Я нечеловек. Подобно Мельмоту, я в несколько мгновений могу очутиться где мне угодно. По существу каждый дильнеец это Мельмот или гетевский Фауст. Человек, не знающий смерти, уже не человек. Наследственно-информационная «память», подсказывающая молекулам и клеткам моего организма их сокровенное бытие, их верность себе, не боится энтропии, называемой людьми старением. Я буду вечно молод. Но еще Бальзак догадался, что это означает.
Что же это означает? Сейчас объясню. Человек, победивший бренность, независимый от законов времени и старения, уже перестает быть человеком. Клетки и молекулы не стареют. Но как быть с памятью? Разве она безгранична? Разве сможет этот новый, нестареющий человек носить с собой или в себе все свое прошлое, которое будет длиться тысячелетиями?
На этот вопрос я не могу дать точный ответ. Ведь я живу всего триста пятьдесят лет. Обождите… Когда-нибудь я отвечу. Ведь я нахожусь еще в начале своего длинного пути. Дильнейская наука сравнительно недавно узнала, как остановить мгновение и устранить энтропию из жизни молекулярной и клеточной информации. Но никто не догадывается об этом, и меньше всех Вера.
Вера! Она все еще настаивает на том, что знала меня раньше. Она убеждена в этом и хочет убедить меня.
— Ты помнишь, Коля, — спрашивает она меня, — как мы с тобой ночевали на берегу Телецкого озера у рыбацкого костра?
— Это давно было?
— Три года тому назад.
— Только три года? А я помню и то, что было триста дет назад.
— Нас с тобой тогда не было.
— Тебя не было. А я был.
— Ты, конечно, шутишь, Николай!
— Может и шучу.
— Ты разговариваешь иногда очень странно. Что произошло с тобой за эти полтора года? Ты что-то скрываешь от меня? Иногда мне кажется что тебя подменили. Ты не ты!
— А кто?
Она не ответила.
— Кто?
Она снова промолчала.
— Кто же? — допытывался я.
— Ты лучше должен знать, кто ты.
— Значит, ты сейчас идешь не со мной… А с кем же?
— С тобой, успокойся. С тобой иду. Я любила тебя и люблю так же, как и раньше. Зачем же ты так странно шутишь?
— Не знаю.
— А о чем ты думаешь сейчас? У тебя такой вид, словно ты далеко.
— Я думаю о том, что такое жизнь.
— Разве это проблема? Каждый знает, что такое жизнь. Спроси ребенка, и он тебе ответит.
— Не каждый. Один мыслитель сказал, что жизнь — это целая цепь привычек. Как ты думаешь, он был прав?
— Привычек? Отчасти верно. Жизнь не может быть без привычек. Я привыкла видеть тебя, слышать твой голос. Разве это плохо? Мне нравится идти рядом с тобой. Это тоже привычка. Разве это плохо?
Я уклонился от ответа. Если бы я стал отвечать, я сказал бы ей, что на Дильнее жизнь — это борьба с привычками, яростная борьба с рутиной. Дильнеец борется с привычками, чтобы не дать им взять верх над своей любознательностью, над своим желанием ежедневно творить новое, побеждать препятствия, сопротивляться всему тому, что стоит на пути… Но я этого не сказал. Не йог я ей рассказывать о Дильнее. Для нее я был земной человек и земным, только земным должен остаться.
— А помнишь, Николай?.. — спрашивает она мечтательно.
С помощью таких вот вопросов она хочет как бы засыпать пропасть, разрушить то отчуждение, которое разделяет нас.
— А помнишь, Николай, как мы…
Глупенькая! Я помню, как по этим улицам мчались кареты, везя вельмож в напудренных париках. Я видел поэта Державина, читавшего нараспев длинную оду, я видел крепостных мужиков, засыпавших болото на том месте, где ты сейчас стоишь. Я видел… Я слишком много видел и слишком много помню, и это мне мешает говорить с тобой и смотреть на тебя. За твоей спиной я вижу бесконечность: космическую среду, ничто и вакуум, который я преодолел, чтобы попасть сюда и оказаться с тобой рядом, в том столетии, в котором ты живешь. Ты говоришь, что мы рядом. Да, рядом. Но прежде, чем оказаться рядом с тобой, я должен был… Нет, об этом лучше забыть.
— Так что же ты не отвечаешь, Коля? Ты опять отсутствуешь, дорогой?
— Нет, я здесь. Только здесь и нигде в другом месте.