Много лет назад на берегу Святого Ганга жил юноша по имени Ромай.
Каждый вечер, взяв ситар, он выходил на берег и пел сладкозвучные песни.
Голос его был так прекрасен, что замолкали птицы, застывал, не смея рычать, грозный тигр. Даже река, говорят, переставала журчать, и яркие мерцающие звезды с восторгом слушали его.
Ромай с нетерпением ждал сумерек, чтобы сесть в лодку, переправиться на другой берег и встретиться со своей любимой Сураной.
Но однажды лодку Ромая опрокинул крокодил, и юноши погиб. Так была прервана песня о любви. Волны выкинули на берег перевернутую лодку. Узнав ее, Сурана закричала н бросилась в реку.
Эту легенду рассказал мне старик индиец в Бхилаи. Он яростно жестикулировал и так волновался, словно сам был очевидцем.
— Вслушайтесь! До сих пор, вспоминая песни Ромая, Ганг рыдает, — продолжал он. — А Лакшми[4], великая Лакшми прокляла крокодилов. С тех пор, завладев добычей, они льют слезы.
Потом я часто бывал на берегах Ганга. Но в плеске волн я не мог уловить рыдания. А порой мне казалось, что в глухом шуме реки слышны чудесные песни Ромая.
Однажды, возвращаясь после обхода больных, я вновь встретил старика. Медленно соединив ладони и с достоинством подняв их над головой, он хотел сделать пронам[5]. Удержав старика от глубокого поклона, я взял его под руку.
Солнце уже садилось. Полуголые дети на улице играли в прятки. Откуда-то издалека доносились звуки рубаба. Прямо посреди дороги лежала пегая корова и лениво жевала.
Как обычно, старик рассказывал. Но на этот раз о себе.
Несколько месяцев назад ом работал на рисовом поле одного заминдара[6]. Днем и ночью над полями звучала музыка. Из коробки, подвешенной к столбу, неслись звуки, напоминающие пляску сатаны. Но самое интересное, что в музыке было как-будто заключено колдовство Васуки[7]. У заминдара рис созревал на пятнадцать дней раньше, чем на других полях.
В общем-то, я не удивился. Мне приходилось слышать, что индийские ученые проводят такие опыты. Но рассказ меня заинтересовал: все-таки настоящее поле… К тому же, и живет заминдар не далеко, час езды машиной. Короче, я решил съездить туда в один из свободных дней.
Мне кажется, все живое любит музыку. А человек породнился с музыкой в незапамятные времена. Еще пещерные люди после удачной охоты танцевали под глухие удары камня о камень.
История знает композиторов, которые отдали музыке целиком себя. По моему глубокому убеждению, они прожили настоящую жизнь.
Не каждому дано быть великим. Но своего я все-таки добился — кончил музыкальную школу. И даже пробовал сочинять. Вечерами я с удовольствием сажусь за пианино, чтобы сыграть одну из знакомых индийских мелодий. Прохожие (я это вижу краем глаза) останавливаются и слушают. Раздаются возгласы: — Сахиб, сыграй еще что-нибудь.
Люди здесь удивительно чувствуют музыку. Она вошла и в быт, и в легенды.
Я смотрю на портрет Толстого. Мудрый старик сидит в кресле. Глаза его полны слез. Он слушает музыку.
Звуки. Удивительные звуки, которые заставляют плакать Толстого. И другие, нудные, и тягучие, как зубная боль. В поте лица их вытягивают из себя угрюмые шарлатаны.
Впрочем, по порядку. Едва машина приблизилась к рисовому полю, как я услышал звуки джазовой музыки.
Дехкане, стоя по колено в воде, сажали рассаду. Местами вода была прозрачна, и я отчетливо видел, как копошатся там черные жирные пиявки. Чтобы уберечься от пиявок, многие дехкане натянули длинные чулки. Но у некоторых их не было, и на голых ногах выделялись кровавые ссадины. А надо всем этим, как кнут надсмотрщика, висела беспощадная музыка.
Я от души пожалел дехкан. Тяжелый труд, палящее, бешеное солнце и еще эта бешеная музыка. Впрочем, нужно быть объективным: что же делать, если у растений такие дикие вкусы…
В соседнем селе только начинали собирать чалтык, а здесь не было и следа соломы, сажали новую рассаду. Значит, музыка действительно ускоряет созревание семян.
Интересно, как она действует на клетки растений? И почему щебет птиц, свист ветра не заменяют музыку? А может быть, и заменяют, кому это известно. Во всяком случае никто еще не пробовал вырастить рис или хлопок в абсолютной тишине…
И тут, в который уже раз, я подумал о человеке. Нет, конечно, не о благотворном влиянии музыки вообще на человека. О лечебном значении музыки. В Венгрии, я читал, музыку используют при удалении зубов, для обезболивания.
Результаты? Больной совершенно не чувствует щипцов. Да и здесь, в Бомбее, в одной из больниц проводят сеансы музыки для выздоравливающих. Это ускоряет лечние на семьвосемь дней. Наконец, мои собственные наблюдения… Но о них потом.
Вместе со мной в больнице работал профессор Дэвид Робертсон. Высокий, худощавый, неразговорчивый. Немногие решались с ним спорить. И кончалось это всегда одинаково: собеседник умолкал, буквально подавленный неоспоримыми доводами. Профессор был превосходным слециалистом-онкологом.
Признаюсь, я тоже не слишком разговорчив. Однако вдали от родины человек особенно нуждается в собеседнике. Не то, чтобы мне не с кем было поговорить, но своими соображениямия я хотел поделиться именно с Робертсоном.
Хотел, и не мог решиться. Мы работали вместе и, кажется, он относился ко мне неплохо. Но за долгие месяцы я не слышал от Дэвида и двух десятков слов, сказанных подряд.
Не знаю, хватило бы у меня смелости, Но случилось так, что однажды он заговорил. Больше того, произнес речь, как настоящий адвокат.
Отлично помню, это было в начале месяца бхадро[8]. Стояла удручающая жара. Даже стая вентиляторов, непрерывно томящая из палаты пропахший карболкой воздух, была бессильна. Ходячие больные перекочевали во двор, под тень деревьев.
В полдень больничная карета привезла пожилого человека. Сказали, что он с Ланки[9], капитан корабля. Последнее время жаловался на головные боли. Обычное лечение не дало результатов. Сначала врачи думали, что боли вызваны высоким кровяным давлением. Но с учетом возраста, давление было как раз не таким высоким: 160 на 110.
В больнице принимал его я. И невольно заинтересовался.
Он был чем-то похож на древнего полководца. Высокий, широкоплечий, седобородый. Белоснежная чалма надвинута на высокий и гордый лоб. А лицо поблекло, покрылось морщинами. Не теми резкими благородными морщинами, что напоминают шрамы, а мелкими, стариковскими. Но я почему-то решил, что это не от возраста, а от долгой мучительной боли.
Века были опущены. Больной стонал и иногда судорожными движениями хватался за голову. Я спросил его имя и не получил ответа. Видимо, вопросов он не слышал.
Прежде чем ставить диагноз, нужно было сделать снимок.
Наконец рентгенограмма готова. Вместе с Робертсоном я внимательно изучаю ее. Узкий палец профессора упирается в белое пятно на снимке.
— Больше месяца не проживет, — говорит он негромко. — Яма[10] стережет его дорогу.
Конечно, я понял. И все-таки возразил:
— Может быть, опухоль не злокачественная?
— За последние тридцать лет я ни разу не ошибся.
— А если попробовать гамма-излучение?
Осторожно стряхнув пепел с сигары, он пожал плечами.
— Опухоль на шесть сантиметров ниже мозговой коры. Если бы наверху…
— Значит его ничем не спасешь?
— Ничем.
— Господин Робертсон, — я невольно повысил голос. — вы повторяете то, что сказал профессор Аронакс капитану Немо. Но ведь это было добрых сто лет назад.
— За сто лет медицина многому научилась, только не творить чудеса. Единственное эффективное лекарство здесь ланцет. Но мозг не аппендикс.
Ставя точку, он поднялся и, вежливо кивнув мне, направился к своей машине. Я остался сидеть в кресле, старом кресле, сплетенном из гибких ивовых прутьев.
Я попробовал думать о чем-нибудь другом. И не мог.
Перед глазами стояло лицо капитана. Именно таким представлял я другого капитана, героя моих детских книг. А что, Немо ведь тоже родился в Индии. Сколько морей и океанов прошел на своем корабле этот капитан с Ланки, старый морской бродяга. Сколько раз его корабль выходил победителем в борьбе со стихией. Но сейчас, горько подумал я, корабль жизни попал в водоворот. И у капитана не осталось сил сопротивляться.
Можно ли ему помочь, вырвать из водоворота? Я перебрал в уме все известные мне средства. Ответ был известен заранее. Нет.
В тот же день для предупреждения метастазов я ввел больному кангерин. Это должно было помочь ему в будущем, если удастся уничтожить опухоль. А как?..
Я думал об этом и вечером. «Неужели, капитан, никогда больше ты не будешь бороздить океаны? Никогда не услышишь глухой грохот волн, пронзительные крики альбатросов?».
Я подошел к роялю и осторожно тронул клавиши. Звук получился жалобный. Но в нем было и что-то другое, неуловимо зовущее, требовательное. Как будто я уже начал рассказ и теперь обязан был его кончить. Я знал это чувство, оно приходило всякий раз, когда я писал что-то новое.
Пока я не знал, что это будет: симфония или ноктюрн, баркаролла или соната. Но я знал точно — это будет музыкальная поэма о человеке, в чью жизнь, овеянную романтикой, ворвалась грозная судьба.
Время исчезло. Я не слышал, как часы пробили полночь, не видел, как побежала по стеклу блестящая змейка рассвета.
Передо мной, загородив комнату и мир, стоял человек, отдавший всю свою жизнь борьбе со стихией.
А потом пришла эта мысль. В состоянии, в котором я находился, она даже не показалась мне странной. Почему бы, в самом деле, не попробовать такое сильное лекарство, как музыка? На мгновение я пришел в себя, увидел палату, склонявшегося над больным профессора и… оркестр — мне самому стало смешно.
Я снова наклонился к роялю. Но мысль была, как первая волна перед бурей. За ней, беспорядочно толкаясь, пришли другие. И самое удивительное, что сознание работало ясно.
Оно отсеивало случайные обстоятельства, четко группировало факты, пробивая путь одной, главной идее. В конце концов я твердо решил завтра же поговорить с Робертсоном.
Интересно, что эта бессонная ночь меня многому научила.
Раньше я сказал бы профессору обо всем прямо и, конечно, он поднял бы меня на смех. Теперь я прибег к небольшому мостику.
— Господин Робертсон, вы, разумеется, помните югославских ученых, получивших, несколько лет назад смертельную дозу гамма-излучения?
Профессор молча кивнул.
— Вы, наверно, не забыли и французских врачей, которые лечили их. Это была первая победа над лейкемией.
— Святая, хотя и общеизвестная истина. А что вы намеревались мне сказать?
С мостиком получилось не очень убедительно. Нужно было переходить к делу.
— Я хотел поговорить о капитане, которого вчера привезли в больницу. Думаю при его лечении воспользоваться новым методом.
— Слушаю.
— Знаете, господин профессор… — растерянно пробормотал я, — прежде чем перейти к главному, я хотел бы сказать…
— Не надо господин Мансуров. Переходите прямо к главному. У нас мало времени.
— Я хочу лечить пациента музыкой.
— Как? — он недоверчиво всматривался в меня.
— Да, музыкой. — Я повысил голос.
Воцарилось молчание. Потом он рассмеялся. Смех был резкий, почти истерический.
— Господин Мансуров, не сердитесь… Музыкой можно завораживать змей, но при чем тут раковая опухоль?
Робертсон снова рассмеялся. Затем встал и хотел уйти.
Я с трудом уговорил его остаться.
— Ладно, продолжайте, — старый хирург махнул рукой и демонстративно уселся в кресло, подперев рукой подбородок. — Продолжайте, — повторил он. В нашей жизни так мало веселого.
Это был уже прямой вызов. Я, однако, заставил себя говорить спокойно.
— Вы, господин профессор, должно быть помните Руже де Лиля. Его «Марсельеза» сделала больше, чем целая армия. С ее помощью народ изгнал иноземных захватчиков.
Он пожал плечами.
— История и медицина. Не улавливаю связи. И вообще, нельзя ли без увертюры?
— А что вы скажете о работах венгерских врачей, при удалении зубов использующих музыку для обезболивания?
— Пустяки, которые не имеют отношения к раковой опухоли.
— Допустим. Сейчас я перейду к тому, что имеет отношение. Но только не перебивайте меня, выслушайте до конца.
Получив торжественное обещание (оно было дано по всей форме, а легкую иронию можно было не заметить), я продолжал: — Клетки из которых состоит организм, держатся за жизнь. Без борьбы они не сдаются. И нередко в борьбе с микробами и вирусами побеждают. Это первое. Второе. Что такое раковая опухоль? Это те же клетки, только вышедшие из-под контроля организма, не подчиняющиеся законам нормальной физиологии. Они высасывают питательные вещества, обрекая остальные клетки на голод. Более того, их выделения отравляют организм. Мы знаем, обычно поле боя остается за этими клетками. Но бывает и наоборот. Бывает, что раковая опухоль рассасывается. Медицинской науке известно около ста подобных случаев. Конечно, не так уж много. Однако есть обстоятельства, когда исключения важнее правил. К сожалению, изучены они недостаточно. По-моему, решающую роль в этих парадоксальных случаях играет нервная система. Мобилизуя защитные силы организма, она делает его непобедимым. А если нервная система спит? Тогда… Тогда необходимо разбудить ее, прибегнув к внешним раздражителям!
Я остановился. Робертсон молчал. Лицо его было попрежнему непроницаемо. Но мне показалось, что одного я во всяком случае добился — он слушал.
— Вы знаете, господин профессор, что с помощью иглотерапии вылечивают семнадцать болезней. Среди них — трахома. Возникает естественный вопрос: как простой укол может привести к уничтожению микробов трахомы? Ясно, что игла здесь не больше, чем раздражитель. Борьбу же ведет центральная нервная система. Конечно, в данном случае иглотерапия исключается. Клетки мозга надо раздражать иным путем. Мне кажется, что музыка может сыграть прямо-таки чудесную роль в мобилизации мозговых клеток.
Теперь — я видел это ясно — профессор взвешивал мои соображения. Кажется, он с чем-то готов был даже согласиться, но привычное, воспитанное годами недоверие удерживало его. И тогда я пустил в ход свой последний довод.
— Помните, профессор, еще когда я только приехал, вы обратили мое внимание на странное обстоятельство. Два соседних села. Климат, условия жизни, характер работы — все одинаково. В первом случае только за последние годы посемь случаев заболевания раком. Во втором — ни одного. И это по статистике, которая ведется еще со времен британского владычества. И ведется, вы это знаете лучше меня, хорошо. Случайность? Я очень тщательно исследовал жизнь этих сел. Они действительно похожи во всем, кроме одногоу них разная музыка… Таков мой третий довод.
— Хорошо, господин Мансуров, — профессор взял сигару. — Какую именно музыку вы предполагаете использовать? Какой инструмент?
Переход был настолько неожиданным, что я не смог сразу ответить. Да, честно говоря, мне самому не все здесь было ясно.
— Пока трудно сказать. По-моему, лирика. Нечто такое, что спокойно и ненавязчиво напомнило бы капитану его жизнь, звало бы его к борьбе.
— Гм, да, — протянул Робертсон, глубоко затягиваясь сигарой. Кажется, он все еще колебался.
— С вашего разрешения я найду такую музыку, — осторожно добавил я.
Он лукаво улыбнулся и взялся за портфель.
— Что с вами делать? Я, правда, мало верю в успех. Его дух уже в руках Ямы. Если вы сможете вытащить его оттуда… А в общем желаю успеха.
Легко представить, как я волновался в этот вечер. Мы были вдвоем в комнате — я и рояль. Впрочем, нет. Не боясь показаться старомодным, я скажу, что над нами витали тени великих композиторов, их бессмертные творения звучали в моих ушах.
И волнение мое было не от бедности, а от богатства. Из огромной сокровищницы нужно было выбрать единственный драгоценный камень. С чего начать? Где остановиться?..
Я выбрал пятую симфонию Бетховена. Человек и судьба.
Всепоглощающая сила рока и величие человеческого разума.
Как сумел композитор передать в звуках извечную людскую трагедию…
Я торопился. Болезнь не ждала, в любой момент могло наступить ухудшение. Прошло пять напряженых ночей. Я отобрал мелодии и объединил их. Было ли здесь творчество?
Не знаю, в то время я об этом не думал. Так работает ювелир: выбирает жемчужины, нанизывает их на нить, создавая ожерелье. В моих грезах это волшебное ожерелье, подобно талисману, должно было спасти человека. И я назвал его симфонией жизни.
…Глухо падают удары — рок стучится в дверь. Он беспощаден, от него никуда не денешься. Что это — черное пятно в бушующем море? Корабль. Он перенес шторм. Волны швыряют его, как игрушку. Но он выстоял, бросив вызов тяжелым ударам волн. Выстоял, потому что корабль вела железная воля капитана.
Море начинает стихать. И тут, откуда-то издалека доносится негромкий женский голос: «Ты будешь жить, капитан. Да, будешь жить». Голос приближается, крепнет. И в нем такая вера, такая высшая правда. Первая любовь и весна — цветение дервьев, возвращение перелетных птиц…
Через неделю, передавая старому хирургу ноты, я сказал: — Господин профессор, мне нужна ваша помощь. Нужно найти оркестр, который исполнит музыку, и записать ее на ленту.
К моему удивлению он охотно согласился.
— Между нами говоря, господин Мансуров, вместо одного поручения вы мне дали два. Впрочем, не будем мелочны, — он улыбнулся.
— Любой дирижер, познакомившись с нотами, скажет: привяжите к позорному столбу этого халтурщика, — предупредил я. — Ради бога, объясните ему, что у нас на то были особые соображения.
Через несколько дней Робертсон поставил на стол портативный магнитофон и сказал многозначительно: — Я сдержал слово. Очередь за вами.
Столько надежд и сомнений было связано с этой минутой, что я колебался.
— Может быть, вы передумали, господин Мансуров? — насмешливо прищурился Робертсон.
— Нет, нисколько. — Я решительно открыл магнитофон.
По нашей просьбе больного перевели в отдельную палату.
Повторные исследования показали, что его состояние не изменилось. Я включил магнитофон. Сердце у меня стучало так, что его удары слышал, по-моему, даже Робертсон, стоявший у окна, В следующее мгновение я забыл о нем. Я забыл и окапитане. Музыка захватила меня. Было такое чувство, словно со мной, простым смертным, сквозь хребты веков говорит, улыбаясь, сам Бетховен. Голоса Шопена и Грига, Чайковского и Моцарта… Голос, полный спокойной уверенности. «Ты будешь жить, капитан…». Мне казалось, их не сможет забыть даже человек, навсегда потерявший надежду.
Я слушал «Симфонию жизни» второй и третий, и четвертый раз. Слушал и Робертсон.
Я никогда не видел его таким. Выходя из палаты (его позвали к больному), он глухо сказал: — Я становлюсь наивным, господин Мансуров, — я начинаю верить. Дай бог…
Прошло два дня. Дыхание по Чейн-Стоксу сделалось почти нормальным. На третий день пульс стал ровнее.
На четвертый — больного можно было кормить. Опухоль, как показала рентгенограмма, приобрела овальную форму и заметно уменьшилась в объеме.
Правда, речь не восстановилась, взгляд по-прежнему оставался туманным. Я с нетерпением ждал, чтобы больной заговорил. Больше всего меня волновало, что он скажет, когда к нему вернется сознание. К сожалению, я так и не услышал его голос.
На семнадцатый день рентгеновский снимок ясно показал, что белое пятно исчезло. Однако болезнь не прошла бесследно.
Сознание больного было парализовано. Иногда капитан бормотал случайные, лишенные связи слова. Порой плакал. Но это меня уже не так беспокоило. Смерть удалось победитьэто главное.
К концу третьей недели больного перевели в психиатрическое отделение. А еще через месяц меня срочно вызвали, пришлось уехать.
Вчера я получил письмо из Индии. Там у меня осталось немало друзей, но конверт был надписан незнакомой рукой.
Не знал я и обратного адреса.
«Дорогой доктор Мансуров! — прочел я. — Моего имени вы можете не помнить, но я ваше имя знаю. И еще знаю, что вы отняли меня у бога загробного мира Ямы. Конечна, я не забыл и музыку — песни ангелов, которые входили в мой страшный сон. Если позволите, я хотел бы повидать вас, чтобы сказать слова признательности. Вы называли меня старым капитаном. Но у меня есть имя, которое я старался нести так, чтобы не оскорбить память предков. Ваш капитан Ромай».
Конечно, я вспомнил легенду. И на мгновение мне показалось, что все случившееся — тоже легенда. Я нажал кнопку. В комнату хлынули звуки далекий индийский оркестр играл Бетховена и Грига, Чайковского и Моцарта, всесильную «Симфонию жизни».
Перевод Р. Бахтамова