Статьи

Алан Кубатиев ДЕРЕВЯННЫЙ И БРОНЗОВЫЙ ДАНТЕ, или НИЧЕГО НЕ КОНЧИЛОСЬ? Попытка осмысления (фрагменты)

Все, что было в душе, все как будто опять потерялось…

Николай Заболоцкий

Рассказывать следует только увиденное, а не услышанное.

“Поучение Птаххотепа”

Исповедь — дело опасное: начинаешь грешить именно потому, что боишься, что каяться будет не в чем.

А для мемуариста у меня непозволительно мерзкая память, и связных дневников дольше трех месяцев я никогда не вел. Да и текст этот вовсе не о писателе.

Написано здесь о человеке, который не знает, почему он пишет. При многих внешних признаках современного литератора мне ближе аэд, манасчи, бродяга у костра в караван-сарае, платящий за приют и миску плова рассказом о том, в незнании чего никто его никто не сможет уличить… Среди слушателей мог оказаться опытный путешественник, умелый воин, коммерсант, знавший о мире около дорог больше, лучше и точнее, разбиравшийся в том, кто и как правит и где что водится. Поднять на смех в большой компании, испортить репутацию — в два счета. Рассказывать надо было о мире, где не бывал никто. Кроме него.

Первые строчки, имеющие отношение к фантастике, были перенесены на бумагу классе в седьмом средней школы номер семь города Фрунзе. Это был роман. Первый и пока единственный. Назывался он “Бродяги всех времен” и писался в маленьких записных книжках печатными буковками высотой два с половиной миллиметра. Иллюстрации тоже рисовал я. Самым соблазнительным для меня была возможность вывести всех своих тогдашних друзей и подруг в лестном или карикатурном обличье. Роману, как фильму, был предпослан список персонажей и прототипов-исполнителей. Даже выходные данные были. Все, кто читал, забавлялись, пока дело не доходило до них. Но никто особенно не обижался, разве что Сашка Н., которого я изобразил неумеренно пьющим художником. Мы даже поссорились, но тут, кажется, я впервые угадал. Через полтора десятка лет прототип, не успев стать художником, все-таки совершенно спивается и умирает от переохлаждения под зеленой изгородью парка имени Фучика.

Книжки эти долго болтались в моем столе, а потом куда-то делись — навсегда и безвозвратно.

Читать фантастику я начал чуть позже, чем Стругацкие начали ее публиковать. Да что там Стругацкие… Номера “Техника–молодежи” с “Туманностью Андромеды” которые, аккуратно увязав, отец сберег в сарае, я потихонечку перетаскал к себе в комнату и прятал под кроватью. Все, что доходило до нашего забытого богом Чарджоу, я читал. Разумеется, Казанцева и Немцова я не избежал, но кто уберегся? Да и маленькие томики “Пылающего острова” и “Арктического моста” были симпатичны сами по себе. Приятно было взять в руки. А тонущий в раскаленной лаве робот, из которого доносится развеселая песенка? Горло перехватывало на первом сеансе “Планеты бурь”…

Вот первый рассказ я написал очень поздно. Кажется, года в двадцать два. Не уверен, что помню, как назывался, помню только, что был он фантастический, юмористический и для стенгазеты. Срам, да и только. По-моему, у меня был роман с кем-то из редколлегии и я поддался на нежные уговоры. До этого были всякие шуточки на бумаге, которые вроде бы сохранились у кого-то из сокурсников. Писались они главным образом на лекциях по истории КПСС, научному коммунизму и диалектическому материализму, расходились между сидящими и вызывали неприличное хихиканье. Сейчас я, правда, жалею, что был так легкомыслен. Бог с ними, с моими забавками; надо было стенографировать лекции!

Наши лекторы были почище того, который описан у Солженицына в “В круге первом”. Чего стоил один Сулейман Кожегулович Кожегулов! Славный мужик, с искалеченной на войне голенью, он страшно любил рассказывать о своем фронтовом прошлом на лекциях, говорил, как нормальный человек, потом пугался, спохватывался и возвращался к теме… И вот тут следовало запоминать каждую фразу… Но диктофоны тогда были величиной с атташе-кейс и доступны только журналистам, а конспекты я вел крайне творчески — четыре пятых были изрисованы чем попало, преимущественно холодным оружием и однообразно зловещими мордами. Жемчужины советской преподавательской лексики так и канули незапечатленными…

Больше всего времени уходило тогда на спорт. Бокс, борьба, первые полуподпольные рукопашки.

С друзьями ездил в стройотряды. После Иссык-Кульского землетрясения оказался в Тюпском районе, где строил и восстанавливал дома, о чем написал до сих пор неопубликованную нефантастическую повесть “Китайская Рубашка”. Одно из самых удивительных зрелищ в жизни — всесоюзный слет студенческих строительных отрядов и митинг на площади перед Пржевальским пединститутом (ныне Каракольский университет). Куда там карнавалу в Рио-де-Жанейро!

Потом был длинный перерыв, когда не писал ничего, кроме стихов, которые писал и до. При всей внешней развязности характера написанное между 1969-м и 1976 годом не показывал никому, даже подругам юности. Читал чужие, какие получше. Девушки того стоили.

Потом появились стихи, которых не стыжусь до сих пор, но их, слава те господи, мало. Те, прежние, сжег без малейших вибраций и не помню совершенно.

Попав в аспирантуру МГУ, читал до изменения зрения, шлялся по музеям — особенно по Музею искусств народов Востока. Но не по новому, на Суворовском бульваре, который вообще не музей, а по старому, “шкатулочке”, на улице Обуха… Познакомился со своей будущей бывшей женой, которая для женщины невероятно много читала фантастики, да еще такой, которой я в глаза не видел, потому что была напечатана на языках оригиналов, а откуда в тогдашней Государственной республиканской библиотеке имени Чернышевского, в тогдашнем Фрунзе, оригиналы Стэплдона, К.С.Льюиса и Воннегута? Спасибо и на том, что был там замечательный однотомник Вордсворта.

Всесоюзная Государственная библиотека иностранной литературы, в просторечии Иностранка, была преддверием рая — и остается после всех изменений до сих пор. Все читанное там сейчас со свистом переводится, но оригинала все равно не заменяет — прошу считать меня снобом.

И тогда я написал свой второй рассказ, который и стал по-настоящему первым. Рассказ был более чем так себе, назывался “Несчастный случай”, никогда нигде не издавался, и рукопись таинственным образом уцелела в бабенковском комоде.

Написан он был во ВГБИЛ, на верхнем ярусе научного зала, куда сейчас не пускают, потому что там нынче французская библиотека. В Москве теперь мест, куда не пускают, намного больше, чем при коммунистах.

А тогда там почему-то стояла деревянная статуя Данте в натуральную величину, а наверх вела винтовая лесенка. По-моему, я туда карабкался только из-за этой лесенки — мне, выросшему в советской крупноблочной архитектуре, грезился тут какой-то изыск, едва ли не средневековый…

Под деревянным Данте, ожидая выполнения заказа, я его и накатал. И это все о нем.

Не сказать, чтобы произошел, говоря по Столярову, “прокол сути”, но что-то изменилось. Кстати, я никогда не называл себя писателем — так меня называли некоторые люди, а я считал и считаю себя достаточно умелым литератором. Видимо, я начал входить во вкус обретения новых навыков — это мне всегда нравилось. Очень легко написалась “Перчатка для перчатки”, почти так же легко вылетел “Книгопродавец” и в первом варианте задумался “Ветер и смерть”. Больше я никогда не писал так легко — я имею в виду фантастику.

Бывшая Будущая Жена — закодируем ее аббревиатурой ББЖ — прочитала рукописи. Именно рукописи: машинки у меня не было и денег на нее тоже. Да и печатать я толком не умел, зато писал довольно разборчиво. Потом неспешно сказала, что училась с Гопманом и что он все знает про фантастику. Вот так я впервые услышал о Володе.

Гопман пришел к нам в общежитие МГУ. Он был почти молод, жилист, тихо ядовит и очень тогда здоров. Это сейчас он кочует из больницы в больницу. Где-то я читал, что астма — это задавленный крик о помощи. Тогда он впервые развелся, писал диссертацию о Джеймсе Грэхэме Балларде, начинал заниматься каратэ, и получалось у него крайне прилично. Мы побеседовали, причем я слегка трепетал, и Гопман прочитал мои рукописи.

Одновременно или почти одновременно меня впустил в свою жизнь Георгий Иосифович Гуревич. Он выступал тогда в Центральном доме культуры МГУ на “Субботних встречах по интересам”, и после встречи я подошел к нему. Седой, яркоглазый, чуть язвительный, меня он тем не менее принял, однако предупредил: “Знаете, ведь с публикациями я помочь не могу!” И тогда я сказал чистую правду: “Не имеет значения”.

Самого факта встречи было уже больше чем достаточно. В семейном альбоме есть снимок, где я лежу пузом на диване и читаю “Все, что из атомов” в “Знании–силе”, под глазом у меня фонарь и лет мне там вроде бы десять. А может, и меньше. Всегда был слаб насчет своей биографии.

Потом последовало приглашение на Гоголевский бульвар, в дом конструктивистской архитектуры, который строил его отец, мягкий разговор и выставленные по пятибалльной системе оценки. После этого мы долго дружили.

Гопман познакомил со своим тогдашним соавтором, молодым московским физиком, который тоже оценил меня по какой-то своей шкале и пригласил ходить на встречи секции фантастов СП СССР, куда ходили уже несколько таких же, как я. Меньше чем за члена СП его не принимали. В отличие от нас с Гопманом он далее давал гардеробщикам Союза писателей СССР на чай. Звали соавтора Михаил Андреевич Ковальчук.

Все летело стремительно, развивалось нежданно, и все же писателем я себя не чувствовал. Это произошло позже.

На первой встрече, то есть самой первой, у старосты Виталия Бабенко в переулке не то Красных танкистов, не то Советских снайперов, мы просто читали друг другу небольшие рукописи и пили надлежащие жидкости. Я тогда не пил вообще, и человечный Бабенко наряду с водкой для прочих заготовил для меня бутылку шипучки “Салют”. Неосмотрительно хлебнув безалкогольного вроде бы питья (чуть ли не первый коммерчески прорекламированный советский продукт), на следующее утро я впервые в жизни мучился классическим похмельем, хотя накануне был совершенно трезв, поэтому события запомнил слабо. От меня долго разило неподдельным сивушным перегаром.

А потом была уже встреча посерьезнее. Мы встретились большой компанией на холостяцкой квартире МК — располагалась она над знаменитым магазином “Российские вина”. О том, что Дмитрий Биленкин, Евгений Войскунский и Миша пробивают семинар молодых писателей-фантастов на манер уже заматерелого тогда ленинградского, я, в общем, и не знал. Хватало кайфа от общения с авторами читанных еще мальчишкой книг; политиком я не был и не стал, но за семинар — спасибо. Всем, кто его делал, всем, кто его не утопил, всем, кто в нем был, остался и ушел.

Над “Российскими винами” мы уже работали по-семинарски.

Прошу, умоляю — читайте эту фразу совершенно буквально!

Первой жертвой был Саша Силецкий. Репутация тонкого стилиста и гения у него уже имелась. Как столько рукописей размещалось в его однокомнатной квартире, не знаю. Штучки с параллельными пространствами и лентами Мёбиуса. Но изрядное количество хороших вещей мы тогда отобрали, а из них отобрали то, что будем обсуждать.

Силецкому досталось и едкого, и сладкого, спор был достаточно громкий. Автор, призванный произнесть заключительное слово, пучил глаза и говорил: “Ребята, со мной никогда такого не было! Даже Роман (Подольный. — А. К.) говорил всего-навсего “хорошо” или “нет, не пойдет” и в любом случае не печатал. Но чтобы так — это в первый раз!..”

А потом состоялся первый семинар. На нем обсуждали меня.

Не оттого, что я был самый крутой. Просто к тому времени я уже был женат, и на свадебный дар купил импозантнейшую югославскую портативку, “ТБМ Де Люкс”, а на ней совместными усилиями ББЖ и моими было отщелкано несколько копий всех рассказов. Я мог их представить, остальным же надо было готовиться.

Каминная гостиная ДЛ… Туда надо было идти через зал ресторана… Дубовые панели, витые лестницы, пьяненькие классики и их подруги… Огромный коллективный шарж легендарных Кукрыниксов на стене… На мое провинциальное воображение это действовало довольно сильно, хотя и недолго.

Я, в общем, чувствовал себя способным отбиться от любого наскока и ощущал скорее азарт, чем трепет. Но уже наверху Дмитрий Александрыч мимоходом спросил Бэлу Григорьевну Клюеву: “Аркадий-то приехал?” “Да, — был ответ. — Пока в буфете”. Вот тут я и обмер.

Аркадия Стругацкого я уже видел в МГУ. Я полюбил его сразу. Но одно дело рандеву по путевке Бюро пропаганды советской литературы, и совсем другое — когда он читает твои рукописи. Тогда я не знал о нем всего, что знаю теперь… Я его боялся.

Аркадий Натаныч пришел и сел за нашими спинами. Обсуждение началось. Мне, как и Саше, перепало всего. Помню плохо, записи не сохранил — надо, надо заводить архивы, над рукописями трястись! — но вроде бы первая половина отводилась “прокурорам”, а вторая “адвокатам”. Или наоборот. В память запала фраза юной тогда милейшей женщины Алены Соловьевой. Она занималась скандинавистикой, в том числе и фантастикой скандинавов, и была звана для участия. Меня она обвинила в “насильственной интеллектуализации прозы”. До сих пор не очень понимаю смысл оценки, но наслаждаюсь ею, как красивым иероглифом на спине пляжного халата.

Дмитрий Биленкин, поблескивая хитрыми глазами над ассиро-вавилонской бородой, слушал всех и посмеивался. Когда накал стал спадать, он произнес: “Ну что ж…”

Аркадий Натаныч офицерски прокашлялся и поинтересовался: “Ты позволишь мне высказаться или все уже завершено?”

Тут все засуетились и закричали: “Конечно!.. Разумеется!..” и, по-моему, даже: “Просим!..”

Аркадий Натаныч прокашлялся теперь академически и смолк. Выдержав красивую паузу, он спросил — меня: “Какой это у вас рассказ? По счету, я хочу сказать?”

Речь шла о “Книгопродавце”. Он был написан с вполне приличного реального человека, который книгами не занимался никогда, я сам не ощутил этого, но родная жена его узнала, равно как и прочие. Это был мой третий рассказ. Не знаю почему, но я соврал.

“Пятый”, — сказал я, вспотев.

Аркадий Натаныч опять удержал паузу. Какая у него была чудесно неправильная фонетика! “С” он говорил почти как английское “th”.

“Еthли б мы th братом напиthали не пятый, а пятьдеthят пятый такой раthжаз, мы могли бы гордитьthя”, — величаво сказал он.

Я обмер вторично.

Конечно, я понимал, что это говорит очень добрый, очень пылкий и увлекающийся человек, и я еще не знал, сколько людей будут меня потом ненавидеть только за эту фразу. Но Боже мой!.. Как мне хотелось, чтобы это было правдой…

Все, что он говорил потом, до меня не очень доходило.

Увлекшись, он стал развивать и усиливать фабулу, немножко на кафкианский манер, но вдруг спохватился и так же величаво изрек: “А впрочем, это сделали бы мы, а не вы. Поздравляю вас с рассказом. Работайте”.

Так меня окрестили. Потом было много всего.

Хотя уже тогда ко мне отнеслись всерьез, но я все же был среди начинающих. В команде были люди с одной–двумя НФ-публикациями (это были почти ветераны), люди, много лет занимавшиеся журналистикой, но фантастику еще не печатавшие, и люди, много лет уже писавшие в стол. Из той кучи рукописей, которой мы начали обмениваться, я выделил для себя нескольких авторов, находившихся примерно на том же уровне, что и я. Виталий Бабенко уже напечатал один рассказ в “Искателе”, и мне страшно нравились его хармсовско-зощенковские миниатюры, кое-что из них было потом опубликовано. Очень и очень интересен был Боря Руденко, тогда капитан милиции и сотрудник ОБХСС, совершенно не писавший детективов, в которых он, к сожалению, сейчас завяз. “Сурки” и “Подарки Семилиранды” для того времени были просто очень яркими вещами.

Но интереснее и, наверное, талантливее всех нас был Володя Покровский, тогда еще физик, работавший в Курчатовском институте. Одессит, перебравшийся в Москву, при всем юморе и живости характера очень мало похожий на укоренившийся тип южанина, даже говоривший без ТОГО САМОГО акцента, он писал рассказы и уже потом, если не ошибаюсь, за рамками семинара написал два романа. Даже сюжеты он выдумывал талантливее прочих. Естественно, всем нам приходилось держаться рамок, за которые — мы знали это ж…й — цензура и редакторы нас не выпустят. Цикл о городе Ежополе Саши Силецкого, например, существовал только в приятельской среде. Володя ухитрялся даже в дозволенной серятине отыскивать что-то необычное. Его рассказ о разумных бомбах был маленьким шедевром, потому что дело было не в пропаганде официальной доктрины борьбы за мир и разоружение, а в рассказе о двух судьбах, человека-истребителя и робота-убийцы, решившихся пойти против судьбы и погибших…

“Время темной охоты” был еще одним шедевром, совершенно несвоевременным. Ну вот подумайте сами, что могла значить тогда жестокая и совершенно реалистически выписанная история маленькой человеческой колонии на планете с гуманоидным населением, колонии, брошенной Землей на произвол судьбы и отказавшейся вернуться в лоно человечества, когда о ней запоздало вспомнили? Русские, оставленные жить в бывших советских республиках, могут узнать в этой истории практически все… Но теперь. А тогда она была просто горькой и изысканной сказкой. Он и сам не до конца был уверен в том, что написал, и потому обсуждал первый текст со всеми нами, и мы, разумеется, с готовностью поучали его, как надо написать эту вещь. К сожалению, Володя послушал нас и попытался учесть все требования, как тот мальчик из “Молекулярного кафе” Ильи Варшавского. Затем рассказ взяли в “Знание–сила”, и там редакторы тоже поработали…

И третьей запомнившейся мне вещью был рассказ “Утка над морем”. Он тоже напечатан — в каком-то довольно солидном по тогдашним временам журнале. У Покровского была целая серия нефантастических вещей, всей прелести и даровитости которых я тогда оценить не мог. “Утка над морем” — одна из них. Не буду пересказывать. Скажу лишь, что это рассказ о человеке, которому всей его судьбой решительно было отказано в возможности стать художником.

Володя пишет мало. Даже меньше, чем я. Несколько лет назад мелькнул его рассказ “Георгес”, стильный и опять жутковатый, но это опять-таки все.

Эд Геворкян пришел в семинар, когда я из него практически ушел. Но в нем он появился сложившимся писателем. “До весны еще далеко” ударил в сердце так же, как и “Утка над морем”. Кстати, мало кто знает, что Виктор Пелевин в немалой мере был введен в литературу именно Эдом, который обильно печатал его в “Науке и религии”, где тогда работал. За что Пелевин, по пелевинскому обычаю, впоследствии обдал Эда могучей струей нечистот, как и многих бывших друзей и соратников.

На одно из заседаний, помнится, в каком-то из конференц-залов живого тогда “Прогресса” я был вынесен с “Штруделем по-венски”. Его разнесли дружно. Но так же дружно в перерыве все помчались в буфет — значит подействовало?..

На другом получил свое за “Только там, где движутся светила”. Многим казалось, что рассказ перегружен. Миша Ковальчук сделал около девяноста пометок на рукописи, выделяя, на его взгляд, лишнее. А мне кажется, что лучшего я не написал. Это был едва ли не единственный мой рассказ, который я ВИДЕЛ — от начала до конца. Много уже лет спустя несколько раз мучился, встречая людей, которых не мог вспомнить; а они просто были оттуда.

Дальше поезд начал набирать пары.

Роман Подольный взял с подачи Вл.Гакова “Книгопродавца” в “Знание–силу”. Он позвонил мне в общежитие вечером и долго эзоповым-эзоповым языком объяснял мне, что надо переделать. Поняв едва ли треть сказанного — уж очень эзопов был язык, я перетрусил и сделал из фразы “глянцевые скулы самого настоящего негра” идиотское “нездешне смуглое лицо”.

Оказалось, что в главлитовском перечне Чего Нельзя есть и слово “негр” — чуть ли не со времен Московского фестиваля молодежи и студентов. Это и было мое первое из двух столкновений с цензурой.

Родилась дочка, защитилась диссертация, я переехал в новосибирский Академгородок и стал работать в тамошнем университете. Интересного было много, но я пишу все же больше о фантастике.

Тогда в Академгородке жил Гена Прашкевич, который и сейчас там живет, и да продолжает он это прекрасное занятие, Давид Константиновский, который теперь, кажется, живет в Москве, и Леонид Треер, с которым я так и не познакомился, хотя очень хотел.

Гена сделал для меня очень много. Это он меня принял в Городок. Друзей у меня тогда не было, хотя было много знакомых ББЖ. Позже появился умный и добрый, но слабый друг… Пусть ему будет хорошо. Вряд ли мы с ним встретимся снова.

А Гена принимал меня даже тогда, когда ему самому было паскудно, помогал мне как издатель и просто так. На моих глазах его едва не зачеркнули совсем, но он выстоял. Доставалось ему чаще от тех, кого он ввел в литературу: големы, как правило, оказываются полувоплощенными существами и ненавидят прежде всего своего создателя; но и партийные органы его вниманием не обходили. Дурацкая, чудовищная цензура цеплялась к самым невинным его вещам, его книги драили проволочной щеткой. И все равно он был человеком. Даже когда нас очень талантливо поссорили, он помирился со мной первым. Он познакомил меня с Борей Штерном, приезжавшим к нему в гости, и со многими другими замечательными людьми.

Июнь 2004 года. Шефаим — чудное местечко между Тель-Авивом и Нетанией. Жаркая (имеется в виду температура воздуха) ночь. В нескольких сотнях метров шумит Средиземное море, а над нами в горячем ветре шелестят пальмы. За нашим столом сидит Райна, культурный атташе Болгарии в Израиле, без пяти минут посол, и с неподдельным интересом слушает мой творческий пересказ истории Гены Прашкевича (надо учесть, что собственный рассказ Прашкевича был еще более творческим) о том, как ему из дали ордена Кирилла и Мефодия… Райна за рулем и потому вина не пьет. Четвертая бутылка чудного местного “пино нуар” заставляет меня горестно допытываться, откуда такая несправедливость, но Райна оправдывается, что она тогда не была даже дипломатом, и мне удается, пока она не сбежала за руль и посредством руля в резиденцию, вырвать у нее обещание, что она теперь непременно поспособствует получению Геной знаменитого ордена Льва и Солн… тьфу, простите, Кирилла и Мефодия.

Люблю делать добро, да еще приятными усилиями в приятной обстановке.

Литературная организация региона приняла меня странно. Выбыв из комсомола и потеряв до этого билет, я больше так и не попал ни в одну партию. В партию советских сибирских писателей — тоже. Прежде всего потому, что и не особенно рвался. Потом я услышал от Кира Булычева фразу из совписовского фольклора: “Я уже писатель, так зачем мне быть еще и членом?” Весело; но и это был не мой резон.

Непреднамеренно я ужасно оскорбил Виталия Зеленского, председателя Новосибирского СП, назвав его по ошибке секретарем. Мне, кажется, было сухо пояснено, что секретари бывают либо на самом верху, либо на самом низу. Или наоборот — председатели наверху… Я не знал, как, впрочем, не знаю и поныне.

СП, располагавшийся на первом этаже обыкновенного жилого дома, лучше всего описан в Гениной повести “Возьми меня в Калькутте”, равно как и процесс его, Прашкевича, уничтожения. В изрубленном сборнике был и мой рассказ, но сравнивать, конечно, нельзя. Для меня это никаких последствий не имело. Мне даже гонорар заплатили полностью, из чего вывожу, что для режима я опасен не был.

Потом я несколько раз попадал на всякие тамошние писательские сборища и всякий раз испытывал одновременно несколько чувств. Первое заключалось в том, что по отдельности и в общении это были яркие, интересные и даже талантливые люди.

Но в писательской куче, пропитанной совсем не литературными соками, они как-то превращались в то, чем быть совсем не стоит. Количество переходило в некое пугающее качество. Второе, горячее чувство родилось именно там и заключалось в том, чтобы написать нечто, сразу отделяющее меня от них, либо ничего никогда не писать больше, чтобы с ними не путали. Второе, увы, удавалось чаще.

Несмотря на сказанное выше, меня отчасти приняли в стаю. Несколько вещей были напечатаны в “Молодости Сибири” и в “Сибирских огнях” — по тогдашним временам это был очень сильный региональный журнал. Там вышли сборники, в которых я был счастлив участвовать. Гена Прашкевич заткнул парой моих юношеских стихотворений дырку в поэтическом сборничке “Первые строки”. Меня приглашали на заседание “Амальтеи”, новосибирского клуба любителей фантастики. Я познакомился со славным человеком Михаилом Петровичем Михеевым, автором нескольких замечательных приключенческих романов и детективов, отвлекавшимся и на неплохую фантастику. Саша Бачило, только что начавший писать и издавший пару уже хороших рассказов, нашел меня сам — он жил в Академгородке, неподалеку. Толя Шалин, унылый и лопоухий, как и его фантастика, но, в общем, невредный человек, ушедший по страстному желанию печататься из научных сотрудников в редакторы и не успевший натворить много зла. Недолго, но тепло дружил с Витей Старадымовым, поменявшим почтенную профессию инженера-электронщика на рисковый хлеб книжного графика, карикатуриста и иллюстратора фантастики.

Два года до самого отъезда делал небезынтересную литературную программу на новосибирском телевидении, вызвавшую скандал и негласный запрет обкома партии, и даже участвовал в подготовке очень славного предновогоднего НФ-шоу, начавшего оглушительную телевизионную карьеру Саши Бачило.

Успел я попасть и на первый Всесоюзный семинар в Малеевке. Участников на него собирали по всему Союзу; были талантливые люди, были разнарядочные графоманы, были просто случайно угодившие; многие даже из талантливых так и не остались в фантастике, вроде Люды Синицыной и Бориса Руденко, но многие пишут до сих пор. Первыми там были и Женя Лукин, и Слава Витман, теперь Логинов, и канувший в неизвестность Валера Цыганов (в Питере на вручении “Странника” мне сказали, что он жив и здоров!..), и Самвел Диланян, и ушедший Боря Штерн, и практически весь Московский семинар, и многие другие, и меня опять обсуждали первым. “Кысмет”[12]

Нашу группу вел Дмитрий Александрович Биленкин — мир его праху, тому, что было талантливым писателем и журналистом, человеком веселым, умным, наблюдательным и достаточно жестким, чтобы быть добрым…

Когда мы уже обосновались, то стали происходить непонятные вещи. Невозможно было дозвониться в город и за пределы. Кабель телефонов Дома творчества был запараллелен с воинской частью — возможно, в том и было дело. За неимением серьезных дел бродил с Валентином Берестовым и его женой, чудесной сказочницей и художницей Татьяной Михайловой, по окрестностям, дыша промозглой осенью и жадно расспрашивая их обо всем — о хорезмских раскопках, о Николае Ушакове, о Заболоцком, о Маршаке, о Корнее Чуковском, о… обо всех, кого я уже никогда не увижу. Их обоих — тоже.

Я уже сказал, что не разбираюсь в политике. Поэтому на следующий день мне было важнее то, что на меня нападали и за “Только там…”, и за “Портрет с коляской”. Огрызаться я уже научился. Но меня хвалили — за “Только там…” и убивали за “Портрет с коляской”. Вот все уже кончилось. Дмитрий Александрыч произнес итоговое слово, где, как всегда, выловил лучшее из всех оценок и добавил то, чего не заметил никто. Все отдулись, выкусали шерсть из-под когтей и начали мирно переговариваться. Я стоял у окна и уже собрался сесть, когда вошла Нина Матвеевна Беркова. Кругленькая, улыбчивая, всегда посвечивающая глазками, сейчас она была серьезна.

“Товарищи, — сказала она. — В жизни нашей страны произошло важное и трагическое событие. Скончался Леонид Ильич Брежнев”.

Мы встали — кто ошарашенно, кто слегка развязно. Я уже стоял и чувствовал что-то, чего пока словами не определил.

“Мне кажется, — добавила Нина Матвеевна, приличествующе помолчав, — достойнее всего в такой ситуации будет, если каждый будет продолжать делать свое дело…”

Она вышла.

Первым среагировал Самвел Диланян. Умница, полный тезка Сэмюэла Дилэни, автор прекрасной пародии на Рэя Брэдбери, великолепный абсурдист — где-то он сейчас? — он заспешил к окну, якобы собираясь курить. А по дороге он оглушительным шепотом сказал мне:

“Твой малчик всэ-таки убил прэзидэнта!..”

Тут я и понял, чего я не понимал. Но для этого надо пересказывать “Портрет с коляской”, а я его давным-давно разлюбил. Словом, произошло сцепление реальности с фантастическим сюжетом.

Не знаю, каким образом слух о моем виртуальном покушении прошел по Малеевке. Но несколько писателей и особенно их жен отлавливали меня в коридорах и столовой и жарким шепотом объясняли, что у меня установилась связь с тем местом, где формируются явления, и чтобы я был осторожен… Я клятвенно обещал быть осторожнее с этим местом и сдержал клятву. А в том, что кто-то из генералов уронил гроб, я, ей-богу, не виноват. Вот уж этого я не писал.

ББЖ выдернула меня со второй недели семинара, поэтому полноценным свидетелем я считаться не могу.

Однако там я впервые прочитал ленинградцев.

Познакомился я с ними еще раньше. Миша Ковальчук отвез несколько моих рукописей на заседание семинара Бориса Стругацкого, и меня заочно обсудили. Подробнейший протокол был мне переслан с комментариями Феликса Суркиса, бывшего тогда старостой семинара: он деликатно утешал меня, что не самые высокие оценки получали и признанные классики… Честно говоря, я не переживал. Мне казалось, что они неправы.

Но в стылой, ледяной Малеевке я прочитал несколько привезенных туда вещей Славы Рыбакова, что-то из малых вещей Логинова и — “Ворон” Андрея Столярова. Впечатление было оглушительным.

Табак я переношу очень плохо, поэтому на дымных посиделках долго не выдерживал. Сбегал к себе и укладывался читать рукописи. В полутьме, практически под одеялом, как в детстве (было очень холодно), я разбирал слепую третью копию на желтой “газетке”, и каждое прочитанное слово начинало вдруг светиться. До сих пор считаю, что это одна из лучших вещей, написанных о литературе и ее магии. К сожалению, Андрей потом никогда не публиковал тот список. Но и напечатанные хороши; просто в этом варианте было несколько эпизодов, написанных в совершенно уникальном строе, смеси фарса и трагедии…

Очень интересными оказались и рассказы Феликса Суркиса, особенно один, варьирующий миф о Галатее и Пигмалионе, где старый Пигмалион умирает, а медленно живущая Галатея находит его могилу и остается с нею, очаровательная, со множеством загадок фэнтези о девочке-сове и многое другое. Судьба к Феликсу оказалась жестока. Или он к ней? Он поменял литературу на бизнес, а бизнес, похоже, был ему противопоказан.

Лукин, “худой и молодой”, писавший в соавторстве с женой, привез несколько вещей, но лучше всего запомнилась “Каникулы и фотограф”, одна из редких тогда юмористических НФ-повестей. Несмотря на вполне понятные конъюнктурные моменты, она была написана очень мастеровито, нигде не провисала и вспыхивала неожиданным и забавным финалом.

Очень и очень интересна была Марина Бернацкая, журналистка из Калуги… Нам удалось даже напечатать один из ее рассказов, “В селе за рекою”, остальные ее вещи, не менее и даже более яркие, к сожалению, остались за кадром… Евгений Сыч, написавший очень интересную повесть по антуражу семинара, довольно жестоко прошелся в ней по Марине, непонятно почему его невзлюбившей. Она фантастически умела ссориться — характер был тяжеловат. Не знаю, была ли напечатана ее отличная полуфантастическая повесть “Теория и практика глобальных катастроф”, где в том числе исследовался и феномен культа Циолковского.

(На одно из так называемых Циолковских чтений мы ездили практически всем семинаром. До Калуги добирались электричкой, причем вся компания зверски резалась в преферанс. Я в карты не играю, а в преферанс особенно, но смотреть на это и слушать преферансный фольклор было жутко интересно: чувствовал себя марсианином, которого забросили на Землю, но маленько недоучили русскому. Честно говоря, Циолковский меня никогда особенно не интересовал, и до сих пор я не попытался выяснить для себя, кем же он был на самом деле — продуктом советского мифотворчества, этаким Лысенко от космонавтики или взаправду домодельным гением. Даже сейчас, читая обстоятельную и ядовитую статью В.Березина, так и не въехал до конца. А как фантаста я его воспринимаю исключительно в силу академической добросовестности. Больше всего мне хотелось посмотреть на Калугу, ставшую к тому же фоном для новой экранизации повести Кира Булычева “Марсианское зелье”.

Размещали нас у друзей и знакомых, и огромное количество народу было засунуто в однокомнатную квартиру Марины. Опять-таки топологическая загадка. Но после того, как в молодости мы танцевали большой компанией в меньшей комнате двухкомнатной панельки, я уже ничему не удивляюсь. Не тем занимается наука физика, нет, не тем.)

Но Малеевка оказалась лично для меня еще и островом сокровищ. То, что меня тяготило в Академгородке, начало сразу же благодетельно облегчаться тем громадным количеством писем, которые я писал и получал… Это было так здорово. Ну какой интернет сравнится с тем, как разрывается клапан конверта, окантованного упоительной красно-синей полоской, и с тем, что внутри, исписанным почерком, в котором узнаешь друга…

Удивительные письма с карикатурами, стихами и песенками писал тогда Женя Лукин. Белка, царство ей небесное, либо приписывала крупным и как бы улыбающимся почерком (Женька писал каким-то дивным полууставом или печатал) и тоже очень часто вписывала стихи. Чаще всего это была желтая, так называемая потребительская бумага. А еще Женя любил писать на газетном срыве, которого у него, в те поры выпускающего “Волгоградской правды”, было до фига. Многие свои тогдашние вещи он писал в самодельной тетради, стопе этого самого срыва, зажатого меж двух металлических планок на болтах. Очень похожая тетрадь, беспощадно пародировавшая “Чукоккалу” и называвшаяся “Упанишады”, лежала у них в туалете, генерируя соблазн не выйти, пока не дочитаешь или не перечитаешь. Писали все. Честно скажу, не помню, что там оставил, но, по-моему, ничего замечательного. Но это было потом, а тогда были письма.

Женя писал: “… Роясь в словаре инслов 1888 года, вырыл очередной парагон. Называется — “проктофантазмост”. Цитирую: “…тот, кому вследствие боли заднего прохода или живота показываются разные привидения”. А? Проктофантазм! Черт возьми, да ведь это жанр! Я даже знаю авторов, его разрабатывающих!”

Через сутки ровно, перечитывая “Золотой горшок” Гофмана, я наткнулся на такие строки: “…— Да, — прибавил он, — бывают частые примеры, что некие фантазмы являются человеку и немало его беспокоят и мучают. Но это есть телесная болезнь, и против нее весьма помогают пиявки, которые должно ставить, с позволения сказать, к заду, как доказано одним знаменитым, ныне покойным, ученым…”

Вторая Малеевка была для меня не так удачна. Я никого не убил и даже не обличил. За “Все в одной лодке” я получил по полной норме; честно говоря, было за что, хотя на многие упреки я достойно ответил. Но пауза, та самая роковая пауза, была совсем рядом. Началось, видимо, с болезни.

Старая спортивная травма несколько раз укладывала меня под скальпель. Но я все же успел написать и опубликовать “Перчатку для перчатки”, “Ветер и смерть”, “Снежный Август”, “Портрет с коляской”, “Несколько сотен граммов благородных металлов”, “Да услышат зовущего”, “Штрудель по-венски” и, кажется, новый вариант “Только там, где движутся светила”.

Гена Прашкевич пробил в Западно-Сибирском книгоиздательстве сборник фантастики, куда, кроме реальных сибиряков Саши Бачило, Володи Титова и полуреального сибиряка меня, он ухитрился вставить Борю Штерна, одессита, да еще и к тому времени переехавшего в Киев, единственная реальная привязка которого к Сибири заключалась в работе художником–шрифтовиком–вахтовиком где-то в Тюмени или Нижневартовске. Боря приезжал в Академгородок, но поговорить с ним не удалось ни разу — во-первых, он вообще не был силен в устной речи, во-вторых, из-за, так сказать, непрерывно возобновлявшейся интоксикации… Хотя составителем числилась ББЖ под псевдонимом К.Милов, однако практически всю работу, кроме предисловия, сделал все же Гена, Геннадий Мартович. Это было блаженство. Почти собственная книга. И названа была заглавием моего рассказа “Снежный Август”…

Сейчас она пылится где-то на полках. Недавно ее перечитала моя двенадцатилетняя дочь, потом ее подружки, потом весь ее класс, потом несколько старшеклассников. В этой части школы я самый популярный из живых писателей.

Последняя операция и почти месячное пребывание в гипсе на функциональной кровати не дало мне возможности успеть разобраться с тем, что сделал с переработанной рукописью “Все в одной лодке” один из, мягко говоря, редакторов “Сибирских огней”… Напечатали эту вещь без меня, увидел я ее уже в журнале и имел сомнительное счастье убедиться на своей шкуре, что есть редакторы, ни хрена не понимающие в литературе. Насилия он избежал, хотя и рисковал. Но рассказ был загублен намертво. Больше я его не переиздавал и не переписывал — душа не принимала. А жаль. С тех пор я не печатал там прозу. Послесловие к “Хлебу по водам” Ирвина Шоу стало последней моей тамошней публикацией.

Потом опять накатились визиты в травматологию, повторные операции и постоперационные выхаживания. На костылях было даже интересно: я умудрялся делать “уголок”” балансируя на них. Костыли были очень прочные, из дюралевых трубок и текстолита, они достались мне по наследству от дядюшки ББЖ, имевшего больше двух метров роста и сто с лишним кило весу, сделаны заводскими умельцами и могли выдержать и не такое. Еще замечательнее было в больнице — это целый пласт реальности с поразительными персонажами, которых я еще по-настоящему и не трогал.

Меня всегда интересовала медицина, потому что вокруг было полно родни-медиков. Единственное настоящее образование моего русского деда Ивана Васильевича Арбузова было получено в городе Кракове, в 1915 году — он стал полковым фельдшером в казачьем полку. Едва не стала врачом мама, ее старшая сестра была крупным микробиологом, ее муж — таким же крупным санитарным врачом, старший брат — отличным ветеринаром, младший — дерматовенерологом, средняя сестра — спортивным врачом, мои двоюродные сестры и родная младшая сестра тоже врачи. Понятно, что я едва не покалечил себе будущее, к тому же в нежном возрасте прочитал трилогию Юрия Германа об образцовом советском хирурге — “Дорогой мой человек”, “Дело, которому ты служишь” и “Я отвечаю за все”. И заразился. Еще во Фрунзе школьником я ходил в анатомический кружок для старшеклассников, учил анатомию по студенческим учебникам, реальным костям и препаратам, ассистировал на учебных операциях, прилично освоил навыки первой помощи и затащил в кружок несколько одноклассников, из которых двое даже стали медиками. Потом в стройотряде зашил приятелю глубокую резаную рану: Витя забивал колышек опалубки обухом плотничьего топора бритвенной заточки и на отскоке зацепил себя по животу. Рана зажила и даже не нагноилась.

Врачом я все же не стал. Во-первых, не с моими оценками по физике и химии было соваться на приемные экзамены. Во-вторых, вскрывать брюшную полость и думать о другом нельзя. В-третьих, я, видимо, все же гуманитарий. Однако в больнице для меня все было знакомое и родное, врачи с удовольствием рассказывали мне о том, что и как они делают со мной. Единственное, что было всерьез плохо, это Четырехчасовые наркозы и их последствия. Вдыхание газа и все последующие прелести сильно действуют на мозги, а память просто выжигают. Состояние жертв антитеррористической операции на Дубровке мне понятнее, чем многим…

Не помню точно когда, но явно до этого, меня пригласил Анатолий Васильевич Никульков, тогда — до хамского выдворения его с поста главного редактора.

— Он расспросил меня о жизни и с места в карьер предложил мне стать ответственным секретарем “Сибогней”. Я тогда не знал, что сам стану главным редактором, издателем и прочая, поэтому у меня захватило дух. После недолгого лопотания о неопытности и робости я согласился.

“Вот и отлично, — подытожил Никульков. — Я сейчас в обком поеду, там и согласуем окончательно. Давай-ка уточним данные. Имя? Отчество? Как?..”

Бедный мой папа Кайсанбек Дохчикоевич. Ну кто поверит, что ты был прекрасным филологом-русистом, учился в МГУ у Ожегова, не путал старославянский с церковно-славянским, превосходно знал немецкий, английский, французский, кучу языков народов Советского Союза и перед тем, как умереть, начал учить фарси и арабский?

Я продиктовал.

“Партстаж?”

“Нету”, — признался я.

Анатолий Васильевич с недоверием поглядел на мою тогда черную бороду.

“Комсомолец?..”

“Нет уже”, — вторично признался я (“Как зовут?” — “Элене-Катерине…” — “Девица?” — “Нет уже…”).

“Ай-ай-ай, — помотал он головой. — Ну как же так?.. А мне сказали!..”

Я сам огорчился, хотя и не очень.

“Ну и ладно, — в очередной раз решил он. — Все равно езжай, найди пару хороших рекомендаций и готовься — будешь в партии. С кандидатством тоже быстренько решим”.

Я поехал домой. Признаюсь — размяк. Даже выписал впервые в жизни газету “Правда”, чтобы разобраться, за что и с кем надо бороться. Правда, всего на полгода. Одновременно я заподозрил, что все-таки совершаю ошибку. Но — “судьба Евгения хранила”. Никулькова утопили в грязи, и все завершилось само собой. Сейчас его именем, кажется, названа улица в Новосибирске. Как это утешает.

Мне тоже стало не до литературы. То, что случилось со мной, происходит со многими, но я надломился. Очень уж всё было неожиданно — как падение ножа гильотины. Зря, конечно. Зря еще и то, что я решил — все написанное было ложью.

Москва, улица Горького, ныне Тверская. Две совершенно роскошные тетки помогают изысканно одетому Сергею Мартинсону вылезти из машины и войти в тогда еще не сгоревший ресторан Дома актера, а он громким тенором возглашает: “Когда я разводился в первый раз, я переживал целых сорок восемь часов!.. Когда я разводился во второй, то ужасно сожалел об этих сорока восьми часах!..”

Рукописи были изорваны и сожжены — все, кроме двух, уцелевших случайно. Сожжено было несколько начатых вещей, наброски исторического романа о Каролине и Николае Павловых, куча переводов из Шелли и Киплинга, много другого всякого, чего и не вспомню. На пустыре за лесом пылал туго набитый бумажный мешок, залитый оставшимся от ремонта бензином, перемешанным с краской. Огонь сам умер только тогда, когда не осталось ни клочка исписанной бумаги.

Кроме рукописей, сгорело что-то такое, что и посейчас не восстановилось до конца.

Я замолчал. Я замер. Я замерз.

Как у Лазарчука. “И тогда я сказал: “Я там умер”.

Многие из моих соратников восхитительно умеют перекачивать свою биографию в фантастическую прозу. Кому-то это удается, кому-то нет, облагородить бытие через литературу — задача сложная. Для бытия, разумеется.

Одно из замечательных произведений русской фантастики последних лет создано человеком, пережившим все описанное за пределами фантастики: там почти ничего не сочинено, кроме фантастического мира. Мало кто это знает, но даже для посвященных мало что добавляется к этой отличной книге. Другой дивно описывает все свои романы, адюльтеры и просто беглые перепихоны, разбавляя их злорадным изображением литературных и полемических противников в позорящих позах. Третий великолепно оживляет свой компьютерно-игровой опыт и фидошные перебранки. Четвертый просто зарисовывает писательскую среду, слепляя, как экономная хозяйка обмылки, бывалые впечатления в небывалые комбинации…

Ну да ладно. Все равно все превращается в литературу, как убедился в этом я, прочитав “Жизнь Кости Жмуркина, или Гений злонравной любви” Юры Брайдера и Коли Чадовича.

Когда-то придуманная мной сказка, убившая, по утверждению Самвела Диланяна, Леонида Ильича Брежнева, стала у них целым романом, втянувшим в себя, кроме прочего, всю фантастическую и околофантастическую тусовку времен начала перестройки. Смешно, грустно и странно сознавать, что и ты уже в немалой степени персонаж…

Мне такое было не под силу. Конечно, что-то там сгорело между строк, пока душа меняла оболочку… Но я практически никогда не делал себя героем своей прозы и, надеюсь, избегну этого. Не по скромности — наоборот, из гордыни.

То, что происходит со мной, — происходит со мной; то, что происходит со мной пишущим, — происходит с тем и для того, что послало меня в мир и привело к этому неверному и коварному делу. Я посредник, я средство для языка, по слову Иосифа Бродского.

Извлечение души, “to put something out of one’s system” (Хемингуэй), не входило и не входит в цели моей работы.

Душа моя попадает в нее каким-то другим, не вполне ясным образом. Скорее всего через мой голос.

Но замолчал я надолго. Были крошечные просветы. Начинали звучать слова, мелькали картинки. Но потом все снова потухало. Объяснять это не хочется. Не дай бог испытать, хотя понять можно, только испытав. Описал это один-единственный писатель, но так, как никто, — Роберт Силверберг в “Dying Inside”. Пожалуй, еще Киплинг в “The Vampire”. Наверное, потому я больше и не болел даже гриппом, потому что была все время эта гложущая болезнь, не отпускавшая меня с января 1987-го до августа 1993 года.

Как это странно — быть безумно здоровым телесно и одновременно подыхать… Пытаясь не сдаваться, я писал статьи и переводил, грешил журналистикой и политикой… На последние дубултовские семинары я попадал уже в этой диапаузе, и ничего значительного я там, к своему горю, уже больше не показал. Меня по-доброму спрашивали, когда я опять привезу что-нибудь, и вот это была настоящая боль.

В эти разы я работал в группе Сергея Александровича Снегова. Не помню, когда я с большим трудом впервые раздобыл “Люди как боги”; тогда она мне понравилась и даже полюбилась. “Кольцо обратного времени” едва нашел в Ленинке. А потом мы столкнулись на одном еще московском семинаре, но тогда я видел его издалека. Лысый, жилистый, коренастый, с опасной усмешечкой, с приопущенными веками, как бы всегда присматривающийся, он был необычен. Мне как-то не приходилось никогда особенно близко общаться с ТЕМИ лагерниками солженицынского толка, отец не любил рассказывать о своих метаниях и уходах от ареста, дед Иван уцелел, потому что прятался то в степи, то в горах, и Снегов оказался, по сути, первым в этом ряду.

Но именно это меня очень мало в нем интересовало. Вернее, интересовало потому, что мне он показался в высшей степени несломленным человеком. Он был чудовищно начитан. Великолепно знал русскую философию двадцатого века, тогда потаенную, цитировал мне кусками молодого Лосева, Франка, Лосского… Многие имена и названия впервые я услышал от него.

Перед каким-то из занятий семинара я сидел в одной из гостиных дубултовского ДТ. Окно в ней было во всю стену, и Рижский залив с куском берега был оправлен в эту раму. Мне приходилось раньше бывать на Балтике, но летом; зимнего моря я не видел никогда.

По серой неподвижной глади переносились медленные дымные столбы. Танец призраков. Прогулки духов. Для меня, человека степного и горного, это было невероятно, гипнотично и ошеломительно. Да и море я видел впервые — не считать же морем Обское водохранилище или Иссык-Куль.

За спиной раздался голос:

“Что, любуетесь?..”

“Признаюсь, Сергей Алексаныч, — отвечал я. — Оторваться не могу”.

Он опять усмехнулся и поинтересовался:

“Вы океана не видели?”

“Что вы, откуда…”

“Ну тогда понятно, почему вам так нравится эта рижская лужа… Бог с вами”.

Теперь я уже видел два океана, Атлантику и Тихий. Остались Индийский и Ледовитый. И все равно ярче всего и блаженнее помню эту серую зимнюю Балтику со свернувшимися на припае лебедями…

Мы говорили о многом, и эти три встречи дали мне многое. Друзьями мы не были — ему ближе были Гена Прашке-вич, Стругацкие, Бэла Григорьевна Клюева, однако… Что-то во мне он оценил, что-то признавал, но пару неожиданных тычков я от него все же огреб. Он с той же усмешечкой рассказывал, как Лев Гумилев вызвал его на дуэль. Дуэль в лагере? — поразился я. Представьте себе, сказал он. А из-за чего? У нас был поэтический турнир, сказал Сергей Александрович. И моему стихотворению жюри присудило первое место. А Лев Николаевич воспротивился, потому что считал, что его стихотворение лучше. Мы поссорились, и дело дошло до вызова, и были мы очень близко к реальному поединку по всем правилам дуэльного кодекса…

Он прочитан нам оба стихотворения — и свое, и Гумилева, — а я записал их тогда на свой диктофон и не перенес потом на бумагу… А мой приятель по ошибке записал на эту кассету на одолженном ему моем “Сони Пэрлкордер” интервью с академиком Сахаровым. Вот так. Такие у нас переплетения. Если гумилевское есть еще надежда отыскать — где-то издана подборка его стихов, — то снеговское… С нами тогда был Слава Логинов. Может, его могучая память удержала что-нибудь?

Еще одна настоящая боль — это Наташа Райс, найденная на одной из этих дубултовок, недолго светившая и потерянная опять-таки навсегда. Она была по-настоящему талантлива, добра и честна, у нее было поразительное, немного хармсовское чувство юмора; она выходила в какие-то неведомые измерения, но ее сглодала одна из самых мучительных форм рака…

Лариса Теодоровна Исарова[13], побывшая в моем мире дольше, но тоже ушедшая туда, куда ушел и Аркадий Натанович, Роман Григорьевич Подольный, Александр Исаакович Мирер, Нина Матвеевна Беркова, Витя Жилин, Люба Лукина, Лена Михайлова, Алексей Свиридов, Люда Козинец, Володя Заяц…

Тель-Авив, июнь 2004 года. Сережа Киселев, киевский журналист, коренастый и могучий, краснолицый и поразительно голубоглазый, похожий на состарившегося байкера (особенно в каске и бронежилете, не сходившемся на его талии), перебирает в разговоре со мной знакомых киевских литераторов. Вот Люда Козинец, говорю я, царство ей небесное. Сергей вытаращивает глаза и говорит: “Как?!.” Вот оно. И в Киеве то же самое. Они были когда-то близкими друзьями, но он даже не слышал, что она умерла. Нельзя столько писать о смерти других, говорю я, накличешь свою. Вот она писала о Леониде, чудесном молодом поэте, который и после смерти проходит по Крещатику с желтой розой в руке… и тут выпучиваю глаза сам, потому что осознаю, что у Лени и Сережи одна фамилия — Киселев… Да, говорит Сергей, это мой старший брат… А “Девочка и птицелет”?.. — выдыхаю я. Да, говорит Сергей, это написал мой отец, Владимир Киселев…

Последний раз в Дубулты я и многие члены московского семинара попали именно радением Виталия Бабенко и всего его издательства. Он уже тогда стал президентом “Текста”, издавал множество интересных вещей, печатал и “семинаристов”, работал с крупнейшими издателями мира, но при этом совершенно не забронзовел. На деньги фирмы они собрали этот праздник, пригласив, пожалуй, всех, кого было можно.

Мы веселились по-старому или пытались веселиться. Андрей Саломатов, отодрав лист от многострадального цереуса, пылившегося на лифтовой площадке, делом доказывал, что кактусы можно есть, но никто не решился проверить, тот ли это кактус или нет.

Даля Трускиновская в очередной раз меняла жизнь, собираясь стать частным детективом, и требовала от меня немедленно выучить ее рукопашному бою, “чтоб помнил каждый хулиган и каждый жулик, каждый вор…” (© “Секрет”).

В одной комнате со мной оказался Боря Штерн, с которым опять не удалось ни разу поговорить из-за упомянутой выше интоксикации. Но свою книжку в мягкой обложке, где были мои любимые “Записки динозавра” — я считаю ее одной из лучших его вещей, — он успел мне подарить и даже надписать, мою и его фамилии разобрать можно. Однако на вторую ночь он едва не загнулся от тяжелейшего сердечного приступа и от того, от чего он, как Хэмфри Богарт, в конечном счете и умер… Борю любили все, но что пить ему нельзя, никого не заботило, кроме Люды Козинец; только ее рядом не было. По наивности я оставил приготовленный в подарок марочный коньяк в тумбочке, и Боря в мое отсутствие с одним из своих “соавторов” приговорил его весь. На счастье, у меня было несколько упаковок дефицитного тогда нитроглицерина, купленного для престарелых родственников. Потом, когда ему стало чуть легче, я выскочил в коридор и приволок Андрея Лазарчука, в то время еще профессионального медика. Он вытаскивал его дальше.

Но все остальное было хорошо и печально. Больше в Дубултах никто никогда не заговорит о литературе — Дом творчества продали под какой-то нуворишеский кондоминиум.

Исцелением я обязан многим людям — слава Богу, они мне этого никогда не вспомнят, а я им никогда не забуду.

Оно началось, как и в Москве, с маленькой пародии, рассказика под Шекли. Потом продолжилось сразу довольно большими для меня четырьмя вещами, которые висят на мне, как мерзкий старик на Синдбаде-Мореходе. Потом я переписал два своих прежних рассказа и начал три новых. Потом — как когда-то, пошли публикации…

Компьютер — волшебная вещь. Он сжимает сделанное, и все время кажется, что сделано мало и впереди еще очень много. Возможно, он погубит меня, как уже погубил многих прежде. Пусть; теперь я знаю, как это бывает — не все ли равно, смерть от голода или от переполненности. Важно, что я начал снова и что время вокруг диктует новые сказки.

Жаль только, что многое не успевается, и с теми, кто мне дорог, я вижусь теперь так редко и с натугой. Ведь только на нас уцелели отсветы нашей молодости.

Зато обломки крушения нашей литературы начали снова сплываться, и плот “Медузы”, кажется, понемногу становится “Кон-Тики”.

Правда, все концентрируется там, где и было, — в Питере. Московский семинар так и не стал ничем лучшим. Зато из него вышли несколько отличных писателей и редакторов. Все течет, все изменяется… Куча разнообразных издательств, появляющихся и исчезающих, но и таких, которые несколько лет стабильно удерживаются на плаву. На удивление много стало издателей-графоманов — оказывается, ими бывают не только писатели. Но без писателей их, конечно, не было бы. Эффективнее всего собирает графоманов фэнтези и боевая фантастика.

Так и не вышла в люди и Сибирь — однако красноярцы успели наградить несколько мирных людей мечами жуткого и дивного вида. Одним из них, громадным японским “тачи”, после четвертой бутылки “Муската” демонстрируя ката, еще в Алма-Ате я глубоко прорубил спинку супружеского ложа Сережи Лукьяненко. Интересно, взял ли он его с собой в Москву — имеется в виду ложе. “Будешь меня помнить” (© Пушкин, “Выстрел”),

Юлий Буркин провел в Томске два кона и некоторое время вручал свою “Уранию” на крупных конах. Харьков и Николаев сражались за лидерство, и Николаев продул с разгромным теперь счетом. Не очень вразумительный кон (Киевкон-2003) провела украинская столица. Зато начинает раскручиваться новый кон “Портал”, незамедлительно прославившийся тем что едва не погубил и все же спас Роберта Шекли, чья могила могла оказаться где-нибудь рядом с курганом Тараса Шевченко или Павла Тычины.

На девятом “Страннике”, в сентябре 2002 года, и я получил знаменитую бронзовую статуэтку за лучший рассказ года. “Вы летите, как хотите” — это, пожалуй, единственный рассказ, в котором есть отчетливые автобиографические мотивы. И многое, пленительное и странное, сопровождало эти три дня, о чем я никогда не устану помнить и, может быть, когда-нибудь напишу.

Азии моей, прекрасной и проклятой, очень пока что далеко до них… Все больше становится книг, которые сюда не попадают, все интереснее и труднее становится жить.

Главная же беда в том, что здесь никому даже в голову не приходит писать прозу по-русски в силу полной бесполезности этого занятия — еще более полной, чем при коммунистах.

Но есть, есть смена и надежда. Моя тогда четырехлетняя дочь, покапризничав утром переддетским садом, внезапно сменила гнев на милость и велела бабушке идти готовить завтрак, а она, сказала, сама пока поработает. Выдрала из альбома лист и начала его марать фломастером. “Пишу статью”, — объяснила она…

Сейчас ей двенадцать, и она пишет роман. Фэнтези в стиле Сапковского. Уже целых полблокнота[14].

Первую жизнь я начал в Чарджоу — и в глубине существования еще не закончил, — когда дорос до двенадцати лет. Умер отец, и я понял, что мне никогда больше никто ничего не расскажет обо мне и о тех, с кем я связан кровью и родством. Оставалось продолжать жить самому.

Вторая жизнь началась после переезда во Фрунзе и продолжалась до отъезда из Новосибирска во Фрунзе. Не закончилась и она — ею я опять-таки в глубине живу до сих пор.

Третья началась во Фрунзе, продолжалась в Алма-Ате и не закончилась по сей день.

Четвертая началась в Стэнфорде, штат Калифорния, и длится поныне.

Пятая, одна из самых чудных, началась в Лондоне, и конца ей пока что нет.

Шестая завязалась в штате Мэн.

Седьмая — на берегу Средиземного моря, в Шефаиме, под “Тенью Птицы”…

Как Билли Пилигрим, я проживаю их все, одновременно и сколько получится.

Третьей жизнью я обязан Аркадию Кейсеру и Эрику Нуршину. Они оба сейчас живут тоже совсем другими жизнями и в других местах — Аркадий стал провинциальным русскоязычным журналистом в Израиле, а Эрик — одним из самых скандальных, но уместных газетчиков Казахстана. Хотя недавно президент Назарбаев закрыл и его газету[15].

***

Первый раз они настигли меня через Сережу Шабанова, фэна, детального знатока всего, что было издано под грифом “Фантастика”, чудака с капелькой злости, который тогда сотрудничал с ними. Мне была передана записка, в которой меня наипочтительнейше просили пожаловать в Алма-Ату для переговоров по крайне важному делу. Я удивился и даже потщеславился, но не поехал.

Во-первых, не принял всерьез. Во-вторых, навалились дела. Тогда я еще преподавал в национальном университете, но меня уже начинали слегка потравливать, и я еще думал, что местным горным орлам надо показать, что им не все позволено.

Вторая записка шла тем же путем и составлена была в выражениях, годных для вассала, оправдывающегося перед сюзереном, что смел попрать jus primas noctus. Сюзереном, стало быть, представал я. Поразило это меня настолько, что я решил совершить тур и навести порядок среди вилланов.

Кроме прочего, мне обещали возместить все транспортные расходы, что составляло около десяти довсехреформенных рублей.

После четырехчасового трясения в автобусе я вышел на автовокзале, где меня и встретили два толстых усатых человека. Один был Эрик, другой — Аркадий. Оба они тогда работали в “Казахстанской правде”, и на двоих у них был один кабинет, жутко захламленный всем, чем они занимались, — от образцов детских ботиночек до дайджеста уголовной прессы; на его обложке Сережа Алексеев бестрепетно изобразил вилку из нержавейки, на которую наколот розовый женский палец с вишневым маникюром…

Называлось это по-разному, осуществлялось под разными крышами, но в конце концов упиралось в то, что мы начали заниматься издательской деятельностью.

Примешан к этому сначала был и первый алма-атинский МЖК — это такая довольно сложная система не то делового предприятия, не то изощренного отмывания денег.

Мы многое успели. Еще до меня Эрик с Аркадием начали выпускать так называемые книжки-минутки — лист газетной бумаги, на котором было напечатано страниц двадцать пять чего угодно, в основном фантастики и детективов. Сложив его по сгибам, читатель получал подобие книжечки, а разрезав сгибы, получал книжечку. Кого мы там только впервые не напечатали!.. Главное было в том, что напечатать ее тогда стоило копейки, а вот продавали ее уже за рубли. Первые значительные деньги принесла эта серия. У нее была обложка, точнее, титульная иллюстрация, которую смело, красиво и даже изысканно делал Сергей Алексеев. Книжным графиком он не был: по диплому числился художником плаката. Но он был нашим Версаче — его хватало на все. Штанов, часов и юбок Сергей не проектировал, однако дизайнером книги и журнала он стал. Мы вынудили. Примажусь к славе. Сейчас он просто один из самых известных казахстанских дизайнеров.

Я стал переводчиком и редактором.

Господи, кого я только не переводил! Какие только серии перспективных изданий не составлял! Сложность была в том, что выискивать надо было то, что не подпадало под действие Женевской конвенции по защите и охране авторских прав, то есть напечатано было до того, как СССР эту злосчастную конвенцию подмахнул. Выискивал я довольно усердно. Почти все, что я тогда выискал, сейчас издано в переводе и даже с разрешения, и это довольно грустный факт, потому что мы так и не успели… Однако несколько весьма сочных кусочков так и остались нетронутыми. Случилось со мной, хотя и в более слабой степени, и то главное разочарование, которое пережили тысячи фэнов, дотянувших до этого времени: оказалось, что западная фантастика, особенно в наиболее прославленных западной же критикой образцах, вовсе не так хороша, как об этом грезилось. Закон Теодора Старджона “Ninety per cent of everything is trash” родился не на пустом месте. Мне-то, по причине доступа к некоторым оригиналам, это стало ясно несколько раньше; однако стало ясно и то, что лучшие вещи все равно есть, хороши и таковыми пребудут. Это утешает: есть с кем конкурировать.

А потом я стал главным редактором журнала “Миры/Worlds”.

Нам не так уж и мало удалось и удалось бы еще больше, если бы не… Если бы не многое. Даже письменное благословение Роберта Силверберга не помогло.

Взялся я за дело серьезно. Прежде всего попытался установить связи с американскими авторами и агентами. Кому-то написал, раздобыв адреса, а потом просто взял и пошел в американское посольство в Казахстане, на прием к атташе по культуре, милой женщине Рене Эрл. Мне повезло — она была тогда еще и первым секретарем посольства. Послушав меня, она сказала: “А почему бы вам не съездить туда и не уладить все самому?” Я честно сказал, что реальной возможности нет — ни денег, ни политической биографии, ни национальности. Она улыбнулась и ответила, что, если они направят меня на профессиональные издательские курсы в Стэнфорд, я встречу там достаточно серьезных людей. Совершенно искренне я ответил, что ни секунды не верю, что им это удастся. Но если получится, то я поеду.

Очевидно, время и в самом деле изменилось — меня выпустили.

Я попал за границу впервые в жизни — и сразу в Америку. Это был июль 1993 года.

Раз в неделю или две я мотался на автобусе из Бишкека в Алма-Ату.

Когда-то я там родился — по документам. Там мне и перепутали дату рождения. Крестили меня тоже там, в славном Николаевском соборе. И прожили мы там довольно долго и уехали потому, что отцу с его замаранной анкетой никак не находилось работы; даже диплом МГУ не помогал. По чисто ностальгическим намерениям я побывал на улице, где мы тогда жили. Помнить я ее не мог, потому что мне было года два, но по маминым рассказам нашел даже дом. Оказалось, что я и живу неподалеку, на улице Виноградова, постояльцем у Валеры Смолянинова.

Называется она теперь улица Джордано Бруно. Вот интересно, почему такие возвышенные имена дают таким паскудным серым улочкам? Видели бы вы улицы Шекспира и Галилея в Новосибирске!.. Возможно, ее назвали в честь спирали Бруно и я просто не в курсе.

На моих глазах Алма-Ата — ей-богу, не хочется писать Алматы — из нормального советского города с умеренно длинной дореволюционной историей превратилась в яркую и богатую капиталистическую столицу, куда, как мухи на свежее дерьмо, слетаются инвесторы и крупнейшие компании мира; в Золотую Орду новейшего времени, где русским сейчас примерно так же уютно, как белым в Южной Африке, где и сами-то казахи дерутся из-за собственности, давным-давно распроданной, преимущественно американцам, но уже давно явились свои миллионеры и миллиардеры, которые помаленьку скупают и Киргизию…

А я все равно ей благодарен. Там было и осталось что-то такое, чего во Фрунзе-Бишкеке никогда не было и теперь уже не будет. Никогда не будет того же и в бездарно выдуманной Астане, вытащенной в столицы исключительно из стратегополитических соображений, чтобы приграничным русским не так свободно дышалось.

Три наши звезды были Сергей Лукьяненко, Юлий Буркин и Леонид Кудрявцев. Сергей был тогда моложе килограммов на двадцать пять и состоял начинающим автором при крайне проблемном существовании. Психиатрию он уже бросил, а в литературу еще не пришел, хотя несколько очень приличных рассказов и повестей он к тому времени напечатал. Сергей пробыл достаточно долго моим заместителем по журналу, хотя это была явно не его чашка чаю. Мужества ему хватало, чтобы продолжать писать, но денег это тогда не приносило никаких. Каким-то образом ему удавалось выжить; кроме того, Аркадий Кейсер помогал всем нам, в том числе и деньгами, которые, увы, слишком стремительно обесценивались. Две тогда самые большие книги Сергея мы издали у себя. Его начали печатать в столице России, появились фэны, и он выходил на ту дорогу, которой шествует нынче. Тогда и вышел “Рыцари Сорока Островов” — роман, который начал делать ему имя. В Красноярске состоялся кон, на который Сергея пригласили и наградили тем самым “тачи”, а я перед отъездом с наслаждением разыграл его одним из самых коварных розыгрышей, который он мне до сих пор не может простить.

Появился у нас и Юлий Буркин, который провел в Алма-Ате больше года. Мы были знакомы довольно давно, еще по жизни № 2, по дубултовским семинарам. Тогда он был юным, стройным, голубоглазым томским журналистом в какой-то не то мол одежке, не то многотиражке и начинающим рок-бардом. “Рок-малютка-Дженни-ролл!..” Сюда он перебрался в кризисную пору из Томска, но потом все же вернулся туда снова. Деятельность Юлия описать не могу — таланта не хватит. Соответствующие части его автобиографической повести о многом умалчивают. Был он совсем не такой респектабельный и орденоносный, как сейчас, но два интереснейших проекта мы сделали — напечатали первую его большую книжку вкупе с первым виниловым диском его песен “Ванесса ио”, который я до сих пор нежно люблю и распеваю под настроение. “Не давай мне думать… О стрекозах синих, детях летних гроз, шепчи мне — не позволяй мне уходить в себя…”

Аркадий Кейсер оплатил этот проект; им занимался один из лучших звукорежиссеров “Казахфильма”, чье имя умиротворяюще действовало на технический контроль в московской “Мелодии”. Пакет и “яблоко” диска оформил Сережа Алексеев.

Юлик с Сергеем Лукьяненко нашли друг друга и даже гармонически слились в соавторстве. Я послужил им одним из прототипов, равно как и Сергею в отдельности для “Фугу в мундире”. Валерка — это живой и практически ни в чем не приукрашенный Валерий Смолянинов, тогда алмаатинец и мой лендлорд, а ныне гатчинский домохозяин и питерский редактор. Мы с ним появляемся еще в комическом дуэте, этакими Рыжим и Белым в пародийно-тусовочной трилогии Сергея и Юлия. Валун, падающий на Арана-сана, — на самом деле двухсоткилограммовый сейф, скользящий по лестнице вниз, на меня. Мне удалось упереться спиной в стену и обеими ногами кое-как сдержать его. Харакири перочинным ножиком не делал — могу показать живот. То ли это такое проявление любви, то ли некое вытеснение… но убивать меня в фантастике начали куда раньше, чем Семецкого.

Кстати, “Фугу” был написан после жестокой ссоры по поводу моего желания напечатать “Мундиаль” Павла Кузьменко. Мы с Валеркой наперебой орали на Сергея, который так же яростно отрицал за Пашиным рассказом право считаться литературой. И тут кто-то из нас сказал: “Да ты такое просто не можешь, потому и возбух!..” “Я не могу?!. — возопил Сергей. — Да я такое за вечер напишу!..” Оскорбленный, он вскочил и убежал. А вечером позвонил нам с Валеркой и мстительно сообщил, что рассказ пишет и что нас там обессмертит по первое число… Так оно и вышло. Хотя рассказ все равно получился совершенно не в Пашиной манере, но я его люблю. Маленькая пластиковая фугу, купленная в Бэнгоре, штат Мэн, пыжится на книжной полке прямо перед моими глазами.

Леня Кудрявцев, тогда еще красноярец, напечатал у нас одну из своих лучших вещей, “Черную стену”, к которой сделал титульную иллюстрацию все тот же Сергей Алексеев. К сожалению, задуманный однотомник мы тоже не успели сработать — по причинам, изложенным ниже…

Были у нас проекты и посмелее чистой фантастики. У Виктора Ерофеева, которого я знал прежде в основном по скандалу вокруг “Метрополя” и по отличным литературоведческим и критическим статьям, мы перекупили права на издание в Средней Азии одного из самых скандальных его романов, “Русская красавица”. Незадолго до этого он выскочил каким-то совершенно тупым пиратским изданием с кучей опечаток, тут же исчез, и мы могли бы войти в историю и крупно заработать, но тут придавили и нас.

Началось все с разгрома редакции “Казахстанской правды”, официоза, который даже с его наисмиреннейшей критикой показался Назарбаеву слишком смелым. Немедленно явилась откуда-то группа аксакалов, слезно умоливших президента убрать “врага казахского народа” Владимира Срыбных из руководства, и президент, само собой, уважил их седины.

То, что следом за ним в относительно независимую и резкую тогда газету “Караван” ушли все лучшие журналисты, Назарбаева очень мало взволновало. “Караван” он доел потом, вынудил Бориса Бергера продать его по дешевке, и Бергер, уже погрузившийся тогда в кинобизнес и успешно плывший в нем, не слишком сопротивлялся. Теперь газета экономит президенту Казахстана и его семейству туалетную бумагу.

Соответственно, дошло дело и до нас. Посыпалось почти все, в том числе и обворожительный проект по изданию новой колоды карт, тончайшие эскизы для которых мы заказали петербургской художнице и писательнице Ире Тибиловой. И она сделала их… Описать я это изысканное чудо, конечно, не сумею: это надо видеть, а видеть невозможно. Канули эти маленькие сокровища в сейфе нового главреда “Казахстанской правды”, бывшего партийного журналиста с внешностью хорошо отмытого хряка. Возможно, и выплывут когда-нибудь. На каком-нибудь “Сотби” или “Кристи”.

От нас потребовали всего-навсего трех вещей. Во-первых, удвоить сумму, которую мы платили за “крышу”. Во-вторых, принять на работу в наш отдел жену главреда, чтобы он всегда мог быть в курсе. В-третьих, делить прибыль совершенно непропорционально труду.

Естественно, мы отказались. За что и были достойно наказаны. Аркадий едва уцелел — его безмятежно сдали две стервы-бухгалтерши, мать и дочь, которых он взял на работу и всячески поддерживал. Всякое доброе дело непременно будет наказано — этот тезис подтверждается с удручающей неотвратимостью. Уцелел он еще и потому, что за “Казправду” силовые органы тоже взялись, но по своей собственной инициативе. Он все-таки вынужден был уехать в Израиль, где и канул, по неясным причинам не давая о себе знать никому, а жаль… Не так мало людей, которые благодарны ему посейчас. Ну а я же категорически отказался продолжать сотрудничество, несмотря на довольно лестные предложения. Понимаю, что поступил несовременно, однако просто не смог бы работать с этими людьми.

После того как я опять вернулся в Бишкек, журнал вкупе с издательством благополучно скончались…

И так далее, и тому подобное.

От тусовки я в то время практически отошел. Москва, Питер, Харьков оказались неожиданно дальше Нью-Йорка, Амстердама и Лондона, а интернет — ну что он может заменить? Только почту. Участником тусовки не может быть литератор, который живет в тысяче километров от нее и проявляется во плоти не чаще раза в год-два. Может, это и к лучшему; являться и скандалить для автора разумнее печатно. Но я могу и непечатно. Хотя тусовка подстегивает — редко, по подстегивает, — и генерирует идеи…

При всей моей нелюбви к гильдейским сборищам я скрепя сердце признаю их необходимость для современной коммерческой литературы. Но я не коммерческий писатель. И никогда им не стану. А собирать нетусовочных авторов может лишь подлинный меценат, который пока что генетически невозможен.

В Средней Азии никогда не было особенного писательского интереса к фантастике. Библиографы, пожалуй, насчитают пару–тройку приемлемых рассказов, естественно, со скрежетом попытаются затолкать в число фантастов Чингиза Айтматова, но это все. Как-то раз в припадке безумия издательство “Кыргызстан” выпустило сборник “Эридиана”, куда был включен и я, но лучше всего о нем забыть. Достаточно сказать, что собирать и редактировать его поручили сидевшему без дела редактору отдела сельскохозяйственной литературы. Среди взрослых авторов поместилась и повесть Светланы Касымкуловой, сестры моего приятеля Сергея Касымкулова, которую в незапамятные времена печатали в газете “Пионерская правда” — была такая газета. Светке тогда было лет двенадцать. А сейчас в Киргизии книги печатаются только случайно и в основном на чьи-то гранты; бюджетно и планомерно издаются только роскошные толстенные фолианты президента и членов его семьи, ну и книги о президенте. С продолжениями.

В давно позабытые времена то же издательство хорошо зарабатывало на переиздании толстых романов Гр.Адамова, Гр.Тушкана, выпустило даже однотомник Стругацких с жутко перекатанными иллюстрациями Е.Мигунова. Алма-Ата издавала некоторых авторов, которых сейчас уже никто не вспомнит, разве что Володя Борисов. Но сейчас все в прошлом, хотя полиграфическая база в Алма-Ате богатая, а скоро неподалеку обещают еще и бумажный комбинат по китайской технологии…

В 2001 году мы с Данте встретились снова — одинаково далеко и от Флоренции, и от Москвы. Он был уже не деревянный, а бронзовый, и я был старше на двадцать четыре года. Вокруг был Нью-Йорк, справа “Метрополитен-Опера”, впереди отель “Рэдиссон-Эмпайр”, слева Бродвей. Вокруг неслись машины, на скамейках грелись под горячим весенним солнцем замусоленные бомжи и чистенькие пенсионеры, бродили вездесущие перламутровые голуби. Данте стоял на высоченном постаменте в крохотном скверике и меня не узнал. Или не разглядел. Nessun maggior dolore che ricordarsi del tempo felice nella miseria…[16]


© А.Кубатиев, 2005

Дмитрий Волдихин, Игорь Чёрный БУРГУНДСКОЕ ВИНО, МИЛАНСКАЯ СТАЛЬ, БРАБАНТСКИЕ КРУЖЕВА Исторический антураж в отечественной фэнтези

Отечественная фэнтези как самостоятельный тип фантастики родилась совсем недавно, в первой половине 90-х прошлого века. Конечно, и до этого в русской литературе можно было встретить произведения, имевшие некоторые признаки фэнтезийности, но тяготевшие скорее либо к НФ, либо к основному потоку. В пестрый калейдоскоп “предфэнтезистов” входят как Валерий Брюсов с Михаилом Булгаковым, так и Владимир Орлов, и Яков Голосовкер, и Евгений Богат, и Ольга Ларионова, и Людмила Козинец…

В начале 90-х наша новорожденная фэнтези отказалась от своих естественных корней и пустила новые, в совершенно иных направлениях. Подавляющее большинство фэнтезийных романов как десять лет назад строилось, так и по сей день строится по канонам, выработанным в англосаксонской литературе. Меньший по объему, но сравнительно “крепкий” лагерь составляют те, кто пишет “славяно-киевскую” фэнтези, так или иначе идейно соединенную с древнерусским язычеством. Кто-то решил опереться в литературных исканиях на христианство (например, Александр Мазин), но таких сравнительно мало, поскольку фантасты, идущие в этом направлении, рано или поздно почти в полном составе сворачивают на тропу мистической (сакральной) фантастики, оставляя фэнтези с его преобладающим магизмом. Наконец, базой для создания фэнтезийных романов в немалой степени служит романтическая литература XIX–начала XX столетий. А то и вовсе беллетризация полигонных ролевых игр, компьютерных игрушек…,

Если прежде ученые мужи со всей основательностью искали почву для той или иной мощной ветви фэнтези в высокоразвитых мифологических системах (и были правы), то со второй половины 90-х стало ясно, что материалом для произведений в этом секторе фантастики может служить все что угодно. Прежде нам приходилось слышать: если в основе непонятно что, значит, скорее всего “кельтский” колорит, пусть и разбавленный семь раз. А теперь даже не скажешь, что разбавляли: возможно, “Хронику времен короля Карла IX” пополам с игрой “Цивилизация” или каким-нибудь “Копьем драконьим”. Центр тяжести давно сместился с мифологии и монументальных религиозно-философских зданий на романтическую литературу, виртуальную реальность, на ту же фэнтези, только написанную раньше и к настоящему времени ставшую классической.

Современная российская фэнтези массова, а значит, всеядна. Соответственно, происходит процесс неоправданной девальвации антуража: декорации становятся все более условными, все более бесплотными, все менее связанными с чем-либо, помимо пребывающей в мозгу автора каши из романов, фильмов, компьютерных игр, а также научно-популярных изданий разного качества. Фэнтезийный мир в большинстве случаев накладывается несколькими широкими мазками или просто дюжиной аляповатых табличек: “замок”, “харчевня”, “храм”, “порт”, “лесная дорога”… Узнаешь, читатель? Вроде узнаешь… ну и поехали дальше. Мир не столько создается, сколько обозначается все с большей и большей неопределенностью. Это прямо ведет к измельчанию фэнтези. Тут вот ведь какой парадокс: чем строже и основательнее задана система кодов фэнтезийного мира в религиозном, эстетическом, бытовом смысле, тем более масштабные этические и философские проблемы можно решать в рамках литературной реальности. И напротив, чем свободнее автору в его вторичном космосе, чем вольготнее правила игры, тем сложнее ему вырастить что-либо значительное. В слабо дефинированном мире даже качественные приключения построить крайне сложно, поскольку очень трудно убедить читателя в том, что у поступков персонажей есть хоть какое-то обоснование, и вовсе автор не кидает кубик перед каждой новой главой, решая таким образом проблему излишних степеней свободы. Соответственно, и декорации в большинстве случаев несистематизированном фэнтезийном мире более блеклы, менее “фактурны”. А значит, меньше возможностей захватить воображение читателя, увлечь его.

Авторы этих строк остаются при убеждении, что сколько-нибудь значительное произведение фэнтези возможно только при опоре на историческую или мифологическую (религиозную) реальность, а из каши, то бишь синкретизма, получается в основном вторичный продукт во всех смыслах этого словосочетания. Если, конечно, сама эклектика не является приемом, подчиненным системе управляющих кодов более высокого порядка (например, эзотеризм Желязны в романе “Создания света, создания тьмы” или этика равновесия в земноморском цикле Урсулы Ле Гуин).

Иллюстрацией к этому утверждению послужит то, как используются в современной фэнтези элементы реальной истории.

В нашей фэнтези сравнительно немного произведений, прямо апеллирующих к какой-либо конкретной исторической эпохе или (что чаще) к мифопоэтической, религиозной системе. Тем ярче они горят на слабоосвещенном отечественном небосклоне фэнтезийной литературы.

Отношения богов и людей становятся сюжетообразующим стержнем в произведениях древнегреческой тематики. Наиболее удачные опыты в этой сфере, наверное, дилогия Ольги Елисеевой “Сокол на запястье” — “Хозяин проливов”, античный цикл Г.Л.Олди “Герой должен быть один” и “Одиссей, сын Лаэрта”, а также романы Андрея Валентинова “Серый коршун” и “Диомед, сын Тидея”. Ольга Елисеева удачно соединяет вольные этюды о судьбах богов-олимпийцев, героев и магических существ с живыми, реалистическими картинками жизни Северного Причерноморья той эпической поры, когда колонисты-греки то мирились, то воевали с местными народами. Елисеева и решает на этом материале серьезную задачу, сталкивая два принципиально противоположных типа культуры и показывая преимущества одного из них, в итоге победившего.

Для Г.Л.Олди (Дмитрий Громов и Олег Ладыженский) быть третейским судьей в спорах людей и небожителей — привычное дело. Ими создан гигантский цикл мифологических романов “Люди, боги и я”, куда входят произведения, написанные на основе героических эпосов и мифов различных народов: Древней Греции (“Герой должен быть один” и “Одиссей, сын Лаэрта”), Индии (“Грозав Безначалье”, “Сеть для Миродержцев”, “Иди куда хочешь”), Ирана (“Я возьму сам”), Китая (“Мессия очищает диск”), Японии (“Нопэрапон”), Западной Европы (“Пасынки Восьмой Заповеди”), Украины (“Рубеж”, сочиненный в соавторстве с Валентиновым и супругами Дяченко). Олди прекрасно ориентируются в бытовых, этнографических и этико-религиозных реалиях воссоздаваемых эпох. С каким-то детским восторгом они делятся с читателями своими этимологическими изысканиями, лукаво жонглируя словами, играя на их смысловых оттенках. Но как бы ни менялась эпоха и исторические реалии, во всех этих произведениях Олди развивают одну общую метатему: распад, разрушение политеистических систем верований, уступающих место монотеизму с единым Богом, и, как следствие этого, ожидание прихода Мессии.

Наиболее монументальным произведением в этом плане является трилогия “Черный Баламут”, основанная на священном эпосе индусов “Махабхарата”. На первый взгляд, главный герой здесь — новоявленный Господь Кришна, пришедший провозгласить некую абсолютную Идею, пропеть “Песнь Божью”. Но если присмотреться повнимательнее, становится очевидным, что основная идея цикла антиклерикальная. Боги индуистского пантеона, действующие на страницах романов Олди, — это не более чем раскрашенные статуэтки или, точнее, марионетки из классического индийского кукольного театра. Их дергает за ниточки жестокий и мрачный Кукловод, а они, в свою очередь, пытаются проделать то же самое с людьми. Однако люди отчаянно сопротивляются, не желая жить по указке сверху. “Черный Баламут” — яркая костюмная драма, напоминающая по размаху замысла, пространственно-временного охвата и богатству декораций крупнобюджетные голливудские блокбастеры вроде “Трои” или “Клеопатры”. По признанию специалистов, в первую очередь самих кришнаитов, многие детали в трилогии выписаны с небывалой долей реализма, какого-то мистического прозрения, словно авторы знакомились с потайными, сокровенными текстами “Махабхараты”, которые либо не дошли до нас, либо хранятся за семью замками у брахманов.

Среди многочисленных историко-фантастических романов Андрея Валентинова собственно фэнтезийными можно считать книги “Серый коршун”, “Диомед, сын Тидея” и дилогию “Ория” (“Нарушители равновесия” и “Если смерть проснется”). Пожалуй, Валентинов один из немногих авторов, профессионально разбирающихся в истории и пишущих, что называется, “со знанием дела”. История для него не самоцель, не экзотическая декорация, а естественная рама для сюжета, практически ни на йоту не грешащего против духа и буквы воссоздаваемой эпохи. Будь это Микены XIII века до нашей эры, гомеровская Эллада или условная Древняя Русь — Валентинов всегда добросовестен, следуя заветам Вальтера Скотта. То есть главное для него — исторически правдивые характеры, действующие в привычной для них обстановке. Фэнтезийно-волшебный элемент в названных книгах вторичен. Все мифологически-фольклорные существа, присутствующие на страницах “Серого коршуна”, “Диомеда”, “Ории”, при желании могут быть истолкованы как грезы главных героев, навеянные теми или иными обстоятельствами их жизни.

К временам совсем уж легендарным, “допотопным” обращаются Святослав Логинов и Ник Перумов в романе “Черная кровь”, а также Дмитрий Володихин в “Детях Барса”, Александр Золотько в “Играх богов”. По словам Логинова и Перумова, они хотели написать “фэнтези каменного века”. Отталкиваясь от славянской мифологии, эпоса и этнографии других народов: якутов и мордвы, австралийцев и индейцев Южной Америки, соавторы воссоздали причудливый мир, в котором человек только-только начинал выходить из дикого состояния. Мир, где наряду с мамонтами, диатримами, саблезубыми тиграми с людьми соседствуют древяницы, лешие, жуткие мангасы, карлики, кот Баюн, баба Йога. Впрочем, знание конкретного историко-мифологического материала оставляет желать лучшего.

Действие романа “Дети Барса” относится ко времени зарождения первых раннерабовладельческих цивилизаций. Автора заинтересовали новейшие археологические открытия, сделанные при раскопках городища Абу-Шахрайн. На основании обнаруженных там архивов он реконструирует историю царства, существовавшего в Междуречье до шумеров. В центре книги — жизнь и судьба полулегендарного Гильгамеша — Бал-Гаммаста. Скупые сведения о нем, дошедшие из глубины веков на глиняных табличках поэмы “О видевшем все”, обрастают в “Детях Барса” занимательными подробностями. Пытаясь разобраться в особенностях социальной и духовной жизни земли Алл ару ад, писатель скрупулезно (может быть, даже с избыточной дотошностью) воспроизводит исторический быт и нравы. Его работа максимально приближена к классическому историческому роману, от которого книгу отличает лишь присутствие на ее страницах оживших персонажей месопотамской мифологии — то ли демонов, то ли богов, активно вмешивающихся в жизнь подконтрольных им территорий[17].

Арина Воронова построила роман “Дети Брагги” на основе скандинавской истории эпохи викингов. Эта книга сильно отличается от стандартных поделок, в которых незамысловатые поединки и пубертатные поэтические опыты авторов заменяют работу со сложной и многослойной культурой той эпохи. Воронова не только со знанием дела показала в отдельности всю романтическую красоту поэзии скальдов, всю бесчеловечную жестокость войн того времени и всю мрачную изысканность скандинавской мифологии. Она совместила первое, второе и третье в единую систему, живую, действующую, плодоносящую… Мир викингов того времени в ее исполнении становится самостоятельным и полноправным героем романа.

Русская история представлена в фэнтези довольно слабо. Приятное исключение составляет роман Далии Трускиновской “Окаянная сила”. Действие происходит в Московском государстве 80-х–90-х годов XVII столетия. В книге со вкусом показан мир теремов и палат, с антикварной эрудицией представлена пестрая суета женской половины. У Трускиновской есть дар бытописания, страсть к старинным обычаям и обрядам, умение вдохновенно играть с простонародными суевериями, обличать простонародное ведовство и ласково рассказывать о робкой красоте простонародной веры. Старомосковская цивилизация предстает в полный рост от разбойного дна до высот государева обихода. Столетие назад в русской столице работал великий знаток наших древностей Иван Егорович Забелин. Так вот дух романа “Окаянная сила” и скрупулезность в работе с деталями позволяют назвать его автора Забелиным в юбке…

Опять-таки на этом фоне Трускиновской удается с блеском решить сложную художественную задачу: предъявить читателям разрушительную суть занятий оккультными практиками. Ее главная героиня с течением времени этически деградирует, и каждый виток колдовских “подвигов” необратимо коверкает личность изначально доброго, нравственного человека. В сухом остатке вывод: маг — вроде наркомана, ему постоянно надо увеличивать дозу собственного могущества, а покончить с пагубной зависимостью чем дальше, тем сложнее.

Полнокровный образ средневекового Константинополя рисует Елена Хаецкая в романе “Голодный грек”. Нищий голодный человек бродит по великому городу и, кажется, питается его великолепием. Ему суждено покинуть пределы Византии, отправившись в рискованное путешествие на Китай. Но через много лет он вернется в Византию, вернется совсем уже другим человеком. И вся сияющая краса императорской столицы обернется Византией духа, эстетическим выражением веры в Творца и любви к Христу.

Во всех перечисленных случаях авторы либо на протяжении многих лет принадлежали к сообществу академических историков (Елисеева, Валентинов, Володихин), либо затратили значительные усилия на освоение материала. Показателен пример Далии Трускиновской: она консультировалась с историками-профессионалами, ездила по местам, где происходили основные события ее романа, ходила по музеям, знакомясь с материальной культурой, погружалась в специальную литературу, измеряла расстояния, которые должны были преодолеть ее персонажи верхом/пешком/на санях, и прикидывала время, необходимое им для этого. И результат — соответственный: в нашей фантастике нет примера более “осязаемого” портрета Московской Руси XVII века, чем полотно кисти Трускиновской… Да и в историческом романе сравнимых образцов не столь уж много.

И, напротив, довольно скудные познания в области древнерусского язычества до сих пор не позволили адептам славяно-киевской фэнтези создать что-либо адекватное эпохе VI–X веков и способное составить конкуренцию хотя бы знаменитому роману советских времен “Русь изначальная” (Валентин Иванов). Писательское сообщество, ориентированное на языческую Русь и группирующееся вокруг Юрия Никитина, довольно значительно, оно работает на протяжении многих лет. Однако примеров, когда мир Древней Руси не то чтобы выписывался подробно и основательно, а хотя бы насыщался заметным количеством черт аутентизма (вещи, события, биографии, обычаи), до сих пор крайне мало. Языческая Русь никитинцев в большинстве случаев — яркие палехские табакерки, разрисованные волхвами, витязями и драконами.

***

В фэнтези, построенной на романтической литературе, антураж будет “бумажным”, то есть заимствованным из той же литературы и соответствующих фильмов. Чаще всего в таких случаях декорации строятся на материале благословенного западноевропейского Средневековья, Нового времени или — реже — самурайского периода японской истории (Элеонора Раткевич).

Средневековье-2 не имеет никакого отношения к действительной истории. Оно выросло из бескорыстной любви наших интеллектуалов к романам Александра Дюма, Вальтера Скотта, Проспера Мериме, Стефана Цвейга, Артуро Переса-Реверте, “Черной стреле” Роберта Луиса Стивенсона и “Белому отряду” Артура Конан Дойла. Иными словами, к плащам и шпагам, плюмажам и рыцарским доспехам, бургундскому вину, брабантским кружевам, миланским нагрудникам, французским замкам. И его чаще всего размещают в каком-то условном, “параллельном” мире.

Время от времени на этой почве появляются оригинальные фэнтезийные произведения. Красивая литературная сказка о взрослении и о любви вышла из-под пера Натальи Ипатовой (дилогия “Король-Беда и Красная Ведьма” — “Король забавляется”). Несколько динамичных текстов, объединенных хорошо выраженной “филологичностью”, то есть играми с языком и формой, опубликовала Наталья Резанова. Из них по литературному качеству выделяются “Золотая голова” и “Я стану Алиеной”. Ну а первым в этом списке, наверное, стоило поставить Евгения Богата, написавшего повесть “Четвертый лист пергамента” еще во времена Леонида Ильича Брежнева. Этот блистательный текст показывает, что на российских интеллектуалов нескольких поколений цветущее Средневековье нередко оказывает гипнотизирующее воздействие. Очень многие с восторгом восприняли бы существование “заповедника Средневековья”.

Над подобным заповедником ядовито посмеялась Полина Копылова в неопубликованной повести “Прозрачные врата”. И она же впоследствии опубликовала повесть “Пленница тамплиера”, где новая, облагороженная версия заповедника оказывается вполне приемлемой для главной героини. Единственный роман той же Копыловой — “Летописи святых земель” — построен на столкновении двух разных версий Средневековья-2: южной — страстной, жестокой, несколько ярмарочной, замешенной на горячей крови и холодной стали, и северной — морозной, мечтательной, слегка эльфизированной, опирающейся на силу дружин высоких светловолосых меченосцев. Фрейд повсюду кажет рожки. Не роман, а набор дверей в трюмы массового подсознания, и романтическая стилизация служит поводом к тому, чтобы двери эти распахнуть… То же самое можно сказать и о копыловской повести “Virago”.

Средневековье — вроде запретного плода. Причем запрет установлен достаточно гибкий, лукавый, вроде наручников с кнопкой, размыкающей стальное объятие: хочешь, побудь пленником, а нет, так можешь освободиться в любой момент. Дело ведь не только в недостатке высокой эстетики в наши дни, не только в гнетущей мегаполисной смеси из пластика, неоновой рекламы и тонированных стекол. Дело в том, что наш век оскудел благородством. И умы наиболее образованных людей обращаются к самым красивым временам, отыскивая там и благородство, и высоту духа, и силу веры, и настоящее подвижничество. Современный умник вроде бы знает: откуда бы взяться подобным ценностям во времена грубости, грязи, вшей, отсутствия горячей воды и эффективной медицины, ужасающей жестокости нравов… А с другой стороны, глубоко внутри у многих миллионов людей сидит убеждение в том, что у Нового времени, в котором мы все и живем, труба пониже да дым пожиже по сравнению с каким-нибудь дученто. Даже при отсутствии горячей воды… Мало кто задумывается о том, что образ грязного и грубого феодализма — такой же дидактический миф, как и образ поэтического рыцарско-трубадурского века.

В наш прекрасный век все так деловиты,

Счеты и кредиты заворожили всех.

Черни и толпе дьявол душу застит…

Еще одним излюбленным “заповедником” наших авторов является переходная эпоха, конец XVI–XVIII века. Эпоха мушкетеров, шпаг, пудреных париков, маскарадных масок и крылатых плащей. Воссоздание реальности Новое время-2 идет по двум направлениям. Первое основывается на традиционном католическом мире, воспетом Дюма-отцом, второе опирается на Северное Возрождение и протестантскую Европу. Лучшим образцом первого, по нашему мнению, стоит признать цикл Марины и Сергея Дяченко “Скитальцы”, а в нем романы “Шрам” и “Преемник”. “Шрам” — типичный роман шпаги и плаща, с легко узнаваемым антуражем, идущим не только от Александра Дюма, но и (в большей мере) от “Сирано де Бержерака” Ростана. Второе направление представлено в трилогии Юрия Бурносова “Числа и знаки”. Перед нами словно оживают полотна Рубенса и Рембрандта. Черные камзолы со священническими стоечками, брабантские кружева воротников и манжет, короткие шпаги, “гере” и “грейфсрате”.

Романтизм первой половины девятнадцатого века и все его дальнейшие модификации последующих эпох представляли собой форму протеста против магистрального пути, по которому прошла европейская цивилизация. Шиллеровские страсти, энтузиазм Людвига Баварского, появление прерафаэлитов и “Мира искусства”, поэзия Н.С.Гумилева и эта романтическая ветвь отечественной фэнтези — явления одного ряда, хотя и разного масштаба. Собственно, протестный заряд, вне зависимости от того, до какой степени автор сознательно отталкивается от свинцовых мерзостей либеральной цивилизации, — наиболее ценное в данном направлении фэнтезийной литературы. Отсюда вывод; названная отрасль будет у нас бурно развиваться. Питательная среда для нее становится год от года все гуще и гуще.

Но чаще российскими фэнтезистами наших дней используются условные, слегка осредневековленные города лишь по той причине, что для массового читателя рыцари–арбалеты–таверны–шляпы с перьями привычны. Ведь основной поток англосаксонской фэнтези выполнен именно в этом ключе… С большей или меньшей долей остроумия фантасты выжимают из вообще-таверн, будто-замков, типа-королей, лесов-как-в-прошлом-году-на-полигонеи наподобие-трактировприключенческое ассорти. Больше всего подобного рода романы напоминают дописанные до требуемого объема ролевые “квэнты” или же либретто для компьютерных игрушек.

Наиболее удачные из них связаны с умением автора построить динамичный, лихо закрученный сюжет. В числе тех, кто считается “крепкими сюжетниками”, выделяются Виктор Ночкин (роман “Меняла”), Алексей Пехов (сиальская трилогия, роман “Под знаком Мантикоры”), Александр Золотько (роман “Игры богов”), Илья Новак (роман “Клинки сверкают ярко”), Лора Андронова (сборник “По велению Грома”) и, может быть, Юлия Остапенко (роман “Игры рядом”).

При этом Ночкин на голову возвышается над всеми остальными. Он и стилист лучший среди всех перечисленных фэнтезистов и умеет к тому же в добротную приключенческую вещь вложить серьезный философский слой. В данном случае проблему бытовой этической глухоты, ставшей столь обычным явлением для мегаполисной жизни наших дней.

А Пехов выигрывает у прочих как минимум по части здравомыслия: он, видимо, почитал справочники, ознакомился с литературой о фехтовании и тем самым сделал мир “Мантикоры” более ярким, более привлекательным для читателя. Можно было бы многое сказать относительно спорных моментов этики, которую Алексей Пехов предлагает читателям, но по части декораций приключенческого квеста он на голову выше прочих фэнтезистов-сюжетников.

В новаторски-экспериментальной книге Золотько трудно вычленить конкретное историческое время и географическое пространство. Боги и демоны здесь, так сказать, не имеют “национальности”. В них при желании можно угадать представителей и древнегреческого, и индийского, и иудейского, и германо-скандинавского пантеонов. Скорее всего это и входило в первозамысел автора, создавшего гиперпространство гипермифа. Ведь практически в каждой мифологии есть мотивы борьбы, соперничества между богами, сюжеты, связанные с восстанием бога-отступника и изгнанием его в преисподнюю, с последней и решающей битвой, за которой последует либо конец света, либо царство всеобщего счастья и справедливости. То же можно сказать и о воссоздании в “Играх богов” местного колорита. Налицо признаки смешения времен и языков. Здесь и архаика, и эллинизм, и раннее Средневековье.

Практически не отстает от Пехова (если не в плане популярности, то по крайней мере в отношении поэтики текстов) Наталья Игнатова. Ее романы “Чужая война” и “Змея в тени орла” достаточно традиционны. Планета, населенная эльфами, шефанго, гномами, гобберами, орками и людьми. Разные религии, парочка воинствующих орденов. Несколько скучающих Творцов-Демиургов, которым захотелось в очередной раз поиграть в шахматишки, где фигурами выступают люди и нелюди, а доской — весь мир Божий. Поиски героями артефактов в принципе не так уж и нужных. Локальные драки и финальная Последняя Схватка. Старая добрая фэнтези.

Лишь изредка нашим мастерам фэнтези удается по-настоящему тонко использовать хорошо разработанный, насыщенный историческими декорациями мир в качестве инструмента для выражения сложной философской программы. Иными словами, суметь не через действия персонажей, а через насыщение мира определенными предметами, законами, определенной эстетикой донести до читателя некое смысловое послание, сверхидею. Тогда антураж становится самоценным.

Так обстоит дело, например, с дилогией Александра Зорича “Карл, герцог”. Там Бургундия XV века предстает воплощением авторской версии рая на земле, то есть места, где могут свободно проявляться древнейшие человеческие достоинства: ум, сила, верность, щедрость, отвага, творческая потенция, Да и просто потенция, куда ж без нее! Карл Смелый, центральный персонаж книги, всего лишь концентрирует в себе привлекательные черты Бургундии, но на самом-то деле он именно что персонаж, а герой — сама Бургундия.

В романах и рассказах, вошедших в Лангедокский цикл Елены Хаецкой, залитый невидимым золотом край — десятки городов во главе со столичной Тулузой, виноградные лозы, поля и замки — играет сразу две роли. Во-первых, он одним своим существованием прославляет Творца, создавшего такую красоту. Недаром роман “Жизнь и смерть Арнаута Каталана” заканчивается молитвенным мотивом: Te Deum laudamus. Во-вторых, Хаецкая осторожно и тонко подводит читателя к мысли о том, что Лангедок, при всем своем ослепительном убранстве, — тяжело больная особа, и смертельный недуг катарства изнутри разъедает прекрасную плоть. В нашей фантастике наличествует немало текстов, посвященных монсегюрской теме и всему с нею связанному. Но Лангедокский цикл Хаецкой парит над всем прочим на недосягаемой высоте.

Столица Атлантиды в романе Ольги Елисеевой “Сын Солнца” выглядит в полном соответствии с известным рассказом Платона и одновременно как метрополия Критской цивилизации, отлично изученной усилиями археологов. У города, как говорится, “привлекательная внешность” — этакая аристократичная архаика. Но Елисеева умело показывает элементы нечеловеческого холода, воплощенной тьмы в облике древнейшего мегаполиса.

Образцами славяно-киевской фэнтези стал цикл романов Марии Семеновой о могучем богатыре Волкодаве: “Волкодав”, “Право на поединок”, “Истовик-камень”. По сути, это отправная точка для многих позднейших поделок и подражаний в том же духе. Исторические реалии, рассыпанные по всему тексту, создают неповторимый колорит, благодаря которому в книгах Семеновой ощущается “русский дух и Русью пахнет”. И одновременно в “Волкодаве” и его сиквелах нет хвастовства, бахвальства, шапкозакидательства, как в сочинениях эпигонов писательницы или адептов Никитинской школы. Славянство Семеновой достаточно условно: оно населяет “параллельный” мир и никак не связано с нашей исторической действительностью.

Для Михаила Успенского Древняя Русь со всеми ее сказками, былинами, языческими обрядами, действительными реальными событиями (от которых в тексте остаются рожки да ножки), со всем многоцветьем старинных героев представляет собой полигон для изощренных литературных игр. Цикл романов о князе Жихаре (“Время Оно”, “Кого за смертью посылать” и т.п.) стоит в нашей фэнтези особняком. Это юмористическая фэнтези, построенная на парадоксе и соединении несоединимого. Одновременно Жихаревский цикл является вызовом читателю-умнику: давай-ка, друг, расплети клубок филологических аллюзий, посмотрим, на что ты годен. Соответственно, предельно олитературенная реальность цикла самоценна по отношению к сюжету.

Уникальный эксперимент поставил Сергей В.Алексеев. Его текст “Война Троеликого” по объему тянет на повесть. Но назвать это повестью просто язык не поворачивается. По сути, Алексеев попытался объединить обобщенную реальность множества разнообразных мифологических систем с библейской космогонией и в какой-то степени даже с библейской историей. Последний раз подобного рода опыт успешно завершил автор “Сильмариллиона”… Эпическое повествование Алексеева, кстати, в чем-то похоже на “Сильмариллион”. Автор на протяжении многих лет профессионально изучал мифологию и, кажется, создал нечто вроде прамифа, утраченного в незапамятной древности.

Фэнтези зачастую путают, а то и отождествляют с исторической фантастикой. Это происходит преимущественно из-за того, что в обеих используются исторические реалии, которые, однако, служат для решения различных задач. Авторам историко-фантастических произведений важна в первую очередь конкретная историческая эпоха, выбранная для воссоздания в книге. Она позволяет писателю либо заглянуть за кулисы Клио и попытаться разгадать некую загадку прошлого, над решением которой долго и безуспешно бьются представители академической науки (т.н. криптоистория). Или фантасты, прибегая к контрафактическому моделированию, “переигрывают” историческую ситуацию, заставляя реку Хронос пойти по другому руслу (альтернативная история). В таких сочинениях действуют реальные персонажи былых времен, местный колорит и характеры воссоздаются с максимальной точностью, что приближает фантастику к классическому историческому роману.

В фэнтези история во многом условна. События большей массы произведений разворачиваются в эпоху и в стране, которые практически невозможно идентифицировать. Те или иные предметы исторического интерьера должны здесь служить для читателя определенным маячком. Так, мечи и латы, наличие монашеских орденов и инквизиции отправляют нас в условное средневековье; центурионы с легионами, упоминание языческих богов дают понять, что мы в античности, а бургундское вино, брабантские кружева, бретеры и плащи переносят в мушкетерское преддверие Нового времени. На самом же деле никакого отношения к реальным вышеупомянутым историческим эпохам сюжеты большинства фэнтезийных книг не имеют. Редкие удачные попытки, сделанные на стыке фэнтези и исторической фантастики, являются скорее исключением из правил, чем тенденцией.

Однако стоит ли осуждать фэнтези лишь на том основании, что она бесцеремонно заимствует художественные приемы у соседки? Вряд ли такой подход продуктивен. Напротив, как можно было убедиться, историко-мифологическая фактура, несмотря на современную тягу к эклектике, по-прежнему дает наилучший шанс придать роману живость, основательность, философскую глубину. У фэнтези есть немало восторженных поклонников, во многом превышающих число любителей “чистого” исторического жанра, за последнее десятилетие заметно подрастерявшего читательскую аудиторию. Апеллируя к прошлому и при этом населяя его причудливыми созданиями, раскрашивая и приукрашая, чрезмерно героизируя, отечественная фэнтези, возможно, становится хранительницей “священных реликвий”, перенимая эстафету у исторической прозы. Кто выиграет спор, кто окажется жизнеспособнее, решит Время и вы, Читатель.


© Д.Володихин, И.Чёрный, 2005

Дмитрий Байкалов, Андрей Синицын ЛЮБИТЕ ЛИ ВЫ ФАНТАСТИКУ ТАК Записки на полях

Несколько слов о любви. Я люблю фантастику. Люблю по многим причинам.

Генрих Альтов

Любовь, как известно, очень тонкое и неоднозначное чувство. И очень многое порой зависит не столько от предмета любви, сколько от самого воздыхателя. Его характера, представления об окружающей реальности и месте, которое занимает его личность в этой реальности.

Безумные персонажи пьесы “В ожидании его” А. и Б., известные своей патологической любовью к фантастике, так никого и не дождавшись, решили сопоставить свои внутренние ощущения с мнением различных жителей Континента[18]. Для этого они составили Опросник, который, по их мнению, должен был разрешить все существующие проблемы и привести мир к гармонии и процветанию. После чего А. и Б. двинулись по долам и весям с Опросником в руках и решимостью в глазах. Множество испытаний им довелось пройти: и огнем и водой, кое-где медными трубами, а кое-где и гнилыми помидорами. Однако цели своей они добились — получили репрезентативные ответы на свои вопросы, систематизировали их и затем провели тщательный анализ.

Результаты перед вами.

Самый главный неутешительный вывод, который можно сделать, — в людях пропала вера, слепая вера в фантастику. Еще какие-то двадцать лет назад книга любого автора, вышедшая с этим грифом пусть даже и в Тмутаракани, рассматривалась практически как глава из Святого Писания.

Сейчас дело дошло до того, что читатели предъявляют писателям свои претензии. Их обвиняют во всех смертных грехах, от эскапизма до засилья “тусовочных” моментов в текстах. Основные же упреки состоят в “картонности” персонажей, отсутствии свежих идей, злоупотреблении “приключениями тела” и особенно в сериальности.

В итоге мы получаем ощутимое уменьшение тиражей фантастических книг. Нынешний среднестатистический тираж более или менее известного автора опустился ниже стандартных десяти тысяч экземпляров. Семь, пять и даже три тысячи — таковы сегодняшние реалии.

Прежде всего потенциальный покупатель неудовлетворен качеством прозы. Получая раз за разом слабый текст, он элементарно начинает жалеть собственные деньги, предпочитая очередному “коту в мешке” роман раскрученного писателя, каковых у нас наберется едва ли с десяток, поскольку никто особенно не спешит вкладывать средства в промоутинг. Издателю гораздо дешевле выпустить пробный тираж книги “молодого дарования” (вдруг за пригоршню долларов посчастливится приобрести новоявленного гения?), чем заниматься планомерным продвижением своих авторов.

Круг, таким образом, замыкается: количество наименований с каждым годом увеличивается (в 2004 году только новых романов отечественных фантастов было выпушено около четырехсот), а количество стабильно продаваемых, наоборот, неуклонно снижается. В настоящий момент рынок фантастики реально держится только за счет нескольких известных всем фамилий. И если эти люди паче чаяния вдруг одновременно решат отказаться от литературной деятельности, рынок может и рухнуть, как неминуемо рухнет любая конструкция, если из нее извлечь три четверти несущих элементов.

Данный факт надо четко осознать всем, и в особенности — “сетевым нонконформистам”. Запомните, ребята: ваши тексты, тексты ваших друзей и друзей ваших друзей будут приниматься в редакциях к рассмотрению лишь до тех пор, пока книги мэтров выходят стотысячными тиражами. Десятка ведущих фантастов является фактически генеральным спонсором и одновременно гарантом стабильности всей российской фантастики.

В настоящий момент фантастическая литература включает в себя многочисленные поджанры. И черная фэнтези, и образовательная научная фантастика представляют ее на равноправной основе. Разобраться в таком многообразии довольно сложно. И вот здесь мы с некоторым удивлением, но вместе с тем и с законной гордостью выяснили, что более трети респондентов руководствуются при покупке новых книг рецензиями в периодике и книжными обзорами.

Критики-профессионалы, чья обычная характеристика находится в диапазоне от “несостоявшийся писатель” до “нарыв на теле фантастики”, оказывается, тоже недаром едят свой хлеб. Не будь жанровой критики, не только читатели, но и сами авторы не знали бы, о чем, собственно, написана их новая книга и стоит ли ее кому-либо вообще показывать. Информация в фэндоме распространяется стремительно. Писатель еще только находится на стадии замысла своего очередного опуса, а критик уже представляет в общих чертах содержание своей будущей рецензии.

Высокой плотностью информационного НФ-поля можно объяснить и тот факт, что, кроме мнения критиков, многие прислушиваются к рекомендациям друзей, в том числе и сетевых, а вот аннотация к книге, серия, в которой она вышла, рисунок на обложке перестали иметь решающее значение. Они еще важны для дебютанта, определяя жанровую принадлежность его творения. А для писателя с именем могут стать и препятствием к увеличению тиражей.

Авторы фантастических бестселлеров перестали быть исключительно “нашим достоянием”. Их сочинения потребляет “респектабельная публика”, которая книгу с пусть адекватной содержанию и качественно сделанной, но пестрой обложкой (что устраивает почти 60% любителей фантастики) не купит никогда — несолидно. А тот же текст, но в строгом переплете с тиснением, даже по более дорогой цене приобретет с удовольствием. Доля опрошенных, предпочитающих такое оформление, составляет почти четверть. Этой категории читателей в общем-то все равно, к какому жанру принадлежит купленная книга, лишь бы она имела наивысший рейтинг продаж и позиционировалась как модная.

Между тем в среде любителей фантастики наметился определенный раскол. Всего лишь десятая их часть не делит фантастику на жанры и оценивает произведение исключительно по уровню таланта создавшего его автора. Остальные же в той или иной степени оказывают предпочтение либо фэнтези, либо НФ. Около 10% респондентов даже под страхом отлучения от полного собрания сочинений Хьюго Гернсбека не откроют книгу с принцессами и драконами на обложке. Армия их оппонентов с эльфийскими мечами наперевес насчитывает примерно в два раза меньше бойцов, но от этого не менее радикально настроена.

Если рассматривать более вменяемый контингент, то соотношение в данном случае несколько иное — два к трем, но тоже в пользу НФ. Но нужно учесть, что почти шестая часть сторонников фэнтези проголосовала за его довольно специфическое направление — “сайенс фэнтези”, которое предполагает присутствие технологического антуража в качестве обязательной составляющей. Что характерно, количество книг данного поджанра ничтожно мало даже по сравнению с количеством его читателей.

Большинство поклонников классической фэнтези выбирают историко-фэнтезийный роман. При этом привлекательность книг славянской ориентации год от года уменьшается. Всех уже тошнит от лубочных похождений очередного наследника Волкодава. А вот популярность черной и городской фэнтези решительно растет. Не последнюю роль здесь сыграл кинематограф, но и без этого интерес к мистическим аспектам жизни в современных мегаполисах приобретает слегка болезненный оттенок.

Ну и конечно, никуда не деться от фэнтези героической. Конан жив. Мы проверяли. Его сердце бьется в груди у каждого десятого приверженца эскапизма как способа выживания.

Что касается НФ, то здесь мы готовились рассказывать об интеллектуальной насыщенности текстов, которым отдают предпочтение ее ревнители.

Как жестоко мы ошибались.

Оказалось, что идеалом нынешних читателей является земной, желательно выступающий под российским флагом десант, крошащий Чужих из всех видов оружия под пылающими звездами галактик. Комический боевик и космическая опера имеют подавляющее преимущество над всеми остальными поджанрами. Если же учесть, что идущие следом путешествия во времени и параллельных мирах также предполагают наличие некоего спецназовца, становящегося впоследствии либо господином Великого Новгорода, либо властелином Империи тысячи солнц, то надо отметить, что даже идеологический отдел ЦК не смог создать такой положительный образ спецслужб, какой возникает стараниями современных российских фантастов. Некоторые уже отмечены за заслуги.

Социальная фантастика несколько утратила свои позиции. Ее приоритеты сменились на экстраполяцию общественных проблем и построение альтернативных социальных моделей. Острые же вопросы современности и публицистическая направленность интересуют очень небольшое количество их поборников.

К виртуальной реальности и киберпанку отношение скептическое. Это можно объяснить тем, что нынешнее поколение фантастов зачастую не имеет достаточного технического образования. Потуги изобразить что-либо в этой области могут, конечно, привести в восторг подростков, но у специалистов вызывают лишь некоторое недоумение.

Собственно научная фантастика, несмотря на время от времени появляющиеся образчики, пребывает в глубоком кризисе. Читать ее готов лишь один человек из ста.

К сожалению, приходится смириться с тем, что с потерей своих диссидентских корней фантастика потеряла массовость. В советское время ее аудитория была шире за счет тех людей, которые пытались увидеть луч света в сумраке социалистического реализма. И фантастика им такую возможность предоставляла. Когда же литература вышла из сумрака, выяснилось, что предпочтение нашему любимому жанру оказывает не более седьмой части бывшей культурной прослойки, из которой лишь шестая часть читает только фантастику. Легко подсчитать, что это около полумиллиона человек[19].

Много это или мало?

С одной стороны, много. Стартовый тираж книги ни одного современного фантаста еще не достигал такой величины. Распространители, при всем своем желании, просто не способны доставить даже самый хитовый хит во все концы нашей необъятной родины.

С другой стороны, мало. Когда два процента от общего числа потребителей диктуют всем остальным свои условия, рынок заполняется стандартной продукцией. Шаг вправо, шаг влево — отклонение от совершенства. В результате из жанра уходят самобытные писатели, отворачиваются взыскательные читатели.

Однако было бы несправедливым не отметить и тот факт, что благодаря именно этим двум процентам молодые неизвестные авторы прокладывают себе дорогу в массы. Пренебрежительное отношение к фэнам и фэндому может также крайне негативно сказаться на состоянии рынка российской фантастики.

Вообще фэндом как социальная структура представляет собой достойный отдельного исследования феномен. Вполне адекватная система, состоящая из не вполне адекватных элементов, — здесь явно просматриваются черты коллективного разума, который принимает в свои ряды только тех, кто повышает его устойчивость.

Самым главным тестом, которому подвергает фэндом своих адептов, является умение анализировать прочитанное. Молодому человеку, способному отличить честно и качественно написанный текст от халтуры, появившейся на свет по какой угодно причине (от идеологической в семидесятые годы до коммерческой в девяностые и далее), ворота всегда открыты и объятия распростерты.

Неудивительно, что подавляющее число опрошенных считает, что двери в фантастику им открыли произведения третьего поколения отечественных фантастов и авторов “золотого века” западной НФ. Старые добрые шестидесятые годы. И звездолеты тогда были шустрее, и драконы добрее, и писатели тогда творили для читателя. И тот радостно откликнулся на их призыв “Вперед, в фэндом!”.

После этого на долгие тридцать лет писатели надолго отвернулись от своего alter ego. Акценты сместились внутрь литературного процесса. Читатель же, с его “низменными” желаниями, переместился на периферию творческих исканий. Характерными примерами игнорирования читательских интересов могут служить британская “new wave”, наша “четвертая волна” и в какой-то степени киберпанк.

Только в начале девяностых годов появилась новая генерация авторов, для которых читатель перестал быть абстрактной величиной, пустым звуком. Именно они смогли прервать засилье западной фантастики средней руки и вновь повернуться лицом к читателю. В своем творчестве эти писатели сочетают философскую насыщенность текста с нетривиальной идеей, занимательный сюжет — с достойным литературным стилем. Именно это привлекает к их книгам повышенное внимание и делает лидерами нынешнего литературного процесса.

Зеркалом происходящих в современной российской фантастике процессов безусловно является конвент. Иногда это зеркало — кривое, иногда — с подобострастием отвечающее на вопрос: “Кто на свете всех милее?”, но чаще все же объективно отражающее своей поверхностью и блеск, и нищету.

Кредит доверия интернет-форумам, похоже, начинает подходить к концу. Компетентность сетевой аудитории, к сожалению, уступает ее бескомпромиссности. Черный пиар, немотивированно агрессивные выпады в сторону знаменитостей, безапелляционность в высказываниях, увы, становятся общим местом. И все это можно творить анонимно и практически безнаказанно.

Конвенты же, где общение происходит лицом к лицу и где за такие действия можно и в морду получить, подобные “деятели” обходят стороной. На конвенты съезжаются люди, осознанно делающие свой выбор (участие стоит довольно приличных денег) и предпочитающие реальное знакомство с кругом профессионалов случайным сетевым связям.

К началу XXI века понятие “премия-конвент” стало двуединым. Премия без конвента представляется рыбалкой без финальной тройной ухи под водочку. Конвент же без премии — паноптикумом заспиртованных уродцев из кунсткамеры. Понятия настолько слились, что некоторые конвенты называют именем вручаемой на нем премии и наоборот.

Если пойти еще дальше, то можно озвучить следующую крамольную мысль: у рядового любителя фантастики вручаемая премия стала напрямую ассоциироваться с географическим положением места проведения конвента и, более того, с его организаторами. Иными словами, голосуй не голосуй — все равно получишь… В результате интерес к самим премиям стремительно падает.

В настоящий момент наибольшее доверие вызывают премии, при голосовании за которые между любителями фантастики и бронзовой фигуркой приза не стоит никто (читай: номинационная комиссия “Интерпресскона”, жюри “Странника”, мнение Б.Н.Стругацкого), кроме счетной комиссии. Что касается отношения читателей к остальным премиям, то очевидно следующее: доверия тем меньше, чем выше закрытость премии (от “Портала” до “АБС-премии”) и, соответственно, субъективность голосующих.

Фэндом в принципе не умеет жить по указке. Так было и в советское время, ничто не изменилось и сейчас. Однако периодически возникают структуры, претендующие на роль руководящей и направляющей силы. Обычно они обещают наступление справедливости и равенства в фантастике и мгновенное исцеление всех не–строем–ходящих и не–в–одну–сторону–смотрящих. Но какие бы сладкоголосые песни они ни пели, какие бы высокопарные названия ни носили — Совет, Фонд, Академия, — их действия вызывают у большинства любителей фантастики лишь чувство сдержанной иронии.

Фантастике для преодоления своих кризисов и поступательного движения вперед не нужны новоявленные хэри селдоны. Она со своими хворями способна справиться сама. У нее для этого есть все основания — грамотные издатели, квалифицированные критики и беззаветно преданные жанру фэны.

Фантастике по большому счету ничто не может угрожать, пока жители Континента в качестве среды обитания продолжают выбирать себе миры “Полдня” и “Ордуси”, а не “Пандема” и “Возвращения со звезд”. Эти люди отвергают “дармовое счастье” ради деятельной, со вкусом прожитой жизни свободного человека. И не такие уж они эскаписты, если присмотреться. Почти пятая часть не готова променять нынешнюю реальность ни на какую другую. Все они, точно так же, как и мы, просто искренне любят фантастику, которая порой неизъяснимо прекрасна…

Москва, июнь, 2005 г.

Авторы благодарят сайт “Русская фантастика” и журнал “Если” за предоставленные материалы.

© Д.Байкалов, А.Синицын, 2005

Загрузка...