура был жестоко обокраден — полковник Караев заставил его отдать красивую вещицу, которую Шура нашёл сам. (То, что Шура обнаружил её в кармане кителя полковника, было совершенно неважным фактом — Шура давно взял себе в привычку обшаривать карманы одежды всех тех редких гостей, что у них бывали.) Шура мучительно переживал утрату, плохо ел и спал чутко и нервно, прислушиваясь к звукам и шорохам ночной квартиры, но вчера вечером ему всё же удалось вернуть своё сокровище.
Дождавшись, когда мама с полковником уснут (на Шурино счастье и везенье полковник остался у них на ночь), Шура осторожно подкрался к висевшему на стуле кителю и запустил юркие пальчики в нагрудный карман. Нащупал острые грани коробочки — его коробочки, Шура сам делал, он даже почувствовал маленький скол на одной из поверхностей, досадную неровность, которая его слегка нервировала, — улыбнулся, достал коробку, заменил её такой же, но пустой (с полковником надо быть хитрым, это Шура уже усвоил), и, тихонько ступая босыми ногами, побежал к себе, прижимая к груди свою вновь обретённую драгоценность.
…Звук клавиатуры смолк. Шура бросил на маму вороватый взгляд, но она на него не смотрела. Она по-прежнему что-то изучала в мониторе, теперь уже вертя колёсико мыши. Шура, убедившись, что мама занята своей важной работой, аккуратно приоткрыл крышку. Там на дне коробочки лежала, сверкая и переливаясь снежинка, его Шурина снежинка, и по её совершенным и безупречным граням, по сверкающим белоснежным и ярко синим камешкам, ползали бескрылые мухи.
Маленькое Шурино сердечко сжалось от восторга. Потому что ничего Шура так не любил, как красоту.
По телефонному аппарату тревожно-красного цвета ползла муха. Ползла не спеша, периодически останавливаясь и деловито потирая лапками свой хоботок. Борис сидел тут уже чёрт знает сколько времени и наблюдал за этой мухой. Откуда она только взялась здесь, под землёй? Хотя, понятно, откуда. В блокаде АЭС была только одна положительная сторона — запершись на станции, пусть и не по своей воле, они и в первую очередь Павел были в относительной безопасности, ну и на этом, собственно говоря, положительные моменты заканчивались. Зато отрицательных было хоть отбавляй, и одна из них — мусор. Он тоже оказался в блокаде, и, несмотря на то, что работники столовой и комендант общежития старались эту проблему как-то решить, хотя бы временно, она нет-нет, да и прорывалась наружу, например, в виде мух. Неприятно, конечно, но не смертельно.
Муха наконец оторвалась от телефона, поднялась, натужно жужжа, как перегруженный бомбардировщик, покружилась и медленно пошла на посадку, приземлилась на стол и опять продолжила свой моцион, но уже в каких-то паре сантиметров от руки Бориса. Прихлопнуть бы её, мелькнула ленивая мысль, но тут же мысль эту вытеснили другие — навязчивые злые думы, которые одолевали его с самого утра.
Настроение было паршивым. От вчерашнего воодушевления, вызванного внезапным звонком Долинина, не осталось и следа. Но хуже всего было то, что в душе опять зашевелились демоны, подняли головы, глумливо оскалились. Хотя, казалось бы, после разговора с Павлом, того, что случился пару дней назад, когда Павел буквально прижал его к стенке, а Борис не нашёл ничего лучше, чем вывалить на друга свои идиотские обиды, многое встало на свои места. Павел его, конечно, выслушал, но потом припечатал так, что будь здоров (лучше бы врезал, было бы легче), но неожиданно сказанное Савельевым возымело действие, и Борис, впервые за столько лет, вдруг посмотрел на себя со стороны. С другой, с Пашкиной стороны. И вместе с этим пришло понимание, что он справится. С детскими обидами и страхами. С живущими в душе сомнениями. И с демонами, со своими вечно голодными демонами. Должен справиться. А Маруся (теперь, как ни крути, но из их с Пашкой отношений эту маленькую женщину исключить уже никак не получится), ну что Маруся? О ней Борис запретил себе думать. И не думал. Вплоть до вчерашнего вечера, до того момента, пока случайно не поймал на себе её взгляд.
Известие о звонке Долинина застало Бориса наверху. Он как раз был у военных, обсуждал с Алёхиным текущее положение дел, когда к ним в комнатку ворвался какой-то молоденький солдат с вытаращенными глазами и, забыв про устав и субординацию, сходу выпалил:
— Товарищ капитан! Там… телефон! Внешний!
Борис подскочил на месте.
— Ставицкий? Вышел на связь?
— Нет, там полковник… полковник Долинин. Требует Савельева.
Они с Алёхиным переглянулись и бросились в комнату с телефонами. Борис схватил валяющуюся трубку, слегка подрагивающим от волнения голосом проговорил:
— Литвинов у аппарата. Кто это?
— Борис Андреевич? Это Долинин. Здравствуйте.
Знакомый уверенный голос полковника звучал так отчётливо, словно не было сотен этажей, разделявших их.
— Как? Как вам удалось?
Борис нервно сжимал в руке трубку, прямо как Савельев во время переговоров со своим сумасшедшим кузеном. Рядом, ловя каждое слово, застыл встревоженный Алёхин. А Долинин по-военному чётко докладывал об обстановке: о вышедшем с ними на контакт Соколове, главе сектора связи, о примкнувшем к сопротивлению Мельникове. Борис слушал, но потом всё же не удержался — перебил.
— А Ника? Владимир Иванович, Ника, дочь Савельева. Что с ней?
— В порядке Ника. Мы её в безопасном месте спрятали.
Борис почувствовал облегчение и тут же гаркнул на застывшего на пороге с открытым ртом молоденького военного.
— Савельева сюда! А-а-а ладно, я сам.
Он передал трубку Алёхину и тут же схватился за телефон внутренней связи, но уже набирая номер БЩУ, понял, что Павла скорее всего там нет — стрелки на настенных часах показывали почти десять. Так оно и вышло. На том конце провода раздался мягкий голос Миши Бондаренко, Борис его даже не дослушал, бросил трубку и опять переключился на Долинина.
— Владимир Иванович, буквально десять-пятнадцать минут. Павел уже в общежитии.
— Хорошо. Значит, давайте так: когда Павел Григорьевич придёт, наберите Илью Шостака, мы у него. Номер начальника береговой охраны, Павел Григорьевич должен знать, но на всякий случай, запишите.
— Запиши! — бросил Борис Алёхину, а сам бегом кинулся вниз, на административный этаж.
Павел был у себя в комнате. Судя по их с Анной напряжённым лицам — выясняли отношения, что немудрено. После сегодняшнего-то «геройства» Савельева.
На ворвавшегося без стука Бориса Павел бросил убийственный взгляд и открыл было рот, чтобы рявкнуть в своей излюбленной манере, но Борис его опередил:
— Долинин вышел на связь! Сейчас звонил на командный пункт Алёхину!
Про Нику он не успел сказать, потому что Савельев тут же рванул, не дослушав остальное. Борис, перехватив ошеломлённый Аннин взгляд, быстро пожал плечами и бросился вслед за другом.
— Что… как ему это удалось? А Соколов? Почему у Шостака? — Павел задавал вопросы на бегу, а Борис, приноровившись к Савельевскому размашистому шагу, пытался более-менее полно на них отвечать.
Как это часто бывает с добрыми вестями, новость о связи уже облетела общежитие. То тут, то там хлопали двери, люди выглядывали из комнат, смотрели на спешащего Савельева, перебрасывались фразами. Борис всё порывался сказать про Нику, но каждый раз, как начинал, Павел спрашивал что-то ещё.
— Паш, погоди, — Борис тормознул, схватил Павла за рукав рубашки, почти насильно останавливая его. — Паша, Ника…
При имени дочери Павел побледнел. Страх, растерянность, боль… всё это разом отразилось на лице друга, и Борис понял. Пашка до одури, до дрожи, до немоты боялся дурных известий, боялся так, что даже не спрашивал, хотя — и это тоже понял Борис — ни на миг не переставал об этом думать.
— Ника нашлась! С ней всё в порядке, Паша. Она у Долинина! — Борис наконец сказал то главное, что и нужно было сказать. — С ней всё в порядке, всё в порядке, Паша.
Он повторял это, видя, что Пашка его не понимает, не слышит. Страх всё ещё стоял в глазах друга, лицо закаменело, и Борис, как в детстве, схватил Павла за плечи, встряхнул, приводя в чувство. На бледное лицо стал возвращаться румянец, и Борис увидел, что до Савельева начинает доходить смысл услышанного.
— Дошло наконец-то до идиота? — по-хорошему хотелось влепить Пашке пощёчину, чтобы окончательно привести в чувство. — Она у Долинина! Твоя дочь у Долинина. А я тебе говорил, вот что ты за чёрт! Ну хорош, Паш… в руки себя возьми.
Дверь, у которой они стояли, тихо скрипнула. Две семёрки — две счастливых семёрки — Борис успел выхватить их взглядом и даже выругаться про себя, угораздило же устраивать сцену именно рядом с этой комнатой. В коридор высунулась Маруся.
— Паша?
— Долинин вышел на связь. И Ника… с ней всё хорошо теперь…
— Паша! — на круглом лице вспыхнула счастливая улыбка. Загорелись искорки в серых глазах, обдавая теплом, и Пашка тоже заулыбался, глупо, как ребёнок.
Борис хотел чего-нибудь съязвить, уж больно по-дурацки выглядел в этот момент Савельев, но не смог. Не из-за Савельева — из-за неё. Из-за глаз этих чёртовых, из-за мимолетного взгляда, который Борис поймал на себе, и который уже видел однажды. Видел, за секунду до их первого поцелуя…
Борис открыл папку с документами, которые принёс с собой (Павел просил навести порядок на складах — техника и материалы, предоставленные Величко, всё ещё числились неучтёнными), пробежался глазами по позициям, но вникнуть в написанное не получалось. Он бы мог списать это на усталость — разговор с Долининым закончился далеко за полночь, и спал сегодня Борис от силы пару часов, — но дело было не только в усталости. Дело было в глупых мечтах, которые Боря позволил себе, когда ночью, взбудораженный и переполненный надежд и планов, наконец добрался до постели — в глупых, мальчишечьих мечтах, совершенно щенячьих, сопливых, Борис вообще вряд ли мог вспомнить, чтобы с ним когда-либо происходило что-то подобное. А тут вдруг размечтался, словно подросток, которому улыбнулась понравившаяся девчонка, лежал и пялился, как последний дурак, в потолок, вспоминая Марусин взгляд и убеждая себя, чуть ли не вслух, что ему точно не показалось.
Но выходит — показалось. И он, Борис Литвинов, который никогда не ошибался в людях, именно вот тут, именно сейчас ошибся. Налетел с разбега — лбом — на упрямую непрошибаемость Пашкиной сестрички. Но как? Почему?
Борису всегда казалось, что умение понимать людей и чувствовать их отношение к себе было у него всегда. Он даже не задумывался над тем, как это у него получалось — просто получалось и всё. Он рано понял, что чувства людей не всегда совпадают с их словами и поступками. Мама могла сколько угодно ругаться и даже пытаться его наказать — Боря всё равно видел, что за резкими словами и порой жёсткими мерами стоит огромная любовь и материнская нежность. А вот отчим — тут было другое. Когда тому приходило в голову изображать из себя заботливого папашу, Боря прекрасно понимал — врёт, потому что он, Боря, для отчима лишь довесок, досадное приложение к его матери. И никакие похвалы и подарки не могли его обмануть.
Учителя, родители друзей, одноклассники — всех Борис читал как открытую книгу. Он и объяснить-то себе это иногда не мог, просто знал и, зная, умел подобрать ключик к каждому. Вот молоденькая учительница по русскому, хорошенькая с девчоночьими кудряшками — ей Боря нравился, и она прощала ему любую шалость. А строгий математик напротив шалости не одобрял, ценил в своих учениках серьёзность, и Боря эту серьёзность охотно изображал. Или историк, Иосиф Давыдович, этот к Борису долго приглядывался, но и он в конечном итоге его принял — принял наравне с Пашкой.
И с противоположным полом у Бориса осечек не было. Интерес девочек к себе он даже не видел — чувствовал, и всегда безошибочно подкатывал к той, которой нравился. Правда, нравился он многим, иногда Боря даже опрометчиво думал, что всем. Но всем — не всем, а неудач на любовном фронте Борис почти не знал: история с Анной была не в счёт. Тут Борис, конечно, наворотил изрядно и не потому, что был влюблён (хотя ему тогда казалось, что влюблён), Пашку обойти хотел — в вечном соперничестве с другом Анна всегда стояла между ними.
Ну и был ещё один эпизод, о котором Борис Литвинов вспоминать не любил…
— Давай, Борис, ещё раз пройдёмся по свадебному меню. Что ты мне здесь навычёркивал?
— Где? Тут? Здесь у меня, Елена Арсеньевна, знак вопроса. Я хотел у вас уточнить. Это нам точно надо?
— Надо, конечно.
Борис с матерью Павла сидели в ресторане на надоблачном уровне. Перед Еленой Арсеньевной лежали несколько листов с длинным списком продуктов и блюд для свадебного стола, и она, вооружившись красным маркером, делала пометки на полях, попутно критикуя самодеятельность Бориса, который опрометчиво кое-что успел из списка вычеркнуть. Елена Арсеньевна дошла до последней страницы, где был перечислен алкоголь (здесь Борис наоборот кое-что добавил, в основном увеличив количество) и слегка призадумалась, машинально накручивая на палец прядку тёмных волос. Борис исподтишка разглядывал её.
Мать у Павла принадлежала к той породе красивых женщин, над которыми время не властно. Всегда тонкая и изящная, как фарфоровая статуэтка, она и в пятьдесят лет умудрилась сохранить девичью стройность и подтянутость — со спины её всё ещё легко можно было принять за юную девушку. В тёмных волосах кое-где тонкими нитями проблескивала седина, но, удивительное дело, она не только не старила Елену Арсеньевну, но добавляла ей элегантности и шарма. Да и морщинок на лице почти не было, а синие глаза, которые, казалось бы, с возрастом, должны были выцвести, напротив, сейчас стали ещё ярче. Разве что улыбки не было на этом красивом лице. Но Борис и не помнил, чтобы мать Павла вообще когда-либо улыбалась. Да и умела ли она это делать?
— Так, с меню мы закончили, — кажется, Елена Арсеньевна в том, что касается алкоголя, с правками Бориса согласилась. — Теперь посмотрим, что насчёт декорирования свадебного зала. Мы с тобой на чём остановились? На большом зале на четыреста двадцатом или который выше, но поменьше?
— На большом, конечно, Елена Арсеньевна. Какой разговор.
— Да. Тем более с учётом количества гостей…
Борис с матерью Павла, похоже, были единственными, кому нужна была эта свадьба — и не просто какая-то свадьба, а самая помпезная, самая шикарная, такая, чтоб о ней ещё долго гуляли слухи по всей Башне. Борис считал, что на меньшее даже размениваться не стоит, и Елена Арсеньевна в этом вопросе его целиком и полностью поддерживала.
Самому же жениху, Пашке Савельеву, похоже, было глубоко наплевать.
Иногда Борису казалось, что его друг всё ещё до конца не верит, что скоро женится, и когда Борис пытался навести его на разговор о свадебных приготовлениях, в серых Пашкиных глазах промелькивало удивление и некоторое замешательство. И, наверно, отчасти его можно было понять.
Эта нелепая Пашкина связь с Лизой, совершенно случайная связь — Борис, как не силился, никак не мог взять в толк, что может быть общего у этих двоих, ну кроме постели, разумеется, — не имела ни малейших шансов на какое-то бы то ни было долгое развитие. Боря считал, что она себя изживёт, потому и не вмешивался, и Анне не говорил, надеясь, что та об этом никогда не узнает или узнает, но позже, когда это уже не будет иметь значения. И вот поди ж ты… Лиза беременна, Пашка женится, похоже, так и не приходя в сознание, а он, Борис, вместе с Еленой Арсеньевной, занимается организацией этой никому не нужной свадьбы. Никому не нужной. Ни Лизе. Ни Павлу. Ни Анне.
— А что, Анна? — Елена Арсеньевна словно услышала его мысли. Приподняла голову, внимательно посмотрела. Борис знал, выбор сына она не одобряет, хотя сама Елена Арсеньевна ни разу ни словом не обмолвилась об этом.
— Нормально Анна, — соврал Борис.
Елена Арсеньевна чуть приподняла уголки губ — не поверила, но развивать эту тему дальше не стала. Из тактичности или ей было всё равно, Борис не знал.
— Ну тогда пока всё оставим, как есть, — Елена Арсеньевна протянула Борису листки, и он принялся убирать их в папку. — И, если Павел у тебя вдруг объявится, скажи ему, чтобы заглянул домой.
— Хорошо, — пообещал Борис.
После смерти Киры Алексеевны, Пашкиной бабки, отношения Павла с матерью не то чтобы наладились, но острая, непримиримая ненависть исчезла, уступив место странному, хрупкому перемирию, которое установилось само собой, хотя ни одна из сторон не выкидывала белый флаг. При этом Павел по-прежнему заглядывал к матери только по самой крайней нужде, а Елена Арсеньевна упорно продолжала называть квартиру, где она жила последние десять лет совершенно одна, их общим с Павлом домом.
— Хорошо, — повторил Борис. Один из листков отказывался лезть в папку, и Борис, чертыхаясь, пытался его туда протолкнуть. Ни на Елену Арсеньевну, ни по сторонам он в этот момент не смотрел, поэтому не сразу заметил, как к их столику кто-то подошёл.
— Добрый день, Елена Арсеньевна!
В мягком мелодичном женском голосе послышалось что-то знакомое, где-то он уже его слышал. Борис вскинул глаза и машинально улыбнулся вежливой заученной улыбкой. Он так улыбался всем женщинам, независимо от того, кто был перед ним — сногсшибательная красавица или сгорбленная старушка, разве что красавицам доставалось чуть больше внимания и привычной мужской заинтересованности.
Эта была красавицей.
Длинные светлые волосы были подхвачены голубой атласной лентой и свободно падали на плечи, плавно струились, переливались, и вряд ли в целом свете нашёлся бы мужчина, способный отвести от них взгляд. Борис тоже не смог. Он разглядывал незнакомку, красивое, точёное личико, голубые глаза, пухлые губы, спускаясь глазами ниже — к высокой упругой груди, узкой талии, длинным и стройным ногам, и чувствовал, ей это нравится. Совершенно естественно она присела на свободный стул, положила на стол ухоженные, нежные руки. На тонком запястье поблескивал браслет-змейка — дорожка сверкающих бриллиантов вилась по тонкой спинке из белого золота, синими сапфирами сияли глаза.
— Елена Арсеньевна, а ведь Боря меня не узнал. Боря, это же я! Я…
Она ещё не договорила, как он догадался и сам — узнавание пришло резко, вдруг, накрыло его полностью.
— Лика?
Наверно, он выглядел нелепо, потому что она расхохоталась. Чуть запрокинула голову, блеснула жемчужно-белыми зубками.
— Неужели я так изменилась? Ну же, Боря! — она положила свою ладонь на его руку, коснулась мягко, как нежная кошка. Заглянула ему в глаза, внимательно, словно что-то искала в них. — Конечно, это я, Лика. Только…
Она сделала небольшую паузу.
— Только не надо больше звать меня Ликой. Это детское имя, а я сейчас предпочитаю полное — Анжелика.
Борис так и не понял тогда, была ли та встреча в ресторане случайностью, или она была подстроена, да, если честно, ему было всё равно. В постели они оказались в тот же вечер — и это было его ошибкой. Очарованный её красотой и усыпленный её рассуждениями о свободе нравов (Анжелика была замужем, но сразу дала ему понять, что муж в её жизни — существо сугубо номинальное), он напрочь забыл те детские, некрасивые сцены с заламыванием рук и обещаниями убить себя, которые Анжелика (то есть тогда ещё просто девочка Лика) закатывала ему в школе. Он забыл её страстную, болезненную влюблённость, вернее, он всего этого и не помнил, не придавал значения, потому что — чего там помнить? Подростковые поцелуи на уединённой скамейке в парке? Его неловкие попытки залезть ей под одежду? Мальчишеские обещания, которым грош цена?
И вот спустя десять лет он вляпался во всё это дерьмо снова.
Сам Борис посчитал их связь обычной интрижкой двух взрослых самостоятельных людей. Переспали, получили удовольствие — все довольны. Он бы может даже растянул удовольствие ещё на пару месяцев, всё-таки Анжелика была красивая баба, а красивых Борис всегда любил, если бы совершенно случайно не выяснил, кто же муж его новой любовницы. Мужем оказался Смирнитский Лев Евгеньевич, тогдашний глава административного сектора, в команду которого Борис стремился попасть всеми правдами и неправдами, и связь с женой Льва Евгеньевича была скорее опасной, чем выгодной. Хорошенько всё прикинув, Борис сдал назад, постарался соскочить, аккуратно разорвать ненужные ему отношения с Анжеликой, расстаться друзьями. Не получилось.
Она продолжала приходить к нему сама, то признавалась в любви, то устраивала сцены, то вываливала на него тайны своего мужа — за господином Смирнитским числились грязные делишки, собственно, тайная наркосеть была его персональным изобретением. Борису, ещё неискушенному в подобным махинациях, уже тогда хватало ума, чтобы понять: от таких знаний лучше держаться подальше. Но эти знания ему в итоге и помогли. Не расправиться со Смирнитским — боже упаси (Боря Литвинов спустя пару лет самостоятельно войдёт в команду главы административном сектора, станет его правой рукой — никому Лев Евгеньевич не будет доверять так, как ему — и сменит его на посту, когда Смирнитский, к тому времени уже тяжело больной, уйдёт в отставку), а разорвать отношения с надоевшей любовницей.
Ту сцену Борис вспоминать не любил. Она была пошлой, отдавала дешёвой мыльной оперой, в которой оба они — и он сам, и Анжелика — играли картонные роли, произносили бездарные реплики, которые были словно написаны пьяным сценаристом, и, если бы Борису кто-нибудь сказал, что он будет участвовать в подобном, он бы рассмеялся тому человеку прямо в лицо. Анжелика плакала, уговаривала, угрожала. Борис защищался и в ответ на её угрозы повёл себя не самым красивым образом: пообещал рассказать её мужу о том, как она слила ему все его тайны. Всё закончилось тем, что Анжелика выдвинула абсолютно идиотский аргумент, придуманный, видимо, на ходу — какую-то глупость про беременность, — во что Борис, разумеется, не поверил.
После этой истории Борис стал осторожней. Урок был болезненный, но выводы Борис сделал правильные. И больше подобных ошибок не допускал.
Все его романы были основаны либо на прагматичном расчёте, как многолетняя связь с Ольгой Кашиной (они оба пользовались друг другом и не скрывали этого), либо представляли собой обычные интрижки, который Борис позволял себе только тогда, когда был уверен, что женщина относится к нему так же легко, как и он сам. Лёгкая симпатия, желание. И всё. Ничего больше Боря дать не мог, но и брать не собирался. Его всё устраивало.
До последнего времени устраивало.
Он так и не понял, что изменилось. Как, почему, когда лёгкий флирт перерос в навязчивое желание сблизиться. И с кем? С Марусей — женщиной, которая уж точно была не из тех, с кем можно просто поразвлечься, разок, другой, без обязательств и прочего. И, наверно, в первый раз в жизни, ему вдруг захотелось, чтобы эти обязательства были. Чтобы было непросто, чтобы было трудно, но зато по-настоящему, как пишут в книгах.
Вот и получилось непросто.
Борис перебирал в памяти все слова и поступки — его, её. Вспоминал тот их единственный раз, на узкой, неудобной кровати, широко распахнутые серые глаза, которые не врали — тогда не врали, и гневную отповедь потом, из которой он понял только одно: она никогда не поставит его с собой вровень, а ему, как бы он не пытался, никогда не дотянуться до её чистоты, до её звенящей и правильной честности. И он сдался, но вчера… вчера, натолкнувшись на её взгляд, там в коридоре, он вдруг опять воспрянул духом, решил, что не всё потеряно, и с утра рванул к ней, как мальчишка. И зачем? Чтобы снова получить щелчок по носу.
Они столкнулись у кулера — Маруся наливала воду в бутылку и, увидев его, дёрнулась, вперила в Бориса свои невозможные глазищи, в которых плескалась злость и ненависть, и он разом растерял все заготовленные слова, правильные слова, которые сложились у него этой ночью, долгой, бессонной ночью. И почти сразу вслед за этим пришло понимание, что сейчас — точно конец. Что всё он себе придумал, и взгляда того, накануне, не было, а тепло и нежность в голосе — это для Пашки, это их радость, брата и сестры, причём тут какой-то Боря Литвинов?
Нет, он попытался, конечно, хотя и понимал уже, что всё бесполезно. Что-то говорил, старался убедить, слушал Марусины ироничные комментарии, и память вдруг выкинула очередной фортель, достала из пыльных закоулков ту историю с Ликой, встряхнула перед ним. Семнадцать лет сложились гармошкой, и Борис физически почувствовал всё то, что чувствовала тогда Лика, слушая его равнодушные и холодные слова. Что ж… судьба их вернула ему бумерангом…
Муха, совершающая, наверно, уже сотый круг по телефонному аппарату, куда она опять перебралась, и с которой Борис всё это время не сводил глаз, внезапно сорвалась с места и заполошно заметалась из стороны в сторону. Борис даже не сразу понял, что её спугнуло. А когда понял — сам подскочил, как та муха, схватился за телефон, который разразился тревожной трелью, замирая поднёс к уху.
— Литвинов, слушаю!
— Борис Андреевич, это Долинин.
— Слушаю, Владимир Иванович…
И хотя полковник говорил так же спокойно и уверенно, как всегда, Борис уже с первых звуков его голоса понял — почувствовал. Что-то пошло не так. И здесь его знаменитая интуиция осечку не дала, не обманула, как вчера с этой чёртовой Марусей, сестрой его лучшего друга.
— Иван Николаевич, задержись, пожалуйста, минут на десять.
Шорохов-старший едва заметно кивнул, снова стянул с головы каску, которую по инерции надел, как только Павел сказал: «На этом всё, можете быть свободны», и сделал шаг назад, отступая к стене и давая пройти остальным.
Павел смотрел, как расходится народ.
Селиванов выскочил первым. На планёрке они опять сцепились, Селиванов, словно почуяв, сегодня — можно, вывалил на Павла тонну желчи, приправив неутешительными цифрами по уровню воды, и процедил: «По ниточке ходим, Пал Григорич». Ну а когда они ходили не по ниточке? Павел только пожал плечами. Устименко хотел задержаться с каким-то вопросом, но понял, что сейчас не время, хмыкнул что-то себе в усы и, проходя мимо Шорохова, дружески похлопал того по плечу. Маруся, выбежав последней, бросила на Павла вопросительный взгляд — удивлёнными ниточками взлетели вверх прямые тёмные брови. Павел на её молчаливый вопрос не ответил, сколотил непроницаемое выражение лица. Маруся поняла, фыркнула, и дверь за ней весело хлопнула, отозвавшись звонким стуком каблучков по бетонному полу.
— Присаживайся, Иван, поговорить надо.
Оставшись наедине, Павел отбросил мешавшее ему отчество и уставился на Шорохова.
Тот подошёл к столу, придвинул к себе стул, сел. Длинные пальцы с намертво въевшейся машинной смазкой негромко забарабанили по каске, которую Шорохов пристроил себе на колени.
Разговор нужно было как-то начинать. Павел перебрал в уме, казалось, все фразы, но с чего бы он не начал, всё было плохо, поэтому сказал сразу в лоб, отбросив в сторону все расшаркивания и реверансы.
— Ты, Иван, меня за парня своего прости. Погорячился я.
Шорохов-старший усмехнулся. Поднял голову, и их глаза встретились. Смотреть в лицо Ивану было нелегко, ведь, как ни крути, Павел был виноват, и этот срыв, что произошёл вчера на виду у всех, его не только не красил, но выставлял перед людьми полным идиотом. Потому что правы и Борис, и Анна, и Маруся, и Руфимов (которому всё рассказал Миша Бондаренко)…, все они правы. Мальчишка — герой, а он… Павел опять замолчал, мучительно подбирая слова. Иван понял его замешательство, легонько пожал плечами.
— Ничего с ним не случилось. Не сахарный, от пары крепких выражений не растает. Тем более, что дури в нём хватает. У матери из-за него, паршивца, полголовы уже поседело.
Иван говорил нарочито грубо, но за этими резкими словами сквозила гордость за сына. И Павел его прекрасно понимал. Наверно, он бы тоже гордился, будь он на месте Шорохова-старшего.
— Ну а вообще, Кирилл — молодец. Толковый он у тебя.
Говоря это, Павел не кривил душой. Там в паровой, пока он перебирал соединение у насоса, ставил новый сальник взамен сгоревшего, Кирилл действовал чётко, выполнял все его указания, где-то даже опережал, понимая, что сейчас Павлу потребуется. И уже тогда, несмотря на состояние нервного напряжения, которое всё ещё держало, не отпускало, в голосе пронеслась мысль — из парня со временем будет толк.
— Ну так-то он не дурак, это верно, — Иван кивнул. — Но без приключений скучно ему живётся. Все ж люди как люди, и дети у них как дети, а нам с Любой чистое наказание досталось. И ладно бы мозгов у него не было, хоть какое-то объяснение. Но он, поганец, и в школе вроде неплохо учился, несмотря на прогулы и драки — башка-то у него соображает, — и мы уж думали, его после седьмого класса дальше учиться оставят, но нет. Этот идиот и тут умудрился всё себе подпортить. Завучиху или, как там теперь её называют по-новому, кураторшу, ту, которая общешкольная, они с приятелем, с Вовкой Андрейченко, в туалете заперли. В мужском.
Павел не выдержал, расхохотался. Иван тоже улыбнулся, морщинка на лбу разгладилась, и Павел вдруг заметил, как похожи отец с сыном — те же тёплые, карие глаза, те же резко очерченные скулы. Только у Кирилла лицо нервное, мальчишечье, а у Ивана уже огрубевшее, заматеревшее под тяжестью лет и забот.
— Эта кураторша, конечно, между нами, гнилая баба, но Кириллу тоже хотя бы изредка мозгами надо пользоваться. Директор интерната, тот мужик хороший, он пытался тогда всё на тормозах спустить, но Котова эта уперлась и ни в какую…
— Котова? Змея? — от удивления Павел назвал Зою Ивановну, его собственную классную, а потом бессменного куратора школьного интерната, детской кличкой. Прозвище это однажды «подарила» Зое Ивановне маленькая Аня Бергман, и оно прижилось, стало привычным уже не для одного поколения школьников.
— Ну да, Змея. Так они все её звали, — смущенно отозвался Шорохов-старший.
— Мы её тоже так звали. Я сам у неё учился, — пояснил Павел. — И Ника тоже… Что-что, а кровь эта дама умеет пить хорошо.
Он представил себе Зою Ивановну, запертую в мужском туалете и верещащую на ультразвуке, малолетнего дурня Кирилла, у которого — правильно Иван сказал, — действия отдельно, мозги отдельно, и вдруг почему-то пожалел, что им с Борькой в своё время не пришла в голову такая восхитительная шалость. Хотя Анна их бы, наверно, отговорила — тогда, в школьные годы, их с Борькой мозгами была Анна.
— А потом Кирилл и вовсе покатился по наклонной, — Иван задумчиво погладил ладонью лежащую на коленях каску. — Приятели какие-то сомнительные, наркотики… он же почему в теплицах-то очутился, решил на холодке бабла срубить, бизнесмен подпольный. Афанасьев, Николай Михалыч, придурка этого отловил, хорошо, что он, а не охрана. Тогда бы теплицами не обошлось. Хотя и в теплицах, чего уж говорить, Кирилл не особо перетруждался. В общем, Павел Григорьевич, если б не девочка ваша, не знаю, что бы из этого оболтуса вышло.
Девочка… Вот, что было незримой, тонкой ниточкой, которая связывала Павла Григорьевича Савельева, главу Совета, пусть сейчас и бывшего, с мастером ремонтной бригады, Иваном Николаевичем Шороховым. Маленькая, рыжая девочка, которая была для Павла дороже всех на свете, которую он инстинктивно пытался оградить от всех неприятностей, и о которой он запрещал себе думать вплоть до вчерашнего вечера, когда вслед за новостью о вышедшем на связь Долинине он услышал то, что хотел услышать больше всего на свете:
— С Никой всё в порядке! Паша, с ней всё в порядке! Она у полковника!
Сейчас тревога за дочь, по крайней мере, та острая, ножом режущая по сердцу, отступила. Павлу стало спокойней, несмотря на то, что с Никой он пока так и не поговорил. Вчера полночи они с Долининым обсуждали предстоящий контрпереворот. Эти две недели Володя зря времени не терял, и теперь у него всё было готово: и люди, и оружие, и самое главное — девочка, его Пашина девочка, была спрятана в надёжном месте. Медлить было нельзя, тем более, что у Серёжи, кузена, навесившего на себя титул «Верховный», кажется, конкретно ехала крыша. Борис, участвующий в переговорах, едва сдерживался от язвительных реплик, слушая рассказ полковника. То, о чём им поведал старый доктор Ковальков, принесший им на станцию весточку от Мельникова несколько дней назад (слава Богу, в Мельникове Боря всё же не ошибся), оказалось бледной копией наполеоновских планов господина Ставицкого, пометками на полях дневника — настоящие же замыслы впечатлили бы даже видавшего виды психиатра.
И тем не менее именно сейчас начинать было нельзя — горячая обкатка подходила к завершению, оставалось загрузить в реактор имитаторы ТВС и приступать уже непосредственно к подготовке энергоблока к физическому пуску. Испытания последней недели показали вполне удовлетворительные результаты, но дело было даже не в этом — откладывать запуск реактора в условиях ускоряющегося снижения уровня океана было подобно смерти.
— Володя, — Павел почувствовал, как на другом конце провода напрягся Долинин — у полковника была отменная военная чуйка, позволяющая ему уловить правильную мысль даже в недосказанных словах. — Володя, у меня реактор, тормозить работы я не могу. И есть узкий момент. Южная станция. Если они отрубят нам электричество, то…
Павел замолчал и с силой потёр ладонью лоб. Будь он на месте Ставицкого, он бы шантажировал его не дочерью. Зачем нужна Ника, когда в твоих руках есть рычаг гораздо более действенный — достаточно пригрозить отключить станцию от общей энергосистемы, чтобы Павел сдался как миленький. Потому что тогда… тогда точно конец.
На счастье Павла, Серёжа то ли этого не знал — в принципе технарем его кузен никогда не был, — то ли люди Павла, что остались наверху, в энергетическом секторе или в системах жизнеобеспечения, весьма успешно водили Серёжу за нос. Шевченко, что сейчас был на месте самого Павла у системников, тот запросто мог. Но была ещё одна опасность.
— Нужно попытаться взять Южную под контроль, — Павел по привычке сжал в руках трубку. Говорили они по громкой связи, но вот это желание ухватиться за холодный, гладкий пластик трубки было сильней. — Получится?
— Свои люди среди персонала Южной у нас есть, — осторожно начал Долинин. — Проблема, как это сделать незаметно…
— Проблема там Васильев, начальник станции, — перебил его Павел. — Васильеву доверять нельзя.
Произнеся эти слова, Павел нашёл в себе силы посмотреть на Бориса. То, что сам Павел понял не так давно, Боре было ясно с самого начала, ещё с того дня, когда они сцепились друг с другом здесь же на КПП. Вот именно этого умения Литвинова мыслить стратегически и видеть на несколько шагов вперёд и не хватало Павлу. Он принимал решения сгоряча, часто действовал нахрапом, тактика танка, так, кажется, насмешливо называл это Боря. И в том, что касалось Васильева, надо было прислушаться к словам Бориса, надо было.
Литвинов его понял, мягко положил руку на плечо, сказал вполголоса:
— Ладно, Паш, расслабься. Тогда оба лоханулись с Васильевым. Теперь уж чего.
— Хорошо, Павел Григорьевич, — Долинин, прокрутив в уме ситуацию, сделал для себя какие-то выводы. — Постараемся эту проблему решить. Думаю, мы уложимся в пару дней. И тогда…
— Тогда можете начинать, Володя.
Павел вынырнул из своих мыслей (вчерашний разговор с Долининым снова обнажил тревожащие его вопросы) и посмотрел на Ивана Шорохова.
— Да, девочка моя, — произнёс машинально. — Девочка…
— С ней ведь всё в порядке? — осторожно поинтересовался Иван.
— Да, в порядке. Она…, — и Павла неожиданно прорвало.
Почему-то всё то, что скопилось в нем, тяжёлое, невысказанное, убранное на дно души и придавленное для верности ворохом ежедневных проблем, то, что он не мог до конца рассказать ни Боре, ни Анне, ни Марусе, он вдруг вываливал человеку, в общем-то малознакомому, хотя в чём-то и неуловимо близкому, который молча сидел перед ним на стуле, обхватив огрубевшими от тяжёлого физического труда руками пластмассовую белую каску. Его друзья, пусть верные и преданные, всё же не прошли путь отцовства, что выпал на долю Павла, начиная с того момента, как он перешагнул порог осиротевшей квартиры, где у него оставался только один якорь, удерживающий его в жизни — маленькая трёхлетняя девочка с рыжими кудряшками, золотым нимбом взметнувшимися над заплаканным детским личиком.
И вот это всё Павел и говорил сейчас. Говорил и при этом не головой, а сердцем чувствовал, что мужчина, сидящий напротив, поймёт все его сумбурные излияния. Поймёт, потому что они похожи, несмотря на разницу в положении, образовании и ещё бог знает в чём. Поймёт, потому что только что рассказывал ему о своем сыне, стараясь скрыть за грубостью слов любовь и нежность. Поймёт, потому что сам отец.
— …я ведь и понимаю вроде, что Ника уже не ребёнок, семнадцать лет. Взрослая, школу закончила. А для меня она всё равно маленькая девочка, и как-то странно, вроде и маленькая, а уже мальчишки рядом. А Кирилл… да я вижу, что неплохой он парень, и Ника… а вот поди ж ты… — Павел окончательно запутался в словах и замолчал.
— Да это-то понятно, — отозвался Иван. — Я сам, по молодости, когда за Любашей своей ухаживал, огородами к ней ходил, чтобы на папашу её не нарваться. Очень уж я ему не по нраву был. Потом поладили, конечно, но сначала…
— Что, неужто тоже таким же неугомонным был, как Кирилл? — Павел почувствовал одновременно и благодарность за то, что его поняли и поняли правило, и веселье, безудержно поднимающееся внутри.
— Дураком малолетним был, а как без этого, — улыбнулся Иван. — Но до художеств Кирилла мне, конечно, далеко.
Несмотря на то, что надо было бежать к реактору (сейчас там полным ходом шли работы, готовили перегрузочную машину), Павел не спешил. Он знал, в реакторной справятся и без него: человеку, который на данный момент руководил всем процессом, он доверял на сто процентов, если не на все двести.
На ум пришли слова Руфимова: «Увидишь, Паша, она ещё нас с тобой обойдёт, а я, дай Бог, ещё десять годочков поскриплю и ей все дела передам. Быть Марии Григорьевне начальником станции, и не Южной, а этой станции», и Павел, сам того не замечая, расплылся в улыбке. Вспомнил, каким же кретином он тогда был, губы кривил презрительно, а Марат-то оказался прав. Прав. И его сестрёнка ещё всем покажет, всех за пояс заткнёт.
Павел отчего-то представил кислую физиономию Селиванова, вытянутую, залитую сжигающей его изнутри желчью, и вконец развеселился.
Конечно, по большому счёту радоваться пока было рано, да особо и нечему: успевать они по-прежнему не успевали (тут был прав Селиванов, своей осторожностью и прагматичностью гасивший всеобщую эйфорию, в которую иногда все впадали, воодушевившись очередными годными показателями), Володя Долинин вместе со Славой Дороховым, хоть и проделали огромную работу, но до полной победы было ещё далеко, и это все понимали, а Ника… Павел всё же предпочёл, чтобы дочь была рядом, потому что сейчас даже этот мальчишка не с ней, а по какой-то случайной прихоти судьбы здесь, с ним…
Мысли перекинулись на Кирилла Шорохова, на то, что вчера произошло в паровой, и Павел опять поморщился, почувствовал неловкость. Вспоминать о случившемся было стыдно и неприятно, но не вспоминать не получалось. «Что, Павел Григорьевич? — сказал он себе в который раз. — Совестно в глаза людям смотреть? А придётся. Не будешь в следующий раз себя вести как кретин малолетний. Впредь наука». Его дурацкий, опрометчивый поступок снова встал перед ним во всей красе. Молодец он, ничего не скажешь. Руководитель называется. Рванул, сам не зная куда, и, если бы не этот мальчишка, которого судьба, видимо, в насмешку определила ему в ангелы-хранители, так бы там, в паровой, и задохнулся, потому что, не зная, где утечка, отыскать он её мог только чудом.
Вчера, пытаясь заглушить трубившую в его голове совесть, Павел торчал на рабочем месте до последнего, самозабвенно срываясь на всех, кому хватало неосмотрительности попадаться ему на глаза, и оттягивая тот момент, когда придётся всё же подняться и отправиться к себе. И к Анне. Не дурак — понимал, что духу не хватит посмотреть ей в глаза.
Борис успел высказать ему всё ещё там, у паровой, не стесняясь столпившихся людей.
— Ну ты, Паша, молодец. Герой, — и в этих скупых словах Павел прочитал то, что и должен был прочитать: «Дурак ты, Паша, идиот последний. Себя тебе не жалко, на друзей плевать, про дочь и про то, как она там без тебя будет жить, ты тоже не думаешь. Ну хоть бабу свою пожалей. Хоть немного о ней подумай, когда в следующий раз героически самоубиваться побежишь». В зелёных Борькиных глазах колыхалась горькая насмешка…
В общежитие Павел не пошёл. Ноги сами понесли его в медсанчасть, но не к Анне — Анна по его прикидкам уже часа два, как должна была передать свою смену этому Зуеву, из недавно прибывших, — а к Марату. Но Анна всё ещё была на работе. Они столкнулись у дверей, и он, как нашкодивший мальчишка, пробормотал под нос что-то нечленораздельное, про то, что ему бы к Руфимову. Она только пожала плечами, пропуская его внутрь.
Марата уже просветили о его «геройстве», и Павлу пришлось выслушать от Руфимова град насмешек.
— Ну ты-то хоть не начинай, — попытался отбиться Павел, но Руфимов был непреклонен.
— Над тобой не смеяться, тебя, если по-хорошему, бить надо, Паша. За самодеятельность и ребячество.
— Ну дурак, — покорно признал Павел.
— Дурак — это ты себя ещё ласково называешь. И вообще, ты ко мне зачем пришёл? За похвальной грамотой? Так я тебе её не выпишу. А вот чего я тебе выпишу, Паша, как только оклемаюсь, так это пенделя хорошего. В долгу не останусь. И давай уже, иди отсюда, не доводи меня до греха. А кое-кому я б на твоём месте в ножки бухнулся.
За насмешливой злостью Марата тоже слышалось облегчение. Облегчение, что всё обошлось в паровой. Облегчение, что работы продолжаются. Облегчение, что он, Павел, стоит перед ним живой…
Анна о чём-то разговаривала в соседней комнате с Зуевым, тем самым здоровенным хирургом, который был старшим у вновь прибывших медиков, кажется, он и делал операцию Руфимову. Завидев Павла, Зуев замолчал, но Анна, бросив через плечо быстрый взгляд, никак на его появление не отреагировала — продолжила разговор, как ни в чём не бывало. Павел отошёл в сторону, ждал, когда Анна закончит, но она не спешила. Так было с детства: когда они с Борькой косячили, вели себя, как последние дураки, переступали отмеренную Анной границу, она замыкалась и делала вид, что их не существует — можно было хоть лоб себе расшибить о ледяной кокон, в который она себя окутывала. Хитрый Борька всегда выжидал, отползал на безопасное расстояние и оттуда наблюдал за ситуацией. А он пёр напролом, пытаясь пробить этот лёд, и хоть бы раз она первой выкинула белый флаг, сдаваясь. В итоге мир восстанавливался исключительно благодаря Бориной дипломатии, который одному ему ведомыми путями нащупывал брешь в Анниной крепости, пролезал, умасливал, уговаривал — всё это Литвинов умел, — и Аннин лёд таял, расплывался весенней лужицей, в которой отражались их детские улыбки.
Сейчас Павел решил воспользоваться Бориной тактикой, стоял, перетаптываясь с ноги на ногу, но всё-таки не выдержал. Зуев, подгоняемый угрюмым взглядом Павла, довольно быстро свернул разговор и выкатился за дверь, но Анна тут же нашла себе занятие — собралась опять к Руфимову, сунула руки в карманы халата, надменно вскинула подбородок, — но Павел преградил ей путь.
— Ань, пойдём домой, а?
И она неожиданно согласилась. Кивнула, не вынимая рук из карманов халата, и ответила просто, словно выдохнула:
— Хорошо. Пойдём.
По коридору общежития они шли молча. Он чуть отставал от неё, буквально на полшага. Смотрел, тайком, как мальчишка, боясь, что она заметит, на её ровный, тонкий профиль, на тёмный завиток, выбившийся из причёски и падающий на нежную белую шею. Её волосы, которые она коротко стригла лет с шестнадцати, сейчас отросли, и она закалывала их, собирая на затылке, но эти упрямые завитки, непослушные жёсткие прядки всё равно вылезали, топорщились в разные стороны, как в детстве.
— А знаешь, Паша, — сказала она, не останавливаясь и не поворачивая к нему головы. — Знаешь, мне кажется, я уже привыкла к тому, что ты такой.
— Какой такой? — тупо спросил он.
Но она не ответила. Опять замолчала, ушла в себя.
Ключ в замочной скважине тихо звякнул, проворачиваясь. Дверь, не дожидаясь, когда её толкнут, медленно отворилась.
Он понимал, что сейчас нельзя просто подойти, обнять, поцеловать, нельзя притянуть к себе, найти губами её рот, горячий и жадный, нельзя обхватить руками, нежно и сильно сдавив плечи — ничего это сейчас не сработает. И даже наоборот, станет только хуже.
— Какой такой? — повторил он свой вопрос.
Она наконец посмотрела на него и улыбнулась.
— Помнишь наши детские споры, Паша? Все те теоретические дилеммы, которые ставил перед нами Иосиф Давыдович. Все эти абстрактные разговоры, что первично: общественное или частное.
— Ну я тогда был таким дураком, — осторожно заметил он.
— А брось, — она подняла руки, вынимая из волос заколку, и прядки чёрных волос с облегчением упали ей на плечи. — Ты и сейчас такой же дурак. Если уж оперировать этим понятием.
Белый халат, который она сняла с себя, повис на спинке стула.
— Я тогда тебя не понимала и сильно злилась. Потому что у меня в голове никак не укладывалось. Мне казалось: вот же мой товарищ, Паша Савельев, который за своих друзей и близких пойдёт в огонь и воду, и это было просто и ясно, как дважды два. А потом ты говорил Иосифу Давыдовичу, что человечество, непонятное, абстрактное человечество, в котором и Борькин отчим, и Змея, и эта дура Мосина, что это вот человечество почему-то для тебя первично. Первичнее, чем я, чем Борька… Мне казалось это неправильным.
— Ань, просто…
— Не перебивай меня, пожалуйста, — попросила она. — А то я так и не соберусь сказать тебе всего. Переломным моментом стало, знаешь что? Когда Иосиф Давыдович стал рассказывать о второй мировой войне. О самом её начале. Помнишь, он говорил, как бежали люди из нацисткой Германии? Евреи и просто несогласные. Сколько им приходилось всего преодолевать, чтобы спастись. Иногда у них получалось. Иногда не получалось. И ещё мы тогда все здорово поцапались, помнишь?
— Смутно, — признался Павел.
Он и правда почти не помнил всех этих детских споров — в памяти осталось что-то туманное, зыбкое, какие-то обрывки, взрывающиеся ослепительными вспышками и тут же гаснущие, общий фон, приглушающий яркость тех далёких дней.
— Мы с Борькой до хрипоты с тобой спорили, пытались доказать, что первостепенная задача человека спасти своих близких. Вырвать их из лап ужаса и смерти. А ты упёрся и ни в какую: бежать нельзя, надо сражаться. И никакие аргументы на тебя не действовали. А ещё, Иосиф Давыдович тогда тебя поддержал. На моей памяти это был первый и, пожалуй, единственный раз, когда он принял чью-то сторону. Он тогда сказал, он сказал…, — она наморщила лоб, пытаясь, видимо, вспомнить дословно всё, произнесённое старым учителем, а потом неожиданно отчеканила так, что не оставалось ни тени сомнений, что это именно те самые слова. — Убегая, нельзя остановить зло.
Павел всё ещё никак не мог взять в толк, о чём это она. Как события, случившиеся на Земле двести с лишним лет назад, связаны с тем, что он сегодня повёл себя, как последний придурок, наплевав, забыв про тех, кто ему дорог. И она опять увидела, что до него не доходит, покачала головой, не скрывая усмешки.
— Спаслись тогда сотни, ну может тысячи. А погибли миллионы. Вот, что пытался объяснить нам с Борей Иосиф Давыдович. Те, кто бежал, покупали себя места на свой последний корабль, но платили они не деньгами. Платили они чужими жизнями. Мы с Борей этого не понимали, а ты уже тогда понимал. Или не понимал, но в тебе это… встроено что ли. Но я ведь даже не про это хотела тебе сказать.
Анна присела на кровать, посмотрела на него, и он, повинуясь её взгляду, сел рядом. Их плечи не соприкасались, но было ощущение, что они, даже так, сидя отодвинувшись друг от друга, являют собой единое целое.
— Я всё равно на тебя злилась, и слова Иосифа Давыдовича не спасали. Они были вроде и правильные, но получалось, что, появись сейчас Гитлер, и ты вместо того, чтобы спасать меня и себя, потом что ну зачем мне жизнь без тебя, пойдёшь на баррикады или куда там ходят такие отчаянные головы как ты. По-моему, я даже не разговаривала с тобой несколько дней. А потом Иосиф Давыдович принёс мне книгу. «Ночь в Лиссабоне» Ремарка. Был такой немецкий автор. Ты читал?
Он молча помотал головой.
— В общем, там… а ладно, я не буду всё пересказывать. Скажу только, книга как раз про это: двое людей, мужчина и женщина, пытаются попасть на последний корабль, который увезёт их в спасительную Америку. От надвигающегося на Европу нацизма. Помочь им в этом может только чудо, и чудо является в лице человека, у которого есть те самые два билета, но взамен он просит выслушать историю его жизни. И вся книга — это в общем-то эта история и есть. И в конце человек отдаёт билеты, и те мужчина и женщина уплывают в Америку.
— Счастливый конец, — улыбнулся он.
— Нет, — Анна покачала головой. — Не конец. Конец другой. Та женщина, Рут…, представляешь, я не помню, как звали всех остальных героев, а Рут помню, хотя о ней там всего ничего, так вот, Рут, оказавшись в Америке, не смогла жить с тем человеком, который её спас вроде бы, увёз от смерти. Не смогла. Она с ним развелась. И…, Паш, я честно не знаю, какие смыслы вкладывал автор в тот роман, может быть какие-то свои, но я увидела то, что увидела. Рут не смогла жить с человеком, который бежал. И… я бы тоже не смогла быть с тобой и не смогу быть с тобой, если однажды ты побежишь. Как бы сильно я тебя не любила.
Она повернула к нему лицо и прошептала, одними губами прошептала, повторяя:
— Как бы сильно я тебя не любила…
— Ну, Пал Григорьич? Ты заснул что ли здесь?
В приоткрытую дверь кабинета просунулась голова Селиванова. Тонкие сухие губы искривились в полуиздевательской улыбке, отчего жёлтое, худое лицо стало ещё неприятней. Белая каска плотно сидела на жёстких, чуть оттопыренных ушах.
— Все в сборе, а главного действующего лица нет.
— Где в сборе? В реакторном? Времени сколько? — Павел, опомнившись, уставился на часы.
— Одиннадцать. Все уже явились. Бондаренко на костылях и тот пришкандыбал. Даже Руфимов — не болеется ему по-человечески — припёрся. Бледный как смерть, а туда же.
Всё это Селиванов не говорил, а выплевывал, и тем не менее под шелухой наносной ядовитой желчи, под слоем издёвки и сарказма неловко и неуклюже проступала детская радость и гордость. У них почти получилось. Получилось.
Конечно, это ещё не был настоящий физический пуск, с настоящими топливными сборками — пока они загрузят только их имитаторы, — но это была та самая важная и заключительная операция, после которой реактор наконец оживёт по-настоящему. И вся эта огромная махина, которая притягивает и завораживает своей мощью и силой, проснётся, придёт в движение, расправит плечи. И всё это сделали они. Замурованные под землей. Записанные в мятежники. Они сделали.
Павел оглядывал присутствующих. Вот бегала, раздавая последние указания, Маруся — её белый халат стремительной чайкой мелькал среди массивных мужских спин. Опираясь на костыли, застыл с добродушно-детской улыбкой на круглом лице Миша Бондаренко. Устименко довольно оглаживал свои жёлтые кошачьи усы. С той стороны, где столпились рабочие Шорохова, раздавались крепкие шутки и громкий гогот. Даже Руфимов (не соврал Селиванов) был здесь. Ему подставили стул, но Марат нетерпеливо оттолкнул его, встал опершись руками о перила, стараясь не наступать на раненую ногу. Его карие, почти чёрные глаза светились мальчишеским задором.
Медленно поползла перегрузочная машина…
— Паша! Паша, останови! Савельев!
Павел резко обернулся. К нему на всех парах нёсся Борис. Его красивое лицо было искажено тревогой. Павел замер, потом сделал знак остановить машину. Повернулся к Борису, слыша за спиной, как Маруся отдает команды.
— Что?
Борис, раскрасневшийся, резко затормозил рядом. Выдохнул, обрушивая на Павла новости:
— Долинин начал контрпереворот. Наверху Ставицкому стало известно, где он скрывается. У Володи не было другого выхода. Только начать.
Гул человеческих голосов стих. Остался лишь равномерный шум уже запущенного оборудования.
— Южная? — спросил Павел, уже зная ответ.
— Пока не под нашим контролем.
В голове быстрыми шестерёнками завертелись мысли, набегая и опережая друг друга.
Если он сейчас запустит реактор, начнёт гидравлические испытания, подаст воду, а их отрубят от Южной — потому что Ставицкий с его прогрессирующим безумием может, он, чёрт возьми, это может, — они здесь просто взлетят на воздух. Вместе с реактором. Просто. Взлетят. На. Воздух.
А если он его не запустит…
— Не успеем, — тихо прошептал стоящий рядом Селиванов. — Если сейчас реактор не запустим, Пал Григорич, потом не успеем. Уровень воды. Южная скоро встанет.
Павел ни на кого не смотрел, уставился себе под ноги, словно пытаясь разглядеть ответ в мелких выбоинках бетона. Позади притихли люди. Несколько десятков пар глаз неотрывно смотрели на него. Павел оторвал взгляд от пола, нашёл глазами Марусю. Родное лицо. Серые прямые глаза. Светлые волосы, выбившиеся из-под каски.
Маруся, строгая, напряжённая, отступила, и на передний план вышел отец — встал как живой перед ним.
Тебе решать, Паша. Думай.
Павел медленно обвёл всех взглядом, поднял руку и резко махнул, опуская, с силой разрезая воздух.
— Продолжаем работы! Запускай машину!
Павел сидел напротив, за своим столом, чуть наклонив голову вперёд, и говорил. Говорил чётко, по делу, раскладывая всё по полочкам, разжевывая каждую мелочь и выстраивая перед Борисом весь алгоритм дальнейших действий. Говорил он правильные вещи, вот только Борис и так всё это знал и, может, даже получше самого Павла. Но тем не менее сидел, слушал…, хотя нет, слушал Борис друга вполуха — внутри него шёл свой бой, с детскими обидами, с ревностью, с теми самыми демонами, которых он, казалось, победил несколько дней назад, но которые снова проснулись, заворочались, оскалили паскудные рожи и теперь нашёптывали ему всякое.
Борис догадывался, что было причиной их пробуждения. Точнее, кто. Маленькая, дерзкая сероглазая женщина, которая сегодня утром холодно и насмешливо опять поставила Бориса на место, совершенно безапелляционно дав ему понять, кто он такой.
— …сразу после того, как Володя возьмёт Южную под контроль…
Слова Павла, размеренные и твёрдые, звучали где-то рядом, Борис встряхнул головой, попытался сосредоточиться и… не смог. В нём, против воли, росло глухое раздражение: на себя, на Марусю, на Павла. Особенно на Павла. Борис исподлобья посмотрел на друга. Сидит тут, проговаривает, разжёвывает как для последнего идиота, как будто Борис не понимает, что делать дальше.
А что там понимать? Вот-вот снимут блокаду, отголоски идущего наверху боя слышны даже здесь, а, значит, Долинин со своими ребятами скоро будут на станции, и тогда дураку ясно — надо пробиваться наверх. Собирать Совет, разбираться со спятившим Ставицким, арестовывать Рябинина, брать власть в свои руки. И делать это предстоит ему, Борису, потому что Павел именно сейчас прикован к своему реактору, пробный запуск которого начался только что. А вот потом…
«Да, Боренька, а что потом?» — именно этот вопрос нашёптывали ему проснувшиеся демоны. И сами на этот вопрос отвечали.
Потом Борису предстоит уйти в тень. Организовать Пашкино триумфальное возвращение и тихонько слиться, причём желательно так, чтобы не замарать своей репутацией преступника и наркоторговца Пашкин светлый образ. В идеале, конечно, сдохнуть, кануть в небытие. Тогда его, может, и реабилитируют посмертно — мёртвого куда как легче обелить. Может, Пашка даже толкнёт какую-нибудь пафосную речь над урной с прахом. Что-нибудь эдакое, духоподъёмное и пронизанное светлой грустью. Про то, что Боря оступился, но всегда оставался верным другом, и его вклад в победу был неоценим. После чего уронит скупую мужскую слезу и пойдёт дальше совершать свои подвиги, вести человечество вперёд к светлому будущему.
Всё это демоны нашёптывали ему, заглушая Пашкины слова, и вместе с этим паскудным нашёптыванием, росла детская обида, переполняла его и уже готова была выплеснуться наружу.
Борис опустил голову — не хотел, чтобы Павел заметил, но его другу было не до этого. Павел продолжал говорить, подробно расписывая план действий.
В общем-то Пашка всё делал правильно. Борис сам всегда говорил, что хороший начальник должен уметь ставить задачу. Ставить чётко, так, чтобы не возникало никаких сомнений, разбирая каждую деталь, каждый шаг. Вот Павел и ставил. Потому что имел право. Потому что был главным. Потому что был первым. А он, Борис, всю жизнь пытавшийся обогнать Павла, доказать ему что-то, обойти, перепрыгнуть, всего лишь второй. Всегда второй.
Пока они сидели в больнице у Анны, они были равны. Во всём равны. Обоих считали мёртвыми, и там, в тесных комнатушках с убогой больничной мебелью не было ни начальников, ни подчинённых, ни первых, ни вторых. Они, всю жизнь ведущие долгий и нелёгкий спор, наконец-то вышли на финишную прямую, схлестнулись, померились силами, и каждый остался при своём, удовлетворившись ничьей. Так думал Борис, примеряя к жизни правила спорта или детской игры, наивно забывая, что в жизни равенства быть не может. Всегда кто-то будет хоть немного, но сильней, умней, лучше. И в их игре победитель тоже один. Пашка Савельев.
Перед глазами возникло полузабытое лицо отчима, — а может это один из резвящихся внутри Бориса демонов принял его обличье.
Все люди равны, Борюсик, но некоторые — равнее.
Борис моргнул, изгоняя лицо отчима, вынырнул из своих мрачных дум, постарался сосредоточиться. Хотя зачем? О том, как надо действовать наверху, он, пожалуй, знает получше Пашки. Нашёл кого учить. Тут Борис Павлу сто очков вперёд даст. А может… а почему бы и нет?
Мысль, внезапно пришедшая в голову, завертелась опасным, мутным водоворотом.
Вот она — вожделенная власть. Бери её тёпленькой, всё же так просто. Павел внизу, у него руки связаны реактором, и если всё сделать по уму, постепенно…, кто там теперь в Совете? Мозг, как хорошо отлаженная программа, включился, заработал, просчитывая варианты, выстраивая ходы. Оскалились одобрительно демоны — рано ты, Боренька, сдался, последнее слово ещё не сказано. Ещё есть возможность обойти Пашку на повороте. Ещё есть…
— Боря, ты меня слушаешь?
Борис очнулся, с трудом выдирая себя из липкой паутины предательства, уже опутавшей его, сковавшей волю и разум, уставился на Павла, который наконец-то заметил, что с его другом что-то не так.
— Скажи, Паша, а ты не боишься? — вопрос сорвался с губ сам. Какая-то часть Бориса не то, чтобы пыталась сопротивляться — скорее искала лазейку или, быть может, беззвучно вопила о помощи.
Павел недоумённо нахмурился.
— Ты о чём?
— Да так, ни о чём, — попытался сдать назад Борис.
— Риск, конечно, есть, — Павел, святая душа, понял всё по-своему. — Но тут, сам знаешь, без риска никак. Я понимаю, наверху сейчас, скорее всего, поопаснее будет. Я тут худо-бедно под охраной, среди своих, а тебе…
Борису стало тошно. Неужели Пашка думает, что он боится идти наверх? Угодить под шальную пулю или стать заложником у Ставицкого, если им с Долининым не удастся переиграть противника?
— Да я не об этом, Паш, — он понимал, что вступает на скользкую дорожку, но что-то толкало его к этому разговору — разошедшиеся демоны или наоборот, то светлое, что ещё осталось в нём и что из последних сил вело внутри него эту отчаянную войну.
— А о чём? — Пашка действительно не понимал.
— Паш, скажи, а сколько времени прошло с тех пор, как я всеми правдами-неправдами пытался тебя свалить? Меньше чем полгода. Даже по меркам человеческой жизни это всего ничего. А теперь ты меня сам посылаешь туда, наверх. Чтоб я, значит, тебе дорожку расчистил. К заветному креслу. Вот я и спрашиваю, неужели у тебя даже тени сомнения не возникает? Что я, дорвавшись до власти, ради которой разве что мать только родную не продал, после этого пойду и безропотно отдам её тебе? А может, не отдам? Может, я свою игру начну? Что ты тогда, Пашенька, делать будешь?
— Вот ты о чём…
Павел потёр переносицу, прикрыл глаза. И тут же открыл их и уставился на Бориса.
— Что ж с тобой происходит? Мне казалось, что мы всё выяснили уже.
— Ну да, тебе казалось.
— Что ж, если хочешь…
— Не надо, Паша. Я не тупой. Мне по второму кругу повторять не нужно. Я же вижу, что ты хочешь мне сказать. И про ту детскую историю с разрисованным плакатом, и про то, как я вытащил тебя с заброшенной станции, не бросил подыхать. Герой, куда там. Только это всего лишь два эпизода. А в моей жизни, Пашенька, ещё много всего было. Такого, что перечёркивает всё это напрочь. Это ведь я тогда, Паша, отдал приказ, чтобы тех людей, на карантине… я сам, лично. Даже Кравец содрогнулся, а Кравец, уж ты мне поверь, никогда высокими моральными принципами не отличался. И ведь каких-то полчаса, и не осталось бы там никого в живых. Или наркотики. Ведь подсыпать в одну из партий отраву, от которой десятка два человек откинулись, — тоже моя идея. Это как тебе? Да что я рассказываю? Ты же дело моё читал. Там всё расписано. И знаешь, чего я никак понять не могу? Что, зная всё это, ты сейчас мне, не раздумывая, вручаешь свою жизнь. И не только свою, тут-то как раз ничего удивительного. Ты всё дело своё на карту ставишь, всё, ради чего ты живёшь, Паша. Башня, судьба человечества, реактор твой распрекрасный. И всё это ты доверяешь мне, приговорённому преступнику, убийце, человеку, который пытался тебя шантажировать самим святым, что есть. Откуда в тебе эта уверенность?
Павел молчал. Не сводил с него тяжёлого взгляда, и Борис вдруг дрогнул, испугался. Не Пашки испугался — себя. И всё равно, понимая, что разговор этот, несвоевременный и неуместный, ведёт в никуда, а то и того хуже — безжалостно рвёт их с Пашкой дружбу, — всё равно продолжил. Продолжил, глядя в холодные, серые глаза друга, ставшие вдруг чужими, жёсткими и безжалостными.
— Ты, Паша — идеалист, людей судишь по своей мерке. Видишь в них только хорошее. Вспомнил — как я тогда у доски стоял, да Змее вас с Анькой не сдал. Той истории уже лет тридцать с хвостиком будет. И в чём-то ты прав, конечно. Во всех нас есть и плохое, и хорошее. Весь вопрос в соотношении. В пропорции. А она у меня, увы, не в пользу света и добра. Гнили во мне слишком много, Паша. Другой я. Вот я тут поболтался по станции, за людьми понаблюдал — мне ж раньше не до этого было, последние лет пятнадцать я с надоблачного уровня, считай, не вылезал, в народ не ходил, — а тут, как будто глаза мне кто открыл. Увидел я здесь, Паша, кое-что, чего раньше не понимал.
В горле пересохло. Борис поискал глазами бутылку или графин с водой, не нашёл и, облизав сухие губы, усмехнулся. Подождал от Савельева реакции, но тот продолжал упрямо молчать.
— И знаешь, что я увидел? Свет. Который от людей идёт. Вы же здесь все светитесь, потому что вместе. Потому что общим делом объединены. Вы все — одно целое. И этот твой Селиванов с вечно недовольной физиономией, и усатый Устименко, и Иван Шорохов со своими работягами, и дотошный фельдшер Пятнашкин, и Егор Саныч, который так мне руки и не подаёт, и парнишка этот, который за тобой как влюблённый паж с бутербродами скачет — Гоша Васильев, и даже бестолковый Кирилл Шорохов, твой любимчик, да что там Шорохов — даже этот, как его, всё время фамилию забываю, директор столовой, вот душный мужик, постоянно за мной таскается и нудит всё, нудит, про скудный рацион, про недостаток витаминов, ей-богу, я его придушу когда-нибудь, так надоел.
«И Маруся», — хотел добавить Борис, но не стал. Побоялся выдать себя с головой.
— В общем, для меня это откровением явилось. Осознание общего дела, ради которого вы готовы не спать, не есть, изматывать себя нагрузками, работать по полторы смены, нестись сломя голову в паровую, рискуя там и подохнуть. Не потому что думаете о том, чтобы заработать, или про шкуру свою, или ещё про какие-то личные амбиции и желания. А потому что по-другому не умеете. А я…
— Что ты? — переспросил Павел. Он внимательно слушал Бориса, и по его лицу невозможно было понять, согласен он с ним, или сейчас снова начнёт приводить аргументы, доказывая, что Борис тоже такой, как они. Но Павел не спешил вступать в разговор, и от молчания друга Борису стало как-то тоскливо.
— А я, Паша, всё о себе. Мне на общее дело… ну, не то чтобы наплевать. Нет, умом я понимаю, какие будут последствия и от правления сумасшедшего Ставицкого с его чудовищными реформами, и, если вдруг вы не справитесь и не запустите станцию вовремя. Умом… А вот задора нет и энтузиазма тоже. И не потому что я человек плохой. Селиванов твой тоже не подарок. А уж директор столовой — тому и вовсе в аду персональная сковорода приготовлена, за занудство его. Но дело-то в другом: они понимают, а я — не понимаю. Не чувствую. Я, Паша, устал. Нет у меня сил давить из себя героя. И сущность моя, да гнилая сущность, чего говорить. Вот ты мне сейчас распинался, а я знаешь про что думал? Как похитрее власть у тебя перехватить. Сидел, мысленно сторонников вербовал, шансы взвешивал. Пока ты тут со своим реактором возишься, я бы вполне мог. Так что…
Борис сбился. Он ненавидел себя за то, что сказал. Каждое слово было жалким и отвратительным. И сам он был жалок и мерзок. Совсем как его хохочущие демоны, предвкушающие скорую победу.
— Так что? — Павел смотрел на него исподлобья, и Борису показалось, что Савельев едва сдерживается, чтобы не вскочить и не врезать ему.
— Да ничего. Доверяешь ты мне, значит, Паша? А зря. Я сам себе не доверяю. И тебе не советую. Так что правильно ты тогда подписал тот приговор. И лучше было бы, если бы ты его исполнил. Край, Паша. Не могу я. Проиграл я ту войну с собой. С крупным счётом проиграл.
Воцарилась недобрая тишина. Борис чувствовал, как воздух вокруг них с Павлом сгустился, стал тяжёлым, и в нём потрескивало электричество, готовое в любую минуту прорваться яркими вспышками молний.
— Всё сказал? — наконец выдавил из себя Павел.
— Всё, — буркнул Борис, уже жалея о том, что затеял этот разговор. Затеял в самое неподходящее время, потому что…
— А теперь, Боря, говорить буду я. А ты слушай и слушай внимательно. Повторять не буду. Ты удивляешься, почему я тебе доверяю — такому подлецу, который в чём только не замазан и каких только грехов не совершил. А я доверяю. Потому что, если бы ты хотел сейчас свою игру начать, начал бы. Ничто тебе не мешало. А ты вместо этого сидишь тут и вываливаешь всё это на меня. Проиграл, говоришь? Нет, Боря. Вот если бы ты сейчас промолчал, а там наверху стал бы втихую власть под себя подминать — тогда да, тогда я бы первый сказал, что ты проиграл. А ты не проиграл. Ты сейчас, Боря, пытаешься слиться. Сдаться хочешь. Потому и сказал мне всё это. Потому что… это как крик о помощи. Только чем я тут могу помочь, Боря? Это твой бой, твоя война.
Борис поморщился. Фактически Павел обвинил его в трусости и справедливо обвинил — крыть ему нечем.
— Но кое-чем я тебе всё-таки помочь попытаюсь. Потому что я тебя знаю, как самого себя, и знаю, что сдаваться ты, Боря, не умеешь. По крайней мере тот Боря, которого я знал, никогда не сдавался. И в той камере, уже фактически приговорённый, и там, в больнице у Анны, запертый и мёртвый для всего мира — ты не сдавался. И я не знаю, что произошло. Но чувствую — что-то произошло, уже тут, на станции, несколько дней назад. Хотел бы я знать что?
Павел сверлил Бориса взглядом, словно пытался прочесть его мысли, и Борис не выдержал, опустил глаза.
Он-то, как никто другой знал, что произошло. Что или вернее кто стал тем спусковым механизмом, выпустившим на волю дремавших демонов. Но озвучить Пашке свои мысли он не мог, иначе пришлось бы рассказывать всё, что было между ним и его сестрой.
— Не скажешь? — хмыкнул Павел. — Ну и не говори. Твоё право. В конце концов, я тут не психоаналитик, чтобы твои травмы разбирать. Но я тебе вот что скажу. Что бы там у тебя не случилось, всё это сейчас неважно. И власть не важна. И даже наш спор с тобой, кто из нас круче. Всё это детский сад. Важно другое. Люди, Башня, наш мир. И ты мне нужен, Боря, нужен именно сейчас. Потому что без тебя я не справлюсь. Да и не только мне ты нужен. Ты всем нам нужен. В данную минуту — всем.
— Да брось, Паш, — перебил его Борис. — Это ты у нас человек незаменимый. Гениальный инженер, без которого всё тут встанет. А я, ну что я. Подай, принеси, обеспечь. Тот же комендант местный, кстати, вполне толковый мужик, хоть и вороватый. Он не хуже меня всю бы эту работу выполнил. Что я такого сделал? Чего-то там организовал? Столовую, общежитие… невелика заслуга. Переговоры с кузеном твоим? Так и тут я особых успехов не добился. Не хуже меня знаешь, как нам медики и лекарства достались. А уж как мы с тобой с Васильевым слажали, так это вообще разговор отдельный. В общем, хорош, Паша, меня утешать, я тебе не красна девица.
— А я тебя и не утешаю, Боря. Я тебе, идиоту такому, пытаюсь объяснить то, что ты видеть отказываешься. Упёрся как баран — я ничего не могу. Всё ты, Боря, можешь. Точнее, мы можем. Твоя самая большая проблема в том, что ты пытаешься всё, что мы делаем, на составляющие разложить, на отдельные детали, вычислить, чей вклад весомее. А я тебе как инженер скажу — это так не работает. В механизме каждая деталь важна, и, если хоть одна, самая мелкая, будет с браком, — всё, весь агрегат встанет, несмотря на то, что все остальные будут идеально подогнаны и собраны. Тут нет главных и второстепенных вещей. Из-за маленькой прокладки может полететь весь узел. И это не только к технике относится, во всей нашей жизни так. И нельзя измерить ничей вклад, ни твой, ни мой. У меня без тебя ничего не получится, но и у тебя без меня — тоже. Мы с тобой, Боря, уж не знаю, как так получилось, повязаны, что ли. С детства. С того самого дня, как я Аню два часа уговаривал, что ты — наш. И поэтому, Боря, чёрта с два я тебе дам сдаться, ты понял? Даже не надейся. Я с тебя живого не слезу. И сейчас ты пойдёшь наверх и победишь. Нет у тебя другого выхода. И ты, Боря, сделаешь это, потому что ты можешь. Именно ты — можешь. Никто лучше тебя это не сделает.
Павел замолчал. Подался вперёд, сцепил руки, лежащие на столе, выжидающе уставился на Бориса, и под тяжёлым, требовательным взглядом друга демоны, уже ликующие и празднующие победу, зашипели, захрипели, закорчились в судорогах. Нет, они ещё не отступили, они цеплялись своими корявыми и шершавыми лапами, впивали в душу грязные, острые когти, силясь если не разорвать её на части, то хотя бы отщипнуть кусочек, но когти эти соскальзывали, гнулись, сминались и крошились, и в наступившей тишине слышен был хруст этих ломающихся когтей. Они ещё пытались столкнуть его, сбить с ног, обрушивая мощные, крепко сбитые тела, но Борис стоял. Стоял, чувствуя опору — тяжёлый Пашкин взгляд.
А Пашка смотрел. Смотрел, не отрываясь. И под взглядом серьёзных серых глаз уходило, откатывало мутной волной то, что всегда казалось Борису составляющей их с Павлом отношений — соперничество, борьба, вечное противостояние. И на смену этому пришло понимание, что их сила, та настоящая сила, что позволяет им выжить и выстоять перед лицом неумолимого океана, стихии, неведомых природных сил, мощи, таившейся в Пашкином реакторе, разрушительной и спасительной одновременно, эта сила — в единстве. В их с Павлом единстве. Скованном столь разными гранями их характеров, несочетаемых, несовместимых, противоречивых — насовсем скованном, навсегда. Это единство помогало им в детстве, когда они дрались плечом к плечу, спине к спине, с Коноваловым и его дружками. Помогало в юности, когда даже разбежавшись на две сотни этажей, они всё равно искали встреч и черпали в этих редких встречах силу и энергию, одновременно подпитывая друг друга. Помогало в зрелом возрасте, когда после смерти Лизы и ухода Анны Пашка почти сломался, сдался, и Борису пришлось тащить на себе всё — и самого Пашку, и маленькую Нику, которая, цепляясь ему за шею маленькими ручонками, испуганно шептала: «дядя Боря, ты только от нас с папой не уходи сейчас», и себя самого, потому что ни хрена он тогда толком не понимал, кроме того, что если и он упадёт, то тогда всё — им конец. Помогало сейчас, когда Пашка, испугавшись за него, встал рядом, предлагая ему самое ценное, что есть на земле — своё доверие и свою дружбу.
Шипели, отползая, демоны, пятились назад, как отступали когда-то грязные волны океана от разрушенных и выщербленных ветром плит Северной станции, на которых лежал без сознания раненый Савельев. Потому что сейчас между Борисом и демонами стоял Пашка, как там на Северной между Пашкой и океаном стоял Борис.
Бой закончился. Он… нет, не он, — Борис усмехнулся про себя, — они с Пашкой победили. И потому, как лёгкая, чуть заметная улыбка тронула Пашкины губы, Борис понял — его друг думает о том же.
— Улыбаешься? — проговорил Борис. — Думаешь, опять уел? Да, Паша?
— Тебя, пожалуй, уешь, — хмыкнул Савельев.
И уже было неважно, что они говорили, слова не имели никакого значения. И что бы там дальше ни произошло, они всё равно взяли верх…
Дверь внезапно приоткрылась, заглянула Маруся.
— Паш, ты просил первые результаты. Там… — она чуть сбилась, заметив Бориса.
— Что там? — в глазах Павла промелькнула лёгкая тревога. Он приподнялся с места, но она уже сама подошла к столу, разложила перед ним распечатки, ткнула пальцем в какую-то строчку.
— Селиванов, конечно, встал в позу, Бондаренко тоже сомневается, но мне кажется…
— Вижу. Вот что, — Павел наморщил лоб. — Марусь, передай Селиванову и Мише… Впрочем, я сейчас сам подойду, через пять минут. Продолжайте пока.
Маруся кивнула и направилась к двери, а Павел, ещё раз пробежав глазами распечатки, отложил их в сторону и снова перевёл взгляд на Бориса.
— В общем, Борь, я думаю, что мы поняли друг друга. Сейчас, как снимут блокаду, сразу на Надоблачный, брать власть в свои руки. Понапрасну не рискуй, ну да что я тебе говорю, ты и без меня всё знаешь. Ну а насчёт доверия, коли уж мы о нём заговорили, что ж… туда наверх с этой миссией сейчас могут пойти только два человека. Либо я сам, либо тот, кому я безоговорочно верю. То есть ты, Боря.
Маруся, которая подошла уже к двери и даже приоткрыла её, внезапно притормозила, замерла. Павел этого не заметил, а вот Борис увидел, хоть и сидел к двери вполоборота.
Она стояла, не оборачиваясь — напряжённая спина, тонкая, нежная шея выглядывает из воротника белого халата, волосы подняты вверх, небрежно прихвачены заколкой, чтоб не мешали. Борису вдруг показалось, что сейчас она заговорит. Скажет резко и прямо, как она всегда делает, что такому, как Борис, доверять нельзя, потому что… Но Маруся молчала.
Павел наконец уловил замешательство друга, проследил за его взглядом.
— Маруся, что-то ещё?
Она повернула голову. Скользнула глазами по Борису, потом посмотрела на Павла.
— Нет, ничего.
Она помедлила, кажется, хотела что-то добавить, но не стала.
— Ну тогда иди, Марусь, я сейчас подойду.
Маруся кивнула и вышла за дверь.
— Ну что, основное мы обговорили, — Павел опять обратился к Борису. — Главное, Боря, помни: самое важное сейчас — Южная станция. Если нас обесточат, а технически, это, к сожалению, возможно, потому что Васильев не на нашей стороне, то тогда всё. Даже если реактор вдруг — что маловероятно — выдержит такой аварийный останов, то тут куча другого оборудования, которое хорошо, если просто выйдет из строя, а не взорвётся. Но в любом случае на вторую попытку у нас… у тех, кто останется в живых после этого, времени уже не будет. Уровень опускается слишком быстро.
Павел взъерошил волосы, вздохнул, и Борис увидел, как его друг устал, чертовски устал, от этого груза ответственности, который прёт на себе — не потому что ему нравится быть первым, а просто потому что никто другой это не осилит.
— Не дёргайся, Паша, — Борис улыбнулся и, поймав Пашкин взгляд, подмигнул ему. — Сделаем мы всё, как надо. Будет тебе и Южная станция, и Совет я тебе поднесу на том самом блюдечке. Ты, главное, дуру свою атомную запусти. А я… что-то я и правда того, распустился. Хуже бабы разнылся. Ничего, прорвёмся.
Их глаза встретились, и Борис поймал себя на мысли, что видит сейчас не уставшего взрослого мужика, а того мальчишку, веснушчатого, с задорными вихрами, который когда-то шагнул к нему и протянул руку, доверившись и положив начало чему-то непостижимому, светлому, сильному. Их дружбе. Которая выстояла, не сломалась и теперь ведёт их двоих вперёд.
— Борь, ты… я, может, резковато… Наверно, я не имел права тебе всё это говорить, — Павел вдруг смутился, нахмурился.
— Да пошёл ты! Ещё не хватало, чтоб ты извинялся, — хмыкнул Борис, ему вдруг стало легко на душе — он понял, почувствовал, что демоны, которые отравляли его изнутри, скукожились, превратились в мелких безобразных червяков, и только-то и осталось — раздавать их одним движением. — Ты бы лучше перед парнем нашим, Кириллом, извинился. Пацан тебе в который раз жизнь спасает, а ты всё орешь на него.
— Увижу, извинюсь, — буркнул Павел. — И ты туда же. Анна, Маруся, ты вот теперь… защитники, мать вашу.
Он ещё хотел что-то сказать, но не успел — дверь опять распахнулась, и на пороге появился Алёхин. Бледный, в разорванном кителе, на щеке царапина.
Павел и Борис синхронно поднялись с мест. За разговором они почти забыли, что там, наверху сейчас идёт бой.
— Ну что? — выдохнул Павел.
Алёхин посторонился, пропуская человека, стоявшего позади.
— Володя! — Павел выскочил из-за стола. — Получилось?
— Здравствуйте, Павел Григорьевич, — устало проговорил полковник, подавая Пашке руку. — Блокада прорвана. На Южной, по последним сведениям, ещё идут бои, но большая её часть уже под нашим контролем. Жду дальнейших распоряжений.
— Получилось, чёрт! — Савельев пожал протянутую Долининым руку и, не выдержав, притянул его к себе, крепко, по-мужски обнял. — Получилось! Спасибо тебе, Володя.
Со стены на Сашку смотрела развязная блондинка, изогнувшаяся в бесстыдной призывной позе. Она кого-то напоминала Сашке, но кого — он никак не мог понять. Кроме узкой кружевной полоски трусов, которые больше показывали, чем скрывали, на блондинке ничего не было, и в Сашке, помимо воли, проснулось стыдное и томительное желание — молодой организм среагировал, как надо. Ему даже не понадобилась «тяжёлая артиллерия» в виде разбросанных на тумбочке и кушетке журналов, за глянцевыми обложками которых скрывалась уже не просто лёгкая эротика (Сашка не удержался, быстренько пролистал один и тут же отбросил), справился и так, и от этого Сашке стало особенно муторно и тошно.
В общем, с определённой точки зрения этот хам Некрасов, заведующий лабораторией, был прав. Делов-то. Заполнить баночку материалом и отдать её невозмутимой и безразличной женщине Аллочке, которая несколько минут назад бесцветным голосом инструктировала его, равнодушно описывая порядок действий и, казалось, совершенно не замечая его пунцовеющие щёки. Может, и правда — сделать и отвязаться, Верховный его отпустит, и у Сашки ещё будет время заскочить до обеда домой, исправить непростительную оплошность.
При мысли о своей утренней ошибке весь настрой мгновенно пропал.
Такой ерунды с ним давненько не случалось, Сашка с детства отличался педантичностью и аккуратностью, и чтобы он чего-нибудь забыл — да такие случаи в его жизни по пальцам можно было пересчитать. И вот сегодня был как раз такой случай.
Сашка никак не мог взять в толк, что с ним в последнее время происходит. Почему его мысли, обычно ровные (прямые, как, смеясь, говорил Марк, а Кир фыркал — скучные), сейчас вдруг скакали галопом, выделывали немыслимые пируэты, то неся его вперёд, то возвращая в прошлое, но так или иначе замыкаясь на одном человеке, причём на человеке, с кем у Сашки не было и не могло быть ни единой точки соприкосновения — на Вере.
Он и сегодня утром думал о ней, собираясь на работу, хотя нет, думал — слишком громко сказано, скорее наоборот, перебирая в памяти события вчерашнего вечера, он то и дело старался оттолкнуть от себя образ этой странной девушки, которую он никогда не понимал и никогда не любил. Но, даже когда он чистил зубы, застёгивал пуговицы на рубашке, надевал приготовленный с вечера пиджак, причёсывался перед зеркалом, словом, совершал незамысловатый и привычный утренний ритуал, перед его глазами то и дело вставало её лицо, косы эти дурацкие, туго заплетённые, которые ей совсем не шли, а в ушах звучал Верин голос, резкий и решительный, как у генерала на плацу. И Сашка сразу терялся, мысли его путались, сбивались, и он сам путался вместе с ними. Так что ничего удивительного не было в том, что он забыл фальшивый спецпропуск, выписанный на имя Веры, на столике в прихожей.
Накануне Сашка решил, что пропуск нужно уничтожить. И не просто выкинуть дома (здесь могли заметить горничные и доложить об этом Анжелике), а отнести в офис — там, в приёмной стоял шредер, пара секунд и маленький пластиковый прямоугольник превратится в ворох длинных полосок, на которых уже ничего нельзя будет различить. Мысль была абсолютно здравой, но вот чем Сашка думал, когда выкладывал этот спецпропуск на столик, это, конечно, вопрос. И о чём думал, вернее, о ком.
Сашка глубоко вдохнул и в попытке успокоиться перевёл взгляд на плакат. Пухлые губы блондинки были приоткрыты, обнажая мелкие ровные зубки. Не улыбка, а оскал какого-то мелкого хищника, вроде ласки или хорька, и Сашка неожиданно понял, кого ему напоминает эта девица — Оленьку, та тоже вот так приоткрывала рот, откидываясь на подушку, когда они с ней…
При мысли об Оленьке у Сашки пропало и последнее желание. Он с отвращением уставился на пластиковый стаканчик, который всё ещё упакованный в стерильный пакет стоял на тумбочке рядом с кушеткой.
И всё-таки сделать процедуру следовало бы — Верховный так просто не отвяжется, увы, с головой, судя по всему, у Сергея Анатольевича было совсем плохо. Сашка и раньше это подозревал, но сегодня, пока они ехали в лифте, и Ставицкий начал нести какой-то бред про Ивара Бельского, Сашка окончательно убедился — он болен, болен тяжело и неизлечимо. Всё говорило об этом: и вдохновенный блеск глаз, который не могли приглушить даже толстые линзы его очков, и сбивчивая речь (Верховный что-то говорил про величие родов и обязанность распространять свои гены), и нервные жесты — словно Сергей Анатольевич никак не мог стоять спокойно, и если бы не стены лифта, то сорвался бы с места и побежал куда-то, дёргано размахивая руками и высоко вскидывая ноги. Он — безумен, и все они сейчас находились во власти этого безумца.
Сашка протянул руку к тумбочке, взял стаканчик, медленно сорвал упаковку.
— Сделать и забыть, — произнёс он вслух.
Забыть. Именно так Саша Поляков всегда договаривался со своей совестью. Когда докладывал Змее о своих одноклассниках, когда носил Кравцу доносы на Савельева, когда сидел в маленькой комнате следственного изолятора, съёжившись под взглядом усталого следователя и готовый рассказать всё, и то, что было, и то, чего не было — именно это он повторял себе. Забыть. Не думать. Отодвинуть неприятные воспоминания. Этот трюк, освоенный им ещё с детства, никогда не давал осечки. Он и сейчас бы не дал, потому что в сущности какое Сашке было дело до того, куда там пойдёт его материал. Нет, Сашка, конечно, примерно знал, куда, слышал краем уха про программу оздоровления нации, но что он-то может сейчас сделать? Да ничего. А потому лучше уж всё быстро исполнить и выкинуть это из головы.
Стаканчик, который он держал в руках, нагрелся, стал тёплым. Сашка перевёл глаза на ширму, здесь зачем-то была ширма, почему-то розовая и — он только сейчас обратил на это внимание — тоже с характерными изображениями. Некрасов хорошо подготовил свой… будуар.
Внезапно в Сашке проснулась злость. А собственно почему он опять собирается подчиниться, засунув голову в песок? Почему он слушает этого сумасшедшего? Почему даже не пытается как-то воспротивиться бредовым идеям? Почему?
Совсем не к месту вспомнился Кир. Вот уж кто не стал бы покорно сдавать свой материал, здесь, в пошлых декорациях убогой комнаты с дебильным названием «будуар». Кир бы возмутился, послал бы Верховного по известному направлению. И это был бы глупый поступок. Но в глупых поступках Кира было какое-то величие, какая-то красота, искренняя и честная, хоть и безрассудная, конечно. И такие люди, как Кир или Вера (чёрт, снова Вера, почему он постоянно о ней думает, ерунда какая-то) вряд ли знали, что такое договариваться со своей совестью.
Сашка резко поднялся, зашагал по комнате, лихорадочно соображая (дурацкая привычка с детства думать в движении, откуда она у него?), наткнулся на ширму, брезгливо одёрнул руку.
«Ну давай, придумай что-нибудь, Поляков. Ты же у нас типа умный. Или опять трусишь?» — в голове раздался насмешливый голос Веры Ледовской, и его мозг, словно ждал этого приказа, заработал чётко, как компьютер, просчитывая все варианты в поисках самого оптимального.
Всплыла реплика Некрасова про алкоголь. Если бы Сашка его употреблял, то качество материала бы пострадало. Точно. Качество материала. Надо бить именно на это, Верховный явно озабочен этим качеством. Надо было сразу сказать, что он вчера пил, тогда бы наверняка прокатило, и его бы уже отпустили, чёрт! Сглупил. Ладно, ничего, а если не пил, то что? Наркотики? Сказать, что достал где-то холодок и закинулся вчера? Глупо. Мало того, что это подсудное дело, так ещё в последнее время, после того, как была вскрыта сеть, холодок пропал, и достать его не было никакой возможности. Нет, это не годится. Тогда что?
И внезапно он понял — что.
— В смысле не получилось? Прямо так ничего и не вышло? Ну вы, юноша, даёте! Первый раз в жизни такое чудо вижу.
Некрасов громко захохотал, так, что даже пластмассовые жалюзи, которыми были задёрнуты окна процедурной, заколыхались, издавая лёгкое шуршание.
Сашка смотрел на красное широкое лицо заведующего лабораторией, на большой рот, видел крупные белые зубы и розовые дёсны — когда Некрасов смеялся, его мясистая верхняя губа высоко и некрасиво поднималась, — и уже жалел, что зашёл в процедурную, а не попытался найти Верховного. Он побоялся заплутать в лабиринтах коридоров лаборатории и справедливо решил, что если пойдёт в ту процедурную, где его инструктировали, к медсестре Аллочке (господи, как же не вязалось игривое имя Аллочка с этой монументальной некрасивой бабой) и расскажет ей, почему он не смог выполнить такое простое действо, то это будет лучше всего. Аллочке, похоже, можно было рассказывать, что угодно, она всё воспринимала одинаково равнодушно, глядя на собеседника невыразительными глазами, в которых плескалась бесконечная скука. И кто же знал, что в процедурной в этот момент окажется Некрасов.
Аллочка тоже была здесь, лениво наводила порядок в шкафу, что-то переставляла, сортировала, а Александр Романович, стоя рядом с ней, по-хозяйски оглаживал широкой рукой крепкий зад медсестры. При виде Сашки Некрасов нимало не смутился и даже руку с Аллочкиного зада убрал не сразу, что же касается самой монументальной медсестры, то она обратила на вошедшего Сашку внимания не больше, чем на залетевшую муху.
И вот теперь Некрасов смеялся и раскатисто басил, утирая ладонью выступившие от смеха слёзы:
— Ну нет, дружок, я отказываюсь верить, что ты не смог выполнить эту… процедуру.
Сашка растерянно хлопал глазами, сжимая в руках пластиковый стаканчик.
— Нет, ну вы посмотрите на него. Аллочка, ты глянь. Может, ему девчонку какую позвать на помощь, а? А то, Альчик, давай, сама ему пособи, подержи…
Сашкино лицо в очередной раз вспыхнуло от пошлости заведующего лабораторией, а медсестра, захлопнув дверцы шкафа, невозмутимо проследовала к двери, по пути забрав из рук Сашки пустой стаканчик. На выходе она едва не столкнулась со Ставицким, тот как раз входил в процедурную, но ловко отступила в сторону в нужный момент — для своей комплекции у нее была просто потрясающая манёвренность.
— О, Сергей Анатольевич! — Некрасов при виде Верховного оживился ещё больше. — Представляете, наш юный друг так и не смог… не смог…
Он опять зашёлся в хохоте, даже картинно согнулся, держась рукой за живот.
Ставицкий перевёл недоумевающий взгляд с Некрасова на Сашку.
— Алекс?
Лицо Сергея Анатольевича было бледным и измученным, глаза уже не горели, а напротив потухли, стали растерянными и безжизненными. За сегодняшнее утро Сашка видел Верховного только в двух состояниях: безудержного воодушевления и полной апатии. Сейчас было как раз второе. Сергея Анатольевича словно перевели в спящий режим, и теперь он смотрел на него, на Некрасова, на шкаф, за мутноватым стеклом которого поблескивали колбы и пробирки, и, кажется, не совсем понимал, кто перед ним. Сашка не знал, стоит ли произносить перед Верховным заготовленную там, в будуаре, речь, но всё же решился.
— Сергей Анатольевич, я правильно понимаю, что нам необходим только качественный материал? Ведь так?
При слове «материал» в глазах Верховного, необычно больших и наивно-детских — толстые линзы придавали им странное выражение, Сашке иногда даже казалось, что перед ним ребёнок, — возникло какое-то узнавание. Сергея Анатольевича как будто медленно включали, переводили рычажки механизма, щёлкали тумблерами, и он просыпался, хлопал ресницами, и взгляд его становился всё более осмысленным.
— Разумеется, Алекс, — произнёс Верховный. Он говорил медленно, слова растягивались, удлинялись, плавно перетекая одно в другое. — Разумеется, нам нужен качественный материал.
— Просто, понимаете, пока я был в той комнате, я вспомнил одну вещь.
Сашка попытался поймать взгляд Верховного, задержать его, сфокусировать на себе. И ему это удалось. Сергей Анатольевич наконец уставился на него и замер.
— Возможно, это как-то может помешать, — продолжил Сашка. — Дело в том, что я вчера не мог уснуть, наверно, слишком переутомился, и в аптечке дома я нашёл снотворное. Думаю, что это очень сильный препарат, потому что я до сих пор чувствую некоторую сонливость. И я подумал… подумал, что это как-то может нехорошо сказаться на качестве моей… моего материала.
Последний невидимый тумблер беззвучно щёлкнул, и Ставицкий «включился» окончательно. Взгляд его просветлел, на лице появилось выражение собранности, и он повернулся к Некрасову.
— Это так?
С губ Некрасова уже сошла идиотская ухмылка. В отличие от Верховного он слушал Сашку внимательно — этот человек, развязный и хамоватый, всё же был профессионалом.
— Что за препарат? — спросил он Сашку.
— Пентабарбитал…
Именно это название Сашка вспомнил, сидя в «будуаре». Идея родилась неожиданно, вдруг, возникла из прошлого. Из совсем ещё недавнего прошлого.
— Это пентабарбитал, очень сильное снотворное, его надо рассчитывать аккуратно.
Катюша доставала из коробки, которую держал перед ней Сашка, лекарства и медикаменты и убирала их в шкаф. Блистеры таблеток, прозрачные стеклянные капсулы, пластмассовые баночки, которые громко гремели при встряхивании, упаковки со шприцами, длинные тюбики с плотно завинченными крышками. Катины руки, маленькие пальчики с розовыми, коротко постриженными ноготками мелькали перед Сашкиными глазами. Она всё делала быстро, споро и говорила-говорила, тоже быстро, как бусинки пересыпала, перескакивая с одного на другого: с очередной выходки Кира на жалобы кого-то из пациентов, с романа Анны Константиновны и Савельева на уколы, которые надо бы поставить Иосифу Давыдовичу, с больничных сплетен и рассказов на названия лекарств, которые сейчас юрко перекочевывали из коробки в шкаф.
— …пентабарбитал плохо выводится из организма, и существует возможность привыкания. Поэтому его давать надо только в самом крайнем случае. Видишь, как его у нас мало?
Сашка послушно кивал, и все сказанные Катей слова надёжно и прочно оседали в его памяти…
— Пентабарбитал? — Некрасов поморщился. — Это сильный барбитурат. Я не проводил специальных исследований, но рисковать в этом случае не стоит, мало ли как может сказаться. Хорошо бы выждать хотя бы двадцать четыре часа.
Сашка выдавил виноватую улыбку и покосился на Верховного. Тот снял очки, протёр, снова надел.
— Ну что же, Алекс, — Сергей Анатольевич укоризненно прицокнул языком. — Нехорошо, совсем нехорошо. Но что делать, раз так. Тогда завтра утром вам придётся вернуться сюда ещё раз, и уж постарайтесь больше не злоупотреблять лекарствами.
— Конечно, Сергей Анатольевич, — Сашка с готовностью кивнул. — Я обязательно приду завтра, а сейчас… сейчас я могу идти?
Он постарался не выдать себя голосом, хотя больше всего на свете ему хотелось убраться отсюда, от развязного Некрасова с его пошлыми намёками, от безумного Верховного. Ему надо домой, успеть до обеда, забрать чёртов пропуск, пока Анжелика его не обнаружила и… Сашка даже не хотел думать, что будет, если этот фальшивый документ попадётся на глаза госпоже Бельской.
— Подождите, Алекс, не торопитесь, — Ставицкий однако не спешил его отпускать. — Александр Романович, а что Мельников? Он ещё не подошёл? Вы связывались с ним?
— С Мельниковым? Связывался, конечно, — при упоминании Мельникова Некрасов обрадовался, довольно ухмыльнулся и с готовностью начал говорить. — Там такая забавная история. Представляете, никто не видел господина министра здравоохранения со вчерашнего вечера. Я вам больше скажу, со слов секретарши — его даже жена разыскивает. Дома не ночевал, на работу не пришел. Загулял, не иначе.
— Загулял? — удивился Ставицкий. — Как это — загулял?
— Ну, как… обыкновенно. Олег Станиславович всё-таки мужчина, а мы, мужчины, иногда можем себе позволить маленькие слабости.
— Не говорите ерунды, Александр Романович, — оборвал его Ставицкий. — Не ночевал дома? Это совсем не похоже на Олега Станиславовича. Совсем. Где тут телефон? А, в кабинете. Точно. Пройдёмте-ка в ваш кабинет.
Верховный сделал знак рукой Сашке и Некрасову следовать за ним, и Сашка опять, как послушный телёнок на веревочке, потащился за Ставицким, проклиная про себя тот день, когда вдруг выяснилось, что он — единственный носитель редкого генома Бельских…
— Мельников? Как арестован? Что за чушь вы городите?
Сашка, который остался стоять у двери кабинета заведующего лабораторией, держась на почтительном расстоянии от Верховного и от Некрасова (этот, напротив, никакой субординации не соблюдал, сел, развалившись, в одно из кресел, и с его лица не сходила радостная, почти счастливая улыбка), не сразу уловил смысл сказанного. Он сосредоточенно переваривал полученную информацию. Пропавший Мельников волновал его, потому что после вчерашних приключений Сашка твёрдо знал, что Мельников связан с подпольщиками, и это таинственное исчезновение министра здравоохранения выглядело очень подозрительно.
— Как ваша фамилия? Лейтенант Жданов? Значит так, лейтенант. Мельникова немедленно отпустить! Немедленно, я сказал! А Караева — срочно ко мне. Пусть идёт в приемную и ждёт! Впрочем, не надо. Я сам!
Ставицкий грохнул трубкой о телефон, достал из кармана планшет и стал вбивать сообщение, нервно, с силой вдавливая пальцы в экран, грозясь раздавить его. Таким Сашка ещё Верховного не видел. Впрочем, не он один. Некрасов тоже не сводил с Сергея Анатольевича удивлённого и несколько встревоженного взгляда. И Сашка понял наконец, отчего. Мельников. Кто-то там, на другом конце провода, только что сообщил Верховному о том, что его любимый министр арестован, и судя по прозвучавшей фамилии Караева полковник в этом явно замешан.
Верховный отложил планшет. Он тяжело дышал, обычно бледные щёки его порозовели, а губы едва заметно шевелились, словно он что-то беззвучно говорил невидимому собеседнику. Невидимому, потому что ни на Некрасова, ни на Сашку Ставицкий в этот момент не смотрел — его взгляд был устремлён прямо перед собой или в никуда, как ещё говорят в таких случаях.
— Стало быть, сдача материала откладывается, Сергей Анатольевич? — осторожно поинтересовался Некрасов. — Перенесём процедуру на завтра?
— Откладывается? — Ставицкий нехотя отвёл глаза от пустоты перед собой и как-то странно посмотрел на Некрасова. — Почему откладывается? Ничего откладывать не будем, Александр Романович. Мельников и господин Бельский сдадут материал завтра, а я… Давайте сюда пробирку или что там у вас.
— Конечно, Сергей Анатольевич, конечно. Сейчас я вас сам провожу, организую всё в лучшем виде…
Некрасов засуетился, подскочил, выбежал из кабинета, стал звать Аллочку.
— Сергей Анатольевич, я могу идти? — снова решился напомнить о себе Сашка. — Меня ждут на работе, и если я тут не нужен…
— Обождите, Алекс. — Ставицкий поднялся, деловито одёрнул пиджак. — Останьтесь пока тут. Я ещё с вами не закончил. Ну что? — последний вопрос предназначался Некрасову, который уже вернулся с чистой пробиркой. — Всё готово? Не стоит тянуть с началом нашей программы. Ну, куда пройти? Где ваш так называемый… будуар? Я готов.
Уйти Сашка так и не решился. Сидел в кабинете, кожей чувствуя, как утекают минуты, и приближается время обеда. Вернулся Некрасов, развалился в кресле и в своей развязной манере принялся рассказывать какие-то пошлые анекдоты, их обрывки, долетающие до Сашкиных ушей, заставляли его мучительно краснеть, и, кажется, Некрасова это забавляло.
Минуты ползли ужасающе медленно, Сашка нервничал, поглядывал на часы. Да что там можно делать столько времени в том будуаре? Воображение тут же отвечало что, и он заливался краской сильнее, чем от скабрезностей заведующего лабораторией.
Фоном бились другие мысли: ищейка Караев, идущий по следу, старики, которых они с Верой так опрометчиво вывели накануне, побег Ники, фальшивый пропуск, который то ли всё ещё лежал в прихожей, то ли уже оказался в руках Анжелики. Тонкой струйкой за воротник забрался страх, а вдруг Верховный уже в курсе всего и просто играет с ним, как кошка с мышкой. Память опять услужливо подсовывала ему картинку со следственным изолятором, голый стол, привинченная к краю железная лампа, похожая на уродливую, неестественно согнутую цаплю.
Наконец Ставицкий вернулся. Его настроение явно улучшилось, наверно, ему удалось достичь того самого «определённого расслабления», про которое, похохатывая, говорил Некрасов.
— Пойдёмте, Алекс, — Верховный передал свой материал вовремя появившейся Аллочке, перекинулся вполголоса несколькими фразами с заведующим лабораторией и только после этого повернулся к Сашке, измученному от ожидания. — Пойдёмте…
И опять Сашка покорно потащился следом за Ставицким. Опять слушал восторженные речи про чистоту рода и ответственность, натянув на лицо выражение крайней заинтересованности. Опять старался не удивляться, глядя на пританцовывающие движения Верховного. И думал, мучительно думал о том, что же Ставицкому от него надо.
— …в ваших жилах течёт необычная кровь, она обязывает. На вас лежит огромная ответственность, данная вам вашим великим предком. И вы несомненно чувствуете это. Ведь чувствуете, чувствуете? — ещё немного и голос Верховного сорвался бы на визг, заглушая скрипенье тросов старого лифта, в котором они поднимались наверх.
Сашка осторожно кивнул.
Почему-то вспылили мутные и расплывчатые воспоминания из раннего детства — полусумасшедшая старуха, живущая от них через два отсека. Конечно, старухой она не была, но маленькому Саше, да и другим детям на этаже, эта женщина, высокая, с вечно распущенными седыми космами, бормочущая что-то себе под нос, казалась страшной ведьмой. У неё тоже был такой же мутноватый взгляд, как у Верховного сейчас, и в такие минуты она ни на что не реагировала, просто ходила по коридорам, заглядывая в окна квартир — среди детей существовало поверье, что тот, на кого она посмотрит через стекло, умрёт в течение недели. Но временами безумие оставляло её, как будто маска спадала с лица, она болтала о пустяках с соседками, толкалась вместе с другими в очередях в столовой и разве что иногда едва заметно удивлялась, замечая, как какой-нибудь малыш при её виде в испуге прячется за мамину спину.
Сейчас Сашка так же терпеливо ждал, когда волна безумия, охватившая Ставицкого, схлынет, но Верховный всё ещё барахтался в своём приступе сумасшествия, и Сашка мог бы поклясться — именно в эти минуты Верховный был по-настоящему счастлив.
Лифт остановился, и его двери медленно разъехались. Лифтёр склонил голову в почтительном поклоне, пряча улыбку и сочувственный взгляд, которым он успел одарить Сашку. Но Верховный ничего не замечал.
— Пойдёмте! Пойдёмте со мной, Алекс, — он, как ребёнок, восторженно потянул Сашку за рукав, увлекая за собой. — Я кое-что вам покажу. Только вам!
В маленьком, на полголовы ниже Сашки Ставицком, было столько прыти, азарта, страсти, что не только Сашка, но и приставленные к Верховному охранники, едва поспевали за ним, почти бегущим по коридору Поднебесного уровня, в сторону своего кабинета.
Перед входом в приёмную Ставицкий немного сбавил темп, отпустил Сашкину руку и вошёл внутрь уже спокойным уверенным шагом. Секретарша послушно вытянулась по струнке, привстав со стула. Подскочил по стойке смирно и ещё один мужчина, находившийся в приёмной — полковник Караев, и не просто подскочил, а сделал шаг навстречу, причём так, словно он пытался отсечь Сашку от Верховного. Но ему это не удалось, потому что Сергей Анатольевич сделал нетерпеливый жест рукой, практически отгоняя от Сашки Караева:
— Ждите тут, я вызову! Мариночка, — бросил Верховный уже секретарше. — Я занят с господином Бельским, ко мне никого не пускать.
«Господи, что ему от меня ещё надо?» — тоскливо думал Сашка, просачиваясь в кабинет вслед за Ставицким и снова мельком посмотрев на часы, что висели в приёмной над стойкой секретарши. Почти половина двенадцатого, скоро обед, вернётся Анжелика…
— Вы знаете, Алекс, кто это? — Ставицкий остановился перед портретом в тяжёлой раме, отливающей тусклой медью.
Сашка, который попал в кабинет Верховного впервые, застыл, слегка ошарашенный великолепием обстановки. Массивный стол в центре притягивал взгляд, большую часть поверхности занимал прибор из какого-то зеленоватого камня в золотистых прожилках — то ли малахит, то ли нефрит, Сашка не очень разбирался в минералах. А прямо напротив стола висел портрет, с которого спокойно и величаво смотрел темноволосый мужчина с волевым красивым лицом, в котором сквозило что-то… не злое, нет, скорее хищное.
— Алексей Андреев, — Сашка знал. Это лицо он уже видел на страницах учебника по новейшей истории, правда, там Алексей Андреев не выглядел так величественно. Наверно, составители учебника специально отобрали наименее удачную фотографию.
— Вы правы, мой мальчик, правы, — голос Ставицкого дрожал от благоговения, и Сашке показалось, что сейчас Верховный бухнется на колени перед своим прадедом и начнёт неистово биться лбом об пол, как это делали в старых фильмах религиозные фанатики перед иконами. А потом ещё и его, Сашку, заставит проделать те же манипуляции. — Это Алексей Андреев. Тот, кому люди обязаны всем!
Ставицкий благоговейно замер, пожирая портрет глазами. Его губы снова зашевелились. И Сашке стало страшно.
Больше всего на свете Олегу сейчас хотелось очутиться дома. Скинуть с себя одежду, которая, казалось, насквозь пропиталась тюремными запахами, встать под горячий душ, намылиться моющим средством и долго-долго тереть кожу жёсткой мочалкой. А потом нырнуть в кровать, на простыни, пахнущие чистотой и свежестью, и провалиться в спасительный сон. Это желание было настолько острым, болезненным, что он даже притормозил и стал малодушно размышлять, а не послать ли всё к чёрту, заговоры, подполье, явки-пароли…
Порыв, впрочем, быстро прошёл. Как бы ни хотелось ему оказаться сейчас под душем, как бы ни требовал отдыха его измученный организм (этой ночью Мельников ни на минуту не сомкнул глаз и даже не столько из-за неопределённости своего положения, сколько из-за страшных звуков, которые раздавались за стеной, и от которых он никак не мог отгородиться), сначала надо было сделать дело, предупредить. Потому что в их положении промедление смерти подобно.
Пока Олег поднимался с военного яруса на третий Поднебесный уровень (их было всего шесть и каждый включал в себя по три этажа), шёл длинными коридорами от лестницы к центру, где находилась приёмная административного управления, ему практически никто не встретился. Этажи словно вымерли. Можно было, конечно, списать всё на рабочее время — часы на руке показывали без пяти минут одиннадцать, — но дело было не только в этом. При Савельеве было больше свободы что ли, а сейчас люди словно попрятались по своим норам, чего-то осторожно выжидая и стараясь лишний раз не высовываться. Олег и за собой всё чаще замечал такое желание: после работы ноги сами несли его домой, а, оказавшись дома, хотелось запереться на все замки, забаррикадироваться, спрятаться в уютный кокон домашнего мирка. Там, за пределами квартиры даже воздух казался тягучим и вязким, как голос Ставицкого, и он опутывал, затягивал, сковывал разум. Здесь, на верхних этажах, это ощущалось почему-то особенно остро.
Олег зло стиснул зубы, ещё раз усилием воли вытянул из памяти то, что с ним приключилось, задумался, перебирая в уме и странные обстоятельства своего ареста, и не менее странную информацию, которой его огорошил Караев во время допроса.
Взяли его накануне вечером — Олег уже направлялся домой, как к нему в коридоре подошли двое военных и безапелляционным тоном предложили следовать за ними. Первое, о чём он тогда подумал: вскрылась история с побегом Ники. По большому счёту больше ему предъявить было нечего. Олег приготовился всё отрицать, попытался сразу же надавить на военных (насколько вообще можно было надавить на эту братию), потребовав позвонить Верховному. Инстинктивно Мельников чувствовал, что Верховный ему симпатизирует, и причина тому — девичья фамилия матери Олега. Но в этой своей попытке он, конечно, не преуспел.
Его втолкнули в камеру, равнодушно, но всё же вежливо, как никак целого министра повязали. Лязгнули железные засовы за спиной, с грохотом опустилась шторка на зарешеченном дверном окошке, в лицо пахнуло запахом мочи и мышиного помёта. Мельников догадывался, кто стоит за всем этим. Караев. Личная ищейка Ставицкого. Хотя в то, что приказ об его аресте выдал сам Ставицкий, Олег не верил — здесь ему чудилось самоуправство начальника службы безопасности, и он не ошибся.
Вечером в камеру так никто и не пришёл, а ночь ему оставили на раздумье: устроили спектакль за стеной. Олегу хотелось верить, что это спектакль, и он даже почти убедил себя в том, что звуки допроса, стоны, крики, глухие удары, поскуливания — ненастоящие, но увы. Когда утром его наконец повели к Караеву, то через приоткрытую дверь соседней камеры Олег увидел распластанное на полу тело — лежащий человек был либо мёртв, либо без сознания. А у входа, опершись о косяк, стоял высокий, крепкий мужчина в белой рубашке, с закатанными по локоть рукавами. Олег ещё обратил внимание на его лицо: открытое, приветливое даже… до этого Олег как-то иначе представлял себе палачей, а в том, что именно такую роль исполнял здесь этот человек, сомнений не возникало.
А потом был сам допрос. Вызывающий недоумение, абсолютно не вписывающийся ни в какую логику.
Сначала всплыл невесть откуда взявшийся Кирилл Шорохов, мальчишка, которого он видел в тот день, когда убили генерала Ледовского. Это именно он заметил стакан, в котором предположительно и был яд. Про Шорохова Олег знал только, что он — бывший дружок Ники Савельевой, об этом ему нехотя рассказал Павел. А теперь вдруг выяснилось, что парня вывели на АЭС, тайно, под чужой фамилией, причём проделал это Ковальков. Что ж, теперь хотя бы становилось понятно, почему Егор Саныч так резко переменил своё решение и согласился отправиться на станцию. Но вот зачем ему понадобилось прятать этого мальчишку, и в чём тот был замешан, отчего Караев так носом землю роет, Олег не имел ни малейшего представления.
Но дальше Караев удивил его ещё больше.
Странное, если не сказать больше, предположение, что Анжелика Бельская — его любовница, заставило Олега растеряться. Вся тактика защиты, которую он худо-бедно выработал за ночь под аккомпанемент стонов за стенкой, развалилась с треском, и Олег, слушая речи Караева, только недоумённо хлопал глазами. Он почти ничего не понимал. Анжелика, какая-то потерянная серёжка, являющаяся по мнению полковника неоспоримой уликой, и всё это как-то причудливо вплеталось в побег Ники Савельевой, выглядело связно и логично и при этом было абсолютной неправдой, потому что кому как не Мельникову знать всё об этом побеге.
Но на этом странности не закончились. Караев резко прервал допрос, ему кто-то позвонил. Олега отвели в камеру, а спустя час, а то и меньше неожиданно отпустили.
Мельников свернул за угол, быстрым шагом пересёк маленький и уютный пятачок с мягкими диванами для отдыха и зелёными, радующими глаз газонами и приблизился к стеклянной раздвижной двери, перегораживающий вход в рабочую зону. Приложил пропуск к считывающему устройству, услышал привычный тихий писк. Двери бесшумно разъехались, Олег прошёл внутрь и через пять минут уже стоял перед входом в приёмную административного сектора.
Конечно, меньше всего ему сейчас хотелось сюда входить, сталкиваться с Марковой, разговаривать с ней, но там была Алина Темникова, через которую следовало предупредить Долинина. Олег нутром чувствовал, что Караев подошёл слишком близко, и вся та обрывочная и местами ложная информация (Ладыгина, которая уже в руках Караева и которая пока ещё молчит, но это пока, Егор Саныч, утащивший на АЭС мальчишку под чужой фамилией, потерянная серёжка Анжелики, глупость, конечно, но всё же) вот-вот готова уже замкнуться на единственном месте — больнице на сто восьмом. А значит, надо выводить оттуда детей, Нику и Стёпу.
Он и сам не заметил, как прошептал имя сына вслух, и несмотря на охватившую его тревогу на душе стало тепло.
Стёпка прибежал домой вчера в обед. Ворвался в квартиру, отперев дверь своим ключом, с разбега чмокнул растерявшуюся мать в щёку и выпалил:
— Папа! Мне нужна твоя помощь!
Олегу казалось, что сын уже сто лет не называл его папой, и это позабытое и вдруг вернувшееся «папа» смутило их обоих. Олег не знал, что сказать, как реагировать, но Соня, сглаживая возникшее и ненужное напряжение, уже захлопотала вокруг Стёпки, потащила его в столовую, уговаривая пообедать вместе с ними.
— Да я поем, поем с вами, мама. Я ж специально на обед пришёл, — пытался успокоить мать Стёпка, но она как будто не слышала его. Усадила рядом с собой, прижималась, ерошила рукой его мягкие тёмные волосы и всё вглядывалась в лицо сына, словно не могла наглядеться.
Олег достал из серванта третий столовый прибор, поставил на стол, молча принялся раскладывать еду по тарелкам. Соня заказала, как всегда, на троих. Такая была привычка у его Сони, хотя им нечасто удавалось собираться втроём за обедом, в основном из-за его работы, конечно. Его жена и теперь, после Стёпкиного ухода из дома, не изменила себе. У Олега каждый раз сжималось сердце, когда он слышал, как она спокойным голосом делает заказ по телефону. Со стороны могло показаться, что всё нормально, что всё как всегда, но Олег-то знал, что это не так, и в ровном Сонином голосе ему слышались неуловимые всполохи тревоги, которые, сливаясь с его собственными переживаниями, превращались в грозный набат.
— Папа, — Стёпка торопливо закидывал в себя еду. — Ты можешь узнать про одну девушку? Её зовут Айгуль Сафина, она медсестрой работает. Понимаешь, её забрали, увели непонятно куда. Что-то про эпидемию, инфекцию говорили, я толком не понял. Ты же можешь узнать? Можешь?
Стёпка вскинул голову, и их глаза встретились. Олег чувствовал, что сыну немного не по себе, да он и сам испытывал неловкость и всё старался отогнать от себя неудобный вопрос: всё действительно теперь в их семье как раньше, или он просто нужен в данный момент сыну, и потому…
Он нашёл в себе силы утвердительно кивнуть, и по Стёпкиному лицу пробежала волна облегчения. Сын продолжал говорить дальше, объясняя, дополняя, но Олег и так уже знал, о чём идёт речь. Девочка (уж не та ли эта смуглая красавица, с которой он застал Стёпу, когда приходил проведать его пару дней назад?), скорее всего, попала в людоедскую программу «Оздоровление нации». Топорность и наглость, с какой действовали люди, забравшие девочку, явственно указывали на Некрасова и на Маркову, которая эту программу непосредственно курировала. Их почерк. Фирменный.
…Соне нужно было срочно убегать на работу в тот день, и Олег сам проводил Стёпку до ближайшего КПП. Он шёл рядом с сыном и думал, что, даже если Стёпа пришёл к нему ради этой девушки, то всё равно… главное — пришёл, назвал папой, а всё остальное, да как-нибудь они вырулят, теперь уже вырулят…, но перед самым КПП Стёпка остановился, посмотрел прямо ему в глаза (хотя Олег видел, как нелегко ему это далось) и сказал твёрдо, отчётливо выговаривая каждое слово:
— Папа, ты прости меня. Я был такой дурак, что не верил тебе. Ты… ты самый лучший отец в мире. Я люблю тебя, папа…
От этих воспоминаний защипало в носу, Олег с силой потёр переносицу, не давая эмоциям вырваться наружу. Сейчас не время. О сыне, о своей семье он подумает позже, а теперь надо сосредоточиться на посещении приёмной Марковой, и как раз Стёпина просьба об этой девушке, Айгуль Сафиной, и будет удобным предлогом для этого визита, если вдруг Маркова окажется на месте. Он набрал в грудь побольше воздуха и решительно толкнул дверь.
Как выяснилось, предлог Олег заготовил не зря.
Маркова была на месте. Она стояла перед столом Алины Темниковой и что-то выговаривала бесцветным, лишённым окраски голосом, словно зачитывала главу скучной методички.
— Здравствуйте, Ирина Андреевна, — вежливо поздоровался Олег.
— Олег Станиславович? — Маркова повернулась и уставилась на Мельникова. — Добрый день.
— Ирина Андреевна, у меня к вам небольшое дело, — Олег перехватил быстрый взгляд Алины. — Вы не откажетесь уделить мне несколько минут?
Маркова кивнула.
— Конечно, Олег Станиславович. У меня, правда, срочная работа, но несколько минут уделю. Проходите.
Она указала в сторону приоткрытой двери своего кабинета и снова вернулась к прерванному разговору.
— Вы всё поняли, милочка? Эти отчёты надо передать лично в руки Нечаеву, а потом загляните в юридический сектор, там должны были подготовить для меня документы. И постарайтесь до обеда успеть вернуться.
Мельников прошёл в кабинет, едва скрыв досаду. Всё складывалось не в его пользу: Темниковой до обеда скорее всего не будет, а, значит, придётся самому спускаться к Долинину в притон или выводить куда-то Нику. Оба варианты были плохи. С Долининым существовала договорённость держать связь только через Алину, а менять место нахождения Ники… это, конечно, можно и нужно было бы сделать, но существовал риск приставленной к нему слежки — уж слишком легко и внезапно его отпустили.
— Я слушаю вас, Олег Станиславович, — Маркова, вошедшая вслед за ним, плотно прикрыла дверь. — Присаживайтесь, пожалуйста.
Присесть Олег не успел. Из кресла, задвинутого в угол, к одному из книжных шкафов, раздалось детское хныканье. Мельников машинально обернулся. В этом большом, обстоятельно и со вкусом обставленном кабинете, где всё ещё безраздельно властвовала тень Литвинова (да, единственным хозяином здесь по-прежнему оставался Борис Андреевич, Богданов и сменившая его Маркова — не более, чем временщики), мебель была красивой и массивной, под стать самому Борису Андреевичу, и потому Олег не сразу заметил мальчика, чьё маленькое и худенькое тельце почти утонуло в глубоком кожаном кресле.
Мальчик был сыном Марковой, Олег уже видел его несколько раз, но мельком и всё время в приёмной, поэтому сейчас, обнаружив ребёнка в кабинете, он слегка удивился.
— Шурочка, погоди, я скоро, — Маркова обернулась к ребёнку. — Подожди, маленький.
— Жи-иво-от, бо-оли-ит… Бо-оли-ит!
Тонкое хныканье перешло на крик, и за этими истеричными воплями явственно проступали детские капризы. Олег вспомнил, как Стёпка лет в пять решил вдруг начать испытывать родительское терпение, прощупывая границы. Мельников, повидавший к тому времени всяких детей и славившийся у себя в больнице тем, что может справиться с любой детской истерикой, перед собственным сыном тогда спасовал, поддался. Ему хотелось непременно выполнять все Стёпкины желания, и он готов был это сделать (надо луну с неба, достал бы и луну), но положение спасла Соня. Мягкая и даже кажущаяся посторонним людям безвольной и слабохарактерной, она решительно и довольно жёстко пресекла все попытки сына сесть им на шею и даже, помнится, прочитала лекцию на педагогическую тему ему, Олегу.
Сейчас в этом мальчике Мельников увидел пятилетнего Стёпку (хотя сыну Марковой было намного больше — лет восемь, как минимум). Стёпка так же картинно кривлялся в его кабинете, сползал с кресла и громко ныл на одной ноте, выдавливая из себя слёзы.
— Шурочка, милый, ну перестань, пожалуйста.
Маркова, которую Мельников привык видеть холодной и надменной, на его глазах превратилась в трясущуюся над своим чадом мать. Она присела перед сыном на колени, а тот, мгновенно уловив произошедшую в матери перемену, завыл ещё громче, забился в истерике, стукаясь головой о мягкую обивку кресла.
— Шурочка, Шурочка…
— Ирина Андреевна, позвольте! — Олег шагнул в сторону истерящего ребёнка. — Если вы не против, я мог бы осмотреть вашего сына.
Его спокойный голос подействовал на неё. Она вскочила с колен, дрожащими руками отряхнула юбку.
— Понимаете, Олег Станиславович, Шура с утра жалуется на живот. Он даже от завтрака отказался, но он у меня вообще плохо кушает.
От слова «кушает» Олега слегка передёрнуло.
Когда он ещё студентом проходил практику в педиатрическом отделении, одна из нянечек, дородная и высокая, с громовым гренадерским голосом и нежным именем Виолетта (они с Аней Бергман едва сдерживали смех, когда с ней сталкивались), любила выговаривать басом какой-нибудь мамочке.
— Кушают, мамаша, дети трёхлетние. А ваш лоб здоровый — ест. Запомните это раз и навсегда.
Здоровый лоб, которому от силы только-только исполнилось лет шесть, замирал под громовые раскаты нянечки Виолетты, и его мамочка замирала вместе с ним.
— Хорошо, я вас понял. Давайте я посмотрю ребёнка, — Олег придвинул стоящий рядом стул и опустился на него.
Шура при его приближении завопил ещё громче, Маркова опять метнулась к сыну. Олегу стало понятно, что в присутствии матери справиться с детской истерикой ему вряд ли удастся.
— Ирина Андреевна, — попросил он, вложив в голос максимум доброжелательности. — Вы не могли бы оставить нас наедине? Иногда так бывает, что ребёнку легче успокоится, когда мамы рядом нет.
— Хорошо, — она посмотрела на него как-то неуверенно, но спорить и настаивать на своём не стала. — Только, если…
— Если что, я вас сразу позову.
Мальчик успокоился, едва за его матерью захлопнулась дверь. Как будто кто-то нажал на кнопку «стоп», и ребёнок тут же затих, притянул к себе коленки, обхватил их руками. На Олега он не глядел, но тем не менее было стойкое ощущение, что мальчик исподлобья наблюдает за ним.
— Ну, Шура, — начал Мельников. — Тебя ведь Шурой звать?
Едва заметный кивок головы, снова быстрый взгляд юрких глаз.
— Очень приятно. А меня Олег Станиславович, и я — врач.
— Укол мне будете делать? — неожиданно спросил Шура.
— Почему укол? — удивился Мельников. — Уколы делают только в самых крайних случаях, а у тебя, я уверен, всё хорошо и без уколов. Посмотри-ка на меня, пожалуйста.
Шура поднял лицо, но смотреть на Мельникова избегал, скосил глаза в сторону. Сейчас на его остром маленьком личике застыл неподдельный испуг. Олег заметил салфетки, лежащие на столе, взял одну, протянул его мальчику.
— Возьми, высморкайся, пожалуйста.
Шура послушно взял салфетку и с шумом, старательно высморкался, потом вытер лицо и вернул её Мельникову. Эти простые манипуляции окончательно его успокоили. Олег только сейчас заметил, что мальчик старше, чем ему всегда казалось, просто маленький очень и худой.
— А теперь рассказывай, где у тебя болит.
— У меня шишка, — неожиданно сказал Шура и показал рукой на затылок. — Вот здесь. Очень больно.
Олег осторожно коснулся головы Шуры, нащупал небольшую подкожную гематому. Он старался всё делать аккуратно, но мальчик тем не менее сморщился, когда Олега слегка нажал пальцами место ушиба.
— Да, действительно шишка. И где же это тебя так угораздило? Упал?
— Он меня толкнул, — губы Шуры скривились, и его лицо болезненно сжалось.
— Кто толкнул? Мальчик какой-то в школе?
— Не мальчик. А он! Он толкнул!
И опять в Шурином голосе послышались истерические нотки. Олег испугался, что, если сейчас Шура опять заплачет, то успокоить его уже не получится.
— Шура, — как можно мягче сказал Олег и попытался перевести разговор на другое. — Шишку твою мы вылечим безо всяких уколов. Сейчас я попрошу твою маму намочить салфетку холодной водой, сделаем тебе компресс и…
Но мальчик его не слушал. На узком треугольном личике появилось упрямое выражение, тонкие, бесцветные, как у Марковой губы странно зашевелились, как будто Шура что-то говорил про себя. Нет, вдруг подумал Олег, этот ребёнок не был похож на его Стёпку — маленький Стёпка даже в самой безобразной истерике, которую когда-либо закатывал в своей жизни, оставался нормальным, а этот мальчик нормальным не был. Что-то больное и тёмное отражалось в тусклых, непонятного цвета глазах, которые сейчас, не мигая, смотрели на Олега, и Олегу стало не по себе.
— …он к маме пришёл, стал говорить…
Детский голос звучал монотонно и безжизненно, как у заводной куклы. А ведь буквально минуту назад Шура говорил и выглядел, как обычный ребёнок, испуганно спрашивал, не будет ли Олег делать ему укол, жаловался на шишку, доверчиво поворачивая голову. Некрасивый, немного отталкивающий от себя мальчик, но не более — Олег повидал в своей жизни всяких детей и давно уже научился справляться с брезгливостью. Но тут было другое, не брезгливость. Он пытался найти в уме определение, искал и не находил.
— …мама ему бумажку показала, сказала, что это пропуск фальшивый, а он ругаться стал, что мама чего-то подписала, а мама не знала…
Олег понял, что мальчика как бы переклинило, и теперь он, пока всё не расскажет, не успокоится. Ну что ж… Олег слегка откинулся на спинку стула и терпеливо замер, ожидая, когда Шура закончит свой монолог — а это был действительно монолог, потому что ответных реплик Шуре не требовалось. На периферии сознания мелькнула мысль, что надо бы потом осторожно посоветовать Марковой показать сына психиатру, хотя — и это Олег тоже понимал, — она вряд ли его послушает.
А Шура меж тем продолжал говорить, и неожиданно сквозь путаницу полубреда и детских обид до Мельникова стал постепенно доходить смысл.
— …а записку сделал сын тёти Анжелики, я её не люблю, хотя она пахнет хорошо, но она злая, она до меня дотронуться не может, как Алина, а вы вот можете, но это потому что вы доктор. А он сказал, что теперь тётю Анжелику он прижмёт, потому что она серёжку потеряла, а серёжка красивая, и это моя серёжка, а он отобрал, а мама сказала: «Тимурчик, она опутала Серёжу», это про тетю Анжелику. Тетя Анжелика опутала, а её бабка убила какого-то Ивара. Тимурчик толстую папку маме принёс, толстую-претолстую, вон она лежит, — руки мальчика замелькали, как крылья ветряной мельницы, Олег чуть подался вперёд, но мальчик уже затих, руки упали безвольными плетьми, Олег только успел краем глаза посмотреть в сторону, куда показывал Шура. Там на краю стола действительно лежала какая-то толстая папка, похожая на архивное досье.
— … а он потом меня за руку, вот здесь, и я головой, а серёжку я в его кителе нашёл, значит, она моя…
Шура продолжал бормотать, но уже всё глуше и глуше, и из нагромождения слов перед Олегом выступила вся картина. Каким-то образом в руки Марковой попал фальшивый пропуск, который сын Анжелики сделал для Ники. Наконец прояснилось, кто такой этот «он» (Тимурчик, китель…, в какой-то момент всё сложилось в голове окончательно), и так же стало ясно, что теперь «он» знает, что Ника где-то между девяносто пятым и сто пятнадцатым этажами, а это значит…
Олег поднялся.
Значить это могло только одно — Караев или уже нашёл Нику или именно сейчас спускается вниз, чтобы её схватить.
Всю стену спальни целиком занимало зеркало. Несколько плотно подогнанных вплотную друг к другу панелей отражали комнату, просторную, практически пустую — в спальне не было ничего, кроме невероятных размеров кровати и небольшого стильного прикроватного столика, на белую глянцевую поверхность которого отбрасывала тень квадратная ваза с воткнутой в неё неживой серебряной веточкой. Эта вторая иллюзорная комната в зеркале притягивала к себе взгляд Анжелики, и она то и дело оборачивалась к нему, выхватывая возникающие в нём образы: смятую постель с нежно-голубым мягким на ощупь бельём, небрежно свесившийся к полу краешек одеяла и два обнаженных тела — утомлённые и разгоряченные мужчина и женщина в центре композиции. Красиво…
Анжелика лениво по-кошачьи потянулась, и зазеркальный двойник в точности воспроизвёл её неторопливое грациозное движение. Это повторялось изо дня в день, и всё равно — всякий раз, когда красивая женщина по ту сторону хрустального мира, вскидывала вслед за ней тонкую руку, поправляя густые светлые волосы, или мягко проводила ладонью по бёдрам, Анжелику охватывало что-то, похожее на восторг и восхищение. Да, определённо эта идея с зеркалом в спальне того стоила, пусть она и не была реализована до конца, поскольку изначально к зеркальной стене прилагался ещё и зеркальный потолок. Анжелика видела такое в каком-то старом фильме и уже представляла, насколько это будет возбуждающе и интригующе: поднимать глаза вверх и наблюдать за тем, что происходит в постели, и эта картинка, отражаясь в зеркальной стене, будет множиться и распадаться на тысячи прекрасных сцен, уносящихся в параллельную реальность.
От зеркального потолка её отговорила подруга, Наталья Рябинина. Когда Анжелика поделилась с ней своей задумкой, та презрительно наморщила нос:
— Фу, какая безвкусица. Ты серьёзно? Это же пошло.
Впрочем, Наталья и зеркальную стену не сильно одобрила. Тоже всё кривилась. Пошлость. Бульварный вкус. Моветон. Анжелика с Натальей не спорила, каждый равняется на себя, и зеркала в спальне Натальи действительно выглядели бы в высшей степени непристойно: созерцать потные потуги её жирного, вечно пьяного мужа — то ещё удовольствие. Да и сама Наталья, несмотря на природную привлекательность и ухоженность, всё же Анжелике уступала.
Она снова скосила глаза на зеркало, приветливо улыбнулась своему двойнику. Милая молодая женщина с мягкой персиковой кожей и тонкой девичьей фигуркой сверкнула в ответ белоснежной улыбкой. Разве им — и самой Анжелике, реальной, из плоти и крови, и той эфемерной, что сейчас, лёжа на животе, мечтательно накручивала на тонкий палец пепельный локон, — разве им обеим можно дать их возраст? Максимум — лет тридцать пять, да и то, с натяжкой. И если бы не это недоразумение, выкопанный где-то на нижних ярусах Башни Верховным великовозрастный сын, можно было бы смело скидывать ещё лет десять, никто бы не заподозрил подвоха.
Внезапно пришедшая в голову мысль о сыне прогнала радужное настроение: Анжелика перевернулась на спину и немного раздражённо закусила нижнюю губу. Её двойник сделал то же самое.
Эта досадная неприятность сильно омрачала привычное существование Анжелики: теперь на периферии её жизни постоянно маячил этот невесть откуда-то взявшийся семнадцатилетний мальчишка. Мелькал в квартире, таскался за ней по настойчивой просьбе Верховного на все светские мероприятия, носил её фамилию. Сама Анжелика дорого бы отдала, чтобы это живое напоминание о её реальном возрасте и не самом приятном отрезке жизни не вертелось всё время возле неё, но, увы, тут Ставицкий был непреклонен. Его маниакальная зацикленность на чистоте рода принимала подчас совсем уж карикатурные формы, и, ничего не попишешь, приходилось подчиняться — играть в игру, которую ей навязали.
…Мужчина, лежащий рядом, пошевелился. Протянул руку, попытался привлечь Анжелику к себе.
— Ник, ну всё, всё, я сказала, — она отстранилась. — Хватит на сегодня.
— У меня ещё есть время, — он приподнялся на локте, запустил пальцы в густые тёмные волосы. — Сегодня удачно сложилось. Караева срочно вызвали к Верховному, он не хватится меня ещё как минимум час.
И он снова потянулся к ней, приблизил лицо, собираясь поцеловать.
— Не забывай, милый, что не ты один работаешь. У меня тоже есть дела, уйма дел.
Она шаловливо и легко шлёпнула рукой по его губам, чуть слышно рассмеялась, когда он стал ловить ртом её пальцы. В зазеркалье делали тоже самое: улыбались, переглядывались, дурачились — крепкий, атлетически сложенный мужчина склонялся над смеющейся женщиной, чьи белокурые локоны с изящной небрежностью разметались по подушке, его смуглая кожа оттеняла белоснежную матовость безупречного женского тела. Эта картинка доставляла Анжелике ни с чем не сравнимое удовольствие.
— Да к чёрту твою уйму, любимая. Я так скучал.
— Я сказала — нет, — тон её голоса изменился, затвердел, и Ник мгновенно понял, недовольно отпрянул, откинулся на кровать, заложив руки за голову.
На это полудетское недовольство она почти не обратила внимания — подуется и перестанет, а у неё действительно дела. Но тем не менее вставать она пока не спешила, лежала вполоборота к нему и любовалась его торсом, почти идеальным, как у античных скульптур атлетов, мощной гладкой грудью (Анжелика не любила волосы на мужской груди), рельефными мышцами. У Ника красивое тело, пожалуй, самое красивое из всех её любовников. Всё-таки военные, надо отдать им должное, следят за своей формой. Не все, конечно (тут Анжелика невольно усмехнулась, вспомнив рыхлого Юру Рябинина, Наташиного мужа, и почувствовала лёгкое злорадство), но её Ник, Никита, лейтенант Жданов, тренировок в спортзале не пропускал. И правильно — Анжелика предпочитала красивых мужчин, таких, которые гармонировали с её собственной красотой, вливались в эротический кинофильм, что демонстрировали ей зеркальные стены просторной спальни. Ник вливался и гармонировал. Хотя… Анжелика задумалась, спиной почувствовала, что женщина в зазеркалье замерла тоже, так же, как и она, придирчиво разглядывая тело своего любовника…, хотя Лео, Лёня Власов, мелкий клерк из финансистов, который был до Ника, пожалуй, всё же красивее. Правда, слишком уж женственен, зато лицо — такие утончённые линии, с ума можно было сойти. Или Дэн, Денис Савченко, из сектора связи — с ним она рассталась года три назад, но до сих пор нет-нет, да и вспоминала его чеканный профиль, который мог бы украсить любую медаль. Но тело — тут Нику равных не было. Да и любовником он был отменным.
Он перехватил её взгляд, снова сделал попытку, подался вперёд, но был остановлен покачиванием головы.
— Я не понимаю, Анжелика, — проговорил Ник, явно расстроенный, что его выпроваживают. — Мы теперь видимся только днём. Я понимаю, это из-за твоего сына, который тут живет. Но почему мы должны всё скрывать? Мы с тобой свободные люди. Ты не замужем, я тоже не женат. Так почему мы всё время прячемся? Игры эти с переодеваниями, костюм…
— Ник, не начинай. Будь хорошим мальчиком. К тому же костюм тебе очень идёт, — промурлыкала Анжелика, не удержалась, провела рукой по его плечу, игриво пробежала пальчиками по груди.
Костюм на Нике действительно сидел как влитой, впрочем, иначе и быть не могло, ведь речь шла о костюме от Горелика, лучшего портного в Башне. Беда только, что в Нике время от времени играло уязвлённое самолюбие, он взбрыкивал, как юный жеребчик, и по началу это выглядело даже забавным. Костюм ему подарила Анжелика, самому лейтенанту он, разумеется, был не по карману — одежда, которую шил Горелик, стоила баснословных денег. А для Анжелики это был сущий пустяк, она много могла себе позволить: лучшие наряды, изысканные драгоценности, богато обставленную квартиру, самого Ника, которого однажды она приглядела для себя в парке. Правда, к военным Анжелика никогда не испытывала слабость, предпочитала мужчин гражданских профессий, и, возможно, отчасти поэтому Ник и был облачён в стильный деловой костюм. Это создавало определённую иллюзию, хотя по сути было просто милой женской прихотью. Не более.
— И всё же… я не понимаю, почему мы не можем встречаться открыто, — упрямо повторил Ник.
Вот так всё и начинается, точнее, заканчивается. Анжелика испытала досаду — что-то рановато в этот раз, полгода даже не прошло, и вот поди ж ты…
С некоторых пор все её романы шли по одному и тому же сценарию: она выбирала себе мужчину, какое-то время они встречались, а потом… потом мужчина начинал на неё давить. Почему мы скрываемся? Неужели ты меня стесняешься?.. Анжелика выучила наизусть всё, что они могут ей сказать. Они даже говорили это одинаковым тоном, одинаково дулись, одинаково закидывали руки за голову, опрокидываясь на подушку и сколотив обиженное лицо. Некоторые, как Дэн, например, делали предложение, и это было особенно смешно. Уж куда-куда, а замуж Анжелика точно не рвалась, да ещё и за тех, кто был ниже её по положению, а они все были ниже — Анжелика намеренно выбирала себе таких мужчин, всегда, даже до того, как Савельев ввёл её в Совет.
Кто обжёгся на молоке, тот дует и на воду — дурацкая поговорка (кажется, её любила повторять Вика Мосина, школьная подружка, глупая пустышка, копирующая Анжелику во всём), но, надо признать, верная. Один раз обжёгшись, Анжелика теперь старательно дула на всё и досадных промахов в любви не допускала. Есть те, кто любят, и те, кто позволяет себя любить. И вторые всегда сильнее. У неё в своё время был хороший учитель, и урок этот она усвоила раз и навсегда.
— Ник, милый, ну зачем всё усложнять? Нас же всё устраивает, ведь правда? И потом, тайные встречи — это так романтично.
Сколько раз она произносила эти слова — рано или поздно подобные разговоры случались с каждым из её любовников. Говорила, видела их обиженные и иногда возмущённые лица, слушала с поднимающейся в душе тоской их речи. Они все стремились убедить её в обратном. И она знала заранее, что они скажут, ей ли было не знать. И да, она не любила этот момент. Не любила не потому, что ей опостылело слышать раз за разом одно и то же, и не потому, что опять заканчивалось что-то устоявшееся и удобное, и очередного лео приходилось заменять очередным сержем, подгоняя того под нужный размер, нет, всё было куда-как прозаичнее и страшней. Каждый раз, на какой-то, пусть и очень краткий миг, её словно разворачивало на сто восемьдесят градусов, и это уже не надоевший ей до чёртиков мужчина, утомительный и скучный, некогда остроумный, а теперь банальный и в чём-то даже пошлый, молил о любви — она сама унизительно выпрашивала милостыню у того, кто эту милостыню ей давать не собирался, и опять раз за разом переживала ситуацию, которую предпочла бы забыть, как страшный сон.
За восемнадцать лет любая история должна была износиться и полинять, как старая, сто раз перестиранная и побитая молью тряпка, и так, собственно, и происходило со всеми её неприятными воспоминаниями, но тут… тут это почему-то не работало. И чёрт его знает отчего, но перед глазами снова и снова вставало красивое, холёное лицо, подёрнутое скукой, губы, обычно изогнутые в ироничной насмешке, но в этот раз сложенные жёсткой, презрительной складкой, тёмная зелень глаз — очень тёмная, глубокая, похожая на море перед грозой.
— Анжелика, ну хватит. Не говори ерунды. Какая, к чёрту, беременность? Неужели ты думаешь, что я поведусь на эти дешёвые бабские уловки?
И резкий, раздражённый звук закрывающейся двери.
Об этой истории знала только Наташа Рябинина. Она же и помогла убрать концы в воду и убрать настолько глубоко, что, если б не Серёжа Ставицкий с его играми в генетику, это было бы похоронено раз и навсегда. И она же, Наташа Рябинина, подпитывала время от времени ненависть Анжелики — непреходящее чувство, в которое постепенно трансформировались любовь и сожаление…
— Нам же хорошо, да? — повторила Анжелика, стараясь скрыть за ласковостью голоса утомление и лёгкое раздражение его непониманием.
В глазах склонённого над ней молодого лейтенанта отражалось привычное: обожание, преданность, повиновение, готовность исполнить любое её желание. Красивая, но скучная игрушка.
Он истолковал её слова по-своему. Накинулся на неё, снова вдавливая нежное тело в прохладную мягкость простыней, покрывая поцелуями её лицо, шею. Она невольно поддалась, уступила настойчивому мужскому напору. Чёрт с ними, с делами, ещё полчасика можно себе позволить. Анжелика расслабилась, поплыла, поймала в зеркале отражение. В тёмных, чувственных недрах зазеркалья вершилось возбуждающее и безупречно красивое действо.
На прикроватном столике мелодично звякнул планшет, разрушая искусственный образ. Женщина с той стороны зеркала недовольно отстранила от себя любовника, протянула руку. Казалось, в этот раз она сделала это раньше Анжелики.
— Милая…
— Погоди, Ник.
Анжелика непреклонно отвела от себя его руку, села на кровати, вглядываясь в строчки, высветившиеся на экране. Секретарша получила чёткое указание — беспокоить её только в самом крайнем случае, но сообщение было не от секретарши.
«Анжелика Юрьевна, нам срочно нужно поговорить. Это касается вас и вашего сына. Вам грозит опасность. Мельников».
Мельников? Анжелика задержала глаза на подписи.
Сообщение было неожиданным: как само содержание, так и то, кто его написал. С министром здравоохранения Анжелику Бельскую не связывало ничего, кроме разве что лёгкой симпатии — чисто внешне Олег Станиславович принадлежал как раз к тому типу мужчин, который она предпочитала. Высокий, стильный, красивый, и даже более того — в таких делах Анжелика ошибалась редко (практически никогда, за исключением того раза) — Мельникову она тоже нравилась. Но всё-таки, ни она, ни сам министр здравоохранения не относились к тем людям, что мешают горячее с холодным. Олег Станиславович был женат и либо на самом деле преданно любил свою жену, либо разыгрывал перед всеми такую роль, а она всегда соблюдала осторожность и не собиралась усложнять своё положение в Совете ненужными интрижками.
И вдруг такое странное сообщение. С чего бы? И причём тут её сын?
Она посмотрела на часы: без двадцати двенадцать. Времени более чем достаточно. Анжелика провела пальчиком по экрану, оживляя его, и быстро вбила текст: «Я сейчас дома, если вам удобно, можете подойти прямо сейчас». Ответ пришёл почти сразу: «Буду через десять минут».
Анжелика, не глядя на любовника, который всё это время недовольно наблюдал за ней, поднялась с постели, улыбнулась своему отражению и проследовала в смежную комнату — гардеробную.
— Что-то случилось? — подал голос Ник.
— У меня сейчас встреча, — отозвалась она, быстро перебирая вешалки с одеждой.
— А я? — в его голосе послышалась обида.
— Я не думаю, что это надолго. Если хочешь, можешь подождать меня тут. Потом продолжим. Ну, Ник, милый, не дуйся. Это по работе. Сейчас я узнаю, что нужно от меня министру здравоохранения, и вернусь к тебе. Впрочем, если ты торопишься…
— Нет, нет, — поспешно ответил Жданов. — Я подожду. Ты же недолго?
— Я постараюсь, — промурлыкала Анжелика, наконец, остановив свой выбор на жемчужно-сером брючном костюме.
Она действительно не думала, что Мельников задержит её надолго.
Перед дверью апартаментов Анжелики Бельской Мельников остановился, помедлил, собираясь с мыслями. Идея прийти сюда пришла к нему не сразу. Но обстоятельства сложились так, что ничего другого пока предпринять было невозможно, да и мальчика, сына Анжелики, который подставился с фальшивым пропуском для дочери Савельева, следовало вывести из-под удара, и кому как не матери это сделать. Тем более, что его мать, Анжелика Бельская, министр юстиции, могла многое.
Приёмную Марковой Олег покинул в спешке, хотя и старался перед Ириной Андреевной ничем себя не выдать. Сказалась многолетняя выдержка, и он, взяв себя в руки, терпеливо и вежливо объяснил Марковой, что мальчику нужен покой и желательно приложить что-нибудь холодное к шишке. Затем сослался на срочное сообщение от своего секретаря и поинтересовался, может ли он зайти позже, обсудить интересующий его вопрос. Естественно, заговаривать теперь с Марковой о том, о чём просил его Стёпка — о девушке Айгуль Сафиной, попавшей в людоедскую программу Верховного, — было в высшей степени неосмотрительно, и Олег это понимал, как и то, что потом придётся выдумывать новый предлог для визита.
Уже в коридоре, шагая по направлению к лестницам, ведущим вниз, и то и дело переходя на бег, Мельников прокручивал в уме полубезумный бред больного ребёнка: Шура, сам того не ведая, раскрыл важную информацию, практически пересказал весь разговор Марковой с Караевым, случившийся по-видимому только что — гематома на голове Шуры была свежей. Сбежав по лестнице, Олег на минутку остановился. Здесь, на нижнем этаже Надоблачного яруса, ему предстояло пройти через КПП, и лучше было сразу определиться, куда бежать дальше: в больницу или к Долинину, в притон.
Его отцовская душа рвалась в больницу. Там были дети, Ника, Стёпка…, сын же наверняка сунется, не сможет остаться в стороне, а Караев вряд ли сделает скидку на то, что Стёпка ещё ребенок. Но как бы не велико было это желание, чувство долга и здравый смысл победили: спасти Нику он не успеет — Караев получил информацию о том, где находится девочка, не меньше получаса назад, и скорее всего он уже там. А вот Долинина предупредить об этом было просто необходимо, а, значит, оставался только один путь — в притон на восемьдесят первый.
Приняв решение, Мельников повернул к Южному КПП, но, не доходя каких-то десяти метров, остановился как вкопанный. У стеклянной, просматриваемой насквозь будки охраны стоял уже знакомый Олегу человек. Сейчас на нём был застёгнутый на все пуговицы военный китель, безупречно отглаженные по стрелке брюки сидели как влитые, нигде не топорщась, но в память Олега навсегда впечатался другой образ: мятая белая рубашка с расстёгнутым воротом, небрежно закатанные по локоть рукава, крепкие мужские руки и лицо, открытое и приветливое, с мягкой полудетской улыбкой — палач Караева.
Впрочем, лицо этого человека и сейчас было приветливым и открытым, он что-то рассказывал охраннику, по всей видимости, смешное, потому что оба военных то и дело заходились в смехе, раскаты которого долетали до Олега. О чём они разговаривали, Мельников, конечно, слышать не мог, но увиденного было достаточно, чтобы понять — проходить через КПП сейчас нельзя. Почему-то первое, что пришло в голову: ждут именно его, и как только он попытается покинуть Надоблачный уровень, за ним тут же установят слежку. Недаром его так внезапно отпустили после допроса, ничего толком не объяснив.
Олег быстро развернулся, пока его не успели заметить из будки охраны, и решительно зашагал назад, к лестнице, поднялся, не чуя под собой ног и стараясь не обращать внимания на бешено колотящееся сердце.
Звук звонка в квартире Бельской оказался резким — Олег даже вздрогнул, слегка отступил назад и удачно: дверь открыли почти сразу, как будто его ждали. Красивая девушка в аккуратной униформе горничной приветливо поздоровалась, улыбнулась одними губами и, как только он представился, попросила его следовать за ней.
— Располагайтесь, Олег Станиславович, — девушка вежливо показала рукой на молочно-белый диван, раскинувшийся в центре огромной, больше похожей на холл гостиной. — Анжелика Юрьевна сейчас подойдёт.
Олег присел на диван и огляделся.
Он ни разу не был у Анжелики, — особой дружбы они не водили, — и его неприкрытое любопытство было отчасти оправданным. Гостиная, практически пустая, если не считать геометрически строгого дивана, большого, в виде буквы «П», на котором сидел Мельников, действительно напоминала холл, какие обычно бывают при больницах, или даже огромную больничную палату, бьющую в глаза стерильной белизной. Это впечатление было настолько ярким, что, если бы не разноцветные картины на одной из стен, представляющие собой натянутый на подрамник холст, размалёванный весёлой детской рукой, и не ваза с мандаринами на низком столике, то, казалось, что можно услышать тихое бряцанье хирургического инструмента, ещё теплого после обработки в автоклаве, который везёт по коридору на тележке операционная сестра.
Мысли странным образом перекинулись с этой нелепой больничной ассоциации на Стёпку: где он сейчас, добрался ли до дома, не вздумал ли куда-нибудь бежать, горячая голова, и отцовское сердце вновь обдало холодным страхом. А ведь если бы не Стёпа, Мельников вряд ли подумал бы о другом мальчике, о том, ради которого он пришёл сюда, в эту стерильную и кажущуюся неживой квартиру.
На Стёпку Олег наткнулся, едва поднявшись на этаж, где располагался его собственный кабинет и приёмная медицинского сектора — это было буквально двумя этажами выше от тех КПП, что отделяли Надоблачный уровень от всей остальной Башни. Сын, взволнованный, раскрасневшийся, налетел на него с разбега, выпалил:
— Папа!
и застыл, не зная, что сказать дальше.
Да и сам Мельников растерялся: за ворохом проблем, которые на ходу разрастались, как снежный ком, он совершенно позабыл и о сыне, и о жене. Первым опомнился Стёпа, заговорил поспешно, то заглядывая отцу в лицо, то отводя глаза.
— Папа, что случилось? Мама говорит, ты не ночевал дома. Она нервничает, а твоя секретарша…
Олег приобнял сына за плечи, отвёл в сторону, к декоративной нише, где на массивной подставке возвышался бюст Луи Пастера — такой же, только поменьше стоял на этаже, где учились студенты-медики, — и быстро, не вдаваясь в детали, рассказал, что произошло.
— Степан, ты уже не ребёнок, должен понимать, что шутки кончились. И я тебя очень прошу — иди домой и никуда не выходи, пока я не вернусь. И позвони обязательно маме, успокой её. Ты мне обещаешь?
— А Гуля? Айгуль? Ну та девушка, о которой я тебе говорил. Ты о ней что-нибудь узнал?
— С ней всё будет в порядке. Правда.
Наверно, первый раз в жизни Олег соврал. Соврал, глядя в растерянные, беспокойные глаза сына. Даже пациентам с самым страшным диагнозом Олег говорил правду, не давая ложных и напрасных надежд, но тут соврал. Сейчас для него не было ничего главней, чем отгородить, обезопасить сына, уговорить его посидеть пока дома, не возвращаться в больницу, где может быть смертельно опасно, и, даже если потом Стёпка обвинит его, бросит в лицо злые слова — пусть, Олег стерпит, выдержит. Только бы с сыном ничего не случилось, потому что Соня… Соня не переживёт.
— Ты мне обещаешь сделать то, что я тебя прошу?
— Папа…
— Ты мне обещаешь?
— Хорошо, — Стёпка нехотя сдался под его напором. — Хорошо. Я обещаю.
— Добрый день, Олег.
Знакомый приятный голос заставил его обернуться. Анжелика вошла в гостиную, присела на тот край дивана, что был напротив, приветливо улыбнулась.
В неформальной обстановке они (хотя и не были близки) машинально переходили на «ты», как и многие люди, симпатизирующие друг другу. Олег и раньше, до всех этих бесконечных светских раутов и приёмов, которые ввёл в моду Ставицкий, хорошо относился к Анжелике, — её уверенность и прохладная доброжелательность всегда импонировали ему, — а теперь, в той ситуации, в какой он оказался, когда приходилось всё время оглядываться и быть начеку, сдержанная и хорошо владеющая собой Анжелика Бельская казалась ему чуть ли не потенциальным союзником.
Она выжидающе смотрела на него. Густые пепельные волосы, обычно собранные в причёску, сейчас были распущены и мягко падали на плечи. Она откинула мешающую ей прядку, едва заметно качнув головой, на мочке уха сверкнула коротким синим пламенем серёжка.
— Ты удачно меня застал. Я заскочила домой буквально на пять минут, взять кое-какие документы, а тут твоё сообщение. Оно меня, признаться, обеспокоило.
— Сообщение… а, да, сообщение, — Олег оторвал взгляд от затейливо выполненного украшения, серёжка была сделана в виде снежинки, и ярко-синие камешки, отражаясь от мелких, вьющихся вокруг них бриллиантов, казались ещё ярче. Где-то он такое уже видел. — Я понимаю, оно, возможно, показалось тебе странным и несколько эпатажным, но я сейчас всё объясню.
Олег попытался собраться с мыслями. Никакого плана в голове у него не было, он просто не успел ничего придумать, и теперь не знал, с какой стороны подступиться: сразу выложить то, что он услышал от Шуры Маркова, либо же начать издалека, со своего ареста, допроса Караева и его беспочвенных подозрений. Наконец решил, что лучше с Шуры.
— Я только что был у Марковой, в офисе. И узнал кое-что, что представляет для тебя опасность.
— От Марковой? — неподдельно удивилась Анжелика. — Она сказала тебе, что мне грозит опасность? Ирина?
Она вдруг рассмеялась, будто он сказал что-то смешное, запрокинула голову, блеснула ровными белыми зубками. Потом резко остановилась и, продолжая улыбаться, произнесла:
— Извини за такую бурную реакцию, Олег, но в такое невозможно поверить. Мы с ней совсем не близки и даже более того… Не знаю, в курсе ли ты, но мы с Ириной — дальние родственницы, наши бабки были близнецами, настолько похожими, что их многие путали, и при этом друг с другом они совершенно не ладили. Да и наши с Ириной отношения нельзя назвать дружескими, напротив… хотя, — Анжелика махнула рукой. — Наши семейные дрязги вряд ли кого-то интересуют. Просто ты меня очень удивил, когда сказал, что Маркова…
— Нет, не Маркова, — перебил её Олег. Это было не очень вежливо с его стороны, но время поджимало. — Так получилось, что я разговаривал с её сыном, хотя разговаривал — это громко сказано, у ребёнка явные проблемы с психикой, помощь профессионала ему точно не помешает, но мальчик сказал кое-какие вещи, которые напрямую касаются тебя и, даже не столько тебя, сколько твоего сына.
Пока Олег произносил свою тираду, он, не отрываясь, смотрел на красивое лицо своей собеседницы, пытаясь считать её реакцию. Информация о болезни Шуры Маркова оставила её равнодушной, возможно, действительно семейные разборки дали такую глубокую трещину, что родственных чувств между двумя ветвями семьи почти не осталось, хотя, может, оно и к лучшему. Но когда же он упомянул её лично, Анжелика едва заметно напряглась, правда, тень беспокойства тут же исчезла, стоило только Мельникову поправиться, сказать, что опасность касается не столько самой Анжелики, сколько её сына.
Это было немного странно, — его Соня на всё, что имело хоть какое-то отношение к Стёпке, реагировала бурно, — а тут… Впрочем, Олег списал это на разность темпераментов: Соня — импульсивная, порывистая, а Анжелика Бельская напротив — сдержанна и скупа на эмоции.
— Он что-то натворил? Алекс? Что-то сделал не то?
— Нет… хотя да. Ты ведь знаешь, что он знаком с дочерью Савельева?
— Знаю, — в голубых глазах Анжелики мелькнула осторожность. — У Серёжи Ставицкого зреют какие-то матримониальные планы на этих детей, хотя я считаю, что об этом думать рано. Да и девочка к тому же исчезла. Погоди…
Анжелика, которая до этого сидела в несколько расслабленной позе, выпрямилась.
— Погоди, ты хочешь сказать, что мой сын…
— Да, — Олег кивнул. — Мальчик причастен к исчезновению Ники Савельевой. Пользуясь служебным положением, он подделал пропуск, по которому Нике удалось скрыться.
Анжелика прикрыла глаза, сделала глубокий вдох. Её лицо неестественно застыло, а губы напротив слегка подрагивали. Она словно пыталась собраться, не дать вырваться на волю поднимающемуся раздражению и гневу. Это длилось какие-то секунды, всё-таки госпожа Бельская неплохо владела собой.
— Это правда? Ты сказал, что услышал это от сына Марковой. Я знаю этого ребёнка, он… странный.
— Это правда, Анжелика, — Олег устало качнул головой. — Потому что я сам видел этот поддельный пропуск. И я помог спрятать Нику Савельеву.
— Ты? — лицо Анжелики опять вытянулось от удивления. — Но… зачем?
— Понимаешь, — Олег немного задумался, подыскивая слова. — При всей моей лояльности к Верховному использовать девочку в политических играх — ведь он с её помощью шантажировал Савельева — это низко. И твой сын хотел помочь ей. Возможно, там есть какие-то романтические чувства, кто его знает. А я оказался втянут в это дело совершенно случайно и никак не мог позволить детям натворить глупостей. У меня была возможность спрятать девочку, и я спрятал.
— Спрятал? Где спрятал?
— В одной из своих больниц. Но теперь это неважно. Я думаю, что её уже нашли или вот-вот найдут. Дело в том, что об этом стало известно Караеву, у него какие-то дела с Марковой, вскрылась вся эта история с поддельным пропуском — твой сын его выправил по фальшивой служебной записке, которая каким-то образом попала в руки Марковой. Вот это мне как раз и рассказал Шура, хотя и очень путанно. И самое плохое, это случилось где-то час назад, может, немного меньше, но в любом случае у Караева было достаточно времени, чтобы спуститься на сто восьмой, в больницу.
— На сто восьмой? — эхом повторила Анжелика.
Она поднялась с дивана, подошла к огромному зеркалу — ещё одна деталь, которая хоть как-то скрашивала безжизненный интерьер — и уставилась на своё отражение. Олег невольно повернул голову, следя за ней взглядом.
— Анжелика, твоему сыну грозит опасность.
— Да-да, опасность, — опять повторила она.
Тон, которым она это произнесла, был слегка растерянный и даже расстроенный и никак не вязался со взглядом зеркального отражения Анжелики: голубые глаза смотрели равнодушно и отстранённо, какая-то пугающая пустота была в них. Сердце Олега неприятно кольнуло. Но наваждение быстро исчезло, Мельников решил, что это всего лишь игра света и тени.
— Это всё? — она повернулась к нему. Ей почти удалось взять себя в руки, она смотрела на него спокойно и даже бесстрастно.
— Не совсем. Караев считает, что в деле похищения Ники замешан не только твой сын, но и ты.
Брови Анжелики опять удивлённо поползли вверх.
— Да-да, — опережая её, сказал Мельников. — Я знаю, что это бред, но Караев… В общем, эту ночь я провёл в тюрьме, меня схватили люди Караева, я подозреваю, без ведома Верховного, конечно, а утром был допрос, после чего меня неожиданно отпустили.
— Ты в тюрьме? Час от часу не легче.
— На допросе Караев упоминал серёжку, которую нашли в квартире Верховного. Он утверждает, что её потеряла ты, и считает, что это неоспоримая улика против тебя.
— Серёжку? Потеряла в квартире Верховного?..
— Про это упоминал и Шура в своей сбивчивой речи. Так что какая-то серёжка у Караева точно есть.
— Ну, возможно, я и теряла, не знаю, — красивое лицо накрыла лёгкая тень беспокойства, Анжелика немного нервно потеребила мочку уха, коснулась пальчиками ярко-синей снежинки. Интересное украшение, но оно почему-то вызывало у Олега какой-то диссонанс. — Не помню точно. Кажется, да. Теряла, но вот где…
— И кроме того, — Олег вздохнул. — Это уж, конечно, вообще ни в какие ворота, но сказать я должен. Караев считает, что мы с тобой любовники, со всеми вытекающими последствиями, разумеется. Хотя всё это, конечно, ерунда. Не стоит обращать внимания. По большому счёту, важно только то, что я услышал от Шуры Маркова, хотя у мальчика, надо признать, реальность путается с выдумкой. С одной стороны, он достаточно чётко всё рассказал про служебную записку, которая была подделана, и тут же нёс совершенную ахинею про убийства, называл какое-то странное имя… Ивар, кажется. Про какие-то толстые папки говорил…
— Ивар? — встрепенулась Анжелика. — Папки? Что за папки?
— Не знаю. Просто папки. На столе у Марковой лежала какая-то папка, действительно толстая, похожая на досье из архива. Наверно, она попала в поле зрения мальчика, и больной разум всё перепутал. А что?
— Нет-нет, ничего, — торопливо проговорила Анжелика. Она всё ещё выглядела растерянной, но Олег заметил, что она уже приходит в себя и даже, кажется, просчитывает дальнейшие действия. — Спасибо, что предупредил. А теперь… понимаешь, мне на самом деле надо бежать. Я ведь заскочила буквально на несколько минут, никак не думала, что придётся такое услышать.
— Да-да, конечно, — Олег встал. — Я тоже пойду. Я просто хотел предупредить, насчёт мальчика. Если Караев до него доберется, то церемониться не будет. Мальчика надо спасать.
— Какого мальчика? А да, Алекса. Разумеется, Олег, разумеется… мне кажется, я знаю, что надо предпринять. А теперь извини. Извини. Мне нужно идти.
Мельникова Анжелика проводила сама, словно хотела удостовериться, что министр здравоохранения наконец ушёл. Какое-то время постояла в прихожей, пытаясь унять бушующие внутри эмоции.
— Господи, ну что за идиот, — сказала негромко, в пустоту перед собой.
Реплика эта относилась к её сыну, неблагодарному щенку, которого вытащили с какой-то помойки внизу, отмыли, одели, чуть ли не дорожку ковровую наверх выложили. Его сам Верховный обласкал, а это сулило деньги, карьеру, великолепное будущее — да такие перспективы никому не снились. А этот болван не нашёл ничего лучшего, чем спустить всё коту под хвост и из-за кого — из-за девчонки, которую и так ему обещали. Он настолько глуп? И в кого только? Папаша его, хоть и был редкой сволочью, но к разряду дураков точно не принадлежал.
Впрочем, судьба мальчишки Анжелику волновала мало — гораздо больше её беспокоила Маркова со своим любовником Караевым (то, что эти двое были близки, секретом для Анжелики не являлось), и та информация, которую рассказал Олег: про серёжку и про папку… особенно про папку.
Анжелика подошла к зеркалу в прихожей, поискала на тумбочке расчёску, рассеянно сдвинув рукой какие-то бумаги, нашла, два раза провела расчёской по густым локонам — Анжелика любила свои волосы — и снова задумалась.
Выдумка с серёжкой, допустим, ерунда… хотя со счетов это сбрасывать всё же не стоило. Чёрт его знает, что за серёжка в руках Караева, откуда она? Может, Маркова подкупила горничных, и мерзавки стащили первую попавшуюся, а то и сама Ирина выкрала — с неё станется. И теперь будут тыкать этой серёжкой Верховному в лицо, нагромоздив тонну лжи.
Анжелика в сердцах бросила расчёску на тумбочку.
Нет, с серёжкой она, разумеется, выкрутится, но вот папка, архивная папка, это куда как серьёзней…
О чём идёт речь, Анжелика поняла сразу, едва только Мельников упомянул имя Ивара. Нераскрытое убийство их с Ириной прадеда, который скончался в тюрьме при весьма загадочных обстоятельствах. Похоже, Маркова решила извлечь на свет божий эту заплесневелую историю, даже в военных архивах покопалась, не без участия Караева, само собой, и теперь дело об убийстве Ивара Бельского в руках этой мелочной суки.
Разумеется, Анжелика немного представляла себе, что в этих папках. Прямых улик там, конечно, нет и быть не может — все тайны унесла с собой в могилу бабка Анжелики, Элиза, в аду теперь чертям рассказывает о своих грехах, — но и хорошего в том, что это старьё всплывёт наружу, тоже мало.
Память услужливо подсунула картинку: вечеринка у Верховного дома. Когда это было? Два или три дня назад, кажется — очередное скучное мероприятие, от которого до зевоты сводило скулы. Анжелика поморщилась. Юра Рябинин тогда так накачался, что уснул прямо на диване, Наталья изо всех сил пыталась сохранить лицо, хотя какое тут может быть лицо, их милая дочурка только что не стриптиз готова была устроить перед этим щенком Алексом, аж, из платья рада была выскочить, а вот Серёжа… Серёжа её удивил и заставил насторожиться. Весь вечер он казался вялым и безучастным, сидел перед камином, не отводя немигающего взгляда от вспыхивающих огоньков ненастоящего пламени, а потом вдруг встрепенулся, заговорил, резко и неожиданно. Это была странная речь, не с начала, а с середины, как если бы Серёжа что-то рассказывал, а потом его отвлекли, он прервался и спустя какое-то время возобновил свой рассказ ровно с того места, где его перебили.
Все сделали вид, что заинтересованы, хотя, разумеется, по-настоящему никто его не слушал. Серёжины разглагольствования о чистоте рода были предсказуемы и оттого утомительны, все просто ждали, когда он выдохнется. Но в этот раз он коснулся Ивара Бельского, глаза под толстыми стёклами очков лихорадочно заблестели, голос то и дело патетично срывался.
— Анжелика Юрьевна! — он схватил её за рукав и потянул, как маленький мальчик. — Пойдёмте, пойдёмте! Вам это будет интересно, вот увидите!
Анжелике пришлось подчиниться. Серёжа увлёк её в кабинет, сунул в руки какой-то старый, пыльный альбом — наверняка извлёк из сундуков своей бабки, Киры Алексеевны, та тоже была помешана на всяких фамилиях и родословных, — и принялся увлечённо рассказывать, тыкая пальцем в фотографии Ивара Бельского, а их там было немало. Руки у Серёжи вспотели, и каждый раз, когда он касался пальцем очередного портрета прадеда Анжелики, на бумаге оставался мокрый след…
Что ж, — Анжелика нервно откинула назад волосы, ещё раз взглянула на своё отражение в зеркале, — надо признать, Маркова совсем не дура, она всё рассчитала правильно. Если вскроются подробности смерти Ивара Бельского (конечно, её бабка Элиза приложила к этому руку, кому как не Анжелике это знать — старая карга успела шепнуть кое-что внучке на ушко), это может в корне изменить отношение Верховного к Анжелике. А если добавить сюда проделки её безмозглого сына и прочую ложь, умело состряпанную Марковой, то картина получается совсем нерадостной. Всё вместе это положит конец её карьере, да и не только карьере. А если…
От мысли, что внезапно пришла ей в голову, Анжелика приободрилась. Если всё сделать быстро, то, возможно, ей даже удастся их переиграть. Что там сказал Мельников? Ника Савельева сейчас в больнице на сто восьмом, а Караев… Караев у Верховного, кажется. А значит, не всё потеряно.
Она бросилась в спальню.
— Ну, наконец-то. А говорила, что недолго, — Ник всё ещё лежал в постели. При виде Анжелики на его лице растеклась широкая улыбка. — У меня не так уж много времени…
— Послушай, ты говорил, что Караев у Верховного. Так? — Анжелика проигнорировала откровенно призывный жест и взгляд любовника.
— Не волнуйся, у нас есть ещё полчаса, нам хватит.
— Ник, он у Верховного? Точно? — она добавила жёсткости в голос.
— Точно. Верховный лично звонил, был очень раздражён, потребовал отпустить Мельникова, которого Караев вчера арестовал, а утром допрашивал. Потом сказал, чтобы Караев немедленно шёл к нему. А Караев как раз отправился к этой, Марковой, из административного. А что? Что-то случилось?
На красивом лице Жданова отразилось беспокойство.
— Обстоятельства изменились. Одевайся, — бросила Анжелика и направилась к двери.
Пока всё складывалось удачно. Если Караев у Верховного, значит, дочка Савельева по-прежнему в больнице, и, если поторопиться, то рыбка попадёт в другие сети, не Караевские, главное, не медлить, сделать всё быстро, чтобы никто не успел опомниться.
Анжелика взялась за ручку двери и вдруг остановилась. Обернулась, посмотрела на любовника, который уже поднялся и, стоя к ней спиной, застёгивал рубашку. Даже его спина выражала обиду. Идиот. А, впрочем…
Она вернулась, тихо приблизилась к Жданову, обняла его, прижалась к спине.
— Послушай, а ты случайно не знаешь, может быть, твой Караев что-то упоминал. Его ничего не интересовало в архиве? Какие-нибудь очень старые дела?
— А откуда ты знаешь? — удивился Жданов. — Как раз сегодня утром он меня гонял в военный архив. За делом Бельского, имя ещё такое необычное…
— Ивар?
— Точно. Ивар Бельский. Я ещё подумал — однофамилец твой, что ли. Или какой дальний предок. Делу-то тому лет семьдесят.
— И где это дело?
— Не знаю. Я отдал Караеву, кажется, он взял его с собой. А что? Это как-то тебя касается? Ты же тогда не родилась даже.
Болван, тупоголовый солдафон, не мог сразу ей сказать, пронеслось в голове у Анжелики, и она почувствовала острое раздражение. Определенно, со Ждановым пора заканчивать, тело у него, конечно, выше всяких похвал, но хоть немного мозгов-то должно быть в голове. Она с усилием погасила поднявшуюся в душе злость. Разумеется, Жданов — уже отработанный материал, но именно сейчас он может пригодиться. Пусть мальчик напоследок принесёт пользу.
Анжелика прижалась к нему сильнее, почувствовала, как напряглись его мускулы, участилось дыхание. Она прильнула губами к уху, слегка укусила его за мочку.
— Помнишь, ты говорил, что тебе надоело скрывать наши отношения? Знаешь, Ник, я и сама думаю — от кого мы таимся? Мне кажется, пришло время всем объявить о нас. К тому же, моё положение, оно же может помочь и тебе продвинуться по служебной лестнице. Спутнику министра юстиции не пристало быть простым адъютантом.
— Анжелика, ты правда… правда этого хочешь? — Жданов обернулся и с надеждой посмотрел на неё.
— Ну, не всё сразу, такие дела решаются постепенно. Но, если всё сделать по уму, то со временем, я думаю, ты вполне сможешь подвинуть своего начальника. Муж министра…
— Муж? Анжелика, я не ослышался, ты хочешь, чтобы я стал твоим мужем?
— А ты разве этого не хочешь? — Анжелика провела рукой по его волосам.
— Больше всего на свете! Я даже мечтать о таком не смел!
«Разумеется, не смел, идиот!» — подумала она, проникновенно глядя ему в глаза и ища в них то, что ей сейчас было нужно — преданность и послушание.
— Ник, ты ведь сделаешь для меня кое-что? Только исполнить всё надо быстро и в точности, как я тебе скажу.
— Для тебя, любимая, всё что угодно! — заверил её лейтенант, и она поняла — этот милый и глупый мальчик действительно всё сделает. Всё, что она попросит. Анжелика едва скрыла презрительную усмешку.
Спустя десять минут, проводив тщательно проинструктированного Жданова, Анжелика уже стояла в прихожей у телефона и набирала знакомый номер.
— Наташа? — глаза привычно нашли в зеркале отражение, и Анжелика почувствовала, как к ней возвращается хорошее настроение. — Наташа? Надо срочно встретиться. Нет, до вечера не ждёт. Это очень срочно! Приходи ко мне, я сейчас дома. Нет, это поздно. Прямо сейчас. Поверь, это намного важнее свадьбы твоей дочери. Всё, я жду!
Анжелика положила трубку. Женщина из зазеркалья понимающе улыбнулась и поправила тонкую нитку серого жемчуга на шее.
— … потому что самая наипервейшая вещь в нашем ремесле — это диспозиция, и ежели противник в ей слаб, то мы его враз переиграем, так что и штурм с абордажем не потребуется, чтоб нам всем тут утопнуть!
Когда Борис вместе с полковником Долининым подошли к одному из военных лифтов (все три лифта уже были под контролем Долинина) к ожидающей их штурмгруппе, Борис, повидавший, как он считал, всякое, слегка растерялся.
Нет, сама штурмгруппа в составе десяти человек была что надо — высокие, крепкие ребята, подтянутые и хорошо вооружённые, с такими можно и в огонь, и в воду, и в медные трубы — но вот их командир…, он, мягко говоря, вызывал у Бориса сомнения. Майор, маленький, круглый, похожий на Винни-Пуха из старого мультика, только в военной форме и в фуражке, криво сидевшей на лысой голове из-за не очень свежей повязки, бодро отрапортовал при их появлении:
— Майор Бублик с личным составом отобранных соколиков в распоряжение прибыл, товарищ полковник!
Борис слегка поперхнулся, а отобранные соколики, видя такую реакцию, весело заржали. Видно было, что близость скорого боя их бодрила, отражалась на лицах отчаянным, шалым азартом.
— Отставить ржать аки кони! — скомандовал майор, и соколики тут же оставили, стёрли улыбки и вытянулись по струнке.
— Ты б, Алексей Петрович, повязку-то снял, — Долинин поморщился.
— Никак невозможно, товарищ полковник, — майор Бублик выкатил вперёд круглый живот, перетянутый ремнём, на котором сверкала начищенная до блеска пряжка. — Повязку лично рекомендовал носить товарищ Мельников в целях личного оздоровления и введения в заблуждение недобитых врагов!
Тут Борис всё-таки не выдержал и расхохотался. И почему-то именно в эту минуту поверил, что майор Бублик — как раз тот, при поддержке которого у них всё получится. А в глазах майора при виде такой реакции Бориса сверкнула хитрая улыбка и тут же затерялась в мягком бархате тёплых карих глаз.
— Ну с Богом тогда, — полковник Долинин махнул рукой. — Грузимся, ребята!
На семьдесят втором этаже Долинин вышел — здесь в квартире Шостака временно располагался штаб.
— Карпов, — перед тем, как выйти, полковник обратился к одному из военных, немолодому сержанту. — Как только группа захвата высадится на административном, сразу спустишься на лифте сюда. Здесь тебя уже будут ждать.
Борис знал, о чём идёт речь.
Долинин с Павлом договорились, что Нику следует переправить на АЭС. Полковник обещал послать за Никой отряд, воспользовавшись тем же лифтом, на котором должна была осуществиться переброска Бориса наверх. Два других держал майор Лебедев, ведущий бои на Южной.
Конечно, свободно перемещающийся между этажами лифт был рискованным средством передвижения — его всегда могли остановить и заблокировать дистанционно из пультовой на военном ярусе, — но таскать девочку по лестницам, пусть и с вооружённой охраной было немногим лучше. К тому же (тут надо отдать должное таланту Долинина как стратега), пультовая тоже находилась под его контролем.
— Так точно! Спуститься и ждать! — сержант приложил руку к фуражке.
— Вольно, — Долинин повернулся к Борису. — Борис Андреевич, сейчас ещё человек один прибежит и отправитесь.
Борис кивнул.
Ещё «одним человеком» оказался Слава Дорохов. Он заскочил в лифт стремительно, пулей влетел, словно за ним гнались. А может и гнались, потому что рубашка на Дорохове под бронежилетом была порвана, лицо испачкано непонятно чем, а глаза светились юношеским задором.
— Ты тут откуда? — удивился Борис, обмениваясь с Дороховым рукопожатием. — Тоже, что ли, воевал?
— Да не, куда мне, Борис Андреич, — Слава по-мальчишески провёл ладонью по лицу, ещё больше размазывая грязь. — Я ж сроду оружие в руках не держал. Владимир Иваныч мне в тени велел держаться и бронежилет вот выдал, чтоб пулей не задело. А это… — Слава потрогал порванный рукав. — Это я за железяку какую-то зацепился, чуть не упал. Грохоту было, со всех сторон палят, мужики матерятся. Страшно! — слово «страшно» Слава сказал таким тоном, что Литвинов понял — уж чего-чего, а страшно этому проныре не было. Скорее, весело.
— Понятно, — кивнул Борис. — А сейчас-то чего? Со мной, что ли? Тебя Долинин прислал?
— Он. Если не возражаете, я с вами. Помогу, чем смогу.
Борис кивнул. Слава — помощник ценный. В прошлой жизни пересекались они немного, но о том, какие отношения связывают Дорохова и Алину Темникову, Борис, естественно, знал. Как и знал о том, какую роль помощник главы производственного сектора играл в той подпольной криминальной империи, которую курировал сам Литвинов лично.
— Значит, диспозиция, говорите, — протянул Борис, вклиниваясь в плавную речь майора Бублика. — И какова у нас диспозиция? Хороша, надо полагать?
— А с чего бы ей быть плохой? — искренне удивился майор и даже заоборачивался на своих соколиков, как будто ища у них подтверждения своих слов. Соколики, как только на них падал взгляд командира, тотчас же натягивали на себя серьёзные лица и всем своим видом говорили, что они полностью с Бубликом согласны. — Диспозиция у нас, Борис Андреевич, наипрекраснейшая, потому как у майора Бублика матушка — стратегия, а батюшка — тактический манёвр.
Обозначив таким образом своё родственное положение, майор многозначительно замолчал. А Борис думал только об одном, как бы ему раньше времени не лопнуть от смеха.
— И теперича, значит, — майор почесал затылок. — Согласно плану наша первая остановка — административный этаж. Тут, не зеваем, передвигаемся быстро и на женское население не заглядываемся. Это я тебе, Ткачук, персональное отеческое внушение даю. А то понимаишь, распустился, чтоб нам всем тут утопнуть.
Бублик повернулся к одному из парней и строго посмотрел на него снизу вверх.
— А вы, товарищ майор, ему не отеческое внушение, а отеческое благословение дайте, — не выдержал один из соколиков. — Петька у нас в заведении, пока скрывался, жену себе присмотрел. Женюсь, говорит.
— Я ему женюсь! — майор погрозил кулаком закрасневшемуся, как майская роза, Ткачуку, а потом уже специально для Бориса удручённо произнёс, разводя руками. — Сильно Петро у нас до женского полу слаб. Во всём добре хлопчик, а вот тут, изъян, а его пришлось в энтот вертеп засунуть.
На лице майора появилось укоризненное выражение, непонятно кому адресованное. Впрочем, выражение это Бублик стряхнул довольно быстро и, как ни в чём ни бывало, продолжил.
— Из пункта А, то бишь от лифтА, передислоцируемся в пункт Б, то исть, строго на юг по стрелке компАса, к стратегически важному участку, южному КПП. Энтот стратегический узел исчо при старом полковнике Кузянине был за майором Бубликом, за мной то исть, закреплён, а мы с соколиками службу несём справно, нареканий и выговоров в личное дело не имеем. Потому и новый наш полковник южные выходы за мной и хлопцами моими оставил, а Всеволод Ильич, мужик суровый и абы кого держать не будет.
— Всеволод Ильич? — сердце Бориса неприятно кольнуло. — Островский? Так он же…
Борис непроизвольно схватился за ворот рубашки — стало нечем дышать, как тогда, в безликой комнате следственного изолятора с грязно-серыми стенами, куда его таскали на бесконечные допросы перед тем, как вынести приговор. Спёртый воздух, разбавленный страхом, запахом пота, чужих несвежих носков, режущий свет лампы, направленный прямо в глаза, полуослепшие, слезящиеся, которые нельзя даже вытереть, потому что руки всё время за спиной, и лицо человека напротив, узкое, жёсткое, наверно, красивое — бабы таких любят, — и что было больше в этом лице: злости или торжества? Или и того, и другого?
Полковник Островский, методично копавший под Бориса на протяжении нескольких лет, после ареста допрашивал его лично. Допрашивал вдохновенно, даже не стараясь скрыть радость от того, что ему наконец-то удалось прижать изворотливого и ловкого главу административного управления. И с этим человеком Борису хотелось сейчас встречаться меньше всего.
— Островский? — повторил он. — Почему Островский? Он же возглавлял следственно-розыскное отделение?
— Оно так, — кивнул головой майор Бублик, внимательно следя за Борисом. Наверняка, реакция Бориса не осталась для него незамеченной. — Возглавлял. Да только нонче порядки новые. По следственно-розыскному отделению товарищ господин Верховный управляющий как наполеоновское войско прошёл, с барабаном, трубой и дудкой, структуру перелопатил, имя отделению новое дал, ну и начальничка тоже. Тама теперь полковник Караев царствует, чтоб нам всем тут утопнуть.
Про Караева Борис уже был наслышан — и Зуев, наблюдательный хирург, и полковник Долинин его упоминали, и судя по характеристике этого товарища, с ним надо быть особенно осторожным. Но Караев Караевым, а Островский его тревожил куда-как больше.
— А что Островский? — осторожно начал Борис. — Он на чьей стороне сейчас?
По всему выходило, что Всеволод Ильич должен был быть на их стороне — такие люди, честные и правильные до маниакальности, а Островский именно таким и был, просто не могут оставаться непричастными и, как правило, инстинктивно или сердцем выбирают правильную сторону. Хотя Долинин, излагая ещё накануне положение дел, ни словом не упомянул Островского, тогда как другие фамилии, даже совершенно незнакомые Борису, звучали.
— Сложно всё с Всеволодом Ильичом, — майор вздохнул, и вместе с этим вздохом из толстого смешного носа майора вылетел тоненький свист. — Чегой-то не заладилось у товарища полковника, не в настроении оне ходют. Можэ, злятся, что их из следственного к нам вежливо турнули, а можэ, с личного чего горюють, нам то неведомо. А токмо Всеволод Ильич наш теперича не за красных и не за белых, а сами по себе, сидят в ихнем кабинете и на всякого соколика гавкают. В обчем, полковник Долинин велел не трогать пока Всеволода Ильича. А мы и не трогаем, блюдём осторожность и на рожон лишний раз не лезем, чтоб нам всем тут утопнуть.
— М-да… утопнуть, — эхом отозвался Борис. — Можно и утопнуть, конечно, особенно если оплошаем. Но я бы предпочёл такой участи избежать.
Он всё ещё продолжал думать про Островского, краем уха слушая дальнейшие разглагольствования майора Бублика, про диспозицию и про то, как они сейчас «юрким мышем» пройдут Южное КПП, где их ждёт Михал Василич, «справный чоловик и соколик».
— …а господин генерал наш, Юрий Алексеевич, чтоб ему утопнуть, — от внимания Бориса не ускользнуло, что Рябинин удостоился от Бублика персонального пожелания сгинуть в пучине вод. — Накушались и почивать изволют. И прошу, Борис Андреич, заметить, ваш покорный слуга к делу временного обезвреживания господина генерала лично руку приложил, здоровья и живота не жалеючи.
Кто-то из стоявших за спиной соколиков издал сдавленный смешок, на что майор Бублик, поправив ремень, сказал, нарочито прибавляя громкость.
— Самолично распивал с господином генералом коньяк в целях доведения господина генерала до кондиции в нужной пропорции. Чтоб нам всем тут утопнуть! А которые соколики будут насмешничать за спиной своего отца родного, того в бой не пущу и навечно дежурным по кухне заделаю.
Угроза быть вечным дежурным по кухне подействовала, и смешки за спиной стихли.
Борис повернулся к Славе. Всё то время, пока Борис разговаривал с майором Бубликом, Слава Дорохов со скучающим видом изучал стены кабины, хотя (Литвинов это понимал) его нарочито-скучающий вид был не более, чем маска — этот пройдоха умел извлекать информацию из любой мелочи и сейчас наверняка впитывал каждое слово майора.
— Ну, Слава, как там… Алина?
Борис намеренно начал с Алины, приоткрывая Славе одну из карт, но Дорохов, стервец, лишь невозмутимо сверкнул улыбкой.
— Хорошо, Борис Андреевич, работает потихоньку. Маркова её правда совсем замучила, а так — ничего, держится.
От Долинина Борис уже знал, что его сектор теперь возглавляет какая-то Маркова, но сам он, хоть убей, никак не мог вспомнить сотрудницу с такой фамилией. Разумеется, знать всех Борис не мог, но всё же не последнего человека на этот пост назначили.
Слава мысли Бориса угадал.
— Это жена Кравца, Борис Андреевич.
Удивления Литвинов даже не стал скрывать. Жена Антона? Да, он помнил, она работала в его секторе, но, если бы не тот факт, что она была супругой Кравца, Борис никогда бы не запомнил эту невзрачную бабу, даже внимания бы не обратил. Что же получается, это и есть та самая Маркова, о которой Долинин отозвался, как о самом опасном члене Совета или как там теперь — нового правительства, и которая замучила Алину Темникову? Алину? Которой палец в рот не клади?
— Ну, валяй, Слава, рассказывай, какой там наверху расклад, — Борис справился с шоком и уставился в хитрую Дороховскую физиономию. От полковника Долинина информацию они с Савельевым получили, но теперь Борис хотел услышать Славу. Понимал, что тот может просветить его насчёт тех нюансов, в которых Долинин был не силён.
— Да неплохой расклад, Борис Андреевич, — Слава пожал плечами. — Звягинцев на нашей стороне, это понятно. Старик поддержит, он от идей Верховного даже икает, по-моему. С Мельниковым и Соколовым тоже всё ясно, они свои…
— Меня интересуют те, кого Ставицкий сам лично привёл, — перебил Славу Борис.
— Тут я мало что знаю, — признался Слава. — Но из тех сведений, что мне удалось собрать, там люди не опасные. Кроме Марковой, разумеется. Нечаев, что дядю моего заменил в логистическом — обычный карьерист. Исполнитель неплохой, но безынициативен и, кажется, трусоват. В секторе образования родственница Верховного, — при слове «родственница» Литвинов слегка покривился, но Слава его тут же обнадёжил. — Не думаю, что с ней будут какие-то серьёзные проблемы, Борис Андреевич. Алла Борисовна — женщина в годах, ей на покой пора, внуков нянчить, а не в революционеров играть. Кресло министра производственного сектора пока пустует. А вот с энергетическим…, ходят слухи, что на место министра будет назначен новый начальник Южной станции, этот, как его, Васильев. Но тут вы должны больше меня знать — его же от вас переправили.
Борис поморщился. Именно такого поворота и следовало ожидать. Похоже, Пашкина вспышка праведного гнева ещё доставит им хлопот. Но то, что официально Васильев ещё не член Совета, то есть, не министр по-новому, это хорошо.
— Ну, кто там ещё? — продолжал меж тем Дорохов. — Бельская… Мельников ей симпатизирует. Говорит — баба толковая, в политику не лезет, держится нейтрально. Место своё сохранила благодаря происхождению.
Слава задумался и потёр переносицу, а сам Борис при упоминании ещё одной знакомой фамилии, не самой для него приятной, едва удержался, чтобы не чертыхнуться в голос. Ещё один сюрприз-нежданчик, спасибо Паше, подфартил.
Про то, что случилось восемнадцать лет назад между Борисом и Анжеликой Бельской, Павел не знал — ему в тот момент как-то не до Бориных интрижек было, ну а по прошествии времени рассказывать об этом Павлу Борис и вовсе не счёл нужным. Даже когда в больнице у Анны они с Савельевым и так и этак крутили новый состав правительства и искали союзников, и имя Анжелики, разумеется, всплывало и не раз, Борис ни словом не обмолвился об этой давнишней связи, хотя умом и понимал, что сказать об этом Павлу надо.
Впрочем, — Борис с силой вытолкнул неприятные воспоминания из головы, — всё это, как говорится, дела давно минувших дней. Сколько воды утекло, вряд ли у Анжелики остались к нему какие-то чувства, да и были ли он вообще, тот ещё вопрос. Банальная и пошлая интрижка, у кого таких не было. Расстались нехорошо, это да, но это тоже ничего не значит — наверняка, у Бельской и после Бориса любовников было вагон и маленькая тележка, с такой-то внешностью и темпераментом, вряд ли она страдала от отсутствия личной жизни, так что… Борис криво улыбнулся и переключился с Анжелики на более насущные проблемы, принялся ещё раз проговаривать в уме план действий по пунктам, но уже с учётом полученной от майора и Славы информации: первое — Маркова, затем Верховный (Серёжу ждала бы психушка, если бы они только здесь, в Башне, были), параллельно Караев и уже потом Рябинин, вряд ли с этим горьким пьяницей возникнут какие-то проблемы, и экстренное заседание Совета — то, что когда-то не вышло у Величко и Мельникова, у него, Бориса Литвинова, должно получиться. Потому что права на ошибку больше нет.
И всё было в целом неплохо, если бы не два человека, о которых то и дело спотыкалась интуиция Бориса: Анжелика Бельская и полковник Островский.
Кабинка плавно качнулась и остановилась. На табло рядом с дверями красным высветились знакомые цифры: триста девяносто один. Последний этаж перед военным сектором, отделяющим Надоблачный ярус от остальной Башни. Административный сектор. Его сектор.
Борис почувствовал волнение, как будто он снова был семнадцатилетним мальчишкой, вчерашним школьником, лопающимся от гордости, потому что получил самое крутое распределение из всех возможных, и старательно пытающимся скрыть ото всех своё волнение и робость. Откуда это в нём взялось, Борис не знал, он никогда не был сентиментален, но, когда двери лифта разъехались, и Борис вышел из кабины, щемящее чувство светлой грусти и ностальгии никуда не делось и даже, казалось, усугубилось.
Всё здесь было ему знакомо: каждый поворот, каждая кадка с искусственной пальмой и каждая банкетка, обитая дерматином. Он знал, что на двери архива заедает ручка, и её надо чуть-чуть потянуть на себя, чтобы открыть, а в бухгалтерии по-особенному звучит принтер — не стрекочет недовольно, как везде, а поёт весёлую песенку. А в отделе пропусков ближе к обеду Татьяна Петровна, начальница, заваривает цветочный чай, аромат которого проникает во все уголки административного яруса, и в красивом шкафу-буфете из белого ясеня (чёрт его знает, как он там оказался) Бориса поджидает персональная фарфоровая чашка, белая и тонкая, похожая на цветок лотоса. Да, он всё здесь знал наизусть, каждую мелочь, каждый пустяк, каждую безделицу. И людей. Своих людей Борис тоже знал. Свою команду, которую создавал долго и тщательно, убирая одних и обласкивая и двигая вперёд других, тех, на кого мог положиться…
Майор отдал короткую команду, соколики рассредоточились, и вся их группа быстрым шагом двинулась к южному входу. До него было всего ничего, пара поворотов, к тому же их путь шёл мимо архива, не самое популярное место в административном секторе, разве что ближе к лестницам была опасность на кого-то напороться — там располагался отдел пропусков.
Увы, встречи с людьми избежать не получилось.
У кабинета начальника пропускного отдела стояли двое, мужчина и женщина. Они о чём-то оживлённо спорили, но увидев группу военных, оба как по команде замолчали. И почти сразу же женщина, заметив Бориса, тихонько ойкнула и приложила руку к груди.
— Борис Андреевич? Вы?
Это была Носова Татьяна Петровна, начальница пропускного отдела, та самая, что заваривала цветочный чай, и на Бориса вместе с её словами, тихими, больше похожими на шелест бумаг, с которыми она имела дело, пахнуло цветочным ароматом, почти позабытым, сладковато-терпким. Её собеседник, Косых Виктор Сергеевич, отвечавший за информационный отдел, худенький, изящный, немного женственный, испуганно молчал и только часто-часто моргал. А у Бориса опять сжалось сердце.
Татьяна Петровна — Танюха, с ней они были ровесниками, вместе пришли сюда стажёрами, начинали с самого низа, на побегушках. А Виктор Косых — тот помоложе, у него двое детишек вечно болели, и Борис сам по своим каналам доставал младшему дефицитное лекарство от астмы.
Всё это вдруг пронеслось перед ним — и он увидел молодую Танюху, которая боязливо шла с ним на их первую практику, и припомнил сынишку Косых, кажется Ванюшу, того, который с астмой — его как-то Виктор Сергеевич привёл сюда, и тот, явно выполняя отцовский приказ, запинаясь, благодарил его за лекарство.
Борис не успел ничего ответить, справа приоткрылась дверь, и в проёме показалась хорошенькая юная головка — Наташа Лоткевич. Она работала в отделе пропусков совсем немного — года три. Сообразительная, живая, смешливая девчонка, отчаянно строившая Борису глазки, не столько из желания захомутать, сколько от живости характера.
— Борис Андреевич! — звонко взвизгнула она.
И тут же, словно все этого и ждали, двери стали открываться, одна за другой. Кто-то выглядывал осторожно, молча пялился на Бориса, кто-то, как Наташа, не мог сдержать криков радости и восторга.
А по коридору уже неслась Соня Васнецова, широко раскинув руки, словно хотела обнять его, повиснуть у него на шее, но, добежав, лишь уткнулась ему в широкую грудь, как маленькая девочка, повторяя:
— Борис Андреевич, миленький, Борис Андреевич…
Соня, его маленькая верная Соня, это она по просьбе Анны уговорила своего мужа, Олега Мельникова, пойти на должностное преступление и сымитировать казнь Бориса — никого другого принципиальный Олег Станиславович не стал бы даже слушать.
Борис растерянно поглаживал Сонину спину, а его уже обступили со всех сторон. Что-то бормотала Носова — о том, что она рада и что всегда верила, потому что такие люди, как Литвинов, никак не могут вот так закончить. Аристархов, Илья Вадимович, пожилой грузный мужчина, восторженно тряс ему руку. Заливалась смехом Наташа. А сам Борис, в окружении людей — своих людей — совершенно не знал, как себя вести.
— Борис Андреевич, уже? Уже началось, да? — Соня наконец оторвалась от его груди и подняла заплаканное и счастливое лицо.
— Т-с-с, — Борис полушутливо поднёс палец к губам, а потом, обведя всех взглядом, так же полушутливо произнёс. — Ну, чего вы тут собрались? Вас что, новое начальство работой не обеспечило?
Кто-то засмеялся, и Борис опять почувствовал себя на коне — он по-прежнему владел ситуацией, и люди его слушали. Он словно дирижёр умело управлял своим оркестром, он играл партитуру, нигде не фальшивя, не взяв ни одной неверной ноты. Как раньше.
— Борис Андреевич, а Олег с вами? — Соня тихонько потеребила его за рукав. — Мне сын звонил, сказал, что его арестовали, а сейчас уже выпустили.
— Арестовали?
Новость об аресте Мельникова спустила Бориса на землю. И он опять подобрался, вспомнил о том, что время поджимает, что где-то на Южной идёт бой, а глубоко под землёй Пашка, сосредоточенный и напряжённый, следит за показаниями своего реактора.
— Значит так, — Борис расправил плечи и повысил голос. — Послушайте меня внимательно. Сейчас вы все вернётесь на свои рабочие места и будете ждать. И я вас очень попрошу — никакой паники. И ещё, постарайтесь не распространятся о том, что вы только что видели.
— Но родных-то мы можем предупредить? — вставил Илья Вадимович. — Я так понимаю, — он кивнул на сопровождающих Бориса военных. — Сейчас в Башне может быть несколько опасно?
— Родных предупредить можете, но аккуратно и не вдаваясь в подробности. Посоветуйте своим близким сидеть дома или на своих рабочих местах и без нужды по Башне не бродить.
— Надо бы Алине позвонить, — раздался за спиной тихий голос Славы Дорохова. — Мы снизу, как полковник отмашку дал, пытались связаться с приёмной, но безрезультатно.
— Да мы до приёмной уже полчаса дозвониться не можем, — влезла Носова.
Борис со Славой нервно переглянулись.
— Соня, — Литвинов нашёл глазами Васнецову, её уже слегка оттеснили от него. — Отправь Темниковой сообщение по электронной почте. Напиши ей…
— Привет от Аделаиды Карловны, — быстро проговорил Слава, слегка покраснел и добавил. — Она поймёт.
— Ну что, всё — цирк окончен. Клоуны уехали, — Борис звонко хлопнул в ладони. — Быстро все по местам — работы у них нет, разболтались при новом руководстве. Ничего, доберусь я до вас.
— Доберитесь, Борис Андреевич, — засмеялась Наташа, и остальные радостно и одобрительно загудели.
За стеклянными дверями административного сектора начинался пятачок охраны. Стандартная будка КПП, несколько турникетов, перегораживающих путь к лестнице наверх, громоздкая железная арка — такие арки уже давно нигде не работали, но их не демонтировали, закрыли щитами, не сильно эстетично, но по-другому не получалось.
Майор Бублик первым приблизился к КПП и почти сразу, — Борис не успел заметить, как, — сделал какой-то знак рукой, и соколики резко вскинули автоматы, взяли их со Славой в кольцо, от чего-то или от кого-то заслонив.
— Опустите оружие, майор, и солдатам своим скажите, — за широкими спинами соколиков Борис не мог видеть говорившего, но голос был ему знаком. — Вы окружены. Нас вдвое больше, вы же не хотите напрасной бойни. А за дверью люди, могут пострадать.
— Опустить оружие, — майор, подчиняясь, глухо отдал приказ.
Солдаты нехотя опустили автоматы, расступились.
— Борис Андреевич? Ну надо же. Какая неожиданная встреча, — на худом, резко очерченном лице человека, который стоял, не делая никакой попытки приблизиться, и смотрел на Бориса в упор, зазмеилась неприятная полуухмылка-полулуыбка. — С того света к нам не иначе пожаловали?
— Угадали. С того света, — Борис пожал плечами. — Вы, как всегда, очень проницательны, Всеволод Ильич.
Конечно, по уму стоило всё доложить генералу и передать арестованных в ведомство Караева. Так предписывал устав. А устав полковник Островский чтил, справедливо считая, что армия без порядка и субординации — не армия, а бандитская шайка. И тем не менее, возможно, в первый раз за долгие годы службы Всеволод Ильич пошёл на сознательное нарушение, потому что устав уставом, но есть ещё и справедливость — высшая справедливость, которая стоит над всеми человеческими законами, инструкциями и правилами. И то, что именно он, Островский, раскрыл и предотвратил диверсию, возглавляемую не кем-то, а самим Литвиновым, и было проявлением той самой справедливости. Как говорится, кто начал, тому и заканчивать.
Впрочем, для очистки совести и, будучи не в силах противиться въевшемуся в мозг привычному порядку, полковник всё-таки предпринял кое-какие действия. Для начала позвонил Рябинину и, услышав знакомый голос Селятина, попытался доложить по всей форме.
— Да брось, Сева, — когда рядом никого не было, Селятин переходил на родственный тон, имел право, потому как доводился полковнику шурином, и, хотя Островский на службе фамильярности не одобрял, тут даже обрадовался. — Дрыхнет генерал наш. Почитай литр с утра в себя влил.
— Тогда, как проснётся, доложи ему… хотя нет. Лучше дай мне знать.
Потом, помедлив, Островский набрал номер приёмной Караева, поднёс трубку к уху и долго с каким-то мрачным удовлетворением слушал длинные гудки. Когда начальником следственно-розыскного управления был он сам, о том, чтобы приёмная посреди рабочего дня пустовала, и помыслить было страшно. Тот же Жданов, который «перешёл по наследству» Караеву, скорее самолично бы застрелился, чем покинул свой пост без разрешения, к тому же не оставив никого вместо себя, а тут — пожалуйста. Полковник выждал ещё где-то полминуты и, положив трубку, вскинул глаза на адъютанта, вытянувшегося по стойке смирно в ожидании приказа. Тот, как только на него упал взгляд командира, ожил и бойко отрапортовал:
— Майор Бублик с солдатами отправлен в КПЗ, Дорохов помещён в отдельную камеру, а Литвинова сопроводили в следственный изолятор согласно вашему распоряжению.
— Пойдём.
Островский встал, одёрнул безупречно сидящий на его сухой подтянутой фигуре китель, поправил светлые волосы, словно он шёл не на допрос к задержанному, а на первое, долгожданное свидание. Хотя в какой-то степени так и было. Вряд ли хоть один человек на земле ждал кого-либо с таким нетерпением, с каким полковник Островский ждал Бориса Литвинова. Особенно, после того, как ему стало известно, что Борис Андреевич выжил.
Тот разговор, что лишил его опоры (ему словно петлю на шею накинули и табуретку из-под ног выбили), состоялся недавно, дней десять назад, сразу же после приказа о переводе полковника Островского в другое подразделение. Приказы Всеволод Ильич обсуждать не привык, но тут не выдержал. Всю ночь не спал, сидел, думал. Милка несколько раз заглядывала к нему в кабинет, укоризненно качала головой, но молча уходила, оставляя его наедине с собой и своими призраками. В квартире висела удушливая тишина, в небольшой детской спали дети, маленький Тимка и Лиля, отцова любимица, в спальне ворочалась Милка, беспокойная душа, которая засыпала, только уткнувшись маленьким курносым носом в его жёсткое плечо, а он всё сидел и смотрел больными, слезящимися глазами на копию приказа, на подпись под ним — круглые, аккуратные буквы, отражающие старательность подписавшего, — смотрел и ждал, что на листе приказа поверх уже выученных наизусть слов проступят другие строчки, которые объяснят ему: как так получилось? Почему?
Утром полковник не выдержал. Пошёл в генеральскую приёмную и потребовал встречи.
Юра сидел за столом в роскошном кресле, небрежно развалившись, но при этом нервно барабаня толстыми пальцами по деревянным полированным подлокотникам — эта лёгкая нервозность не осталась незамеченной для Островского. Они были в кабинете одни. Селятин, видимо, смекнув, зачем полковник появился здесь, остался за дверями, в приёмной, и Островский мог быть уверен, что его родственник именно сейчас никого к генералу не допустит. Юра это тоже понимал, на красном одутловатом лице отразилась некоторая растерянность, и пальцы забарабанили с удвоенной силой.
— Как это понимать? — Островский положил перед Юрой копию приказа, припечатав её широкой пятернёй. — Может, объяснишь?
Наедине и в память о былой дружбе полковник позволил себе нарушение устава, обратившись к Юре на «ты».
— А что я должен объяснять? — Юра наконец прервал свою барабанную дробь, вцепился в приказ обеими руками. — Тебя ж не в солдаты разжаловали. Перебросили руководить другим подразделением, сам знаешь, Кузянин в отставку ушёл.
— При чём тут Кузянин, Юра? У него зам толковый, майор Саркисян. Его сам бог велел на место старого полковника ставить. Я же в патрульно-постовой службе ни черта не смыслю. И потом ты не хуже меня понимаешь, что для меня значит моё подразделение. Я с самых низов его прошёл, каждую мелочь знаю. А ты туда Караева назначаешь. Не кого-то. Караева!
Рябинин оторвался от приказа. В его по-детски голубых глазах плавала муть, он шумно выдохнул, обдавая полковника перегаром.
— А вот кого надо, того и назначаю. Не твоего ума дело!
— Не моего, значит, — Островский едва сдерживался. — Ты, я смотрю, уже совсем освоился в генеральских погонах. Умным стал, мать твою!
— З-забываешься, полковник!
Пьяное Юрино заикание и то, что он попытался подняться, выползти из своего королевского кресла и не смог, вконец разозлили полковника. Островский гасил в себе ругательства и с трудом сдерживался, чтобы не обойти стол, не взять Юрку Рябинина за грудки, не встряхнуть так, чтобы лысая Юркина голова замоталась из стороны в сторону. Ничего в эти минуты так не хотелось Севе Островскому, как выдернуть на свет божий из генеральской туши, растёкшейся перед ним пьяной жижей, того весёлого лейтенантика, с которым они вместе балагурили ещё в учебке.
— Послушай, Сева, — Рябинин пошёл на попятную. Всё-таки открытая конфронтация была совсем не в Юрином характере. — Ты же должен понимать, сейчас все посты охраны на этажах нам передали из административного сектора. Работы много. Я тебя на сложный участок бросаю. У тебя опыт…
— Хватит врать, Юра, — Островский презрительно скривился. — Опыт мой… мой опыт в следственно-розыскном нужен. Мой! А не майора Караева. Чёрт, прости, полковника, мать его. Карьеру Тимур сделал стремительную — хотел бы я знать, за какие такие заслуги ему звание и эта должность прилетели? Сдаётся мне, что ко всей той хрени, что сейчас наверху творится, Тимур лично руку приложил. Так? Вся эта череда странных смертей членов Совета. Кашин, Ледовской. Покушение на Савельева… А, может, прав был Володька Долинин насчёт старого генерала, а, Юра? Может, и ты в этом по самые уши замазан?
— Ты соображай, что несёшь! — прохрипел Рябинин, и его рука потянулась к лежащей на столе фляге. Той самой, которую Севка сам когда-то ему и подарил. Ещё и шутил, что она ему без надобности — тот Юрка Рябинин спиртное на дух не выносил. Стало быть, теперь нашёл фляге применение, научился…
Их дружба, дружба между двумя мальчишками, ещё не лейтенантами даже — курсантами, возникла сразу, просто и естественно, как возникает она только у молодых. Крепкий, невысокий Юрка Рябинин, с застенчивой улыбкой на круглом, чуть полноватом лице, пришёлся Севке Островскому по душе. У них в учебке народ подобрался всякий, кого-то и по протекции двигали, но за Юркой Рябининым, как и за самим Севой (несмотря на то, что оба были из семей потомственных военных) никто не стоял — они свою птицу счастья добывали сами, — и это их не только уравнивало, но и было справедливо, а слова «честь» и «справедливость» в семье, где рос Сева Островский, много значили.
Тогда им казалось, что это у них навсегда. Они вместе постигали азы воинской науки, вместе сбегали в самоволки, кадрить девчонок — смешное старинное слово, которое Сева то ли где-то прочитал, то ли где-то услышал, — вместе сидели потом на гауптвахте или драили до посинения полы в казармах, подгоняемые длинными матерными ругательствами толстого и уставшего от жизни капитана, а вечерами, перед тем как уснуть, делились своими планами на жизнь. Эта жизнь представлялась им, юным романтикам, сияющей дорогой со ступенями наверх. Севка мечтал стать генералом, а иначе зачем всё это, а Юрка, более приземлённый и прагматичный, над ним посмеивался, приговаривая: «Нам бы, Сева, чин полковника, и всё, считай — жизнь удалась». И если бы им кто-то сказал тогда, что до генеральского кресла из них двоих доберётся Юра Рябинин, они бы оба просто расхохотались тому человеку в лицо.
После учёбы жизнь их слегка развела: Юрка пошёл по хозяйственной части, а Севка, с отличием выдержав все экзамены, получил направление в следственно-розыскной отдел.
Работа в разных подразделениях естественным образом охладила их дружбу: Севку, как молодого, в следственно-розыскном отделе старшие товарищи эксплуатировали в хвост и гриву, а Юрка, неожиданно выбившись в помощники к самому Ледовскому (тоже, конечно, подай-принеси, но зато при генерале), обзавёлся пузатым кожаным портфелем к неуёмному веселью прежних товарищей и намечающимся жирком на боках и ляжках. Но даже не это послужило причиной разрыва казавшейся нерушимой дружбы: что-то неуловимо странное стало проявляться в характере друга, а в таком случае, как говорилось в одной из старинных книжек — cherchez la femme.
К тому времени сам Севка уже успел жениться, влюбился слёту в синеглазую Милку Селятину, которую «закадрил» на одной из прогулок в парке. Живая, колкая на язык девчонка зацепила Севу Островского сразу, и, как ржали его сослуживцы, Севка оказался женат, так и не приходя в сознание.
Будучи счастлив в браке, Сева со всей широтой души стремился осчастливить и Юрку, затаскивая его при всяком удобном и неудобном случае к себе и знакомя с многочисленными Милкиными подругами. Милка, раскусив намерения своего юного супруга, приводила на смотрины разных танечек, светочек, леночек, всех, как на подбор пухленьких, светленьких и смешливых — Севка знал: Юрке такие нравятся. Но Рябинин, к его великому удивлению, оставался равнодушным, а потом вдруг взял и неожиданно женился и на ком — на Наташе Барташовой, яркой, надменной красавице, высокой, едва ли не выше, чем сам Юрка, стройной той аристократической худобой, что кажется, ещё чуть-чуть и красота перейдёт в уродство. Жила Барташова где-то на Надоблачном, в квартире с потолками под три метра, набитой какими-то деревянными буфетами, старинными комодами, зеркальными трельяжами, гардинами, бархатными козетками на кривых золочёных ножках, оттоманками, секретерами — Севка и половины слов не знал, да и сам Юра, перечисляя неслыханные богатства своей супруги, часто путался в показаниях.
— Ну что, Юрка, когда пригласишь нас в свой дворец? — наседал на друга Севка. — Раз уж свадьбу зажилил, не позвал, так хоть новый дом покажи.
Про свадьбу была истинная правда: Рябинин не пригласил никого из своих прежних товарищей, но Севка, хоть ему и неприятно было, обиду проглотил. Зато потом теребил приятеля, больше смеха ради, чем взаправду. А Юрка юлил, мялся, мычал что-то про то, что у отца Натальи ответственная работа, и гостей они не любят, и, наверно, именно это Юркино мычанье и разозлило вконец Севку, да так, что он однажды прижал Рябинина к стенке, и тот нехотя назначил время визита.
Тот вечер крепко засел в памяти у четы Островских. Роскошь квартиры обрушилась на них сразу, ещё у входа.
— Господи, Сев, эта дверь, она что — деревянная? — выдохнула Милка и схватила его за руку. — С ума сойти. Деревянная! Ты только потрогай её, потрогай!
Им с Милкой надо было у той двери и остановиться, чёрт их понёс дальше, потому что оба они оказались не готовы к тому, что их за этими дверями ожидало.
Едва перешагнув порог, они очутились во дворце. Скрипел под ногами деревянный паркет, плюшевые, лоснящиеся оттоманки горбились толстыми валиками, серванты и буфеты с закруглёнными стеклянными боками вырастали неприступными монументами, со стен смотрели тёмные портреты давно уже мёртвых людей, и медные, отдающие в зелень люстры подрагивали над их головами блестящими капельками подвесок.
Неестественно прямой Юра молчаливо отсвечивал рядом со своей молодой женой. А она, в длинном платье, мягком и струящимся, с высокой и строгой причёской была естественной частью этих исторических декораций. А вот они с Милкой… наверно, именно так и выглядели когда-то бедные родственники-приживалки, которых по большим праздникам пускали на кухню с чёрного входа и торопливо, не глядя, совали в руки остатки недоеденного пирога…
— Ты как хочешь, Севка, а я больше к Рябининым не пойду, и не уговаривай, — заявила ему Милка, когда они, ошарашенные королевским великолепием, вернулись к себе, в маленькую, но уютную квартирку — всего две комнаты, пластиковая стандартная мебель, дешёвые безделушки на полочках.
— Не понравилось? — поинтересовался Сева, хотя уже знал ответ, он и сам чувствовал нечто подобное.
— Не в этом дело, — Милка подошла к нему, уткнулась в шею. — Просто, Севка, ну это же склеп какой-то. Там от всех могильным холодом веет, от Натальи, от отца её, даже от горничной. Видел, как она на меня смотрела, эта старая карга? — засмеялась Милка. — Словно я пришла специально за тем, чтобы спереть их серебряные ложечки. Или фужеры. Или эти, как их… канделябры.
Севка был согласен с женой. Он и сам не мог взять в толк, что связывало простого в общем-то парня Юрку Рябинина с надменной и чопорной Натальей Барташовой. Чем она могла его заманить? Ну не канделябрами же в самом деле.
Укладываясь в тот вечер спать и глядя на уже заснувшую жену, Севка, видимо, на контрасте вспомнил свой первый визит к Милкиным родителям. Она потащила его знакомиться с мамой и отцом, а он упирался и отнекивался — ничего Сева Островский в своей жизни не боялся, а тут струхнул. И как оказалось зря.
Небольшая стандартная квартира на двести шестом была тесноватой, в ней даже прихожей не было — сразу начиналась общая комната, которая, как Сева подозревал, служила Милкиным родителям и спальней. Отец Милки, Владимир Алексеевич, невысокий полноватый мужик с красным лицом и большими мозолистыми руками — он был мастером в производственном секторе — при виде будущего зятя расплылся в улыбке, протянул свою натруженную ладонь и тут же (Севка едва опустился на краешек старенького дивана, не решаясь дотронуться до вышитых подушек, заботливо прикрывающих обшарпанные подлокотники) достал откуда-то припасённую бутылку самогона. Его жена притворно нахмурилась, но Владимир Алексеевич только зыркнул весёлыми чёрными глазами из-под кустистых бровей: Катя, не лезь, у нас тут мужской разговор. И его Катя — на самом деле Екатерина Андреевна, учительница литературы, строгая, худощавая — недовольно махнула рукой.
— Знаю я ваши мужские разговоры. Не увлекайся, Володя, у тебя печень. А ты куда? — прикрикнула она на проскользнувшего в комнату мальчишку лет десяти, с такими же озорными, как у Милки глазами. — Руслан, немедленно вернись в свою комнату и садись за уроки!
— Ух ты! — Руслан, младший брат Милки, не обращая на мать внимания, с восхищением уставился на Севкины погоны. — Лейтенант, да? Я тоже, когда вырасту, военным буду!
— Военным он будет. Учись давай, военный. Двойку по математике кто схлопотал? — проворчал Владимир Алексеевич, а Екатерина Андреевна, отвернувшись, быстро спрятала мягкую добрую улыбку.
…Какими же всё-таки разными бывают семьи, думал в ту ночь молодой лейтенант Островский, ворочаясь без сна. У Рябининых или, уж скорее, у Барташовых (потому что в этом дворце, казалось, у портретов в золочёных рамах прав было больше, чем у Юрки) царила чопорная вежливость, выдрессированная пристойность, светские улыбки, учтивые слова, но за нарисованной любезностью хозяев дома временами проступало что-то острое и холодное, на которое, впрочем, тут же натягивалось тонкое кружево благопристойных фраз и фальшивых ужимок. Здесь не бранились, не говорили грубостей, не позволяли себе насмешек, но при этом каждый существовал как бы по-отдельности, являясь даже не человеком, но лишь одной из деталей тщательно выверенного интерьера.
А у Селятиных, родителей Милки, бывало и ссорились, и Руслану, Милкиному братишке, нахватавшему двоек, отец мог в сердцах и подзатыльник отвесить крепкой рабочей рукой, а Екатерина Андреевна, тёща, ругала своих мужиков и Севку тоже — он быстро вошёл в разряд своих — и даже порой срывалась на крик. И всё же в этой шумной суете, в семейных перебранках и спорах жила любовь, то, чего не было у убийственно вежливых Барташовых. После всех разладов и ссор в семье Селятиных воцарялся мир, Владимир Алексеевич, получив за что-нибудь нагоняй от жены, виновато тыкался той в щёку, подмигивая при этом Севке и Милке, а Екатерина Андреевна, успокоившись, читала им всем Пушкина, которого любила едва ли не больше всего на свете, да так, что даже детей назвала в честь главных героев его поэмы — Руслан и Людмила.
Так незаметно куда-то ушла дружба между Севой Островским и Юркой Рябининым, переросла в ровные приятельские отношения, но и они потом сошли на нет.
Севке было не до этого — его полностью захватила служба. Следственно-розыскное управление оказалось тем самым местом, где Сева Островский мог развернуться целиком. Ему, честному, принципиальному, верящему в справедливость, как в высшую ценность человеческого бытия, в любом другом отделе пришлось бы туго. А тут, в команде полковника Невзорова, Севу почти сразу поставили на оперативную работу, в которую он окунулся с головой.
Островский начинал, как и все, с ведения разных мелких дел: воровство, потасовки, проституция, скупка и продажа краденого, иногда доставалось что и покрупней — разбой и организованные грабежи, даже убийства пару раз. Но, получив старлея, Севка, можно сказать, взлетел — был переведён приказом Невзорова в группу по борьбе с наркотиками.
— Молодец. Вижу, работал, — полковник Невзоров, уткнувшись близорукими глазами в подробные Севкины отчёты, водил для верности скрюченным пальцем по убористым строчкам.
Дилеров Сева брал пачками, не жалел, доставалось и обычным наркоманам, в основном желторотым юнцам, которых накрывали при очередной облаве в каком-нибудь вонючем заброшенном отсеке, обдолбанных и пускающих пузырями мутные от холодка слюни.
— Молодец, старлей, — повторял Невзоров, устало прикрывал глаза и из-под век внимательно поглядывал на Севу. — Притон накрыл, это хорошо. Опять нам шантрапы пузатой полные камеры набил. Младший состав работой обеспечил. Да ты не горячись, старлей, не горячись, остынь, — полковник по-дружески улыбался, видя Севино возмущение. — Просто мозгами пораскинь, а они у тебя, старлей, есть. Ну накрыл ты притон, взял трёх дилеров и пять кило этой дряни. И этих торчков малолетних ещё до кучи, за которыми завтра мамаши кудахчущие прибегут. А дальше? Ну?
Что дальше, старший лейтенант Островский не знал, потому и перетаптывался на месте, недовольно глядя себе под ноги.
— Шире надо смотреть, Сева, шире. Ведь за ними кто-то стоит. Тот, кто наладил производство, кто создал сеть распространителей. Ты сейчас эту шантрапу пузатую прихлопнул, а они молчат. Ведь молчат же? То-то и оно. А если бы ты умнее себя повёл, не стал бы сразу рейды устраивать, а наладил бы слежку, то глядишь, и покрупнее бы что попалось. Вся эта шелупонь, они же так, поверху плавают. А вот кто это всё организовал — это большой вопрос. И наша с тобой, старлей, работа не с автоматами по притонам бегать, да девок продажных пугать, а вычислить того, благодаря кому всё это у нас цветёт и пахнет.
И Сева слушал полковника, мотал на ус. Учился. Где-то сидел главарь — тот, кто сплёл эту сеть борделей, кабаков, наркопритонов. Кто построил всю эту систему. Кто умело дёргал за ниточки, сам оставаясь при этом в тени.
К этому кому-то Сева подбирался медленно, год за годом, взрослея, меняя звания и набираясь опыта. Методично опрашивал каждую мелкую сошку, собирал по крупицам информацию, составлял своё досье. Он не торопился. Он знал, что однажды выйдет на главаря. И вышел. Вот только взять никак не мог, потому что с одной стороны этого противостояния стоял тогда уже полковник Островский, начальник следственно-розыскного отдела, а с другой, ни много ни мало, член Совета — Литвинов Борис Андреевич.
Три года назад Островский решился.
Пошёл на приём к генералу Ледовскому, вывалил перед ним три распухших папки, стал сначала медленно, потом, всё больше увлекаясь и горячась, раскладывать перед Алексеем Игнатьевичем собранные факты и доказательства. Ему казалось, что он убедителен и логичен. И что генерал даст добро — всё, что накопилось у полковника, уже вполне тянуло на арест зарвавшегося члена Совета.
— Что предлагаешь, полковник? — коротко спросил Ледовской, когда Сева закончил свой доклад.
— Надо брать и прижимать. Несколько допросов, и я уверен, что я его расколю, — уверенно ответил Островский.
Ледовской вздохнул, взял из папки один из документов, повертел в руках и отложил.
— Вывернется, — припечатал он. — Ты пойми меня, Всеволод Ильич, я про эти Литвиновские штучки давно догадывался, ещё с прежним начальником твоим к нему подбирались. Да всё никак ухватить не могли. И тут тоже — не можем. Пока не можем.
— Но, товарищ генерал, ведь очевидно же… всё указывает на него.
— Всё да не всё. Птицу такого полёта, как Литвинов, надо брать, имея на руках железобетонные доказательства. Такие, чтоб били прямо в самое яблочко. Есть у тебя такие?
— Будут! — пообещал Островский.
— Вот когда будут, тогда и приходи. И ещё, полковник, ты аккуратнее. Борис Андреевич опасность чует, как хищник кровь жертвы. Ты его не спугни своим рвением. Заподозрит что, может и первым ударить. Так что давай, Всеволод Ильич, работай. Рано или поздно этот хитрый лис проколется, сделает ошибку. Слишком зарываться стал в последнее время. А мы подождём. И тогда уж наверняка ударим.
И хотя тот разговор с генералом и оставил у Севы двойственное впечатление, но Ледовской в итоге оказался прав — Литвинов прокололся…
— Полковник Островский! Приказываю немедленно арестовать Литвинова Бориса Андреевича. По обвинению в государственной измене, организации фальшивого карантина и попытке массового убийства людей.
Прозвучавшие из телефонной трубки слова стали закономерным финалом многолетней истории. Ледовской ещё не договорил, но Сева уже и так знал: это всё, теперь — точно всё.
— Слушаюсь, товарищ генерал!
— Выполняйте. Ну и…, — генерал чуть запнулся, но Сева шестым чувством, отточенным за годы работы, знал — старик на том конце провода улыбается. — Ну и по твоему ведомству, полковник, найдётся, что предъявить. Так что — действуй!
Сева положил трубку и бросил взгляд на заветные папки. По его ведомству… по его ведомству найдётся всё, что надо — ни одно зло не останется безнаказанным.
— Ты соображай, что несёшь! — прохрипел Рябинин, и его рука потянулась к лежащей на столе фляге.
— А чего тут соображать, я, чай, не зелёный курсант, кое какой опыт имею, — Островский саркастически усмехнулся. — Сначала Ледовской скоропостижно скончался, ни с того ни с сего. К тому же, в твоём, Юра, присутствии. Потом тебя резко в Совет пропихивают.
— А ты, Сева, сам в Совет метил? На генеральскую должность? — прошипел Рябинин.
Островский скривился. Разумеется, он метил, и кому как не Юре Рябинину было это знать. Генерал Ледовской не молодел, и слухи о возможном преемнике у них в военном секторе ходили. Кто-то делал ставку на самого Островского, кто-то на Володьку Долинина — тот руководил охраной спецобъектов: производственных цехов, больниц, электростанции. В общем-то это был справедливый выбор: оба кандидата, и Островский, и Долинин, вполне подходили на генеральскую должность, оба отдавали себе в этом отчёт, и каждый из них, несмотря на то, что они не то что друзьями, но даже приятелями никогда не были, закономерно бы подчинился тому, кто получил бы заветные лычки на погонах.
— Метил, — Островский сощурился. — Метил, потому что я этого достоин. Или я, или Володька Долинин…
— Долинин? Твой Долинин — преступник. Снюхался с Савельевым.
— Да ты что? — Сева опять не удержался от саркастической подколки. Он смотрел на Юрино побагровевшее лицо и чувствовал, что Рябинин что-то скрывает, что Юрино назначение в Совет — вовсе не счастливое стечение обстоятельств. И, скорее всего, во всей этой катавасии со сменой правительства, с покушением на Савельева и последующим объявлением того преступником, Юрка Рябинин замешан по самые гланды. — Долинин снюхался с Савельевым? А ничего что до последнего времени Савельев у нас был главой Совета? И если кто с кем и снюхался, то это ты, Юра. Если я не ошибаюсь, новый Верховный — какой-то дальний родственничек твоей жены. И если хочешь знать моё мнение, то Савельев…
— Савельев — преступник! — рука Юры всё-таки нащупала флягу, и он, уже не стесняясь, отвинтил крышку, поднёс флягу к губам и сделал несколько нервных глотков.
— И в чём же его преступление? В том, что выжил в покушении? Которое, кстати, ни фига не бандитская разборка, там все следы наверх ведут. У меня в отделе это дело ещё не закрыто, — сказав это, Островский слегка поперхнулся. В его отделе… нет у него теперь его отдела.
— Савельев скрыл источник энергии, — Рябинин его замешательства не заметил. — Вместе с Долининым скрыл. Думаешь, остался бы Савельев у власти, он тебя бы генералом сделал? Хрена с два, Сева! Он бы Долинина, подельника своего, туда протащил, тот в курсе про АЭС был, сам мне говорил, протоколом каким-то перед носом махал.
— Это ещё разобраться надо, что там за протокол, и что там за АЭС. И я тебе честно скажу, Юра, Савельев мне нравится. А вот новые порядки, вся эта муть с аристократическими фамилиями и каким-то делением на классы — вот это мне не сильно по душе.
— Савельев тебе нравится? — прошипел Юра. — И то, что он от народа утаил источник энергии, а сам своим законом сколько людей на тот свет отправил, тебе тоже нравится? И то, что на нулевом окопался и там что-то мутит… Кстати, — Рябинин придвинул к себе тарелку с засохшим порезанным лимоном, вернее с тем, что от него осталось, поковырялся, отыскивая среди обсосанных корок хоть что-нибудь, не нашёл, вытер испачканные пальцы прямо о китель и опять уставился на Островского. — Кстати, знаешь, с кем Савельев на нулевом окопался? Кто там у него первый соратник и помощник?
— Долинин, и что?
— Да причём тут твой Долинин? — Юра откинулся на спинку кресла. На круглом лице расплылась довольная улыбка. — С Литвиновым он там.
— С кем?
Островский подумал, что ослышался.
— С Литвиновым, — повторил Юра.
— Ты сколько с утра выпил? Белая горячка уже? С каким Литвиновым? Его казнили. Я лично присутствовал при казни.
— Казнили, как же, — дребезжащий Юрин смех больно отозвался в ушах. — Савельев твой, которого ты так горячо защищаешь, одной рукой своему дружку приговор подписал, а другой — спас. Литвинову снотворное вкололи, а потом тихо вывезли и прятали где-то внизу. Ну что? Савельев тебе по-прежнему нравится?
Сева почувствовал, что земля уходит у него из-под ног. Это что же получается? Литвинов жив?
Видимо, он так сильно изменился в лице, что Рябинин испуганно спросил:
— Тебе плохо? Может, выпьешь?
Сева кивнул. Принял из Юркиных рук флягу, сделал большой глоток.
— В общем так. В память о былом, считай, я всё, что ты тут мне наговорил, не слышал, — Юра, взяв флягу назад, тоже отхлебнув из неё. — Я не слышал, а ты не говорил. Мы с тобой люди свои, чего нам делить. Так что иди, Сева. Вступай в новую должность, тебе там работать и работать…
От Рябинина Островский вышел совершенно раздавленный. На немой вопрос Руслана ничего не ответил, а дома, впервые, наверно, за несколько лет, крупно поругался с Милкой. Он снова вернулся к началу, только теперь в этом начале не было никакого просвета — мир зиял темнотой и пустотой, а те, кто стоял у руля, как и те, кто этот руль старательно пытался отобрать, стоили друг друга во всём: в мелочности, предательстве, подлости. Полковник Островский ещё не мог признаться самому себе, но слова уже стучали в висках, больно колотили, пытаясь прорваться наружу. Справедливости нет. Справедливость этого мира умерла.
Он так и не оправился после этого предательского удара судьбы. Жил, говорил, отдавал приказы, что-то делал, словно играл скучную роль на сцене плохонького театра. Помирился с Милкой, но прежняя живость общения куда-то ушла, жена уже не пыталась пробить ледяной кокон равнодушия, которым он отгородился ото всех и от неё в том числе. Ходил на службу, машинально исполнял служебные обязанности — хорошо исполнял, потому что привык всё делать на совесть.
По своим каналам Сева знал, что Долинину удалось как-то выбраться с АЭС, и он зря времени не терял — под носом у вечно пьяного Юры зрел такой гнойник, что его прорыв рисковал вылиться в крупную катастрофу. Островский примерно догадывался, где базируется Долинин, и мог бы при удобном случае накрыть и его, и всех собранных им людей. Мог бы. Только зачем? Кто победит в этой крысиной возне, уже не имело для полковника Островского никакого смысла.
Не имело. Вплоть до сегодняшнего дня.
Когда ему позвонил Руслан Селятин и сообщил о том, что затевается что-то подозрительное, Островский сначала особого значения не придал.
— Они говорили про Долинина, — докладывал Руслан. — Майор Бублик говорил. Про переворот, который вот-вот начнётся. И что-то про КПП-391Ю.
Что ж, это тоже было закономерно. Рано или поздно Долинин должен был вылезти из подполья и начать действовать, и про себя Островский решил, что вмешиваться он не будет. И он бы не стал, если бы дело не касалось его зоны ответственности, а именно КПП, отделяющего военный сектор от остальной части Башни. Поэтому полковник и решил проверить это дело лично, а выяснив, что там ожидается проход диверсионной группы, устроил засаду. Совершенно не предполагая, с КЕМ он там столкнется.
Адъютант открыл дверь следственного изолятора, заглянул и посторонился, пропуская полковника внутрь.
По иронии судьбы комната была та же самая, где проводились допросы по делу Литвинова. Чуть вытянутая, глухая — здесь даже на двери и выходящих в коридор окнах не было жалюзи, как в некоторых других, да и самих окон собственно тоже не было, — почти пустая, если не считать стола и двух стульев, зато на редкость светлая, все вмонтированные в потолок светильники горели ярко: полковник Островский предпочитал видеть лица тех, кого он допрашивал.
Лицо Литвинова он тоже видел. И помнил — всё помнил, до последней чёрточки, до маленькой родинки, до мелких морщинок, приткнувшихся в уголках наглых зелёных глаз. Он помнил ту брезгливую скуку, которая явственно проступала на лице Литвинова, словно всё, что происходило вокруг, Бориса Андреевича не интересовало. Словно Литвинов смирился, принял свою участь и теперь без особого интереса досматривал последний акт не слишком захватывающей пьесы, финал которой был ему известен заранее. Тогда Островский испытал даже что-то вроде разочарования: он столько времени загонял зверя, шёл по следу и вот прижал, впереди последняя схватка, а зверю в общем-то плевать.
Полковник шагнул в комнату и остановился, широко расставив ноги. Сидевший на стуле (на том самом стуле) Литвинов при его появлении оглянулся, зелёные глаза остро блеснули. И сейчас в этих глазах не было скуки и равнодушия. Теперь матёрый зверь готов был принять бой, и Островский улыбнулся, не в силах сдержать азарт и рвущуюся на волю радость.
Судьба сделала петлю, попытавшись свернуть с правильного пути, но снова вернулась в исходную точку. И справедливость, личная справедливость полковника Островского, ради которой он жил и ради которой служил, воскресла и расправила над миром широкие сияющие крылья.
Никогда ещё голова Бориса не работала так чётко. Мозг со скоростью компьютера просчитывал варианты, вырабатывал тактику, извлекал из памяти нужную информацию, отметал лишнее, гасил эмоции. Борис знал за собой такое качество: в экстремальных ситуациях собираться, сосредотачиваться и определять единственно верное решение.
Там, у КПП, всё произошло слишком быстро, их взяли в кольцо, как зелёных новобранцев, потому что с той стороны к их проходу оказались готовы, а вот они — Борис это признавал, — действовали неумно.
Во-первых, вся эта авантюра с походом наверх была чистым экспромтом, но тут ничего не попишешь: лишним временем они не располагали. Во-вторых, сунулись на КПП без разведки, надо было хоть пару солдат вперёд отправить. Ну и в-третьих, нарвались не на кого-то, а на Островского, а у полковника Островского с Борисом были свои, старые счёты. И теперь в результате этих несчастливых стечений обстоятельств их могли запереть в камере на несколько часов, и этого Борис боялся больше всего.
— Солдат и майора — в КПЗ, этого субчика — отдельно, — молоденький капитан звонким мальчишеским голосом раздавал приказы. Круглое, совсем ещё юное лицо расплылось в довольной улыбке, чувствовалось, что ему вся эта ситуация доставляет удовольствие.
— А этого? — Бориса бесцеремонно ткнули в спину прикладом автомата.
— В следственный!
Длинная узкая камера следственного изолятора была хорошо Борису знакома. Сколько часов он здесь провёл — не сосчитать. Допрос следовал за допросом, мелькали лица (некоторых людей Борис встречал, некоторых видел впервые), под нос совали документы и отчёты — совали грубо и бесцеремонно, — для ознакомления и под роспись. Борис ничего не подписывал, предварительно не прочитав, хотя по сути никого из тех, кто должен был взойти на эшафот вместе с ним, ему было не жаль: все заслужили положенное сполна. И только одного человека он старательно выводил из игры, ни одну бумагу не подписал, где хотя бы краешком промелькивали дорогие ему имя и фамилия — Ани Бергман.
Он видел, как бесился худой, высокий полковник, всегда допрашивающий его лично, глухое раздражение и неприязнь плескались в светло-серых, льдистых, как у генерала Ледовского, глазах, но кроме обычных следовательских приёмчиков — давящих на психику — особого насилия не было, на допросах Литвинова не били, и понятно почему: Савельев запретил. Хотя, возможно, это было не в характере Островского. Даже, скорее всего, не в его характере.
Что такое полковник Островский, Литвинов примерно знал, потому что как было не знать того, кто методично и упорно копал под тебя несколько лет, подбираясь всё ближе и ближе. У Бориса даже своё досье имелось на рьяного полковника, впрочем, довольно неутешительное: Всеволод Ильич, увы, был честен и неподкупен (дурак дураком — такую характеристику дал ему Кравец, и тогдашний Борис был полностью с ней согласен), служил идее, а не звёздочки на погоны зарабатывал. И, наверно, не оступись Борис, не наломай дров в истории с Савельевым, от полковника Островского пришлось бы со временем избавиться. Но получилось несколько наоборот.
Борис не удержался от короткого смешка. Один из конвоиров вскинул голову, холодом блеснули узкие чёрные глаза, высокие скулы на лице стали ещё резче, ещё острее, а крепкие руки, лежащие на прикладе автомата, заметно напряглись.
Конечно, веселиться Борису было не от чего — впору плакать. Попасться в руки не кому-то, а Островскому — это ещё умудриться надо было. Второй раз полковник его точно не отпустит, душу вынет, наизнанку вывернет и растрясёт: Борис прочитал все желания в глазах Всеволода Ильича ещё там, на КПП, когда полковник, не скрывая радости, шагнул ему навстречу.
И всё же победить было надо. Переиграть. Убедить если не встать на их сторону, то хотя бы не мешать. Увы, шансов в этой финальной схватке у Бориса было мало: Литвинов, привыкший трезво оценивать все выданные жизнью карты, напрасными иллюзиями и надеждами себя не тешил. И фактически у него был только один козырь на руках: эмоции самого Островского, злость и обида на весь мир, которые полковник так вдохновенно лелеял в своей душе…
Долго Борису ждать в следственном изоляторе не пришлось — полковник явился минут через десять, бросил на Бориса несколько презрительный взгляд и молча уселся за стол напротив. Придвинул к себе пустой лист, сжал чуть ли не до хруста ручку сухими, костистыми пальцами. У Бориса даже голова слегка закружилась от внезапно возникшего чувства дежавю.
— На задаваемые вопросы, Борис Андреевич, рекомендую отвечать честно, коротко и внятно, — Островский уставился на Бориса светлыми, немигающими глазами. Он как будто что-то искал в его лице и, найдя, удовлетворительно хмыкнул. — Так что, приступим. Кто отдал приказ заменить смертельную инъекцию снотворным?
Борис слегка пожал плечами — Островский, верный своим принципам, начал с места в карьер, и, зная его дотошность, всё это могло затянуть разговор на неопределенное время.
— Это был Савельев?
— Послушайте, Всеволод Ильич, — надо было уводить разговор в нужную сторону, но Борис пока не знал, как. — Я не могу сейчас ответить вам на этот вопрос, а также и на другой, который вы непременно зададите: где я скрывался всё это время. Но могу вам обещать, что вы это узнаете. Чуть позже.
— А вы не забываетесь, Борис Андреевич? — перебил его Островский. — Это не я у вас в гостях, а вы у меня. Так что в некотором роде условия здесь диктую я.
— Разве? А у меня несколько иная информация: допросы задержанных, если не ошибаюсь, проводит следственно-розыскной отдел, к которому вы теперь отношения не имеете, если только не поменяли свою фамилию на Караев, — Борис не удержался от шпильки, но тут же пожалел, видя, как изменилось лицо полковника.
— Хотите приватной встречи с Караевым? — прошипел полковник, наклоняясь над столом ближе к Борису. — Могу организовать. Думаете, удастся навешать лапши на уши, которую вы вешать горазды? Сомневаюсь. Там умеют убеждать сотрудничать со следствием.
— Будто вы не умеете, — буркнул Борис.
Злить Островского определенно не следовало, а Борис только что это сделал. Мало того, что его положение было и так шатко, так он умудрился слажать с первой минуты.
Борис вспомнил свой разговор с Павлом. Каких-то полтора часа назад он сидел, распустивши перед Пашкой нюни, как баба, почти сдавшийся, опустивший руки, готовый слиться, а его друг убеждал, что никто, кроме Бориса, это дело не провернёт. И не просто убеждал, а снова протягивал ему руку, как тогда, в школьной рекреации, бог знает сколько лет назад.
Ты мне нужен, Боря, нужен именно сейчас. Потому что без тебя я не справлюсь. Да и не только мне ты нужен. Ты всем нам нужен. В данную минуту — всем.
Пашкины слова звучали в голове так отчётливо, словно это он сейчас сидел перед ним. Он, а не полковник Островский.
Ты сделаешь это, потому что ты можешь. Именно ты. Никто лучше тебя это не сделает.
Вскинув глаза, Литвинов упёрся взглядом в полковника.
Идеалист Савельев верил Борису, а вот идеалист Островский — нет. Не верил ни на грош, раз и навсегда записавши его в разряд тех, кто «горазд вешать лапшу». И в общем-то так оно и было, потому что с правдой у Бориса всегда были трудные отношения. Но вся ирония заключалась в том, что оба эти человека, и Савельев, и Островский, именно правды от него и ждали.
«А может рискнуть? — с тоской подумал Борис. — Ну в самом деле, что я теряю?»
— Всеволод Ильич, — недоверие в холодных глазах полковника обжигало, не давало говорить, но Борис пересилил себя. — Всеволод Ильич, по сути врать мне вам незачем, и я готов рассказать всю правду. А правда заключается в том, что я шёл арестовывать Ставицкого и созывать экстренное заседание Совета.
— Да ну? — льдинки в глазах полковника стали ещё острее. — Лихо. И на что вы рассчитывали, Борис Андреевич? На какую такую поддержку наверху? Надо полагать, она у вас есть, ведь не дурак же вы, чтобы свергать власть с десятком солдат и этим, как его, Дороховым, беглым заговорщиком, фотографиями которого оклеены все КПП.
— Я ещё не договорил, полковник. Конечно, я действую не от своего имени, у меня же, если вы помните, руки по локоть в крови. Наверх меня отправил Савельев. Павел Григорьевич.
— Который и провернул фокус с вашей мнимой смертью, — подытожил Островский, постукивая ручкой по столу. — Ну и что дальше? Мне расчувствоваться и отпустить вас? Только потому что вы упомянули Савельева, у которого, кстати, руки не меньше в крови измазаны. Мне нужно было с самого начала догадаться, что вы работаете в паре. Только у Савельева размах шире: уполовинить население Башни под предлогом недостатка ресурсов, имея в распоряжении законсервированную АЭС, — это будет почище организации наркопритонов и дилерских сетей.
— Предпочитаете новую власть? — Борис почувствовал, что Островский завёлся. Нет, полковник по-прежнему оставался невозмутимым, всё то же сухое лицо, где из всех эмоций разве что немного брезгливый изгиб жёсткого рта, но тем не менее Борис шестым чувством, которое редко давало сбой, понимал, что Всеволода Ильича его вопрос задел и пусть и не пробил, но уже поцарапал непрошибаемую броню. И вот теперь можно было попробовать и поиграть. Борис собрался, как собирается зверь перед прыжком, и продолжил. — Что ж, это можно понять. Некоторым такое даже нравится. Происхождение, родословная, деление на классы. Вам какой класс присвоили, Всеволод Ильич?
И по тому, как дёрнулся Островский, как на мгновение сжал губы, Борис понял — он попал в точку. Нащупал слабое место. Теперь важно не спугнуть, не пережать. Ну-ка, ну-ка, что там у полковника с происхождением…
Островский реакцию Бориса заметил, презрительно усмехнулся.
— Не угадали, Борис Андреевич. Не удастся вам сыграть на моём недовольстве. Я из потомственных военных, дед мой погиб во время мятежа Ровшица, отец до майора дослужился. Так что класс у меня самый что ни на есть привилегированный. Первый.
— Вот как? — теперь Борис точно знал, куда надо бить. — Стало быть, первый. Медицинское обслуживание по первому разряду, карьерное продвижение, образование детей…
— Ну хватит, Борис Андреевич, цирк устраивать, — насмешливо перебил его Островский. — Хватку что ли теряете? Раньше вы бы быстрее поняли, что я на ваши речи не поведусь.
— Не поведетесь, — согласился Литвинов. — И мне кажется, я понимаю — почему. Знаете, поговорка когда-то была: «Моя хата с краю, ничего не знаю». И есть люди, которые прямо по этой поговорке и живут. Например, один мой знакомый доктор любит повторять: ваша политика дело грязное, я в неё не лезу, мое дело — людей лечить, а всё остальное — увольте. Очень удобно на самом деле. Вы ведь тоже так считаете? И занимаете в некотором роде позицию невмешательства.
— Совершенно верно. Именно так и считаю, — невозмутимо отозвался Островский. — Каждый должен делать свою работу. А вы у нас, господин Литвинов, из неравнодушных, надо полагать, их тех, кому до всего дело есть. Могли бы просто руководить своим административным сектором, но нет — вы неравнодушно полезли в наркобизнес, неравнодушно посеяли преступность на нижних ярусах Башни. И всё это, разумеется, не денег или власти ради, а исключительно потому что такой вы неравнодушный человек, — в голосе полковника звучала откровенная издёвка.
Островский поднялся со своего места, сделал несколько шагов к противоположной от двери стене, встал, отвернувшись от Бориса, заложив за спину сухие длинные руки. Этот жест демонстративного пренебрежения было ни с чем не спутать, но Борис глядел на несгибаемую, словно выточенную из гранита спину, на ровно стриженный затылок и ждал, когда полковник повернётся.
— И теперь, конечно же, вы идёте свергать зло, потому что вы за всеобщую справедливость. Потому что хотите избавить наш мир от господина Андреева или как там его, Ставицкого, с его спорными реформами. Так? — Островский резко обернулся, полоснул Бориса злым взглядом и процедил сквозь зубы. — За дурачков тут всех держите? Вы, Борис Андреевич, меньше всего думаете о справедливости. А вот о себе — думаете. И о том, что Савельев, дружок ваш, придя к власти, про вас не забудет, реабилитирует, устроит на тёпленькое местечко — об этом вы тоже думаете. Только знайте: какие бы идеи не витали в голове нашего Верховного, вам я, Борис Андреевич, к власти прорваться не дам. И не только к власти. Второй раз от правосудия вы уже точно не убежите. Я лично прослежу.
— Что ж, справедливо, — Борис кивнул. — Я на другое и не рассчитывал. Всё правильно, Всеволод Ильич. Это ваша работа, которую, насколько я знаю, вы делаете хорошо, только, — Борис сделал небольшую паузу, ровно настолько, чтобы ещё больше зацепить внимание Островского. — Только делаете её почему-то избирательно. Предпочитаете некоторые преступления не замечать, хотя… извините, возможно, я ещё раз, наступлю на больную мозоль, но это же теперь вас вообще не касается. Патрульно-постовая служба за расследование убийств не отвечает.
— Вы сейчас про какие убийства говорите, Борис Андреевич?
В этот раз Борис надавил на больную мозоль полковника вовремя, в нужный момент, потому что Всеволод Ильич, хоть и скривился, как от лимона, а всё же на удочку Бориса клюнул.
— Например, покушение на Савельева. Насколько я знаю, оно так и осталось недорасследованным. Или вы закрыли дело, списав всё на бандитские разборки? А убийство генерала Ледовского?
— Генерал Ледовской скоропостижно скончался.
— Разве? А вы видели результаты вскрытия? Хотя вряд ли — Савельев распорядился их придержать. Но об этом в курсе Мельников, министр здравоохранения, который собственно этим делом и занимался. И что касается смерти генерала, то да, естественной она не была. А если вспомнить, кто был с генералом во время его смерти, сопоставить показания свидетелей о том, что Ледовской перед смертью что-то пил, а потом стакан таинственно исчез, то вырисовывается интересная картина.
— А зачем Савельев придержал результаты вскрытия? — поинтересовался Островский. — Следы решил замести?
— Доказательств не было. Да и не успел он. Между смертью генерала и покушением на Павла прошло не слишком много времени. Но заказчик этих двух преступлений — один и тот же.
— Неужели вы хотите мне поведать, кто это? — Островский вернулся на своё место, сел, откинулся на спинку и скрестил на груди руки. — Валяйте. С удовольствием послушаю. Давненько нам тут сказок не рассказывали.
Стоявший у двери молодой капитан, приказавший доставить Литвинова в следственный изолятор и сам пришедший следом, негромко засмеялся. Да и на молчаливых лицах конвоиров промелькнула усмешка.
— Имя заказчика определить нетрудно, — Борис болезненно поморщился, руки, которые ему приказали держать за спиной, слегка затекли. — Ищи, кому выгодно. Так, кажется, говорят, в вашей профессии. А выгодно было только одному человеку — Андрееву-Ставицкому. Убийство генерала Ледовского он поручил своему родственнику, Рябинину, пообещав тому генеральские погоны. Увы, по этому делу прямых доказательств нет, как я уже говорил, но косвенных улик — хоть отбавляй. А покушение на Савельева организовал Кравец, исполнителями были два отморозка, фамилий их я не знаю, да это и не важно. Потому что всех троих спустя три недели после покушения нашли убитыми на тридцать четвёртом этаже. И дело это, насколько я понимаю, спустили на тормозах. Но вас это уже не касалось — к тому времени ваше место занял Караев.
— Кравец, если мне не изменяет память, работал на вас, Борис Андреевич, вы сами это признали, — перебил Бориса Островский.
— К тому времени Кравец нашёл нового хозяина, ведь я-то был мёртв.
— Занимательная сказочка, — Островский пожал плечами. — Только доказательств — ноль.
— Ноль, — перечить полковнику Борис не стал. — Но смотрите сами: исполнителей покушения на главу Совета находят мёртвыми, в этом по сути нет ничего странного. Странно другое: на это тройное убийство просто закрывают глаза. Я уверен, Всеволод Ильич, ваш преемник Караев даже не пытался расследовать это дело. И знаете, почему? Потому что он тоже в теме, и наверняка для него никакой не секрет, что это за трупы нашли на тридцать четвёртом этаже, и какое отношение они имеют к покушению на Савельева. Вы сами никогда не задумывались над тем, почему в следственно-розыскном отделе, в вашем отделе, теперь сидит Караев? Почему вас так подвинули? Не потому ли, что вы-то уж точно не закрыли бы оба эти дела. Ни дело генерала Ледовского. Ни дело Савельева. Как это сделал Караев. Который к тому же сейчас сильно приближен к Ставицкому. Или тут я тоже сказочки рассказываю?
Островский молчал.
Борис сделал глубокий вдох. Время утекало, и тянуть дальше не имело смысла. Если он всё правильно рассчитал, то шанс есть. А если ошибся — что ж, хуже уже не будет.
— Мне, Всеволод Ильич, лгать вам сейчас не имеет никакого смысла. В настоящий момент внизу идут бои. Блокада с АЭС снята — именно поэтому мне удалось оттуда выйти и добраться… почти добраться до Надоблачного уровня. Возможно, в эту минуту решается судьба Южной станции. На стороне Савельева — полковник Долинин, а с ним значительная часть армии. А моя задача: арестовать Ставицкого и взять под контроль Надоблачный уровень. Если я этого не сделаю, велика вероятность того, что начнётся бойня, не меньшая, чем исторический мятеж генерала Ровшица.
В горле слегка засаднило, Борис сделал короткую паузу, но тут же продолжил.
— Савельев — поверьте мне, никто не знает Павла лучше, чем я — никогда бы не пошёл на открытые военные действия, но вариантов ему не оставили. Уровень океана падает, и Южная станция вот-вот встанет, а до этого момента нужно запустить АЭС, чем Павел собственно сейчас внизу и занимается. Но если начнётся бойня, о запуске АЭС можно будет забыть. И через пару месяцев в Башне разразится катастрофа. А Ставицкий… Ставицкий — сумасшедший. Он болен. И его замыслы и планы, все эти классы, аристократические корни, принудительная кастрация большинства населения, искусственное оплодотворение, воспитание детей в соответствии с их будущим родом занятий… да полковник, я не брежу, все эти планы — один страшнее другого. Только им не суждено будет сбыться. Если Павел не запустит АЭС, то начнётся даже не экономический кризис, как после аварии Северной станции — это будет коллапс. Встанет всё, ну а выживут… выживут сильнейшие, возможно, те, у кого будет в руках оружие. Возможно, это будете вы, полковник. Только на фига вам такая жизнь? Вот мне такая точно не нужна.
Борис закончил говорить и теперь сидел, вглядываясь в жёсткое, ничего не выражающее лицо Островского: высокий лоб, изрезанный поперёк глубокими морщинами, худые, запавшие щёки, тонкий, чуть длинноватый нос, крепкий подбородок. Хотелось бы ему знать, о чём думал в этот момент полковник? Какое решение зрело в его голове? На чём остановит он свой выбор: на спокойной и сытой жизни, которую давало (пока ещё давало) ему его привилегированное положение, или на правде? Думай, полковник — твердил про себя Борис, — думай!
Пауза затягивалась, тишина в комнате стояла такая, что было слышно, как в углу жужжит невесть откуда залетевшая муха.
Наконец, полковник пошевелился. Медленно поднялся, словно воздух вокруг стал таким плотным, что мешал движению. На Бориса он не смотрел. Направился к двери. На вопросительный жест капитана махнул рукой — ждите. И вышел, так и не произнеся ни слова.
«Прости, Паша, я не справился», — тоскливо подумал Борис, глядя на закрывшуюся за полковником дверь.
Островский вернулся в свой кабинет, сел за стол и несколько минут тупо смотрел перед собой в одну точку. В висках стучало, мысли метались в голове потревоженным пчелиным роем.
Литвинову нельзя верить — твердил он себе. Литвинов — мразь и подонок, наркоторговец и убийца. Он и не такие кружева сплетёт, чтобы уйти от ответственности. Нагородил такого, что волосы дыбом. И ведь врал, наверняка врал.
Всеволод Ильич убеждал себя, но при этом что-то у него не складывалось, и это что-то зудело, мешало, выбивалось из стройной картины.
Ему вдруг вспомнилась Милка.
В последнее время они почти не разговаривали: та резкая ссора даже не линию между ними прочертила, а пробила глубокую трещину, которая с каждым днём разводила их всё дальше и дальше друг от друга. Но два дня назад, Милка, придя домой с работы (она тоже преподавала в интернате русский и литературу, как и её мать), опустилась на диван, уронив усталые руки — Сева вдруг увидел мелкую сеточку морщинок на них и, вздрогнув, поймал себя на мысли о том, как же он соскучился по её рукам, мягким и ласковым, — и тихо сказала, не ему даже, а куда-то в пустоту.
— Я не понимаю, что происходит. Это какое-то помешательство. Настоящее помешательство. Ваню Белова… Ванечку, ученика моего, отчисляют. Списки из министерства спустили: его и ещё семерых. Третий класс, таким учиться не положено. Его теперь в теплицы, вроде бы… А он же лучший, лучший у меня. Голова светлая, умница, он стихи пишет и какие стихи, а они… Что происходит? Что?
А он не знал, что происходит. Или не хотел знать.
Литвинов, тыкнувший ему дурацкой поговоркой про хату с краю, в чём-то был прав. Он, полковник Островский, отгородился от всего и всех, от Милки и от той отвернулся, обиды свои лелеял, злобу таил, и можно было подумать, что кроме этих личных обид ничего другого на свете не существовало.
А в это время внизу стягивал свои войска Долинин. Юрка Рябинин заливал коньяком свои страхи — страх, вот что, проглядывало в глазах бывшего товарища сквозь пьяную муть. Люди, поделённые, пересортированные, как картофель в овощехранилищах, рассованные по этажам, с тихим ужасом и непониманием следили за тем, что происходит. Сверху спускались дикие указы, которые полковник Островский выполнял. Взяв под козырек, выполнял, не задумываясь о последствиях. А ведь если верить Литвинову (стоп, ему нельзя верить, никак нельзя), но если вдруг поверить, если допустить хоть на минутку, что даже часть из того, что он говорил — правда…
Островский снял трубку. Набрал номер майора Чудинова — свой человек, столько лет с ним в следственно-розыскном отделе отпахали. Услышал знакомый голос, хриплый, как будто майор был всё время простужен.
— Это Островский, — полковник не стал терять время на долгие реверансы. — Саня, не в службу, а в дружбу. Можешь кое-что проверить?
— Слушаю, Всеволод Ильич, — с готовностью ответил майор.
— Посмотри-ка по базе. Недели три назад должно было быть дело открыто — тридцать четвёртый этаж, три трупа. Было такое?
— Минутку, — последовала пауза. Островский терпеливо ждал, разглядывая поверхность пустого стола. — Да, были три трупа. С тридцать четвёртого. Кравец, Костылев и Татаринов. Все три с огнестрелом.
— И что по нему? Кто ведёт следствие?
— Так никто не ведёт. Дело закрыто. За отсутствием улик.
— Как закрыто? Кем?
— Полковником Караевым, — доложил Чудинов. — Он взял дело под личный контроль и почти сразу закрыл. А что? Всеволод Ильич, какие-то проблемы?
— Ничего, Саня. Всё в порядке. Караев у себя?
— Никак нет. Ушёл ещё до обеда.
Островский положил трубку. По Караеву информация, полученная от Литвинова, сходилась. Теперь Рябинин… Про Рябинина упоминал и Долинин, да и сам Юра во время их последнего разговора изрядно струхнул, когда речь зашла о смерти Ледовского.
Полковник снова потянулся к телефону.
— Я же сказал! Занят генерал! — заорал ему в ухо знакомый голос шурина.
— Руслан, это я.
— А… Сева? Извини. Тут у нас дым коромыслом. Майор Худяков с Южной весь телефон оборвал, думал — опять он. Хотел уже его по матушке.
— Генерал что?
— Спит. Чего ему будет?
Руслан Селятин негромко, но отчётливо выругался. Ещё чего-то добавил, но Островский уже переваривал то, что только что услышал. Худяков, Южная…
Возможно, в эту минуту решается судьба Южной станции.
Сева нажал на рычаг и тут же набрал другой номер.
— Полковник Островский. Позовите майора Худякова.
На том конце провода что-то щёлкнуло, на какое-то мгновение полковнику показалось, что связь прервалась. Потом трубка отозвалась испуганным мальчишеским голосом:
— Занят он.
— Это срочно! Выполнять! — рявкнул Сева.
Опять послышался какой-то шум, топот, отборная громкая ругань. У Худякова явно творилось что-то неладное. Наконец сквозь треск прорвался голос Худякова.
— Майор Худяков у аппарата.
— Майор, это полковник Островский. У меня есть информация, что на Южной станции проблемы.
— Проблемы? — майор не сдержался, выматерился, вкладывая в незамысловатое ругательство всё, что он думает о своих проблемах. — У нас тут война, товарищ полковник. Я пытался доложить генералу… а, чёрт!
Кто-то быстро и неразборчиво заговорил. Худяков оборвал эту быструю речь одним коротким словом, которым всякий русский человек характеризует безвыходную ситуацию. Последнее, что услышал Островский, были слова майора, адресованные явно не ему: «Да как вы допустили, вашу мать? Быстро ещё один отряд! Как перекрыто?» и что-то, отдаленно напоминающее стрельбу.
Потом кто-то, подышав в трубку, осторожно положил её на рычаг.
Полковник встал, по привычке одёрнул китель. Голову стальным обручем стиснула боль, в ушах всё ещё стояли длинные гудки. Южная, Караев, Володька Долинин, который никогда не был другом, три пухлых папки с делом Литвинова…
Минуты тянулись, и ничего не происходило. Борис по-прежнему сидел в комнате для допросов. Его конвоиры молчаливыми тенями застыли у дверей. Молоденький капитан в отсутствии полковника не знал, что делать, но на всякий случай сверлил Бориса неприязненным взглядом. Борису от этих взглядов было ни жарко, ни холодно — думал он о другом. Вернее, ни о чём он толком не думал, всё его существо охватило необъятное, всё вытесняющее чувство вины. Вины перед Пашкой.
Наконец в коридоре раздались шаги и отрывистый голос Островского. С силой распахнулась дверь, как если бы её открыли с ноги.
— Вставайте, Борис Андреевич, — внутрь полковник заходить не стал, бросил свой приказ коротко и отрывисто.
Борис поднялся и, как не силился держать себя в руках, почувствовал, что кровь отливает от лица, а ноги становятся ватными.
— Истомин, — полковник перевёл взгляд на молоденького капитана. — Вы с вашими людьми поступаете в распоряжение майора Бублика. Сбор у Южных через десять минут. Задачу майор обрисует на месте. Выполняйте.
Ничего не понимающий капитан гаркнул: «Есть!» и тут же сорвался с места. Борис понимал и того меньше.
— Ну а вы что застыли? — холодно осведомился Островский. — Времени, насколько я понимаю, у нас немного, и наша задача — взять Ставицкого под стражу, пока он не чухнулся. Рябининым займётся Бублик.
Наша задача? Под стражу? Уловив недоверие на лице Бориса, полковник усмехнулся.
— Каждый должен делать свою работу. Я от своих слов, господин Литвинов, отказываться не намерен. Так вот, моя работа — ловить воров и убийц. А Ставицкий, Рябинин и Караев — убийцы. А вы, Борис Андреевич, будете под моим личным контролем, и если я заподозрю, что вы ведёте свою игру…
Полковник положил руку на кобуру и похлопал по ней, не сводя испытывающего взгляда с Бориса.
— Если у меня возникнет хоть тень сомнения, будьте уверены — я немедленно приведу приговор в исполнение, рука у меня не дрогнет, я не промажу. Но для начала я хочу лично допросить Караева и Ставицкого. И выслушать Савельева. А к нашему разговору мы ещё вернёмся. Это, я надеюсь, понятно?
Борис кивнул.
— Понятно, полковник. Что ж тут непонятного.
Из кабинета Ставицкого Саша Поляков даже не выбежал — вылетел пулей. Почти не глядя, пронёсся мимо секретарши, мимо полковника Караева, чувствуя уже спиной острый взгляд чёрных как уголь глаз. В другое время Сашка бы обратил на это внимание, ведь обычно полковник смотрел на него, как на предмет мебели, но сейчас ему было не до этого, он хотел только одного: быстрее отсюда смыться.
Весь сегодняшний день казался Сашке нескончаемой пыткой, начиная с разговора со Ставицким в лифте, с первых искорок безумия, которые то тлели, то вспыхивали и тут же гасли, а потом, будто поднятые ветром, разгорелись и превратились в яркий костёр, жар которого Сашка в полной мере ощутил в кабинете Верховного, оставшись с Сергеем Анатольевичем наедине.
Сашка непроизвольно поёжился. Перед глазами всё ещё стояло лицо Ставицкого, а в ушах звучал его голос, и от этого голоса трудно было отделаться. Последний час, а именно столько времени Сашка провёл у Верховного в кабинете, Сергей Анатольевич говорил и говорил много. Сашка выполнял при нём роль безмолвного слушателя, и иногда ему казалось, что Ставицкий, охваченный азартом и волнением, про Сашку напрочь забывал. Речь Верховного, в которой было намешано много всего — и биография Андреева, и грандиозные реформаторские планы, — то текла, плавно и торжественно, как будто он выступал перед огромной аудиторией, то переходила на умирающий шёпот. В такие минуты Сашке казалось, что Верховный разговаривает не с ним, а с портретом, тем самым огромным портретом, который первым делом бросался в глаза каждому, кто входил в кабинет, и не просто разговаривает, а даже слышит ответные реплики. Впечатление было настолько ярким, что Сашка чувствовал, как мороз невольно пробегает по коже.
Конечно, портрет Алексея Андреева производил сильное впечатление. Фотограф (а это была именно искусно сделанная фотография, а не картина, как Сашка решил сначала) поймал такой ракурс, при котором создавалось чёткое ощущение, что изображенный человек не сводит с тебя глаз, в какой бы точке комнаты ты не находился. К тому же от этого человека веяло силой, мощью, энергией, тем, что люди называют харизмой. Такая же харизма была и у Савельева, и даже у Литвинова. Сила, перед которой хотелось склониться.
От Ставицкого тоже исходила энергия — но совсем другая. Энергия хаоса. Энергия безумия. Энергия разрушения. И понимание этого, а также того, что мир сейчас находится в руках безумца, действовало угнетающе.
От чувства подавленности и невнятной тревоги Сашке не удалось в полной мере освободиться даже после того, как он оказался за дверью приёмной — образ Верховного преследовал его. И всё же в данную минуту было кое-что важнее безумных речей и туманных прожектов — а именно пропуск Веры, забытый им в прихожей.
Сашка тряхнул головой и быстро зашагал в сторону апартаментов Анжелики Бельской.
У дверей квартиры Сашка остановился, перевёл дыхание. Осторожно, стараясь не шуметь, вставил магнитную карточку в замок и приоткрыл дверь. Проскользнул в прихожую и огляделся. Из глубины квартиры доносились женские голоса. Один из них принадлежал Анжелике, и, услышав его, Сашка непроизвольно вздрогнул, но тут же, собравшись с духом, бросился к столику, на котором оставил Верин пропуск.
Утром столик был пуст, это Сашка помнил точно, а сейчас здесь лежали какие-то бумаги — может, Анжелика принесла с собой, она иногда брала рабочие документы на дом, — но все они были в беспорядке, словно кто-то их разворошил. Сашкино сердце на секунду зашлось, сжалось от страха. Он быстренько разгрёб бумаги, и — о счастье — под ними обнаружился пропуск. По всей видимости, его не заметили: пропуск, надёжно прикрытый документами, спокойно пролежал на столике всю первую половину дня.
Сашка с облегчением выдохнул, сунул пропуск в карман и двинулся к двери, но дойти до неё не успел. Из гостиной послышались приближающиеся шаги и голоса. Сашка метнулся, словно загнанный зверёк, и упёрся спиной в стоявший в прихожей шкаф…
Если бы у него спросили, тогда или потом, почему он нырнул в этот шкаф, а не остался на месте, как полагается воспитанному юноше из приличной семьи (тем более, что версию, почему он вдруг появился в квартире в разгар рабочего дня, Сашка подготовить успел), он бы ни смог ответить. Просто сработала интуиция, то самое чувство, которое не раз выручало его в жизни и которое было в нём всегда, сколько Сашка себя помнил. И именно эта интуиция и подтолкнула его к шкафу, занимающему полстены прихожей, громоздкому, объёмному, с тяжёлыми раздвижными зеркальными дверцами. Сашка подозревал, что Анжелика держала в квартире этого уродливого монстра исключительно из-за зеркал, к которым госпожа Бельская питала патологическую слабость. Ничем другим наличие шкафа, выбивающегося из общей безликости апартаментов — а у этого шкафа лицо имелось, пусть и уродливое, но свое — было не объяснить.
Шкаф зиял пустотой — все свои многочисленные тряпки Анжелика держала в гардеробе, — и Сашка, юркнув в тёмное гулкое нутро, попытался поплотнее задвинуть дверцы. Увы, это у него не сильно вышло. Наверно, он приложил слишком большое усилие, и створка, пройдя по направляющей, гулко ударилась о соседнюю и по инерции отъехала, образуя заметную щель. Сашка тут же постарался аккуратно сдвинуть створки руками, но шкаф предательски застонал, как капризный больной старик, и Сашка испуганно одёрнул руку. Оставалось только молиться, что Анжелика и та, с кем она была, ничего не заметят.
— Я, конечно, постараюсь сейчас до него дозвониться, но поверь мне, если эта скотина уже пьян, а скорее всего так оно и есть, разговаривать по телефону с ним бессмысленно.
— Наташа! Надо дозвониться. Времени у нас почти нет.
Наташа? Сашка осторожно переместился так, чтобы можно было сквозь щель рассмотреть гостью Анжелики. Хотя он и так уже догадывался, кто это: слишком хорошо он знал этот голос, надменный, холодный, с теми нотками брезгливого лицемерия, которые ни с чем не спутаешь. Наталья Рябинина. Мать Оленьки. Та самая женщина, что раньше смотрела не на него, а сквозь него, а с недавних пор разглядывала с некоторым любопытством, что-то просчитывая — Сашка печёнкой чувствовал, как на него навешивают ярлык и ставят ценник.
— Наташа, думаю после новости о том, что Ника Савельева укрыта в больнице на сто восьмом, твой Юра должен протрезветь. В его интересах взять дочь Савельева раньше, чем до неё доберётся Караев. Звони! А пока ты звонишь, я тебе ещё кое-что скажу.
Сашка видел, как Анжелика нервным рывком придвинула телефон к Наталье Рябининой.
— Ну не знаю. Попробовать, конечно, стоит, хотя…
Смысл услышанного до Сашки дошёл не сразу. Какое-то время он тупо смотрел на сухую спину Натальи Леонидовны, на Анжелику, нервно дёргающую пальцами нитку жемчуга — как она ещё только её не оборвала, — и вдруг его торкнуло. Ника! Сто восьмой! Они знают? Но откуда?
— Генерала Рябинина! Это его жена. Что значит, занят? Вы, господин Селятин, оглохли что ли? Это его жена! И да, это срочно! Спит? Так идите и разбудите!
Наталья отодвинула трубку от лица и закрыла динамик ладонью.
— Я же тебе говорила: налакался и спит. Селятин пошёл его будить, но, поверь, это дело гиблое. Да и вообще Селятин тот ещё субчик.
— Думаешь, тоже караевский прихвостень?
— Наверняка.
Сашке показалось, что Наталья Леонидовна обернулась, и он в ужасе отпрянул, вжался в стенку шкафа. Теперь ему было их не видно, но говорили они по-прежнему достаточно громко.
— В общем, скорее всего, придётся делать так, как я тебе предлагала с самого начала. Надо идти туда самой. Не волнуйся, я приведу Юру в чувство.
— Ничуть не сомневаюсь, — Анжелика рассмеялась, но сухо и как-то нервно. — Но, если Караев нас опередит, будет плохо. Серёжа на радостях может и в генералы его произвести.
— Анжелика, Караев — чужой. Чу-жой! — повторила Наталья, проговаривая каждый слог. — А для Серёжи это неприемлемо. Он помешан на чистоте рода. Пока Серёжа у власти, генерала по фамилии Караев в Башне не будет.
— По фамилии Караев — может быть, но не по фамилии Бельский.
— Что ты имеешь в виду?
— Ты знаешь, что Караев спит с Марковой?
— С Марковой?
Сашка набрался смелости и опять придвинулся к щели. Обе женщины всё ещё стояли у столика, Наталья сжимала в руках трубку, прикрыв её рукой. Всегда высокомерное и спесивое лицо её было вытянуто от удивления.
— Мы с тобой сейчас говорим об одной и той же Ирине Марковой?
— Об одной и той же. Можешь мне поверить.
На лице Анжелики (Сашка видел его отражение в зеркале) появилось злое и упрямое выражение, оно не шло ей, делало похожей на мелкого грызуна. На крысу, понял Сашка, и следом за этим пониманием пришло и другое: он явственно увидел внешнее сходство Анжелики с Марковой — при яркой красоте одной и тусклой непривлекательности другой обе женщины были удивительно похожи.
— Сегодня он — Караев, а завтра женится на моей родственнице и станет Бельским. А всё к этому и идёт. Будто ты не знаешь, как проворачиваются такие дела. Сама своего Юру из захудалого рода вон до каких высот подняла. А моя бабка Элиза… её муженек неизвестно на какой помойке был отрыт. И тем не менее сам Ивар Бельский его принял. И Серёжа примет, можешь быть в этом уверена.
— Ну Маркова — не Бельская, — голос Натальи звучал вроде и твёрдо, но прежней уверенности в нём уже не было.
— Формально она — Бельская! — отрезала Анжелика. — Вернула себе один раз девичью фамилию, вернёт и ту, которая носила её бабка. Серёжа даже обрадуется. И вообще…
Анжелика ещё раз дёрнула за нитку жемчуга и наконец порвала её. Жемчужинки рассыпались, раскатились по всей прихожей, но она словно и не заметила это, лишь брезгливо отбросила в сторону разорвавшуюся цепочку.
— И вообще, я тебе не сказала, но Маркова кажется откопала ту давнюю историю со смертью моего прадеда. Если верить тому, что мне тут наговорил Мельников, Караев принёс Марковой дело об убийстве Ивара Бельского из военного архива.
— Там есть прямые доказательства?
— Да откуда мне знать?! — Сашка никогда ещё не видел Анжелику такой злой и нервной. Обычно она была невозмутима, как ледяная статуя, Сашка даже полагал, что она не способна ни на какие сильные эмоции, и вдруг такой всплеск. — Я велела Жданову первым делом забрать эту папку. Но этого мало, как ты понимаешь. Наташа…
Она сделала несколько шагов по прихожей, потом обернулась к Наталье.
— Наташа, мало просто забрать это чёртово дело, мало опередить Караева и увести дочку Савельева из-под его носа. Это всё полумеры. Ни Караев, ни Маркова не остановятся. Караев будет по-прежнему копать под твоего Юру, а Маркова — под меня. Тебе это надо? Или ты думаешь отсидеться в тёщах у Верховного?
— Ты сама прекрасно знаешь, что нет, — Наталья недовольно дёрнула плечом.
— Ну а раз нет, значит, надо эту парочку прижимать. А ещё лучше ликвидировать совсем.
— Каким образом? Сама говорила, что эту служебку на пропуск для девчонки Савельевой сделал твой сын.
— Сделал он, да. Но подпись там стоит Марковой. В общем, это как раз то, что я ещё хотела тебе сказать. Жданова я послала в приёмную административного управления не просто забрать дело Ивара. Он должен взять солдат и заблокировать офис Марковой, чтобы она никуда не рыпнулась и никому не позвонила. И ещё арестовать Алекса. А дальше пусть Юра подключает своих людей и выбивает из мальчишки нужные показания.
— Какие показания?
— Господи, Наташа! Ну какие! Понятно, какие. Что Маркова с Караевым готовили переворот по смещению Серёжи, а этот дурень, мой сын, был у них на подхвате. Нужно, чтобы этот дурачок Алекс подтвердил, что оформил служебку и выправил пропуск по указке Марковой, а потом Караев вывел девчонку Савельеву на сто восьмой. Всё должно выглядеть как заговор. Заговор, Наташа! И мы одним махом убиваем всех зайцев. А дальше всё пойдёт по накатанной. Юру после этого Серёжа никуда не сместит, а наоборот — ещё больше приблизит.
— Это неплохо, — задумчиво протянула Наталья. — Совсем неплохо. И, конечно, у Юры найдутся люди, которые всё вытряхнут из твоего сына. И то, что было, и то, чего не было. Состряпать дело ничего не стоит, но… тебе его не жалко?
— Кого?
— Алекса. Твоего сына.
— Жалко? Будто ты не знаешь, кто его папаша. И если ты думаешь, что я буду жалеть сына Литвинова, то ты плохо меня знаешь…
Трубка в руках Натальи ожила, и она рывком поднесла её к уху.
— Да? Хорошо! Нет, не надо!
Наталья нажала на рычаг телефона и подняла взгляд на Анжелику.
— Ну как я тебе и говорила, Юра пьян и спит, а Селятин его не добудился. Придётся идти самой.
— Погоди, я тоже пойду, — Анжелика собрала разбросанные по столику документы. — Мне всё равно надо на работу. Оттуда свяжусь со Ждановым. Он хоть и исполнителен, но глуповат, лучше лишний раз самой проконтролировать.
Казалось, дверь захлопнулась уже целую вечность назад, а Сашка всё ещё не мог пошевелиться. Стоял в огромном шкафу, в тёмной, пустой и ко всему безразличной бездне, привалившись спиной к гладкой деревянной стенке. Ноги стали ватными и подгибались сами собой, а в мозгу неотвязно звучала только одна мысль: сын Литвинова, сын — Литвинова, Литвинова… сын…
— Посидите пока тут. И давайте сюда ваш пропуск.
Высокий сутулый военный в старом, полинялом, видимо, от частых стирок кителе протянул руку. Олег открыл рот, чтобы сказать, что пропуск у него уже забрали, но не успел. Молоденький сержант его опередил.
— Вот его пропуск, товарищ лейтенант.
Сутулый взял пропуск, прочитал, удивлённо перевёл глаза на сержанта. Тот смутился, и на круглом мальчишеском лице вспыхнул румянец.
— Я объясню, товарищ лейтенант…
Военные отошли к дверям. Сержант поспешно заговорил, понизив голос. До Мельникова долетали только обрывки фраз.
— …Кукушкин видел… его вчера арестовали… Кукушкин сам… да точно, товарищ лейтенант…
Лейтенант, всё ещё пристально вглядывающийся в пропуск Мельникова, недоверчиво качал головой. Олег слышал, как он два раза произнёс слово «министр», потом вышел в соседнее помещение, оставив сержанта у дверей. Тот вытянулся, уставился на Мельникова, в серых глазах застыли настороженность и подозрение. Олег едва удержался от усталого вздоха.
…Патруль остановил его на лестничном пролёте, когда Мельников спускался от Анжелики — квартира Бельской располагалась на самом верхнем ярусе, как и у Савельевых, только с северной стороны. От апартаментов Анжелики до приёмной административного сектора, куда Мельников опять решил вернуться в надежде застать там Алину Темникову и передать весточку для Долинина, было всего ничего, три этажа вниз, но добраться до приёмной Олег не успел. Едва заприметив небольшую группу военных, поднимающихся ему навстречу, Олег шестым чувством понял: сейчас его возьмут. И не ошибся. Даже нашёл силы усмехнуться про себя, пошутить, что это уже становится традицией — попадать в лапы военных.
За четырнадцать лет подпольной работы он ни разу не оказывался в военном секторе даже в качестве свидетеля, а за последние несколько дней его жизнь уже два раза висела на волоске. Олег вспомнил комнатушку в притоне, где на него со стен пялились нарисованные полуголые девицы, которым предстояло стать единственными свидетелями последних минут его жизни, потом перед глазами возникла замызганная камера, большие, ленивые мухи, ползающие по стульчаку унитаза — крышка была оторвана и валялась рядом. На сером растрескавшемся пластике кто-то гвоздём или чем-то острым нацарапал неприличное слово.
Сейчас Мельникову, можно сказать, повезло. Его доставили к ближайшему КПП, где передали на руки сутулому лейтенанту, в потухшем взгляде которого читалась усталость и замотанность. Олегу показалось, что лейтенанта мучает зубная боль, во всяком случае тот постоянно морщился и то и дело касался ладонью правой щеки. Лейтенант распорядился отвести Мельникова в небольшую комнатушку, соседствующую с той, где обычно сидела охрана, и которая по всей видимости служила чем-то средним между помещением, куда приводили временно задержанных, и местом для отдыха, на что недвусмысленно намекал видавший виды диван и прилипчивый запах еды, которым, казалось, пропитались стены.
Из того, что говорил молоденький сержант сутулому лейтенанту, вернее, из того, что удалось услышать, Олег примерно догадался, что какой-то Кукушкин то ли видел, то ли присутствовал при его вчерашнем аресте, и, видимо, свободно гуляющий на воле преступник насторожил его. Во всяком случае сюда его отконвоировали, как объяснил патруль, для выяснения личности.
Ну и ладно, пусть выясняют — Олег устало откинулся на спинку стула, куда ему велели сесть. По опыту общения с военной братией, Мельников понимал, что торопить их, а уж тем более качать права и что-то требовать не стоит, чтобы ещё больше не усугублять ситуацию, всё равно, сколько им надо, столько и продержат, и — Олег даже усмехнулся, чувствуя себя матёрым рецидивистом — дальше камеры в военном секторе не сошлют.
Сержант у дверей на его ухмылку среагировал моментально, плотно сжал толстые, ярко-красные губы и свёл к переносице светлые брови, придав строгое выражение круглому, ещё совсем детскому лицу — у Олега было ощущение, что парень бритву-то в руках ещё ни разу не держал или так, раз в неделю, исключительно в ритуальных целях, проводил ею по белёсому редкому пушку на прыщавом подбородке.
Мельников слегка поёрзал на жёстком стуле, пытаясь найти более-менее удобное положение, почувствовал лёгкую боль в спине — сказывалась бессонная ночь в камере, которую он провёл, сидя на нарах. На лбу выступили капельки пота, то ли от напряжения, то ли от страха (а страх был, он никуда не девался), Олег машинально потянулся к карману за платком, но тут же одёрнул руку под бдительным взглядом своего надсмотрщика. Парня нервировать лишний раз не стоило, да и платок в кармане Мельникова был несвеж — Олег вспомнил, как вытирал им руки после тюремного туалета, — вряд ли бы теперь он решился прикоснуться им к своему лицу. Впрочем, чего уж там, Олег всего себя ощущал грязным. То, что он после своего утреннего освобождения помчался сразу в приёмную Марковой, а не к себе принять душ и переодеться, сейчас почему-то воспринималось особенно остро. Ему казалось, он даже чувствует запах грязи и пота от своей сорочки.
Олег попытался абстрагироваться, вернулся мыслями к сегодняшнему странному, до отказа наполненному событиями дню. Он с горечью осознавал, что предупредить Долинина о Нике вряд ли получится, по крайней мере вовремя. Даже если вдруг его отпустят, что маловероятно, Алина скорее всего уйдёт на обед, а там время будет безвозвратно упущено. Эта мысль терзала и мучила Мельникова, — всё-таки дочь Савельева была весомым аргументом в их игре, — но немного утешал тот факт, что кое-что ему всё же сделать удалось: он обезопасил Стёпку (хотя тут и не было прямой заслуги Олега, всё решил его величество случай) и помог другому мальчику, предупредив его мать.
Мать… Тут Олег непонятно почему споткнулся.
Разговор с Анжеликой Бельской, короткий и откровенный — Олег, сам того не замечая, выложил Анжелике информацию о том, где сейчас скрывается Ника — оставил у него странный осадок. Вроде бы все слова и эмоции были верными, но что-то царапало, не отпускало.
Он вспомнил красивое растерянное лицо Анжелики, как она побледнела, замерла, услышав новость о сыне. Стала похожа на ледяную статую в своём чуть мерцающем жемчужно-сером брючном костюме. Только тонкие пальцы нервно теребили нитку жемчуга, тоже серого, идеально подобранного в тон наряду. И всё-таки что-то выбивалось из общей картины, что-то было не так. Мельников пытался поймать, ухватить за ускользающую нить, но его измученный бессонницей мозг отчаянно сопротивлялся.
К тому же безумно хотелось в душ, скинуть с себя пропахшую тюремными запахами одежду, подставить лицо горячим колючим каплям. Для Олега Станиславовича Мельникова было просто немыслимо ходить два дня в одной и той же сорочке, не говоря уж о том, чтобы ходить в грязной сорочке, в грязном белье, ощущать его на себе, чувствовать кожей липкий пот, жирный, густой, с каждой минутой всё больше и больше въедающийся в поры. Привычка заботиться о своём внешнем виде, перенятая им от отца, тоже врача, вросла в него с детства, и то, что другие воспринимали как снобизм и самодовольное щегольство, было для Олега не более чем укоренившимся и устоявшимся образом жизни. Да и разве он один такой. Та же Анжелика Бельская…
Стоп.
В голове Мельникова как будто что-то щёлкнуло.
Жемчужно-серый брючный костюм, мягкая струящаяся ткань, неглубокое декольте, ровная нитка жемчуга на гладкой, безукоризненно ровной шее. Пепельный локон, откинутый женской рукой, блеснувший на тонком запястье браслет — небольшие серые жемчужинки с узорными вставками из белого золота: всё было подобрано, подогнано, выверено, ничего лишнего, как у статуи античной богини. И всё же лишнее было.
Серёжка. Броское, яркое украшение, не вызывающее, нет, — в нём, как и во всём, что носила Анжелика, чувствовался стиль и отточенное годами совершенство, — но так не вяжущееся со сдержанным нарядом госпожи Бельской. Рабочим нарядом.
— Ты удачно меня застал. Я заскочила домой буквально на пять минут, взять кое-какие документы, а тут твоё сообщение.
Олег мотнул головой, стряхивая мягкий морок слов, которые неожиданно всплыли в памяти. Нет, не могла Анжелика Бельская заскочить домой буквально на пять минут, то есть в таком виде — не могла. Для неё, тщательно продумывающей каждую мелочь, каждую деталь своего туалета, надеть серёжки-снежинки, не вписывающиеся в общий ансамбль, было подобно тому, как если бы он сам пришёл на работу два дня подряд в одном и том же галстуке.
Эта лишняя деталь нервировала Олега, наводила на мысль, что Анжелика торопилась, одевалась в спешке, в чём в принципе не было ничего предосудительного, кроме одного: она солгала ему. Но зачем? Почему? Именно эта ложь — Олег наконец понял — мешала ему, задевала, сбивала с толку.
В комнату заглянул ещё один военный, не патрульный, другой. Кажется, второй охранник здешнего КПП.
— Ульянов пошёл в следственный, — сообщил он молоденькому конвоиру Мельникова. — Звонил-звонил, там трубку не берут. Как вымерли все. А он и так злой, зуб у него с утра болит, ходит за щёку держится. Даже пожрать и то отказался. А я бы, пожалуй, перекусил.
Охранник прошёл внутрь к столу, взял лежащий там свёрток, развернул. Запах еды, который Мельников почувствовал сразу, как его ввели сюда, стал ещё острее.
— Будешь? — предложил охранник сержанту. — Бутеры. Мамуля час назад притащила.
— Мамуля, — передразнил его сержант. — Тебе лет-то сколько? А тебе всё мамуля еду носит.
— Ну так она ж мама моя, — добродушно пожал плечами охранник, ничуть не обижаясь на слова сержанта. — Любит она меня. Все мамы любят своих детей. Ну чего, пойдём перекусим? Ульянова ещё точно минут пятнадцать не будет, пока он там до следственного доковыляет. А этот никуда не убежит, куда он отсюда денется.
Сержант немного поколебался, но запах бутербродов оказался сильней.
Дверь в каморку, где сидел Олег, парни прикрыли, но неплотно. Видеть их Мельников не мог, но слышал голоса, взрывы громкого смеха. Два молодых, здоровых парня о чём-то весело переговаривались, уминая бутерброды, приготовленные заботливой женской рукой, маминой рукой, а в ушах Олега почему-то неотвязно звучали сказанные охранником слова: все мамы любят своих детей, все мамы любят…
Она сидела на кушетке, обыкновенной узкой кушетке, обтянутой коричневым дерматином, которые обычно ставят в больничных коридорах вдоль стен, неестественно прямая, ожесточённо сжимающая худыми пальцами ярко-розовую маленькую сумочку — они как раз тогда только-только входили в моду, даже его Соня и та не удержалась, купила себе такую же на каком-то подпольном рынке. Сидела и глядела в одну точку прямо перед собой, как будто разглядывала на стене одной ей видимый узор. Рядом с женщиной на кушетке примостилась маленькая девочка. Тоненькие ножки не доставали до пола, но девочку, как и большинство детей её возраста (ей было лет пять-шесть, не больше), это не смущало. Она болтала ногами и тоненько напевала, склонив тёмненькую головку к потрёпанному игрушечному медведю:
— … спят медведи маленькииии, спят медведи средненькииии…
Женщина заметила его, моментально среагировала, дёрнула девочку за рукав и прошипела:
— Да замолчи уже наконец. Надоела, сил никаких нет. Скулит и скулит.
Девочка тут же замолчала, только ещё крепче вцепилась в игрушку.
— Добрый день, — поздоровался Олег. — Вы — Смирнова Светлана Антоновна?
Женщина с готовностью кивнула и вопросительно замерла, выставив вперёд острый подбородок. Олег сделал жест рукой, приглашая её с ребёнком в кабинет.
Ему не нравилось, как эта женщина обращается с девочкой, его покоробило и это её шипенье — надоела, скулит и скулит, — и то, как она бесцеремонно сдёрнула девочку с кушетки и подтолкнула к двери кабинета, да и сама женщина, худая, с завитыми осветлёнными волосами (Олег знал, что это стоит недёшево), с яркой модной сумочкой в руках, ему была неприятна. Но он понимал, что всё это может быть не более, чем маской, защитной реакцией. Матери, чувствующие беду материнским сердцем, ведут себя по-разному: кто-то рыдает, кто-то застывает, не в силах вымолвить ни слова, кто-то мобилизуется, кто-то, не умея сдержать себя, срывает злость на близких и часто на собственных детях. Эта, видимо, была из последних.
О страшном диагнозе дочери Светлане Антоновне должна была сообщить лечащая врач девочки — сама ещё девчонка, вчерашний интерн, которую Олег взял к себе в больницу несколько недель назад.
— Успокойтесь, Дарья Александровна! — строго выговаривал Олег, стараясь не глядеть в опухшее от слёз девичье лицо. — Вы — врач, а врачу да, иногда приходится сообщать и такие неутешительные известия. Это часть нашей работы, и вам придётся этому научиться.
Перед ним на столе лежали результаты анализов и заключение лаборатории. Лейкемия. Четвёртая стадия. Всё уже слишком запущено… слишком.
— Да, я понимаю… я знаю, что должна, — Дарья Александровна шмыгнула носом, превращаясь на его глазах в просто девочку Дашу. — Но я не могу. Не могу! Эта Лиля, Лилечка, мы её в отделении фонариком зовём, она же светится изнутри и ласковая, как котёнок. А я… а мне… не могу я, Олег Станиславович…
Он понимал, что эта молодая женщина, что сидела перед ним, то и дело утирая ладонями слёзы, должна собраться, пересилить себя, иначе, какой к чёрту из неё врач, понимал, но вместе с тем видел, что в таком состоянии, допускать её к матери больного ребёнка никак нельзя. Сейчас нельзя.
— Сидите здесь и ждите меня, — Олег поднялся, собрал со стола бланки анализов. — Матери девочки я скажу сам, но потом… потом я вернусь, и мы с вами серьёзно поговорим.
Уже на выходе, краем глаза, он заметил, как она ещё больше сгорбилась, втянула голову в плечи, уткнувшись глазами в пол.
— Светлана Антоновна, мы получили результаты анализов вашей дочери, — Олег с усилием отвёл взгляд от ярко-розовой сумочки. Женщина, едва усевшись на стул, выставила эту сумочку перед собой, словно защищалась. — К сожалению, результаты очень неутешительные.
Он оторвался от разложенных перед ним листков, от толстой медицинской карты, которую захватил с собой из регистратуры, взглянул в худое бледное лицо женщины. Оно было даже привлекательным, узкое, чуть островатое, в обрамлении мелких высветленных кудряшек, но всё портило злое колючее выражение зеленовато-карих глазах.
— Диагноз подтвердился? — женщина нервно щёлкнула замочком сумочки, и от этого резкого звука Олег непроизвольно вздрогнул.
— Да, подтвердился. Это четвёртая стадия, и болезнь стремительно прогрессирует. Боюсь, что…
— Где я должна подписать? — оборвала его Светлана Антоновна.
Олег слегка поперхнулся.
— Подписать? — переспросил он.
— Ну да… её же, — она бросила быстрый взгляд на девочку, которая, прижав к себе своего потасканного медведя, с любопытством разглядывала кабинет Олега. — Её же в соответствии с Законом… Я должна поставить свою подпись? Давайте, я всё подпишу.
С такой реакцией он столкнулся впервые. Нет, некоторые замыкались, пытались отгородиться от страшных вестей, но чтоб вот так…
— Подождите, — Олег с удивлением всматривался в глаза матери. Матери, которой только что сообщили, что её дочь умрёт. — Безусловно, случай тяжёлый. И готовиться надо к самому худшему, но…
Он потерялся.
— Да я всё понимаю, не беспокойтесь. Закон предписывает в таких случаях немедленную эвтаназию. Мне её прямо сейчас тут оставить?
«Может быть, она в шоке?» — подумал Олег, пытаясь найти хоть какое-то объяснение.
— Где бумаги, которые я должна подписать? — настойчиво повторила она.
— Светлана Антоновна, вы… а отец девочки… — Олег не понимал толком, как себя вести.
— Нет у неё никакого отца, я одна её тянула, — отмахнулась Светлана Антоновна. — Был да сплыл папаша. Одну меня оставил с довеском. Ни личной жизни, ни карьеры… а тут ещё и это… болезнь…
— Послушайте, — Олег решился.
Он никогда сам такого не делал, обычно тяжёлых пациентов направляли к нему проверенные врачи, а дальше он уже сам переправлял их в подпольную больницу Анны Бергман, но тут, то ли эта странная, сбивающая с ног реакция матери, то ли рыдающая Дарья Александровна, с которой ему ещё предстояло серьёзно поговорить, то ли маленькая Лиля, сжимающая худенькими ручонками своего любимого медведя — а скорее всё вместе, — подвигло его на этот шаг. И Олег быстро заговорил, понизив голос:
— Выздоровления, конечно, мы не обещаем, это невозможно, но есть одно место, где за девочкой будет хороший уход, и где мы сможем максимально облегчить все страдания. Вы сможете её навещать там. Пусть это всего несколько месяцев, может, даже недель, но она ещё сможет жить…
Светлана Антоновна непонимающе смотрела на него.
— Это, наверно, противозаконно. То, что вы предлагаете, — наконец произнесла она, и в равнодушном взгляде мелькнуло подозрение. Олег даже не знал, что страшнее: холодное безразличие, с которым эта женщина смотрела на него, или опасение, что ей придётся отвечать за какие-то противоправные действия.
— Вы подпишите все требуемые правительством бумаги, — Олег постарался взять себя в руки, хотя и чувствовал, что голос его подрагивает. — То есть к вам не возникнет никаких вопросов. Это я вам обещаю. А остальное мы берём на себя.
Светлана Антоновна задумалась. Маленькая Лиля затянула свою колыбельную, но тут же осеклась под резким взглядом матери.
— Ну, если вы считаете, что так будет лучше, — она снова звонко щёлкнула замочком своей модной сумочки. — Что ж… я не возражаю.
Олега отпустили.
Вернулся сутулый Ульянов, отдал Олегу пропуск, извинился, даже не пытаясь как-то скрасить сухие казённые фразы — лейтенанту было не до политеса, он ещё больше морщился и уже почти не отрывал руки от лица. В другое время Олег настоял бы на том, чтобы лейтенант отправился в больницу или хотя бы в дежурную медсанчасть, но сейчас ему было не до этого. Стрелки часов показывали двадцать минут первого, начало обеденного перерыва, но, чем чёрт не шутит, а вдруг он ещё успеет. Застанет Алину.
Ноги опять привычно понесли его наверх. Первый пролёт, третий, пятый, длинный коридор жилой зоны, пятачок пустой спортивной площадки, и вот уже впереди сияющий аквариум офисных помещений — здесь на верхних этажах любили стекло и свет. И зелень. На Надоблачном уровне она была повсюду.
Олег бежал, и мысли бежали вместе с ним. Его очередной арест и очередное освобождение (не сильно ли много за несколько часов), Анжелика Бельская, выбивающаяся из общей картины деталь (врёт? зачем?), добродушный охранник, разворачивающий пакет с бутербродами (все мамы любят своих детей), безучастное лицо женщины, которую он видел всего один раз в жизни: всё это казалось совершенно невзаимосвязанным, но тем не менее (Олег это чувствовал) связь была, как между кусочками головоломки, смешанными в кучу детской рукой.
Он сам не заметил, как наткнулся на Веру Ледовскую, — девочка вылетела на него прямо из дверей, за которыми начинались офисы секретариата административного сектора, — и чуть не сшиб её с ног. Успел только подумать: «Она-то что там делала?» и машинально попридержал за рукав, иначе Вера бы точно упала.
— Вера, я тебя не ушиб? — он участливо заглянул ей в глаза.
Столкнулись они не больно, но воспитание или то, что Ставицкий принимал в нём за врожденный аристократизм, не позволяло просто так пройти мимо.
— Извини, я был неловок. Всё хорошо?
— Хорошо, — буркнула Вера, мягко высвобождая руку. — Я тороплюсь, простите.
Олег отпустил девочку, но что-то в лице Веры ему не нравилось, что-то настораживало, какое-то смятение и растерянность. Он не очень хорошо знал Веру Ледовскую, можно сказать, почти совсем не знал, но за те несколько раз, что он сталкивался с ней, у него сформировалось представление об этой девушке, как о решительном и мало сомневающемся человеке. Возможно, причиной тому было внешнее сходство с покойным генералом Ледовским, а может сыграли роль слова Стёпки: тот, как-то рассказывая какую-то историю из школьной жизни и, упомянув Веру, смеясь, сказал:
— У Веры Ледовской только два пути: вперёд и назад, причём путь назад она не выбирает никогда.
Сейчас, судя по упрямому блеску в стальных глазах, Вера неслась именно вперёд. У Олега неприятно забилось сердце.
— Вера, — опять начал он, пытаясь подобрать нужные слова. Отчего-то Олегу казалось, что Вера направляется не куда-нибудь, а к Нике, даже за замешательством и испугом на лице девушки проглядывала решимость. — Вера…
Она не дала ему ничего сказать, перебила.
— Олег Станиславович, вы в приёмную Марковой идёте?
— Да, — Олег немного опешил от такого вопроса.
— Не ходите туда! Не надо!
В голосе Веры прорезался страх. Она быстро оглянулась, заметила какого-то мужчину, — он проходил мимо, но остановился и принялся сосредоточенно вчитываться в листок бумаги, который держал в руках, — нахмурилась и быстро заговорила, перейдя на громкий шёпот.
— Давайте отойдём куда-нибудь, я сейчас вам всё расскажу.
Уединяться для разговора было особо негде, в обеденное время коридоры быстро заполнялись людьми. Кто-то неторопливой походкой шёл домой, кто-то направлялся в ресторан, где его ждал забронированный на обед столик. Простые клерки спешили в столовую, на общественный этаж (этим приходилось торопиться — в отличие от начальства им опоздания не прощали), а кто-то просто прогуливался между рядов аккуратно подстриженных декоративных каштанов.
— Сюда!
Вера потащила его на спортивную площадку, странное место, неизвестно по чьей прихоти здесь сооружённое. На памяти Олега тут почти никогда никого не бывало, обычно для спортивных упражнений взрослые выбирали спортзалы, а для детей эти турники и лесенки явно были великоваты. Но расчёт Веры оказался правильным: на пустой спортивной площадке они точно могли поговорить без опасения быть кем-то подслушанными.
— Олег Станиславович, — Вера никуда садиться не стала, осталась стоять, опершись спиной о перекладину турника. А сам Олег сел, примостился на скамейку, примыкающую к одной из лесенок. — В приёмную сейчас нельзя. Там военные. Они, наверно, за Алиной пришли. И если вы там появитесь, они и вас схватят.
— За Алиной? Схватят меня?.. Но позволь… — Олег замешкался.
Вера говорила так, словно она была в курсе их с Алиной подпольной работы. Нет, про него она могла догадываться, но про Алину…
— Откуда тебе известно? — задал он вопрос в лоб.
— Что известно? Что вы с Алиной работаете на полковника Долинина? Ну известно. Просто… мы вчера случайно с Поляковым оказались в притоне, на восемьдесят первом, — Вера покраснела, видимо, от двусмысленности фразы и тут же поправилась. — Это вовсе не то, что вы подумали. Мы с Поляковым стариков спасали, мы же не знали, что вы и полковник Долинин уже обо всём в курсе, думали, что им опасность грозит…
Олег слушал торопливый Верин рассказ и не знал, как на всё это реагировать. С одной стороны, они, взрослые, старались не вовлекать детей в то, что происходит, оберегали их, как могли, но, с другой стороны, эти дети сами успешно во всё вовлекались, и только чудом не вляпывались в неприятности. Хотя почему не вляпывались? Олег вспомнил служебную записку, которую сделал сын Анжелики Бельской — вляпывались, ещё и как. Теперь вот и про Долинина вызнали.
— А ты была в приёмной, когда туда вошли военные? И тебя отпустили?
— Да как бы не так, отпустили бы они меня, — фыркнула Вера. — Кто ж свидетелей так просто отпускает, ну вы, Олег Станиславович, даёте. Я как раз из кабинета вышла, в туалет. А когда возвращалась, то увидела, как туда заходят трое или четверо. С автоматами. И вы уж мне поверьте, я-то точно знаю, что делают, когда вот так вламываются.
Девочка замолчала и испытующе уставилась на Мельникова. Она ждала его реакции, а он не знал, что ответить. Если Вера права, и военные действительно пришли арестовывать Алину, то не его ли в этом вина — ведь он помчался в приёмную Марковой сразу же, как только его освободили. Олег ещё больше укрепился в мысли, что за ним установлена слежка. Конечно, он не видел за собой никакого хвоста (так, кажется, это называется), но кто знает, как они это всё организуют. Тот мужчина, что остановился рядом с ним и Верой, когда они заговорили, вдруг он тоже из этих. Олег потряс головой. Чёрт возьми, похоже, он становится параноиком.
— Олег Станиславович, с вами всё в порядке? Вы побледнели, — на Верином лице появилась обеспокоенность.
— Нет, ничего. Всё хорошо, — Олег с силой помассировал лоб. — У меня просто была тяжёлая ночь. Значит, ты считаешь, что они пришли за Алиной?
— Ну да. Или за Сашей.
— За Сашей? За каким Сашей?
— За Поляковым. Вы его видели, в тот день, у меня, когда Ника сбежала. Это он делал для неё пропуск.
— А, да, сын Анжелики Бельской…
Эта путаница с именами и фамилиями немного сбивала с толку. Мальчика, сына Анжелики Бельской, на всех светских мероприятиях представляли, как Алекса Бельского, но Вера, да и его сын, упорно именовали парня Сашей. Что-то там было связано с усыновлением или другими какими-то семейными обстоятельствами — в подробности Олег не вдавался.
— Похоже, та служебная записка на пропуск, которую Саша делал, оказалась у Марковой, — продолжила между тем Вера. — И это, наверно, из-за меня. Я сегодня первый день на стажировке, и мне поручили подшивать старые служебки, ну она мне и попалась. Я решила её спрятать, и… — Вера опустила глаза в пол. — В общем, мне кажется, её эта дура Рябинина выкрала, потому что служебка пропала, а меня вызвали к Марковой. Я, конечно, не уверена, но…
Она сбилась на этом «но», и Олег понимал, почему. Девочке очень хотелось надеяться, что это не так, что её догадка не верна, и что мальчику Саше-Алексу ничего не грозит, а подруга по-прежнему находится в безопасности на сто восьмом. Олегу было жаль разочаровывать её, но скрывать правду уже было бесполезно.
— Да, служебка действительно попала к Марковой, — подтвердил он. — Я был у Ирины Андреевны где-то час назад, может, чуть меньше. И мне об этом рассказал Шура. Маленький мальчик, ты его, наверно, видела, там в приёмной.
— Этого больного урода? — тут же вскинулась Вера. — Конечно, видела! Его лечить надо! Принудительно!
Верина реакция была настолько сильной, настолько яркой, что Мельников не смог сдержать удивления. Он уставился на Веру, глаза её были злыми, а губы тряслись. Олег понимал, что Шура Марков вряд ли производит на людей благоприятное впечатление, скорее уж наоборот, но чтобы так. Впрочем, спрашивать у Веры, что конкретно её вывело из себя, не пришлось — девочка сказала сама.
— Этот гадёныш ловит мух, сажает их в коробки, а потом отрывает им крылья. По этому малолетнему садисту психиатрия плачет. Карательная. И он мне этими своими мухами в лицо тыкал. И ещё серёжка моя как-то у него оказалась, в одной из коробок, и мухи по ней…
— Серёжка? Твоя серёжка? — Мельников уже мало что понимал.
— Ну да. Вот она… а чёрт, — Вера сунула руку в карман юбки, негромко выругалась, достала оттуда то ли влажный платок, то ли салфетку. — Это я этому дебилу компресс делала холодный, меня Маркова заставила, — пояснила она. — Я как раз и ходила в туалет эту тряпку мочить, а когда вышла, увидела военных и так перепугалась, что, видимо, на автомате её в карман себе сунула. Теперь юбка ещё мокрая.
Вера с брезгливостью оглядела влажное пятно, провела рукой, очевидно, пытаясь нащупать что-то в кармане, не нашла и встряхнула салфеткой. Под ноги Олегу покатилось что-то блестящее. Он нагнулся и с удивлением поднял серёжку, маленькую снежинку с нежно-голубой капелькой бриллианта в обрамлении сине-васильковых сапфиров — точно такие же он видел несколько минут назад в ушах Анжелики. И почти сразу Олег вспомнил другое.
Тот вечер у него дома, когда Вера, испуганная и подавленная, рассказывала им с Соней о том, что видела в квартире Савельевых. Девочка сидела на диване и задумчиво теребила серёжку — эту самую серёжку, что Мельников держал сейчас в руках, точнее, её пару. Ведь второй серёжки в ухе девочки не было.
— Это твоя серёжка? — опять спросил он, чувствуя себя совершенно глупо.
— Моя. Я её потеряла в квартире Савельевых, в тот день, когда Ставицкий схватил Нику.
— Получается…
Олег хотел сказать, что Караев с Марковой ошиблись. И теперь стало понятно, почему: у Анжелики Бельской были точно такие же серёжки. Откуда взялось похожее украшение у Веры, оставалось только догадываться, да это сейчас и не имело никакого значения. Вот только Анжелика… она ведь не отрицала, что потеряла серёжку. Перестраховывалась? Или что-то другое? Олег чувствовал, что ещё больше запутывается.
— Да бог с ней, с серёжкой этой, — Вера скомкала влажную салфетку, которую всё ещё держала в руках, и бросила её на скамейку рядом с Мельниковым. — Это всё ерунда. Нам, Олег Станиславович, сейчас Долинина предупредить надо. О военных этих. Про служебку рассказать, и… чёрт, Ника же в опасности! И Сашка! А мы тут с вами только время зря теряем!
Она уже была готова сорваться с места, но Олег, быстро приподнявшись, схватил её за руку.
— Вера, не торопись. К Нике мы уже не успеем. Караеву стало известно, где она, где-то час назад. Не думаю, что он стал медлить. А что касается полковника Долинина… я хотел его предупредить, но через Алину у меня не получилось — её отослала куда-то по работе Маркова, а сам я… Похоже, за мной установлена слежка. Вчера меня схватили люди Караева, продержали ночь в камере, а сегодня неожиданно отпустили.
— Вас? — ахнула Вера.
— Меня. Насчёт слежки я могу ошибаться, конечно, но при попытке пройти через КПП, я заметил там одного из военных Караева. И не стал рисковать.
Слова прозвучали жалко, точно он оправдывался, но Вера всё поняла.
— Вы правильно сделали. Они бы вам сели на хвост и мигом бы вышли на Долинина.
— Вот и я так подумал, — Олег попытался улыбнуться. — А насчёт Саши… Алекса Бельского, его же так теперь зовут? Так вот, насчёт него можешь не беспокоиться. Я предупредил его мать, и она…
— Мать? Какую мать? Она же на шестьдесят пятом.
— Почему на шестьдесят пятом? Я говорю о Бельской. Анжелике Юрьевне. Министре юстиции. Она ведь его мать…
— Она? — возмущенно перебила его Вера. — Да какая она мать! Она Сашку терпеть не может. Ей его навязали. Нет, вид-то она, конечно, делает умело, только всё врёт. Она же насквозь лживая, Олег Станиславович, вы что не видите?
Он не видел.
Именно то, что Вера сейчас почти выкрикнула ему в лицо, именно этого он не видел. Лжи. Фальши. Хитрости. Изворотливости. Он не видел. Рассказывал Анжелике про Сашку, про Нику, про больницу на сто восьмом, глядел — и не без удовольствия глядел — на милое точёное личико, на тонкие пальчики, перекручивающие нитку жемчуга, на пепельные, немного кукольные локоны, слушал её голос, в нежную мелодию которого так органично вплетались смятение и беспомощность. И только один раз он запнулся. Всего один раз. Когда поймал взгляд её синих глаз, отражающийся в зеркале. Тот самый взгляд, что он однажды уже видел. Видел у женщины, которая, не обращая внимания на сидевшего рядом ребёнка, её собственного ребенка, сказала: «Где я должна подписать? Давайте, я всё подпишу!»
Вера продолжала горячо говорить — про Анжелику, про Сашу, который «вообще-то Поляков, а вовсе никакой не Бельский», и что настоящая мама у него на шестьдесят пятом, и что… Олег слушал и не слышал, с ужасом понимая свою ошибку.
Как же слеп он был. Как слеп! А ведь царапало, мешало то, что Анжелика солгала ему при встрече, и все эти мелочи, странные паузы, даже то, что его так торопливо выставили за дверь — всё казалось теперь неестественным и подозрительным.
— Да ладно, Олег Станиславович, — Вера оборвала свою гневную проповедь. — Теперь-то уж чего. Дело сделано. Главное, что Саши сейчас в приёмной нет. Но вот если он там появится… А знаете что, — Вере, видимо, пришла в голову какая-то мысль. Она даже просияла. — Я кое-что придумала. Вы к Долинину сами пойти не можете, это факт. Поэтому пойду я!
— Вера…
— Нет, послушайте меня, Олег Станиславович. Вы за меня не беспокойтесь, я до Долинина доберусь, вот увидите. Где его искать, я теперь знаю. А вы оставайтесь здесь, дежурьте у дверей в административный сектор. Сашка, если пойдёт туда, мимо вас точно не проскочит. И вы его перехватите.
— Вера, самой идти к Долинину опасно.
— Но кто-то ведь должен.
Она сказала это так просто, так естественно, не жеманясь и не красуясь перед ним, просто констатируя факт. Кто-то должен пойти. И в данную минуту, кроме них двоих, это сделать некому.
— Олег Станиславович, ну кому будет польза, если они вам сядут на хвост и выйдут на полковника? А вы ведь даже не заметите слежку, я вам точно говорю.
— А ты будто бы заметишь, — устало улыбнулся он.
— Я? — в Верином голосе мелькнула хитринка. — Я-то замечу, не сомневайтесь. Помните ещё, чья я внучка?
И её глаза на миг блеснули холодной сталью — словно сам генерал Ледовской выступил вперёд из тени небытия и молча встал рядом с ними.
Ощущать на своих плечах её ладони было чертовски приятно. Женские пальчики ласково касались кожи, поглаживали, намыливали его, словно ребёнка. Он впитывал в себя бархат её рук, тепло воды, обволакивающее тело, мягкий, неназойливый свет, колыхался на волнах счастья, блаженно и робко улыбаясь.
Он не видел её лица. Взбитая, ароматная пена, поднимаясь над водой пористыми сливками и прозрачными пузырями, вобравшими в себя алые всполохи мраморной плитки и тусклое золото искусственных подсвечников, закрывала её от него. Он видел только краешек руки с крошечными звёздочками родимых пятнышек, мягкое округлое плечо, розовую перекрученную бретельку бюстгальтера.
— Ну же, тигрёнок, не шали! — она игриво шлёпнула его ладонью по пальцам, когда он потянул за тонкую синтетическую полоску. — Успеешь, торопыжка какой. У нас с тобой вся жизнь впереди.
Она шутливо оттолкнула его, подалась вперёд, разбивая пену и мыльные пузыри. Из тумана, поднимающегося парным молоком над горячей водой, проступило её лицо: фиолетовое, с багровыми подтёками, облепленное мокрыми светлыми кудряшками. Розовые прожилки расползались тонкими змейками по голубой радужке глаз, разбухали, наливались, сочились кровью.
— Поцелуй меня, тигрёнок.
Запёкшиеся синие губы медленно раскрылись, и из тёмной дыры, от которой он не мог, как не силился, оторвать взгляд, вывалился распухший чёрный язык.
Юра беззвучно закричал и… проснулся.
Рядом надрывался телефон. Тревожные, хриплые звуки больно били по вискам мелкими назойливыми молоточками. Юра машинально протянул руку к аппарату, но телефон последний раз всхлипнул и умолк.
Он медленно оторвал голову от стола, уставился мутным, ничего не понимающим взглядом перед собой. Во рту было сухо и противно, а в ушах всё ещё стоял сладкий обволакивающий шёпот — поцелуй меня, тигрёнок — вплетающийся в переливы телефонного звонка. К щеке что-то присохло. Юра с остервенением поскрёб пальцами кожу, отодрал жёванный кружок лимона, с минуту разглядывал его, с трудом соображая, что это. Потом брезгливо отбросил от себя, откинулся на спинку кресла, закрыл глаза и глухо застонал.
Этот сон преследовал его. Подкрадывался обычно в предрассветный час, являлся вместе с сумеречными тенями квартиры, со странным шёпотом, с удушливым запахом сирени — ароматом дешёвеньких духов, которыми она прыскалась. Наваливался, щекотал, душил… он потом долго хватал воздух судорожным ртом, не мог надышаться. А она стояла рядом с кроватью, обхватив ладонями обнажённый живот, почему-то уже большой, молочно-белый, с чуть вывернутым наружу пупком.
Она всегда приходила на излёте ночи, но никогда днём, и, может быть, поэтому он так сейчас испугался.
Юра поднёс руку к шее, принялся торопливо расстёгивать верхнюю пуговицу кителя. Получалось плохо, толстые пальцы соскальзывали, пуговица застряла в петле. Кое-как ему удалось. Он засунул руку под китель, нащупал на груди маленький нательный крестик, дешёвую серебряную безделицу — Юра откопал его среди украшений жены, — провёл по нему пальцами, ощущая кожей полустёртый рельеф, измождённое тело распятого человека, сжал крестик в кулак. Дыхание медленно возвращалось к нему.
Глаз он не открывал. Казалось, что стоит только сделать это, как снова перед ним качнётся её мёртвое лицо, и он опять увидит толстый, чёрный язык и такие же чёрные, вздувшиеся на шее вены.
— Изыди, сатана, — хрипло выдавил он, и ему показалось, что он слышит лёгкое потрескивание — так трещит подхваченный ветром огонь, так трещит синтетическая ткань… так трещала дешёвая блузка, которую он стаскивал с её мягкого, бледного тела… — Изыди, сатана. Изыди. Изыди…
По лицу текли слёзы. Сползали по толстым, дряблым щекам, затекали в жирные складки шеи и оттуда за китель, а он всё бормотал: «Изыди, сатана», изо всех сил сжимал в руке крестик, запрокинув к потолку голову и крепко зажмурившись.
Наконец Юра открыл глаза, медленно, всё ещё страшась увидеть перед собой фиолетово-багровое лицо из своих кошмаров, но никакого лица не было. Ничего не было. Только ровный, белый, скучный потолок, мерно покачивающийся перед глазами.
И чугунный крюк, подвешенный на чёрных кольцах.
И пояс его банного халата, белой махровой змеёй спускающийся с крюка прямо к лицу…
Кажется, он опять отключился. На сколько — Юра не знал. Но когда пришёл в себя, часы на стене показывали без четверти час. Комната слегка кружилась. Крюк по-прежнему болтался перед глазами. Но на этот раз абсолютно пустой.
Мучительно хотелось выпить. Фляжка, до которой он дотронулся, отозвалась пустым дребезжащим звуком, откатилась в сторону, по пути задев блюдце с остатками лимона, раскидав косточки и обсосанные корки. Взвод дюже доброго хлопчика лейтенанта Кандыбайлова, операция «Содом и Гоморра» — память принялась подсовывать Юре обрывки информации, которые он никак не мог собрать воедино.
Пить.
Юра грузно поднялся с кресла, обогнул стол, опираясь рукой о гладкую столешницу. Каждый шаг давался с трудом, к ногам словно приковали цепями чугунные гири, и Юра волочил эти гири за собой, а они перекатывались, визгливо царапали паркет, задевали ножки кресел и стульев, на которые и сам Юра то и дело натыкался.
Кое-как ему удалось добраться до графина с водой, стоявшего на низеньком столике (ещё одна антикварная рухлядь — неизвестно по кой чёрт его сюда притащили), и Юра тут же, не заморачиваясь поисками стакана, опрокинул в себя содержимое графина. Тёплая вода, отвратительная на вкус, заполнила желудок, который тут же сжался, норовя изрыгнуть всё обратно. Юре с трудом удалось погасить подступающую к горлу рвоту. Он поболтал водой в графине, медленно вылил эти остатки себе в ладонь и протёр лицо, пытаясь смыть следы слёз и кисло-горький сок лимона от приставшей к щеке лимонной корки. Стало чуть-чуть легче. Только мочевой пузырь теперь давал о себе знать — настойчиво требовал опорожнения.
Сделав несколько шагов в сторону двери, Юра понял, что до туалета он не дойдёт. Обшарил взглядом кабинет, зацепился глазами за кадку с лимонным деревцем, медленно качнулся и потащился к нему, на ходу расстёгивая ширинку…
Бодрая струйка била весёлым фонтанчиком. Юра бездумно смотрел перед собой.
— Тигрёнок…
Фонтанчик сбился, срикошетил на стену, оставив на серой краске протяжный мокрый след, уронил несколько капель на Юрины брюки.
— Поцелуй меня, тигрёнок…
Он не оборачивался. И так знал — она стоит у стола, чуть опершись одной рукой, а другой оглаживая полные белые бёдра. Бретелька розового бюстгальтера приспущена, а с шеи кокетливым шарфиком свисает белый пояс его халата…
— Тебя нет, — объявил он ей. — Тебя не существует. Ты умерла.
Юра старался говорить твёрдо. Ему нужно было убедить себя, но в первую очередь — её. Она должна понять, что она теперь мёртвая и ей следует оставить его в покое. Но понимать она не желала. Прямо как тогда, когда он уговаривал её сделать аборт, убеждал дуру такую, а она цеплялась за всякую ерунду, за то, что выдумала себе сама.
Вот и сейчас она сидела напротив него и заунывно скулила, накручивая на палец кончик махрового пояса:
— Тигрёнок, ну тигрёнок мой…
Опять зазвонил телефон. Он снял трубку.
— Генерал Рябинин слушает.
Она захихикала. Завертелась на стуле, притягивая к себе Юрин взгляд.
Она ему мешала. Мешали её мельтешащие перед глазами движения, глупая улыбка, вывалившийся наружу чёрный язык. Хотелось встать и затолкать этот язык обратно ей в глотку. Но вместо этого он, нервно вцепившись обеими руками в телефонную трубку, сидел в кресле, как прикованный, слушал и пытался понять, что ему говорят. Безуспешно пытался.
— Господин генерал, господин генерал… это Южная, Южная станция… господин генерал…, — несколько раз повторил незнакомый мужской голос.
Потом что-то затрещало, взвизгнуло, как будто кто-то резко провёл по стеклу острой иголкой, послышались выстрелы. Один, второй, третий… и тишина. Отмеряемая глухими ударами Юриного сердца.
Положить трубку он не решался — боялся остаться наедине с ней. Ему казалось, что до тех пор, пока он слышит тишину на том конце провода, он не один. Он с теми, кто стоит за этой тишиной.
— Господин генерал? Это вы?
Юра вздрогнул, выронил трубку, но тут же схватил её снова, поднёс к уху. Сипло выдавил:
— Генерал Рябинин у аппарата.
— Слава Богу, — голос, издавший неприкрытый вздох облегчения, показался смутно знакомым, память натужно заскрипела ржавыми шестерёнками, пытаясь выловить нужный ответ. Гадать, впрочем, долго не пришлось. — Майор Худяков. Южная станция. У нас ЧП, господин генерал. Мы взяты в кольцо мятежниками. Почти взяты в кольцо. Военные лифты захвачены людьми полковника Долинина. Мой отряд удерживает Южную лестницу. Нам нужны люди, господин генерал…
Майор Худяков, тот самый, который несколько недель назад был назначен на охрану ключевых объектов вместо Долинина, говорил быстро, но чётко. И всё же, несмотря на эту чёткость, смысл от Юры ускользал. Он старался сложить слова майора хоть во что-то понятное, но не мог. Зато перед глазами почему-то стояло лицо Худякова, некрасивое, с выдающимися надбровными дугами и квадратной челюстью — как у неандертальцев со страниц учебника по истории. Да он весь был похож на первобытного человека, этот майор, которого Юра так не удосужился произвести в полковники, и который, несмотря на новое назначение, всё ещё не был снят с Южной станции.
Юра крепко зажмурился и с силой тряхнул головой, отбрасывая в сторону малопривлекательный образ Худякова, приземистую фигуру, несоразмерно длинные руки, увенчанные тяжёлыми кулаками. Нужно было понять, что вообще хочет от него этот майор, и Юра не нашёл ничего лучше, чем рявкнуть в трубку, силясь придать непослушному голосу командирские нотки:
— Что вы там мямлите, майор? Доложите по всей форме!
— По форме?
Что-то такое прозвучало в вопросе майора, что Юре не понравилось, какая-то смутная угроза, но ощущение это было мимолетным, и Юра предпочёл его не заметить. А Худяков, выдержав небольшую паузу, продолжил:
— Господин генерал, разрешите доложить. Сегодня в одиннадцать часов двадцать минут Южная станция была атакована отрядом противника, — теперь майор говорил глухо и ровно, словно читал по бумажке. — Отряд, предположительно в составе пятидесяти человек, появился со стороны военных лифтов. Им командует майор Лебедев, который объявлен в розыск вместе с полковником Долининым. Противнику удалось захватить большинство помещений внутри станции, те, что находятся непосредственно на территории Башни. Под нашим контролем остаётся вся станционная платформа и небольшой пятачок внутри с выходом на Южную лестницу. Большую часть людей, работающих на станции, удалось эвакуировать. Осталась небольшая группа, необходимая для поддержания работы станции, и начальник станции, Васильев. На время эвакуации удалось договориться с противником о временном прекращении огня. Сейчас бой возобновился, но с тем количеством людей, что имеется у меня на данный момент, мы можем только отражать атаки. Ни о каком контрнаступлении с целью выбить противника с этажа речи быть не может. Нужно подкрепление.
— Так вызывайте его, чёрт вас раздери! — прохрипел Юра и с силой дёрнул душивший его ворот кителя.
По мере рассказа майора Худякова перед ним всё чётче вырисовывалась пугающая картина. Полковник Долинин, который, как считал Юра, существовал только в воображении Верховного и Караева, материализовался, обрёл осязаемые формы и не просто обрёл, но посмел совершить дерзкую и, судя по тому, что только что доложил Худяков, весьма успешную атаку.
— Вызывайте подкрепление, чёрт возьми! — снова повторил Юра свой приказ. Глупый, надо сказать, приказ, если вообще не идиотский. Майору Худякову, исполняющему по сути роль свадебного генерала (ведь всех полномочий, что раньше были у Долинина, он так и не получил) и прикованному к станции, подкрепления взять было не откуда.
Худяков недобро молчал, и от этого молчания ещё больше становилось не по себе. А уже от следующих слов майора Юру накрыло волной паники.
— Господин генерал. В Башне мятеж. Вооруженный и организованный. Повстанцы начали в нескольких местах одновременно, около двух часов назад. Объект на нулевом, атомная станция, уже в их руках — блокада снята. В производственных цехах идут бои. Кое-где мои ребята держатся, кое-где пришлось отступить. Выходы на поверхность на четырнадцатом по последним данным ещё наши, все, кроме восточного. Оттуда и с производственных помещений я снять людей не могу. Я вызвал часть людей сверху, с типографского цеха, там пока тихо. Ко мне движутся два отряда, но они идут по лестницам, лифты, к сожалению, контролирует противник. И я не знаю, сколько это займёт времени.
Из всего, что сказал майор, новость про АЭС поразила Юру больше всего. И даже не потому, что снятие блокады станции означало, что Савельев уже на свободе, и, значит, в данную минуту может быть, где угодно — хоть за дверями кабинета, в его приёмной, — а потому, что блокада станции была его, Юриным делом. Как он пыжился перед Серёжей, от гордости лопался, словно самолично удерживал Савельева, и вот всё рухнуло в одночасье. Развалилось, как карточный домик. Пошло ко всем чертям.
— Откуда? — выдавил он. — Откуда известно про АЭС?
— Мы взяли двух пленных, — тут же пояснил Худяков. — Один из них сообщил про АЭС, хотя это было понятно и так — с капитаном Корюшкиным, который командовал отрядом, удерживающим станцию, связь прервалась примерно в начале одиннадцатого, одновременно с атакой на Южную. Кроме того, мы получили важную информацию о военных лифтах, и кое-что смогли сделать. Человек, что сидел в пультовой и работал на Долинина, обезврежен. Один из лифтов удалось заблокировать между этажами. Два других держит майор Лебедев. И ещё этот же пленный сообщил, где находится штаб Долинина…
Юра ожидал, что Худяков сейчас назовёт притон на восемьдесят первом, но майор сказал совсем другое:
— Штаб Долинин организовал на семьдесят втором, в квартире Шостака, начальника береговой охраны, номер двести тридцать восемь. Береговая охрана тоже на стороне мятежников.
Рябинин хотел сказать: «а как же притон?», он знал про притон, в голове, сквозь рассеивающийся туман медленно всплывали события сегодняшнего утра. Разговор с Верховным, Бублик, взвод лейтенанта Кандыбайлова, дюже добре хлопчик… Белые лимонные косточки вокруг пустого стакана с маслянистыми потёками коньяка это подтверждали.
— Есть ещё тайная база на восемьдесят первом, в каком-то притоне, — Худяков словно услышал Юрины мысли. — По словам допрашиваемых, сейчас там почти никого нет, только резервный отряд, вряд ли большой. Все силы повстанцев рассредоточены по значимым объектам. Нам не удалось узнать, сколько всего людей перешло на сторону заговорщиков, пленные не обладают такой информацией. Но они назвали имена нескольких командиров — Лебедев, Колокольников, Пушилин, Бублик…
— Бублик? — Юра чуть не выронил трубку.
— Да, Бублик, — подтвердил Худяков и продолжил дальше.
Фамилии, названия объектов, номера этажей… информацию Юра воспринимал плохо. Она проходила по касательной, не задерживалась в голове, не могла задержаться, потому что и головой, и душой Юриной, и сердцем — всем его существом — овладел страх. Страх этот был похож на жирную скользкую жабу, раздувшуюся до непомерных размеров: коричневые бородавки торчали словно уродливые шипы, жёлтые глаза с вертикальной полосой мёртво застыли, из полуоткрытой пасти на Юру смотрела бездонная утроба. Жаба вывалила распухший чёрный язык и, едва ворочая им, произнесла:
— Тигрёнок мой…
Юра затрясся.
— …господин генерал, — голос майора доносился как сквозь вату. — Господин генерал. Я жду дальнейших указаний.
Все от него чего-то ждали. Верховный, жена, дочь, мёртвая любовница, жаба — порождение ночных кошмаров… теперь вот Худяков.
Что-то надо было говорить, только вот что, Юра не знал. Поэтому и задал бестолковый вопрос, понимая, что просто тянет время.
— Майор, кто ещё знает о том, что происходит на нижних этажах? Вы кому-то докладывали об этом?
— По протоколу я обязан прежде всего доложить вам, — сухо ответил Худяков. — Васильев, начальник станции, кажется, пытался дозвониться до Верховного, но безуспешно. Из других командиров о ситуации в курсе только Островский. Но у него нет полномочий снимать своих людей без вашего разрешения. А люди мне нужны. Иначе станцию не удержать.
Островский… Сева, лучший друг…
Жаба, тяжело ворочаясь, взгромоздилась на грудь. Стало нечем дышать.
Лучший, единственный друг и не предупредил. Знал и ничего не сказал. А, может, он тоже снюхался с Долининым? Сева мог…
— Мне нужны люди, господин генерал, — опять повторил Худяков. — Как минимум сто, лучше двести человек, и ещё боеприпасы. Они тоже на исходе. Двух отрядов, которые движутся ко мне, недостаточно. И кроме того, нужно послать кого-то в места предполагаемого нахождения Долинина. Если лишить повстанцев командира, их можно будет уговорить сложить оружие. Иначе мы тут просто перестреляем друг друга к чёртовой матери.
Голос майора в трубке смолк. Несколько секунд стояла тишина — вероятно Худяков ждал реакции. Не дождался и снова заговорил:
— Если нам выделят подкрепление, то я могу послать те два отряда, что сейчас движутся ко мне на станцию, на ликвидацию штаба противника и в притон. Долинин вряд ли этого ожидает. Можно попытаться захватить их врасплох. Так мы переломим ситуацию в нашу пользу.
— Х-хорошая идея, — булькнул Юра.
На самом деле он понятия не имел, хорошая это идея или нет. Он плохо представлял себе, что предлагает Худяков, не вникал и не желал ни во что вникать. Пусть делают, что хотят — сражаются, стреляют, убивают… всё, что хотят…
— Так мне ждать от вас подкрепления? — Худяков продолжал гнуть свою линию. — Если вы обещаете мне людей, мы продержимся. А те два отряда пойдут в притон и на семьдесят второй. Господин генерал, нам ждать подкрепления?
— Ждите, — Юра поднёс руку к лицу и рукавом вытер проступивший на лбу пот. — Будет подкрепление. Через полчаса. Ждите.
Он соврал.
Никакого подкрепления не будет. Ни через полчаса, ни через час. Нет никакого подкрепления. Никого нет. Он один. Совершенно один.
— И даже Сева…, — Юра шмыгнул носом, чувствуя, как к горлу подкатывают рыдания. — Даже Севка, друг… и тот… Предал… у-у-у, все предали…
Рыдания всё же прорвались наружу. Юра сидел, размазывая кулаками слёзы, раскачиваясь из стороны в сторону, и глухо, утробно выл. Он оплакивал свою жизнь, разбившуюся дружбу, проданную любовь, купленные погоны и благополучие, оплакивал и обвинял всех вокруг — Севку Островского, Наталью, Серёжу, мягонькую Ксюшу…, всех Ксюш, что были в его жизни, — забывая, что продавал и предавал он сам. За пыльный антиквариат чужой квартиры, за блестящие звёздочки и толстый портфель, за удобное кресло, за дорогую сорочку, за жирную отбивную, за бокал коньяка…
— Я один, совсем один, — Юра уткнул лицо в ладони и жалобно всхлипнул.
— Нет, тигрёнок. Нет, — нежный голос робко прорвался сквозь болезненные мысли. — Ты не один. Ты со мной. С нами. Тигрёнок.
Юра медленно отнял руки от лица.
Она стояла напротив. Другая. Не такая, что мучила его последние несколько недель. Не было этого дурацкого розового белья, бюстгальтера с постоянно спадающей бретелькой. Не было багровых пятен, выпученных глаз, чёрного мёртвого рта. Не было душного запаха сирени. Кошмар исчез. Осталась только Ксюша. Его Ксюша. Милая, мягкая, с завитушками светлых волос над чистым, высоким лбом. В белом подвенечном платье и серебристо-прозрачной фате.
— Пойдём, тигрёнок, — она протянула ему руку.
Мир покачнулся.
И вместе с миром качнулся и поплыл над головой тяжёлый, чугунный крюк…
— У себя? — майор Бублик мотнул круглой перебинтованной головой в сторону кабинета Рябинина и уточнил. — Спят?
Селятин не знал точно, спит сейчас генерал или нет. Минут пятнадцать назад, ещё до того, как Руслану позвонил Островский, из кабинета доносился голос Рябинина: по всей видимости, тот разговаривал с кем-то по телефону, а может и сам с собой — к такому за последнее время Руслан тоже привык, генерал ещё не допился до белой горячки, но ему до неё оставалось совсем чуть-чуть.
Впрочем, чуть-чуть оставалось до всего.
Руслан Селятин со странным отстранением наблюдал, как всё вокруг стремительно движется к краху. Новые порядки неумолимо вторгались в жизнь, а армия, призванная эти порядки поддерживать, разлагалась прямо на глазах. Казалось, триггером стала смерть генерала Ледовского, но это была лишь видимость: Алексей Игнатьевич лучше, чем кто-либо другой понимал свою невечность и готовил себе достойную замену. Оба его потенциальных преемника, и Долинин, и Островский, были хороши. Оба обладали нужными качествами. Оба были честолюбивы и амбициозны, но ни один из них не принёс бы в жертву своему честолюбию то, что они ценили больше жизни: армию и честь. Да, оба они годились на должность генерала, и оба так и остались полковниками. А генералом стал Рябинин. И жизнь, к которой Руслан привык, пошла под откос.
Долинин исчез, а вскоре был объявлен предателем. Рябинин почти не просыхал. К власти рвался выскочивший ниоткуда карьерист Караев, пёр напролом, и вместе с ним наверх поднимался всякий мусор. А Островского разжаловали в патрульно-постовую службу.
Формально это, конечно, выглядело как кадровый перевод, но все вокруг всё понимали. Да и сам Севка тоже понимал и, может, даже лучше, чем кто-либо другой. Руслан видел, как замкнулся, ожесточился его зять, и в светло-голубых Севкиных глазах, казалось, навсегда поселилась несвойственная ему злость и то, что было куда как хуже злости — равнодушие. А гори оно все огнём — отчётливо читалось на лице Севы Островского, и это было страшно.
И вот Островский только что ему позвонил. Почти ничего не объяснял, просто спросил, доверяет ли он ему? С ним ли он? И Руслан коротко ответил: да. Потому что это был прежний Севка. И ещё — потому что Руслан подсознательно ждал чего-то похожего последние несколько дней.
— Да чёрт его знает, спит он или нет, — Селятин на вопрос Бублика только пожал плечами. — Недавно гундосил чего-то, то ли по телефону с кем разговаривал, то ли сам с собой. У него бывает. Допился уже до чёртиков.
Румяный капитан Истомин, сопровождавший Бублика, весело заржал, но тут же замолк под укоризненным взглядом майора.
— От же ты, соколик, громкий, как труба иерихонская. Можэ, голубь там наш спит, аки младенец розовый, а ты будильник включил.
Истомин покраснел, а Бублик, спрятав в усы улыбку, тихо скомандовал: «за мной, соколики» и, толкнув дверь, бодро вкатился внутрь. Истомин и ещё двое из патрульно-постовой ввалились следом, но, не сделав и пары шагов, застыли как истуканы. Селятин, который остался в приёмной и через приоткрытую дверь видел лишь замершие спины солдат, ничего не понимал.
Первым очнулся капитан.
— Мамочки, — совершенно по-детски прошептал он, а кто-то из патрульных коротко и матерно обрисовал ситуацию.
Селятин ринулся в кабинет, но, едва перешагнув порог, остановился как вкопанный. И кажется, так же, как и Истомин, упомянул маму. Или что-то ещё. Почувствовал, что его сейчас стошнит, попятился, не в силах оторвать взгляд от грузного висящего тела, одутловатого синюшного лица, кончика толстого прикушенного зубами языка. На кого-то натолкнулся в дверях.
— Что тут у вас происходит? Селятин…
Руслан обернулся и ошарашенно уставился на неизвестно откуда появившуюся в приёмной Наталью Рябинину. Чёрт, она тут зачем? Кто пропустил? Какого…
Последняя мысль, не дойдя до логического завершения, потонула в отчаянном женском визге.
— Да как вы не понимаете! Откройте! Это срочно! Надо сообщить Павлу Григорьевичу! Найдите его! Или Марию Григорьевну! Они должны знать! Слышите?
Гоша колотил кулаками в дверь и кричал. Его лицо выражало такую детскую растерянность, что в другое время Кир не преминул бы отпустить несколько шуточек в адрес своего приятеля. Но сейчас было не до смеха.
— Да не кричи ты, Гош, — Кир устало опустился на один из обшарпанных стульев. Другой мебели здесь не было. — Разберутся. Сейчас позовут начальство…
— Так ведь время, Кирилл! Время! Мы должны обязательно сообщить про то, что нашли закономерность, понимаешь? Тем более, что уровень уже перестал опускаться! Уже! А вдруг это поможет? Тем более, они запустили реактор.
Гоша прервался и уставился на Кирилла. Очки на нём сидели криво. Когда их не очень вежливо втолкнули в каморку, Гоша споткнулся, и очки, слетев с длинного носа, отрикошетили куда-то в угол. Стёкла, к счастью, не разбились, но тонкая дужка погнулась, и теперь в этих кривых очках Гоша выглядел особенно жалко и нелепо.
— Реактор, — прошептал Гоша, вытаращил на Кира круглые глаза и открыл рот. А потом, словно опомнившись, заколотил в дверь с удвоенной силой. — Эй! Вы там! Скажите, пробный пуск уже прошёл? Прошёл? Это хоть вы сказать мне можете? Ну, пожалуйста! Господи, какие же… дураки!
Смешное детское ругательство, сорвавшееся с Гошиных губ, прозвучало так глупо, так наивно, что Кир всё же не выдержал, расхохотался. Правда, смех получился нервным, неестественным, и Гоша с некоторым испугом посмотрел на своего товарища.
— Ты чего?
— Да ничего, всё в порядке. Не обращай внимания. Я так.
Нервная ухмылка — всё, что осталось от такой же нервной улыбки и беспричинного смеха — медленно сползла с губ. Весёлого в их ситуации, если посмотреть, было мало. Вляпались они с Гошей по уши, и пусть их вины никакой нет, разбираться с ними особо не будут, тем более военные, потому что — вот уж повезло, так повезло — именно военным в руки они и попались.
На станции явно что-то происходило, знать бы только что. Но спрашивать у тех двоих, что их взяли, Кир не рискнул — оба мужика выглядели злыми и раздражёнными. У того, который был постарше, беспрестанно трещала рация, а от второго исходил резкий, едкий запах пота, дыма и пороха — почему-то от этого инстинктивно хотелось держаться подальше.
Кир хотел сказать Гоше, чтобы тот сел уже наконец и угомонился — стучать в дверь и орать было бессмысленно, — но Гоша, видимо, и сам это понял. Отлепился от двери, медленно, как пьяный, подошёл к Киру и плюхнулся на соседний стул. Помолчал какое-то время, пытаясь хоть как-то выровнять сидящие криво очки. Затем повернулся к Кириллу.
— Ну ты-то понимаешь, что мы не можем тут так просто сидеть? — в Гошином голосе звенела отчаянная надежда. Он спрашивал его так, словно от понимания Кира зависело, отпустят их или нет. — Ты же понимаешь, Кирилл, понимаешь, да? Мы должны срочно сообщить Павлу Григорьевичу о том, что мы нашли… ты нашёл!
— Я-то понимаю, — устало согласился Кир. — А толку? Да не дёргайся, Гош. Сейчас они позовут кого-нибудь, сообщат кому надо.
Гоша вздохнул.
— Они нас даже слушать не стали. Как преступников каких! — обиженно проговорил он.
Кир усмехнулся. Хотя Гоша и был старше его на несколько лет, да и умнее, чего там скрывать, и уж точно образованнее, сейчас именно Кир чувствовал себя взрослым. И ответственным и за себя, и за своего товарища. Вряд ли Гоше когда-либо в своей жизни приходилось сталкиваться с военными, его не задерживала охрана, у него не убивали друзей, просто так, по чьей-то прихоти, не разбивали в кровь рожу, не стреляли…, словом, не было у Гоши Васильева такого богатого опыта, как у Кирилла. И сейчас этот самый богатый опыт подсказывал, что надо ждать. Сидеть смирно и не рыпаться.
— Ты лучше скажи, — Кир попытался отвлечь Гошу от невесёлых мыслей. — Ты слышал, о чём они говорили? Мне показалось, что что-то про блокаду АЭС.
— Да? Нет, я не слышал, — Гоша покачал головой.
Похоже, его ничего не интересовало, кроме плато и того, что они наконец-то поняли механизм и установили закономерность. Сейчас — Кирилл это видел — Гоша мог думать только о том, что надо поскорее добраться до Савельева или хотя бы до кого-то из инженеров.
— Кир, а как ты думаешь, они скоро позовут своё начальство?
— Не волнуйся, вряд ли нас тут долго продержат, — попытался утешить Гошу Кир, хотя он понятия не имел, сколько их тут будут держать. — Сейчас доложат куда надо, придёт кто поумней, и мы ему всё объясним.
— Ага, — внезапно согласился Гоша и добавил, как показалось Киру, с некоторым воодушевлением. — Мы всё объясним. Обязательно объясним.
Кир слегка покосился на товарища и незаметно вздохнул. Что-что, а радостную веру Гоши во вселенскую справедливость он не сильно-то разделял. А в везение своё не верил и подавно. Особенно после всего, что случилось сегодня.
Прошло уже минут десять или даже больше, как Маруся ушла. И не просто ушла, а заперла его в комнате.
Кир всё ещё стоял у входа, прислушиваясь к звукам, доносившимся из-за двери. Вот по коридору кто-то прошёл. Голоса, мужские и, кажется, женский, звучали так явственно, что первой реакцией Кирилла было забарабанить в дверь. Он уже занёс руку, но остановился. И что он скажет? Что подумают эти незнакомые люди? Даже не про него — про Марусю, про Марию Григорьевну. Кир вспомнил смешинки в серых глазах, её ободряющее: ну вот, вовсе ты не такой уж и косорукий придурок, как говорили, и то, как она вклинилась между ним и Савельевым, маленькая, похожая на взъерошенную, храбрую птицу, и рука сама собой опустилась. Нет уж. Совершенно ни к чему, чтобы здесь по станции ходили какие-то слухи, каждому ведь не объяснишь…
Кир опять опустился на пол, повертел в ладонях два ключа, одинаковых, с острыми бородками, без бирок — от их с Гошей комнаты ключи почему-то были без бирок, — и убрал их в карман.
Странно, но он почти не нервничал. Даже беспокойство о Нике притупилось. Грызло, конечно, изнутри, ныло, как больное ребро, но прежнее неуёмное желание — бежать, спасать во что бы то ни стало — исчезло. Прав всё-таки Литвинов: он — щенок, молокосос, который сначала делает, а потом думает. Если вообще думает. С Литвинова мысли перекинулись на Марусю. Кирилл не отдавал себе отчёта, но почему-то в его голове эти двое шли в связке, хотя ничего общего между чистой и честной Марусей и циничным, спокойно идущим по головам других Литвиновым не могло быть в принципе. И всё-таки…
Кир заёрзал, поднялся с пола, прошёл по комнате. Уткнулся в дверь туалета, развернулся, добрёл до кроватей, разделённых узким проходом, и плюхнулся на одну из них. Там всё ещё валялась Марусина спецовка, в которой она работала вечерами в бригаде его отца, а из-под спецовки торчал краешек какой-то обтрёпанной книги.
Марусе придётся как-то объяснять, каким образом он здесь очутился, невесело подумал Кир, и от мыслей о неизбежном предстоящем разговоре ему стало не по себе. Мозг привычно заработал, что бы такое соврать, но вдруг он понял, что врать не будет. Скажет правду. Для разнообразия. Как Егор Саныч советовал. Может, это не трудно, может… Кирилл тяжело вздохнул. Кого он обманывает? Не трудно, как же…
Чтобы как-то отвлечься, Кир потянулся к книге, выглядывающей из-под Марусиной спецовки, взял в руки, медленно и бездумно пролистнул. Это был справочник по термоядерной физике, изрядно потасканный, с карандашными пометками на полях. От обилия непонятных терминов и формул Кир быстро потерялся, заскучал и отложил справочник в сторону. И тут его внимание привлёк ноутбук.
С вычислительной техникой Кир знаком был плохо, можно сказать, совсем не умел с ней обращаться. В школе обучение компьютерной грамотности велось только в старших классах, куда Кир по собственной дурости не попал, а потом ему и вовсе не пришлось: чтобы грядки копать и судна выносить, компьютер не нужен. Поэтому, когда Гоша пару дней назад притащил ноутбук — этот самый ноутбук, Кир опознал его по облезлой наклейке на крышке, — Киру пришлось признаться, что он ни черта в этом не смыслит. От стыда он готов был сквозь землю провалиться, но Гоша, как обычно, ничего не заметил и принялся с жаром объяснять, как это все работает. Гошка всё-таки святой, а он, Кир, ему такую подлянку устроил: запер в комнате и когда! Ни позже ни раньше, а именно в тот день, когда Савельев реактор запускает. Реактор, о котором Гоша говорил даже чаще, чем о Катеньке.
Кирилл отогнал от себя неприятные мысли и подошёл к столу. Открыл крышку ноутбука, и спящий экран тут же ожил, замерцал голубым светом. Кир пошевелил мышкой, сбрасывая заставку, как учил Гоша, и на появившемся рабочем столе среди кучи разных папок с мудрёными и ничего не говорящими ему названиями, отыскал знакомую, озаглавленную «Васильев Г. В.» — здесь Гоша хранил всю нужную информацию.
Конечно, лазать по чужому ноутбуку было сродни воровству, и Кир это хорошо понимал, но удержаться не мог. Он навёл курсор на папку, раскрыл её. Вчерашние диаграммы и графики были аккуратно сложены тут же, в отдельную подпапку со свежей датой, Кир залез и туда, пощёлкал по графикам и разноцветным картинкам. Какое-то время просто тупо смотрел на них, перелистывал матмодели, одну за другой, рассматривая цветные сетки.
Вчерашнее своё фиаско вспоминать не хотелось (вот идиот, возомнил себя великим математиком, решил, что сможет понять то, чего не понял Гоша), и уж тем более опять углубляться в расчёты, но заняться Киру всё равно было нечем. Он и сам не понял, как в его руках оказались карандаш и бумага, а глаза уже искали файлы с последними данным. А если ещё раз просто перепроверить? А вдруг…
Особо, конечно, Кир ни на что не надеялся, но занятие поглотило его. Он делал те же расчёты, что и сегодняшней ночью, разве чуть более старательно и внимательно, намеренно тормозя себя в трудных местах и заставляя проверять уравнения по нескольку раз, и всё равно, получив результат — не вчерашний, абсурдный, а именно тот, что был им нужен, который всё объяснял и увязывал, — Кир не поверил своим глазам и ещё минуты две ошарашенно пятился на столбики цифр и на монитор. А потом подскочил на месте. Гоша! Ему срочно надо к Гоше.
Следующие полчаса Кир, забыв о том, что дал себе слово дождаться Марусю, метался по комнате в поисках хотя бы чего-нибудь, что могло помочь ему выбраться.
Первым делом он, конечно же, попытался вставить в замок свой ключ, но куда там. Ключ даже в личинку не пролез. Потом возникла идея найти что-то такое, что можно было бы использовать в качестве отмычки. Кир не то чтобы был опытным домушником, но иногда, когда они с ребятами шатались по заброшенным этажам и натыкались на запертые двери, приходилось проворачивать и такое. В ход шли ржавые гвозди и ножи, сломанные отвёртки, заострённые куски пластика и прочий нехитрый инструмент, который можно найти в карманах пацанов. Хотя гораздо чаще дверь просто вышибали.
Да. Вышибали.
Кирилл какое-то время постоял у двери, потом навалился плечом, пробуя её на прочность. Дверь не поддалась. И Кир снова возобновил свои поиски.
Увы, в Марусиной комнате ничего толкового и полезного не было. Ни тебе отвёртки, ни ножа, ни завалящегося гвоздя. Кир для верности даже кровати отодвинул, каждый угол проверил — пусто. Единственное, что он нашёл в ванной комнате — это косметичку с маленькими маникюрными ножничками. Поковырял замок ими, но то ли ножницы скользили, то ли мешали перебинтованные руки, то ли навык был утерян, но у Кира опять ничего не вышло.
Он оставил свои попытки. Снова прислонился к двери.
Всё-таки придётся вышибать. Придётся.
— Ы-ы-ы-ы… Эх!..
Мамедов, в очередной раз разбежавшись, ударил ногой в дверь. Дверь затрещала, с потолка посыпалась штукатурка, усыпав белым снежком коротко стриженную мамедовскую голову и круглую жирную физиономию. За дверями раздались вопли и радостное ржание. Там бесновались запершие их старшеклассники.
— Давай, жирдяй! Поднажми!
— Пузом, пузом тарань!
— Ещё разок, слабак!
Подначивания и оскорбительные смешки не прекращались, и Мамедов ещё больше свирепел, нёсся во весь опор к двери, бил ногой. На дверном полотне уже места живого не осталось, всё было в грязных следах от рифлёной подошвы мамедовского ботинка.
— Вот тупое чмо, — Кир сплюнул сквозь зубы и добавил вполголоса. — Гондон. Сейчас выбьет дверь, Змея прибежит, визжать будет, как свинья резаная.
— Не выбьет, — Вовка Андрейченко равнодушно покачал головой. Помусолил пальцы и сдвинул несколько карт сверху засаленной колоды. — Козыри — бубны! — объявил он и веером разложил перед собой сданные карты. — Ого, у меня шестёрочка бубей, я хожу.
Они с Андрейченко дулись в карты на задней парте. Вовке сегодня везло — Кир проиграл ему уже три партии подряд.
— Чего это не выбьет? — Кир забрал десятку крестей, с которой сходил Вовка. Крыть ему было нечем, карта не шла. — Сейчас ещё раз поднажмёт и…
— И дыру пробьёт. Смотри, — Вовка наклонился к нему и показал пальцем на Мамедова, который в очередной раз пятился от двери для разбега. — Смотри, Кирюха. Он мощный, но тупой. Он каждый раз бьёт по центру.
— А как надо?
— А надо бить в замок. Верный способ.
…Вовка оказался прав. Мамедов действительно пробил дыру в пластике двери и принялся с остервенением обламывать края, пытаясь её расширить. За этим увлекательным занятием его и застал проходивший мимо директор школы.
Потом Вовка Андрейченко показал Киру, как надо бить. Они даже попрактиковались в выходной в одном из заброшенных отсеков. Кир несколько раз разбегался, бил ногой по замку, а Вовка, посмеиваясь, корректировал направление удара. Дверь тогда Киру выбить так и не удалось. Он устал, взмок, и из груди вместо выдоха вырывался какой-то хрип. Андрейченко сжалился над приятелем, и пока Кир пытался отдышаться после очередной неудачной попытки, подошёл к двери, придирчиво осмотрел, попробовал рукой, словно примеряясь, и после этого, даже не разбежавшись, просто с силой пнул по замку. Кир ничего толком сообразить не успел, только моргал глазами, глядя на образовавшийся проём и покорёженный косяк.
— Это потому что ты всю основную работу сделал, Кир, — Вовка похлопал растерянного Кира по плечу. — А я так. Остатки.
Вовка Андрейченко всегда был великодушен к другим…
Сейчас Вовки с ним не было.
Была только злость, вызванная внезапно нахлынувшими воспоминаниями, и неподатливая дверь, равнодушный серый пластик, блестящая металлическая накладка замка. Кир ничего не видел, кроме ручки и этой блестящей железки перед собой. Бил, разбегался и бил снова. Стараясь ударять ровно в замок. Или рядом, как учил Вовка.
— Давай, Кирюх. Осталось чуть-чуть. Самую малость…
Пот заливал глаза, рубашка взмокла. А в ушах стоял Вовкин голос, мягкий, добродушный, как тогда, в том заброшенном отсеке.
— Ещё чуть-чуть, Кирка. Давай!
Замок треснул, дверь с шумом растворилась, и Кир, потеряв равновесие, вылетел из комнаты, с разбега впечатавшись в противоположную стену. Охнули болью рёбра, потемнело в глазах. Кир едва удержал вскрик, до посинения сжав губы.
К счастью, коридор был пуст, и на шум никто из соседних комнат не вышел. Скорее всего, их обитатели сейчас на пробном пуске, подумал Кирилл, и это хорошо. Он ещё раз огляделся, подошёл к двери, постарался кое-как прикрыть её. Получилось так себе, дверную раму сильно перекосило, выбитый замок некрасиво торчал, и это сразу бросалось в глаза. Впрочем, времени на то, чтобы наводить тут лоск, у Кира не было, и он, оставив всё, как есть, опрометью кинулся по коридору пустого общежития в свою комнату, где, судя по всему, все ещё находился запертый Гоша.
Гоша сладко спал, обняв подушку обеими руками. Наверно, ему снилось что-то очень хорошее — Катенька или реактор, — потому с его лица не сходила счастливая блаженная улыбка.
— Гоша! Вставай! Ты проспал! Гоша! — Кир с силой потряс приятеля за плечо.
— Кир? — Гоша открыл глаза, близоруко уставился на Кира. — Ты чего кричишь? Сколько времени?
Он бросил взгляд на стол, где обычно стоял будильник. Но сейчас его там не было. Кир уже догадался: вот что, оказывается, он уронил, когда шарахался тут утром в темноте. Вот же косорукий кретин, выругался Кир про себя, наклоняясь за упавшим будильником. Ну конечно — при падении плохо припаянные контакты отошли, и будильник не работал.
Тем временем Гоша нащупал свои очки, нацепил их и, посмотрев на наручные часы, тут же подскочил на месте.
— О, господи! Ты почему меня не разбудил? Пуск же!
Он бестолково заметался по комнате в поисках своей одежды, схватил со стула брюки, стал напяливать их на себя, но, сообразив, что что-то не то, так и застыл со спущенными штанами.
— А да, чёрт, это я перепутал. Твои надел, — Кир почувствовал себя совершенным идиотом. Хотя ему разве привыкать. — Сейчас, погоди, я тебе всё объясню…
Он стал стягивать с себя Гошины брюки, торопливо и путано рассказывая события сегодняшнего утра — как проснулся раньше обычного, схватил впопыхах Гошины штаны с ключом, ушёл на перевязку, надеясь вернуться через полчаса, не заметил, как уронил этот чёртов будильник…
Гоша, как был в полуспущенных штанах, так и сел на кровать, не сводя с Кира изумлённых глаз.
— Погоди, — перебил он его. — Сегодня же пуск реактора, пробный. Он уже состоялся? Да? Я всё пропустил?
Кир наконец справился с брюками, протянул их Гоше.
— Гош, ты прости, что так вышло. Я и сам не понял, в общем…
Он стал пересказывать свои приключения дальше. Не вдаваясь в подробности, рассказал, как сам оказался заперт в комнате Маруси.
— А зачем ты пошёл к Марии Григорьевне? — Гоша, кажется, совсем был сбит с толку. — И почему спрятался в шкафу?
— Да неважно, я потом объясню, — рассказывать про Литвинова Киру не хотелось. — Слушай, пока я там сидел, я кое-что покрутил, с расчётами, ну я в ноутбук Марии Григорьевны залез и…
— Точно! Как я забыл!
Гоша подскочил на месте, запутался в штанах Кира, которые всё ещё были на нем, быстро снял и, прыгая на одной ноге и беспрестанно тараторя, принялся натягивать свои.
— Кир! Ты такой молодец! Ты даже не представляешь себе. Я ещё ночью, когда пришёл, увидел твои записи. Ты нашёл! Просто ошибся в одном месте — нолик потерял. Я…
Он кинулся к столу, стал разгребать листки, нашёл нужный.
— Вот, видишь? Вот тут. Всё сходится. И мы теперь знаем закономерность! Ты уже сам понял, да? Понял же? Ты только прикинь, сейчас на семь дней будет передышка. Который сейчас час? Полпервого? Если всё верно, то уровень уже встал. Надо по метеоданным проверить. У Марии Григорьевны ноутбук к сети подключен. Ты не смотрел?
— Нет, — Кир покачал головой.
На самом деле он и не знал, как это сделать, да даже если б и знал…
— Понимаешь, — Кир почувствовал, как лицо заливает краской. — Я там… в общем, мне пришлось выломать дверь.
— Выломать? — Гоша удивлённо открыл рот, но тут же справился с собой. — Ну выломал и выломал, теперь-то чего. Мария Григорьевна поймёт, не волнуйся. Мы ей все объясним. А сейчас нам надо обязательно метеосводки посмотреть, всё по времени проверить. Пропустить через одну программку. Это важно, Кир. Очень важно.
По монитору бежали столбики цифр. Гоша быстро стучал по клавиатуре, вводя новые данные, и с его губ не сходила счастливая улыбка. Кир ни черта не понимал, что делает его приятель, но по Гошиному лицу было понятно: всё сходилось. Он, Кир, записной придурок и недоразумение, вечно путающийся у всех под ногами, сделал это. Нашёл, решил, просчитал.
— Ну, что там? — нетерпеливо спрашивал он у Гоши. — Всё верно? Да?
— Ага, — пальцы Гоши порхали по клавиатуре, он прикусил губу от усердия. — Похоже на то… чёрт, Кир, ну ты молодец! Всё точно. Сейчас… сейчас я ещё кое-что проверю, и можно идти к Савельеву… один момент…
— Встали! Оба!
Резкий мужской голос, прозвучавший над ухом, заставил их с Гошей вздрогнуть. Кир обернулся, упёрся взглядом в неизвестно откуда взявшегося в Марусиной комнате военного. Чёрное дуло автомата глядело на Кира тяжело и уверенно. В проёме двери, которую они с Гошей даже не удосужились прикрыть, увлёкшись проверкой, стоял второй военный, молодой, со злым острым лицом.
— Руки за голову, отошли от стола! — скомандовал первый.
Кир дёрнулся и машинально, на автомате, выполнил приказ. А Гоша недоумённо уставился на военных и захлопал глазами.
— Обыщи их!
Тот, что держал их на мушке, видимо, был старший по званию. Молодой, получив приказ, коротко кивнул и прошёл в комнату.
— Здравствуйте, — Гоша приветливо улыбнулся. Кир видел, его приятель совсем не понимает всей серьёзности ситуации. — Мы сейчас всё объясним. Нам надо срочно к Савельеву, это очень важно.
— От стола отошли. Руки за голову. Быстро.
Гоша опять открыл рот, намереваясь что-то сказать, но Кир дёрнул его за рукав. Гоша оглянулся и, увидев, как Кир поднимает руки за голову, медленно повторил его движения.
— Есть что?
— У этого пропуск, — молодой кинул в руки старшего пропуск на имя Веселова, который Кир всё ещё по инерции таскал в карманах брюк. — А у этого, — он кивнул в сторону Гоши. — У этого ничего.
— Мой пропуск в комнате. Я — Васильев. Георгий Васильев, — встрял Гоша. — Инженер… то есть почти инженер, — он запутался, покраснел и посмотрел на Кира. — Скажи, Кирилл…
— Кирилл? — усмехнулся старший военный, отрываясь от разглядывания пропуска. — А по документам он — Алексей Валерьевич Веселов.
— Я… — Кир открыл рот, но тут же его захлопнул. А что он, собственно, может сказать? Да ничего. Со стороны всё выглядит так, словно они влезли в чужую комнату, взломав дверь, и ковыряются в чужом ноутбуке. А если принять во внимание, что комната эта не чья-нибудь, а правой руки начальника станции, то картина вырисовывается совсем уж безрадостная.
Военный всё прочитал по лицу Кира. Едва заметно качнул головой.
— Свиридов, — бросил он своему напарнику. — Забирай ноутбук. Что там ещё? Бумаги какие-то? Их тоже…
— Это надо Павлу Григорьевичу, — опять заговорил Гоша. — Это срочно.
У военного затрещала рация. Он, не слушая Гошу, поднес её к лицу.
— Да, товарищ капитан. Двое неизвестных. И дверь выломана, как комендант и сообщил. Так точно! Есть доставить на военный этаж!
— Наверно, скоро уже, да? — Гоша опять с надеждой заглянул Киру в лицо. — Помнишь, они говорили что-то про капитана, который должен прийти. Алёхина или как там его. Наверно, он вот-вот подойдёт, да?
— Подойдёт, конечно, — Кир выдавил из себя улыбку и ободряюще похлопал товарища по плечу. — Не волнуйся ты так, Гош. Всё образуется. Вот увидишь.
— Ты знаешь, кто это?
— Знаю, конечно, — Пашка, забравшись с ногами в дедово кресло, с увлечением просматривал какие-то книги и тетради, лежащие на столе. — О! Смотри, что я нашёл! Да иди сюда, чего ты там застыл?
— Не пойду! — Серёжа помотал головой и не сдвинулся с места.
Их с Пашкой наказали за то, что они шумели. Бабушка Кира лично отвела их обоих в кабинет и оставила там, велев перед уходом «серьёзно подумать над своим поведением», но едва за ней закрылась дверь, Пашка пожал плечами и заговорщически подмигнул Серёже. Бабушкины слова, произнесённые ледяным тоном, на него никак не подействовали, напротив, перспектива остаться без взрослых в кабинете, где он раньше, до смерти деда, почти не бывал, Пашку, похоже, даже обрадовала. Он тут же устремился к книжным полкам, какое-то время копался там, а потом, усевшись в кресло, принялся с упоением рыться на столе. Серёжа всё это время безмолвно стоял посередине комнаты, с испугом наблюдая за двоюродным братом.
С тех пор, как дед умер, этот кабинет стал персональным Серёжиным кошмаром. В отличие от Пашки, который бывал у Ставицких в последнее время всё реже и реже, Серёже кабинет был отлично знаком. Его приводили сюда днём делать уроки, а иногда и вечером, если он шалил или вёл себя неподобающе. В таких случаях Серёжу, после прочтения обязательной строгой нотации, оставляли стоять навытяжку перед большим мрачным портретом, с которого на Серёжу холодно смотрел красивый, надменный человек. Прадед. Алексей Андреев.
Человек на портрете пугал. Строгое, горбоносое лицо, жёсткие, зачёсанные на косой пробор чёрные волосы, чуть тронутые на висках сединой, пронзительный взгляд тёмно-синих глаз. Именно от этих глаз было никуда не деться. Как бы Серёжа не встал, в какую бы сторону не повернулся, взгляд касался его, проходил насквозь, обжигал.
Вечером это ощущалось особенно остро, но и днём, когда Серёжа делал уроки, путаясь в падежах и безуспешно пытаясь запомнить таблицу умножения, было немногим лучше. Мало спасал даже солнечный свет, которые дотягивался сюда из гостиной, пробираясь через верхние, выложенные цветной мозаикой окна — такие небольшие прорези под потолком были в каждой комнате, кроме тех, где жила прислуга. Ощущая затылком чужое присутствие (хотя чужим здесь был сам Серёжа, человек с портрета не давал забыть об этом ни на минуту), Серёжа осторожно раскладывал на столе свои учебники и тетради, аккуратно, чтобы ничего не задеть. Книги, старые документы, написанные ещё на настоящей бумаге, блокнот в кожаном тиснёном переплете — всё должно было лежать так, как лежало при жизни деда. Даже пожелтевшую схему, сложенную вчетверо и прижатую тяжёлым пресс-папье с печальной фигуркой Пьеро, нельзя было трогать. Глубокие тёмно-синие глаза Алексея Андреева зорко следили за Серёжей.
Они и сейчас наблюдали за ним и в искусственном свете старинных ламп казались неестественно живыми. Тьма портрета сгущалась, и в ней чудилось какое-то шевеление. Серёжа видел, как ещё крепче сжимают подлокотник кресла сильные холодные пальцы, как подрагивает фиолетовая жилка на высокой шее, выступающей из ослепительно белого воротничка рубашки.
Пашка сдвинул тяжёлое пресс-папье, оно с мучительным скрипом заскользило по гладкой поверхности стола, вынул бумажную схему и присвистнул.
— Карта! Серёжа, это же настоящая карта!
— Башни? — Серёжа нерешительно переступил с ноги на ногу, но подойти к столу всё равно не решился. Портрет прочно удерживал его на месте.
— Не. Не Башни.
Пашка слез с кресла и, прихватив с собой карту, подошёл к Серёже.
— Смотри! — он развернул её и тыкнул пальцем. На бумаге были разбросаны какие-то значки, прямые чёрные линии пересекались с красными зигзагами, расплывались зелёные островки, непонятные аббревиатуры соседствовали с не менее непонятными цифрами. — Это карта местности. Вот это — наша Башня, а это всё, что вокруг. Ты понимаешь?
— Нет, — Серёжа замотал головой.
— Да это просто! — Пашка откинул со лба светлую чёлку. — Это то, что предположительно будет, когда океан уйдёт, и люди спустятся из Башни на землю. Я видел похожую карту у отца, только не такую подробную. А дед Арсений выходит над этим более плотно работал. Здорово! Хотел бы я оказаться на земле, на настоящей земле. А ты?
Серёжа не ответил. Его не интересовала какая-то там земля, всё, что существовало за стенами Башни, было далёким и чужим. Он со страхом смотрел, как Пашка с увлечением изучает карту, опустившись на колени и разложив её перед собой на полу. Пашкины пальцы скользили по шершавой бумажной поверхности, разглаживали сгибы, в тишине кабинета отчётливо был слышен хруст старой ломкой бумаги и дыхание мальчиков: восторженное Пашкино и испуганное Серёжино.
— Здесь нельзя ничего трогать, — тихо прошептал наконец Серёжа. — Бабушка Кира не разрешает.
— Да ладно тебе, — отмахнулся Пашка. — Потом всё положим, как было. Никто даже не заметит.
Пашка был плебей — Серёжа это уже знал.
И как все плебеи, Пашка не понимал и не мог понять, что человек с портрета видит всё. Видит и ничего не прощает.
Алексей Андреев едва заметно кивнул, и этот жест ободрения вдохнул в Сергея новую порцию жизни. Прадед не очень часто выказывал свою благосклонность, но в последнее время такое случалось всё чаще, и каждый раз, когда Сергей замечал это, сердце его трепетало и замирало от восторга.
Великий Алексей Андреев видит.
Великий Алексей Андреев одобряет.
Сергей поднял затуманенные глаза к портрету. В такие минуты, как эта, всегда подступали непрошенные слёзы, но Сергей не вытирал их — это были слёзы радости, слёзы просветления, они текли тонкими струйками, скапливались в уголках рта, и Сергей, словно маленький, слизывал языком горячие солёные капли. Остро хотелось опуститься на колени, но сейчас было не время — Алексей Андреев жестом остановил его, — и Сергей остался стоять, повинуясь воле своего предка, отдаваясь силе, идущей от портрета.
Конечно, это был не тот портрет. Тот так и остался висеть в кабинете деда Арсения — Сергей не смог его снять, чувствовал себя не в праве. Но он сделал лучше, намного лучше. Из всех имеющихся в семейном архиве фотографий Сергей выбрал самые выразительные, самые живые, и именно эти фотографии были увеличены, вставлены в рамы, развешаны по комнатам и спальням, а теперь часть из них перекочевала вместе с ним в новое жилище и новый кабинет. Сергей чувствовал, что так надо, а после той ночи, когда прадед, увековеченный на одной из фотографий, позвал его к себе и не просто позвал, а до утра проговорил с ним, Сергей окончательно уверился, что всё было сделано правильно.
На следующий же день он велел сделать три сотни аналогичных портретов, и совсем скоро все они, облачённые в торжественные и строгие рамы, украсят кабинеты на верхних этажах, а ещё две тысячи, поскромней, выпущенные следующей партией, уйдут в школьные классы, общественные места, больницы и кабинеты мелких чиновников. И тогда можно быть спокойным: Алексей Андреев будет над всеми, ничто не ускользнет от его внимательного взгляда.
Эта мысль успокаивала Сергея, убаюкивала, отгоняла страх одиночества, что вечно жил в нём. Ему, не верящему до конца никому — ни Наталье Барташовой, ни её вечно пьяному мужу, ни Мельникову, ни Анжелике Бельской, ни мальчику этому Алексу, который только что ушёл, ни невесте своей, маленькой и хитрой, ни Марковой… вообще никому, — стало легче. Его прадед теперь с ним, и не только духовно, но и физически. А ещё через две недели, когда будет готова статуя Алексея Андреева, отлитая из бронзы и установленная на мраморный постамент в «Орлином гнезде», он, Сергей Андреев, наконец сможет сменить этот жалкий кабинет, что занимал сейчас, на тот, что принадлежал ему по праву.
Кабинет Павла, метко прозванный в Башне «Орлиным гнездом», и который на самом деле был кабинетом Алексея Андреева (Савельев лишь узурпатор! узурпатор!), до сих пор внушал Сергею страх. Аквамариновая синь неба, облепившая стеклянный купол со всех сторон, упрямо пыталась просочиться сквозь стыки железных балок перекрытий, давила, наваливаясь всей тяжестью, так, что временами Сергей слышал треск сминаемого стекла, видел трещины, змеями ползущие от огромных вмятин, которых никто, абсолютно никто не замечал. В такие минуты Сергей Анатольевич переставал существовать, оставался лишь мальчик Серёжа, в больших и тяжёлых очках, маленький, щуплый, некрасивый, коротко стриженный, окруженный смеющейся и горланящей толпой, злобной, завистливой, раззявившей пасть и брызгающей слюной — одинокий маленький мальчик в мире с обрушившимся небом.
В этом тоже был виноват Савельев. Его нельзя было пускать в «Орлиное гнездо», даже тень его не должна была осквернять это святое место, но это случилось, и Сергей знал, почему.
Последний звонок для выпускников ещё не прозвучал, но его ждали. В пыльном воздухе школьных рекреаций витало предчувствие приближающихся экзаменов, ожидание неизвестности, томительной, сладкой и пугающей.
Пашка Савельев, за последний год вымахавший так, что тринадцатилетний Серёжа едва доставал ему до плеча, отчего-то теперь попадался на глаза всё чаще. Серёжа натыкался на него всюду: у дверей школьных кабинетов, в библиотеке, столовой. Пашка его не замечал. Похудевший, бледный, с залёгшими тёмными кругами под глазами, Савельев почти не отрывался от учебников — даже в столовой он орудовал ложкой, уткнувшись носом в конспекты по физике или химии. Рядом с ним, как обычно, торчали Аня Бергман и Борька Литвинов. Литвинов, весело сверкая наглыми зелёными глазами, пытался растормошить Пашку, но тот лишь вяло отмахивался, и тогда Литвинов, отстав от друга, принимался оглядываться по сторонам в поисках того, над кем ещё можно было поржать и поиздеваться. В такие минуты Серёжа старался тихонько скрыться: Литвинова он ненавидел почти так же, как и Савельева.
Пашка зубрил, как заведённый, но Серёжа знал, что бабушка Кира уже договорилась с кем надо насчёт Пашкиного распределения. Во время семейных ужинов неоднократно звучало, что Павлика определят в юридический.
— Это справедливо, — говорила Кира Алексеевна, делая вид, что не замечает брезгливо-обиженного выражения на лице Серёжиного отца. — Справедливо и безопасно.
«Безопасно», — повторял про себя Серёжа, уже прекрасно отдавая себе отчёт, что имеется в виду под словом «безопасно». Пашку Савельева ни в коем случае нельзя было пускать туда, где по словам бабушки была истинная власть: в сектор, который прадед, Алексей Андреев, считал выше и главней всех остальных, сектор, которым управлял дед, сектор, который держал в руках сердце и кровеносные сосуды Башни — системы жизнеобеспечения.
Всё изменилось вдруг.
В тот день к бабушке Кире пришла тётя Лена, Пашкина мама. Она нечасто бывала у них в последнее время, а если и приходила, то ненадолго, сидела, как неживая и ещё больше похожая на фарфоровую статуэтку, на диване и ни с кем кроме Киры Алексеевны не разговаривала. Рояль в музыкальной гостиной теперь не оживал с её приходом, только однажды она подошла к нему, приподняла крышку, постояла так минуты две и бережно опустила крышку на место.
— Нет, мама, это ты меня послушай…
Серёжа проходил в это время по коридору, но остановился — было что-то такое в голосе тёти Лены, что заставило его замереть.
— …не надо, не ломай ему жизнь. Паша должен пойти учиться туда, куда он хочет. Туда, где работал его отец.
— То есть в сектор систем жизнеобеспечения. Но ты понимаешь, Ленуша, во что это может вылиться? Если ему удастся достигнуть каких-то высот…
— А ему удастся, мама. Потому что Паша и мой сын тоже.
Всё это было странно. Бледное решительное лицо тёти Лены, то, что она называла Пашку Пашей, а не Павликом, как его звали все в этом доме, и главное — реакция бабушки Киры. Реакция, которую Серёжа, многое к тому времени знавший и понимающий, никак не ожидал.
— Хорошо, Ленуша. Будь по-твоему. Директору школы я позвоню завтра…
И вот теперь, из-за минутной слабости его бабки — Сергей не сомневался, что это была именно минутная слабость — «Орлиное гнездо» было осквернено, испоганено присутствием в нём Савельева, и Сергей отчаянно нуждался в прадеде, его тени, его бронзовой статуе, которая как атлант будет держать над ним небо.
— Сергей Анатольевич! Сергей Анатольевич!
Голос звучал над самым ухом, пронзительно, как аварийная сирена. Сергей вздрогнул и резко повернулся.
Его секретарша, неизвестно как появившаяся за спиной, легонько трогала его за плечо. Прикосновение женских пальчиков тут же отозвалось в нём острым желанием, почти как там, в лаборатории Некрасова, когда он сидел напротив девочки с непривычным именем Айгуль, вдыхая сладкий аромат, который, казалось, исходил от смуглой, с медовым оттенком кожи, от гладких чёрных волос, от влажных губ, невинных и одновременно порочных.
Сергей отшатнулся. Крепко зажмурил глаза, пытаясь отогнать от себя набросившиеся на него видения.
Женщины… они все порочны. Все. Испорченность, грязь и похоть живёт в каждой. И в той маленькой татарочке, нервно оглаживающей подол больничного халата, и в этой… Марине, Арине — имя секретарши выскользнуло из памяти, — что дразнит его каждый день, провоцирует своей полупрозрачной блузкой, тонким кружевом белья, высоким разрезом узкой юбки, запахом духов, похожим на аромат засахаренной розы.
— Что вам надо? — голос прозвучал тонко и визгливо, но Сергей не заметил этого.
— Сергей Анатольевич, звонил Васильев. Уже два раза, — на лице Марины (Марина, вот как её зовут, Сергей наконец вспомнил) отразилось замешательство.
— Какой ещё Васильев? — ему всё никак не удавалось взять себя в руки. Имена и фамилии путались в голове.
— Васильев. Начальник Южной станции. Сергей Анатольевич, вам нехорошо?
Секретарша сделала шаг навстречу. На лице появилась фальшивая маска озабоченности, Сергей знал, что фальшивая. Всё ложь, фарисейство. Лицемерие в каждом слове и жесте. Он задрожал, на висках выступили капельки пота, и страх облапил его холодными, мокрыми руками, заскользил ладонями по телу, коснулся груди, живота, больно сжал мошонку. Захотелось закричать, но тут за спиной секретарши вырос прадед. Высокая фигура упёрлась в потолок, как та, ещё неотлитая бронзовая статуя. Алексей Андреев скрестил на груди худые, нервные руки, кивнул.
— Иди и поговори с Васильевым, — от прадеда веяло спокойствием, и страх распался, разбежался мутными струйками по углам.
— Я иду, — проговорил Сергей, не отрывая глаз от прадеда. — Иду.
— Васильев вас ждёт на проводе, — секретарша решила, что Сергей обращается к ней, отступила, испуганно махнув рукой в сторону приёмной. Но Сергей ничего этого не видел.
Вместе с прадедом он вышел из кабинета и сразу же уткнулся в Караева. Недоумённо уставился на полковника, силясь сообразить: этот-то тут зачем? Чужой человек, лишний — пришлый, как говорили в старину, степной волк, притворившийся преданным псом, вон, как припал к ногам, лижет сапоги, и длинная, вязкая слюна падает с кроваво-красного языка на грязный пол. Чёрные глаза глядят покорно, но белые клыки уже готовы вонзиться в горло.
— Господин Верховный! — Караев вытянулся в струнку. — Вызывали?
Он не вызывал. Сергей никого не вызывал. Караева, чужого, точно нет.
Сергей открыл рот и почти сразу же вспомнил.
Мельников. Караев арестовал Мельникова. Или Платова? Сергей опять запутался и жалобно посмотрел на прадеда. Тот прошёл сквозь Караева, разрезал его надвое — Сергей видел, как Караев распался на две половинки и тут же собрался, правая и левая части притянулись, как две противоположные стороны магнита, присосались друг к другу со звонким чмокающим звуком.
— Это одно и то же, — сказал прадед, разворачиваясь. — Платов — это Мельников, Мельников — это Платов.
— Мельников — это Платов, — прошептал Сергей. Устремил глаза на Караева и повторил. — Мельников — это Платов.
— Я могу объяснить, почему я отдал приказ арестовать господина министра здравоохранения, — Караев вскинул вверх узкий, как лезвие, подбородок. — У меня есть неоспоримые доказательства того, что господин Мельников…
Сергей не слышал, что говорит полковник. Караев открывал рот, но никаких звуков не вылетало. Как у золотых рыбок в бабушкином аквариуме — те также смешно пучили глаза, шлёпали губами, но вместо слов выдавливали из себя только пузыри. Пузыри поднимались на поверхность и беззвучно лопались. Сергей, наклонив голову, наблюдал за полковником.
— Его надо убирать, — прадед сделал едва заметный кивок головой в сторону Караева. — Он для нас — чужой.
— Да-да, — торопливо произнёс Сергей.
Караев прервался. В узких чёрных глазах появилось удивление.
— Господин Верховный…
— Пусть убирается вон! — приказал прадед, и Сергей, ухватившись за полученный приказ, взвизгнул, вклиниваясь в речь Караева:
— Вон! Вон отсюда! Вы разжалованы! В майоры! Рядовые! Разжалованы! Во-о-он!
Тонкий, высокий визг взмыл вверх, заполнил всё немаленькое помещение приёмной. Дёрнулась в углу секретарша, хорошенькое личико исказилось, растеклось, как подтаявшее мороженое. Ожили дремавшие у дверей охранники, обменялись быстрыми взглядами. Караев побледнел, сжался и, не произнеся больше ни слова, пулей вылетел за дверь. И только прадед ободряюще улыбнулся.
— А теперь Васильев, Серёжа, — сказал мягко, подошёл и взял за руку.
— А теперь Васильев, — послушно повторил Сергей.
Опять подскочила секретарша, засуетилась. Бросилась к столу, сгребла в кучу какие-то бумаги, бестолково схватилась за безмолвно лежащую на столе трубку.
— Я Васильева не переключала. Он на проводе… он ждёт. Сергей Анатольевич…
Время ускорилось.
Сжавшееся до этого в маленькую чёрную точку, почти остановившееся и умершее, оно вдруг резко сдвинулось с места и принялось раскручиваться звонкой спиралью безумного торнадо.
Всё рушилось. Звенел телефон. Сергей цеплялся за трубку, как за уцелевший обломок прежнего мира. Смотрел перед собой и не видел ничего, кроме чёрной, всё поглощающей воронки.
Срывающийся голос Васильева смешивался с далёкой стрельбой и тут же перекрывался рыданиями Натальи Рябининой. Сергей ничего не понимал. Все события, сделанные звонки шли друг за другом, но в быстрой воронке времени, куда он неумолимо падал, Сергею казалось, что всё происходит одновременно. И он варился в адском вареве обрушившихся на него несчастий.
— …он повесился, Серёжа! Юра повесился!
— …станцию почти захватили, люди эвакуированы…
— …он висел на том крюке, Серёжа…
— …Сергей Анатольевич, велите майору Худякову выпустить меня с Южной…
— …его ноги…
— …люди Долинина, в Башне переворот…
Сергей схватил телефон и со всей силы стукнул им по столу. Трубка подпрыгнула, ударилась о полированную гладь поверхности и заплакала длинными гудками. Осторожно подошла секретарша. Положила трубку на рычажки телефонного аппарата. И тут же наступила тишина.
Он поднял голову.
Воронка всё ещё крутилась, но уже медленней, вращая перед его глазами перепуганную секретаршу, охранников, стулья, кожаный диванчик на высоких ножках, круглый циферблат часов.
— Сергей Анатольевич…
Воронка сделала последний оборот и схлопнулась.
В дверях стоял Богданов, бывший глава административного сектора, замененный на Маркову. Пялился на Сергея глупыми щенячьими глазами, жалобно жамкая толстыми влажными губами. Что ему на…
— Сергей Анатольевич, час назад в административном секторе появился Литвинов. Он идёт наверх… он уже, наверно, наверху. Вы меня слышите, Сергей Анатольевич? Литвинов здесь. Литвинов. Борис Андреевич…
Глава 24. Вера и Сашка
Первый КПП она пройдёт без проблем, скажет, что ей надо в учебный сектор, никто её там не тормознёт — все положенные отметки в пропуске стоят. Потом на Южный лифт и оттуда на восемьдесят первый. А вот на восемьдесят первом…
В этом месте Верины мысли наталкивались на невидимую стену. Без допуска на восемьдесят первом её в лучшем случае развернут, а в худшем — задержат, что в данной ситуации означает примерно одно и то же. Упомянуть на Южном КПП фамилию Долинина? Вера, наверно, так и сделала бы, но Олег Станиславович её отговорил.
— Человек, которого я видел у Южного выхода, сто процентов работает на Караева, — голос Мельникова звучал устало и виновато. Вера видела, что Олегу Станиславовичу нелегко примириться с мыслью, что это она, а не он отправляется к полковнику. — Конечно, он мог там находиться случайно. А мог и намеренно. Мы не можем знать наверняка. Поэтому полковника Долинина лучше не упоминать.
Она согласилась с его доводами, сказала ободряюще, что что-нибудь придумает, но теперь, когда до Южных КПП оставалось совсем чуть-чуть, как назло, ничего толкового в голову не приходило. Только подумалось вдруг, что если бы сейчас с ней был Поляков, то он бы уж точно сочинил какую-нибудь более-менее правдоподобную версию, и пусть эта версия и трещала бы по швам, и даже не факт, что сработала, всё равно — ей было бы легче.
Но в данную минуту Сашка Поляков ей ничем помочь не мог. Над ним самим нависла опасность, и вина за это отчасти лежала и на самой Вере.
Идти лучше через Южные КПП, решил Сашка — там свои, соколики майора Бублика, как им с Верой вчера объяснил полковник Долинин. Конечно, афишировать, кто он и куда идёт, Сашка не собирался, но сама мысль об этих своих, пусть и абстрактных своих, грела душу, да и — что говорить — придавала уверенности.
Однако, сделав несколько шагов вглубь этажа (чтобы дойти до Южной лестницы от квартиры Анжелики нужно было пересечь весь этаж почти по диагонали), Сашка остановился, быстренько прикинул в уме маршрут и, развернувшись, зашагал к Северному выходу. Из квартиры он выскочил минут через десять после Анжелики и Натальи Рябининой, и ему совершенно не улыбалось напороться на одну из этих дамочек где-нибудь в центре этажа, тем более, что приёмная юридического сектора как раз тут и находилась. Куда безопасней было спуститься по Северной лестнице на самый нижний ярус Надоблачного уровня и оттуда уже добраться до Южного КПП.
По лестнице он почти бежал, только один раз замедлил шаг и остановился. Ему показалось, что он увидел Наталью Леонидовну парой пролётов ниже. Перегнувшись через перила, Сашка попытался рассмотреть спускающуюся женщину. Она была похожа на Рябинину: светло-бежевый костюм, тёмные волосы, разве что чуть длиннее, чем у Натальи Леонидовны, но точно Сашка бы не сказал. Он решил не рисковать, подождал, когда женщина уйдёт (она и правда довольно быстро свернула с очередной лестничной площадки на какой-то этаж), и только после этого припустил вниз.
Под ногами мелькали ступеньки, а в голове диким табуном носились мысли. Сашка пытался их упорядочить, сосредоточиться на том, что сейчас было главным, но, приходилось признаться, получалось так себе.
С первым шоком, который он испытал, услышав новость о том, кто его отец, ему удалось справиться ещё в прихожей апартаментов Анжелики, когда он, ошалевший, на подгибающихся ногах, вывалился из шкафа и на пару минут застыл, разглядывая своё отражение в зеркале. Что он там надеялся увидеть? Сходство со своим биологическим папашей? (Вот тут Сашка был удивительным образом солидарен с Анжеликой — конечно, папаша, назвать Литвинова папой или хотя бы отцом у Сашки язык не поворачивался.) Или наоборот — полное отличие, как доказательство чудовищной ошибки, потому что ничем кроме как ошибкой это быть не могло?
В любом случае простоял так Сашка недолго. Он всё ещё сжимал в руках Верин пропуск. Острые края тонкого пластика больно врезались в ладонь, и Сашка только сейчас это почувствовал. Он разжал пальцы и с недоумением посмотрел на маленький белый прямоугольник. Синий стандартный штамп, казённая надпись: «Специальный пропуск выдан Ледовской Вере Александровне», дата, фальшивая подпись.
Чёрные буквы, набранные курсивом, разбежались перед глазами, и за спиной вдруг возникла Вера. Сашка готов был поклясться, что он видит её отражение в зеркале. Бледное лицо, высокий лоб, прямой пробор и две тёмно-русые, перекинутые на грудь косы.
— Ну что, Поляков, так и будешь себя жалеть? — от прозвучавшего в голове голоса Сашка вздрогнул. — Обрёл нового папочку и разнюнился. А про Нику ты забыл? Только о себе и думаешь, слюнтяй!
Ника!
Какой же он дурак! Вера права: дурак и слюнтяй.
Резкие безжалостные слова разом выбили из головы всё то, что было сейчас неважным, но что Сашка старательно пережёвывал — мысли о Литвинове, страх за собственную жизнь, злость, детскую обиду, жалость к самому себе… Осталось только то, что имело первоочередное значение: нужно было бежать и спасать Нику, уводить её из ставшей опасной больницы. Куда? На восемьдесят первый, к полковнику Долинину. Других вариантов у Сашки не было.
На какой-то момент он как бы раздвоился. Прежний, осторожный Сашка Поляков пытался отговорить, приводил резонные доводы, но Сашка нынешний, отчаянный, уже сроднившийся с глупыми поступками, небрежно отмахнулся от своего рассудительного двойника. И даже поймал довольную ухмылку призрачной Веры:
— Всё правильно, Поляков. Нечего слушать всяких трусов!
От Восточного входа (Вера сбежала по Восточной лестнице, она была ближе всех к спортивной площадке, где они расстались с Олегом Станиславовичем) надо было взять чуть левей, но сначала пересечь жилую зону, стараясь не заблудиться в лабиринте коридоров. Этот нижний этаж Надоблачного уровня отличался от остальных, не было великосветского размаха, как однажды, смеясь, сказал Никин отец. Кажется, в детстве он жил где-то здесь, если Вера ничего не путала, а ещё — это-то Вера уже знала точно — на этом этаже находилась квартира, которую Сашке Полякову выделили от административного сектора. Маленькая такая, зачуханная квартирка, с дверью, выходившей прямо на кухню общественной столовой. Там ещё всегда стояли мешки с мусором, чёрные, вонючие, и над ними с глухим жужжанием вились жирные ленивые мухи.
При воспоминании о мухах Веру замутило, а в глазах потемнело от гнева и от омерзения. Она машинально схватилась за карман (юбка в этом месте всё ещё было влажной), но быстро вспомнила, что серёжки там нет — Вера оставила её в руках Олега Станиславовича. После того, что произошло в приёмной у Марковой, вряд ли она когда-нибудь решится надеть на себя это украшение.
— Пришли? Очень хорошо. Идите сюда. Ну что вы застыли на пороге, госпожа Ледовская? Проходите! И дверь за собой закройте!
Ирина Андреевна говорила громко, пытаясь перекричать истеричные взвизгивающие вопли, раздающиеся с большого кожаного дивана, что стоял в приёмной. Вера, до этого робко топтавшаяся в дверном проёме, вздрогнула и, подхлестываемая гневным окриком, прошла внутрь.
Маркова сидела на краю дивана и безуспешно пыталась приложить то ли салфетку, то ли платок ко лбу какого-то мальчишки, который извивался, визжал и махал худыми руками.
— Шурочка, милый, доктор сказал, что надо приложить холодное к шишке…
Это, наверно, и есть тот самый упырёныш, сын Марковой, о котором в красках рассказывал Сашка, сообразила Вера. Она с нескрываемым удивлением воззрилась на продолжающего визжать мальчишку, но Маркова, перехватив её взгляд, зло скривилась, и эта злость, так отчётливо проступившая на треугольном крысином личике, сразу заставила Веру вспомнить, зачем её собственно сюда пригласили.
Конечно, знать наверняка, ради чего Маркова её вызвала, Вера не могла, но в чём дело, примерно догадывалась. Уж больно радостной выглядела Рябинина, когда сообщила, что Веру ждут в приёмной.
— Ирина Андреевна велела тебе подойти к ней. К двенадцати часам.
До Веры не сразу дошёл смысл слов, которые Оленька, наклонившись, прошипела прямо на ухо. Ей было не до этого. Куда-то запропастилась служебная записка на получение фальшивого пропуска для Ники. Вера точно помнила, что сунула её между папок, но теперь служебки там не было, как не было её ни в подшитых документах, ни в ещё неотсортированных, которые Вера как раз лихорадочно просматривала. Оленька, заметив Верино смятение, засмеялась, отлепилась от стола и пошла к себе, плавно покачивая пышной серой юбкой.
Смех этот подействовал отрезвляюще, как ушат воды или звонкая пощёчина, и, хотя Вера всё ещё продолжала искать пропавшую служебку, методично просматривая каждый документ, она уже понимала, что вряд ли чего-то найдёт…
— Вот что, Вера… Я ведь ничего не путаю, вас Верой звать? Вера, посидите пока здесь с Шурой. Ему нужно делать холодный компресс, он ушибся, — Маркова сунула в руки ничего не понимающей Вере мокрую салфетку. — Мне нужно срочно кое-что доделать, а потом мы с вами поговорим.
Вера Ледовская ожидала какого угодно поворота, но только не того, что её приставят нянькой к бьющемуся в истерике мальчишке. Впрочем, пока Маркова инструктировала Веру, Шура затих и внимательно поглядывал маленькими бесцветными глазками. Он, как и его мать, тоже чем-то неуловимым напоминал крысу. Вера опрометчиво понадеялась, что Шура заткнулся насовсем, но не тут-то было — едва за Ириной Андреевной захлопнулась дверь, он тут же завопил так, что у Веры заложило уши.
Маленькие дети никогда не вызывали у Веры положительных эмоций, она не умела ни играть, ни разговаривать с ними и в старших классах обычно отлынивала от любых мероприятий, связанных с развлечением малышей, сваливала всё на безотказного Марка. Но сейчас Марка рядом с ней не было. Вообще никого не было. Только она и верещащий мальчишка с нервным слюнявым лицом.
— Давай сделаем компресс, — неуверенно сказала Вера, приблизилась и положила мокрую тряпку на лоб Шуры. Она понятия не имела, где у него шишка, и потому плюхнула салфетку на лоб, хотя больше всего в эту минуту ей хотелось затолкать её мальчишке в глотку. — Вот видишь…
Договорить ей не удалось. Шура смахнул салфетку с лица, и она с противным чавканьем приземлилась на пол. Вера побледнела, нагнулась за салфеткой, и тут Шура, изловчившись, пнул её в бедро. Это уже переходило все границы. Вера поймала Шуру за ногу и дёрнула на себя. Всё произошло быстро. Шура не успел схватиться за диван и шлёпнулся на пол, вытаращил на Веру выцветшие рыбьи глаза. Треугольное личико пошло рябью, задёргались бледные губы, готовясь выдать длинный, протяжный вопль, но Вера его опередила. Наклонившись почти к самому лицу мальчишки, она медленно, чётко выговаривая слова, произнесла:
— Если ты ещё хоть раз меня ударишь или откроешь свой поганый рот, я тебя убью. Понял?
Говоря всё это, Вера не шутила. Она действительно готова была придушить маленького гадёныша собственными руками, и Шура это понял. В блёклых глазках заметался страх, губы плотно сжались, а руки нервно затеребили пуговицу на рубашке.
— А теперь взял тряпку и лёг на диван, — приказала Вера.
Шура послушно исполнил то, что ему велели.
— Тряпку к шишке приложил. Быстро!
Шура тут же накрыл лицо мокрой салфеткой. Вера удовлетворённо хмыкнула:
— Вот так и лежи. А будешь орать и кривляться, я тебе голову отверну.
…Когда в приёмную вернулась Алина Темникова, она застала картину маслом.
На придвинутом к дивану стуле сидела Вера Ледовская, невозмутимо покачивая ногой, а на диване, вытянувшись и смиренно сложив руки на груди, лежал Шура. Лицо его было накрыто платком.
— Это тут у вас что? — осторожно поинтересовалась Алина.
— Шуре прописали холодный компресс, — бесстрастно отрапортовала Вера. А Шура из-под тряпки пробормотал что-то невразумительное.
— Понятно, — сказала Алина. Подошла к своему столу, повесила на спинку стула сумочку, огляделась. — Ты давно здесь? Никто не звонил?
Она провела рукой по столу, задела шнур от телефона, потом, словно что-то заподозрив, потянула шнур на себя.
— Чёрт! — Вера обернулась на вскрик Алины. — Чёрт! Шнур перерезан! Шнур от телефона! Ах ты мерзавец!
Вера поняла, кого имела в виду Алина, да и сам «мерзавец», лежащий на диване, вздрогнул и тут же ещё плотнее прижал руки к груди.
— Ты перерезал шнур? — грозно спросила Вера.
Тряпка на лице Шуры зашевелилась, он что-то пытался сказать. Вера сдёрнула тряпку и, сдвинув брови, уставилась на мальчишку.
— Ты перерезал шнур? — повторила она.
— Я, — еле слышно пролепетал Шура. — Я больше не буду.
— Конечно, не будешь, — кивнула Вера. — Потому что…
— Тётенька, — личико Шуры испуганно сжалось. — Тётенька, я больше не буду. Я… а хотите я вам красивое покажу?
Алина, с нескрываемым удивлением наблюдавшая за этой сценой, приблизилась, пододвинула к дивану ещё один стул, села рядом с Верой.
— Ну ты даёшь, — тихонько сказала она Вере, пряча улыбку. Шура в это время, усевшись на диване, суетливо шарил по карманам. — Мы с Сашей от него рыдаем в два голоса, а у тебя он как шёлковый…
— Тётенька! Вот! — Шура наконец нашёл то, что искал. Улыбаясь, он протягивал Вере какую-то коробочку.
— Не бери! Не открывай! — вскрикнула Алина, но было поздно. Вера, приняв из рук Шуры коробку, уже сняла крышку. Там на дне, облепленная обрезками блестящей фольги, лежала серёжка-снежинка, её, Верина серёжка, а по ней неторопливо ползали жирные, бескрылые мухи…
Запах от мусорных мешков ударил в нос. Мухи, потревоженные появлением человека, с глухим гулом поднялись вверх. Сашка инстинктивно поморщился, постарался побыстрее преодолеть этот участок. Он пересёк уже половину пятнадцатого этажа Надоблачного уровня, самого нижнего (на Надоблачном была своя нумерация и начиналась она сверху, Сашка долго не мог к этому привыкнуть и поначалу часто путался), осталось обойти столовую, а там почти сразу начинался коридор к Южным КПП и лифту.
Здесь Сашке всё было хорошо знакомо. Узкий проход, отделяющий кухню от первой линии жилых отсеков, намертво задёрнутые жалюзи, безликие серые двери с тоскливыми номерками, всегда плотно прикрытые, словно так можно было спастись от кухонного чада — чада, с которым не справлялись даже мощные вытяжки. Пятьсот шестнадцать, пятьсот семнадцать… Сашкин взгляд заскользил по чёрным табличкам номеров, задержался на пятьсот восемнадцатом. Его квартира, та самая тесная клетушка, в которой он прожил несколько месяцев и к которой так и не успел привыкнуть. Интересно, она всё ещё пустует, мелькнула в голове бестолковая мысль.
Нет, он не тосковал по этому жилью, оно было временным, — Сашка всегда это понимал, — не своим, случайным, выданным ему напрокат, не в награду за какие-то заслуги, а просто потому что Никин отец, Павел Григорьевич Савельев, замолвил за Сашку словечко перед кое-кем. И этот кое-кто, пряча усмешку в холодных зелёных глазах, небрежно поставил свою подпись под ордером, жёсткую, резкую подпись, хорошо известную всей Башне, прямую и строгую, без всяких завитушек и украшений, состоящую только из одной фамилии — Литвинов.
И опять заметались, запутались мысли.
Ожили чужие голоса в голове.
…будто ты не знаешь, кто его папаша. И если ты думаешь, что я буду жалеть сына Литвинова, то ты плохо меня знаешь…
…если ты хоть словом, хоть намёком, кому-то из своих кураторов обмолвишься о событиях этой ночи, помни, Поляков, я тебя своими руками задушу. Лично…
Чужие голоса, чужие люди, которые по странной прихоти судьбы вдруг оказались ему родными. Хотя… какие они родные. Родные те, что остались внизу, на шестьдесят пятом. А эти…
Сашка вспомнил, как он завидовал большинству своих одноклассников — Нике, Марку, Стёпке Васнецову, Вере. Завидовал и втайне мечтал о другом, о несбыточном, как ему тогда казалось. И вот — сбылось. Родители — круче не бывает. Полный джек-пот. А он, потерянный и огорошенный обрушившимися на него новостями, не знает, как себя вести. Наверно, так чувствует себя нищий, на которого в одночасье свалилось сказочное богатство — тот тоже вроде бы и пытается строить какие-то планы, но в глубине души уже знает: всё равно всё будет прогулено, спущено, пропито, и останется только полная нечистот канава, да засаленные лохмотья некогда дорогой одежды…
Сашка резко вывернул из узкого прохода в широкий коридор, сделал несколько шагов и налетел на Веру.
— Саша?
Кого-кого, а Полякова она точно не предполагала здесь встретить. Хотя и думала о нём только что. Бежала, лавируя в путанном лабиринте жилого этажа, перескакивая мыслями то на Мельникова, то на Шуру Маркова и на его мух, то на то, что ей в общем-то повезло — там, в приёмной, Алина Темникова, увидев её лицо и мгновенно сообразив, что Веру сейчас стошнит, сунула ей в руки салфетку и приказала сбегать в туалет намочить. Если бы Вера тогда не вышла, сидеть бы ей сейчас в приёмной Марковой под охраной неизвестно чьих военных и хорошо, если в приёмной, а не в одиночной камере перед людьми урода Караева. А так она на свободе, дай бог, доберётся до Долинина, а Олег Станиславович перехватит Сашку, и…
— Вера? — в мягких синих глазах расплылось удивление, которое тут же сменилось… радостью. Или ей показалось?
Он обрадовался ей так, как никому другому. Не смог сдержать дурацкой улыбки, стоял и смотрел, как заворожённый — Кир бы сказал: «как треснутый пыльным мешком».
— Ты что тут делаешь?
Они выпалили один и тот же вопрос одновременно, оба смутились, уставились друг на друга. И опять, не сговариваясь, почти синхронно начали:
— Я…
И снова замолчали.
Сашка всегда робел перед Верой. В ней было слишком много жизни, слишком много энергии, и это приводило его в смятение и временами раздражало, но сейчас он чувствовал не робость, а другое. Что-то странное, чего ещё никогда не испытывал.
Она опомнилась первой. Заоглядывалась по сторонам, словно пыталась найти какое-нибудь укромное место — ему не нужно было объяснять, он и так понял, — схватила за рукав и настойчиво потянула в узкий коридорчик, в один из дурацких, неизвестно зачем придуманных тупиков.
— Ты в приёмной не был, — не то спрашивая, не то утверждая, сказала она и, не дождавшись его ответа (если он ей вообще был нужен, его ответ), заговорила короткими, рубленными фразами, как будто ей не хватало дыхания. — И не ходи туда. Там сейчас военные, наверняка, Караевские. Всё перекрыли. Скорее всего, они пришли за тобой. Маркова знает про ту служебку. Её Рябинина выкрала, потому что я, как дура, лоханулась. Караев тоже знает. И где Ника, ему уже известно. Олег Станиславович…
Вера вываливала на него информацию снежным комом, не давая вставить ни слова. При этом она всё ещё держала его за руку, Сашка сквозь рубашку ощущал тепло горячих пальцев.
— Погоди, — он попытался вклиниться в её путанную речь. Ему это удалось, хоть и не с первого раза. — Погоди. Это не Караевские военные. Это Анжелика туда послала какого-то Жданова. Он должен забрать папку с делом о смерти её прадеда, Ивара Бельского, там свои семейные разборки, которым сто лет в обед, арестовать Маркову и… меня. Я подслушал их разговор с Рябининой, Натальей Леонидовной.
Теперь настала Сашкина очередь выкладывать Вере то, что он услышал, прячась в шкафу. Он рассказывал подробно, стараясь ничего не упустить (про Литвинова, впрочем, говорить он не стал), время от времени посматривая на Веру.
— …а потом Рябинина пошла будить своего мужа, — закончил он. — Чтобы тот схватил Нику. Они хотят опередить Караева.
— Как им, интересно, это удастся? Олег Станиславович сказал, что Караев час назад, как всё узнал, — раздражённо фыркнула Вера. — Так что он уже в больнице…
— Нет, — перебил её Сашка. — Может, он и не там. Когда я выходил от Верховного, это было где-то минут двадцать назад, Караев был ещё в приёмной. Его Ставицкий для разговора вызвал. Думаю, это надолго. Ставицкий, он… — Сашка хотел сказать, что Сергей Анатольевич явно спятил, но передумал, сейчас не время. — В общем, Караев у Верховного. Анжелика с Натальей Леонидовной, кстати, тоже в этом уверены.
— Значит, — в Вериных глазах вспыхнула надежда. — Значит, мы ещё можем спасти Нику?
— Можем. Я как раз туда и бежал.
— Я с тобой! — тут же вскинулась Вера. — Мы с Мельниковым, правда, решили, что надо предупредить Долинина о тех военных в приёмной Марковой. Олег Станиславович сам спуститься в притон не может, за ним следят, а я… я думала, у меня получится как-нибудь до туда добраться. А теперь я даже не знаю…
— Вера, — Сашка понимал, что отговорить Веру у него не получится, как не получалось никогда, но он всё равно предпринял попытку. — Вера, ну как ты пойдёшь? Твой пропуск внизу не действует. Да не пропустят тебя туда. Я сам выведу Нику на восемьдесят первый. Вот увидишь, всё будет хорошо.
— Ну уж нет, Поляков! Даже не надейся! — разозлилась Вера. — Я пойду с тобой, хочешь ты этого или нет. Тебе одному не справиться. К тому же, как ты проведёшь Нику на восемьдесят первый? У неё тоже нет допуска.
— Через Южные КПП проведу, там все наши.
— Да как же, наши! Мельников как раз на Южных КПП и видел людей Караева. Может, всё уже изменилось. Вот что, — Вера нахмурила лоб. — Я знаю, как нам надо поступить. Ты пойдёшь в больницу, выведешь Нику на южную лестницу, а я побегу в притон и приведу наших людей. А дальше… дальше бегите к Фоменко, на сто двенадцатый. Знаешь их адрес?
Сашка кивнул.
— Ну и отлично. И ждите с Никой там. Понял?
— Понял, — вздохнул Сашка, понимая, что опять уступает этой девчонке. — Только вот как туда спустишься ты, без пропуска…
Он вдруг осёкся, неожиданно полез в карман и достал белый прямоугольник, в котором Вера с удивлением узнала свой вчерашний разовый пропуск.
— Это же…
Сашка, поймав ее вопросительный взгляд, утвердительно кивнул и неожиданно улыбнулся.
— Знаешь у меня есть одна идея, — он покрутил в руках документ, что-то в нём разглядывая. — Пропуск, конечно, недействителен, там же дата указана, но… Вчера у нас какое было число? Пятое. А сегодня — шестое. Если мы чуть-чуть кое-где поправим…
Лифт медленно тащился вниз, делая остановки на положенных этажах.
Пропуск с тщательно исправленной на шестёрку пятёркой лежал у Веры в кармане. Сашка постарался, чтобы подделанная дата выглядела естественной, он даже потёр пропуск ладонью, придавая ему помятый вид, и несколько раз согнул так, чтобы сгиб пришёлся как раз на число. Кажется, всё получилось, потому что на КПП к ним никто не прицепился, и теперь Сашке отчаянно хотелось верить, что пропуск сработает и дальше, и Веру нигде не задержат.
Ему неожиданно захотелось сказать ей что-нибудь такое, ободряющее что ли. Как-то поддержать, попросить, чтобы она лишний раз на рожон не лезла, она ведь может, она такая.
Он мучительно подыскивал слова и не находил, и она молчала тоже, уткнувшись взглядом в пол и чего-то сосредоточенно там рассматривая. А потом вдруг подняла к нему бледное лицо, встретилась с ним глазами — Сашка на мгновение утонул в матовой серой синеве, похожей на бархат надвигающихся сумерек, — и прошептала:
— Ты там в больнице понапрасну не рискуй, хорошо? Вдруг тебя в розыск объявили… в общем, будь поосторожней. Пожалуйста.
Она так произнесла это «пожалуйста», что у него перехватило дыхание. Больно сжало грудь, но лишь на миг. И он выдохнул почти беззвучно, только для неё одной:
— Ты тоже. Пожалуйста…
Руки так сильно были сжаты в кулаки, что заболели костяшки пальцев. Но он не замечал этой боли. Внутреннее напряжение, сковавшее его ещё там, в приёмной Верховного, держало крепко, жёсткой железной хваткой. И именно это помогло отбросить от себя всё ненужное: жалость, сомнение, злость, обиду, чувство унижения, позор… всё то, что испытывают слабаки, а Тимур Караев слабаком никогда не был.
— Мне нужна Столярова. Надежда Столярова.
Девчонка в регистратуре, сдобная и румяная как пышка, бестолково схватилась за какой-то журнал.
— Сейчас, одну минуточку. Если вы скажете, когда поступила больная, я найду быстрее…
— Она не больная. Она здесь работает.
Он был уверен, что всё вычислил правильно. След Мельникова в этом деле, тот самый след, о котором и слышать не захотел Верховный, настойчиво вёл в больницу на сто восьмой. Тимур чувствовал это, ощущал лёгкий, пьянящий запах добычи, вибрацию страха в воздухе и что-то ещё, что не поддается описанию, но всегда во все времена безошибочно приводит охотника к цели. Девочка здесь. Он это знал.
— Но у нас тут регистратура, мы только о больных можем дать сведения, — румянец сошёл с пухлых щёк медсестрички, она занервничала. — Это вам в отдел кадров лучше обратиться. И я никого не помню по фамилии Столярова.
Ругательство уже готово было сорваться с губ, но тут неожиданно вмешалась вторая девчонка, которая расставляла медицинские карты по полкам.
— Даш, это, наверно, та Столярова, что санитаркой работает.
— Санитаркой?
— Ну да, помнишь, Гуля про неё говорила. Рыженькая такая, невысокая…
— Где она? — он перебил словоохотливую медсестру.
Всё сходилось.
Абсолютно всё сходилось.
— В кардиологии. Это прямо по коридору и потом два раза направо. Там указатели есть. Вы не ошибетесь, на первом повороте будет табличка…
Он не дослушал до конца — уверенно зашагал вперёд. Медсестричка права: теперь он не ошибётся. Ни за что не ошибётся.
Здесь почти ничего не изменилось. Хотя чему, собственно, удивляться? Не десять лет прошло с того памятного дня, как его взяли в этом самом кабинете, а всего то несколько месяцев — что за этот срок можно поменять?
Нет, при желании, конечно, всё можно, но, видно, у новых владельцев кабинета — скудоумного Богданова и этой жены Кравца — такого желания не нашлось. Кабинет остался нетронутым, разве что бросались в глаза чужие мелочи: невесть откуда взявшиеся на стене электронные часы, цветные пластиковые папки, сваленные неаккуратной кучей на тумбе из красного дерева, фотография в рамочке, с которой, нахохлившись, смотрел на мир некрасивый болезненный мальчик, — но всё это действительно мелочи, достаточно их убрать, вымести, как ненужный сор.
Он прошёл вдоль книжных шкафов. Остановился, провёл ладонью по натёртым до блеска ручкам, задержался взглядом на бронзовых накладках и декоративных колоннах в виде женских задрапированных фигур, кажется, в архитектуре они называются кариатидами. Милый дизайнерский изыск, Борису он всегда нравился, а Пашка каждый раз смеялся, называя Бориса липовым аристократом. Впрочем, Савельев мог потешаться сколько угодно, это мало что меняло. Пашка тоже любил бывать здесь, и нужно было быть слепым, чтобы этого не замечать. Заскочив на минутку, его друг задерживался на полчаса, выбирал всегда одно и то же кресло, садился, наблюдал за Борисом исподтишка, думая, что тот не видит, барабанил пальцами по подлокотнику, улыбаясь каким-то своим, одному ему ведомым мыслям.
Борис нашёл глазами Пашкино любимое кресло. Оно стояло неровно, словно кто-то на нём недавно сидел, а, встав, так и не удосужился поставить на место. На кресле валялась старая папка, какое-то архивное досье, судя по внешнему виду, ещё один ненужный хлам, от которого предстояло избавиться. Он машинально приблизился к креслу, наклонился, взял папку в руки, повертел, словно решая, куда бы её положить. И тут же одёрнул себя: о чём он вообще сейчас думает? Что с ним происходит? Откуда эта непонятная ностальгия, да ещё именно в такой момент, когда весь план трещит по швам и разваливается прямо на глазах?
Из приёмной доносились голоса — полковник Островский вёл допрос, — а Борис, наверно, первый раз в своей жизни не знал, что делать дальше.
К Ставицкому они опоздали.
Это стало понятно сразу, едва они пересекли порог. В приёмной их встретила только растерянная секретарша, её глаза округлились от ужаса при их появлении. Самого Ставицкого не было, как не было и тех, кто его охранял. Это казалось странным.
По тем сведениям, что получил Борис, Серёжу всегда окружала вооруженная охрана. И в кабинете Верховного правителя (господи, из какой только книги сказок он выкопал этот титул?), и в квартире Павла, и в апартаментах матери Ставицкого, и в зале заседаний, и даже в ресторане, где Серёжа на обед ел хорошо прожаренный бифштекс, а на ужин, наверно, что-нибудь полегче: рыбу под сливочно-ореховым соусом или куриную грудку, приготовленную на пару и поданную с зелёным горошком, — словом, везде торчали парни с автоматами, надёжно прикрывая Серёжин тыл.
Сейчас никаких парней не было. Их встретила пустота. И перепуганная секретарша, которую, кажется, заклинило, потому что на все вопросы она повторяла одну и ту же фразу:
— Я ничего не знаю, ничего не знаю…
Мало-помалу девушку всё же удалось разговорить.
Выяснилось, что Ставицкий ушёл, велев всем охранникам его сопровождать, но до своего неожиданного бегства Серёжа успел с кое-кем переговорить по телефону.
— Сначала звонил Васильев, начальник Южной станции, — торопливо перечисляла секретарша. — Он вообще звонил, начиная часов с двенадцати или даже раньше, но Сергею Анатольевичу было некогда.
При этих словах Борис и полковник Островский быстро переглянулись.
— Потом позвонила госпожа Рябинина. То есть я не совсем уверена, что это была Наталья Леонидовна, но Сергей Анатольевич называл её Наташей, а так он только к Наталье Леонидовне обращается. И она говорила что-то странное. Кто-то повесился… я не знаю. Сергей Анатольевич говорил не по громкой связи, но он несколько раз произнёс: как повесился, зачем повесился… это было так ужасно. И почти сразу после этого пришёл Богданов, бывший глава административного сектора, то есть, ой…, — она стушевалась, бросила взгляд на Бориса и уже почти скороговоркой закончила. — Богданов сообщил, что вы, Борис Андреевич, наверху. Что он вас видел. А потом они все ушли.
— Вместе? — уточнил Островский.
— Ну да, вместе, — кивнула головой секретарша. — Сергей Анатольевич велел всем идти вместе с собой. Нет, он даже не так сказал. Он сказал: всем идти вместе с нами. Он… вы знаете, он как будто не себе в последнее время.
— Чёрт, — негромко выругался Борис. — Ищи теперь этого психа по всем этажам.
— Ничего, сейчас разберёмся, — сухая рука полковника уверенно легла на трубку телефонного аппарата.
…Кое-что им действительно удалось прояснить прямо на месте.
Повесившимся, о котором упомянула секретарша Ставицкого, оказался Рябинин. Островский связался со своими, и это была первая новость, которую ему сообщили. Борис видел, как слегка дрогнуло лицо полковника, когда он услышал про Рябинина, но сильно раздумывать над тем, что бы это значило, Борису не пришлось. Дальше события покатились как снежный ком, и складывалось такое ощущение, что они постоянно везде отстают на полшага.
Ставицкий успел заглянуть к своей матери — об этом доложила одна из групп, отправленных по месту возможной локации Верховного правителя. Побывал, по всей вероятности, и в квартире Савельева — охрана там тоже была снята. Засветился у Южного пассажирского лифта. Но дальше след терялся, и Борис понимал, что Серёжа мог быть, где угодно, на любом этаже, в самом неожиданном месте, в тщательно спланированном укрытии или в первой попавшейся крысиной норе.
— Караев, — Борис повернулся к Островскому. Тот как раз закончил разговаривать с Бубликом. Судя по всему, майор зря времени не терял, на военном ярусе полным ходом шло формирование отрядов. — Скорее всего, он со Ставицким.
— Не исключено, — согласился тот. — Пока ни с одного КПП о нём не доложили, но разнарядку о Караеве и Ставицком мы дали слишком поздно, и теперь, если они уже где-то осели, нам не отследить.
— Нет-нет, господин Караев не с Сергей Анатольевичем, — встряла секретарша. Девушка уже вполне пришла в себя и теперь, судя по услужливому выражению лица, была готова сдать всех с потрохами. — Караев здесь тоже был. Сергей Анатольевич за что-то на него сильно разозлился, кричал и даже, кажется, пообещал разжаловать в солдаты. Он велел ему убираться вон, и господин Караев после этих слов пулей вылетел из кабинета. Это было минут за десять до того, как ушли все остальные.
— Это ещё ничего не значит, — вполголоса заметил Островский. И в этом Борис был полностью с ним согласен.
— Борис Андреевич?
Голос Мельникова заставил Бориса оторваться от разглядывания папки. Он поднял голову. На миг возникло чувство дежавю: высокая фигура Мельникова в дверном проёме, его слегка вопросительный тон, сам Борис, застывший в задумчивости посередине кабинета, своего кабинета — со стороны всё выглядело так, словно время повернуло вспять или замерло, так и не достигнув критической точки невозврата. Но это была лишь видимость. Маячившая у дверей тень солдата, приставленного полковником Островским, ни на минуту не давала Борису забыть, что он на мушке. Мельников об этом тоже догадывался, хоть его в детали и не посвящали. Он улыбнулся одними губами и прошёл внутрь.
Олега Станиславовича они перехватили по дороге в приёмную административного управления. Именно туда Борис, наскоро переговорив с Островским, решил двигаться дальше. Оставаться в кабинете Ставицкого не имело никакого смысла. К тому же приёмная по-прежнему не отзывалась, Слава Дорохов заметно нервничал, да и жена Кравца, эта Маркова, которую Дорохов охарактеризовал, как человека, которого следует опасаться, слегка нервировала Бориса. А ведь она могла навести на след Ставицкого. Вполне могла.
Увы, тут их тоже поджидала неудача.
Маркова оказалась серой, насмерть перепуганной бабой, ровно такой, какой Борис её и помнил. Она судорожно прижимала к груди некрасивого щуплого мальчишку, судя по внешнему сходству — сына. У обоих одинаково тряслись острые подбородки, непонятного цвета глаза глядели на всех со страхом и рабской покорностью. Борис брезгливо дёрнул плечом и отвернулся. Он даже не глядел, как их уводят (Маркову Островский приказал запереть в комнате охраны, которая находилась рядом), интуитивно чувствуя, что эта женщина свою роль, положенную судьбой, отыграла: серая жизнь, краткий взлёт на олимп и забвение. Только, когда она уже была у двери, он повернулся, чуть задержался взглядом на сутулой спине с выпирающими лопатками, не ощущая при этом ничего. Ни ненависти, ни сострадания.
Конечно, страх этой женщины был ему понятен. К тому времени, как их штурмотряд вошёл в приёмную административного управления, Маркова вместе с сыном и Алиной Темниковой были взяты в заложники. Правда, кем, вернее, по чьему приказу — непонятно. Это сейчас как раз и выяснял Островский, допрашивая некоего Жданова, который командовал людьми, захватившими приёмную. Из того, что Борис понял, этот Жданов был адъютантом Караева, а ранее состоял при Островском, пока того не разжаловали в патрульно-постовую службу.
— Ну что там? — Борис кивнул головой в сторону двери.
— Всё то же, — отозвался Мельников. — Утверждает, что действовал не от имени Караева, а от кого — не говорит.
Олег Станиславович развернул к себе одно из кресел и уселся, небрежно закинув ногу на ногу, а Борис в который раз позавидовал выдержке этого человека.
Из того, что он уже знал, Мельников провёл ночь в тюрьме, спать ему не давали, устроив шумовое шоу за стеной (Борису не нужно было объяснять, что это такое), потом допрос, неожиданное освобождение, скорее всего, приставленная слежка, но всё это не помешало Олегу Станиславовичу оставаться верным себе. Такие и на эшафот пойдут в свежей отглаженной сорочке и завязанным франтоватым узлом галстуке.
Из приёмной раздался голос полковника Островского. Борис повернул голову, но окрик предназначался не ему, а стоявшему у дверей солдату. Тот встрепенулся, ответил неизменным солдатским «есть!» и быстрым шагом приблизился к своему командиру. Двери в кабинет он предусмотрительно оставил открытыми. Борис не удержался от усмешки — Всеволод Ильич дал своим подчинённым совершенно чёткие указания на его счёт. Со своего места Борис видел только краешек стола Алины, зато он сам для всех, кто находился в приёмной, был как на ладони. Впрочем, сейчас это не имело никакого значения. Борис не собирался вести игру против Островского. Он погасил усмешку и повернулся к Мельникову.
— А шнур от телефона в приёмной этот деятель зачем перерезал? — вернулся Борис к прерванному разговору.
— Это не он.
— Не он?
— Алина сказала, что это сын Марковой развлекался. Он часто делал всякие пакости. Так что действующий телефон сейчас только у вас в кабинете, — Олег внимательно посмотрел на Бориса и задал вопрос в лоб. — Когда вы собираетесь звонить Савельеву? И что вообще планируете предпринять?
Борис пожал плечами и, поймав недоумённое выражение на лице Олега, пояснил:
— Сейчас полковник закончит свой допрос, и, я полагаю, мы свяжемся с АЭС. Как вы, наверно, уже поняли, Всеволод Ильич мне в некотором роде не доверяет и желает лично обо всём переговорить с Павлом. Это ответ на первый вопрос. А на второй…, — Борис вдруг понял, что он успокоился, и решение, которое он так долго искал, пришло само собой. — Первоначальный план был таков: арест Ставицкого, Рябинина, Марковой и Караева и экстренный созыв Совета. Пока по первому пункту реализовано пятьдесят процентов. Маркова арестована, Рябинин мёртв. Двое других могут находиться, где угодно, но…
Он прервался, выдержал паузу. Услышал в тишине насмешливое Анино: «позёр!», негромкий смех Павла, и от незримого присутствия друзей стало легче.
Мельников смотрел на замолчавшего Бориса, слегка покачивая ногой. Сейчас, при ближайшем рассмотрении Борис отчётливо видел следы усталости на красивом лице Олега, синие тени под глазами, мелкую сеточку морщин, пробивающуюся седину на висках — ещё совсем недавно её не было.
— Но?
— Экстренное совещание Совета созывать надо. Ставицкий рано или поздно объявится, а сейчас искать его — только зря терять время. Думаю, Павел со мной согласится. Сколько бы ни было при Серёже вооруженных людей, их всё равно меньше, чем у нас. К тому же официальное объявление о том, что власть переходит в руки Савельева, даст нам возможность остановить кровопролитие. Внизу бои всё ещё идут.
— А Караев? — спросил Мельников. — Не забывайте, этот человек хитёр и опасен. К тому же, у меня есть все основания полагать, что в его руках Ника Савельева.
Олег принялся ещё раз пересказывать историю со служебной запиской. Пока они шли в приёмную, он изложил её буквально в двух словах — Борис ничего толком не понял. Сейчас картина стала вырисовываться чётче.
— Если Караев добрался до больницы, где сейчас Ника, то…
— Ники в больнице нет. Павел попросил Долинина переправить Нику к нему. А если верить тому, что сказала секретарша, Караев ушёл от Ставицкого минут за пятнадцать до нашего прихода, то есть примерно без пяти минут час или около того. Ника к этому времени должна уже быть на АЭС. По моим прикидкам, Долинин отправил за Никой отряд в двенадцать тридцать на том же военном лифте, на котором мы поднимались.
— То есть девочка в безопасности. Отлично, — с облегчением выдохнул Мельников. — Да и с мальчиком теперь, скорее всего, всё обойдётся.
— С каким ещё мальчиком? — Борис удивлённо вскинул брови.
— Ну с этим. С Сашей Поляковым. Я же говорил, это он подделал ту служебную записку и пропуск для Ники. Алекс Бельский. Чёрт, эта дурацкая путаница с именами. Он — сын Анжелики, внебрачный, всё это всплыло совсем недавно, мальчику, понятно дело, сменили фамилию, ну, вероятно, и имя заодно, хотя зачем, к чему… не понимаю.
— Поляков? — до Бориса только сейчас начало доходить, о каком Полякове шла речь. — Сын Анжелики? Откуда…
Раздавшийся за спиной женский смех прервал его на полуслове. Он резко обернулся.
— Ну да, Боренька. Сын. А чему ты так удивляешься?
Все слова и мысли вылетели из головы. Все, кроме одного вопроса, который крутился на языке и ответ на который он уже прочитал в полных презрения женских глазах, синих, холодных и… нет, не равнодушных. Есть женщины, которые никогда ничего не прощают. И одна из них стояла сейчас на пороге его кабинета.
— Чёрт, Боря, ноги убери. Я из-за тебя чуть не растянулся.
Борис открыл глаза, недоумённо уставился на Павла. Спросонья не мог понять, где он находится, и что здесь делает Савельев.
— Ты у меня скоро жить пропишешься, — Павел наклонился, поднял с пола игрушечного зайца, некогда розового, а сейчас уже изрядно замызганного, и, так и не выпуская зайца из рук, сел на диван напротив.
И этот заяц, и детские кубики, разбросанные по комнате, и стоявший на подлокотнике кресла стакан с грязной водой, в котором кисли две кисточки, и который Борис неловко задел локтем и чуть было не опрокинул, и сам Павел, похудевший, угрюмый, чужой, мигом заставили Бориса вспомнить, где он.
Последние два месяца (тут Пашка был прав) он действительно прописался у Савельева. Вечерами, покончив со своими делами, спешил не к себе, а в квартиру друга, сам не замечая, как это постепенно входит в привычку. Если б у него спросили: «Боря, а для чего, собственно, ты это делаешь?», он бы, наверно, ответил что-нибудь типа — поддержать Павла, ему сейчас нелегко и всё такое, но это было бы правдой лишь наполовину. Потому что самого Савельева он почти не видел. Или видел вот как сейчас: усталого, раздражённого, недовольного, мечтающего только об одном — чтобы все наконец оставили его в покое.
Настоящая же причина Бориных ежевечерних бдений в настоящий момент сладко спала на маленьком диванчике (его пришлось перенести в гостиную из кабинета Павла), подперев измазанным в краске кулачком такую же чумазую щёку. Рыжие кудряшки в беспорядке разметались по подушке, на правой ноге, выглядывающей из-под пледа, красовался спущенный носок. Смятое платье валялось на полу, тут же лежала и пижама, голубая майка с непонятной аппликацией на фасаде и такие же голубые штаны. У Павла была упрямая дочь — Борису вместе с няней удалось кое-как убедить её снять платье, но пижаму она отказалась надевать наотрез.
Борис и сам толком не помнил, когда всё началось. Просто однажды он, устав от непонимания, от висящей в воздухе лжи, от чужого и каменного Пашкиного лица, от Анниного отстранённого молчания, решил, что всё, с него хватит — он прижмёт Савельева к стенке и не слезет с него живого, пока не узнает, что случилось на самом деле и что, чёрт возьми, происходит сейчас.
Преисполненный решимости, он закатился к Павлу домой, намереваясь поговорить серьёзно и основательно, но никакого разговора не получилось. Потому что разговаривать было не с кем.
— Павел Григорьевич теперь всегда поздно возвращается, — женщина, открывшая Борису дверь, представилась няней. Он видел её впервые, до смерти Лизы нянь у Савельевых не водилось. — Будете его ждать?
Он хотел ответить «нет», открыл рот, но тут в дверях, двухстворчатых, распашных, в стёклах которых отражался вечерний свет и через которые просматривалась вся огромная Савельевская гостиная, возникла хрупкая детская фигурка. И он забыл, что собирался сделать. И, кажется, выдавил еле слышно:
— Я подожду.
А, может, и ничего не сказал. Просто прошёл внутрь, не обращая внимания на оторопевшую от его бесцеремонности прислугу.
Что его тогда остановило?
Да, в общем-то, то, что холостого, бездетного и эгоистичного Борю Литвинова никогда не останавливало и остановить не могло в принципе. Он увидел одиночество. Бесконечное одиночество в серых пасмурных глазах чужого ребёнка, маленького человечка, которого предали самые близкие люди: мать, что предпочла уйти из жизни (в сердечный приступ Лизы Борис не верил, эти сказочки Анна могла рассказывать кому угодно, только не ему), и отец, который тоже решил свести с собой счёты, но несколько по-другому, затейливо, как это умел только Савельев — угробить себя работой, вкалывая по шестнадцать часов в сутки с перерывом на короткий, не приносящий облегчения сон…
— Может, хватит уже? — Борис не сводил взгляда с усталого Пашкиного лица. Тот на него не смотрел, мял в руках игрушечного зайца, теребил мягкие длинные уши, сворачивая их в рулон и распуская.
— Хватит что?
— Сам знаешь, что. Сдохнешь на своей работе…
— Не бойся, не сдохну, — Павел наконец посмотрел на Бориса. Серые глаза были пусты и безжизненны. — Не дано, видать, быстро сдохнуть. Не получается.
— Не получается? — Борис чуть приподнялся с кресла, подался вперёд, к Павлу. — А хочешь я тебе, идиоту, скажу, почему у тебя не получается? Хочешь? Потому что ты, скотина безмозглая, на этом свете не один. Потому что ты нужен, да не мне, — Борис сделал жест рукой, видя, что Павел собирается возразить. — Мне ты нафиг не сдался. А вот ей, — он кивнул в сторону диванчика. — Ей ты нужен. Очень, мать твою, нужен. Потому что ты, Паша, теперь для неё всё, и папа, и мама, и вообще весь мир. Вспомни об этом, когда в следующий раз помирать надумаешь.
Борис встал, намереваясь уйти, но не сделал и нескольких шагов в сторону выхода, как раздался детский плач.
Они с Павлом сорвались с места одновременно, но Пашка оказался быстрей. Подскочил к диванчику, подхватил на руки плачущую Нику, прижал к себе. Повернул к Борису лицо, и Борис, впервые за последние несколько недель, увидел прежнего Пашку, не живой труп с пугающей пустотой во взгляде, а человека. Несчастного и, наверно, почти сломленного, но человека.
— У тебя ребёнок скоро забудет, как её отец выглядит, — буркнул Борис, но уже без прежней злости. — Меня папой станет называть.
Словно в ответ на его слова Ника обхватила Павла за шею, ткнулась в небритую отцовскую щеку и выдохнула:
— Папочка!
И это короткое «папочка» оказалось действеннее всего остального. Всех слов, которые Борис пытался сказать, и от которых Павел неизменно отмахивался. Всех увещеваний, уговоров, просьб и угроз.
На лице Павла растеклась глупая улыбка. Он ещё крепче прижал дочку к себе.
— А вот хренушки тебе, Боря. Тоже мне, папаша выискался. Своего роди.
— Обойдусь как-нибудь без детей.
Борис вдруг почувствовал небывалое облегчение. Всё это время он словно сидел у постели тяжело больного человека и не знал, выкарабкается тот или нет. И вот — кризис миновал, Борис видел, действительно миновал. Перед ним был прежний Пашка, а тот чужой и неприятный человек, который только внешне напоминал Савельева, наконец отступал, уходил, разве что слабая тень его ещё слегка маячила, качалась, но и она уже таяла, обращаясь в призрачный фантом.
— А вдруг? — в Пашкиных глазах неожиданно мелькнула хитринка. — С твоим образом жизни, Боря, у тебя с десяток внебрачных детей должно по Башне бегать.
— Окстись, Савельев. Я не такой дурак, как ты. Про меры предосторожности никогда не забываю…
— А я вижу, ты всё понял, Боренька. Ты всегда был догадливым сукиным сыном.
Анжелика Бельская, не обращая внимания на удивлённого Мельникова (тот, верный своим джентльменским привычкам, поднялся при её появлении), шагнула вперёд, подошла к Борису почти впритык. Он чувствовал тонкий аромат её духов, смотрел на красивое лицо, всё ещё молодое, — казалось, время над ней не властно, — ощущал, даже не касаясь, мягкую нежность пепельных волос, рассыпавшихся по плечам, и при этом понимал, что он не хочет эту женщину. Со всей её красотой, молодостью, темпераментом — не хочет. Как не хотел и восемнадцать лет назад.
Она это поняла. Она всегда была умной бабой. И, поняв, зло усмехнулась:
— И он такая же скотина, как и ты. Надеюсь, тебя это утешит.
— Госпожа… эээ…, сюда нельзя…
На пороге показался сержант, один из тех, кто изначально был в отряде майора Бублика. Ткачук, вроде бы. До Бориса только сейчас дошло, что Анжелика как-то умудрилась проскочить мимо Островского и его солдат, заполонивших приёмную. Хотя чему удивляться — эта женщина, мастерски сочетая хитрость и наглость, умела многое.
— Госпожа…
— Бельская, — Анжелика медленно развернулась и уставилась на сержанта. — Бельская Анжелика Юрьевна, министр юстиции. Я, кажется, объяснила вашему начальнику цель своего визита. Мне нужно кое-что забрать у Ирины Андреевны. По работе.
— Да? И что же? — Борис спросил машинально, ответ на вопрос его не интересовал. В голове роились совершенно другие мысли. Поляков? Тот самый Поляков, мелкий трусливый карьерист, согласный на любую подлость и на любую низость, тот самый… Где-то на периферии сознания звучали Пашкины слова: «Люди меняются, Боря, меняются, понимаешь» и что-то ещё, про доверие, про прощение и понимание — дурацкая, идиотская вера Савельева в людей, — но всё это шло вскользь, почти не касалось, было неважным. Пашкины слова заслонила невесть откуда всплывшая правда. Которую мироздание придумало специально для него, Бориса, чтобы посмеяться.
— Папку. Мне нужна папка. Она у тебя в руках, — Анжелика показала глазами, и погружённый в свои невесёлые думы Борис, не отдавая себе отчёта в том, что делает, протянул пухлое архивное досье, которое действительно всё ещё держал в руках.
Анжелика криво улыбнулась, схватила папку и, не прощаясь, поспешила к выходу. В дверях она столкнулась с входившим в кабинет Островским. Тот бросил на неё недовольный взгляд, но задерживать не стал. Молча посторонился, пропуская. Проводил взглядом и, только когда она выпорхнула из приёмной, повернул к Борису и Мельникову потемневшее лицо. И Борис, ещё не зная, какие вести им принёс Островский, уже понял, что ничего хорошего они сейчас не услышат.
— Полковник Долинин убит, — сухая и отрывистая фраза прозвучала как короткий пугающий выстрел. — Это последние новости от майора Бублика.
За спиной полковника маячил молоденький солдатик, совсем ещё мальчишка. Видимо, связной от майора. Наверно, появлением этого связного и воспользовалась Анжелика, — запоздало подумал Борис. Островскому просто некогда было на неё отвлекаться.
— Штаб на семьдесят втором взят, — так же сухо продолжил полковник. — Там мало кто уцелел. Звоните Савельеву, Борис Андреевич. Надо скоординировать наши действия. Командование я беру на себя.
Трубку взяли почти сразу, хотя Борису и показалось, что прошла целая вечность.
— Да! — голос Павла прозвучал громко и резко.
— Это, Борис. Паша, полковник Долинин…
— Убит. Я уже знаю. Но это ещё не самое плохое, — Павел на мгновенье замолчал, а потом шумно выдохнул. — Мы в заднице, Боря. В большой заднице…
— Ну что, Петренко, узнал, что такое «амур де труа»? Нет? А я тебе говорила, это большая военная тайна. Пока не дослужишься до полковника, нипочём не узнаешь.
Ника сидела на подоконнике в общем коридоре, болтала ногами (подоконник был высоко, и до пола её ноги не доставали) и дразнила Петренко. Делать им было нечего, всю работу, которую им с утра поручила Татьяна Сергеевна, они выполнили, а идти на обед, не предупредив начальство, не стоило — строгая Татьяна Сергеевна такого самоуправства не одобряла. Поэтому, закончив с мытьём туалетов и для приличия потоптавшись возле сестринского поста, Ника потащила Петренко сюда, к окнам, в своеобразную прогулочную зону — такие были на всех этажах башни, как жилых, так и не жилых. Петренко пробурчал что-то типа «Владимир Иваныч не велел быть там, где много людей», но сильно перечить Нике не посмел, поплёлся следом, прихватив с собой инвентарь.
Долинин, да и Мельников тоже, действительно просили Нику никуда не высовываться, но, знали бы они, как ей осточертела эта полуподпольная кротовья жизнь: запах туалетов, мокрые тряпки, мутный свет лампочек, едва освещавших углы и закоулки больницы, где они с Петренко бесконечно что-то тёрли, отмывали, скребли и чистили. Ей хотелось на волю, и единственным местом, которое давало хоть какую-то иллюзию свободы, был общий коридор. Он тянулся по всей периферии этажа, и сквозь грязные стёкла окон пробивался натуральный, пусть и сумеречный свет.
Конечно, здесь были люди — прогуливались пациенты, те, кому разрешалось вставать, сновали медсёстры и врачи, деловито толкали перед собой тележки с инструментом или каталки с лежачими больными санитары, — но, если быть честным, люди сейчас были повсюду, и это никого не удивляло. В последние дни в больнице царил полный кавардак. После ареста Ладыгиной, главврача, всё не то, чтобы пошло кувырком, но добавилась какая-то бестолковая суета, нервозность, ненужная возня, беспокойство, что витало в воздухе и так или иначе касалось всех — и врачей, и медсестёр, и больных. Все куда-то бежали, чего-то спрашивали, передавали друг другу новые сплетни, которые устаревали, ещё не успев быть озвученными. Одни сбивались стайками в каком-нибудь уголке, другие напротив — старались держаться особняком, как тот интерн Миша, который продвигал версию, что Маргариту Сергеевну арестовали за низкое происхождение. Этот Миша носился со своим вторым классом так, словно речь шла не о тупой отметке в пропуске, а по меньшей мере о звании профессора, и похоже всем изрядно опостылел. Ника, например, видеть не могла его самодовольную физиономию. Да и не только она одна.
— Петренко, эй! Ну чего молчишь, как воды в рот набрал? — Ника снова принялась тормошить своего охранника. Он стоял рядом, подпирал стену, шумно сопел и изредка бросал на Нику быстрые взгляды.
К этим его взглядам Ника тоже уже привыкла. Да и трудно было к ним не привыкнуть, потому что пялился на неё Петренко постоянно. Чаще украдкой, конечно, вот как сейчас, но иногда его словно заклинивало — парень зависал и смотрел так восторженно и преданно, словно перед ним была не маленькая рыжая девчонка, а произведение искусства, неповторимый шедевр или прочая музейная редкость. В такие минуты Нике было трудно сдержаться, и она, не сильно задумываясь над тем, что делает, изводила парня насмешками. Пойманный врасплох Петренко всегда отчаянно краснел. Лицо его становилось однотонно-малиновым, веснушки, щедро рассыпанные по щекам, исчезали, сливаясь с краской, а уши пылали так, что, казалось, поднеси к ним спичку, и они вспыхнут ярким пламенем.
— А хочешь, Петренко, я открою тебе эту военную тайну, — не унималась Ника. — Хотя нет, нельзя. Ты лучше сам спроси у полковника Долинина. Кстати…
При упоминании фамилии полковника Петренко втянул лопоухую голову в плечи, и это не ускользнуло от внимания Ники.
— Кстати, что, попало тебе от Владимира Ивановича, а? За то, что ты, вместо того чтобы службу нести, по притонам всяким бегаешь? Ну, Петренко, попало, да? Попало?
— Н-нет, — тихо выдавил Петренко, опустил голову и уставился себе под ноги. — Я его не видел ещё с тех пор.
— Ну ничего, Петренко, не расстраивайся. Увидишь ещё. И тебе обязательно попадёт! — Ника не скрывала своего злорадства. — А то, моду, понимаешь, какую взял, в рабочее время по всяким непристойным заведениям бегать. А может тебе эта Жанна понравилась, а? Признайся, Петренко, ведь понравилась, да?
Пытка Жанной в последнее время стало любимым Никиным развлечением. Едва заслышав про Жанну, парень не просто краснел, он покрывался испариной, и что было самым забавным — принимался смешно оправдываться, заикаясь и путаясь в словах. Красноречием Петренко был обделён ровно в той же мере, что и красотой, и Ника, пользуясь этим, окончательно сбивала его с толку, да так, что парень даже пару раз чуть было в любви к этой Жанне не признался.
— Я так считаю, Петренко, надо тебе к ней сходить, — села Ника на своего любимого конька.
— К кому сходить? — не понял Петренко.
— Как к кому? К любимой твоей. К Жанне. Она уж, наверно, заждалась.
— Никакая она мне не любимая, — уши Петренко предательски заалели.
— Да ну? Ты же сам мне говорил, что любишь.
— Я, Ника Павловна… мне… я люблю это…
— Ну вот раз любишь, то так и скажи.
— Чего сказать?
— Что любишь, — Ника едва сдерживалась, чтобы не рассмеяться.
Она и сама до конца не понимала, зачем доводит парня. Это было не со зла, просто, как бы парадоксально это не звучало, ей становилось чуточку легче. Она как будто отвлекалась, глядела на рдеющие багрянцем уши Петренко, на его некрасивую и несчастную физиономию, толстые губы вечно приоткрытого рта, крупные неровные зубы, и забывала о том, где она, что с ней. Всё отступало на задний план, выцветало, становилось ненастоящим, как плохой сон поутру. Уходила тоска по отцу, растворялась боль, впивающаяся в душу острыми иголками каждый раз, когда она думала о Кире, исчезала безысходность, злость от невозможности что-либо изменить — словом, всё то чёрное, нехорошее, безнадёжное, что терзало и мучило её. И оставался только красный как рак Петренко, хлопающий белёсыми ресницами, глупый, смешной, влюблённый. Не в Жанну — в неё, Нику, влюблённый.
— А хочешь, Петренко, я тебе помогу?
— Чего поможете?
— Ну с Жанной твоей…
Договорить Ника не успела. Прямо над ухом раздался сердитый голос старшей медсестры.
— Вот вы где оба! А я вас по всему отделению ищу! С ног сбилась!
Ника моментально спрыгнула с подоконника, Петренко вытянулся рядом.
— У вас что работы мало?
— Мы всё сделали, что вы нам велели, — Ника вскинула голову.
— Сделали, — подтвердил Петренко.
— А коридор у двадцать восьмой палаты? А процедурную?
Про коридор и процедурную с утра им ничего не говорили, но Ника уже знала, что с Татьяной Сергеевной лучше не спорить. Старшая медсестра не была злой и, высказав что-либо повышенным и недовольным тоном, тотчас об этом забывала, словно ничего и не было. Вот и сейчас, отругав, как следует, Нику и Петренко, она продолжила уже вполне спокойно и миролюбиво.
— Вымойте коридор и протрите пол в процедурной. И можете сходить пообедать. Понятно?
Ника кивнула, а Петренко тут же с готовностью подхватил инвентарь, который везде таскал с собой — ведро и прислонённые к стене швабры.
Коридор у двадцать восьмой палаты представлял собой узкую, плохо освещённую отворотку от основного прохода, заканчивающую тупиком. Здесь ничего не было кроме процедурной и собственно самой двадцать восьмой палаты. Процедурная большую часть времени была заперта на замок, а в палате стояли три не застеленные койки, и неизвестно, пользовались ли этой палатой вообще — Ника полагала, что нет.
Было похоже, что задание для них с Петренко Татьяна Сергеевна придумала на ходу, лишь бы что-нибудь да поручить. Отчасти виной этому стало их пусть и оправданное безделье, отчасти вина лежала на Петренко.
То, что парень везде и всюду таскается за Никой, здорово раздражало старшую медсестру. Первое время она настойчиво пыталась разбить их дуэт, но тщетно. Петренко, казавшийся с виду безобидным и сговорчивым малым, проявлял завидное упрямство, когда Татьяна Сергеевна давала ему какие-то поручения, которые требовали от него отлучиться от Ники хоть на минуту. В таких случаях он неизменно бурчал:
— Я лучше тут, с Ни… — проглатывал её имя, опускал круглую голову и принимался разглядывать носы своих ботинок.
Татьяна Сергеевна смирилась, записав, по-видимому, Петренко в законченные придурки, но временами её неудовольствие всё же прорывалось, вот как сейчас, и старшая медсестра давала им бессмысленные задания, вроде этого — вымыть никому не нужную процедурную и коридор, где почти никто никогда не ходит.
Ника вздохнула, заправила под шапочку выбившуюся прядку, окинула взглядом предстоящий фронт работ. За спиной возился Петренко. Он уже притащил ведро воды, окунул в него тряпку и старательно отжимал. Нике не нужно было смотреть на него, чтобы понять, чем он занят.
— Ну ладно, давай сюда что ли швабру, — Ника повернулась к Петренко и протянула руку. — Вымоем быстро и пойдём в столовку.
— Вы это… Ника Павловна, вы если устали, так давайте я сам, — Петренко опять захлопал светлыми ресницами. — Я мигом, Ника Павловна.
— Ничего я не устала, давай сюда, — она выхватила швабру из рук Петренко и, наклонившись, споро завозила ею взад-вперёд.
От прежнего весёлого и насмешливого настроения не осталось и следа. Снова вернулось раздражение, заворочалась в душе тяжёлая тоска, закрутились мысли об отце, о Кире. Ника гнала их прочь, но они всё равно возвращались. Растерянностью. Болью. Непролитыми слезами.
Позади затих Петренко. Закончил отжимать вторую тряпку и застыл, уставился на Нику долгим щенячьим взглядом. Ника ощущала этот взгляд затылком.
— И нечего на меня пялиться! — она резко обернулась. — Я тебе чего картина?
Она, как обычно, срывала на нём злость. А он не обижался. То ли оттого что не умел, то ли ещё почему. Вслед за злыми словами на Нику накатил стыд. Так всегда бывало: и когда она ругалась на него, и когда насмешничала, издевалась, припоминая Жанну и «амур де труа». Ей всегда потом становилось стыдно.
— Каталку вон лучше отодвинь от стены, — буркнула она, чувствуя, как щёки заливает краской. — Видишь же — мешает.
— Я сейчас, Ника Павловна… я мигом, Ника Павловна.
Он с готовностью бросился выполнять её поручение, завозился, с шумом отодвигая каталку. А она, уже не глядя на него, заработала шваброй, протирая освободившийся кусок пола.
В какой момент всё изменилось, Ника не могла сказать наверняка, но предчувствие того, что вот-вот что-то должно случиться, уже жило в ней, неосознанное, интуитивное, не подчиняющееся логическим объяснениям и фактам.
Она мыла полы, выполняла монотонные движения, отдаваясь ритму работы и забывая и своё раздражение, и своё так и невысказанное горе, а в атмосфере уже что-то неуловимо поменялось. Воздух сгустился, едва заметно завибрировал, краски поблёкли, выцвели, а затем словно включили яркость до упора — так вдруг вспыхивает тусклая лампочка над головой, до боли, до рези в глазах. И одновременно с этим по телу побежали мурашки, как будто кто-то провёл холодной ладонью по спине. Ника вздрогнула, выронила швабру и резко обернулась, уже зная, что, вернее, кого она сейчас увидит.
Полковник Караев, — тот самый человек, которого она ненавидела едва ли не больше всех на свете, который стабильно посещал её во всех кошмарах, и о смерти которого она мечтала, ничуть не стыдясь своих кровожадных желаний, — этот человек стоял сейчас в конце коридора, прямо у поворота, заслонив собой весь проход. Стоял и молча смотрел на неё, не делая никаких попыток приблизиться. Пока не делая.
Да ему это, собственно, было и не нужно. Коридорчик венчался тупиком, и Ника, которую все так настойчиво призывали держаться подальше от людей, оказалась в самой примитивной и, пожалуй, самой эффективной ловушке.
Караев усмехнулся, угадав растерянность и понимание в её взгляде, а она, пойманная врасплох его ленивой усмешкой, не могла отвести глаз от худого ненавистного лица, от острого носа, от сухих и резких скул, от всего этого ястребиного, хищного облика, за которым не было ничего человеческого, совсем ничего.
Внезапно лицо Караева пропало, и перед Никой возник белобрысый затылок. Коротко стриженная круглая голова, худая шея, торчащая из воротника форменной зелёной куртки, узкая мальчишечья спина — Петренко.
Кажется, он сказал «спокойно», или Нике это только почудилось, его рука потянулась к заднему карману брюк, мелькнула чёрная сталь пистолета. И почти сразу прогремел выстрел — громкий, раскатистый, бьющий в уши гулким эхом, отражённым от бетонных стен.
Петренко упал.
Сначала Ника ничего не поняла. Она видела только, как он словно присаживается на колени, смешно подгибает ноги, и вдруг, — точно кто-то невидимый толкнул его, — валится на бок, мягко, почти беззвучно.
Она закричала и, забыв о Караеве, что стоял в конце коридора, — обо всём забыв, — опустилась на колени, обхватила Петренко за плечи, потянула к себе, силясь поднять, привести в чувство, растормошить.
— Ну же, Петренко, ну ты чего? Чего, Петренко? — растерянно повторяла она и вдруг, натолкнувшись на его взгляд, удивлённый и слегка виноватый, уже нездешний (Ника видела такой однажды, у Вовки Андрейченко, на том злополучном КПП), закричала отчаянно, разрывая воздух и лёгкие. — Ки-и-ири-и-и-ил!
И это имя — она в первый раз назвала его по имени — изменило всё. Стало отправной точкой. Тем самым моментом, что делит жизнь на до и после, круто меняет человека, пробуждая спящие внутри силы.
Страх медленно отступал, и внезапно образовавшуюся пустоту заполняла холодная иступлённая ярость. И не было больше никаких других чувств, кроме ярости. Ни боли, ни любви, ни сострадания — ничего. Ни-че-го.
Рука сама нащупала пистолет, — Петренко выронил его, когда падал, — ладонь сжала чёрный металлический корпус. Ника выпрямилась, быстро, как отпущенная пружина, развернулась всем телом. Ноги сами собой приняли нужное положение. В ушах зазвучал торопливый мальчишеский голос.
— Встаньте вот так, Ника Павловна. Ноги на ширине плеч. Такую стойку называют равнобёдренный треугольник.
— Какой треугольник?
— Равнобёдренный, Ника Павловна. Равнобёдренный треугольник…
Ника перехватила пистолет обеими руками (тампотому что отдача, Ника Павловна), подняла, сфокусировалась. На миг перед глазами встала нарисованная мишень, листок, пришпиленный к двери, но он тут же исчез, и на его месте появилось холодное, самоуверенное лицо. Караев подошёл чуть ближе, и хотя их по-прежнему разделяли несколько метров, Ника видела всё очень чётко, как если бы он стоял прямо перед ней: тонкие крылья носа, чёрные зрачки, сливающиеся с почти такой же чёрной радужкой глаз, резкие, как будто нарисованные брови, иссиня выбритый подбородок, жёсткий, врезавшийся в него воротничок. Даже тонкие иссушенные трещинки на губах и расширенные поры чуть желтоватой кожи видела Ника, и ярость, клокочущая внутри, поднималась всё выше и выше.
— Положи пистолет, — приказал Караев. — Опусти руки, отойди к стене и повернись ко мне спиной.
Он сделал лёгкий кивок головой в сторону стены, пистолет в его руках едва заметно качнулся, но тут же выровнялся. Караев держал его спокойно и уверенно — привычно. И она отчётливо поняла: Караев успеет первым. На его стороне — отточенные годами тренировок рефлексы профессионального военного, на её — только ненависть. Слабый, почти призрачный шанс на победу. И ещё она поняла, что если сейчас отложит пистолет, то Караев стрелять не будет. Она нужна ему живой, чтобы шантажировать папу.
Всё это промелькнуло в мыслях и ушло, осталось только одно понимание — самое главное. Она выстрелит. Выстрелит, даже если это будет последним, что она сделает в своей жизни. За Кирилла. За того, бесконечно любимого, так и оставшегося навсегда в грязной каморке на заброшенном этаже. И за этого, глупого, лопоухого, нелепого, но преданного и верного.
— Указательный палец ложьте сюда. На спусковой крючок… …а большой поднимите выше, он не должен мешать.
В голове опять зазвучал голос Петренко. Парень, даже мёртвый, по-прежнему был с ней, отдавал команды, руководил, подбадривал.
— …вы цельтесь. Совместите сначала целик и мушку, а потом… мишень… и глаз левый закройте, вот так…
Она не сможет. Не успеет. Караев выстрелит первым. В чёрных безразличных глазах — холодный и трезвый расчёт. Он — машина. Невозможно тягаться с машиной. Она не успеет и всё равно… всё равно…
— Ника-а-а-а!
Высокая, смутно знакомая фигура выскочила из-за поворота, резко остановилась, словно натолкнувшись на невидимую стену. Караев дёрнулся на голос, отвлёкся, повернул голову. Секунда или даже доля секунды, но Нике этого хватило.
— За Кирилла!
Она так и не поняла, сказала ли она это вслух или просто подумала. На мгновение её оглушило, потом что-то толкнуло, резко и сильно. Отдача, та самая, о которой предупреждал Петренко. Но она не упала, удержалась. Стояла, чувствуя, как противно дрожат ноги, мелко трясутся вытянутые руки, наливается тяжестью пистолет. Она не опускала его, не могла опустить.
На полу лежал Караев. А чуть дальше стоял Сашка Поляков, оглушённый звуком выстрела, испуганный, бледный. Потом он с опаской приблизился к Караеву, слегка наклонился, предварительно оттолкнув ногой в сторону выпавший из рук Караева пистолет.
— Он мёртв, — неуверенно произнёс Сашка. — Ты его убила.
— Убила, — подтвердила Ника. Голос её дрогнул, но тут же обрёл твердость. — Да. Я его убила. Убила.
— Вера, тихо! Пожалуйста…
Знакомые глаза, обычно смешливые, дурашливые, а сейчас серьёзные и взрослые, были совсем рядом. В мягком орехово-золотистом шёлке тонули тёмные лучики-ниточки, тянущиеся от зрачков, блестящие капельки — отражение света коридорных ламп — и её лицо, потерянное, бледное, почти бесцветное.
— Пожалуйста, — негромко повторил он и легонько коснулся пальцем её губ, как бы запечатывая этим неловким жестом рвущийся на волю крик. Она чувствовала сухую, горячую кожу его рук, сбивчивое дыхание, щекочущее щёку, слышала стук сердца, громкий, отчётливый, почти чеканный — он сливался с её собственным сердцебиением, резким, болезненно отдающим в виски.
— М-марк…
— Тихо, — снова сказал он. — Молчи…
Марк увидел её первым. Бросился наперерез, схватил за рукав блузки и, не говоря ни слова, повлёк за собой. Вера, погружённая в свои мысли (она шла от КПП, раздумывая, что бы такое сказать в притоне, чтобы её пропустили — интуиция подсказывала, что так просто проникнуть туда не удастся), даже не сразу его узнала. Возмущенно попыталась вырваться, но, увидев, что это Марк Шостак, неожиданно подчинилась.
Вера с детства привыкла верховодить, это не ею руководили, а она — она сама — задавала тон, но сейчас было что-то такое в облике Марка, что у Веры пропало всякое желание с ним спорить. Он уверенно потащил её за собой, нырнул в один из проулков жилой зоны, оглянулся и, не давая опомниться, быстро шепнул: «теперь направо», до боли сжав в своей руке её ладонь. Он хорошо ориентировался в лабиринте отсеков, командовал, направлял, и Вера, уже окончательно потерявшаяся во всех этих «направо», «а теперь налево», покорно следовала за ним. Наконец они остановились в узком глухом коридоре, и Марк почти впечатал её в стену, загородил собой и, велев молчать, долго и настороженно прислушивался.
За те дни, что они не виделись, он заметно похудел, черты лица стали резче, маленький шрам над верхней губой, обычно незаметный, теперь отчётливо белел, волосы отросли, и длинная каштановая чёлка то и дело падала ему на глаза. Во всем этом не было ничего необычного, и вместе с тем — Вера это чувствовала — Марк изменился. Появилось что-то новое, чужое, и Вера, разглядывая склонившееся над ней лицо, силилась найти нужное определение. И оно пришло.
Он повзрослел.
Прежний весёлый и безалаберный мальчик, как на верёвочке ходивший за ней, исчез. Сейчас перед Верой стоял мужчина, у которого были свои взрослые дела, и в эти дела посвящать Веру он не считал нужным.
Она опять вспомнила их вчерашнюю неожиданную встречу. Небольшая комната. Музыка, глухо гремящая за дверями. Сердитый полковник Долинин, отчитывающий их с Сашкой за самодеятельность со стариками, справедливо отчитывающий. Неуклюжая защита Иосифа Давыдовича. Добрая усмешка в пышных усах майора с забавной фамилией Бублик. И ускользающий взгляд Марка.
В Вере опять поднялась злость и обида.
— Отпусти, — прошипела она.
— Вер, не шуми, — он миролюбиво улыбнулся, совсем, как раньше. И тут же снова приказал ей. — Стой здесь. Я посмотрю.
Чуть пригнувшись, Марк скользнул в конец коридора, выглянул за угол, быстро достал что-то из заднего кармана брюк. Вера даже не увидела — поняла, что у Марка в руках.
— У тебя пистолет? Откуда?
— Тихо, я же сказал, — цыкнул Марк, и Вера тут же замолчала.
Он ещё немного постоял, вглядываясь вглубь коридора, с которого они свернули сюда, потом обернулся. В карих глазах промелькнуло облегчение.
— Кажись, оторвались.
— От кого оторвались? Марк, послушай, мне надо…
— Ты к Долинину шла? В притон? — он перебил её, снова приблизился, убирая на ходу пистолет.
— Да, к нему. Марк, мне нужно туда. Обязательно. А как ты понял, что я к Долинину шла? — Вера вконец растерялась, почувствовала, что последний вопрос прозвучал совсем уж глупо, и от злости и на саму себя, и на Марка, нахмурилась, больно прикусила нижнюю губу.
— Так понятно, что к нему, — Марк пожал плечами. — Что ты ещё могла тут делать? Только полковника там нет. Он в штабе. Вера, послушай. Тебе нужно отсюда уходить немедленно. Здесь небезопасно. Скажи мне, что ты хотела передать Долинину. Ты же для этого его ищешь? Что-то надо ему сказать? Я скажу.
— А где штаб? — Вера упрямо проигнорировала предложение Марка.
— Штаб на се…, — Марк осёкся, быстро сглотнул. На щеках зарозовел румянец. — Скажи, что передать полковнику.
Непонятно, оберегал он её или не доверял, или и то, и другое вместе, но это окончательно её разозлило.
— Я пойду с тобой, — отчеканила она. — Нравится тебе это или не нравится. У меня есть важная информация для Долинина, которая касается Ники.
— Вера, — Марк устало вздохнул. — Полковник начал контрпереворот. Сейчас внизу везде стреляют. На Южной станции бои. С АЭС сняли блокаду. Меня отец отправил в притон, там был небольшой отряд наших. Думаешь, мне сильно кто позволяет вертеться под ногами? Запихнули туда, где было максимально безопасно, велели носа никуда не высовывать. Вот только…
Он отвёл глаза в сторону и замолчал.
Это тоже был новый Марк, каким Вера его ещё не видела. Прежний Марк Шостак никогда бы в жизни не признался, что его держат за маленького. Он бы непременно что-нибудь выдумал, приукрасил, выпятил свою значимость, он всегда так делал, сколько Вера его знала. И даже пойманный за руку на своём безобидном вранье, Марк не спешил признаваться. И вдруг…
Вера так опешила, что не сразу заметила его горькое «вот только…», безмолвно повисшее в воздухе. А когда дошло, то как-то разом всё сложилось: и тревожная морщинка, разрезавшая мальчишеский лоб, и это бегство по лабиринтам коридоров, и неизвестно как оказавшийся в руках Марка пистолет.
— Только «что»? — прошептала она.
— Притон атаковал отряд рябининцев, они застали нас врасплох. Я… там в общем, Анатолий Денисович, командир наш, он приказал мне бежать к полковнику. Девушка одна, — Марк покраснел при этих словах, но Вера, охваченная волнением, не обратила на это никакого внимания. — Девушка, она там работает, в притоне. Она вывела меня через чёрный выход. Но там тоже были военные. Короче, мне пришлось от них удирать, и я почти оторвался, а тут смотрю — ты. Я же сразу понял, куда ты направляешься, ну и…
Он вздохнул, взъерошил волосы.
— Ты стрелял?
— Да, стрелял. Там, у притона. Иначе мне было бы не прорваться. Вера…, — он опять вскинул на неё глаза. — Тебе надо отсюда уходить. Пойдём, я провожу тебя до Южных КПП, и ты мне скажешь, что передать Долинину. Только идти придётся в обход и осторожно. Поняла?
Вера кивнула. После всего услышанного никакого смысла упираться и дальше не было.
— В общем, ты прав, наверно. Поэтому слушай внимательно, что надо сказать Долинину. Передай ему, что в приёмную административного сектора вломились какие-то военные и всё там оцепили. А Мельникова, Олега Станиславовича, вчера схватили люди Караева и продержали в камере всю ночь. А сегодня неожиданно выпустили. Он подозревает, что к нему приставлена слежка, — Вера торопливо перечисляла всё, что нужно сообщить полковнику. Марк молча слушал, на переносице залегла напряжённая морщинка. — А ещё Мельников сказал, что Караеву стало известно, где Ника…
Время у них поджимало, но Вера старалась не частить, говорила быстро, но внятно — Марк должен был передать всё подробно и правильно. Она рассказала о встрече с Сашкой, о том, что по словам Сашки Караева задержал у себя Верховный, и потому они решили, что у них есть шанс спасти Нику. Вывести её из больницы до прихода Караева.
— Про административный сектор и про Мельникова я передам, — отозвался Марк, когда Вера закончила свой рассказ. — А за Нику не беспокойся. В больнице её нет. Я был ещё в штабе и сам слышал, как Долинин организовывал за ней отряд. Нику уже должны были переправить к отцу, на АЭС. Полковник лично обещал это Павлу Григорьевичу.
— Точно?
— Точно, — Марк улыбнулся. Улыбка получилась несколько виноватой. — Вы с Сашкой где договорились встретиться? У близнецов? Ты тогда туда и иди сейчас. Митя с Лёнькой должны быть дома, с Южной весь персонал эвакуировали. А я к Долинину. Хорошо?
— Хорошо, — согласилась она.
Южный КПП они прошли без всяких проблем. Марка тут знали. Военный, стоявший у турникета, обменялся с ним дружеским рукопожатием, а Верин спецпропуск даже смотреть не стал. Правда её саму обшарил глазами с головы до ног, нимало не стесняясь присутствия Марка. Его неприкрытый насмешливый взгляд Вере совсем не понравился, но она решила не обращать внимания — не привязался и ладно.
— Марк! Постой!
Они уже отошли от КПП, как им в спину раздался хрипловатый голос. Из будки вышел второй военный, сержант, крепкий мужик лет сорока, замахал руками, подзывая Марка к себе. Марк недоумённо пожал плечами, но всё же развернулся и пошёл обратно.
В принципе, Вера могла идти, с Марком они всё обговорили и по любому собирались расстаться на лестнице. Марку нужно было вниз (где находится штаб Долинина, он всё-таки ей сказал), а Веру на сто двенадцатом ждал Сашка Поляков. Но она почему-то медлила, даже сделала несколько шагов в сторону турникетов и стеклянной будки охраны, но совсем близко подходить не стала, остановилась в паре метров, не зная, что делать дальше. Марк с позвавшим его военным зашли на КПП, из приоткрытой двери раздавались голоса. Говорил в основном сержант — Вере показалось, что он пытается в чём-то убедить Марка, уговорить, но, по всей видимости, безрезультатно. Со своего места ей было видно раскрасневшееся упрямое лицо Марка, плотно сжатые губы, чуть выдвинутая вперёд нижняя челюсть. Вере хорошо было знакомо это выражение: мягкий и в общем-то уступчивый Марк Шостак упирался и стоял на своём нечасто, но когда, что называется, попадала шлея под хвост, договориться с ним о чём-либо было трудно.
Вера переступила с ноги на ногу, покосилась на второго военного. Тот по-прежнему стоял у турникетов и пялился на неё. Плохо скрытая насмешка, сквозившая в его глазах, нервировала и раздражала. Она не понимала, что не так, отчего этот парень беззастенчиво и бесцеремонно её разглядывает, ощупывает взглядом с головы до ног — Вера готова была поклясться, что это вовсе не профессиональный интерес, тут что-то другое. Она судорожно сжала в кулаке свой пропуск, быстро и как бы невзначай провела правой рукой по пуговицам на блузке, проверяя, все ли застегнуты, опустила глаза вниз и тут же залилась краской. Разрез на узкой юбке, сбоку, разошёлся почти до самого пояса. Вера вспомнила, что пока они бежали с Марком, петляя как зайцы, она то ли за что-то зацепилась, то ли сделала шаг пошире — юбка натужно затрещала, но в спешке Вера даже не посмотрела, ей было не до этого.
Военный, заметив её смущение, издал короткий смешок. Вера отвернулась, выругалась про себя, неловко попыталась прикрыть рукой выглядывающее из разреза бедро. Дурацкое положение. Теперь, если бы Вера вдруг решила уйти, это выглядело бы как бегство, а убегать было совсем не в характере Веры.
На её счастье на пороге КПП показался Марк. Следом за ним вышел и сержант. Было видно, что он всё ещё продолжает начатый в будке разговор.
— Слушай, парень, не дури. Сейчас туда лучше не соваться. Оставайся-ка с нами.
Он был чуть ниже Марка ростом, но гораздо шире в плечах, тяжеловесней. Такой крепко сбитый мужик — Марк на его фоне казался совсем мальчишкой. Растерянным и бледным.
— Или, если есть какие родственники или друзья, чеши к ним, пересиди там, — сержант положил руку Марку на плечо, крепко сжал. — Неизвестно, как теперь дело повернётся. А останешься здесь у меня, я тебя не выдам. Ты мне веришь?
— Да верю я, дядя Максим! Только… только там же отец, там мама!
Голос Марка прозвучал неестественно тонко, казалось, ещё чуть-чуть, и он оборвётся. Лицо, белое и застывшее, — Вера никогда не видела у Марка такого лица, — исказила гримаса боли.
— … я должен, я пойду туда…
— И? Ты головой подумай для начала, — сержант терпеливо увещевал Марка. — Если там кто-то и уцелел, то они отступили. Но где они сейчас, мы не знаем. И про маму твою ничего не известно наверняка. Нам передали только, что убит Долинин и те, кто были с ним в штабе…
— А отец был с ним!
— … и штаб захвачен, — сержант или дядя Максим, как его называл Марк, продолжал говорить сдержанно и бесстрастно, гася своим спокойствием рвущиеся наружу эмоции Марка. — Пойдёшь туда и сразу попадешь в руки рябининцев. Если твоя мать жива, подумай о ней. Ей такое надо?
Вера мало что понимала, кроме одного — полковник Долинин убит, убит, а это значит… Тут же метнулась другая мысль: Марк, его родители, отец, он был с Долининым в штабе, а все, кто в штабе…
— Марк! — она сделала шаг навстречу, схватила его за руку. Он не выдернул руки, но и не отозвался никак на её жест. Стоял и смотрел сквозь неё.
— Я всё равно туда пойду, — повторил упрямо. — Пойду. Я должен.
Сержант устало вздохнул и махнул рукой, отступаясь. А Вера… Вера, в голове которой галопом проносились вопросы, невысказанные, неотвеченные, вдруг отчётливо осознала, что никуда она отсюда без Марка не уйдёт. Без этого всегда родного и чужого теперь Марка.
— Я с тобой! — она ещё сильней вцепилась в рукав его рубашки, не замечая, как побелели костяшки пальцев. — Марк, я никуда — слышишь! — никуда тебя одного не отпущу. Даже не думай! Поляков не дурак, всё и сам поймёт. Тем более, раз Ники в больнице нет, раз она уже у Павла Григорьевича…
— Ника? — второй военный, тот, что беззастенчиво пялился на Верины ноги, встрепенулся. — Вы не про дочку Савельева, часом, говорите?
— Да, про неё.
Вера вздрогнула, уставилась на парня, но тот уже отвернулся и заговорил, обращаясь к своему напарнику:
— Серёга Щелгунов выходил на связь, помните, я вам говорил, Максим Александрович. Наших в лифте заблокировали, тех, которых Долинин отправил за Савельевой в больницу. Висят между девяносто первым и девяносто вторым этажами. Серёга со своими пытался прорваться, но никак. Там, как раз склады энергетического сектора, охрана Худякову с Южной напрямую подчиняется, а тот, дубина, на стороне властей.
— А Ника? Ника с ними?
— Не, — военный опять поглядел на Веру. — Они до больницы даже не добрались.
— Чёрт! Ника!
Вера отцепилась от Марка, и этот невольный жест привёл его в чувство. Он встрепенулся, выпрямился. С лёгким недоумением посмотрел на Веру, словно только что увидел её. На тёмных пушистых ресницах блестели слёзы, готовые вот-вот сорваться вниз.
— А если у Полякова получилось? Марк, если у него получилось? Если он перехватил Нику раньше этого Караева? Если Ника сейчас у близнецов? Пойдём туда, Марк. Пойдём, — она почти уговаривала его. Пыталась достучаться. Почему-то казалось важным, чтобы он её услышал. Чтобы пошёл с ней. И ей это удалось.
Марк с силой провёл ладонью по глазам, словно пытался вдавить слёзы внутрь, оторвал руки от лица и буркнул, не глядя на Веру:
— Хорошо, пойдём. Ты права.
За спиной Марка облегчённо вздохнул дядя Максим.
— Вы сейчас на какой этаж, дочка? — спросил он Веру.
— На сто двенадцатый.
— А-а-а, — понимающе кивнул он. — Идите, я сообщу, чтоб вас пустили. И не переживайте раньше времени. Ещё не всё потеряно. По слухам, Южная станция уже почти наша. Да и наверху вроде бы всё идёт, как надо. Прорвёмся.
— Прорвёмся, — эхом повторил Марк.
А Вера только молча кивнула.
Конечно, прорвёмся. Другого пути у них всё равно нет.
Вера сидела на диване и неумело зашивала юбку. Делала она это прямо на себе, путалась в чересчур длинной нитке и едва слышно чертыхалась под нос, пару раз даже негромко вскрикнула, видимо, уколов палец. Сашка готов был поклясться, что раньше держать в руках иголку с ниткой Вере Ледовской не доводилось, либо это было настолько нечастым явлением, что навык так и не успел закрепиться, стежки у неё получались неровными, неаккуратными — Сашке со своего места было хорошо видно. Вера опять вполголоса выругалась, всадив иголку себе в ногу, а Митя Фоменко в очередной раз предложил Вере пойти в их с Лёнькой комнату, снять с себя юбку и зашить всё, как следует. Кажется, он даже предлагал свою помощь — то, что Митя сумеет что-либо заштопать получше любой девчонки, в этом Сашка даже не сомневался, — но Вера упорно, из свойственного ей детского упрямства отказывалась. Помотав головой, она опять низко склонилась, раздражённо перекинула за спину косы, попыталась неловко подцепить иголкой ускользающую ткань.
До Сашки вдруг дошло, что он всё это время смотрит только на Веру, на её хмурящееся лицо, на руки, на краешек бедра, выглядывающий через порванный разрез юбки — кожа казалась молочно-белой в серебристом свете люстры. Это понимание обожгло его, и он невольно вздрогнул, чувствуя, как стыд жаркой ладонью коснулся его щёк, резко отвернулся, задел взглядом Нику, сидевшую рядом с подругой, потом Марка.
Вот кто сильно изменился за последние несколько дней или даже часов (если вообще не минут), так это эти двое, причём изменился настолько сильно, что Сашка с трудом их узнавал.
Они — Марк и Ника — всегда были чём-то неуловимо похожи. Не внешне, а скорее внутренне. Оба открытые, смешливые, доверчивые, они лучились тем самым светом, какой исходит от всех любимых и долгожданных детей, у таких людей, ни в детстве, ни во взрослом возрасте не бывает и не может быть врагов — везунчики и счастливчики, которым жизнь сама дает всё в руки.
Сейчас этот внутренний свет в них погас. Марк молча подпирал стену, взгляд потемневших глаз был пустым, стерильным, словно в Марке отключили все эмоции — горе, радость, любопытство…, всё отключили, оставив для чего-то лишь способность ходить, дышать, говорить. Сашка не знал, как бы он сам повел себя, если б ему сообщили о возможной смерти родителей (настоящих родителей — не Анжелики с Литвиновым), возможно, плакал бы, может быть, кричал или злился, но Марк… Марк просто окаменел, и его всегда весёлое и живое лицо застыло, превратилось в восковую маску.
Ника, напротив, была крайне деятельна и возбуждена. Она сидела рядом с Верой, почти не обращая на неё никакого внимания, вертела в руках пистолет, а в стальных серых глазах, ставших вдруг жёсткими, — Сашка видел такой взгляд у Павла Григорьевича, — застыла холодная решимость.
Пистолет в тонких девичьих руках приковывал к себе внимание. Не только Сашка смотрел на него, Лёнька тоже косился, и Митя, и Вера — только Марку было на всё наплевать.
— Значит, так, — Ника ещё раз провела ладонью по гладкому чёрному корпусу, задержала палец на спусковом крючке (Сашка мысленно дёрнулся, едва нашёл в себе силы не сорваться с места) и, чуть склонив набок голову, сказала, обращаясь ко всем и одновременно ни к кому. — Если блокада с АЭС уже снята, значит, я могу пробраться к отцу.
— Теоретически, да, — Лёнька быстро переглянулся с Сашкой. Из всей их компании, подавленной и одновременно возбужденной, они с Лёнькой были, пожалуй, единственными, кто сумел сохранить хоть какие-то остатки разума и возможность трезво рассуждать. И Лёньку, как и самого Сашку, — это тоже было видно, — Ника сильно тревожила.
— Теоретически, — повторил он. — Но…
— Вот и хорошо, — перебила его Ника. Её губы странно изогнулись, со стороны казалось, что она улыбается, но это было не так. Потому что, если это и была улыбка, то нарочитая, специальная, как будто фотограф попросил обиженного на весь белый свет ребёнка улыбнуться, фальшиво пообещав, что сейчас вылетит птичка, и тот картинно растянул рот, состроив полуулыбку-полугримасу.
Впрочем, не только улыбка была ненастоящей — искусственным было всё: тон, движения, слова, поворот головы, пистолет этот, маленький и блестящий, похожий на зловещую игрушку, который она не выпускала из рук.
С этим пистолетом вообще была беда. Сашку не покидало ощущение, что он сродни пресловутому чеховскому ружью и выстрелить может даже не фигурально, а вполне себе по-настоящему. Хотя бы потому, что из него уже стреляли.
Это чувствовал не только он один. Вера, едва войдя в квартиру Фоменко и выслушав торопливый Сашкин рассказ о том, что произошло в больнице, попыталась убедить Нику отдать ей пистолет, но, натолкнувшись на непроницаемое лицо подруги, почти сразу отступилась. Заикнулась только что-то про предохранитель, но Ника на это лишь пожала плечами и буднично ответила:
— Петренко сказал, что здесь самовзвод, — и крепко сжала обкусанные, бесцветные губы.
В общем было понятно, что расставаться с пистолетом Ника не намерена. Может, она черпала в нём силы, а, может, просто боялась, что стоит ей выпустить оружие из рук, как рухнут и те обломки призрачного, уже ушедшего в прошлое, спокойного и привычного мира, за которые она отчаянно цеплялась. Хотя этого мира больше не существовало. После того, что случилось — не существовало.
Сашка опять вспомнил увиденное в больнице и непроизвольно поёжился.
Он вылетел из-за поворота и чудом успел затормозить. Наверно, сказался пресловутый инстинкт самосохранения — мозг, мгновенно среагировав на опасность, отдал приказ ногам, и Сашка застыл на месте, вцепившись рукой в угол стены.
То, что вдруг возникло перед его глазами, до одури напоминало сцену из дешёвого, пошлого боевика. Даже декорации были похожи: старые стены с кое-где облупившейся краской, больничная каталка, застывшая в полуразвороте, белая дверь с косо прикреплённой табличкой, тело, неподвижно распластавшееся на полу. Даже одна из ламп дневного света, узкая полоска на потолке, нервно мигала, готовясь издать последний вздох и погаснуть навсегда. И в этом мигающем мертвенно-бледном свете стояли двое. Стояли, направив друг на друга пистолеты.
Караева он узнал сразу, а вот Нику — нет. Потому что не было ничего в этой девчонке от Ники Савельевой, от той милой, немного доверчивой, солнечной девочки, которая однажды, отчаянно стесняясь, подсела к нему на той школьной вечеринке. Маленькая фигурка в зелёной робе санитарки была натянута как струна. Жёстко сжатый рот, холодные серые глаза, бледное, с выцветшими веснушками лицо — разве что рыжая спиралька волос, выбившаяся из-под зелёной больничной шапочки, принадлежала Нике, да и только.
А потом был выстрел и упавший Караев, и слова Ники «Да, я его убила», не равнодушные, нет, но наполненные каким-то странным чувством удовлетворения. Словно она ставила точку в длинной и утомительной истории. Жирную и страшную точку.
— Итак, если есть возможность добраться до АЭС, значит, надо идти туда, — Ника деловито поправила на голове шапочку, которую так и не сняла. — До какого этажа мы можем спуститься на лифте? До четырнадцатого? Митя, посмотри, — приказала она.
Митя Фоменко послушно полез в карман за расписанием — такие небольшие прямоугольники с графиком работы лифтов были, наверно, у каждого, кто жил в Башне. Вера оторвала взгляд от своего занятия, открыла рот, чтобы что-то сказать, но тут же закрыла. Даже Лёнька молчал, хотя то, что задумала Ника, было явной и опасной глупостью. Никто из них не смел перечить Нике, Сашка это видел, но кто-то должен был ей сказать, кто-то — должен. Он негромко кашлянул, привлекая к себе внимание.
— До четырнадцатого мы на лифте не доедем, — начал Сашка и тут же наткнулся на неприязненный взгляд Ники, запнулся, но всё равно продолжил. — Максимум до последнего из жилых этажей. Ниже нужно спецразрешение, даже мне, а его у меня нет. А у вас и подавно. Кроме того, закрепление за этажами никто не отменял, оно действует по-прежнему.
— Значит, пойдём пешком, — равнодушно прервала его Ника.
— А какая разница? Охрану мы так и так не минуем. К тому же идти вниз сейчас опасно, — он всё ещё пытался достучаться, даже не до Ники (Ника пребывала в том странном состоянии, когда любые слова бессильны — им не пробить стальную броню защиты, за которой бешено колотилось маленькое и испуганное девчоночье сердечко), а до остальных. До благоразумного Лёньки. До тонко чувствующего людей Мити. До…
Поддержала его Вера.
— Саша прав, — она повернулась к подруге, рука, державшая иголку, слегка дрожала. — Он прав. Это опасно. Ника, там внизу везде стреляют, там…
— А мне плевать! — тонкое лицо Ники стало злым, некрасивым. Нос заострился, глаза потемнели, исчезла та лёгкая сиреневатая дымка, что всегда придавала мягкость и уступчивость её взгляду. — Плевать! — повторила она, и голос, которым она произнесла эти слова, отчаянно взлетел ввысь. — Мне надо к отцу. Он меня ждёт. Он волнуется. А ему нельзя. У него станция, переворот, урод ещё этот, окопавшийся на верхних этажах, а я тут сижу, как дура!
— Но…, — кажется, это сказал Митя.
— Нет никаких «но»! Нет! Он знает про отряд, который Долинин за мной послал. Знает и ждёт. А отряда нет. Да папа там с ума сходит. А вы… вы…
Ника вскочила с места, махнув рукой. Задела длинную нитку, и иголка, вырвавшись из Вериных рук, отлетела куда-то в сторону, беззвучно упала на пол.
— Не хотите — сидите тут. Я никого уговаривать не собираюсь. Сама пойду. Одна. А вы…
— Ника, успокойся, пожалуйста. Ника, послушай! — вперёд выступил Ленька. — Кажется, я знаю, как можно сделать. Знаю. Ты только сядь, пожалуйста. Сядь. Хорошо?
— Хорошо, — злость и недоверие с лица Ники никуда не исчезли, но она всё же послушала Леньку, подчинилась его упрашивающим глазам, села на место.
— Смотрите, — Лёнька с видимым облегчением выдохнул. — Вера сказала, что на Южных КПП все свои, так?
— Так, — кивнула Вера.
— И подчиняются они майору Бублику? Правильно?
— Ну… вроде бы, — неуверенно ответила Вера. — Так нам вчера объясняли, да, Саша?
Сашка не успел ничего сказать, за него ответил Марк.
— Да, Бублику. И все Южные КПП действительно наши. На жилых этажах.
— Это уже хорошо, — Лёнька взлохматил рукой вихры. — Тогда можно поступить вот как…
Идея, предложенная Лёнькой, выглядела здраво. Даже не так. Она была единственным правильным и максимально безопасным решением в создавшейся ситуации.
Им нужен был Бублик. Маленький, смешной майор, за придурковатой внешностью которого скрывался острый ум и недюжинные способности — в этом Сашка уже неоднократно успел убедиться. Сейчас, пожалуй, только он сможет организовать переправку Ники на АЭС. Если он, конечно, не попал в тот замес, в штабе, когда был убит полковник Долинин. Если он жив. Всё ещё жив.
На ближайший Южный КПП (он располагался чуть ниже, на сто десятом этаже), откуда охрана могла связаться с Бубликом, отправились Сашка и Марк. Марк — потому что он знал многих военных, дежуривших сейчас на постах охраны, а Сашка — для безопасности. Хотя какую такую безопасность он мог обеспечить, смешно даже. И тем не менее Лёнька, как главный генератор идеи, настоял на том, чтобы на КПП они пошли вдвоём.
— Мало ли что, — пространно объяснил он и натужно улыбнулся, стремясь разбавить улыбкой это повисшее в воздухе, невысказанное «мало ли что»…
До КПП они шли молча. Марк шагал уверенно, твёрдо, но уверенность его была показной, ненастоящей — он тоже прятался от своего горя и от своего страха, как и Ника. Только Ника была пульсирующим и болезненным сгустком энергии, а Марк превратился в камень.
Наверно, ему нужна была разрядка, поддержка, помощь, нужны были какие-то слова, но, как назло, никакие слова в голову не приходили. Что бы Сашка сейчас не сказал, всё получалось плохо. Держись, всё будет хорошо, возможно, твои родители ещё живы… господи, любое утешение звучало банально, пошло и… неискренне что ли. Во всяком случае Сашка себе бы не поверил, это точно. Поэтому он просто шёл рядом, приноравливаясь к широкому шагу Марка и изредка бросая на друга беспокойные взгляды.
Сейчас, после всех стремительных, закрутившихся в тугой узел событий собственные Сашкины переживания казались детскими и наивными. Метания в некрасовском «будуаре», томительный разговор с сумасшедшим Ставицким, всплывшая тайна рождения, всё это было так мелко, так ничтожно на фоне настоящего человеческого горя, что даже думать об этом было стыдно, не то что говорить.
— Почти пришли, — Марк первым нарушил молчание. Остановился, и Сашка затормозил рядом. — Пойдёшь со мной? Или, если хочешь, я один. Договорюсь с мужиками и вернусь.
— Не, давай вместе.
— Ну вместе так вместе, — Марк пожал плечами, и Сашку опять, как ножом полоснуло — так непохож был этот внезапно повзрослевший парень на прежнего Марка.
У КПП на сто десятом военных было не двое, а четверо, и Сашка почувствовал смутную тревогу. Он осторожно тронул Марка за рукав.
— Почему их так много?
— Много? — Марк вынырнул из своих мыслей и слегка нахмурился. Но тут же тревожная морщинка разгладилась. — А нет, всё нормально. Сейчас просто пересменок. И мужика вон того я знаю. Встречались у Долинина пару раз. Пошли.
И, не дожидаясь Сашкиного ответа, он уверенно зашагал к будке охраны.
Мужику, которого Марк знал, было от силы лет двадцать пять. Не мужик — парень, плечистый, высокий, с широким, плоским лицом и коротким, словно обрубленным носом. Сашке он не очень понравился, от людей, неприкрыто источающих силу, Сашка всегда предпочитал держаться подальше. Но парень приветливо улыбнулся им обоим, и плоское татарское лицо его неожиданно изменилось, открылось, просияло — так, кажется, говорят.
— Привет, Марк, — парень пожал Марку руку, а Сашке просто кивнул. — Какие-то проблемы? Обожди пять минут, идёт? — и он снова повернулся к своим товарищам.
Когда Сашка с Марком подошли, военные о чём-то оживленно беседовали. Вернее, говорил в основном один, остальные по большей части слушали, вставляя время от времени короткие реплики. На появление ребят они почти никак не отреагировали, видимо, Марк и правда за эти несколько дней примелькался, и его принимали за своего.
— …короче, мужики, кажись, хана нам всем теперь настала, — тот, кто говорил, прицокнул языком и уставился на товарищей.
— Да тебя, Митрич, как не послушать, так нам каждый день хана, — парень, поприветствовавший их с Марком, весело ухмыльнулся.
Митрич при виде этой ухмылки подскочил, зло ощерился, сделал пару шагов вперёд, как бы надвигаясь на товарища. Был он мал ростом, худощав и на фоне плосколицего казался подростком.
— А ты, Герка, сильно-то не лыбись. Лучше мозгами пораскинь. Брательник мой говорит, с Южной не так просто весь персонал эвакуировали.
— Да с Южной час назад всех вывели, — Герка пожал плечами. — Под договорённости с Лебедевым.
— Час назад вывели рабочих и техников. А потом весь инженерный состав, подчистую. Я вам о чём тут толкую? — Митрич сплюнул себе под ноги. — У меня брательник в инженерах там, не дурак, при самом Васильеве состоит, это который сейчас там в начальниках заместо Руфимова ходит. Когда рабочих со станции турнули, инженеров оставили. А потом там этот появился… Верховный наш управляющий.
— Правитель, — поправил Митрича другой военный, тоже молодой, и они с Геркой весело заржали.
— Тьфу на вас, — Митрич скривился, как от лимона. — Вам бы ржать только.
— А чего, твой брательник этого правителя лично что ли знает?
— Лично не знает, а только Васильев сразу засуетился, залебезил, чуть ли не на брюхе ползал. Так что знамо дело, кто такой на станции появился. Да ещё с охраной. И потом… — Митрич сделал паузу. Видимо, у него был приготовлен главный козырь, который он сейчас и готов был выложить. — Тоха, брательник мой, он как раз в этой сидел, как его дьявола, помещение-то называется, ну где приборы всякие… Короче…
— Короче, дело к ночи. Не тяни резину, Митрич, — поторопил его Герка. — Давай быстрей.
— Чего быстрей? Не на пожар, успеешь. В общем, правитель этот как там появился, так давай сразу Савельеву звонить. Грозился отключить всю евонную АЭС от электричества, если Савельев не сдастся. А Тоха говорит, там нельзя отключать, то ли рванёт к чертям собачьим всё, то ли ещё какая фигня, я не понял. А только Савельеву теперь всё одно — крышка. Хошь не хошь, а сдавайся. Два часа ему правитель на раздумье дал. Ну а потом, как переговорил с ним, так сразу всем, кто на Южной остался, велел убираться. Только Васильева при себе оставил. Чтоб было кому на рычажок нажать.
Выпалив всё это одним махом, Митрич совершенно по-детски шмыгнул носом. Товарищи его молчали, переваривая информацию.
— Ну и вот, — чуть приглушив голос, продолжил Митрич. — А мы, получается, с вами лоханулись. Не на ту лошадку поставили. Проиграл Савельев, и чего ему теперь будет, хрен знает, может, к стеночке приставят, а может полюбовно договорятся, а нам, ребя, хана. Мы — люди маленькие, на нас и отыграются. За кого, спросят, воевал? За Савельева? И пулю в затылочек.
— Да ну, — военный, ровесник молодого Герки, скептически скривился. — Всех не перестреляют, чего мелешь-то.
— Всех не всех, а каждого третьего оприходуют. Увидишь.
— А чего? Может, Митрич и прав, — подал голос молчавший до этого четвёртый охранник, немолодой мужик с потухшим лицом. — Паны дерутся, у холопов чубы трещат.
— Да ну ты-то не начинай!
Военные опять громко заспорили. Митрич что-то тонко, по-бабьи выкрикивал, насмешливо басил Герка, его поддерживал молодой приятель.
Сашка оторопело переводил взгляд с одного военного на другого. То, что они с Марком только что услышали, меняло все их планы. Это понял и Марк. Он наклонился к Сашке и едва слышно, одними губами прошептал:
— Сань, надо сматываться отсюда. Быстро!
Сашка закончил рассказывать и замолчал.
Встревоженный Лёнька хмурил лоб и о чём-то напряжённо думал, похожее выражение у него бывало, когда он просчитывал очередной ход в шахматах. Митя с надеждой смотрел на брата. Вера была раздражена, она всегда злилась, когда что-то мешало ей действовать. Марк, опять прислонившийся к дверному косяку, разглядывал узор на ковролине, которым был покрыт пол.
Сашка, обежав глазами лица друзей, остановился на Нике. Кто бы и что бы сейчас не сказал — было неважно. Сашка понимал: решение будет принимать Ника. Но она никак не реагировала.
— После того, что мы услышали на том КПП, просить их связаться с Бубликом… ну нельзя было этого делать. Вы же понимаете? — снова начал Сашка. — Судя по разговору, они там вообще сомневаются, может, даже думают переметнуться на сторону Верховного. А тут мы им такой подарок — дочь Савельева собственной персоной. Поэтому мы с Марком решили ничего им не говорить, — Сашка обернулся к Марку. Тот поднял голову, медленно кивнул, подтверждая Сашкины слова.
— Да всё правильно вы сделали, — поддержал их Лёнька. — Они бы всех нас сдали, это точно. Ника, — Лёнька обратился к Нике. — Надо придумать, в какое место тебя можно спрятать.
— Спрятать? — Ника вскинула голову. Серые глаза опасно полыхнули. — Вы вообще о чём? Вы что, ничего не поняли? Вы знаете хоть, что будет, если Верховный обесточит АЭС? Катастрофа. Вот что!
— Но Верховный же не самоубийца, — подал голос Митя. — Он разве не понимает, что катастрофа такого масштаба и его самого затронет?
— Может, и не понимает, — Ника стала нервно обкусывать губы. — Мне кажется, он вообще мало что понимает. Судя по тому, что он нёс, когда держал меня в квартире в заложниках, он совсем того… спятил.
Тут Сашка был с Никой согласен. Он невольно вспомнил горящие фанатизмом глаза Сергея Анатольевича, когда тот обращался к портрету Андреева, его бессвязную речь, в которой мешались рассказы из далёкого прошлого и планы на будущее, от которых Сашка впадал в оторопь.
— Ну не настолько же, чтобы ставить под угрозу всю Башню. Всех людей, — продолжал недоумевать Митя.
— Может, и настолько, — Ника поднялась с дивана, прошлась по комнате. — Во-первых, он не инженер и, возможно, полагает, что, если он обесточит АЭС, то ничего страшного не случится. А во-вторых… во-вторых, этот урод на всё пойдёт, чтобы заставить отца сдаться. А папа… папа не будет так рисковать. Мной, может, он и рискнул бы. Но Башней и всеми людьми — никогда. Чтобы продолжились работы на АЭС, папа выполнит все условия этого психа.
Она рассуждала на удивление здраво. Ещё каких-то полчаса назад она рвалась к отцу, обвиняла их всех в трусости и готова была идти одна и пошла бы — Сашка ничуть в этом не сомневался. Это был безумный порыв, Никой руководил не ум, а эмоции, но сейчас она собралась, сконцентрировалась, разматывала вслух всю цепочку, делая верные выводы. Хотя и совсем неутешительные.
— Полковник Долинин убит. Его штаб уничтожен. Это значит, что войска остались без командира…
Ника перечисляла все факты, и каждый такой факт вколачивал очередной гвоздь в крышку гроба, в котором, судя по всему, будет похоронено восстание. Она сделала ещё несколько шагов и остановилась. Оглядела всех на удивление спокойным взглядом.
— Ну и? Вы по-прежнему предлагаете мне спрятаться? В надёжном месте? Спасибо. Я в последнее время только и делаю, что прячусь. А толку?
— Ну не воевать же идти, — буркнул Сашка.
— Нет, воевать мы не пойдём, — Ника опять села. Взяла в руки пистолет — она отложила его в сторону, когда вскочила с дивана, — задумчиво уставилась на блестящий и гладкий корпус. Немного помолчала и повторила. — Воевать мы не пойдём. Но кое-что мы можем сделать.
Её глаза странно блеснули, и Сашка понял, что он погорячился, решив, что Ника пришла в себя. И он не ошибся в своей догадке, потому что то, что Ника выдала дальше, повергло его в тихий ужас.
— Надо идти на станцию. На Южную станцию. Я знаю… я слышала, папа обсуждал некоторые рабочие вопросы с Маратом Каримовичем, и я запомнила. На станции есть возможность переключения на резерв. То есть можно переключить любой объект Башни на резервное питание. И АЭС в том числе. И тогда Ставицкий может сколько угодно пытаться отключить АЭС, у него ничего не получится. Нам нужно в щитовую.
— В комнату с приборами, — Сашка непроизвольно повторил вслух слова того военного, тщедушного Митрича, и тут же встряхнулся, сбрасывая с себя сонный морок, в который он почти погрузился, убаюканный Никиными спокойными рассуждениями. — Вы в своем уме? Ника, ты хоть думаешь, что говоришь? Как ты… как мы туда пройдём, на Южную? Там всё оцеплено, вся лестница, всё! И потом, если каким-то чудом мы туда и попадём, то в этой твоей щитовой сидит Ставицкий. И этот, как его, Васильев…
— На станции есть резервная щитовая, — тихо произнес Митя. — Помнишь, Лёнь, нам в первый день говорили, на инструктаже. РЩУ-16…
— Пятнадцать, — поправил его брат. — РЩУ-15, на четвёртом ярусе станционной платформы. Она полностью дублирует ГЩУ-1, то есть главную щитовую.
— Вот видите! — торжествующе воскликнула Ника. — Я же говорила!
— Да не пройти нам туда! Там солдаты, там…
— Можно пройти.
Это сказал Лёнька. Сказал спокойно и уверенно, и все разом повернулись к нему.
— Можно, смотрите.
Лёнька сел в кресло, придвинул к себе небольшой журнальный столик, взял лежавшую на нём тетрадку, кажется, это была школьная тетрадь по физике, Сашка краем глаза заметил формулы на одной из страниц. Все сгрудились вокруг столика, следя за ручкой в Лёнькиной руке, а тот быстро набрасывал какую-то схему. Голос старшего Фоменко звучал чётко и неторопливо:
— Северная и Южная станции раньше были соединены. Между ними проходил технический этаж…
— Этот технический этаж между станциями был предусмотрен конструктивно, и до аварии на Северной им активно пользовались…
Голос Маруси журчал торопливым ручейком. Как по камешкам бежал, перепрыгивая порожки и закручиваясь быстрым вихрем. Если закрыть глаза, то можно было представить себе летний день, знойное марево воздуха, колышущееся перед лицом, сухие травинки, залезающие за воротник рубашки — Борис почти физически ощутил их колкое прикосновение к коже, втянул носом запах переспелой августовской травы, почувствовал горячее дыхание катившегося к закату лета. Это было фантомное видение, потому что откуда ему, всю жизнь прожившему в Башне, знать, как пахнет август и собранное в скирды сено, какова на ощупь сухая, стосковавшаяся по дождю земля, как нежен ветер, запутавшийся в волосах. И тем не менее он откуда-то это знал, слушал спешащий женский голос, и из глубины сознания рождались образы, поднимались ввысь, расплываясь, и всё это — лето, небо в полудрёме, просвечивающее сквозь ажур листвы, тонкий говорок родника, — всё это была Маруся. Его Маруся.
Борис поймал себя на том, что улыбается. Сидит в своём кабинете, слушает быструю речь, льющуюся из динамиков телефона, и улыбается, как последний дурак, не обращая ни на кого внимания.
Впрочем, в кабинете, кроме него самого и невозмутимо расположившегося в кресле Мельникова, да ещё приставленного у дверей солдата, никого не было. Островский оккупировал приёмную — говорил с кем-то по рации, раздавал указания, быстро, чётко, словно всю жизнь командовал переворотами. Там же торчал и Слава Дорохов, вставляя время от времени свои реплики. Шутил, видимо, судя по сдержанному смеху Алины Темниковой и по резким окрикам Островского. Всеволод Ильич — мужик серьёзный, да и не до шуток сейчас, когда такое…
Борис попытался сосредоточится на том, что говорит Маруся. Мысленно представил себе этот технический этаж, уже заброшенный, тёмные коридоры, пустые помещения (что там раньше было? склады?), аварийное освещение, если оно вообще там есть, это освещение.
— …потом, естественно, надобность в этом техническом этаже между Северной и Южной отпала, но туда и сейчас можно попасть со станции…
— С Северной, — в Марусины объяснения вмешался Павел. — Там проход так и остался открытым. Вряд ли тогда, во время шторма, кому-то понадобилось бежать и закрывать его. Не до этого было.
— Нет, Паш, не только с Северной, но и с Южной тоже. Дверь на третьем ярусе…
— Она на замке.
Это сказал Марат Руфимов. Он тоже был там, у Павла в кабинете. Столпились, наверно, вокруг телефона, сдвинув на край стола свои чертежи и сводки. Савельев по своей привычке в трубку вцепился, у Марата на худом почерневшем лице одни глаза, Маруся… Хорошо, что там Маруся, хотя откуда она взялась, должна же в своём БЩУ быть, или в реакторном, или… а она с Павлом…
— Ну, она была закрыта, эта дверь, а потом… помните, Марат Каримович, вы меня отправили к Власову за расходниками, которые нам тут нужны. А Власов был занят, он мне просто связку ключей вручил, сказал, что всё подготовил, мне только ящик осталось со склада забрать. А в связке был ключ от той двери, ну и…, — она споткнулась, но тут же затараторила ещё сильней. — Я просто решила посмотреть, что там. Одним глазком. Открыла, а…
— А там монстры, — у Марата в сложившейся ситуации, как ни странно, ещё оставались силы шутить.
— Да ну вас, Марат Каримович, — в голосе Маруси явственно прорезалось смущение. — Я даже заглянуть туда не успела. Услышала, как кто-то спускается сверху. Я дверь захлопнула, стала закрывать и, видимо, заторопилась. В общем, замок заклинило и ни туда ни сюда. Наверно, совсем проржавел от времени. И я… я просто дверь прикрыла, там не видно, что она не заперта, честное слово.
— И ничего никому не сказала? Так?
Борису показалось, что Павел сдавленно хмыкнул, скрывая рвущуюся на волю насмешку.
— Не сказала… но я бы потом сказала, правда. Но не в тот день, потому что… потому что Марат Каримович как раз утверждал списки тех, кто пойдёт с ним на АЭС. Я думала, он меня тогда не возьмёт с собой. Там Селиванов громче всех орал, чтобы я на Южной оставалась. А тут эта дверь. Да ей вообще никто уже сто лет не пользовался. И там совершенно незаметно, что она не заперта, ну честно.
— М-да, — опять хмыкнул Павел. — И что, Марат, мы с ней делать будем? К маме отправим?
Руфимов всё же не выдержал, рассмеялся.
— Что? — тут же вскинулась Маруся. — Ну да, глупость совершила. Но зато теперь это может помочь! Будто бы с вами такого никогда не случалось!
Она была смущена и за этой вспышкой прятала свою растерянность и неловкость. Нападала, защищаясь.
Четыре сотни этажей, что разделяли их, схлопнулись, исчезли, и Борис почти физически оказался там, под землёй, в небольшом, аскетично обставленном кабинете, где не было ничего лишнего: серый пластиковый стол, пара неудобных кресел, жёсткий, неубиваемый диван, полки, забитые любимыми Пашкиными чертежами и справочниками. И Маруся, маленькая, раскрасневшаяся, пытающаяся скрыть под натиском слов смущение и замешательство — Борис видел серые глаза, редкие веснушки, девчоночьи вихры, которые, наверно, она ни разу в жизни не укладывала в строгую женскую причёску. Мучительно захотелось коснуться рукой её волос, щеки, ощутить пальцами гладкость упругой, почти детской кожи.
Борис резко осадил себя. Хватит! Сейчас не время, да и наступит ли оно, вот вопрос. Для начала им бы всем из этой передряги выбраться, что чертовски проблематично, если не сказать невозможно.
В кабинет зашёл Островский. Приблизился к столу, разложил карту — это была схема Южной станции. Откуда он только и откопал её, да ещё в такой короткий срок?
— Ну что? — резко спросил он. Не Бориса спросил, вопрос адресовался Павлу. — Павел Григорьевич, передо мной схема Южной, мы с командирами уже на скорую руку кое-что прикинули, с Лебедевым по рации связались. По всему выходит, что Худяков ещё долго может держать оборону. Задавить количеством мы, конечно, можем, не вопрос, но насколько я понимаю, штурмовать сейчас нельзя.
— Нельзя, — подтвердил Павел.
— Нужен обходной путь. Через ремонтные цеха мы не пройдём. Если бы это было возможно, Долинин это бы уже сделал. Остаётся технический этаж, — Островский не мог слышать их разговор, но благодаря карте вывод сделал математически точный. Борис даже чертыхнулся про себя от восхищения.
— Да, технический этаж. Всё верно, Всеволод Ильич. Маруся, — Павел на том конце провода слегка замешкался, кашлянул и тут же поправился, перешёл на официальный тон. — Мария Григорьевна, расскажите ещё раз полковнику Островскому про тот проход. И постарайтесь чётко объяснить, где именно находится та самая незапертая дверь…
Идея проникнуть на Южную станцию обходным путём возникла сама собой.
Их импровизированное телефонное совещание длилось уже минут двадцать, а то и больше: часы показывали почти два. Часы… взгляд Бориса то и дело натыкался на них, на дешёвый пластмассовый корпус, чёрное табло с яркими красными цифрами, и в душе против воли поднималось раздражение. Какого чёрта они тут делают? Чужая, пошлая вещь, такая неуместная в его кабинете. Надо убрать, сказать, чтобы убрали, но потом… это всё потом. Когда он сюда вернётся. Если вернётся.
Ситуация, в которой они оказались, была дерьмовая. Пашка нашёл ей верное определение: «задница». Лучше не скажешь.
С одной стороны, благодаря недюжинным организаторским талантам Островского и даже несмотря на гибель полковника Долинина и его штаба, со стратегической точки зрения всё выглядело вполне неплохо. Военный сектор был полностью взят под контроль, большинство комсостава приняли их сторону. Островский отдал приказ об освобождении Величко, и очень скоро Константин Георгиевич займёт принадлежащее ему по праву кресло в Совете. Маркова обезврежена, Рябинин мёртв — с такими картами на руках Борис мог хоть сейчас созывать экстренное заседание. Оставался, конечно, удерживающий Южную станцию майор Худяков, несгибаемый упрямец, да кое-какие очаги сопротивления, спонтанно возникающие на разных этажах, но и с ними Островский справлялся с блеском.
Но с другой стороны… с другой стороны, было маленькое такое, неприметное обстоятельство, напрочь перечёркивающее все их успехи. Невзрачный, щуплый очкарик, Серёжа Ставицкий, которого Борис никогда не воспринимал всерьёз. Как и когда он умудрился создать столько проблем? Этот поехавший крышей психопат-тихоня, кажется, таких ещё называют социопатами — Борис был не силён во всех этих психологических штучках.
— Ставицкий вышел на связь. Он — на Южной, — это была та новость, которая огорошила их всех.
Вслед за произнесёнными Павлом словами повисло глухое молчание. Борису оно показалось бесконечным, хотя это, конечно, было не так. Павел, не теряя времени, принялся обрисовывать всю картину. Говорил, как обычно твёрдо, веско, короткими рубленными фразами.
— Со Ставицким на Южной Васильев и отряд, охраняющий станцию. По тому, что я знаю от Володи Долинина, численность военного состава позволяет им держать оборону. Успешную оборону. Но это не главное. Ставицкий поставил ультиматум: либо я сдаюсь, либо он отключает АЭС от общей энергосистемы. У меня два часа на размышление. Целых два часа, Серёжа на удивление щедр сегодня, — только в этом месте, пожалуй, Павел сорвался, дал слабину, разбавляя свою размеренную речь ядовитым сарказмом. Но тут же взял себя в руки. — В общем, выхода нет. Пробный запуск идёт полным ходом, и отключение электричества приведёт к катастрофическим последствиям. Работы прерывать нельзя, мы и так едва придерживаемся графика, но запаса по времени у нас просто нет. Если бы была хоть какая-то надежда, что океан даст нам передышку, но… Закономерности в том, почему иногда уровень океана на несколько дней замирает, перестаёт снижаться, мы так и не нашли. Возможно, её попросту не существует. Поэтому…
Павел замолчал. Молчали и остальные. И в этой тишине Борису почудился далёкий гул взрыва. Он не слишком разбирался в технических деталях, но почему-то катастрофа, о которой часто говорил Савельев, представлялась ему как небывалый по мощности взрыв, за которым последует холод и смерть.
— Если коротко, то действуем так, — продолжил Павел. — Я выдам на станции последние указания. В принципе, всё идёт хорошо, без накладок, здесь справятся и без меня. Маруся… Мария Григорьевна, Бондаренко, Селиванов, специалистов хватает. Марат вон уже пошёл на поправку. А я через час пойду на станцию. Видимо, пришла пора поговорить с Серёжей лично, он не успокоится.
— Это ты хорошо придумал, Паша, — резко сказал Борис. — Просто отлично! Вчера в паровой не удалось показательно геройски самоубиться, так ты решил сегодня повторить подвиг идиота на бис!
— А какие варианты, Боря? — в голосе Савельева не было бравады, только бесконечная усталость. — Если я не пойду к нему, он всех погубит. Всех. Это ты понимаешь?
— Понимаю. Я всё понимаю, Паша. Но… может, он блефует? Там же с ним Васильев. Он хоть и человечишка дрянной, но инженер-то знающий, ты сам говорил. Он что, не в курсе, к чему эти игры с отключением от энергосистемы приведут?
— Ставицкий — сумасшедший.
— Вот именно. Он — сумасшедший. Где гарантии, что получив тебя, он остановится? Где, чёрт бы тебя побрал? Мы тут послушали про его последние художества, он о себе во множественном числе говорит, с портретами беседует. Он не в себе, Паша! И что он выкинет, когда ты ему свою персону на блюдечке преподнесёшь, никто не знает. Может, он ждёт тебя, чтобы вместе с тобой в мир иной отправиться. И всю Башню с собой прихватить. А ты ему такой подарок!
— Да нет другого выхода! Просто нет!
— Да погоди ты… — Борис лихорадочно соображал. — Погоди. Мы и подумать-то ничего толком не успели. Сейчас расклад сил в нашу пользу. У Ставицкого, кроме как отключить станцию, других козырей нет. Это его последний, отчаянный шаг. Он загнан в угол. Надо с ним поговорить. Может быть, что-то пообещать… обмануть. Убедить в том, что нам плевать на отключение, что мы и так справимся. Он же в технике не бум-бум.
— С ним Васильев. Он ему наверняка уже всё популярно растолковал.
— Ну хорошо, ладно, блефовать у нас не получится. Тогда, может, как-то перехитрить? Ну, думай, Паша. Не смей сдаваться! Ты же не сдавался, даже когда он тебя Никой шантажировал…
— Никой, — перебил его Павел. — Это ты вовремя вспомнил. Потому что где сейчас Ника, я тоже не знаю.
— В смысле? Погоди, — Борис вцепился обеими руками в край стола. — Погоди, Паша. Долинин туда отряд послал, мы вместе в лифте ехали, они должны были уже…
— Пропал отряд. Как раз в лифте с ними связь и прервалась.
Борис вздрогнул, словно ему оплеуху отвесили.
— Один военный лифт действительно блокирован, — подтвердил Островский. — По нашим сведениям там люди.
— Ну и что? — почти заорал Борис. — Паша, это ещё ничего не значит! Возможно, Ника всё ещё в больнице, на сто восьмом…
Дыхание перехватило, фраза, так и не дошедшая до конца, погасла на полуслове. Караев… Этот чёртов ублюдок. Мельников сказал, что Караев знает, где Ника. Борис беспомощно посмотрел на побледневшего Олега, потом на Островского. Всю эту историю со служебной запиской, Караевым и Никой он рассказать полковнику не успел, времени не было. Говорить об этой сейчас, при Павле, было нельзя, но… Выправил ситуацию Островский. Поднялся со своего места, коротко бросил: «Сейчас всё выясним» и быстро вышел в приёмную.
— Паша, послушай, — Борис сделал отчаянные глаза Мельникову, заклиная того молчать, но Олег и сам всё понял, коротко кивнул. — Паша. Мы ничего толком не знаем. Но, поверь, интуиция мне подсказывает, что с твоей девочкой всё в порядке. Если бы она была у Ставицкого, он бы точно не преминул этим воспользоваться, чтобы добить тебя, а, значит, Ники у него нет. И скорее всего она всё ещё…
— В больнице на сто восьмом обнаружено два трупа, — в кабинет вернулся Островский, встал рядом со столом, прямой, как палка. — Санитар, фамилия — Петренко, его уже опознали. А второй военный. При нём документы на имя Караева. И судя по описанию, это он и есть.
— Два трупа? — эхом отозвался Павел.
— Да, огнестрел.
— Петренко — это, кажется, охранник, которого Долинин к Нике приставил, — негромко сказал Олег. Всегда такой невозмутимый, сейчас он явно волновался.
— А Ника? — спросил Борис. — Девушка лет семнадцати, маленького роста. Волосы рыжие.
— У неё пропуск на имя Надежды Столяровой, — добавил Мельников.
Островский покачал головой.
— Про девушку ничего не известно.
— Так пусть ищут. Она должна там быть!
Борис с ненавистью посмотрел на Островского, не мог подождать с этой информацией, чёрт его раздери. Тот на взгляд Бориса никак не отреагировал. Невозмутимо развернулся и снова вышел из кабинета. Что нужно делать, он знал и сам. Едва сухая спина полковника скрылась за дверью, Борис снова вернулся к прерванному разговору.
— Паша! Послушай ты меня. Если её не нашли, она вполне могла спастись. Слышишь меня?
— Слышу, — подтвердил Савельев. Говорил он ровно, со стороны могло показаться, что Павел абсолютно спокоен, но Борис-то знал, что это не так. За долгие годы дружбы Борис навострился угадывать малейшие нюансы, самые незначительные оттенки в поведении друга.
— Не смей её хоронить! И себя тоже — не смей! Надо подумать, Паша,.. давай подумаем, вместе, — Борис уже почти упрашивал. — Может быть, можно как-то незаметно пробраться на эту чёртову станцию? Ну, Паша? Ты же там работал, наверняка всё знаешь. Может, есть какой-то запасной ход, что-то такое?
— Да нет там никакого хода. Они все либо заперты, либо контролируются людьми Худякова.
— Есть!
От этого голоса — Марусиного голоса — Бориса как током прошибло. Он и не знал, что она всё это время находилась рядом, хотя это логично — Маруся сейчас фактически Пашкина правая рука.
— Есть там один вход. На технический этаж между Северной станцией и Южной…
Маруся замолчала. Борис всё ещё вглядывался в схему, от переплетения линий коридоров, технических помещений, подстанций рябило в глазах. Пространственное воображение никогда не было его коньком, ему было сложно, но, кажется, даже он понял, как надо идти, чтобы выйти на эту незапертую дверь. Шанс небольшой — там идут бои, и предсказать как всё пройдёт, невозможно, — и всё равно у них появилась надежда, пока ещё маленькая, совсем крохотная, но она была. Надежда проникнуть на Южную станцию, застать Ставицкого врасплох, ударить с двух сторон…
— Ну, что скажете, Всеволод Ильич? — Павел обращался к Островскому, и в его голосе явственно звучало уважение. Савельев уже оценил полковника — его умение оперативно принимать решения, его талант командира.
— Попробовать можно, — Островский оторвался от карты. Всё то время, пока Маруся говорила, он делал какие-то пометки, что-то прикидывал, соображал. — Надо оправить отряд, человек десять-пятнадцать, я думаю, больше не стоит. Штурм начнём одновременно с двух сторон. Лебедев атакует лестницу и главный выход на платформу, а отряд ударит с тыла. По нашим данным персонала на Южной нет, соответственно жертв гражданских удастся избежать, и…
— Не торопитесь, полковник, — прервал его Павел. — Есть одно «но».
Борис напрягся.
— Наше «но» — это непредсказуемость Ставицкого. Это раз. И два — мы не знаем точно, как Худяков расположил своих людей. Все ли они задействованы в сдерживании Лебедева, или кто-то из них находится на самой станционной платформе. Нам это неизвестно. Вполне вероятно, что часть людей дежурят у ворот в ремонтный цех, это второй ярус платформы. А наш отряд выйдет на третий. Ставицкий с Васильевым, если мы принимаем слова Ставицкого за правду, находятся в ГЩУ-1, это главная щитовая, она — на первом ярусе. И если вдруг отряд вступит в бой с кем-то из худяковцев, это может привлечь ненужное нам внимание. Я боюсь, у Серёжи просто сдадут нервы. И он приведёт свою угрозу в действие, не дожидаясь истечения отмеренных мне двух часов.
На лицо Островского набежала тень.
— Тогда получается, что с отрядом, заброшенным в тыл, шансы у нас пятьдесят на пятьдесят. Успех гарантирован лишь в том случае, если всё пройдёт гладко, то есть если ребята никого не встретят, пока поднимаются с третьего яруса платформы на пятый. Тогда они вполне могут захватить Ставицкого и…
— Не захватить, — жёстко перебил Павел. — Ликвидировать. Сразу. Никаких арестов, никаких переговоров, ничего. Ликвидировать. И точка.
М-да, Борис мысленно хмыкнул. Допёк всё же Серёжа Савельева, постарался. И теперь уже Паша церемониться с ним не будет. Вот только… только пока Павла сдерживали эти пресловутые пятьдесят процентов на успех. Мало, чертовски, неоправданно мало. Это понимал и Островский.
— Насколько целесообразен такой риск? — спросил он в лоб. — Провалим — только ускорим всеобщую кончину, я ведь правильно понимаю?
— Да, — Павел помедлил. — Нам нужна подстраховка.
— Переключение на резерв, — подал голос Марат Руфимов.
— Оно самое.
…Ничто так не бесило Бориса, как те моменты, когда Павел садился на своего любимого конька — пускался в технические дебри. Боря прямо физически ощущал свою неполноценность, потому что ни хрена во всём этом не смыслил. Подстраховка? Переключение на резерв? Какое ещё, мать вашу, переключение? Он мало что во всём этом понимал. И надо сказать, сейчас он такой был ни один. Мелькнуло недоумение на лице Мельникова. Ещё больше сдвинул светлые брови Островский.
А там, внизу, на АЭС, в убогом кабинете, названном лишь по недоразумению кабинетом начальника станции, трое людей окунулись в свою стихию, что-то горячо обсуждали, перебивая друг друга и даже радостно вскрикивая. И колокольчиком звучал быстрый говорок Маруси, перекрывая мужские голоса.
— Эй, — Борис не выдержал. — Всё хорошо, конечно, но, может, вы, господа инженеры, посвятите нас, несведущих, в свои великие мысли.
— Да это легко, — тут же отозвался Савельев, и Борис мысленно закатил глаза: узнаю друга Пашу, у него всегда всё легко и просто. — На любой станции есть возможность перевода на резервное питание. На Южной тоже. То есть, если мы из резервной щитовой переключаем АЭС и одновременно атакуем с двух сторон, то наши шансы на победу существенно возрастают. Не до ста процентов, конечно, но это уже и не пятьдесят на пятьдесят. Но нам нужен человек, который бы сумел это сделать. То есть разбирающийся в технике и готовый пойти на риск.
— На потенциальное самоубийство, ты хочешь сказать, — Борис невесело усмехнулся. — Нет у нас, Паша, такого человека.
— Ну как нет…
Борис не дал ему ничего возразить. Перебил.
— Поэтому пойду я.
Сказал и сам удивился, насколько буднично это прозвучало. Словно он не на опасное задание вызывался, а в ресторан собирался пойти.
— Боря, ты чего? Не пори горячку, — Павел опешил. Наверно, даже в лице изменился. Жаль, что Пашкиной физиономии ему сейчас не видно. — Тебе надо оставаться наверху, созывать Совет, как мы и планировали.
Совет… Как же ему хотелось сейчас согласиться с Пашкой. Сказать — ну да, Совет же. Конечно, моё место здесь, наверху. Но сказал он другое.
— Паша, Совет собирать смысла нет. Да ты и сам это понимаешь. Там, на Южной, я буду нужней. Так что, как ни крути, а идти придётся мне.
— Чёрт, Боря, это опасно! Там… и вообще, — Савельев решил сменить тактику. — Ты же ни черта в этом не смыслишь. Инженер из тебя хреновый. Надо попытаться найти кого-то, со станции. Персонал же оттуда эвакуировали, так что можно выцепить какого-нибудь специалиста.
Борис снова посмотрел на дурацкие электронные часы, неумолимо отсчитывающие время — не так-то и много его у них осталось. И часы ещё эти, какая же тварь их сюда притащила. «Выкину к чёртовой матери, — мысленно пообещал он себе. — Первым делом, сам лично сниму и вышвырну на помойку. Когда вернусь… если вернусь…»
— Паш, нет у нас времени искать толкового инженера. Сам посуди — надо вычислить, найти, уговорить. Сколько на это уйдёт? И согласится ли тот инженер, тоже вопрос. Так что, извини, Паша, но придётся тебе объяснить мне, вот тут ты чертовски прав, хреновому инженеру, что надо сделать, чтобы переключить станцию на резерв. Что там у вас предусмотрено? Красная кнопка? Рубильник?
— Какой, к чёрту рубильник? — Павел выругался. — Шуточки твои, Боря… Ладно, слушай. Запоминай хорошенько. В общем, как войдёте на станцию…
Павел стал медленно и обстоятельно объяснять. Совсем как в школе, когда Борис не мог решить сложную задачу по физике. В такие минуты Пашка обычно устало и обречённо садился рядом и начинал занудно растолковывать алгоритм. Борис злился, насмешничал, но Пашка терпеливо бубнил, чертил в тетради формулы и в конце концов добивался своего: Боря улавливал суть, и решение открывалось перед ним — логичное, верное, даже по-своему красивое.
Борис поймал на себе взгляд Островского. Он чувствовал, Всеволод Ильич всё ещё ему не верит, до конца не верит. И эта затея полковнику не по душе. Да только выхода другого у них сейчас нет. Потому что все они, и Островский со своими солдатами, и Пашка на АЭС, и остальные люди в Башне в данный момент зависят от одного психопата, который одним махом может отправить человечество в преисподнюю. И на этот раз навсегда. И только умелые и слаженные действия могут помочь им его переиграть. Умелые и слаженные действия. И его, Бориса, в том числе. Нравится это Островскому или нет.
Глаза Бориса снова упёрлись в часы — у кого, интересно, так плохо со вкусом, это же уму непостижимо, такая дешёвка среди старых основательных антикварных вещей кабинета. Богданов или Маркова? Кто приволок их сюда? А, впрочем, неважно. Главное, что он их выкинет отсюда. Обязательно выкинет. А для этого надо вернуться.
И он вернётся.
Сашка с тревогой смотрел на Нику. Выглядела она спокойной, даже чересчур — возбуждение, в котором она пребывала, пока они находились в квартире братьев Фоменко, обсуждали и разрабатывали дальнейший план действий, исчезло, и ему на смену пришло ледяное спокойствие, слишком глубокое, слишком уверенное и слишком показное, чтобы быть правдой. Она стояла рядом с Верой, прямо держа спину и глядя перед собой, и вся её поза сигналила Сашке об опасности. Ника была похожа на сжатую до предела пружину — одно неловкое движение, и пружина распрямится, выплёскивая скопившуюся энергию, и не дай бог оказаться на пути этой разрушительной силы.
В лифте кроме их компании и лифтёра никого не было. На девяносто пятом зашли мужчина с женщиной, но тут как раз объявили по громкоговорителю о введении военного положения, и женщина с мужчиной, не сговариваясь, тут же покинули кабинку.
— А вы? — лифтёр обернулся к ним. На его лице сквозила растерянность, он явно не знал, что делать дальше, и, наверно, будь лифт в этот момент пустым, он бы просто остановил его на этом этаже.
Кто-то, кажется, Митя, нервно дёрнулся в сторону выхода, но тут же замер, остановленный невозмутимым Никиным голосом:
— Нам надо вниз. На пятьдесят четвёртый.
Лифтёру всё это не нравилось, но перечить он не стал. Нажал на кнопку, и створки дверей неумолимо двинулись навстречу друг другу, захлопнулись с железным лязгом, и лифт, скрепя тросами, потащился вниз.
Их дурацкий план с налётом детских приключений был откровенной глупостью. Опасным безрассудством, против которого у Сашки всё внутри бунтовало. Всё, что они придумали — идти на Южную станцию, искать какую-то щитовую, переключать на резерв, то есть делать то, что никто из них не умел, — Сашка считал бессмысленной и рискованной затеей и сразу заявил об этом, как только Лёнька закончил свой рассказ. Его не убедило ни наличие возможного прохода на Южную через технический этаж, ни упоминание о незапертой двери, которую случайно обнаружили братья Фоменко, ни даже то, что они примерно знали, где находится та самая резервная щитовая.
— Как хотите, но это опасно! — Сашка накрыл ладонью листок бумаги с нарисованной схемой и уставился почему-то на Веру. Он, наверно, раз пятнадцатый за последний час произнёс слово «опасно», и в другое время его бы подняли на смех, обозвали трусом, презрительно выплюнув оскорбление ему в лицо. Но сейчас все молчали. Не возражали, но и не соглашались с ним.
— Лифт через десять минут, — Ника спокойно отняла его руку от схемы, взяла тетрадку и, вырвав нужный листок, убрала его себе в карман. В левый. В правом у неё лежал пистолет.
— Какой лифт? — Сашка чувствовал, как почва стремительно уходит из-под ног. Нику ему было не переупрямить. Да и никому это сейчас было не под силу.
— Ближайший, — жёстко ответила она. — Южный, — и коротко скомандовала. — Собирайтесь.
— Погодите, — Сашка предпринял последнюю попытку.
Нет, не убедить ребят оставаться на месте и не высовываться, хотя именно это трусливое решение и было сейчас самым правильным и разумным, но хотя бы хорошенько всё продумать, просчитать, свести риск к минимуму.
— Погодите, — он сунул руку в карман, принялся лихорадочно искать там бумажку с графиком работы лифтов. Митя, угадав его намерение, протянул своё расписание — стандартный белый прямоугольник, который до этого изучала Ника. — Погодите же. Нам не надо ехать на Южном. Правильней отправиться на Северном, вот, — Сашка ткнул пальцем в нужную строчку. — Оттуда ближе до лестницы. Если уж всё равно идти, то…
— Это который только через час? — фыркнула Ника. — Ну уж дудки. Ради чего ждать час, когда мы как раз успеваем на Южный?
— Потому что так — безопаснее. Ну сами подумайте. Зачем нам рисковать и высаживаться прямо рядом с Южным КПП? Рядом с лестницей, которая ведёт на Южную станцию. А вдруг там солдаты? Те, которые её охраняют?
— Да прямо, — упёрлась Ника. — Если они охраняют станцию, значит, там и находятся. На пятьдесят четвёртом им делать нечего, это больница. Пустая к тому же. В ней ремонт сейчас.
— Ну так-то Ника права, — поддержала подругу Вера. — Мы вчера с тобой там были. И как раз на Южном лифте поднимались. Не было на КПП никакой охраны, да там ни на одном КПП её нет.
— Но это было вчера, — возразил Сашка. — А сегодня…
— Когда нас со станции эвакуировали час назад, там тоже было пусто, — негромко сказал Митя. — Нас сопровождали двое или трое военных, до пятьдесят первого, выше они даже пониматься не стали. А потом спустились опять вниз. Кажется…
— Вот видишь, вы даже не знаете толком, — ухватился Сашка за Митино «кажется», но его насмешливо перебила Ника.
— Да не дрейфь ты, Поляков! Никого там нет, сказали же тебе. Так что пошли, а то не успеем. Придётся действительно ещё час тут торчать.
…Сашка нервно сжал в руке свой пропуск. Непонятно почему, но он хватался за него как за соломинку. Не бог весть какую уверенность придавал этот маленький кусок пластика, но всё же.
Он опять покосился на Нику. Она была в зелёной робе санитарки, и этот нелепый наряд сразу бросался в глаза — даже если бы они захотели, чтобы на них все обращали внимание, они бы не придумали ничего лучше. А тут как нарочно. Даже лифтёр и тот уже весь извертелся, то и дело оглядываясь на Нику. А ведь, казалось, должен быть ко всему привычным.
Сашка с силой вытолкнул из себя эти мысли. Как там говорят? Надо думать позитивно, это настраивает на успех. Возможно, ребята правы, Ника, Вера… все они. Кому сейчас есть дело до заброшенной больницы, в которой и пациентов-то нет. Он опять вспомнил, как они с Верой вчера шли по пустым коридорам, натыкаясь разве что на вёдра и забытые кисточки, вдыхая запах краски и свежей штукатурки, и ему стало, нет, не спокойнее, но чуточку легче. Всё обойдётся. Всё получится.
Эти слова он повторял, как мантру, когда лифт остановился, и лифтёр хмуро бросил, не глядя в их сторону: «Пятьдесят четвёртый. Приехали». Повторял, когда отворились двери. Когда они вывалились из лифта всей гурьбой. Когда услышали громкий щелчок закрывшихся створок за спиной. Повторял и практически уже верил, что всё обойдётся.
Не обошлось.
Едва они свернули к КПП, как увидели столпившихся у турникетов военных. Не ленивых охранников, хотя и этих там не должно было быть, а самых настоящих солдат — с автоматами и полной боевой выкладке. Они о чём-то переговаривались, кажется, даже спорили, но при виде приближающихся ребят смолкли и с нескрываемым удивлением уставились на них.
Сашка невольно притормозил, но Ника, которая шла впереди, и не подумала сбавить скорость. Она уверенно подошла к неработающим турникетам, с лёгким усилием крутанула рукой стальную перекладину, сделала шаг вперёд. Внутри Сашки что-то ухнуло — вот сейчас эта пружина распрямится, сейчас…
— Это что ещё за явление? Вы кто такие? Что тут делаете? — от группы военных отделился грузный мужик лет сорока с крупным мясистым лицом, на котором явственно читалось недовольство. Хмуро покосившись на бесполезные турникеты, он коротко приказал. — Стоять на месте. Всем.
Ника остановилась. Сашка понимал, что сейчас она откроет рот — молчать Ника точно не собиралась, — и почему-то в данный момент это страшило его больше всего остального. Он поспешил вперёд, оттеснил Митю Фоменко и Марка, встал рядом с Никой и торопливо заговорил, пытаясь её опередить.
— Здравствуйте. Моя фамилия Бельский, я — помощник министра административного сектора, — он вытащил свой пропуск и предъявил его преградившему им путь мужику, кажется, сержанту. Сашка не сильно разбирался в воинских знаках отличия.
Тот, прищурив и без того маленькие глазки, теряющиеся на широком лице, стал внимательно изучать щедро расставленные красные пометки, которыми пестрел Сашкин пропуск. Сейчас именно эти фальшивые регалии вместе с такой же фальшивой Сашкиной фамилией были их единственным шансом.
— У меня и моих…, — Сашка споткнулся, подбирая верное слово. — Моих коллег…, у нас срочное поручение лично от госпожи Марковой. Нам надо попасть в больницу, это касается секретного распоряжения Верховного. Пропустите нас. Пожалуйста.
Наверно, слово «пожалуйста», прозвучавшее жалко и неубедительно, было лишним. Сержант насмешливо хмыкнул.
— Коллег? — маленькие глазки опять шустро обежали всю компанию, остановились на Нике, на её форменной больничной одежде. Сашка вдруг воспрянул духом: а вдруг? На Нике форма санитарки, здесь больница, а может?.. Но сержант явно был другого мнения. — Странные у тебя коллеги. Что-то ты темнишь, парень. В Башне объявлено военное положение? Слышали?
— Да, мы слышали, но у нас очень важное и срочное задание.
Пропуск всё ещё находился в руках военного, он рассматривал его, вертел, и Сашке вдруг на мгновение показалось, что сейчас их пропустят. Откуда-то из глубины подсознания всплыли слова, похожие на молитву. Сашка обращался к каким-то высшим силам, в существование которых никогда не верил, обращался с наивной детской мольбой: помоги, господи, пусть на этот раз пронесёт, пусть пронесёт…
— Ваши пропуска, — глухой голос сержанта оборвал Сашкину неуклюжую молитву. Он обращался к остальным.
Ребята послушно полезли за документами. Протянули свои пропуска Митя и Лёнька, синхронно, как они всё всегда делали. Неловко сунула в руки молоденькому солдату свою подделку Вера. Вертел в руках маленький пластмассовый прямоугольник Марк, дожидаясь своей очереди. И только Ника стояла, не шевелясь, засунув правую руку в карман.
— М-да, — сержант заглянул через плечо солдата в Верин пропуск.
— Тут спецпропуск, — неуверенно протянул тот.
— Вижу. А у остальных фигня. Находиться они тут права не имеют. Да и не нравится мне вся эта разношёрстная компания. Свалились на нашу голову. Вот что, Парамонов, — наконец определился сержант. — Проводи-ка ты молодых людей на КПП, пусть немного посидят у нас под замком. Всё безопаснее будет. Потом разберемся, что там у них за задание.
— Вы не имеете права нас задерживать, — Сашка предпринял последнюю попытку, но сержант его уже не слушал.
— Давай их в каптёрку, Парамонов. Да поживей. Пропуска у всех собрал? Вот пусть у тебя пока и побудут, а потом…
— Немедленно пропустите нас! Слышите!
Пружина распрямилась. Взвизгнул сгустившийся воздух, разрезаемый звенящими стальными витками, задрожал, завибрировал, накрывая всех волнами чудовищного, долго сдерживаемого и вдруг разом освободившегося напряжения. Сашка вздрогнул и резко повернулся. И почти сразу задохнулся от удушливого страха, в висках застучала кровь, лоб покрылся холодной испариной. Глаза его упёрлись в Нику.
Она держалась чуть поодаль ото всех остальных. Когда проверяли пропуска, она не только не приблизилась к военным, но даже, кажется, слегка отодвинулась на пару шагов, и теперь стояла, широко расставив ноги и не сводя холодного пристального взгляда с сержанта. В руках Ника держала пистолет, чёрное дуло которого был нацелено в широкую грудь военного. Побелевший палец уверенно лежал на спусковом крючке, и Сашка шестым чувством ощущал медленные, невидимые глазу движения, слышал безмолвный скрежет приводимого в действие смертельного механизма.
— Э-э-э, девочка, не дури, — сержант опешил, отступил назад. — Опусти пистолет.
Тонкий палец на спусковом крючке замер, прекратил своё неумолимое движение, замолчали шестерёнки, звук которых заглушал бешено колотящееся Сашкино сердце. И тут же солдаты, окружавшие их, вскинули автоматы. За спиной Сашки мелькнула чья-то быстрая тень, их спешно и уверенно взяли в кольцо.
— Пропустите! — повторила Ника.
Сашка внутренне сжался. Он опять почувствовал беззвучное движение спускового крючка. Секунда, две… сейчас пистолет выстрелит, и…
И пистолет действительно выстрелил.
Но не в руках Ники.
Позже, когда Сашка мучительно снова и снова перебирал подробности этой трагедии, он так и не смог ответить на вопрос, что заставило Марка нажать на спусковой крючок. Сдали нервы? Пытался отвлечь внимание от Ники? Хотел отомстить за погибших родителей? Ответа Сашка так и не нашёл.
Но в тот момент он ни о чём не успел подумать. Всё произошло слишком быстро.
Выстрел заставил его обернуться, он ухватил взглядом Марка, увидел в его руке пистолет, и тут же следом, почти без перерыва грянул ещё один — кто-то из военных, кажется тот, молодой, который смотрел пропуск Веры, машинально среагировал на опасность.
— Не стрелять! — запоздало гаркнул сержант. Сделал шаг вперёд, освобождая проход к ведущим в больницу дверям.
Сашка с ужасом увидел, как на светлой рубашке Марка расплывается тёмное пятно. В медово-карих глазах мелькнули удивлённые искорки, лицо побелело, а губы сами собой сложились в растерянную улыбку. Он словно спрашивал их, всех их: «Почему так? А?», и, не дождавшись ответа, покачнулся и стал заваливаться лицом вниз.
— Ма-а-а-арк!
Вера кинулась к Марку, не обращая внимания на солдат. На какое-то мгновение воцарилась сумятица. Кто-то из близнецов наклонился к лежащему Марку.
— Брось пистолет! — отчаянный крик сержанта, и снова выстрел.
И тут в голове у Сашки что-то щёлкнуло. Он увидел, что сержант освободил проход, и дальше уже не думал — действовал. Подскочил к Нике, схватил её руку.
— Убегают! Парень с той рыжей!
За спиной гремели выстрелы. Треск автоматной очереди гулко нёсся по пустым коридорам больницы. Тонкий и страшный девчоночий визг врезался в уши. Опять закричал сержант. Его перекрыл полный отчаянья голос Мити:
— Лёнька! Лёня-я-я-я…
И этот утонувший в горе всхлип ударил между лопатками, подтолкнул их вперёд.
Сашка бежал, таща Нику за собой. Длинный коридор казался бесконечным. Запертые двери больничных палат равнодушно взирали на них. Забытая рабочими стремянка выросла на пути, с гулким шумом опрокинулась, задетая Никиным плечом.
Поворот!
Наконец-то.
Сашка влетел в него, не сбавляя скорости. Нику сзади занесло, она чуть не впечаталась в стену, но справилась. Даже не затормозила.
В Сашкиной голове, словно на экране компьютера, развернулась схема больницы. Не зря он проводил тут столько времени, помогая Катюше. Память не подвела. Маршрут сложился сам собой.
Ещё один поворот. Ещё.
Топот ног за спиной стих. Если он вообще был. Теперь Сашка слышал только тяжёлое дыхание Ники.
А сейчас направо. Небольшая площадка перед неработающим пассажирским лифтом. Дальше комнаты, куда раньше складывали старые, отжившие своё вещи — здесь уже побывали рабочие Петровича. Свежеокрашенные стены дохнули на них едким, ещё невыветрившимся запахом краски. Основной проход, отворотка налево, в узкий коридор, тот самый, где однажды они с Киром тащили тяжёлый, почти неподъемный шкаф. Но им не туда, а прямо. Ещё сто метров и поворот на тайник. Там их никто не найдёт.
…Сашка остановился только в тупике. У двери, за которой когда-то прятались Савельев и Литвинов. Прислонился к стене, с трудом перевёл дыхание, прислушался. В уши ватными щупальцами заползла тишина. А внутри было пусто и больно.
Он наконец нашёл в себе силы посмотреть на Нику.
— Саш…
Её голос сорвался, задребезжал оборванными струнами, болезненно повис.
— Саша… Там Марк…, они его убили, да? А Лёньку?..
Краска медленно сползала с её лица. Она теребила дрожащими пальцами край зелёной форменной куртки.
«Какого чёрта ты вытащила пистолет? Какого чёрта устроила всё это? Дура! Марк, близнецы, Вера… что там будет с Верой? Кто тебя просил, кто?» — всё это вихрем пронеслось в голове у Сашки и готово было уже вырваться наружу, обрушиться на неё, но он сдержался. Поймал её потерянный взгляд и… промолчал. Проглотил злые и безжалостные слова, вертящиеся на языке. Только сделал глубокий вдох, загоняя внутрь злость и слёзы.
Он видел, она и сама всё понимает. И вопрос этот, скомканный и нервный — она задала не ему, а себе. Уже зная ответ. С которым ей как-то придётся жить дальше. Самой придётся…
— Мы заметили, что противник стягивает силы. Пока мы в состоянии держать оборону. Но если они начнут штурм, долго мы не продержимся. От силы несколько часов.
Перед Сергеем навытяжку стоял некрасивый человек и бесстрастно докладывал о положении дел на станции. Его тяжёлое, грубое лицо с выдающейся вперёд челюстью не выражало никаких эмоций. Небольшие, словно пытающиеся затеряться под крупным выпуклым лбом глаза глядели на Сергея в упор. Военная форма на коротконогом крепком теле смотрелась инородно, да и сам майор… как там его… Сергей с усилием попытался вспомнить фамилию, которую майор назвал ему при встрече, но так и не смог, мысленно махнул рукой и снова принялся разглядывать этого странного, несуразного человека. Взгляд его задержался на непропорционально длинных руках. Они, эти руки, увенчанные массивными кулаками, доставали почти до колен, что придавало майору сходство с первобытным человеком. Обрядить бы его в косматую звериную шкуру, да вложить в руки дубину — и сходство с картинкой из учебника по древней истории было бы полным. Неандерталец — так, кажется, назывались те древние люди. Неандерталец Худяков. Сергей наконец вспомнил его фамилию.
Смотреть на неандертальца Худякова было неприятно. Плебей. Примитивный, нелепый, как все они. От него пахло острым мужицким потом и чем-то ещё, и этот запах не мог заглушить даже свежий и солёный воздух, который царил здесь на станции, на открытой платформе, прорывался в помещение щитовой сквозь неплотно прикрытую дверь.
Как будто в ответ на его мысли, дверь распахнулась, резкий порыв ветра поднял разложенные на одном из столов бумаги. На мигающих голубоватым светом мониторах, которыми были густо увешаны стены щитовой, ещё быстрее замелькали непонятные цифры, сменяя друг друга.
— Дверь! Закройте дверь, — плаксиво взвизгнул Васильев. — Здесь же приборы, точное оборудование…
Он нервно дёрнулся и тут же, придавленный взглядом Сергея, опять скрючился перед экраном, уставив на него бледное, как у покойника, лицо. Один из охранников потянулся к двери, с явным усилием закрыл её. Снаружи гудел штормовой ветер, доносились удары волн — океан, как сорвавшийся с привязи пёс, бросался на мокрые плиты платформы.
— Нам необходимо подкрепление, — майор, не обращая внимания на взвинченного Васильева, продолжал гнуть свою линию. — И боеприпасы. Они тоже на исходе. В личном составе вверенного мне подразделения есть потери — убитые и раненые. Надо организовать…
Ставицкий сделал знак рукой, и Худяков, повинуясь, выжидающе замолчал.
— Через час, точнее…, — Сергей коротко взглянул на наручные часы и, не скрывая своего удовольствия, улыбнулся. — Точнее уже через пятьдесят минут к главному входу подойдёт Савельев. Его надо обыскать и проводить ко мне. Одного.
— Но…
— Остальное неважно, майор, — Сергей отмахнулся от слов Худякова. — Как только Савельев придёт сюда, всё закончится. Всё…
Всё закончится…
Оборванная фраза слабым эхом пронеслась в голове. Закончится. Уже скоро. Осталось совсем немного. Пятьдесят минут…
Майор помолчал, видимо, ожидая ещё каких-то указаний от Ставицкого, потом, поняв, что распоряжений больше не будет, сдвинул и без того нахмуренные брови — или это так казалось из-за того, что надбровные дуги были неестественно большими.
— Разрешите идти? — он выпрямил спину, попытался щёлкнуть каблуками. Жест получился вялым и невыразительным, даже у вечно пьяного Юры Рябинина это получалось лучше.
— Идите, — разрешил Сергей. — Как только появится Савельев — срочно ко мне.
— Слушаюсь, господин Верховный правитель.
Ставицкий проводил взглядом сутулую фигуру майора и поморщился. Его окружали одни плебеи, те, которых его бабка, Кира Алексеевна, не пустила бы и на порог. А где же цвет нации, что некогда собирался в чопорной гостиной Ставицких? Где все эти Платовы, Барташовы, Бельские..? Которые лобызали тонкие руки высокомерной Кире Алексеевне? Которые готовы были целовать след от её ноги? И которые ещё совсем недавно преклонялись перед ним, дрожали, ловили, приоткрыв рты, каждое слово? Где все они? Никого не осталось. Только этот неандерталец, да скорчившийся от страха начальник Южной станции.
Словно угадав, что Ставицкий думает о нём, Васильев беспокойно заёрзал в своём кресле. На красивом бледном лице проступили розовые пятна.
Васильев не раздражал — он нервировал. Вызывал какое-то неясное чувство опасения, недоверия, и хотя никаких грешков за Виталием Сергеевичем не числилось — напротив, он сам звонил в приёмную Ставицкого, чтобы рассказать о том, что на Южную станцию пытаются прорваться мятежники, — всё равно, Сергея одолевали сомнения. Кто его знает, а вдруг это игра? Ловушка? Что если всё то, что Васильев наговорил тут, не более, чем хитрый и обманный маневр? Что если…
Глаза опять заскользили по сгорбленной нахохлившейся фигуре, Сергей будто искал подтверждения своей догадки. Кто этот человек? Друг или враг? Или ни то и ни другое. Просто обычный слабак — среди плебеев это не редкость.
Когда Сергей явился на станцию, у Васильева была самая настоящая истерика. Он выскочил навстречу, бледный, испуганный, в мокром прозрачном дождевике, накинутом на широкие плечи. Не заговорил, а почти закричал, требуя отпустить его, отправить наверх. Красивое лицо было перекошено, на щеках блестели крупные капли — непонятно, слёзы или брызги воды — Васильев не вытирал их, вообще, кажется не замечал.
— Скажите им… прикажите, чтобы меня выпустили вместе со всеми… я не военный, я…
Они стояли на верхнем ярусе платформы. Справа и слева располагались невысокие одноэтажные сооружения, что в них находилось — какое-то оборудование или что-то ещё — Сергей не знал, да и не хотел знать. Ему было неуютно. Открытое небо над головой, ничем не защищённое — тут даже не было стеклянного свода, подпираемого стальным ажуром перекрытий, — обрушивалось на Сергея шумом волн и протяжным стоном ветра, и единственное, чего ему хотелось, так это забраться куда-нибудь под крышу, в одну из здешних непонятных построек, вжаться в стену, сливаясь с серым цветом влажноватой на ощупь штукатурки.
Мимо шли люди. Это эвакуировали со станции последних оставшихся техников и инженеров — Сергей распорядился об этом, ещё пока они спускались вниз, командир охраны связался по рации с Худяковым и передал тому все необходимые инструкции. Их было немного, этих оставшихся, теперь уходили и они, подгоняемые торопливыми окриками солдат. Какой-то пожилой человек в синей спецовке техника, с невыразительным лицом, из тех, которые не запоминаются, проходя мимо, насмешливо посмотрел на Васильева. Но тот, охваченный паникой, не обратил на это никакого внимания.
— Скажите… скажите им, — повторял он, как заведённый. Полы дождевика с громким треском били его по ногам.
— Прекратите. Немедленно, — Сергей отступил на шаг от Васильева и едва заметно кивнул головой одному из сопровождавших его охранников, высокому молодчику с острыми нахальными глазами. Парень, мгновенно сообразив, что от него требуется, вскинул автомат, и этот отточенный до совершенства жест разом оборвал визгливую бабскую истерику начальника Южной станции.
Слова нужны не всегда.
Иногда достаточно одного оружия.
А прав лишь тот, у кого оно есть.
…Вот и теперь рука Сергея опять сама собой опустилась в правый карман брюк, нащупала приятную тяжесть пистолета, маленького, — такие пистолеты когда-то называли дамскими, — с инкрустацией из потемневшего от времени золота, вьющегося узором по чёрному, гладкому стволу, и ручной гравировкой в виде монограммы, сплетённых воедино букв К и А: Кира Андреева.
Этот пистолет Сергей нашёл среди вещей бабки, почти сразу после её похорон, вернее, после прощания с её прахом — этот ритуал заменял в Башне традиционные похороны.
Он хорошо помнил тот день. Толпа людей перекочевала из ритуального зала в их квартиру, и апартаменты, всегда казавшиеся такими большими, словно усохли, уменьшились в размерах, даже потолок и тот стал ниже. Надрывно гремела в столовой посуда, тонкий звон фарфоровых тарелок перекликался с мягким позвякиванием серебра, и над всем этим плыли голоса, торопливые, жадные, чужие.
Поминками распоряжалась тётя Лена. Ленуша. Любимица Киры Алексеевны. Высокая, с ровной прямой спиной, в тёмно-синем платье (не в чёрном, Сергей это отчётливо запомнил — в тёмно-синем), поразительно похожая на мать, красивая такой же надменной красотой, она без устали сновала по комнатам, отдавала распоряжения прислуге, следила за тем, чтобы на стол вовремя подавали новые блюда и убирали пустые тарелки, успевала поддерживать светский разговор, словом, делала всё то, что делала при жизни её мать. Она словно заняла её место, встала рядом с ещё нерастаявшей тенью Киры Алексеевны, постепенно сливаясь с ней, окончательно и бесповоротно. Анатолий, отец Сергея, напротив, был хмур и угрюм. Он сгорбился, стал как будто меньше ростом, ходил за сестрой из комнаты в комнату, больше мешая, чем помогая, по-стариковски шаркая ногами. Казалось, что со смертью матери из него выпустили воздух, не до конца, так оставили чуть-чуть, и он был похож на вялый воздушный шарик, морщинистый и обрюзгший.
Сергея раздражали они оба: и тётя Лена, охваченная хозяйской озабоченностью, и отец, с красными сухими глазами, к которым он то и дело подносил смятый тонкий платок. Гости, те самые, что при жизни бабушки и рта не смели открыть без спроса, теперь громко разговаривали, чавкали, шумно пережёвывая пищу, хватались сальными пальцами за мейсенский фарфор, извлечённый по такому случаю из недр старинного буфета из белёного дуба, стучали вилками, скрипели ножами, приглушённо смеялись (они, чёрт возьми, позволяли себе смеяться) и перебрасывались банальными, пустыми фразами.
Он ненавидел их всех, сидел, зажатый с двух сторон кузинами Бельскими: красавицей Анжеликой и неуклюжей, вечно всё роняющей Ириной. Анжелика то и дело касалась его под столом ногой, как бы невзначай, прижималась тёплым бедром или ненароком задевала локтем, и каждый раз в её синих глазах, невинно прикрытых длинными пушистыми ресницами, вспыхивал озорной огонёк. Она вообще весь вечер странно поглядывала на него, словно приценивалась, подбиралась к нему, мягко цепляя острыми цепкими коготками. Это внимание со стороны красивой взрослой девушки (Анжелика была ровесницей Пашки, который, разумеется, прийти на похороны не удосужился) нервировало Серёжу. Он не понимал тогда, что нужно от него Анжелике, которая всегда смотрела на Серёжу как на пустое место, но смутно догадывался, что это как-то связано со смертью бабки. С наследством. Не материальным, нет, ведь все эти шкафы, буфеты, столовое серебро, золотые побрякушки, хрустальные люстры, картины, покрытые вековой пылью, бронзовые часы, атлас и бархат диванной обивки, деревянный паркет под ногами, всё это наследников Киры Алексеевны волновало мало — гораздо важнее было наследие нематериальное, невидимые ниточки власти, которые уверенно держала в своих руках Кира Алексеевна, продвигая на нужные места нужных Семье людей и сдерживая тех, кто был Семье не близок и опасен. Она всегда играла роль серого кардинала при своём муже, пока тот был жив, и осталась им и после его смерти: мало кто из тех, кого назначали в Совет на ключевые позиции, не заручался для этого поддержкой Киры Алексеевны. И сейчас всю эту чавкающую, торопливо переговаривающуюся толпу, над которой плыл звон хрусталя и богемского стекла, всех этих уцелевших потомков некогда могущественных родов, от многих из которых сегодня остались лишь фамилии, тайно волновало только одно: сумеют ли брат и сестра Ставицкие сохранить подпольную империю, возглавляемую их матерью, получится ли у них и дальше дёргать невидимые ниточки, где-то ослабляя хватку, а где-то туже затягивая узелки. Будут ли они достойны упавшего на их плечи наследства?
Серёжа тоже был наследником. И хотя он был ещё юн, ему только-только исполнилось девятнадцать, на него уже смотрели, как на наследника, как на…
— Серёженька, — слабый шепоток Анжелики приятно защекотал кожу.
Она наклонилась к нему очень близко, её губы, мягкие, полные, чуть тронутые мерцающим блеском — будто капелька росы на розовом, полураскрывшемся бутоне — почти коснулись его щеки. Ему стало жарко, охватило волнение, столь неуместное здесь, сейчас, такое постыдное и жалкое. Серёжа задрожал. Вилка, которую он сжимал в руках, отбила неровную чечётку по тонкому краю тарелки. Анжелика заметила это, серебристо засмеялась и опять коснулась под столом его ноги.
— Я… мне сейчас… надо…
Сергей вскочил из-за стола. Неуклюже схватился за край. Пузатый бокал, наполненный густым красным вином, грузно упал на бок. По белой скатерти расползлось кровавое пятно…
Потом он плакал у бабушки в комнате. Закрывшись на замок. Опустившись коленями на мягкий ковёр у широкой кровати, задернутой гладким атласным покрывалом. Чернота его траурных брюк утопала, смешивалась с молочной белизной коврового ворса.
В тот день он так больше и не вышел к гостям. Прорыдав больше часа у бабушкиной постели, он наконец оторвал лицо от смятого покрывала, поднялся и медленно, как пьяный, подошёл к невысокому трюмо, сел, уставившись невидящим взглядом в задёрнутые чёрной тканью зеркала. Он ни о чём не думал, ничего не вспоминал, просто перебирал расставленные на столике безделушки, бусы, кольца, флаконы духов, серебряные пудреницы, при открытии которых поднималось удушливое облачко ароматной пыли, тонкие бархатистые кисточки, маленькие позолоченные ножницы. Нашёл небольшой ключик в обитой красной искусственной кожей шкатулке, догадался, что он должно быть от одного из ящиков трюмо, залез туда, сам пугаясь своей смелости — бабушка Кира всё ещё незримо стояла за спиной — и вздрогнул ещё больше, увидев небольшой аккуратный пистолет, тот самый, с ручной гравировкой, ещё хранящий тепло рук своей хозяйки.
Никто не знал, что у него при себе оружие (а ведь Сергей с ним почти не расставался), но тем не менее люди чувствовали невидимую опасность — чувствовали не умом, а древним первобытным инстинктом, тем самым, который беззвучно кричит: «Жить! Хочу жить!» и заставляет людей расталкивать других локтями, идти по головам. И чем ниже стоит человек на социальной лестнице, тем сильнее этот инстинкт. У Васильева он был отточен до совершенства.
Всё ещё ощущая пальцами холодящую сталь пистолета и улыбаясь своим мыслям, Сергей подошёл к Виталию Сергеевичу, встал за спиной. Тот не оборачивался. Перед Серёжиными глазами маячил ровный, коротко остриженный затылок, красная массивная шея, мелкие капельки солёной морской влаги, все ещё блестевшие на прозрачном полиэстере дождевика — Васильев его так и не снял. Сергей испытал острое желание выстрелить в этот застывший в немом напряжении затылок. Он почти физически представил себе яркие бусинки крови, веером разлетевшиеся вокруг: на заваленный бумагами стол, на стены, на голубые мониторы, по которым ползли непонятные, нервирующие Сергея цифры. Это будет красиво.
Стоп. Сергей с усилием прервал себя. Та пуля в обойме, что ждёт своего часа, долго и терпеливо ждёт, предназначена не Васильеву. Она для Павла. Для Савельева. Который будет здесь уже скоро. Ультиматум был выставлен в начале второго, а сейчас уже два. Павлу осталось меньше часа. Пятьдесят минут. Пятьдесят…
Васильев вздрогнул и обернулся.
— Ещё раз, Виталий Сергеевич, расскажите мне всю последовательность действий, — Сергей вынул руку из кармана. Мягко улыбнулся. Поправил очки.
После того, как резко вскинутый автомат прервал истерику Васильева, тот стал сговорчивей. Сергей не знал и не мог знать (он не был инженером), но что-то подсказывало ему, что Южная станция — это ключ. Недаром же сюда так настойчиво рвутся мятежники и готовы положить не один десяток жизней, чтобы ею завладеть. Почему?
Этот вопрос он задал Васильеву, и тот объяснил. И это простое в сущности объяснение, которое никогда не приходило Сергею в голову, обожгло его, расставило все точки над i.
— Отключить АЭС от общей энергосистемы? Такое возможно? — Сергей рывком сдёрнул очки, быстро протёр и вернул на прежнее место, устремив взгляд на Васильева.
— Да, возможно. Но это опасно. Этого не стоит делать. Там, на АЭС идут работы. Они собираются начать пробный пуск реактора, и если не сбились с графика, то это должно произойти сегодня. И если мы их отключим, будет катастрофа. Взрыв… это…
— Тихо-тихо, Виталий Сергеевич, — рука Сергея почти с отеческой нежностью опустилась на плечо начальника Южной станции. — Разумеется, никто ничего отключать не будет. Нам достаточно и того, что Савельев немедленно прекратит свою антиправительственную деятельность и придёт сюда. Он ведь придёт? Придёт?
— Прибежит, — выдохнул Васильев. — Павел Григорьевич сюда прибежит. Как только узнает…
Васильев уже, наверно, раз в пятый объяснял Сергею, что необходимо сделать, чтобы отключить АЭС от общей энергосистемы. Сергей ничего не понимал: непонятные названия, цифры, специальные термины… всё это звучало для него абракадарброй, бессмысленным набором слов.
— Но делать это ни в коем случае нельзя, — закончил свою речь уже привычными словами Васильев.
— Конечно-конечно.
Сергей отвернулся от экрана. Снова поднёс к уставшим и слегка слезящимся глазам руку с часами. Большая стрелка настойчиво приближалась к двенадцати, сокращая выданный Павлу лимит.
Сорок минут.
Осталось всего сорок минут.
Океан ревел, как раненый зверь. Ворочался внизу, швыряя тяжёлые валы на стены Башни, снова пробуя на прочность покорёженную платформу. Когда-то стихия уже похозяйничала здесь: разметала постройки, ровно срезала один край, словно гигантским ножом прошлась, а от другого отгрызла кусок, оставив торчать лишь острые обломки с ржавыми стержнями арматуры. Тогда, в ту далёкую ночь, когда случилась авария на Северной станции, о которой столько рассказывал отец, тоже был сильный шторм. Как и сейчас.
Волны бились внизу, глухо ударялись о стены, сотрясали уцелевшие опоры. Ника чувствовала, как вибрируют под ногами неровные бетонные плиты, вздрагивают с каждым новым толчком, и она вздрагивала вместе с ними, хваталась красными, озябшими руками за Сашку.
Она почти ничего не видела и не слышала, кроме визжащего в ушах ветра. Звук, пронзительный, похожий на свист и перекрывающий всё остальное, заполнил её целиком. Резкие порывы сбивали с ног, в лицо со всей силы хлестали острые солёные брызги, тонкая форменная блуза тут же промокла насквозь, облепила тело — от прикосновения жёсткой холодной синтетики Нику пробрала крупная дрожь.
— Ш-ш-шторм, — она не произнесла, а словно выбила зубами частую дробную чечётку и ещё сильней вцепилась в Сашкину руку. Он ничего не ответил, вряд ли даже услышал её — слова потонули в рокоте волн и шуме ветра, — стоял, оглядываясь по сторонам, словно решал, куда идти дальше.
Ника не понимала, как он вообще что-то видит. День едва перевалил за половину, но казалось, что уже наступил вечер. Над головой висело густое тревожное небо, похожее на мокрые тёмно-серые плиты, Ника почти физически ощущала его прикосновение и тяжесть. Спасительные стены Башни остались за спиной, а прямо перед ними раскинулся огромный, охваченный штормом океан. Он катил свои волны, бросал их на изувеченные останки платформы, и они вырастали страшными грохочущими исполинами, поднимались в полный рост и с шумом падали, рассыпаясь белыми пенистыми клочками.
— Нам туда! — прокричал Сашка и махнул рукой.
Ветер подхватил Сашкины слова, понёс их над полуразрушенной платформой. Ника, догадавшись по губам и по взмаху руки, что Сашка показывает, куда надо идти, кивнула. Он крепко стиснул пальцами её ладонь и уверено потащил к краю, к тому, где неровно и страшно вздыбились изуродованные плиты.
Удивительно, но Сашка неплохо ориентировался здесь, ловко лавировал между уцелевшими огрызками некогда капитальных строений, обходил углы, продвигаясь к небольшому сооружению, похожему на будку, только без крыши — вместо крыши вся эта конструкция была наполовину накрыта плитой или частью плиты. Возможно когда-то эта плита служила стеной или перегородкой, а потом разбушевавшаяся стихия решила потягаться с инженерным гением человека и, играючи, создала собственное архитектурное решение, в стремительном хаосе которого была своя красота. Страшная красота. Пугающая и завораживающая.
Добежав до будки, Сашка юркнул в зияющий тёмный проём, утянул Нику за собой, прижал к стене, заслоняя от ветра. Снаружи неистовствовала буря, гремели волны, рыдал океан, горько оплакивая сбежавшую добычу.
Ника опять вспомнила отца, его рассказы про ту страшную ночь — он же был тогда лет на пять или шесть старше её сегодняшней, но не струсил, не отступил. Наверно, тогда так же, как и сегодня, гудел океан, обрушивая на людей свои многотонные волны, легко переворачивая стены, сминая, словно мягкую податливую глину, жёсткие железобетонные опоры. Потом её мысли сами собой перекинулись на недавние события — тоже на ночь, но уже другую, которая, как и та, двадцать с лишним лет назад, могла стать для отца последней, и не стала только благодаря счастливому стечению обстоятельств и… Её словно током ударило. Она вдруг поняла, откуда Сашка знает, куда бежать, потому что ведь это он был тогда здесь вместе с Киром, это они вдвоём вытащили папу, они оба…
Сашка, видимо, прочитал вопрос на её лице, но растолковал по-своему.
— Это опора с лестницей, — тяжело дыша, объяснил он. Но Ника и так уже поняла, где они. Через дыру над головой проникал тусклый свет штормового дня, и она смогла различить ступеньки ведущей вниз лестницы. Правда видны были только первые несколько ступеней, дальше они терялись в непроглядной тьме, настолько густой и плотной, что она казалась нарисованной.
— П-почему эт-та оп-пора? — у Ники зуб на зуб не попадал. Она хотела сказать, что остальные были ближе, но кроме этих трёх слов у неё ничего не получилось.
— Одну опору здесь снесло, а у двух других завалило выход на лестницу, поэтому… чёрт…, — Сашка замолчал и как-то странно посмотрел на Нику. — Ника, ты же вся промокла насквозь. Погоди…
Он принялся торопливо стаскивать с себя пиджак. Она угадала его намерение, хотела сказать — не надо, но промолчала. Избегая смотреть Сашке в глаза, взяла пиджак дрожащими руками и, путаясь и не попадая рукой в рукав, стала натягивать его на себя, поверх мокрой форменной блузы. Синтетическая ткань униформы неприятно скользила по телу, у Ники было такое чувство, словно её завернули в целлофан — холодный, похожий на ощупь на ломкое острое стекло, и от этого дрожь ещё больше усилилась.
— Ника, постой, — она уже почти просунула правую руку в рукав, но Сашка остановил её. — Так ты не согреешься.
Она непонимающе уставилась на него.
— Надо снять… ну форму эту больничную надо снять, — пояснил он. — Она мокрая и… Ты не волнуйся. Я не буду смотреть. Я отвернусь.
В доказательство своих слов он повернулся к ней спиной, замер в терпеливом ожидании. Она понимала, что надо сделать так, как он сказал, но почему-то медлила. Мяла в руках пиджак, разглядывала покачивающуюся плиту над их головами — мерные, постукивающие движения этого адского маятника сливались с воем ветра за стенами укрытия.
— Ты всё?
— Н-нет…, я сейчас, — Ника вздрогнула. Потянулась к пуговицам. Непослушные, закоченевшие пальцы не слушались, мокрая ткань выскальзывала из рук. Она торопилась, бросала быстрые взгляды на Сашку, на его аккуратно постриженный затылок, на белеющие в сгущающихся сумерках плечи и спину, обтянутые светлой рубашкой. И вдруг резко и отчетливо перед её глазами встал их неуклюжий первый и единственный раз. Торопливый, скомканный, как то синее одеяло, которое она натягивала на себя, стремясь прикрыть свою наготу. Она выкинула этот эпизод из своей памяти — думала, что выкинула, — жила, обходя стороной ненужные и болезненные воспоминания, смотрела на Сашку, как на какого-то нового и неизвестного ей человека, зачеркнув того прежнего, как мы зачёркиваем в тетради ошибку. Зачёркиваем густо, жирно, не жалея чернил.
И одновременно с этим воспоминанием, вернувшим её в узкую маленькую комнатку, к горячим рукам на её теле, к его отрывистому частому дыханию, к врезавшимся в спину матрасным пружинам, пришло осознание того, что всё это никуда не делось, не исчезло, и — нравится им это или не нравится — навсегда останется с ними. И Ника видела: Сашка это тоже понимал. Может быть, даже лучше, чем она сама…
— Я всё, — едва слышно выдохнула она.
Непонятно, как он услышал её шёпот сквозь гул разгулявшейся стихии, но услышал. Повернулся, кивнул, глядя, как она кутается в полы его просторного пиджака. Снятая блуза валялась под ногами зелёным неряшливым комом.
Спускаться по лестнице было тяжело.
Сашка шёл впереди. Медленно и осторожно ставил ногу на каждую следующую ступеньку, ощупывал, проверял твёрдость опоры под ногами. Ника его не торопила.
— Тут где-то было место, там пары ступенек не хватало. А вот оно… Осторожней, Ника. Не выпускай перила из рук, держись крепче. Скоро уже спустимся. Осталось совсем чуть-чуть.
Да, чуть-чуть.
Сашка мог этого и не говорить, Ника и так чувствовала приближение океана. Чем ниже они спускались, тем отчётливей был слышен его низкой густой голос, глубокое контральто с тёмными, тревожными переливами, похожими на рыданье виолончели и на дрожащее гудение струн. Океан был живым. Теперь она понимала это. Древним, живым существом, могущественным и равнодушным в своём могуществе. И ему ничего не стоило уничтожить их всех. Впрочем… впрочем, однажды он уже сделал это и сделает опять, если у её отца… у них всех не получится.
— Ника, ты точно уверена?
— А? Что?
Она вынырнула из своих мыслей, непонимающе посмотрела на Сашку. Он уже спустился, стоял на пятачке, рядом с открытыми дверями — здесь на третьем ярусе платформы уцелели двери, прикрывающие вход в опору, к лестнице — вопросительно смотрел на неё, снизу вверх, их разделяли ступенек пять, не больше.
— Я спрашиваю, ты точно уверена, что нам надо идти на Южную. Ты не передумала? Может, всё-таки лучше вернёмся?
Океан за Сашкиной спиной усмехнулся.
«Послушай его, девочка, — устало посоветовал он. — Послушай. Что такое твоя жизнь и жизнь каждого из вас? Капля. Вам всё равно не справиться. Не суметь. Вы меня никогда не переиграете. Я был здесь, на земле, когда ещё никого из вас не существовало. И буду, когда вы все исчезнете. Возвращайся, девочка. Возвращайся».
— Нет!
Она смотрела на Сашку, но её слова были обращены к Океану. К древнему, равнодушному, уверенному и в своей силе, и в своей правоте.
— Нет, — твёрдо повторила она. — Я не передумала. Я пойду.
Коридор, которым они шли, петлял какими-то странными зигзагами. Аварийное освещение было настолько скудным, что Ника едва угадывала очертания стен и несущих колонн, молчаливо и неожиданно вырастающих у них на пути. Где-то далеко позади осталась та самая дверь, через которую они зашли с платформы на технический этаж, соединяющий две станции: разрушенную и заброшенную Северную и действующую — пока ещё действующую — Южную.
Дверь эту они с Сашкой нашли без труда, не понадобилась даже начерченная Лёнькой схема, которую Ника сунула в карман брюк. Хотя они всё равно вряд ли смогли бы ей воспользоваться. Тонкому пластику, из которого были сделаны листы ученической тетради, вода, конечно, не могла причинить большого вреда (это же не настоящая бумага, которая быстро бы раскисла, превратилась в мокрый жёваный комок), но чернила всё же потекли, размазались, и чёткие твёрдые линии Лёнькиной схемы расплылись неровными грязными кляксами.
Лёнька, Марк…, о своих друзьях, оставшихся на том КПП, живых и мёртвых, Ника старалась не думать. Сейчас — именно сейчас — нельзя было этого делать, и всё равно она постоянно возвращалась к ним мыслями, неумолимо скатывалась в чувство вины, и оно, это чувство, медленно и больно отщипывало, отгрызало маленькие кусочки её души, от которой и так уже мало что осталось. Из дальнего уголка памяти шагнул, по-детски улыбаясь, высокий черноволосый парень в грязной серой майке, облепившей крепкий накачанный торс. Вовка Андрейченко, приятель Кира. Она почти не знала его, но смутно помнила его робость и смущение, разливающиеся красной краской по лицу, когда он обращался к ней. Помнила зеленоватые мягкие глаза, сильные руки, ловкий, уверенный жест, которым он перекинул за спину её рюкзак. А ведь если б не она, Вовка Андрейченко был бы сейчас жив. Как и Кир. И Марк… все они были бы живы, если бы не она, все они…
Задумавшись, она обо что-то споткнулась, не удержалась на ногах и упала, успев выставить вперёд руки. В ладони впился мелкий острый мусор, его здесь было навалом, и тут же справа в руку ткнулось что-то тёплое, живое, обдало трепетным беззвучным дыханьем и зашуршало, зашаркало мелкими коготками, быстро удаляясь.
— Крыса!
Сашка обернулся на Никин сдавленный крик, негромко чертыхнулся, увидев её, стоящую на карачках, нагнулся, подавая руку.
— Вставай, Ника. И поаккуратней тут, пожалуйста. Старайся смотреть под ноги. Здесь можно здорово навернуться.
Он говорил спокойно, как обычно, и всё-таки было в его голосе что-то новое. И в голосе, и в глазах, и даже в движениях. Молчаливый упрёк, обвинение, застывшее так и несказанными словами — теми словами, что она прочитала на его лице, ещё там, в больнице, когда они, оторвавшись от преследователей, влетели в маленький, узкий тупик и остановились у неприметной двери, за которой начинались комнаты тайника. Что ж… он имел полное право и обвинять, и злиться, она и сама не отрицала своей вины, но при этом он не понимал, не желал, а может и не мог понять главного: зачем ей нужно идти на Южную.
А идти туда было надо.
К ней самой это понимание тоже пришло не сразу.
Сначала была просто невнятная мысль, острая, как вспышка, которая пронзила её, едва она услышала о том, что собирается сделать Ставицкий. В тот момент она ещё пребывала во власти странного ощущения, смеси активности и оцепенения, думала о мёртвом Караеве — как о мёртвом думала, и о мёртвом Петренко, который, напротив, был для неё всё ещё жив, и который сливался с Киром, становился Киром, был Киром. И эта мысль, эта идея пойти на Южную станцию, ещё долго оставалась неясной и расплывчатой: и когда она смотрела, как Лёнька чертит свою схему, и когда они садились в лифт, и когда грузный сержант требовал от них пропуска, и даже когда Сашка, в чьём взгляде, казалось, навсегда застыло обвинение, пытался уговорить её повернуть обратно — даже тогда она ещё не понимала, до конца не понимала, зачем это всё.
Озарение пришло на платформе. Перед лицом всё сокрушающей стихии — силы, которую невозможно победить, но которую победить было надо. Стонал и выл ветер, а где-то внизу ждал помощи отец. И Ника должна была ему помочь. Встать рядом с ним, плечом к плечу, сражаться и идти до конца. Каким бы он ни был, этот конец.
Сашка этого не понимал.
А вот Кир… Кир бы понял.
— Пришли!
Сашка толкнул дверь. Как Лёнька и говорил, она действительно оказалась незапертой, тихонько скрипнула, и Ника с Сашкой, перешагнув порог, оказались на Южной.
Океан гудел здесь также, как и на Северной, и так же, как и на Северной, плиты под ногами тонко и зло вибрировали. Здесь тоже никого не было, но ощущение запустения и заброшенности ушло. Над головой яркими прожекторами горели вмонтированные в потолочные перекрытия фонари, их резкий свет разрезал сгущающуюся тьму, которую несли с собой штормовые тяжёлые волны.
— Мы на третьем ярусе, а нам надо на четвёртый, — Сашка настойчиво потянул Нику за рукав к ближайшей опоре-лестнице.
Поднялись они быстро и, очутившись в нужном месте, почти сразу нашли дверь в Башню — резервная щитовая находилась внутри. Это оказалось нетрудно: достаточно было выйти в широкий транспортный коридор, он-то и упирался в огромные железные ворота. Сами ворота — Ника знала — служили для провоза крупногабаритного оборудования, а вот маленькая дверца, вырезанная в них, предназначалась для персонала. Она тоже была не заперта, удача сегодня явно благоволила им.
— А дальше я не знаю, куда идти, — признался Сашка. — Я не очень запомнил, что говорил Лёнька. Понадеялся на схему.
— Она…, — Ника вытащила из кармана листок. — Она, наверно, мало чем поможет, потому что… вот…
Рисунок на листке превратился в размытую кляксу. Кое-что можно было разобрать, но совсем немногое.
— Ну давай попробуем, — Сашка неуверенно взял схему из Никиных рук. — Не получится, будем искать так. По номеру. РЩУ-15? Верно?
Ника молча кивнула.
По лабиринтам коридоров они проплутали минут пятнадцать. Несмотря на то, что станция казалась пустой, Ника постоянно боялась, что они вот-вот на кого-то наткнуться: на каких-нибудь техников или рабочих, которых не вывели вместе со всеми, на солдат, на самого Ставицкого — а этот-то точно был где-то здесь. За каждым поворотом ей чудились подозрительные тени, шорохи, иногда даже голоса, она испуганно ойкала и хваталась за Сашку.
Сашка её опасения полностью разделял. Шёл не торопясь, перед тем, как свернуть в очередной коридор, долго вглядывался и прислушивался. Ника внимательно читала таблички на дверях, пытаясь вспомнить хоть что-то из Лёнькиных объяснений. Но резервную щитовую всё же первым заметил Сашка.
— Вот! РЩУ-15! — он затормозил у стальной серой двери. Его голос радостно взмыл вверх, но тут же обречённо упал. — Здесь замок. Кодовый, — он растерянно посмотрел на Нику. — И как нам теперь быть? Кода-то мы не знаем.
— Не знаем, — обреченно выдохнула Ника. — Может быть…
Она вздрогнула, не договорив.
Прямо за спиной раздался до боли знакомый голос:
— Код: пятнадцать — восемьдесят три. Ну чего застыли? Нажимайте.
— Д-дядя Б-боря, д-дядя… Б-боря…
Ника, уткнувшись ему в грудь и вздрагивая всем телом, повторяла эту бесконечную, бессвязную фразу сквозь одолевавшие её рыдания и совсем некстати прорвавшуюся икоту. А он гладил растрёпанные рыжие волосы, худенькие плечи, инстинктивно прижимал к себе, пытаясь заглушить крепкими объятиями её и свою тревогу. Как она очутилась здесь? Она и этот… Борис покосился на стоявшего в стороне парня и тут же поспешно отвёл глаза.
«С твоим образом жизни, Боря, у тебя с десяток внебрачных детей должно по Башне бегать», — насмешливый Пашкин голос раздался совсем рядом, как будто Савельев стоял за спиной. И следом второй, холодный, наполненный звенящей яростью: «Ты всегда был догадливым сукиным сыном».
Догадливым, как же. Польстила она ему. Семнадцать лет ни сном, ни духом. И сердце ни разу не зашлось, даже когда… Взгляд Бориса опять уткнулся в бледное, перепуганное лицо, встретился с голубыми глазами…
Мальчишку Борис опознал первым, а вот в девочке, на которой был надет большой, не по росту, мужской пиджак, из-под которого выглядывали несуразные зелёные штаны — кажется, в таких ходят уборщицы, — он не сразу признал Нику. И только когда она обернулась, смахнула машинально мокрую рыжую прядку, прилипшую к щеке, он вздрогнул, как удара, и сердце нехорошо зашлось. Какого чёрта? Что она тут делает?
Добиться какого-либо вразумительного ответа Борису не удавалось, а минуты, драгоценные минуты утекали. Единственное, что у него получилось, так это затолкать обоих детей в небольшое помещение резервной щитовой — Ника, услышав, как он назвал код от замка, на автомате нажала нужные цифры. Но оказавшись внутри, её словно прорвало.
— Ника, — Борис предпринял ещё одну попытку привести девочку в чувство, хотя и знал по опыту, что шансов совладать с детской истерикой у него мало. Плакала Пашкина девочка редко, она росла смешливым и жизнерадостным ребёнком — материнской плаксивой мечтательности ей не досталось ни грамма, — но уж если приключалось какое детское горе, любые слова утешения были бессильны. Ника не успокаивалась, пока не выплакивала всё до конца. Даже в бедах и неудачах отец и дочь Савельевы проявляли неслыханное упрямство.
Ну же, соберись, девочка, — мысленно взмолился Борис, но тут заговорил парень. Саша Поляков. Что-что, а эти имя и фамилию Борис помнил хорошо. Ещё бы ему не помнить.
— Мы пришли сюда, чтобы переключить АЭС на резерв. Нам случайно стало известно, что Ставицкий здесь, и также о том, что он затевает.
— Вы это умеете? Переключать?
— Нет, но мы предполагали, что здесь должен быть телефон, и…
Они разом заоглядывались и почти одновременно нашли глазами телефон, чёрную пластмассовую коробку, приткнувшуюся на углу одного из столов.
— Да… телефон, — мальчишка растерянно заморгал. — И Ника бы связалась с Павлом Григорьевичем.
— Я помню номер, по которому папа звонил Марату Каримовичу. У него в записной книжке был записан. Он простой… номер…
Наверно, спокойствие парня помогло Нике прийти в себя. Голос её по-прежнему подрагивал, и икота никуда не делась, но теперь девочка хотя бы не плакала и могла всё более-менее внятно объяснить. Поляков снова отступил в тень, давая слово Нике, а та, торопясь, уже понимая, что медлить нельзя, вываливала на Бориса информацию, от обилия которой он слегка потерялся. Сначала он пытался задавать наводящие вопросы, но вскоре махнул рукой, выслушал всё до конца и только растерянно спросил:
— Как же ты его застрелила?
Из всего, что Ника рассказала ему, почему-то именно убийство Караева потрясло больше остального. Он смотрел на пистолет, который она вынула из кармана и положила перед ним на стол, и у него в голове не укладывалось, что Пашина девочка, нет, их с Пашей девочка, могла выстрелить в человека.
— Потому что он… — утихшая было истерика снова подняла голову, но Ника справилась. — Потому что он сначала моего Кира… а потом… моего Петренко…, и я… вот…
— Ну да, ну да, — пробормотал Борис. На какое-то мгновенье в голове мелькнула мысль, что надо бы сказать про Кирилла Шорохова, что парень на АЭС, жив-здоров, но тут же эту мысль вытеснила другая: что будет с Павлом, когда он обо всём узнает. — Ты вот что, — Борис нахмурился. — Ты отцу пока про это не рассказывай. Хорошо?
— Хорошо, — Ника понимающе кивнула, и неожиданно голос её окрасился совершенно детской надеждой. — А вас, дядя Боря, папа за мной послал? Да?
— Вот же, мать его! Ну и погодка! — едва выйдя на открытую полуразрушенную платформу Северной станции, молодой капитан, командир их отряда, остановился и лихо выматерился. Его слова тут же потонули в вое ветра и грохоте океана. Как и слова самого Бориса, который, подобно капитану, не в силах был сдержать рвущихся на волю не самых цензурных выражений.
За стенами Башни Борис бывал нечасто. В подростковом возрасте им с Пашкой удавалось несколько раз вырваться в океан, сплавать к заброшенному, полуразвалившемуся строению, оставшемуся ещё с допотопных времен (эдакое своеобразное, выдуманное кем-то из мальчишек посвящение во взрослую жизнь) — да и только. Повзрослев и остепенившись, Борис больше собой так не рисковал — мерилом успеха стало другое. И сейчас, оказавшись на воле, он непроизвольно вздрогнул. И было от чего.
Резкий порыв ветра чуть не опрокинул его навзничь. Борису стоило большого труда удержаться на ногах и не схватиться за руку капитана. Борясь с охватившим его страхом и опасаясь выказать его перед крепкими грубоватыми парнями, Борис сделал шаг вперёд, но остановился. Темень вокруг стояла такая, что можно было подумать, что на часах не половина второго дня, а почти полночь, совсем, как тогда, когда он спускался за раненным Павлом, пробираясь почти наощупь за приведшими его на платформу пацанами. Но в ту ночь хотя бы не было шторма. Как сейчас…
Борис оглянулся. Поймал шалую улыбку на круглом лице капитана.
Отряд на Южную полковник Островский выделил небольшой — десять человек, хотя по предварительной договорённости с Павлом речь шла о пятнадцати. Но обсудив наскоро ситуацию с майором Бубликом, который появился в приёмной административного сектора, едва они закончили телефонный разговор с АЭС, полковник передумал. Решил сменить тактику. Борис в эти дела благоразумно не вмешивался.
Командиром отряда Островский поставил капитана Истомина, того самого, что присутствовал на допросе, по виду совсем мальчишку. Борис подозревал, что звание капитана Истомин получил совсем недавно — уж больно ярко сияли звёздочки на погонах, не успели затереться, утратить свою бросающуюся в глаза новизну.
Островский, нимало не стесняясь Бориса, приказал капитану глаз с него не спускать, и капитан, вытянувшись, заученно-бодро отрапортовал: «Есть, товарищ полковник, глаз не спускать!», для верности окатив Бориса ледяным взглядом. Но пока они спускались на лифте, юное лицо капитана постепенно утратило всякую подозрительность и приобрело, видимо, более привычное выражение: юношеский задор и неиссякаемый оптимизм. Из рассказа капитана Борис понял, что он был среди тех, кто нашёл повесившегося Рябинина, и теперь капитан стремился со всеми этим поделиться.
— …мы к нему заходим, а он висит! На ремне! А сам ремень перекинут через крюк. Такой чёрный, здоровенный крюк. Селятин нам потом рассказал, что его под люстру пару дней назад ввинтили. А саму люстру так и не успели повесить.
— Под другую люстру сгодился, — вставил кто-то из парней, а остальные весело заржали. Покойный генерал авторитетом у своих подчинённых явно не пользовался.
— Вот вы ржёте, а я перепугался, — веснушчатое лицо Истомина расплылось в мальчишеской улыбке. — Я покойников страсть как боюсь.
Последние слова капитана потонули в громком гоготе.
Но если покойников капитан, по его словам, и боялся, то сейчас никакого страха он точно не испытывал. Платформа под их ногами ходила ходуном, но Истомин, крепко оперев на широко расставленные ноги своё ладно сбитое коренастое тело, с весёлой лихостью вглядывался в наступающую со всех сторон черноту. Молодость беспечна и безрассудна в отличие от тоскливой и осторожной старости.
— Куда теперь? — крикнул Истомин, повернув к Борису круглое лицо.
Борис вызвал в памяти ту ночь, когда он с двумя мальчишками вытаскивал отсюда Павла. Глаза уже привыкли к темноте, и Борис видел проступающие из густых сумерек три уцелевших, похожих на пеньки, будки — оголовки опор. Четвёртой опоры не было, как не было и той части платформы, которая на неё опиралась. Из трёх оставшихся у двух, тех, что находились ближе к Башне, входы были полностью завалены, и по сути единственной действующей опорой оставалась только самая дальняя слева — именно по ней Борис когда-то, вслед за мальчишками, спускался на нижний ярус.
— Туда! — Борис махнул рукой.
Капитан его понял, кивнул. Повернулся к отряду, стал отдавать распоряжения, перекрикивая разгулявшийся ветер. И только после этого они медленно, гуськом, двинулись в указанном направлении. Истомин шёл последним.
У нужной опоры Борис притормозил.
В какой-то паре метров от неё платформа обрывалась. Был ли это её настоящий край, или океан двадцать с лишним лет назад, наступая, просто отломал здесь часть железобетонного перекрытия, Борис не знал. Да и времени задумываться над этим не было. прямо на него океан с грохотом катил тёмно-зелёные, почти чёрные волны. Мощь стихии завораживала, притягивала взгляд, вызывая уважение и восхищение.
Кто-то толкнул Бориса в спину. Он невольно обернулся. Истомин, замыкающий их процессию, что-то прокричал, яростно махая руками. Слова глохли, захлёбывались в неистовом рёве ветра, но Борис понял: капитан поторапливает его. Вниз, давайте быстрее вниз, говорили его отчаянные жесты. Борис кивнул и, крепко ухватившись за шершавые ржавые перила, двинулся вперёд — в пугающую черноту.
Ступенек под ногами он не видел, но старался ставить ногу ровно, ощупывал целостность опоры под ногами и, только убедившись, что он стоит твёрдо, перекатывал на ногу всю тяжесть тела. За железобетонными стенами гудел океан. Наваливался волнами на конструкцию, проверяя её прочность, словно гигантским кулаком ударял, отчего опора глухо вибрировала, и её дрожание передавалось Борису. Сзади грохотали тяжёлые шаги. Это спускался шедший следом отряд. Слышно было учащённое дыхание парней парой пролётов выше. Борис, несмотря на кромешную тьму, всё же чувствовал себя более уверенно и потому оторвался от остальных.
Добравшись до нужного яруса, Борис с облегчением выкатился наружу. Шум океана мгновенно поглотил его, обступил со всех сторон, взял в кольцо. В глубине, у дверей, тех самых, за которыми начинался технический этаж, слабо горел аварийный фонарь. Он был похож на свет маяка, затерянного посреди океана.
Борис сделал несколько шагов и замер.
У него всегда была чертовски хорошо развита интуиция. Это Павел обычно планировал на несколько шагов вперёд, его математически-инженерный ум мыслил логическими схемами, а Борис привык больше полагаться на чувства. Нет, действия свои он просчитывал тоже, как без этого, но если внутренний голос начинал отчаянно сигналить, требуя свернуть с намеченного пути, даже тысячу раз проверенного, надёжного и безопасного, Борис неизменно сворачивал. Делал иногда такие резкие повороты, что ошеломлял своим решением окружающих. И при этом никогда — никогда! — не прогадывал.
Сейчас ему словно кто-то прокричал на ухо: «Обернись!», и Борис, повинуясь, развернулся лицом к океану.
Океан выл. Низко, утробно. И этот гул, не похожий ни на что из того, что Борис когда-либо слышал в своей жизни, становился всё выше, всё громче, трансформируясь в финальную песнь Смерти. Не той, что обычно рисуют в виде старухи с косой, а настоящей, противоречивой и многоликой.
В прошлый раз она явилась к нему человеком в белом халате. Тонкая игла шприца нащупала вздувшийся бугорок вены, ушла под кожу. И Борис упал в пустоту. Пусть и всего лишь на несколько часов.
Сейчас Смерть предстала перед ним другой. Поднялась из океана. Встала плотной, тёмной стеной, в серебристой пенной накидке.
Сколько метров в высоту была эта волна, Борис не знал. Какое-то время она казалась ему совершенно неподвижной, а потом вдруг пришло понимание, что вал смертельной воды движется и движется со страшной скоростью. И с этой невероятной, в тысячу раз превосходящей его по силе стихией, Борис был один на один. Отряд всё ещё оставался в опоре, укрытый железобетонными стенами. Надёжно укрытый.
Впрочем, обо всём этом Борис подумал вскользь. В виски ударил крик: «Беги!», и ноги сами понесли его, но не к опоре, хотя она и была ближе, а к спасительной двери в Башню, над которой маяком колебался тусклый свет фонаря. Добежать он не успел, но ещё раньше, поняв это, уцепился за вдруг выросший на его пути кусок металла — то ли остаток какой-то трубы, то ли ещё что. Обхватил его обеими руками, прижался всем телом, неуклюже послав в пустоту молитву: господи, пусть эта железяка выдержит, пусть выдержит, пусть…
Его накрыло резко, вмазало вместе с этим остатком трубы в бетон. Что-то острое вошло в ногу, чуть ниже коленной чашечки, Борис охнул, захлебнулся холодной солёной водой, лёгкие обожгло, и эта новая боль, разрывающая изнутри, заставила на мгновение забыть о ноге.
…Когда он наконец поднялся с колен, мокрый, всё ещё скрюченный в три погибели, пытающийся выхаркать воду из лёгких, громко, натужно, хватаясь рукой за горло, внутри которого всё ещё клокотала душившая его вода, он не сразу понял, что произошло. И только когда разогнулся уже окончательно и уставился прямо перед собой, туда, откуда отхлынула волна, он замер, не в силах поверить в увиденное.
Опоры больше не было. Точнее она стояла, но назвать это опорой уже было нельзя. Её смяло, расплющило, как будто ребёнок, играя с пластилином, вдруг сжал в руке только что сделанный ровный столбик, скомкал, поддавшись какому-то, одному ему ведомому порыву. Верхний край платформы, удерживаемый опорой, опасно накренился. Борис инстинктивно дёрнулся, и в эту минуту вернулась резкая боль в ноге…
Подволакивая повреждённую ногу, Борис медленно пробирался по техническому этажу, соединяющему станции.
О том, что случилось с отрядом Истомина, он старался не думать. Хотелось, конечно, верить, что кто-то из них уцелел. Возможно, повезло самому Истомину, смешливому капитану, ещё такому юному и по-юношески бесстрашному. Он шёл замыкающим, вполне мог оказаться в критический момент ближе к верхнему краю: у солдат, что находились вверху, шансы остаться в живых всё же были. В отличие от тех, кто уже дошёл до середины и ниже — основной удар пришёлся как раз туда. Именно в этом месте опора больше всего напоминала гармошку, она как бы просела, вдавилась в бетонное перекрытие, подняв одну из плит, и эта плита, ощетинившись изломанной арматурой, закупорила вход на лестницу, замуровала тех, кто находился внутри. И живых, и мёртвых.
Океан продолжал бурлить. Он вобрал в себя остатки смертельной волны, и теперь тяжело дыша, перекатывая волны, готовился к новому броску. И Борис ничего не мог ему противопоставить. Он выжил, но остался один. У него не было ни оружия, ни связи, ни желания и сил «давить из себя героя» (Борис не врал, говоря эти слова Павлу ещё там, на АЭС), ничего не было — даже пути назад, и того не осталось. Только дорога на Южную, и что он там будет делать один, он тоже не знал.
План, который они разработали с Савельевым и Островским, хоть и пестрел дырами, но всё же при некотором везении вполне мог бы сработать.
Изначально предполагалось, что Борис с отрядом доберётся до Южной станции. В задачу самого Бориса входило отыскать на четвёртом ярусе помещение РЩУ-15, там находился пульт резервного управления, связаться по телефону с Павлом и, следуя его указаниям, перевести АЭС на резерв. Отряд капитана Истомина в это время должен был захватить главную щитовую, где окопались Ставицкий с Васильевым. Этих двоих предполагалось, если не ликвидировать, то хотя бы как-то отвлечь, потому что любые действия, которые будет совершать Борис в резервной, не останутся незамеченными для Васильева: всё это так или иначе отразится на мониторах. Ну и третьей, ключевой частью плана должен был стать штурм Южной — атака майора Лебедева, начатая по знаку Островского. Все три события, запущенные одновременно, давали хорошую надежду на успех.
Находясь наверху, в привычном антураже собственного кабинета, склонившись над шуршащими листами старых карт, было легко воображать себя героем. Борис нервничал, но только слегка, да и то, не столько нервничал, сколько был охвачен азартом, давно позабытым чувством юношеского задора, который ударял в голову, подобно пузырькам пьянящего шампанского.
Но сейчас, когда пришло понимание, что он один, что тыла нет и помощи тоже нет, его охватил страх. И Борис опять вспомнил, что он — не герой и никогда, собственно, им не был. В отличие от Савельева. Или от этого мальчишки, Кирилла Шорохова, с дерзкими, чуть раскосыми глазами.
Он — не герой.
И тем не менее Борис продолжал идти вперёд. Спотыкался, болезненно морщился, припадая на повреждённую ногу, и повторял — как мантру повторял — чужие слова: чёрта с два я сдамся, чёрта с два…
— Вас папа за мной прислал, да?
Серые глаза — Пашкины глаза — смотрели на Бориса твёрдо и вопросительно. И Борис опять, как тогда в больнице, когда Ника пришла к нему с дневником Игната Ледовского, поразился произошедшей в ней перемене. Исчезла лёгкая припухлость щёк, лицо стало строже, в нём появилась утонченность, делавшая её отдаленно похожей на Анну. Она повзрослела, их с Пашкой девочка, хотя сквозь эту взрослость нет-нет, да и проступала детская доверчивость, трогательная и нежная, проступала едва заметным жестом, слезинкой, повисшей на длинных золотистых ресницах, нечаянным, полным надежды вопросом: это же папа, да? папа вас прислал? за мной, да?
— Нет, не за тобой, — Борису было жаль разочаровывать её. — Но прислал. И ровно для того же, что собиралась сделать ты.
И опять его обожгло, поразило, что отец и дочь, не сговариваясь, подумали об одном и том же. А она, услышав это, неожиданно просияла. И он, тоже улыбаясь, придвинул к себе телефон.
— Ну что, звоним отцу?
— Звоним! — она тряхнула мокрыми рыжими кудрями.
В ухе раздался первый гудок. Борис включил громкую связь, подмигнул Нике.
— Да? — трубку сняли почти сразу. Голос Павла был напряжён, и Борис как наяву представил себе друга. Чуть ссутулившиеся плечи, потемневшее лицо, уставшие глаза с залёгшими под ними тенями.
— Паша,..
— Боря? Добрались всё-таки, чёрт…
Напряжение и тревога уходили с каждым словом. Борис словно вживую увидел, как разглаживаются складки на Пашкином лбу, как рука, по привычке сжимающая трубку, расслабляется, и побелевшие кончики пальцев возвращают свой обычный цвет.
— Ну как добрались…, — начал Борис, но Савельев его перебил.
— Я немедленно связываюсь с Островским, пусть даёт команду Лебедеву…
— Погоди, Паша. Не спеши. Я тут один. Почти один. Отряда нет.
— Как нет?
— Снаружи шторм. Трясёт так, что будь здоров. Опору, ту по которой мы спускались, волной помяло сильно, вход плитой закупорило. Я шёл первым, успел выйти.
Ника тихо охнула, но Борис нашёл в себе силы улыбнуться ей.
— Та-а-ак, — протянул Павел. — Понятно. А сам ты как?
— Нормально. Более-менее. Хромой на одну ногу, о какую-то хрень приложился, но в целом гораздо лучше тех, кто остался в той опоре. Паша, даже если там кто-то уцелел, вниз им уже не пройти. У них один путь — наверх, если он есть. А опора… боюсь, что следующей волны она не выдержит.
— Твою ж мать… — тихо выругался Павел, а потом, словно спохватившись, опять торопливо заговорил. — Ты сказал, что ты там почти один. Что это значит?
— Ну… ты только не дёргайся, Паша, — Борису показалось, что он слышит лёгкий хруст пластика, сминаемого сильными руками Савельева. Не удержался, насмешливо хмыкнул. — И нечего трубку ломать. Повредишь аппарат, по чему будем связь держать? Ну всё, хорош, Паш. Выдохни. Ника здесь.
— Ника?.. Какая Ника? Боря, ты чего? Откуда? С ней всё в порядке?
Павел беспорядочно сыпал вопросами. Ника не выдержала первой.
— Папочка! Всё в порядке, пап. Со мной всё хорошо. Я тут. Вместе с Сашей. Поляковым. И теперь ещё с дядей Борей. Мы здесь, чтобы на резерв переключить. Ну АЭС переключить. Ты мне только скажи как, я справлюсь…
Ника тараторила, торопливо что-то объясняла, уклончиво рассказывая, как она оказалась на Южной, и ни словом не обмолвившись о том, что случилось в больнице на сто восьмом. Щадила отца, насколько возможно. А Борис в который раз подумал, как же похожа эта девочка на Павла, не внешностью — характером похожа. И снова внутри что-то толкнуло — он бросил быстрый взгляд на Сашку. Тот, хоть и подошёл вместе с ними к столу, на котором стоял телефон, но умудрялся держаться в стороне, в тени, так, что было не разобрать, что там за мысли отражались на бледном, чуть вытянутом лице. Внешность у этого парня точно от матери — изящные, правильные линии, чуть припухлые губы, густые пепельные волосы. А вот характер… чей? Он же ничего о нём не знает, ничего… Борис вдруг встретился с Сашкой глазами, и этого краткого мига оказалось достаточно, чтобы понять — мальчишке всё известно, эта стерва, его мать, ему рассказала…
Он мотнул головой, прогоняя эти ненужные сейчас мысли. Сосредоточился на голосе Савельева. Ника свой рассказ уже закончила, и теперь говорил Павел.
— Нельзя сейчас переключать на резерв, Ника.
— Почему нельзя? Я справлюсь, вот увидишь…
— Конечно, справишься. Дело не в этом. Просто вся информация тут же будет передана на главный пульт, а там сейчас Васильев. Вместе со Ставицким. Васильев исполняет обязанности начальника Южной станции, и он неплохой инженер. В общем, они не только заметят переключение на резерв, но и моментально вычислят, что в резервной щитовой кто-то есть. Короче, без отряда, который шёл с Борисом, вся эта затея бессмысленна и смертельно опасна. И…
Наверно, Павел хотел сказать, что разумнее будет оттуда уйти, но не сказал — понял, что уходить им некуда.
— Паша, — Борис приблизил лицо к динамику, словно так его слова могли лучше дойти до Павла. — Паш, а если как-то выманить Васильева оттуда? Ведь, насколько я понимаю, главная закавыка в нём, Серёжа же ни черта в технических штучках не смыслит. Давайте подумаем. Может, позвонить туда? Что-то такое сказать…
— Что например? — невесело усмехнулся Павел. — Борь, я хорошо знаю Васильева, он трус, но не дурак. Что ты ему собираешься сообщить, чтобы он поверил и куда-то побежал?
— Ну, может быть, что-то связанное со штормом, — Борис поёжился, вспоминая надвигающийся на него вал. — Вам там внизу не видно, но поверь, штормит тут знатно. Я, честно говоря, с таким столкнулся впервые.
— Васильев, как и вы, сейчас на станции и в курсе о шторме. Более того, он знает о нём куда больше, чем вы. Интенсивность, скорость ветра… ему в щитовую все метеосводки поступают. Ты ничем не сможешь его удивить, — голос Павла потускнел. — Я, Борь, правда, не могу придумать ни одной причины, по которой Васильев может сорваться и покинуть пульт управления. Ни одной…
— Паша, подумай ещё! — Борис с силой стукнул по столу. — Не может же быть, чтобы не было выхода. Выход есть всегда. Даже если мы его ещё не видим!
— Да какой тут, к чёрту, выход? — не выдержал Савельев.
— Есть выход, Паша…
Борис не сразу понял, кому принадлежит голос, сказавший последнюю фразу. А когда понял, с надеждой уставился на аппарат.
— Есть. Помнишь, как ты меня разыграл лет двадцать назад?
— Марат Каримович, — прошептала Ника и склонилась над телефоном, ловя каждое слово.
— Ну ты что, Паш, забыл что ли? — Марат повернул к нему лицо, и его бледные, бескровные губы сморщились в подобие улыбки. Павел с недоумением смотрел на друга. До него никак не доходило, о чём это Марат. Какой розыгрыш?
Руфимов всё ещё торчал в его кабинете. Упрямо сидел, отказываясь возвращаться в организованный Анной лазарет, хотя по большому счёту в его присутствии не было никакой необходимости. Пробный запуск реактора шёл на удивление гладко, отчёты, которые постоянно приносили с места испытаний, показывали, что параметры в норме, и это была их победа. Причём победа в первую очередь самого Марата, ведь это он запустил процесс, это на его долю выпало самое трудное: начать то, что на практике никто из них ещё не делал. Поэтому и не мог сейчас Руфимов уйти. Вернуться к душным, пропахшим лекарствами простыням и подушкам. И Павел его прекрасно понимал. Понимал и не гнал от себя. Знал, каково это — когда лежишь беспомощный, а дело твоей жизни движется без тебя.
Выглядел Марат неважно — на уставшем лице ни кровинки, кожа, обычно смуглая, приобрела нездоровый серый оттенок, щёки впали, и на них глубокими бороздками, с яростной отчётливостью проступили морщины. И только глаза, неестественно большие, чёрные, горели прежним молодым азартом. Этот взгляд подбадривал Павла, давал опору, ощущение надёжного тыла, так необходимого ему сейчас.
В углу, притулившись к краешку стола, сидела и Маруся — её Павел сам попросил быть здесь, рядом с ним. В эти тревожные минуты она и Марат были его руками и его глазами. Они просматривали отчёты, вносили при необходимости корректировки, в спорных случаях советовались с Павлом. Он подключался, но понимал, что полностью погрузиться сейчас в обкатку реактора не в состоянии — мыслями он был там, наверху, где шла борьба за Южную станцию, где воевали и погибали люди, поверившие ему, вставшие на его сторону. Где действовал Борис. Где теперь была его дочь. Вся информация стекалась сюда, и Павел прирос к телефону, а когда аппарат замолкал, он не находил себе места от беспокойства и тревоги.
Ситуация менялась каждую минуту. За успехами следовали неудачи: гибель Володи Долинина — её он воспринял особенно тяжело, — а следом, словно обухом по голове, весть о том, что отряд, посланный за Никой, оказался блокированным в лифте, так и не добравшись до больницы. Павлу стоило большого труда взять себя в руки. Натянуть на лицо привычную непроницаемую маску.
Потом неизвестно откуда-то всплыл полковник Островский, бывший начальник следственно-розыскного управления. Что там произошло между ним и Борисом, Павел так до конца не понял, в подробности вдаваться не стал — не до этого было. Островский перехватил командование и, надо признать, справлялся с этим делом не хуже Долинина: быстро и чётко собрал всю информацию, организовал своих ребят, вник в обстановку с помощью Славы Дорохова и майора со смешной фамилией Бублик и теперь руководил переворотом так, словно был рождён для этой роли.
Но положение их тем не менее по-прежнему оставалось тяжёлым. Пропавшая Ника, появление Ставицкого на Южной станции, явный переход на его сторону Васильева, отчаянно сопротивляющийся гарнизон и ультиматум, зловещий ультиматум, который час назад озвучил Павлу его сумасшедший родственник. В какой-то момент даже закралась трусливая мыслишка: а, может, оно и к лучшему, пусть всё закончится, вот так, сразу. Он нечеловечески устал, удерживая в голове одновременно и пробный запуск реактора, и данные о слишком быстро опускающемся уровне океана, и бои на Южной, и перемещения Бориса. От недосыпа и напряжения информация путалась, смешивалась в голове в один пульсирующий комок боли, и главной, основной нотой в этом гудящем, вибрирующем клубке была мысль о дочери — два трупа в той больнице, а Нику нигде не нашли. Где она? Что с ней? Сбежала? Прячется? Или угодила в чьи-то враждебные руки?
Как, откуда она вдруг появилась рядом с Борисом, Павел понял смутно. Но услышав родной голос, он почувствовал, как пульсирующий комок стал растворяться, подобно куску льда, брошенному в стакан с горячим чаем. Он снова обрёл способность соображать, мысли вернули форму, стали послушно выстраиваться в логические цепочки. И сдаваться на милость своего кузена он передумал. Нет уж, господин Верховный правитель, или как там ты себя титуловал, мы ещё поборемся, ещё непонятно, чья возьмёт…
— Ну же, Паша? — Руфимов вопросительно смотрел на него.
— Я, разыграл? — переспросил Павел, сосредотачиваясь и пытаясь вникнуть в то, о чём говорил Марат. — Когда разыграл?
— Ну ты даёшь. Наше первое самостоятельное дежурство на Южной. Помнишь? Рощин тогда ещё пообещал нас вытурить обоих, если мы хоть где-нибудь лоханёмся…
Рощин, начальник Южной станции, куда перевели Савельева, Руфимова и ещё нескольких инженеров и техников, специалистом, конечно, был отменным, но вот человеческие его качества оставляли желать лучшего.
Павлу казалось, что Рощин их — всех их, кто пришёл на Южную с разрушенной Северной — недолюбливает. Не доверяет. Считает причастными к гибели станции. Не уберегли, придурки косорукие, бездари, теперь сюда пришли вредить — эти презрительные слова Павел отчётливо читал в выцветших, светло-голубых глазах своего нового начальника. Марат чувствовал тоже самое и переживал не меньше, чем Павел.
— Да бросьте, — утешал их Виталька Васильев, взявший над ними обоими негласное шефство. — Старик со всеми такой. Он и на нас-то, как на говно, смотрит. Гоняет всех, как собственных рабов.
Виталька был прав, конечно. На Южной, в отличие от Северной, без дела никто не сидел. И если Рощин вдруг замечал, что кто-то, по его мнению, прохлаждается, разговаривает или, не дай бог, лясы точит, он тут же нагружал незадачливого работника дополнительными обязанностями — сверх положенных. Савельеву и Руфимову доставалось особенно.
Бешенный ритм работы не мог не сказаться. Они сверхурочили, бегали по станции, как настёганные, взмыленные, потные — острый, резкий запах пота намертво въелся в поры, — перекусывали наспех и чем попало и, самое главное, недосыпали. Павлу в те дни казалось, что если бы ему позволили, он бы проспал без передыху неделю. Хотя на самом деле всё было ровно наоборот. Усталость отражалась на нём не лучшим образом — придя со смены и бросив обессиленное тело на кровать, он долго не мог уснуть, лежал, пялился в потолок, с ненавистью слушая тонкий свист спящего на соседней койке Селиванова.
Марату в этом плане было легче. Он обладал счастливой способностью спать, что называется, на ходу. На стуле, прислонившись к стене, в длинной очереди в столовой — для Руфимова не было неудобных положений, он мог вырубиться, где угодно и когда угодно.
Так вышло и в тот раз. Они остались вдвоём в главной щитовой, и не прошло и получаса, как Марата сморило. Убаюканный ровным гудением приборов и мерно сменяющимися показателями на мониторах, Руфимов задремал, уронив голову на стол. И глядя на безмятежное лицо товарища, Пашку как чёрт дёрнул…
— Ну вспомнил? Это было в ночную смену. Я заснул тогда, — в глазах Марата мелькнули озорные искорки, он как будто помолодел. И Павел, несмотря на всю неуместность ситуации, не смог сдержать ответной улыбки. Конечно, он вспомнил. И даже понял, куда клонит Руфимов.
— Точно. Ты сопел, как младенец, а я… Марат, думаешь, если и сейчас?..
Маруся, просматривающая последние распечатки, подняла голову, уставилась на них с интересом.
— А почему бы и нет? Я же попался.
— Эй, вы там, друзья-приятели, — послышался из аппарата насмешливый голос Литвинова. — Мы тут вам не мешаем? Может, просветите нас, насчёт того, кто кого тогда разыграл, и какое отношение эта давняя история имеет к той заднице, в которой мы тут все оказались?
— В общем, — Павел согнал с лица идиотскую улыбку. — Розыгрыш, конечно, тот был глупее не придумаешь, но он на удивление сработал. Нас тогда с Маратом оставили на дежурстве, в главной щитовой, как раз там, где сейчас Ставицкий с Васильевым сидят. Марата сморило. А я, молодой дурак, пошутить решил. Вышел потихоньку, забрался в резервную щитовую, залез в настройки главного компа и переключил режим работы турбины на учебный. В смысле индикацию на мониторах поменял. То есть сама-то турбина как работала, так и продолжала работать, а на экранах отображались забитые вручную значения. Ну и я там от души повеселился. Сначала у меня турбина как бы в разгон ушла, вылетела на запредельные параметры, а потом типа по инерции стала крутиться…
— Я чуть со страха коньки не отбросил, — усмехнулся Руфимов, перехватывая нить рассказа. — Глаза продрал, Пашки нет, а на приборах… Гляжу на экран, а там с турбиной хрень какая-то творится. Ни черта непонятно. Судя по показателям — то ли сейчас рванёт, то ли уже рвануло. Понимаю, что быть такого не может. Генератор работает, давление, температура… всё в норме, только турбина крутится, как ненормальная, а потом гаснуть начала. Я к компу, потыркался, так и эдак, решил сбросить, думал — глюк. Ничего не сбрасывается. Перепугался до чертиков, бросился к самой турбине. Всё, думаю, проспал аварию, всех подвёл…
— А я ребят-техников тогда подбил. Они проследили, увидели, что Марат из щитовой выскочил, как ошпаренный, глаза безумные, волосы торчком. И вниз, на третий ярус, к турбине. А я по-быстрому всё на место вернул и в главную щитовую, Марата ждать.
— Скотина, — беззлобно влез Марат. — Я тогда чуть не поседел. Думал — всё.
— Спать на дежурстве не надо, молодой человек, — Павел ухмыльнулся, взъерошил волосы, поймал взгляд Маруси — та едва сдерживала смех. — В общем, прибегает обратно Марат, в полной прострации, глаза выпучены, несёт ахинею, а я сижу, как ни в чём ни бывало. Куда это, спрашиваю, ты сорвался во время дежурства, я тут по нужде на пару минут вышел, вернулся, а тебя нет. Марат, понятно дело, мне про турбину, а я такой: ты часом не чокнулся? На приборы ему показываю, а там всё ровно. Он так и сел. Воздух ртом хватает… А я ему: не хрен спать на работе, кошмары сниться будут…
— Я и говорю, скотина ты, Паша, — закончил Марат. — Чуть друга в сумасшедший дом не отправил. Я когда понял, что эта сволочь меня разыгрывает, чуть по морде ему не двинул. И зря не двинул, надо было по уму.
— Мда-а-а, — Борис даже не скрывал иронии, и Павлу почудилось, что он услышал тихий смешок Ники.
— Марат Каримович, Паш, а об этом потом узнали? Вы рассказывали кому? — живо поинтересовалась Маруся. Павел слегка смутился — вспомнил, как час назад сидел со строгим видом, сурово хмурил брови, когда она рассказывала про свою авантюру с дверью на технический этаж. Нашёлся тут морализатор. Нравственный ориентир.
— Нет, конечно, — ответил за Павла Марат. — На нас Рощин тогда и так косился, а узнай он про Пашкину выходку, вышиб бы нас со станции в два счёта. И разбираться бы не стал.
— Значит, если я правильно вас понял, вы хотите провернуть сейчас этот фокус? — спросил Борис.
— А у нас есть другие варианты? — Павел снова стал серьёзным. Посмотрел на Руфимова. — Думаешь получится это с Васильевым? Поверит он?
— Поверит, — уверенно сказал Марат. — Рванёт турбину смотреть, как миленький. Или пошлёт кого-то.
— Да некого тут посылать, — вмешался Борис. — По нашим данным всех эвакуировали. Станция как вымерла. Здесь внизу, где мы сейчас, даже военных нет. Но наверху они есть, конечно.
— Военных посылать Васильев точно не будет, они всё равно ни черта не поймут. Нужен специалист. Так что если под рукой толкового специалиста не окажется, сам Васильев побежит проверять — это не шуточки. Я тогда чуть инфаркт не получил, пока пытался выяснить, что за ерунда с приборами творится.
— В любом случае, это наш единственный шанс выманить из щитовой Васильева, — резюмировал Павел. — А пока он, как ошпаренный, будет носиться по станции, нужно переводить АЭС на резервное питание. И параллельно Островский даст отмашку Лебедеву, чтобы резко ударить, пока там не ждут. И даже если Серёжа в этот момент вдруг психанет и попытается нас обесточить, хотя я сильно сомневаюсь, что он сумеет это сделать, будет уже поздно. Для него поздно.
— А если… если Васильев не выйдет из щитовой? — подала голос Маруся.
Только сейчас Павел заметил, что с ней творится что-то неладное. Обычно энергичная, порывистая Маруся сегодня вела себя тихо, то и дело впадала в странную задумчивость, а в серых глазах колыхалась растерянность и какая-то тоска — её словно что-то мучило. Хотя… все они сейчас как на иголках.
— Если не выйдет, значит будем думать дальше, — Павел отвёл глаза от потускневшего Марусиного лица. Посмотрел на Руфимова. Тот уже собрался, что-то быстро прокручивал в голове. — Марат, коды доступа к главному компьютеру? Ты помнишь?
— Как отче наш. Вряд ли Васильев успел их поменять, слишком хлопотно.
Они обменялись понимающими взглядами, склонились над телефонным аппаратом. Там, наверху в резервной щитовой, сидели Борис и Ника, ждали его указаний. Борис, конечно, дураком никогда не был, но в технических науках его друг всё же слабоват, а вот у дочери, у его дочери мозги, что надо…
— Ника, девочка, — Павел произнёс имя дочери и на мгновение замолчал. Представил её серьёзные серые глаза, тонкое бледное личико, зацелованное солнцем, непокорные рыжие кудряшки.
— Да, папа? — с готовностью отозвалась Ника.
— Я сейчас тебе буду говорить, что нужно делать. А ты слушай меня внимательно. Не торопись. Если что-то не понимаешь — переспроси. Готова? Прямо перед тобой большой монитор, в правом верхнем углу…
Павел заговорил, неотрывно глядя на пластиковый корпус телефона, по привычке сжимая бесполезную и ненужную трубку. Очертания комнаты, в которой он находился, исчезли. Теперь рядом с ним была Ника, серьёзная, с тонкой, едва заметной морщинкой на переносице. Он слышал её тихое дыхание, чувствовал солнечно-медовый запах волос, видел, как быстро порхают по клавиатуре маленькие пальчики, а на экране, на большом экране, бегут, сменяя друг друга, цифры…
Она справится, его маленькая взрослая девочка.
Она обязательно справится.
Пальцы Ники споро летали над клавиатурой. Она прикусывала нижнюю губу, смешно морщилась, сдувала с лица непослушную рыжую прядку, то и дело падающую на глаза. И всё время повторяла: «Да, папа, я поняла, ага».
А из динамика телефона, с той стороны провода, через разделяющие их этажи, раздавался спокойный и ровный голос Павла Григорьевича. Он словно вёл Нику, как ведут за руку ребёнка, помогая тому делать свои первые шаги, поддерживая, охраняя, подбадривая, и этот сдержанный, наполненный бесконечной любовью голос снимал скопившееся в Нике напряжение, прогонял то злое и холодное ожесточение, которым она была наполнена до краёв — наполнена с того самого момента, как выстрелила в Караева.
Сейчас напряжение отступало, уходило, как грязная талая вода, подгоняемое мягкими словами Павла Григорьевича.
— А теперь нажми на «Применить». Должно появиться всплывающее окошко. Появилось?
— Да, папа. Появилось. Что дальше, пап?..
Папа… короткое, домашнее слово. Папа… И рассыпалось серым прахом безумие, притаившееся в серых девичьих глазах. Распрямилась пружина. Заиграли румянцем бледные щёки. Папа…
— Ну, долго ещё? — Литвинов, до этого ходивший из угла в угол, припадая на раненую ногу, приблизился к столу, наклонился к Нике.
— Сейчас, дядя Боря, сейчас, — Ника торопливо вбивала какие-то цифры в подсвеченное поле на экране.
— Боря, не мешай ей! — сквозь треск динамика донёсся сердитый голос Савельева. И тут же снова обрёл мягкость. — Ника, девочка, получилось?
— Получилось, папа…
Литвинов снова сорвался с места. Закружил по комнате.
Сашка ещё больше вжался в стену. Вернулось прежнее желание, которое всегда охватывало его при виде Литвинова: раствориться, слиться с окружающей обстановкой, стать невидимкой. Даже смотреть на этого человека и то не хотелось. Он постарался отвести взгляд от Литвинова, но у него не получилось. Борис Андреевич, большой, сильный, заполонил собой все помещение, загородил Нику и монитор, по которому бежали, мигая, цифры.
Папа…
Интересно, он знает? Мысль больно клюнула в висок. Сашка почувствовал, как лицо заливает краска, и опустил глаза. Хотя это было лишним — Литвинову было не до него. Он вообще с того самого момента, как они обменялись парой слов, головы в его сторону не повернул. Разговаривал с Савельевым, с Никой, метался по тесному пространству щитовой, стремясь найти хоть какой-то выход мощной, жившей в нём энергии, и не обращал на Сашку никакого внимания. Нет, вряд ли Литвинов знает. Вряд ли.
Это немного успокоило. Сашка опять попытался прислушаться к тому, что говорил Савельев, но очень скоро потерялся, сбился, и мысли, сделав круг, вернулись к Литвинову, завертелись вокруг этого непонятного и опасного человека. Как теперь с ним себя вести? Как?
С Анжеликой было проще. Эта женщина сама сразу же обозначила своё к нему отношение. Очертила границу. «Я просто не успела сделать аборт». Одна единственная фраза, безжалостная и беспощадная, но она и определила Сашкино дальнейшее поведение, помогла смириться с ситуацией, освободила от необходимости демонстрировать какие бы то ни было чувства. А Литвинов? Что или кто для него Сашка?
Задумавшись, он поднял голову, и его глаза неожиданно встретились с глазами Бориса Андреевича. Холодными, изучающими. Он знает! Ну, конечно. И, получается, всегда знал?
Знал, когда читал его доносы на Савельева. Морщился, наверно, как сейчас, наступая на больную ногу, но читал, сминая пальцами хрустящий лист бумаги, потом бросал его на стол, нетерпеливо кивал подобострастно скрюченному Кравцу: «Всё? Или что-то ещё?»
Знал, когда сидел напротив него в ярко освещённой комнате следственного изолятора. Слушал, равнодушно прикрыв веками воспалённые от бессонницы глаза, как Сашка дрожащим голосом зачитывает свои показания, всё, что велел сказать Кравец.
Знал, когда Сашка стоял навытяжку перед ним и бледным Савельевым, которому Катюша только-только вколола обезболивающее. Если ты хоть словом…, хоть кому-то расскажешь, я тебя своими руками, Поляков, задушу. Лично. Усвоил? Задушит — Сашка ни секунды в этом не сомневался.
Получается, что он знал? Всегда знал? И, зная, презирал, как презирают любого труса…
— Боря! Ты там далеко? — требовательный голос Савельева заставил Сашку очнуться.
Вздрогнул и Борис Андреевич, неловко дёрнулся, наступил на больную ногу. По жёсткому красивому лицу пробежала гримаса боли. Отвернувшись от Сашки, Литвинов подошёл к креслу, в котором сидела Ника, чуть склонился, мягко положил руку на спинку. И столько было в этом жесте отеческой заботы и нежности, что Сашку невольно кольнула зависть и…, наверно, что-то ещё.
Он попытался справится с этим странным и непривычным чувством, переступил с ноги на ногу, сделал шаг в сторону Ники и Литвинова и опять в нерешительности замер. Собственно, кому он здесь нужен? Да никому.
— …Боря, смотри, Ника уже закончила. Осталось только запустить. Как только она сделает это, параметры синхронизируются с теми, что видит перед собой Васильев. Сколько ему потребуется времени на раскачку, минут пять-десять, я не могу сказать точно. Но, зная Васильева, не думаю, что сильно много. А нам надо обязательно убедиться, что он повёлся. И не просто повёлся, а вышел из щитовой.
— Надо идти туда? Наверх? — Литвинов распрямился. Рука его по-прежнему оставалась на спинке Никиного кресла. Ника обернулась, вскинула голову.
— Надо, — подтвердил Савельев.
— Ну раз надо…
— Погоди, Боря. Всё не так просто. Верхний ярус — это по сути открытая площадка с несколькими корпусами. Двери главной щитовой выходят почти прямо на одну из опор, в которой лестница. Марат, — Павел Григорьевич обратился к тому человеку, что был рядом с ним. Кажется, Ника называла его Маратом Каримовичем. — Марат, у тебя там планы платформы в резервной есть?
— Планы? Да откуда они там, хотя… постой-ка. На двери план эвакуации…, а нет, это этого этажа. В шкафу! Точно! Шкаф-пенал в углу, справа. Там лежит оранжевая папка…
Три пары глаз синхронно повернулись в указанном направлении. Литвинов хотел было пойти туда, но Сашка неожиданно для себя опередил его.
— Я принесу, — сказал тихо. Там, с той стороны телефонной линии, его наверняка не расслышали. Но Борис Андреевич понял. Коротко кивнул.
Оранжевая папка оказалась на месте. Сашка нашёл её сразу. Принёс, передал в нетерпеливые руки Литвинова. Тот быстрым жестом раскрыл и, немного порывшись, отыскал лист с нужным этажом.
— Боря, видишь обозначение ГЩУ-1?
— Да.
— И опора.
— Почти напротив, как ты и говорил. Это удобно.
— Удобно, конечно. Боря, не тупи. Ты там как на ладони будешь.
— Там двери есть. Можно постараться встать незаметно.
— С твоими габаритами? И потом у тебя нога…
— И чего нога? Не глаза же. Я не ослеп ещё слава богу, вижу нормально.
— Ты совсем тупой, Боря!
Савельев вспылил. Сашка уже слышал и раньше эти полные раздражения нотки в голосе Павла Григорьевича. Когда ещё встречался с Никой. Длинные вечера в квартире Савельевых. Густые мягкие сумерки. Никины быстрые нежные пальцы…
Павел Григорьевич дома бывал не часто, а в те редкие дни, когда возвращался с работы чуть раньше, чем обычно, как правило, закрывался у себя в кабинете. Решал рабочие вопросы, срывался на бестолковых собеседников, не выбирая особо выражений. Вот как сейчас.
— Васильев выйдет из щитовой и куда пойдёт? Вниз он пойдёт! И скорее всего по той самой лестнице, где ты будешь торчать.
— Придётся мне, Паша, тогда оттуда быстро улепётывать.
— Быстро? С больной ногой? Растянешься там на ступеньках, загремишь, всё дело завалишь.
Нет, не о деле беспокоился Савельев — Сашка это чувствовал. То есть о деле, конечно, тоже, но было в его голосе что-то ещё. Тревога за друга. Отголоски нежности, старательно спрятанные за грубыми словами. Литвинов их тоже слышал и всё понимал. Но из какого-то ребячества упрямился.
— А давайте я схожу.
Слова вылетели сами собой. Сашка совсем не ожидал от себя такого. Зачем он это сказал? Кто его просил влезать не в своё дело? Молчал бы себе и дальше, так нет же…
— Что? — Литвинов повернул голову и уставился на Сашку так, словно видел его впервые. Ника кинула через плечо быстрый внимательный взгляд.
— Кто там? — подал голос Савельев.
— Это Саша, папа.
— Какой ещё Саша? — Савельев, судя по всему, совсем о нём забыл.
— Поляков, — Борис Андреевич всё ещё не сводил глаз с Сашки. — Саша… Поляков.
— А-а-а, Поляков, — протянул Савельев. По тону его невозможно было понять, рад он, тому что Сашка оказался здесь, с Никой или, напротив, предпочёл бы, чтобы он не путался под ногами.
— Я могу сходить, посмотреть. Я всё понял по плану, где находится эта щитовая. И я лучше…, — Сашка сглотнул. — Лучше Бориса Андреевича представляю, как там всё устроено. Ну и нога у меня не болит. И если надо…
— Надо, — вздохнул Павел Григорьевич. — Очень, Саша, надо. И времени у нас в обрез. Тогда давайте сделаем так…
Последние указания Павел Григорьевич проговорил быстро. Сашка слушал внимательно. Ника, в задачу которой входило запустить новые параметры примерно минут через пять после того, как Сашка выйдет из резервной щитовой, согласно кивала в такт отцовым словам. И только Литвинов молчал.
Но когда Савельев закончил, и Сашка, произнеся, наверно, раз в десятый «я всё понял, Павел Григорьевич», направился к двери, Борис Андреевич двинулся вместе с ним. Сделал несколько шагов и остановился, положил широкую ладонь на потрескавшийся пластик дверной ручки.
— Ты там поосторожней, Саша, — сказал тихо, почти одними губами. И посторонился, открывая ему путь.
Сашка вылетел на платформу, красный, взъерошенный, с бешено колотящимся сердцем. Солёные капли, разносимые ветром, тут же облепили лицо, влажная, так и не успевшая высохнуть рубашка надулась пузырём, превратилась в натянутый трепещущий парус.
Страха не было. Пустая, вымершая платформа, но при этом ярко-освещённая, так, что видны были, кажется, даже самые тёмные уголки, скрип и постанывание стальных перекрытий высоко над головой, хулиганский свист ветра, всё это, конечно, наводило жути, создавало ощущение только что случившейся катастрофы, разом унесшей жизни всех вокруг, но по какой-то прихоти пощадившей его, Сашку. И да, он чувствовал себя маленьким, одиноким и потерянным, всю сложную гамму этих чувств испытывал он, но вот страха… страха не было.
На лестницу он вбежал споро, устремился наверх, перепрыгивая через ступеньки. Он не думал о том, что может поскользнуться, оступиться — здесь тоже было светло, и мягкий свет фонарей удлинял Сашкину тень, отбрасывал её на серые, неокрашенные стены. Сашка бежал, и тень бежала вместе с ним, не отрывая длинной руки от гладких, отполированных сотнями ладоней, перил.
Он бежал, пытаясь вытолкнуть из головы чужого, непонятного человека, оставшегося в тесной резервной щитовой. Старался не думать о том, что связывает их двоих, не представлял и не хотел представлять, каким размышлениям сейчас предаётся Борис Андреевич, да и предаётся ли.
Сашка не мог знать, что едва за ним закрылась дверь, как Литвинов, ещё больше припадая на больную ногу, вернулся к столу, наклонился, тяжело опершись крепкими, сильными руками, и хмуро сказал, пристально глядя на чёрный телефонный аппарат, словно видел перед собой не бездушный пластик, а посеревшее, измотанное заботами лицо друга.
— Ну вот что ты делаешь, Паша, а? Он же мальчишка совсем, а ты…
И человек, который глубоко под землей, яростно сжимал побелевшими пальцами трубку, всё понял, уловил что-то одним им понятное в этих скупых словах, выдохнул, принимая на себя всё: и свою вину, и чужие преступления, и беду, которую они пытались, но пока так и не могли отвести.
— Борь, ты пойми, а что ещё делать-то? Ну? У тебя нога, ну куда ты с такой ногой. И время поджимает. Да, если б, Борь, у нас была хоть какая-то надежда, разве бы потребовалось вот это всё? Если бы уровень океана не опускался так быстро, если б у нас было хоть чуть-чуть больше информации, хотя бы чуть-чуть…
— Ещё раз услышу, что в дверь колотите, пеняйте на себя!
Дверь распахнулась так резко, что Гоша, который в это время стучал кулаками и пытался докричаться хоть до кого-нибудь, чуть было не вывалился из комнатушки наружу, в коридор. Вернее, он и вывалился бы, если б не уткнулся в широкую грудь возникшего на пороге военного.
— На стул сел! Быстро! — на остром злом лице блеснули холодной синевой глаза.
Гоша, подгоняемый взглядом военного, отступил, неловко сел на стул рядом с Киром, поправил свалившиеся с носа очки.
Кир знал, что ничем хорошим Гошины всплески эмоций не кончатся. Но за почти два часа, что их тут промурыжили, он перепробовал, казалось, все возможные средства, чтобы отвлечь Гошу от опрометчивых поступков. Рассказывал дурацкие истории (Гошу они интересовали слабо), пространно и путаясь в словах, попытался объяснить товарищу, почему вдруг в его кармане оказался пропуск на имя Алексея Веселова (этот рассказ Гошу тоже не впечатлил), даже пару раз, махнув рукой на двусмысленность ситуации, заводил разговор о Катюше. Всё тщетно. Гошу интересовал только реактор. И расчёты. И то, что об этом нужно немедленно сообщить Павлу Григорьевичу.
— …или хотя бы Марусе, хотя бы ей! Кир, время-то уже почти полтретьего, а мы всё ещё тут! — с этими словами Гоша в очередной раз вскочил со стула и в очередной раз затарабанил в дверь. А Кир, обречённо вздохнув, уставился на стрелки электронных часов, лениво отсчитывающих время.
— Товарищ военный…, — Гоша никак не желал сдаваться. Он нервно поёрзал на стуле, вытянул шею. — Товарищ военный. Это очень важно. Давайте я вам всё объясню…
Кир мысленно закатил глаза. Кому там и что Гоша собрался объяснять? Этому солдафону? Пробовали уже одним объяснить, ага.
— Ну что тут у тебя? Какие ещё диверсанты? — за спиной загородившего проём военного раздался звонкий мальчишеский голос. Тот тут же посторонился, пропуская молодого капитана и идущего следом военного, одного из тех, которые взяли их в комнате Маруси.
— Вот они, — военный устало кивнул в их с Гошей сторону. — Комендант сообщил, что кто-то выломал дверь в комнате Савельевой Марии Григорьевны. Там мы их и взяли тёпленькими — рылись в бумагах и ноутбуке. У одного пропуска с собой не оказалось, а у второго испорченный и причём явно не его…
Он не договорил, потому что Гоша при виде молодого капитана ожил, лицо растянулось в почти победной улыбке.
— Вы же капитан Алёхин? Да? Вы меня помните?
Гоша вскочил с места. Киру даже показалось, что сейчас Гоша подскочит к этому Алёхину, схватит его за руку, как старого доброго знакомого, и начнет трясти её. С Гоши станется. Но Гоша, слава Богу, ограничился одними словами. Он опять сел и, не обращая внимания на недовольное лицо второго военного, резво затараторил:
— Помните, ну, несколько дней назад? Вам перевязку в медсанчасти делали? Медсестра Катя Морозова делала, а я рядом был. Вам ещё тогда предлагали на ночь в лазарете остаться, а вы отказались.
По лицу капитана было не сильно похоже, что он помнит Гошу, но Гошу это ничуть не смутило.
— Анна Константиновна на вас ещё заругалась. И сказала, что всё расскажет Марии Григорьевне. Она мне даже тогда сказала, чтобы я сходил за ней, ну за Марией Григорьевной. А я — Гоша Васильев, я тут инженер… ну почти инженер. А вы тогда сбежали из лазарета. Даже рубашку толком не застегнули.
То ли при упоминании имени Марии Григорьевны, то ли вообще от того, что Гоша вспомнил не самый — по мнению Кира — удачный момент, щёки капитана подернулись лёгким румянцем, он повёл плечом и, пытаясь скрыть неловкость, быстро пробормотал:
— Ну допустим. А у Савельевой в комнате вы что делали, Гоша Васильев, почти инженер? Дверь зачем выломали?
— Дверь я выломал, — встрял Кир. — Случайно.
— Да ничего не случайно! — перебил его Гоша и, не давая никому опомниться, понёсся с места в карьер. — Мы нашли закономерность плато! Знаете, что это такое? Это когда уровень океана перестаёт понижаться и как бы замирает на несколько дней. Таких плато было уже двадцать три, но мы не могли определить, существует ли какая-либо закономерность. Павел Григорьевич поручил это мне, и я считал… то есть я сначала один считал, а потом с Киром, Кириллом Шороховым…
— Это у него пропуск на имя Веселова Алексея, — хмуро бросил военный.
— Ну и что? Это вообще неважно, — Гоша с силой тряхнул головой, так что очки соскочили с носа — он едва успел их поймать и вернуть на место. — Главное другое. Сейчас Павел Григорьевич очень всех торопит, мы работаем просто в немыслимом темпе. Весь график работ построен с учётом самого пессимистического прогноза, то есть с учётом быстрого снижения уровня океана. Потому что, как только океан достигнет критической точки, Южная станция не сможет больше вырабатывать ток. И до этого момента нужно успеть запустить АЭС. Иначе всё, мы без энергии останемся. Но к нашему счастью вода опускается неравномерно. И мы поняли, когда будет очередное плато. Оно уже наступило. На семь дней. Нам с Кириллом нужно было проверить в ноутбуке Марии Григорьевны, что мы точно не ошибаемся. У неё программа специальная стоит. И ноутбук в сеть подключен.
— Поэтому вы и дверь в её комнату выбили что ли? — Алёхин недоверчиво посмотрел на Гошу. Гоша открыл рот, чтобы ответить, но не успел. Кир его опередил.
— Да, поэтому. Нам пришлось её выломать, — Кир запоздало вспомнил, что утром, сидя в комнате Маруси, он дал себе клятву больше не врать. — Иначе было не попасть туда.
— У него пропуск на имя Веселова, — опять влез задержавший их военный. — И никакого Кирилла Шорохова на станции не числится. Только Иван Шорохов.
— Так это его отец! — закричал Гоша. — Иван Николаевич Шорохов. Мастер ремонтной бригады.
— Отец?
— Отец, — хмуро подтвердил Кир. При мысли о том, что военные сейчас кинутся разыскивать отца, ему стало неуютно. — А сюда меня под именем Веселова и с его пропуском Егор Саныч Ковальков привёл. Врач. Ну когда медики сюда прибыли.
— Да! Вы спросите, спросите Егор Саныча! Он подтвердит! — Гоша опять вскочил с места.
— Сядь, — приказал ему Алёхин. — Сейчас всё выясним.
И, повернувшись к военному, бросил:
— Разыщи этого Ковалькова. А пока, — Алёхин пододвинул к себе стул и уселся напротив них с Гошей. — А пока подождём. Этого вашего Егор Саныча.
Покрасневший Гоша, которого капитан оборвал на полуслове, так и замер с открытым ртом, а Кир не удержался от тоскливого вздоха. Стрелки на часах показывали без пятнадцати три.
Время, которое ещё совсем недавно летело с космической скоростью, вдруг остановилось. Минуты застыли, стрелки часов приклеились к циферблату, и как Сергей не подгонял их, как не торопил, не желали двигаться с места. Время, уснувшее, обездвиженное, из друга прекратилось во врага и сейчас работало против Сергея.
Он в который раз взглянул на часы. Перевёл глаза на электронное табло над дверями, потом на один из мониторов, что стоял ближе остальных.
Половина третьего.
Казалось, теперь всегда будет половина третьего…
У дверей натужно закашлялся один из военных охраны. Сухой неприятный кашель словно зазубренным скребком прошёлся по и без того натянутым нервам. Сергей вздрогнул, ненавидяще уставился на охранника, невысокого краснолицего мужчину. Тот попытался сдержаться, но не смог и опять зашёлся в булькающем, лающем кашле.
— Астма у него, — пояснил второй охранник, тот самый молодой парень, который с весёлой готовностью выполнял все приказы. На его обычно нагловатом лице промелькнуло что-то вроде сочувствия.
Ставицкий отвернулся.
Сейчас всё раздражало его. И сгорбившаяся, ко всему безучастная фигура Васильева. И кашляющий в кулак охранник-астматик. И второй, разбитной, красивый, с тонкой ниточкой едва проклюнувшихся усов над влажным, алым ртом.
Он опять упёрся взглядом в монитор, в статичную картинку часов в углу. Мысленно взмолился, прося время ускорить свой бег. Тщетно. Оно никогда не умело играть по правилам. Оно всегда жило само по себе. Предавало. Ускользало. Текло, как вода…
Да, время похоже на воду. И не просто на воду. Оно похоже на реку. На одну их тех, канувших в небытие рек, шумных и полноводных, что когда-то несли свои волны по широким равнинам давно уже несуществующей страны. Волга, Енисей, Ангара, Дон… в школе их заставляли заучивать наизусть эти ничего уже не значащие названия. А они послушно скрипели ручками, записывая слова учителя, водили пластмассовой указкой по карте, зевая, смотрели видеоролики, в которых блестящая, почти неподвижная гладь воды вдруг сменялась грохочущими горными каскадами, неслась, заявляя на весь мир о своей мощи и своей силе, и всё для того, чтобы на следующем кадре опять превратиться в сонное тёмно-синее зеркало, в котором отражалось такое же ленивое застывшее небо.
Серёжа никогда не любил эти уроки. Не понимал, что толку тосковать по тому, что исчезло давно и что никогда не вернётся.
— …однажды океан уйдёт, и люди снова спустятся на землю. Зашумят леса, русла рек наполнятся водой, что-то изменится, но что-то вернётся к нам в той полузабытой первозданной красоте, что когда-то трогала сердца писателей и поэтов…
Тридцать ручек царапали тонкий пластик, покорно, в такт словам учителя, и Серёжа вместе со всеми выводил в тетради непонятные, почти стёртые названия. Волга, Енисей, Ангара, Дон…
— …вы должны знать, ведь, возможно, уже вы сами или ваши дети увидят всю красоту воочию…
Как звали этого смешного, восторженного учителя? Михаил Александрович? Николай Иванович? Или как-то ещё? Имя не удержалось в памяти Сергея. Он помнил только широкое лицо с большим бугристым носом, невыразительное, плебейское, вялый рот с вечно опущенными уголками, высокие залысины… абсолютно непримечательный человек, рассказывающий неинтересные сказки.
В такое могли верить только такие, как Пашка Савельев, не знающие ни истинного величия, ни настоящей красоты.
— …смотри, Серёжа, видишь, вот тут на карте тонкую голубую извилину? Я забыл, как называлась эта река, а это река. Она берёт своё начало на юге, вот тут, в горах. Там большое озеро. Серёжа, ты хотел бы когда-нибудь увидеть горное озеро? Оно, должно быть, круглое, как тарелка…
Пашка стоит на коленях и водит пальцем по старой бумажной карте.
Пашка — плебей. Да, прадедушка? Серёжа задирает голову высоко-высоко, погружается в глубокие тёмно-синие, почти чёрные глаза.
Да, прадедушка? Ведь правда, прадедушка?
Нет ответа.
Человек на портрете молчит.
Он и сейчас молчал. Его великий прадед. Привёл сюда, за собой привёл, заставил довериться, подчиниться ему и теперь молчал, и это молчанье было хуже всего.
Сергей бросил нервный взгляд на кресло рядом с Васильевым — Алексей Андреев, едва они все вошли в щитовую, занял именно его, удобно расположился и тут же с нескрываемым интересом уставился в бегущие строчки монитора. Худое холодное лицо оживилось, пальцы принялись выстукивать по гладкому пластику стола какую-то жизнеутверждающую мелодию. Прощание славянки. Сергей узнал этот марш, ещё бы не узнать — сколько раз тётя Лена его играла.
Он помнил, как она, красивая и тоненькая, садилась за фортепиано, бережно поднимала крышку, опускала руки на клавиши, слегка пробегала по ним пальцами, поднимая переливчатую, сотканную из звуков, волну. А потом, не дожидаясь, когда оборвётся последняя нота распевки, вверх взлетала бодрая музыка. В такие минуты в квартире Ставицких менялся даже сам воздух, он становился ломким, прозрачным, наполнялся до краёв ликующими и звучными аккордами. С губ тёти Лены не сходила улыбка, да и у бабушки на лице появлялось незнакомое выражение, пропадало отстранённое высокомерие, которое Серёжа привык видеть, резкие черты смягчались, уходила ледяная синева из глаз. Маленькому Серёже не нравилась эта мелодия, она была слишком громкой, слишком всеобъемлющей, хотелось заткнуть уши и убежать к себе в детскую, и он бы так и делал, если б не Пашка. Брат почти никогда не уходил из гостиной, когда его мать садилась за фортепиано, и уж тем более, когда она играла «Прощание славянки». При первых же звуках марша Пашка бледнел, вжимался спиной в стену, на круглом лице отчётливо проступали редкие, светлые веснушки. Он, кажется, даже беззвучно шевелил губами в такт музыке. И потом, уже в детской, вдруг забывшись посередине игры и задумавшись о чём-то своем, выстукивал марш пальцами.
Как прадед сейчас.
Как прадед!
Эта мысль холодной сталью разрезала сознание Сергея. Неожиданная параллель, проведённая между двумя людьми — одного из которых Сергей боготворил, а другого яростно ненавидел, — заставила его замереть. И тут же следом пришло понимание: это конец! Он, Сергей Ставицкий (Ставицкий, не Андреев — в эту минуту Сергей не мог присвоить себе великую фамилию) проиграл. Пустил всё под откос. Оказался недостоин возложенной на него миссии.
Вся картина его бесславного поражения встала перед глазами.
Где-то внизу, глубоко под землёй, гудели непонятные Сергею машины. Гудели дружным слаженным хором, дирижёром которого был Савельев.
А наверху, под стеклянным куполом, громко хлопали двери кабинетов. И в просторном конференц-зале мягким кошачьим шагом ходил из угла в угол Литвинов, улыбался и не пытался скрыть победной улыбки. Смотрел наглыми зелёными глазами, как рассаживаются в кресла те, кто там сидеть не должен: некрасивая Малькова с короткой, мужской стрижкой, дёрганный Соловейчик с влажными коровьими глазами, невозмутимый Величко…, вся плебейская когорта, кухаркины дети, возомнившие себя королями…
А он проиграл.
Взлетел высоко и упал, распластавшись на мокрых бетонных плитах, маленький и одинокий. Бесконечно одинокий в чужом и злом мире.
— С дороги, очкарик!
Чьи-то сильные руки резко толкают в спину. Серёжа падает. Локти больно врезаются в пол. Сползают с носа тяжёлые очки. Школьный рюкзак, с громких хлопком шлёпнувшись об пол, валится на бок, раззявив чёрное нутро. Веером разлетаются учебники и тетради. Листок с контрольной работой, которую Серёжа не успел сдать и которую нёс учителю, плавно опускается кому-то под ноги.
— Осторожно… пожалуйста, — Серёжа слепо щурится, пытается вернуть на место упавшие очки. — Там работа, моя контрольная работа…
— Ой, Серёжа, извини. Я не заметил, — нога опускается на листок, оставляя на нём грязный след.
Серёжа сквозь туман слёз смотрит на удаляющую спину Борьки Литвинова.
Извини, Серёжа, я не заметил. Громкий смех больно бьёт по вискам. Извини. Извини, Серёжа…
Глаза непроизвольно заволокло слезами. Нахлынуло щемящее чувство одиночества, сердце — его сердце, которое никогда не болело, — сейчас смертельно сжалось. Сергей смотрел на точёный профиль прадеда, на едва заметную горбинку, на лёгкие ниточки седины в густых чёрных волосах.
Прадед не поворачивал к нему головы. Для него Сергея больше не существовало. Гении не снисходят до неудачников. Гении через них перешагивают и идут дальше.
— Прадедушка, — беззвучно прошептал Сергей. — Прости, я… я…
Ему вдруг показалось, что Алексей Андреев слегка пошевелился, оторвал взгляд от мелькающего каскада цифр. Надежда, которая, казалось, уже совсем умерла, неярко вспыхнула — так вспыхивает тлеющий уголек в расшевеленных останках костра.
— Прадедушка, — Сергей заговорил, тихо и робко, пытаясь справиться с волнением и дрожью. — Прадедушка. Сейчас сюда придёт Павел. Осталось полчаса до конца ультиматума. Он придёт, он не может не прийти, а если не придёт, то тогда…
Тогда…
Алексей Андреев наконец повернулся к нему. Ожёг холодным взглядом. Длинные пальцы сжались в крепкий кулак.
И что тогда?
По спине мокрой струйкой пробежал озноб, защекотал между лопатками. За крепкими стенами щитовой взвизгнул ветер, ударил кулаком в дверь, пытаясь открыть её, хлынуть внутрь вместе с царящей снаружи темнотой.
— Так что тогда, Серёжа? — прадед наконец разжал крепко сдвинутые губы. Впервые за всё это время обратился к нему. — Тогда ты сделаешь то, что должен сделать? Ты сделаешь это, Серёжа?
Сергей попытался утвердительно кивнуть. Пообещать. Но не смог. От него требовали невозможного…
А ведь ещё какой-то час назад всё было легко и предельно ясно.
Как только Васильев, едва придя в себя, рассказал о возможности отключения АЭС от общей энергосистемы, упомянув, что отсюда можно отключить не только АЭС, но и производственные цеха, и жилые этажи, и сверкающий роскошью Надоблачный уровень — вообще всё, всю Башню, — Сергей понял, что надо делать.
Башню опутали путы предательства. Гниль, въевшаяся в бетонные перекрытия, разлагала её изнутри, и люди, сами того не осознавая, уже доживали свои последние часы.
Так однажды уже было, сто лет назад. Тогда мир тоже погружался в хаос, погружался постепенно. Человечество, погрязнув в разврате и похоти, забыло о правильном ходе истории, обо всём забыло. И финал был неизбежен.
Для всех.
Если бы не Башня, взметнувшаяся ввысь. Ставшая триумфом инженерной мысли великого гения — Алексея Андреева.
Она стала сосудом для лучших. Не просто убежищем, а идеальным местом, где всё было продумано до мелочей, начиная с теплиц и загонов для животных и заканчивая надоблачным ярусом. Электростанции, производственные цеха, больницы, школы — над всем царил единый высший порядок. И такое идеальное место требовало идеальных людей.
Их искали по всей стране, на той самой одной шестой части суши, что ещё не ушла под воду, которую ещё не поглотил Океан, наступающий в те дни почти повсюду. Каждый кандидат проходил тщательный отбор и, пройдя, занимал строго определённую ячейку в логично выстроенной иерархии. Золотой Век, некогда царивший на земле, вернулся с первыми криками захлёбывающихся в воде людей. Потоп смыл недостойных, оставив только лучших — тех, кому суждено было построить совершенное общество.
Первые трещинки появились с восстанием Ровшица. Несокрушимая громада закачалась, но не упала — выстояла, и спустя семьдесят лет потомок великого Андреева, Сергей Андреев, взял реванш.
И у него бы всё получилось, Сергей был в этом абсолютно уверен, реформы со временем принесли бы свои плоды, безупречная иерархия была бы восстановлена, но он не учёл одного: гниль проникла слишком далеко. Зараза пустила метастазы, и они липкой паутиной опутали весь организм. И этот организм хоть ещё и жил, но уже отчаянно смердел, покрываясь трупными пятнами…
Сергей метался. Он ещё пытался всё спасти, но увы. Всё было напрасно.
И только оказавшись на Южной станции, Сергей понял, что надо делать.
Под нож.
Заражённую скотину отправляют под нож.
Всех. Без сожалений и без сантиментов.
Однажды человечество уже получило отсрочку от смерти на целых сто лет. И теперь пришла пора вернуть долг Океану. Нажать на рычаг…
— Боюсь, Серёжа, тебе это не по силам.
Алексей Андреев расслабил сжатые в кулак пальцы. Отвернулся и снова затарабанил ненавистный марш, мгновенно забыл о правнуке.
Сергею хотелось сказать, что это не так, что он сделает, он всё обязательно сделает. И неважно на самом деле, придёт Павел на станцию или нет — Океан получит своё. Всё это хотел сказать Сергей. Прокричать, перекрывая и монотонное гудение приборов, и глухой плач шторма, и надсадный кашель охранника. Но слова не шли. Прадед был прав: он, Серёжа, не сможет. Никогда не сможет. Ведь ему придётся погрузить во тьму не только весь мир, но и себя — себя тоже! Лучшего, единственно правильного человека на земле — и во тьму! Туда, где уже больше не будет никого и ничего.
А к этому Серёжа был абсолютно не готов.
— Сергей Анатольевич, господин Верховный правитель… Тут… да что это такое? Ерунда какая-то, быть этого не может…
Слова Васильева не сразу долетели до сознания. Сергей был занят собой, своими мыслями и своими переживаниями, и потому не обратил внимания на внезапно изменившееся лицо начальника Южной станции. И лишь когда тот позвал его несколько раз по имени, Сергей наконец очнулся, вскинул на Васильева мутные от слёз глаза.
Виталий Сергеевич, бледный и растерянный, не сводил взгляда с центрального монитора. Его руки лихорадочно метались по пульту. Он что-то переключал, нажимал на кнопки, двигал рычажки и тумблеры, но чем больше он совершал действий, тем сильнее серело его лицо. Алексей Андреев тоже подался вперёд. На жёстком лице появилось незнакомое Сергею встревоженное выражение.
Что-то явно происходило, но что — Сергей не понимал.
— Виталий Сергеевич, что у вас?
Васильев не ответил. По его лицу катились крупные градины пота, но он не вытирал их — его руки были заняты, пальцы двигались с бешеной скоростью. По монитору по-прежнему ползли цифры, но одно из полей отчаянно мигало красным, и показатели в нём менялись как в калейдоскопе.
— Чёрт, скорость… скорость падает. Этого не может быть, ведь давление, о чёрт, да чтоб его… — глухо бормотал Васильев, перещёлкивая какие-то переключатели. — Скорость турбины…, да быть такого не может, ну нет…
— Давай ещё раз, Серёжа. Как найти скорость? Формула, ты помнишь формулу?
Учебник по физике в руках бабушки. Ещё минуту назад он лежал раскрытый перед Серёжей, и формула скорости, простая — наверно, простая — настойчиво лезла в глаза. Серёжа её помнил, хорошо помнил, он целый час бездумно повторял: если модуль скорости не изменяется во времени, то такое движение называют равномерным. При равномерном движении скорость можно вычислить по формуле…
— …скорость можно вычислить по формуле, — шепчет Серёжа. — По формуле… по формуле…
— Да. По формуле. По какой? Что на что надо разделить?
— Время, — неуверенно бубнит Серёжа. — Время на путь длины… длину пути…
Бабушка с силой захлопывает учебник. Серёжа втягивает голову в плечи и беззвучно плачет…
Он ненавидел физику. Ничего не понимал в ней, не хотел понимать, да и не мог. Как не старался — не мог. С математикой ещё всё было более-менее сносно, но вот физика… здесь Серёжа чувствовал себя полным идиотом. Не помогала ни зубрёжка, ни долгие и мучительные высиживания над домашним заданием. И именно это и злило бабушку больше всего.
— Серёжа, — медленно говорила она. Плохо сдерживаемое разочарование сквозило в каждом её жесте и каждом слове. — Твой прадед считал энергетический сектор и сектор систем жизнеобеспечения самыми важными секторами. Он был прекрасным инженером и лично принимал участие в разработке Башни. Мы планировали, что ты дальше пойдёшь именно в этом направлении. Будешь представлять интересы семьи в секторе систем жизнеобеспечения. Старайся!
Серёжа старался. Он до головокружения и тошноты вчитывался в учебники, запоминал, вникал, но ничего не мог с собой поделать. Формулы путались. Понятия разбегались. Скорости, вектора, физические величины…, всё это были абстрактные слова для Сергея, и чем больше он учил, тем хуже становились его знания.
Однажды он случайно услышал, как бабушка сказала отцу:
— Жаль, что твой сын оказался совершенно неспособен к изучению физики. Я говорила с кураторшей, а та, в свою очередь попыталась надавить на учителя, но его вердикт был однозначен. Увы, у Серёжи гуманитарный склад ума. Я могу, конечно, попросить, и ему подправят отметки. И рекомендацию нужную дадут, но ты сам понимаешь, сектор систем жизнеобеспечения — не то направление, где это может прокатить. Я надеялась, что Серёжа хоть в какой-то мере унаследует инженерные таланты моего отца, но приходится признать — в этом он пошёл не в нашу породу. В отличие от сына Ленуши, который как раз тут и проявляет основные способности. Поэтому, я считаю, что Серёже надо нацеливаться на финансовый сектор, с математикой у него всё же не так плохо, как с физикой…
В тот вечер Серёжа, оставшись в своей комнате, долго и горько плакал. Он не справился, не смог, разочаровал бабушку, не унаследовал инженерный талант Андреевых. А Пашка — Пашка унаследовал. Значит, он больше него, Серёжи, достоин своего великого прадеда. Это было очень обидно. Семья, бабушка возлагали на него надежды, а он…
— Объясните, Виталий Сергеевич, что случилось?
Сергей вслед за Васильевым вглядывался в мониторы и ничего не понимал. Рядом сидел прадед — для него, так же как и для Васильева, всё было предельно ясно. Он хмурил брови, и его пальцы быстро выстукивали, но не «Прощание славянки», а что-то тревожное, похожее на поднимающуюся бурю. Оба они не обращали на Сергея никакого внимания.
— Виталий Сергеевич!
Васильев обернулся.
— Сергей Анатольевич, тут…, — на красивом лице застыла паника. — Понимаете, какое дело. Турбина встала. То есть сначала раскрутилась, вышла на предельные параметры, а теперь вот… но…, — Васильев резко отёр пот с лица. — Не могла она встать. Не могла! Тогда бы всё полетело, генератор, вообще всё. А тут… Надо проверить турбину.
— Так проверяйте! — Сергей кивнул в сторону мониторов.
— Нет. Надо физически проверить.
До Сергея не доходило, что имеет в виду Васильев. Не скрывая раздражения, он смотрел на сгорбленные плечи начальника станции, на вялые руки, которые ещё совсем недавно порхали большими встревоженными птицами над панелью управления, а теперь неподвижно лежали на подлокотниках кресла — смотрел и никак не мог взять в толк, почему Васильев не проверяет. И тут до него дошло.
— Что значит физически?
— Надо спуститься к турбине. Она внизу, на плавучей платформе, которая примыкает к основной. Нужно позвонить дежурным, — Васильев непроизвольно потянулся к телефонному аппарату, но так и замер с протянутой рукой. — О, боже, никого ведь нет. О, боже.
Он несколько раз растерянно повторил «о, боже», не сводя с Сергея немигающих глаз. Сейчас они были у Васильева совершенно детскими, бледно-голубыми, как у младенца.
— Я тогда, наверно, сам, Сергей Анатольевич, — Васильев стал неловко подниматься с кресла. Левая рука соскользнула с подлокотника, и крупное красивое тело странно накренилось. — Мне самому… самому надо сходить…
— Сядьте! — взвизгнул Сергей, и Васильев, так и не поднявшись до конца, плюхнулся обратно в кресло. — Сидеть! Не вставать!
Сергей ринулся к пульту. Опёрся руками о край стойки, почти уткнулся носом в главный экран. Всматривался, пытался уловить в скоплении цифр то самое, что углядел Васильев, что было понятно прадеду.
А вдруг это всё игра? Виски заломило от напряжения. Что если никакого сбоя нет? И эти нулевые показатели, в которые только что тыкал пальцем Васильев — норма. А если Васильев всё выдумал? Нашёл повод, чтобы связаться с Савельевым? Куда он собрался бежать? Может, у него там сообщники…
Сергей уже забыл, что сам велел эвакуировать весь персонал со станции. Теперь ему казалось, что Васильев всё это время только и думал о том, как бы вырваться из щитовой. Ну, конечно, это же очевидно. Сейчас он выйдет отсюда, позвонит Савельеву…
— Вы никуда не пойдёте! Это исключено.
— Но…
— Я сам! Сам, — Сергей схватился за душивший его галстук, зло уставился на Васильева. — Давайте сюда ваш плащ. Быстро.
Васильев вскочил с места, заоглядывался по сторонам, ища глазами плащ, потом, вспомнив, что плащ до сих пор на нём, принялся стаскивать его с себя, дёргая за полы нервными резкими движениями. Полиэтиленовая ткань затрещала, так и не высохшие капли воды полетели в сторону Сергея.
— Простите, Сергей Анатольевич, я не хотел, — забормотал Васильев. — Давайте я помогу… надеть плащ помогу.
Он неловко засуетился вокруг Сергея, накидывая соскальзывающий мокрый дождевик ему на плечи. Ставицкий не обращал на Васильева никакого внимания. Сейчас ему было не до трясущегося от страха начальника Южной станции. Непонятная решимость овладела им. Сергей старался не глядеть в сторону прадеда, но боковым зрением чувствовал — Алексей Андреев смотрит на него. Смотрит. Оценивает. Принимает решение.
Ничего так не хотелось в эту минуту Сергею, как доказать своему прадеду, ещё раз доказать, что он достоин. Достоин и его любви, и его внимания, и возложенной на него миссии. Он, Сергей, достоин! Не Пашка!
— …там ведь по сути ничего такого сложного нет, — слова Васильева звучали, как сквозь вату. — Надо просто посмотреть, работает турбина или нет. Она на плавучей платформе, я уже говорил. Сначала нужно спуститься на третий ярус, а потом по южной стороне по лестнице вниз — сам модуль, турбина и генератор, находится на воде. Конечно, сейчас шторм, метеосводки показывают семь баллов, но у нас всё оборудование рассчитано. Лестницу, что к модулю ведёт, мы недавно проверяли. В критических местах усилили, подварили, так что… Главное, на сам модуль спуститься, дойти до него. Турбина сверху, вы её ни с чем не спутаете, Сергей Анатольевич. Она должна крутится, она…
— Я сам знаю, что там должно быть! — Сергей гневно прервал речь Васильева. — Я прекрасно во всём разбираюсь.
В эту минуту ему казалось, что так оно и есть. Он действительно всё знает и всё понимает. Тихо зашелестели страницы старого потрёпанного учебника.
— Так что нужно сделать, Серёжа, чтобы найти скорость?
— Скорость — это расстояние, пройденное за единицу времени. Чтобы узнать скорость движения, нужно расстояние разделить на время.
— Умница, — крепкие пальцы ободряюще сжимают худенькое детское плечико. — Я всегда знала, что ты пошёл в нашу породу. Унаследовал инженерные таланты моего отца. Я всегда это знала.
Сергей рывком запахнул полы плаща.
— Вы двое — за мной, — коротко приказал охранникам. Подошёл к двери, распахнул и всё тем же сухим отрывистым тоном скомандовал но уже военным, что стояли на карауле снаружи. — Один из вас. Ты, — он ткнул скрюченным пальцем в грудь того, что был ближе. — Зайди внутрь. Будешь дежурить здесь. Твоя задача — глаз с него не спускать.
Сергей махнул рукой в сторону бледного Васильева. Тот так и не распрямился до конца после того, как помогал Сергею одеться, и теперь стоял в нелепой позе, похожий на услужливого лакея.
— Никуда не выпускать, ни за дверь, ни к телефону, следить в оба, — Сергей продолжал раздавать инструкции. — В случае неповиновения — стрелять.
Васильев дёрнулся при слове «стрелять» и ещё больше согнулся. Но Сергей на него уже не смотрел. Он повернулся к прадеду. С надеждой уставился в холодное спокойное лицо, ища так нужное ему сейчас одобрение.
— Я ведь молодец, прадедушка, да? Правда? Я? Я, а не Пашка?
— Конечно, ты. Ты — молодец, Серёжа. Ты — молодец…
— Да. Всё верно. Именно это я и имею в виду, Всеволод Ильич. Сейчас ждём парня с вестями, надеюсь, что с хорошими, и, как только он появляется, я сразу звоню вам. Лебедев должен быть наготове. Отлично!
Павел резко положил трубку, взъерошил волосы и уставился куда-то в стену. Не собирался с мыслями, а словно делал глубокий вдох перед тем, как нырнуть. Один короткий, но очень глубокий вдох и снова опасное погружение. И надо собраться, надо суметь, чтобы опять выплыть, не пойти ко дну. Пока ему это удавалось.
Непонятно, откуда у Маруси возникли такие ассоциации, но ей вообще последний час в голову лезло странное. Какие-то сцены из детства, мама, сердито выговаривающая по поводу Марусиной очередной проделки, мысли о том, что она утром не позавтракала, а время уже третий час и, судя по всему, пообедать ей сегодня тоже не удастся. Всё это было никак не связано с тем, что происходило в данную минуту в Башне, с боями на Южной, с маленькой резервной щитовой, где незнакомая ей девочка чётко выполняла все инструкции, повторяя «Да, папа. Я поняла, папа», — словом, со всем тем, из-за чего в кабинете Павла сейчас висела липкая и тревожная тишина, — но почему-то дурацкая мысль о несъеденном завтраке была важней.
Дверь тихонько приоткрылась, на пороге показался Селиванов. Прошёл в кабинет бочком, бросив косой взгляд на Павла, положил перед Марусей очередные отчёты.
— Идём по графику, — сказал негромко.
Маруся в ответ только кивнула и, не дожидаясь, когда Селиванов выйдет, привычно заскользила глазами по столбикам цифр. Шестая нитка, давление во втором контуре, тут что? а нет, всё нормально… Голову заполнили рабочие моменты, вытеснив ничего не значащую ерунду. Она снова была там, где и должна была быть — рядом с реактором…
Вчера днём Павел вызвал её к себе и без обиняков сообщил, что руководить пробным запуском будет она.
— Почему я? А кто на пульте?
— Гордеев на пульте.
Маруся полагала, что во время пробного запуска её место, как инженера по реактору, будет в БЩУ, но Павел распорядился иначе. Смотрел на неё немного зло и раздражённо — он ещё не отошел от того, что случилось в паровой, — пару раз назвал Марией Григорьевной, демонстративно подчёркивая, что его приказы не обсуждаются.
Она почти не спала ночь. Несколько раз вскакивала, включала ноутбук, просматривала документы, а с утра, словно утопающий за соломинку, схватилась за учебник по термодинамике. У неё было ощущение, что она должна сдать самый важный в своей жизни экзамен, причём права на ошибку на этом экзамене у неё нет. Она перелистывала страницы учебника, красными от бессонной ночи глазами вглядывалась в ряды знакомых формул, и когда информация уже перестала помещаться в мозгу, она, бросив учебник на кровать, отправилась в коридор к кулеру и там столкнулась с Борисом.
С этого момента в Марусиной голове реактор и Борис сплелись в единое целое. Всё было важным для неё и, как бы это странно не звучало, не могло существовать друг без друга. Даже насмешливые и злые слова, которые она бросила в лицо Борису утром, не могли ничего изменить — это были только слова, а настоящее жило в самой Марусе, переполняло её, разливалось ликованием в каждой клеточке. Она никогда не могла бы сформулировать внятно, что она чувствует и чего ждёт, но это радостное ощущение, что вот-вот что-то случится и обязательно хорошее — потому что ещё могло произойти в такой день — не оставляло её.
А потом вдруг всё завертелось и пошло совсем не так, как она себе придумала.
Внезапно начавшийся контрпереворот, краешек разговора Бориса и Павла здесь, в этом кабинете, и слова её брата о доверии, которые на этот раз почему-то совсем не удивили Марусю, ведь и она — она сама, — хоть и не осознавала этого, но уже верила ему…
Павел нашел её в реакторном (они с Мишей Бондаренко, склонившись над ноутбуком, отслеживали первые показатели) и коротко бросил:
— Маруся, пойдём со мной.
Бондаренко понял Павла сразу, перехватил его взгляд, поудобней пристроил костыли под мышкой, а она почему-то решила, что Павел зовет её к себе минут на пятнадцать-двадцать. Послушно последовала за ним, глядя в широкую каменную спину.
— Ты извини, я знаю, как для тебя важно быть сейчас там, у реактора, — Павел заговорил, только когда за ними закрылась дверь кабинета. На неё он не смотрел, словно боялся столкнуться с ней глазами. — Но ты мне нужна здесь. Понимаешь?
Он говорил что-то ещё, а она только утвердительно кивала, соглашалась с ним, хотя это его решение казалось ей странным, ничем не обоснованным и даже временным. Она всё ждала, что он отпустит её, ведь здесь был и Марат Каримович, а она… зачем тогда она, но когда тяжело молчавший телефон вдруг ожил, затрезвонил, сгоняя бледность с лица Павла, и в динамике раздался насмешливый голос Бориса, Маруся поняла, что сама никуда отсюда не уйдёт.
— Папа, Саша вернулся!
Тишина взорвалась быстрым девчоночьим голосом. Маруся оторвала голову от документов, машинально повернулась.
— Саша! Ну что? Он вышел? Васильев вышел из щитовой? — Павел навис над столом, уставившись на телефон.
— Павел Григорьевич, — динамики затрещали, перекрывая слова.
— Что? Ну?
— Он не вышел. Васильев не вышел. Если он был в главной щитовой, то остался там, внутри. Но зато вышел Ставицкий.
— Что за ерунда? — Руфимов, до этого сидевший рядом с Марусей и просматривающий вместе с ней распечатки, которые принёс Селиванов, поднялся с места и, болезненно морщась, доковылял до стола Павла. — И куда он пошёл?
— Один? — это уже спросил Павел.
— На платформе очень сильный ветер, — мальчишка чуть запнулся, виновато вздохнул. — Мне было не разобрать всё, что он говорил. Но судя по тому, что я услышал, Ставицкий собрался сам пойти к турбине. Он приказал охранникам идти вместе с ним на второй ярус. Турбина ведь там?
— Там, — упавшим голосом отозвался Павел и тут же вскинулся. — Охранникам?
— Да. С ним пошли двое. А двое других остались у главной щитовой.
— Чёрт! — Павел стукнул кулаком по столу. И тут же в ответ раздался знакомый, подёрнутый иронией голос.
— Мебель, Паша, не ломай. Она казённая.
— Иди к чёрту, — на автомате среагировал Павел. Выпрямился, обернулся к Руфимову. — Вот что, Марат, значит, план Б. Что делать, ты знаешь. Сколько у нас осталось времени? Двадцать пять минут? Достаточно, чтобы добраться до Южной. Маруся, будь добра, позвони по внутреннему на КПП Алёхину. Пусть готовит небольшой отряд для сопровождения на Южную и связывается с Островским…
— Паша, сбавь обороты.
— Боря, погоди.
— Нет это ты, чёрт бы тебя побрал, погоди! — в голосе Бориса зазвенела злость, и Маруся непроизвольно вздрогнула. — Это не выход. Я уже говорил и повторю ещё раз: это не выход, Паша. Твоё появление на Южной ничего не решит. Серёжа просто велит пристрелить тебя и всё. А дальше? Ты подумал, что будет дальше? Ставицкий — псих, но и он понимает, что проиграл. Только один он на дно не пойдёт. Он пойдёт туда вместе со всеми нами. Со всеми. С Башней. С реактором твоим любимым. С Никой. С Анной. С Марусей…
Маруся покраснела и быстро опустила голову. Он назвал её имя, назвал среди тех, кто был дорог его другу, и всё же было в его голосе что-то ещё, и это что-то адресовалось лично ей.
— …поэтому твой план Б, Паша, никуда не годится. Хреновый это план. Тупиковый.
— У тебя есть другой?
— Есть. И ты его тоже знаешь. Пойти и прикончить Ставицкого. Ника, давай сюда свой пистолет.
— Пистолет? Какой ещё пистолет? Ника, откуда у тебя…, — Павел опять схватил трубку, которую только что отложил в сторону.
— Не суетись, — Борис в отличие от Павла был совершенно спокоен. — Ника тебе потом всё сама расскажет. Когда всё закончится. А пока…, — он замолчал, и в обоих комнатах — и тут у Павла, и в маленькой резервной щитовой повисла тягостная тишина.
Маруся словно вживую представила себе знакомое тесное помещение, пластиковые столы, стойку пульта, старенькое кресло с расшатанными роликами, бледную рыжую девочку, почему-то очень похожую на Павла и на неё, Марусю. Со слов Анны Маруся знала, что дочь Павла внешностью пошла в мать, но в этом своём видении она видела Нику другой — маленькой копией Павла, собранной, решительной, с твёрдыми серыми глазами. Собственно, а какой ещё могла быть девочка, которая только что уверенно и без ошибок проделала не самую простую и совсем незнакомую ей работу — только такой. Только настоящим продолжением своего отца.
А он стоял рядом.
Стоял, чуть опершись рукой на спинку кресла. Крупный, красивый, немного усталый. Маруся видела эту усталость, залёгшую бледными тенями под глазами, спрятавшуюся в жёсткой складке ровно очерченного рта, в притаившихся в матовой зелени чертенятах — они, чертенята, тоже устали. Смертельно устали. И до Маруси вдруг дошло.
— Боря, — ей показалось, что она не просто сказала это вслух, а закричала. Но на самом деле нет. Это что-то кричало внутри неё, не находя выхода.
Зато взорвался Павел.
— Ты совсем чокнулся, Литвинов? Со Ставицким два — два, мать твою! — охранника. Как только ты выстрелишь…
— Не бойся, не промахнусь. Недаром же я несколько лет в тир ходил, как знал, что пригодится.
— Они тоже не промахнутся. Охранники не промахнутся. Изрешетят тебя мигом, пикнуть не успеешь.
— Быстрая смерть, Паша — хорошая смерть, — от холодного сарказма Бориса у Маруси кожа покрылась мурашками, а нос предательски покраснел. — Знаешь, всё лучше, чем от инъекции. После зачитанного вслух приговора. И да, Паша, я ведь всё равно покойник, так что не жалей понапрасну. Будет. В общем, на второй ярус надо спуститься, я правильно понимаю?
— Да, — глухо ответил Павел.
— Ну и отлично. Звони Островскому. Пусть готовится. Думаю, минут через десять надо штурмовать. Ну… с Богом, Паша. Удачи нам.
— Боря…
Трубка разразилась быстрыми гудками.
Мир покачнулся и поплыл перед Марусиными глазами.
Она ничего не слышала и одновременно слышала всё. Словно два измерения — одно, время в котором застыло, и другое, где время наоборот ускорилось — наложились друг на друга. Маруся не понимала, где она, потому что, казалось, она была везде и в то же время нигде — плыла, с усилием расталкивая руками плотный воздух, который можно было потрогать и который невозможно было вдохнуть. Откуда-то изнутри поднималась боль, большая и тяжеловесная. Она была похожа на неповоротливого великана, который по чьему-то злому умыслу оказался в маленькой Марусе, не помещался в ней, рвал её на части.
Слёз не было. Их выпил страх — страх за того, кто в эти минуты уходил. Уходил в надвигающуюся тьму. Из тесной щитовой. Из жизни. Из своей и из её, Марусиной, жизни.
В какой-то паре метров от Маруси Павел, по-прежнему стоя (за всё это время он не присел ни разу), отдавал по телефону указания полковнику Островскому. Голос его звучал сухо и ровно, и Марусе казалось странным это выставленное напоказ спокойствие. И только когда в кабинет заглянула Анна и начала что-то говорить Марату Каримовичу, и Павел, обернувшись, резко бросил: «Не сейчас, Аня!», Маруся всё поняла — прочитала на бледном, почти сером лице брата. Анна ни о чём не спрашивала, просто молча закрыла дверь, и Павел тут же вернулся к прерванному разговору с полковником. А Маруся наконец беззвучно заплакала…
— Павел Григорьевич!
Дверь кабинета с шумом распахнулась, так, что лёгкий порыв ветра, ворвавшегося внутрь вместе с вошедшими, смахнул листы отчётов, что лежали перед Марусей.
— Я же сказал — не сейчас! — Павел со всей силы шваркнул о стол телефонную трубку, развернулся всем телом. Злое лицо его недоумённо вытянулось. — Капитан Алёхин? Что такое?
— Да тут такое дело, Павел Григорьевич…, вот пацаны, говорят, что срочно. У них тут…
Из-за спины капитана кубарем выкатился Гоша Васильев. А следом показался смущённый и красный Кирилл Шорохов.
— Павел Григорьевич! Мы нашли! Точнее, это Кирилл нашёл. Он всё рассчитал. Теперь мы знаем закономерность. Она есть!
И, не дожидаясь ответа или разрешения (впрочем, когда Гоше Васильеву в возбуждённом состоянии — а он был именно в таком состоянии — требовалось разрешение), Гоша принялся раскладывать перед мало чего понимающим Павлом бумаги. Откуда-то появился ноутбук, кажется, он был в руках Алёхина, и Гоша, открыв его, торопливо защёлкал мышкой, что-то бегло просматривая. При этом парень взахлеб тараторил, не затыкаясь ни на секунду.
— Кирилл ещё ночью всё посчитал. Вот здесь. Нет, не это, вот я дурак, сую вам не то. Тут не смотрите, Павел Григорьевич. Там ошибка. Вот эти расчёты нужно смотреть. Видите? Да? Это Кирилл нашёл. Мы сразу с утра хотели к вам бежать, но у нас тут… в общем форс-мажор приключился. Я проспал. А Кирилл… Вы его только не ругайте. Нам пришлось дверь выломать. У Марии Григорьевны к комнате. Это случайно получилось. Вы можете у меня из зарплаты за дверь вычесть, я не обижусь, честно. Нам просто ноутбук был нужен. Проверить же, Павел Григорьевич, было надо. А военные не поняли, они подумали, что мы диверсанты. Смешно да? И задержали нас. Но потом товарищ капитан нас отпустил…
Павел растерянно перелистывал бумаги, которые Гоша сунул ему в руки. Его лицо ещё хранило злое выражение, но оно постепенно вытеснялось удивлением и пониманием.
— Гоша, а ну давай по порядку. Не части! — распорядился Марат, пододвигаясь ближе и с интересом вглядываясь в ноутбук.
— Да я и говорю по порядку, Марат Каримович. Уровень встал. Уже встал! — Гоша взволнованно тряхнул головой. — Глядите сами. Последние метеосводки. Где они? А вот они. Шторм же сейчас. И в прошлый раз, когда океан замер, тоже шторм был. Не такой сильный, правда. А это наши с Кириллом расчёты, видите? Сейчас получается семь дней. И дальше ещё такие плато будут. Вот тут и тут. И у нас теперь есть время. Правильно же? Марат Каримович? Павел Григорьевич?
— А ну погоди! — Павел быстро придвинул стул, сел, развернул к себе ноутбук. Быстро закрутил колесико мыши, параллельно просматривая исписанные цифрами листки бумаги. — Маруся!
Но она и сама уже подошла, на ходу вытирая ладонями мокрые от слёз щёки. Уставилась, как заворожённая, через его плечо на подрагивающий экран ноутбука.
— О, боже. Господи, а ведь действительно… — и вдруг она замерла от внезапно пришедшей в голову мысли. — Борис! Паша, там же Борис. Он не знает, что у нас есть время! А мы ведь можем…
Она резко замолчала. Но Павлу и не нужны были её слова.
— Всеволод Ильич, пока отбой! Ждите моей команды. Марат, звони Бондаренко. Пусть останавливают пробный запуск. Нормально останавливают, в штатном режиме, — слова вылетали как пули, а пальцы Павла уже набирали номер резервной щитовой на Южной. — Ника?! Борис уже ушёл?
— Да, пап. Несколько минут назад.
— Его надо вернуть. Мы останавливаем реактор.
— Но как? Ведь нельзя же…
— Всё нормально. У нас появилось время. Но это потом. Сейчас главное Борис… только бы он ещё не успел дойти до туда…
— Я сбегаю, Павел Григорьевич!
Мальчик, тот самый мальчик — Маруся забыла, как его зовут, — вклинился в разговор.
— Саша, да, пожалуйста, быстрей. Очень тебя прошу…
Саша. Точно, мальчика зовут Саша. Маруся вспомнила. Саша. Саша Поляков…
Где-то там, сквозь треск помех, звонко хлопнула дверь. И Марусин мир опять погрузился в тишину. Что-то беззвучно повторял Павел, задавал какие-то вопросы Руфимов, ему суетливо отвечал Гоша, но Маруся ничего этого не слышала. Сейчас она ни о чём не могла думать — только мысленно подгоняла этого незнакомого ей Сашу Полякова, подгоняла, просила, упрашивала. Успей. Ну, пожалуйста, успей. И, не зная, что же сделать ещё, взмолилась чему-то или кому-то большому и всемогущему, который то ли существовал на самом деле, то ли был кем-то придуман в последней, обрывающейся надежде. Взмолилась, обещая ему взамен на жизнь Бориса абсолютно невозможное — свою любовь и своё счастье.
Борис шёл быстро — настолько, насколько позволяла раненая нога. Там, в помещении щитовой, за всеми разговорами и тревогами он почти о ней не думал, но сейчас, то ли от того, что он взял слишком быстрый темп, то ли ещё от чего, но боль вернулась, дала о себе знать резкими пульсирующими толчками. Борис непроизвольно остановился, нагнулся, обхватил ладонью колено. Брюки, как и вся одежда на нём, были мокрыми (что в общем-то неудивительно после «холодного душа» на Северной), но не только. Борис почувствовал, что рука стала липкой, поднёс пальцы к лицу, негромко выругался. Снова посмотрел вниз. Вся левая штанина брюк ниже колена пропиталась кровью. Сквозь прореху на ткани виднелся довольно глубокий порез, в штормовых сумерках, разбавленных светом фонарей, края раны казались почти чёрными. Перевязать бы чем, совершенно некстати подумал он и сам усмехнулся этой дурацкой мысли. Распрямился и снова зашагал к дальней левой опоре, стараясь держаться ближе к постройкам, что тянулись вдоль широкого транспортного коридора.
Странное всё-таки существо человек. Ведь знает, что жить ему осталось всего ничего, а продолжает беспокоиться о каких-то пустяках. О ране на ноге. О мокрой рубашке, противно липнущей к телу. И о таких же мокрых ботинках, в которых при каждом шаге хлюпала вода.
Борис не испытывал никаких иллюзий по поводу того, что его ждёт. Два охранника при Серёже — однозначно патовая ситуация, причём назад пути нет. Мосты сожжены. Точка.
«Ну почему же сразу сожжены? — демон, практически раздавленный и побеждённый, снова поднял голову. — Это не твоя война. Самое время уступить поле сражения Павлу».
Сейчас демон говорил голосом его прежнего начальника, Льва Евгеньевича Смирнитского. Те же ласково-железные нотки. Тот же покровительственный тон. Борис даже слышал скрип антикварного кресла под грузным, но ещё крепким телом. Видел тускло поблёскивающий золотом массивный перстень на согнутом артритом безымянном пальце.
— Иногда, Борис, разумнее сделать шаг назад, отступить. Тот, кто идёт напролом, быстро сгорает, а бывают такие моменты, когда не зазорно и потлеть. Столкни противников лбами и подожди. Смелые получают принцессу и полцарства, а терпеливые и осторожные — весь мир.
Да, у Бориса был хороший учитель. Лев Евгеньевич взял его за руку и, словно дитя, ввёл в круг тех, кто не проигрывает, тех, кто вгрызается в жизнь всеми зубами — в мир волков, а не агнцев, идущих на заклание.
— Ну, и нравится тебе такая жизнь, Боря?
— Нравится!
Борис сказал это вслух, прогоняя окружившие его со всех сторон видения.
Нравится. Именно такая жизнь — нравится. Пусть от неё и остался лишь небольшой кусочек.
Сразу стало как-то легче. И смерть, маячившая впереди, уже перестала казаться глупой и бестолковой. Борис улыбнулся и прибавил шаг.
Он вспомнил, как всего каких-то пару месяцев назад или чуть больше, он тоже шёл умирать. Коридор военного сектора не был похож на этот коридор Южной станции: здесь царил ветер, осыпающий Бориса солёными брызгами, а там — только спёртый воздух замкнутого пространства, гоняемый туда-сюда старой вентиляцией. И серые бетонные стены с двух сторон, безликие дублёры приставленного к Борису конвоя.
Тогда Борис шёл на казнь равнодушно — терять ему было нечего. Он понял это именно в том коридоре, глядя в безучастную спину идущего впереди офицера. Борису было не о чем жалеть, он ничего не оставил после себя, кроме кабинета, набитого антикварной мебелью, и такой же роскошной, как и кабинет, квартиры на Надоблачном уровне. А всё это, как ни тужься, с собой на тот свет не заберёшь. Зато остального, что оказалось действительно важным, Борис либо так и не приобрёл, либо лишился. Например, друга потерял, единственного, как вдруг выяснилось, друга.
Звучно печатали шаг за его спиной солдаты, а он, приноравливая свои мысли к их чеканной поступи, с каким-то удивлением думал о том, что нет ни одного человека, который бы его любил, для которого он был бы дорог. Кроме мамы, конечно, но мама — это мама, она не считается. А больше никто. Никто. Вот и получалось, что всё, к чему он стремился — деньги, власть, привилегии, красивые женщины и вещи — в одночасье обернулось лепреконовым золотом: сияло ярко, а на деле оказалось потёртыми фальшивыми медяками. Поэтому и не жалко было ему тогда умирать. Не держало его ничего. А сейчас — держало.
Борис добрался до нужной опоры, чуть помедлил, привычно усмехнулся и шагнул внутрь. Спускаться с больной ногой было неудобно (подниматься оказалось легче), и Борис, в упрямом желании прогнать боль, принялся, как в детстве, считать ступени — один, два…, пять. Где-то на десятой или одиннадцатой сбился, снова вернулся к своим смертям (звучит абсурдно, но его судьбе не откажешь в чувстве юмора), и к той, которая не состоялась, и к этой, новой, что ждала его за поворотом. И к краткому отрезку жизни между ними, авансом выданному ему, в который провидение умудрилось впихнуть всё, на что иному человеку не хватает и сотни лет: воскресшую дружбу, общее дело, настоящих людей рядом и любовь, ту самую любовь, которой, как Борис всегда считал, не бывает.
Всё это развернули перед ним, показали, даже дали потрогать, а потом, ловким жестом фокусника смахнули в глубокий тёмный сундук, из недр которого дохнуло нафталином и сыростью — запахом старости и смерти, а взамен предъявили билет в один конец, в преисподнюю. А он-то, наивный, думал, что сумел с этого поезда соскочить. Словно это когда-то кому-то удавалось.
…Последние ступени он преодолел почти бегом. Понимал, что сейчас окажется за дверью, на открытом пространстве, где действовать придётся быстро и без проволочек, не отвлекаясь на посторонние мысли. Потому, наверно, и спешил оставить за поворотом последнего лестничного пролета своё прошлое, в котором в тугой узел сплелось многое: тёмное и светлое, фальшивое и настоящее, расчётливое и безрассудное. Да, всё оставлял Борис позади: дружбу, предательство, звонкий хохот монет, сладкий запах власти, неудавшееся счастье, чужих женщин и случайных детей. И ещё маленькую, стремительную женщину с насмешливым прищуром серых искрящихся глаз — её он тоже оставлял…
Илья Титов напряжённо вглядывался в океан, стоял позади Верховного и, вытягивая и без того длинную шею, пытался рассмотреть сквозь наступающую темноту, что же там происходит. Нет, сам океан Илью интересовал мало, хотя, если уж говорить начистоту, снаружи Башни Илье Титову за свои двадцать лет бывать ещё не приходилось, а тут такая оказия выпала — сопровождать Верховного и не куда-то, а на Южную станцию. Отсутствием любопытства Илья никогда не страдал и первые пятнадцать-двадцать минут, как только их небольшой отряд вступил на платформу, парень вертел головой направо и налево, жадно впитывая новые впечатления. Но сейчас было кое-то поважнее океана, штормовых волн и бьющего в лицо ветра. Илья чуть подался вперёд и неловко позвал:
— Господин Верховный правитель…
Ставицкий его не услышал или сделал вид, что не услышал. Верховный застыл у самой кромки, судорожно вцепившись маленькими сухими ручками в железный поручень ограды. Ограждение это тянулось почти по всему периметру и обрывалось, не доходя двух-трёх метров до лестницы. Здесь край платформы был ничем не защищён, почему — Илья не знал, но предпочитал держаться подальше от этого места. Океан гудел где-то внизу, поднимая время от времени волны, и эти волны с рёвом обрушивались на бетонные плиты, падали плашмя, пытаясь дотянуться хоть до чего-нибудь, не дотягивались и, шипя в бессильной злобе, отползали назад. Илья не мог признаться себе, но всё это его слегка нервировало.
Верховный, судя по всему, испытывал нечто похожее. Потому, наверно, и замер, как прикованный, рядом с оградой, вглядываясь вдаль. Илья знал, куда он смотрит — на огромный, качающийся на волнах буй непонятной и громоздкой конструкции.
Этот буй (или плавучий модуль, так, кажется, называл его тот трясущийся от страха инженеришка — Илья вспомнил вытянутое перекошенное лицо и зло ухмыльнулся) был соединён с платформой двумя мостками, и сейчас на одном из мостков, почти посередине, ухватившись рукой за перила и согнувшись в три погибели, стоял Золотарёв.
Золотарёв кашлял. Илье не нужно было слышать, чтобы понять это — они были напарниками, и за то время, что они служили с Золотарёвым вместе, Илья насмотрелся на всё это вдоволь.
Кашель у того приключался вдруг, ни с того, ни с сего, как считал Илья. Сначала Золотарёв начинал подкашливать, тёр нос и покрасневшие глаза, дышал со свистом, а потом его скрючивало — он кашлял словно лаял, хватал посиневшими губами воздух, и в груди что-то мокро хрипело.
— Астматик я, братишка, — однажды признался Золотарёв. — Но это ничего, это нормально… главное прокашляться, а там уж…
Илья Золотарёва не любил, презирал со всей силой здоровой и эгоистичной молодости, правда, насчёт приступов кашля своего напарника Илья особо не распространялся — у начальства, уж наверно, свои доводы были, раз они взяли этого доходягу в армию.
И вот теперь этот самый доходяга застрял между станцией и буем, на котором крутилась или уже не крутилась какая-то непонятная Илье турбина.
А океан словно сошёл с ума.
Он бросал и бросал свои волны на мостки, соединяющие станцию с плавучей конструкцией, которая качалась на волнах подобно гигантскому поплавку. Мостки ходили ходуном, при каждой новой штормовой атаке они вздымались, страшно горбились и, казалось, ещё один удар, и их переломит как сухое дерево.
Золотарёва отправил к турбине Верховный (сам-то Сергей Анатольевич струсил, не нужно было быть семи пядей во лбу, чтобы это понять), и на самом опасном участке — на открытых, ничем не защищённых, шатких мостках — Золотарёва, как назло, одолел кашель и пришедший вслед за кашлем страх. Илья видел, что Золотарёв отпустил трос, который был протянут прямо над перилами, а этого делать категорически не следовало. Мостки могут и не выдержать, вон их как корёжит, сложатся на раз, два, три, и унесёт вместе с этими обломками в океан, а вот стальной трос — надёжная страховка, он как поводок держит плавучий модуль с турбиной.
Всё это Илья определил быстро, и про трос, и про то, что Золотарёв — не жилец, не выдержат мостки, как пить дать, не выдержат, и в душе зашевелилась совершенно некстати проснувшаяся жалость.
— Господин Верховный правитель…
На этот раз Ставицкий его услышал, обернулся, удивлённо посмотрел.
— Господин Верховный правитель, у Золотарёва астма, он там… не дойти ему.
Верховный его не понимал. Илья видел пустой, отсутствующий взгляд. Глаза, увеличенные толстыми линзами, смотрели не на Илью, а куда-то сквозь.
— Помочь бы ему надо.
Эти слова Илья произнёс неуверенно. Потоптался на месте, пытаясь уловить хоть какое-то движение в остекленевшем взгляде Верховного. Справа, со стороны океана что-то ухнуло, послышался треск, и Илья испуганно обернулся. Очередная волна накрыла Золотарёва. Плиты мостика, на котором он стоял, согнулись, частично ушли под воду, ограждение перекосилось и в одном месте отошло от плиты. Каюк Золотарёву, успел подумать Илья. Но волна схлынула, унося с собой пену и мелкий мусор, а Золотарёв всё ещё был на месте, уцепился за поломанные перила, которые с диким шумом хлопали на ветру оторванной стороной.
— Я…
— Стоять! — Верховный ожил. Лицо, которое ещё секунду назад было окаменевшим и ко всему безучастным, пришло в движение. Он как будто всё это время был на паузе, а теперь нажали кнопку, и он засуетился, завертел головой, задёргал тонкими бескровными губами. — Стоять! Не двигаться!
Илье даже показалось, что маленькая белая ручка Сергей Анатольевича легла на карман пиджака, но, может, он только поправил разлетающиеся в разные стороны полы дождевика. А океан уже катил новую волну.
— Э, да вы как хотите, а я пойду. Товарища не бросают вот так, — и Илья, перекинув за спину автомат, поспешил к лестнице.
Странно, он никогда не считал Золотарёва товарищем, даже имени его не помнил — между собой все они звали его только по фамилии, — а вот надо же, пошёл. Пошёл, наплевав на приказ вышестоящего, не слушая визгливые крики, не обращая внимания на поднимающиеся волны, готовые прихлопнуть Золотарёва, а теперь и его, как муху.
Перекладины приставной лестницы были мокрыми и холодными. Руки стыли, болели пальцы, ремень от автомата, который Илья перекинул впопыхах, врезался в шею, но Илья почти не обращал на это внимания. Он боялся не того, что соскользнёт, и не того, что мостки, уже покалеченные штормом, не выдержат его массы — он боялся, что не успеет. И уже продвигаясь вперёд по мосткам, держась обеими руками за страховочный трос и не сводя глаз с обессиленного Золотарёва, заорал во всё горло, перекрывая шум океана и не удивляясь внезапно возникшему в памяти Золотарёвскому имени:
— Андрюха! Держись, Андрюха! Я уже иду! Я иду, Андрюха!..
Ну вот и всё, остался последний шажок. Борис остановился перед выходом, неуверенно тронул ладонью дверную ручку. Сейчас он откроет дверь, выйдет наружу и… Борис поудобней перехватил пистолет, чуть надавил пальцем на спусковой крючок, почувствовал упругое сопротивление. Понял — он сможет и решительно толкнул дверь.
Борис узнал Ставицкого сразу, хотя спроси его, когда он видел Серёжу в последний раз, и Борис бы не ответил. Он просто этого не помнил. Наверно, со школы, хотя скорее всего это было не так. Наверняка сталкивались где-нибудь в коридорах Башни, возможно, на каких-то заседаниях, в ресторане, в парке — да мало ли мест для встреч в их тесном мире, — но вряд ли Борис обращал внимание на робкого и незаметного Серёжу Ставицкого. Не по чину. И вот поди ж ты, взлетел Серёжа, поднялся высоко, даже Павла переиграл. Почти.
Серёжа стоял один. Удивление галопом пронеслось в голове Бориса, но тут же пропало. Медлить было нельзя. Борис вскинул руку, навёл пистолет на Ставицкого (тот был повёрнут к нему боком и не мог его видеть), прицелился, но тут же опустил руку. Слишком большое расстояние. Он промахнётся.
На миг мелькнула досада. Хотел же спуститься по той лестнице, что в правой опоре, сейчас бы очутился прямо позади Серёжи — лучшей мишени трудно придумать. А теперь придётся подбираться ближе.
Держа пистолет наготове, Борис двинулся вперёд, моля про себя, чтобы Ставицкий не обернулся. Его шагов за шумом ветра и рёвом океана Серёжа услышать не мог, и если удастся сократить между ними расстояние, то всё должно получиться.
Взгляд Бориса был прикован к маленькой фигурке, укутанной в прозрачный дождевик, ветер трепал длинные полы плаща, раздувал слетевший с головы Ставицкого капюшон, ерошил поредевшие Серёжины волосы. Борис опять вспомнил про охранников. Эти двое могли быть где угодно: на плавучей платформе, внутри опоры, за дверью, ведущей на лестницу. Борис только сейчас заметил, что одна створка двери открыта настежь, что если охрана там? Он невольно прибавил шаг, почти перешёл на бег.
Быстрей, торопил он себя, не замечая ни шальных волн, ударяющих о край платформы, ни холодных колючих брызг, которыми было усеяно его лицо. Он забыл о своей больной ноге, хотя каждый раз, когда он наступал на неё, тело пронзала острая боль. Но это была уже привычная боль, вросшая в него, ставшая его частью — она придавала злости и, как бы это странно не звучало, сил.
Борис шёл.
Он не смотрел по сторонам — только маленькая нелепая фигурка в дождевике стояла перед глазами. Она вела его, притягивала, была ориентиром и — Борис наконец решился, вскинул пистолет, чуть прищурился — его целью.
Выстрелить он не успел. Ему нужно было бы остановиться, но он поспешил. Всё хотел подойти ближе, чтоб уж точно не промахнуться, и этот последний торопливый шаг стал лишним. Раненая нога поскользнулась на мокрых плитах, Борис не удержался, рухнул на бетон, проехался голой раной, выступающей из прорехи брюк, по шершавой, как наждачная бумага, поверхности. Резкая боль скрутила, накинула чёрно-красную пелену на глаза, он охнул и выронил из рук пистолет. И почти сразу — Борис не успел ничего сообразить — набежала волна и, с лёгкостью подхватив пистолет, унесла его за собой.
И в этот момент Ставицкий обернулся…
Упавший человек не сразу привлёк его внимание. Он даже не понял сначала, что это человек — прожекторы на головой, разрезая наползающую темноту, играли светом и тенью, как цирковые жонглёры, выхватывали из дальних уголков затейливые очертания, создавали что-то фантастическое и даже фантасмагорическое, отчего у Сергея кружилась голова и двоилось в глазах.
Он не мог сказать наверняка, где кончается настоящее и начинается вымышленное, потому что и сам уже этого не знал. В ушах звенело, перед глазами возникали, покачиваясь и расползаясь, призраки. Бабушка Кира, отец, дед — не Арсений, а другой… Кирилл, тот, которого Серёжа никогда не видел, молодая жена Кирилла, похожая на срезанную белую лилию… они ведь все мертвы. Или нет?
Или нет?
За спиной, на шатающихся во все стороны мостках, что тянулись к плавучему модулю, возились два охранника. Сергей уже давно потерял к ним интерес. Одного он отправил туда сам, а другой потащился вслед за первым. Зачем он так сделал, Сергей не понимал, хотя эта мысль всё ещё металась где-то на задворках сознания, прорываясь время от времени настойчивым больным вопросом. Но Сергей гнал её прочь, как и многие другие, рваные, не имеющие ни начала, ни конца, являющиеся вдруг и тут же бесследно исчезающие.
Он забыл, почему он здесь.
Он не знал, куда идти.
А вокруг кружились и кружились призраки.
— …Серёжа, ничего уже не исправить…
— …этот мир болен…
— …заражённый скот пускают под нож…
— …Серёжа, мальчик мой, это не страшно…
— …мир умрёт вместе с тобой, они все умрут…
— …ты с нами, Серёжа… ты — один из нас…
Они все кружились вокруг него. Мягко касались бледными, прозрачными ладонями — лба, щёк, губ. Сергей чувствовал их ледяное дыхание. И ему было страшно. Рука сама собой нащупала в кармане пистолет, пальцы заскользили по рукоятке, слепо прочитали резную монограмму: буквы К и А, сплетённые единым узором,.. К и А… К и А…
Нет!
Он резко тряхнул головой.
Он один. Он остался совсем один. Его обманули. Они его обманули.
И опять из тумана возникло лицо Киры Алексеевны — Снежной Королевы — ласково-презрительно скривились в усмешке красивые губы. Вихрем пронеслась вальсирующая пара, он в чёрном фраке, она в белом подвенечном платье — Кирилл и Лилия. Маленький мальчик с сонными голубыми глазами важно прошествовал мимо, пухлое детское лицо, румяные щёчки. Мальчик улыбнулся, превращаясь в Серёжиного отца — рот изогнулся в вялой капризной гримасе… Лица, руки, тени, что-то шепчущие губы, газовый шарфик, атласная бальная туфелька на маленькой женской ножке, гордый разворот головы…, и на всем — гигантская фигура прадеда, медленно поднимающаяся из моря…
Но они мертвы! Мертвы!
А ему нужен кто-то живой. Из плоти и крови. Чтобы встал рядом. Чтобы…
Позади что-то стукнуло. Сергей вздрогнул и обернулся.
Рядом с опорой стоял Ивар. Ивар Бельский. Ветер трепал его светлые волосы, надувал парусом рубашку. Ярким пламенем горели синие глаза на безупречно красивом лице.
Ивар…
Его услышали. Они его услышали. Они прислали Ивара.
Сергей махнул рукой — призраки, повинуясь, взмыли вверх бесплотной стаей — и распахнул объятья.
— Ивар! Ты пришёл ко мне! Ивар!..
Ставицкий шёл прямо на него. Шёл, путаясь в длинных полах дождевика, поблёскивая стеклами очков. Глаза, неестественно большие, искажённые толстыми линзами, казались совсем тёмными. Сашка видел только расширенные зрачки, чёрные, пустые… не глаза, а блестящие пуговицы, две гладкие, отполированные пуговицы, которые какой-то шутник пришил грубой ниткой к бледному, мёртвому лицу.
— Ивар… ты пришёл…
Сашка не планировал вот так вываливаться на платформу, можно сказать, под ноги Ставицкому, но, если говорить начистоту, он вообще ничего не планировал. Ни о чём не думал — впервые за всю свою короткую жизнь не думал. Выскочил из щитовой и рванул что есть мочи, охваченный единственным желанием: догнать Литвинова.
Ему показалось, что он увидел что-то похожее на тень у дальней правой опоры. Борис Андреевич? Наверняка он. Кто ещё здесь может быть.
Сердце ухало, как безумное, хрипели лёгкие, заполненные до отказа морским воздухом, но останавливаться было нельзя. Он обещал. Он должен…
По лестнице Сашка скатился кубарем и, не успев притормозить, буквально вылетел за дверь. Возможно, он неловко толкнул рукой одну из створок, и она с резким хлопком распахнулась, привлекая ненужное внимание. Маленький человечек, в котором Сашка без труда опознал Сергея Анатольевича, резко развернулся всем телом. На невыразительном лице застыло выражение детской обиды и беспомощности. Впрочем, выражение это быстро исчезло, Ставицкий словно сбросил маску, просиял и, широко раскинув руки, устремился навстречу.
Сашка опешил.
Какое-то мгновенье он ничего не соображал, только смотрел на приближающегося человека, исступлённо выкрикивающего:
— Ивар! Ивар!
И лишь когда в Сашку вцепились холодные мокрые руки, потащили настойчиво за собой, вытягивая из тени на свет, на площадку, в сторону все ещё беснующегося океана, он очнулся, вспомнил, зачем он здесь, завертел головой, ища взглядом Литвинова. Нашёл и непроизвольно вздрогнул.
Борис Андреевич был в метрах шести от них со Ставицким. Он по всей видимости поскользнулся и упал и теперь медленно и немного неуклюже поднимался. В ярком свете станционных фонарей можно было отчётливо видеть его перекошенное от боли лицо, серое, с тёмным запавшим ртом. Мокрые волосы прилипли ко лбу. На ставших вдруг острыми скулах зло ходили желваки.
Литвинов поднялся и двинулся вперёд. Пистолета в его руках не было.
Сашка не успел ни о чём толком подумать. Борис Андреевич что-то закричал и замахал руками, показывая на опору. Сашка его не слышал, но понял: Литвинов приказывает ему уходить, и тут же следом пришла другая догадка. Он сообразил, что хочет сделать Борис Андреевич.
Край — ничем не огороженный край платформы. Прямо за спиной Ставицкого. Буквально в паре шагов. Какая там высота? Сколько метров? В голове закрутились слова Павла Григорьевича, всё, что Сашка успел услышать, пока находился в щитовой, обрывки информации, опускающийся уровень, что-то ещё…, наверно, до воды метров пять, не меньше. И если… Вот именно, если.
Сашка понял.
— Уходи! Саша, уходи, мать твою!
Ветер донёс слова Литвинова, злые, приправленные отчаянным, адресованным в пустоту матом.
— Саша, уходи, я сказал!
Борис Андреевич шёл на Ставицкого безоружным. Чуть наклонившись вперёд и сгорбив широкие плечи, он был сейчас похож на крупного матёрого зверя, раненого зверя (Сашка видел чёрную от крови ткань брюк, слышал запах крови, примешивающийся к морскому воздуху), зверя, готового вступить в последнюю смертельную схватку. Он подходил всё ближе и ближе, с каждым шагом увеличивая темп, ускоряясь, превращая своё крепкое сильное тело в разрушительный снаряд. Столкнуть. Утопить. И чтоб наверняка — вместе.
— Саша, уходи-и-и-и!
Ставицкий вдруг встрепенулся, отпустил Сашкину руку. Казалось, он только сейчас заметил Литвинова. Лицо недоумённо вытянулось. Сергей Анатольевич странно задёргался, распахнул дождевик, засунул обе руки в карманы брюк. Всё это Сашка успел заметить краем глаза — на Ставицкого он не смотрел, его взгляд был прикован к Борису Андреевичу. Сашка медленно попятился в сторону.
— Саша!
Последний крик Бориса Андреевича лишь на долю секунды опередил выстрел.
Он упал как подкошенный, не как в кино — медленно, заваливаясь на бок, держась за сердце — нет, просто упал, широко раскинув большие, сильные руки.
…Сашка знал, что надо делать. Вернее, не делать, а доделать. То, что не получилось у отца. Он так и сказал себе — у отца, и эти слова, обладающие магией, наполнили его силой и решимостью.
Развернувшись, он медленно пошёл на Ставицкого. Пошёл, глядя в неестественно большие глаза, на перекошенный дёрганным смехом рот. Ставицкий смеялся и, смеясь, повторял:
— Ивар, Ивар…
И это абсурдное «Ивар», и маленький блестящий пистолет, которым он продолжал размахивать, и человек, неподвижно лежащий на мокрых плитах, всё это подняло бурю гнева в Сашкиной душе.
Он закричал и ринулся на Ставицкого, выставив вперёд руки…
Океан затихал.
Сашка слышал, как он ворочается за спиной, вздыхает по-стариковски, но прежний яростный напор его исчез. Волны ещё ударяли глухо о бетон платформы, но в этих ударах уже не было злости, не было сокрушительного желания убивать.
Океан принял жертву, забрал своё и теперь успокоился.
Океан засыпал.
А Сашка стоял на коленях перед телом человека, который так и не успел стать ему родным, и плакал…
На Павла смотрели две пары глаз.
Серые, упрямые, на круглом, усеянном веснушками мальчишечьем лице и шальные, зелёные, в которых кривлялись до боли знакомые чертенята. В этих глазах был дерзкий вызов, досада из-за того, что попались, страх перед наказанием — да, его Павел тоже видел, — а вот раскаяния… раскаяния не было и в помине.
— Вы, оба, быстро за мной! — распорядился Павел, еле сдерживаясь, чтобы не выплеснуть свой гнев прямо здесь. Крепко стиснул челюсть, развернулся и размашисто зашагал обратно, в сторону дома, даже не оглядываясь. Знал, что пойдут за ним.
Внутри Павла всё бурлило. Больше всего хотелось остановиться и, не выбирая выражений, отчихвостить обоих паршивцев так, чтобы на всю жизнь запомнили. Чтобы дошло наконец, если… если до этих двоих вообще хоть что-то могло дойти. В последнем Павел как раз сильно сомневался.
Он сделал очередной глубокий вдох, покосился на Титова, охранника. Тот шёл справа, отставая, как и заведено, на полшага, на автомате обшаривал взглядом окрестности, не забывая поглядывать и на семенивших сзади детей. Павел этого не мог видеть, но знал, что так оно и есть — из всех охранников, что когда-то при нём были, и из тех, кто входил в его охрану сейчас, Илья Титов был, пожалуй, самым лучшим, по уровню профессионализма этот парень превосходил всех остальных на голову. Правда сам Павел его не слишком жаловал, ему даже сейчас, спустя четырнадцать лет недоставало Кости, который погиб тогда на Северной, из-за него погиб, из-за его самонадеянной глупости. Костя его всегда опекал, хоть по возрасту годился в сыновья, кудахтал над ним, как наседка над неразумным цыплёнком, бухтел, учил жизни, а Илья, он слишком холодный что ли. Не человек, а машина.
Хотя справедливости ради стоило признать, что это именно Илья подсказал, где искать Гришку. Без него Павел вряд ли сумел бы найти сына. А этот паразит, как только бы узнал, что его ищут (а он бы узнал, не сам, так Варвара бы его предупредила — этой чертовке нюх от отца достался, гены, ничего не попишешь), сразу бы ушёл. Спрятался бы у кого-нибудь из своих многочисленных дружков, ищи-свищи его с собаками, или к Нике с Кириллом умотал, пережидать отцовский гнев. А у Павла тоже тот ещё зятёк, постоянно Гришку покрывает.
При мысли о зяте на лицо Павла набежала тень. Вспомнил сегодняшний разговор с Величко. Вот спасибо Константину Георгиевичу, удружил, ничего не скажешь. И главное — всё некстати, не ко времени. И ведь наверняка и тут не обошлось без кое-кого. Павел выматерился сквозь зубы. Тут же услышал сдавленный смешок за спиной, не сдержался, резко обернулся, полоснул злым взглядом по мгновенно притихшим детям. Вот ведь паршивцы, даже улыбки с физиономий стереть не удосужились. Разве, что у Майки Мельниковой, что держалась чуть сзади, на щеках румянец вспыхнул, а эти двое… чистое наказание, а не дети. Словно без них проблем мало. И так столько всего, что голова кругом: только что запущенный новый цех, недостроенная больница, баржа… да, теперь ещё и эта баржа…
Баржа с Енисея задерживалась уже на три дня. Должна была прибыть накануне праздников, но её всё не было. Конечно, у Дмитрия Фоменко и раньше случались накладки, но чтобы на трое суток — это уже переходило все границы.
Сначала Павел привычно ругался, но к вечеру второго дня в сердце закралась тревога — совсем не похоже это было на обязательного и пунктуального Митю. Свои опасения Павел вслух не озвучивал, но сегодня с утра подорвался на пристань, опрометчиво пообещав Анне, что к обеду будет дома.
На пристани, несмотря на праздничный день, кипела работа. Разгружали небольшой баркас, пришедший с лесопилки. Рабочие ловко сновали туда-сюда, а на берегу стояли двое: капитан баркаса, коренастый мужичок в пропотевшем кителе — его Павел не знал, — и высокий (выше капитана почти на голову), стройный молодой человек, в котором Павел без труда угадал начальника пристани, Давида Соломоновича. Что-то, видно, было не так с накладной, потому что капитан баркаса, утирая пот даже не с красного — багрового лица, тыкал бумагами в нос Давиду. Павел, ещё не доходя до них, понял, что градус спора достиг своего апогея. Это было понятно и по громким выкрикам капитана и по невозмутимому виду начальника пристани. Давида вообще трудно было развести на эмоции, а в критические минуты и подавно — жизнь закалила. Павел знал: дома парня уже несколько лет безуспешно делят между собой две женщины, мать и жена, и если Давид за всё это время никуда от них не сбежал, то что ему какой-то там капитан, орущий пусть и на зашкаливающих децибелах.
Выдержкой Давид явно пошёл не в отца, да и решимостью тоже, Соломон Исаевич, сколько его Павел знал, всегда был немного трусоват, хотя… трусость и храбрость — понятия более чем относительные.
Павел хорошо помнил, что именно Соловейчик, тихий старый еврей с вечно печальными глазами, стал одним из немногих в Совете, кто вызвался вместе с ним «осваивать новые земли». Он, да ещё Звягинцев, глава сельхозсектора. Остальные медлили. Даже Мельников с Величко отделывались отговорками, а эти двое не просто согласились, а такое чувство — сами рвались в бой.
Это было тяжёлое время. Океан схлынул, оставив после себя почти непригодную для жизни пустыню, глядя на которую, опускались руки. Это сегодня здесь гудят на ветру корабельные сосны, покачивая пушистыми макушками, а тогда была топь да грязь, мусор, куски старого пластика, невесть откуда нанесённые сюда за почти сто лет. Ни деревьев, ни травы. На дне русла Кедровки колыхалась мутная жёлто-коричневая жижа, которую не то что пить, в ладони и то подчерпнуть было страшно. Ноги вязли в илистом песке, перемешанном с грязью, а на невысоких сопках гулял, не встречая никакой преграды, шалый ветер, и на поверхности уже подсохшей земли выступали крупные белые крупицы соли.
Ничего радостного не было в этой картине — постапокалиптический, безжизненный пейзаж, — но Павел заметил краем глаза, что Соловейчик улыбается. Худое морщинистое лицо его слегка разгладилось, а глаза, две большие спелые сливы, наполнились влагой.
— Ну вот мы и на земле… дожили наконец-то. Дождались…
Они втроём забрались на одну из сопок, стояли, посматривая по сторонам, и Павел с удивлением отметил, как изменился Соломон Исаевич: стал будто бы выше ростом, а на усталом лице застыло выражение глубокого удовлетворения. Павел не удержался, пошутил:
— Вы, Соломон Исаевич, сейчас прямо как Моисей, что сорок лет водил свой народ по пустыне.
— Побойтесь Бога, Павел Григорьевич, — тут же отозвался Соловейчик. — Какой из меня Моисей? Моисей таки у нас вы. Это вы народ вывели на землю.
— Вывел, как же, — хмуро хмыкнул Павел, вспомнил очередные дебаты с Величко. Тот мало того, что сам упёрся, так и людей давать не хотел. — Не больно-то народ этот и выводится. Всё осторожничают. Боятся.
— Ничего. Выйдут. Куда они денутся…, — Звягинцев, до этого молча созерцающий неутешительную картину, положил руку Павлу на плечо, ободряюще похлопал. Потом наклонился, подчерпнул полные ладони грязи, что хлюпала и чавкала у них под ногами, поднёс к лицу и, втянув носом запах ила, соли и чего-то ещё, сказал. — И всё-таки земля. Земля, Павел Григорьевич…
И опять замолчал.
Павел в задумчивости спустился вниз, оглянулся. В ушах визжал ветер, поднимал местами мелкую пыль с подсохших песчаных островков, а на высокой сопке стояли двое: маленький пожилой еврей с грустной и задумчивой улыбкой и русский старик, высокий, жилистый, мявший в руках то, чему ещё только предстояло стать настоящей землей.
— Давид! — Павел окликнул начальника пристани.
Тот моментально обернулся и, поймав вопросительный взгляд, только удручённо развел руками.
— Не пришла ещё, Павел Григорьевич. Непонятно, что их так задерживает. Я Лагутенко посылал проверить к Чёрным соснам, не сели ли они вдруг на мель, но баржи там нет.
— Да какая мель, — недовольно отмахнулся Павел. — Не июль месяц.
Он понял, о чём говорит Давид. Чёрными соснами называли место, где пару лет назад случился сильный пожар. От большой катастрофы тогда спасло только то, что возгорание возникло на небольшой горушке, локализовали и потушили быстро — остался только, как напоминание, выгоревший пятачок, да чёрные скелеты сосен. Там Кедровка делала резкий поворот, который сам по себе представлял опасность, но хуже было другое: в середине лета река здесь опасно мелела, обнажая покатое каменистое дно, иногда приходилось даже закрывать навигацию на несколько дней.
— Не июль, конечно, — согласился Давид. — Но уж больно сентябрь в этом году тёплый и сухой. С середины августа дождей не было. Так что проверить не мешало.
И он ещё раз виновато улыбнулся, но улыбка тут же погасла под хмурым взглядом Павла. Да и нечему было улыбаться — Давид не хуже Павла знал, насколько важна для них и баржа, и люди, которых вечно нигде не хватало, и груз, который все они с нетерпением ждали.
…Сейчас, спустя четырнадцать лет, Павел всё отчетливей понимал, что место для Города было выбрано неудачно. Конечно, у них были объективные обстоятельства и свои оправдания, но Павел до сих пор жалел, что среди вещей Сережи Ставицкого, оставшихся после его смерти, он так и не обнаружил той карты, которую видел однажды в кабинете деда Арсения. Кузен дотошно собирал по крупинкам и хранил всё, что хоть как-то касалось его — их с Павлом — семьи, но, увы, вся Серёжина коллекция имела в глазах Павла мало ценности. Что толку от антикварных часов с вырезанным вручную орнаментом, от пыльных портретов в растрескавшихся рамах, от мейсенского фарфора, тонкое бряцанье которого преследовало Павла с детства, от бумажных, пожелтевших от времени партитур, навсегда застывших на крышке рояля, от бриллиантового колье, некогда украшавшего уже дряблую шею Киры Алексеевны, от всего этого ненужного, столетнего хлама, который разве что в воспалённом больном мозгу Серёжи мог казаться символом величья и преклонения. А вот по-настоящему важных и значимых вещей Павел так и не нашёл.
Не было карты, а ведь именно на ней — Павел это помнил — дед Арсений отмечал потенциальные места полезных ископаемых, не сохранились дневники Алексея Андреева, его технические записи, бесследно исчезли многие, так нужные сейчас чертежи.
Потомки великих родов, как они сами себя называли, тряслись над драгоценностями, золотыми побрякушками, деревянными буфетами, столовым серебром и хрусталём, но так и не поняли главного: настоящее величие человека не в вещах, которые он оставляет после себя, а в делах его. Только это и имеет ценность. Только по этому и воздастся ему…
Что ж, без чертежей и карт им во многом пришлось действовать наугад, методом проб и ошибок, и сейчас эти ошибки, вернее, последствия этих ошибок стали проявляться особенно остро.
Им катастрофически не хватало знаний, что были утрачены за сто лет, не хватало полезных ископаемых — за все эти годы в окрестностях города был обнаружен лишь глиняный карьер, да и только. А им был нужен уголь, была нужна руда, были нужны минералы. Нефть, в конце концов им была нужна нефть. А они всё ещё продолжали пользоваться старыми запасами, что хранились в Башне, переплавляли, перерабатывали, перелицовывали, то есть, даже выйдя из Башни, они всё равно, косвенно, продолжали жить в ней.
Вот почему Павел тогда и решился на ту экспедицию на Енисей — экспедицию опасную, у которой было больше противников, чем сторонников. Которую пришлось буквально продавливать на Совете. И она принесла свои плоды: там на Енисее и сразу за ним открывался целый Клондайк. Уже сегодня по тем образцам, что присылал Митя Фоменко, это было понятно.
Потому и ждали они — и Павел, и Давид, и этот незнакомый Павлу Лагутенко — с нетерпением и тревогой ждали эту невесть где запропастившуюся баржу.
— Павел Григорьевич! Павел Григорьевич!
К пристани спешил помощник Павла, Саша Поляков.
— Вас Величко ищет.
— Ищет или уже нашёл? — насмешливо уточнил Павел, замечая, как вспыхивают румянцем Сашины щеки.
— Нашёл. Ожидает у Давида Соломоновича в кабинете, — Саша бросил смущенный взгляд на Давида и улыбнулся. — Оккупировал вашу вотчину, прошу прощения.
— И шо таки мы тут можем сделать? Та ничего, — Давид смешно скопировал нотки своего отца, Соломона Исаевича, да так, что все рассмеялись. Потом добавил уже нормальным голосом. — Против лома нет приёма. Нам с тобой, Саша, Константина Георгиевича всё одно не побороть.
Величко сидел в кресле, но не за столом Давида, хотя там было однозначно удобней, а на месте посетителя — здешнее начальственное кресло он приберёг для Павла. Своеобразный оммаж со стороны Константина Георгиевича, который ничего не делал просто так. Павел этот жест оценил, хоть и немного напрягся.
Кроме Величко в кабинете больше никого не было. Верный Слава Дорохов торчал за дверями. Там же маячила и охрана. Павел понял: разговор предполагается с глазу на глаз, сделал короткий знак Титову, чтобы тот оставил его с Константином Георгиевичем наедине, и только после этого прошёл внутрь. На место Давида садиться не стал, остановился у окна, вполоборота к Величко, ожидая, когда тот начнёт говорить. Но Константин Георгиевич не торопился, медлил, ёрзал в кресле, пытаясь найти удобное положение. Павел отвёл глаза, уставился в окно. Отсюда открывался вид на пристань, на саму реку, виднелся краешек правого берега, красные корпуса цехов производственной площадки. Сегодня на правом берегу было тихо, да и здесь на пристани грузчики уже сворачивали свою работу — собирались по домам. Капитану баркаса, видимо, удалось договориться с Давидом, и он, всё ещё красный, кричал уже на своих матросов, поторапливая и понукая их. Рядом с неубранным трапом курил плечистый высокий мужик — он был без рубашки, его смуглая мускулистая спина блестела от пота. А чуть поодаль маячила тоненькая девичья фигурка в светлом сарафане. Лиля Островская.
Она попалась Павлу навстречу, когда он направлялся сюда, сказала, смущённо пряча глаза:
— Они ведь уже должны вернуться, Павел Григорьевич.
— Должны, значит, вернутся, — резко ответил он.
Сейчас, глядя на Лилю, он уже жалел о своей несдержанности. Все они здесь ждали заблудившуюся баржу, но сила ожидания этой девочки была стократ сильней — она ждала не камни, не руду и не образцы, она ждала человека. Вполне конкретного человека, для кого-то обычного, а для неё самого лучшего.
Давай, девочка, — сказал про себя Павел, — где бы он ни был, что бы с ним ни случилось, веди его. Силой своей юной любви веди. Его, своего Митю.
Павел с усилием оторвался от окна и повернулся к Величко.
Тот словно этого и ждал. Заговорил обычным ворчливым тоном, в котором в последнее время всё чаще звучали стариковские капризные нотки.
— Тебя, Павел Григорьевич, с собаками искать надо. Пока полгорода оббежишь, сто потов прольёшь, а я, чай, не мальчик.
— Что, до завтра разговор не терпит? — поинтересовался Павел. — С утра заседание Совета, там бы и поговорили.
— На Совете мы поговорим, обязательно поговорим, — пообещал ему Константин Георгиевич. — Но для начала я бы хотел кое-что обсудить наедине.
Величко вынул из кармана платок и промокнул красный вспотевший лоб. День сегодня был по-летнему жарким, но главу производственного сектора мучила не только духота и спёртый воздух тесного помещения. Тут было другое, и это другое Павлу категорически не нравилось.
— Вижу, ты и сам догадываешься, ради чего я тут, — Величко усмехнулся. Прочитал опасения во взгляде Павла. — Что ж, Паша, это и хорошо, что догадываешься. Значит, и мне ходить вокруг да около не придётся. В общем, Павел Григорьевич, пришёл я к тебе в отставку проситься.
— Отдохнуть решили, Константин Георгиевич? И на сколько?
В ответ на его вопрос Величко разразился сухим, дребезжащим смехом. Закашлялся, снова достал только что убранный платок, утёр выступившие на глаза слёзы.
— В отставку, Паша, это не на сколько, это навсегда…
— Послушайте, Константин Георгиевич, — перебил его Павел. Отошёл от окна, придвинул к себе одно из свободных кресел, сел напротив. — Если у вас какие-то проблемы со здоровьем, давайте пригласим Олега. Он проведёт обследование, пару месяцев отдохнете, а там… как говорится, с новыми силами…
— С новыми, говоришь, — светлые стариковские глаза смотрели на Павла, не мигая. — Старые бы где найти. Вот в чём проблема. Да и Олег твой мне уже не поможет. Да погоди ты паниковать, — Величко опять поймал обеспокоенный взгляд Павла и поспешил его утешить. — Ничего страшного со мной нет. Обычные стариковские болячки. Стариковские, — повторил он, выделяя голосом последнее слово. — Старею я, Павел Григорьевич, на покой мне пора. Теперь пусть молодые поработают. Так что, не буду тянуть кота за хвост и скажу тебе прямо — завтра на Совете я подам в отставку и буду рекомендовать кандидата на свою должность.
— Кандидата? Вот как. И он у вас есть, этот кандидат?
— Есть, — улыбнулся Константин Георгиевич. — Есть. Может, конечно, он тебе и не понравится, даже скорее всего, он тебе не понравится, но, Паша, придётся смириться. Гордыню свою убрать подальше.
— Н-е-ет, — Павел покачал головой. Он уже начал понимать, куда клонит Величко, но всё ещё не решался произнести знакомую фамилию вслух. За него это сделал сам Константин Георгиевич.
— Вижу — догадался. Ну, значит, на том и порешили. Завтра на Совете я представлю Кирилла Шорохова, как своего преемника, — Константин Георгиевич принялся грузно подниматься с кресла.
— Погоди. Погодите, Константин Георгиевич. Сядьте!
Величко усмехнулся, но всё же сел.
— Почему он? Почему Шорохов? Он же…
— Что, он же, Паша? — Величко внимательно смотрел на него. — Твой зять? Ты это хочешь сказать?
— И это тоже. Он мой зять, а меня и так кто только за семейственность и кумовство не полоскал. И на станции своих родственников поставил на ключевые места, теперь вот и в Совет пропихиваю…
— Да брось, Павел Григорьевич. Мы же оба понимаем, что дело не в этом.
— Ну так тем более, раз оба понимаем. К тому же он мальчишка совсем, молоко на губах не обсохло. Куда ему в Совет…
Константин Георгиевич опять рассмеялся.
— Мальчишка? — переспросил он.
— А кто? — Павел зло уставился на главу производственного сектора. — Мальчишка. Несдержан, порывист, опыта мало, а инициативы много. А инициатива, не подкреплённая опытом и знаниями — страшная вещь. Нет, Константин Георгиевич, его кандидатуру я никогда не одобрю. И говорить не о чем!
Гневный выпад Павла ничуть не смутил Величко. Дождавшись, когда тот успокоится, Константин Георгиевич медленно продолжил, с каким-то удовольствием смакуя каждое слово.
— Помню, лет тридцать назад или около того, рекомендовали в Совет двух молодых, да рьяных специалистов. Давно дело было, а как сейчас помню. Мне лично оба были не по нраву, а один — особенно. Уж больно настойчиво его тогда двигали. Так вот, перед тем памятным Советом, когда мы эти кандидатуры утверждали, собрались мы со Звягинцевым и генералом Ледовским обсудить, что, да как. И я вот этими же словами… и молод, и опыта нет, и несдержан. А главное — инициативен сильно. Да такой всё дело запорет. Назвать тебе фамилию того кандидата, о котором я говорю? Или сам озвучишь?
— Да причём тут это…
— Именно это и при чём. Я ведь согласен с тобой, Павел Григорьевич. Сам к молодым с опаской всегда относился. Спешат всё куда-то, торопятся мир изменить. А менять мир — дело сложное, тут дров наломать легче лёгкого. Так на то, Паша, мы с тобой есть. Чтобы сдерживать да направлять. За нами — опыт, за ними — идеи и энергия. А без молодой энергии закиснем, сам понимаешь. Я вот первое время, если не забыл, только тем и занимался, что твои инициативы сдерживал. Как мог сдерживал. Помнишь, как ругались тогда?
— Ну, хорошо, допустим, Совет действительно не мешает омолодить. Тут я согласен. Но… почему именно он?
Павел и сам до конца не понимал, отчего это вызвало в нём такую волну возмущения. Конечно, с зятем отношения у него были своеобразные. Нет, враждовать они не враждовали: Павел парня принял… как смог, так и принял. И даже признавал, что Шорохов сильно изменился — в лучшую сторону. А, может, как утверждала Анна, не изменился, а просто повзрослел.
События четырнадцатилетней давности на всех них наложили свой отпечаток, но на Кирилла они подействовали по-своему. Он словно смахнул с себя напускную браваду, малолетнее ухарство, все эти обезьяньи ужимки, что так раздражали Павла, и взялся наконец за ум. Экстерном сдал экзамены за последние три школьных года и даже умудрился поступить на инженерную специальность. Разумеется, тут не обошлось без Гоши Васильева. Сам бы Павел ни за что не пошёл на нарушение установленного порядка — в Башне такое было не принято. Профукал, продурил в школе семь лет, всё, поезд ушёл, получай, что заработал. Даже Ника понимала это и, понимая, не решалась просить отца. Но Гоша Васильев — это Гоша Васильев. Отдельная песня.
Парень хвостом бегал за Павлом, нудел, упрашивал, нёс какую-то околесицу про якобы математические способности Кирилла, про то, что сам Гоша ни в жизнь бы не решил ту задачу с плато, и до такой степени надоел, что Павел уже не знал, куда от него деться.
— Паша, смирись, — однажды сказала ему Маруся. — Ну пусть Кирилл учится. Сделай исключение.
И протянула ему какой-то документ из учебной части, явно добытый не без стараний Гоши.
— Чёрт с вами! — сдался Павел, ставя размашистую подпись. — Пусть учится. Но если только…
Никакого «если только» не произошло. И хотя сам Павел был уверен, что за год Шорохов программу трёх последних школьных лет не осилит (слишком всё было запущено, тут никакие светлые мозги не помогут), Кирилл и тут его удивил. Парень оказался на редкость упорным: днём работал, а вечерами корпел над учебниками, и не без помощи Гоши, Ники и остальных ребят сдал-таки экзамен и даже был зачислен сразу на второй курс…
— Так почему он? — повторил Павел свой вопрос.
— Почему? — Величко пожал плечами. — Я думал, ты понимаешь. Но сейчас вижу, что нет. Считаешь, что я назло тебе Шорохова в Совет пихаю, из вредности?
— Да как вы…, — задохнулся Павел от возмущения. Хотя тут проницательный Константин Георгиевич был как раз таки прав. Именно так Павел и считал.
— Ну а раз ты так не считаешь, — невозмутимо продолжил Величко. — То, стало быть, признаёшь, что, раз я Шорохова двигаю, значит, на то у меня есть свои причины. И вот сейчас, Паша, ты эмоции свои убери и послушай меня. Помнишь, как мы производство на сушу переносили, лет девять назад?
Павел кивнул. Такое не забудешь. Сектор Величко был последним, кто покинул Башню. Они здесь на Земле уже успели карьер глиняный найти и освоить, дома возводить стали, школы, больницы. Женщины уже детей на Земле рожали, а Константин Георгиевич, словно крот, окопался в Башне и наотрез отказывался высовывать даже нос на сушу.
— Да, Павел Григорьевич, по лицу вижу — вспомнил. Мне твоя земля тогда комом поперёк горла стояла. Инициативы и авантюры опять же твои бесконечные. Ты на меня наседал, а я сопротивлялся, как мог. В Башне же всё налажено было, работало, как часы, а первое правило инженера какое? Правильно: работает — не трогай. Вот я и не трогал. Но ведь и у меня в секторе свои горячие головы были, которые тоже в бой рвались, которым тесно стало в четырёх стенах. Молодёжь в основном, конечно. А заводилой этой молодёжи, догадываешься, кто был? Он, твой зятёк. Ох, сколько он тогда, да и потом, чего душой кривить, крови моей попил — вспоминать страшно. Да я его, можно сказать, больше чем ты, недолюбливаю. Характер у Шорохова, не приведи господь, упёртый, бескомпромиссный. Всё наскоком, на голом энтузиазме. Но тем не менее признаюсь перед тобой, как на духу, в том, что мы тогда сделали, основная заслуга — твоего зятя. Организатор он от бога. Соображает быстро. Порывист, конечно, этого не отнять. И опыта не хватает. Но… есть ещё одна вещь, и её я тоже хочу тебе сказать. Знаешь, кого мне Шорохов сильно напоминает? А? Вижу — понял. Да, всё так. Ты, Паша, в этого парня как в зеркало глядишься. Правда, видишь только недостатки. А достоинства силы духа не хватает разглядеть. Ведь в таком случае тебе и свои собственные достоинства признать придётся, — в прищуренных глазах Константина Георгиевича мелькнула насмешка. — А этого ты делать не умеешь.
Павел раздражённо дёрнулся. Он уже не в первый раз слышал подобное. От дочери. От Анны. Даже тактичный и не вмешивающийся в чужие дела Мельников как-то обронил, что они — Павел с Кириллом — сделаны из одного теста. А смешной майор Бублик, полюбивший заглядывать к Нике на чаёк, однажды, думая, что Павел его не слышит, глубокомысленно и в своей непередаваемой манере изрёк что-то про «два сапога — пара». У него, конечно, это прозвучало немного по-иному, но Павел суть уловил — не дурак.
Сейчас то же самое говорил Величко. И его откровенные, высказанные без обиняков слова раздражали Павла, поднимали в душе бурю негодования и протеста.
— М-да, вижу, Паша, нелегко тебе, — в глазах Константина Георгиевича мелькнуло сочувствие. — Но ты всё же остынь и постарайся понять. Вот дочь твоя поняла, умная она у тебя девочка. И выбор сделала правильный. Не за красоту себе мужа выбирала.
— А за что ещё? — раздражённо бросил Павел. Смотреть на Величко в этот момент ему не хотелось, и он опять отвернулся к окну. Глядел, как медленно отходит от берега баркас, сопровождаемый лаем неизвестно откуда взявшегося на пристани чёрного с белыми подпалинами пса. Лиля Островская, которая так никуда и не ушла, сидела на краю причала, опустив ноги в воду. Чуть поодаль от девушки светлым пятном белели брошенные сандалии. Пес подскочил к ним, понюхал, и Лиля, на минуту отвлекшись, цыкнула на пса, махнула рукой. Тот отскочил, зашёлся весёлым лаем и тут же бросился вдоль берега, пытаясь нагнать уплывающий баркас.
— Так за что? — переспросил Павел, разрывая повисшую тишину.
— Так за качество одно. Редкое качество, — Величко уже не улыбался. Был собран и серьёзен. — Ты ведь не хуже меня понимаешь, что в моём секторе специалисты и покруче Шорохова найдутся, спецов у меня хватает, но я пока ни в одном из них того качества не увидел. А в Кирилле оно есть. Только прежде чем я тебе его озвучу, позволь задать один вопрос. Ты, Павел Григорьевич, задумывался, почему люди к власти рвутся?
— По разным причинам, — буркнул Павел.
— Именно. По разным. И вот в этом-то всё дело. И тут надо на мотивацию смотреть. Одни из чистых амбиций наверх лезут, самолюбие потешить, доказать кому-то, что они лучшие. Других влечёт презренный металл. Третьих — возможности, которые эта самая власть даёт. Но есть, Паша, ещё одна категория людей. Их немного, но тем они ценнее. Это те, которые понимают, что могут сделать мир лучше. Которые не для себя — для всех. Идеалисты… Помнишь, Паша, как мы тот Закон принимали? Как ты тогда бледный перед всеми нами стоял, цифры озвучивал. Как Вениамин Самойлович, тогдашний глава сектора образования, тебя чуть ли в лицо упырём назвал, попрекнул, что ты за цифрами человеческих жизней не видишь? А я тебя поддержал. На голосовании первым руку поднял, знал — не подниму, никто не поднимет. Даже Ледовской со Звягинцевым, а эти-то всегда за тебя были. И когда вы с Литвиновым власть делили, сошлись в схватке, как два барана — и тогда я твою сторону принял. Хотя, если честно, Борис мне всегда больше импонировал. Гибче он, хитрее. А ты…, — Константин Георгиевич задумчиво постучал пальцами по подлокотнику кресла, бросил на Павла взгляд, удивительно молодой взгляд на старом, изрезанном морщинами лице. Усмехнулся. — Нет, не прав был Вениамин Самойлович, когда сказал, что ты за цифрами людей не видишь. Видишь. Как раз людей ты и видишь. Не себя. Не богатство своё. Не амбиции. А людей. Будущее человечества. Дело. Ради этого и живёшь. И зять твой тоже ради этого живёт… Так вот, именно по этой причине я завтра и буду рекомендовать в Совет Шорохова. А ты, Павел Григорьевич, эту кандидатуру поддержишь и утвердишь.
На пригорке показался дом, и Павел непроизвольно, как это с ним всегда случалось, ускорил шаг.
Странно, но это понятие — нет, даже не понятие, а чувство дома — пришло к нему только здесь, на земле. За все годы, прожитые в Башне, он привык рассматривать те квартиры и комнатушки, что когда-то служили ему местом обитания, как что-то временное, ненастоящее. От детских лет о доме остались только невнятные воспоминания, овеянные обидой и горечью утраты; многочисленные комнаты в общежитиях были не больше, чем просто местом для ночёвок; а первая взрослая квартира, где они жили с Лизой, и где маленькая Ника училась ходить, звонко хохоча и держась ладошками за стены, казалась теперь чем-то призрачным. Даже роскошные апартаменты на Надоблачном, превратившиеся после смерти жены в душный склеп, за почти пятнадцать прожитых там лет не стали ему родными. А вот этот дом, деревянный, неказистый, не самый просторный (вместо полноценного второго этажа — мезонин), влюбил в себя с первого взгляда.
Это был один из первых возведённых домов, одинаковых с виду и не отличающихся архитектурными изысками. Их строили наспех, рядом с рекой и узкоколейкой, строили с единственной целью — быстрей перебраться из неудобных пластиковых вагончиков хоть во что-то, более-менее похожее на жильё, перевести сюда семьи, детей, жён. Мужики, работавшие здесь с Павлом в первые годы, уставшие и озверевшие без женской ласки, хотели домашнего тепла и уюта, хотя никто из них никогда бы вслух не признался в этом, боясь в мужицкой своей гордости быть поднятым на смех.
Хотел этого и сам Павел.
Вечерами он ходил, пробираясь по всё ещё стоявшей вокруг непролазной грязи, на стройку, смотрел на дом. Он знал, что вот этот, рядом с посаженной кем-то яблонькой, ещё хилой, но уже пережившей свою первую зиму, этот дом — его. Их с Анной. А слева, уже почти готовый (оставалась только внутренняя отделка) — Саши Полякова и Веры. Дом для ребят готовились сдавать первым.
Павел смотрел на чернеющий в вечерних сумерках деревянный каркас, думал о своём, слушал смех и командные окрики Веры, раздающиеся из соседнего дома. Этим двоим так не терпелось поскорее справить новоселье, что после работы они оба бежали на помощь строителям. Да и Вере предстояло через пару месяцев рожать, и рожать она намеревалась на земле, в собственном, как она объявила Павлу, доме. Эта девочка была на редкость упряма: дедов характер — не свернешь. Да и её юный муж тоже умел отстаивать своё мнение. Тогда уже умел.
…Сашу Полякова Павел позвал с собой на землю сам. Быстро смекнул, что ему нужна правая рука, кто-то, способный быстро и оперативно решать административные вопросы, но при этом обладающий разумной осторожностью и трезвой головой. Павел даже особо не раздумывал над кандидатурой: этот мальчик, разом повзрослевший, да и не мальчик уже никакой — мужчина! — идеально ему подходил.
— Я, Саша, тебя не тороплю. Подумай хорошенько над моим предложением, всё взвесь. С родителями посоветуйся. Двух недель тебе на раздумья хватит?
Он и предположить тогда не мог, что Саша Поляков вернётся к нему с ответом спустя три дня. И с каким ответом!
— Да ты хоть понимаешь, что ты от меня требуешь? — грохотал Павел. — Ультиматумы он тут мне выдвигать вздумал! Мальчишка! Ты хоть представляешь, куда ты её тащишь? В болото, в грязь! Ты был на земле, видел, что там творится. Вы жить вообще где собираетесь? В вагончике? В шалаше под ёлкой? Романтики, мать вашу, захотелось? Сосунки!
— Я понимаю, Павел Григорьевич. Я всё понимаю. Но без Веры я никуда не поеду.
Синие глаза смотрели прямо и твердо, и тогда-то, наверно, Павел впервые подумал, что этот мальчик похож на отца. На настоящего своего отца. На Бориса…
Сзади раздалось тихое перешёптывание. Потом смех. И опять быстрый девчоночий говорок — Варькин. Вот тоже подарочек — не девка, а чёрт в юбке, гремучая смесь. Ничего, мать о её художествах узнает — всю стружку снимет, мало не покажется.
— …а я тебе говорила, что там в кустах Дудикова, а ты — тень, тень. Дурак.
— Сама дура…
— Рты закрыли, оба, — не оборачиваясь, цыкнул на них Павел. — Степень вашей дурости будем выяснять дома.
Дети тут же примолкли. Только Варька уязвленно сопела — Борис тоже в детстве всегда болезненно воспринимал любые сомнения в своём уме и гениальности, и эта вертихвостка такая же. Чуть что, сразу на дыбы. И фонтан красноречия — не заткнёшь, только Марусе и удавалось с ней справится. И ведь во всём, от словечек до ужимок, вылитый Борька, как будто… Павел нахмурился и ещё прибавил шаг…
Конечно, про Дудикову дети догадались верно, где-где, а тут у них мозги соображали, как надо — именно она и донесла о несостоявшемся побеге на Енисей.
Когда Павел, всё ещё раздражённый и злой после разговора с Величко, пришёл домой, Дудикова разговаривала у калитки с Анной. Он издали узнал цветастый халат соседки, услышал резкий визгливый голос и инстинктивно притормозил. Встречаться со Светланой Семеновной Дудиковой, или просто Семеновной, как её звали все вокруг, ему не хотелось. Резкий с мужиками, в присутствии этой склочной и не сильно опрятной толстухи Павел заметно терялся, не знал, как себя вести, и зачастую — чего греха таить — все житейско-бытовые вопросы, которые так или иначе возникали между соседями, он сбрасывал на Анну.
Но тут Дудикова заметила его первым, расплылась в притворно-слащавой улыбке, всплеснула пухлыми, перепачканными в земле руками.
— Павел Григорьевич, здравствуйте! Вот как удачно я вас застала. И вас, и Анну Константиновну…
И Павел, как ни старался, не смог сдержать вздоха…
Конечно, соседей не выбирают, а тут ещё и получилось всё спонтанно. Ведь эти первые дома, выстроенные неровной цепочкой, заселялись не по принципу значимости и занимаемого положения. В них въезжали те, кто делил с Павлом тяготы первых непростых месяцев. Те, кто прошёл с ним огонь, и воду, и медные трубы. На кого он и сейчас, не раздумывая, мог опереться. И Дудиков был одним из них.
Виктор Дудиков. Витёк. Весёлый разбитной мужик, Павел запомнил его ещё с работы на станции, острый на язык — от его похабных шуточек, бывало, даже мужики краснели, — но в работе равных ему не было. Есть такие люди, за что не возьмутся, всё в руках спорится, горит. Таким и был Витька Дудиков. А вот жена его…
Павел помнил, как она приехала сюда из Башни. Он тогда вернулся домой рано и с удивлением увидел, что участок перед домом соседа завален вещами. Стулья, кресла, два громоздких, похожих друг на друга как две капли воды уродливых дивана, деревянный буфет с полустёртым резным орнаментом, несколько пластиковых безликих шкафов разного размера и фасона, мутное зеркало в золочёной раме и коробки, коробки, коробки… бесконечное множество коробок, от вида которых у Павла зарябило в глазах. И между всем этим скарбом сновала туда-сюда толстая женщина, визгливо покрикивая на мужиков, перетаскивающих вещи в дом.
— Что это? — растерянно спросил Павел.
— Это Витина жена, — в тон ему ответила Анна. — Света. Кажется…
Работала Дудикова в секторе Звягинцева, но Павлу иногда казалось, что там она только числилась, потому что куда чаще Светлану Дудикову можно было увидеть на собственном огороде. Там она вечно что-то рыхлила, пропалывала, сажала, собирала, а если вдруг её на огороде не оказывалось, то, значит (Павел дал бы руку на отсечение), она в этот момент была на рынке, том самом, который образовался как-то сам собой и служил местом вольной торговли и неиссякаемых сплетен.
И вот на этот-то, так горячо любимый огород и совершал набеги его сын. Совершал с завидной регулярностью, и парня ничего не останавливало: ни высокий забор, сооружённый пару лет назад, ни злющий пес, которому только концлагерь охранять, вообще ничего. Гришка лазал в соседский малинник, выкапывал из грядок молодую морковку, набивал карманы зелёными недозрелыми яблоками, от которых потом маялся животом, а Дудикова в свою очередь ходила к ним с Анной, как на работу: с жалобами на сына и требованиями найти управу на малолетнего хулигана и вредителя.
Павел решил, что и на этот раз Гришка нанёс непоправимый урон дудиковскому хозяйству (а если верить Дудиковой, урон всегда был непоправимым), но всё оказалось гораздо хуже. Намного хуже…
До дома оставалось буквально каких-то метров пятьдесят, не больше. Дети за спиной Павла совсем притихли. Наверно, дошло наконец до малолетних авантюристов, что их ждёт, и теперь они только сопели и шмыгали носами. У Павла даже мелькнуло в глубине души что-то вроде сочувствия, но он моментально отбросил от себя эту ненужную и вредную сейчас жалость. Ничего. Сами натворили делов — сами и ответят. На Енисей они захотели, путешественники хреновы. Он им покажет Енисей…
Калитка у дома была приоткрыта. Павла неприятно кольнуло: неужели Дудикова всё ещё не ушла, дожидается бесплатного концерта, вот чёртова баба.
Но это была не Дудикова.
За низкой оградой мелькнула чья-то тень, и тут же у калитки возникла маленькая детская фигурка, секунду постояла и, раскинув широко руки, бросилась Павлу навстречу.
— Деда! Дедушка! Смотри! Я — самолет!
— Ну вот погляди, что ты на ребёнка надел! Сарафан! Хочешь, чтобы она простудилась?
— Да сегодня жарища, Павел Григорьевич! Мальчишки вон в Кедровке купаются!
— Это только дураки всякие купаются.
— Вы сами, Павел Григорьевич, чего-то без пиджака сегодня.
— Ты сравнил! Я — взрослый человек, а тут ребёнок трёхлетний…
При словах «взрослый человек» Ника не удержалась, фыркнула, покосилась на Анну. Та покачала головой и демонстративно закатила глаза.
Меньше всего Павел Григорьевич Савельев, глава Совета, умевший наводить ужас на подчинённых, напоминал сейчас взрослого человека. Он стоял напротив Кирилла и полным от возмущения голосом обвинял того в разгильдяйстве, пофигизме и других смертных и не очень грехах, которые давно и прочно были записаны за Кириллом. Тот, правда, тоже в долгу не оставался и умело парировал каждую реплику Павла Григорьевича.
Так было всегда. Едва им с Кириллом стоило сойтись вместе, как они тут же сцеплялись — десяти минут не проходило. Сегодня — Ника специально засекла — отец напустился на Кира, едва переступив порог. А поводом, конечно, послужила Лёленька, их с Киром непослушный рыжий бесёнок, которая всё это время, пока отец с дедом ругались, нарезала круги, старательно изображая из себя реактивный самолёт. Впрочем, тут Ника была неточна: Лёленька, по мнению Павла Григорьевича, принадлежала только ему, а они с Кириллом были неразумными детьми, которые только по какому-то странному стечению обстоятельств назывались Лёленькими мамой и папой, хотя ничегошеньки не смыслили в воспитании детей. Особенно доставалось Кириллу.
— …посмотрите, Павел Григорьевич, она же бегает всё время. Да если на неё платье с длинным рукавом надеть, она вспотеет сразу.
— Сам-то ты, я гляжу, что-то не в майке сегодня сюда заявился.
Кирилл густо покраснел.
Вообще-то он действительно сегодня собирался идти в гости к Никиному отцу в майке, они даже с Никой слегка поцапались по этому поводу.
— Ну вот что ты его всё время провоцируешь? Папа ведь обязательно пройдётся по твоей внешности, скажет что-нибудь типа, что скоро ты в трусах к нему являться будешь, — Ника в сердцах бросила на кровать отглаженную рубашку и сердито отвернулась.
Кирилл, который до этого шумно отстаивал свою точку зрения, тут же пошёл на попятную. По-кошачьи подкрался сзади, обхватил ручищами, уткнулся носом в макушку.
— Ник, ну не сердись… Ника… Ну ладно тебе, надену я эту чёртову рубашку. Спарюсь в ней на такой жаре, и меня хватит солнечный удар.
— Тепловой удар, дурак.
— А это имеет какое-то значение? — Кирилл развернул её и, смеясь, полез целоваться…
— …а ребёнок, правильно, должен мёрзнуть.
— Павел Григорьевич, у нас на заводе с утра термометр показывал двадцать пять градусов.
— А вечером похолодает, — не сдавался Павел Григорьевич.
— А на вечер я Лёленьке кофточку взял.
Всё, крыть отцу было нечем — Ника это видела. Он надулся, сердито сжал губы. По собранному в гармошку лбу было заметно, что отец пытался найти очередной аргумент, доказывающий всю родительскую несостоятельность Кирилла, искал и не находил. Казалось, конфликт был исчерпан, но тут Лёлька, сделав очередной круг, пошла на посадку.
Громко гудя и покачивая раскинутыми в разные стороны руками, она обогнула Кира, подбежала к деду, уткнулась тому в колени и тут же, задрав вверх радостную мордашку, сообщила:
— А у меня, деда, ремешок на сандалии оборвался.
— О, господи, — Анна не выдержала, бросила на перила крыльца полотенце, которое держала в руках. — Вторая часть Марлезонского балета. Ника, пойдём в дом. Ну их!
Ника с готовностью кивнула. Гришка, который всё это время стоял чуть поодаль, под яблоней, о чём-то шушукаясь с Варькой и Майкой Мельниковой, тут же встрепенулся.
— Мам, можно мы тоже пойдём?
Анна не успела ответить. Отец, только что толкавший перед красным как рак Кириллом речь по поводу оборванного ремешка у сандалии (это опасно! ребёнок мог упасть и ушибиться!), мигом среагировал на Гришины телодвижения и рявкнул:
— Я тебе пойду, оболтус! Вы вдвоём, ты и Варвара, оба ко мне в кабинет. И ждать меня там! И только посмейте нос оттуда высунуть. Илья, — отец развернулся к своему охраннику, равнодушно наблюдавшему за всей этой сценой, и скомандовал. — Сопроводи этих обормотов и побудь, будь добр, с ними. Чтобы они никуда не смылись.
— Паша, — Анна сдвинула брови. — Ну знаешь, это уже ни в какие ворота. Они — дети, а не преступники какие. И вообще, может ты на потом отложишь этот разговор? Сегодня такой день…
— Ничего, перебьются. Сами такой день выбрали.
— Деда! А Гриша босиком. У него тоже ремешок на сандальке оборвался, да? — опять подал голос маленький рыжий провокатор.
— Григорий, где, чтоб тебя, сандалии? Мать для кого их достала? Тебе на распоряжения взрослых вообще плевать?
— На речке оставил, — огрызнулся Гришка. — Сам нас заторопил.
— Ах я ещё и заторопил!..
— Ну всё! Хватит! — оборвала всех Анна. — Вы двое, — повернулась она к Гришке с Варькой. — Давайте к отцу в кабинет. А мы, Ника, пойдём пить чай. С малиновым вареньем.
— Тёть Ань, можно я тоже с ребятами? — робко подала голос Майка.
— Иди, — разрешила Анна. Развернулась и пошла в дом.
Ника, которой большого труда стоило не расхохотаться в голос, поспешила следом за Анной.
Кухня в доме отца и Анны была небольшой, не как в других домах, что строили уже потом, после этих, первых. Там кухни старались делать больше, а тут едва нашлось место для кухонного уголка и круглого столика, за которым вчетвером уже было тесно. Но всё это для Ники не имело никакого значения: ей здесь было уютно, тепло и хорошо, как может быть хорошо только у самых близких и родных людей. В распахнутое окно заглядывала яблонька, гибкие ветви гнулись от яблок, блестевших на солнце гладкими глянцевыми боками. Некрупные, но крепкие эти яблоки привлекали к себе внимание. Тонкая золотистая кожица их казалась почти прозрачной, а в бледно-янтарной глубине плавали круглые коричневые семечки. Ника не удержалась, протянула руку, сорвала одно.
— Ты прямо, как Гриша, — улыбнулась Анна. Она разливала чай по пузатым молочно-белым чашкам. — Мимо не пройдёт, чтобы яблоко не сорвать. А зачем? Дичок же. Красивая, а есть нельзя.
Анна присела. Придвинула ближе к Нике розетку с вареньем — густым, ароматным, со светлыми пятнышками косточек, похожих на звездочки на малиновом небе.
— Дудикова, соседка, говорит, бесполезное дерево. Прививать уже поздно. Срубить всё советует, а на её место новую посадить, — Анна задумчиво помешивала ложечкой горячий чай. — А у меня рука не поднимается. Я, когда с Гришей к Паше сюда приехала, без спросу приехала, в ноябре, господи, как вспомню, ну что за дура — сама потащилась, ребёнка двухлетнего с собой потянула, — так вот, когда мы приехали, Паша орал, конечно, а потом, как проорался, говорит: пойдём я тебе кое-что покажу. Гриша к тому времени заснул, у него похоже с детства иммунитет на крик отца, мы его с Верой и Сашей в вагончике оставили, а сами пошли. Снег тогда уже выпал, и холодно было. Павел на меня одну из своих рабочих курток накинул, я в неё чуть ли не два раза обернулась. И вот он меня ведёт, куда — не знаю. Темно, вечер уже, Паша фонариком дорогу освещает. Хотя какая дорога, и дороги-то никакой не было — так, снег вперемешку с грязью. Я иду за ним, как котёнок слепой, и вдруг он говорит: видишь? И меня вперёд подталкивает. А на пригорке дом. Как на картинке. Крыша покатая, стёкла в окнах блестят, снег отражают. Я остановилась, как вкопанная, а Пашка за спиной шепчет — месяца через три сдадут, наш с тобой дом будет. А я и без него уже всё поняла. Он нам с Гришей сюрприз хотел сделать, а я ему всё испортила, явилась раньше времени. Поторопилась… Ну а потом мы с ним по дому ходили. В некоторых комнатах даже пол ещё не положили, только балки такие деревянные, не знаю, как они называются. А кухня уже была готова. Паша к окну подошёл и говорит: смотри, у нас тут яблоня в саду. Будет к нам в окно заглядывать. И я тогда прямо вживую всё это представила. Лето, окно нараспашку, яблоня. И яблоки. Вот такие, как сейчас. Прозрачные, с косточками, виднеющимися внутри. И вот как её теперь срубить? А?
— Никак, — прошептала Ника. — Совсем никак.
Она, как никто другой, понимала, о чём говорит Анна. Нет, словами у неё не получилось бы объяснить, это жило на уровне чувств, которые непонятно почему у них с Анной были общими. Или похожими. Как похожи были те, кого они любили.
— Мама! — в окне показалась голова Ваньки. Он подпрыгнул, зацепился за подоконник, и теперь, подтянувшись на руках, балансировал, с трудом удерживаясь. Тонкое красивое лицо сына покраснело от натуги. — Мам, можно мы с Марком на речку?
— Если что, мне разрешили! — раздался откуда-то снизу знакомый голос.
— Иди, — Ника махнула рукой. — Только в воду не лазить!
— Есть, в воду не лазить! — Ванька попытался козырнуть, но у него не получилось. На одной руке он не удержался и с шумом свалился вниз. Послышался треск ломаемых веток, потом мальчишеский смех, возня и следом дробный топот двух пар ног.
— Так прямо они в воду и не полезут, — усмехнулась Анна. — Вот вруны. И что-то я сильно сомневаюсь, что Вера Марка отпустила.
Ника в этом тоже сомневалась. Марк был сыном Веры и Саши Полякова, а своих детей Вера держала в ежовых рукавицах. Марку, как самому младшему в семье, приходилось особенно несладко: он вынужден был подчиняться не только строгой матери, но и двум старшим сестрам — близняшкам Рите и Вите, которые несмотря на ангельскую внешность (обе были похожи на Сашу) характер имели решительный и жёсткий. А вот Марк…
Непонятно, где и как природа делает свои крутые повороты, и почему в семье Никиной подруги, семье, где одна часть отличалась осторожностью и разумностью, а другая — солдатской выдержкой и решимостью, вдруг родился такой ребёнок. Заводной, бедовый, с лукавой бесинкой в мягких тёмно-серых глазах. Вера, конечно, изо всех сил пыталась сына перевоспитать, а Марк изо всех сил сопротивлялся. Вот и сейчас, наверняка обвёл своих бдительных сестриц вокруг пальца и сбежал на речку, прихватив с собой и Ваньку. Разумеется, с рук ему это так не сойдёт, Ника знала. Вера непременно всё выяснит и тогда попадет всем: и близняшкам, которые не доглядели, и самому Марку, и даже Нике, которую Вера обязательно отчитает за разгильдяйство, неправильное воспитание и «чересчур спокойное отношение».
Это было Верино выражение, про спокойное отношение, и, что поделать, подруга была права. Возможно, со стороны это казалось странным, но за сына Ника действительно беспокоилась мало. Ванька у них получился на редкость самостоятельным, внешне — копия Кира, но без лихой отцовской дурости. Нет, он, конечно, как и все мальчишки озорничал и баловал, и бывало с кулаками отстаивал свою позицию, но и Ника, и Кир смотрели на такое поведение не то чтобы сквозь пальцы, но как на что-то естественное, и уж трястись над взрослым пацаном (Кир считал, что в свои девять лет сын достаточно взрослый) ни одному из них даже в голову не приходило.
Тряслись они с Киром над Лёлькой.
Наверно, это началось ещё с беременности, которая у Ники резко отличалась от первой. С Ванюшкой всё получилось просто: Ника почти до самых родов пробегала на ногах, работала на станции до последнего (она тогда только-только пришла работать на АЭС, к Марусе), родила, можно сказать, и не заметила как.
А вот с Лёлькой, с Лёлькой всё было по-другому…
Уже с первых даже не недель — дней беременности откуда-то пришло понимание, что просто не будет. И дело было даже не в лютом токсикозе и не в плохом самочувствии — всё это можно пережить, — дело было в дурном предчувствии, которое мучило Нику, выворачивало наизнанку. Её живот рос, а вместе с животом росла и тревога. И эта же тревога отражалась и на лицах Кирилла и отца. Колыхалась в тёмных глазах Анны.
Ей рекомендовали лежать. Покой, покой и ещё раз покой, но с каждым днем этого чёртового покоя, этого равнодушного и мёртвого бездействия, всё живое уходило из нее, и на освободившееся место медленно заползал тоскливый страх. И однажды Ника, забыв все рекомендации врачей, поднялась и стала ходить. Кирилл пытался вернуть её в постель, взывал к благоразумию, уговаривал, ругался, в бессилии грозился запереть Нику дома.
Он не понимал. Может быть, что-то чувствовал, но не видел, а Ника не могла ему объяснить того, что уходило с корнями в прошлое её семьи.
…Тогда стояли тёплые сентябрьские деньки. Неделя дождей сменилась пронзительным бабьим летом — мир стал звонким и золотым. Ника бродила по городу, углублялась в неровно засаженные аллеи, слушала, как тихо шуршат под ногами листья, от которых всё ещё пахло летом, и которые, даже опавшие, оставались живыми, задирала голову к небу, улыбающемуся ей сквозь уже поредевшие кроны деревьев. Пауки плели свои золотые паутины, зацепив концы за тонкие пальчики березок и клёнов, и на этих паутинках как на качелях качалось мягкое осеннее солнце.
Идти домой не хотелось, и она всё ходила и ходила по улицам, пока ноги сами собой не принесли её к дому отца.
Анны в тот вечер не было — она дежурила в больнице, Гришка носился где-то с приятелями, а папа оказался как раз дома. Он неуклюже потчевал Нику чаем, бестолково открывая створки шкафов на кухне в поисках сахара или варенья, ругал себе под нос Наталью Алексеевну, их помощницу по дому, и успокоился только тогда, когда Ника (ей пришлось повторить это, наверно, раз десять) не убедила его в том, что ей вполне достаточно одного чая.
Потом они сидели в гостиной, на небольшом диване, плечом к плечу, и Ника снова чувствовала себя маленькой девочкой, и, казалось, достаточно прижаться к отцу, и все беды и огорчения, большие и не очень, тотчас отступят.
Неизвестно, что тогда сработало: близость отца, его сильные и крепкие руки, обнимающие её за плечи, тёплый свет торшера или шуршание начавшегося дождя за окном, а, может, всё это вместе взятое, но Ника наконец расслабилась, выдохнула и впервые за последние несколько месяцев пришло понимание, что всё будет хорошо. Несмотря ни на что. Несмотря на зловещую тень прошлого, на её, Никино, сходство с покойной матерью, на неровно протекающую беременность, из-за которой всё чаще и чаще хмурилась Анна — всё будет хорошо. Круг разорван.
— У меня родится девочка, — Ника поймала вопросительный взгляд отца и улыбнулась. — Я знаю, что говорит Анна. Что по УЗИ ничего не понятно. Но это будет девочка. Девочка, папа. И я… я назову её Еленой.
На самом деле они с Киром из какого-то дурацкого суеверия никогда не обсуждали ни того, кто у них родится, ни какое имя они выберут, но в тот вечер, когда на Нику неожиданно опустилось спокойствие, она всё поняла сама: и про девочку, и про то, как её будут звать.
— Красивое имя — Елена, — задумчиво произнёс отец. — Так звали мою мать.
— Тебя это смущает? — спросила Ника.
— Смущает? Нет, что ты. Мама…, — он запнулся, наверно, оттого, что впервые сказал «мама». Не она, не мать, а — мама, как называл её, должно быть, ещё совсем маленьким. — Мама… ей пришлось в жизни не очень легко. Она, конечно, сделала много ошибок, но одно я знаю точно, и ты тоже должна это знать: она была сильной женщиной. Очень сильной. И… очень красивой.
…Они ещё долго о чём-то говорили, смеялись, вместе напугались, когда кот, пробравшись на кухню, уронил со стола чашку с так и недопитым и давно остывшим чаем, а потом Ника уснула, на диване в гостиной, совсем, как в детстве, когда сон незаметно подкрадывался к ней, настигая в самых неподходящих местах. Она не слышала, как пришёл Кирилл, как они с папой ругались — шёпотом, чтобы не разбудить её. Как Кир настаивал на том, чтобы отвести Нику домой, а папа упрямился и говорил, что ей лучше сегодня остаться здесь, в его доме.
Кир с папой никак не могли поделить её.
Как теперь они никак не могли поделить маленькую Еленку, которая незаметно для всех превратилась в Лёленьку.
— Уф! — на кухню ворвался Кирилл. Его лицо всё ещё было красным, воротник рубашки расстёгнут. — Это просто невыносимо. Твой отец мне всю плешь проел!
И Кир тряхнул своей густой шевелюрой.
— Чаю будешь? — улыбаясь, спросила Анна.
— Чаю? Да я бы, Анна Константиновна, чего-нибудь съел. У меня после Павла Григорьевича аппетит разыгрался.
Теперь пришёл черёд засмеяться Нике.
Традиции собираться в доме отца во второй День Памяти было уже лет десять, и из года в год порядок не менялся. Папа с Анной и Гришкой уходили на кладбище, а Ника с Верой и Сашей готовили на стол, то есть, если уж быть совсем точным, сервировали и разогревали то, что было приготовлено с вечера заботливой Натальей Алексеевной. Кир же в это время путался под ногами, таская куски с уже накрытого стола и из кухни. Это у Кира называлось — помогать.
— Сейчас достану тебе бутерброды, — Анна поднялась к холодильнику. — Наталья Алексеевна приготовила для Паши…
— Для Павла Григорьевича? — Кирилл сделал испуганное лицо. — Не, я тогда перебью…
— Да не дёргайся ты так, — Анна покачала головой. — Здесь бутербродов на пять Павлов Григорьевичей. Ешь. Всем хватит.
— А где Лёлька? — поинтересовалась Ника. Вопрос, конечно, был риторическим, потому что где ещё могла быть её дочь, если Кир заявился на кухню без неё.
— Павел Григорьевич её у меня изъял! — Кир театрально вскинул брови и развёл руками. — Что поделать? Иногда он меня побеждает. И вообще, — он поспешил сменить тему. — А почему вы сегодня не на кладбище? Вы же уже должны были уйти?
— Гриша с Варварой откололи номер вчера. Собрались удрать на Енисей, — Анна поставила перед Кириллом тарелку с бутербродами. — Но мореплавателей из них не вышло — плот потонул, едва отчалив. Теперь Павлу приспичило непременно сегодня провести с ними воспитательную беседу.
— А-а-а, — протянул Кир.
— Ты об этом знал? — Ника с подозрением посмотрела на мужа.
— О чём?
— О том, что Гришка на Енисей собрался?
— Об этом? Не, об этом не знал, — Кирилл ответил чересчур быстро, и у Ники тут же закрались сомнения.
В чём в чём, а тут папа был прав: Кир частенько покрывал её братца, иногда даже заступался за Гришку перед Павлом Григорьевичем — с риском для жизни, надо сказать, заступался, потому что тогда доставалось на орехи всем, и Киру, и Гришке, и даже Нике с Анной, которые по мнению отца только и делали, что «баловали парня». Конечно, папа преувеличивал. Просто Гришка получился точной отцовской копией, и внешне, и по характеру, а со своими копиями у Павла Григорьевича, как однажды верно подметила Анна, отношения складывались не очень удачно.
Вот и с Киром не складывались, хотя мало кто из тех, кого Ника в своей жизни знала, походил на отца так, как Кир… Её Кир. Дерзкий, отчаянный, порывистый. Которого Ника однажды потеряла навсегда. Она думала, что навсегда.
Нике часто снился тот день.
Начинался сон всегда одинаково: с Караева и с гибели Петренко. Кирилла Петренко. Перед глазами маячил стриженный белобрысый затылок, белый вихор на макушке, потом появлялось узкое смуглое лицо, резкий разрез морщин, тонкие дрожащие крылья хищного носа, и всё тонуло в оглушающем звуке выстрела. А потом события развивались по-разному.
Иногда в её сне не было шторма, и океан не осыпал Нику мириадами холодных брызг. Иногда им удавалось проскочить патруль, и Марк с Лёнькой оставались живы. Иногда из щитовой выходил Васильев, а не Ставицкий, и тогда дядя Боря…
Она просыпалась с мокрыми от слёз щеками, просыпалась, понимая, что те, кто умер, тот и вправду умер, а живым — жить. С чувством вины и утраты. С беспощадной памятью, которая будет с ними всегда. Каждый день. Каждый час. Каждую минуту.
Она утыкалась в подушку, пытаясь заглушить рвущиеся на волю рыдания, боясь разбудить детей, Кирилла, и всё равно будила. На пороге спальни появлялся Ванька, на его не по-детски серьёзном лице читался знакомый вопрос: мама, тебе опять снилось это? А из-за спины сына выглядывала растерянно-сонная мордашка дочери. Лёлька прижимала к груди огромного зайца, с которым не расставалась на ночь, переступала маленькими босыми ногами.
Кир успокаивал детей, разводил их по спальням — хотя в последнее время роль успокаивателя Лёльки всё чаще и чаще брал на себя Ванька, — а потом возвращался к ней. Баюкал её в сильных и крепких руках, как маленькую, говорил бессвязные слова, целовал мокрые щёки, волосы, гладил вздрагивающие плечи. И всё постепенно становилось на свои места. И словно в продолжение сна возникал узкий больничный коридор, где Ника сидела, кутаясь в просторный армейский китель — его ей на плечи накинул высокий военный, представившийся полковником Островским, — и где-то в конце коридора раздавались громкие и взволнованные голоса, хлопали двери, скрипели колёсики больничных каталок. Рядом, прислонившись к шершавой и холодной стене, стоял Саша Поляков. Его рубашка впереди была заляпана кровью. Чужой кровью.
А потом…
— Ника! Посмотри! Посмотри туда!
Она медленно поворачивала голову, следуя за Сашиным удивлённым взглядом, не понимая, чего он хочет от неё и злясь, непонятно на что. И вдруг, даже ещё не видя того, что видел он, замирала, обожжённая догадкой.
— Кирилл! Ты жив? Жив?
Ника и теперь, спустя четырнадцать лет, повторяла тот же самый вопрос, что однажды закружился эхом в полупустом больничном коридоре. Повторяла в тишине супружеской спальни, касаясь пальцами любимого лица и всё ещё боясь поверить, что это не сон. А Кирилл гладил её волосы и шептал:
— Ну что ты, что ты, глупенькая моя, любимая… Конечно, жив. Жив-здоров и ничего со мной не случилось. Всё же хорошо, милая… всё хорошо. Ну же, Ника…
Ну же, Ника…
И опять всё путалось. И опять тот день вторгался в день сегодняшний. Появлялся отец, осунувшийся и постаревший, с лицом, на которое горе уже наложило свой отпечаток. Что-то быстро говорил незнакомый молодой человек, энергично кивая, так, что при каждом слове с длинного носа то и дело норовили слететь очки. У закрытых дверей рядом с Анной стояла молодая, поразительно похожая на отца женщина с заплаканным лицом… Прошлое, не желая уходить, отчаянно цеплялось за настоящее. А через неплотно задёрнутые шторы спальни на них с Кириллом смотрела, не моргая, круглая, любопытная луна.
— Со мной ничего никогда не случится, — Кирилл приподнимал ладонями её лицо, заглядывал в глаза. — И ты знаешь, почему.
Она знала. Знала.
Тогда, по приказу отца, они с Киром вернулись на Надоблачный, в квартиру, где всё ещё стояли вещи Ставицкого, и Ника, натыкаясь на них, то и дело вздрагивала. Майор Бублик, сопровождавший их вместе с отрядом очередных соколиков, заметил её испуг и растерянность и быстро отдал приказ своим солдатам «всё тут убрать». Саму Нику он отправил в душ, ласково приговаривая что-то смешное и дурацкое.
Когда Ника вышла из душа, военных в квартире уже не было. Кира она нашла в библиотеке. Он вскочил при её появлении, уронив книгу, которую держал в руках.
— Два капитана? — догадалась она.
— Ага, — Кир смущённо улыбнулся. — Я же тогда не дочитал.
Он нагнулся, поднял книгу, быстро пролистнул шуршащие бумажные страницы. А потом начал читать вслух, не глядя на Нику.
— Да спасёт тебя любовь моя! Да коснётся тебя надежда моя! Встанет рядом, заглянет в глаза, вдохнёт жизнь в помертвевшие губы! Прижмётся лицом к кровавым бинтам на ногах. Скажет: это я, твоя Катя! Я пришла к тебе, где бы ты ни был. Я с тобой, что бы ни случилось с тобой. Пускай другая поможет, поддержит тебя, напоит и накормит — это я, твоя Катя.
Кир замолчал и поднял голову. И в повисшей тишине Ника поняла, что он хотел ей сказать. Она уже знала про то, что произошло тогда на тридцать четвёртом, — торопливо расспросила, пока они поднимались в лифте, — знала, что его успели доставить в больницу вовремя, и что маленький доктор Егор Саныч сумел вырвать его из лап смерти, и теперь Кир встревоженно вглядывался в её лицо, ища подтверждения своим мыслям и боясь — боясь, что она откажет ему в этом.
Она его поняла. Взяла из его рук книгу, нашла глазами нужные строки и продолжила:
— И если смерть склонится над твоим изголовьем и больше не будет сил, чтобы бороться с ней, и только самая маленькая, последняя сила останется в сердце — это буду я, и я спасу тебя. Я… твоя Ника…
За воротник рубашки забралась сухая травинка. Она щекотала шею, чуть покалывая, но он не делал никакой попытки освободиться от неё. Лежал на спине, закинув руки за голову и сквозь прикрытые веки смотрел на небо, голубое, в подтаявших прожилках бледных облаков. Справа, со стороны Кедровки, доносились детские голоса. В девчоночьи визги вплетался задорный мальчишеский смех, слышался плеск воды.
Ему вдруг нестерпимо захотелось искупнуться. Он представил, как скидывает с себя рубашку, как, не торопясь, заходит в воду… Хотя нет. Лучше бултыхнуться туда с разбегу. Окунуться с головой, чувствуя, как ледяные иголки впиваются в горячую кожу, как напрягаются, каменеют мускулы, как вода выталкивает сильное крепкое тело на поверхность. Это вызов, а он всегда любил вызовы. И жизнь. Едва ли кто на земле любил жизнь больше, чем он. Возможно, это потому, что он знал, что такое ад. Ему довелось там побывать.
Он помнил отвесные чёрные стены, гладкие и горячие — не за что зацепиться. Но он цеплялся. Ломал ногти, срывался, летел вниз, туда, где хохотало, извиваясь, всё пожирающее пламя. Огонь уже был готов принять его, но он… он был не готов. И потому снова полз по отвесной стене, обдирая в кровь руки…
Бесконечный марш-бросок, путь наверх, и останавливаться было нельзя. Замрёшь на месте — смерть. Забудешься на мгновенье в попытке перевести дыханье — смерть. Опустишь руки, пожалеешь себя — смерть. Всюду смерть. Терпеливая и спокойная. Смерти вообще некуда торопиться.
Он тогда почти сдался. Хотя нет, не почти, к чему лукавить — он сдался. Посмотрел вниз. Заглянул в пустые глазницы вечности. Увидел довольный оскал. И руки сами стали разжиматься, палец за пальцем, нехотя, но неотвратимо. И когда уже не оставалось ничего, ни времени, ни сил, ни желания, всё изменилось.
Голос.
Он услышал её голос. Тихий и почти неслышимый вначале, он постепенно рос, усиливался, подобно звуку приближающегося в тумане поезда. Ещё минуту назад едва различаешь невнятный перестук колёс, и вот уже, разрывая в клочья туман, на станцию со свистом и гудками врывается железная машина.
Тогда было именно так.
И это не он — это она выдернула его. Заставила вернуться.
— Чёрта с два ты сдашься, я сказала! Чёрта с два!
— …а доски для плота где взяли? Ну? Я вас спрашиваю. Как шкодить и хулиганить, так вы первые, а как ответ держать, так воды в рот набрали. Оболтусы…
Пашкин голос гремел на весь дом — вот мужик, прирождённый оратор. Кажется, был в истории такой деятель, речи с броневика толкал. Савельев такой же. Жаль, броневичка ему не подогнали.
Борис стоял перед приоткрытой дверью в кабинет Павла, но входить не спешил. Пусть Паша выговориться, пар выпустит, а дети… ну детям полезно и послушать, может, где-то что и отложится. Может быть.
Лица Павла Борис не видел, тот стоял к нему спиной, а вот ребята — Гришка, Варька и робко жавшаяся в угол Майка Мельникова — были перед ним как на ладони. Младший Савельев стоял, засунув руки в карманы штанов и опустив голову, старательно изучал босые грязные ноги. Мокрая рубашка была почти до пупа расстёгнута, светлые волосы спутаны — ни дать ни взять, партизан на допросе. И с этого юного партизана не сводила испуганно-влюблённого взгляда Майка Мельникова.
М-да, присвистнул про себя Борис, с этими двоими всё понятно, к гадалке ходить не надо. Анна наверняка уже обо всём догадалась, а Паша…, Паша, как был дундуком непроходимым, так дундуком и остался.
— …я жду от вас ответа. Откуда взяли доски?
— На лесопилке взяли! Они всё равно бракованные были, их бы на стружку пустили.
Варька выпятила вперёд нижнюю губу и дерзко вскинула вверх подбородок. Длинная светлая чёлка упала на лоб, и Варька сердито сдунула её. В такие минуты она становилась просто до одури похожа на Марусю — круглое лицо горело смесью возмущения и досады, на чуть вздёрнутом носу отчётливо проступали бледные веснушки. Когда Борис видел это, он неизменно отступал, шёл на попятную, прощая дочери любые проступки.
Он и сейчас, глядя на Варькин вызывающий вид, моментально забыл, что ещё какую-то минуту назад дал Марусе слово не заступаться перед Павлом за дочь и даже наказать её. Впрочем, нет, про наказание Маруся, кажется, ничего не говорила.
— Варвара с Григорием опять отличились, слышал уже, небось?
Маруся была у Анны с Павлом, когда Борис наконец-то туда добрался. Помогала накрывать на стол — в этот раз по причине жаркой погоды решили расположиться в саду. Маруся держала стопку тарелок, и её руки, как и голос, слегка подрагивали.
— На Енисей паршивцы удрать решили. Как только не потопли. Ума у обоих с гулькин нос…
Про неудавшийся поход дочери и Пашкиного оболтуса Борис, разумеется, уже знал. От Ваньки с Марком. Пацаны попались Борису навстречу, когда он шёл с речки, и всё ему выложили. Нет, сначала он, конечно, испугался, воображение мигом нарисовало и перевёрнутый плот, и двух глупых детей, и тут же додумало неслучившиеся — слава богу, неслучившиеся — страшные картины. Борис, так же как и Пашка сейчас, готов был устроить обоим путешественникам разнос, но пока он доковылял до дому Павла и Анны (доковылял в прямом смысле этого слова — из-за той железяки, о которую он приложился во время шторма на Северной, он до сих пор прихрамывал), Борис остыл, успокоился, прокрутил в уме всю ситуацию и уже у самой калитки практически уверил себя в том, что его Варенька ни в чём не виновата.
— …и не надо, Боря, делать вид, что твоя дочь тут совершенно не причём, — Маруся, как обычно, угадала, о чём он думает. — Она очень даже причём. Она, Боря, инициатор. У неё, Боря, отменные гены. И за свои поступки ей отвечать придётся.
— Ну какой она инициатор, Марусь…
— Боря, давай ты хотя бы сегодня не будешь работать у неё адвокатом. Хорошо?
— А когда я работал?
— Да всегда! Ты всегда её оправдываешь. На той неделе она схватила двойку по физике по контрольной…
— Ей не даются точные науки, не всем же быть технарями…
— Сразу, как только начался учебный год, нас вызывали в школу, ты забыл? Классная руководительница…
— Да она к ней придирается, Марусь, ну видно же.
— А кто лазал в общественные сады? На кого жаловался лично Звягинцев?
— Да тут Варвара совсем не причём. Это Пашкин Паганини её подбил.
— Нет, это не Пашкин Паганини…, тьфу, Боря, словечки эти твои дурацкие. Гриша тоже хорош, конечно, но и Варвара наша не ангел!
— А кто же? — искренне удивился Борис.
— Чёрт она в юбке, — припечатала Маруся и всучила оторопевшему Борису стопку тарелок. — Иди, неси вон на стол.
Борис послушно последовал в сад, откуда раздавался командный голос Веры. Маруся шла рядом, продолжая сердито перечислять все Варькины грехи. Борис видел, что жена завелась, и благоразумно помалкивал.
— …я прекрасно знаю твою позицию, Боря. Всё ей всегда прощать и оправдывать постоянно. И она это отлично знает. Чувствует свою безнаказанность и выделывается. Конечно, чего бы не выделываться, когда любимый папочка всегда прибежит и прикроет. А это всё работает против неё. Ты, Боря, не сможешь быть всю жизнь рядом с ней. И она уже не пятилетняя девочка, которой надо сопли подтирать. Она должна учиться отвечать за свои поступки. Сама отвечать, а не папочкой прикрываться.
— Ну хорошо, Марусь, хорошо. Только не злись, пожалуйста, — Борис поставил тарелки на стол, кивнул на приветствие Веры. — Вечером я с ней серьёзно поговорю…
— Ну нет! — Маруся повернулась к Борису. — Знаю я, как ты с ней поговоришь. Я сама с ней поговорю. А ты, Боря, будешь молчать.
— Что, значит, взяли на лесопилке? Кто вам разрешил? — Павел продолжал распекать незадачливых мореплавателей. — И не вам решать, на стружку эти доски пошли бы или куда ещё. Взяли без спросу, значит, украли.
— Да прямо украли! — Гришка вскинул голову и с вызовом уставился на отца.
Борис поморщился и с силой потёр лоб. Младший Савельев по упрямству ничуть не уступал старшему — чёрт, да между ними же искры летают, как Анна с ними живёт, как на бочке пороховой. Вот сейчас — Борис это видел — Пашка же уже начал остывать. Выговорился, проорался от души и последние слова произносил по инерции. Варвара об этом мигом смекнула и заткнулась, а Гришка… да такой же дундук, как и отец. Борис выругался себе под нос.
— Конечно, украли! А как это ещё называется? — мигом взвился Павел. — Разгильдяи! Бездельники! Ты на себя посмотри. Стоишь передо мной, как босяк какой-то. Где верхняя пуговица на рубахе?
— Оторвалась.
— Мозги у тебя оторвались! Физиономия неумытая, ноги грязные, волосы, как пакля! Ты их вообще расчёсываешь хоть когда-нибудь?
— Чё я девчонка что ли?
— Ты — оболтус и дурак, вот ты кто! Ты головой не думаешь! Ты хоть отдаёшь себе отчёт, чем всё это могло закончиться? Доски они для плота добыли. На это ума хватило. А просчитать последствия — до этого вы не додумались? Что с матерью стало бы, если бы вы утонули?
— Да ничего бы с нами не случилось. Чего ты вечно, как не знаю кто. Мы между прочим подготовились…
— Подготовились? Да что вы вообще знаете о подготовке? Мы экспедицию Фоменко несколько месяцев снаряжали — разведывали пути, собирали припасы, строили лодки… А вы, магелланы хреновы, наскоро сколотили плот и, не долго думая, без провизии рванули навстречу приключениям. Вы совсем идиоты?
— Чего это без провизии? — Варька презрительно скривилась. — У нас с собой были продукты между прочим.
— Продукты? Мешок сухарей, что вы из столовки спёрли? Да вам, дуракам, просто сказочно повезло. Повезло, что ваш убогий плот развалился почти сразу. Что вас дальше по течению не унесло.
Павел вошёл в раж и его уже было не остановить.
— Приключений им захотелось, колумбам недоделанным! — грохотал он. — Времени у вас много свободного, вот и маетесь дурью! Если вам нечем заняться, я вас на общественно-полезные работы определю! В сельхозсектор — там как раз урожай подоспел, рук не хватает. Пойдёте картошку с турнепсом копать, разом вся дурь из башки выветрится. Открыватели новых земель, первопроходцы, мать вашу! Лаперузы сраные!
Тут Борис не выдержал, расхохотался. Толкнул дверь. Павел резко оглянулся. Выражение лица его мгновенно изменилось.
— Боря, что? Баржа пришла?..
— Ты, Паша, хотя бы в праздник можешь не думать о работе? Ну остынь. Прекрати себя накручивать. Оттого, что ты сейчас по потолку бегаешь, Фоменко быстрее не приплывёт.
Борис удобно расположился в мягком кресле и, прищурив глаза, наблюдал, как Савельев мечется по кабинету. Дети сгрудились у открытого окна. У Гришки был такой вид, что ещё минута, и он сиганёт через подоконник — только грязные пятки засверкают, а Варвара, правильно рассудив, что буря миновала (молодец девочка, мысленно похвалил дочь Борис), наклонившись к Майке Мельниковой, шептала той что-то на ухо. Смешное, наверно, судя по Майкиному лицу.
— И давай, Паш, отпустим уже этих… лаперузов, — Борис усмехнулся, поймал ответную улыбку Варьки и, не сдержавшись, весело подмигнул дочери. — Ты их и так пропесочил, будь здоров. Они всё поняли…
— Поняли они, как же. В одно ухо влетело, в другое вылетело — нигде не задержалось.
Гришка засмеялся. Непонятно, что его так развеселило: слова отца или перешёптывания девчонок, но получилось, как это обычно с Гришкой и бывало, совсем некстати, потому что Павел тут же резко развернулся к сыну и гаркнул, да так, что у Бориса уши заложило.
— Хватит идиотничать! Я с тобой ещё не закончил. И вечером вернусь к нашему разговору. А сейчас марш к себе, и если я только узнаю, что ты куда-то смылся, тебе точно не поздоровится.
Гришка открыл рот, чтобы возразить, но Варька дёрнула его за рукав. Хитро стрельнула глазами в сторону Бориса и тут же сколотила просящую физиономию.
— Папуль, можно, мы с Майкой вместе с Гришей пойдём? Мы честно-честно ничего такого делать не будем. Будем вести себя тихо, как мыши.
— Да идите уже, — махнул Борис рукой, опережая Павла. И Варька, схватив ничего не понимающего Гришку за руку, быстро выскочила из кабинета. Следом за ними вылетела и Майка, пискнув напоследок: «До свиданья, Пал Григорич, до свиданья, Борис Андреич».
Павел недоуменно проследил за испарившейся троицей взглядом и вдруг расхохотался.
— Вот девка, вот оторва! Не завидую я тому парню, которому такое чудо достанется.
— Но-но, — оборвал его Борис. — Ты не заговаривайся, Паша.
Но Павел, не обращая никакого внимания на Бориса, подошёл к окну, где только что стояли дети, выглянул в сад.
— Я так понимаю, Маруся уже здесь?
— Не знаю, — Борис равнодушно пожал плечами. — Я её ещё не видел.
— Зато твоя дочь её прекрасно углядела. А я-то сначала повёлся на вдруг невесть откуда взявшийся альтруизм. Ах, папуль, можно я с Гришей, — передразнил Павел. — А ларчик просто открывался.
— Ты преувеличиваешь.
— Я преуменьшаю. Ладно, — Павел развернулся к Борису. — Дело твоё. Я в воспитание твоей дочери не лезу. У самого вон… непонятно что выросло. А Варя… не думай, что я такой непроходимый тупица и ничего не понимаю. Всё я, Боря, понимаю. Всё…
На столе затрезвонил телефон. Павел тут же сорвался с места, схватил трубку.
— Да!
На том конце провода о чём-то быстро заговорили. Павел слушал, всё больше и больше мрачнея. Борис молчал, задумавшись о своём.
С улицы раздавались голоса. Громко хохотала маленькая Лёлька, ей вторил заливистый смех Кирилла (судя по долетающим из сада звукам Кирилл изображал из себя лошадку, а его трёхлетняя дочь — отважную наездницу), кричали мальчишки — наверно, Ванька с Марком уже вернулись с речки — и в эту разномастную, пёструю какофонию звуков вплетался голос Маруси. Его Маруси. И Борису опять, как это иногда с ним бывало, стало страшно — страшно от одной мысли, что ничего этого с ним могло бы не быть. Ни сегодняшнего тёплого сентябрьского дня, пронизанного золотом бабьего лета, ни детского смеха, рассыпающегося звонкими бубенцами, ни верного друга рядом, ни двух женщин, взрослой и маленькой, которые и составляли его, Бориса, счастье. Наверно, незаслуженное, но другого у него не было.
Выздоравливал он медленно. Тяжело. С трудом выдёргивая себя из странного, незнакомого ему доселе состояния, похожего на медлительную, вязкую трясину. Оно хоть и не засасывало, но и не отпускало, крепко держало мягкими, пропахшими лекарствами подушками, приковывало тонкими шнурами капельницы, опутывало шуршанием белых халатов.
Первые дни после того, как Борис очнулся и с удивлением узнал, что провалялся где-то между жизнью и смертью две недели, он почти не вставал с постели. Хотя слово «вставал» вообще на том отрезке его жизни было неуместно. Он просыпался, казалось, только для того, чтобы через полчаса снова забыться, упасть в чёрный колодец сна, где не было ничего — ни адского пламени, что пугало его совсем недавно, ни родного голоса, который вёл туда, где брезжила узкая полоска света — ничего, кроме плотной темноты, в которой он чувствовал себя на удивление покойно и умиротворённо. Он разлеплял глаза, утыкался взглядом в настенные часы, равнодушно отмечал, что уже полдень или вечер, и снова падал в спасительный сон. Наверно, это было оттого, что врачи постоянно пичкали его снотворным, а, может, организм сам пытался таким образом восстановиться.
Но как бы то ни было, однажды он проснулся бодрым и полным сил, и ему сразу стало тесно в больничной палате. Подушка душила, матрас врезался пружинами в спину, а предложение молоденькой медсестрички: «может быть, утку, Борис Андреевич?» ужаснуло его до глубины души. Он тогда, наверно, впервые за много-много лет покраснел.
С того дня Борис пошёл на поправку.
Правда, Мельников, который курировал его лично, эйфории и нетерпения Бориса не разделял. Во время посещений хмурился, дотошно его осматривал, кривил тонкие губы, разглядывая результаты анализов, недоверчиво хмыкал, когда Борис пытался уверить его в том, что он абсолютно здоров. Больше всего Олега Станиславовича беспокоило даже не пулевое ранение — оно по мнению Мельникова заживало, как надо, — а рана на ноге, то, на что сам Борис не обращал почти никакого внимания.
— Кость задета. Даже непонятно, как вы, Борис Андреевич, с такой ногой вообще могли там, на станции, двигаться. Исключительно на чистом адреналине, иного объяснения у меня нет.
— Это плохо, что кость?
— Плохо, конечно. Как бы вообще на костылях ходить не пришлось.
Мысль о костылях страшила, но Борис отмахивался от неё, отгонял прочь, убеждая себя, что он справится. Должен справиться.
Хуже было другое.
Неизвестность. То, что ждало его за дверями больничной палаты. Что и кто.
Его навещали. Так или иначе отметились, наверно, все: мама, Пашка и Анна, само собой, Ника со своим Кириллом, Алина Темникова, Соня Васнецова (она вообще пришла не одна, а с целой делегацией от его сектора), похудевший после тюрьмы Величко, Саша Поляков с высокой девушкой, в которой Борис с удивлением узнал Веру Ледовскую. Заходил даже полковник, вернее, теперь уже генерал Островский, посидел у него молча минут пять, разглядывая свои руки, а потом, поднявшись и пожелав скорейшего выздоровления, вышел.
Многие приходили к Борису в те дни, очень многие. А она так ни разу и не заглянула.
И это тоже было правильно. Закономерно. И честно.
Другие могли врать, прикрываясь общими словами, фальшиво улыбаться (мы вас все ждём, Борис Андреевич, поправляйтесь!), делать вид, что ничего не случилось. Она — не могла. И именно то, что среди всей этой бесконечной вереницы гостей, её не было, говорило о многом. О том, что ничего не забыто. Что ничего не изменилось, потому что измениться не могло в принципе. Что груз прошлого по-прежнему тянет на дно. И места в новой жизни для него нет.
— Ну и напугал ты нас всех, Боря, — кажется, эта фраза стала у Павла дежурной. Он, если не начинал с неё каждый свой визит, то уж непременно вворачивал где-нибудь посередине разговора или в конце. — Геройствовать надумал не ко времени.
— Ну извини.
Борис исподтишка разглядывал друга. Пашка ещё больше осунулся, усталость въелась в него, вросла, на лбу залегла глубокая складка. Из рассказов Павла Борис знал, что тот мечется между станцией и общими делами в Башне, пытаясь разгрести то, что наворотил Ставицкий. Сколько ему времени остаётся для сна, и видится ли он с Анной — похоже, эти вопросы были риторическими, и задавать их сейчас, значило, резать по больному. Борис их и не задавал. Больше слушал друга или молчал вместе с ним, понимая, что Павел в эти короткие минуты отдыхает, переводит дух, черпает так необходимую ему энергию.
— …в общем, Боря, Мельников говорит, что ты уже почти здоров. Ну, то есть не почти, но этих коновалов слушать, вообще в перину врастёшь, — Павел отвёл взгляд в сторону, помолчал и наконец произнёс, словно бы в пустоту. — В общем, Борь, зашиваюсь я. Нужен ты мне. У Мельникова я тебя отбил, хоть и не без труда. Он тебя выписывает. Короче… вот.
И Павел положил перед Борисом документы: выписку, какой-то приказ и поверх этих бумаг пропуск. Стандартный пластиковый прямоугольник, с которого глядела на Бориса его жизнь. Новая жизнь.
Литвинов Борис Андреевич, глава административного сектора.
Сердце сжалось, и предательски, выдавая Бориса с головой, задрожали руки…
Павел потом не раз припоминал ему со смехом, какое в ту минуту у него было лицо. Да Борис и сам знал какое. Глупое у него было лицо. Ошарашенное. И… по-детски счастливое. Но именно этот пропуск был тогда для него важнее всего остального. Важней тысячи слов и заверений…
— …так что давай, собирайся. Снимай этот дурацкий больничный балахон, в котором я тебя уже видеть не могу, — по-хозяйски распоряжался Павел. — Сейчас Титов принесёт тебе нормальную одежду… а вот и он.
Дверь больничной палаты открылась и на пороге появился высокий красивый парень. Его лицо показалось Борису смутно знакомым — даже не на уровне узнавания (видеть его Борис нигде не мог, это точно), а на уровне чувств. Парень аккуратно положил на свободный стул костюм, белую отглаженную сорочку, поставил на пол новые туфли.
— Прямо как на свадьбу, — усмехнулся Борис.
— Может, и на свадьбу, — загадочно ответил Пашка, пряча улыбку.
Титов вышел, и Борис принялся переодеваться. С нескрываемым удовольствием скинул с себя осточертевшую больничную пижаму, испытал эстетическое наслаждение от прикосновения к телу свежей, чуть прохладной рубашки.
— А что этот Титов? Твой новый охранник?
Павел коротко кивнул.
— Расторопный парень.
— Да, грех жаловаться. У Серёжи в охране состоял.
— У Ставицкого? Шутишь? — Борис вскинул голову. — С чего ты это вдруг? Неужели других не нашлось?
— Этот парень и его напарник тебе, Боря, первую помощь тогда на Южной оказали. Если бы не они и не полковник Островский, который все силы приложил, чтобы штурм получился быстрым и успешным, ты бы, Боря, сейчас передо мной не стоял. А лежал. Может быть, даже в этом самом новеньком костюмчике. И было бы тебе уже на всё наплевать, — Павел в задумчивости взял со стула галстук, мягкий сатин плавно заскользил в его руках. — Так что можешь считать, что у тебя есть собственные ангелы хранители: Всеволод Ильич, Илья этот и Андрей Золотарёв, второй охранник. И ещё… Саша Поляков.
Павел протянул Борису галстук. Посмотрел прямо в глаза.
Они с Павлом в своих разговорах почти не касались событий того дня и, кажется, фамилия Поляков ни разу не всплывала. Намеренно или нет, Борис не знал. Но сейчас Павел отдавал себе отчёт в том, что говорил, понимал и ждал от него ответной реакции.
Борис поднял воротник рубашки, перекинул галстук, привычным, отточенным годами жестом затянул узел, поправил. Потом сел на стул, в пол-оборота к Павлу — не хотел, чтобы тот видел его лицо, — глухо сказал:
— Он — мой сын. Саша Поляков — мой сын. Мой и Анжелики Бельской.
— Это я знаю.
— Откуда? А… Мельников. Он же присутствовал тогда при… А кто ещё?
— Да многие, — уклончиво ответил Павел. — Но меня другое интересует. Ты-то это знал?
— Нет, — Борис нашёл в себе силы посмотреть на Павла. — У нас с Анжеликой была короткая интрижка. Расстались со скандалом. Она упоминала про беременность, но я не поверил. Решил — выдумывает. Так, дешёвая мелодрама. М-да, а вышел целый водевиль. Я даже не знаю, в курсе ли сам Саша… про меня.
— В курсе. Я с ним говорил. А ты, я так понимаю, так и не сподобился, — в голосе Павла послышались жёсткие нотки. Он помолчал немного и добавил. — Выпороть бы тебя, Боря, за всё, что ты в своей жизни натворил. Или врезать хорошенько. Так ведь нельзя.
Борис подумал, что сейчас Павел скажет что-нибудь вроде «ты ж у нас герой», но Савельев произнёс совсем другое.
— И что она в тебе нашла, никак в толк не возьму.
— Кто — она? — начал Борис, но, ещё не договорив, догадался. Почувствовал, как лицо медленно заливает краска. Крепко сжал конец галстука, потянул вниз, словно галстук душил его.
— Маруся здесь, у твоей постели, пока ты в беспамятстве валялся, всё свободное время проводила. Считай, она тебя у смерти и отмолила — врачи-то на тебе откровенно крест поставили. А ты, скотина, даже ни разу у меня о ней не спросил.
— Так, Паша, — опешил Борис. — Как бы я у тебя спросил?
— Словами через рот! — отрезал Павел. — Или что, она тоже очередная интрижка в твоей жизни? Какая там по счёту в твоём послужном списке? Ну?
Как-будто какое-то движение волной прокатило по маленькой больничной палате, и Борис сам не понял, как оказался напротив Павла. Тот тоже вскочил с места, на лице, ставшем вдруг злым, опасно заходили желваки.
— Да ты…, — Борис схватил Пашку за грудки, с силой рванул на себя так, что послышался слабый треск ткани. Увидел своё перекошенное лицо в глазах друга. — Ты, дурак, Савельев, я люблю её. Люблю, слышишь! Да я…
Павел неожиданно рассмеялся. Положил ладони на его руки, с силой сжал.
— Так почему ты тогда, Боря, всё ещё здесь? А?
И Борис его понял. Медленно разжал пальцы, попятился. Наткнулся на стул, с грохотом уронил его, схватил брошенный на кровать пиджак. И, вдевая на ходу руки в рукава, ринулся, прихрамывая, к выходу. У двери вспомнил про пропуск, вернулся, сунул в карман новенький пластмассовый прямоугольник. Опять встретился взглядом с Павлом.
— Паша…
— Иди уже, — Пашка закатил глаза. — А то опять об очередном ребёнке узнаешь спустя семнадцать лет. Папаша хренов…
Она сидела на кровати, по-турецки скрестив ноги, и что-то увлеченно вбивала в стоявший перед ней ноутбук. Верхние пуговицы на рубашке были расстегнуты, а сама рубашка небрежно сползла с одного плеча. Борис видел нежную ложбинку на шее, тонкую бретельку белого бюстгальтера, врезавшуюся в кожу, видел светлый, чуть вьющийся локон, падающий на высокий чистый лоб, подрагивающие тёмные ресницы, мягкий румянец на круглых щеках, редкие веснушки, обкусанные бледные губы.
Нет, она не была красива, и во всех её жестах — в том, как она щурится, касается ладонями лица, забирает за ухо непокорную, выбившуюся из хвостика прядку — сквозило что-то угловатое, детское, но Борис ничего этого не замечал. Сотканная из несовершенств и противоречий, она казалась ему прекрасной, как кажется прекрасным готовый вот-вот распуститься нежный бутон с капельками утренней росы на полупрозрачных лепестках.
Она его не видела. Смотрела на экран, иногда наклонялась к раскрытой книге, что лежала на кровати рядом, быстро перелистывала маленькими пальчиками старые потрёпанные страницы, чему-то улыбалась и тут же хмурилась, шевелила губами, словно повторяла про себя только-что прочитанные строчки. А он стоял в дверях, прислонившись к косяку, и не мог сделать ни шагу — ни вперёд, ни назад.
Дверь в её комнату в общежитии оказалась незапертой. Борис едва прикоснулся к дверной створке, и она тут же бесшумно отворилась, как будто его тут ждали. А он застыл на пороге, как пятнадцатилетний мальчишка, и все заготовленные слова стайкой испуганных птиц выпорхнули из головы. И единственное, что он смог выдавить из себя, было её имя.
— Маруся…
Он произнёс это совсем тихо, и ему даже показалось, что его шепот потерялся в мерном звуке клавиатуры, влился в него, отпечатался на экране вместе с вереницей других непонятных ему слов и цифр, остался незамеченным. Но она услышала. Подняла голову, уставилась на него остановившимся взглядом. Потом сильно побледнела и сказала, отчётливо выговаривая каждое слово:
— Я не могу.
Он ожидал всего, что угодно. Колких насмешек, гневной отповеди, равнодушных фраз, но никак не этих непонятных и странных слов. И потому, вконец растерявшись, спросил:
— Что ты не можешь?
Но она лишь замотала головой, спрятала лицо в ладонях, как делают маленькие дети, играя в прятки, и вот только тогда он, подталкиваемый в спину неведомой силой, шагнул внутрь. Быстро прошёл, сел на кровати напротив, аккуратно снял с её коленей ноутбук, отставил в сторону.
— Что ты не можешь, Маруся?
Она всхлипнула и тоненьким голоском выдавила из себя.
— Я слово дала.
Борис ничего не понимал. Она не гнала его, но и не подпускала, он это чувствовал. Что-то стояло между ними. Какое-то…
— Какое слово, Марусенька?
И вдруг она заговорила. Быстро, горячо, заикаясь и перескакивая с одного на другое.
Он мало что понимал из её сбивчивой речи, слушал, слегка приоткрыв рот, а мозг по привычке пытался анализировать, складывать услышанное в логическую цепочку. Но ничего не складывалось. Логика рвалась на части, завязываясь причудливыми узелками. Слова скакали, как пластмассовый мячик в пинг-понге, звонкие, пустые слова. Но постепенно до него дошло.
— …и тогда я и дала слово, что если ты выживешь, то я… то мы с тобой…, — она всхлипнула и быстро, как ребёнок, провела ладонью по носу.
А ему вдруг стало смешно.
— И кому же ты дала слово?
— Ну как кому, — она посмотрела на него. — Ну… Богу, наверно. И если я его не сдержу, ты… ты умрёшь.
Он не выдержал. Пересел ближе к ней, притянул к себе и крепко обнял, уже понимая, что теперь не скоро выпустит её из своих объятий.
— Ну, Марусенька, однажды я умру, конечно. Но это будет не скоро. А пока… Пока давай попробуем быть вместе?
— Ага, — она прижалась к нему, спрятала на груди мокрое от слёз лицо и выдохнула. — Ты только не отпускай меня, Боря. Никогда не отпускай…
— Да, я всё понял. Если Фоменко сегодня вдруг появится, звоните. Если нет, завтра с утра отправим поисковую группу. Хорошо…, — Павел левой рукой прижимал трубку к уху, а правой машинально вычерчивал на листе бумаги какие-то схемы.
Борис слушал, о чём говорит Павел вполуха, и так примерно представлял, о чём там шла речь.
В кабинет заглянул Саша Поляков. Как обычно, вежливо поздоровался с Борисом.
— Здравствуйте, Борис Андреевич.
— Здравствуй, Саша.
Его сын (слово «сын» и сейчас всё ещё странно звучало для Бориса) никогда не пересекал ту черту, которая как-то сама собой образовалась между ними. Да и Борис не стремился нарушить эти границы. Он — к великому неудовольствию Павла — так и не поговорил с Сашей, ни тогда, четырнадцать лет назад, ни потом. Если, конечно, не считать разговора, который состоялся, уже когда Борис окончательно вернулся к своим делам — всё же Борис не был бы Борисом, если бы не предпринял хотя бы одной попытки.
— Саша, ты извини, я ничего про тебя не знал.
Борис уже недели две пытался восстановить рабочий процесс, который его предшественники изрядно расшатали. Он зарывался в бумагах — приказы и служебные записки являлись ему даже в снах, — бегал с одного совещания на другое, торопил своих людей, потому что торопили его: производственники, логисты, медики… Павел, напрочь забыв, что ещё совсем недавно Борис валялся в коме, требовал от него возможного и невозможного… С бумажной волокитой Борису сильно помогала Алина Темникова и, как бы странно это не выглядело, Саша Поляков. Пробыв при Марковой эти несколько недель, парень неплохо стал разбираться во многих хитросплетениях работы сектора, да и мозги у него были устроены, как надо. И если б не эта дурацкая шутка судьбы…
— … хотя, Саша, я не могу тебе сказать, что что-то бы изменилось, узнай я о твоём рождении семнадцать лет назад, — Борис не кривил душой и даже не пытался найти каких-то смягчающих фраз. К чему? Парень — не дурак. Способен уловить любую фальшь.
— Я понимаю, Борис Андреевич. Всё нормально.
Всё нормально. Да.
Собственно, этим разговор и закончился. И больше они никогда к нему не возвращались.
Возможно, однажды со временем что-то и измениться. Придут нужные слова. Возникнут новые обстоятельства. Но пока было то, что было: вежливое отчуждение, неуклюжие попытки поддержать разговор на обязательных семейных мероприятиях, типа дней рождения детей, и постоянные встречи в доме Павла, которые не вызывали ничего, кроме чувства неловкости и смущения.
Саша положил перед Павлом какие-то бумаги. Тот кивнул, сделал знак подождать. Саша чуть отошёл в сторону и терпеливо замер. На Бориса он не смотрел.
— Да. Буду ждать звонка, — Павел закончил разговор и повесил трубку. Посмотрел на Сашу. — Саша, мы сейчас уйдём. Пожалуйста, побудь здесь у телефона. Если будет звонок с пристани, то…
— …немедленно найти и доложить. Я всё понял, Павел Григорьевич.
— Молодец.
Павел поднялся со своего места, вышел из-за стола. Чуть насмешливо глянул на Бориса.
— Давай, Боря, приподнимай задницу. Пойдём. Думаю, до того, как все соберутся, мы ещё успеем.
— Куда? Чёрт, Паша, — до Бориса дошло, куда зовёт его Павел. — На кладбище? Ну ты же знаешь, я не люблю. У меня плохие воспоминания, ассоциации и всё такое… И потом, чтобы помнить человека, совсем необязательно таскаться раз в год к нему на могилу.
— Ну хватит, Боря, — перебил Павел. — Не так часто я тебя и прошу. И вообще, сегодня мы пойдём втроём. Только ты, я и Анна. Как когда-то ходили к нему в детстве…
…иссякла вода на земле; и открыл Ной кровлю ковчега и посмотрел, и вот, обсохла поверхность земли. И во втором месяце, к двадцать седьмому дню месяца, земля высохла. И сказал Бог Ною: выйди из ковчега ты и жена твоя, и сыновья твои, и жёны сынов твоих с тобою; выведи с собою всех животных, которые с тобою, от всякой плоти, из птиц, и скотов, и всех гадов, пресмыкающихся по земле: пусть разойдутся они по земле, и пусть плодятся и размножаются на земле…
Голос старого учителя, негромкий, но очень проникновенный зазвучал в голове Анны, и она на какой-то миг мысленно перенеслась почти на полвека назад, в маленькую школьную комнату для занятий, увидела перед собой ряды одинаковых парт, маленькие неудобные стульчики.
Ей снова было двенадцать лет, жёсткие непослушные волосы топорщились из плохо заплетённой косы, болела разбитая на физкультуре коленка. Мягко шуршали страницы бумажной книги, к ним хотелось прикоснуться ладонью, поймать застывшее в них тепло, но она не смела, только следила глазами, как Иосиф Давыдович аккуратно переворачивает прочитанную страницу, любовно разглаживает, поднимает глаза, и улыбка разбегается по лицу лучиками мелких морщинок.
Она видела это всё как бы со стороны и одновременно была там, в том маленьком классе. Слышала отрывистое Пашкино дыхание, ловила скептические ухмылки Борьки. И снова звучали слова Вечной Книги, облачённые в голос старого учителя.
Анна встряхнула головой, и видение рассеялось. Остались только добрые и мудрые глаза Иосифа Давыдовича, наблюдающие за ней со старой потрескавшейся фотографии на потемневшем от дождей и ветра деревянном кресте. Она наклонилась, достала приготовленную дома чистую салфетку, бережно протёрла пыльный пластик. Ей показалось, что Иосиф Давыдович благодарно улыбнулся ей с фотографии.
Рядом возился Павел. Перемешивал кисточкой краску в банке, задумчиво оглядывая старую оградку с кое-где облупившимся покрытием. Борис стоял рядом, на деланно равнодушном лице играла знакомая полуулыбка-полуухмылка. Когда он последний раз был здесь с ними? Кажется, года три назад или даже больше — Литвинов не любил кладбище.
Анна выпрямилась, заправила за уши мешавшие ей волосы, медленно принялась закатывать рукава рубашки, поглядывая на дорогу, которая хорошо была видна отсюда.
Могила старого учителя, первая на их городском кладбище, — с неё собственно всё и началось, — располагалась чуть в стороне от всех остальных, на небольшом пригорке. Два года назад Павел с Гришей посадили здесь берёзку с кленом, два тоненьких юных деревца, которые отчего-то напоминали Анне двух влюблённых подростков, неловко и смущённо касающихся друг друга руками-веточками. Сейчас деревья уже выросли, окрепли, берёзка тянула к солнышку кудрявую макушку, чуть присыпанную сентябрьским золотом, а кленок отставал, как отстают в росте мальчики по сравнению с вечно их во всём опережающими девочками, но они по-прежнему держались за руки, переплетали свои ветви, и меленькие листочки берёзки утопали в широких резных ладонях клена.
Анне хотелось верить, что Иосиф Давыдович видит всю эту красоту: и тоненькие деревца, и солнце, запутавшееся в зелени листьев, и синь высокого неба, и пыльную дорогу, обвивающую пригорок. Всё видит, как увидел это однажды в миражах, поднимающихся туманными картинами над обнажённой и страшной в своей наготе землёй.
— Анечка, мне бы хоть глазком взглянуть. Хотя бы одним…
Она помнила, как он сказал ей это. Даже не сказал — прошелестел, слова, уже невесомые, слетели с его дрожащих губ тихим облачком, повисли в тишине пустой палаты. Она сидела на стуле, рядом с кроватью, держа на коленях книгу. Теперь не он, а она читала ему. Читала каждый вечер, понимая, как немного уже их осталось, этих вечеров.
— Анечка, хотя бы одним глазком…
Она поняла его так и невысказанную просьбу, потому что между ними уже давно установилось что-то, даже крепче чем просто связь между учителем и ученицей. Потому что привыкла угадывать его малейшие движения и желания.
— Конечно, Иосиф Давыдович, конечно. Паша всё сделает. Не волнуйтесь.
Обещание вырвалось само, хотя Анна совсем не была уверена, что Павел согласится, не отмахнется от неё, не спишет желание их учителя на стариковские причуды. Она бы не осудила Павла, откажи он ей тогда — видела, как он мечется, как устаёт, с тревогой ловила иногда отчаяние в любимых серых глазах, знала, что процесс освоения земли идёт далеко не так гладко, как хотелось, — но Павел согласился. Он всё понял. И на её сбивчивую речь только молча кивнул: всё сделаем, Аня, всё организуем, не переживай.
Павел сам вынес Иосифа Давыдовича. Вынес на руках, бережно, как любимое дитя, усадил в подготовленное инвалидное кресло, медленно — колеса увязали в мокром песке — вкатил на одну из сопок.
Анне стало страшно. Она, как и Иосиф Давыдович, тоже в первый раз вступила на землю, и то, что она видела перед собой, наводило тоску и уныние. Их словно забросили на необитаемую, непригодную для жизни планету, где слепило солнце, ноги утопали в грязи, а холодный ветер, зло хохоча, швырял пригоршнями мелкий колкий песок. Она с тревогой посмотрела на старика, но лицо Иосифа Давыдовича было спокойным и умиротворённым. И она каким-то шестым чувством поняла, что старый учитель видит перед собой нечто другое, большое и таинственное, что не каждому под силу разглядеть.
Павел присел перед стариком на колени, бережно поправил сползший плед.
— Не холодно, Иосиф Давыдович?
Старик не ответил. Улыбаясь и всё ещё глядя перед собой, он тихо произнёс:
— Как же здесь красиво, Паша…
— Да, очень красиво.
— Лес, речка и поле… поле с одуванчиками.
— …и поле с одуванчиками, — повторил за Иосифом Давыдовичем Павел.
Анна сначала подумала, что Павел просто не желает расстраивать их учителя, произнося вслед за ним эту нелепицу, но потом поняла. Они оба — и столетний старик, и этот сорокапятилетний мужчина, бывший для Анны всем, её любовью и её миром — они оба действительно всё это видели. И быструю речку, в прозрачной воде которой у берега плещутся мальки, и высокие сосны, гудящие на ветру, и уходящую вдаль дорогу, над которой клубами поднимается сонная пыль, и поле… огромное одуванчиковое поле, тянущее к солнцу золотые ладони.
— Паша, у меня к тебе есть ещё одна просьба, — морщинистая рука накрыла ладонь Павла. — Не сочти за стариковский каприз, но… нельзя ли меня похоронить на земле? Если это возможно, конечно.
Павел просто кивнул. И Анна поняла — он исполнит последнюю просьбу их старого учителя.
На следующий день Иосиф Давыдович умер — тихо, во сне. Словно всю свою жизнь дожидался этого момента, как в Библии, когда Бог сказал Ною: выйди на землю…
— И сказал Бог Ною: выйди из ковчега ты и жена твоя, и сыновья твои, и жёны сынов твоих с тобою; выведи с собою всех животных, которые с тобою, от всякой плоти, из птиц, и скотов, и всех гадов, пресмыкающихся по земле: пусть разойдутся они по земле, и пусть плодятся и размножаются на земле…
Анна вздрогнула. Павел проговорил эти слова тихо, глядя куда-то вдаль, словно там, на небе ему открылись начертанные памятью строки.
— Эка ты шпаришь, Паша, как по писаному, — насмешливо проговорил Борис. Он хоть и стоял в нескольких метрах, но всё слышал. — Только не говори мне, что ты ударился в религию и по ночам штудируешь Библию.
— С детства в память врезалось, — немного смущённо ответил Павел. — Даже не знал, что всё это запомнил.
— Так я тебе и поверю. Небось воображаешь себя Ноем, спасителем человечества.
— Иди ты, Боря, к чёрту! Лучше помоги мне, бери кисть. Давай-давай, не отлынивай.
Борис нехотя приблизился, взял вторую кисточку, обмакнул её в краску, поморщившись от резкого, неприятного запаха, провёл пару раз по ограде. Капелька упала на ботинок, и Борис раздражённо выругался.
— Вот что ты за человек, Паша, — пробурчал он. — Нагнал бы сюда молодёжь или кого-то из рабочих, тебе бы за десять минут тут всё в порядок привели. Нам кистями махать не по чину, да и не по возрасту.
Павел промолчал. Сделал вид, что не заметил язвительно-саркастический тон. Продолжал аккуратно водить кисточкой по ограде.
Анна понимала, почему Павел всё делает тут сам. Да и Борис, конечно, тоже понимал, просто, как обычно, подкалывал друга, насмешничал. В этом был весь Борька Литвинов — его не переделать. Да и не надо.
Борис, не дождавшись ответа, вздохнул и обречённо заработал кистью.
— Вот что ты за косорукий, Боря, — проворчал Паша. — Как ты краску кладёшь? Надо равномерно размазывать.
— Не нравится, найми маляра, — огрызнулся Боря. — Извини, красить заборы не обучен.
— Да прекратите вы, нашли место, — осадила их Анна.
Она смотрела на этих взрослых, облачённых властью мужчин, которые переругивались словно подростки, и думала: как так получается? Ведь видит она и морщины на лицах, и посеребрённые сединой волосы, а перед внутренним взором всё равно — те мальчишки, с которыми они сбегала с уроков, пробиралась без билета в кино и делилась своими детскими горестями и мечтами. Она знала — в каждом из них сидел этот мальчишка, и сколько бы лет им не исполнилось, он навсегда там, внутри…
— А помните, — неожиданно для себя произнесла она. — Помните, как Иосиф Давыдович читал нам про потоп и про Ноя, а мы спорили.
— А то! — тут же оживился Борис. — Помнишь, Ань, Пашка перед нами распинался, доказывал, что главное — это наша Башня. Как ты там, Паша, говорил? В ней есть всё, что нужно человечеству, и мы проживем тут хоть тысячу лет… И что? Вон она стоит, дура, ветшает.
Борис качнул головой в сторону, где вдалеке тёмным расплывчатым пятном возвышался громоздкий силуэт Башни, почти сотню лет служившей им ковчегом.
— А выходит, ошибался ты, Паша. А ты, Ань, говорила про людей. Главное — это человек. И тут, конечно, сложно спорить. Особенно если это такой человек, как совесть и светоч нашей нации, Павел Григорьевич Савельев, который сильной рукой ведёт человечество к светлому будущему. А победи тогда Ставицкий — тоже, между прочим, человек — тут-то бы и хлебнули мы по полной. Человек, Аня, человеку рознь. Так что оба вы были неправы, друзья мои.
— Ну, понеслось, — Павел недовольно посмотрел на друга. — Ты от работы-то не отлынивай, Боря. Крась давай, демагог хренов.
— Нет, ну действительно, — Борис нехотя наклонился над оградой, провёл разок кистью. — Вот ты, Паша, жизнь свою положил на служение Башне и людям. Прадед твой начал — создал Башню, населил её людьми, спас несколько миллионов от смерти. А ты закончил — вывел всех на сушу, как тот Ной. А приди к власти другой правнук Андреева, передохли бы все без электричества, и уж точно всего этого бы не было: ни города, ни посёлков, ни лесопилки… Вот и получается, что ты у нас, Паша, герой, и дело вовсе не в конструкции железобетонной, и не в человечестве как таковом, а в той личности, которая стоит у руля.
— Глупости ты говоришь, Боря, — ответил Павел. — Я что, один всё это создал? Один тот переворот совершил? Один всех одолел? А Долинин со своими людьми? А Островский? А народ на станции? И знаешь, если уж на то пошло, то со Ставицким лично вообще-то не я расправился. Меня там и близко не было. Зато вот ты…
— Ой, давай вот только без этого, — Борис болезненно поморщился, наклонился, делая вид, что стирает капельку краски с ботинка.
Анна с Павлом быстро переглянулись. Анне даже показалось, что на лице мужа промелькнула улыбка.
Они уже давно заметили, что Борис не любил вспоминать то, что произошло на станции в тот день. События, случившиеся четырнадцать лет назад, как будто что-то повернули в нём, привнесли новое или же наоборот — словно острым ножом срезали слой тщеславия, обнажив то настоящее, что когда-то и рассмотрели в нём двое двенадцатилетних детей, мальчик и девочка, и что сам Борис старательно прятал ото всех, принимая за слабость. Так бывает нередко: человек выставляет на показ свои пороки, стыдясь собственной силы.
— Хорошо, не буду, — улыбнулся Павел. — Все победили. Все мы вместе. И я, и ты, и Саша Поляков, и Анна, и Маруся, и Ника, и Марат. И Гоша Васильев с Кириллом. Каждый внёс свою лепту. А в одиночку никто бы не смог. Потому что… вот ты задумывался когда-нибудь, почему проиграл Серёжа?
— Потому что псих был, — Борис распрямился и поглядел на Павла.
— Нет. Не поэтому. А потому что один остался. Да в сущности он всегда был один, с самого детства. И мне его в общем-то жаль.
— Ну началось, — закатил глаза Борис.
— Да погоди-ты. Я не договорил. Серёжа к людям, как к инструменту относился. Вон как к кисточке, что ты в руках держишь, или как к лопате, — Павел кивнул головой в сторону лопаты, воткнутой в землю. — А люди — не инструмент. В людей надо верить. И тогда они за тобой пойдут. В огонь, в воду, на землю, с которой только что схлынул океан, и глядя на которую хочется то ли рыдать, то ли молиться. Пойдут, Боря. Пойдут.
— Ну да, — не желал уступать Борис. — Сколько там у нас в Башне до сих пор народу сидит? Пятьдесят тысяч? Сто? Сидят ведь, Паша, носа не высовывают. Вспоминают былое, обиды копят. На тебя в первую очередь и копят. Бельская, Барташова… осколки великих семей. Да и простые обыватели. А ты на них ресурсы тратишь. Пойдут они за тобой? Или вон те, кто у тебя на солончаках работает — воры, убийцы и насильники. С которыми Островский богоспасительные беседы проводит в перерывах между трудотерапией. Эти, хочешь сказать, за отечество жизнь положат? Они тебя скорее положат, чтобы свои звериные порядки здесь установить. Нет, Паша, человек человеку рознь. И я даже иногда грешным делом думаю, а так ли уж неправ был твой чокнутый кузен…
Борис произнёс свою тираду на одном дыхании. И чем больше он говорил, тем больше хмурился Павел.
— Тебя, Боря, куда-то не туда, я смотрю, заносит, — он всё-таки не выдержал, попытался прервать разошедшегося Бориса. Но того было так просто не остановить.
— Нет, ты послушай, — Борис отложил кисть в сторону, расправил плечи. — То, что Ставицкий решил делить людей по происхождению — это, конечно, бред. Тут я даже не спорю. Но и равнять какого-нибудь узколобого алкаша или вора с солончаков и, к примеру, Гошу Васильева, талантливого инженера и изобретателя, светлого и доброго человека — это тоже неправильно. Вот если бы существовал способ отделить одних от других. Нет, ну есть же люди умные, а есть — не очень. С этим-то ты спорить не будешь? Есть те, для которых высшая справедливость — это основа жизни, как для нашего несгибаемого генерала Островского, а есть те, которые всё копеечку свою и выгоду считают, а ради своего огородика и подворовывать будут. Люди, Паша, в общей массе слабы и глупы. И если не найдётся среди них лидер вроде тебя, то даже страшно себе представить, куда их занесёт. Вот и получается, Паша…
— Дурак ты, Боря! — Павел тоже отложил кисть. — Это тебя сейчас занесло непонятно куда. Ты соображаешь, что говоришь?
Анна тоже с удивлением посмотрела на Бориса. Что это на него нашло? Но тут же заметила знакомых кривляющихся чертенят в зелёных насмешливых глазах. Вот же, дурак! Никак не успокоится. Внуки у оболтуса уже подрастают, а ему всё неймётся.
Борис перехватил Аннин понимающий взгляд, весело подмигнул — не вмешивайся, Аня. Совсем как в юности, когда ему попадала шлея под хвост, и он начинал подначивать Павла, выводить из себя, нагромождая нелепые теории. Что-что, а демагогом он был отменным. А Пашка всегда вёлся, горячился, злился, начинал доказывать другу обратное. Он и сейчас повёлся.
— Люди — это не стадо, которое может повести кто угодно и куда угодно. Как ты не понимаешь? Да, люди разные. И в каждом из нас всего понамешано. И во мне, и в тебе. Сам знаешь, не святые мы. И люди не святые, и слабостей полно. И дураки есть, и трусы, и подлецы. Только не это главное. Неужели ты думаешь, что погибни тогда мы с тобой, остальные бы покорно пошли за Ставицким? Не пошли бы. Нашлись бы другие. Островский, Мельников, Величко… сотни, тысячи людей. Может быть, это стоило бы человечеству большей крови, кто знает. Но люди всё равно пришли бы к этому.
Павел обвёл взглядом окрестности — далёкий силуэт Башни, уходящую за горизонт тайгу, их город, хаотичное, на первый взгляд, нагромождение построек.
— Нет, Боря. Люди — не стадо. Люди — это общество, социум, если хочешь. И общество это развивается, идёт по пути прогресса. И если и появляются там личности, которых случай выносит наверх, и которым приходится брать на себя тяжкую ношу ответственности, то это не их заслуга или награда. Это их крест. И оступись я, не выдержи, мой крест подхватишь ты или кто-то другой. А если даже вдруг к власти и придёт кто-то, вроде Серёжи, то история всё равно сделает круг и вернёт всё в исходную точку. Потому что любое общество будет развиваться, двигаться вперёд, к вершине. И никакой одиночка не сможет этому помешать. А людей, Боря, надо любить. Вот таких, какие они есть. Со всеми их слабостями и недостатками. Это чертовски трудно, иногда просто невозможно. Но надо. И если ты этого не понимаешь…
— Ну, разошёлся, — Борис, посмеиваясь, смотрел на Павла, а в глазах чертенята уже не просто кривлялись — они пустились в пляс, выделывая замысловатые кульбиты. — Как на митинге. Успокойся, Паша, тут аудитории нет, оваций не будет, не расходуй своё красноречие понапрасну.
Павел внимательно вгляделся в лицо друга.
— Дурак ты, Боря, — догадался наконец-то, устало махнул рукой. — И я тоже дурак, что поддался на твою провокацию. Вот как так у тебя получается? Что только не придумаешь, чтобы ограду не красить.
— А когда мне ещё доведётся такую духоподъёмную речь послушать? — ухмыльнулся Борис. — Хороший ты оратор, Паша, даже меня проняло. Всё веселей, чем кистью махать.
— Врезать бы тебе… Давай, крась, осталось немного. Нет, ну вот что ж ты всё никак не успокоишься?
— А что? Зато прослушали целую речь о том, что самое важное. И пришли к выводу, что главное — это не Башня и не человек сам по себе. А люди в целом. И эту глубокую мысль озвучил нам не кто-нибудь, а сам нравственный ориентир и совесть нации Павел Григорьевич Савельев, собственной персоной. Когда ещё так повезет, правда, Ань? — Борис подмигнул Анне.
Анна рассмеялась, и её смех подхватил Борис. Павел, недоумённо глядя на своих друзей, тоже не выдержал, зашёлся в хохоте. Они смеялись все втроём, заразительно, как можно смеяться только в детстве, когда кажется, что весь мир лежит у твоих ног. Смеялись, не в силах остановиться. А с фотографии на них смотрел Иосиф Давыдович и улыбался.
Борис прервался первым. Он словно споткнулся и замолк, уставившись на что-то за спиной Анны. Его лицо недоумённо вытянулось.
— Чёрт, а это ещё что за кавалькада?
Анна обернулась, от неожиданности выронила тяпку, которую достала, пока Павел толкал свою духоподъёмную речь, бросила быстрый взгляд на мужа. На лицо Павла набежала мрачная тень, глаза потемнели, а с губ уже готово было сорваться ругательство. Анна его понимала, как понимала и то, что сейчас ей вряд ли удастся сдержать его гнев.
Прямо по дорожке, что вела к холму, на котором они стояли, в клубах поднимающейся пыли неслись два велосипедиста. Вернее, это велосипедов было два, а вот тех, кто с отчаянно-весёлым гиканьем приближался сейчас к кладбищу, было трое, и Анне не нужно было присматриваться, чтобы понять, кто это. Одним велосипедом, тем, что вырвался вперёд, управляла Варька. Она летела во весь опор, наклонившись и почти вжавшись в руль, маленькие ноги с бешеной скоростью крутили педали, растрёпанные волосы развевались над головой светлым нимбом. Следом за ней, отставая буквально на пару метров, нёсся Гриша. За его спиной голубел знакомый летний сарафан — Майка Мельникова.
— Паша, твой Паганини что, самоубийца? — Борис не глядел на Павла. Он по-прежнему не отводил взгляда от дороги, по которой стремительно мчалась развесёлая троица.
— Похоже на то, — процедил Павел.
А дети между тем уже достигли подножия пригорка. Варька первой соскочила с велосипеда и, не дожидаясь остальных, быстро побежала вверх по тропинке.
— Папа! Дядя Паша! Тётя Аня! — Варькин высокий голос звенел от восторга, взмывая вверх радостной и ликующей птицей. — Дядя Паша! Папа! Папа…
Через минуту вся троица, красная и запыхавшаяся, стояла перед ними. С чумазых физиономий (даже у аккуратной Майки на щеке чернело размазанное пятно, а про Гришу с Варей и говорить не приходилось) не сходили счастливые улыбки. И, наверно, эта так явственно написанная на детских лицах радость и остановила Павла, сдержала его. Анна видела, он растерялся, тот самый момент, который обычно предшествовал буре, был упущен, и теперь Павел не знал, что делать и как реагировать на это неожиданное появление. Борис опомнился первым, взял ситуацию в свои руки.
— Ну? — он обвёл требовательным взглядом всю компанию. — Рассказывайте давайте, что вас привело. Кроме желания получить по шее.
Варька засмеялась, стала совсем похожа на Марусю, и Борис, глядя на дочь, тут же сам расплылся в улыбке, растеряв напускную строгость. Эта маленькая вертихвостка вила из отца верёвки, но Боре, похоже, всё это доставляло удовольствие.
— Там, папа, на реке, там… — начала она, но в её речь уже вклинился Гриша, а следом Майка, и они все заговорили разом, перебивая друг друга.
— …на пристани…
— …мы смотрим, а это баржа…
— …а Митя нам говорит…
— …дядя Давид велел всё разгружать…
— …там бочки, папа, во-о-от такие!..
— …Митя сказал…
— …а капитан баржи…
— Стоп! — прервал эту разгулявшуюся вакханалию Павел. — Баржа с Енисея приплыла?
— Да! — хором гаркнули дети.
— Митя Фоменко тоже там?
— Да!
Павел медленно опустился на невысокую скамеечку, сооружённую рядом с могилой Иосифа Давидовича. По его лицу разлилось небывалое облегчение.
— Вот видишь, Паша, — Борис тоже присел рядом, положил руку на плечо друга. — А ты переживал. Приплыл твой Фоменко. Ничего с ним не случилось. Ни с ним, ни с баржей.
— Не случилось, — эхом отозвался Павел. Поднял глаза на детей. — А сам Митя где сейчас?
— А он на пристани остался. Он там с Лилькой целуется, — радостно сообщил Гриша.
— Не с Лилькой, а с Лилей, — машинально поправил Павел и тут же сердито сдвинул брови. Уставился на сына, который, улыбаясь во весь рот, стоял перед ним и почесывал босой грязной ступнёй правую ногу с закатанной до колена штаниной. — А вы чего там делали? На пристани? Я кажется внятно объяснил тебе, где ты должен находиться…
— Павел Григорьевич, не ругайте его, — Майка Мельникова чуть выступила вперёд. Тряхнула прямой тёмно-русой чёлкой. — Гриша же сандалии на речке забыл, и мы… мы решили за ними сходить. Ну съездить на великах. Только за сандалиями. Туда и обратно. Мы поехали на Кедровку, а там баржа. С Енисея плывёт. Ну и мы тоже, за ней. На пристань.
— А там уже Давид Соломонович, — подхватила Майкины слова Варька. — А Митя нас увидел и говорит: дуйте к Павлу Григорьевичу. И велел нам передать вам это. Майка, давай сюда!
Анна только сейчас заметила, что Майка судорожно сжимает в правой руке небольшую, запечатанную пробкой пузатую колбу с чёрной, маслянистой жидкостью. Края стеклянной колбы были испачканы, на Майкиных руках тоже чернели пятна, такие же тёмные разводы были и на Гришиной рубашке, а у Варвары вообще одна прядка волос висела чёрной сосулькой. Не удержались, догадалась Анна. Вскрыли и проверили, сунули любопытные носы.
Она сама не имела ни малейшего представления, что там такое, в этом грязном сосуде, но Павел понял сразу. Вскочил с места, изменившись в лице. Бережно принял из рук девочки колбу и также бережно и аккуратно вынул пробку. Наклонил ёмкость, вылил на ладонь несколько густых, вязких капель с глянцевым, чуть кофейным отливом. Борис тоже поднялся и теперь через плечо Павла во все глаза разглядывал блестящее пятно, медленно расползающееся по широкой ладони друга.
— Паша, это то, о чём я думаю?
— Да, Боря. Это она. Нефть.
— О, боже! — Борис взъерошил волосы, закинул голову к небу. Он словно обращался к тому, кто все эти годы, незримый, присматривал за ними, присутствовал при всех их ошибках и промахах, карал и, карая, прощал, вёл вперёд, иногда помогая, а иногда — просто не мешая. — О, боже! И что теперь, Паша? Что теперь?
— Теперь?..
Павел начал и замолчал. Он глядел прямо перед собой, и его глаза… его глаза говорили о многом. Как в тот день, когда он на руках вынес Иосифа Давыдовича на землю.
— … и одуванчиковое поле, — сказал тогда Павел. Сказал, вглядываясь вслед за старым учителем за горизонт, туда, где над безжизненными сопками, заваленными мусором и кусками уже подсыхающего ила, поднималась к солнцу жизнь. Поднималась шафранным золотом пушистых одуванчиков, пением птиц и шелестом травы, жужжанием майских жуков и лёгким дрожанием крыльев нарядных бабочек, поднималась, вставала в полный рост, заслоняя тесный сумрак помещений, за который все они ещё держались.
Он и сейчас — Анна ничуть в этом не сомневалась — видел перед собой не грязную колбу и не вязкую чёрную жидкость, которая уже просачивалась в мелкие трещинки его ладони, он видел жизнь. Огни городов и шум автострад; высокие трубы заводов и белоснежные морские лайнеры; горы с шапками снега; круглые, как тарелка, лесные озера; уходящие вдаль рельсы железных дорог и стремительный след пролетевшего самолёта, разрезавший небо…
— Теперь, — повторил Павел и задумчиво провёл ладонью по лицу, оставляя на лбу чёрную полоску. Совсем, как та, что была и на лице сына. — Теперь — на Енисей. На Енисей, Боря.
— Действительно, — Борис усмехнулся. — И чего я, дурак, спрашиваю. И так понятно, засиделись мы здесь. Пора в путь.
— Папа, — вдруг подал голос Гриша. — А я?.. А мы? Мы ведь тоже поедем на Енисей, да?
Гришин голос слегка задрожал. Он постарался справиться, выпрямился, вскинул светлую вихрастую голову, и у Анны, глядя на него, зашлось сердце. Он ещё был невысок, её мальчик, почти вровень с маленькой Варькой и чуть ли не на полголовы ниже высокой Майки, прямо как тот молодой клён, который тянулся за своей берёзкой-подружкой. Но в нём уже чувствовалась сила, та самая сила, что была и у его отца, а в серых упрямых глазах, Пашкиных глазах, жила мечта и неукротимое желание идти вперёд.
— Папа…
На секунду Анна испугалась, но напрасно. Павел широко улыбнулся. Посмотрел на сына.
— Конечно, вместе. Только вместе. По-другому не может и быть…
Макушки таёжных сосен тонули в розовом дымном закате. Павел докрашивал ограду, рядом, старательно пыхтя, орудовал кистью Гриша. Девчонки рыхлили землю, тщательно прикрывали семена бархатцев, которые весной должны были дать всходы. Борис выравнивал покосившийся крест. А Анна смотрела на фотографию старого учителя и пыталась найти в глазах Иосифа Давыдовича ответы на так и незаданные вопросы.
Что такое человеческое счастье?
Дом? Семья? Или вот это стремление заглянуть за горизонт? Раздвинуть руками кем-то установленные пределы? Что же всё-таки главное? И кто был прав в том далёком детском споре?
Она задавала эти вопросы, понимая, что она не первая и не последняя, кто их задает.
Люди и сейчас, и через тысячу лет, будут терзаться теми же вопросами. Будут спорить, ибо споры эти вечны. И каждое новое поколение будет идти вперёд. Ошибаться и набивать шишки в наивном и восторженном желании изменить этот мир.
Так было, и так будет.
Пока живут на земле люди.
Пока подрастают мальчишки и девчонки, мечтающие о приключениях и о новых землях.
Пока человек стремится к чему-то высокому — непроходимым горам, неизведанному Енисею, небу, покорившемуся самолетам. К всеобщему счастью и справедливости.