Глава 3

Я думаю: наверное, я умер, и именно оттого понимаю, что все-таки не умер, а просто мне очень плохо. Открыть глаза это подвиг, который пусть сделает кто-нибудь после меня, а я буду лежать в душном холоде вечно и чего-то ждать.

Потом ко мне приходят два вопроса: где я и почему именно здесь? Вместе с пробуждающимся любопытством приходит желание вдохнуть. Так я понимаю, что все это время не дышал, поэтому я и невероятно вялый, и мир вокруг меня весь в аморфной темноте под веками. Я не знаю, сколько у меня не получалось дышать, вряд ли больше минуты, а то мне в голову не пришло бы что-нибудь с этим сделать и вообще мне в голову бы уже никогда ничего не пришло.

Кто-то надо мной ругается на непонятном языке, а может я просто не могу совместить звуки в слова. А потом я чувствую, как в горло мне врывается холодный воздух.

— Дыши! Давай же! Ты не можешь меня здесь оставить! — шипит кто-то, и я слушаю мягкий восточный акцент между потоками воздуха, врывающимися мне в легкие. Наконец, когда у меня достает сил вдохнуть самому, я открываю глаза. Она сидит на мне, вцепившись в воротник моей рубашки. У нее удивительно красные губы, она пахнет землей и так бледна в свете луны, что я ни секунды и не думаю, что она живая. Я ее не сразу вспоминаю, но зато сразу понимаю, что вокруг меня всюду влажная земля, а сверху луна и мертвая девушка, обе очень красивые и очень пугающие. Только когда у меня получается сфокусировать взгляд на ее пшенично-золотых глазах, блестящих, как золото, кое-что всплывает в памяти.

Девушка из гроба, чья-то дочка, любимая девочка. Я рыл для этой девочки могилу, а теперь мы оба в ней. Она открывает рот, и я вижу два клыка, острых, тонких, похожих на кошачьи. Они такие белые, будто кто-то сделал их из фарфора и вставил ей в рот. Я думаю, что она сейчас вгрызется мне в горло — страх этот он вроде инстинкта — а что еще можно делать с такими зубами, кроме того, что делают дикие звери?

Но она говорит:

— Ты в порядке? Ты жив? Скажи что-нибудь, пожалуйста!

И в голосе у нее вовсе не издевка, она правда беспокоится. А я от удивления даже сказать ничего не могу.

— Пожалуйста! Ты понимаешь, что я говорю? Ты ведь говоришь на латинском?

К последнему слову ее длинные зубы упираются в ее пухлые губы, и на них выступают две блестящих бусины крови. Она говорит что-то непонятное, досадливое, утирает губы, а потом как завороженная смотрит на кровь, слизывает ее бледным, розовым языком, и снова переводит взгляд на меня.

Я говорю:

— Ты не собираешься меня убивать?

Она отчаянно мотает головой. Тогда я говорю еще:

— Тогда слезь с меня, иначе я сейчас умру.

Она с неестественной быстротой подается назад, и я делаю то же самое, места в могиле мало, мы оба прижимаемся к двум ее противоположным краям, но между нами все равно не больше пяти сантиметров. Мы смотрим друг на друга, и я не могу придумать, что сказать, и она не может. Ее губы алые вовсе не от помады, по ним размазана кровь, как вишневое варенье или клубничный сироп, когда ешь с аппетитом, ни на что не обращая внимания. Я отвожу взгляд и смотрю, как копошится в земле червяк, не понимающий, почему большая часть его мира вдруг исчезла, и он остался совершенно один под незнакомой ему луной.

Примерно так и я себя чувствую. И она, наверное, тоже. Тогда я говорю:

— Твои родители сказали, что ты умерла.

Она быстро кивает.

Я говорю:

— Оближи, пожалуйста, губы.

Она облизывается и перед тем, как отвести взгляд смотрит куда-то пониже моего лица. Только тогда я ощущаю что-то по-особенному липкое на шее, прижимаю к ней руку и понимаю, что это кровь еще прежде, чем вижу, как она темнеет на ладони в свете луны.

Она говорит:

— Как ты?

— Не знаю, — я отвечаю. — Наверное, не умираю. Ты много крови выпила?

— Не знаю, — повторяет она. — Я не помню себя до определенного момента. Я была очень голодна.

Так что мы с ней ничего не знаем и оба ужасно напуганы. Я смотрю на нее, на ее израненные губы, белые клыки и блестящие глаза, и мне вдруг становится ее жалко. Она, с ее мягким акцентом и испачканными землей волосами, совсем одна в чужой стране. Она явно кровоядная, но кровожадной не кажется. Тогда я спрашиваю, очень осторожно, как будто она зверек, которого я могу спугнуть:

— Как тебя зовут?

Она сдергивает с шеи черный платок, под ним оказывается длинная рана, будто ей перерезали горло кинжалом. Платок она дергает вниз, как дети снимают надоевшие варежки.

— Ниса! — говорит она почти с вызовом, хотя я и не понимаю, почему вопрос ее так разозлил. На ней строгое, черное платье, оно и сейчас закрывает коленки.

— Я — Марциан. Приятно познакомиться. Давай отсюда выбираться?

— Ты что вообще ничего не хочешь спросить?

Я приподнимаюсь, меня изрядно шатает, и я не уверен, что смогу выбраться из могилы. Я говорю:

— Ну, не знаю. Я не очень умный. Давай я подумаю немного.

Ниса вдруг начинает смеяться, да так громко и жутко, что меня передергивает. Она распахивает зубастый рот и запрокидывает голову так, что луна делает ее зубы еще белее.

— Вот, — говорю. — Я придумал. А эти зубы у тебя как-нибудь убираются? Неудобно будет тебе в Империи, если нет. У твоих родителей я их не видел.

Она в секунду замолкает, потом говорит:

— Да.

Я думаю, что это, наверное, не весь ответ, поэтому жду. От земли исходит холод, будто она дышит. Я вспоминаю, что Грациниан говорил про их богиню, которая им еще и мать. Некоторое время Ниса молчит, потом неохотно договаривает:

— Когда я сыта.

Я снова трогаю шею, кровь уже запеклась, образовала приятную на ощупь корочку.

— А когда ты будешь сыта?

— Я не знаю. Я никогда не… не была в этом состоянии прежде.

Я думаю, как было бы надежнее отсюда выбраться. Пару раз подпрыгиваю, но пальцы скользят по земле и мокрой от росы траве. Зато я вижу, что в зоне досягаемости гроб. Деревянная коробка, встав на которую выбраться будет, наверное, легче. Я говорю:

— Сейчас будем втаскивать гроб.

Она кивает снова. Мы справляемся, хотя ставить гроб оказывается мучением, могила хоть и достаточно длинная для него, но тесная для нас троих. Успев отдавить себе ноги и отбить коленки я, наконец, встаю на гроб и легко выбираюсь из могилы. Грациниан и Санктина не оставили нас совсем безо всякой заботы. Я протягиваю руку Нисе, она намного ниже меня и ей, наверняка, нужна помощь. Она вцепляется в меня с такой силой и цепкостью, что на секунду меня одолевает страх — сейчас затянет меня вниз, вгрызется мне в горло со звериной жаждой.

Я вытаскиваю ее из могилы, и мы снова оказываемся перед необходимостью диалога, как сказала бы моя учительница. Я глажу себя по затылку, натыкаюсь на шишку, которая тут же отзывается болью.

— Твои родители ударили меня лопатой.

— Прости.

— Ничего.

Я еще некоторое время молчу, смотрю на лопаты, валяющиеся рядом с ямой. Хорошо бы ее закопать вместе с гробом, а лопаты вернуть охраннику. Так бы в кино сделали. Но мне ужасно лень этим заниматься, наверное от плохого самочувствия.

— Сколько тебе лет? — спрашиваю я.

— Девятнадцать.

— Моей сестре тоже девятнадцать. Она ниже тебя.

Ниса смотрит на меня, чуть щурится, в сочетании с клыками выражение лица у нее выходит потешное и жуткое одновременно.

— Ты очень необычный человек.

— Да, мне все говорят.

Я смотрю в сторону ограды, ее видно в темноте, потому что луна снова яркая, она придает серебру жизнь и блеск.

— Давай-ка перелезем. Не хочу, чтобы охранник нас увидел. Мы выглядим плохо.

— Станет задавать вопросы?

— Ну, не знаю, если только ему интересно…

— Хорошо, Марциан, — говорит она быстро.

Мы идем к ограде с трудом обходя частые, жмущиеся друг к другу надгробия. Здесь, наверное, лежат люди моего народа, потому что у преторианцев нет надгробий, а у принцепсов есть гробницы. А у моего народа даже названия нет, и мы лежим под открытым небом. Я думаю, что у нас за спиной могла остаться и моя могила.

Надо будет запомнить место и попросить похоронить меня там, если я умру. Еще надо вернуться домой и думать, как помочь папе.

У ограды лежит, в лунном свете надпись легко различить, ребенок. Мы никогда не виделись и не увидимся никогда, но теперь я о ней знаю, что имя ее было Агриппина и что родители выбили на холодном камне самые теплые слова «не забудем тебя, малыш, пусть за тобой присмотрят среди звезд».

Люди пишут имена своих мертвых, чтобы пока хоть кто-то на свете есть, мы узнавали тех, с кем никогда не увидимся, кто больше не живет с нами на земле. Без этого совсем тоскливо.

— Ты в детстве представляла себя скалолазом? — спрашиваю я.

— Нет, — говорит Ниса. — Я представляла себя воином пустыни.

— Это тоже хорошо. Но все-таки жаль.

Я хватаюсь за цепочки потолще, в каждой руке держу по четыре сразу. Забираться так не слишком-то удобно. Цепочки норовят вырваться, ноги все равно некуда поставить, все скользит, даже небо надо мной. Я кое-как перелезаю на другую сторону и точно так же, в сопровождении цепочек, спускаюсь. Когда я оказываюсь за пределами кладбища, Ниса говорит:

— Ты нелепый.

— Попробуй сама, — я пожимаю плечами.

И она пробует. Так пробует, что уже секунды через три оказывается рядом со мной. Она будто тень, мне кажется, что у нее не две руки и две ноги, а минимум шесть конечностей, как у паука. Она спрыгивает вниз с высоты и приземляется на ноги, как кошка.

— Ничего себе, — говорю я.

Она, кажется, не меньше удивлена.

— Я видела, как мама и папа это делают, но не думала, что это так просто!

Я вспоминаю, что у нее есть мама и папа, говорю:

— Тебя, наверное, не сопроводили в последний путь телефоном. Но не переживай, у меня есть телефон. Ты можешь позвонить родителям?

Она мотает головой.

— Хорошо, — говорю я. — А ты знаешь как их найти?

— Нет, — отвечает Ниса. Она скрещивает руки на груди с самым недовольным видом, и я вдруг понимаю, что обычно она далеко не такая эмоциональная. Флегматичное, нагловатое выражение лица ей очень идет.

— Ты мне нужен, — бросает она как бы между делом. — Я без тебя не выживу.

— Не переживай, только кажется, что в метро ужасно сложно разобраться.

— Я серьезно.

У меня не находится лучшего ответа, чем «я тоже», поэтому я молчу. Она смотрит на меня, блестит пшеничными глазами.

— Ты мой, как это сказать…

Она щелкает пальцами, потом выпаливает:

— Донатор.

— То есть, я должен тебе просто так денег давать?

— Нет. Просто я могу питаться только тобой. Только твоей кровью. Некоторое время, пока завершается мое воплощение. Если тебя не будет, я от голода снова стану мертвой. Но вроде как это не особо долго. У всех по-разному. Мама питалась своим донатором год, папа — четыре месяца.

Голос у нее становится все спокойнее и спокойнее, так что к концу фразы она уже совершенно не нервная, зато полная скепсиса.

— По-моему это долго.

Она закатывает глаза.

— Давай-ка мы разберемся с моим прикусом, и тогда я тебе все-все объясню, ладно?

— Разберемся с твоим прикусом, это значит, что ты будешь мной питаться, пока у тебя зубы не исчезнут?

Она кивает. Мы стоим и смотрим друг на друга. Наконец, я разворачиваюсь и иду к шоссе.

— У тебя очень хороший латинский, — говорю я, чтобы поддержать беседу.

— У меня отличное образование. И что? Это все?

Она нагоняет меня, заглядывает в глаза.

— Где твои вопли? Почему ты не хочешь от меня избавиться? Или ты от меня уже избавляешься? Не бросай меня, я не хочу умирать окончательно!

— Нам нужно найти какую-нибудь заправку с термополиумом. Я буду пить вино, клубничную газировку и есть еду, как доноры.

— То есть, ты согласен?

Я пожимаю плечами. Мне ее жаль, и я не способен дать человеку умереть, даже если он уже холодный, как мертвые. И даже если в каком-то смысле он и есть мертвый.

— А почему твои родители такие предатели? — спрашиваю я.

— У нас так принято.

Некоторое время мы идем молча. Когда она слышит шум машин, то снова срывает с плеч платок, повязывает, так что лицо теперь не видно, как у ее родителей. И тогда я вижу, что глаза у нее становятся влажные — она плачет. Как мертвые могут плакать? Я хочу ее спросить, но не решаюсь, потому что если она плачет так, чтобы я видел как можно меньше ее слез, значит ей совсем не хочется слушать мои вопросы.

Сегодня меня окружают плачущие женщины, и только одной из них я на самом деле могу помочь.

Мы доходим до заправки за полчаса. Плакать Ниса перестает где-то за десять минут до того, как красный свет вывески нарушает черное небо. Когда мы заходим в ослепляющее меня после ночной темноты помещение, я понимаю, что мы не лучшая пара на свете — испачканные в земле и, немного, в крови, жалкие и подозрительные личности. Свет ламп в уютных плафонах тонет в начищенной до блеска кафельной плитке, на которой то и дело спотыкается сонная официантка, и это хоть как-то ее бодрит. В термополиуме почти пусто, двое мужчин сидят в разных концах зала, поглядывая в окно, видимо, решили передохнуть после долгой езды. Вид у обоих помятый, какой-то похожий, хотя они и вряд ли знакомы. Прежде, чем официантка успевает заметить нас, мы проскальзываем в уборную. Она общая, и я рад, ведь в противном случае, мы оказались бы перед нерешаемой дилеммой.

Ниса нервно дергает щеколду, железный штырь не сразу проходит в предназначенное ему место, и Ниса снова ругается на парфянском. По крайней мере, я думаю, что она ругается.

— Сними рубашку, — шепчет она.

— Мы будем заниматься любовью!

У нее делаются такие глаза, как будто она должна покраснеть, но ее кожа не меняет цвет.

— Конечно, нет! Просто если твоя рубашка еще сильнее испачкается, мы будем вызывать еще больше подозрений.

Я включаю воду, Ниса смотрит на меня непонимающе.

— На случай, если ты будешь чавкать. Или если я буду кричать.

— Постарайся не кричать, ладно?

— Тогда постарайся меня не убивать.

Я снимаю рубашку, кладу ее в раковину, и пятна крови из красных становятся розоватыми, а пятна земли из черных — серыми.

— Ты что… — начинает было Ниса, а потом снимает платок, и я снова вижу ее зубы. Она не договаривает, подается ко мне, тесно прижимается. Иногда девушки, с которыми у меня был секс, делали точно так же — тесно, близко, и дальше тоже следовало прикосновение к шее. Но Ниса прикасается ко мне совсем в другом качестве, в качестве хищника. И на поцелуй то, что она делает совсем не похоже. Больше всего ощущение в шее, которое следует за ее приближением, напоминает укол. Только иглы две. И доктор позволяет себе вольности. Ее язык скользит по шее, кажется шершавым, как у кошки. Она лакает кровь, прильнув ко мне, питается от меня. Обычно такая близость заставляет меня хотеть девушку, и это я всегда был тем, кто первым целовал и тем, кто лез под одежду, я не очень терпеливый, но сейчас я думаю только о том, как ее язык путешествует от одной ранки, похожей на точку, к другой.

Я не знаю, сколько времени проходит. Вода уже выбирается из раковины, потому что ткань заткнула сток, а на воротнике, как парус раздувающемся от тока воды, остается только намек на розовый — такой можно и помадой оставить. Наконец, две иглы пропадают, Ниса отстраняется. Зубы у нее розовые от крови, но вполне человеческие. Я с трудом, невероятно медленно, оборачиваюсь и смотрю на нас в зеркало. Мы оба одинаково бледные. Я выключаю кран, набираю в ладонь воды, которой в избытке в раковине, и отмываю кровь с шеи. Ранки на самом деле крохотные и кровить перестают быстро. Зубы Нисы устроены хорошо.

Она умывает рот, пока я выжимаю рубашку.

— И как это? — спрашиваю я. Здесь тесно, но я не чувствую ее тепла, она холодная, как кафельная плитка.

— Невероятно, — говорит она. Один ее зрачок кажется больше другого. — Как будто я снова живу.

И мне становится грустно, так что больше я ничего не говорю, выжимаю рубашку так хорошо, как только могу и надеваю. Она все равно влажная, но я надеюсь, что успею высохнуть. Мы выходим из уборной, официантка подмигивает нам, выдувает толстый, розовый пузырь из жвачки.

— Что? — спрашивает. — Трахаться негде?

Голос у нее дружелюбный, так что мне стыдно за воду, оставленную нами в уборной.

— У меня строгие родители, — говорит Ниса. Мы садимся за столик у окна, Ниса даже не смотрит на меню. Я заказываю себе кофе, и это смешно, потому что одна из войн Парфии и Империи называлась Кофейной и велась за территории на далеком Западе, где росла всякая интересная еда, которая теперь кажется всем привычной. Картошка, например, или тыква.

Я решаю, что самым смешным будет заказать картошку фри, тыквенный суп и жареную индейку, чтобы совершенно соответствовать тематике. Когда мне приносят кофе, я насыпаю туда половину сахарницы, так что сквозь водянисто-рыжую жидкость видно будто бы морское дно.

— И вина! — говорю я. — И клубничной газировки!

Официантка сонно кивает, а я делаю первый глоток кофе, не обращая внимания на не до конца размешанный сахар и жар.

— Рассказывай, — говорю я Нисе. — Тебе заказать что-нибудь? Я просто не подумал, что ты тоже голодная. Ты же только что ела меня.

Она мотает головой.

Я пью попеременно невероятно сладкий кофе, очень сладкую газировку и полусладкое, дешевое вино. Постепенно мне становится будто бы лучше и даже веселее. Ниса говорит медленно, теперь я замечаю, что голос у нее чуть гнусавый, а еще она не надела платок, но раны на шее больше нет. Наверное, она затянулась, когда Ниса стала сытой.

Она говорит про их богиню, богиню жизни и плодородия, землю. Она говорит, что когда народ Нисы заключил с ней завет, они были всего лишь кучкой отчаявшихся земледельцев, но теперь они в Парфии главные, аристократия.

— Дело в том, что нас как бы много. И меньше не становится.

— У вас принято иметь много детей?

— Нет. Мы не умираем сами. То есть, убить нас можно.

— Как?

Она некоторое время молчит, потом подается ко мне и шепчет на ухо:

— Золотой нож в сердце.

Жест доверия выходит какой-то даже отчаянный.

— Мы можем жить вечно, то есть пока нас не убьют. Поэтому у нас строго с рождаемостью. И со сменой должностей. Как бы со всем у нас строго. Будущее должно принадлежать молодым, а у нас все наоборот. У нас время повернулось вспять, всем управляют старики за триста.

Старики за триста это какая-то кладбищенская характеристика, но я ее не перебиваю. В мире есть много разных народов, народ Нисы удивительный, но — один из многих. Моя мама тоже вечно молодая, но она не будет жить триста лет.

— Я такого никогда не слышал про вас.

— Потому что ты о нас вообще ничего не знаешь, — говорит она. — В общем, у нас сложно выбить себе право завести ребенка, пока ты жив, а потом сложно выбить себе право стать, ну, не окончательно мертвым.

Она рассказывает про свою семью, и мне странно это слушать. Грациниан, носящий женские сережки и косметику на лице, оказывается, верховный жрец Матери Парфии, как ее называют в стране Нисы. Для меня странно и то, что кто-то вроде Грациниана может представлять богиню на земле и то, что богиню вообще можно представлять. Мы говорим с нашим богом на небе, это личное, и нам не нужен никто, чтобы его представлять. Тот, кто хочет искать бога, конечно, говорит с теми, кто уже говорил с ним, но жрецов у нас нет, как и одного способа благодарить нашего бога. Смотри на небо и читай его знаки, вот и все.

Мать Нисы, Санктина, вроде как советница царя, Ниса назвала какое-то слово, оно показалось мне странным, и Ниса сказала, что это примерно переводится, как советник. Им разрешили завести ребенка, то есть Нису, перед их первой смертью, только за их заслуги перед царством. А теперь царь издал указ о том, чтобы все дети знатных господ стали семенем богини, то есть мертвецами, восставшими из могил.

— Это потому, — говорит Ниса. — Что нас стало слишком много. Каждый может найти себе донатора и заплатить ему, получив таким образом вечную жизнь. Можно, конечно, убивать, чтобы освободить место, но царь умнее. Он хочет прервать наш род. То есть, у меня уже не может быть детей. И у других. Сколько нас есть, столько и будет. Больше Парфия не выдержит.

— То есть, у вас кризис? — спрашиваю я. Учительница всегда говорила произносить умные фразы с умным видом, тогда никто, ничего про меня не заметит.

Ниса вскидывает бровь, потом усмехается.

— Ну, вроде того.

Приносят мою еду, она жирная и ароматная. Я редко получаю удовольствие от пищи, но сейчас как будто бы я был создан исключительно для того, чтобы что-нибудь поедать. Все соленое и масляное, исключительно вкусное. Ниса смотрит на золотистые бока картошки и на топь тыквенного супа с жадностью, а индейка вызывает у нее отчетливую грусть.

— Я любила есть, — говорит она.

— А теперь не можешь?

Она берет картошину, медленно разжевывает ее, без энтузиазма глотает.

— Не чувствую вкуса, как родители и предупреждали.

Я решаю быстро перевести тему.

— А почему вы приехали в Империю?

— Мама и папа говорят, что приходить к богине дома небезопасно, там могут быть вроде как случайности. Ну, знаешь, донатор внезапно умрет. Царь хочет, чтобы нас было меньше, так-то. Папа и мама вымолили у царя поездку сюда, вроде так будет наиболее правильно для богини. Раньше мы ездили по всему свету. Мы должны быть изворотливыми, хитрыми. Нас оставляли одних с донаторами, и мы должны были крутиться как хотим. Хочешь — купи его, хочешь дави на жалость, хочешь обещай, что сделаешь его бессмертным.

— А это можно?

— Только для тех, кто нашего народа. Но врать-то можно. А мой папа вообще держал своего донатора в пыточной и пил его кровь насильно.

— А ты что думаешь делать?

— Я говорю тебе правду.

Я отправляю в рот последний кусок картошки, допиваю газировку и говорю:

— Честность — лучшая политика.

Ниса смотрит в окно, за стеклом небо становится чище, как будто кто-то его помыл. Она говорит:

— Так! Только скажи мне, что нам есть, где поспать.

— Есть. Ты хочешь спать?

— Да не особо. Просто на солнце я, как бы так сказать, буду выглядеть очень мертвой. И чем дальше, тем мертвее. Один мой дальний предок был похож на мумию, когда я видела его во время семейных обедов.

Я даже представлять не хочу, как выглядят обеды в семье, где половина кровоядна. Я расплачиваюсь за еду, беру с собой вино, и мы выходим в рассеивающуюся ночь. За нашей спиной официантка, видимо, войдя в уборную, ругается на вполне понятном мне языке. Ниса тянет меня за собой, мы проходим через пахнущую бензином заправку.

— А почему ваша богиня хочет видеть вас мертвыми? — спрашиваю я.

— Потому что она есть жизнь, — говорит Ниса. — Жизнь неистребимая. Она может мертвое сделать снова живым. Когда к ней обратились мои предки, они уже были заражены, они умирали. Все, кроме одного. Именно от него и пошла вся порода. А остальным она дала… другую жизнь. Как у меня сейчас. Она богиня, поэтому она может все. Даже такие вещи.

И я вдруг, уже набирая номер, чтобы вызвать машину, замираю. Потом сую телефон в карман и обнимаю Нису. Она холодная и удивленная.

— Ты чего, Марциан?

— Ты мой гений, Ниса!

— О.

— Мой папа умер! Вместо него теперь другой папа! Я думал, как его вернуть! А теперь я знаю! Я все знаю! Я поговорю с богом! Мой бог вернет мне папу, потому что мы — его народ, а он — наш бог. Он сделает это, если я попрошу!

Я достаю телефон из кармана, снова набираю номер и вызываю машину. Я даю какие-то не очень ясные указания, поэтому мы с Нисой долго сидим у дороги, в пыли. Она спрашивает:

— А ты, ну… Ты такой, потому что у тебя такой народ?

— Ага.

— У вас все, ну, такие как ты?

Я пожимаю плечами.

— Очень по-разному. Кто-то видит галлюцинации, кто-то бредит, у кого-то всякие идеи, а кто-то, да, такой как я.

— Я не имела в виду, что ты…

— Дурак. Все нормально. Я не заканчивал школу. Моя учительница научила меня читать, считать, писать и к месту употреблять умные слова. Она сказала, что этого в жизни достаточно.

— Зато у тебя хорошая память.

— Память — способ организации информации в сознании.

— Что?

— Я это запомнил. Я много читаю, чтобы запоминать умные фразы, так меня учили.

Она нащупывает камушек в пыли и пускает его по асфальту, как по воде. Он прыгает, пляшет и плюхается в редкую траву на другой стороне шоссе. Мне холодно во влажной рубашке, но я стараюсь не обращать на это внимание. Нисе, наверное, всегда холодно.

— Я так всего этого не хотела.

— Ты же будешь жить вечно.

— Это клево. Но я хотела завести семью, детей. Для меня это важно. Я не хотела становиться такой в девятнадцать лет. Я никогда не увижу себя в будущем, представляешь?

— Я тоже никогда увижу себя в будущем, потому что я всегда буду смотреть на себя в настоящем.

Она смеется. В этот момент, наконец, подъезжает некрасивая, давно немытая машинка, чьи фары похожи на грустные глаза. Она поднимает облако пыли, я чихаю, а Ниса нет.

В машине я понимаю, что очень пьян, а Ниса напряженно смотрит в окно на незнакомый ей город. Интересно, ее здесь убили или еще в Парфии? Наверное, уже здесь. Она казалась почти живой, когда я увидел ее в гробу. Но она была мертвой.

Она и сейчас мертвая.

Чтобы нас пропустили домой приходится звонить Кассию. Он выходит, сонный, но готовый убивать. Еще в машине, видя, что рассвет уже льет золото на красные крыши городских домов, Ниса повязывает платок. Когда мы выходим, она кажется очень бледной. Я думаю, что через неделю она уже не будет производить такого положительного впечатления. Пока ее можно принять за больную.

Кассий кивает на нее, спрашивает:

— Это чего?

— Это моя девушка из Анцио. Приехала ко мне.

Кассий вдруг начинает смеяться, да так что я думаю, он сейчас умрет от смеха. Кассий все смеется и смеется, будит голубей на площади перед дворцом, и они кидаются вверх, как брошенные в небо камни.

— Твоя! Девушка! У тебя, значит девушка есть!

А потом он оттягивает меня за воротник в сторону и безо всякого смеха, очень серьезно, шипит:

— Ты понимаешь, что здесь сейчас происходит? Конечно, ему плевать, будет тут жить твоя баба или нет, ему сейчас на все плевать, кроме сладостей. Но если она что-то увидит, если она проболтается.

— Она не проболтается, — говорю я. — Обещаю.

— Я убью ее.

Скорее всего, нет, думаю я, но вслух говорю:

— Но она не даст тебе повода. И ничего не увидит.

— Будет жить в твоей комнате. И следи за ней, как будто она иностранный шпион.

Она и есть, в каком-то смысле. Хорошо, что Кассий еще не слышал ее акцент.

Он все-таки нас пропускает, я провожаю Нису в мою комнату, говорю ей располагаться. В моей комнате пахнет ровно так, как и должно — прохладой нежилого помещения. Я оставляю Нису там, а сам поднимаюсь к папе и маме. Теперь я верну папу. Я улыбаюсь, еще пошатываюсь от вина. Пустая бутылка осталась на обочине, и я думаю, что нужно было ее выбросить — нехорошо все-таки мусорить.

Мама сидит у папиной постели. Рассвет делает ее похожей на тень, она выхвачена из пространства вокруг, словно ее вырезали из бумаги. Ее ладонь путешествует по папиному лбу, будто он — болеющий ребенок. Когда она замечает меня, прикладывает палец к губам.

— Он еще слаб, — шепчет она. — Может, это и хорошо.

Я смотрю на папу. Его красивое, изумительно царственное лицо абсолютно спокойно, и не скажешь, что теперь вместо него кто-то другой. Папа похож на древнего вождя нашего народа, мертвого, ждущего погребения и все такого же величественного. Я всегда хотел быть как папа, пока не понял, что значит быть мной.

Я опускаюсь на пол перед мамой, на твердый мрамор, холодный и блестящий, а потом, когда меня затапливает волна винной нежности, я кладу голову на ее теплые колени. Теперь одной рукой мама гладит папу, а другой — меня.

— Все будет хорошо, милый. Мы справимся, — говорит она. Потом долго смотрит на папу и вдруг говорит.

— Знаешь, как я его ненавидела?

Я утыкаюсь носом ей в колени, запах у ее кожи легкий, фиалковый, потом чуть отстраняюсь, смотрю ей в глаза.

— Ненавидела?

Она продолжает меня гладить, я снова прижимаюсь щекой к ее коленям и смотрю, как за окном расхаживают два голубя.

— Он был убийцей, насильником, одно его присутствие напоминало мне о моем позоре и позоре всего моего рода, — говорит мама. Голос у нее печальный, и в то же время она будто не о себе говорит.

— Я каждый день думала о том, что воткну нож ему в горло и буду смотреть, как умирает спаситель народов и убийца моей сестры. Я думала, как заберу его жизнь, жизнь великого человека, пришедшего в мой дом. И он окажется таким же как все. Но я не решалась.

— Ты жалеешь?

Она качает головой. Мне не странно слышать это от нее. Она никогда не говорила об этом, но вряд ли мама и папа сразу полюбили друг друга. Ее слова немного режут мне слух, но не потому, что они неожиданные — скорее потому, что очень грустные.

— А потом я впервые увидела тебя. Когда я узнала, что ты у меня будешь, я не думала, что смогу тебя полюбить. Но когда увидела тебя, поняла, что не могла не любить. Я и его полюбила, когда нашла в тебе его черты. Обычно бывает наоборот, женщина любит ребенка, потому что он похож на ее возлюбленного.

Она улыбается мне, нежно и грустно, ее рука замирает у папиного лба.

— Но когда я полюбила его, о, как я его полюбила. У меня сердце разрывалось от этой любви. И сейчас разрывается. И мне безумно страшно, что я прежде желала его смерти, молилась богу, чтобы поразил его. А теперь, когда я люблю его, так невероятно люблю, когда я боюсь его потерять…

Она замолкает, так и не договорив. Я обнимаю ее колени, и мы молчим.

— Я люблю тебя, мама.

— И я люблю тебя, Марциан. Спасибо, что ты здесь.

Я улыбаюсь ей, и она ловит мой взгляд.

— Я все исправлю, — шепчу я. — Все будет хорошо, будь уверена! Я верну его!

Она улыбается, но грустно.

— Атилия сказала, ты ушел спать. Но в комнате тебя не было, и ты в грязи и в мокрой рубашке.

— Я валялся в саду.

Она крепко обнимает меня, и я закрываю глаза. Когда я чувствую, что начинаю засыпать, то встаю, пошатываясь, хотя мне не хочется, чтобы прекращалось прикосновение ее теплых рук.

— Спокойной ночи, милый, — говорит она. И я говорю ей то же самое. У двери меня встречает Атилия. Она тоже не спит.

— Мы волновались, — говорит она.

— Я видел. Как он?

— Было сложно. А ты где был в это время?

Я обнимаю ее и говорю ей, заглядывая в глаза.

— Я скажу богу, чтобы он вернул папу. Поверь мне, я пойду и поговорю с богом.

— Ты идиот, — говорит Атилия и уходит, оставляя меня в коридоре одного. Я приоткрываю дверь и вижу, что мама все еще сидит с папой.

Вернувшись в свою комнату, я обнаруживаю, что Ниса в моей майке спит в моей кровати. Когда я принимаю душ и возвращаюсь в комнату, окончательно наступает утро. Ниса спит на спине, и я вижу длинную, давно не кровоточащую рану на ее шее. Хотя пятна, наверняка, все равно останутся. Нужно будет просить ее надевать платок.

Я смотрю на нее и думаю, что мне придется спать в одной кровати с трупом. Я задвигаю шторы, комната погружается в темноту, и когда я возвращаюсь к кровати, раны уже не видно.

Я ложусь рядом, некоторое время ворочаюсь, пытаясь устроиться. В моей кровати безумно красивая молодая девушка, но мне совершенно ее не хочется, потому что она совсем не то же самое, что живой человек.

От нее не исходит никакого тепла, поэтому я засыпаю, как будто ее нет рядом.

Загрузка...