Сколько лет мисс Дегрут на самом деле, как вы думаете? Выглядит на шестьдесят, не больше, правда? Насколько я помню, она была здесь всегда — порядочный срок, если посчитать, — а ведь она поступила сюда задолго до меня. Так что можно представить, как старо это вот пятно на потолке, — она утверждает, что пятно уже было, когда она здесь появилась. Да, эта чертова клякса на штукатурке. Протечка. Дождь просачивается сквозь кровлю, понимаете? Но они этого не замечают. Я годами слежу за ними — их пальцем не заставишь пошевелить. Мисс Дегрут утешает меня, говорит, ремонт вот-вот начнется, но они ничего не делают. Мисс Дегрут клякса — то есть на самом деле это пятно от воды — напоминает страну на карте, не могу вспомнить какую, но у нее в памяти возникают географические ассоциации. Развитое у нее воображение, вы не находите? Может быть, какой-то остров? Например, Тасмания. Или Занзибар. Мадагаскар? Нет, в самом деле не помню. Я слышал недавно, что Мадагаскар теперь называют иначе. Странно, неужели это правда? Трудно представить мир без Мадагаскара. Хотя, конечно, это не так уж важно.
Пятно на потолке растет и темнеет год от году. Большое ржавое пятно с неровными краями. Как то другое пятно, пятно над его кроватью. Черт, как же я забыл об этом! Вы же никогда не видели, наверное, того пятна, но — можете мне поверить — это пятно в этой комнате действительно похоже на то пятно в той комнате. Только мне оно ничуть не напоминает какую-то страну на карте, как внушает мисс Дегрут, оно мне напоминает... можете считать меня психом, но мне оно напоминает лицо. Да, точно — лицо. Видите, глаза, вот здесь, эти два кружочка? А пониже — нос. А тут рот, гляньте, он улыбается краешком губ. Утренняя радость, вот что в этой улыбке. Лицо похоже на... нет, ни на кого оно не похоже, а то вы точно скажете, что я псих.
Не по сезону сухо в этом году. Который месяц нет дождей, пятно совсем не растет. Но оно вырастет, уверен. Это неизбежно. Смерть, налоги и чертово пятно. Полагаю, если бы это зависело от мисс Дегрут, она бы справилась с пятном, но я убедился, что мисс Дегрут не пользуется здесь большим влиянием. Станут они заботиться о пятне на потолке ради моего удовольствия! Ради моего неудовольствия, лучше сказать. Я недоволен здешними условиями. Почему? Спросите мисс Дегрут, она объяснит. Смешная, веселая, беспомощная мисс Дегрут. (Сколько ей может быть лет? Я даже не знаю ее имени: Хильда? Ольга?) Уверен, рано или поздно весь потолок станет одним большим рыжим пятном — если я проживу достаточно долго. И потом все обрушится прямо на меня. Одно утешает: так долго мне не прожить.
Вечереет. Видите кусочек неба за окном? (Если, конечно, можно что-нибудь разглядеть сквозь это окно — такое оно грязное.) Но я вижу немного неба. Сиреневое, аметистовое, розовато-лиловое... индиго, может быть, такой голубовато-пурпурный оттенок, как бы слегка выгоревший. Все эти цвета, смесь всех цветов сразу, которую я различаю сквозь пыльное стекло, геометрически точно разделенное на девять прямоугольников крепкими черными прутьями, лежа тут, на койке, уставясь на крохотный кусочек неба (мисс Дегрут считает, что мне полезно лежать здесь, наверху, глядя на крыши и дымовые трубы; может быть, она права. Отсюда видно луну, когда она восходит. Да, я уверен, что различаю лунный свет). Сирень. Аметист. Или лаванда, роза, может быть. Лежа здесь, я наблюдаю, как свет постепенно блекнет, сгущается, — дрожащий, переливчатый свет. Сумеречный, если вы не против поэтических выражений. Нет, я не поэт, ни в коей мере. В нем была поэзия, уверен, но вовсе не потому, что его воображение было сильнее моего. Скоро придут сумерки, и только потом станет совсем темно. Самое одинокое время суток для меня, так болезненно, медленно оно тянется, пока не опустится ночь. То, что французы называют l'heure bleue, время особенной праздничности, веселости, bonhomie — того, что мне совсем недоступно; люди за аперитивом деловито планируют вечерние развлечения: пирушки, свидания, флирт — светлые девичьи фигурки, трепещущие в предвкушении, заполняют бульвары, мерцают в пурпурной полутьме, их отражения колышутся в лужицах света.
Знаю, что вы сейчас думаете: безумие. Вы думаете: "Он никогда не был в Париже". Вы правы. Никогда. Но ведь на первом этаже в гостиной есть телевизор, и иногда в хронике показывают сцены из жизни Парижа. И я читал книги, видел фильмы. Остальное — мое воображение, согласен. Мисс Дегрут не влияла на меня в данном случае, так же как и он. Да, я нигде не бывал и никогда не побываю. Боюсь, никогда не покину этот маленький, отлично организованный мирок, в котором обитаю. Уединенное место, скажете вы. И опять вы правы. Увы, что тут поделаешь! Я утратил... что? Что это — то, без чего я испытываю чувство потери? Смутное ощущение несчастья, почти недомогание. Думаю, что каким-то странным, ужасным образом я утратил — его.
Ужасное место. Ненавижу его. Пар рычит в радиаторах, раковины заросли ржавчиной, потолок, как я уже говорил, протекает. Обычно в это время года здесь куда холоднее — холодно, тоскливо, гнусно; суровое местечко. И тихое! В прежние времена даже с такой верхотуры можно было услышать звон трамваев; теперь трамвайную линию убрали, а автобусы шумят куда меньше. Раньше я наблюдал за трамваями; я все вспоминал ту песенку, что сразу напоминала мне про них. Но и трамваев я лишился. Теперь мне здесь вообще нечем заняться. Другие обитатели смеются надо мной, нарочно называют меня неправильным именем, не моим, это ужасно. Нет, я не жалуюсь на жестокое обращение, по крайней мере, не все время. В общем, тут мне обеспечено скучное существование, согласитесь, но мисс Дегрут считает, что так для меня лучше. Доверчивая мисс Дегрут. Юна обещала купить мне трубочного табаку — «Принц Альберт», сорт, который я курю с восемнадцати лет; тридцать лет подряд, вот уже сколько.)
Темнеет. Небо еще сиреневое. Нет — как клевер; да, клевер, даже чуть темнее. Помню клочок, поросший клевером, у колодца за домом, как она любила клевер — это был ее свадебный букет, вы знаете, — могла долго стоять и смотреть на него, спросите у нее — почему? И почему так долго? Как она любила клевер! Интересно, садила она его там, у колодца, или он рос сам по себе? Не думаю, что кроме нее кто-то еще обращал на клевер внимание.
Вы слышали про колодец? Темное и таинственное место, где случилось несчастье — одно из многих несчастий, точнее сказать. Повешение. Нет, я не в том смысле — хотя, пожалуй, это было еще ужаснее. Попробуйте вообразить жуткий скрежет ворота, когда цепь начала разматываться, как вертится ржавое колесо, опуская груз вниз, вниз в темноту. Крики о помощи, ужасные, страшные, неистовые крики ярости, ужаса... Нет, я же сказал, это был не тот вид повешения, не настоящая казнь, — хотя, конечно, можно назвать это в каком-то смысле казнью, по крайней мере, задумана была казнь кошки. Холланд не любил кошек. Ненавидел, точнее говоря. Да, кошка — разве я не говорил вам? У нее было странное имя, по-гавайски оно означало Трудность. Любимая Трудность одной старушки. Холланд обмотал цепь вокруг ее горла — чтобы не подняла шум, перетащил Трудность через дорогу и подвесил на крюке колодца. Назло. Но трудность была в том — простите за каламбур, — что заодно он повесил себя самого. Бедный Холланд.
Нильс, его брат (он играл в индейцев возле насоса), увидел все это, услышал мяуканье — мяу! мя-а-ау! — и прибежал на помощь.
Ужасная сцена, можете себе представить: кошка царапается, шипит; Холланд дергается как черт, кричит на пару с кошкой, а тело его при этом переваливается через край сруба, животное вместе с ним — мяу! мя-а-ау! — и кое-кто уже вообразил, что Холланд... но нет, сказал он себе, нет, он только ранен. «Помогите! Кто-нибудь помогите! Он ранен! Холланд ранен! Помогите!» Ясно ведь, что еще было время, колодец-то сухой; кошка, жалкая тварь, была мертва, мертвее не бывает, все кончено. Но Холланд — ободранный там и сям, хорош же он был, думаю, неделю страдал, понял, что такое вешать кошек над колодцем. («Ты страдаешь, Холланд? Больно тебе?» — «Конечно, больно, а как ты думаешь!») Но приключения, сказал он, будут продолжаться. Довольно забавные. А в знак честно исполненного долга... Что? Подарок тебе, осел! Видишь, это дар. Дар Холланда; нет, не так: дары, а не дар... И бойся данайцев... самый подходящий к случаю афоризм.
Кошку жалко.
Вы ведь не помните ферму Перри, нет? Говорят, ее больше нет. Ничего нет. Колодец заполнился водой и зарос сорняками, но вода в колодце соленая, как слезы. Постройки — большой амбар с яблочным погребом внизу, ледник, весовая, каретный сарай, хлебные закрома, пресс для сидра — все это исчезло. Печальная картина, говорят мне, я бы не узнал ферму сегодня. Лютеране купили ее, дом временно использовали под церковь, но потом и его сломали, а вместо него выстроили новый, больше прежнего. И на крыше телевизионная антенна. Болота осушены, по лугам пролегли шоссе, и там, где мы вброд переходили ручьи, ныне раскинулись улицы — фонари, тротуары отгорожены цепью от проезжей части, у каждого дома гараж на две машины. От прежнего не осталось ничего.
Это был древний дом, лет двести или более, выстроенный на изогнутой полоске земли, спускавшейся от Вэлли-Хилл Роуд вниз, к речной бухте. Когда-то, в давние дни, тут была процветающая ферма — дедушка Перри и его отец, владевший фермой до него, оба получили прозвище Луковые Короли. Сам я этого не помню, но могу вообразить, как скрипели по гравию дорог повозки на тонких высоких колесах, как капитаны-янки вели суда вверх по реке, чтобы загрузиться луком — обычным полевым луком, тоннами, в мешках из золотистой рогожки, — драгоценный груз для экзотических портов Карибского моря: Ямайка, и Тринидад, и Мартиника. Не было никого состоятельнее Перри в Пиквот Лэндинг.
Пиквот Лэндинг — уверен, вам не нужно описывать его, — обычный городишко на берегу реки, в Коннектикуте, — маленький, без претензий, почтенный. Тенистые купы роскошных вязов (тогда еще не пораженных датской болезнью), бескрайние тучные нивы — раззолоченные июнем, выжженные сентябрем, дома из досок или кирпича, редко оштукатуренные, иногда — из бревен. Дом Перри — крепкий, большой, беспорядочной постройки. Белые когда-то доски обшивки посерели, краска облезла на зеленых ставнях, обрамляющих высокие окна, заплаканные мутные стекла, покрытые паутиной желоба забиты последними листьями октября. Удобный дом: веранда, портик с колоннами, почти в каждой комнате с высоким потолком — камин, везде кружевные портьеры, даже кровати с балдахинами. На втором этаже пятна сырости на потолке.
Амбар тоже почтенного возраста, дряхлый, поросший лишайником и плесенью, стоял на пологом холме возле дороги, ведущей к леднику. На коньке крыши — голубятня, купол с четырьмя окнами, самая высокая точка обзора в окрестностях. На пике, увенчивающем коническую крышу голубятни, флюгер — сокол-сапсан, эмблема Перри, — зорко оглядывал местность.
Со смертью дедушки Перри — сразу после первой мировой войны — ферма практически перестала быть фермой. Кроме наемного работника, старого Лино Анже-лини, не осталось ни одной пары рабочих рук, скот продали, плуги и бороны проржавели насквозь. И Вининг, и его младший брат Джордж не возлагали надежд ни на лук, ни на хлебопашество. Земля пребывала в запустении, ферма умирала, а Вининг каждое утро покидал семью — жену, мальчиков, Холланда и Нильса, Торри, его дочь, — и на своем «Рео» отправлялся в Хартфорд, где у него была процветающая страховая контора. Дом Перри стал к тому времени родным для самой тихой и целеустремленной, самой надежной опоры семьи — Ады Ведриной; когда подросли дети и с ними выросли их запросы, она закрыла собственный дом в Балтиморе и переехала в Пиквот Лэндинг, освободив свою дочь, жену Вининга, от всех хлопот по хозяйству. Джордж уехал в Чикаго, и в 1934 году — год смерти Вининга Перри — весь дом пропитался духом бегства; ледник стал пустой раковиной, амбар под домом тоже опустел, на конюшне лишь пара лошадей, в курятнике одинокий петушок тосковал среди десятка несушек, инструменты без применения висели в кладовке мистера Анжелини, и лишь пресс для сидра оставался на ходу, выжимая по осени сок из фруктов, слишком побитых для того, чтобы продать их или съесть самим.
Возможно, вы читали о несчастном случае в ту холодную ноябрьскую субботу — Вининг Перри, отец двенадцатилетних Холланда и Нильса, встретил свою смерть, когда таскал тяжелые корзины в подпол амбара, в яблочный погреб, на зимнее хранение. Согласитесь — ужасная трагедия. Восемь месяцев спустя после похорон Вининга игры в погребе были все еще под запретом. Но пришел июнь, кончились занятия в школе, с дисциплиной покончено, история и география задолго до дня летнего солнцестояния заброшены, в саду и в поле пора бурного созревания, и в послеполуденный час так приятно было пробраться в яблочный погреб вопреки всем запретам. Как холодно, и темно, и тихо там было! Какими тайнами веяло! В погребе в любое время года сохранялось странное очарование — оно прямо-таки чувствовалось в воздухе, и не только потому, что Смерть показала здесь свое лицо.
Я много чего рассказывал мисс Дегрут об яблочном погребе. Комната с привидениями, говорит она, — она права. Глубоко под землей, стены обшиты тиком, без электрического освещения — погреб был поистине таинственным местом. Шесть месяцев в году, с октября по март, здесь рядами стояли корзины, полные яблок; связки лука висели на стропилах вместе с гирляндами сушеного перца; на полках — горы свеклы, пастернака, турнепса. Но с марта по октябрь, когда полки пустели, погреб наполнялся иным, фантастическим содержанием. Мальчишеское воображение населяло его королями, придворными, злодеями... Сцена, замок, тюрьма — вот какие семена были посеяны там, внизу, таинственно прорастая ночами, как грибы. И стены погреба запросто расступались во все стороны, потолок уходил в безвоздушное пространство, и воля растворяла камень, деокторево и известь.
Но тогда, в июне, когда вся бесконечная протяженность лета еще лежала перед тобой как на ладони, когда тебя так и тянуло в сказочное подземелье, погреб был под запретом, надо было хитрить, чтобы не попасться. У тебя были спички в жестянке из-под табака «Принц Альберт» и огарок свечи, воткнутый в горлышко бутылки. Все дышало смертельной тайной, ты напряженно вслушивался, уши торчком, в страхе разоблачения, в каждом шорохе тебе мерещились Изменник, Великан, Бродячий Ужас...
— Стой! — крикнул Нильс, и музыка резко оборвалась — гнусавое завывание, от которого звенело в ушах и становилось не по себе. — Слушай! Наверху кто-то есть. Ты понял? Слушай!
— Псих.
— Холланд — слушай! — настаивал он, голос его дрожал от ужаса. Поспешно схватил свечу, задул, опрокинув бутылку, заменявшую подсвечник; бутылка покатилась, звонкое эхо разнеслось по погребу.
Кто-то был там, разгуливая наверху, это точно. Кто-то очень старался, чтобы его не услышали. Кто-то — ябеда и наушник, вечно из-за него неприятности. Почти беззвучны были его шаги, настолько беззвучны, что лицо Нильса перекосило от напряжения, так он старался их расслышать. Коварен был этот Кто-то наверху, нарочно ходил босиком или в мягких резиновых тапочках.
— Ты псих. Чушь! Никого нет. — Нильс не мог видеть брата, но угадывал в голосе знакомое отточенное острие насмешки. Нильс бессознательно почесал ладонь, закапанную горячим воском.
— Наверху кто-то есть, — возразил он твердо. — Кто-то...
Кто-то живой, хотел он сказать; по крайней мере, он надеялся, что там живой человек, а не призрак.
— Туп, как клоп.
— Нет, сэр! — парировал Нильс; он беспокойно гримасничал, подняв лицо к доскам настила. Вот снова послышались эти тайные, вызывающие дрожь, вкрадчивые шаги. Он ждал жалобного протеста железных петель, который неминуемо должен был последовать.
Тишина. Шаги не ускорились и не замедлились, их просто не стало. И тут же донесся слабый глухой двойной стук по крышке люка, и он представил, как Кто-то опустился на колени, приник головой к люку, приставил ладонь к уху, ухо к крышке люка и вслушивается...
Он затаил дыхание.
Кто-то уходил, шел на цыпочках прочь от люка; доски потрескивали. Вот Кто-то совсем ушел. Фу-у... Нильс вдохнул страх, будто экзотический аромат, его трясло от напряжения.
— Нянг-данг-га-данг-друмм-друмм-данг-да...
Гадство, опять он со своей гармоникой, идиотская песенка Матушки Гусыни. Столько раз слышал ее, что выучил наизусть.
Скажи, где Вавилон стоит?
За тридевять земель...
Дойду, пока свеча горит?
Дойдешь — шагай смелей.
Нянг-данг-га-данг...
Издевательский веселенький припевчик, прекрасно подходящий для губной гармошки. Вот он опять, спотыкающийся рефрен:
Кто быстро и легко бежит -
Дойдет, пока свеча горит. Нянг-данг-га-данг-га-данг!
Проклятая Матушка Гусыня.
И следом злобное шипение Холланда:
— Ни-ильсс... Ни-и-ильссс Алек-сссан-дер Пер-ри...
Гадство! Александер — в честь Александры, его матери, что-то девчачье слышалось в этом имени.
— Ни-ильсс Алек-ссандер...
Нильс сдался.
— Что? — спросил он Холланда.
— Что? — Они сидели в темноте. — Свет зажги, осел!
Нильс встал на колени, нашарил на полу бутылку. Достал из жестянки «Принц Альберт», спрятанной за пазухой, большую хозяйственную спичку и чиркнул ею по сырому камню. Фосфорная головка отлетела, не загоревшись.
— Не смог, не смог, не смог! — дразнился Холланд.
— Я сделаю с двумя. — Нильс взял пару спичек, сложил их головками вместе и чиркнул. Они с шипением вспыхнули. Он погасил одну, другую поднес к фитилю. Язычок пламени резко поднялся, дымно-голубой, затем, набрав кислорода, разгорелся оранжевым. Стал ярче, просвечивая сквозь ладонь: кончики пальцев покрылись позолотой, ладонь окрасилась киноварью. Коленопреклоненная фигура Нильса отбросила на грязный пол колеблющуюся тень, тень встала, выросла, поднялась по неровной стене — побелка там и сям отстала, будто кожа прокаженного. Колени ощущали приятный холодок камней; кислый запах фосфора смешался в ноздрях с запахом пыли и плесени, засохших гнилых фруктов, разбросанных повсюду.
— Готово! — Он любовался эффектом освещения, сидя на корточках по-индейски, почесывая коленки. Зловеще возвышался в углу членистый ящер — неровная стопа корзин у стены. Вытесанные вручную крепкие балки, расположенные на расстоянии вытянутой руки друг от друга, поддерживали потолок, снизу их подпирали тиковые V-образные стойки; следы тесла пересекались под острым углом, в пересечениях скапливались бусинки янтарного света. Меж двумя центральными балками на высоту двенадцати футов к люку вела узкая деревянная лестница, через люк можно было попасть на устроенный в амбаре ток. Внизу была еще дверь из побеленных досок, ее называли Дверью Рабов, через нее можно было выйти в подземный проход между погребом и каретным сараем.
Нахмурившись, Нильс вытащил из кармана хамелеона на красивой серебряной цепочке. Он сунул ящерицу за пазуху вместе с табачной жестянкой и пополз к опрокинутому ящику, притаившемуся в углу за корзинами. Ящик был набит старыми журналами с растрепанными страницами.
Он вытащил один, вернулся к огню, повернул обложку к свету. Мужчина на обложке боролся со стаей злобных волков, слюна капала с их клыков на снег, когда они терзали собачью упряжку, безнадежно запутавшуюся в постромках нарт.
— "Док Сэвидж и Снежное Королевство в Акалуке", — прочел Нильс вслух. Щурясь от пламени свечи, он вглядывался в темноту. — Холланд!
— Что?
— Помнишь, у меня была идея? Насчет снега.
— Снег, — хихикнул Холланд. Вечно он хихикает.
— Ну да. Как Док Сэвидж и Снежное Королевство. Помнишь снежную тундру? Если у нас будет снег, мы можем устроить собственное Снежное Королевство здесь, внизу.
— Как? — В голосе звучала мягкая насмешка.
— Запросто. С помощью тростника.
— Тростника? Ты хочешь сказать — камыша? — Хохот.
— Ну да — камыша. Хорошая идея, ничего смешного. Если мы пойдем к реке и нарежем метелок камыша, у нас будет снег все лето. Снежное Королевство, а? — Он внимательно вглядывался в лицо Холланда, пока тот обдумывал его мысль; обычно тот единолично принимал решения.
И вот Нильс увидел, как Холланд многозначительно подмигнул ему. Снежное Королевство признано осуществимым. Он испытывал облегчение; умница, назвал его Холланд. И все же он чувствовал, что, сколько бы ни вглядывались они друг в друга при мерцающем свете свечи, сквозь дымный полумрак погреба, они не станут ближе, и, думая так, он страстно возжелал этого. Холланд был в своей любимой розовой рубашке и шортах цвета хаки с закатанными штанинами. Глаза его светились издали, как у кошки. Серые, как у всех Перри, спокойные, глубоко посаженные, глядящие из-под выбеленной солнцем челки. Уголки глаз приподняты под темными изогнутыми бровями, отчего лицо походит на восточную маску; можно подумать, что он пришел с ордами Чингисхана из степей Татарии.
Нильс положил журнал обратно в ящик и вернулся на место. Рассеянно разглядывал он пальцы руки, которая, будто живя собственной жизнью, ползла по рубашке. Вот кольнуло там, где коготок хамелеона царапнул ему живот, он тихо присвистнул сквозь зубы. Нащупал под рубашкой табачную жестянку, откинул крышку и выложил в круг света свои сокровища: несколько спичек, колючий конский каштан, аккуратный сверток из нескольких слоев голубой папиросной бумаги — в нем лежала Вещь — и золотой перстень.
Он вытянул палец и с трудом надел перстень, глядя на него с обожанием. Кумир мой, сказал бы отец. Как мягко светится он в лучах света, каким тяжелым кажется на руке! Драгоценность, сокровище Мидаса. На печатке выгравирована эмблема: хищноклювый сокол. Нильс повернул перстень, внимательно изучая тонкий серебряный шов в том месте, где ободок был разрезан, чтобы подогнать на палец поменьше. «Они думают, что это ястреб, но это не так, это сапсан». Он рассеянно ощупывал голубой бумажный сверток.
— Перстень для Перри. Это мой сапсан, так ведь? — спросил он, будто нуждался в подтверждении.
— Твой, — кивнул Холланд. — Мы подписали пакт.
Нильс ласкал золото на пальце. Да, именно пакт: перстень мой. Это часть Тайны.
Гадство! Очнись ты — они снова слышны, те же шаги. Только теперь они тут, внизу, за дверью, выходящей в проход. Нильс застыл.
— Пришел! — прошептал он. — Я слышу его! Быстро — прячься! — Собрав вещи с пола — голубой сверток, каштан, несколько спичек, — побросал их в жестянку, спрятал за пазуху. — Прячься! — прошипел он, ныряя в щель между корзинами, где уже прятался Холланд. — Погоди — свеча! — Он собирался задуть ее, когда рывком распахнулась Дверь Рабов и пришелец возник на пороге. Взгляд Нильса проследовал от пары кед к паре круглых глаз, моргающих за стеклами в тонкой стальной оправе.
«Ага! Пойман с поличным!» — вот что должен был крикнуть любой на месте пришельца. Но только не этот тип. Стоя в дверях, Рассел Перри тихо хрюкнул:
— Ух-ху... ты здесь играешь. Ты ведь знаешь, что тебе не разрешают — никому не разрешают ходить сюда! — Когда кузен Рассел произносил свое неизменное «ух-ху», он становился похож на смешного толстого поросенка. Нильс бросил взгляд туда, где за корзинами таился Холланд. Холланд называл Рассела поросенок Нуф-Нуф, так звали поросенка в одной из детских книжек, одного из тех жирных поросят, что в праздник подают на блюде с яблоком во рту. Бедный Нуф-Нуф. Бледное лицо Рассела летом некрасиво обгорало на солнце, под рубашкой, как у девчонки, тряслись маленькие груди. Рассел — урод.
Когда дядя Джордж и тетя Валерия приехали на похороны отца, они взяли с собой Рассела — да так все вместе и остались, дядя Джордж и тетя Валерия в лучшей угловой спальне в передней части дома, Рассел в запасной комнатушке сзади. Ему вскоре должно было исполниться пятнадцать. Рассел («Рессел, — произносила тетушка Ви, — Рессел, милый, не забудь калоши... Рессел температурит сегодня, я не пущу его в школу...») был бледный и толстый городской мальчишка. Лишенный Чикаго, он возненавидел Пиквот Лэндинг и всех его обитателей. Ненавидел одноклассников и всех горожан, родственников и пуще остальных — двоюродных братьев. В декабре он проткнул Холланду палец карандашом (когда ранка зажила, под кожей остался четкий голубой след острия), а в феврале порезал. Нильсу руку так, что пришлось накладывать швы. Вездесущий, вечно болтался под ногами, сея раздор, выслеживая и шпионя, Рассел Перри, возомнивший себя равным законным обитателям дома. Блеск стекол мешал видеть выражение глаз, но можно было быть уверенным, что прячущийся за толстыми линзами косой взгляд живо обшарил весь яблочный погреб: огарок в бутылке из-под «Колы», ящик с журналами, рассыпанные спички, перстень...
Перстень!
Нильс быстро повернул перстень печаткой внутрь, зажал в кулаке, — однако недостаточно быстро, чтобы Рассел не заметил.
— Что это? — спросил он.
Нильс не отвечал; он мысленно внушал Расселу, чтобы тот забыл об этом: «Тебе же будет лучше, можешь мне поверить».
— Почему ты не пускаешь меня? Если тебе можно играть здесь, значит, и мне можно.
Нильс постарался улыбнуться поприветливей:
— Ладно, Рассел, пожалуйста. Заходи, если хочешь.
Тот осторожно отступил.
— Ничего у тебя не выйдет, — сказал он. — Знаю я, чего ты хочешь. Дашь мне войти и запрешь тут. Как Холланд в тот раз. — Испуганно моргая, он отступил на безопасное расстояние; Нильс надеялся, что он не заметил, где прячется Холланд.
— Тогда проваливай отсюда.
Горе Расселу! Он вытянул шею и застыл в проеме.
— Где ты взял это кольцо? — спросил он, глаза подозрительно блестели за стеклами.
— Взял да купил.
— Ну уж нет! Это не медяшка какая-нибудь, это настоящее золото!
— Зачем тогда спрашиваешь, если такой всезнайка. — Опустив взгляд на кеды Рассела, Нильс поймал себя на том, что его всерьез занимает, почему кузен предпочитает голубые фильдекосовые носки со стрелками. Урод.
Рассел задрал нос и фыркнул.
— Не может у тебя быть такого кольца — оно очень дорогое... — Рассел прикрыл губы жирной ладонью, стараясь скрыть изумление. — Ух-ху... Это же... — Выпучив глаза, возбужденный, он танцевал вне пределов досягаемости, воображая, что начнется, когда он расскажет о перстне. — Погоди, вот мой отец приедет со службы... Ну погоди!
Мгновенно Нильс кинулся к двери, но та захлопнулась у него перед носом; жирные смешки по ту сторону, и вот раздался лязг засова, вдвигаемого в петли, теперь сколько ни стучи, дверь не откроешь.
Когда шаги Рассела прошлепали в проходе и вверх по каменным ступеням, ведущим в амбар, Нильс, чуть слышно насвистывая, вернулся к стопке корзин, где сидел Холланд и внимательно изучал синевато-черную точку под кожей на фаланге пальца.
Нильс поднял брови. Безразличное пожатие было ответом на его молчаливый вопрос, оно немного уменьшило страх, от которого пересохло во рту. Не так уж трудно представить, что случится, если Рассел наябедничает отцу. Дядя Джордж был в общем-то добрый парень, этакий краснолицый медведь, добрый, пока не перейдешь ему дорогу — а уж тогда берегись. Он служил на Соборной улице, на фабрике минеральных вод Фенстермахера — старинное здание из грязного красного кирпича, возле железнодорожной станции, там разливали в бутылки воду «Розовый камень». Его жена, тетя Валерия, если не баловала сыночка, была занята внизу, в полуподвале, где красила ткани на продажу каким-то особенным способом: перевязывала кусок материи в нескольких местах и бросала в чаны с разными красками, а когда развяжет узлы, то на материи видны красивые круги и полосы. Тетушки можно не бояться, но берегись дядюшки Джорджа. Медведь может напасть. «Розовый камень» закрывается в пять — расследование неизбежно. Нильс пытался успокоить себя тем, что Рассел не мог узнать всего, у него не было времени, чтобы сопоставить факты, он не настолько умен... Но это неправда — Рассел проницателен. Ну какое, спрашивается, ему дело до перстня? Нильс поклялся оберегать тайну перстня от посягательств любопытных, к тому же это сугубо семейное дело, а Рассела нельзя считать членом семьи.
Сапсан — перстень для Перри — принадлежал дедушке Перри. Он носил на пальце золотое изображение, копию флюгера, а когда умер — взорвался котел парового автомобиля, — перстень перешел по наследству, как королевская корона, от отца к старшему сыну — Винингу. Но перстень, судачили в округе, должно быть, приносит несчастье, потому что сразу после смерти дедушки высох колодец и пришлось копать новый, потом умерла при странных и загадочных обстоятельствах бабушка Перри, оставив Вининга главой семьи. Затем и сам Вининг умер, в ноябре, и кольцо перешло к Холланду — не для того, чтобы носить, конечно, он не должен был делать этого, пока ему не исполнится двадцать один год, но оно стало его собственностью и хранилось в секретном отделении комода возле его кровати. Там оно и лежало до марта, месяца, когда он родился, тогда Холланд решил надеть кольцо и, не сказав ни слова никому, кроме Нильса, спрятал драгоценность в карман и украдкой увез на трамвае в Хартфорд, где ювелир подогнал его под размер пальца Холланда. Перстень, однако, получился слишком маленьким, Холланду пришлось намылить палец, чтобы оно налезло. Но, так или иначе, настал день рождения, и он тайно носил перстень с сапсаном почти весь день; в конце дня был заключен тайный пакт, перстень перекочевал в жестянку «Принц Альберт» в собственность Нильса, став после этого строго охраняемой тайной. Тайна жила до сих пор. Рассел Перри — шпион. Полный раскаяния, Нильс вертел и дергал перстень, покуда не стащил его с пальца.
Холланд встал и потянулся.
— Не смотри так испуганно, младший братец.
Тон уверенный, однако Нильс видел, как ходят желваки у него под кожей.
— Что же нам делать?
— Не знаю. Но я говорю тебе, не беспокойся. — Он добивался, чтобы Нильс улыбнулся. Что ж, ладно, если Холланд говорит, он не будет беспокоиться. Но почему же, когда он, пытаясь избавиться от тревожных мыслей, предлагает пойти на реку, — почему Холланд его игнорирует и сидит на месте, уставясь в пространство, будто помешанный? Взгляд очарованного Холланда, вот как он это называет.
— Ладно, а что ты хочешь делать?
— Залезем наверх и посмотрим на голубей, — ответил Холланд с хитрым видом. Иногда он напоминает Нильсу Одиссея — таким коварным может он быть. Вот достал что-то из кармана, какие-то маленькие пилюльки, покатал их на ладони. Взяв свечу, Нильс первым пошел к двери. «Гадство», — прошипел он, вспомнив, что Рассел запер ее с той стороны.
Холланд хихикал, довольный, над Расселом — вообразил, будто Дверь Рабов единственный выход отсюда. С последним прощальным взглядом Нильс спрятал перстень с другими вещами в жестянку «Принц Альберт» и поднял свечу, освещая Холланду путь к лестнице.
— Но что мы можем сделать? — Он вопросительно поднял плечо.
— Рассел — пустое место. — Голос Холланда неумолим и холоден. Голова слегка склонилась к плечу, серые глаза смотрят твердо из-под нависших бровей; это выражение не в новинку Нильсу: непреклонное, спокойное, неумолимое. Глядя на него, уже поднявшегося по лестнице и надавившего плечом на крышку люка, Нильс чувствовал какой-то странный холодок, который рождался у него в желудке и просачивался сквозь кожу.
— Ий-яааа!
Нильс с улыбкой вслушивался в крики, с которыми Рассел прыгал с сеновала, — в поддельном веселье рассекал он воздух, размахивая руками; тело описывало дугу и исчезало со света во тьму, голос гулко отдавался в пустоте амбара, когда он с шумом шлепался в стог футах в двадцати от Нильса.
— Я Король на Горе! — слышал он вопль Рассела, когда по щиколотку в прошлогоднем сене переходил тот к стремянке, прикованной к вертикальному брусу, и, пыхтя, цепляясь руками, карабкался по ступенькам на сеновал.
Нильс знал, что Расселу на самом деле ничуть не весело прыгать в стог, он сам говорил, что это похоже на сон, когда падаешь вниз, вниз, вниз в ничто, и некому тебя поймать. У него сердце уходило в пятки, когда он прыгал. И прыгал он не потому, что нравилось, а просто не знал, чем еще заняться; бедный Рассел, он такой скучный, жалкое подражание играм Нильса и Холланда — все, что он мог изобрести, чтобы провести время. Бедный, жирный, старый, четырехглазый Рассел, он обычно предпочитал шнырять всюду да шпионить. Как-то в прошлом году Холланд поймал его, когда он крался в яблочный погреб; Холланд связал его и угрожал подпалить ему ноги, он и впрямь стащил с него ботинки и начал чиркать спичками — ох и перепугался же Рассел! Тут же удрал к своим крысам. У него целое семейство белых крыс, наверху, в садке, в куполе, где гнездятся голуби. Вместе с крольчихой, глупой крольчихой бельгийской породы, вообразившей себя их мамашей.
Нильс опустил крышку люка и отошел, встав плечом к плечу с Холландом в тени, наблюдая, как Рассел щурится сквозь залепленные сенной трухой стекла. Вот он снял очки и отложил в сторону, чтоб не разбить случайно, — и повис на цепи, переброшенной через блок, разглядывая окрестности. Бедный Рассел. Он и окрестности ненавидел тоже. Всю эту сельскую местность ненавидел, ненавидел цветы за то, что цветут по весне, ненавидел запах трав, домашних животных (кроме своих крыс), ненавидел свежий воздух. Отца ненавидел за то, что тот купил эту фабрику фруктовых и минеральных вод и переехал в Пиквот Лэндинг заполнять чертовы бутылки сарсапариллой.
Тишина. Нильс бросил взгляд на Холланда. О чем он думает с таким отрешенным, почти неживым выражением лица? Будто вслушивается в пустоту, в которой слышен лишь писк полевой мыши, что скребется в стогу: акустика амбара усиливала каждый шорох.
— Ий-яааа! Я Король на Горе!
Когда Рассел вновь полез на стремянку, Нильс вышел на свет, золотой ореол окружил его фигуру в похожем на собор пространстве амбара, руки молитвенно сложены под подбородком. Он походил на служку во время мессы. Нильс повернулся и, глядя в спину Холланду, направился к воротам в боковой стене амбара.
В эти ворота в тот ноябрьский день вошел отец, чтобы спустить корзины с яблоками в погреб. Пасмурный выдался день, не такой солнечный, как сегодня, но в общем все было обычно. Он стоял внизу, в погребе, с фонарем, глядя вверх на столб света, падающего в люк. Одна нога на краю, в руках корзина, отец стал спускаться в люк. Вот обе ноги на лестнице, вот он на полпути, и тут он слышит шум, поднимает голову и видит крышку люка, тяжелую, окованную железом крышку, которая рушится ему прямо на голову, — визг петель, удар железа и дерева сбрасывает его вниз, на каменный пол. Крик агонии. Когда крышку подняли, он лежал там, в футе от подножья лестницы, яблоки рассыпались — и кровь... О, кровь...
— Ий-яааа! — По ту сторону тока Рассел летел в стог. Обменявшись взглядом с Холландом, Нильс следом за ним вышел наружу. Он стоял во внутреннем дворике амбара и поглаживал табачную жестянку, рассеянно потирал большим пальцем лицо принца Альберта. Что это было? Он не мог прогнать беспокойную мысль, она жужжала над ним, как пчела. Вспомнилось лицо кузена, каким оно было в подвале. Его выражение сулило неприятности. Ну, если дойдет до этого, скажи правду. Но кто поверит ему, если он скажет? Он обратится за помощью к Холланду, а тому кто поможет? Никто. Слишком уж все неправдоподобно, необычно. Этот холодок в желудке — это ужас, он знал это.
Зернохранилище — ветхий пристрой к амбару — углом примыкало прямо к куполу, самой высшей точке в округе; на его конической крыше на шесте сидел флюгер-сапсан.
— Гуу-гуу-гуу... — слышал Нильс жалобное воркование птиц и шелест крыльев.
— Гули-гули-гули, — ответил он, приложив ладони ко рту.
Войдя в зернохранилище, Нильс взбежал по шатким ступенькам и вошел в четырехоконный купол; вокруг него со всех сторон слышалось мягкое контральто воркующих трубастых голубей, всплески их пугливых крыльев, топот маленьких коралловых ножек. Он открыл окно и выглянул. На верхнем лугу мистер Анжелини, наемный работник, пятно жженой умбры на фоне желтоватой травы, метал сено на задок фургона, его вилы ловили зубьями солнце. Салли и Старый Ворон, фермерские лошадки, стояли в поле, отмахиваясь хвостами от назойливых слепней.
Рановато было для сенокоса, но весна в этом году выдалась ранняя, паводком пройдя по речной долине, растопив снега на жнивье, лед в оврагах; зазеленели побеги, едва только пробились они сквозь отогретую мартом землю. И вот весна — весна цвета латука, с ранними птицами, поющими песни любви. Апрель пришел в желтых цветах форсизии, в вербных сережках, май застал кизил уже розовым, а сады в цвету, к июню трава была высока и созрела для первой косьбы.
Нильс смотрел вдаль через сад, на реку, в которой отражалась чистая полоска неба. На берегу под зонтиком знакомая фигура, женщина собирает цветы в корзинку. У кромки воды камыш кланяется своему отражению. Какую заманчивую перспективу обещает Снежное Королевство, если они смогут нарезать камыша, — а они смогут, он уверен. Снег в июле, снег все долгое лето, до самой школы, когда опять придет время опускать в погреб яблоки. Тайный снег. Тайна неизбежности.
— Странно подумать, сколько его понадобится. — Холланд, уставясь в другое окно, наигрывал на гармонике.
— Чего?
— Камыша. Разве ты не об этом думал, младший братец?
Браво, Холланд, — телепат! Великое мастерство магии. Нильс не был удивлен. Почти всегда Холланд мог сказать, о чем он думает, — и наоборот. Однако, когда же они начнут, задумался он. С камышами. Как и во всем, он полагался на решение Холланда. (Можем ли?.. Будем ли?.. Хочешь?.. Холланд — Колумб, Нильс его команда; Холланд — Фу Манчу, Нильс доверенный приспешник; Холланд — Карл Великий, Нильс никогда не Ролланд, только оруженосец, слуга, паж.) Разглядывая что-то за окном, он вытряхнул слюну из гармошки, вытер ладонь о штаны.
Холланд? О чем он задумался? Странно, он не заметил до сих пор, Холланд стал не таким круглощеким в этом году. Лицо обострилось — волк? Нет, лис. Линия носа стала четче, кожа обтянула скулы и широкий лоб, рот вечно изогнут в кривой улыбке. Чему ты улыбаешься, Холланд?
Нет ответа. Нильс скорчил рожу самому себе, потерся подбородком о плечо. Потом отошел от окна, открыл проволочную клетку, где обитали любимцы Рассела Перри, осторожно посадил белую крысу на ладонь. Почувствовал тепло, исходящее от дрожащего тельца, когда поднес его на ладони к окну, мягко сжал пальцами пушистую шкурку на спине и пощекотал розовый носик.
— Как насчет этого, Холланд, — камыша то есть? — Нет, видно же, он на самом деле не интересуется, этим не интересуется, по крайней мере. Что-то другое у него на уме. Странно, ведь обычно (он смотрел на Холланда, тот отошел к клетке, достал крысу, поднес ее к лицу, приласкал ее), обычно любая новая идея мгновенно будила его воображение, — взять хотя бы игру «Распутин и Царь», например. После того как Распутин околдовал Царя (Нильс), русский Князь (Холланд) казнил Распутина (Рассел, ангажированный специально на эту роль), для успеха покушения понадобился не только пистолет, но и дубинка, и отравленные пирожные; бедный старый Рассел, как он бежал, бежал и его тошнило на бегу, но это была отличная идея дать ему роль, не так ли? Каждое лето в яблочном погребе разыгрывалась новая постановка. Это полезно — дать молодым людям возможность играть в этих ужасных пьесах, это сделает их спокойнее и разумнее — так сказал бы доктор, тот самый доктор, которого вызывали к Холланду. Слишком грязная вещь — убийство? С точки зрения психологии чем грязнее, тем лучше.
Зачарованный, Нильс наблюдал, как загорелая рука гладит крысу, затем лезет в карман за лакомством, пусть погрызет себе. Что он ей дает? А, витамины. Ну и шутник! Ничего себе шуточка — пилюли «Гро-Райт», в самом деле. «Гро-Райт» для укрепления здоровья крыс. Ха-ха! Покорми ее, отойди на шаг, и бац! — вместо крысы лохматый мамонт. Рассел получит четыре первые премии за своих крыс. «Гро-Райт»? Да, конечно, он нашел их у соседки, старой миссис Роу. Целый ящик в ее гараже. Только она поймала его, когда он таскал витаминки, и прогнала прочь, — Холланд грязно выругался.
— И еще грозилась, что скажет отцу, — как тебе это нравится? — Он бросил насмешливый взгляд через плечо вниз, на луг, где мистер Анжелини продолжал косить.
— Но как же насчет камыша? — Нильс упорствовал, голова его была занята Снежным Королевством. — Ты сказал, что это хорошая идея.
— Хорошая, — лаконично ответил Холланд. — Но... — Он навострил уши. Снизу, с сеновала, доносились крики играющего Рассела Перри: «Ий-яаа! Я Король на Горе!» — Как мы будем таскать сюда эти камыши, если он постоянно крутится вокруг? Если он нас увидит...
— Он наябедит. — Нильс кивнул задумчиво. — Мы можем таскать их через каретный сарай. Откроем Дверь Рабов снаружи.
Нет ответа. Крыса продолжает есть. Нильс уступает. Холланд занят. И он упорен — если не хочет, то не хочет, и конец всему. Вдруг крыса перестала есть и свалилась в обморок, задыхаясь, будто ослабела от еды. Холланд бесстрастно наблюдал за ней. Голуби притихли.
— Что такое гермафродит? — спросил Нильс безо всякой связи.
— Что? — Холланд, который собирал сложные слова, как другие собирают марки или монеты (хотя и этим он увлекался тоже), был за миллион миль отсюда.
— Гермафродит. На аптеке висит афиша, написано, что они покажут настоящего, живого гермафродита. Вывезенного с Мальты.
— Не знаю, что это значит. Смотри сюда. — Холланд повернулся и раскрыл ладонь. Крыса свалилась на пол, потащилась вдоль полосы света, уткнулась носом в дырку от сучка, хвост безвольно изогнулся. Что с ней? Нильс смотрел вниз, на пятнистые доски пола, где солнце разлило потоки красного и лимонно-золотого сиропа вокруг его ног и вокруг мягкого белого тельца. Нагнувшись, он легко и осторожно поднял крысу, чувствуя на ладони слабое биение ее сердца и догадываясь, гадство, что с нею стряслось. Воды... Она хочет пить... Вода в мисочке была несвежая. Кинувшись отнести крысу к насосу, он замер в дверях, остановленный загадочной улыбкой Холланда. Брат отвернулся, опять уставился в окно, наблюдая, как мистер Анжелини нанизывает скошенные полевые травы на вилы и грузит в фургон. Нильс оставил его и, зажав крысу в дрожащих пальцах, под глухое трепетанье крыльев за спиной сбежал стремительно, задыхаясь, по ступенькам, но еще прежде, чем он успел спуститься, он догадался, что сколько бы воды ни было пролито, ничто не оживит крысу. Зверек никогда больше не напьется воды.
Бедная крыса.
Черт бы тебя побрал, Холланд!
В кладовке с инструментами Нильс нашел среди всякого хлама жестянку из-под печенья «Солнышко». Положил в жестянку крысу, закрыл крышкой, потом снял с крючка мастерок — он висел между ножницами с красными рукоятками, которыми мистер Анжелини подстригал розы, и резиновыми рыбацкими сапогами отца — и пошел в крохотный огородик при кухне. Рядом с наружной лестницей — дубовые ступени, белые перила, — ведущей на второй этаж. Вырыл мастерком ямку, опустил коробку и с молитвой медленно закопал ее. О, Холланд, ты выродок. Ты разбиваешь мне сердце. Эти пилюли из гаража миссис Роу — вовсе это не «Гро-Райт». Такой же дурной поступок, как с кошкой. Взгляд его невольно устремился за дорогу, к колодцу. Шкив ворота под конической кровлей заржавел от бездействия, бадья потрескалась и помялась, источник давно иссяк, и там, внизу, в темноте остались только грязные лужицы вокруг мшистых камней. И все это накрыто бетонной плитой, жабы греются на ней в лучах солнца, да безобидные полосатые змейки без помех меняют кожу; летом вокруг привольно поднимаются сорняки, и клевер пятнами пробивается на поросшей лавандой лужайке. Древняя, заброшенная гробница.
Он задумался ненадолго. Да, он знает, что еще нужно, — цветы на могилу, памятник мертвой крысе. Он побежал, нарвал охапку клевера. Кинулся в инструменталку за банкой для цветов, но тут краем глаза уловил движение в окне второго этажа. Занавеска шевельнулась. За ней можно было различить фигуру, наполовину скрытую оконной рамой; темные глаза на смутно белеющем лице пристально следили за ним. Будто белая лилия, расцвела на мгновенье рука и тут же увяла, исчезла, как паутинка на ветру, и занавеска задернулась.
Держа букет клевера перед собой, он отвесил низкий, комически-куртуазный поклон и отсалютовал букетом окошку. Потом двинулся по газону к лестнице. Посмотрел снизу вверх на дверь, затянутую сеткой от насекомых, и увидел ту же лилейную руку. Женщина вышла на верхнюю площадку. Яркие шлепанцы из расшитого шелка вспыхивали над его головой, и стройная женская фигура устремлялась вниз и останавливалась, оглядывалась, отступала назад и снова стремилась вниз по ступенькам, и белый лилейный пеньюар ее развевался с каждым ее шагом, и так, колеблясь, спустилась она вниз, обняла изумленного мальчика, погрузила лицо в собранный им клевер.
— Нильс... — Вся трепеща, Александра Перри подняла мокрые от слез глаза, чтобы ответить на поцелуй сына.
— Мама, — улыбнулся он, легко касаясь кончиком пальца слезы, сбегавшей по ее щеке, — не плачь.
— Что ты, милый, я не плачу! — Каштановые волосы подчеркивали белизну лица, на щеках выступили пятна румянца. Сильно накрашенные глаза не портили ее, он был очарован холодным благоуханием ее кожи. Горьковато-сладкий, возникающе-исчезающий свет мерцал в ее взгляде, смесь боли и удовольствия, когда она повторяла его имя и накрашенные губы складывались в улыбку. — Это мне?
— Да, — смело солгал он, мимоходом глянув на свежезарытую ямку в огороде. — Клевер для тебя. — Он погладил ее по щеке, замер в ее объятиях, чтобы продлить непривычную для обоих близость. Потом откинул голову и посмотрел на нее. — Мама! — воскликнул он изумленно. — Ты сошла вниз! Ты опять спустилась по лестнице.
Она улыбнулась.
— Да, милый. Это не так... не так трудно. Я смотрела на тебя, ты копал там этим мастерком. Знаю, не говори мне, еще одна птичка, еще одни твои похороны — малиновка или, может быть, иволга? И потом, когда я увидела, как ты рвешь клевер...
Клевер, думал он, клевер для крысы. Сам ты крыса, просто грязная крыса! Цветы дрожали в ее руках. Если бы этого хватило, чтобы заставить ее покинуть свое убежище, она получила бы весь клевер, какой он только смог бы найти, бушели клевера, кипы, вагоны.
— Как ты себя чувствуешь, мама?
— Неплохо, милый, мне хорошо. — Прижав палец к губам, она взяла его за руку.
Вместе ушли они под раскидистый конский каштан, где двухместная качалка пряталась под рваным парусиновым тентом. Она томно опустилась на дощатое сиденье, он сел напротив и, подчиняясь молчаливому приказу, взял ее за руку, его серые глаза искали встречи с ее карими, но взгляд ее беспорядочно блуждал по окрестностям, губы бессмысленно шевелились, ум перескакивал с предмета на предмет.
— Что ты делала сегодня? — спросил он, пытаясь поглаживанием успокоить ее руки.
— А... — Она чуть заметно вздрогнула. — Читала.
— Ты начала «Добрую Землю»?
— Да. Перламутровый олень. Это про Китай.
Он кивнул.
— Мисс Шедд говорит, тебе должно понравиться. И она обещает оставить для тебя «Антония Беспощадного», когда его сдадут. Говорит, тебе хватит на целый месяц. — Он замолчал, улыбаясь, она с обожанием смотрела ему в глаза.
— Нильс, милый, ты такой заботливый, ходишь для меня в библиотеку все время. — Ему нравился ее хрипловатый голос — будто у актрисы, не то что у других матерей.
— Мне не трудно, — сказал он. — Мне нравится это делать. Мисс Шедд говорит, в нашей семье читают больше всех книг в городе.
— А что Ада читает? — Никто в семье не называл ее мать иначе как Адой.
— На этой неделе ничего. Она вишню консервирует. Я взял новую Агату Кристи для Торри.
Торри, старшая сестра Нильса, жила в родительском доме вместе с молодым мужем Райдером Гэнноном, и оба за месяц прочитывали уйму книг: она в ожидании первенца пристрастилась к детективам, он изучал сельское хозяйство, подумывая втайне о возрождении фамильного лукового промысла.
— А ты, милый, что ты сейчас читаешь? Все еще Ричарда Халлибартона?
— Да. Я сдал «Королевскую дорогу к Романтике» и взял «Славные приключения». Но, мама, мисс Шедд просила... — Он прикусил язык.
— Да, милый?
— Она говорит, пожалуйста, не обрывай уголки страниц, когда читаешь.
Она отвела взгляд.
— Я не отрываю их. Нельзя портить книги. Это вредительство. Иногда... иногда я слегка волнуюсь, возможно... — Глаза ее смотрели через дорогу, где бетонная плита закрывала горло колодца, где сорняки колосились, точно кукуруза, где буйствовал клевер. — «Добрая книга — твой лучший друг, сегодня и навсегда», как сказал поэт. — Она засмеялась смущенно; руки прыгали на коленях, будто пугливые зверьки.
— Пойдем на кухню, — предложил он. — Выпьем имбирного пива или попросим Винни приготовить чаю со льдом.
— Мне и так хорошо, милый, а у Винни работы хватает. — Она глянула вверх, на небо. — А теперь, думаю, мне пора снова вернуться к себе.
— Подожди... — Он лихорадочно хватался за любую соломинку, только бы удержать ее от бегства. — Когда тетушки приедут? — Каждое лето из Нью-Йорка приезжали погостить младшие сестры его бабушки.
— Ах, да... — задумчиво пробормотала Александра.
— Что же мне такое говорила Ада? Кажется, они собирались приехать сразу после Четвертого июля. Приятно будет повидаться с ними, правда? Кто это там шумит в амбаре? Какой противный голос... — «Боттичелли, — подумала она безо всякой связи с предыдущим, — Ангел Боттичелли».
Она откинула волосы, падающие ему на глаза. Невероятно. У нее сердце останавливается, стоит ей только увидеть эти глаза. Неужели она и впрямь родила это дитя? Она потянулась поцеловать его. — Нильс, если бы ты не прятался от солнца, волосы у тебя были бы чистая платина, как у Джин Харлоу. Сравнение рассмешило ее, и на мгновение ожила в ней ее прежняя веселость.
— Как дедушкины розы, милый? — спросила она, опять уходя в сторону от разговора — стоило ей бросить случайный взгляд на вьющиеся розы возле живой изгороди из дикого винограда.
— Мистер Анжелини снова опрыскивал их. Я набрал целую банку июньских жучков. Их там целый триллион.
— Наверное. Надеюсь, ты выбросил их в мусорную яму? — она сидела, размышляя. — Завтра пятница, правда?
— Да.
— Мы должны напомнить Лино, чтобы он вывез золу из печек.
Он был ошеломлен.
— Но ведь сейчас июнь, мама! Мы не топили печи с апреля. Июньские жучки, помнишь?
— А-а... Конечно. Забыла. Почему-то март... так глупо... — Смена темы почти лишила ее памяти, в мозгу возникли паразитные связи. — Вы ведь оба родились в марте, так ведь? — Пальцы ее терли лоб, поправляли волосы, приводили в порядок заколки, опускались безвольно, оглаживая колени, рассыпая клевер. Он подбирал цветы, складывал их в букет и вкладывал ей в руки. Один цветок отлетел далеко, он наклонился поднять его, табачная жестянка выпала из-под пазухи на дно качалки. Он быстро глянул вниз и увидел, что крышка отскочила и среди россыпи спичек рядом с каштаном лежит голубой бумажный сверток, лопнувший по шву, сквозь щель тускло просвечивает золото.
— Что это? — спросила она, глядя, как с притворной улыбкой он собирает вещи в жестянку.
— Просто жестянка из-под табака. «Принц Альберт». Папина. Я прячу в ней всякие мелочи.
Алло, «Аптека Пилигримов»? У вас есть «Принц Альберт» в жестянке? Ну ладно, отпустите ему. Ха-ха.
— Мама, тебе плохо?
— Что? Нет-нет, милый, ничего. Просто мне вдруг показалось... — Она покачала головой, слово, возникшее у нее в горле, умерло, не родившись, на губах. Глаза снова потухли, мысли рвались... какая-то ужасная вещь... загадочная...
— Ау-у, Нильс! Где ты? — Тетя Валерия, мать Рассела, звала его от двери полуподвала. Александра быстро вскочила, раскачав качалку, вцепилась в руку Нильса.
— Она не должна видеть меня, — прошептала она потерянно, просительно глядя на него. — Не говори ей, прошу тебя, ты не должен говорить, что я спускалась вниз.
— Не скажу, — ответил он бесстрастно, помогая ей сойти.
— Ты мой милый. Пусть это будет наш секрет, — сказала она. Прижимая клевер к груди, усыпая стеблями путь, она привидением перепорхнула лужайку, взбежала по лестнице, едва касаясь лилейной рукой перил, так ни разу не оглянувшись.
Затянутая сеткой дверь хлопнула наверху в тот самый миг, когда внизу возникла тетушка Ви, волоча за деревянные ручки большой медный чан. Когда Нильс бросился ей помогать, она уже поставила чан и принялась разматывать мокрые куски туго скрученной ткани, которые она обвязывала тесьмой и опускала в тазы с краской. Наблюдая за тем, как она развешивает квадоктораты и прямоугольники, Нильс подумал, что ее трудно назвать мастером своего дела.
— Ей-богу, восхитительный день сегодня! Просто чувствуешь, как здорово жить на свете, — пела она. На руках у нее были резиновые перчатки, поверх домашнего платья фартук из желто-коричневой шотландки. — Кажется, будто я целую вечность просидела в этом подвале. — Прицепив мокрую ленту, она остановилась с новым куском материи. — Боже, как пахнет печеным тестом! Удивительно, и когда только Ада находит время? И жареные пирожки тоже, держу пари. Воздух просто благоухает! Честное слово, по четвергам тут прямо как в пекарне! О-о, дорогуша... Что это — посмотри, клевер! Нет, вон там, лапа, в траве. Кто-то разбросал его. — Нильс не проронил ни слова. — Не могу смотреть на клевер и не вспоминать о свадьбе твоей дорогой мамочки и папочки, как я бежала тогда в одних чулках, прыг через ограду, чтобы нарвать клевера. И вступила прямо в сам-знаешь-что. Эх, они подумали, что я чокнулась. О-о, дорогуша... — Нильс знал, что чикагские друзья называют тетю Валерию Цыпой и понимал почему: она не говорила, а кудахтала, как молоденькая несушка.
— Нильс, лапа, — попросила она, зажав во рту пару бельевых прищепок, — если поедешь сегодня в Центр, ты не можешь...
— Я уже был, тетушка Ви.
— А-а... Мне надо бы немного красок. Попробовать попросить Рассела... — В голосе ее звучало по меньшей мере сомнение. Попробуй заставь Рассела сделать хоть что-нибудь, например, слетать живой ногой в лавочку, никто не понимал этого лучше, чем родная мать. — Может быть, он одолжил бы у тебя велосипед, — прибавила она с надеждой, и Нильс тут же, со всей возможной доброжелательностью, предложил воспользоваться своей машиной.
— Только у него шина проколота, — вынужден был добавить он.
— А-а... Ну тогда можно взять велосипед Холланда.
— Конечно, тетушка Ви. Он в кладовке. — Не надо бы ей поминать Холланда. Ни в коем случае.
Работа ее кончилась, она с поцелуйным всхлипом содрала резиновые перчатки и стала выворачивать их на правую сторону.
— А-а, ладно... ничего не надо, — сказала она устало.
— Не буду я больше ничего красить сегодня. Завтра, может быть... Твой дядя может привезти мне несколько бидонов краски на машине. Не хочу беспокоить Рассела.
— Она расправила перчаточные пальцы и пошла выливать остатки краски за клумбу полевых лилий в тени лавров. — Уверена, что он занят, — прошептала она, сдернув пару кухонных полотенец с ветки крушины по пути на кухню.
Нильс разглядывал запачканные руки.
Когда старый колодец высох, воду нашли ближе к дому и поставили насос. Он стоял в центре круглой, засыпанной гравием площадки. Длинная, плавно изогнутая стальная рукоять удобно легла в ладонь, и он чувствовал прохладу, поднимая и опуская ее. Он наполнил медную кружку и стал пить, ободок кружки придавал воде кисловато-горький привкус, будто он раскусил лепестки ноготков.
Пусть только попробует Рассел сгонять на велике Холланда в Центр, он знает, что ему за это будет, думал Нильс — голова запрокинута, вода стекает по подбородку, по пальцам, по босым ногам. Кружка опустела, он повесил ее на место и снова нажал на рукоять, наблюдая, как струя бьет в цементный бассейн под желобом. Подставил под струю руки, частицы земли смывались и оседали на дне бассейна. Постепенно из осколков мозаики на небольшой глубине складывался его образ. Он разглядывал его изменения, будто кто-то пытался сложить головоломку: нет, еще не закончено, нет, никогда не будет закончено... и вдруг возникает точное, неискаженное отражение. Он рассеянно вынул руки из воды, мысли его были заняты тем, другим, похожим на него мальчиком, который смотрел на него с застывшим выражением лица. Может быть, он смотрит с надеждой? Или с тихой тоской? Кто он, этот образ в воде? Друг или враг? О чем он думает? Если он, Нильс, заговорит, ответит ли другой? Он смотрел молча, потом протянул руку и убрал запачканные известью листья, забившие бронзовый сток. Смотрел, как вода уходит вместе с отражением, расколотым на части. Такое знакомое лицо — не только потому, что видел свое отражение в зеркале; такое приятное глазу — вовсе не потому, что он тщеславен; такое любимое, но не потому, что его собственное, а потому, что в каждой мельчайшей черточке оно было точным и идеальным повторением лица Холланда.
Солнце уже высушило пятна воды на цементе под желобом, когда Нильс стремглав примчался в инструменталку, чтобы вернуть мастерок на его законное место между ножницами с красными рукоятками и старыми рыбацкими резиновыми сапогами Вининга Перри.
Спустя полчаса Нильс сидит на краю пристани, спиной к свае, вокруг лески закручиваются маленькие водовороты, глаза провожают свинцовое грузило, когда оно плюхается невдалеке, а затем вместе с наживкой исчезает из виду. На реке среди ив послеполуденные часы проходят незаметно, будто пикник на шахматной доске света и теней. Облака похожи на лица: вот одно, смотрит, глаза, вот нос... Уф, жарища; Холланд прав — скучное дело рыбалка.
Леска дернулась, он стал сматывать ее. Сломав тишину, разбив зеркало вод, выпрыгнул в воздух бычок. Нильс вскочил и дернул изо всех сил. Рыба шлепнулась на доски, ее лишенное чешуи тело дернулось в судорогах. Он наступил на нее, осторожно извлек крючок, избегая колючек по обе стороны рта. Рыба дернулась, подпрыгнула, он отдернул руку, капля крови выступила на загорелой коже.
Пососав ранку на пальце, он снова забросил леску, течение понесло ее к полузатопленной шлюпке; красная полоса вдоль планшира изгибалась в воде, похожая на рану. Леска дрейфовала сквозь ржавую уключину, как нитка через угольное ушко. Он пошевелился, уселся поудобнее, достал из жестянки перстень и, положив ступню на колено, надел перстень на палец ноги. Задрав ноги в небо, он смотрел, как мерцает золото на голубом. Перстень для Перри. Золото Нибелунгов.
Какое-то время он грезил наяву, потом спрятал перстень. Веки наливались свинцом, он не мог удержать их, они опускались, закрывались... Уж такой час — самый сонный, воздух накален и дрожит над землей... Слышны всплески — это купаются русалки, соблазнительные русалки Рейна с цветами в косах, тела их заманчиво изгибаются... романтичные создания, прячущие речное золото... Он дремлет.
— Douschka?
Голова дернулась, он моргал, ослепленный солнцем. Она стояла неподалеку, на мостках, лукаво глядя на него, корзинка с цветами на руке, лицо в тени зонтика. Ада — обветренное, морщинистое лицо, седые волосы старомодным узлом уложены на затылке, кожа как печеное яблоко, только скулы туго обтянуты, так что кожа местами просвечивает, как дорогой фарфор против света. Худая, но сильная, она держится прямо, гибок ее позвоночник и упруг шаг, — никогда она не ковыляет по-стариковски, а движется решительно — прямая линия плеч, твердо касается ногой земли.
Глаза у нее карие, проницательные, всегда веселые, живые, уверенные, с тяжелыми, как у ястреба, веками, края которых похожи на морские раковины, отливающие голубым, пурпурным и даже серебряным блеском. Руки большие, шишковатые, коричневые, все умеющие руки, излучающие ауру волшебства. И вся она окружена этой аурой магии.
Она подошла ближе, в улыбке ее скользила невинная детская мягкость, свойственная всем бабушкам. Платье ее — скромный букет полевых цветов, шепчущихся вокруг загорелых лодыжек; на груди булавка, головка-полумесяц ловит солнечные лучи золотыми рожками.
Нильс смотал леску и побежал ей навстречу.
— Dobryi den', madam.
— Dobryi den', gazhpadhin. — Она улыбнулась его приветствию и наморщила нос при виде бычка, которым он размахивал как трофеем.
— Боишься уколоться, да?
— Я не люблю рыбу, — засмеялась она. — В рыбе слишком много костей. В селедке вообще ничего нет, кроме костей.
— А икра? Ты же любишь селедочную икру. С ветчиной.
— Икру люблю, согласна. Рыбьи яйца...
— Ик! — Он сморщил нос и встряхнул добычей. — Похоже на яйца попугаев. Ты их ешь, а они проваливаются в кишки и прыгают внутри, как мексиканские прыгающие бобы. Вот так! — Отталкиваясь удочкой, высунув язык, он прыгал туда-сюда, будто боролся сам с собой, и корчил рожи.
Она прижала руку к сердцу, словно боялась умереть со смеху.
— О, douschka, что за чушь!
— Это правда! И вишни — глотаешь вишневые косточки, а они выскакивают у тебя из ушей, из твоей...
— Нильс!
— Не задавай глупых вопросов, не будет и вранья. — Он смотрел с невинным видом. — Я ничего такого не сказал.
— Нильс, — повторила она, невольно заражаясь его весельем. — Нильс, ты клоун. Клоун из цирка. Братья Рингли приедут и возьмут тебя к себе в номер.
Он захохотал.
— Как мистера Ла-Февера? — Мистер Ла-Февер, отец Эрни Ла-Февера, выступает в цирке в антрактах.
— Ну тебя, не говори так. Это в тебе бес сидит, он тебя под руку толкает.
Он поднял пристальный взгляд к небу.
— Видишь облако? Похоже немного на лицо Холланда, правда?
— Почему бы и нет, вполне возможно, — сказала она, уступая его капризу. — Нос, однако, не тот. Сам посмотри — слишком длинный. Скорее Сирано, чем Холланд.
— Зато какие глаза — миндалевидные, как у китаеза, точно?
— Надо говорить «китаец», а не «китаез», — мягко поправила она. — Обзываются только хулиганы и пьяницы...
— Как дядя Джордж, — сказал он дурашливо.
— Нильс!
— Но я ведь слышал, как тетушка Ви кричала, что он опять...
— Не дерзи, детка. — Она пыталась говорить строго, но совсем не могла притворяться, что тоже свойственно всем бабушкам.
Какое-то время они развлекались, отыскивая интересные лица и формы в процессии кучевых облаков: слон, корабль с матросами, буйвол, три толстые леди «с огромными задницами» — Нильс нарисовал в воздухе два полукруга.
— Что у тебя опять с пальцем? — Она взяла его за руку, склонилась над ней. — Придется положить листеокторин на ранку.
Листерин был для нее панацеей на все случаи жизни.
— Нет, все нормально, бабуленька. — Отказавшись от медицинской помощи, он пососал ранку и сплюнул.
— У тебя это единственная рубашка?
— Нет.
— И теннисные туфли у тебя есть свои. Зачем ты таскаешь старые вещи Холланда? — Ах, думала она, посмеиваясь над собой, как далеки друг от друга мальчишки и старые леди. Да разве может она надеяться когда-нибудь навести мост через пропасть? Пока она сжимала ему палец, чтобы выдавить кровь, он смотрел мимо, в сторону луга, где виден был мистер Анжелини, метавший в кучу свежескошенное сено, и где время от времени вспыхивало алое пятно — это он останавливался и утирал пот цветным платком. А у амбара — другие цветные пятна, вот розовое, там отсиживается Холланд, а вот голубое — Рассел Перри, передохнув после своих одиноких развлечений, снова цепляется за цепь блока.
— И чем же ты занимаешься с утра до вечера?
— Я?
— Угу, ты. Расскажи, что ты делал сегодня.
— Ну, я много чего делал. Я сходил в Центр и купил тебе мозольный пластырь.
— Спасибо.
— На здоровье. И пилюли, они стоят на полке над раковиной. Можешь выписывать еще один рецепт.
— Спасибо.
— На здоровье. И я занимался.
— На пианино?
— Нет, фокусами. Для представления. С Холландом.
— Что? Ах да, трюки Холланда... — Она прижала палец к губам и говорила полушепотом. — Что за трюки на этот раз?
— Карточные фокусы. «Королевский марьяж» — его делают с картинками.
— С фигурными картами.
— Ну да. И еще похороны. Так грустно. Крыса умерла.
— Умерла? Как?
— Ну просто — умерла. Холланд велел мне избавиться от нее, я так и сделал.
Она прервала его взглядом:
— Холланд?
— Да.
— А ты?
— Я сделал это. Похоронил ее. Настоящие похороны: нашел коробку из-под печенья, положил в нее крысу и зарыл в укропе. Потом я хотел положить цветы на могилку, но вместо этого отдал их маме.
— Отдал Сане?
— Да. Клевер. Это был клевер, тот самый, который она так любит, ну я и отдал его ей. Она...
— Да?
— Нет, ничего. — Он вспомнил обещание хранить секрет Александры. Нильс сел на пристань и похлопал по доскам рядом с собой. Не замечая протянутой руки, она сбросила парусиновые туфли с V-образными вырезами спереди и села рядом, свесив ноги, погрузив пальцы в воду. Осторожно, чтобы этот лунатик не взбрыкнул, прижала его голову к груди, стала перебирать и легонько подергивать вихры. От этого волосы становятся крепче, утверждала она: в роду Ведриных плешивых не водилось. Она начала проделывать манипуляции с их волосами, когда они с Холландом были совсем крохами.
— Почему мама так любит клевер? Ведь это просто сорняк, да?
— Клевер один из самых распространенных у нас диких цветов, но не сорняк. Ты же знаешь эту историю с клевером. Свадебный букет твоей мамы. — И снова она начала рассказывать о том, что была мировая война и папа, ждавший отправки в Форт-Диксе, и Саня, его мама, решили срочно пожениться, пока его не отправили в Европу. И о том, как были приглашены дядя Джордж и тетя Валерия и в последнюю минуту тетушка Ви вспомнила, что у невесты нет букета, и перепрыгнула через ограду ближайшего пастбища, где нарвала клевера...
— И наступила на коровью лепешку, — добавил он.
— Да. На коровью лепешку, если тебе так хочется. И с тех пор, — закончила она, — твоя мама всю жизнь украшает себя клевером. А у тебя уже есть свой любимый цветок?
— Не-а...
— Что бы это такое могло быть? — спросила она и указала на охапку свежесрезанного камыша, лежавшего неподалеку на речном берегу.
— Камыш, — сказал он с невинным видом.
Она пустила в ход излюбленную стратегию.
— Да, догадываюсь, это камыш. И что же ты будешь делать с этим камышом, юноша?
— А ничего! — ответил он в излюбленной манере тринадцатилетних мальчишек. — Он просто для ничего.
Она взяла его за подбородок, просветила насквозь своими древними, искрящимися юмором, мудрыми глазами.
— Ну? — сказала она, ожидая с видом сивиллы, а он смотрел в сторону, чувствуя, зная подсознательно, что от нее не спрячешь свою ложь.
С некоторыми оговорками он поведал ей о Доке Сэвидже и Снежном Королевстве в Акалуке.
Фантастическое воображение, подумала она, гладя его по щеке.
— Что такое гермафродит? — спросил Нильс.
— Считается, что это такое существо, полуженщина-полумужчина, только я не верю, что оно есть на самом деле. Это все из мифологии: половина Гермеса, половина Афродиты, понимаешь? А что?
Он рассказал о карнавале пожарных и мальтийском чудовище.
— Как твои руки? — спросил он, видя, как она осторожно разжимает сведенные судорогой пальцы.
Она оставила вопрос без внимания. Никогда не слышал он жалоб на боль, что грызла ее суставы. Чтобы развеселить ее, за серебряную цепочку он вытащил из-за пазухи хамелеона и посадил на солнышко между ними.
— Он задохнется там у тебя внутри, — сказала она, думая, каким очаровательным он может быть иногда.
— Да нет, он нормально дышит. Мне нравится, как он царапается. И это не хамелеон, это василиск. Видишь, у него вместо глаза — алмаз. Не смотри ему в глаза, а то он превратит тебя в камень.
— Ящерица Медузы по меньшей мере... — Как странно. Что делать с этим мальчишкой? Но от кого же он услышал про василиска, как не от нее? И об единороге, и русалках Рейна — эти водяные создания прячутся рядом, в глубине, еще один секрет, которым он с ней поделился. Она покачала головой и укрыла влажным мхом цветы в корзинке: подсолнух, анютины глазки, львиный зев, крапчатые лилии и лютики. Взяв лютик, он сунул его ей под подбородок. Да, ей нравятся лютики. Но самый любимый цветок — подсолнух. Он взял один и дунул в него, распустив в воздухе облачко пыли.
— Да, здесь подсолнухи всегда покрыты пылью... — Но ей все равно приятно на них смотреть. Они напоминают ей Санкт-Петербург, где ветры русских степей сдувают пыль с этих цветов.
— Это правда, что подсолнух весь день поворачивается лицом к солнцу?
— Думаю, просто суеверие. Но ведь русские все суеверны, ты знаешь. Смотри! — Она зажала его лицо в ладонях и повернула к солнцу.
— Подсолнух! — воскликнул он, гордо улыбаясь и щурясь на солнце. Она позволила глазам еще немного отдохнуть на его лице; ах, чистота его черт, цветочно-нежная кожа с золотистым налетом ниже челки. Вот он, ее podsolnechnik, ее здешний подсолнух; утратив подсолнухи России, здесь она нашла самый драгоценный цветок ее сердца.
— Чему ты улыбаешься?
— Ах, — сказала она, — я вспоминаю тот день, когда мы играли с тобой в подсолнух и ты испугался этой гадкой вороны. Мой douschka, какой же ты был плакса!
— Неправда! — оттолкнул он ее.
— Правда. Ведь все люди плачут. Это полезно для легких. Ага. Когда твой дядя приедет домой, поможешь мне отвезти цветы?
Он побледнел, глядя на нее с испугом. Дядя Джордж? Домой?
— Отвезти цветы? — повторил он дрожащим голосом, к горлу подступила тошнота.
— На кладбище. Когда дядя Джордж приедет. Винни отвезет нас на его машине, и мы украсим могилы. Мы уедем тайно и никому ничего не скажем, так что твоя мама не расстроится, а?
Он бросил взгляд в сторону амбара, где силуэт Рассела то и дело мелькал в люке. «Погоди, вот мой папа приедет домой!»
— Да, конечно. Я поеду с тобой. — Он глубоко вздохнул, стараясь делать это медленно и осторожно, чтобы она не заметила его испуга. О, эти тайны, которые он должен хранить...
— А разве ты не пойдешь на гольф, носить клюшки для дяди Джорджа?
Отсрочка приговора! Он забыл, что дядя Джордж играет в гольф после службы. Если он захочет пройти вторые девять лунок, то не явится раньше семи, к тому же он всегда делает перерыв перед девятнадцатой лункой, чтобы выпить.
Вид Нильса пробудил в ней подозрения. Она нацелила на него пристальный взгляд.
— Ну так как?
Да, выкрикнул он, больше он не будет таскать клюшки для дяди Джорджа, никогда. Почему? Ну, потому что сегодня утром его исключили из гольф-клуба. За что? Ну, они с Холландом пришли пораньше и взяли электрическую тележку возле вторых лунок, чтобы пособирать потерянные вчера мячи, и работник, подстригавший газон, поймал Нильса, и теперь его исключили.
— И мы еще отдали ему все мячи, которые нашли. На целых два доллара, не меньше. Гадство!
— Нильс! — укорила она.
Он посмотрел на нее снизу вверх:
— Ада!
— Да?
— Откуда ты всегда знаешь?
— Знаю — что?
— Когда говорят правду, а когда нет. Откуда ты знаешь?
— Вовсе не всегда. — Она посмотрела на него. — Но ведь ты тоже знаешь, детка, так ведь?
Он нахмурился.
— Ну, — сказал он в замешательстве, — иногда у меня получается. — Он приставил губы к ее уху, прикрыл рот ладонью, изображая конспирацию. — Может, мы попробуем поиграть?
Она улыбнулась, показывая крепкие белые зубы — все до единого собственные. У них была такая игра, особая, и, подчиняясь ее правилам, она встала, прижала его к себе, направила его взгляд на стрекозу, пикирующую на соцветие кашки. Он вопросительно поднял на нее глаза.
— Нет, смотри туда. На стрекозу смотри. Смотри внимательно.
Насекомое зависло над соцветием, и он смотрел молча, пристально, долго, взгляд его застыл. Горячие воздушные волны набегали на него, и все сильнее и сильнее ощущал он терпкий запах трав. Стрекоза спикировала, зависла, опять спикировала, потом спустилась, зависла, как привязанная. Он все смотрел, ни на миг не отводя глаза, пока не почувствовал легкое прикосновение руки.
— На что это похоже? — спросила она, в голосе звучало ожидание. — Ты чувствуешь, на что она похожа?
— На самолет. Она похожа на самолет.
Ах, подумала она, самолет — можно было предвидеть.
В ней действительно было что-то от самолета, но не построенного, а... что? Сотворенного, подумал он. Он мысленно измерил длину ее тела, его тонкость, воздушность. Легче аэроплана, но такой же длинный, членистый корпус, металлические крылья в золотых и серебряных прожилках, радужные сказочные крылья неслышно машут, бьют так часто, что не уловишь глазом. Голова свободно вращается вокруг оси, зорко глядят алчные глаза в поисках пыльцы. Невесомая свирепая маленькая тварь, быстрее ласточки летит она, распугивая мошек в клеверных кущах, и пожирает, пожирает, пожирает...
Тут стрекоза высоко взмыла в небо, и Нильс почувствовал, как и сам он отрывается от земли и, оставаясь в собственном теле, одновременно парит над лугом вместе с насекомым, чьи фасеточные глаза охватывают все вокруг: на запад пастбища, уходящие к хребту Авалон за рекой, и пропадающие в дымке Тенистые Холмы, укутанные облаками. К востоку, за домом, над верхушками деревьев видны крыши и шпили башен: Центр. Через заднюю калитку он мог заглянуть в огород и в прачечную, где стирала служанка Винни; он видел трамвай, бегущий по маршруту на Тенистые Холмы — от Талькоттского парома через Узловую улицу вон из города — на север, в Вавилон — на запад. Вавилон — конец линии.
Все лежало перед ним как на макете, дома уменьшены, амбар как игрушка, люди на улицах — человекоподобные куклы. Смотри, там внизу, на земле, стоит Ада, совсем крохотная.
Все это он обрисовал ей в мельчайших подробностях.
— Вот на что это похоже, — закончил он, разгоряченный, бездыханный после полета.
Она согласилась: так и должно быть, конечно. Тайну игры делили они на двоих, как запретный плод.
Он улыбнулся:
— Хорошо у меня получилось?
— Да, детка.
— Не хуже чем у Холланда?
Тонкая кожа над булавкой-полумесяцем задрожала, улыбка незаметно угасла.
— Ах, — сказала она наконец, — не хуже, чем у Холланда. Не хуже, чем у меня или у кого-нибудь другого. — Укрывшись за зонтиком, чтобы не выдать своих чувств, она смотрела за реку.
— Еще раз, — попросил он и легко взял ее за руку, но она только улыбнулась в ответ:
— Хватит на сегодня. — Так говорят все бабушки на свете.
— Pajalsta, еще разок!
Она взяла корзинку.
— Мне надо набрать немного водяного кресса, чтобы Винни приготовила салат к ужину.
— Ну разочек, — молил он, не отставая. — Pajalsta, pajalsta!
Он был неотразим. Она пригладила его вихры и оглядела поля, заслоняясь зонтиком от солнца. «Что же мы выберем?» Она переводила взгляд с предмета на предмет: вот краснокрылый дрозд сел на ветку, вот полусгнивший столб забора, ржавая бензиновая бочка, поношенная шляпа...
— Туда, — сказала она наконец, — посмотри туда. Скажи мне, что ты видишь. — Следом за нею он посмотрел на луг, где мистер Анжелини продолжал сгребать сено.
— Но, — возразил он, — это так далеко. Я не смогу...
— Смотри, — настаивала она. — Делай, как я учила тебя. Сконцентрируйся. Скажи, на что это похоже.
Подчинившись, он стал всматриваться.
Вгляделся в молодые сливовые деревья, колышущиеся против солнечного света; в сено, желтыми охапками летящее на фоне неба. Взгляд его уцепился за одну охапку, он почувствовал, как ее подхватывают с земли, наблюдал траекторию пути, плавное, почти музыкальное движение, сви-и-шш, когда она слетала с вил, свиш-ш-шш, в фургон. Потом обратное движение вил в воздухе, вот они возвращаются, завершая движение, изогнутые зубья, как острые когти, ловят солнце, будто хотят наколоть его, они блестят холодным огнем... вонзаются... больно... о-о...
— Нильс, что с тобой?
Он обхватил грудь руками, пальцы судорожно скрючены, лицо искажено. Сгорбился, дыхание стало прерывистым.
— Ада... это больно...
— Что, детка? — Она вскочила в тревоге, стала осматривать его, обняла, покуда боль не прошла. Измученный, он только дрожал, чувствуя себя защищенным. Потом посмотрел на нее напуганными серыми глазами, измученный внезапной болью.
— Она ушла, — сказал он некоторое время спустя, но дыхание его по-прежнему было неровным. Он попробовал улыбнуться.
Она трогала его лоб, грудь.
— Нильс, что это было? Ты заболел?
Он кивнул и пальцами показал места, где было больно. Сердце? Нет — расстояние между пальцами показывало, что боль пронзила грудную клетку в нескольких местах.
— Скажи, на что это было похоже?
— Не знаю. Просто... боль... очень острая, будто колют здесь. — Он коснулся груди. — Но она ушла. Все нормально, Ада, честное слово.
Прижавшись к ней, он уткнулся носом в ее ласковую ладонь, пальцы ее перебирали золотые завитки у него на затылке.
Ничуть не смущаясь, он сказал просто:
— Я люблю тебя.
Сердце ее забилось.
— Ах, douschka, я тоже люблю тебя.
Он взял удочку.
— Пойду вдоль реки, может, по дороге поймаю щучку.
— Может быть, — сказала она, прежде чем он ушел, — Рассел тоже не прочь порыбачить. Наверное, тут хватило бы места и для него. — Она поймала его взгляд. — Ты не очень-то любишь Рассела, а?
Он уклончиво пожал плечами.
— Да нет, он нормальный парень.
— Кроме того, он твой кузен. И гость. Вы, мальчишки, должны больше играть вместе. Плохо, что он тебе будто поперек горла... Важно, чтобы гости чувствовали себя здесь как дома, как ты считаешь? Ведь когда тетя Жози и тетя Фанюшка приедут, Расселу придется перебраться в твою комнату...
Его проказливый смешок прервал ее — он пробрался сквозь заросли осоки в поле, где быстро нарвал болиголова и положил в ее корзинку с цветами.
— Для вас, мадам. Отнесите на кладбище.
— А как насчет сенной лихорадки?
— У мертвых не бывает насморка. И не надо баночек из-под майонеза, ладно? — Она всегда расставляла букеты полевых цветов в стеклянных банках.
— Так ты слышал меня?
— Что?
— Расселу придется перебраться в твою комнату.
Он кивнул.
— Я понял. Но я так не считаю. В доме полно места. Он может перебраться в какую-нибудь другую комнату. Но он безнадежен, — добавил он с подкупающей искренностью. — Холланду это не понравится, — сказал он мрачно, и когда она заговорила, голос ее звучал сердитее, чем ей бы хотелось.
— Почему? С какой стати?
Гадство, ведь не хотел же он вовлекать Холланда в этот спор. Он покачал головой и сказал упрямо:
— Он не допустит этого, вот и все!
— Перестань корчить рожи, детка, и скажи: каким образом?
— Просто не захочет. Потому... потому что он не любит Рассела. Потому и случилось с крысой. И похороны потому...
Неожиданно, будто у нее иссякли силы, она села на причал. Облако нашло на солнце, серое с золотым краем, будто огромная салфетка, и на землю пала скорбная тень.
Порыв ветра поднял рябь на воде. Она вздрогнула.
— Ты замерзла?
Она покачала головой.
— Nyet. Ворон сел на мою могилу, вот и все.
Ворон. Имя ворона — Холланд. Он знал, что она думает, как беспокоится о нем, хотя старается не показывать этого, виду не подает, что знает кое-что... ну, например, он был уверен, что она догадывается насчет крысы. А он был обязан защищать Холланда, прикрывать его, хранить его тайны. Перстень, сверток, голубой сверток, в котором лежит Вещь.
Облако прошло. Нильс убежал на отмель, где прыгал среди осоки, махал ей, все еще сидевшей на причале. Она смотрела, как он бредет, закатав штанины цвета хаки, лопатки натягивают детскую рубашку, как пробивающиеся крылья, ореол нечесаных волос, ниспадающих на тонкую шею, сияет на солнце. Вот он исчез за ивами, а она смотрела в точку, где он исчез, и думала, что на самом деле он не человек, не ее внук, не брат Холланда, а какое-то дикое лесное существо, фавн, быть может, с удочкой вместо свирели.
Отчего ей вдруг стало так холодно? Она легла спиной на доски причала, чтобы прогретое солнцем дерево отогрело ее кости. Ненавижу холод. Русская душою, она все же не любила зимы, предпочитала жаркое лето. Солнце делало ее счастливой. В прежние времена даже после лютой зимы знатные дамы, проводящие лето в деревне, прятались от солнца, чтобы кожа оставалась белой, сидели в тени или под зонтиком весь день. Ада всюду следовала за солнцем, бегала босиком, задрав до колен юбки, сквозь заросли подсолнухов.
Когда солнце спустилось ниже, когда она набрала водяного кресса у ближнего ручья и отжала подол платья, пришло время влезать в свои парусиновые туфли. Очень удобные туфли, с V-образным вырезом, который давал покой ее мозолям. Но не только мозоли ее беспокоили. Одна нога — ее глубоко прокусила собака, когда Ада была совсем юной, — временами ныла, заставляя ее тихо стонать.
Она вздрогнула, уловив движение в траве. И тут же засмеялась над собой. Бродячая кошка — прежде она ее здесь не видела — смотрела на нее сквозь сорняки.
— Ах, zdravstvuite, zdravstvuite, — сказала она, выпевая слова родного языка. — Podoidi, koshechka. — Прежде чем она подошла к кошке, та прыгнула и схватила бычка, пойманного Нильсом. И опять удрала с добычей в луга. На сеновале амбара виден был Рассел, он стоял в дверях, подставив лицо свежему воздуху, очки сверкали на солнце. Мистера Анжелини нигде не было видно.
Ах! Ада снова покачала головой, вспомнив свою кошечку — Пиликию. Пиликия — одно из тех слов, что коллекционировал Холланд; на гавайском это означало Трудность. И в самом деле Трудность. Но не было больше ее Пиликии; она плохо кончила, конец ей пришел в марте, сразу после дня св. Патрика. В день рождения Холланда. Ужасно умерла бедная koshechka; Холланд повесил ее на крюке колодца. Холланд... какая бессердечность, какая трагическая страсть к разрушению. Сколько слез пролито. Все эти годы у нее хватало поводов для слез, все годы, что предшествовали этому дню. День, когда он поджег сарай Иоахима. День, когда сбежал, забрался в багажный вагон, спрятался за сундуками мистера Ла-Февера, и цирк проделал весь путь до Спрингфилда, прежде чем его обнаружили, и родители чуть не лишились рассудка. Да, ей часто приходилось плакать из-за Холланда.
Такие похожие, такие разные. Она помнила, как по-разному откликнулись они на ее предложение поиграть в новую игру, в «превращения», которую она открыла для себя в детстве и которой научила их. Такие разные. Нильс — дитя воздуха, счастливый дух, в хорошем расположении, теплый, чувствительный, вся его натура написана на лице, нежный, радостный, любящий.
Холланд? Нечто совсем иное. Она всегда любила их одинаково, но Холланд был земной ребенок — спокойный, сдержанный, занятый собой, замкнувшийся на своих неразделенных секретах. Жаждущий любви, но не готовый давать ее.
Трудные были роды: тело Холланда боролось, разрывая материнское лоно, и родился он мертвым. Его вернули к этой неласковой жизни шлепком доктора. А через двадцать минут, когда полночь уже миновала, с волшебной легкостью явился Нильс. «Самые легкие роды, какие я когда-либо видел», — сказал доктор Брайнард, удаляя рубашку. Представляете, в рубашке родился!
— Близнецы? И родились в разные дни? Как необычно...
Конечно, для близнецов очень необычно. И притом под разными знаками Зодиака; если бы не это, сказал кто-то, они были бы больше похожи, но получились — разные. Холланд — Рыбы — скользкий, как рыбы, сегодня одно, завтра другое. Нильс — Овен — барашек, весело бодающий преграды. Растущие рядом, но каждый сам по себе. Чужие. Раз за разом Холланд отступает, Нильс преследует, Холланд опять уходит, сдержанный, молчаливый, как улитка в своем домике.
Так не было всегда. Как и положено близнецам, сперва они были неразлучны. Еще бы, они делили одну колыбель, валетом, — старую плетеную колыбель, она до сих пор висит в кладовой, — пока не выросли из нее, и потом спали в одной кровати. Можно было подумать, что это сиамские близнецы, так близки они были; одно существо в двух лицах. Что же случилось? Чья вина? Нет ответа. Один и тот же вопрос, снова и снова.
Да, из-за Холланда ей приходилось плакать.
— Почему Нильс позволяет брату тянуть одеяло на себя?
Да, это он может. Такова уж его натура. Воплощение вины, вот что такое Нильс. Практически все, что давали ему, оказывалось во владении у Холланда. Дают каждому по оловянному солдатику, Холланд получает пару; каждому по машинке — у Холланда автопарк. И уж вообще чудеса, когда дело доходит до денег. Нильс, рожденный в рубашке, ему поистине везло на деньги, нашел доллар между страниц дедушкиной Библии, банкнот времен Гражданской войны. Кто ищет, тот всегда найдет, сказал Вининг; но стоило отвернуться, и деньги перешли к Холланду, а он спрятал их в тайник, в свиток картин на доске Чаутаука. Там Александра и нашла их.
А натура Холланда? Был, например, день, когда его выгнали из школы.
— Я сожалею, — говорила мисс Уикс, директриса, несгибаемо сидя в приемной, — мы все сожалеем, в самом деле, Нильс очень милый ребенок, однако Холланд... — Она покраснела.
— Но что он натворил?
— Холланд оказывает дурное влияние.
— Каким образом? Что вы, собственно, понимаете под словами «дурное влияние»?
Ее короткий, сквозь зубы, рассказ не просто обеспокоил родителей, они были в шоке.
— Не может быть! — ответили они директрисе. Но факты подтвердились.
— Может быть, психолог... — предложила мисс Уикс.
И явился доктор Даниэльс: «Высокодуховный ребенок. Неистовый, но не дефективный, ничего, кроме избытка духовности. С подростками это сплошь и рядом. Займите его. Побольше упражнений...»
Но ничего не помогало: бурный, раздражительный, легко отдающийся во власть слепой ярости и плачущий от гнева — вот каков был Холланд. Опрометчивый, угрюмый, гордый от рождения. «Холланд, — приходилось повторять при виде его хмурого, перекошенного лица, — на сахар поймаешь больше мух, чем на уксус. Холланд, улыбнись — ты же не хочешь, чтобы у тебя на всю жизнь осталось такое кислое выражение». И порой возникала улыбка — сперва неохотная, потом ослепительная; в конце концов чрезмерно выразительная. Милый Холланд, как же мне теперь не плакать... Она покачала головой и провела ладонью по лицу, стирая, как паутину, болезненные воспоминания, затем, открыв глаза, она долго стояла с зонтиком наперевес, тело ее странно напряглось, будто в ожидании какого-то знака, ветерок подергивал тонкую ткань зонтика, заставляя его колыхаться.
А в амбаре, пробравшись через открытую дверь в прохладную тень сеновала, отложив очки в сторону, Рассел Перри поморгал, ничего не видя после яркого солнечного света снаружи, и сделал четыре длинных шага к краю пропасти. Раскинув широко руки, он прыгнул. «Я Король на Горе!» Вниз, и вниз, и вниз. Почти парение, но вместе с тем и падение, запах свежескошенного сена в ноздрях, и занимается дух, и падение в холодную тьму небытия все стремительнее, так что мысли не поспевают за телом, туда, где сперва только неясный блеск, потом все четче проявляются поджидающие его, безжалостно нацеленные на него, готовые поймать его блестящие серебряные зубья, острые, острые, и холодный огонь... «Ий-яааа!»
Когда сталь пронзила его грудь, разодрав плоть и кости, крик его услышала мышка, удравшая в испуге, и горячая кровь, красная, пенящаяся, будто подернутый рябью ужасный ручей, хлынула в желтоватое сено, и миг спустя Винни и мистер Анжелини прибежали от насоса, а на пристани, под трепещущим зонтиком, стояла Ада, тело напряглось, голова чуть склонилась, она слышала крик, принесенный ветром вместе с ленивым завыванием гармоники, и пальцы ее дрожащей руки сжимали неистово, до боли, острые рожки золотого полумесяца, приколотого на груди.
Рассел Перри в гостиной, в гробу, открыт для обозрения. Перри всегда хоронят из этой гостиной. В гостиной их крестили, обручали, венчали; мертвые лежали они в гостиной. Всегда одинаково: шторы опущены, гроб на козлах, задрапированных черной тканью, обвязанной шнурами с кисточками; вздыхающие, шепчущие, бесплотные тени, погруженные в молчаливую скорбь, сожаление или — и так бывает — в тайную радость, прикладывающие теплые губы к холодной мертвой плоти в последнем прощании. Таков путь Перри.
Стебли гладиолусов, пара шеффилдских канделябров по обе стороны гроба, их тонкие коптящие свечи придают комнате какой-то неестественный вид при пробивающемся утреннем свете. Мистер Тассиль монотонно читает псалмы, слева от гроба сидят в складных креслах, специально принесенных из подвала, члены семьи, справа посторонние: доктор Брайнард и его жена, Саймон и Лауренсия Пеннифезеры, друзья, живущие в другом конце Вэлли-Хилл Роуд.
Священник говорил о том, как часто в последнее время им приходится собираться в этой гостиной по столь печальному поводу, а Нильс смотрел на Холланда, такого нарядного в синем пиджачке и белом воротничке, повязанном отцовским галстуком, волосы гладко причесаны, туфли начищены, он стоял прямо за левым плечом Ады и смотрел прямо перед собой.
За ним сидела Винни Козловская, за ней Лино Анжелини, все еще крепкий мужчина, но с кривыми ногами и сгорбленный, кожа лица старая, продубленная, похожая на колонну шея вся в складках, руки мускулистые, стальные усы под длинным в прожилках носом скрывают очертания губ. Он первый нашел Рассела, вместе с Винни — она чистила редиску у насоса, он умывался, спешил скорее в дом, проголодался, и вдруг услышал крик. Они нашли Рассела в сене, он еще шевелился, корчась от боли, и они пытались вытащить вилы из его груди, зубья прошли сквозь тело и вышли наружу со спины, и, когда Лино сумел выдернуть их, кровь так и хлынула пульсирующим алым потоком, подгоняемая ударами сердца мальчика. Ужасное несчастье. И какая странная случайность: мистер Анжелини всегда был очень аккуратен со своим инструментом. Он был уверен, совершенно уверен, что повесил вилы на их законное место в инструментальной кладовой после того, как распряг лошадей.
Чуть вытянув шею, Нильс мог видеть сестру Торри и ее мужа Райдера Гэннона, подошедших к дяде Джорджу и тете Валерии. Бедная тетушка Ви, что за превращение, из кудахчущей несушки она обратилась в нахохлившуюся воробьиху. Ей можно посочувствовать, все, что ей остается, — плакать и обвинять себя в том, что разрешила Расселу играть в столь опасном месте, куда детей и близко нельзя подпускать. Дядя Джордж отдал строжайший приказ: никто больше не должен прыгать с сеновала. И еще он дал мистеру Анжелини замок, чтобы тот навесил его на Дверь Рабов. Слишком поздно, увы.
Нильс посмотрел на бабушку. Она была в черном платье, золотой полумесяц на груди, руки спокойно сложены на коленях, голова чуть заметно непроизвольно покачивается, глаза смотрят не на священника, даже не на открытый гроб, а на картину напротив. Будто пытается решить загадку трех изображенных на картине лиц. Это ее дочь Александра, которая кажется еще выше в длинном черном платье, — стройная элегантная фигура контрастно выделяется на фоне серой в полоску обивки кресла; в руке она небрежно держит ветку сирени. Взбитые кудри — как клубы дыма над красиво очерченной головой, длинная изогнутая шея, пленительная улыбка, глаза темные, завораживающие. Холланд по одну сторону от нее, в руке лодочка, Нильс по другую, со своим ящером на цепочке, изображения братьев сверхъестественно одинаковы, все трое смотрят из золоченой рамы, будто владеют нераскрытым, но забавным секретом. «Мадонна с младенцами» — называют в семье картину. Ей больно видеть ее.
Под монотонное бормотание священника мысли Нильса уносятся в дальние дали, из времени, окрашенного в траурные тона похоронами кузена, в ранние, более светлые времена. Он словно рассматривает фотографии в альбоме: уголки снимков аккуратно вставлены в прорези, мгновения остановлены и подписаны, на одних тонкий слой пыли, другие поблекли, выгорели. Мысленно он перелистывает страницы, задерживаясь, чтобы разглядеть знакомую картинку.
«У насоса». Холланд и Нильс, голые, в бассейне под желобом. Бассейн наполнен, их обрезанные по пояс фигуры отражаются в воде, удваиваются, как фигуры на игральных картах. В момент наивысшего наслаждения, в порыве нескрываемой радости, их руки находят друг друга, ладони сжимаются в приступе счастья. Их единение выглядит не только физическим, но и духовным. Оба улыбаются, радуясь мгновению полного единства. Отец фиксирует мгновение своим «кодаком».
«Катание на пони». Холланд и Нильс улыбаются чуть испуганно из плетеной тележки с высокими красными колесами; пони зовут Дональд. Отец ведет пони под уздцы. Отец в толстом матросском свитере и курит трубку — «Принц Альберт». Он настоящий гигант, выше Атласа, мудрее Соломона (богаче Креза... увы, нет), галантнее Галахада, глаза светятся юмором, на губах приятная улыбка. Отец — Мужчина Вашей Мечты. Он умеет все — ну, практически все. По крайней мере, так думает Нильс.
«В кино». Огромная пещера кинотеатра. Серебряные гиганты скачут по экрану. Нильс отошел попить; возвращаясь, он обнаружил, что заблудился. Холланд подходит, берет его за руку, отводит на место.
«Речной пароход». Холланд и Нильс стоят на песчаной отмели посреди реки. Последний колесный пароход проходит мимо. Лоцман машет рукой. Он курит трубку из кукурузного початка. Когда пароход проходит, случается чудо: Нильс находит деньги. Он находит наполовину зарывшийся в песок серебряный доллар.
"Нильс находит деньги — часть вторая". Листая дедушкину Библию, он натыкается на большой зеленый банкнот. Выпущен во время Гражданской войны, говорит отец. Кто ищет, тот всегда найдет. Деньги уходят в карман Холланда, оттуда — в тайник, оттуда, вновь обнаруженные, — на банковский счет.
Нильс снова обманут.
«Благотворительный маскарад». Субботняя ночь, печеные бобы на ужин, наспех сколоченные столы в амбаре. Холланд и Нильс, притаившись на сеновале, наблюдают толпу из деревенского клуба, пьющую коктейли с джином, которые сбивает отец. Все в маскарадных костюмах, танцуют на току.
Очень весело, покуда Нильс не начинает слишком громко смеяться над невозможным нарядом отца и обоих отправляют в постель.
«Яблочный погреб». Субботнее утро, конец ноября. Холланд наверху, на току, подтаскивает пустые корзины отцу и мистеру Анжелини, которые наполняют их и сносят вниз по лестнице, где ждет Нильс с лампой. Мистер Анжелини начинает подниматься по лестнице, отец спускается вниз через люк с очередной корзиной. Ноги Холланда мелькают в проеме. Отец спускается, и тут крышка люка начинает падать... падает... Крик... кровь. «Отец!» Люк открывается, Холланд спускается вниз. Берет брата за руку и выводит1 через Дверь Рабов в каретник. Когда Нильс видит отца снова, он лежит здесь, на этом самом месте, где лежит теперь Рассел... возле камина... гроб... шелковая стеганая обивка... спущенные шторы... цветы и свечи... нижняя часть тела закрыта крышкой. Нильс смотрит на лицо на подушке, слышит, как тот же священник повторяет те же слова:
— ... во веки веков, аминь. — Унисон певчих, ведомых мистером Тассилем, закончил молитву Богу; на этом панихида по Расселу Перри завершилась. Дальше поездка на кладбище возле церкви, где мистер Тассиль прочтет — обязательно — 23-й псалом и поручит душу Рассела Жизни Вечной. Затем наступит часть последняя, погребение — в шесть лопат закидают грязью недавно вырытую яму. Но мало кто останется, чтобы наблюдать за этим. Нильс глянул на своего близнеца, отметил выражение Холланда — сонное и отстраненное, все тот же взгляд лунатика, глаза затянуты тусклой пленкой. Бусинки пота оросили верхнюю губу, влажный рот приоткрыт. О чем он думает? Похоже, он не обеспокоен и не растерян: значит, мысли его далеки от перстня в табачной жестянке — или от голубого бумажного свертка. Нет, ясно, этим он ничуть не обеспокоен. Лицо его, одновременно хмурое и безразличное, спрятано за странной азиатской маской.
Чтоб вывести его из задумчивости, Нильс счел необходимым энергично кивнуть ему, и он поднял руку в отрывистом приветствии, салютуя гробу, отправляющемуся в последний путь, и Ада, уловив движение за своим плечом, беспокойно поднялась, сжимая записную книжку черными перчаточными пальцами, в то время как последний певчий покидал гостиную.
Наверху, в своей комнате, Александра скользящими шагами нервно пересекла цветастый ковер, проскользила к двери, к окну, к постели, туалетному столику, задержалась возле трюмо красного дерева, снова зашагала взад-вперед по ковру, пока не услышала звук приближающегося мотора, голоса у подъезда, где все почему-то замешкались. Выждав минуту-другую, она приоткрыла дверь и выглянула в щелочку. В коридоре звучали шаги. Она протянула руку и втащила Нильса в комнату.
— Привет, мама! — Он встал на цыпочки, чтобы коснуться ее губ.
— Там все кончилось? — Она опустилась в обитое ситцем кресло, а он примостился на пуфике у туалетного столика, разглядывая ее бледное лицо и читая на нем следы беспокойства. От нее пахло туалетной водой, свежий цветочный аромат которой ему нравился, но сквозь него пробивался другой запах, хотя она нарочно держала надушенный платок возле губ.
Кончено? Да, все кончено. Рассела похоронили, и тетя Валерия заперлась у себя в комнате, не в силах остановить рыдания.
Нильса поразила отчетливость, с какой он мог различить собственное изображение в темной сердцевине маминого глаза; так же легко прочитывалась в нем боль. Как объектив камеры, останавливающий навсегда живые образы, эта мерцающая радужка преследовала его, заставляя вновь и вновь вглядываться в картину полета Рассела Перри с сеновала вниз, на холодную сталь, таящуюся в сене.
— Я думаю, тетушки теперь не приедут. — Он взял в руки ее косметический набор — серебряные ручки были украшены небольшими цветными фотографиями: Нильс и Холланд у насоса, Торри в подвенечном уборе, благотворительный маскарад — мама в отцовском смокинге и папа в мамином красном платье и старых резиновых рыбацких сапогах, две пожилые леди в матросских шароварах широко улыбаются по разные стороны теннисной сетки — сестры Ады, Жози и Фаня.
— Да, наверное. Они считают, что не должны приезжать, потому что... из-за того, что случилось, но я считаю, я считаю, мы не должны все время ходить с вытянутыми физиономиями, и они должны приехать, как собирались. Хотя, думаю, они могут задержаться до середины следующего месяца. Достаточное время, чтобы все улеглось.
Он просиял:
— Значит, времени еще много.
— Для чего, детка?
— Для подготовки представления! — воскликнул он радостно, стараясь ее приободрить. Каждый год во время визита тетушек устраивалось представление в амбаре, обычно с благотворительной целью. Волшебный фонарь проецировал на простыню цветные открытки и немые фильмы Чарли Чаплина, тетя Жози наигрывала «Да, у нас нет больше бананов» или «Не доводи Лулу», после чего изображала Бетти Буп или Мэй Уэст. Потом piece de resistance, магическая, с Холландом в плаще и цилиндре и Нильсом, ассистирующим ему в зрительном зале.
— И Чэн Ю приедет снова, — добавил он, напоминая о карнавале пожарных в честь Четвертого июля, о фокуснике, который в прошлом году показал поразительный трюк: на глазах у всех он повесился, но в последний миг саван, укутывающий его, спал, петля затянулась впустую, и — оп-ля! — вот он, Чэн Ю, в проходе, живой и улыбающийся! Чэн Ю — Чудо Исчезновения. Потрясенные замечательным фокусом, Холланд и Нильс долго играли в него, пытаясь разгадать тайну трюка.
— И? — спросила Александра, которая все позабыла. — Что из этого? — Нильс снова описал ей, как они пытались разгадать тайну повешения. — Да, да, милый. Это будет чудесно, я уверена. Ваши фокусы... такие замечательные...
Она отвернулась. Увидев в ее руке книгу, он расцвел:
— Ага. Ты кончила «Добрую землю», значит, можешь начать «Антония Беспощадного», как только его сдадут в библиотеку.
— Да, милый. Благодарю тебя. Будь добр, пойди переоденься.
Он сжал ее руки, потянулся щекой к щеке, хотел поцеловать. Опережая его, она поднесла платок к губам, отвернулась, притворно закашлялась. О, мама, бедная мама, думал он, я знаю. Но что он может сделать для нее? Как ей помочь? Что сказать ей, чтобы освободить ее от мыслей, заключенных у нее в голове, от тех непроизносимых слов, которые, он знал, она никогда не скажет? Он посмотрел вниз, на ее крохотные комнатные туфельки, очень красивые, папа купил их в Гибралтаре, их и черепаховый гребень, когда возвращался из-за океана. И еще обезьянку из резного коралла — их там целые стаи, диких обезьян, бегают по скалам, — ее она прикалывала, когда одевалась для выхода. Сколько усилий отнимал у нее туалет: никогда бы она не вышла за ворота без чулок. Прежде чем отправиться на трамвайную остановку, тщательно выбирала костюм, перчатки и сумочку в тон, шляпку с несколько фривольной вуалькой. Когда она шла мимо, все оборачивались, кивали, дружески кланялись. «О, это Александра Перри, — говорили ей вслед. — У нее добрый глаз». Это правда. Улыбка ее лучилась добротой, и она щедро одаривала ею свою семью.
— Мама, — тихо сказал он. Она издала горлом сдавленный хриплый звук и покачала головой.
— Ничего, милый. — Попробовала засмеяться. Взгляд ускользал; в полуденном свете лицо ее слабо светилось изнутри. Она обдернула платье, приподнялась в кресле, потом, передумав, уселась снова — как будто усилие показалось ей чрезмерным.
— Пока, мама. Я зайду позже.
— Да, милый, конечно. Заходи, пожалуйста. И давай постараемся, чтобы в доме было тихо, чтобы не беспокоить тетушку Ви, ладно? — Она послала ему вялый воздушный поцелуй. Когда он вышел, она поднялась и побрела по комнате, сжимая и разжимая кулаки, ударяя себя по вискам, будто хотела запечатать мысли, что прятались у нее в голове. Какое-то время спустя она вернулась к туалетному столику, где из-под шарфов в левом ящике извлекла бутылку. Нацедив воды из графина, заботливо приготовленного Винни, она добавила виски и, вернувшись в кресло, опять устремилась взглядом к бледно-лиловым пятнам клевера возле колодца.
В задней части дома Перри крыша едва-едва связывает вместе два крыла, северное и южное, поскольку каждое расползается, как лоскутное одеяло, во все стороны: темные проходы, неожиданные повороты, лестницы в самых неподходящих местах и странные, неправильных очертаний комнаты. Одна из них, над кухней, со своим отдельным черным ходом, теперь была оборудована под детскую. А когда-то это была «инвалидная комната», отведенная специально для эксцентричной тетушки («безумная, как Шляпник, старая тетушка Хатти»), которую семья взяла под свою опеку, вместо того чтобы сдать в богадельню. Теперь, выкрашенная желтой краской, с белыми филенками, веселая, солнечная, она называлась просто «комната мальчиков». Там стояли две одинаковые кровати на колесиках, у каждой в ногах — комод, сколоченный отцом, два одинаковых комода, отличающиеся лишь буквами X для Холланда и Н для Нильса. Под потолком модели самолетов из папиросной бумаги и бальсы, на полках выставка мальчишеских сокровищ: армия оловянных солдатиков, горный хрусталь и чертов палец, пачка трамвайных билетов, коллекция марок, растрепанные книги, глобус, а над полками — опускающаяся школьная доска с набором картинок, прозванная в семье «доска Чаутаука». Последний штрих эксцентричного юмора: выгоревшая на солнце голова ястреба, в одну глазницу вставлен красный велосипедный катафот, гипсовый бюст, увенчанный оленьими рогами, челюсть лисы, и на зубах висит грудная косточка индейки. Северное окно перекрыто другим крылом, южное — выходит на дорогу, западное — на зады амбара, а дальше виден ледник у реки.
Нильс развязал галстук, снял пиджак и брюки, повесил их. Задумчиво развязал шнурки, сбросил туфли... какой-то тайный страх терзал его сознание. С чего бы это? Как будто в картине, которая стояла перед его глазами, в центре оставался пробел и он никак не мог его заполнить. Что-то связанное с Расселом. Это беспокоило его. Он откинул крышку сундука: аккуратно сложенное белье, носки, все помечено Адой; ремни и мокасины, свитер, несколько рубашек, выстиранных Винни. Он надел одну из них, любимую, застегнул пуговицы и заправил ее в штаны. Сидя на сундуке Холланда, он высыпал содержимое жестянки «Принц Альберт» на колени и одну за другой сложил свои ценности обратно: резной конский каштан, спички, кольцо — перстень для Перри, синий бумажный сверток с Вещью — загадочный предмет, примерно два дюйма длиной, твердый, чуть толще карандаша, в бумаге, истершейся от постоянного разворачивания, яркой, как голубые яйца малиновки. Он спрятал жестянку с сокровищами за пазуху и вышел.
Жуткая близость смерти придавила дом тяжелой лапой. В коридорах мрачно сгустились тени, черные лестницы вели прямо в преисподнюю. Отчаянные рыдания слышались из комнаты тети Валерии. Внизу звякнул звонок; Нильс застыл на верхней площадке, прижав лицо к сетке двери: пришла соседка, миссис Роу. Ада открыла дверь — она все время оставалась в гостиной, следила, как выносят из гостиной траурное убранство. Вот человек в черном, с цветком в петлице, на цыпочках пересек холл, толкая кресло на колесах, в котором сидел другой, точно так же одетый: мистер Фоли, владелец похоронного бюро и его ассистент; следом прошли обойщики, убиравшие траурные драпировки. Теперь в гостиной стало пусто и печально, как на сцене без декораций. Исход. Конец. Рожден 1921 — умер 1935. Бедный Рассел.
Мистер Фоли что-то говорил ассистенту. Что он такое сказал? Что? Холланд... У Нильса зазвенело в ушах, он чувствовал, как пылает лицо, он еле сдерживался, чтобы не слететь вниз по лестнице и заставить мистера Фоли заткнуться — большеротый мистер Фоли, как Рыбный Деликатес из «Алисы в стране чудес». Заткнитесь, мистер Фоли!
Дедушкины часы на лестничной площадке отмеряли кусочки времени: так-так, настаивали они на своем, так-так! Звук их разносился по всему дому, подчеркивая скорбное молчание. Стоя рядом с часами, Нильс вслушивался и всматривался в это молчание. В чулане возле часов он взял табуретку и открыл дверцу в корпусе часов: гири опустились почти до самого пола. Странно, никогда еще им не позволяли выработать почти весь завод, Часы были привезены Адой и дедушкой Ведриным в Америку и долгие годы стояли в прихожей их дома в Балтиморе. Когда Ада приехала в Пиквот Лэндинг, часы приехали тоже.
Нильс, подтягивая цепь и поднимая гири вверх, продолжал думать о Расселе. Это был несчастный случай. Торопясь к ужину в тот вечер, мистер Анжелини забыл вилы в сене. А Рассел снял очки, и... погодите минуточку, вот оно что, пробел заполнился: очки Рассела. Вот почему он не увидел вилы: он снял очки. И до сих пор никто не может сказать, куда они подевались. Он надевал их, стоя в дверях, Ада видела, как он протирал стекла; но их не было на сеновале, не было их и в стогу. В конце концов стог обыскали сверху донизу, и мистер Блессинг, городской констебль, расследующий несчастный случай, занес очки в список пропавших вещей.
Вот как было.
— Отстали, а? — Это, конечно, Холланд, хрипловатый голос, слегка насмешливый тон. Лениво прислонился к стойке перил, наворачивая на руку отцовский галстук, все еще в воскресном костюме.
Нильс отнес табуретку в чулан, закрыл дверь. Покоробленная, она никак не хотела закрываться, и он давил изо всех сил, пока не щелкнула защелка.
— Ты все время забываешь, — сказал он Холланду, — что нельзя давать гирям опускаться до конца. Часы очень старые. К старым вещам надо относиться бережно.
Холланд скорчил рожицу пай-мальчика и изрек:
— "Кто коснется волоса на твоей седой голове, умрет, как собака, — так я сказал!" О'кей, Барбара Фритчи. — Он засмеялся и дунул в губную гармонику.
— Гадство — убери ее сейчас же!
— Черт! — Холланд напустил на себя скорбное выражение. — Прошу прощения — забыл. — Его раскаяние было запоздалым, ибо в ту же секунду красное лицо Джорджа Перри возникло в дверях — волосы коротко острижены, колючие, как морской еж, глаза светлые и измученные.
— Эй, дуди подальше отсюда, понял! — прошипел он злобно.
Ценные указания были даны, дверь закрылась и, перекрывая безнадежные увещевания дяди Джорджа, прорвались громкие рыдания тети Валерии.
— Пожалуйста, Ви, не надо. Цыпа! Пожалуйста, не плачь больше. Постарайся, если можешь, — для меня, для Рассела. Прошу тебя!
— Кто тронет волос с этой седой головы... — пошутил Холланд. Он прокрался по коридору и подслушивал у дверей. — Тетушка Ви уезжает.
— Уезжает? В лечебницу? — Нильс встал рядом с ним.
— Нет, отправляется в путешествие. Я слышал, мистер Тассиль сказал, что смена обстановки ей полезна.
— Надеюсь, так оно и есть. Она очень несчастна. — Он думал о том, что можно сделать, чтобы облегчить ее страдания. Немногое. Когда люди умирают, близкие всегда плачут; вот и все, что остается после смерти: плач, сожаления, воспоминания...
Нильс подошел к окну и сдвинул штору, чувствуя, как солнце пробивается сквозь тюль. Смотрел через улицу, думал, как много листьев на сассафрасовом дереве у дома Иоахима, — листьев, похожих на перчатки. Взгляд его не мог миновать сарая, в котором когда-то Холланд раскидал промасленные тряпки и поджег их. Клепки стены до сих пор обуглены. Сассафрасовые перчатки, трех-четырех-пятипалые листья. Sassafras albidum, как учат картинки Чаутаука.
Наверху, в самых верхних ветвях, — его стрела; нет, собственно говоря, Холланда. Но что же случилось? Куда подевались их луки? Под деревом — не под этим, а под каштаном на задах их дома — отец повесил мишень. В их день рождения, три года назад. Луки и стрелы в подарок. У Холланда в колчане была одна очень красивая стрела: древко обвито яркой ленточкой, перья ястребиные, а не петушиные. Моя счастливая стрела, заявил он. Залп по мишени. «Погодите, парни, дайте я вам покажу». Отец помог собрать выпущенные стрелы, снисходительно отвел дистанцию поменьше, показал, как придерживать стрелу пальцами, одновременно натягивая тетиву.
— Я попал в нее — я попал в нее! — Нильс вытащил стрелу из круга мишени; Холланд мрачно хмурился на свои промахи. Мама крикнула из кухни: «Милый, телефон — страховая компания!» — и отец ушел, и новые стрелы вонзились в мишень.
— Черт! — Стрелы Холланда продолжали лететь мимо. Наложив счастливую стрелу на тетиву, он ждал, пока Нильс на цыпочках тянулся, вытаскивая свои стрелы.
Тванг!
Стрела слетела с лука Холланда, просвистела в воздухе; Нильс обернулся, стрела вонзилась ему в горло.
— Несчастный случай! — доказывал Холланд, когда доктор Брайнард ушел.
— Отдай стрелу брату! — приказал отец. Взбешенный, Холланд выскочил и послал стрелу через улицу, на самую верхушку сассафрасового дерева. Там она оставалась и сейчас, три года спустя.
И что потом? После стрелы Холланд стал как-то меньше о нем заботиться. Все больше и больше насмешливых улыбочек, куплетиков Матушки Гусыни...
— Ку-ка-ре-кууу!
Движение мысли было прервано — это заорал пожилой бентамский петушок, прибежавший поклевать зерна на дорожке, посыпанной гравием. Холланд выглянул в окно и тихо позвал: «Шантеклер!» Не обращая внимания на голос, птица с достоинством прочистила горло и продолжала путь, высоко задирая ноги. «Шантеклер!» — Холланд высунулся наружу, тихо повторяя кличку петуха, и Нильс уловил его косой взгляд, одновременно насмешливый и критический, переходящий с брата на птицу и обратно, рот приоткрыт, будто он хочет заговорить, но в конце концов Холланд только улыбнулся своей ленивой кривой улыбочкой и покачал головой, будто то, что он хотел сказать, не имело никакого значения. На мгновение их взгляды встретились, затем Холланд пожал плечами и с непостижимым выражением лица оставил его, ушел переодеваться.
И, переведя дух после долгого ожидания, Нильс снова устремил взгляд вслед петушку, отметив про себя, как долго держится слабый запах паленого после глаженья вокруг желтоватых складок кружевных гардин.
Гардеробная была для Нильса самым привлекательным местом в доме. Упрятанная в северном крыле, где примыкала к спальне Торри и Райдера, она превратилась с годами в пыльный, затянутый паутиной музей, набитый чемоданами в дорожных чехлах, сундуками с одеждой, разрозненными предметами костюмов и военной формы. Возле двери висела плетеная колыбель близнецов, рядом с нею портновский манекен, кресло на колесах, позолоченная и раскрашенная лошадь-качалка, марионетка на спутанных нитях подвешена к дверце зеркального шкафа — все старые друзья.
Оседлав коня, прижавшись щекой к его шее, Нильс раскачивался под звуки «Путешествия Зигфрида по Рейну», оглушительно изрыгаемые витой раковиной дедушкиной виктролы.
Краем глаза он заметил тень, скользящую по полу. Он мгновенно выпрямился и оглянулся: от приоткрытой двери за ним наблюдала бабушка.
— Я везде искала тебя, — сказала Ада. Она сменила траурные одежды на домашнее платье, туго стянула узел на затылке. — Надо было догадаться, что ты здесь. У тебя сегодня пасмурный денек?
— Нет. Да. Что-то в этом роде. Я слушаю.
— А-a...gotterdammerung. — Она подошла и внимательно посмотрела на него, наморщив лоб. — Ты здоров, douschka?
— Конечно.
Он встал и подкатил кресло на колесах — крепкую безобразную махину, чьи покрытые литой резиной колеса гремели на ходу, как каменные. Прикатив кресло в закуток возле лошадки, он мягко взял ее за руки и попытался силой усадить в кресло, где ей было бы удобно.
— Знаешь что? Часы стали отставать. Я подвел их. Гири опустились до самого пола.
— Понятно. Кто-то забыл завести их?
— Ну, ты знаешь, как он вечно все путает.
— Кто?
— Холланд. Была его очередь.
Она оттолкнула его руки — мягко, чтобы не обидеть, — и отошла к окну, поднять штору. Он подошел и встал рядом, глядя вниз на газон, насос, колодец за пихтовой рощицей у дороги. Она отодвинула штору, будто приглашая его полюбоваться пейзажем: небо, трава, река, деревья, одна или две коровы. Ее прищуренные глаза смотрели дальше, через луга, реку, поля на той стороне, на хребет Авалона и дальше, дальше, сквозь непроходимые места, ему казалось, что она устремляется еще дальше, куда уже никто не мог следовать за нею, за хребет, за Тенистые Холмы, в края, где она может побыть одна, сама по себе, одинокая... кто? — ведьма, быть может? нет, больше, богиня, думал он, Минерва, такая спокойная, невозмутимая, милостивая, вышедшая в полном вооружении из головы Юпитера.
Пластинка кончилась; он перевернул ее и включил виктролу. После нескольких тактов вступления полилось сочное, звучное сопрано. «Хо-йо-то-хо!» — боевой клич Брунгильды.
— Ага, — сказала Ада, вернувшись издалека. — «Die Walkure». — Когда он отвел ее к креслу и все-таки усадил, она сказала: — Нильс, тебе не кажется, что ты иногда взваливаешь на Холланда чужую вину?
— Может быть, но ведь была его очередь. Ну в самом деле, бабуленька...
— Нильс.
— Господи, — усмехнулся он, встретив ее взгляд. — Я ведь помню, когда моя очередь, как ты думаешь?
— Так ли это важно, чтобы гордиться?
— Нет. — Он попробовал уйти от разговора. — «Падению предшествует гордость...»
— "Погибели предшествует гордость, и падению надменность"[1].
— Разве я надменный? — Его вопрос, естественный вывод из разговора, сама мысль, что можно счесть его надменным, рассмешили ее.
— К счастью, нет. — Она погладила его и поцеловала в волосы. Сняла марионетку с дверцы шкафа: бедный запутанный король в картонной короне, в наряде, пошитом ею из обрезков бархата и ламе, оставшихся от платья Сани, с угрюмым лицом, размалеванным Холландом, глаза косые: король Кофетуа.
Нильс извлек из шляпной картонки купленную на распродаже грубо сработанную куклу, попытался заставить ее поклониться в пояс и засмеялся, когда она свалилась на кучу тряпья.
— Тетушка Ви ужасно несчастна, правда?
— Да.
— Мама тоже. Завтра пойду в Центр и куплю ей подарок, чтобы развеселить ее. — Он помолчал, мысленно подбирая подходящий товар. — Как ты думаешь, ей понравятся мексиканские прыгающие бобы?
Ада постаралась скрыть смех.
— Ну, в общем, почему бы и нет? Воображаю, как забавны прыгающие бобы. А заодно спроси у мисс Джослин, не появился ли темно-красный лак, который я заказывала. Хочу срисовать розы, пока они не отошли.
— Ладно. — Музыка кончилась, он встал, чтобы переменить пластинку. Мгновение спустя высокий тенор Джона Мак-Кормика заполнил комнату.
— Это случайно не «Юный менестрель»? — спросила она. — Целую вечность не слышала. Любимая песня твоего дедушки, я помню. — Она попробовала подпеть, имитируя ирландский акцент.
— Странно, как вдруг забываются слова.
— Ада?
— Да, детка?
— Почему Брунгильда идет на костер?
— Боже, о чем ты думаешь, все о Вагнере? Ну, во все времена так поступали женщины. Это называется приносить себя в жертву. Они отдают себя на погребальный костер возлюбленного.
— Да, но почему?
— Из-за любви, я думаю. Когда любишь человека, любишь его больше жизни, больше себя самого. Тогда смерть предпочтительней. И не так страшно принести в жертву свое тело, я думаю, свое физическое бытие, как...
— Она замолчала, подбирая слова.
— Как что?
— Как лишиться из-за любви разума. — Она протянула ему марионетку с распутанными нитями. — Держи, вот твой король Кофетуа, как новенький. Ты останешься слушать музыку или пойдешь со мной? Хочу заглянуть к твоей маме до ужина.
Он посмотрел на нее, ресницы его дрожали:
— Что с ней, Ада? Что случилось с мамой? Иногда она выглядит хорошо, совсем как раньше. И вдруг становится... — Он пожал плечами, по-детски недоумевая.
— Становится... смешная. Она все путает и ничего не помнит. Спрашивает, вывезли ли золу из печек, а их не топили с самого апреля.
— Пластинка, детка, — кивнула она на виктролу, игла впустую царапала дорожку. Он встал и поставил адаптер на начало. — Ты должен быть внимательнее к своей маме, — сказала она. — Мама поправится снова, со временем. Бог милостив! — Она сложила пальцы щепотью и перекрестилась на русский манер. — У нее шок. Ее разум... разум старается уберечь себя от боли. На некоторых людей горе действует сильнее, чем на остальных, понимаешь?
— Да. — По тону его не угадаешь, понял он или нет.
— Тогда ты должен помнить, что твоя мама нездорова. Иногда она бродит по комнате допоздна. Иногда совсем не ложится спать. И это очень плохо, сон — лучший лекарь. Когда мы спим, наш мозг и воображение обновляются. — Она широко развела руками. — Наше воображение — это вроде как глубокий бассейн, за день мы его вычерпываем до дна, а пока спим ночью, вода набирается вновь. А если вода не восполняется, нам нечего пить, нас мучит жажда. Во сне Бог дает нам силу, энергию, мир, понимаешь?
Он кивнул — ее речь произвела на него впечатление. Не спать, подумал он, это очень плохо. «Надеюсь, я смогу ей помочь», — пробормотал он, отвернувшись к трубе виктролы.
— Чтобы помогать, мы должны понимать друг друга: вот главное, что в наших силах. Единственная надежда на лучшее.
— Надежда. — Он взял у нее это слово, вертел его и так и сяк, изучая, прежде чем отложить про запас. Так он поступал со всем, что исходило от нее. Слушая музыку, он уносился далеко сквозь сумеречные пространства, где потустороннее улыбалось ему, где огонь не мог согреть его тело. Сквозь гром музыки он добавил еще одно, последнее слово к тому, что было сказано между ними.
Она резко обернулась и изумленно посмотрела на него:
— Что такое, детка? Ты сказал «смерть»?
— Да, смерть. — Он повторил уверенно: — Смерть, вот что не может пережить мама. — Ведя перед собой марионетку, он отошел к окну. — Это должно быть ужасно. Как ты думаешь, папе было больно перед смертью?
— Этого никто не знает. Надеюсь, что нет.
— Да. Надеюсь. — Он зацепил нити за оконную задвижку и положил куклу на подоконник, скрестив ей руки на груди. — Расселу было, я знаю. (Очки. Куда делись очки?)
— Что было?
— Больно. Я имею в виду, когда наткнулся на вилы. Это должно быть очень больно, как ты считаешь?
— Да, конечно. — И тут же вспомнила о другом. — Нильс!
— Да-а...
— Мне послышалось или действительно кто-то играл на гармонике?
Он засмеялся:
— Нет, тебе не послышалось. Это Холланд. Он иногда играет на ней. — Он не стал говорить, как просил Холланда перестать и как дядя Джордж рассердился.
— А где Холланд взял гармонику?
— Ну-у... у друга.
— Что еще за друг?
— Просто друг.
— И этот... друг... дал ее Холланду?
— Не-ет. — Неохотно. Опять. Опять она видит его насквозь, стоит только солгать.
— Ну и?
— Ну, друг на самом деле не давал ему ее. Холланд...
— Угу?
— ... стащил ее у него. Но если уж совсем точно, не у «него», а у «нее», и это был не друг, это была...
— Кто же?
— Мисс Джослин-Мария.
— Хозяйка лавки? О! — воскликнула она в изумлении. — Вот уж не думала, что воспитываю воришек. — Стоя у подоконника, на котором лежала марионетка — бедный паяц! — она вслушивалась в холодное затянувшееся молчание. Казалось, она еще глубже ушла в себя, в свои мысли, закрыв глаза, не слушая сладкий тенор, снова певший старую ирландскую песню.
И потом, выходя из комнаты, виду не подала, поняла ли она что-нибудь в прозвучавших словах:
Юный ме-енестре-еель
на войну-у ушел,
Там на войне он
и сме-е-ерть свою нашел...
Вот оно: именно это он имел в виду. Что-то помешало ей понять его мысль. Что-то у нее в голове. Какое-то слабое постороннее влияние — почему, например, она вдруг спросила про гармонику? Всегда с этим Холландом так. Впрочем, Фда тоже странная, самая странная из всех. Когда русские счастливы, счастье прет у них из каждой щелочки; они раздают его всем, как солнечный свет. А горе прячут, не дают ему выхода. Да, конечно, она горюет, потому что Рассела проткнули вилами (совсем горе не спрячешь). Все горюют, Холланд тоже. Холланд...
Но что, снова спрашивал себя Нильс, что случилось с очками Рассела, куда они подевались с сеновала?
В одиночестве, тихо подпевая «Юному менестрелю», Нильс следил, как его рука, будто чужая, под гипнозом или под воздействием внешней силы, тянется к пуговицам рубашки, забирается внутрь, вытаскивает жестянку. Он задумчиво посмотрел в лицо принца Альберта (даже он выглядел как-то иначе сегодня), затем поддел ногтем крышку, откинул ее и достал сверток из потрепанной голубой папиросной бумаги. Он отвернул несколько слоев бумаги — листочки были как увядшие лепестки розы, голубой бумажной розы, — отвернул осторожно, стараясь не порвать лепестки, и очень долго смотрел на содержимое, на Вещь, Вещь, данную ему Холландом, которая лежала в центре венчика из бумажных лепестков, эта Вещь — высохшая плоть, кость и хрящ, — это был отрезанный человеческий палец.