Она ничего не видела. Веки распухли и были покрыты коркой засохшей крови.
Едва ли она сумеет когда-нибудь открыть глаза…
И почти ничего не слышала, не разбирала в общей какофонии звуков…
И уже ничего не чувствовала…
Но зато ничего не мешало ей вспоминать. Когда ее оставляли в покое, она начинала думать о сыне, о том, как соскучилась, как ей его не хватает. Жизнь никогда не была добра к ней. Все десять лет с момента их расставания, глядя на звезды, она неумело придумывала ему приключения. И всегда ожидала лишь одного: он возвращается, останавливается на пороге их фермы, а на лице блуждает озорная улыбка. И здоровается он так, словно никогда не улетал.
Шми любила Клигга и Оуэна. На самом деле любила. Клигг был ее спасителем, ее храбрым рыцарем, а Оуэн заменил потерянного сына — они всегда были благодарными слушателями ее бесконечных рассказов об Анакине. И она готова была полюбить Беру, тихоню, которая старательно скрывает свою силу.
Но убегала она в тайный уголок, который приготовила только для Анакина. И сейчас, когда она не сомневалась, что смерть сидит рядом и держит ее за руку, она думала не о муже и не о пасынке. А еще она была уверена, что Анакин все знает Он всегда знал. Джедай, который приехал на Татуин и увез ее сына с собой, тоже знал.
Значит, и сейчас Ани должен чувствовать только ее любовь. Боль ему ни к чему.
Шми научилась различать оттенки боли. Она ничего не понимала в сиплом бормотании тускенов, но откуда-то знала, что Люди Песка, как ни странно, не питают к ней ненависти или злости. Истязания были всего лишь способом оценить противника. В конце каждой пытки кочевники с уважением говорили с ней. Видимо, она сумела произвести на них впечатление.
Они не понимали, откуда в ней столько сил, а она не собиралась им говорить.
Бледный свет полной луны освещал пологие песчаные холмы. С высокого бархана открывался хороший обзор, но Анакина не интересовали красоты ночной пустыни. Он смотрел на небольшой оазис у подножия дюны. Туда, где горели костры. Он чувствовал их тепло — и горячие волны боли. Боль напоминала огонь
От нее стягивало кожу на скулах и слезились глаза. Но сопротивляться ее притяжению он не мог. Анакин подполз на животе к самому краю, разглядывая становище внизу.
Одна из палаток привлекла его внимание. Туда никто не входил, хотя кочевники, готовясь к ночевке, сновали по всему лагерю. Кроме того, только у этой палатки стояла охрана.
— Мама…
Подальше от края он поднялся на ноги. Подождал немного, хотя больше всего на свете ему хотелось помчаться в ту палатку, что отличалась от остальных. Ту, в которой скрывался источник его боли… Потом, прячась в тени, пробрался в лагерь.
Он прикоснулся к выделанной шкуре банты, из которой была сделана палатка. И отдернул руку, с трудом сдержав крик. Два кочевника сидели неподалеку от входа и смотрели в другую сторону.
Анакин снял с пояса меч и, постаравшись загородить сверкающий клинок от посторонних взглядов, аккуратно разрезал заднюю стенку палатки. А потом полез в дыру, даже не потрудившись убедиться, видит ли его кто-нибудь.
— Мама, — шепотом позвал он.
Ноги ослабли. Палатку освещали самодельные свечи, а из проделанной падаваном прорехи попадало достаточно лунного света, чтобы разглядеть женщину, привязанную к импровизированной дыбе. Анакин разрезал веревки, подхватил падающее тело, удивившись, какое оно маленькое и легкое, и осторожно уложил на песок, боясь неловким или случайным движением причинить лишнюю боль.
— Мама… — воздух со свистом вырвался из сжатого спазмом горла. — Мам…
Она была жива, хотя он перестал в это верить. Он взял ее на руки, словно ребенка. Он не знал, сколько времени он сидел, баюкая мать, пока Шми не попыталась открыть глаза.
— Ани?..
Грудная клетка на ощупь была странно мягкой, словно все ребра были смяты жестоким ударом.
— Ани… это ты?..
Распухшие губы раздвинулись в намеке на улыбку.
— Я здесь, мам. Ты в безопасности. Держись, я вытащу тебя отсюда
— Ани.. Ани… ты такой… красивый.
— Не трать силы, мам, — Анакин чуть не плакал. — Мы выберемся отсюда.
— Мой сын, — улыбнулась Шми. — Совсем взрослый сын. Я знала, что ты придешь за мной… всегда знала.
Почему-то ему казалось, что они находятся в разных местах. Он — здесь, в палатке кочевников, в пустыне, а мама — где-то далеко, где безопасно и очень спокойно. Он хотел сказать, чтобы она не тратила силы на разговоры, чтобы просто лежала тихо, но слова застряли в горле.
— Я так горжусь тобой, Ани… Так горжусь… Я скучала…
— Я тоже скучал, мам. Мы потом поговорим, ладно?..
— Потом, — согласилась она и замолчала.
И смотрела она теперь мимо него — на прореху в стенке палатки, на луну, заглядывающую в дыру. Анакину вдруг стало холодно. Он уже видел однажды такой взгляд.
— Мам, не уходи, — попросил он. — Ты поправишься, я обещаю. Все… все будет хорошо…
— Я люблю… — выговорила Шми.
Анакин с трудом перевел дыхание. Недоверчиво подергал мать за руку. Она же не могла… просто не могла! Он искал ее взгляд, но в глазах Шми больше не было ни света, ни жизни. Мама, пожалуйста, ответь мне, пожалуйста, только не молчи… Пожалуйста… Он укачивал ее. Он просил, но ничего не помогало.
Тогда он положил ее тело на землю и осторожно, боясь сделать больно, закрыл ей глаза.
Мам, что мне делать?
Голоса не было, он хотел закричать, запрокинул голову к потолку, но из горла не вырвалось ни единого звука. Тогда он сел рядом с матерью и стал смотреть на нее. Что он сделал не так? Что он должен был сделать иначе, чтобы мама осталась жива?
И он понял: не надо было оставлять ее, вот что. Надо было сказать Куай-Гону, что без мамы он никуда не полетит, пусть делает что хочет, но возьмет и ее тоже. Она же сказала, что гордится им… Как можно гордиться тем, кто не смог спасти тебя?
Он стал рассказывать ей обо всем, что случилось, о тренировках, о приключениях, а больше всего — о Падме. Мама должна все узнать о Падме. Она полюбит ее, обязательно, а Падме полюбит ее… Полюбила бы…
Мам, ну что же мне теперь делать?!
Уходили минуты, а Анакин все сидел. Он не мог двигаться, словно тело принадлежало теперь не ему, а кому-то другому. Внутри было пусто, темно и холодно. Только когда молочный свет луны принял серебристо-серый оттенок, он вспомнил, где находится.
Он знал только одно: кочевникам он маму не оставит.
Снаружи донеслись звуки ранней деятельности. Лагерь просыпался.
И одновременно проснулась дремавшая ярость. Анакин поднялся на ноги, оглянулся на мать. Странно, у нее такое спокойное лицо, даже следы побоев становятся не так заметны.
Анакин снял с пояса меч и вышел наружу, откинув полог.
Стражники с воплями кинулись на него, поднимая оружие. Анакин небрежно отмахнулся мечом. Тускены рухнули на песок.
Скайвокер пошел дальше.
Его ярость требовала насыщения, и он знал, чем ее накормить.
Йода вглядывался в клубящийся вокруг него мрак. Описать, на что похожа темная сторона, можно просто. Всего лишь два слова — тьма и холод.
Волна гнева и ярости оказалась настолько сильна, что магистр приоткрыл глаза, спасаясь от боли.
Вот тогда он и услышал голос.
Анакин, нет! Нет, не надо…
Йода знал этот голос. Магистр с трудом усмехнулся. Он узнал бы его всегда, даже в общем хоре, даже в реве горной лавины или грохоте грома.
Йода горестно тряхнул ушами. Невозможно. Его ученик давно мертв, он ушел, соединился с Великой силой, а она никого не отдает обратно. Мертвецы не встают из могил.
И уж тем более не разговаривают.
И все-таки это был голос Куай-Гона.
Жаль, что нельзя одним взмахом руки разогнать черный, жирный, липкий на ощупь туман. Йода прищурился, вглядываясь в темноту.
Ему показалось или среди призрачных замысловатых фигур он на самом деле разглядел рослого рыцаря? Йода протянул к нему руку…
…открылась дверь, в комнату ворвался Винду, успев подхватить пошатнувшегося магистра.
— Что? — выдохнул Мэйс. — Кто там?
— Боль, — Йода поплотнее закутался в плащ. — Страдания. Смерть. Юному Скайвокеру больно. Очень больно.
Он не стал рассказывать Мэйсу о встрече с призраком. Он не ошибся, он действительно видел своего последнего ученика, но почему, каким образом боль Анакина отпечаталась на матрице таким странным способом? Почему она вызвала к жизни призрак погибшего рыцаря?
Слишком много… Йода покачал головой, покряхтел, кутаясь в плащ. Слишком много для старика.
Он устало закрыл глаза. Голос ученика продолжал звучать в ушах. Йода нахмурился. К Куай-Гону следовало прислушаться. Если он решил заговорить, значит, случилась беда.
— Анакин, нет!
Он отмахнулся. Он даже не собирался оглядываться, чтобы узнать, кто окликнул его. Голоса падаван не узнал. Гребень черной волны вынес его туда, где закутанная в тряпки, высушенная солнцем тускенка несла бадью с мутной водой, где в тени соседней палатки прятались два ребятенка.
Волна ненависти поволокла его дальше. Женщина закричала и уронила бадью. Синий клинок вошел ей в живот. Песок жадно всосал пролившуюся грязную воду.
Лагерь ожил, из всех палаток повалили вооруженные кочевники. Но Анакин уже начал танец смерти. Светящийся клинок рисовал свой узор. Не следуя ничему, кроме звенящей энергии, которая переполняла Скайвокера. Он ни разу не промахнулся. Каждый удар, каждый взмах означал, что на землю падает очередной враг.
Анакину было легко. Он даже не думал, что ярость столь приятное чувство. Его несло вперед, словно на крыльях.
А потом все вдруг кончилось. Он стоял посреди разоренного лагеря, а вокруг лежали тела. Из палаток уцелела только одна. Та, у которой ветер трепал разрезанный полог.
Пустоты больше не было.
Анакин оглянулся, чтобы сказать тому, кто окликнул его, что все в порядке, опасности больше нет, и… За его спиной тоже было пусто.
Странно, но он даже не запыхался. Анакин поднял руку, чтобы вытереть пот со лба, и понял, что не устал. Тогда он повесил меч обратно на пояс и пошел к уцелевшей палатке.