Длинная пологая волна приподняла «Тофал», огладила влажной ладонью днище, неторопливо повлекла, потащила за собой; затем, наигравшись, позволила кораблю соскользнуть со своей гладкой огромной спины. Вверх-вниз, вверх-вниз, вверх-вниз… и снова — вверх-вниз… Океанские валы чуть заметно раскачивали розоватый корпус «Тофала», и с каждым плавным его нырком подрагивало ласковое утреннее солнце, будто светлый глаз Арсолана выплясывал над самой водой монотонный танец, коим в Дни Предзнаменований провожают уходящий год. Было рано, но мир вокруг уже расцвел синим и голубым — почти весь и почти полностью, если не считать полупрозрачных облаков, солнечного диска, палубы из розового дуба и золотисто-смуглой кожи самого Дженнака. Лазурное небо круглилось над темным аметистом морских вод, полоска горизонта блистала сапфировой змеей, объявшей мир нерасторжимым исполинским кольцом, на синих парусах проступали огромные бирюзовые знаки в человеческий рост, призывающие милость богов к плававающим и путешествующим. Как и полагалось на морских дорогах, небо, океан, паруса «Тофила» и даже жемчужные браслеты на руках Дженнака были окрашены в цвета Повелителя Бурь и Ветров, Ахау Дальних Путей, Водителя Судов и Караванов. Здесь, в просторах Бескрайних Вод, никто не оспаривал ни синих оттенков, ни могущества и власти Сеннама.
Покорствовал ему и «Тофал». На этом самом крупном корабле экспедиции, превосходившем «Сирим» в длину на целых двадцать локтей, имелось два балансира и две мачты. Первая несла квадратное полотнище и пару треугольных, растянутых между концами верхней реи и носовым тараном; на второй полнились ветром еще два квадратных паруса, скроенных, как и остальные, из прочнейшей ткани, наполовину шелковой, наполовину хлопчатой, что была одним из многочисленных кейтабских секретов. Другим секретом были жгучие молнии Паннар-Са, его прозрачный Глаз, делавший далекое близким, и прочие загадочные приспособления из бронзы, дерева и стекла, помогавшие ОКаймору вести флот в океане по звездам, солнцу, течениям и ветрам. Это умение восхищало Дженнака, но он старался не проявлять заметного любопытства. Между ним и Чоч-Сидри с одной стороны — и рокаварским тидамом с другой, будто бы установилось негласное соглашение: не лезть в тайны друг друга, не принюхиваться к чужой чаше с вином. И потому кейтабец не расспрашивал одиссарского наследника и спутника его, молодого жреца, о зельях, придающих невиданную гибкость арбалетам и прочность панцирям; они же, в свою очередь, не пытались выведать, какой жидкостью наполнены горшки, громоздившиеся рядом с метательными машинами. В число запретных тем входило и морское искусство кейтабцев.
Корабли их, подобные плавучим дворцам, казались Дженнаку восхитительными творениями Одисса. Временами он нарочно погружался в транс — лишь для того, чтобы, воспарив над морской бездной, точно птица-предвестник, обозреть флот издалека. Способность к второму зрению, щедрый дар богов, зрел и расцветал в Дженнаке пышным цветом, и эти недолгие сны наяву, не связанные с предсказанием грядущего, давались ему все легче и легче. Стоило принять нужную позу, закрыть глаза, сделать привычное волевое усилие, и дух его взмывал ввысь, к облакам, сплетенным из нежного шелка, а под сомкнутыми веками начинали плыть яркие картины — безбрежное море, бескрайнее небо, синева, голубизна, лазурь… И в этом просторе цветов Сеннама покачивались пять кораблей — точно таких же, какие он видел однажды во сне, когда пробирался к Тегуму с охотником Илларом-ро.
Он разглядывал два больших судна под синими парусами — «Тофал» и «Сирим» и три малых — златопарусную «Арсолану», осененный пурпуром «Одиссар» и «Кейтаб», чьи паруса оттенка майясского камня сливались с небом. Все пять драммаров были собраны из прочнейшего дуба; борта их украшал перламутровый пояс, низ мачт, штормовые балансиры и тараны покрывала бронзовая оковка, рулевые лопасти, спущенные с двух сторон квадратной кормы, резали воду стремительными плавниками акул. Сверху флот казался стайкой яркоперых кецалей, вышитых разноцветными нитями на синем шилаке: птичьи крылья-паруса приподняты, золотистые клювы-тараны под стрелковыми помостами вытянуты вперед, хвосты — кормовые бащенки-надстройки — стоят торчком.
Башня на корме «Тофала», разделенная на три яруса-хогана, была в глазах корабельщиков средоточием власти и воли, направлявших восточный поход, — а также, что являлось не менее важным, обителью божественного духа. Даже двух, ибо тут жили двое светлорожденных потомков Кино Раа. Однако самый верхний ярус башенки занимал, на правах первого навигатора и флотоводца, тидам ОКаймор, вместе со своими помощниками престарелым Челери и одноглазым Торо. Ниже, на втором ярусе с выступающим над палубой балконом, обитала прекрасная арсоланка и ее девушки-прислужницы, а уж под ней — Дженнак, Грхаб и Чоч-Сидри, молодой жрец из Принявших Обет, потомок Унгир-Брена, его чуткое ухо, зоркий глаз и мудрые уста. Второй жрец, Цина Очу, а также целитель Синтачи, оба — из свиты Чоллы Чантар, плыли на «Сириме»; что касается Саона, санрата и предводителя двух сотен одиссарских воинов, то он предпочитал спать со своими людьми на нижней палубе «Тофала».
Помещения в кормовой башне были прохладными, темноватыми и просторными, но невысокими, скроенными под рост кейтабцев; ни Дженнак, ни Грхаб, ни любой из могучих бойцов Саона разогнуться в них не смог бы. Что ж, всякая птица вьет жилище на свой манер, и в гнезде дрозда соколу крылья не расправить! Впрочем, кетабские мореходы меньше всего походили на дроздов. Дженнаку они представлялись скорей хищными черноголовыми совами, родичами северного демона-филина Шишибойна. Они были смуглее и меньше одиссарцев, большеглазые, со скуластыми лицами и приплюснутыми носами, невысокие, однако прямые плечи, выпуклая грудь и руки в переплетении крепких жил говорили о силе и выносливости. Это было стойкое племя, вскормленное под солнцем и ветром на палубах разбойничьих кораблей; не земледельцы, а воины и мореходы, кормившиеся щедротами соленых вод. Когда рыбой и моллюсками, а когда маисом и медом из чужих трюмов… И в этом они не походили на мирных рыбаков и гребцов Одиссара, гонявших торговые суда вдоль побережья. Не походили и в другом — своим обличьем и ухватками. Особенно поразительными казались Дженнаку их руки — непропорционально длинные, с огромными кистями, с ладонями, покрытыми ороговевшей кожей, несмываемым следом каната и весла. Столь же на удивление большими выглядели и ступни — словно когтистая лапа хищной птицы, готовая охватить рею-ветвь. Совы, воистину совы, отродья Шишибойна! Но когда они сноровисто карабкались по мачтам, чтобы развернуть или убрать паруса, Дженнаку чудилось, что видит он не птиц, а стаю обезьян, резвящихся в пальмовой роще.
Но пока работать с парусами мореходам выпадало не часто. Видно, Сеннам благословил их странствие: ветер оставался устойчивым, не слишком сильным, но и не слишком слабым, волнения на море не наблюдалось, и старый кормчий Челери, изучая полет предвестников и прыжки игривых морских тапиров, утверждал, что в ближайшее время погода не переменится. Приближался конец месяца Плодов, когда на полях Серанны убирают маис и просо; шел тринадцатый день плавания — тринадцатый, если считать от выхода из РоКавары, и седьмой с тех пор, как в синей дали скрылись берега Пайэрта, самого дальнего из кейтабских островов. Теперь где-то к северу от флотилии лежало страшное море Сагрилла-ар’Пеход, заросшее гигантскими буро-красными водорослями и почти непроходимое для кораблей, а на юг и восток простирались Бескрайние Воды, беспредельный соленый океан, притихший под жарким солнцем, словно дремлющий зверь. Еще ни один мореход в Эйпонне не забирался так далеко, за семь дней пути от большого острова или континента. И никто не знал, сколько еще дней предстояло плыть на восток, к таинственным землям Риканны… Ни О’Каймор со своими искусными кормчими, ни старый хитрый О’Спада, ахау Ро’Кавары, ни жрецы, арсоланец Цина Очу и Чоч-Сидри, отправленный в поход мудрым Унгир-Бреном. Быть может, то ведал лишь Сеннам, измеривший земную сферу! Но он молчал, как и Провидец Мейтасса, не посылая Дженнаку вещих снов. Впрочем, молчание это казалось скорее добрым знаком, чем бедственным: раз море спокойно, то отсутствие вестей, в том числе тревожных, уже благо.
Над головой, в хогане Чоллы Чартар, быстро протопопали босые девичьи ноги, потом раздался протяжный звук флейты и вторивший ему голос — арсоланка завела Утреннее Песнопение. Вообще-то приветствовать солнечный восход полагалось Сидри, жрецу, но среди многих его талантов не было музыкального. Говорил он хорошо, с убедительной и мягкой уверенностью, словно сам мудрый Унгир-Брен, но если принимался петь, то глас его терзал уши подобно воплям чаек, разодравшихся над рыбьим косяком. К счастью, присутствие Чоллы освободило его разом от всех гимнов, Утренних и Вечерних, Дневных и Ночных: дочери Солнца был не нужен хриплоголосый жрец, чтобы восславить ее великого предка.
Уж ее-то голос никто не сравнил бы с пронзительным чаячьим криком! Чистый, сильный и мелодичный, он устремлялся ввысь, к утреннему светилу, летел меж водами и облаками, звенел и трепетал, расстилаясь над палубой и призывая обратиться сердцем к богу. К которому из Шестерых? Это не имело значения: все они были милостивы, и все дарили людям утешение, уверенность и покой. И в гимне без слов, что пела сейчас арсоланка, не назывались божественные имена; лишь подражание шелесту трав, свисту ветра в снастях или долгая печальная трель, повисшая в воздухе, напоминали о Тайонеле и Сеннаме, о грозном Коатле, Владыке Чак Мооль, и других великих Кино Раа.
Стоя на коленях у раздвинутой полотняной стены нижнего хогана, Дженнак почти машинально поднял лицо кверху. Он не видел певунью — выступавший балкон второго яруса скрывал ее, — но достаточно было прикрыть глаза и слушать. Чолла рождалась из звуков флейты, из мелодии, что напевали море, небо и влажный соленый воздух, из переливов собственного голоса, и в этот момент была близка, как солнечный луч, ласкавший обнаженные плечи Дженнака. Но песнопение кончалось, и миг близости проходил, сменяясь холодным и гордым отчуждением.
Ахау Одисс, Прародитель! Если бы эта девушка не говорила, не молчала, но пела! Пела всегда! Песни ее воистину расстилали шелк любви, но все прочие речи, жесты и взгляды тут же скатывали его обратно или превращали в колючую тростниковую циновку.
Голос Чоллы смолк, и из квадратного люка меж мачтами полезли пробудившиеся одиссарцы, мускулистые мужи в обернутых вокруг пояса полотняных шилаках. Ахау Юга послал со своим сыном и наследником две сотни умелых бойцов, и шестьдесят из них размещались под палубой «Тофала». Но сегодня, как вчера и позавчера и во все минувшие дни странствия, Дженнак недосчитался пятерых или шестерых, оставленных внизу предусмотрительным Саоном. Доспехи воинов, их шлемы и щиты, их почетные награды, их двузубые копья, клинки и связки метательных шипов отягощали собой корабельный трюм, однако нож и шипастый браслет каждый держал под руками, подвешенными к гамаку. Гамаки же кейтабских мореходов находились рядом, и Саон, вне всякого сомнения, хорошо помнил пословицу: вороват, как кейтабец.
Под строгим оком санрата воины восславили солнце, застыв с воздетыми вверх руками, затем взгляды их обратились к Дженнаку, и ладони с растопыренными пальцами коснулись плеч. Он ответил тем же почтительным жестом: эти бойцы, лучшие из лучших в Очаге Гнева, заслуживали уважения. Они носили груз доспехов не один год и владели всеми видами оружия, кроме, возможно, сеннамитского.
Вспомнив о Сеннаме, Дженнак отвернулся от своих воинов, уже расстилавших циновки для утренней трапезы, и бросил взгляд в глубину хогана. Там, в прохладе и полутьме, сидели друг против друга Грхаб и Чоч-Сидри — гранитный утес и камень у его подножия. Меж ними серебристой лилией, распустившейся на теплых розовых досках, сверкала раковина, полная воды, и грудой лежали разноцветные фаситные палочки длиной в три четверти локтя и толщиной в палец. Но спутники Дженнака не собирались играть в фасит — Грхаб обучал Чоч-Сидри иной игре, сеннамитской. И видят боги, ученик ему попался способный!
Этот жрец из Храма Записей был смугловат, невысок и молод, но лицо его, подвижное и переменчивое, обладавшее явным сходством с пращуром Унгир-Бреном, словно бы не имело возраста. Временами Дженнак мог счесть жреца своим ровесником, временами — мужем, прожившим полсотни лет, а то и всю сотню — что, разумеется, было пустой фантазией. Особенно странными казались его глаза, на свету карие, цвета бобов какао, но, против всех законов природы, иногда светлевшие и превращавшиеся в шарики прозрачно-зеленоватого нефрита.
Однако лицо — лицом, глаза — глазами, а кожа Сидри выглядела свежей, тело — молодым и крепким, хоть на нем не выступал ни единый мускул; оно казалось округло-гладким и пропорциональным, как плоть морского тапира, повисшего в прыжке над волной. Торс Грхаба, наоборот, бугрился мышцами, мощные плечи были вдвое шире, чем у жреца, а на груди мог улечься ягуар. В полумраке, царившем в хогане, кожа сеннамита приняла цвет старой потемневшей бронзы.
Дженнак поднялся, подошел к наставнику и сел рядом в позе ожидания: локти лежат на бедрах, пальцы — на коленях, спина чуть согнута, плечи наклонены вперед. Двадцать вздохов все трое сохраняли неподвижность, размеренно набирая и выдыхая солоноватый морской воздух; потом Чоч-Сидри потянулся к чаше-раковине, умостил ее на левой ладони и плавно отвел руку в сторону. Грхаб подбросил вверх красную палочку. Она мелькнула коралловой змеей — неуловимая и быстрая, как след падающей звезды.
— Хей-хо! — выкрикнул Сидри. Его рука дважды поднялась и опустилась в рубящем ударе, три обломка полетели на пол, поверхность воды в раковине дрогнула.
Грхаб бросил синюю палочку.
— Хей-хо! — Эту Сидри успел перерубить лишь напополам.
Белая, две красные, две желтые, синяя, изумрудная и травянисто-зеленая, цветов Тайонела… Хей-хо! Хей-хо! Хей-хо! Обломки фасита, рассеченного то на две, то на три части, пестрым дождем сыпались на пол, серебристая лилия-чаша точно срослась с ладонью Чоч-Сидри. Игра, древняя забава сеннамитских воинов, умевших поймать на лету порхающего колибри, не помяв драгоценных перышек.
Жрец закончил упражнение и передал чашу Грхабу. Настал черед Дженнака бросать палочки.
— Две, — сказал наставник. — Черную и серую!
Он сумел рассечь каждую на четыре части, хотя в полутьме тусклые цвета Коатля были почти неразличимы. У Дженнака, игравшего с десяти лет, так еще не получалось. С желтым или красным фаситом он, пожалуй, справился бы не хуже Грхаба, но уследить за палочками темных оттенков было куда сложней.
Его учитель ловко перебросил раковину в правую ладонь; поверхность воды не всколыхнулась.
— Еще две, балам. Цвета Сеннама!
Эти Грхаб разбил на шесть частей, ударив растопыренными веером пальцами. И сразу же протянул чашу Дженнаку:
— Теперь ты!
Вверх взлетел синий фасит, потом — зеленый, а после них пошли все черные да серые: не краски радуги над водопадом, а тени от скал да облаков.
«Точи меч утром, точи меч вечером», — повторял про себя Дженнак, рассекая мелькавшие палочки. Они, как и раковина с водой, были точильным камнем, а руки его, и глаза, и все тело — клинком. Или наконечником стрелы, или лезвием секиры…
Вдруг вспомнился ему один из фиратских дней, когда была еще жива Вианна; вспомнилось, как он облачался перед боем в доспех и думал, как воинская одежда меняет человека. Нагим он беззащитен, словно червь, вооруженным — опасен, как ягуар… Обнаженный, жаждет любви; покрытый железом и костью, несет гибель…
Верно, но смотря для кого! Продолжая рубить натрое черные да серые палочки, Дженнак бросил взгляд на учителя и усмехнулся. Грхаб — без разницы, нагой или в доспехе — был опасен, как ягуар, и нес врагу погибель; и сейчас, когда он облачился в один набедренный шилак, никто не назвал бы его беззащитным. Скорее наоборот — Грозным, будто Хардар, воинственный сеннамитский демон!
Некоторое время он размышлял над тем, стоит ли уподобляться Грхабу. Это был сложный вопрос, ибо Дженнак являлся не только воином, но и владыкой, и в первую очередь — владыкой! С одной стороны, наследник должен выглядеть в глазах людей ягуаром, внушающим трепет и страх; с другой, что хорошего в страхе? Страх унижает человека, лишает разума и силы, а на что пригоден такой соратник и слуга? Даже боги, как написано в Книге Минувшего, не стремились ужаснуть смертных, но требовали лишь почтения и прилежания к знаниям и искусствам.
Однако мир жесток, и человек-ягуар в нем господин и повелитель; а страх, внушаемый им, бывает полезен и благодетелен. Если бы там, в Фирате, воины не только почитали своего накома, но и боялись бы его — боялись так, как лама боится волка, — что изменилось бы? Быть может, ничего; быть может, многое… Возможно, страх перед вождем превратился бы в страх перед тасситами, и Фирата пала бы при первой же атаке. Возможно, страх заставил бы людей сражаться до последнего… Возможно, Орри, сын змеи, убоявшись гнева наследника, не послал бы ту губительную стрелу… Или послал?
Все возможно — и ничего! А потому — точи меч утром, точи меч вечером!
Закончив упражнение, Дженнак встал, поправил браслеты с голубыми жемчужинами, сверкавшие на его запястьях, и хрипло произнес:
— Поднимусь наверх. Трапезничайте без меня.
Чоч-Сидри, собирая палочки, понимающе закивал, но на широком лице Грхаба отразилось неодобрение. Вытащив из корзины циновку, он развернул ее на полу, пробурчав:
— И куда же ты поднимешься, балам? В хоган к свистунье или повыше?
Свистуньей наставник звал Чоллу Чантар; к песням ее он оставался глух, зато не мог простить заносчивости и высокомерия. Впрочем, сеннамиты всегда недолюбливали арсоланцев; то было вечное противоречие между людьми прерии и жителями гор, меж теми, кто пас стада в просторных степях, и теми, кто тесал камень и громоздил глыбу на глыбу, чтоб отгородиться от опасностей прочными стенами городов. Правда, в Сеннаме тоже строили из камней, но одни лишь башни-крепости для знатных, а городов там вовсе не было. По сеннамитским законам, столь же мудрым, сколь и странным, дозволялось возводить лишь одну башню в угодье, которое человек мог обойти за день.
Грхаб меж тем продолжал ворчать — но вполголоса, чтобы не услышали наверху:
Если ты снова к ней, так чем она тебя накормит? Тремя зернами маиса да травяным настоем? Пища для девушек, не для мужчин, клянусь Хардаром! Мужчине, коль он знатен, полагается есть мясо с бычьей ляжки и пить вино, а незнатному есть мясо с хребта и ребер и пить пиво… Вот так, балам!
— То, что растет на земле, полезней того, что бегает по ней, — внушительно произнес Сидри. — Утром положено есть маис, тыкву и ананас, томаты, бобы, орехи либо земляные плоды, и пища эта может насытить и женщину, и мужчину. Погляди на Унгир-Брена, аххаля: он почти не ест мясного, только грудки керравао да запеченных и панцире черепах.
— И стар твой аххаль, как черепаха под задницей Ceннама! Так стар, что не понять уже, мужчина он, женщина или дух. А ученик мой молод! И он не дух, а балам! Балам же в землях Перешейка значит — ягуар… и там всяком недоумку известно, что жрут ягуары… — бурчал сеннамит, выкладывая на циновку деревянные кейтабские блюда, на них — плотные комки пекана. Пах пекан, к слову сказать, не только мясом, но также ягодами и терпкими травами, предохранявшими от гниения и порчи. Затем Грхаб потянулся к кувшину и вскинул глаза на Сидри. — А вина твой старый аххаль пьет не меньше, чем ты, молодой. И розовое пьет, и белое, и красное!
— Чаще розовое, но белым и красным тоже не брезгует, — заметил Сидри. — Однако утром не пьет! — Глаза жреца смеялись, а пальцы сплетали для Дженнака прихотливую вязь киншу: мол, не спорь с наставником, милостивый господин, а отправляйся наверх, к свистунье-певунье, ибо три зерна маиса из рук красавицы скорей насытят тебя, чем целая бычья ляжка, поданная сеннамитом.
Решив, что совет мудр, Дженнак вышел на палубу, сдвинул за собой полотняные стенки хогана и уцепился за канат. Время, однако, было раннее, а потому он поднялся не к Чолле, а выше, на плоскую кровлю башенки или рулевую палубу, как называли это место кейтабцы. Отсюда тянулись вниз три каната и две лестницы из прочных сизалевы веревок, с веревочными же ступеньками. Дженнак, само coбoй, лез по канату, как полагается настоящему мореходу. Очутившись на корабле в первый раз, он удивился, что к хоганам кормовой надстройки, и к помосту лучников на носу, и на нижнюю палубу ведут не лестницы из дерева и не сходни, а лишь канаты, веревки да полированные шесты. О’Каймор объяснил: кому потребна удобная лестница, тому не место на борту драммара. Таким лучше глотать дорожную пыль, а не соленые морские брызги, ибо человек, не могущий забраться по канату, не человек вовсе, а черепашье яйцо, акулий потрох. Объяснив же это, тидам добавил, что веревочные лестницы предназначены для тех, кто ранен в бою или увечен, а прочие, у кого руки-ноги целы, пользуются канатами да гладкими шестами, по которым удобно соскальзывать на нижнюю палубу и в трюм. Дженнак не возражал, как и Чолла-гордячка и вся ее арсоланская свита; они понимали, что на море свои обычаи и что корабль лишь издали похож на дворец.
Не считая мачт и рей, рулевая палуба была самым высоким местом «Тофала», чем-то вроде вершины холма, огороженной прочной деревянной стенкой в четыре локтя высотой. Если встать лицом к носу, то открывался вид на палубу корабля, на обе его мачты, паруса и переплетение снастей. Передняя мачта называлась «кела» — так же, как квадратный парус на ней, а два треугольных звались «тино». Вторая мачта — «чу» — была повыше и несла два паруса, нижний — большой чу, и верхний — малый чу. Во всем, что касалось морского дела, кейтабцы проявляли редкостную мудрость, придумав названия для всех парусов, для каждой части судна, для всякой веревки, жерди и клочка ткани, что сплетались в кружево такелажа. Но стоило ли тут удивляться? У кузнечного мастера имелись с десяток разных молотов и молоточков, и все они назывались по-разному; у резчиков по камню и кости — двадцать причудливых резцов, сверл да ножей, и не меньше инструмента было у тех, кто украшал перьями шилаки и головные уборы. Любой искусник живет своим ремеслом и придумывает слова, если их позабыли дать боги.
Если, поднявшись на башенку, встать лицом к корме, то слева и справа, в дальних ее углах, можно было разглядеть торчащие штыри рулевых лопастей, соединенные сложной системой блоков и канатов с правилом — большим воротом с толстенной рукоятью, у которой хватало места для троих. Трое тут и стояли — рулевые, правившие курс по слову кормчего, Мастера Ветров и Течений. У бортов задирали вверх длинные шеи две катапульты, бросавшие молнии Паннар-Са; около метательных машин, в ларях, обмазанных глиной, были сложены горшки с горючим зельем, а рядом скучали два сигнальщика, с горном-раковиной и с барабаном. По краю палубы тянулись шеренгой бронзовые кольца с пропущенными сквозь них канатами — привязываться в шторм. В самой же середине выступал квадрат семь на семь локтей из четырех массивных брусьев, будто бы сросшихся с палубой и прикрытых крышкой. Там, завернутые в мягкие тряпицы, переложенные хлопковой ватой, хранились инструменты- те, чтоделали далекое близким, и те, что могли проследить за звездами на ночном небосклоне, и те, коими меряли скорость корабля и силу ветров. Сверху на крышке был расстелен коврик из жестких пальмовых листьев, а на нем восседал О’Каймор — с перевязанным боком, в пестрой набедренной повязке, так не похожей на одиссарский шилак. По правую руку от него находился ящичек из красного дерева, по левую — поднос с кувшином, двумя чашами и половинкой раковины с соленым мясом тунца. Сидел тидам, согласно кейтабскому обычаю, не опираясь на пятки, а скрестив ноги, и Дженнак в который раз подивился, сколь различны люди в Срединных Землях: и выглядят иначе, и сидят по-разному!
Большие длиннопалые ладони О’Каймора лежали на коленях, с шеи его свисала цепь с медальоном — перламутровая волна, взметнувшаяся над пальмами, в крепких зубах дымилась скрутка из золотисто-коричневого табачного листа. Приземистый, широкоскулый, полноватый, он походил сейчас на огромную жабу с Больших Болот, проглотившую то ли печь горшечника вместе с дымовой трубой, то ли курильницу, в коей жрецы жгут благовония в праздник.
Узрев светлорожденного вождя, О’Каймор с живостью поднялся и приступил к свершению утреннего ритуала: приветствиям, докладу и угощению. Голос у него был гулким и басистым, как раскатистый звук боевого горна.
— Да пребудут Шестеро с тобой, милостивый господин!
Дженнак сотворил священный жест — коснулся сердца, дунул на ладонь — и с важностью произнес:
— Все в их воле, почтенный! Какие новости?
— За ночь прошли две трети соколиного полета. Ветер, хвала Сеннаму, попутный, люди бездельничают. На «Одиссаре» подрались твой человек и мой; у твоего царапина на ребрах от ножа, а мой, гнилое семя, лежит с отбитой задницей и свернутой скулой. На «Сириме» аххаль госпожи, этот голосистый Цина Очу, вывалился из хогана, подвернул ногу; ну, лекарь ее вправил. С верхней реи «Арсоланы» видели морского змея. Здоровый, триста локтей длиной, и с гребнем, как парус тино… — ОКаймор помолчал, огладил перевязанный бок и, выпустив в небо пару сизых колечек, добавил: — На палубах «Тофала» и «Кейтаба» все тихо, светлорожденный. Ни споров, ни драк, ни краж.
Степенно кивнув, Дженнак опустился на пальмовую циновку. Похоже, дел сегодня будет невпроворот, мелькнуло у него в голове.
— Из-за чего подрались два недоумка на «Одиссаре»?
— Играли в фасит. Мой парень сжульничал, подбросил палочку цветов Коатля. Твой заметил, отдал проигранные чейни, а после добавил еще — кулаком в глаз. Ну, тут мой обиделся и пошел махать ножиком… Но твой, клянусь клювом Паннар-Са, сильно его не бил! Только пятками по заднице.
— Пусть добавят, — велел Дженнак. — За то, что выхватил нож. Бить по правой руке фаситной палкой — той самой, цветов Коатля. Бить, пока палка не станет цветов Одисса. Но костей не ломать!
— Справедливо! — согласился О’Каймор. — А твоему что?
— Бить его нельзя, воинов Очага Гнева у нас не бьют. Да и побоев он не заслужил, ибо оружием в драке не пользовался. Однако виноват! Забыл пословицу про кейтабцев.
О’Каймор вытащил скрутку и ухмыльнулся, растянув рот чуть ли не до ушей.
— Это верно! Кейтабцу только покажи серебро! Останешься без серебра и без шилака!
— Без серебра… — протянул Дженнак. — Пусть так и будет! Проигранное моим человеком останется у твоего.
— Справедливо! — опять повторил тидам. — Одному палки и чейни, а другому пустая сума… В назидание! Справедливо!
— Что до Цина Очу, — начал Дженнак, — то с чего бы ему вываливаться из хогана? Человек он в летах, но крепкий. Может, кто его подтолкнул? К примеру, Паннар-Са?
Можно сказать и так, благородный господин, можно сказать и так. Ар-Чога передает с «Сирима»: мол, вышел вчера жрец на балкон, чтобы сотворить Ночное Песнопение, воздел руки к луне и звездам, вдохнул воздуху, напрягся-а тут корабль покачнуло. Он и полетел вниз. Хорошо, не головой! И хорошо, что не за борт! Может, переселить его в нижний хоган? Пусть поет с палубы!
Дженнак покачал головой:
— Нет, так не годится, почтенный. Госпожа Чолла говорила мне, что в Арсолане положено славить богов с возвышенного места.
— А если он снова свалится? Нехорошо, мой господин, когда жрец падает, творя священное Песнопение! Люди подумают, дурная примета!
— Пусть лекарь присматривает за ним. Привязывает веревкой, коль есть нужда, — распорядился Дженнак. — Передай! И насчет драчунов тоже!
Тидам кивнул, подозвал сигнальщика, и вскоре над водой , рассыпалась звонкая дробь барабана. Барабаны с остальных четырех судов откликнулись: оба приказа были поняты и приняты к исполнению. Дженнак уже немного разбирал морской кейтабский код; память у него была хорошей, а слух привычен к грохоту била по упругой коже.
— На сегодня ты всех рассудил, светлорожденный, — заметил О’Каймор и потянулся к ящичку, стоявшему у правого его колена.
«Рассудил! — подумалось Дженнаку. — Не хуже, чем братец Фарасса!» На миг щекастая физиономия главы глашатаев мелькнула перед ним в ореоле из белых соколиных перьев, сменившись мертвым лицом Вианны. Он отогнал оба видения. Смысл их был понятен давно: боги предупреждали его об опасности, о том, что, пока жив Фарасса, он, Дженнак, может последовать за возлюбленной в Великую Пустоту. Собственно, тот случай в Хайане…
Он покосился на перевязанный бок О’Каймора, но тидам словно не заметил его взгляда. Вытащив из ящичка табачную скрутку, он протянул ее Дженнаку:
— Позволь угостить тебя, светлорожденный!
То была привычная часть утреннего ритуала: О’Каймор пытался соблазнить его, а Дженнак отвергал соблазн. Особого смысла в том не было; многие воины-одиссарцы уже переняли кейтабскую привычку, и многим она пришлась по вкусу. И скоро с Островов начнут привозить в Серанну новый товар — такие вот коричневые палочки из туго скрученных листьев. Кейтабу — доходы, Одиссару — расходы!
— Отведаешь вина? И рыбы? — Тидам повернулся к кувшину. — Или хочешь мяса? Я прикажу…
— То, что растет на земле, полезней того, что бегает по ней, — усмехнувшись, произнес Дженнак. — Утром положено не пить вина, а есть маис, тыкву и ананас, томаты, бобы, орехи либо земляные плоды. Ну, в крайнем случае, грудки керравао да запеченных в панцире черепах.
Поглаживая перевязанный бок, О’Каймор уставился на него.
— Клянусь веслом и мачтой! И кто же такое сказал?
— Мой жрец, почтенный Чоч-Сидри!
— Вот он пусть и трапезует тыквой да орехами, — тидам протянул Дженнаку чашу. — А мы, хвала Шестерым, не жрецы!
Они помолчали, смакуя вино. Напиток с Кайбы был не розовым и сладким, не кисловатым, как белое и красное сераннское, а терпким, золотистым и непривычно крепким. Лоза, из которой его давили, произрастата только в окрестностях Ро’Кавары.
— Как твоя рана? — спросил Дженнак.
— Ха! Кожа уже наросла. Этот Синтачи хороший лекарь, куда лучше Челери. И снадобья у него хорошие. Видать, сам Арсолан ему ворожит! Или Одисс, твой прародитель!
— Возможно. Арсолан справедлив, а Одисс помогает тем, кто не ленится шевелить мозгами… Однако тебя они не защитили. Как и Сеннам… — тихо произнес Дженнак, опуская глаза.
— В том нет их вины, как и твоей, господин! Судьба и случай сильнее богов. Что уж говорить о людях!
— Вины, быть может, и нет, но чувствую я себя виноватым. Ты был нашим гостем и понес ущерб в Уделе Одисса.
— Но не от вашего оружия! А ведь сказано: убереги Мейтасса от когтей ягуара, зубов гремучей змеи и мести атлийца! Хоть я и не смог вспомнить того ублюдка… - ОКаймор наморщил лоб и машинально коснулся своего медальона с изогнувшейся над пальмами волной. — Не смог, клянусь щупальцами Паннар-Са! Может, я судно утопил, на котором плыли его родичи? Наверняка утопил! Иначе с чего бы он на меня взъелся? Тухлая акулья требуха!
«Не на тебя, — подумал Дженнак, — не на тебя…» Веки его сомкнулись, и он будто бы очутился на краткий миг в шумной и пестрой хайанской гавани, меж пирсами, где покачивались кейтабские суда, перед выстланном циновками двориком харчевни. Двадцать два дня назад… Или уже двадцать три?..
Новости, как звуки сигнального барабана, — грянут, когда их не ждешь.
Не успел Дженнак войти в свой опустевший хоган и хайанском дворце, не успел вдохнуть слабый медвяны и аромат, напоминание о чакчан, милой пчелке, не успел погоревать о ней у ложа и у бассейна, под развесистым деревом, как новости обрушились на него, словно прилив и полнолуние.
Пришли они от многих — от брата Джакарры, возглавлявшего Очаг Торговцев, от мудрого Унгир-Брена, от воинов и жрецов, от дворцовых служителей и девушек-ротодайна, прислужниц Вианны; ринулись в его хоган бурным водопадом из Храма Записей, из воинских казарм, с кухонь и бычьих стойл, из псарен и соколятников, с сигнальных башен, из покоев, дворов и двориков огромного хайанского дворца. Пришли новости по-разному: на пергаментных свитках, исчерченных знаками, на тростниковой бумаге и шелке, а еще — рокотом барабанов, нашептанным словом, громкой речью или красноречивыми взглядами и щедрыми дарами.
Особенно дарами, хоть Дженнак не сразу догадался об их смысле и значении. Но увидел: вот чаша кейтабской работы из драгоценной синей раковины, вот кейтабские браслеты, отделанные голубоватым жемчугом, вот нож с рукоятью, усыпанной бирюзой, вот перламутровый пояс, и на каждой его пластинке — фиолетовая волна, изогнувшаяся над пальмами. Кейтаб, кейтабский, кейтабское… И цвета Сеннама: синий, бирюзовый, голубой… Знаки судьбы, повеление богов!
Разумеется, не только богов, но и отца-сагамора, Ахау Юга. Ибо решил он снизойти к просьбам О’Спады, ро’каварского владетеля, задумавшего дальний поход через Бескрайние Воды на невиданных доселе кораблях — таких, словно явились они прямиком из снов Дженнака. Что же касается просьб ро’каварца, то были они таковы: чтобы послал сагамор с кейтабскими мореходами своих воинов в крепких доспехах, и чтобы воины те умели рубить, метать копья и стрелять из арбалетов, и чтобы не было у них недостатка ни в оружии, ни в иных припасах. И чтобы отправился с ними жрец, умеющий читать и писать знаками Юкаты, достаточно опытный, но не дряхлый, способный возносить Песнопения, слышать глас богов и предостерегать от опасностей, давая мудрые советы. И чтобы возглавил воинов и мореходов, кормчих и жрецов человек благородной крови, светлорожденный из Дома Одисса; а вторым вождем станет отпрыск Арсолана, коль премудрый Че Чантар, Сын Солнца, тоже откликнется на просьбы ОСпады и повелит плыть за океан кому-нибудь из своих потомков.
Но дела и повеления премудрого Че Чантара в тот момент Дженнака не волновали, ибо думал он о воле своего отца — и чем больше думал, тем больше поражался.
Почему он?.. Почему не Джакарра, богатый опытом и годами, умеющий все взвесить и все исчислить, помнящий все оттенки вод, изгибы рек и очертания берегов от туманного острова Кагри до жемчужных отмелей Рениги? Почти половину столетия правил Джакарра Очагом Торговцев, братством странствующих и путешествующих… сорок семь лет! Вдвое дольше, чем он, Дженнак, живет на свече!
Почему же отец решил послать его, а не Джакарру?
Возможно, одна из наложниц владыки ждет ребенка? Нового наследника? Но если бы родился мальчик, то он стал бы наследником лишь через двадцать лет, после поединка совершеннолетия. Случалось, конечно, что потомки властителей умирали в младенчестве- и не без чужой помощи! — рассуждал Дженнак. Но неужели отец ему не доверяет? Думает, что он, ради грядушей власти, способен поднять руку на дитя?
На брата, на кровного родича? Но ведь он — не Фарасса!
Или великий ахау решил, что наследником лучше оставить Джиллора? Накома и воителя, который может укрепить державу, раздвинуть ее пределы до атлийских гор, тасситской прерии и лесов Тайонела? Вождя, чья сетанна крепче скал и выше гор? Полководца, за коим воины пойдут хоть в джунгли Юкаты, хоть в снега Края Тотемов, хоть в Великую Пустоту? Ну, пусть будет Джиллор! Пусть властвует! Разве не одна мать их родила? К тому же Джиллор благороден и добр… Он — не ягуар, он — сокол! Белый сокол, чьи перья — знак власти над Очагом Одисса!
Но, быть может, думал Дженнак, отец собирается подвергнуть его испытанию? Такому же, как на фиратском холме, в горах Чультун? Тяготы далекого похода велики, но велика и слава, и сетанна… Ведь в людских глазах подвиг путника и подвиг воина равны: один ищет и находит новые земли, другой защищает и сохраняет их. Воином он стал; не пришел ли теперь черед сделаться путником?
Эти раздумья подбодряли его, однако на смену им, словно караван изнемогающих от тяжкого груза быков, тянулись другие мысли, невеселые. Да, в Фирате он стал воином и научился вовремя точить клинок, зато потерял Вианну. А кого утратит на этот раз? Грхаба? Или себя самого? Дальний поход — что война; морские дороги полны неожиданностей и риска, и кто ведает, где и когда придется собирать черные перья?
Но первая же встреча с кейтабцами положила конец этим грустным думам. Островитян было трое: приземистый тидам О’Каймор, с толстой шеей и хищным пристальным взглядом; кормчий Челери, старый и хромой, но напомнивший Дженнаку своим неукротимым видом Кайатту, санрата сесинаба; и одноглазый Торо, щеголявший в стальных тайонельских доспехах, явно больших для него и наверняка краденых (такие панцири с волчьей головой на сторону из Тайонела не продавались). Кроме этой троицы увидел Дженнак еще татуированного дикаря из северных краев с таким длинным именем, что запомнить его не смог бы даже Одисс; и потому звали северянина Хомдой — кратко, на кейтабский манер. Ростом он был на два пальца пониже Грхаба, но столь же широк в груди и выглядел могучим воином.
От людей этих веяло терпкими морскими ароматами, пахло солью и древесиной дуба; говорили они громко, как бы перекрикивая рев бурь, а двигались враскачку, будто под ногами у них расстилалась не прочная земная твердь, а корабельная палуба. Еще почувствовал Дженнак нечто неуловимое, странное, едва заметное — то ли исходившие от пришельцев флюиды разбойничьей удали и бесшабашности, то ли эманацию изменчивой и бурной океанской плоти, безбрежных синих просторов, где ни деревья, ни скалы, ни холмы не заслоняют горизонт. Казалось, в одеждах их прячется ветер, над головой клубятся облака, а за плечами летит шторм, посланный Сеннамом или Паннар-Са, Морским Старцем, которого почитали они не меньше, чем божественных Кино Раа.
Непростые люди, понял Дженнак. И самым непростым из них являлся, разумеется, тидам — крепыш О’Каймор, облачившийся, в знак уважения к Очагу Одисса, в пурпурный шилак и сандалии, отделанные алыми перьями. Традиционных поз киншу он не ведал, зато умел в нужный момент поклониться и сказать приятное слово; однако мнилось, что вот-вот, набрав в грудь воздуха, он гаркнет: «К веслам, акулья требуха! На мачты и к катапультам! Клинки вон! Р-руби!»
Но проходило время, шли дни, а О’Каймор не гаркал, не кричал, но с хитрым блеском в маленьких темных глазах обхаживал Дженнака. Видно, не лишен он был мудрости и полагал он, что повеление отца-сагамора одно, а искреннее желание совсем другое; понимал, что не нужен ему вождь, пошедший на рисковое дело с неохотой, против собственной воли. И, к чести О’Каймора, он догадался, чем взять молодого одиссарского наследника.
Он рассказывал — а иногда велел рассказывать Челери, у которого запас историй был так велик, что повозка, нагруженная ими, осела бы по самую ступицу. Поведанное ими было столь чарующим и необычным, что сердце Дженнака трепетало в радостном предвкушении: неужели и он увидит все эти чудеса! И даже больше, ибо кто знал, что ожидает их в Риканне? Рассказы О’Каймора касались только Срединных Земель, и говорил он о покрытых льдом берегах Кагри, о Туманном море, откуда можно попасть в огромное пресное озеро Тайон, о другом море, заросшем водорослями Сагрилла-ар’Пеход, за пределами коего плавают чудовищные морские змеи, о величественных дворцах Коатля и Юкаты, выстроенных из белых камней, изукрашенных паутиной причудливых узоров, о Перешейке, покрытом болотистой сельвой и протянувшемся меж двумя материками Оси Мира, о проливе Теель-Кусам, рассекавшем этот Перешеек, о бурных его водах, недоступных для плотов и кораблей, о городе Лимучати, что стоит у самого пролива и исполинского моста, переброшенного мастерами Арсоланы над стремительным течением вод, о жемчужных отмелях Рениги, некогда кейтабской колонии, а теперь богатом и сильном государстве, не уступавшем обширностью земель ни Одиссару, ни Тайонелу, ни прочим Великим Очагам.
Говорил О’Каймор и о тех краях, что не видели его глаза, но о которых слышали уши — например, о Сиркуле и загадочной Чанко, Стране Гор. Прошло не меньше тысячи лет, когда во Время Нашествия флот кейтабцев под водительством легендарного тидама Ю’Ситты достиг южных отмелей Ринкаса, богатых рыбой и жемчугом. На тех благодатных берегах островитяне выстроили первую хижину из жердей и пальмовых листьев, затем — каменные города, поглотившие деревушки местных дикарей, таких же невысоких и смуглых, похожих на пришельцев из-за моря. С течением лет города эти росли, богатели и крепли, пока не нашелся властолюбивый и удачливый воин, в чьих жилах кровь Ю’Ситты смешалась с кровью вождей туземных племен; захватив побережье, морские порты, копи, где добывались драгоценные камни, жемчужные промыслы и плантации какао, он объявил себя тидам-сагамором Рениги. Не всем это понравилось, но сила была на стороне захватчика, и несогласные ушли. Ушли на юг, в неприступные горы между Ренигой и Арсоланой, населенные воинственными дикарями, породнились с их знатью, обрели над ними власть, выстроили прочные гнезда-крепости, пробили шахты, добравшись до жил медной и железной руды. Так поднялся Сиркул — словно каменная суровая крепость над благодатным побережьем Рениги. Миновали века, обе державы расширились и утвердились в своих землях, но старые распри не были преданы забвению: и по сей день то горцы грабили прибрежные низины, то жители низин поднимались в горы, неся смерть на остриях своих изогнутых клинков.
О Чанко кейтабский тидам знал немногое, однако больше, чем мудрый Унгир-Брен, впервые поведавший Дженнаку о Стране Гор, что лежала в Нижней Эйпонне. Люди ее не приняли учение кинара и изгнали Арсолана, утвердившись в том, что для них и старые боги хороши. С той поры, с самого Пришествия Оримби Мооль, Чанко оставалась страной закрытой, не пускавшей к себе чужеземцев — ни купцов, ни ремесленников, ни любопытствующих путников, ни людей жреческого сословия. Никого к себе чанкиты не пускали и вроде бы торговых дел ни с кем не вели; однако О’Каймор, побывавший на Диком Берегу, южнее устья Матери Вод, утверждал, что встречались ему чанкитские изделия. То были гадательные яшмовые шары величиной с кулак, выточенные с невероятным искусством, ожерелья из белых и серых перьев кондора, какие-то сушеные целебные травы и бронзовые цепи с прикрепленными к ним острыми дисками — очевидно, оружие. Все эти редкости ценились жителями Дикого Берега очень высоко, ибо, по их мнению, обладали магическими свойствами.
Не менее любопытными, чем эти истории, были и рассуждения О’Каймора — о том, почему боевые драммары нужно строить из тяжелого розового дуба, плоты — из легкой бальсы, а лодки для каботажного плавания — из тростника; и о том, как, согласно кейтабскому Морскому Праву, следует подбирать экипаж и сколько в нем должно насчитываться кормчих и рулевых, гребцов и «чаек», работающих на высоте с парусами, сколько стрелков и людей при метательных машинах и балансирах; и о способах сражения на море, о том, как отнять ветер у вражеского судна, как переломать его весла, засыпать огненными стрелами, пробить тараном борт, пустить на дно. О’Каймор, прожженный разбойник, без сомнения знал толк в подобных вещал, но разбирался он и во многом другом: в качестве драгоценных перьев, тканей, раковин и черепашьих панцирей, и самоцветах, мехах и шкурах, в изделиях из бронзы, железа и серебра, в винах, воске и лечебных снадобьях, в ценах на бойцовых керравао и сизых посыльных соколов, в спросе на резную яшму, атлийский нефрит и голубой майясский камень, в способах обработки шкур, засолки мяса и приготовления маисовой муки. Все эти товары, вероятно, сами добирались к О’Каймору под парусом и на веслах, затем перекочевывали в его трюмы, прилипали к его загребущим рукам, а прежние их владельцы отправлялись кормить акул, столь же прожорливых, как и кайманы в хайанском Доме Страданий.
Но более всего ценил кейтабский тидам звонкую монету, ибо не было на ней ни клейма мастера, ни знака Клана, ни охранительных письмен, а одни лишь безобидные символы вроде соболиной головки либо горящей свечи. И потому бродили деньги в мире неузнанными, словно призраки, не оставляющие следов; путешествовали туда и сюда, превращаясь из чейни в арсоланские диски, из дисков — в сеннамитские «быки» и снова в чейни. Кео-кук, как называли их тайонельцы, — «тот, кто странствует всюду»!
Про деньги и толковал О’Каймор в День Маиса, первый день месяца Плодов, на палубе «Тофала», что покачивался у причальных тумб хайанской гавани. С этих резных столбов из прочного дерева на корабль взирали полсотни ликов Сеннама — строгих, но благожелательных; за столбами виднелась колесница на высоких колесах, запряженная парой гладких быков, а дальше лежала обширная площадь с глиняным покрытием, утоптанным и ссохшимся на солнце до каменной твердости. С трех ее сторон, с севера, юга и с востока, поднимались крутые склоны насыпей, застроенных зданиями Очага Торговцев и наблюдательными да сигнальными башнями, где сидели портовые стражи; в самих склонах, облицованных гранитом и базальтом, были прорезаны ходы к подземным камерам, обширным и защищенным от влажных морских ветров. Там хранились самые ценные товары — воздушные шелка и плотные ткани из шерсти лам, связки тростниковой бумаги и тончайшего пергамента, накидки, головные уборы и ковры из разноцветных перьев, хрупкие стеклянные сосуды, емкости с зельями, что способны мягкое делать твердым, а твердое — мягким. Иные же товары, попроще и подешевле, наподобие глиняной посуды, циновок, запечатанных затычками и воском кувшинов с вином, бычьих кож и раковин, лежали под навесами, пристроенными к рукотворным холмам; от центральной части площади их отделяла тройная шеренга пальм, похожих на рослых воинов в перистых зеленых шлемах.
Пальмы окружали и большой квадратный водоем, располагавшийся почти у самых причальных столбов. Здесь, в прохладном месте у воды, земля была устлана тростниковыми циновками и полна народа. Здесь проворные парни из Братства Служителей разносили воду, сок и пиво, печеных моллюсков и тыкву в меду, бобы и маисовые лепешки; а тем, у кого в сумках звенело серебро, — розовое вино да голубей и уток в сладкой подливе из плодов ананаса. Здесь исходили дымом жаровни, витали аппетитные запахи, булькало в глотках хмельное, и мерный алк сотен жующих челюстей прерывался то смехом, то громким выкриком, то звоном ножа о медный поднос. Здесь отмечали удачу и заливали горе мореходы из десятков уделов и земель, но чаше всего попадались одиссарцы и люди с Восточного Побережья, из городов, признавших власть Ахау Юга. Впрочем, на циновках трапез можно было увидеть и диковатых обитателей Перешейка, и хрупких майя со скошенными черепами, и рослых тайонельцев, и смуглокожих островитян с Кайбы, Гайяды, Йамейна и даже далекого Пайэрта.
В ином мире, где-нибудь по другую сторону Чак Мооль, место это назвали бы харчевней, таверной или кабаком, но тут, на языке Пяти Племен, оно именовалось «хоганом, встречающим с радостью». Справедливые слова! Ибо здесь друг встречался с другом, глотка — с розовым вином, а желудок — с пищей. И все это, несомненно, дарило радость; одним буйную и шумную, другим спокойную и тихую. Одиссарцы, скажем, насыщались и хохотали от души, а кей-табцы пировали с осторожностью, памятуя о том, что в Хайане они не слишком желанные гости.
Дженнак, уставший, облазивший корабль от верхних рей до нижней палубы и трюма, расположился на носу, на невысоком стрелковом помосте, вдыхал долетавшие с площади ароматы, поглядывал на свою упряжку с двумя быками, пегим да бурым, и пил золотистое вино с ОКаймором. Сейчас они смотрелись словно два приятеля из дальних земель, в честь радостной встречи обменявшиеся дарами: тидам-кейтабец драпировался в неуклюже повязанный одис-сарский шилак, а на запястьях наследника сияли отделанные жемчугом браслеты, и у пояса из перламутровых пластин висел клинок с бирюзовой рукоятью. Грхаб, сидевший за спиной Дженнака, тоже не был обижен, но его дареные пояс и нож были украшены серебром. Что касается преподнесенных ОКаймором браслетов, то они оказались узковаты и на предплечьях Грхаба не сошлись.
От харчевни долетел звон — кто-то из посетителей, открыв суму, расплачивался за вино и угощение. Брови О’Каймора задумчиво приподнялись и застыли; тидам прислушивался.
— Серебро… — наконец пробормотал он. — Голос серебряных чейни, одиссарских или атлийских.
Дженнак усмехнулся, кивнул, колыхнув белыми перьями над темноволосой головой.
— Узнаешь по звуку, тидам?
— Разумеется, мой светлый господин! Ведь не черепашьи яйца там перебирают. Серебро поет тонко, медь глухо, а бронза позвончей, но все-таки не так, как серебро. А золото… — О’Каймор мечтательно прикрыл глаза. — Звук от золота схож с Утренним Песнопением, ибо ласкает слух и отзывается теплотой под сердцем.
— В желудке? — уточнил Дженнак.
— Ты, милостивый господин, над этим не смейся. Именно ты, молодой, ибо предстоит тебе увидеть, как серебро и золото завоюют весь мир! Деньги сильнее оружия и всех Святых Книг кинара, и придет день, когда ни один властитель в Эйпонне в том не усомнится. Ты доживешь, увидишь… Ибо ты и твои сородичи — избранники богов… — О’Каймор смолк, будто бы в смущении, потом с непривычной робостью спросил: — Скажи, мой господин, сколь долог твой век? И каково это — чувствовать себя кецалем, парящим над стаей бабочек-однодневок?
Похоже, это всерьез интересовало кейтабца; случалось, повествуя о чем-нибудь занимательном, он смолкал, а затем пытался расспросить и сам — про обычаи светлорожденных, про то, в чем сходны и в чем различны Великие Очаги, и какой из них бог-покровитель одарил большим долголетием. Не всякий раз Дженнак находился с ответом, ибо годы его, по большей части, лежати впереди; а, не одолев дороги, кто может судить о ее тяготах? Вот и сейчас он сказал:
— Я слишком молод, почтенный тидам, чтобы почувствовать себя мудрым кецалем. Я всего лишь глупый попугай в ярких перьях, и никому не ведомо, какой ковер сложит из них время.
— Попугай… — протянул О’Каймор. — Что ж, пусть боги даруют тебе его долголетие, но не его глупость! И пусть ковер твой радует глаз, милостивый господин!
Грхаб за спиной Дженнака одобрительно хмыкнул и зашевелился, звеня оружием о пластины доспеха. Собеседники помолчали, наслаждаясь ароматом и вкусом вина, потом Дженнак, огладив перья головного убора, деликатно напомнил:
— Мы говорили о деньгах…
— Да, о деньгах! — О’Каймор оживился и начал рассказывать.
— Многое Дженнак знал — к примеру, то, что золотую монету чеканили лишь в Арсолане и Коатле. Арсоланские диски считались наилучшими и сделанными с превеликим тщанием; все — из самого чистого золота, единого размера и веса, так что купцы развешивали с их помощью дорогой товар. На этих монетах, а также на бронзе и серебре, с одной стороны, словно зрачок в глазу, изображался солнечный диск, с другой — храм бога солнца, великое святилище в Инкалс, арсоланской столице. Атлийские же золотые чейни весили впятеро меньше, были квадратными, без всяких рисунков, но с дырочкой посередине, так что их хранили нанизанными на шнурки. Золото Коатля содержало различные примеси, но монеты из Страны Дымящихся Гор часто использовались купцами, так как изобретательные атлийцы делали их не только из меди, золота и серебра, но также из железа. Всякий торговец знал им цену и мог сосчитать в них стоимость любого товара, хоть глиняного горшка, хоть обитой бронзой колесницы, хоть судна, полного маисовым зерном.
В Тайонеле и Одиссаре не так давно расплачивались шкурками да перьями. У северян мерой богатства служили меха белок, лис, куниц, соболей, бобров и даже медведей или лесных кошек; в Серанне с этой же целью пользовались браслетами, ожерельями, накидками и коврами из перьев десятков птиц, так что нередко приходилось гадать, что дороже: три соколиных плаща благородных сизых оттенков или убор из золотистых, зеленых и синих перьев редкостного рардинского попугая. Теперь в Тайонеле чеканили монету с изображением челна; с другой стороны на серебряных была головка соболя, а на железных — рыси. В Одиссаре, как и в Коатле, монеты делались квадратными, но без отверстия, и выбивали на них посыльного сокола да горящую свечу — в знак того, что рука сагамора стремительна, будто летящий сокол, а мудрость его разгоняет мрак подобно яркому пламени.
Подобные сведения не являлись новостью для Дженнака, как и то, что в Мейтассе своих денег нет, что считают там добро бычьими шкурами, а о богатом человеке говорят так: если сядет он на кипу своих кож, то коснется солнца головой. Однако о Рениге, Сиркуле и Сеннаме, самом дальнем из Великих Очагов, знал он немногое: там измеряли товар драгоценными камнями и «быками», но, к примеру, «быки» эти вовсе не бегали на четырех ногах, как его упряжка, и не таскали колесницу. Грхаб, хоть и был сеннамитом, рассказывать про Окраину Мира не любил, ибо являлся изгнанником, листом, сорванным ветром и улетевшим навеки в чужие края; и уж совсем ничего не говорил он о деньгах — видать, «быки» на родине у Грхаба не водились. Во всяком случае, не стадами.
Но, как утверждал О’Каймор, в Сеннаме до сих пор скот означает богатство, и вождь только тогда считается вождем, когда есть у него каменная башня и тысяча быков и коров. Тогда может он ставить свое тавро на клочке пергамента, и клочок этот идет в цену быка и называется «быком» — ибо заклеймивший пергамент своей печатью всегда обменяет его на породистое животное либо на тридцать полновесных атлийских или одиссарских чейни. Что же до клейм, коими пользуются знатные сеннамиты, владетели Больших Башен, то делают их искусные мастера из Арсоланы, вывезенные на постоянное поселение в Сеннам и тщательно охраняемые. Сами же клейма бывают разные: одни, которые мажут краской, вырезаны из дерева или застывшей смолы, другие, те, что калят в пламени, отлиты из бронзы, железа или серебра.
Прежние кейтабские деньги походили на спутанный комок водорослей, какой можно найти на берегу после бури.
В старину на Островах золото и серебро раскатывали в нити, сворачивали комками и, по мере нужды, отрезали подходящий кусок, а если кто сомневался насчет веса, сравнивали его с арсоланской либо атлийской монетой. Но времена те канули в прошлое, и теперь кейтабские деньги стали такими же, как сеннамитские «быки», только изготовленными искуснее, из тростниковой бумаги, пропитанной соком, привозимой из Удела Одисса.
Тут, в доказательство своих слов, О’Каймор велел принести черепаховый ларец, где хранились бумажные кейтабские деньги — размером с ладонь, окрашенные голубым и с множеством маленьких синих ракушек, переплетающихся столь причудливо, как перья в дорогом многоцветном ковре. Но ни один ковровый мастер не сумел бы сплести двух одинаковых ковров, а эти рисунки были абсолютно схожими, будто бы сделанными не человеческой рукой, а по велению божества! Их не рисуют, пояснил тидам, а вырезают, подобно сеннамитским клеймам, на пластинах каучука, мажут краской, добываемой из морских водорослей, и прикладывают к бумаге. И цена ее тут же становится равной серебряному чейни!
Но смысл последнего превращения в голове у Дженнака никак не укладывался, и он счел его какой-то кейтабской хитростью, придуманной в стране, где не было ни серебряных и медных копей, ни золотых россыпей, а одни лишь пальмы на земле да рыба в море. За хитрость, морские грабежи и редкостную изворотливость в торговых делах кейтабцев не жаловали, однако обойтись без них уже не могли — флот Морского Содружества был побольше, чем у Одиссара, Арсоланы и Коатля вместе взятых. Тем не менее странные их деньги ценились только на Островах, а на побережье Ринкаса в большинстве из портов за них не отпустили бы и кружки прокисшего пива.
Правда, имелось одно исключение — Ренига; почти Кейтаб и все-таки не Кейтаб, ибо страна эта лежала на материке, и ее мореходы пиратством не занимались. Там деньги Морского Содружества шли наравне с серебром или пересчитывались в меры маисового зерна и бобов какао, поскольку собственной монеты Ренига не чеканила. Но было в этой сказочно богатой южной стране кое-что получше — самоцветные камни всех цветов радуги, а сверх того — прозрачные, но такой твердости, что не поддавались они ни стали, ни едким снадобьям. Из камней ренигские мастера делали ожерелья и браслеты, но лучшие и самые дорогие хранились в медных коробочках, на крышках коих была гравирована стоимость драгоценности — в арсоланских дисках и атлийских чейни. Коробочки эти назывались «дхи’тигера» — наперсток; такие одевают на пальцы рыбаки, когда плетут сети.
Поведав все это, О’Каймор снова потянулся к черепаховому ларцу, где под сине-голубыми бумажками блестела начищенная медь, но тут Грхаб с рычаньем вскочил на ноги, пнул своего господина в бок, сбросив с помоста на палубу, и размахнулся. Острый нож мелькнул в воздухе, а навстречу ему мчалось что-то темное, округлое, размером то ли с маленькую тыкву, то ли с пресный земляной плод. Но плод сей оказался смертоносным; не прошло пятой части вздоха, и Дженнак, приникший к палубе, увидел, как у причального столба, рядом с упряжкой, взметнулось пламя. Затем до слуха его долетел грохот и страдальческий бычий рев. Неведомая сила подбросила вверх колесницу, раздирая ее на части, ударил оглушительный раскат грома, огненные языки распахнулись веером, полетели во все стороны, ринулись к кораблю, будто красные многозубые стрелы.
И сразу же раздался ягуарий рык, да такой громкий и гневный, что заглушил мычанье израненного быка. Ревел О’Каймор, яростно приплясывая на тлеющих досках помоста и прижимая ладонь к левому боку; меж пальцев его сочились багровые струйки, почти незаметные на фоне красного одеяния, и Дженнак не сразу понял, что видит кровь.
Он вскочил и бросился к помосту. Сюда уже бежали кейтабские мореходы, кто с мечом, кто с взведенным самострелом, кто с горшком воды или парусиновым полотнищем. Грхаб топтался вокруг О’Каймора, но если тот выплясывал от боли, то наставник давил огненные язычки подошвами своих тяжелых сапог. Как всегда, сопровождая Дженнака в город или в иное людное место, он облачился в панцирь, надел шлем, наплечники, поножи и широкие шипастые браслеты; судя по всему, доспехи защитили его от огня и обломков колесницы, градом сыпавшихся на палубу.
Разделавшись с начинавшимся пожаром, Грхаб спрыгнул вниз и оттолкнул своего ученика от помоста.
— Остынь, Джен! Кейтабцу без нас помогут. А мы взглянем, что за крыса валяется на площади. — Он вытянул мускулистую руку. Люди, заполнявшие харчевню, уже пришли в себя после ошеломительного грохота, и теперь Дженнак услышал их выкрики. Голоса звучали тревожно.
Торопливо спустившись по сходням, они с Грхабом подбежали к причальному столбу. Здесь валялись остатки колесницы — пара искореженных колес да передок, окованный бронзовым листом; выбитые в бронзе соколы с расправленными крыльями были теперь скручены и смяты, и казалась, что птиц настигли в полете разящие молнии. Сам столб покосился, обуглился и почернел; лики Сеннама, запорошенные копотью, смотрели уже не строго, а жалобно и вопрошающе. За что? — как бы спрашивал бог, потрясенный свершившимся. Рука Дженнака непроизвольно поднялась в священном жесте, губы шевельнулись, испрашивая прощение.
Упряжка его погибла вместе с колесницей: пегой бык был разорван в кровавые клочья, а бурый, распопосованный чем-то острым от горла до грудины, уже не мог ни реветь, ни мычать, а только глядел на хозяина полными муки глазами. Грхаб, склонившись над ним, запустил в рану пальцы, вытащил изогнутый осколок железа, поглядел на него и хмыкнул. Затем нож сеннамита поднялся и опустился, и глаза быка померкли.
— Говорил я тебе, паренек: если ты один в хогане, садись лицом к входу, а если ты на людях, глаз с них не спускай! Смотри, кто как повернулся да почесался, под одежду полез или у пояса начал шарить… Вовремя врага разглядишь, дольше проживешь!
Дженнак с виноватым видом коснулся виска; опять он был пареньком, а не баламом. Верный знак того, что учитель недоволен! Да и то сказать: глядел он на свою упряжку, на площадь и харчевню, а не видел ничего. И не заметил, кого вынесло на причал, кто приблизился к кораблю и что бросил… Прав наставник: вовремя врага разглядишь, дольше проживешь! А жить Дженнаку хотелось долго.
Покончив с быком и с поучениями, Грхаб направился к человеку, распростертому на земле в десяти шагах от столба. Тот лежал, откинувшись на спину, согнув колени и выбросив руки над головой, будто собирался в последнем усилии метнуть что-то тяжелое; и, приглядевшись к его напряженной позе, Дженнак решил, что учитель со своим метательным ножом отнюдь не поспешил. Еще один вздох, и нападающий был бы у столба; а там его странный снаряд полетел бы прямиком на корабль, на стрелковый помост, превратив в кровавое месиво и кейтабского тидама, и одиссарского наследника, и его телохранителя…
Что ж, обошлось! На сей раз боги предупредили об опасности не его, Дженнака, а Грхаба, но — обошлось… Быть может, Грхаб и не нуждался в божественном предупреждении? Ведь он всегда был начеку и в пустом хогане не показывал спину дверной завесе.
От водоема набегала возбужденная толпа, и мысли Дженнака переключились на иное. Шагнув к людям, он выпрямился во весь рост, затем принял позу власти: руки скрещены на груди, ноги расставлены, голова гордо откинута. Зеленые глаза его потемнели, пухловатые юношеские губы сделались твердыми; белые перья трепетали над ним соколиными крыльями.
— Наследник! — послышалось в толпе. — Светлорожденный!
Кто-то откликнулся:
— Его хотели убить! Стражи! Где судьи и стражи?
— Это кейтабцы! Псы, дети псов!
— Покусились на потомка сагамора! На сына чака! Изранили его!
— Провонявшие рыбьи потроха! Моча койота! В Дом Страданий их! В пруд с кайманами!
— Глядите на столб! Столб с ликами Сеннама! Сожжен! И сейчас упадет!
— Святотатство!
— Кейтабские ублюдки! Обезьяны с ядом во ртах!
Среди толпы насчитывалось немало островитян, из кораблей О’Каймора, и с других кейтабских судов, и чувствовали они себя с каждым мгновением все неуютней. Хайанцы еще не разразились кличем «бей!», но было до того три вздоха; никто не глядел на мертвеца, над коим склонился Грхаб, никто не собирался выяснять, кейтабец он или нет, никто не взывал к справедливости Арсолана. Людей обуяло бешенство; с особенной яростью вопили гости из восточных городов, ибо их счет к разбойникам-островитянам был долгим, большим и кровавым. Дженнак, не дожидаясь, пока в ход пойдут ножи и палицы, шагнул к разгоряченному народу, повелительно выбросив руки вверх. Толпа смолкла.
— Я жив! — Его сильный голос раскатился над площадью и, отразившись от склонов насыпей, рухнул вниз, на замерших в ожидании людей. — Во имя Шестерых, успокойтесь! Я жив и цел, а ранен знатный человек с Кайбы, гость сагамора, моего отца! И я повелеваю: уберите оружие, умерьте неправедный гнев и вспомните о справедливости. Ибо сказано в Чилам Баль: если страдает невинный, кровь его падет на голову мучителя. А потому вернитесь на циновки трапез, люди Пяти Племен, наполните чаши свои вином, ешьте и пейте. И помните: тень истины длинна, тень лжи коротка, но лишь способный измерить их отличит одну от другой. Хайя! Я сказал!
Он опустил руки, и люди, пряча глаза, начали расходиться. То был горячий, но добрый народ, его одиссарцы, коих мудрая речь и слова из Священных Книг вразумляли лучше, чем палки стражей. Стражи, кстати, уже появились, числом не менее трех десятков, но, завидев белые перья наследника, встали в ряд, сунули палки за пояса, а ладони почтительно сложили перед грудью. Мол, только кивни, владыка, — прибежим!
Но Дженнак не кивнул, а повернулся к Грхабу, ворочавшему мертвеца и шарившему у него под накидкой. Лицо покойника было узким и смуглым, со впалыми висками и щеками, меж которых орлиным клювом торчал крючковатый нос; тело — сухое и жилистое, словно перевитое под кожей сизалевыми веревками, глаза — темнее Чак Мооль. На его груди алела татуировка, оскалившийся ягуар, однако рассмотреть ее в подробностях Дженнаку не удалось, так как изображение было залито кровью — метательный нож рассек смуглокожему горло. Грхаб вытащил его, обтер лезвие о накидку мертвеца и угрюмо буркнул:
— Атлиец! И метнул он в тебя громовой шар. Сидел в харчевне, ждал, потом поднялся — и к кораблю! Шел словно кошка к мыши… а мышь тянула вино с кейтабской черепахой! — Наставник неодобрительно покачал головой и прибавил: — Будь кошкой, парень, а не глупой мышью. И знай: не всякая смерть висит на кончике меча, как было с тем тайонельцем и с тем пожирателем грязи из Фираты. Бывает, смерть крадется тихими шагами, а потом… — Он бросил взгляд на перекошенный столб с ликами Сеннама, на мертвых быков и проворчал: — Нечестивое оружие, прокляни меня Хардар! Для руки убийцы, а не для воина!
— Я понял, учитель, — Дженнак склонил голову и постарался изгнать видение толстощекого лица Фарассы с насмешливой ухмылкой на губах. Боги снова говорили с ним — правда, чуть-чуть запоздав.
Подошел О’Каймор, опиравшийся на плечо Челери, — старик был не только навигатором, но и неплохим лекарем. Во всяком случае, бок О’Каймора уже прикрывала повязка из мягкого полотна, а вместо порванного и прожженного шилака на него натянули кейтабскую юбку из рыбьей кожи. Держался тидам бодро, и шли за ним полтора десятка коренастых молодцов, обвешанных оружием и возглавляемых Хомдой.
Пнув труп ногой, О’Каймор покосился на возбужденно гудевшую харчевню.
— Атлиец! Ну, с ними у меня давняя любовь, как у акулы с тунцом! А чего хотели эти черепашьи обглодыши?
— Пустить тебе кровь, тидам. Решили, что громовой шаp бросил кейтабец.
— Ну, а ты?
— Я повелел им резать ножами печеную рыбу, а не людей.
— Хмм… И они послушались?
Дженнак пожал плечами:
— Как видишь. Разве я не их властитель? Разве чак, мой отец, не говорит моими устами?
— Чтоб меня сожгли молнии Паннар-Са! — пробормотал кейтабец, непроизвольно потирая бок и всматриваясь и лицо Дженнака. — Клянусь веслом и парусом! Великую власть ты имеешь над людьми, мой господин! Власть разума, а не силы! Ведь недаром говорят, что орел сильней кецаля, но властвует над птичьим племенем все-таки кецаль — ибо мудр он и прекрасен.
Усмехнувшись, Дженнак тихо промолвил:
— Учитель мой считает меня не орлом и не мудрым кецалем, а глупой мышью. И он, наверное, прав.
— Носящему меч не понять того, кто носит перья сокола, — сказал О’Каймор. — Думаю, мой старый господин, владетель Ро’Кавары, не ошибся… Нет, не ошибся…
— Не ошибся в чем? — спросил Дженнак.
Но тидам не ответил, а принялся жаловаться на боль от ожога и проклинать атлийцев, недостойных милостей Кино Раа. И зачем только божественному Ветру захотелось опустить их в Юкате, рядом с бесплодными долинами Страны Гор! Кайба, зеленая и цветущая, подошла бы куда лучше!
«Или Серанна», — подумал Дженнак.
Конечно, он знал, почему Шестеро пришли в Юкату, a не в Кейтаб или другие страны, которым со временем были дарованы их священные имена. Как говорилось в Книге Минувшего, воздух в Юкате был душным, наполненным испарениями жарких джунглей, а в Серанне он благоухал ароматами цветов, на плоскогорьях запада был прохладен и свеж, у берегов Тайона пах чистыми водами, а в сеннамитской прерии — травами и влажной плодородной землей. И все-таки боги избрали Юкату, ибо лишь там в древности стояли города и каменные пирамиды, лишь там рассекали болота и лесные дебри дороги на высоких насыпях, лишь там золотились маисовые поля и воды покорно текли в пробитых человеком руслах. Вся остальная Эйпонна, и Верхняя, и Нижняя, была тогда дикой землей, где обитали дикие звери и столь же дикие люди. Такой была Серанна, и таким был Кейтаб; и потому, думал Дженнак, стоит ли сетовать на выбор богов?
…Свежий теплый ветер трепал волосы, ласкал нагую кожу; золотой глаз Арсолана смотрел прямо ему в лицо. Под ним вновь раскачивалась корабельная палуба, заполненная людьми: воины Одиссара грелись на солнце, мореходы Кейтаба таскали воду в непроницаемых кожаных мешках, поливали розоватые доски. Команда «чаек», дежуривших нынешним утром, в их работе участия не принимала — эти люди следили за ветром и парусами. В тысяче локтей позади «Тофала» шел «Сирим», и бриз развевал плетение из ярко окрашенных веревок на его реях. За большим кораблем виднелись три малых, с золотистыми, алыми и голубыми парусами; последний, «Кейтаб», был едва заметен на фоне аметистового моря и бирюзовых небес.
Дженнак покрутил головой, осматриваясь. Ни клочка земли вокруг, ни скалы, ни камня, ни дерева… Только бездонная бездна под хрупким корпусом корабля, и другая бездна, протянувшаяся от морской глади до самых границ Чак Мооль, Великой Пустоты, где царят тьма и холод. Земная твердь стала далеким воспоминанием.
Он поделился этими мыслями с О’Каймором, и тот, наполнив чашу Дженнака вином, согласно кивнул.
— Земля, да… Хорошо на твердой земле! Она как огромный корабль, застывший в океане. Вместо мачт пальмы, вместо палубы трава, и просторный дом вместо трюма. Свежая вода и свежее мясо, сладкие плоды, постель на мягком ковре, а в ней — женщина… каждую ночь — женщина… Неплохо, клянусь клювом Паннар-Са!
— Почему же ты уходишь в море? — спросил Дженнак.
Кейтабец ухмыльнулся, округлив рот, и над головой его всплыло сизое кольцо; потом губы его вытянулись трубочкой, и кольцо пронзила быстро расплывающаяся стрела. Ароматный дымок защекотал ноздри Дженнака.
— Потому, что сердце мое жаждет странствий, — медленно произнес тидам. — Я как пальма под волной, — он коснулся своего перламутрового медальона. — Корни мои в земле, а листья ловят соленые брызги, и овевает их морской ветер. Впрочем, все мы такие, милостивый господин! Глупцы, которым не сидится на твердой земле… Но боги любят глупцов.
— Почему?
— Разве в ином случае их было бы так много? — О’Каймор снова усмехнулся и посмотрел вниз, где в пространство между мачтами сгрудилось не меньше сотни человек. Потом, тщательно загасив скрутку, он бросил почерневший огрызок на поднос и с подозрением уставился на него — не задымится ли. За протекшие дни Дженнак уже усвоил, что в море ничего нельзя швырять просто так, кроме пищи, остатков мяса или рыбы, плодов или лепешек; наконец, живых людей на корм акулам. Что касается нечистот и всякого несъедобного мусора, то лучше закапывать их на берегу, но в исключительных случаях, вроде дальнего странствия, можно и опустить за борт, но с соблюдением надлежащих церемоний. Обычно ритуал этот свершался под руководством Челери и Чоч-Сидри: старый седрам просил прощения у Морского Старца, а одиссарский жрец — у Сеннама и Тайонела.
Сейчас Дженнак отыскал его взглядом. Покончив с трапезой, молодой жрец устроился в своем излюбленном месте, наверху стрелковой башенки; сидел там с деревянной подставкой на коленях, пером, горшочком краски и листами непромокаемой бумаги, вроде той, что шла на изготовление кейтабских денег. Цина Очу, второй жрец экспедиции, плывший на «Сириме», отлично пел, зато Сидри лучше писал, и составление отчета о новых землях было поручено ему. Но никаких земель пока на горизонте не виднелось, и потому Чоч-Сидри, подружившись с Хомдой и купив его расположение вином и табаком, расспрашивал северяна о Крае Тотемов, Стране Озер да Мглистых Лесах. Так они и сидели днями на стрелковом помосте или у мачты, один с кувшином, другой с пером; один пил да говорил, другой слушал и писал. Правда, не обо всем рассказанном — иные истории Хомды были слишком кровавыми, а Чоч-Сидри не интересовался тем, где, когда и сколько северянин снял тайонельских голов. О’Каймор откашлялся и произнес:
— Стоит ли удивляться, мой господин, что боги так снисходительны к глупцам? Ведь их хватает и в море, и на суше. Слышал я… — Он смолк, отвернувшись и глядя на покрытые испариной спины рулевых, замерших у правила.
— Что же ты слышал? — спросил Дженнак, ожидая какой-нибудь занимательной истории. Однако кейтабец вдруг произнес изречение из Книги Повседневного:
— Сказано, что умный сражается за власть, земли и богатства, а глупый — за идеи. За что же бьются светлорожденные в своих поединках? За что ты убил Эйчида, мой господин? Ведь он не собирался отнимать у тебя власть над Южным Уделом, а ты, победив, не взял бы под свою руку Тайонел.
Брови Дженнака удивленно полезли вверх.
— Ты знаешь о моем поединке с Эйчидом? Откуда, тидам?
— Паннар-Са шепнул… Так почему же вы бились?
— Не ради богатства, власти или земель, — подумав, ответил Дженнак. — Это испытание, понимаешь? Сильный выживает, слабый отправляется в Чак Мооль. И потом есть кое-что еще: властитель не должен бояться крови, ни своей, ни чужой. Иначе он уронит свою сетанну.
— Разве Эйчид был слаб? — спросил О’Каймор.
— Нет. Но я оказался сильней. И теперь клинки Эйчида у меня, а сам он, как положено тайонельцу, уплыл в Великую Пустоту в своем погребальном челне.
— Ну, насчет его челна я бы поспорил… — с загадочной улыбкой произнес кейтабец. — Да, поспорил бы… — Растянув рот до ушей, он уставился на поднос с обгоревшим табаком, потом спросил: — Кажется, ты помянул сетанну, милостивый господин? Ее блюдут и в Кейтабе — во всяком случае, те из знатных, кто имеет о ней понятие. А что такое сетанна для тебя? И для других светлорожденных?
— Сетанна… Что такое сетанна? — думал Дженнак. И что знают о ней в Кейтабе? Как рассказать о сетанне? Как объяснить слепому, что такое блеск лунных лучей на поверхности вод? Как поведать лишенному слуха о шелесте трав, о громе и птичьих криках? Тот, кто в зрелых годах расспрашивает о сетанне, наверняка не обладает ею. Да и какая сетанна у кейтабца, морского разбойника, будь он хоть потомком самого Ю’Ситты!
— Сетанна — честь и доблесть, мудрость и благородство, — сказал Дженнак. — Потерявший сетанну теряет свое лицо и право на уважение и власть. Так принято не в одном лишь в Одиссаре, тидам, и не только среди светлорожденных; во всех Великих Очагах и знатные люди, и простые идут путем сетанны — даже в Кейтабе, как ты утверждаешь. И тот, кто не сворачивает с нее, отправится после смерти в Чак Мооль по мосту из радуги.
— О Чак Мооль и мостах из радуги мы поговорим в другой раз. Что до меня, то я бы хотел уплыть в Великую Пустоту на своем драммаре, светлорожденный. Корабль куда надежней радужных мостов! — О’Каймор задумчиво поскреб грудь под перламутровым медальоном. — Выходит, сетанна все-таки идея? Символ чести и отваги? Мудрости и благородства?
— Выходит, так, — согласился Дженнак.
— И многие твои братья расстались из-за нее с жизнью?
— Пятеро. Но трое победили!
В голосе Дженнака прозвучала гордость. Четверо выживших и пять погибших — это был неплохой счет для любого из Великих Уделов Эйпонны. Это значило, что Очаг Одисса не оскудел доблестями, и кровь его не обратилась в прокисшее пиво.
О’Каймор хитро усмехнулся:
— Значит, три твоих брата победили и выжили? И что же, все они мудры и благородны, отважны и честны? Я видел двух — почтенного Джакарру, тидама странников и купцов, и второго, огромного, как откормленный тапир. Прости, мой господин, этот твой брат, возможно, мудр, но у него глаза убийцы. Не думаю, что я ошибся; сам я убил многих и знаю в этом деле толк.
— Не одни соколы да кецали парят в небесах, — сказал Дженнак. — Попадаются и грифы, что едят падаль.
Внизу, на балконе Чоллы, мелодично ударил серебряный гонг. Звон сей являлся приглашением, и касалось оно лишь Дженнака. Кто еще на всех пяти кораблях, где сгрудилось почти семь сотен народу, был достоин чаши с напитком из рук Дочери Солнца? Кто мог претендовать на такую честь? Разумеется, никто, кроме Сына Одисса. К счастью, делить приходилось лишь утреннюю еду, а в полдень и вечером Дженнак садился на циновку трапез либо с Грхабом, Чоч-Сидри и санратом Саоном, либо с О’Каймором и его ближними людьми. Сейчас он развел руками и опустил голову, приняв на мгновение позу покорности, встал и, под насмешливым взглядом тидама, соскользнул по канату вниз.
Чолла…
Волосы, как крыло ворона, черные веера ресниц на золотисто-бледных щеках, пухлые алые губы, слабый запах цветущего жасмина…
Как всегда, она казалась ослепительной. Высокая и гибкая, с тонким станом и пышной грудью, она была как драгоценный камень, хранимый с заботой и гордостью в ларце из розового дерева. Ларец ее тоже выглядел прекрасным: на полу — белоснежный ковер из шерсти ламы, у стен — резные сундуки для припасов и одежд, в углах — жаровни и подставки для свеч в форме дважды изогнувшихся бронзовых змей, посередине — круглый стол из десяти древесных пород. На темной поверхности искусно выложены созвездия и мчащийся среди них священный Ветер — тот, что принес в Юкату великих богов.
И сама Чолла напоминала о них, ибо в девушке этой сочетались все божественные оттенки и краски. Пурпурные губы — цвет Одисса; золотистая кожа — цвет Арсолана; черные волосы, ресницы и брови — цвет Коатля; зеленые зрачки — цвет Тайонела… Оставалось добавить к этому белое одеяние и синий пояс, выложенный бирюзой, цвета Мейтассы и Сеннама. Губы у Чоллы были пухлыми и свежими, брови выгибались изящной аркой, зелень глаз соперничала с блеском изумруда, а волосы, густые и тонкие, струились по плечам, словно водопад, рухнувший на землю прямо из бездн Чак Мооль. Подвижные ноздри прямого изящного носика чуть заметно трепетали, взмах пушистых ресниц навевал сладкие мысли, и стоило бросить взгляд на ее стройную шею, длинные ноги и упругую грудь, как мысли эти делались еще слаще.
Увы, большая часть этих сокровищ была прикрыта одеждой — не скудным одиссарским шарфом-шилаком и не короткой кейтабской юбочкой, а ниспадающей с плеч белой тканью, чем-то напоминавшей тунику, края которой опускались до лодыжек. Дженнак полагал, что такое одеяние вполне подходит для горной Инкалы с ее прохладными ветрами, но здесь, в теплых водах, на прогретой солнцем корабельной палубе, оно казалось неуместным. Одеяние, но не сама Чолла! Она была из тех женщин, которые в любой одежде хороши, а без нее — еще лучше.
Впрочем, сказано: мягок ковер из перьев попугая, да пахнет потом плетельщика! Был у Чоллы недостаток, и не один. Провидение, наделив ее многим, столь же многого не дало, как бы решив соблюсти гармонию меж хорошим и дурным, теплым и холодным, гладким и шероховатым. И потому прелесть ее умерялась высокомерием, ум — неженским упрямством, а несомненная отвага — властолюбием и гордыней. Чолла Чантар была красивей Вианны, и в жилах ее струилась светлая кровь богов, но кто назвал бы ее чакчан? Ночным цветком, вечерней усладой? Мягким шелком, расстеленным на ложе любви? Нет, не чакчан, а прекрасная хищная кошка, не цветок, но чаша из твердого камня, не тонкий нежный шелк, но плотная ткань, расшитая золотой нитью… Она была властительницей, дочерью владык, и никогда о том не забывала.
И все-таки она влекла Дженнака. Душа его, пережившая боль утраты, стремилась исцелиться новой любовью; почти неосознанно он тянулся к Чолле в поисках ласки и тепла, но ждал его лишь холод — холод горных вершин, величественных и прекрасных, но одетых вековечным льдом. Временами он ненавидел ее, временами же казалось, что нежные взгляды и слова могут растопить сей арсоланский ледник, обратив холод в жар, застывший лед в бурную реку. Но чаще они с Чоллой вели поединок, подобный сражению дрессировщика с хищным, упрямым и непокорным зверем, отловленным в тайонельских лесах или на берегах Отца Вод.
Но кто был зверем и кто — дрессировщиком?
Дженнак размышлял об этом, стоя на пороге хогана Чоллы.
Еще он вспоминал охватившее его изумление, когда все пять кейтабских кораблей сошлись в просторной гавани Ро’Кавары. Он надеялся увидеть на борту «Сирима» одного из братьев Чоллы или дальнего ее родича из Арсоланского Очага, знатного воина, достойного разделить с ним власть и ответственность. Но Че Чантар прислал девушку, будто других потомков, крепких мужчин, у него не нашлось, будто все они разом скончались от горной лихорадки, пали в боях с дикарями РРарды либо сгинули в загадочной стране Чанко. Дженнак усматривал в том определенный умысел, и разгадать его было несложно — без вещих снов, видений и божественных подсказок.
Его хотели свести с Чоллой, с будущей его супругой! Будущей матерью его сыновей, отпрысков чистой крови, владык Дома Одисса… Его ждал почетный брак, надежный союз, ибо родниться нужно с тем, кто дальше, а не ближе, с кем не будешь вести спор за пограничные земли, не скрестишь клинок в бою, у кого не отнимешь город, рудные копи или поля маиса.
Но важно ли это? — думал Дженнак. Думал тогда, и Ро’Каваре, и думал потом, во все дни пути, соразмеряя убыток и прибыль, почет и бесчестье. Ибо бесчестным казалось ему делить ложе с женщиной, чье сердце не пробудилось и не раскрылось ему, как открывается цветок навстречу солнечным лучам; с женщиной, во всем не похожей на Вианну, милую чакчан. Но Чолла Чантар таких сомнений, видно, не испытывала; и, еще не оттаяв, не разделив с Дженнаком ни горя, ни радости, ни ложа любви, уже взялась за него крепкой рукой.
Ступив в хоган прекрасной Дочери Солнца и задвинув полотняные створки, он обменялся с ней приветствиями и сел на низкий табурет у невысокого круглого столика. Арсоланцы сидели не так, как было принято в Одиссаре, — на пятках, и не так, как на Островах, — скрестив ноги; вместо ковров и подушек имелись у них подставки из дерева, очень жесткие и неудобные, по мнению Дженнака. И трапезовали они на свой манер — не на циновках, как полагалось бы воспитанным людям, а помещая блюда на столах, совсем близко к носу, отчего все запахи перемешивались и было непонятно, что же ты ешь — то ли тыкву с медом, то ли мед с перцем, то ли перец с тыквой. Словом, не разобрать, где тут горькие земляные плоды, а где — сладкие! Дженнак охотней уселся бы в привычной позе на белый ковер, поставив блюдо на колени, но вряд ли это понравилось бы Чолле.
Ее служанки, Шо Чан и Сия Чан, две гибкие девушки лет шестнадцати, уже разогрели над жаровней поднос с лепешками и теперь занимались приготовлением обжигающего напитка из листьев коки и горных трав. Шо Чан придерживала серебряный котелок с длинной ручкой, а Сия Чан горстями отмеряла в него бурую смесь из полотняного мешочка. Что касается Чоллы, то она, как и положено хозяйке, не спускала глаз с прислужниц.
Наконец травы и листья были засыпаны в должной пропорции, и Чолла повернулась к гостю. Глаза ее мерцали, как два изумруда, в колеблющемся над жаровней огне, губы чуть приоткрылись, напомнив Дженнаку бутон еще не распустившегося Цветка Сагамора, пурпурного, как вечерняя заря. До чего ж хороша, подумал он, принюхиваясь к яствам на столе.
— Ты снова одет неподобающим образом, мой господин! — Хрустальный голос Чоллы нарушил тишину. Она произносила одиссарские слова почти без акцента, с той свободой, какая свойственна человеку, с детства изучавшему чужую речь. И так же легко она могла перейти на кейтаб, атлийский или наречие майя, древний священный язык Чилам Баль. Но сейчас она пожелала говорить на одиссарском. И повторила: — Одежда твоя подобает дикарю, а не светлорожденному наследнику Одиссара. И от тебя пахнет вином!
Дженнак покосился на свою грудь и голые колени. Одеяние его и правда могло показаться скудным: синяя повязка вокруг бедер с вышитым алым соколом, знаком Одиссарского Удела, и жемчужные браслеты на запястьях, дар ОКаймора. Но в наготе этой не было ничего постыдного; на плечах перекатывались мощные мышцы, выпуклая грудь блестела, словно окованный бронзой доспех, живот был плоским, а голени — длинными, сильными и прямыми.
Будто не расслышав замечание насчет вина, он подмигнул Чолле:
— Во-первых, не называй меня наследником и господином, прекрасная морская дева; меж друзьями не место титулам. А во-вторых, на тебе слишком много одежд. Боги же, как сказано в Книге Тайн, предпочитают равновесие.
Но Чолла не хуже него разбиралась в текстах Чилам Баль.
— Во-первых, не называй меня морской девой, ведь я не дикарка с Островов. В моей стране я — тари! Тари кецаль хагани, госпожа Покоев Кецаля! А во-вторых, в Книге Тайн говорится: что есть разум? Свет минувшего в кристалле будущих свершений. И что есть плоть? Драгоценное вместилище разума… А всякой драгоценности нужна оправа. Достойная владыки!
Дженнак стукнул себя кулаком по груди:
— Эта оправа меня вполне устраивает.
— Неярок свет, дал трещину кристалл, и нет величия в будущих свершеньях, — с язвительной улыбкой продекламировала Чолла. — Скажи, может ли великий вождь бегать полуголым? В своем ли он разуме, являясь людям в непристойной тряпке? В этом шилаке без единого шва?
— Ты была бы в нем похожа на мотылька с голубыми крыльями, — с простодушной улыбкой заявил Дженнак. — А швы… К чему швы? Они лишь мешают лицезреть красоту. Твою красоту, моя морская дева.
— Тари!
Шо Чан и Сия Чан фыркнули, и Чолла бросила на девушек строгий взгляд. Гость тоже покосился в их сторону, соображая, что уж эти две красотки с радостью завернулись бы в шилак вместо своих длинных полотняных туник. Ибо какой же гусенице не хочется стать бабочкой?
Напиток в серебряном котелке вскипел, и теперь Шо Чан приподняла сосуд над жаровней, а Сия Чан принялась перемешивать и взбивать бурлящую жидкость тростниковым венчиком. Обе девушки стояли сейчас на коленях, подобные фигуркам из белого фаянса; их движения казались неторопливыми, изящными, будто готовилось ими не обычное питье, а творилась древняя магия, от успеха которой зависели судьбы мира. Так оно на самом деле и было — ритуал приготовления напитка насчитывал не одну сотню лет, и для подданных Че Чантара всякий жест в этой церемонии, каждый взмах руки, наклон тела или трепет век освящались временем и были исполнены глубочайшего смысла. Арсоланцы вообше питали необоримую склонность к пышности и древним традициям: их храмы были просторней и выше, чем в иных местах, Песнопения — длинней и мелодичней, обычаи — сложнее и изысканней, а ритуалы в честь богов и владык отличались особой торжественностью. Они истово чтили Арсолана и потому, быть может, возвеличивали его над остальными божествами, полагая, что он — наиглавнейший и великий, Чак, податель солнечного света, а значит, и самой жизни; они утверждали, что молиться богам лучше в особых местах, в нерушимом покое храмов и святилищ; и они единственные пытались распространять учение кинара. Причем едва ли не силой: случалось, их жрецы шли к дикарям Р’Рарды и Перешейка и к горным сиркульским племенам вместе с воинскими отрядами. Подобные воззрения в глазах других Великих Очагов граничили с ересью и святотатством, поскольку все Кино Раа были равны, и не было среди них первого или последнего. Вдобавок Чилам Баль запрещала насильственную экспансию вероучения — и каждый владеющий знаками мог прочитать о том в первоисточнике, на стенах Храма Вещих Камней в Юкате. Но арсоланцам прощалось многое, ибо, если не считать религиозной истовости, были они народом мудрым и миролюбивым, искусным во всяких ремеслах и не посягавшим на чужое.
А также на удивление красивым, думал Дженнак, любуясь то прелестным лицом Чоллы, то грациозными фигурками девушек, склонившихся над жаровней. Они уже процеживали напиток, и зеленоватая жидкость текла в фаянсовые чаши снежной белизны, над коими вился ароматный пар. Наконец ритуал был завершен, чаши утвердились на столе, среди разноцветных созвездий, и Чолла изысканным жестом разрешила приступить к трапезе.
Учитель, разумеется, был не прав, утверждая, что в хогане свистуньи Дженнаку грозит смерть от голода. Да, ее соотечественники почти не ели мяса и пили вино лишь в исключительных случаях, но кто сказал, что лишь вином да мясом сыт человек?.. Были на столе теплые лепешки, но не маисовые, а из неведомых злаков с полей Инкалы; были трубочки из теста с орехами и медом и запеченная в сахарном сиропе сладкая фасоль; была воздушная смесь из взбитых голубиных яиц и перетертых бобов какао; была мякоть кокоса, сдобренная острым перцем; были сушеные ягоды лозы, Дара Одисса, с извлеченными косточками, размоченные в теплой воде; были сухарики, со щедростью посыпанные семенами, что рождаются и зреют в огромной чаше солнечного цветка Арсолана; была нежная плоть моллюсков в золотистом пряном соусе; и был дымящийся отвар, зеленоватый, как морская волна. Это изобилие подействовало даже на Чоллу Чантар: пунцовый рот ее приоткрылся, тонкие брови приподнялись, ноздри затрепетали. Что до Дженнака, то он почувствовал вдруг зверский голод.
Лепешки, и тестяные трубочки, и сухари начали исчезать у него во рту столь быстро, что это граничило с неприличием; не забывал он и про фасоль, кокосовый орех, моллюсков и взбитые яйца голубей. Шо Чан и Сия Чан, как всегда, украдкой поглядывали на гостя с опасливым восхищением, но на лице их хозяйки отражалась скорей высокомерная снисходительность. Или она считала Дженнака дикарем, или никогда не видела, как едят проголодавшиеся мужчины.
Вспомнив о напитке, который уже немного остыл, Дженнак поднял чашу и опрокинул ее содержимое в рот. Выпив отвар единым духом, а не так, как полагалось — медленными глотками, смакуя его восхитительную свежесть и аромат. Брови Чоллы, деликатно жевавшей мякоть кокоса, дрогнули.
— Не проглоти заодно чашу, мой господин!
— Постараюсь, моя прекрасная дева.
— Тари!
— Разумеется, госпожа Покоев Флейты.
Чолла, тряхнув темной шелковистой волной волос, с подозрением осведомилась:
— Почему флейты?
— Твой голос походит на ее звуки, — пробормотал Дженнак с набитым ртом. — Ты прекрасно поешь.
Но доброго слова, приличествующего за трапезой, от тебя не дождешься, подумал он. Ни доброго слова, ни тем более слова любви! Что ж, красив цветок кактуса, но трудно сорвать его, не поранив рук…
Вдруг ему вспомнилась Вианна; вспомнилось с пронзительной ясностью, как стояла она в их хогане, сжимая на груди тонкий шелк шилака, и молила: «Возьми меня в Фирату, мой повелитель! Ты — владыка над людьми, и никто не подымет голос против твоего желания… Возьми меня с собой! Подумай, кто шепнет тебе слова любви? Кто будет стеречь твой сон? Кто исцелит твои раны? Кто убережет от предательства?..»
Очевидно, он изменился лицом, ибо глаза Чоллы Чантар блеснули в тревоге, и она, оглянувшись на прислужниц, тихо спросила на майясском:
— Что с тобой, светлорожденный господин? Ты выглядишь так, будто узрел страшного демона… этого Паннар-Са с клювом и щупальцами, коему поклоняются дикари-кейтабцы.
— Нет, — буркнул Дженнак, — нет. Совсем не его, морская дева.
— Тари!
— Дева! И ты останешься морской девой, пока я буду для тебя светлорожденным господином!
Такие перепалки случались регулярно и шли с переменным успехом, но сегодня Чолла решила уступить. Все-таки ей хотелось сделаться супругой одиссарского наследника, и сами боги, обыскав всю Эйпонну от Ледяных Земель до Холодного Острова, не сыскали бы лучшей судьбы для дочери Че Чантара. Четырнадцатой дочери, младшей! Из тринадцати старших две уехали в Сеннам, а остальные были отданы замуж в своем Очаге, что не сулило ни власти в будущем, ни особой чести в настоящем. А власть, по мнению Чоллы Чантар, являлась слишком серьезным предметом, чтоб рисковать ею из-за глупого упрямства.
— Мой вождь… — нежно промурлыкала она.
Дженнак угрюмо кивнул, отнюдь не ощущая себя победителем.
Хоть голос был ласков, но так, как у Вианны, у Чоллы не получалось. Хардар! Чего-то не хватало! Быть может, этого: «Кто шепнет тебе слова любви? Кто будет стеречь твой сон? Кто исцелит твои раны?..»
Он отодвинул опустевшее блюдо с лепешками и сухим тоном произнес:
— Желает ли тари послушать новости и подтвердить мои распоряжения?
Чолла мгновенно приняла самый величественный вид, властно махнула рукой девушкам, чтоб раздвинули створки, и вымолвила:
— Желает!
Впрочем, в дела флотилии и корабельных команд она не вмешивалась и приказы Дженнака пока не оспаривали. Ему казалось, что для Чоллы гораздо важнее сидеть рядом с ним на возвышении, словно на вершине холма, на виду у всех людей «Тофала», одиссарцев и кейтабцев. Так, чтобы все могли лицезреть их и думать: вот двое светлорожденных держат совет, решая нашу судьбу, или беседуют с Кино Раа, заботясь о нашем благе. Или размышляют о том, кому даровать сладкий плод ананаса, кого бросить под палки, кого — и за борт, к акулам.
Возможно, Дженнак ошибался, но Чолла не интересовалась тем, какая часть соколиного полета пройдена за день, кто кому наставил ссадин и синяков и сколько серебряных чейни проиграли бесхитростные одиссарцы вороватым кейтабцам. Услышав о падении Цина Очу, она лишь приподняла брови да усмехнулась, когда было сказано, что Дженнак велел привязывать его веревкой, дабы жрец от усердия не вывалился за борт. Лишь известие о том, что с «Арсоланы» заметили исполинского морского змея, не оставило ее равнодушной. Она оживилась, порозовела и, вдруг превратившись из владычицы в очаровательную восемнадцатилетнюю девушку, потеряв все свое величие, стала с любопытством расспрашивать Дженнака, сколь огромен был змей, куда он плыл и далеко ли находился от корабля. Узнав, что длина его составляла триста локтей и гребень торчал над волнами как парус, Дочь Солнца кивнула черноволосой головкой:
— Большой зверь, очень большой… Но говорили мне, что в Том Океане встречаются и покрупнее.
Подобное можно было услышать лишь от арсоланки, ибо, если не считать крохотных стран на узкой полоске земли, соединявшей Верхнюю и Нижнюю Эйпонну, берега только одной-единственной державы омывал прибой сразу двух океанов. И потому для арсоланцев Океан Заката был Тем Океаном, а Бескрайние Воды, наполняющие чашу Ринкаса, — Этим.
Странно, думал Дженнак, ведь «Этот» всегда ближе, чем «Тот»… Главные же владения Арсоланы тянулись вдоль побережья Заката; там, в горах, высилась столица ее Инкала, и лежали у моря тысячи селений и десятки городов, пастбища и рыболовные промыслы, поля и фруктовые рощи, шахты, где добывалось золото и другие богатства. А на востоке, на берегу Ринкаса, Че Чантар владел лишь малой областью, которую сокол мог облететь за день; там, у гигантского моста и пролива Теель-Кусам, находился порт Лимучати да два десятка деревень. И все же — «Тот» океан и «Этот»… Этот, потому что Кейтабское море было центром Эйпонны, и стекались к нему реками и ручьями все ее пути.
Прав О’Каймор, прав! — мелькнуло у Дженнака в голове. Деньги будут править миром, а не деньги — так торговля! Не клинок и стрела, не мастерство ремесленников, не мудрость жрецов и не загадочная магия тустла, а умение торговать… Выгодно купить, выгодно продать!
Слух его вдруг уловил нечто странное, сказанное Чоллой; пробормотав извинение, он попросил повторить.
— Я говорю, что Этот Океан, наверное, меньше Того. А значит, за ним есть земли, которых мы непременно достигнем. И скоро! Ты согласен, мой вождь?
— Почему ты так думаешь? — спросил Дженнак, не отвечая на вопрос.
Девушка повела точеными плечами:
— Ну, это же так просто! Змей огромен, плавает быстро, и его чаще встречают в Том Океане, чем в Этом. Значит, Этот Океан мал для него! Возможно, он лишь в три или четыре раза шире Кейтабского моря. Почему бы и нет?
Слова ее были пророческими, о чем Дженнак в то мгновение не подозревал. Хмыкнув, он пригладил растрепавшиеся на ветру волосы, выслушал еще пару историй о морских змеях, любуясь разрумянившимся личиком Чоллы, а потом спустился вниз, в свой хоган, к скучавшему там Грхабу.
— Ну, что свистунья? — понизив голос, спросил наставник.
— Мы говорили о морских чудищах, — ответил Дженнак и, подумав, прибавил: — Она желает, чтоб ее звали тари кецаль хагани, госпожой Покоев Кецаля.
— Хоть койота с кайманом, — буркнул Грхаб. — Ты не голоден, балам? Хочешь мяса? Или рыбы?
Случалось, Чоч-Сидри толковал с мореходами о природе божественного.
Обстановка к этому располагала: безбрежная морская гладь, серебристо-синяя днем и темная, загадочная ночью; высокое бездонное небо, где плыли облака и сияли светло-алый, оранжевый и золотой глаз Арсолана, звезды всех шести божественных цветов и бледная луна, то круглившаяся наподобие окованного сталью щита, то заносившая над кораблями кривой атлийский меч. Весьма поучительным было и творившееся за бортом корабля. С первого дня плавания «Тофал» неотлучно сопровождали акулы в сизой чешуе, длиною в десять локтей, и морские тапиры, почти не уступавшие им в размерах. Целью первых являлись пищевые отбросы, трижды в день летевшие в море с палубы; вторых же не интересовали ни рыбьи потроха, ни остатки лепешек и сухарей, ни гуща от бобовой похлебки. Для прожорливых акул корабль был источником пищи, для любопытных морских тапиров — игрушкой, вокруг которой можно было устраивать веселые танцы в волнах, подскакивать, переворачиваться, взлетать вверх, кося черным веселым глазом на огромную рыбу из дерева, что несла на своей спине множество странных существ, бесхвостых и не имевших ни ласт, ни плавников.
Обычно акулы и тапиры как бы не замечали друг друга, но временами, неведомо по какой причине, то одной, то другой стаей овладевало бешенство, и воды за бортом корабля начинали кипеть и орошаться кровью. Тапиры рвали акул, акулы терзали тапиров, а Чоч-Сидри, собрав кучку слушателей, произносил поучение — обычно о том, что людям разных племен не следует уподобляться безмозглым морским тварям и запускать зубы в чужую шкуру. Одиссарские воины, продырявившие на своем веку немало чужих шкур, слушали и кивали, благочестиво сложив руки перед грудью; кейтабцы тоже слушали и кивали, а потом брались за копья с привязанными к ним веревками и приступали к избиению акул. Причин для того имелось две: во-первых, Паннар-Са числил тапиров среди своих посыльных и надежных слуг, а значит, им следовало помогать; во-вторых же, мясо акулы, отбитое на деревянной доске и приготовленное особым способом, разнообразило трапезы корабельщиков.
Но кроме схваток, бушевавших иногда вокруг «Тофала», случались и другие поводы для поучений — слово или жест, вспыхнувший спор, рассказанная кем-то история или брошенная пословица, каких в Одиссаре и на Островах было не меньше, чем игл на сосне и ракушек на морском берегу.
Сегодня поводом стала песня. Завел ее один из одиссарцев, а другие, трое или четверо, подхватили, собравшись в тесный круг между стрелковым помостом и передней мачтой; потом к ним подошло еще человек пятнадцать — и люди Саона, и сам Саон, и кейтабцы. Островитяне, разумеется, не пели, а слушали, ибо почти каждому одиссарский был знаком не хуже родного языка.
Песня гремела над палубой ударами боевого барабана. Глотки у воинов были здоровые, голоса — басистые, как положено ветеранам, таскавшим доспехи два десятка лет, и слышно их было далеко. Может, на «Сириме», что шел позади в пяти тысячах локтей, может, на остальных кораблях, а может, и в Хайане. Почему бы и нет? В кормовой башенке сотрясались стены, а паруса вроде выгнулись сильней, словно бил в них не один лишь ветер, но и мощное дыхание певцов.
Дженнак, покинув свой хоган, приблизился к толпе. Перед ним почтительно расступались, пропуская к стрелковому помосту; кто-то — одиссарец или кейтабец? — расстелил циновку, дабы накаленная под солнцем палуба не жгла пятки потомку богов. Сделав жест благодарности, Дженнак сел. Воины пели.
Ахау Грома, порази моего врага,
ударь его огненной стрелой,
Ахау Тверди, засыпь прахом его лицо,
сдави грудь его камнем,
Ахау Тьмы, распусти свое опахало,
пусть бродит он вечно во мраке,
Ахау Ветра, подними бурю,
брось в глаза ему пыль и пепел,
Ахау Пламени, нашли своих алых быков,
пусть бегут они по его следам,
Ахау Вод, высуши ручьи и реки,
чтоб истомился он от жажды,
Ахау Воинов, лиши его силы, развей отвагу,
сделай моей добычей…
То была древняя воинская песня-заклятье, родившаяся в Серанне задолго до Пришествия Шестерых, в те времена, когда на всем континенте властвовали демоны, повелители жизни и смерти, громов и бурь, вод и ветров, птиц, рыб, животных и людей. Теперь эти прежние божества отступили во тьму и, полузабытые, прятались в густых лесах севера, таились в жаркой сельве, скрывались на вершинах неприступных гор, изгнанные из городов сияньем новой веры. Звероподобные и кровожадные, они уходили из людской памяти, таяли, исчезали, как предутренний туман, забывались и умирали. Песня, однако, жила; и эта песня, и многие другие, хоть никто из простых людей Серанны не мог уже назвать истинные имена Ахау Грома или Ахау Пламени, Ахау Вод или Ахау Ветра. Сила их перешла к иным богам — возможно, не столь могущественным, но бесконечно более милосердным и мудрым.
И когда голоса смолкли, Саон, санрат одиссарцев, будто подтверждая это, сделал священный знак, а затем произнес гулким басом:
— Думаю, молитва наша донеслась до Кино Раа, ибо сотворена она от чистого сердца и прозвучала так громко, что боги могли расслышать ее, не напрягая слух. Пусть же случится с врагами все, о чем мы пели; пусть настигнет их гнев Тайонела по обе стороны Бескрайних Вод, пусть секира Коатля рухнет на их шеи, и пусть Мейтасса отвернется от тех, кто желает нам зла. Хайя!
— Хайя! — выкрикнули воины, а кое-кто проревел боевой одиссарский клич: — Айят!
Затем сверху раздалось негромкое покашливание, и Чоч-Сидри, оставив под надзором Хомды-северянина свои бумаги и перья, соскользнул с помоста на палубу.
— Должен огорчить тебя, почтенный санрат: хоть пели вы громко и с чувством, песня ваша канула в океане, а не взлетела в просторы Чак Мооль. Ибо, во-первых, боги не любят песен-проклятий, а во-вторых, нельзя назвать твои слова молитвой. Мне кажется, смысл молитвы тебе непонятен: ты считаешь молитвой просьбу, обращенную к богам, а это не так. Вполне понятное заблуждение для воина.
Саон нахмурился. Он был ветераном, человеком зрелым, отпрыском младших вождей хашинда, и в жизни своей повидал всякое, и хорошее, и дурное. Как говорится, ел сладкий земляной плод и ел горький, пил воду из чистого ручья и из грязного болота — а случалось, обходился и без еды, и без воды. Видом своим и выправкой он напоминал Аскару с Кваммой, но, вероятно, был образованней их — принадлежащие к знати хашинда, даже не самой родовитой, непременно обучались в храмовой школе. Значит, он постиг не одно лишь искусство чтения и письма, но и многое другое: разбирался в барабанных кодах и сигналах боевого горна, умел не только сражаться, но и управлять войсками, мог обработать рану не хуже опытного лекаря, изучил описание земель, лежавших к югу, северу и западу от Серанны, а также населяющих их племен. И ему наверняка доводилось читать три первые книги Чилам Баль и слушать наставления жрецов, разъяснявших смысл божественных заветов! А потом он не раз толковал о них со своими воинами, испрашивал милости у Ахау Одисса и других богов — милости и победы, победы и защиты от вражеского оружия и враждебных чар. Ему ли не знать, что такое молитва!
Все это было написано на сильном, с резкими чертами лице Саона; он открыл было рот, чтобы возразить жрецу, но Чоч-Сидри мягким движением руки остановил его:
— Не спеши, почтенный. Давай спросим людей — о чем они думают, обращаясь к богам? И зачем им нужны боги? Чтобы охранить очаг? Защититься от беды? Обрести удачу? Найти верный путь на суше и в море? Или боги нечто большее, чем охранители, защитники и податели милостей? Что скажешь ты? — Карие глаза Чоч-Сидри остановились на коренастом полуголом кейтабце, с шеи которого свисало ожерелье из перламутровых пластин. Дженнак припомнил, что звали его Данго, и был он старшим над десятью воинами в абордажной команде «Тофала».
Данго запустил огромную пятерню в волосы и сморщил лоб:
— Не часто я говорю с богами, аххаль. Но если случается такое, то перво-наперво надо выбрать бога, который подходит к случаю. Ежели дело торговое, я советуюсь с Одиссом, а коль ноют кости — с Целителем Арсоланом. Сеннам даст совет, как найти дорогу в море… Ну, а если боишься шторма… хмм… Тут уж лучше потолковать с Паннар-Са!
Чоч-Сидри негромко рассмеялся; казалось, упоминание Морского Старика, древнего кейтабского демона, совсем не озадачило его. Он ткнул пальцем в ближайшего из людей Саона, хмурого рослого кентиога с иссеченным шрамами лицом.
— А о чем говоришь с богами ты? И кто из них тебе ближе? Тайонел? Арсолан? Сеннам?
— Да простят они меня, и Мейтасса с Одиссом тоже! Но я чаще обращаюсь к Коатлю, ахау воинов. Я советуюсь с ним, когда точить меч, а когда приготовить побольше стрел или мази, что заживляет раны. Когда-нибудь он даст мне последний совет — натянуть новые сапоги и собираться в дорогу! В Чак Мооль, я хочу сказать!
Он хрипло расхохотался.
— Вот! — со значением произнес Сидри, оборачиваясь к Саону. — Речь идет о совете! Ибо смысл молитвы в том и заключен — посоветоваться с богами! Испросить у них не милости, не помощи и не погибели врагам, но мудрого совета! Лишь слабые надеются, что боги даруют им удачу, победу и высокую сетанну, а ты, Саон, не слаб. А потому запомни: сильным дозволено просить лишь об одном — о милосердии к усопшим. О том, чтобы они ушли в Великую Пустоту не дорогой страданий, а тропами из лунных лучей и радужных шелков.
Саон крякнул и потер побагровевшие щеки ладонями, столь же большими и мозолистыми, как у кейтабцев. Правда, не весла и канаты оставили след на них, а рукоять меча, топорище секиры и древко копья- но в том ли суть? Руки его могли справиться и с веслом, и с канатом; и сам он казался надежным и прочным, будто гранитные скалы на берегу Ринкаса.
Но сейчас санрат был явно смущен. Оглядев своих воинов, он поправил окольцевавший предплечье браслет и пробормотал:
— Наверное, ты прав, Чоч-Сидри. Человек не должен выпрашивать у богов то, что способен сотворить сам, иначе Кино Раа только и делали бы, что выполняли наши просьбы. Ведь человек ненасытен! Стоит даровать ему одну милость, как он уже требует другой, забывая, что и богам нужно поесть, поспать, а иногда и присесть за кустами!
Одиссарцы ухмыльнулись; кейтабцы, более непосредственные, расхохотались. Потом один из них — Руен, стрелок из катапульты — спросил:
— Скажи, аххаль, властвуют ли наши боги в тех краях, куда мы держим путь? Или там они всего лишь духи, лишенные сил и божественной сущности? Услышат ли они нас? И подадут ли совет? Пусть не каждому черепашьему яйцу на этой посудине, но хотя бы нашим светлорожденным вождям?
Руен посмотрел в сторону хогана Чоллы Чантар, затем склонился перед восседавшим на циновке Дженнаком. Кейтабцы за его спиной откликнулись дружным гулом; очевидно, этот вопрос был всем интересен и беспокоил всех. Люди страшились остаться без покровительства своих богов, без их совета и поддержки, и взгляды их невольно обращались к светлорожденным потомкам Шестерых. Хорошо бы сотворить чудо, подумал Дженнак; какое-нибудь маленькое чудо, что укрепило бы сердца людей и подняло их дух. Но творить чудес он не умел и даже о своих пророческих видениях мог только рассказать, но не показать их, как сделал некогда Унгир-Брен на водной глади. Впрочем, хоть Унгир-Брен был далеко, рядом находились его глаза, уста и уши.
Прищурившись, Чоч-Сидри поглядел на солнечный диск и протянул к нему руку, стиснув другой плечо кейтабца.
— Ты видишь око Арсолана в небесах, Руен? Знай же, что за ним, над голубой чашей неба, лежит Чак Мооль, Великая Пустота, откуда прибыли к нам боги и куда они ушли… и куда Коатль в урочное время призовет каждого из нас. Так вот, Руен: все земли, и западные, и восточные, всего лишь зернышко маиса, брошенное на краю бездны, а имя той бездне — Чак Мооль. Сколь малы мы, и сколь велика она! Подул оттуда ветер и принес Великих Шестерых к нашей половинке маисового зернышка. Мог принести к другой — к той, куда мы сейчас плывем. Но это не изменило бы их божественной сущности, верно?
Мореход задумался, потом кивнул:
— Верно! Но мир не похож на круглое зернышко, мой господин. Всем известно, что он плоский, как маисовая лепешка.
— Кому это — всем? — Сидри внезапно насупился, и его лицо с изменчивыми чертами вдруг сделалось старше на половину века. — Всем глупцам, ты хочешь сказать? — Он выдержал паузу и закончил: — Нет, Руен, мир круглый, как твоя голова, если срезать с нее нос и уши. Круглый, как кокосовый орех! И об этом мы знаем давно, не только из Книги Тайн, из строк, написанных Сеннамом. — Задумчивость вдруг покинула Чоч-Сидри, и губы его растянулись в лукавой улыбке. — Ну, раз ты считаешь, что мир походит на лепешку, то скажи, кто сотворил его таким? Кто создал мир и людей?
Руен, хоть и был кейтабцем и, значит, прожженным мошенником, заколебался, понимая, что жреца в делах божественных не переспоришь. Но приятели подталкивали его локтями в бока, и наконец он решился, пробормотав:
— Мы, глупцы, полагаем, что землю, небесный свод и всех живущих под ним тварей вылепил своими щупальцами из ила и глины Паннар-Са. Но лишь Шестеро сделали одних тварей людьми, а других оставили такими, какими создал их Морской Старец. Они, Кино Раа, дали нам закон и Святые Книги, храмы и жрецов, понятия о добре и зле, и о том добре, что копят люди. — Тут Руен хищно ощерился и хлопнул ладонью по сумке, висевшей у пояса; в сумке зазвенело. — Но главное, — продолжал он, — Кино Раа научили нас строить корабли! Ибо что такое человек без корабля? Отрыжка Одисса, блевотина пьяной жабы!
Кейтабцы поддержали его согласным гулом, но Чоч-Сидри лишь покачал головой:
— Возможно, Паннар-Са и создал какой-то мир, похожий на лепешку, но разве что для собственного развлечения. Наш мир, как говорится в Книге Тайн, никто не сотворял. Как никто не занимался творением зверей и птиц, рыб и ползучих гадов. Ты правильно сказал, Руен, боги научили нас многому, но они не создавали людей, не лепили их из глины и не высекали из камня. Когда боги появились в Эйпонне, там было множество племен, кровожадных и диких, как звери, но все-таки отличных от зверей — и видом своим, и повадками.
— Значит, мир и люди существовали всегда? — спросил один из кейтабцев.
— Нет, — после долгого молчания отозвался Сидри.
— Черепашьи яйца! Но разве так может быть? Я этого не понимаю!
— Я сам не понимаю, — произнес жрец. — Но так сказано в Книге Тайн, а кто возьмет на себя смелость спорить с богами?
Когда воины и мореходы разошлись, Чоч-Сидри, взглядом испросив у Дженнака разрешения, присел рядом на циновку.
Время шло к вечеру, истекал десятый всплеск, и раскаленная под солнцем палуба заставляла с тоской вспоминать об утренней прохладе. От розоватых досок пахло нагретым деревом, из люка тянуло запахами еды и потными человеческими телами, но над всем царили морские ароматы, свежие и пронзительно острые. Закрыв глаза, Дженнак мог представить, что сидит на берегу, у стены родного дома, а вокруг хлопочут служители, раскатывая циновки трапез и заботливо наполняя их блюдами с дворцовой кухни. Правда, берег под ним раскачивался, над головой гудели канаты, а запах пищи не сулил ни голубей, фаршированных орехами, ни керравао, поджаренных на вертеле.
— Известно, — раздался над ухом Дженнака негромкий голос, — что до пришествия Шестерых в Эйпонне поклонялись множеству духов, Морскому Старцу Паннар-Са, сеннамитскому Хардару, Шишибойну и Тескатлимаге, Хуракану и Пляшущему Демоне Гриссе, Отцу Медведю и Брату Волку… Духи эти властвовали над людьми, и люди просили у них победы над врагами, богатства и телесной крепости. И сейчас еще многие верят, что Шестеро равны им могуществом и что все в мире вершится по их волеизъявлению. Но это не так, мой господин, совсем не так.
Эта речь вновь всколыхнула недавние сомнения Дженнака. Кто отнял у него Вианну? Боги? Вряд ли… Это было бы столь несправедливо! И несправедливость эта касалась не его, а Вианны: он всего лишь лишился возлюбленной, а она — целого мира! Непрожитой жизни, пусть короткой, но принадлежавшей ей по праву, нерожденных детей, неиспытанных радостей, непролитых слез… Нет, благие Кино Раа не могли действовать с такой жестокостью!
— Значит, люди? Фарасса, как подсказывали его пророческие видения? Но почему боги не остановили злодейство?
— Шевельнув губами, он едва слышно, почти бессознательно прошептал:
— Боги… Но что есть бог? Что, Сидри?
— Хороший вопрос! И задан он не тобой, а самими богами, ибо в Книге Тайн написано: что есть бог? А потом дан ответ: существо, наделенное бессмертием, великой силой и мудростью. Еще мы знаем, что боги наши добры, справедливы и что они не властны над судьбой. Если бы было иначе, мир сделался бы цветущим садом счастья, и в нем не росли бы ядовитые грибы и кактусы с отравленными шипами; исчезли бы войны, жестокость, болезни и раны, а смерть стала бы легкой, как сон после Вечернего Песнопения. Но это не так, мой повелитель, и, значит, боги, при всей их мудрости и доброте, не могут облегчить судьбу человека. Поразмышляй над этой истиной. Она неведома простым людям, часто считающим богов всесильными и всеведущими.
— Но тогда — зачем они?
— Хайя! Еще один хороший вопрос! Но разве этот кейтабец Руен уже не ответил на него? Есть множество вещей, над коими властны боги. Они дали нам знания, умения и искусства; они утешают в горе и радуются нашим победам и торжеству; они позволяют соразмерить наши поступки с божественными символами добра и красоты. Они даже посылают людям — избранным людям! — видения и вещие сны. Наконец, боги устами жрецов предупреждают нас о трясине сомнительного и зыбучих песках неверного… Разве этого мало?
— Отчего же Унгир-Брен, наш учитель, не говорил мне об этом? — спросил Дженнак.
Но Сидри только пожал плечами:
— Пока маис не созреет, из него не испечешь лепешку, мой господин!
Слишком много мудрости для человека, столь небогатого годами, подумал Дженнак. Речи его — речи аххаля, посвященного в тайны Чилам Баль, а не молодого жреца, недавно принявшего обет. Но разве ум измеряется лишь прожитыми годами? Опыт — возможно, но не ум; его даруют боги и судьба, или только судьба, если верно все, что сказал Чоч-Сидри о могуществе и бессилии богов.
Он всмотрелся в глаза жреца, и показалось ему, что на какой-то крохотный миг сочный цвет бобов какао сменился туманной нефритовой зеленью.
Шел тридцать шестой день плавания; благостный месяц Плодов сменился бурным месяцем Войны, однако море оставалось спокойным. Днем оно блестело и переливалось на солнце, будто волшебный плащ из шкуры випаты, отсвечивающий всеми цветами и оттенками, сколько их есть в подлунном мире; на рассвете волны казались розоватыми, затем — сине-зелеными, а ближе к полудню слепили взор золотом и серебром. Вечером море темнело, становилось фиолетово-багровым, точно впитывая и растворяя в своей необъятной плоти кровавые яркие краски заката, но вскоре блеск его тускнел, сменяясь влажным бархатистым мраком. В окружении звезд поднималась луна, ночное око Арсолана, и на морской поверхности начинал мерцать серебристый тракт, тянувшийся от самого бopтa «Тофала» к горизонту. Он выглядел словно приглашение; казалось, только ступи на зыбкую сверкающую тропу, и она унесет тебя в темные бездны неба, в Великую Пустоту, к богам, явившимся некогда из запредельных миров, туда, где можно вкусить покой и получить ответы на все вопросы.
Ночи Дженнак любил больше, чем дни. Ночью корабль мнился ему зачарованным лесом; две его мачты как бы раздваиваились, потом удесятерялись в числе, превращаясь в деревья с шелестящими кронами-парусами, кормовая башня и стрелковый помост на носу были как два холма с плоскими вершинами, хоган выглядел пещерой, а люк между мачтами — бездонным провалом, ведущим в земные недра. Иногда, желая вкусить одиночество, он поднимался на балкон к Чолле и долго сидел там, прислушиваясь к сонному дыханию девушек за полотняной перегородкой дак отрывистым командам Челери — тот, как обычно, вел корабль по ночам, беседуя с водами и ветрами и перемигиваясь со звездами.
Звезды, сверкавшие в глубинах Чак Мооль, были знакомы Дженнаку. Они поднимались и над Серанной — зеленая Оулоджи и пронзительно-синий Йоллот, золотая Атхинга, тусклый Семмер, яркий сапфир Гедара и три близнеца, вытянувшихся в линию, — розовая Эрнери, красный Эранг и багровый Энтар, боевой Браслет Коатля. В вышине плыл в неведомые дали Небесный Корабль, мчались Две Стрелы, запущенные из незримого лука, грозила рогами Бычья Голова, падал к горизонту Смятый Лист, неспешно шагали Тапир и Муравьед. И, поторапливаясь вслед за ними, резал темную воду «Тофал», стремился на восток, к далеким землям Риканны, к солнцу и свету.
Однажды ночное бдение Дженнака было нарушено. Он, как всегда, сидел с поднятым вверх лицом, но вдруг раздвижные створки за ним чуть слышно скрипнули, ноздрей коснулся запах жасмина, шелест одежд, и тихие шаги вплелись негромким аккордом в мелодию ветра.
Чолла… Волосы, точно крыло ворона, черные веера ресниц на смугло-бледных щеках, пухлые капризные губы, казавшиеся в лунном свете двумя крохотными серебристыми арками. Она подошла и опустилась рядом — благоухающая, как цветы юкки, и столь же далекая, как звезда Инлад. Ночная одежда струилась с ее плеч — что-то воздушное, шелковое, полупрозрачное; темнели соски упругих грудей, колени сияли перламутровыми чашами, округлые стройные бедра под натянувшейся тканью манили обещанием блаженства.
— Не могу уснуть, — шепнула девушка. — Сон вьется где-то, как мотылек над свечой, но не хочет спуститься… Развлеки меня, светлорожденный!
— Чем, моя госпожа? — спросил Дженнак. — Сказками или… — Руки его потянулись к девушке.
— «Или» будет потом, — со спокойной уверенностью заявила она. — Когда я захочу и когда Арсолан подскажет, что пришло время. А сейчас… — Чолла подняла глаза к небу, затем опустила взгляд, всматриваясь в притихший корабль, и покачала головой: — Нет, сказок мне не нужно! Сказки как радуга над ручьем, сбегающим со скалы. Приходит вечер, радуга гаснет, а вода и камень остаются. Расскажи мне о камне и воде, расскажи о «Тофале».
Кивнув, Дженнак негромко заговорил. После долгих дней, проведенных в океане, после бесед с О’Каймором и старым Челери корабль был знаком ему, как собственный хоган. Он называл числа, размеры и имена; что где находится и для чего служит, какие люди стоят у рулей и у метательных машин, кто поднимается на мачты, а кто дежурит у штормовых балансиров, кому положено готовить еду, а кому — глядеть вперед сквозь Око Паннар-Са, делающее далекое близким.
«Тофал» был огромным кораблем, и, как на всех кейтабских боевых судах, здесь поддерживался строгий порядок и во всем ощущалась железная рука О’Каймора. Каждый, начиная с тидама и кончая последним стрелком, знал свое место и свое назначение в бурю и в штиль, в битве и в мирном плавании. О’Каймор, Торо и Челери являлись кормчими, Мастерами Ветров и Течений, дежурившими посменно, с утра до дневной трапезы, с дневной трапезы до вечерней зари и ночью. У каждого была своя команда — трое рулевых, наблюдатели и сигнальщики с раковинами и барабанами, «чайки», работавшие на высоте с парусами, и крепкие парни, которым полагалось спускать на воду и втягивать обратно штормовые балансиры. Команда Челери считалась самой лучшей — как и сам он был лучшим и опытнейшим из трех навигаторов; люди его звались «предвестниками», по имени птиц с огромными длинными крыльями, что метались над морем, предвещая шторм.
Около половины экипажа, не столь искусная в морском деле, была занята приготовлением пищи и поддержанием чистоты; эти парни таскали воду и мыли палубы, чинили снасти, плели канаты и, под руководством Челери, отправляли за борт отбросы. Но вся эта работа являлась не основным их занятием, а всего лишь трудами мирного времени. Главным же предназначением был бой! Тридцать человек составляли абордажную команду, возглавляемую Хомдой-северянином, восемь — по двое — метали огонь из катапульт, и еще тридцать, вооруженных самострелами, относились к числу стрелков, чье место было на реях, носовом помосте и у атакующего борта. Все эти люди делились на десятки и пятерки, и каждый маленький отряд имел своего предводителя, столь же опытного и свирепого, как таркол-ветеран в одиссарском войске; все они были отлично вышколены и умели драться на зыбкой корабельной палубе, стрелять с рей и перебираться на вражеское судно по сходням и канатам. И всех их, и воинов, и мореходов, Дженнак знал уже по именам и мог перечислить их умения и заслуги — даже шрамы на их телах и число перламутровых пластин в ожерельях, отмечавших убитых врагов. Судя по их количеству, экипаж «Тофала» был укомплектован отъявленными злодеями, переправившими в Чак Мооль население целого городка. Но с Дженнаком они держались с неизменной почтительностью.
Когда рассказ его завершился, Чолла слабо вздохнула и бросила взгляд на озаренную лунным светом палубу корабля, будто видела ее впервые; глаза ее потемнели, словно изумрудное сияние сменил блеск черного обсидиана.
— Кормчие, рулевые, стрелки, воины и те, кто распускает паруса… — Она перечисляла, касаясь тонких пальцев. — А гребцы? Где гребцы? Я думала, что на кейтабских драммарах всегда есть весла, как на больших плотах, что ходят из Лимучати в Юкату.
Дженнак объяснил, что на «Тофале» и других судах есть лодки, а весел нет. Океан не Внутреннее море, и чтобы пересечь его, нужны не весла, а прочный корпус и большие паруса. Весла полезны в бою; на веслах можно догнать чужой корабль, обойти его или сойтись борт о борт, но «Тофал» строился не для погонь и грабежа. Он должен был доставить свой хрупкий человеческий груз в другую половину мира и возвратиться обратно; и потому был он прочен и надежен, как дубовый сундук, пущенный по бурным океанским водам. И люди, плывшие на нем, не являлись торговыми партнерами либо пиратской дружиной, где каждому положена доля добытого или награбленного; в этом походе все они были подданными — мореходами и воинами властителя Ро’Кавары и двух Великих Очагов.
Девушка слушала, кивая черноволосой головкой; ее локоны, отливавшие в лунных лучах серебром, змеились вдоль плеч, ласкали груди, притягивая взор Дженнака. Он откашлялся, обнял гибкую талию Чоллы и произнес хриплым голосом:
— Ты довольна, тари? Рассказ мой, думаю, был не из тех, что ты привыкла слушать в Инкале, но тут… — Он махнул свободной рукой, обозначив разом и небо, и море, и палубу притихшего «Тофала», — тут не одиссарский дворец и не Покои Кецаля.
На лице Чоллы мелькнула раздраженная гримаска, но она лишь плотнее прижалась к Дженнаку; видно, понравились ей не его слова, а прикосновения.
— Что ты знаешь о Покоях Кецаля, светлорожденный! Это ведь титул, только титул, и не из самых почетных — тот, что даруется четырнадцатой дочери сагамора. А я хочу стать настоящим кецалем! Хочу властвовать над землями и людьми, над вождями и воинами, покорными моей воле. Хочу стоять на циновке власти, а не валяться перед ней на коленях, в позе преступивших закон! Хочу… — Она задохнулась и вдруг, понизив голос, произнесла: — Когда мы будем править в Одиссаре…
Дженнак резко выпрямился и отдернул руку:
— Когда я буду править, госпожа!
Он еще чувствовал под пальцами тонкий шелк одеяния Чоллы и восхитительную упругость ее тела, но девушки рядом с ним уже не было. Растаял и запах жасмина; лишь насмешливый голос прозвенел за спиной серебряным гонгом:
— Если будешь править, мой вождь!
Он спустился на палубу и долго стоял там, размышляя над ее словами и всматриваясь то в мертвое чело Вианны с капелькой крови в углу рта, то в гигантский лик Фарассы, увенчанный белыми перьями и висевший перед ним на фоне ночного неба. Он еще не начал править, но уже ощутил потери и опасности власти: Виа ушла, а его самого пытались убить, отправив в Чак Мооль в дыме и грохоте проклятого атлийского зелья. Хочу властвовать над землями и людьми! — сказала Чолла. Но власть не игрушка, которую можно доверить женщине, размышлял Дженнак; власть не зеркало, в котором станет она любоваться своим опереньем кецаля. Власть — ответственность; власть — великий труд и великая несвобода… Неволя!
А кецаль, как ведомо всем, в неволе не живет.
— Сегодня утром ты трапезовал с нами, мой господин, — с упреком произнес Чоч-Сидри.
— Трапезовал, — подтвердил Дженнак, и то была истинная правда. Сегодня гонг на балконе Чоллы остался молчаливым и обычного своего приглашения не пропел. А значит, не довелось сегодня одиссарскому наследнику отведать арсоланских яств. Не довелось! Ни пышных лепешек, ни орехов в меду, ни тыквы под сладким соусом, ни взбитых с какао яичных белков, ни ароматного обжигающего напитка…
— Ссорящийся с женщиной подобен керравао на вертеле: и снаружи печет, и внутри колет, — заметил Чоч-Сидри.
— Я с ней не ссорился, — угрюмо буркнул Дженнак. — Я не хочу стать этим самым керравао и не желаю крутиться над огнем, подчиняясь женской руке. Да будь она хоть трижды Дочерью Солнца! Я…
Они сидели вчетвером на стрелковом помосте — Дженнак, Сидри, Грхаб и Хомда, Воин-со-Шрамом-на-Щеке; северянин и сеннамит игрались с ножом, перебрасывая с пальца на палец острое лезвие, а жрец и наследник спорили, не забывая прихлебывать из кувшина. Кувшин помещался у Дженнака между колен, а перед Чоч-Сидри стояла большая шкатулка из железного дерева, украшенная шестью резными знаками — теми, с которых начинались имена богов. Ларец этот раскладывался надвое и хранил в своем прочном чреве великую ценность — листы Чилам Баль. Не какой-нибудь урезанный экземпляр, включавший лишь три первые Книги кинара и переписанный черными значками на светлой тростниковой бумаге, а стопку старинных пергаментных листов, окрашенных во все цвета радуги.
Канонический свод Чилам Баль включал четыре Книги — Минувшего, Повседневного, Книгу Мер и Книгу Тайн. Считалось, что первая из них написана Мейтассой и Коатлем серебристыми письменами по черному фону. В ней бог Судьбы и Всемогущего Времени и бог Мрака и Великой Пустоты поведали историю Пришествия — разумеется, иносказательно, но даже жрец из числа Странствующих умел толковать и объяснять эти тексты. Вторая Книга, Книга Повседневного, была ясней и не требовала комментариев жрецов; ее знали и цитировали все, кто был обучен чтению майясских знаков. Она состояла из двух частей: Советов о Повседневном и Притчей, пользовавшихся особой популярностью, ибо были они краткими, понятными и при том исполненными мудрости. Книгу эту написал Тайонел, покровитель земледельцев, скотоводов, охотников, рыбаков и всех прочих, кто кормится от щедрот земли и воды; и написана она была темно-изумрудными значками по светло-зеленому фону — так, словно над свежей весенней травой воспарили сочные листья дерева пьял.
Создателем Третьей Книги, Книги Мер, числился Одисс Хитроумный. Этот бог Удачи и Мудрости особо заботился о мастерах, искусниках и людях знания — а какое знание может быть без мер? И потому, пурпурными письменами на страницах цвета утренней зари, Хитроумный объяснял, как измерять время, расстояние, вес и объем, сколько месяцев должно быть в году и сколько дней в месяце, что такое локоть, длина копья и толщина волоса, и много ль воды поместится в выдолбленной тыкве. Все это, а также иные премудрости, подвигли жрецов соорудить особый храм в пещере на берегу Океана Заката, где хранились мерные камни, сосуды и стержни, а также соединенные тонкой перемычкой сферы из стекла, в которых падением водных капель отсчитывалось точное время. Если не считать Храма Вещих Камней, Храм Мер был самым древним — полтора тысячелетия пронеслось над его сводами и пятьдесят поколений жрецов упокоились под его каменными полами.
Последний раздел Чилам Баль, Книга Тайн, состоял, как и Книга Повседневного, из двух частей. Первая, Листы Арсолана, Арсоланом же была и написана; а писал бог Света солнечными золотыми буквами на желтоватом фоне. Сочинение свое он представил в форме вопросов и ответов, трактующих некоторые философские и теологические материи, не всегда понятные даже посвященным, но любой, одолевший хотя бы первый лист, изумлялся мудрости Арсолана и его поистине необъятному всеведению. Вторую часть, Листы Сеннама, Великий Странник вывел собственной рукой, синими и фиолетовыми знаками по голубому фону, посвятив ее устройству мира и Вселенной. Этот текст, написанный на древнем майясском языке, был доступен одним аххалям высшего посвящения, и то не до конца; многое в нем оставалось нерасшифрованным, неясным и непонятным. А потому в своды для простых людей и Странствующих жрецов Четвертую Книгу не включали, дабы не соблазнять их попыткой ложного толкования непосильных человеческому разуму тайн.
Но свод, хранившийся в шкатулке из железного дерева, был полным и, согласно преданию, переписанным прямо с пергамента, помнившего тепло божественных рук. На сей счет были некие сомнения и разночтения: одни мудрецы утверждали, что Кино Раа не касались пергамента и перьев, а лишь продиктовали свои мудрые речи, которые тут же были высечены на стенах Храма Вещих Камней, а уже с них занесены на прочную кожу. Другим же аххалям представлялось несомненным, что Шестеро сперва записали все, что полагалось выбить в камне, передав записи древним жрецам. Некоторые приверженцы Очага Мейтассы даже склонялись к мысли, что Книг было не четыре, а пять, и что в утерянной Книге Пророчеств якобы предсказано, что Мейтасса (не бог, а степная держава) будет владеть миром. Так или, иначе, но самый первый свод Чилам Баль никто за пятнадцать столетий не обнаружил, но имелось около двадцати списков с него — и один из них лежал сейчас перед Сидри в ларце из железного дерева. Этот вклад Одиссара в восточную экспедицию был столь же весом и ценен, как две сотни умелых воинов плюс светлорожденный наследник. Люди, даже потомки богов, как известно, смертны; этим же листам было тысячу пятьсот восемнадцать лет, и они, пропитанные особым зельем, могли храниться еще такое же время.
Чоч-Сидри бережно раскрыл шкатулку, отсчитал черно-белые листы Книги Минувшего и часть зеленых, относившихся к Советам; наконец, перед ним легла страница с Притчами. Погладив ее, словно щечку любимой девушки, жрец сказал:
— Положим, ты не ссорился с арсоланской госпожой, но спорил. Спорить не возбраняется, ибо в Книге Повседневного так и сказано: спорьте! Спорьте, не хватаясь за оружие; спорьте, не проливая крови; спорьте, но приходите к согласию. Нож твой чист, — Сидри покосился на клинок Дженнака с бирюзовой рукоятью, — значит, первый из заветов ты исполнил. Но к какому согласию пришел?
— Женщину надо приводить не к согласию, а к повиновению, — возразил Грхаб, жонглируя острым клинком. — И лучший способ торчит вот здесь! — Он поскреб визу живота и перебросил нож Хомде. Тот, видать, понял сказанное: заревел, как медведь, согнулся от смеха, приняв клинок не на палец, а всей ладонью.
— Женщина — бить, — произнес он, облизывая кровь с ладони. — Больше бить, больше слушаться. Бить не палкой, ремнем; палка ломать кости, женщина стать некрасивый.
— Тоже способ, Хардар меня раздери, — согласился Грхаб. -- Хомда хоть и дикарь, а в женщинах толк понимает.
— Нельзя бить, — сказал Дженнак. — Она большая госпожа, ее отец великий вождь, сахем сахемов, колдун. Разгневается, повелит духам, они съедят печень обидчика, вырвут сердце.
Но переспорить Хомду было нелегко.
— Хо! Твой тоже великий вождь, и твой близко, а отец далеко. Твой делать так: день бить, ночь спать, ласкать. Горький плод, сладкий плод! Понимать?
— Понимать, — пробормотал Дженнак, прикладываясь к кувшину.
Хамда потер рубец на щеке.
— Каймо, — так он звал О’Каймора, — мне сказать: твой не просто великий вождь, твой сын духа! Самого хитрого духа, Одисса; твой дух учить, как делать все: строить шатер, строить пирога, делать железный нож, делать крепкий вода. — Тут Хомда покосился на кувшин с вином. — Женшина тоже дочь духа, этого, — мускулистая рука северянина протянулась к солнцу. — Но твой дух хитрее! Твой дух знать: женщина всегда женщина. Хо, хо! Женщина любить силу! Женщина любить воин, когда воин побеждать! Твой побеждать, женщина с твой не спорить, любить.
— Это верно, — заметил Грхаб, подбрасывая стальное острие. — Дельный совет!
Чоч-Сидри сунулся в книгу и тоже подтвердил:
— Верно! Здесь сказано: истина отбрасывает длинную тень, но лишь умеющий видеть узрит ее. Хомда узрел! Ибо дальше говорится: речи победителя вдвое слаще речей побежденного.
Дикарь, довольный похвалой, расплылся в жутковатой улыбке.
— Так кого же мне победить? — с наигранной озабоченностью произнес Дженнак. — Одна вода кругом… Прыгнуть за борт и сразиться с акулой? И поднести ее челюсть госпоже? Чтобы украсила ею Покой Кецаля?
— Хо! Акула! Не добыча для воин! Добыча для воин — человек! Много человек, много голов! — Но тут, заметив, что миролюбивый жрец хмурится, Хомда торопливо прибавил: — Еще добыча — дух! Злой дух, не тот хитрый, что родить тебя, не тот жаркий, что родить твой женщина, а тот, что поднимать буря, мешать плыть, топить пирога. Твой убить его!
— Про Паннар-Са он, что ли, толкует? — промелькнуло у Дженнака в голове, но Грхаб перебил мысль, рявкнув:
— Хардар! А вот это не дело! Не дело связываться с духами! Они и впрямь печень съедят и сердце вырвут! Ты, бычий помет, — палец сеннамита уперся в грудь Хомды, — на что балама подбиваешь? Ты видел духов? Настоящих? Таких, как Хардар?
— Мой видеть! Мой однажды…
Они заспорили, однако негромко, соблюдая приличия. Дженнак усмехнулся, покачал головой и бросил взгляд на Сидри, который бережно перекладывал светло-зеленые листы, испещренные знаками цвета изумруда. Книга Повседневного, Притчи Тайонела… Есть там и такая: у каждого дерева своя тень, у каждого человека своя судьба… Не о Вианне ли сказано? Или о нем? Сердце Дженнака сжалось.
— Была у меня девушка, — вдруг произнес он, склонившись к уху Чоч-Сидри. — Девушка, чьи волосы черны, как крыло ворона, чьи глаза сияли нежностью, шея казалась стройнее пальмы, а груди — прекраснее чаш из розовых раковин… Что перед ней эта тари, арсоланка? Ничто! Была у меня девушка… И нет! Отняли… Скажи, почему?
Сидри глядел на него с сочувствием; лицо жреца будто бы разом постарело, зрачки расширились, поблекли, и цвет листов Тайонела отразился в них, как в живом зеркале. Прошло два или три вздоха, и он пробормотал, касаясь пальцами зеленых строк:
— Здесь говорится: все на свете имеет свою цену, и за мудрость зрелых лет платят страданиями в юности. Ты не согласен с Тайонелом?
— Согласен. Пусть так! Но здесь еще сказано: за любовь платят любовью. И я готов платить. Только за что? Есть любовь, и есть властолюбие, и различаются они так же, как воля и неволя. Как живой керравао и тот, которого поджаривают на вертеле!
Чоч-Сидри долго молчал, а потом, опустив взгляд, промолвил:
— Она молода, мой господин. Будь снисходителен!
— Вия, моя чакчан, была еще моложе, — ответил Дженнак и отвернулся.
Он был мрачен весь день, спал плохо, и лишь следущим утром, после игры в фасит и беседы с О’Каймором, грустные мысли покинули его.
Тидам, вероятно, подметил эту мрачность и постарался помочь давно испытанным способом: велел растолкать Челери, еще не проспавшегося с ночи, и приказал тому рассказывать истории, да позанимательней. Старый кормчий не имел ничего против: как многие мореходы, он отличался словоохотливостью, и воспоминания о былом, о кораблях, пущенных на дно, о награбленном, проданном и купленном, доставляли ему не меньшее удовольствие, чем слушателям.
Итак, он принялся рассказывать Дженнаку о Море, Заросшем Травой, о Сагрилла-ар’Пеход, куда однажды занесло его корабль и откуда он выбрался самым невероятным образом, загарпунив морского змея. Эта тварь тащила судно от восхода до заката, ибо плыть на веслах или под парусом не представлялось никакой возможности — бурая трава делала воду похожей на густую похлебку, а едкие испарения лишали гребцов силы. Но тут подвернулся змей, и Челери — в те годы еще молодой и отчаянный, не заслуживший жезла навигатора, — метнул в него трезубец, который застрял у самого спинного гребня. Змею трезубец был что укус москита, но бурые водоросли ему совсем не нравились, и он ринулся на восток — даже не разобрав, что тянет за собой драммар, подобно быку, везущему колесницу. И к вечеру он вытащил судно со всей командой в восемьдесят человек и битком набитыми трюмами. Вытащил в чистые воды, а потом…
Тут Челери приступил к описанию, какой величины был морской змей, и рук у него явно не хватало, чтоб обозначить хотя бы клыки и пасть. А потому О’Каймор приказал подать лучшего вина из Ро’Кавары из личных своих запасов. Это помогло, добавив языку Челери красноречия, а рукам — нужной длины, и Дженнак вскоре сумел представить невероятные размеры морского чудища, которые возрастали с каждой опрокинутой чашей, пока змей не протянулся от Острова Туманных Скал до южных берегов Ринкаса.
Забавный вид был у Челери, когда он, привстав на носках, вытягивался вверх, чтоб показать размеры змеиной глотки, или изображал, размахивая резным жезлом навигатора, как рубит привязанный к трезубцу канат! Кое в чем старый разбойник отличался от прочих кейтайбцев — лицо у него было не столь широким, глаза скорее узкими, чем круглыми, а нос на удивление большим и слегка обвисшим. На левой ступне у Челери не хватало трех пальцев, он слегка прихрамывал, но двигался с удивительной ловкостью, а по канату взбирался быстрей молодых; чувствовалось, что пройдет еще немалое время, пока ему понадобится лестница. Дженнаку он напоминал не сову и не жабу, как О’Каймор и прочие кейтабцы, а хищного ястреба преклонных лет, переловившего за свою жизнь тысячи мышей и кроликов. Он и сейчас мог распустить когти и вцепиться в добычу — да так, что не оторвешь! Но за чашей вина хромой кормчий был вполне приятным собеседником — если не считать, что разило от него чесноком и соленой рыбой.
Наконец Челери разделался со змеем и начал рассказывать другую историю- как дрался он в море с тремя купеческими судами, то ли атлийскими, то ли ренигскими, взял хорошую добычу и двадцать пять пленников, богатых купцов, обещавших выкуп; как отправился он к себе на Пайэрт (а был он родом с Пайэрта, чем и объяснялась его необычная внешность), но тут грянула такая буря, что руль треснул, а парус унесло вместе с мачтой — и приземлился он, вероятно, где-нибудь по ту сторону Перешейка. Пришлось идти в шторм на веслах, чтоб держать корабль против волны, но вскоре гребцам стало невмоготу и начали они падать один за другим под скамьи от утомления и жажды. Словом, прямая дорога в Чак Мооль! И не такая уж прямая, ибо у каждого на судне имелось столько грехов, что, очищаясь от них, пришлось бы прогуляться и по раскаленным углям, и по болотам с кайманами, и по долинам с кактусом тоаче. И вот тогда…
— Погоди, — прервал рассказчика Дженнак. — Если гребцы твои свалились со скамей, что же ты не посадил на них пленных?
Хищная физиономия Челери скривилась; он будто бы пытался сдержать ухмылку, оскорбительную для светлорожденного вождя. Но хоть и сдержал, на лице его было написано: что ты, сухопутный червь, понимаешь в морских обычаях! Черепаха под седалищем Сеннама — и та знает больше!
— Посадивший на весла пленника подставляет горло под нож убийцы, — объяснил О’Каймор, поглаживая бок. Повязка уже была снята, и об ожоге напоминало лишь розовое пятно, словно мазок краски на смуглом теле кейтабца. Он встал, потянулся, напомнив видом своим приподнявшуюся на задних лапах жабу, и вытащил из-за пояса бронзовую трубу. Приставил к глазу, оглядел горизонт, медленно поворачиваясь на пятках, и буркнул:
— Собачья моча! Ни земли, ни скалы, ни тучи, ни облака! А ветер ровный… Словно Сеннам дует в корму, а Пан-нар-Са лень почесаться и устроить что-нибудь этакое… — Тидам изобразил руками волны.
— Вот и не гневи их обоих, — сказал Челери. — Мы живы, пока Морской Старец спит, а уж проснется…
На Островах, как было уже известно Дженнаку, Паннар-Са, гигантского осьминога, боялись, ненавидели и почитали не меньше, чем Шестерых. Его именем клялись, проклинали и благословляли; ему приносили жертвы (что было совсем несвойственно учению кинара и даже запрещалось в Чилам Баль); наконец, многие чудесные устройства кейтабцев тоже заставляли вспомнить о древнем морском демоне. К примеру, машины, бросавшие жидкий огонь, или вот эта труба с блестящими выпуклыми стеклами, именуемая Оком Паннар-Са… Ей Дженнак обрадовался бы куда больше, чем браслетам с голубыми жемчужинами и клинку, украшенному бирюзой. Но у дареного попугая не пересчитывают перья в хвосте.
Он протянул руку, и О’Каймор вложил в нее увесистый бронзовый цилиндр. Стоило поглядеть сквозь него, как волны прыгнули прямо к лицу Дженнака; он увидел и резавшие воду акульи плавники, и стремительные серые тела в глубине, и темный веселый глаз морского тапира, крутившегося неподалеку, и разноцветные плетеные шнуры, трепещущие на реях «Сирима», и людей на палубах трех остальных драммаров. Потом он направил трубу вдаль, но тут волшебство ее закончилось: горизонт ближе не стал, а по-прежнему тянулся вокруг мира изумрудно-синим кольцом. Прав О’Каймор — ни земли, ни скалы, ни тучи, ни облака!
Внизу, на балконе Чоллы, мелодично прозвенел серебряный гонг, напоминая, что женское сердце не камень и готово простить обиду. Но Дженнак, поймав насмешливо-вопросительный взгляд тидама, лишь покачал головой. В конце концов, он не керравао на вертеле, чтоб его поворачивали так и этак! Придет, когда захочется самому! Когда придумает, что же делать — бить или любить!
Он усмехнулся, вспомнив вчерашние речи Хомды. Умные слова, хоть и сказаны дикарем! Жаль, что нельзя последовать его совету. Бить Чоллу он не мог, а любить себя она не позволяла.
Лицо О’Каймора приняло озабоченное выражение.
— Так ты не спустишься вниз, господин? — спросил он, явно намекая, что разлад между двумя светлорождеиными вождями ни к чему. Совсем ни к чему! Разлад таил определенные опасности: вдруг один из вождей прикажет нечто, а другой возразит? И кого тогда слушать?
— Спущусь как-нибудь попозже, — ответил Дженнак и прочно уселся на циновку, прикрывавшую ящик с инструментами. Тут О’Каймор сообразил, что с этого места вождя быками не стащишь; раскурил табак, окинул грозным оком рулевых, сигнальщиков и прочих своих подчиненных, но придраться было не к чему. Каждый находился при деле, а дел было всего ничего: править на восток и смотреть туда же.
— Ну, так чего желает милостивый господин? — спросил тидам, со вздохом опускаясь напротив Дженнака. — Еще рассказов? Или вина?
— И того, и другого. Да пусть принесут еды — пекан или соленую рыбу с чесноком. — Дженнак принюхался к Челери, но от навигатора разило уже лишь винными запахами.
— Большая честь разделить с тобой утреннюю трапезу. — О’Каймор с покорным видом хлопнул в ладоши и что-то прошептал подбежавшему сигнальщику. — Да, большая честь, мой вождь! И потому я велел принести особый сосуд, называемый Чашей Ветров, прекрасней которого нет и не было на всей Кайбе. Вино в нем кажется вдвое слаще.
— Враки! — пробормотал Челери. — Не все ли равно, из какой посудины хлебать хмельное? Было бы что! Покрепче и побольше!
— Ты сын черепахи, недоумок! — рыкнул тидам. — Я подарю эту чашу светлорожденному, а он преподнесет ее арсоланской госпоже! Она, конечно, восхитится… женщины любят красивое… восхитится и нальет светлорожденному вина. И выпьет с ним, дабы…
Дженнак мановением руки остановил О’Каймора:
— Она не пьет вино. Она пьет настой из трав и листьев.
— Не пьет вино? — изумился тидам, а Челери даже передернуло от возмущения. — Но ведь этот напиток дарован нам самими богами!
— Дарован Одиссом, — уточнил Дженнак. — А госпожа из рода Арсолана.
О’Каймор раскрыл рот- возможно, чтоб выразить Дженнаку свое сочувствие, — но тут принесли подносы с едой, вином и чашей. Была она и впрямь прекрасна, выточена из голубой полупрозрачной раковины и расписана синим узором; синие волны ярились вокруг нее, изгибая упругие шеи, и казалось, что над ними бушует ураган или губительный смерч, срывающий пену с океанских валов и подгоняющий их вперед и вперед, дабы обрушить на податливый прибрежный песок или бурые неуступчивые скалы. Воистину, дно этой колдовской чаши казалось морем, а края — небом! Когда же О’Каймор плеснул в нее рокаварского вина, чаша ожила, и вслед за волнами по ободку ее ринулись буйные ветры и грозные вихри. Наполненная золотистым соком лозы, она потеряла прозрачность, и Дженнак уловил стремительные порывы воздуха, обозначенные доселе незаметными штрихами. Это разом преобразило сосуд: теперь на стенках его в самом деле бушевал шторм и гневался ветер.
Пригубив, Дженнак отставил чашу на вытянутой руке, склонил голову к плечу и погрузился в созерцание чудесного узора. Прошел миг, другой, и мир наполнил дикий, посвист урагана; где-то вверху неслись стаи темных облаков, грохотал гром, мелькали слепящие копья молний, а внизу, словно грозя небу покрытыми пеной кулаками, вздымались волны. Сам Дженнак как бы парил посередине, невидимый и неуязвимый; молнии пронзали его, ветер не мог унести с собой, волны — окатить соленой влагой. Но, не ощущая ничего, он все слышал и все видел своим вторым зрением; и эта зримая звучная ярость стихий казалась столь ужасной, столь величественной и грандиозной, что сердце его замерло от ужаса, похолодело и сделалось крохотным, как полевая мышь.
Таких бурь он не знал в благословенной Серанне! Случалось, налетали сильные ветры из-за Байгима, с просторов Бескрайних Вод, валили деревья, резвились в маисовых полях, выбрасывали на берег корабли, вздымали тучи песка. Но то было редкостью, и каждый такой ураган запоминался надолго и получал свое имя — Рухнувшая Пальма, Удар Палицы, Голодный Койот или Сорок Погибших…
Койот! Сорок Погибших!
Не койот рычал сейчас перед ним, а гневался грозный ягуар!
И не сорок погибших могли кануть в его ненасытную утробу, а семь сотен! Двести — с «Тофала», сто семьдесят — с «Сирима» и по сотне и десятку — с каждого из малых кораблей…
Глыбы вековечного льда шевельнулись в груди Дженнака и застыли.
Каким-то образом он чувствовал, знал, что яростный шторм надвигается с севера и разразится внезапно. С севера! В том было спасение, ибо к югу лежал открытый океан, а на востоке вставала земля — не столь уж близко, но и не слишком далеко. В иное время это ощущение твердости и прочности берега, простиравшегося за зыбким маревом вод, показалось бы ему долгожданным, радостным, достойным благодарственного Песнопения. В иное время… Но сейчас земля Риканны, к которой стремились его корабли, сулила не отдых, не торжество, не победу, но гибель.
И мнилось Дженнаку, что вновь стоит он на фиратском валу, над бушующими грозными ордами, что готовы затопить, уничтожить, смыть в небытие его людей; что вновь он вождь, наком, решающий дело жизни и смерти, сражения или бегства; что снова он должен биться, спасать и охранять — магической ли своей силой, дарованной богами, либо силой духа и рук; что опять на нем тяжелый доспех, шлем с соколом и боевой пояс с прямыми тайонельскими клинками, а впереди скалится и ревет многоглавое злобное чудище. То был миг прозрения! Миг, когда он понял, зачем отправился в сей поход, зачем принял на себя бремя власти. Власть — неволя, а кецаль в неволе не живет… Значит, он не кецаль, не мудрый владыка птиц! Не кецаль… Так кто же?
В своем сновидении он будто бы снял шлем и — глаза в глаза — уставился на приоткрывшего клюв сокола. Вот птица полезней многих, промелькнуло в голове; отважная и быстрая, сильная и верная, неутомимая, как ветер. Пусть не в ярких перьях, пусть не владыка над всем пернатым племенем, зато воин! Воин, защищающий свое гнездо, своих птенцов! Тех, кто доверился ему!
Бывает ли судьба завидней?
Он улыбнулся соколу, подбросил его вверх и выхватил свои клинки. Враг ждал его, неведомый враг, готовый к битве, — то ли неисчислимое тасситское воинство на косматых быках, то ли ураган-ягуар с клыками из черных туч и пенных волн, то ли сам грозный Паннар-Са, древний демон, пробудившийся в морских глубинах. Но он, вождь и защитник, уже не испытывал страха; сердце его оттаяло и билось ровно, два меча сверкали перед грудью, а за спиной, одобрительно кивая, стояли боги.
…Дженнак очнулся. Рот его пересох, в висках тревожным набатом грохотали барабаны, на лбу и спине выступила холодная испарина; Чашу Ветров он все еще сжимал в руках, уставившись на нее невидящим взором. О’Каймор и старый Челери, в свою очередь, глядели на него, и на лицах их читалось недоумение: то ли светлый господин сомлел от восторга, разглядывая волшебную чашу, то ли напиток попал ему в нос вместо глотки.
— Что случилось, господин? — пробормотал наконец О’Каймор. — Ты выглядишь так, будто узрел собственную смерть. Так в чем дело? Прокисло вино или Чаша Ветров недостойна тебя?
— Напиток твой сладок, а чаша прекрасней Звездного Цветка из садов сагамора, — медленно произнес Дженнак и, помолчав, добавил: — Со мной говорили боги, О’Каймор. Или один из них, Мейтасса либо Сеннам… Я видел бурю такую бурю, каких не бывало в Кейтабском море и не случалось у одиссарских берегов. Она идет оттуда! — Он вытянул руку к северу, и, точно повинуясь его жесту, над горизонтом стали всплывать облака. — Боги предупреждают, тидам! Готовься! Вели трубить в горны, спускать паруса, натягивать канаты. Ставь к рулевому веслу лучших людей, посылай на мачты самых проворных. Буря идет!
Прав был светлорожденный, трижды прав; не встречалось таких бурь в Кейтабском море, не видывали их одиссарских берегов и даже на севере, в Тайонеле, за Морем Поросшим Травой. Когда разыгрался ветер и волны взметнулись черными стенами, изукрашенными белесой накипью пены, О’Каймор понял: лишь вещее слово светлорожденного спасло его корабли. По крайней мере, «Тофал», нырявший сейчас среди волн подобно селезню с распростертыми крыльями. Паруса были вовремя спущены — все, кроме малого треугольного тино на передней мачте; вдоль палубы протянуты канаты, люк задраен, тяжелые балансиры сброшены за борт и укреплены, раздвижные полотняные стенки верхних хоганов и катапульты загорожены прочными щитами. Люди, кроме штормовой команды Челери, шестнадцати «предвестников», попрятались внутрь; сами же «предвестники», облаченные в высокие сапоги и куртки из непромокаемой рыбьей кожи, успели привязаться к выступавшим из палубы кольцам и занять положенные места. Четверо на кормовой башне, двое у паруса на носу, остальные — вдоль бортов, рядом с рычагами, регулирующими балансиры. Помимо этих шестнадцати, наверху остались сам О’Каймор, старый пес Челери да светлорожденный со своим телохранителем-сеннамитом. О’Каймор предпочел бы, чтоб господин тоже спрятался под палубой, как поступили его солдаты, и молодой аххаль, и арсоланская госпожа со своими девушками. Но похоже, наследник Удела Одисса был не из тех, кто прячется от опасности. Нет, не из тех! Вождь, наком, подобный самому Ю’Ситте! Средоточие силы и власти, ахау, не ведающий ни сомнений, ни страха!
С другой стороны, что может грозить потомку богов? — думал О’Каймор, разглядывая высокую фигуру одиссарца. Тот был в накидке из перьев сокола, серый на сером фоне мятущихся небес, и казался спокойным, слишком спокойным для человека, не ведавшего до сей поры гнева морских ветров и ярости Паннар-Са. Чудилось, стоит он не на зыбкой палубе, трепещущей меж акульими челюстями неба и моря, а у циновки трапез, расстеленной близ тихого бассейна, под кронами душистых магнолий. И лишь канат, пропущенный под боевым поясом, напоминал, что светлый господин не только храбр, но и предусмотрителен.
Любопытно, размышлял О’Каймор, уже знавший о нем многое, как умирают потомки богов? Что может лишить их жизни? Клинок другого светлорожденного или нелепый случай — вроде того, в хайанском порту, когда на них набросился сумасшедший атлиец? Вспоминая про тощего атла с громовым шаром, тидам все больше приходил к мнению, что собственная его персона убийцу никак не интересовала, а желал он переправить в Чак Мооль одиссарского наследника. Непростая задача! Боги, видать, хранили господина от нелепых случайностей, и синяки доставались кому угодно, но не ему!
Тидам с ухмылкой коснулся зажившей раны, решив, что напороться на меч другого потомка богов этому светлорожденному тоже не грозит. Больно уж он ловок! И, раз Кино Раа к нему благосклонны, проживет долгую жизнь, все годы, что отпущены ему по праву рождения. А значит, из этого плавания вернется он целым и, весьма возможно, невредимым… Как вернется? На корабле, конечно! Будь он хоть трижды избранником богов, без крепкого драммара океан не переплыть — разве что Сеннам пришлет за ним свою черепаху! А раз ему суждено уцелеть, то, значит, хоть один корабль возвратится в Ро’Кавару…
Прав был О’Спада, старый лис! Страшен поход в неведомое, и нужен здесь такой предводитель, коему ворожат боги. Не просто вождь, а живой талисман! Волшебное ожерелье, в котором белые перья могущества оплетены золотой нитью удачи! Ибо коль уцелеет вождь, то уцелеют и те кого он ведет за собой. Даже в этакий шторм, каких не видывали ни в Кейтабском море, ни у одиссарских берегов и даже на севере, за Морем, Поросшим Травой…
Но тут размышления тидама были прерваны. Ветер взвыл, как стая голодных койотов, заревел ягуаром, замяукал, словно взбесившаяся лесная кошка; волны взмьли вверх, подбросив драммар к самым облакам, по палубе прокатились пенные гребни, сшибая людей с ног, «Тофал» дернулся и жалобно заскрипел. Но балансиры не дали судну перевернуться, а парус тино позволял удерживать курс; рулевые весла тоже были в порядке, а три молодца, правивших кораблем, в понуканиях не нуждались. К тому же рядом с ними находился старый Челери, и в руках его плясал жезл кормчего, то указывая, куда править, то касаясь напряженных мышц рулевых. Каждое из этих касаний было молчаливой командой, столь же ясной опытным людям, как язык киншу; удар о бедро или плечо означал, что нужно опустить либо приподнять рулевые лопасти, удар по левой или правой руке указывал, куда править, а сила его — насколько доворачивать руль. Каждые десять вздохов Челери вытягивал жезл вверх и, наблюдая за привязанным к нему шнурком с костяными шариками, определял направление и скорость ветра. Но ветер не менялся; с прежней яростной мощью он дул с севера, царапал и терзал океан холодными жесткими пальцами. Волны становились все круче и напоминали теперь не пологие холмы под Ро’Каварой, а атлийские горы, такие же дикие, темные и обрывистые; стаей хищных акул они набрасывались на корабль, таранили борта, разгуливали по палубе, дотягивались до самого верха кормовой башни.
Но «Тофал» сражался, как подобает боевому кораблю — дра’м-ро, что значило по-кейтабски «кайман». И, подобно боровшемуся за жизнь кайману, зверю упорному и живучему, он цеплялся за волны растопыренными лапами балансиров, резал их острым носовым клыком, отражал смертельные удары чешуей щитов, всей своей плотной и прочной шкурой, набранной из древесины дуба. Он скрипел и стонал, но звуки эти не были рыданием побежденного — так борьба исторгает временами из горла воина не клич ярости, а стон напряжения. И эти скрипы и стоны, эти шорохи и гуденье канатов, сливаясь со свистом ветра и гулом волн, порождали странную мелодию, почти столь же торжественную и ликующую, как гимны, что четырежды в день пела богам арсоланка. Только голос снастей и стихий, дерева и парусины был не так благозвучен, как у нее…
О’Каймор достал трубу и, привычно удерживая равновесие на плясавшей под ним палубе, уставился в Око Паннар-Са. Все корабли были целы; он видел синий парус «Сирима», алый — «Одиссара» и золотистый — «Арсолана». Даже «Кейтаб» с его голубым тино, едва заметном на фоне волн, удалось разглядеть. Каждый корабль держался не хуже «Тофала», но шторм растаскивал их, будто щепки в бурлящем котле. Мгновенная дрожь ужаса пронизала О’Каймора. Как соберет он свои драммары — те, что останутся на плаву? Как поможет потерпевшим крушение? Как спасет гибнущих? Океан был необъятен! И совсем не похож на Кейтабское море, где с трех сторон надежные берега, а островов больше, чем раковин на отмелях.
Он ткнул в бок привязанного рядом сигнальщика и проревел:
— Труби, сын черепахи! Пусть подойдут ближе! Пусть держатся в полете стрелы!
Он знал, что приказ этот почти лишен смысла — в такой шторм, с одним крохотным парусом на мачте, суда не могли маневрировать. Хвала Сеннаму, если не опрокинутся и не разобьются!
Светлорожденный, хоть и был сухопутной крысой, тоже об этом догадался. Наклонившись к уху О’Каймора, онвытянул длинную руку на восток и прокричал:
— Земля, тидам! Там земля! Вели, пусть передадут: закончится буря, всем плыть на восток! И ждать, достигнув берегов!
О’Каймор снова пихнул сигнальщика:
— Слышал, что сказано? Труби!
Низкие протяжные звуки горна поплыли над бурлившими водами. Все корабли откликнулись: кто ревом рогов из раковин, кто барабанным боем. Ар’Чога, командир «Сирима», будто в насмешку над грозящей гибелью, вздернул на мачте плетеный шнур — золотисто-желтый, ярких победных солнечных цветов. Голова О’Каймора с одобрением качнулась; похоже, Ар’Чога не торопился идти на дно.
Затем он поглядел на светлого господина и недоуменно сморщил лоб.
Земля? На востоке? Откуда об этом ведомо вождю? Даже старый Челери, читающий в море и в небесах, как на собственной ладони, не заметил никаких признаков! Но О’Каймору тут же припомнилось, что Челери и этот шторм не предсказал; небо было ясней ясного, предвестники не летали, и ни с одной из сторон света не тянуло холодком. А вождь почувствовал!.. Ну, так чему здесь удивляться — с ним говорят боги! А с Челери если кто и болтает, так кувшин с вином…
Коль берег неподалеку, там удастся собрать корабли. Хорошо, отлично! Только бы перед бурей устоять…
И тут О’Каймор, оглянувшись, увидел раззявленный в неслышном вопле рот старого кормчего, ужас в глазах рулевых и бледную рожу сигнальщика, скорчившегося за барабаном. «Дее-еер-жи-иись! — долетело до него сквозь грохот урагана. — Дее-еер-жи-иись!» Он судорожно вцепился в веревки и опустил глаза; смотреть назад было страшно.
Гигантская волна догоняла «Тофал»; подобная горному хребту, она надвигалась, грозя гибельным обвалом, темная и мрачная, как бездны Чак Мооль; верхний край ее тянулся к облакам, а перед ней разверзалась пропасть. Она была столь велика, что перегораживала весь океан, от берегов Эйпонны до неведомых еще Восточных Земель; она казалась откосом чудовищной насыпи, возведенной руками богов. Или демонов! Ибо не сам исполинский вал устрашил О’Каймора, видавшего на своем веку всякие виды, но показалось тидаму, что на гребне жуткой этой волны сидит Паннар-Са и гонит ее вперед и вперед своим хвостом, тянет к «Тофалу» лапы с присосками и крючками, а лап у него целая тысяча! Да еще пасть — не пасть, а огромный клюв попугая, в который любой корабль проскользнет, словно в просторную рокаварскую гавань! Да еще глаза — огромные, бледные и мерцающие, как две луны в небесах! Да еще брюхо — мешок мешком, полупрозрачный и отвислый, набитый всякой морской живностью и останками неудачливых мореходов! Да еще венец из молний, окружавших голову Паннар-Са, будто огненные перья!
Взвыл ветер, рванул треугольный тино и сдернул его с мачты, скомкал, как синюю тряпку, унес в океан. И сразу же закричали рулевые — закричали с ужасом, словно и их взгляды встретились с огромными белесыми зрачками Морского Старца. Но О’Каймор знал истинную причину их воплей: управляться с кораблем без паруса куда тяжелей, и силы трех мореходов у рулевого кормила иссякали. С побагровевшими лицами, напрягая руки и спины, они пытались удержать толстый стержень из железного дерева; одежды их промокли от пота, подошвы сапог скользили по палубе, под ногтями выступила кровь. «Тофал», подхваченный гигантской волной, взмыл вверх и беспомощно повернулся на ее гребне, кренясь на бок; левый балансир утонул в воде, правый навис над бортом, словно окованная бронзой великанская дубина. Лоб тидама оросился испариной; сейчас за жизнь свою и жизнь всей команды «Тофала» он не дал бы и дырки от атлийского чейни.
— Грхаб! Грхаб!
Эти звуки показались О’Каймору ревом разгневанного Паннар-Са.
Не сразу он сообразил, что светлорожденный окликает своего сеннамита; а когда догадался о том, они уже стояли у рулевого рычага, оттолкнув изнемогших кейтабцев. Стояли, сбросив накидки, огромные, как две скалы, удерживая стержень в мускулистых руках; спины их согнулись и закаменели, ноги вросли в палубу, а свисавшие с поясов канаты щелкали и отзывались гулом под ударами ветра, точно рой рассерженных пчел. Затем вождь поднял голову и вопросительно уставился на Челери; губы его шевельнулись, и тидам понял, что он спрашивает, куда править. Осторожный! — промелькнуло в голове; соображает — повернешь рычаг не туда, опрокинешь корабль. Но хоть вождь впервые взялся за руль и не понимал сигналов навигаторского жезла, сил у него хватало. Хватало на троих или на пятерых, а если добавить сеннамита, могучего, как морской змей, то и на целый десяток.
О’Каймор бросился к ним и привычной рукой надавил на рычаг, чувствуя, что мощь его и впрямь удесятерилась: светлорожденный, догадливый парень, повел кормило вправо, чуть приподнял его, и рулевые лопасти захватили воду. Корабль выпрямился; правый балансир с грохотом рухнул вниз, нос встал поперек волны, и судно, полвздоха висевшее над темной морской пропастью, скатилось с гребня, пропустив под днищем гигантский вал. Он умчался к югу вместе с Паннар-Са, и Морской Старец ярился и ревел, щелкал ненасытным клювом и взбивал пену сотней рук — гневался, что добыча ускользнула. Волны тем временем стали поменьше, двое «предвестников» на носу ухитрились натянуть запасной тино, и О’Каймор, распорядившись, чтобы Челери подавал команду голосом, а не жезлом, взялся за свою трубу.
Где-то к западу, почти у самого горизонта, он разглядел синий парус «Сирима» и золотой — «Арсолана». Пожалуй, и «Одиссар» устоял, — мелькнула мысль; недаром назван в честь Очага Хитроумного Ахау. А вот «Кейтаб»… Кейтабу — и землям, и кораблю — божественного покровителя не досталось. Ну, все в руках Шестерых! — решил О’Каймор, опуская трубу. И да пребудет с «Кейтабом» их милость!
Прошла половина кольца времени, и он заметил, что ураган стихает; шнурок на подъятом жезле Челери начал провисать, а костяные шарики скользили вдоль него уже без прежней резвости. Волны тоже сделались поменьше, вставая теперь холмами, а не горами; оттенок их изменился, и краски Сеннама постепенно вытесняли мрачные цвета Коатля. Шторм уходил на юг, и вскоре потянуло ветром с запада, от далеких берегов Эйпонны, и хоть был тот ветер соленым и резким, тидаму чудились в нем знакомые запахи РоКавары и аромат цветущих магнолий, обступивших Хайан. Он шумно втянул носом воздух и скосил глаза на светлого господина: тот по-прежнему оставался у кормила и вид имел задумчивый и как бы отрешенный, словно прислушивался к чему-то внутри себя. «Боги, — с надеждой подумал О’Каймор, — боги опять говорят с ним и — клянусь странствиями Сеннама! — подскажут, где искать корабли».
Выждав немного, он велел раскрыть люк, вызвать на палубу рулевых и «чаек» Торо и самого одноглазого помощника; вскоре к треугольному парусу добавился большой квадратный чу, мощно взял ветер и потащил корабль на восток. Измученные рулевые Челери отправились отдыхать, уговорив кувшины с пивом, одиссарцы поднялись на палубу, встали к блокам у балансиров и втащили их наверх, уложив в гнезда вдоль бортов. «Тофал» покачнулся и прибавил ход.
Два одиссарских воина вынесли госпожу. Была она бледна и бескровна, измучена морской болезнью, но держалась с обычным своим горделивым величием; петь, правда, не стала, хотя близилось время вечерней молитвы. Увидев ее, вождь будто бы очнулся от своих снов, сунул руль людям Торо и спрыгнул на балкон — принять от воинов драгоценную ношу. Переправил ее бережно в хоган, поднял одну за другой девушек-прислужниц, выглядевших еще бледнее госпожи, и кликнул жреца. Вскоре О’Каймор уловил слабый запах травяного настоя, который пили арсоланцы вместо вина, и ухмыльнулся: две бури миновало — на море и в человеческих сердцах. А светлорожденный, божественный талисман, вновь подтвердил свою удачливость; скоро рулевые Челери разболтают, как он спас «Тофал», и, будучи истыми кейтабцами, нагромоздят гору вымыслов повыше корабельных мачт.
Тут О’Каймор услышал крик сигнальщика и, проследив за его рукой, разглядел в море паруса, синий и золотистый, отчего настроение тидама поднялось, как от чаши сладкого вина. Он велел трубить в раковину, а когда корабли подошли ближе, осведомился, все ли благополучно на борту и нет ли каких потерь, убытков и разрушений. Убытков, кроме сорванных парусов да сломанной реи на «Арсолане», не имелось, и О’Каймор, хоть и грызла его тревога за «Кейтаб» и «Одиссар», повеселел еще больше. Некоторое время он предавался размышлениям о вожде, его пророческом даре и сильной руке, и о тех сказках, что выдумают на сей счет кейтабцы, а потом решил, что сказки вещь полезная и придумывать их не возбраняется никому.
Решивши так, он хлопнул сигнальщика по спине и сказал:
— Передавай, черепашье яйцо! Передавай, и поживее! Я, О’Каймор, тидам владыки Ро’Кавары, господин надела Чью-Та, узрел: когда поднялась большая волна, пришел с ней Морской Старец, огромный и грозный; пришел и раскрыл над «Тофалом» свой клюв, и был тот клюв в четыре сотни локтей шириной, и ужаснулись все, кто видел его, и бросили снасти и руль, и приготовились к гибели…
Сигнальщик нерешительно поднял ударные палочки над тугой кожей барабана.
— Прости, мой тидам, но все ли верно в твоих речах? Волна в самом деле была большой и такой ужасной, что я чуть не обмочился со страха… Но вот Паннар-Са я что-то не приметил. И еще: если бы Морской Старец настиг нас, мы бы не в море плыли, а гуляли уже по раскаленным углям, пробираясь в Чак Мооль. Я думаю…
— Закрой пасть, дерьмо попугая! — рявкнул О’Каймор. — Во-первых, думать тебе не положено, а во-вторых, не забывай, что я тидам, человек благородный, а значит, все вижу втрое лучше, чем песий сын вроде тебя. Раз сказано, был Паннар-Са, значит, был!
— На все воля Шестерых, — пробормотал мореход.
— Да пребудет с тобой их милость, — ответил О’Каймор, награждая сигнальщика увесистым тумаком.
Раздался рокот. Этот большой и громкий барабан использовали для передачи сложных сообщений, где каждый звук человеческой речи обозначался некой последовательностью ударов, долгих или кратких, так что барабанная дробь с точностью передавала сказанное. В погожий день барабан был слышен на десять полетов стрелы, но потом четкость терялась и звуки сливались в неразличимый грохот. Протяжный вой горна, огромной раковины, можно было разобрать и на большем расстоянии, но применялся он лишь для подачи условных сигналов — штормового предупреждения, приказа приблизиться, отдалиться, начать погоню или высадку на берег. То, что желал сказать О’Каймор, горном не передашь; тут было важно каждое слово.
Грохот оборвался, и тут же по очереди откликнулись корабли: сначала — «Сирим», затем — «Арсолан». На обоих драммарах Морского Старца не видели, но в словах тидама не усомнились. На то он и тидам, чтоб видеть все лучше всех!
Губы О’Каймора растянулись в довольной усмешке; затем он раскурил табачную скрутку и повелел:
— Передавай дальше, недоумок! Значит, так: ужаснулись все на «Тофале» и ослабли от страха, и выпустили руль, и бросили канаты, и повис корабль над бездной, подобно чайке с перебитым крылом. Да, ужаснулись все — все, кроме вождя нашего, светлого вождя Дженнака! Мудрого господина, с которым говорят боги, спасителя, предсказавшего бурю! Неуязвимого, бесстрашного! — Тут О’Каймор пихнул сигнальшика в бок и приказал: — Насчет светлого вождя повтори два раза. А дальше так: шагнул господин к рулю и возложил на кормило свои могучие руки, и рассмеялся в лицо Морскому Старцу, и погрозил ему кулаком, и направил таран прямо ему в брюхо. И устрашился Паннар-Са, свернул кольцом когтистые лапы защелкал злобно клювом, и унесло его волной, будто пустой бурдюк, из коего вылили вино. Так все было! Иные молвят: то домыслы и пустые сказки. Но я, тидам О’Каймор, видел и подтверждаю: светлый господин Дженнак, наш вождь, сразился с самим Паннар-Са и изгнал его! И видел я иное, видел дивное: когда взялся вождь за кормило, легла рядом с его рукой другая рука, огромная, как лопасть весла, и поднялась за спиной светлорожденного тень ростом в мачту, и была та тень синей и голубой. Не иначе, Сеннам пришел ему на помощь! Сеннам направил его и дал силу! Сеннам помог сокрушить Паннар-Са! Сеннам явил нам милость! И пусть о том знают все. Я, О’Каймор, сказал!
Несколько вздохов над морем царило ошеломленное молчание; лишь ветер свистел в снастях да шипела вода, разрезаемая острым форштевнем «Тофала». Люди на его палубе замерли, будто еще прислушивались к скороговорке барабана; одиссарские воины почтительно опустились на пятки, кейтабцы чесали в лохматых затылках и переглядывались. Затем откликнулся «Арсолан»: там желали знать, был ли Сеннам ростом с переднюю мачту кела или с заднюю чу.
— Передай: ростом с чу, — велел О’Каймор и добавил: — Могли и сами догадаться: Сеннам — великий бог, а чу на целых восемь локтей длиннее кела.
Он довольно усмехнулся и сунул в зубы сигнальщику недокуренную скрутку. Хоть тот и был дерьмом попугая, недоумком и песьим сыном, однако все передал в точности и заслуживал награды.
Когда наверху ударила звонкая барабанная дробь, Дженнак почувствовал, как напряглось тело Чоллы. Кажется, она понимала кейтабский морской код, известный во всем бассейне Ринкаса и применяемый столь же часто, как и язык кейтаб — наречие, на коем общались купцы и мореходы разных племен. Сидри тоже слушал с вниманием и полной серьезностью, и лишь Шо Чан и Сия Чан, еще не пришедшие в себя и не столь образованные, как их госпожа, таращились в недоумении. Жрец поспешил успокоить девушек, пересказав им послание О’Каймора.
Дженнак, осторожно поддерживая Чоллу за плечи, поднес к ее губам чашу с горячим отваром. Но она не стала пить, замотала головой:
— Хватит! Это уже третья. Хватит! — Потом, не пытаясь высвободиться из объятий Дженнака, она подняла к нему бледное лицо. — Это правда, мой вождь? Скажи, это правда?
— Что — правда? — Дженнак опустил чашу на стол среди созвездий и ветров и помог девушке сесть.
— Правда ли, что явился кейтабский демон и чуть не пожрал нас всех? Правда ли, что ты встал к кормилу и спас корабль? И правда ли, что тебе помог Сеннам?
Зрачки Чоллы расширились и сияли, как два изумруда чистой воды в оправе из черных ресниц «И снова Хомда прав: женщины любят победителей», — подумал Дженнак и оглянулся. Чоч-Сидри сидел на пятках у стола, покачивая головой и будто подтверждая — мол, все так и случилось; Шо Чан и Сия Чан смотрели на одиссарского наследника с благоговением, округлив глаза.
— О’Каймор больше заботится о моей сетанне, чем я сам, — пробормотал Дженнак. — А правда в том, что сорвало парус, и кейтабцы не сумели удержать драммар поперек волны, и я взялся за руль вместе с Грхабом. Волна же накатилась такая, что гребень ее поднялся до облаков, и ни один из нас не смог бы разглядеть, кого она принесла, Морского Старца с клювом в четыре сотни локтей или дохлого змея.
— А Сеннам? — выдохнула Чолла. — Явился ли Сеннам? И легла ли его рука рядом с твоей?
Дженнак пожал плечами:
— Рядом с моей рукой была рука Грхаба, столь же надежная, как длань божества. Грхаб — сеннамит, и высокого роста… Не показался ли он О’Каймору Сеннамом? Со страха всякий мог ошибиться, а после выдумать такое…
— Тидам не ошибся и ничего не выдумал, — вдруг произнес Чоч-Сидри строгим голосом. — Он узрел истину, мой господин, скрытую даже от твоих глаз. Я думаю, что есть у него дар провидца.
— А я думаю, что он хитрая обезьяна! — возразил Дженнак.
— И обезьяна может лицезреть богов, если они того пожелают, — произнес Сидри. — Вот ты говоришь, что за твоей спиной был Грхаб… Аразве Сеннам не мог вселиться на несколько вздохов в Грхаба, чтобы помочь тебе? Твой наставник так огромен и силен… Вполне подходящее вместилище для божественного духа!
Он прав, мелькнула мысль у Дженнака. Если б Сеннам пожелал обрести человеческую плоть, то непременно вселился бы в учителя — хотя бы потому, что в исполинском теле Грхаба бог мог расположиться со всеми удобствами. Пожалуй, осталось бы место и для остальных божеств, — например, для Одисса, Хитроумного Ахау! Теперь Дженнак уже не испытывал прежней уверенности, что слова О’Каймора — выдумка от начала и до конца; быть может, Сеннам в самом деле стоял за его спиной и держался за кормило?
— Ладно, — произнес он, поднимаясь, — я не стану спорить. Мой наставник достойнейший из людей, а бог может снизойти к каждому. Все в руках Шестерых!
— Да свершится их воля! — в один голос откликнулись Сидри и девушки.
Дженнак погладил бескровную руку Чоллы.
— Отдыхай, тари. И не сердись на меня — я хочу подняться к О’Каймору. Когда мы с Сеннамом вели драммар и сражались с Паннар-Са, бог послал мне видение… Такое видение, что о нем должен узнать О’Каймор. И поскорее!
В первый раз он говорил о своих предчувствиях Сидри и Чолле, но жрец остался невозмутимым — видать, слышал кое-что от Унгир-Брена. На прекрасном лице арсоланки тоже не отразилось удивления. Да и чему удивляться? Если уж бог благоволит человеку, то делает это многими способами: может даровать удачу, может явиться сам, а может послать вещий сон. Все в руках Шестерых!
— Что ты видел, мой господин? — поинтересовался Чоч-Счдри. — Или о том положено знать лишь О’Каймору?
— Нет, почему же… Видел я наши драммары, «Одиссар» и «Кейтаб», и видел наших людей в добром здравии, хоть и уставших, словно быки, что протащили повозку от Хайана до Тегума. На «Одиссаре» смыта за борт носовая катапульта, а на «Кейтабе» потеряли оба балансира. Других бед не случилось, но надо разыскать корабли. Земля близко!
— Вот как… — протянул жрец. — А насколько близко, милостивый господин? Можешь сказать?
— Будем там завтра, на рассвете, — бросил Дженнак и повернулся к выходу.
Земля и впрямь показалась на рассвете — пологий песчаный берег, заросший пальмами и еще какими-то деревьями, напоминавшими магнолию своей темно-зеленой глянцевитой листвой. Однако пахли они иначе, и даже в трубу О’Каймора Дженнак не разглядел огромных белых цветов, украшавших сераннские магнолии в сезон цветения. Вдали, над древесными кронами, поднимались горы или скалистые холмы — невысокая гряда, казавшаяся розовой в лучах утреннего солнца; ее обрывистые пирамидальные вершины, по словам тидама, напоминали майясский город, растянувшийся вдоль побережья. Это зрелище, синее море и золотой песок, буйная зелень и громады розоватого камня, было столь прекрасным, что даже Чолла поднялась на кормовую башенку, чтобы обозреть с высоты неведомый берег огромного материка. А в том, что перед путниками простирался материк либо гигантский остров, не приходилось сомневаться: береговая линия шла к северу и югу насколько хватало глаз.
Да, выглядел этот берег прекрасным и щедрым, но лучше было бы причалить к нему в другой день и в другой месяц! Но все в руках Шестерых, и только им ведомо, какое время подходит, чтоб открывать новые земли, а какое — нет.
В честь явления благородной госпожи О’Каймор приказал развесить над рулевой палубой яркий матерчатый полог, и теперь под ним скопилось преизрядно народу: рулевые у кормила, сигнальщики у своих барабанов и горнов, стрелки у кормовых метательных машин, и, разумеется, все люди власти, сколько их было на борту «Тофала». Отсутствовал лишь Торо, распоряжавшийся внизу и следивший, чтобы свободные от вахты люди не мешали управляться с парусами. Одиссарские воины уже натягивали легкие кожаные доспехи и разбирали оружие, кейтабцы с громоздкими самострелами строились на носу и стрелковом помосте, а иные поднимали из трюма корзины с товаром да связки снарядов, символы мира и войны.
Грхаб и Саон облачились в доспехи. Дженнак тоже был одет подобающим образом — в тунику из кожи тапира с шипастым металлическим наплечником и боевые сапоги; с его пояса свисали тайонельские мечи, голову покрывал шлем с грозно нахохлившимся соколом, на запястьях сверкали широкие браслеты. Вид его, судя по всему, впечатлил Чоллу — она одарила Дженнака пристальным взглядом, потом милостиво улыбнулась. На Дочери Солнца было сегодня голубое одеяние и плащ, украшенный зеленовато-синими, с золотистым отливом перьями кецаля; ее лоб охватывал серебряный обруч с огромными фиолетовыми аметистами, и шелковистые пряди, спадая из-под него, струились по накидке темным облаком средь голубых небес.
— Синее, голубое, фиолетовое, — отметил Дженнак. Цвета Сеннама! Но почему? В честь завершения долгого пути, или причиной являлась его битва — и победа! — над Паннар-Са? Он придвинулся к Чолле поближе, с наслаждением вдыхая ароматы жасмина и горных трав, исходившие от девушки. Запах этот был упоительным и мешался с благоуханием свежей зелени, коим веяло с берегов.
Когда корабли приблизились к песчаный отмелям, стали заметны следы недавно промчавшегося урагана — сломанные пальмы, взметенный песок, покрытый водорослями и ракушками, обширные озерца соленой воды, в которых билась рыба, завалы из сучьев и ветвей у каменных гряд, торчавших кое-где у самой кромки прибоя. Потом взгляду Дженнака открылась небольшая бухта, обрамленная с двух сторон скалами; меж ними простирался узкий песчаный серп, а слева, на подступающих к морю камнях, лежало что-то длинное, вытянутое, блестящее — то ли гигантский червь в радужной чешуе, то ли уложенные друг за другом стальные щиты либо зеркала.
Чолла вскрикнула, потянулась к сверкающему чуду, а тидам, вытащив из-за пояса трубу, навел ее на берег. Потом хмыкнул, сунул инструмент девушке и удивленно приподнял брови.
— Морской змей! Дохлый змей, клянусь веслом и парусом! Не иначе, как выбросило вчерашней бурей. Удивительно! Тридцать пять лет не схожу с палубы, а такого мне не попадалось!
— Ха! Я плаваю полвека, а змея на берегу не встречал, — вмешался Челери. — Они обитают в глубоких водах и не любят приближаться к суше. Но если Паннар-Са шлет ураган, они, как говорят, поднимаются наверх, чтобы удары волн очистили их шкуру от ракушек и водорослей. А еще играют с самками! Но этот, — старый кормчий бросил взгляд на берег, — слишком заигрался. Видать, шторма тут посильней, чем в Ринкасе! Лишь однажды довелось мне встретиться с такой же страшной бурей, как случилась вчера, и было это…
Он вознамерился рассказать очередную историю, но звонкий голос Чоллы прервал его:
— Тидам!
— Что угодно светлорожденной?
— Мы можем пристать здесь к берегу? Рядом с морским чудищем?
О’Каймор в сомнении покачал головой:
— Бухта слишком мала, моя госпожа. Но думаю, вот за тем мысом…
За мысом и в самом деле открылся просторный залив с золотыми песками да пальмовыми рощами; была там даже речка, весьма полноводная на вид, и высокий утес с тремя зубцами, хорошо заметный с моря. О’Каймор, опасаясь cecть на мель, кликнул Торо и велел спускать челны, хранившиеся под стрелковым помостом; затем распорядился, чтобы«Арсолан» шел следом за «Тофалом», а «Сирим» отвернул на двадцать полетов стрелы от берега и лег в дрейф, подавая сигналы горном — нужно было дождаться запоздавших, «Кейтаб» и «Одиссар». Тут же загрохотал барабан; два корабля вошли в залив под этот дробный рокот, двигаясь с неторопливой грацией уставших хищников, скользя по голубым водам под парусами тино; впереди, пошевеливая веслами, плыли челноки, и на каждом стоял мореход с длинным шестом, промерявший глубину.
В сотне локтей от берега дно пошло вверх, и с драммаров сбросили «морских ежей» — тяжелые бронзовые крестовины с крючьями и шипами. Паруса были уже спущены, и Эп’Соро, тидам «Арсолана», крикнул, что готов к высадке. Его челны подошли к борту, и полунагих кейтабских гребцов сменили одиссарские воины в шлемах и кожаных доспехах: десяток арбалетчиков и столько же копьеносцев с длинными пиками и щитами.
— Пора и нам, — Дженнак, стараясь не выказать волнения, взглянул на Грхаба. Неведомая земля таила неведомые опасности, и первым на нее полагалось ступить вождю, избраннику богов; то был его долг, его святая обязанность и его награда.
На запястье Дженнака легла ладонь Чоллы, пальцы девушки казались особенно изящными, хрупкими, рядом с тяжелым браслетом и его остроконечными шипами.
— Хотелось бы мне отправиться с тобой, — негромко промолвила она. — Чтобы Арсолан и Одисс ступили на новую землю вслед за нами.
— Не обижай остальных богов, — сказал Дженнак. — Все они равны, и все сойдут на новую землю вместе со мной.
— Да, но без меня! — Надув пунцовые губы, она повернулась к О’Каймору: — Тидам!
— Нельзя, моя госпожа! День сегодня плохой. Грозный день! — Словно ища поддержки, О’Каймор взглянул на Чоч-Сидри и не дождавшись его кивка, сказал: — Опасный! В такие дни женшинам лучше оставаться под защитой воинов.
И верно, подумал Дженнак, опасный день и грозный месяц! Может, подождать с высадкой до завтра? Но завтрашний день, находившийся под знаком Каймана, тоже не сулил ничего хорошего.
Арсоланку, впрочем, такие мелочи не смущали. Она повторила тоном выше:
— Тидам! Берег пуст и безопасен. А я уже много дней не была на твердой земле!
— Пуст? Безопасен? — ОКаймор снова сунул девушке свою трубу. — Погляди, госпожа, — здесь и здесь… и вон у того камня… Видишь ложбинки в песке? Будто каймана вперед хвостом протащили?
— И что с того?
— Лодки. Тут были лодки, а теперь нет их! Только следы, и ведут они к деревьям. Не духи же их проложили!
Чолла насмешливо прищурилась:
— Ты не веришь в духов, тидам? А как же Паннар-Са? Морской Старец, которого ты узрел в бурю?
— Клянусь черепахой Сеннама, госпожа! Я верю в Шестерых, я верю в демонов, я верю в духов! Но еще больше я верю в то, что вижу своими глазами. Где лодки, там люди, а где люди…
Оставив их препираться, Дженнак соскользнул по канату на палубу. Грхаб, обвешанный оружием, следовал за ним по пятам. Друг за другом они спустились в челн, где ждали воины; Дженнак устроился на носу, на месте вождя, сеннамит скорчился на корме. Казалось, суденышко сейчас просядет и развалится под его грузным телом, но челн лишь покачнулся: строить корабли и лодки кейтабцы умели.
Четыре воина, отложив копья, макнули весла в прозрачную воду; еще четверо, сжимая взведенные арбалеты, с привычной настороженностью оглядывали песчаный пляж. Эти бойцы, лучшие из лучших в Очаге Гнева, умели многое — и стрелять, и метать копья, и рубиться в сомкнутом строю, и высаживаться на незнакомые берега, и лезть на стены вражеских цитаделей. Но главным их достоинством являлась привычка к дисциплине — то, что дают лишь возраст и время, когда пыл юности сменяет зрелый опыт. Каждый из них был на пять, десять или пятнадцать лет старше Дженнака, но подчинялись воины ему с охотой. Он был не только их повелителем и вождем, но прежде всего членом их боевого братства, объединявшего всех в Очаге кровной порукой; и цвет крови, алой или темно-багровой, тут значения не имел.
Весла в сильных руках погнали лодку к берегу. Три челна с вооруженными людьми плыли слева и справа, чуть приотстав; на одном из них Дженнак заметил Итарру, молодого таркола-ротодайна с «Ареоланы». Ростом он почти не уступал Грхабу, но казался не столь массивным и громадным: грудь и плечи поуже, вместо доспеха из кости и металла — плотно облегающая кожаная туника. Увидев, что вождь глядит на него, Итарра с лихостью отсалютовал клинком.
Берег приближался, чаруя полузабытыми запахами свежей зелени и нагретого солнцем песка. Недолгое время преодолеть сотню локтей, размышлял Дженнак, но эта последняя сотня — словно рубеж между прошлым и будущим; по одну сторону Ось Мира, одинокий материк, омываемый двумя океанами, а по другую весь мир, в коем Эйпонна является лишь частью. И так будет теперь всегда! Он вдруг ощутил, с внезапной и острой радостью, что границы мира как бы раздвигаются, текут, уходят вдаль; необозримое пространство суши и вод открылось перед ним, смешав мысли стайкой вспугнутых чаек. Он думал сразу о многом: о приближавшейся неведомой земле, о том, сколь она велика и обильна; и о том, можно ли обогнуть ее на кораблях и, как мечталось Джиллору, достичь берегов Эйпонны с запада; и о том, каких людей предстоит ему повидать, мирных или немирных, диких или искусных в ремесле, обитающих в жалких лачугах или в просторных городах, за высокими стенами каменных дворцов и башен. И еще одна мысль не давала покоя — о Книге Тайн, о синих и голубых Листах Сеннама, загадочных, не расшифрованных, не понятых до конца за целых пятнадцать столетий. Но Великий Странник не обманул и не ошибся; на востоке, как обещалось, лежала земля, Бескрайние Воды не были бескрайними, а значит, сопоставив божественные меры расстояния и пройденный кораблями путь, можно было исчислить эти меры, перенести их в тысячи локтей, в полеты стрелы или сокола.
И тогда — тут Дженнак задохнулся от волнения — можно раскрыть великие тайны! Например, сколь велика мировая сфера и где встретится твердь, если идти на кораблях не к солнечному восходу, а в Океан Заката…
Нос лодки коснулся песка, и мягкий толчок прервал мечты Дженнака. Подхватив с днища копье с трепетавшим на ветру украшением, он спрыгнул на берег. Украшение-талисман было сплетено из серых пушистых перьев керравао и имело форму большого круглого щита; в центре его, как на ларце с Чилам Баль, были вывязаны цветными шнурками шесть символов, с которых начинались божественные имена. Сотворив священный жест, Дженнак отступил от воды и с силой воткнул древко в мокрый песок. Обнажать меч было нельзя — кто же приветствует новую землю стальным клинком, знаком войны? Копье с талисманом тоже не являлось-оружием — его наконечник был снят и заменен маленьким золотым диском с теми же шестью знаками. Перья недолговечны, но металл, не подверженный времени, отметит место — то место, где человек Эйпонны сошел на Землю Восхода, коснулся ее и даровал ей милость своих богов.
Дженнак наклонился. Ладони его зачерпнули горсть песка, точно такого же, как на хайанских берегах; крохотный золотистый водопад медленно тек меж пальцев. Оглянувшись на воинов, ждавших в лодках, он поднял голову и воздел руки к солнцу, приняв священную позу. Голос его раскатился над водами и песками, долетел до кораблей, до пальмовых рощ и прибрежных утесов, пробудив звонкую трель эха.
— Во имя Шестерых!
— Да свершится их воля! — откликнулись воины.
— Милостью их мы достигли земли на тридцать девятый день плавания, преодолев Бескрайние Воды; Сеннам вел нас, Арсолан и Коатль дарили свет и тьму, Тайонел и Одисс вселяли мужество, Провидец Мейтасса заботился о грядущем. Милостью их мы пришли сюда! Пришли с миром!
Дженнак помолчал, прислушиваясь к посвисту ветра и шелесту пальмовых крон, но человеческий голос не ответил ему; лишь эхо от скал, замирая, таяло вдали. Решив, чти сказано достаточно, он махнул рукой воинам:
— Хайя!
Одиссарцы, взбивая коленями пену, ринулись к берегу. Не прошло и десяти вздохов, как лодки были вытащены на песок и рядом с ними встал караул: трое с арбалетами и трое с копьями и щитами. Восемь разведчиков отправились к устью речушки, выбрать место для лагеря; двое часовых — к высокому утесу-трезубцу; остальные, числом более двадцати, столпились вокруг Дженнака. Солнце палило, но прохладный ветер с моря умерял зной, и воины не слишком маялись в своих плотных туниках; впрочем, они были привычны и к жаре, и к холодам. Что касается Грхаба, облаченного в тяжкий доспех, то он будто бы не замечал ни ветра, ни жгучих солнечных лучей.
— Следы, — сказал Дженнак, — следы от лодок. Мы пойдем вдоль них и посмотрим, куда они нас приведут. Возможно, в поселок рыбаков. — Помолчав, он вспомнил слова О’Каймора и повторил их: — Где лодки, там и люди.
Грхаб молча кивнул и двинулся к зеленой стене, то посматривая на деревья, то бросая быстрый взгляд на неглубокую выемку в рыхлом песке. Если тут и протащили челны, то сделали это недавно, после отгремевшей бури, — след был четким и ясным и вел к ближайшей пальмовой рощице. Либо обитатели сих краев устрашились, заметив чужие корабли, подумал Дженнак, либо имели обычай прятать свои суденышки после ночного лова. Первое вероятней, тут же промелькнула мысль; кто рискнет промышлять рыбу в темноте, когда только что пронесся ураган? Да и зачем отправляться за ней в лодках? В каждой луже на берегу полно и моллюсков, и рыбы: бери голыми руками.
Шагая рядом с Итаррой, он оглянулся: воины шли за ними в боевом строю, по двое, щитоносцы с копьями прикрывали стрелков, а у тех арбалеты были уже взведены, и сумки с железными шипами переброшены на грудь. Каждый нес еще топор либо одиссарский клинок, слегка изогнутый на конце; за ремнями сапог, под правым коленом торчали рукояти метательных ножей, на запястьях шипастыми змеями свернулись браслеты.
Итарра, молодой таркол, перехватив взгляд Дженнака, усмехнулся:
— Ты сказал, мой господин, что мы пришли с миром, но не слишком ли наш мир тверд, тяжел и остроконечен? Он похож на лапу лесной кошки, ненадолго спрятавшей когти.
— Выбор между миром и войной зависит не только от нас — ведь мир даруется сильным, Итарра! Лесной кот силен, и всякий пожелает с ним не ссоры, но дружбы. А кто захочет подружиться с кроликом?
— Я, — произнес таркол с полной серьезностью. — Дома, на циновке трапез, кролик мой лучший друг. Особенно если подан он с земляными плодами, с фасолью или с перцем… Тут он мне первый приятель! Чего не скажешь об этом проклятом кейтабском пекане! — Итарра облизал губы, вздохнул и с грустью поник головой. — Не надеюсь я на мир, пресветлый наком, — заметил он спустя некоторое время. — Нет, не надеюсь…
— Почему?
— Человек — что зверь: чужих не любит! А мы здесь чужаки… И день сегодня грозен, день войны, не мира. Наш день! — Он вскинул стиснутый в руке топор.
Отряд уже продвигался в лесу, и перед Дженнаком теперь маячила лишь мощная спина сеннамита да раскачивался железный посох, который тот нес на плече. Песчаная почва сменилась плотной землей, следы от челнов почти исчезли, зато обнаружилась тропинка, довольно широкая и прямая. Животные не оставляют таких троп, размышлял Дженнак, вспоминая недавние странствия с Илларом-ро, лазутчиком-шилукчу, и преподанную им науку. В южных болотистых джунглях и в северных лесах звериная тропинка вьется меж стволов, уходит то вправо, то влево, петляет, возвращается назад, огибает холмы, протискивается сквозь заросли и неизменно выводит к воде. Лишь человеку подвластны ровные линии, лишь человек рубит деревья и жжет кусты, желая спрямить путь, и построенные им дороги могут привести не только к воде, а куда угодно.
Например, на поляну.
Она открылась за неширокой лесной полосой, и Грхаб сразу же настороженно замер, сбросив с плеча свое оружие. Дженнак придвинулся к нему, встал рядом; его люди призрачными тенями скользили слева и справа среди деревьев, почти незаметные в своих коричневых доспехах. Не звенел металл, не трещали сучья, и не было слышно команд Итарры, но за пять или шесть вздохов отряд изготовился к бою: копья опустились, щиты приподнялись, длинные шеи самострелов с клювастыми головками развернулись к поляне.
Этот покрытый травой откос тянулся на двести локтей, упираясь на востоке в скалы или каменистые холмы; на одном из них было выбито углубление, нечто вроде просторной ниши или неглубокой пещеры. От нее козырьком отходил навес, крытый пальмовыми листьями и подпертым десятком неошкуренных столбов, так что сам навес и углубление в склоне холма представляли собой единое целое, странную хижину без пола и трех стен — и, разумеется, без входных арок. Ни очагов, ни лож, ни занавесей, ни циновок, ни ковров… Только какие-то длинные темные бревна, лежавшие на земле, под пальмовой крышей.
— Лодки, — сказал Грхаб, прищурившись. — Лодки! И трава, видишь, примята… Ну, балам, сколько народу тащило эти челны?
Теперь прищурился Дженнак.
— Их там не меньше десятка… Если челны легкие, из коры или шкур, то нужно сорок или шестьдесят человек, а если выдолблены они из древесных стволов, так вдвое больше. Иначе их не перетащишь!
— Хмм… верно! А люди где? Как думаешь? — Грхаб стиснул навершие посоха огромным кулаком, уложил на него подбородок и уставился куда-то в сторону, будто и лодки, и навес над ними перестали его интересовать.
Дженнак оглядел крутые скалистые склоны холмов. Это был тот самый хребет, сложенный из розоватого гранита и напоминавший, по словам О’Каймора, майясский город. Казался он невысоким, но хватало здесь и казенных глыб, и остроконечных пирамидальных пиков, и осыпей, и трещин, и пещер. Люди же могли скрываться где угодно, на вершинах или на склонах за гранитными валунами, а еще в каких-нибудь тайных подземных убежищах. Однако, присмотревшись, Дженнак заметил довольно широкую расселину справа от навеса с лодками. Быть может, там начинался каньон, выходивший, скорей всего, на другую сторону каменистой гряды, в места, которые с моря не разглядишь.
— Ущелье, — сказал Дженнак. — Люди ушли в ущелье.
— Или засели там и поджидают нас, — добавил сеннамит. — Ущелье, балам, всегда ловушка! Клянусь Хардаром, лучше туда не лезть — слишком мало у нас воинов. А вот поглядеть поближе стоит.
— Стоит, — согласился Дженнак и повернулся к внимательно слушавшему Итарре. — Расставь людей, таркол!
Это заняло недолгое время. Четверо спрятались на опушке, защищая тыл; десяток — готовые к стрельбе арбалетчики и прикрывавшие их копьеносцы — выдвинулись на сотню локтей вперед, взяв под прицел пещерку с лодками; остальные, сдвинув щиты, направились к расселине вслед за Дженнаком. От лодочного навеса к ней вела широкая полоса примятых трав, и было ясно, что прошло здесь не меньше полусотни человек, как раз столько, сколько требовалось, чтобы перетащить легкие челны. Они походили на лодки эйпоннских дикарей из Страны Озер — каркас из прутьев, покрытый корой, три-четыре распорки да грубые весла, лежавшие на дне.
Бросив на лодки беглый взгляд, Дженнак решительно зашагал к ущелью. Воины расступились, пропуская его, и теперь лишь один Грхаб шел рядом, раскачивая в огромной руке свой посох. Каньон начинался между двух обрывистых холмов, и по дну его вела натоптанная тропинка; склоны ущелья были крутыми, с выпирающими из земли гранитными ребрами, но почти всюду опытный скалолаз сумел бы забраться наверх. Отличное место для засады, промелькнуло у Дженнака в голове.
Он встал посреди тропинки, инстинктивно ощущая, как чужие взгляды обшаривают его от подошв сапог до гребня шлема. Казалось, некто, притаившийся за камнями, выбирает: послать ли стрелу в лицо, поразить ли копьем незащищенное предплечье или швырнуть в живот метательный топор. Последнего, правда, Дженнак не опасался: его кожаный доспех был гибок и прочен.
— Ты поосторожней, милостивый господин, — пробормотал Итарра, взглядом приказывая щитоносцам прикрыть вождя. Но Дженнак покачал головой и протянул руку к ближайшему из воинов:
— Дай мне копье! Попробую поговорить с ними на киншу… если в этих камнях и в самом деле кто-то прячется…
— Он поднял двузубое копье повыше — так, что его граненые наконечники засверкали в солнечных лучах, — затем резко послал его вперед, словно проткнув невидимого врага; и всякому было ясно, что в руках у него оружие. Медленно и не спеша он снова поднял пику, перевернул ее остриями вниз и с силой всадил в землю. Затем резко ударил по древку и, когда копье упало поперек тропы, наступил на него ногой. Не просто наступил, а потоптался; теперь любой человек, даже не знающий киншу, понял бы, что у пришельца добрые намерения.
Эта пантомима завершилась универсальным мирным жестом: ладони раскрыты и направлены вперед, согнутые руки подняты перед грудью. Завершив ритуал, Дженнак уселся на пятки и замер в ожидании, чуть приподняв голову. Грхаб за его спиной пробормотал:
— Пустое дело, балам, клянусь своим посохом! Людям понятнее язык силы, чем мирные жесты.
Прошло семь или восемь вздохов, которые Дженнак отсчитывал про себя, но ничего не изменилось; все так же розовели перед ним каменистые склоны холмов, лежало у колен поверженное копье, а чуть позади стояли Грхаб с Итаррой: наставник- опираясь на свой железный посох, таркол — в напряженной позе, приподняв секиру к плечу.
Затем в воздухе что-то свистнуло, взметнулся посох Гхаба, раздался сухой треск, и на землю, к ногам Дженнака, упал перебитый напополам дротик.
— Вот и ответ, — произнес Итарра, повелительно кивая воинам. Они тут же выдвинулись вперед, прикрыв Дженнака щитами.
Он поднялся, сжимая в руке обломок с грубо обработанным каменным наконечником. Древко не было гладким, как у одиссарских копий — просто прямая древесная ветвь, наскоро ошкуренная и обожженная над огнем. Этот дротик выглядел таким же примитивным, как лодки из коры и навес из пальмовых листьев; однако он мог убивать, и Дженнак, коснувшись пальцем каменного острия, словно бы ощутил злую силу пославшей его руки.
Грхаб с отвращением сплюнул:
— Кремень, клыки Хардара! Подлое оружие! Хуже смазанных ядом стрел!
— Почему, наставник?
— Кремень, если войдет в тело и ударит в кость, расщепится, и ни один целитель, даже самый искусный, не вытащит мелких осколков. Рана гниет, чернеет, и остается одно — резать! Резать руку или ногу. А если поразили тебя в ребра, в брюхо или в ключицу, собирай черные перья… Чтоб мне не видеть ока Арсолана! Подлое оружие!
Дженнак и Итарра слушали сеннамита в почтительном молчании.
Затем таркол, покачав головой, произнес:
— Оружие подлое, да ответ ясный. Стоило ли ждать другого? Сегодня день битв, а не сбора плодов.
Дженнак угрюмо кивнул. День Ягуара, двенадцатый день месяца Войны… А потом — Дни Каймана, Медведя, Волка и Змеи… Плохое время для мирных дел! Зато подходящее для сражения.
Поход по ту сторону скалистой гряды начался следующим утром, когда возвратились драммар Ар’Чоги, а вслед за ним — «Одиссар» и «Кейтаб», потерявший оба балансира. У речки, рядом с пресными водами, уже выросло целое маленькое селение из двух десятков шалашей, сплетенных из прутьев и крытых пальмовыми листьями; кейтабские мореходы, собрав несколько плотов, сновали между кораблями и берегом, перевозя оружие и припасы. Иные рыбачили или раскладывали костры, от которых тянуло ароматным запахом рыбной похлебки; иные чинили снасти и канаты, несли стражу на драммарах, осматривали окрестности с мачт; иные разбирались с товаром, выкладывая бронзовые сосуды, ножи, топорики, свертки ярких хлопчатых тканей, табачные листья, резные фигурки и жезлы, браслеты и ожерелья из цветного стекла, пленявшие всех эйпоннских дикарей от Ледяных Земель севера до жарких и влажных долин Р’Рарды. Иные, самые искусные в работе с древесиной, мастерили новые балансиры для «Кейтаба». Разумеется, здесь их нельзя было изготовить из легкой бальсы, как следует пропитать жиром и обшить бронзой, но похожие на магнолии деревья с ярко-зелеными кронами, торчавшие тут и там среди пальм, вполне подошли: стволы этих великанов были прямыми, достаточно толстыми и прочными.
Одиссарские воины рубили их, готовили заостренные бревна и вкапывали одно за другим в песчаную почву, так что к вечеру лагерь был окружен деревянным частоколом с прорезанными в нем бойницами. Эта преграда, разумеется, выглядела не столь надежной, как крутые склоны насыпи, засаженные ядовитым тоаче, но под ее защитой можно было метать стрелы и отбиться от тысячного воинства. Впрочем, ночь прошла спокойно, а утром Чолла вновь ринулась в атаку на О’Каймора и Дженнака, требуя, чтобы ей позволили наконец восславить богов не с корабельной палубы, а с прибрежных утесов. Мужчины уступили; и вскоре над бухтой взвился звонкий девичий голос, а вслед за ним — бас Цина Очу, ее арсоланского жреца. Под их Песнопение, в котором слились звуки флейты и горна, коему вторили шелест листвы и рокот морских волн, Дженнак повел свое воинство к скалам.
Отряд был велик: на сей раз с ним отправились сто сорок одиссарцев под командой Саона и двух тарколов, а также сотня диковатых кейтабских головорезов, которыми предводительствовал Хомда. Одиссарцы, несмотря на жару, шли в полном вооружении, в доспехах из черепашьих панцирей, в оперенных шлемах и боевых сапогах, с большими овальными щитами, окованными бронзой. Памятуя о кремневых дротиках, Дженнак загнал кейтабскую вольницу внутрь строя своих бойцов и наказал Итарре присматривать за союзниками — чтобы вперед не совались и зря клинками не размахивали. Самострелов у них, к счастью, не было, и нужды в этих неуклюжих орудиях не имелось — половина одиссарцев несла с собой арбалеты.
Солнце еще висело в полутора локтях над розоватыми скалами, когда отряд, миновав склон с лодочным навесом, углубился в лежавшую за ним расселину. Тропа, которую топтали воины, была довольно широка и очищена от камней; пожалуй, две колесницы разъехались бы здесь без помех, а люди могли идти по восемь в ряд. Это позволяло огородить арбалетчиков и бездоспешных кейтабцев надежными стенами щитов и двигаться с обычной для одиссарской пехоты скоростью — двадцать пять полетов стрелы за один всплеск.
Дженнак щита не взял, так как, все еще надеясь установить мир, нес древко, украшенное яркими перьями кецаля, символом мудрости и добрых намерений. Грхаб тоже щитом пренебрег, ибо сражаться с ним не любил, зато орудий уничтожения при нем хватало — посох, секира, кистень и перевязь с метательными ножами. Кроме боевых браслетов, обнимавших запястья, он натянул на пальцы широкие кольца с шипами, сеннамитское оружие, используемое в рукопашной схватке. Шипы топорщились и на стальном наплечнике, на локтях и прикрывавших колени щитках; если Дженнак еще мог сойти за несущего мир кецаля, то учитель его казался гигантским крабом-завоевателем, явившимся из соленых вод, чтобы покорить Риканну от моря и до моря.
Но вряд ли были у него подобные намерения; просто Грхаб полагал, что сталь надежней мягких перьев. Жизнью правит клинок, как говорили сеннамиты; кто первым воткнул его, тот и прав.
Мудрость эта подтвердилась и на сей раз.
Когда отряд достиг середины ущелья и гранитные стены с обеих сторон поднялись на восемьдесят локтей, наверху вдруг загрохотало. То не был привычный рокот барабанов или рев раковин; звуки казались приглушенными, будто, высекая огонь, колотили камнем о камень. Но огонь не появился. Вместо жарких рыжих его языков над валунами, на обрывистых склонах ущелья, возникла темная туча, словно дым без пламени либо войско огромных черных муравьев, источивших окрестные скалы. Звук ударов о камень исчез, сменившись протяжным боевым воплем, и не успел Дженнак приподнять свой украшенный перьями шест, как на его людей посыпались дротики.
Одиссарцы реагировали мгновенно. Первый ряд пал на колени, выставив копья и уперев в землю щиты, второй поднял их выше, прикрывая стрелков и полунагих кейтабских корабельщиков. Каменные наконечники застучали о металл, и на мгновение этот грохот, эхом раскатившийся по ущелью, перекрыл рев нападавших. Затем воины мощно выдохнули: «Айят!» — и сразу же послышалось жужжанье одиссарских стрел. Падали они частым градом, и привычное ухо Дженнака ловило слитный шорох шерстяных рукавиц, скользивших по твердым стержням, щелчки стальных шипов, ложившихся в паз, пение тетивы и гул, с которым стрелы таранили воздух. Ударов о камень он почти не слышал, и, значит, шипы попадали в мягкое, пронзая человеческие тела. Не прошло и нескольких вздохов, как боевой клич атакующих сменился стонами и воплями испуга. Ливень дротиков, однако, не ослабевал.
Саон, прикрывая Дженнака щитом, крикнул:
— Луков у них нет, наком! Вроде бы одни копьеметалки, до луков еще не додумались! Ну, дротики быстро кончатся. И тогда… Клянусь секирой Коатля, мы положим их тут! Всех до единого!
— Усердствовать не стоит, санрат, — сказал Дженнак. — Может, еше договоримся.
Его наставник, сшибая дротики то кулаком, то посохом, мрачно пробормотал:
— Договоримся!.. Отчего же не договориться? Когда меч у глотки, все сразу становятся сговорчивыми!
Саон ухмыльнулся:
— Хорошо сказано, почтенный! Еще немного, и тень этих ублюдков укоротится. — Приподнявшись на носках, санрат крикнул: — Хей-хо! Итарра! Есть раненые?
— Все целы, — раздалось в ответ.
— Готовьтесь к атаке! По моему сигналу!
Рой дротиков поредел, но снаряды одиссарцев падали в прежнем губительном ритме: вздох — стрела, другой вздох — вторая… У колен Дженнака что-то закопошилось, и вдруг рядом выросла огромная фигура Хомды. Прополз у воинов под ногами, понял он. На груди северянина топорщилось ожерелье из медвежьих когтей, пересекавший щеку шрам налился кровью, в мощных руках сверкала гигантская секира. Был сейчас Хомда куда страшнее, чем дикари Риканны с их кремневыми дротиками; глаза его хищно поблескивали, а зубы скалились, точно вселился в Хомду сам клыкастый Хардар или иной воинственный дух из Края Тотемов.
— Будем рубить? — спросил он, озирая стены ущелья жадным взглядом. — Сейчас?
— Скоро, — ответил Саон. — Иди к своим и жди. А сейчас еще постреляем.
— Стрелять скучно, лучше рубить. Веселей! — Северянин пригнулся, ужом скользнул по земле и исчез, волоча за собой секиру.
Грохот дротиков о щиты и свист стрел стихли; на мгновение в ущелье повисла тишина, чуткое и тревожное молчание, когда глаза арбалетчиков высматривают цель, а руки готовы дернуть спусковую скобу. Кроме трупов в темной боевой раскраске Дженнак ничего не видел; уцелевшие враги попрятались в камнях, не то подсчитывая потери, не то готовясь к новой атаке.
— Побегут, — сказал Саон.
— Нападут, — возразил Грхаб. — Клянусь посохом, yмное племя!
Сеннамит оказался прав. Над камнями внезапно появились темные рослые фигуры, уже без дротиков, но с дубинками и неуклюжими копьями; затем вновь прозвучал npотяжный боевой вопль, и стрелы одиссарцев откликнулись на него дружным жужжаньем. Саон, довольно кивнув — ни одна не пропала даром! — вскинул клинок и рявкнул:
— Копейщикам — строй Ежа! Вторая линия — идти бок о бок, за щиты не вылезать! Ты, ты и ты, останетесь с накомом, — он кивнул сигнальщику и четверым воинам, потом привстал на носках: — Итарра! Эй, Итарра, плевок Одисса! Слышишь? Я беру южную стену, ты — северную! С тобой пойдут две тарколы, со мной — одна, и кейтабцы! Айят!
— Айят! — откликнулись солдаты, поднимаясь с колен. Не прошло и вздоха, как две шеренги встали у каменистых склонов, сдерживая первый натиск атакующих; затем — локоть к локтю, щит к щиту — одиссарцы неторопливо поползли по откосам, то выбрасывая копья вперед, то втягивая их, словно раздвоенные змеиные жала. Стрелки, отложившие свое оружие, двигались следом с секирами и клинками, но людей пока что не трогали, предпочитая разрубать древки и длинные дубины в их руках. За двойным строем, который вел Саон, шли приземистые полунагие кейтабцы, точь-в-точь как свора шакалов за волчьей стаей; лишь Хомда протолкался в первый ряд и бил наотмашь секирой, завывая, как дикая лесная кошка.
Дженнак стоял неподвижно и глядел, как его воины уничтожают голых дикарей, вымазанных с ног до головы углем. Странный обычай, подумалось ему; черное — цвет Коатля, цвет смерти, и ни одно племя в Эйпонне, даже туземцы Р’Рарды или Края Тотемов, не отправится в бой, раскрасив тело черным. Ведь никто не складывает погребальный костер до битвы и не готовит заранее челн, чтоб перебраться на нем в Великую Пустоту! Но здесь, в другой половине мира, у людей могли быть иные понятия; черное могло считаться символом мощи, а яркие краски радуги — признаком слабости.
Он провел ладонью по пестрым перьям и нахмурился. Быть может, эти метатели дротиков сочли их вызовом? Или оскорблением? Быть может, они уважают лишь черный цвет? Но кому это ведомо! Во всяком случае, не пришельцам, ступившим на чужой берег. Подняв голову, Дженнак поглядел на Грхаба, на сигнальщика с горном и четверых воинов, прикрывавших его шитами, но лица их оставались непроницаемыми. Эти люди были готовы сражаться и умереть рядом с ним, но посоветовать ничего не могли; что же касается богов, они молчали.
Крик Саона долетел до него:
— Строй Волчья Пасть! Волчья Пасть, Итарра! Слышишь?
— Волчья Пасть! — откликнулся таркол. Копейщики, заслышав команду, расступились; бойцы с топорами и мечами шагнули в их разорванную цепь, разом уплотнив ее, соединив распавшиеся было звенья; одиссарские шеренги вдруг стали вдвое длинней, и края их начали заворачиваться, охватывая отступавшего врага. Теперь строй действительно напоминал волчью пасть; клинки и лезвия секир были ее зубами, наконечники копий — клыками. Гремя и лязгая, оставляя за собой окровавленные тела, обе шеренги ползли вверх; Итарра со своими людьми уже приближался к вершине, Саон немного отставал, но ни один из отрядов не понес потери. Дерево и камень были бессильны против бронзы и стали — так же бессильны, как ярость беспорядочных варварских орд перед дисциплиной, опытом и боевым искусством.
И потому Дженнаку не хотелось обнажать клинки и сражаться с перемазанными сажей дикарями. Эта схватка совсем не походила на его поединок с Эйчидом и на битвы с тасситами в горах Чультун; это был не бой, а бойня, и оставалось лишь сожалеть, что в первой же встрече людей из двух половин огромного, но единого и нерасторжимого мира прозвучал не глас мудрости, но звон оружия.
Крутые склоны были завалены темными нагими телами; иные лежали на спине, отброшенные ударом стрелы или раздвоенного лезвия копья; иные рухнули навзничь, пораженные секирой в висок, в плечо или ключицу; иные, пронзенные мечами, скорчились, словно младенец в материнской утробе. И хоть эти люди красились в черный цвет, кровь их — насколько мог рассмотреть Дженнак — была багровой; пусть не столь светлой, как у него самого, но точно такой же, как у сынов Одисса и Арсолана, как у кейтабцев и прочих племен Эйпонны.
— Строй Преследующих Добычу! — вскричал Саон где-то высоко над ним, и одиссарские шеренги распались. Теперь воины уже не сокрушали врага, не давили плотным строем, но охотились за ним; волчья пасть превратилась в волчью стаю, и каждый клык ее и зуб бил и резал, рассекал и колол, рвал и пронзал. Почти всякий удар, нанесенный опытной рукой, был смертельным, ибо в Одиссаре, Taйонеле, Коатле и других Великих Очагах пленных брать не привыкли и полагали, что милосерднее убить врага, чем заставлять его мучиться от ран или позора.
На Островах придерживались такого же мнения. Когда воины Саона расступились, кейтабцы, будто ощутив, что пришло их время, взметнули кривые клинки и полезли вверх по склону. Двигались они проворно, с ловкостью людей, привыкших карабкаться на мачты и чужие палубы, и пощады не давали никому. Возможно, этот последний свирепый натиск сломил сопротивление: дикари побежали, испуская вопли ужаса, и склон разом опустел. Кейтабцы последовали за ними; вскоре вся их толпа исчезла среди гранитных скал и глыб, и только звуки ударов, стоны да треск черепов под топорами подсказывали, что бойня еще не закончилась.
— Хватит! — Дженнак помахал шестом с бесполезными перьями Саону и повернулся к сигнальщику. — Хватит! Труби! Пусть возвращаются!
Воин поднес раковину к губам, и резкий рев горна раскатился над ущельем. Для одиссарцев этого было достаточно; они остановились, собрались плотными кучками вокруг Саона и Итарры, затем, перебросив щиты за спину, начали спускаться вниз и строиться походной колонной. Кейтабских головорезов горн звал трижды. Наконец они собрались все; разгоряченные, перемазанные в крови, но без всякой добычи — у голых метателей дротиков взять было нечего. Последним явился Хомда и бросил к ногам Дженнака окровавленное тело.
— Вот, — сказал он словно в оправдание, — мой далеко бить, хватать пленник, тащить тебе. Живой! Или не живой? — Северянин присел на корточки, поднес ладонь ко рту своей добычи, подержал недолгое время и огорченно буркнул: — Ха! Уже мертвый! Мой бить голова слишком сильно!
На лбу туземца, под шапкой темных волос, завивавшихся мелкими кольцами, зияла кровавая дыра. Он был мускулист и почти обнажен, только бедра охватывала повязка из шкуры, грубо выделанной, жесткой и пятнистой, однако не похожей на ягуарью; рисунок пятен и их форма выглядели совсем иначе. Глаза его были раскрыты и неподвижно уставились в зенит; губы огромного рта, на удивление пухлые и как бы вывороченные, казались серыми, а нос — уродливым, как у обезьяны; широкий, толстый, с зияющими ноздрями и еще более приплюснутый, чем у Грхаба. Но не этот лик, выглядевший кошмарной маской ночного демона, поразил Дженнака; вернее, не только лицо погибшего. Опустившись на колени, он коснулся шеи мертвеца, потер плотную, еше не успевшую остыть кожу, потом в недоумении взглянул на свою ладонь:
— Во имя Шестерых! Это не боевая раскраска!
Саон с Итаррой, стоявшие рядом, переглянулись. Потом санрат сказал:
— Я бы тоже удивился, милостивый господин, если бы успел. Думал, черные демоны, но кровь у них красная, и гибнут они как любой человек, если его проткнуть копьем. Сражаться не умеют, вместо оружия у них палки да камни, но вот ярости — как у быка с подпаленным хвостом!
— Быки! Мясо! — Хомда облизнулся. — Мой видеть быков! Сверху. С другой сторона скала!
— Где? — спросил Дженнак, поднимаясь.
— Там! — Рука северянина вытянулась на восток. — Мой видеть: скала конец, ровное место, трава, деревья, хижины… много хижин, много люди! Еще бревна! Так и так! — Он изобразил руками нечто похожее на изгородь. — За бревна — быки и другой зверь, горбатый тапир. Эти, — Хомда пренебрежительно пнул ногой мертвое тело, — бежать туда.
— Селение! Он говорит о селении! — возбужденно выкрикнул Итарра. — Но как ты все разглядел? И дома, и быков, и людей?
— Мой говорить: скала конец, ровное место, видеть далеко. А мой видеть как орел! — Хомда стукнул себя кулаком в грудь.
Кейтабцы, слышавшие его слова, возбужденно загудели. Для них селение означало если не добычу, так возможность поразвлечься; ну, а какие развлечения влекут мужчин, пробывших в море почти сорок дней?
Словно подтверждая эти мысли Дженнака, Хомда снова облизнулся и сказал:
— Мой видеть селение, да! Быки, люди, женщина… много женщина! — Тут он скосил глаз на мертвеца, оглядел заваленные трупами склоны и прибавил: — Черный женщина — тоже женщина. Хорошо, когда нет другой цвет.
Один из одиссарских воинов рассмеялся, другой сплюнул, но у кейтабцев, кажется, цвет кожи и уродливый вид дикарей не вызывали отвращения. Шум в их нестройной толпе стал сильнее, голоса — громче; они лезли вперед, к Дженнаку, расталкивая его людей, и теперь повсюду он видел широкие раззявленные рты и выкаченные глаза островитян. Он повелительно скрестил руки, приказывая им остановиться, но в тесноте вряд ли кто заметил этот жест; кейтабцы напирали, и было ясно, что кровь чернокожих не насытила их, а лишь привела в неистовство.
Наконец самый храбрый — или самый нетерпеливый — выкрикнул:
— Веди нас, господин! Веди в селение! Может, там вино найдется! Или пиво! А нет, так выпустим кишки из этих черных демонов! Повеселимся!
Дженнак оттолкнул крикуна.
— Сказано в Книге Повседневного: если страдает невинный, кровь его падет на голову мучителя. Мы перебили три сотни этих дикарей… Хватит! Хватит крови!
Но его не слушали; вернее, услышали лишь то, что хотелось.
— Они виновны! Напали первыми!
— Перебьем еще три сотни!
— Веди нас, вождь!
— Мясо и женщины! И вино!
— Возьмем хоть это с голышей!
— Они ввязались в драку и проиграли, а проигравший должен заплатить!
— Ты прав, клянусь клювом Паннар-Са! Пусть платят!
— Быками и женщинами, раз больше нечего с них взять!
— Веди нас, светлорожденный!
Дженнак оглянулся на учителя, но тот стоял, раскачивая посох в огромных руках, и на его физиономии словно было написано: ну, что ты станешь делать, парень? Как поступишь? Мужчина ты или мальчишка? Сокол в сизых перьях или голубь, фаршированный ананасом?
Одиссарцы тоже ждали, выстроившись по краям тропы двумя колоннами, и ждали Саон с Итаррой, но на лицах их, не в пример Грхабу, отражалась полная готовность: мол, только мигни, светлый господин, кости переломаем, размажем обезьян по скалам да камням. Но Дженнак не мигнул; все тут были его людьми, и кейтабцы, и одиссарцы, все пришли с ним из Эйпонны, и он чувствовал, что здесь, в неизмеримых далях за Бескрайними Водами, разницы между Кейтабом и Одиссаром нет никакой. Во всяком случае, не столь она велика, чтоб ломать кости непочтительным островитянам! И потому должен он оборотиться не жестким соколом, не мягким голубем, но мудрым кецалем.
Сунув шест Саону, Дженнак сгреб за шеи двух кейтабцев, что оказались поближе, и подтолкнул к раздавшемуся строю своих солдат:
— Туда! Встать туда! Идем в селение, как шли прежде: копейщики прикрывают стрелков и людей Хомды, я с Саоном впереди, Итарра ведет кейтабскую сотню и тарколу с арбалетами. Ну, все по местам! И, во имя Чак Мооль, закройте рты!
Островитяне с ворчаньем повиновались; предчувствие добычи возбуждало их, как грифа-падальщика — вид протухшего трупа. Наконец отряд двинулся вперед, но Дженнак не торопился, словно позабыв, что внезапность нападения уже половина победы. Мысль сия была неоспоримой, однако воинам, только что выдержавшим бой, требовался отдых. Впрочем, эта причина не являлась главной; иные, более важные соображения заставляли его хмуриться и медлить.
Саон, вероятно, решил, что светлорожденного раздражают горластые островитяне. Заглянув раз-другой в мрачное лицо Дженнака, он откашлялся и негромко произнес:
— Ты невесел, наком. Почему? Что тебя тревожит? Ведь мы победили, клянусь благоволением Мейтассы! И если боги не оставят нас, будем побеждать всегда. Ты знаешь, как умелы и отважны наши воины, а их мечи…
— Не меч хотелось мне принести сюда, а мир, — перебил санрата Дженнак. — Но, видно, прибыли мы в Риканну не в тот день, когда говорят о мире.
— Зато вполне подходящий для войн и побед!
— Мало чести в такой победе, санрат. Сражались мы с голыми дикими людьми, и были они беззащитны против нашего оружия.
Саон не нашелся с ответом, но шагавший рядом Грхаб скосил на Дженнака темный глаз и буркнул:
— Победа всегда победа, балам. А что до голых дикарей, так вспомни тасситов: одежды на них было немногим больше.
— Одежды, но не оружия, — возразил Дженнак и, обернувшись, оглядел своих воинов. За привычными лицами хашинда, ротодайна и кентиога маячили широкоскулые физиономии островитян с приплюснутыми носами, огромными жабьими ртами и глазами навыкате, и в глазах тех тлело нетерпение. Дженнак скривился и замедлил шаги.
Саон перехватил его взгляд.
— Не гневайся на них, светлорожденный, это ведь кейтабцы! Не воины, разбойники! Для этих ублюдков важна не победа, а ее плоды; не ствол дерева и не его плодоносящие ветви, а то, что можно ободрать с них, и поскорее! Скажем, женщины и мясо, раз нет серебра. — Тут Саон усмехнулся и прибавил: — Случается, и наши воины бесчинствуют в покоренных городах, бунтуют, не слушая своихтарколов и не внимая словам вождей. Кровь бросается им в головы, кровь и ярость… И это понятно: тот, кто сам идет тропами смерти, не боится дарить ее другим. Однако твой брат Джиллор всегда умел справляться с бунтами.
— Я не Джиллор, — сказал Дженнак, — и думаю, что лучше не доводить дело до бунта. А потому мы не станем торопиться.
— Но тогда… — Саон нахмурился.
— Вот именно: тогда!.. Тогда эти черные, что спаслись от наших клинков, успеют добраться в селение и убежать вместе со своими женщинами и своим потомством. Надеюсь, что успеют, если Одисс не обделил их мозгами! А их быки… — Дженнак неожиданно усмехнулся, — быки достанутся нам. В конце концов, мы победители и много дней не ели свежего мяса!
Обрывистые стены ущелья раздались, открывая проход к равнине — необъятной, ровной и плоской, будто тасситская степь. Но сходство на этом кончалось, ибо травы здесь были выше и гуще, солнце — жарче, а небеса — синей; тут и там над золотистым степным простором возносились деревья, и было их превеликое множество, разных и незнакомых. Иногда стояли они по отдельности, иногда целыми рощами, сливавшимися у горизонта с огромным лесным массивом, и были ярко-зелеными, изумрудными, желтоватыми либо с нежной нефритовой листвой, подобной опустившимся на землю облакам. Среди деревьев и трав паслись звери, едва различимые за дальностью расстояния, но казавшиеся, однако, невероятными: пятнистые, с длинными шеями и тонкими длинными ногами, или темные, массивные, с рогом на короткой обрубленной морде, или гигантские, с чудовищными ушами и носом, изгибавшимся словно змея, или стройные, легконогие, раскрашенные в черные и белые полосы, будто над шкурами их потрудились вместе и Коатль, и Мейтасса. Были там и хищники, какие-то мерзкие твари покрупнее койотов, не уступавшие величиной северным волкам, но не серые, а грязно-бурые, с мощной холкой и покатым задом.
По равнине петляла река, довольно широкая и полноводная, с берегами, заросшими тростником; поток этот струился к северу, к морю или к океану, а быть может, к большому озеру, вроде тайонельских Пресных Вод. Реку тоже переполняла жизнь: над тростником вились птицы, похожие на уток и гусей; другие, розовые, с изогнутыми шеями, стояли на мелководье, а вблизи них зарылись в ил кайманы — только огромные, в два раза крупнее тех, что обитали под Хайаном и в Больших Болотах севера. Иногда над поверхностью речных вод появлялась округлая туша, будто волшебством всплывший валун — безволосый зверь с торчащими ушами и гигантской пастью, способной, на первый взгляд, заглотить самую большую из черепах с кейтабских отмелей. Чудовищный рот распахивался в беззвучном зевке, потом животное медленно опускалось, и речные воды скрывали его, словно затонувшую каменную глыбу.
Но не эти диковины приковали взор Дженнака и толпившихся за ним людей. Травы и деревья, звери и птицы были, конечно, чудом, но человек в первую очередь интересуется подобными себе — существами, умеющими строить дороги, высокие насыпи, мосты и корабли, способными ковать металл, лить стекло, плести из перьев, мять кожу, выращивать плоды и злаки. Правда, тут не было белокаменных дорог на ровных насыпях, не было дворцов с арочными входами, не желтели маисовые поля и не возносился к небу дым от гончарных печей и кузниц, однако был поселок — большой, расположившийся между скалами и излучиной реки. Еще были сплетенные из тростника круглые лачуги с коническими крышами, и были загородки со стадами быков — небольших, с причудливо изогнутыми рогами. Все это звало, манило и соблазняло, как манит уставшего путника прохладный водоем у дерева с разостланной рядом циновкой трапез.
К счастью, Дженнак нигде не заметил чернокожих, за что и вознес молчаливую хвалу богам. Лишь они, всеведущие, знали, в какой из бесчисленных рощ укрылись дикари, куда унесла их река и как разыскать их след на речном берегу, в водах, в травах или среди деревьев. Правда, многие одиссарские воины являлись искусными следопытами, и первым таким был Грхаб, но кейтабцы, корабельщики и мореходы, знаков земли не понимали. Если не вылезет глазастый Хомда… Ну, коль вылезет, решил Дженнак, придется заткнуть ему глотку!
Он повернулся и, увидев, что все его воинство сгрудилось беспорядочной толпой, глазевшей на чудеса Риканны, повелительно кивнул Саону. Тот грохнул рукоятью клинка о нагрудник, изрыгнул хулу на головы вонючих скунсов, пожирателей бычьего навоза, и снова выстроил людей в боевой порядок. Так они и вошли в селение: две цепочки копьеносцев, прикрывавших отряд слева и справа, а между ними — стрелки с взведенными арбалетами и свора кейтабцев. Глаза островитян горели, как у почуявших добычу волков.
В поселке царили тишина и безлюдье; лишь дым над примитивными очагами, брошенные орудия да перевернутые горшки, глиняные и грубые на вид, свидетельствовали о поспешном бегстве. Одисс все же не отказал дикарям в разуме: изведав гибельную мощь стали и потеряв половину боеспособных мужчин, они решили не связываться с пришельцами. За это — хвала Шестерым! — подумал Дженнак с облегченным вздохом; пусть он будет свидетелем грабежа, но не резни и насилия.
У первой же хижины, жалкого хогана с тростниковыми стенами, он приказал остановиться и отпустил кейтабцев на охоту, повелев жилища не жечь, скот зря не резать, а людей — коль будут они найдены — не убивать, а вести к нему для допроса, обещая за каждого чернокожего три серебряных чейни. Кейтабцы разбежались с возгласами нетерпения и тут же стали шарить по домам и загонам, проявляя редкостное мастерство и немалый опыт; похоже, тень просяного зернышка — и та не ускользнула бы от их выпученных глаз. Одиссарские воины, по-прежнему в боевом порядке, двинулись вслед за Дженнаком. Он повел их к середине деревни, где, как ореховое ядрышко за слоем скорлупы, угадывалось обширное пустое пространство — площадь или что-то вроде нее.
Деревня оказатась велика: вероятно, людей здесь насчитывалось две-три тысячи, а скотины и того более. Тростниковые хижины стояли не на столбах и насыпях, как было привычно для одиссарцев, а прямо на земле; все они выглядели одинаково — круглые, с овальным входным проемом, слева от которого находился очаг, полтора десятка плоских камней, вкопанных в почву. Проходы между хижинами, предназначенные для людей и быков, были широки, и с них не составляло труда разглядеть внутренность жилищ, и все их убранство, и вещи, которыми пользовались в дни мира и войны. Было их немного: уже знакомые Дженнаку дротики, копьеметалки и копья с кремневыми наконечниками, глиняные кособокие горшки, плетеные корзины и сумки, связки каких-то кореньев и трав, подвешенных к кровле, заостренные палки и осколки кремней, а также шкуры. Шкуры, вероятно, являлись главным богатством чернокожего народца, не знавшего кузнечного искусства, не умевшего ни плести из перьев, ни строить прочные суда, ни копать водоемы, ни добывать из недр земных металл, ни приготовлять бумагу, ни писать на ней. Да и шкуры они выделывать как полагается не умели, не ведая о десятках снадобий и зелий, применяемых одиссарскими мастерами.
Облезлые шкуры да кривые горшки — вот и все! — подумал Дженнак. Жалкая добыча для островитян! Впрочем, не за шкурами они сюда явились…
Саон будто подслушал его мысли.
— Что скажешь, мой господин? Я так думаю, здесь и кейтабец не найдет, что утянуть. Эти люди цветов Коатля небогатый народ!
— Смотря что считать богатством, санрат. Ты видел Ро’Кавару? Там на каждую циновку трапез садятся вшестером, там спят не в хогане на ложе, а на камнях, там люди роятся подобно пчелам в улье, и не хватает для них ни места, ни еды. А тут… — Дженнак махнул рукой в сторону равнины. — Народ небогатый, да земли обильны!
— Но чего же мы ищем в них, мой господин, кроме сетанны и чести? Мы — не кейтабцы; наша земля еще обильней, чем здешняя, и хватит ее всем Пяти Племенам и всем нашим потомкам. А не хватит, так отвоюем у тайонельцев или у тасситов, пожирателей праха! Чего же мы ищем здесь, в этакой дали? Ведь сказано: у стен родного хогана и цветы благоухают слаще!
— Ты глупец, Саон, — буркнул молчавший до того Грхаб. — Земли лишней не бывает, и брать ее надо всюду, куда дотянешься копьем и клинком.
Санрат насупился.
— Не с тобой я говорю, почтенный, а с вождем. Мы оба, ты и я, люди битв, ягуары, и видим на полет стрелы. А вождь и наследник — кецаль! Сокол! И видит на полет сокола!
Должен видеть, отметил про себя Дженнак, а вслух произнес:
— Ты спрашиваешь, чего мы ищем здесь? В чем наша цель, и в чем смысл поисков? Мог бы я сказать: ступай, Саон, за ответом к чаку, моему отцу, великому ахау, или к мудрому Унгир-Брену, ибо видят они цель и смысл яснее меня. Мог бы сказать, но не скажу! А сам отвечу так: коль мир состоит из двух половин, то кому-то нужно соединить их. Почему бы не нам?
— Достойный ответ! — промолвил Саон. — Достойный, клянусь секирой Коатля!
Миновав последний ряд хижин, они вступили на площадь. То было круглое пространство, достигавшее в поперечнике двух сотен шагов; в самой середине высились в ряд три больших строения, скорее дома, чем хижины, ибо сложили их из бревен, вкопанных вертикально в землю и слегка наклоненных. Центральный дом был, несомненно, жилищем вождя или колдуна — перед ним торчал бог чернокожих, вытесанный из дерева, увешанный ожерельями из раковин и обмазанный бурой засохшей кровью. Левый хоган являлся Домом Воинов; стены его украшали человеческие головы, засушенные и подвешенные на сплетенных из травы шнурках, пол внутри был покрыт шкурами, а у очага громоздились обглоданные кости. Посмотрев на них, Дженнак вздрогнул от отвращения и решил, что чернокожие, подобно дикарям Р’Рарды, не брезгуют человечьим мясом. Такой была его первая мысль, а вторая — что зря он, пожалуй, не дозволил кейтабцам вырезать это племя и переправить его в Чак Мооль дорогой страданий.
Он поспешно отвел взгляд и уставился на третье строение. Оно, вероятно, являлось гостевым домом: был при нем очаг, была долбленая колода с водой, был загон с какими-то жуткими тварями, уродливей коих Дженнак не видел ни во сне, ни наяву. Видимо, этих самых животных Хомда-северянин разглядел с высоты и назвал горбатыми тапирами, но на тапиров они походили не больше, чем еж на барсука. Высокие, с голенастыми ногами и длинными шеями, изгибавшимися наподобие одиссарского клинка, они поросли бурой мохнатой шерстью, свисавшей клочьями с боков и горбатой, как лук, спины. Морды их были ужасны — вытянутые, нелепые, с отвислыми губами, словно маски демонов, поджидающих умершего на дороге в Чак Мооль. У каждого между огромных желтых зубов торчали пучки травы, и челюсти медленно двигались, перетирая жвачку.
Но, видимо, эти твари были безобидными, так как рядом с ними стоял человек — не чернокожий и голый, но подобный самому Дженнаку. Правда, был он невысок и хрупок, скорее изящного, чем сильного сложения, но тело его отливало цветом красноватой меди, волосы были темными и длинными, черты лица — правильными: губы — в меру тонкие и в меру пухлые, нос — не расплющенный, а прямой, с тонко вырезанными ноздрями, лоб — высокий и выпуклый, глаза под дугами узких бровей как два шарика обсидиана. Настоящий человек, храни его боги! В сандалиях, в одежде и с украшениями — с плеч его спадала легкая льняная туника, перехваченная кожаным поясом, с шеи свисало ожерелье из перьев и плоских деревянных пластин, и к нему был подвешен маленький медный нож. Выглядел он лет на сорок пять — прекрасный возраст для мужчины, когда старческие немощи еще не взыскали мзду за накопленный опыт.
Человек глядел на Дженнака и закованных в доспехи одиссарцев с опаской, но без страха; казалось, понимал, что встретился не с дикарями и жизни его ничего не грозит. Сообразив, что перед ним вождь, он пал на колени, склонился, стукнув лбом в сухую выжженную землю, и заговорил. Певучая и мелодичная речь, отметил Дженнак, похожая скорей на одиссарский, чем на резкий щелкающий кейтаб.
Он вытянул шест с блестящими сине-зелено-золотыми перьями кецаля и коснулся ею склоненной черноволосой головы. Человек догадался, что подают ему знак мира: прижав ладони к груди, несколько раз произнес — «Та-Кеми! Та-Кеми!» — потом вскочил и начал жестикулировать, простирая руки то к страшным горбатым тварям, то к гостевому дому, то к реке и рощам на другом берегу, то к солнцу.
Подошел Итарра, проверявший с несколькими воинами три больших хогана, поглядел, как незнакомец, выпячивая губы, изображает чернокожих, как машет руками на своих животных, будто забрасывая им на спины вьюки, и сказал:
Это купец, милостивый господин. Может, он сам добрался сюда, а может, его захватили в плен… Но убытка он не потерпел: в хогане лежат шесть больших тюков, по два на каждого горбатого зверя, никем не тронутые. Я думаю, он пришел не один, а с черными слугами и погонщиками, а они сбежали — наверняка сбежали, как и все остальные в этом селении.
— Что же сам он не сбежал? — спросил Дженнак с усмешкой. — Как думаешь, таркол?
Итарра повел плечами в шипастом железном наплечнике:
— Купец, мой господин… Жалко своего добра…
— И в той, и в этой половине мира купцы одинаковы, — добавил Саон. — Удавятся, а тюков своих не бросят. Интересно, что в них? И откуда он прибыл к дикарям?
Несколько вздохов Дженнак размышлял, поглядывая то на черноволосого незнакомца, то на его жутких зверей, равнодушно двигавших челюстями. Потом распорядился:
— Пусть воины вытащат тюки и погрузят на этих горбатых тапиров. Заберем его с собой — и его, и зверей; жрецы с ним договорятся. Раз он из торговых людей, то должен знать окрестные земли и воды, а такой человек будет нам полезен. Гораздо полезнее черных метателей дротиков.
Воины потащили из дома имущество меднокожего купца, и тот снова заговорил — быстро, возбужденно. На сей раз Дженнак не сумел его успокоить — меднокожий тянул руки к солнцу, в отчаянии заламывал их, то ли взывая к богам, то ли моля о милости, то ли проклиная. Похоже, опасность, грозившая товарам, лишила его разума — он не понимал миролюбивых жестов Дженнака, ясных, казалось бы, и младенцу.
Грхаб поглядел на него и хмыкнул:
— Давай-ка, балам, я ему объясню. Меня он поймет… Поймет, клянусь Хардаром!
И с этими словами сеннамит шагнул к купцу, грозно оскалился, а затем покачал у его носа огромным кулаком. Меднокожий смолк, будто певчая птица, которой разом скрутили голову, — видно, и впрямь обо всем догадался, все понял и решил, что мышь ягуару не противник. Бросив опасливый взгляд на Грхаба и согласно кивнув, он направился к воинам, таскавшим тюки, и жестами стал пояснять им, как следует подвесить груз и как полагается затянуть упряжь. Его горбатые твари стояли неподвижно, с прежним высокомерным равнодушием пережевывая жвачку.
Прав наставник, промелькнуло у Дженнака в голове; язык силы понятней людям, чем знаки мира. Он обернулся к Саону и велел покидать селение.
Наступил День Кошки — седьмой, считая с того времени, как флот достиг Земель Восхода.
Дженнак пробудился на рассвете, в лагере, выстроенном между рекой и морским берегом; сны его померкли и рассеялись, изгнанные звуками гимна, что пели на два голоса Чолла Чантар и Цина Очу, арсоланский жрец. Он долго лежал с закрытыми глазами, прислушиваясь к Песнопению, к мелодичному звонкому голосу Чоллы и рокочущему басу жреца; наконец гимн отзвучал, и веки его приподнялись. Но сам он оставался неподвижным: глядел в низкий бревенчатый потолок хогана, вспоминал, размышлял, забыв о только что слышанной песне, о храпевшем рядом Грхабе, о Чоч-Сидри и Синтачи, лекаре с «Сирима», спавших в пяти шагах, за наскоро поставленной плетеной перегородкой.
Зачем он отправился в это плавание? Чтобы соединить две половины мира, разорванные океанами? Так он сказал Саону, но в этом заключалась лишь часть правды. Ибо отправился он не только по собственному желанию, влекомый любопытством к новым местам, к еще не виданному, не познанному, незнакомому, но также и выполняя приказ сагамора. И другая часть правды состояла в том, что его отправили.
Почему?
Отец не сказал ни слова, и Унгир-Брен, старый учитель, тоже был не слишком разговорчив. Лишь помянул, что не останется младший родич без поддержки и доброго совета, ибо рядом с ним будет Чоч-Сидри, человек разумный и знающий, коему можно довериться во всем. Это не являлось преувеличением: Сидри и в самом деле был умен не по летам, и временами, беседуя с ним, Дженнак будто чувствовал руку Унгир-Брена на своем плече. Они были так похожи!
Но все-таки Чоч-Сидри — не Унгир-Брен. Хотя бы потому, что старого аххаля Дженнак знал со дня рождения и доверял ему, как отцу; ну, а Чоч-Сидри… С Чоч-Сидри он встретился всего лишь четыре месяца назад, в День Ясеня, после Круга Власти, когда впервые надел убор наследника. Если знаешь человека так недолго, можно ли доверить ему сокровенное? Посоветоваться, отчего великое деяние, поход в легендарные земли Риканны, возглавил он, юный Дженнак, а не многоопытный Джакарра? Какой в том смысл и какая цель?
Сейчас все прежние домыслы и догадки на сей счет казались Дженнаку наивными, не стоящими пустой ореховой скорлупы. Если бы одна из наложниц великого ахау ждала дитя, слухи об этом разлетелись всюду как на крыльях сокола… Если бы отец пожелал сочетать его с Чоллой, то так бы и свершилось, и Дочь Солнца прибыла бы в Одиссар прямым путем, из Лимучати в Хайан, не заглядывая по дороге на другую сторону Бескрайних Вод… Если бы в наследники прочили Джиллора, то и об этом было бы сказано без обиняков. Разумеется, обычай предписывал передавать власть в руки младшего сына, но так случалось не всегда: если возраст младших потомков разнился на десять-двадцать лет, то сагамором вождями Кланов мог быть избран достойнейший.
Выходило, что все эти причины существенной роли не играли, а значит, оставалось одно: поход был искусом, испытанием. Такой вывод представлялся Дженнаку самым разумным, но сразу же порождал новые вопросы, подменявшие старый. Почему его испытывают столь сурово? В поединке совершеннолетия он доказал свою силу, отвоевал право на жизнь; теперь ему предстояло созреть и набраться мудрости. Три года или четыре — а может, десять — он мог бы заниматься мирными делами, строить крепости на границах, возводить города, править каким-нибудь Очагом, скажем, Земледельцев или Рыбаков, либо вершить дела в завоеванных землях, на правом берегу Отца Вод, в северных приморских городах или на границе с Коатлем… Но его бросили в Фирату, под тасситские стрелы, а потом — сюда, за грань обитаемых земель, в просторы Бескрайних Вод… И у него отняли Вианну! Его чакчан, его любимую, его радость!
Почему? Что ведет его, что направляет — воля людей или богов? Или судьба, которой не повелевают ни те, ни другие?
Чем больше Дженнак думал над этим, тем ясней ощущал власть неких обстоятельств, связанных не с людьми и богами, а единственно с ним самим, с его предназначением, с дорогой его жизни. Сейчас она представлялась Дженнаку чередой долгих лет, лестницей, ведущей на холм зрелости; конец ее тонул в тумане, ибо там, как и всех смертных, его поджидали ведущие в Чак Мооль врата. Но что с того? Время черных перьев казалось далеким, будто звезда Гедар, и сейчас он хотел знать о тайне, которую скрывали от него. В чем она? И в чем смысл искуса? Почему его испытывают с такой строгостью? Мудрость гласит: не испробовавший огня, жажды и жалящей стали не сумеет оценить покой — и мудрость эта истинна. Но смерть любимых и близких страшнее жажды и огня, мучительней боли от ран; то жесточайшее из испытаний, каким подвергают лишь избранных.
Возможно, он избранник богов? И потому они шлют видения, предзнаменования и вещие сны, посещающие его при свете дня и в ночной темноте? А за сей дар — ибо ничего в мире не дается бесплатно! — он должен платить гибелью близких, таких как Вианна… Страшная мысль! Ужасная! Он обсудил бы ее с Унгир-Бреном, чтобы тот успокоил его, вселил уверенность и мужество, подтвердил или опроверг этот жуткий вывод. Но Унгир-Брен, мудрый аххаль, был далеко. А Чоч-Сидри… Умный человек Чоч-Сидри, но все-таки не Унгир-Брен.
Вздохнув, Дженнак встал, обулся, набросил туемку, надел на запястья браслеты, подвесил к поясу клинки и, прихватив горсть сухарей с блюда, вышел из хогана. Солнце уже поднималось над розовыми скалами, будто подпертыми стеной палисада; с другой стороны, на западе, торчали корабельные мачты, а на вышках маячили фигуры часовых, и алые перья над их шлемами развевались на морском ветру. Сторожили лагерь, разумеется, одиссарцы: двенадцать воинов с арбалетами и двое при горне и барабане. Быть может, нужды в таком числе охранников не имелось, ибо чернокожие на берег не выходили и не пытались изгнать пришельцев, но Дженнак помнил, что осторожный керравао живет дольше. Правда, как выразился в свое время Аскара, смерть проходит к нему в котле, а не на ристалище, но котел еще нужно найти, разжечь под ним огонь, изловить керравао да ощипать его… Словом, кто не рискует зря, тот и от котла увернется, и на ристалище не попадет.
Обогнув соседнее жилище, где спала со своими девушками Чолла Чантар, он приблизился к небольшому загончику; в нем, подогнув ноги, дремали три мохнатых зверя. Та-Кем, меднокожий купец из страны Нефати, лежавшей у огромной реки за степями, лесами и пустынями Лизира, называл их верблюдами, но «горбатый тапир» звучало для Дженнака привычней. Почему бы и нет? Были обычные тапиры, были морские, отчего же не быть горбатым? Существовало, правда, различие: тапиров выращивали ради мяса и кожи, а верблюдов, насколько представлял Дженнак, никто есть не собирался, разве лишь в годину крайнего бедствия. По назначению они были вьючными и верховыми животными, как тасситские косматые быки, но отличались потрясающей неприхотливостью — могли не есть и не пить несколько дней и шагать по пескам с утра до поздней ночи. Чолла, любившая все необычное, была очарована этими зверьми и настояла, чтобы их поместили рядом с ее хоганом. Впрочем, и Та-Кем обитал около нее, в уютной тростниковой хижине, ничем не хуже гостевого дома в селении дикарей. Даже лучше — с циновками, с настоящим ложем, деревянными блюдами и свечой, измеряющей время.
Дженнак постоял перед загородкой, бросая в рот сухари и разглядывая верблюдов. Теперь, когда он привык к их виду, они не казались ему такими уродливыми, и в облике их вроде бы стали проглядывать знакомые черты. Разумеется, не тапиров; у тех и повадки иные, и вид, и назначение. Но если этих тварей уменьшить вдвое или втрое, убрать огромный горб, прибавить шерсти на боках и сделать ту шерсть белесоватой, мягкой и нежной… Пожалуй, станут они похожими на ламу, решил Дженнак; вот только у ламы взгляд кроткий, а верблюд смотрит презрительно — точь-в-точь как братец Фарасса…
Он сморщился и отошел к ровной песчаной площадке, где меднокожий нефатец и Чоч-Сидри выкладывали из камешков горы Риканны, обозначали ветками ее леса, пучками травы — степи, полосками крашенной в голубое кожи — реки и ручьи. Работа их продвигалась с каждым днем все быстрей, в полном взаимопонимании, ибо Та-Кем стремительно осваивал одиссарский, а Чоч-Сидри с не меньшей быстротой — его певучее наречие. Купца в лагере не обижали; к разочарованию кейтабцев, Дженнак не только запретил рыться в его вещах, но и объявил Та-Кема своим гостем, одарив браслетом из золота, мешочком чейни и накидкой из перьев розового попугая. От этих подарков Tа-Кем пришел в восхищение, ибо в стране его знали цену золоту и серебру, редким перьям и искусной работе, но превыше того ценили милость владык; а для нефатца Дженнак был великим владыкой, приплывшим из сказочной Страны Заката на волшебных кораблях. Владыкой владык, могущественным чародеем, почти богом!
Постояв у песчаной площадки, он отправился в обход лагеря, размышляя о том, что ежели верблюд состоит в родстве с ламой, то могут найтись тут и другие звери, подобные одиссарским, только больше, сильней и страшней. Это предположение казалось близким к истине, так как Та-Кем, в своих невнятных еще речах, описывал Чоч-Сидри множество жутких чудовищ. Например, гривастых хищников цвета песка, в два раза крупней ягуара; гигантских единорогов с крохотными подслеповатыми глазками, легко впадавших в раздражение; речных зверей со складчатой безволосой кожей, способных перекусить челн пополам; а также животных, которые, не в пример горбатому верблюду, в самом деле походили на тапиров, но преогромных, с клыками, длинным вытянутым носом и ногами как древесные стволы! Кое-кого из этих тварей Дженнак видел за скалами, на пути в поселок дикарей, и мог подтвердить Чоч-Сидри, что все рассказанное нефатцем чистая правда.
Но молодого жреца больше удивляли не звери, а люди. Дженнаку вдруг вспомнилось, какими глазами смотрел он на Та-Кема и на труп черножего дикаря, принесенный в лагерь Хомдой-северянином. Смотрел с таким изумлением и недоверием, будто ждал чего-то совершенно иного, будто в Риканне не полагалось быть людям с медно-красным и черным цветом кожи, с темными волосами, прямыми или вьющимися, как шерсть арсоланских лам. А каким полагалось? Кто мог это знать наперед? Во всяком случае, не Чоч-Сидри.
И все же он так глядел на местных-обитателей, живого и мертвого, словно кожа с них вот-вот слезет и сквозь нее проглянет нечто иное, совсем непохожее на дикаря с отвислыми губами или на хрупкого купца из Нефати.
А что тут удивляться? — думал Дженнак, оглядывая застывших на вышках часовых и мачты драммаров, что покачивались в сотне локтей от берега. Что удивляться? Люди повсюду люди, какого бы цвета ни были их тела. Скорей любопытно поразмыслить над тем, почему чернокожие так черны — может, опалило их жаркое солнце, а может, сам Коатль окрасил их в свои цвета… Но если верно последнее, то они — истинный народ повелителя Чак Мооль; они, а не атлийцы!
Он усмехнулся. Это было бы страшным ударом по атлийской гордости! Узнать, что в другой половине мира есть племя, отмеченное Коатлем и более достойное его покровительства! Что сказал бы, проведав о том, атлийский владыка Ах-Шират? Заносчивый Ах-Шират, присвоивший титул Простершего Руку над Храмом Вещих Камней?
У хогана Чоллы, прервав его размышления, раздались звуки гонга. Дженнак повернулся, машинально оправил тунику, и зашагал к хогану арсоланки. Их совместные утренние трапезы возобновились, дружба была восстановлена, успокоив тем самым О’Каймора и Чоч-Сидри. Тидам не страшился больше разногласий между светлорожденными вождями, а жрец, в обычной своей иносказательной манере, толковал хорошо известное Дженнаку: мол, прекрасны цветы кактуса, но трудно сорвать их, не поранив рук. Зато сорвавший испытает блаженство… Надо лишь потерпеть и сделать вид, что наслаждаешься их запахом, а колючек как бы не замечаешь.
Тоже неплохой совет, подумал Дженнак, перешагнув порог; не хуже тех, что давал Хомда-северянин. Жаль, что нельзя последовать всем им сразу.
Пробормотав приветствие, он устроился на низком жестком сиденье. Чолла, как всегда, выглядела прекрасно — не цветок кактуса, но скорее орхидея из садов сагамора, нежная и благоуханная, не знающая, что такое шипы. В последние дни, будто желая подчеркнуть свое расположение к Дженнаку, она одевалась в цвета Одисса или Сеннама — в честь его подвига во время бури, о коем среди кейтабцев уже ходили легенды. Сегодня на ней были алые одежды и красные сандалии на маленьких ножках; талию охватывал кожаный пурпурный поясок, грудь украшало сплетенное из багряных перьев ожерелье, волосы стягивала повязка с гранатами цвета бычьей крови. Словом, она была необычайно хороша!
Характер ее, как мнилось Дженнаку, тоже изменился к лучшему. Быть может, земля Риканны, невиданные люди, звери и птицы, необычные зрелиша, к которым она питала склонность, что-то разбудили в ней; временами она теряла все свое величие, всю надменность и колкость, превращаясь в обычную девушку, прелестную и пленительную в своем неуемном любопытстве. Но лишь временами и не так часто, как мечталось Дженнаку. Бывали дни, когда с рассвета до заката Чолла Чантар помнила, кто она есть: четырнадцатая дочь Сына Солнца, повелителя Арсоланы, — и, почти наверняка, будущая владычица Удела Одисса. Ее уверенность в этом своем предназначении могла свести с ума, и Дженнак тихо бесился, вспоминая мудрые советы Хомды: женщина — бить! Больше бить, больше слушаться!
Но сегодня, в День Кошки, Чолла и прикинулась кошкой — не дикой лесной, а домашней, которую приятно погладить и почесать за ушами. Поглощая изысканные арсоланские яства и запивая их ароматным отваром, Дженнак размышлял над ее преображением с подозрительностью бывалого судейского, которого словами не улестишь и слезами не разжалобишь. Мелькало у него в голове, что Чолла что-то замышляет и что-то ей от него надо; но вот что именно? Не догадаешься, пока не скажет… Такая женщина как випата из Больших Болот: на камне — камень, на траве — трава, на песке — песок. Вот, к примеру, зачем она оделась в алое? С одной стороны, алое — цвет Одисса, и арсоланка, быть может, желала почтить гостя; с другой же… Шелка любви обычно окрашены алым — так нет ли здесь какого намека?
Пока он терялся в догадках, девушки Чоллы таскали на стол все новые кушанья, а сама хозяйка развлекала его беседой — о крохотных солнечно-желтых птичках, что изловили для нее в лесу люди О’Каймора, о буром страшном верблюде, на шее которого довелось ей вчера покататься, о нефритовом амулете в форме жука, преподнесенном ей Та-Кемом, о том, что кейтабцы поднялись на челнах по реке, обогнули скалистую гряду и сразились с кайманами — столь огромными, каких не водится в самой Матери Вод. Наконец, сообщив Дженнаку все новости и выслушав его сдержанные ответы, Чолла приступила к главному.
— Морской змей, — задумчиво промолвила она, — тот, что разбился на скалах в соседней бухте… Хотела бы я на него взглянуть, мой господин! Ведь никто и никогда не видел этих созданий вблизи, ни живых, ни мертвых. Может быть, лишь этот кейтабец, старый хромой мореход, у которого язык походит на гибкий змеиный хвост.
— Стоит ли рисковать, прекрасная тари? Жизнь твоя драгоценна, а соседняя бухта есть соседняя бухта. Кто знает, что может в ней случиться?
Чолла загадочно улыбнулась:
— Я думаю, ничего плохого, если ты пойдешь со мной. Ты — великий воин! Ты победил самого Паннар-Са, не так ли? Разве страшат тебя черные дикари? Да они сами теперь боятся нас и не выходят на берег! Ну, так как же? Хочешь ли сопровождать меня?
— С отрядом воинов, — добавил Дженнак, уступая ее напору. — Возьму человек двадцать стрелков.
Но Чолла повелительно вскинула руку:
— Никаких воинов, никаких стрелков! Бухта рядом, идти до нее половину всплеска, и нам ни к чему чужие глаза и уши! Во-первых, под твоей защитой я чувствую себя в безопасности, а во-вторых… во-вторых, нам надо поговорить.
Дженнак изобразил удивление:
— Поговорить? О чем, тари?
Изумрудные зрачки девушки блеснули. Был ли их блеск лукавым, нежным, обещающим или скрьшался в нем лишь холодный расчет? Дженнаку то было неведомо, но он ощутил, как сердце его забилось сильнее.
— Ну-у, — протянула Чолла, — разве у нас, потомков богов, не найдется о чем поговорить? Вот ты назвал мою жизнь драгоценной… Почему? Драгоценной для кого? Для тебя? Для твоих людей? Для этого О’Каймора, что похож на жабу с длинными лапами? Для его разбойников?
Дженнак смежил веки и размышлял несколько мгновений — не слишком долго, чтоб не обидеть девушку, ибо заданный ею вопрос требовал быстрого ответа. Припомнив брата своего Джакарру, великого политика и миротворца, мастера уклончивых речей, он произнес:
— Жизнь твоя, тари, драгоценна и для меня, и для всех нас. Думала ли ты о том, где наше место и почему мы, двое светлорожденных, участвуем в этом походе? Разве кейтабцы не могли обойтись без наших Очагов, без наших денег, без наших жрецов и воинов?
— Я думаю, они не могли обойтись без нас, без тебя и меня, — сказала Чолла, склонив черноволосую головку. Камни на ее повязке сверкнули багровой полосой.
— Верно! — согласился Дженнак. — Мы с тобой их живые талисманы, ожерелья успеха и удачи, знак милости Шестерых. Я — вождь, побеждающий в сражениях, я — сила, хранящая от бурь, от подводных скал, от неистовых течений, от чужих стрел и чужой злобы. Ты — Дочь Солнца; твои Песнопения угодны богам, внимающим им с радостью; ты — символ безопасности, ибо разве Арсолан, Светлый и Справедливый, захочет погубить собственную кровь? А потому, пока мы живы, в сердцах наших людей нет страха. Я — их защита, ты — источник божественной милости! И мы оба — залог благополучно возвращения.
Он не видел лица Чоллы в полумраке хогана, но ему показалось, что на ее губах блуждает улыбка.
— Тебя хорошо учили! Как подобает учить вождей, ибо не станет вождем тот, кто не умеет говорить красивых слов! Ты умеешь… Однако при чем тут морской змей? И мое желание взглянуть на него?
— Ты спрашивала не о нем, — сказал Дженнак, — а о том, почему твоя жизнь драгоценна. Я ответил. А морское чудище… Если ты хочешь поглядеть на него вместе со мной, я согласен. Выйдем, когда закончится дневная трапеза. Воины будут сопровождать нас, но останутся в лесу, и никто из них тебя не увидит и не услышит. Хайя! Я сказал!
Он поднялся и вышел из хогана.
Чоч-Сидри и Та-Кем уже возились на своей площадке, сотворяя план известных нефатцу земель. Помогали им человек пять: Хомда с двумя длиннорукими островитянами подтаскивал камни, раковины, ветки и свежий дерн, изображавший степные пространства; Синтачи, обладавший, как всякий лекарь, острым глазом и ловкими пальцами, переносил чертеж на бумагу; Цина Очи, не столь искусный в рисовании, напевал под нос что-то священное, призывая к работавшим милость богов. Рядом со столиком Синтачи толпились кейтабцы — сам О’Каймор, старый Челери, а также Ар’Чога, Эп’Соро, Ита’Тох, водители «Сирима», «Арсолана» и «Одиссара». Си’Хаду, тидама с «Кейтаба», Дженнак среди них не заметил; видно, тот был занят установкой новых балансиров на своем корабле.
Он подошел ближе, ответил на почтительные жесты мореходов, заглянул Синтачи через плечо, а потом присмотрелся к площадке, на которой — впервые в истории! — рождался чертеж риканнских земель. Разумеется, не всех, а лишь известных Та-Кему, но тем не менее можно было уже ощутить всю огромность и необъятность нового материка или нескольких материков с причудливо изогнутой береговой линией, разделенных морями и проливами. От того места, где стоял сейчас флот, берег ровной дугой скатывался к югу и северу; на юге линия его загибалась на восток и обрывалась, ибо Та-Кем не знал, что находится в тех краях. На севере суша тоже убегала к востоку, но то был уже не океанский берег, а морской; это внутреннее море, не округлое, как Ринкас, а длинное, вытянутое с запада на восток, глубоко вдавалось в твердь материка — или, возможно, разделяло два больших континента. Южный, где высадились эйпоннцы, был жарким и равнинным, а северный — более прохладным и гористым; он впивался в морские воды тремя полуостровами, столь же крупными, как Серанна или Юката. Ближайший из них, Ибера, лежал в нескольких днях пути, отделенный от южных земель узким проливом — столь узким, что, по словам Та-Кема, с его середины можно было разглядеть оба берега; здесь воды Длинного моря сливались с океаном, протаранив себе путь меж скалами Ибера и сравнительно низким берегом Лизира.
Лизир — так называлась страна чернокожих, чью землю попирали сейчас ноги Дженнака. Ограниченная с севера Длинным морем, она тянулась на юг и восток, но если о южных ее рубежах Та-Кем не мог поведать ничего определенного, то восточный край он знал весьма неплохо. Он был бродячим торговцем, пересекавшим пустыни, степи и леса в поисках выгоды, и девиз его был тем же самым, что у всякого одиссарского купца: дешево купить, дорого продать. Он и сейчас продавал — не грубые крашеные ткани и медные браслеты из своих вьюков, а знания; все, что было ему известно о землях и морях, в которых он побывал, странствуя на повозках, на горбатых спинах верблюдов или на ненадежных утлых кораблях- ведь надежных и крепких в Риканне строить не умели. Однако Та-Кему и другим нефатским купцам случалось перебираться через море и торговать в северных странах; в Ибере, правда, бывать ему не приходилось, но наслушался он про те края всякого. Были они гористыми, но с плодородными долинами, были богаты тремя металлами, известными Та-Кему, — медью, золотом и серебром, и были населены воинственными племенами жуткого обличья, непохожими ни на черных людей из Лизира, ни на красных из Нефата. Опасная страна, пояснял Та-Кем, играя своим ножом у горла; опасная из-за того, что люди в ней, когда хотят, торгуют, а когда хотят, грабят. Кейтабцы, слушая перевод Чоч-Сидри, ухмылялись: это было им понятно.
Что касается Лизира, южной земли, то она была покрыта лесами и небольшими горами у океанского и морского побережья, за коими лежала степь — но не засушливая, как тасситская прерия, а обильная ручьями, реками и озерами.
А потому ее и степью нельзя было считать, так как высокие и низкие травы чередовались здесь с древесными рощами, рощи — с зарослями гигантского тростника высотою в двадцать локтей, а тростник — с влажными болотами либо холмами. Обитали в этих богатых угодьях три вида зверей — хищные, травоядные и гигантские, которые хоть мясом не питались, но могли превратить любого хищника в кровавую кашу; а еще жили здесь бесчисленные племена, разные по обличью и повадкам, но все с черной, серой или пепельной кожей. Одни из них были охотниками, другие — воинами, третьи — скотоводами, но большинство занималось тем, и другим, и третьим, не делая различия между плотью диких зверей, домашних быков и человека. Правда, нефатских торговцев они не трогали — ради ярких тканей, блестящих браслетов и колец, которые те привозили в своих тюках, меняя на шкуры и редкостную кость — клыки гигантских животных. Каждый соблюдал свою выгоду, и даже чернокожим дикарям было понятно: ограбишь одного купца, десять других не придут.
Далеко на востоке Лизир граничил с безводной пустыней, одолеть которую можно было лишь на верблюдах; за пустыней вновь начинались плодородные земли — Нефати, родина Та-Кема. В тех краях струилась огромная река, впадавшая в Длинное море, а за ней и нефатскими землями вновь была засушливая пустошь; потом — пролив и еще одна пустыня, жители которой разводили горбатых верблюдов: а дальше — горы, леса, моря и степи без конца и края. Край, разумеется, существовал, только Та-Кему об этом ничего не было известно; мир представлялся ему огромным, и, подобно кейтабцам, он думал, что живет на плоской земле, напоминающей маисовую лепешку. Он не был невеждой, но, конечно, не смог бы начертить риканнские моря и земли, в которых побывал и о которых слышал; он лишь рассказывал о них, перечисляя дни пешего пути или дни плавания на судне, говорил, лежит ли этот берег на восход солнца или на закат, на полночь или на полудень, куда примерно текут реки и сколь они широки, где стоят горы и какие они, высокие или низкие. Он даже не понимал, что все это можно изобразить линиями на коже или бумаге, и Чоч-Сидри был, вероятно, прав, когда собрался выложить Риканну на песке, из веток, камней и пучков травы. Такой наглядный способ применялся в Одиссаре в глубокой древности, а иногда и в нынешнее время, в особых случаях, если важно было представить местность со всеми деталями рельефа. Та-Кему он был куда ясней, чем разноцветные закорючки и знаки, что возникали под быстрым пером Син-тачи.
Похоже, нефатец, поощряемый подарками, не скрывал ничего, и лишь о родине своей рассказывал с неохотой. Ему довелось увидеть заваленное трупами ущелье, и он наверняка подметил, что пришельцы из легендарной Страны Заката не потеряли в схватке ни единого воина; это говорило об их умении, об их мощи, о несокрушимой силе их оружия из сказочного серебристого металла. На берегу Та-Кем разглядел кейтабские суда и догадался, что расстояние, штормы и бури, шквалы и ветры для них не помеха; а значит, могут добраться они и в Нефати. Поэтому говорил он больше о сокровищах Лизира да Иберы, а о своей стране упоминал вскользь, напирая на то, что лежит она в далеком далеке и путь туда труден и долог. Чоч-Сидри, однако, выяснил, что нефатцы знакомы с земледелием, со многими ремеслами и даже с письменностью; правда, писали они не на бумажных листах и пергаментах, а высекали знаки в камне, ведя по ним счет своим властителям и предзнаменованиям богов. Еще жрец узнал, что в Нефати есть множество прирученных животных, не только верблюды и быки, но и другие четвероногие более изящного сложения, но сильные и быстрые; правда, Та-Кем утверждал, что они водятся повсеместно, в том числе и в Ибере.
Но сейчас, прислушиваясь одним ухом к спору кейтабцев (те, глядя в чертеж, толковали, сколь быстро можно доплыть в эту самую Иберу), а другим — к беседе Чоч-Сидри с Та-Кемом, Дженнак понял, что они, раскладывая камни и траву, говорят не о морях и землях, но о чем-то совсем другом. Он отвернулся от О’Каймора и его тидамов, шагнул поближе к площадке, склонил голову к плечу. Жрец и нефатский купец разговаривали то знаками, то на двух языках разом; все, однако, было понятным.
— Много ли властителей в твоей стране? — спрашивал Чоч-Сидри.
— Много, господин. Они делят землю, и делят реку, и делят воду из реки. Каждый берет столько воды, сколько нужно полям. Еще они делят скот, делят людей и делят… — Та-Кем произнес незнакомое Дженнаку слово на нефатском. Видимо, Сидри его тоже не знал и с недоумением уставился на торговца.
— Это тоже скот, — пояснил купец, — только двуногий.
— Двуногий? Бык на четырех ногах, и лама, и тапир, и твой верблюд тоже… Разве бывает двуногий скот?
— Скот можно продать и купить. Бык на четырех ногах, можно продать и купить. Человек на двух ногах, можно продать и купить. Тогда человек — скот! Товар! Хороший товар!
Дженнак изумленно поднял брови, а молодой жрец, выронив от неожиданности горсть камней, уселся на песок в позе внимания. Глаза его вдруг посветлели, став почти зелеными, как у самого Дженнака.
— Погоди… Я плохо понял, да? Человека можно продать и купить? Человек — товар?
Кивнув, Та-Кем подтвердил это поразительное заявление.
— Странно… Воина можно убить или взять в плен, отпустив потом за выкуп, женщину — отдать мужчине, даже против ее воли. Но купить или продать!.. Этого я не понимаю! Товар — это ткань и горшки, зерно и плоды, быки и ламы, перья, шкуры, золото, камни… Да что угодно может сделаться товаром! Но всем этим владеет человек. И сам он стать товаром никак не может.
— Ты мудрый, а не понимаешь простого, — сказал Та-Кем. — Человек владеет золотом, стадами и большими землями, и это — человек власти, могущественный повелитель, и все делают перед ним так, — он пал на колени и стукнулся лбом о землю. — Человек владеет серебром или двумя быками и куском земли — тогда он не повелитель, но еще человек, такой, как я! — Та-Кем ударил себя в грудь. — Человек не владеет ничем — тогда он двуногий скот, товар! Верно?
— Неверно, — возразил Чоч-Сидри. — Неверно! Человек всегда владеет чем-либо: воин — копьем, рыбак — лодкой и сетями, охотник — луком, земледелец — зерном и упряжкой быков. И человек всегда владеет самим собой! Своим телом и руками! Правда, он должен слушать вождей и жрецов, иначе отведает палок или отправится до срока в Чак Мооль, но кто его может продать? Почему? И зачем?
— Кто? Сильный! Тот, кто его захватил на войне или взял за долги. Почему? Потому, что человек стоит горсть серебра; человек — хороший товар! Зачем? Затем, что человек может работать, копать поле, канал, строить стену, носить камень, пасти быков. Человек лучше быка! Бык сильный, но не может строить стену, так? А человек может! И цена ему выше цены быка. Ты понял, мудрый?
Но Чоч-Сидри не понял, как не понял и сам Дженнак. Смутные речи нефатца казались ему кощунственными; ведь кто бы ни создал в незапамятные времена двуногую тварь, человек из нее сотворен богами. Они, великие Кино Раа, научили безмозглых дикарей пониманию прекрасного; они наделили их знаниями и искусствами, законами и ритуалами, одарили всей мудростью Чилам Баль, объяснили — пусть не до конца и не совсем понятно! — устройство мира. Торговать людьми? Это значило торговать тем божественным, что заключено в них, — то есть заветами самих богов Все на свете имеет свою цену, как сказано в Книге Повседневного; все, кроме человека, ибо лишь человек назначает цену всему и платит ее — и за обычный товар, и за чувства свои, и за проступки, и за саму жизнь. И даже воин, попавший в плен, выкупает не себя, не свое тело и не свою свободу, а только платит цену поражения или принимает смерть, если платить ему нечем!
В Риканне, судя по всему, обычаи были другими, а чужих обычаев сразу не поймешь; и потому Дженнак одобрительно кивнул, когда Чоч-Сидри, оставив непонятное непонятым, обратился к иной теме:
— Ты сказал, Та-Кем, что в твоей стране много властителей. Есть ли среди них люди светлой крови?
Нефатец наморщил лоб и нерешительно произнес:
— Кровь у всех красная, мудрый. У меня и у тебя, у владык Нефати, у черных людей Лизира и белолицых людей Иберы. Даже у животных она красная! Цвет кожи разный, и кожа может стать шкурой, но цвет крови один.
— Но у кого-то он темней, а у кого-то светлей. Знаешь ли ты об этом? Слышал ли о властителях с алой кровью — такой, как рассветная заря?
Та-Кем все еще морщил лоб, не в силах сообразить, о чем его спрашивают, и Дженнак, шагнув к нему, пришел на помощь.
— Скажи, — произнес он, подбирая самые простые слова, — есть в Нефате люди, которые живут долго? Два срока жизни, три срока? Они не стареют до самой смерти и всегда молоды… Есть такие?
Нефатец с виноватым видом уставился на Дженнака: одно дело не ответить мудрецу, и совсем другое — повелителю. Щедрому повелителю, милостивому, но все-таки владыке, который носит у пояса два грозных клинка, а на запястьях — браслеты с острыми шипами. Мудрец простит непонятливого, а вот властитель… Властители недоумков не любят!
Все это было написано у Та-Кема на лице, и Дженнак, не желая вгонять его в испарину, медленно и раздельно повторил вопрос. Наконец Та-Кем уразумел, о чем его спрашивают, покачал головой и промолвил, мешая язык Нефати с одиссарскими словами:
— В стране моей и в соседних странах, милостивый господин, есть вожди, владыки-ахау, господа над землей и водой, взысканные богами Света, правящие людьми и дарующие им по воле своей благо или смерть. Власть их велика, но живут они тот же срок, что заповедан всем прочим людям, и болеют они как все, и страдают от ран, и старятся, и умирают как все. И никогда я не слышал, чтобы кто-то из них мог купить у богов Мрака хотя бы один лишний день жизни. Даже за самую высокую цену!
Дженнак и Чоч-Сидри переглянулись: было ясно, что если Сеннам и добрался сюда на своей черепахе, то священного семени тут не оставил. Что ж, богов было всего шестеро, и не могли же они осчастливить всех женщин и в той, и в этой половине мира! У них имелись дела и поважней — например, создание Чилам Баль, Святых Книг, исполненных мудрости. Дженнак открыл было рот, чтоб расспросить нефатца, известно ли в его краях о Чилам Баль или об иных божественных заветах, но тут О’Кай-мор окликнул его.
— Взгляни на рисунок, светлорожденный, — произнес тидам, склонившись над чертежами Синтачи. — Мы полагаем, что с попутным ветром можно добраться до этой Иберы за десять или двенадцать дней. Или еще быстрее — ведь расстояния в точности не измерены, и мы не знаем, стоит ли доверять словам этого купца. Но двенадцать дней — самый большой срок. И плыть мы можем на север вдоль берегов, не теряя из вида земли.
— А потом? — спросил Дженнак, разглядывая угловатые очертания Иберы.
— Потом, думаю, нужно войти в пролив и снова повернуть к северу — так, чтобы высадиться на берег со стороны моря.
— А почему не на океанское побережье?
Широкая ладонь О’Каймора накрыла медальон с пальмами и волной, пальцы левой руки скользнули по листу вдоль предполагаемого маршрута.
— Клянусь странствиями Сеннама, мой господин, есть множество причин, чтоб поступить так, а не иначе. Во-первых, морские штормы не столь ужасны, как океанские, и наши драммары будут в большей безопасности. Во-вторых, всем нам любопытно поглядеть на это Длинное море, разделяющее южные земли от северных. Сколь оно широко? Какие дуют там ветры? Есть ли удобные гавани на его берегах? Ну и прочее, что полезно знать о неведомых водах… А третья причина самая важная… Взгляни!
Дженнак следил за тонким пером в руке Синтачи, уверенно торившим путь по желтоватому листу. Арсоланский лекарь был человеком рослым, широкоплечим, с упругими мышцами и мощной грудью, но кисть и длинные пальцы его отличались поразительной гибкостью — он мог без труда дотянуться до собственного запястья. Молчаливый и серьезный, он занимался своей работой, не обращая внимания на кейтабцев и лишь изредка посматривая на площадку.
— Взгляни, вождь, — повторил О’Каймор, кивнув на рисунок. — Это Длинное море лежит среди Земель Восхода в точности так, как наш Ринкас. Форма другая, а назначение такое же. Оно разделяет множество стран и соединяет их, ибо морские пути удобней сухопутных; оно — сердцевина здешнего мира, и все торговые дороги меж югом и севером, западом и востоком проходят здесь. И в нем есть острова — вот и вот! Не такие большие, как в Кейтабе, но и не маленькие! Значит, есть где закрепиться, выстроить крепости, а потом — и города! — Он помолчал, играя висевшим на груди медальоном, знаком достоинства тидама, и добавил: — Конечно, все сказанное мной надо обсудить с жрецами, с твоими воинами и с милостивой госпожой. Не собрать ли, всех днем после трапезы, светлорожденный? В твоей или в моей хижине?
— В твоей, вечером, — сказал Дженнак. — Днем милостивая кьона и я будем заняты.
Вот только чем? — подумал он про себя.
Маленькие ножки Чоллы, обутые в красные сандалии, вязли в песке, на лбу, под повязкой, выступили капельки испарины. Она, однако, не жаловалась — шагала рядом с длинноногим спутником, временами поглядывая то на стоявшее в зените солнце, то на медленно приближавшиеся скалы. Идти было тяжело, так как в песке повсюду торчали валуны и огромные кости — изогнутые посеревшие ребра, достигавшие двух длин копья, отполированные водой черепа, длинные и узкие, но с пастью в человечий рост, позвонки с остроконечными треугольными шипами, фаланги плавников, каждый размером с голень. Челюсти казались особенно страшными, грозя частой порослью костяных кинжалов; особо крупные клыки были похожи на изогнутое атлийское лезвие, которым на фиратских валах бился Аскара. Кроме того, песок, камни и кости покрывал слой чешуи — потускневшей, но прочной, с довольно острыми краями. Чешуйки были круглыми и слегка выпуклыми; одни как ладонь, другие побольше наколенного щитка, а третьи словно шит, прикрывающий воина от подбородка до паха.
Теперь Дженнак не сожалел, что, поддавшись уговорам Чоллы, отправился в эту бухту. Какие бы слова она ни желала сказать ему наедине, пустяк или нечто важное, времени даром он не потеряет — открывшаяся перед ним картина того стоила! Разглядеть и оценить ее с корабельной палубы было невозможно — посеревшие кости и поблекшая чешуя морских гигантов сливались с песком, их гладкие черепа мнились камнями, и только огромная туша погибшего в шторм чудища все еще сияла среди скал серебристыми отблесками. Впрочем, Дженнак сомневался, что ветер и волны выбросили змея на берег; скорее всего, он закончил жизнь по собственной воле, одряхлев и почувствовав, что сроки его истекли и смерть не за горами. Вероятно, таков был обычай этих существ — принимать гибель на берегу, в определенном месте и в урочное время. То, что видел сейчас Дженнак, являлось их могильником, кладбищем среди скал и песка, где век за веком, тысячелетие за тысячелетием они встречали свой конец. Быть может, сюда собирались все исполины Бескрайних Вод; быть может, таких могильников имелось несколько… Но, так или иначе, жизнь их была долгой, столь же долгой, как у светлорожденных потомков богов, ибо, если не считать привлекшего Чоллу змея, свежих туш или костей Дженнак не замечал.
Он остановился, чтобы дать девушке передышку, медленно повернул голову, осматриваясь по сторонам. На востоке торчали растрепанные веера пальм, а над ними яркой лаковой зеленью блестели в солнечных лучах кроны похожих на магнолии деревьев; на западе тихо плескались волны, с шуршаньем набегали на песок, заботливо вылизывали его и откатывались назад. Между пальмами и морем изгибалась серповидная полоса песка, заваленного древними костями и чешуей, с двух сторон ограниченная скалами; берег этот казался челюстью гигантского змея с выбитыми и перетертыми в мелкую сероватую пыль передними клыками. Если не считать рокота волн, здесь царила мертвая тишина. Ни шороха не доносилось из леса, где остались сопровождавшие их одиссарские воины, молчали скалы и море, застыли недвижимо редкие облака, и лишь предвестник кружил в вышине, простирая длинные упругие крылья. Кружил, но к волнам не спускался и скорую бурю не пророчил.
— Пойдем! Я отдохнула, — прохладные пальцы Чоллы сжали его локоть. Дженнак вытер со лба пот, поглядел, прищурившись, на солнце, и расстегнул ремень с подвешенными к нему клинками и кинжалом.
— Сейчас… Прости меня, тари… Если ты не возражаешь… Жарко!
Он стянул плотную полотняную тунику, снял обувь и браслеты, оставшись в одном легком набедренном шилаке; бросил одежду на песок, а пояс с тайонельскими клинками повесил на шею. Странно, но Чолла следила за его разоблачением с одобрительной улыбкой, будто он сделал именно то, что требовалось, и в самое нужное время. Ее алое одеяние из шелка выглядело воздушным и легким и скорей холодило, чем согревало. Дженнак заметил, что ткань просвечивает в солнечных лучах, окружая стройное тело девушки розоватым ореолом; он видел смутные контуры высоких грудей, длинных стройных ног, стана, подобного пальме, хрупких плеч, округлых колен…
С трудом отведя взгляд, он махнул рукой и хрипло выдохнул:
— Пошли!
Издалека змей был прекрасен, словно воин в чешуйчатом стальном доспехе, прилегший отдохнуть на берегу. Вблизи же выглядел он устрашающе: гигантская полураскрытая пасть с изогнутыми клыками, встопорщенный гребень, мертвые побелевшие глаза, вывалившиеся из глазниц, чудовищные раны от впившихся в плоть камней… И запах! Запах! Морской змей медленно сгорал в погребальном солнечном костре, и труп его пах столь же отвратительно, как разлагающаяся плоть самого ничтожного червя.
Чолла, сморщив носик, выдержала недолго; полюбовалась чудищем и тут же отбежала на полсотни шагов, к валявшейся на песке тунике Дженнака. Потом позвала его:
— Иди ко мне, мой вождь! Тут запах незаметен! Мы можем сесть и поговорить.
— Обожди, тари. Если уж я пришел сюда, так не годится уходить без трофеев.
Он приблизился к змеиному хвосту, огромному, как колонна, подпирающая своды храма. Чешуя тут была помельче, и Дженнак, вытащив кинжал, ухитрился отодрать зеркальную пластинку размером в две свои ладони. Она оказалась довольно тяжелой, будто была отлита из серебра; почти плоская в середине, с загнутыми краями, похожая на небольшой поднос. Счистив лезвием ножа хрящи, еще не потерявшие упругость, Дженнак перевернул чешуйку и вгляделся в нее, словно в зеркало.
Его лицо, немного искаженное, всплыло в серебристой глубине: изогнутые темные брови, высокий лоб с чуть впалыми висками, гладкие скулы, прямой, строгой формы нос, твердая линия рта, широковатый подбородок… Глаза казались не зелеными, а серыми, да и в целом его туманное отражение выглядело старше — таким, каким он будет через десять или пятнадцать лет и каким сохранится еще на столетие. На целый век! В неизменном своем обличье, уже не юноши, но зрелого мужа… Он будет похож на Джиллора, отметил Дженнак и улыбнулся своему отражению.
Чолла вновь позвала его — каким-то напряженным странным голосом — и он торопливо сунул кинжал в ножны, а зеркальную чешуйку обмотал ремнем. Потом обернулся и замер.
Она сбросила свое одеяние из алого шелка, сняла повязку и стояла сейчас перед ним нагая, как девушка перед брачным ложем. Пряди черных волос струились по плечам Чоллы, ласкали грудь, неожиданно полную, с розовыми ягодами отвердевших сосков; живот ее был плоским, талия — тонкой и гибкой, переходившей в восхитительную округлость бедер. Ноги с изящными маленькими ступнями по щиколотку утопали в песке, но Дженнак знал, что ступня ее, от пятки до тонких пальцев, поместится в его ладони — так, как нежная плоть моллюска помещается в твердой и прочной раковине. Руки Чоллы были сложены на груди, но не затем, чтобы скрыть ее или поддержать упругую плоть, — скорее они лишь привлекали к ней внимание. Вот я! — словно говорила она; вот я! — звала ее кожа; вот я! — шептало лоно; вот я! — обещали глаза; вот я! — подойди и возьми! Насладись, как сладким плодом, сорви, как срывают с пальмы полный свежего сока орех, испей, как пьют молодое игристое вино… Сделай все это, но не забудь, какое сокровище тебе досталось!
Она и в самом деле была сокровищем — вот только чьим?
Но сказано в Книге Повседневного: не отвергай зова женщины, ибо она есть жизнь! И Дженнак, бросив свои ремни и клинки, шагнул к девушке, не спуская с нее потемневших глаз.
Теперь они стояли совсем близко друг к другу — так, что между грудью Чоллы и кожей Дженнака прошло бы лишь лезвие ножа.
— Ты хотела поговорить со мной? О чем? — хрипло спросил он.
— Поговорить? — ее зрачки насмешливо блеснули. — Сейчас не время разговоров, мой вождь! Но если ты хочешь… если желаешь… поговорим об этом…
Ее тонкие пальцы коснулись сосков, потом Чолла сделала шаг вперед, совсем крохотный, но теперь меж ними не прошло бы и тонкое стальное лезвие. Ничего не прошло, даже невесомый шелк этова.
— Ты действительно хочешь этого? — Голова Дженнака кружилась, лицо Чоллы плавало перед ним в знойном мареве. Волосы, как крыло ворона, черные веера ресниц на смугло-бледных щеках, пухлые алые губы, слабый запах цветущего жасмина… Чолла! Вианна! Чолла!
— Ты хочешь этого? — повторил Дженнак, обвив ее стан руками.
— Когда-нибудь мы ляжем на шелка любви… Так почему не сейчас? — Теплое дыхание Чоллы щекотало шею Дженнака. — И ты… ты должен знать, что тебя ждет… Это твое право! И мое тоже.
— Где говорит разум, там молчит сердце, подумал Дженнак, опускаясь рядом с ней на колени. Но что с того? Зов плоти сделался уже неподвластным ему, и теперь — тут, на берегах Риканны, среди скелетов огромных, отживших свое морских зверей, — не было ни наследника Дома Одисса, ни Дочери Солнца, тари кецаль хогани. Был мужчина, и была юная женщина, созревшая для любви, прекрасный цветок, чьи шипы засохли и опали, чей аромат пьянил, чей вкус был сладок, чьи пальцы-лепестки кружились над Дженнаком, будто облако мотыльков с бархатистыми крыльями И сам он, внимая трепету плоти, раз за разом сотрясавшему Чоллу, становился таким же мотыльком, бездумно порхавшим над цветочной чашей, переполненной нектаром; он пил его, вдыхал его запах, купался в нем, пока крылья мотылька не отяжелели.
Но что-то все же было не так! Разумеется, не темперамент Чоллы и не ее ласки, ибо ее обучили всему, что полагалось знать, — тридцати трем позам любви, касаниям и жестам, словам и вскрикам, тихой нежности ожидания, терпеливому восхождению к вершине и прыжку в жерло огнедышащей горы, такому внезапному и яростному, что захватывало дух. Она не была девственной, как и Виа; в благородных семьях это считалось недостатком, который устранялся не на брачном ложе, а задолго до него, ловкими руками и ножом целителя. Но, как и Виа, она не знала мужчин; Дженнак был у нее первым и понимал, что из раковины, доставшейся ему, никто не пытался извлечь жемчуг Значит, ни гордость его, ни сетанна не страдали.
Но что-то было не так!
Что именно, он не сумел бы сказать. Говорят, что возлегший на шелка любви неподвластен Мейтассе, не замечает хода времени, не слышит дыхания Чак Мооль, не думает о круговороте судеб и грядущем. О грядущем Дженнак и в самом деле не размышлял, но прошлое не отпускало его: запах жасмина от кожи Чоллы перебивался медвяным ароматом, а зрачки ее, зеленые и сверкающие, как звезда Оулоджи, вдруг начинали мерцать теплым и темным сияньем агата. Но вкус меда и агатовый блеск глаз, и груди, подобные розовым раковинам, и волосы, черные и блестящие, принадлежали не ей; она была лишь заменой, искусной подделкой утраченного сокровища, словно колдунья-туст-ла, натянувшая чужую кожу и любимый облик.
А потом этот облик спал с нее разом, как ненужная одежда.
Утомленные, они лежали на песке, среди камней и чудовищных распавшихся скелетов, под жарким солнцем Лизира; головка Чоллы покоилась на плече Дженнака, ее теплое бедро касалось его бедра, уже не порождая страсти, но отзываясь теплой и тихой нежностью.
— Все в руках Шестерых! — думал он. — Да свершится их воля! И, быть может, воля их такова, чтобы в этой девушке возвратилась ко мне Вианна? Моя пчелка, моя чакчан, мой ночной цветок? Чтобы вернулась она не с каплей светлой крови, а с потоком ее, дарующим молодость и долгую жизнь? Чтоб всегда была она рядом со мной, и сейчас, и через год, и через сотню лет! Конечно, Чолла, дочь ахау Че Чантара, не в силах заменить ее, но Чолла может стать Вианной… Почему бы и нет, если будет на то воля богов! Она станет такой же ласковой и любящей, такой же заботливой и нежной, целительным бальзамом, цветком без шипов, песнопением радости… И если будет нам грозить разлука, она обнимет меня и скажет: возьми меня с собой, мой зеленоглазый вождь! Ибо мы неразлучны, как ножны и клинок; кто я без тебя, и кто ты — без меня? Подумай, кто шепнет тебе слова любви? Кто будет стеречь твой сон? Кто исцелит твои раны? Кто убережет от предательства?
Головка Чоллы шевельнулась на его плече, теплое дыхание коснулось щеки, и он услышал:
— Когда мы будем властвовать в Одиссаре, мой господин…
Она говорила что-то еще — о том, что случится, когда они будут властвовать в Одиссаре, повелевать Серанной, чей воздух ароматен и свеж, и городами Восточного Побережья, и долиной Отца Вод, и его щедрой Дельтой, и лесами на берегах северного Ринкаса, и горами на рубеже Коатля, и краем, богатым озерами, что граничит с Тайонелом, и прочими одиссарскими землями, что протянулись с юга на север на пять соколиных полетов, а с востока на запад — вдвое дальше. Она говорила, шептала, звала, но Дженнак уже не слышал ничего; он закаменел, подобно ребру морского змея, источенному ветрами, опаленному солнцем, мертвому, сухому…
Властвовать в Одиссаре!
Вот цена власти: потерять и не найти, поверить и обмануться… Стоит ли этого власть? И чем еще придется платить за белые перья сагамора?
Дженнак зажмурил глаза и увидел презрительную ухмылку на щекастой физиономии Фарассы, неживое лицо Виа с капелькой крови в углу рта, свирепо ощеренный рот атлийца, заносящего над ним громовой шар; еще увидел птицу — кецаля в дорогом убранстве и пышную клетку, в которой тот сидел год за годом, десятилетие за десятилетием. Кецаль признавался владыкой над всем птичьим народом, но сам был пленен, словно проигравший битву воин; соколы летали в поднебесье, а он лишь повелевал им, куда держать путь, кого клевать, а кого одарить ярким пером. И был тот кецаль несчастен.
— Мой вождь, — ворковала Чолла, — мой сокол, мой кецаль…
Дженнак вздрогнул и поднялся, прихватив валявшуюся рядом тунику. Потом протянул девушке руку:
— Вставай, тари! И спасибо тебе! Ты в самом деле одарила меня так щедро, как дарят сокола и кецаля… Но я могу быть лишь одним из них.
Кончался месяц Войны; на смену ему шел месяц Дележа Добычи. То было древней традицией — идти в поход после сбора плодов, когда есть что взять и есть что защищать. Разумеется, завоеванное и взятое подлежало дележу, эта задача была столь же непростой, как удачный набег, а временами и почти такой же кровопролитной. Зато когда все кончалось, и война, и споры из-за добычи, наступал месяц Покоя; ну, а там и год близился к завершению, оплакивая свою грядущую смерть в месяце Дождя, собирая черные перья в месяце Долгих Ночей и развеивая их по свету в месяце Ветров. Затем все начиналось сначала: пять праздничных Дней Предзнаменований, а за ними — месяцы Бурь, Молодых Листьев, Цветов, Света, Зноя и Плодов. Время Цветения, Время Увядания… Цветение, как положено, начинается с бури, увядание — с войны.
Пять кораблей, покачиваясь на длинной океанской волне и распустив паруса, синие, алые и золотые, шли к северу; плыли днем и ночью, то под ярким солнцем, висевшим над кормовыми башенками, то под темным небом, держа курс на путеводную звезду Инлад. Берег Лизира лежал по правому борту, и веяло от него травами и нагретым камнем, тянуло запахами свежей зелени и цветов, пахло терпким степным ароматом; а в этих знойных и влажных степях странствовал сейчас нефатец Та-Кем, оделенный щедрыми подарками, торил путь то ли на юг, то ли на восток, вместе со своими горбатыми зверями и черными слугами.
Вскоре лизирские берега сделались неприветливей: пески, пальмы и травянистые пространства сменились сплошными скалами, крутыми, но невысокими и рассеченными до самой воды гигантскими трещинами. Затем земная твердь начала откатываться на восток, будто уступив напору океана; скалы сделались выше и стояли теперь сплошной стеной, огораживая континент от бурь, ветров и ярости Морского Старца Паннар-Са. Корабли повернули вслед за берегом и шли так недолгое время, в Дни Пчелы и Паука; следующим был День Камня, и в этот день на севере поднялась высокая земля.
Но земля была и на юге, а это значило, что они достигли пролива между Бескрайними Водами и Длинным морем — того самого пролива, о коем рассказывал нефатеи.
Вероятно, море, лежавшее за ним, разделяло два материка, так что получалось, что Восточные Земли, как и Эйпонна, тоже состоят из двух больших массивов суши. Сколь они велики, пока что никто не мог сказать, но, если Та-Кем не ошибался и не преувеличивал, от пролива до Нефати с его огромной рекой было не меньше десятка соколиных полетов. Огромный путь, половина расстояния, пройденного по Бескрайним Водам! Удаляться так далеко от родных берегов странники не собирались. Главное было сделано: они пересекли океан и, как написано в Книге Тайн на Листах Сеннама, нашли новые земли. И теперь, чтобы навсегда воссоединить две части мира, они должны были вернуться и рассказать обо всем увиденном. Добраться домой и приумножить тем славу Одиссара и Арсолана, а заодно и Кейтаба.
Но дух человеческий ненасытен, и было бы странным не разведать хотя бы ближайшие места, причем столь важные, как этот пролив, соединяющий Длинное море с океаном, и земли Иберы, лежащие за ним. И потому О’Каймор, с согласия светлорожденных вождей и своих тидамов, повернул флот на восток, прошел между двумя материками, а затем повернул к северу, намереваясь высадиться на побережье Иберы и исследовать его. Корабли плыли на север в течение Дней Глины и Воды; на рассвете Дня Ветра, последнего в истекающем месяце, они направились к берегу.
На твердой земле Дженнаку снились корабли, а сейчас, когда его баюкала палуба «Тофала», ему привиделся город. Не безвестное поселение, не лагерь кочевников из наскоро сооруженных шалашей и не город вообще, вне времени и пространства… Хайан! Хайан, где склоны каждого холма были знакомы ему, как лезвия собственных клинков.
Но, странным образом, он видел и Хайан, и то, что было до Хайана; картины эти не накладывались и не смешивались друг с другом, будто рассматривали их два Дженнака двумя парами глаз. Один глядел на город из дерева и камня, перед другим простиралась обширная зеленая равнина без всяких признаков жилья, покрытая болотами и непроходимыми лесами. Среди зелени изогнутым серебристым лезвием сверкала река — не очень широкая, но полноводная, питаемая множеством речек и ручьев поменьше, струившихся из болот и озер. И река, и равнина скатывались к морю; вблизи него водный поток ширился и рос, готовясь к схватке с приливом, а лесистая равнина резко обрывалась, переходя вначале в низменные земли, поросшие пальмами и тростником, а под конец в песчаный берег, кое-где перегороженный бастионами темных скал.
Над берегом парили чайки. Среди Пяти Племен считалось, что их резкий крик — «хайя!.. хайя!..» — дал имя реке, а от нее — городу, возникшему здесь еще во времена пришествия Одисса. Но, быть может, Хайан стал называться Хайаном от «хейо», одного из кланов сесинаба, издревле обитавшего в этих местах и занимавшегося охотой и примитивным земледелием. Имелся у него и еще один смысл: произнесенное отрывисто и резко — так, как кричали чайки, — оно было возгласом довольства либо удивления, а иногда значило — «Так!» или «Ясказал!».
Древняя долина реки исчезла, и теперь перед мысленным взором Дженнака простирался прекрасный город садов и дворцов, сооруженных на вершинах пятисот пятидесяти восьми насыпей. Самые древние из этих рукотворных гор были сплошными, квадратными, сложенными из земли, со склонами, укрепленными не камнем, а разнообразным кустарником и деревьями, которые в пору цветения окутывали город сладким запахом, спорившим с соленым морским бризом. Но уже пять столетий назад, во времена великого сагамора Варутты, начали строить террасы из шлифованных каменных глыб, устраивая под ними склады, стойла для быков, казармы и иные помещения; самим же террасам придавались изысканные формы початка маиса, пальмовой кроны, дубового листа, фигурок попугая, кошки или сокола. Большинство из полутысячи городских холмов имели собственное название, и тридцать из них, расположенных в самом центре, носили имена дней, которые складывались в полный месяц. Между их вершинами были переброшены мосты, а у подножий простирались плошадки, засаженные фруктовыми рощами либо отведенные для игр в мяч, для торговли, постоялых дворов и харчевен. На некоторых размещались храмовые школы и священные водоемы, где можно было встретиться с жрецами и испросить у них совета.
Что касается плоских вершин холмов, то они, по большей части, предназначались для любви и отдыха, для трапез в семейном кругу, для неторопливых бесед под кронами магнолий — словом, не для дел, но для всего того, что придает жизни сладость. Одни из них были застроены домами горожан, другие — дворцами вождей, которых в каждом сераннском племени насчитывалось не менее двух десятков, третьи несли на своих спинах причудливые сооружения, облицованные мозаикой и керамическими плитками, — там можно было погрузиться в прохладу бассейна или в обжигающий жар парной бани, размять кости и пожаловаться на свои немощи опытному целителю. Имелись, разумеется, и исключения: около сорока насыпей были заняты не жилищами, а сооружениями иного рода, вроде Дома Страданий, стоявшего у дороги Белых Камней, или присутственных мест различных Очагов, из которых самым богатым являлся Очаг Торговцев, а самым грозным и сильным — воинское братство Гнева. Но все же считалось, что дела вершатся у подножий холмов; туда с рассветом устремлялись горожане, а в предзакатный час, после десятого всплеска, шли наверх, дабы вкусить покой вечерней трапезы и насладиться ночью любви.
Дженнак смотрел на свой просторный город, на белую дорогу, уходившую к северу, к Тегуму, на древний дворец сагаморов, что прятался среди скал на морском берегу, на рощи и поля, окружавшие Хайан золотисто-зеленым кольцом, на желтый песок у синих вод, перед самыми дворцовыми башнями — на ристалище, где он — так недавно! — сражался с Эйчидом. Все это выглядело величественным и прекрасным, все было знакомым и родным, как детские воспоминания, как сладкий сон под кронами деревьев… Но какая-то часть его разума не спала, не ведала покоя; он сознавал, что находится на корабле, что плывет сейчас в безмерной дали от Одиссара, что зрит мираж, ниспосланный богами.
Но зачем они его послали?! Не являлось ли это видение подсказкой, что цель восточной экспедиции достигнута, что Эйпонна ждет, что пора поворачивать драммары к родным берегам?
Нет!
Внезапно он увидел, как насыпи, деревья и дворцы заколебались, будто сотканные из разноцветного тумана; полосы его текли, смешивались, тянулись вверх, раздавались в стороны, и сквозь них начало поблескивать нечто серебристое, смутное, но уплотнявшееся с каждым мгновением. Не прошло и вздоха — так он решил в своем сне — как на морском берегу возник совсем иной город, не похожий на Хайан, да и на любое поселение в Эйпонне. Дома его вздымались ввысь подобно прямоугольным горам из стали и стекла, прорезанных кое-где каменными полосками; окна в них шли ряд за рядом, словно отряд воинов, прикрывших головы щитами, вдруг поставили вертикально; кровли были плоскими, черными и усеянными какими-то шпилями и штырями, от которых протягивались в разные стороны канаты; берег моря был закован в камень, а над рекой повисли мосты, тоже каменные или железные, высотой в добрую сотню локтей. В этом поразительном городе встречались площади, но гораздо чаще незастроенное пространство между гигантскими зданиями уходило вдаль широкой темной лентой, пересеченной множеством других таких же лент; и Дженнак, привыкший к тому, что всякий путь выложен белым камнем, не сразу понял, что видит дороги. По ним сплошным потоком мчались колесницы, открытые или похожие на больших цветных жуков, но самым поразительным являлось то, что ехали они сами по себе, и никаких животных, ни быков, ни лам, ни тапиров, он не замечал; не было их в этом городе вообще. Кроме гороподобных домов и экипажей, он разглядел людей, походивших сверху на великое множество муравьев, суетившихся среди стальных и стеклянных громад, над которыми висело сизое облако гари; казалось, люди мечутся в панике, куда-то несутся, что-то делают — но что именно, оставалось непонятным. Их передвижения выглядели бессмысленными: они не собирались кучками для бесед, они не сидели под навесами школ и харчевен, они не гнали на базар груженных лам, да и базаров, харчевен и школ там не было. Правда, имелись бассейны, голубые пятна рядом с домами или у морского берега. Кроме них, пейзаж оживлялся лишь клочками зелени, разбросанными там и тут, но широкое полукольцо магнолий, окружавших Хайан с севера и запада, исчезло; на месте его торчали гигантские трубы и прижимались к земле плоские строения, похожие на квадратных черепах.
Дженнак, наблюдавший этот невероятный город с высоты соколиного полета, не успел разглядеть его как следует; отмеренное ему время кончилось, и сверкающие дома начали оседать, расплываться, обращаясь в клубы радужного тумана. Миг, другой, и картина растаяла, исчезла в темноте, словно перед ним опустился непроницаемый занавес Чак Мооль. Это было обычным завершением видений: мрак, холод, пустое пространство, и он сам, висевший в черной пустоте подобно москиту, вдруг очутившемуся в необозримом и лишенном света подземелье.
Но москит этот мог думать — и думал, не выходя из своего сна. Вначале о том, что являвшиеся ему фантомы были совсем иного рода, чем вызываемые Унгир-Бреном на поверхности воды или в чем-нибудь блестящем, вроде зеркала либо полированного камня. Унгир-Брен владел древней магией кентиога, а может, и другими умениями вроде загадочного тустла; иногда ему удавалось проникнуть взором на сотню полетов сокола и увидеть то, что творится в Арсолане, Коатле или у Вечных Льдов. Мог он, вероятно, и вызывать картины, запечатленные в людском сознании, делать их зримыми, удерживать на глади вод; но эта магия, как и искусство дальновидения, говорила лишь о том, что происходит сейчас, в данный момент времени и в определенном месте, то ли в степях Мейтассы, то ли в лесах Тайонела, то ли в человеческой голове. Дженнак отчасти владел этими колдовскими приемами, но главным являлось другое — не подчинявшийся ему дар видений грядущего или запредельных миров, которых на свете могло не быть вовсе. Видения эти приходили и уходили помимо его воли, и в том, как он подозревал, таилось его отличие от остальных людей. Дар богов, нелегкая, но искусительная ноша!
Что же они показали ему на сей раз? То, что могло бы случиться, но не случилось? Этот город, эти люди, подобные муравьям, эти странные колесницы… Что это? Будущее, прошлое или иная реальность, существующая где-то там, за черным занавесом Чак Мооль?
Теряясь в догадках, Дженнак застонал; ощущение собственного бессилия пронзило его, как вошедший под сердце наконечник копья. Затем он почувствовал, что его трясут, что под сомкнутые веки пробиваются световые лучики, что дружеская рука сжимает его плечо. Он сел, мотая головой; мираж странного города таял, растворялся в его памяти, исчезал, отлетая туда, где хранятся все забытые сны.
Его снова встряхнули — осторожно, почти ласково. Вианна, подумал Дженнак, Вианна, моя чакчан…
Он раскрыл глаза; встревоженное лицо Грхаба склонилось над ним, а Чоч-Сидри придерживал его за плечи.
— Ты стонал, балам, — произнес наставник.
Дженнак откашлялся, чувствуя, как теплеет в груди; холод Чак Мооль начал отпускать его.
— Пустое, — прохрипел он, — пустое.. Глупые сны…
Жрец встрепенулся.
— Не хочешь ли рассказать о них, мой господин?
— Нет, — сказал Дженнак, — не хочу. Сова мелькнула над моим лицом и унесла сон. Я все забыл.
Будь на месте Чоч-Сидри Унгир Брен, он постарался бы вспомнить. А так — к чему? Странное видение, без толка и смысла…
— Я могу оживить твою память, — произнес Сидри напряженным голосом. — Чаша с водой и парочка заклятий…
Но тут наверху раздался резкий призывный звук раковины, и Дженнак торопливо вскочил:
— Потом, Сидри! В другой раз! Слышишь, трубят… Мы подходим к берегу!
Жрец покорно кивнул, но на лице его промелькнуло сожаление — похоже, очень хотелось ему узнать сны Дженнака. Настолько, что он признался — впервые за все дни странствий, — что владеет древним искусством воскрешения воспоминаний.
Наверняка Унгир-Брен обучил его, подумал Дженнак и принялся натягивать доспехи.
Когда они втроем поднялись на рулевую палубу, О’Каймор, в бронзовом панцире, был уже там и разглядывал берег в свою трубу. Но и невооруженным глазом не составляло труда заметить, что суша выглядит странновато: тут и там среди прибрежных утесов, остроконечных или с плоскими срезанными вершинами, открывались широкие устья, столь же широкие и просторные, как Отец Вод в среднем течении. Казалось, что весь скалистый берег изрублен гигантским топором или секирой самого Коатля, оставившей в материковом щите следы сокрушительных ударов. Раны эти земля не сумела затянуть, лишь оградила каменными стенами да вырастила поверх них золотисто-зеленую щетину сосен. Над соснами кое-где курились дымки — верный признак присутствия человека.
— Следят, — пробормотал О’Каймор, опуская трубу. — Следят, черепашье отродье, жгут сигнальные костры. — Он окинул взглядом Дженнака и Грхаба, облаченных в доспехи. — А вот как встретят!
— Стрелков на палубу, — велел Дженнак. — И пусть твои люди, тидам, встанут у метательных машин. На сколько они бьют?
Молнии Паннар-Са могут подпалить костер за сто локтей, а горшки с горючей смесью летят впятеро дальше, светлый господин. — О’Каймор с задумчивым видом поиграл бровями присматриваясь к берегу. — Думаю я, что нужно сворачивать вот в эту реку — видишь, дымов там больше, а за ними — так целый столб! Значит, выше по реке есть селение.
Дженнак кивнул, решив, что разбойничьему чутью тидама можно вполне довериться; О’Каймор разграбил не один десяток прибрежных городов, хоть об этих своих подвигах благоразумно не распространялся. Взревел сигнальный горн, загрохотали барабаны, передавая приказ, и корабли, сбросив все паруса, кроме треугольного тино, направились к широкому проходу между скалами.
— Ты думаешь, это река? — спросил Чоч-Сидри, с любопытством озирая окрестности.
О’Каймор покосился на Челери, стоявшего у рулевого рычага, поскреб живот ниже панциря и неторопливо раскурил табачную скрутку.
— Может, река, а может, и нет… То ведомо лишь одному Сеннаму, если он здесь побывал.
Не реки это, заливы, клянусь клювом Паннар-Са! — отозвался Челери. — Чтобы стать мне акульим дерьмом, если реки! Что я, рек не видал? Не бывает, чтоб такие широченные шли одна за другой, точно пальцы из ладони. Всякой реке место нужно, простор!
О’Каймор затянулся и выпустил в сторону своего кормчего клуб дыма, будто бы приказывая ему заткнуться. Спор о реках шел, кажется, не первый всплеск и явно надоел тидаму.
— Залив — или река? — сверкал прямым тайонельским клинком, затем раздваивался наконечником копья. Его ограждали скалы, тянувшиеся почти непрерывной стеной и достигавшие где тридцати локтей в высоту, а где и всех шестидесяти. Но земля эта была не бесплодна, а красива и щедра: поверх розоватых и серых гранитных камней стояли огромные сосны, у подножий их зеленела трава, пестрели цветы, а кое-где алел усыпанный ягодами кустарник. Все это великолепие озаряло встававшее над водами солнце, и от огненного его диска тянулась вдаль золотая дорога — точь-в-точь такая же, по которой в урочный час отправляются в Чак Мооль не уронившие своей сетанны.
Внизу раздался возглас, и Дженнак подошел к перилам: Чолла звала его.
— Я желаю подняться наверх, мой вождь!
— Не надо, милостивая тари. Из твоего хогана все видно, а ты можешь спрятаться от стрел.
— Стрел я не боюсь!
— Никто из нас их не боится, но твоя жизнь драгоценней прочих. А в сражении, без доспеха и шлема, так легко ее потерять!
— Так дай мне доспех!
Терпение Дженнака истощилось.
— Запомни, тари: боги советуют каждому заниматься своим делом. Мне — сражаться, тебе — петь! А ты еще не поприветствовала Арсолана!
Девушка фыркнула, но покорилась, и вскоре голос ее зазвучал над водами. С «Сирима» гулким басом откликнулся Цина Очу, и одиссарцы, уже стоявшие с копьями и самострелами у бортов, начали творить священный знак, касаясь груди или левого плеча и сдувая с ладони все невзгоды. Среди них были Саон, Итарра и остальные тарколы, каждый на своем корабле, каждый в шлеме с алыми перьями и серебряным знаком сокола. Перья, символ доблести и воинской удачи, развевались и над шлемами солдат; у тридцатилетних их насчитывалось десяток-полтора, а у тех, кто приближался к сорока годам, — втрое больше.
— Эй, Торо! Одноглазый! — рявкнул под ухом Дженнака тидам.
Помощник, распоряжавшийся у стрелкового помоста, откликнулся:
— Здесь, мой господин!
Ставь к передним метателям Пахо с его бездельниками, а сюда пришли ко мне Руена! Да пусть какой-нибудь черепаший сын зачерпнет воды и скажет, соленая она или сладкая!
— Чего черпать? — пробурчал Челери. — Видно, что соленая, как бычья моча! Цвет зеленоватый, идем быстро, отлив кончился, течения нет… Залив, не река! Вот ежели цвет был бы…
— Закрой пасть, хромоногий, — велел О’Каймор. — Да следи за берегом, ветром и водой!
— Весло и парус! А я что делаю? — удивился Челери. Последнее слово всегда оставалось за ним.
Вода за бортом была соленой. Скалы будто бы расступались перед драммарами, открывая дорогу все дальше и дальше в глубь материка; длинный залив, вторгавшийся в сушу на несколько полетов стрелы, вел их словно натоптанная тропинка в ущелье. Иногда он раздваивался или растраивался, но главная протока неизменно была широка, а берег столь круто спадал к воде, что даже Дженнаку становилось ясно — глубины хватит, корабли пройдут и у самых скал. Дымные столбы по-прежнему тянулись над соснами, но тот, что маячил впереди, исчез; вероятно, костер погасили и приготовились встречать гостей.
О’Каймор потянул Чоч-Сидри за край шилака:
— Шел бы ты вниз, премудрый, к светлой госпоже. Тряпка от стрелы не защитит.
Глаза Сидри, ставшие от любопытства совершенно зелеными, блеснули.
— Не беспокойся, тидам! Тебя защищает доспех, а меня — боги. Неизвестно, что надежней!
— Надежней всего стена, — сказал Челери, наблюдая, как мореходы огораживают борта щитами. — Каменная стена, благословленная, скажем, Одиссом или Мейтассой… А чтобы благословение было крепким, нужно зарыть под ней дорогую раковину, жемчужину или ларец с деньгами, только не бумажными, а серебряными. Либо золотой диск, а то и десяток, коль не жалко.
Чоч-Сидри приподнял бровь — видно, такие способы укрепления стен показались ему странными. Однако жрец смолчал. Берег близился, а с ним и неведомая опасность; споры сейчас были неуместны.
Утесы в последний раз расступились перед окованным бронзой тараном «Тофала», открывая круглую и довольно просторную бухту, защищенную от морских ветров. Гранитные стены, серые, розовые и бурые, окружали ее почти непрерывным кольцом, но на западе этот воздвигнутый природой вал понижался к самой поверхности воды, образуя как бы площадку или уступ, стиснутый между двух вытянутых утесов с отвесными склонами. На одном из них торчали какие-то дома или сараи, подобные перевернутым вверх килем кораблям; на плоской вершине другого, который венчался остроконечным каменным клыком, строений нe наблюдалось. Зато площадка среди этих гранитных пней выходила прямиком к пристани, бревенчатому длинному сооружению, где застыли десять или двенадцать больших лодок. И все это — пристань, открытое пространство за ней, вершины ближних утесов, каждая щель и каждый камень — были заняты людьми, поджидавшими в мрачном и зловещем молчании. Скопилось их тут тысячи две, но, пока корабли не приблизились, оставалось неясным, одни ли это воины или есть и другой народ, более мирных занятий, явившийся полюбоваться с высоты скал на сражение. Но воины там точно были: над толпой что-то посверкивало, отсвечивало на солнце блеском металла. Тидам поднял Око Паннар-Са.
— Не железо и не бронза, — сообщил он почти сразу. — Хотелось бы думать, что золото, но чудес не бывает, мой господин. Так что, я думаю, медь. Оружие из красной меди, а сами эти ублюдки закутаны в красные меха, и даже на рожах меховые маски. Ха! Похоже, из лисьих шкур!
— Как подходить будем? — спросил Челери. — Быстро или помедленней?
— Быстро! Но так, чтобы не разнести причалы. Они нам еще пригодятся!
И О’Каймор громовым голосом распорядился опустить балансиры и уменьшить площадь паруса. Потом загрохотали барабаны, и, повинуясь их команде, «Сирим» встал в линию с «Тофалом», изготовившись к атаке, а остальные три корабля, резко сбросив ход, застыли посередине бухты. Два больших драммара продолжали скользить к берегу; паруса и легкий ветер гнали их вперед, рулевые весла и балансиры, выдвинутые на пять локтей за форштевень, тормозили движение. Челери недаром считался лучшим шкипером Островов: скорость была рассчитана точно, и когда балансиры ударили в бревна пристани, толчок был почти незаметен.
Толпа иноплеменных воинов отхлынула, взгляд Дженнака заметался среди них, отмечая то блеск широкого медного клинка, то обшитый медными пластинами нагрудник, то напряженную дугу лука, то рыжий мех — на голове, на шее, на плечах… Потом он увидел огромного человека, толстого, как Фарасса, с отвислым брюхом, выпиравшим под кожаным панцирем; грудь его была прикрыта щитом, на макушке, вместо шлема или перьев, топорщился меховой убор, а сидел этот великан на удивительном животном — побольше тапира, поменьше верблюда, величиной с быка, но без рогов, зато с изящной шеей, огненной гривой и стройными сильными ногами.
Толстяк вытянул руку к кораблям, сверкнул широкий прямой меч, и воины завопили — нестройно, зато оглушительно. Потом раздался гул тетив, и в бортовые щиты ударили стрелы — тоже вразнобой, словно каждый лучник стрелял сам по себе, не слушая команды своего таркола. Стрелы летели и с вершин утесов, где, как показалось Дженнаку, воинов было немного, а все больше женщин да безоружных полуголых мужчин; но эти стрелы почти все падали в воду.
— Орут громко, а стреляют плохо, — проговорил О’Каймор. — Ну, светлый вождь, что прикажешь? Подпалим им задницы?
— Это дикари, — произнес Дженнак, — почти такие же, как в Лизире, только с оружием из мягкой меди вместо твердого камня. Я не хочу их убивать и не хочу жечь; хватит с меня лизирцев, отправленных в Чак Мооль! Пусть твои люди стреляют над их головами, в утес… Может, они испугаются и примут мир?
— Хмм… Над головами… — с расстановкой протянул ОКаймор. — Ладно, господин! Но пускать огонь придется с осторожностью: как бы меха их не пожечь! Ведь их мех уже почти что наш, а лисьи шкурки дорогого стоят!
Он проревел команду, и с кораблей ударили огненные струи.
В ночь перед отплытием в хольте Умбера загрохотали барабаны.
Их неразборчивый глухой рокот не походил на четкую дробь одиссарских барабанов, чьи звуки, то долгие и протяжные, то отрывистые и резкие, привычно складывались в слова. Слова эти были посланием, пришедшим из-за гор и равнин, с далеких рубежей, из городов и весей, куда сокол летит долгими днями; оно мчалось от одной сигнальной вышки к другой, исполненное тайного значенья, храня дурные или добрые вести, откликаясь на зов о помощи или приказывая, повелевая, увещевая. Но барабаны иберов, как в землях тучного великана Умбера, так и в иных владениях, ничего не передавали; гул этих неуклюжих пустотелых колод казался Дженнаку столь же бессодержательным, как уханье совы в лесу или кваканье жабы в Большом Болоте.
Однако, с точки зрения самих иберов, сей грохот был преисполнен глубочайшего смысла. Прежде всего ему полагалось возбуждать в воинах жажду крови и ненависть к врагу, столь необходимые перед всяким сражением; затем он уведомлял богов о приносимых жертвах, дабы уши их насладились дикой музыкой, а носы — запахом теплого мяса и дымом испепеленной плоти и сгоревших костей. Наконец, и боги могли выразить свою волю в барабанном рокоте; и чем щедрей была жертва, тем громче звучало это волеизъявление, толкуемое вкривь и вкось местными магами.
Дженнак мрачно усмехнулся и сел на своем ложе, чувствуя, что ему не уснуть. Барабаны стучали у Длинного Дома Воинов, в полете стрелы от одиссарских стен, но ему казалось, что пронзительные звуки бьются где-то под черепом, долбят мозг клювом дятла. Воистину, не глас богов, а рев демонов!
Разумеется, каждый выбирает и богов своих, и способ беседы с ними — слова, жесты или мелодию. Но в Эйпонне голос Кино Раа, великих Шестерых, слышался в вое ветра, грохоте прибоя, в журчанье ручья; люди различали его в шорохе трав и крике зверя, в негромких и чистых птичьих трелях или в грозном рокоте тайонельского водопада. Здесь, в Ибере, было иначе: здесь боги говорили с людьми гулом жертвенных барабанов.
Боги! Бесчисленное гнусное отродье каймана, а не боги! Демоны, проклятые Мейтассой!
Однако уриесцы своих богов боялись и уважали.
Через месяц или полтора после высадки случился разговор между людьми Дженнака и бойцами Умбера, местного князя. Толковали у бочки с хмельным, рядом с Длинным Домом Воинов, запивая сказанное темным и терпким иберским вином. Каждый поминал своих богов, восхваляя их могущество или мудрость, жестокость или милосердие к людям, но беседа, наполовину знаками, наполовину словами, протекала в мирном русле — до той поры, пока Чоч-Сидри не сказал:
— Пусть ваши боги могущественны и сильны, но подобает ли чтить их лошадиной кровью и сгоревшим мясом? Запах крови приятен лишь хищным зверям, а вонючий дым — никому; так стоит ли щекотать им ноздри богов? Может, возливая вино, — тут жрец поднял вместительный рог с напитком, — вы больше угодите своим богам? Его аромат — жизнь, а лошадь с ножом в горле — смерть! Смерть, и больше ничего!
Гилар, один из воинов Умбера, высокий мощный детина, пренебрежительно скривил губы.
— Ты ошибаешься, маг: наши боги любят смерть, а не жизнь. Особенно Одон! — Окинув взглядом невысокую фигуру Чоч-Сидри, Гилар ухмыльнулся: — А как вы чтите богов? Вином? Лошадьми? Или, быть может, лошадиной мочой?
На лице Сидри не отразилось ни следа раздражения; негромко и спокойно он произнес:
— Истинные боги не приемлют жертв, воин. Страдания людей и животных им неприятны.
— Значит, ваши боги слабы!
Изрядно подвыпивший Гилар с вызовом уставился на Чоч-Сидри, но туг Дженнак выступил вперед, положив ладонь на рукоять меча:
— Слабы? Хочешь проверить?
— Дозволь мне, балам. Не дело вождю мериться с простым воином! — Грхаб оттеснил его, стаскивая с запястий браслеты. — Ты прав, парень: если боги слабы, то их народ не стоит черепашьего дерьма, — произнес он, оборачиваясь к Гилару. — Но верно и обратное.
С этими словами он наложил руки на ибера, позволив тому обхватить свои плечи. Несколько вздохов у бочонка царила напряженная тишина; самые завзятые пьяницы — а таким в Уриесе был каждый второй — замерли с рогами у губ, позабыв, куда следует опрокинуть хмельное. Чоч-Сидри усмехался, Дженнак с тревогой хмурился, зная, что попавший в лапы к Грхабу до старости не доживет, а скорей всего, и до вечера не дотянет. Раздоров же с уриесцами и с Умбером, их вождем, ему не хотелось.
Грхаб, похоже, это понимал; раздался треск, рука Гилара повисла, но сам он стоял на ногах, хоть побледневший и со сломанным предплечьем, зато живой.
— Вот так, — наставительно сказал Грхаб и подмигнул Чоч-Сидри. — Теперь каждый плевок Одисса видит, сколь могучи наши боги. И грозный Коатль, и светлый Арсолан, и Тайонел-Потрясатель… Не говоря уж о Хардаре!
Но сонм иберских божеств казался Дженнаку если не сильней Хардара, то еще ужасней и жестокосердней. Не было тут покровителя воинов Коатля, зато имелся кровожадный бог войны Одон, коему приносили в жертву лошадей; не было светлого Арсолана, а была Мирзах, богиня всепожирающего пламени; не было владыки тверди и вод Тайонела, а был Зеан, похотливый, как кот, — ибо каждой ночью насиловал он Мирзах, чтобы та породила на рассвете солнце. Что касается Одисса, Сеннама и Мейтассы, то богов, близких к ним, иберы не знали вообще, так как понятия мудрости, странствий, а также времени и рока были им неведомы. Мудростью тут полагали невнятные причитания магов, странствовали лишь по случаю охоты и стычек с соседями, а за временем не следили вовсе, так как у каждого князя имелось его предостаточно. Столько, что они не знали, как распорядиться им, куда девать, и потому, пресытившись охотой и пирами, затевали промеж собой кровавые разборки. Всякий месяц был у них месяцем войны, и бились они не за власть, богатства и угодья, а единственно из скуки и врожденной жестокости. Правда, решил Дженнак, в походе, что начнется завтрашним утром, причина будет иной… Совсем иной! Гораздо более весомой, чем каприз Умбера, владетеля Уриеса!
Он поднялся, бросил взгляд на мерную свечу в подсвечнике из раковины, отметил, что стоит глухая ночь — догорало восемнадцатое кольцо. Затем, стараясь не скрежетать железом, чтобы не разбудить спавшего в соседнем хогане Грхаба, начал облачаться в доспех. Натянул сапоги и плотную тунику, подбитую хлопком, возложил на грудь панцирь из кости и стальных пластин, с серебряным соколом у плеча, подпоясался широким ремнем с двумя длинными клинками, надел на запястья браслеты. Шлем, шипастый наплечник и щитки, прикрывавшие локти, бедра и колени, брать не стал, ибо время битв еще не наступило; сейчас он снарядился так, как подобает вождю, желавшему поразмыслить в ночной тишине, под темным небесным пологом.
Будто бы не грохнул он мечами, не стукнул браслетом о панцирь, и к порогу приблизился осторожно, как лисица к куропатке, но лишь переступил его, как Грхаб уже стоял рядом. Тоже в панцире и высоких сапогах, хоть и непонятно было, когда успел наставник облачиться, сунуть за пояс топор, а в руки взять свой железный посох и перевязь с метательными ножами.
— Хочешь поглядеть на звезды, балам? Пойти с тобой?
— Хочу побыть один, учитель. Подумать.
— Насчет свистуньи, а? — Грхаб неодобрительно покачал головой. — Я понимаю, надо разделаться с тем ублюдком, выпустить кишки за наших парней. Ты должен это сделать, балам, ты — вождь! Но ради нее я посохом бы не махнул, уплыл бы завтра, и все. Она, балам, может, и разделит с тобой постель, да не согреет ее и женщиной твоей не станет. Будет всегда сама по себе, как пустые ножны без клинка.
— Я знаю, — сказал Дженнак, — знаю, учитель. Но не могу же я бросить ее здесь Не могу, клянусь хитроумием Одисса!
— Ну, тогда иди, подумай. Глядишь, Одисс тебе что-нибудь и присоветует. А я постою тут, чтобы никто тебе не мешал. — Он встряхнул перевязью, и стальные лезвия протяжно зазвенели.
Дженнак похлопал его по плечу и вышел наружу. Его жилище было просторным, сложенным из бревен и крытым поверх них дерниной; имелся в нем очаг, ибо сезон Увядания в Ибере теплом не баловал. В этот сезон шли здесь ливни, дули пронзительные ветры, иногда падал с неба белый пух, а море непрерывно штормило. Так продолжалось с середины месяца Дождя до месяца Бурь; но сейчас наступил месяц Молодых Листьев, ветер стих, серые тучи развеялись, и горные склоны вновь одела зелень. Можно было бы отправиться в обратный путь после шестимесячной стоянки в Ибере, если б не Чолла, свистунья… Вот и досвистелась!
Он обвел взглядом свой лагерь, дремавший под серебристым светом луны. Жаль покидать его! Люди устроились тут с основательностью бывалых ветеранов: воздвигли полсотни хижин для жилья и перенесенного с кораблей груза, две сторожевые башни, на которых постоянно дежурили воины и кейтабские сигнальщики, выстроили прочную изгородь с навесом у ведущей вниз тропы. Огораживать весь стан необходимости не было, так как пришельцы из Эйпонны расположились на плоской вершине утеса, того самого, напоминавшего сломанный зуб, где встретили их при высадке люди Умбера Уриеского. Эта обрывистая скала высотой в тридцать локтей напоминала неприступную крепость. В северном ее конце высился гранитный клык, а с южного склона, более пологого, спускалась дорога к воде, причалам и лежавшей перед ними площадке — единственный безопасный путь, по которому можно было подняться в лагерь. Его перегородили частоколом с воротами и навесом, а под навесом, для устрашения воинственных дикарей, поставили четыре метательных машины, сейчас уже убранных. Поселение иберов, хольт Уриес, тоже расположилось на скале, торчавшей по другую сторону площадки; оттуда и доносился грохот барабанов, разбудивших Дженнака.
Забравшись на гранитный клык, он присел, широко расставил ноги в тяжелых сапогах, и оперся о кулаки подбородком. К востоку, к морю, темной лентой с серебристыми проблесками уходил фиорд, протянувшийся на двадцать полетов стрелы узкий залив, напоминавший соленую реку. Прямо внизу, под скалами, он заканчивался округлой и тихой бухтой, где у причалов, в обсидиановой темной воде, застыли кейтабские драммары с выпущенными балансирами и неуклюжие ладьи уриесцев. За причалами лежала квадратная площадь, выровненный и очищенный от камней клочок земли; с запада его огораживала конюшня и несколько складов для сушеной рыбы, мяса и зерна. Склады были уже пусты; все запасы из них покоились в трюмах драммаров, вместе с иберским серебром, но в конюшнях еще стояли лошади, три жеребца и восемь отборных кобыл, которых Дженнак собирался увезти в Эйпонну. Рядом с уриесскими ладьями не было видно ни человека, ни огонька, однако все драммары освещались факелами, и там неизменно стояла стража. С приходом теплого сезона две сотни кейтабцев ночевали не в лагере на скале, а на своих судах, как и сам О’Каймор, утверждавший, что земля слишком твердая для его боков и на ней ему плохо спится. Впрочем, в минувшие дни он часто покидал «Тофал» ради пиров и попоек, устраиваемых Умбером, ради торговых дел и всяческих хитрых обменов, и ради местных женщин, находивших его необычную внешность весьма привлекательной.
Грохот барабанов внезапно смолк, и в обрушившейся тишине Дженнак различил тонкое и жалобное лошадиное ржание. Приносят в жертву Одону коня, подумал он и зажал уши. Сердце его пронзило болью; убийство лошадей казалось ему таким же преступлением, как насильственная смерть ребенка. С первого взгляда, с первого вздоха, как кони попались ему на глаза, он был очарован — да что там!., пленен и покорен! У этих животных было все, чего недоставало быкам, тапирам, ламам и верблюдам — изящество и резвость, благородный вид, красота, преданность и несомненный ум. Вдобавок они отличались силой; они могли катить колесницу с рассвета до заката с недостижимой для быков скоростью, они могли нести поклажу или человека в боевом вооружении, они могли мчаться, как ветер, и сами казались потомками ветров! Воистину, они были совершенны, как атлийский нефрит, и ради них одних стоило отправиться сюда, в Земли Восхода!
И таких животных иберы убивали, приносили в жертву своим кровожадным демонам…
Дженнак коснулся груди и дунул на ладонь, провожая священным жестом гибнущих скакунов, словно то были люди. Смерть их, да и само понятие жертвы, мнились ему варварством, нарушением всех заповедей кинара и Чилам Баль; ведь единственной жертвой, признаваемой благими богами Эйпонны, являлось Песнопение. Но люди Уриеса, а также всех других владений, управляемых местными князьями, резали на алтарях и коней, и иных животных, и красивых девушек, когда Одону, Зеану или Мирзах хотелось понюхать человеческой крови. Мужчин, правда, не трогали: мужчины собственного клана все, как один, были воинами, а чужаки — двуногим скотом, рабами, что жили хуже скота и трудились еще тяжелей. Еще один обычай Риканны, столь же нелепый и жестокий, как страх перед богами, как желание умилостивить их или наказать, отстегав деревянного идола плетью… Конечно, все эти бесчисленные боги и божки, которым поклонялись в Ибере и в Лизире, в Нефати и, по слухам, во всех прочих риканнских землях, были ложными, являлись не богами, но демонами и гнусной нечистью, хуже клыкастого Хардара или осьминога Паннар-Са. Ибо истинный бог не торгует своей благосклонностью, не продает ее за дым от паленого мяса; бог, как утверждал Чоч-Сидри, советчик человеку, его строгий отец, его совесть, а не меч, подвешенный над его шеей.
Но что взять с дикарей?
Тоскливый лошадиный вопль смолк, грохот барабанов не возобновился, и теперь ничто не мешало Дженнаку думать и вспоминать. В небесах пылали звезды, торила меж ними свою дорогу луна, а он все сидел и сидел на самом краю обрыва, воскрешая в памяти то, что случилось с ним за последние шесть месяцев.
Иберы оказались благоразумней метателей дротиков из Лизира: они, конечно, любили подраться, но не желали умирать — тем более объятыми пламенем, как жертвы собственным богам. Когда багровый ливень пронесся над их головами, опалив береговой гранит, тогда их князь, Умбер Уриеский, сообразил, что навестили его вовсе не мстительные соседи и не разбойники с ближних островов, а сыновья самой Мирзах, огненосной богини. Умбер, огромный, тучный и весьма гневливый, был, однако, человеком твердых понятий, и ссориться с теми, кому боги ворожат, не собирался. Наоборот, союз с пришельцами, повелителями огненных струй и острого оружия из серебряного несокрушимого металла, сулил изрядные выгоды — скажем, тем же соседям можно было пустить кровь, не говоря уж о презренных морских разбойниках и прочих недоумках. И потому Умбер не стал обороняться у причалов или прятаться с дружиной в своем хольте, не повел людей с берега в тесные ущелья, чтобы устроить там засаду, а начал делать миролюбивые знаки — лить из рога вино, размахивать пустыми ножнами и показывать оборотную сторону щита.
Дженнак ответил, подняв свой шест с перьями кецаля, а затем с миром сошел на пристань, воткнул древко в уриесскую землю, возблагодарил богов, преподнес и получил дары, разглядел коней — и восхитился, разглядел туземцев — и ужаснулся.
Разумеется, все в руках Шестерых, думал он, но можно ли считать людьми этих странных созданий? Выглядели они крепкими и широкоплечими, были повыше кейтабцев, примерно такого же роста, как одиссарцы, имели две руки, две ноги и одну голову на плечах, но на этом сходство, пожалуй, и кончалось. Кожа их была неприятного бледно-розового оттенка с россыпью желтоватых пятен, носы — красными, глаза — блекло-голубыми, водянистыми; волосы, лохматые или туго заплетенные в косы, были цвета огня, а подбородков и ртов не замечалось вовсе, ибо на месте их пламенела густая и длинная, жуткого вида шерсть — точь-в-точь как лисья! Даже чернокожие демоны Лизира больше походили на нормальных людей, чем это племя! Теперь Дженнаку стало ясно, отчего Та-Кем, нефатец, утверждал, что населяют земли за Длинным морем уродливые чудища, и от вида их даже у демонов Мрака случаются судороги и недержание мочи.
Кейтабцы и одиссарцы были потрясены не меньше своего вождя, и лишь трое участников экспедиции, Чолла, Синтачи и Чоч-Сидри, разглядывали огненновласых с любопытством, превосходившим отвращение. Для Чоллы они являлись тем же, чем морской змей или горбатый верблюд — то есть невидалью и диковинкой; для лекаря Синтачи — весьма забавными тварями, которых полагалось изучить, измерить и если уж не разрезать на кусочки, так хотя бы зарисовать; что касается Чоч-Сидри, то у него, как мнилось Дженнаку, был некий особый интерес. Он посматривал на волосатых варваров, кивая головой и щурясь, будто видел их не в первый раз и будто они оказались в точности такими, какими им и положено быть, — страшней медведей с длинными когтями, что водятся, по слухам, в Мглистых Лесах и Краю Тотемов. Глаза жреца то светлели, отливая нефритовой зеленью, то темнели, превращаясь в шарики агата, и выглядел он таким довольным, словно хитроумный Одисс шептал ему прямо в ухо.
Однако по прошествии месяца вид иберов уже не казался Дженнаку столь отвратительным. Разумеется, не стоило сравнивать их с величественными конями, чей облик ласкал глаз, но выглядели они вполне терпимо. Вскоре выяснилось, что у них имеются подбородки и рты — широченные пасти, куда лили они хмельное вино; что космы, торчавшие на нижней губе и щеках, называются бородой, а то, что свисает под носом, будто два лисьих хвоста, — усами; что дикую эту растительность можно удалить, если воспользоваться острым кинжалом, и тогда лица волосатых выглядят почти по-человечески. «Боги наказали этих ублюдков к нашей пользе, — заметил как-то по сему поводу О’Каймор, — ибо им нужны железные ножи, чтоб отскоблить лишнюю шерсть. И мы их продадим!» «За хорошую цену», — с ухмылкой добавил Ар’Чога.
Цена и в самом деле была хорошей — за стальной нож уриесцы давали равное по весу количество серебра, а в соседних владениях, Аваге, Логрисе, Лагаре, Варве и других, удавалось взять и того больше. Островитяне блаженствовали; чтобы обчистить этих волосатых дикарей, требовалось не оружие, а лишь купеческое искусство! Конечно, кейтабцы были и оставались грабителями, но грабителями разумными, полагавшими, что лучше взять свое торговлей, а не войной.
Одним из самых приятных открытий явилось то, что у девушек Иберы шерсть на лице не росла, и хоть цвет их глаз и волос казался непривычным, предприимчивых оcтровитян это не отпугнуло. Вслед за ними потянулись и одиссарцы. Дженнак не препятствовал им в таких делах, памятуя, что сами боги не должны становиться между мужчиной и его избранницей, но, посещая Умберов хольт, присматривался, кто с кем стелет шелка любви. Вскоре выяснилось — к немалому его удивлению — что кейтабцы, не столь видные, как люди Саона, с легкостью находят себе подруг. Затем он сообразил, что женщины хольта всего лишь соблюдают привычную иерархию, согласно которой мужчины делились на свободных воинов и тех, кто потерял сей статус, кто был захвачен в бою или в набегах на соседние Уделы. Их называли рабами, и занимались они тем, что трудились на земле, ухаживали за лошадьми и делали всю остальную работу, для воинов считавшуюся зазорной. Одиссарцы, рослые и мощные, ходившие всегда с оружием, явно были воинами и пользовались благосклонностью свободных женщин; кейтабцы же спали с невольницами. Был ли тому виной невысокий рост островитян или их постоянные хлопоты на причале, на корабельных палубах и у складов, но уриесцам они представлялись людьми подчиненными, пусть не совсем рабами, но и не теми, чьи руки касаются лишь оружия.
Кончался месяц Дележа Добычи, наступал месяц Покоя, еще тихий и теплый в этих краях. Постепенно, по мере того как отряды Дженнака и торговые партии кейтабцев, сопровождаемые воинами Умбера, уходили все дальше в горы, странствовали по долинам и побережью, навещали соседние владения, пешими или на кораблях, — так, постепенно, день за днем, копилось знание об этой земле, о ее людях, их обычаях, их богах. То был странный мир, совсем не похожий на цивилизованную часть Эйпонны с ее обширными державами, древними городами, Кодексами законов, крепкой властью и верностью заветам богов; если и существовали какие-то аналогии, то искать их надо было в Крае Тотемов, Стране Озер и в Мглистых Лесах. Как и там, иберы делились на множество племен, хоть говорили все на одном наречии, поклонялись одним и тем же богам и жили оседло; как и там, племена эти, управляемые сахемами-князьями, то ссорились, то мирились, то заключали союзы, то пускали друг другу кровь, более всего дорожа воинской доблестью и честью своего клана; как и там, люди были грубы, кровожадны и дики, не имели понятия о мудрой умеренности, не ведали письменных знаков и языка сигнальных барабанов, не знали Священных Книг — и книг вообще, не умели строить корабли и каменные дворцы, прокладывать дороги на высоких насыпях, пробивать тоннели в горах и воздвигать мосты.
Имелись, впрочем, отличия; в одном иберы превосходили эйпоннских варваров из северных лесов, в другом им уступали. Так, например, были они знакомы с тремя металлами, золотом, серебром и медью, умели добывать их и делать орудия и примитивные украшения. Медь они ценили превыше всего, ибо шла она на клинки и топоры, на наконечники стрел и копий, на шлемы и пластины, коими обшивали кожаные доспехи и боевые пояса. Еще они разводили лошадей и всякий скот и сеяли злаки, совсем не похожие на маис, с более мелкими зернами, дававшими, однако, превосходную муку. Еще они строили на скалах бревенчатые поселения, называемые хольтами, — пока что не города, но уже предвестник городов, ибо собиралось в них до тысячи и более народу, и жил этот народ не в кожаных шатрах и не в плетенных из прутьев лачугах, а в настоящих прочных домах, с полами, усыпанными соломой, и очагами, топившимися, правда, по-черному.
Все эти достижения иберов не перевешивали, однако, их недостатков Власть их сахемов была наследственной, а не выборной, как в Крае Тотемов; князем становился не самый доблестный и лучший, а тот, кто получил от родителя дружину, землю, десяток хольтов и табуны лошадей. Были у них прочные дома и очаги, а семейного очага не имелось; все воины, помимо князя, обитали в Длинных Домах, и если хотелось кому провести ночь с женщиной, то шел он в Женский Дом и выбирал себе подругу из свободных, а она могла принять его или отказать. Кроме Длинных Домов Воинов и тех, где жили женщины с детьми, строились в каждом хольте склады, конюшни, гостевое жилье и Общинный Дом — для сборищ, судилищ, свершения обрядов и жертвоприношений. В нем не было ни лож, накрытых шкурами, ни кольев на стенах, чтобы развесить оружие и доспехи, ни столов, ни сундуков с посудой и утварью; только четыре очага по углам, жертвенный камень посередине да рядом с ним вырубленные из дерева идолы. Воздвигали хольты по одному и тому же плану, без всякого разнообразия: в центре — Общинный Дом, Гостевой и жилище князя, затем конюшни и склады с припасами, женские жилища и Длинные Дома, окружавшие селение со всех четырех сторон. За ними, в землянках, хижинах или пещерах, ютились рабы, первые жертвы любого вражеского нашествия.
Рабы! Это являлось еще одним отличием, говорившим не в пользу Иберы да и всей Риканны, так как двуногий скот держали здесь повсеместно, повсюду, где кормились не одной охотой и грабежами, но также щедротами вод и земли. Сама идея рабства, невзирая на ее прямолинейность и примитивность, казалась удивительной; она поражала Дженнака, а еще более — Чоч-Сидри, не желавшего примириться с тем, что боги допускают подобную несправедливость. О, это был вопрос вопросов, способный потрясти все основы вероучения! Либо Шестеро благих владык не имели власти над этой половиной мира, либо не осчастливили ее своим высоким покровительством… Или то, или другое! Но любой ответ становился поводом к недоумению, порождал множество новых вопросов, включая первый и самый главный из них — почему? Почему?! Во имя Шестерых, почему?!
Продолжая заниматься этой проблемой, Сидри выяснил, что рабы чаще не были пленниками, коих полагалось либо убить, либо отпустить за выкуп или из милости; по большей части они являлись потомками рабов и попадали в разряд скота с детских лет, исключались с момента рождения из мира людей, в котором существовал хоть какой-то, пусть жестокий и несовершенный, закон и порядок. Их можно было продавать, менять, убивать, насиловать; их морили голодом и хлестали плетью за вину и без всякой вины; наконец, они ничем не владели, даже собственными телами. Но самое жуткое было в том, что милость богов на них не распространялась; наоборот, их рабское состояние служило признаком божественной кары. Оставалось лишь догадываться, как и кого — Тунима, Хора, Одона, Зеана, Мирзах — мог прогневать только что родившийся младенец!
Такого в Эйпонне не знали. Нигде — ни в Ледяных Землях, населенных желтокожими туванну, ни в Лесных Владениях, где обитали самые жестокие племена, Люди Мрака, Охотники из Теней, Ястребы и Сыны Медведя. Даже дикари Р’Рарды — по слухам, пожиравшие пленников — не обращали их в рабство; люди являлись для них дичью и пищей, но не скотом и не товаром.
Другая половина мира, иные обычаи, иные понятия…
Но как ни ужасали они Дженнака, он понимал, что мир есть нечто целостное и нераздельное, так что нельзя отринуть ни единой его части — особенно теперь, когда кейтабские драммары преодолели океан, соединив то, чему положено соединиться. Это ощущение цельности мира временами мучило его; казалось, он будто становился ответственным за страдания тех, кому не повезло, кто увидел свет здесь, в Риканне. Ахау Одисс, Прародитель! Великие Кино Раа! Может, они направили его сюда ради спасения этих несчастных? Чтобы он принес им свет истинной веры, чтобы разъяснил заблудшим суть богов, не злобных и жестоких, но милостивых и благосклонных к людям?
Однако мысли эти более приличествовали жрецу, а не вождю и будущему владыке огромной державы. И, прогоняя их, Дженнак думал о том, сколь прекрасна и богата иберская земля и сколь многое может она дать. Долины этого полуострова были плодородными, луга — обильными травами, в недрах гор таились неистощимые запасы серебра, не считая меди, золота и других металлов. Если верить рассказам Умбера и его людей, страна была велика, вдвое больше Серанны; за прибрежными хребтами, окружавшими ее с трех сторон, простирались невысокие плоскогорья, где в сезон Цветения шли теплые дожди, а в период Увядания — прохладные; благодаря изобилию влаги все там росло и цвело, как в садах сагамора в хайанском дворце. Но, в отличие от Серанны и нижнего течения Отца Вод, здесь не встречалось густых лесных чащоб и непроходимых трясин; почва всюду была плотной, надежной и пригодной для прокладки дорог и строительства каменных зданий. Камня и древесины в Ибере хватало, но деревья возвышались не сплошной стеной, а аккуратными островками, разбросанными здесь и там, на склонах прибрежных гор и лежавших за ними равнинах. Берег порос соснами, высокими и прямыми, с золотистой корой, а на внутренних плоскогорьях, среди трав и кустарника, зеленели фруктовые рощи с неведомыми плодами: румяными и сладкими, величиной с кулак или с два кулака; круглыми и сочными, в золотистой толстой кожуре, вкусом напоминавшими ананас; слегка удлиненными и желтыми, очень кислыми, но освежающими, как арсоланский напиток; синими и розовыми, тоже сладкими или кисловатыми, с большими косточками внутри. Росла здесь и виноградная лоза, зрели ягоды и непривычные овощи и злаки, были дубовые рощи, приносившие неисчислимое количество желудей. Их пожирали кабаны, забавные звери, довольно большие, на коротких ножках, с вытянутыми мордами и жесткой щетиной вдоль хребтов. Плоть их, обжаренная в огне, отличалась изысканным вкусом, не похожим на мясо тапира, оленя или керравао, а охота на этих тварей была любимым развлечением иберов. Но у них имелся и домашний скот, не только лошади и быки, но и животные помельче лам, называемые овцами и козами. Еще была птица, с белыми и пестрыми перьями, не умевшая летать, много меньше керравао, но побольше голубей и столь же нежная на вкус.
С плоскогорий, пробивая путь среди прибрежных скал, текли ручьи и реки, питаемые дождями. Вероятно, центральная часть страны являлась водоразделом, ибо на востоке воды текли к Длинному морю, а на западе — к океану. С севера же земли иберов отделялись от материка высокими, но вполне доступными для всадника горами, а за ними простирался гигантский континент, тянувшийся к восходу солнца на десятки или, быть может, сотни соколиных полетов. О тех краях Умбер и его люди знали немногое; там росли дремучие леса, простирались степи и пустыни, струились полноводные реки, а среди всего этого изобилия земли и вод странствовали бродячие племена. Не кочевые, а именно бродячие; кочевники движутся по замкнутому кругу, перебираясь от одного известного места к другому, от пастбища к пастбищу, от стоянки к стоянке, а бродяги проводили всю жизнь в движении, медленном, но непрерывном, мигрируя с востока на запад и нигде не задерживаясь больше двух-трех дней. Существовали, однако, и другие народы, оседлые; а где-то на юго-востоке — возможно, в Нефати?.. — были отличавшиеся от прочих риканнских дикарей, умевшие строить из камня и глины, прокладывать каналы и выращивать зерно.
Огромный мир, гигантские континенты, чьей малой частью являлись земли Иберы и Лизира! Новые злаки и растения, новые животные, новые идеи, пусть даже столь неприемлемые, как идея рабства, должны были скоро хлынуть в Эйпонну, и лишь одни боги ведали, к чему сие приведет, что смоет этот поток на своем пути и что воздвигнет. Во всяком случае, как некогда утверждал мудрый Унгир-Брен, границы обитаемых земель расширятся, а это уже хорошо; человек познает весь мир, а не одну лишь его половину.
Не оказалось бы это знание слишком горьким, размышлял Дженнак. Серебро — прекрасно! Лошади, овцы, козы, плоды — еще лучше! Но вот понятие о том, что человека можно уподобить скоту… Или войны, бесконечные войны, что велись не ради зримых результатов, а по причине одной лишь кровожадности и желания потешить свою гордыню. В Книге Повседневного сказано: умный воюет за власть, земли и богатства, глупый — за идеи. Великие Очаги воевали, сообразуясь с этим правилом; даже тасситы, самые воинственные из всех, сражались за реальные блага, за то, чтоб овладеть правобережьем Отца Вод, добиться выхода к Ринкасу, к торговым путям, к богатству и процветанию. Они не желали оставаться на задворках Эйпонны; они стремились к могуществу, мечтали подчинить Коатль,-и Арсолану, и Одиссар — так, как якобы гласило пророчество утерянной пятой Книги кинара. Но цели их были понятны, намерения — ясны: все та же борьба за власть, богатство и землю, которой боги, зная человеческую природу, не поощряли, но и не запрещали.
Но здесь, в Ибере, сражения, битвы, налеты и осады являлись просто кровавой игрой, развлечением вроде фасита, ибо победитель не захватывал земель побежденного, а, натешившись своим торжеством, сжигал его хольт и уводил его воинов в рабство. Вероятно, идея объединения, мысль о создании государства, была чужда князьям, а в силу этого земля их казалась обреченной на вечную войну. Правда, эйпоннские драммары принесли с собой мир, пусть временный и непрочный, но все-таки мир. Мир этот держался на проснувшейся внезапно тяге к украшениям из разноцветного стекла, ярким тканям, стальным ножам и прочему невиданному добру, привезенному кейтабцами, а также на клинках одиссарских воинов. Соседи завидовали Умберу, но, испытав раз-другой мощь пришельцев, уже не старались заставить их перебраться в свои хольты или силой овладеть их соблазнительными товарами. Что подтверждало истинность мысли О’Каймора: миром правят деньги, монета сильнее клинка, а коль ее подпереть острой сталью, так никто на свете с ней не справится. Дженнак надеялся, что это мудрое высказывание будет верным и на иберской земле.
Как оказалось, зря!
Причиной раздора стала Чолла Чантар.
С того памятного дня на лизирских берегах они больше не расстилали шелков любви; Чолла словно бы успокоилась, уверившись в том, что одиссарский наследник не проскользнет у нее меж пальцев, а Дженнак, вкусив один раз крепкого вина, тосковал по утраченному меду, чей запах казался ему приятней, чем аромат жасмина, а теплые агатовые зрачки — ласковей изумрудных К тому же у Чоллы вдруг возникло множество дел: вместе с жрецами и лекарем она взялась за гортанное иберское наречие, осваивая его все лучше с каждым днем; распаковав корзины и тюки, устроила в своем жилище настоящий арсоланский хоган, увешанный коврами, обставленный резной мебелью и яшмовыми подсвечниками; наконец, обучилась верховой езде и с тех пор начала требовать, чтобы брали ее в каждый поход, затеянный кейтабцами или Дженнаком и Чоч-Сид-ри. Но, разумеется, самой важной ее обязанностью были Песнопения; утром, днем и вечером она простирала руки к солнцу, и звонкий ее голос, оттененный басом Цина Очу, летел над уриесскими берегами, над застывшими водами фиорда, над кораблями, над бревенчатым хольтом и лагерем, что высились друг против друга на скалах.
Первый же гимн потряс сердце Умбера — не меньше, чем сердца его людей. Они видели девушку, заклинавшую вместе с магом солнце, дитя огненосной богини Мирзах; вид ее и голос были столь прекрасными, столь чарующими, что глаза воинов увлажнились, а печень сжалась до размеров кулака. Несомненно, Мирзах и Зеан тоже слушали ее пение; и, несомненно, оно должно было побудить их к любовным ифам, к зачатию жаркого светила, рождавшегося утром из чрева Мирзах и погибавшего вечером в необъятной пасти Зеана. Тем самым Чоар — так прозвали в Уриесе Чоллу Чантар — становилась как бы символом нового дня, его предвестницей и залогом; теперь иберы не сомневались, что Мирзах рождала солнце лишь потому, что в Стране Заката, лежавшей за океаном, ее молили о сем девушки, подобные Чоар, ее сладкогласые жрицы, девы солнца. И вот одна из них прибыла в Иберу! Не просто в Иберу- в Уриес!
Поистине Уриес был покорен дважды, как огненными молниями Паннар-Са, так и голосом Чоллы. И Умбер, его тучный и гневливый повелитель, считал, что привалило ему двойное счастье: во-первых, соседи дрожали в ужасе, устрашенные его союзом с людьми из Страны Заката, а во-вторых, сохли от зависти, ибо трижды в день весь уриесcкий хольт мог внимать волшебному пению Чоар, жрицы Мирзах. По натуре своей иберы являлись людьми необузданными, шумными и крикливыми, обладавшими огненным темпераментом, склонными к раздражительности и гневу, однако эти же качества побуждали их ценить прекрасное, будь то конь, чеканный браслет или красивая мелодия. Но пели они редко и одни лишь оглушительные боевые песни, а музыкой в их понятии являлись барабанный бой да резкие звуки, извлекаемые из бычьих рогов. То, что в голосе Чоллы слышался посвист ветра и звон ручья, лесные шорохи и птичьи трели, рокот волн и шелест трав, казалось им чудом, не меньшим чудом, чем огненное оружие и несокрушимые клинки пришельцев.
Вскоре весть о чудесной певунье разнеслась вдоль побережья, и вожди Авага и Логриса, а за ними и остальные — те, кто не числился в кровниках Уриеса, — прислали гонцов с богатыми дарами, умоляя деву солнца посетить их хольты. К тому времени Чолла уже могла объясниться на иберском и неплохо справлялась с лошадью; а почтение, оказываемое ей, служило залогом безопасности. Да и сама она стремилась повидать как можно больше, движимая не только женским любопытством, но и желанием быть на виду, царить, властвовать, покорять…
И Дженнак с О’Каймором не вынесли ее атаки и сдались. Окончательно сломил их довод о том, что она — арсоланка и, как всякий житель ее Великого Удела, поклялась нести дикарям свет истинного вероучения, а значит, боги защитят ее от всех опасностей и бед. С одной стороны, слова ее казались Дженнаку обычным арсоланским заблуждением, так как Шестеро запрещали обращать в свою веру вооруженной рукой и насильственным путем; с другой, Чолла не собиралась — да и не могла — действовать принуждением. Она лишь пела, и тот, кто желал, мог слушать ее, а мог не слушать; мог преклониться перед Шестерыми либо по-прежнему верить в Одона и огненосную Мирзах.
— Почему бы и нет? — решил Дженнак. Чоч-Сидри утверждает мощь богов Эйпонны убеждением и мудрыми историями из Чилам Баль, Гхаб — своей силой, О’Каймор — искусством торговли, а Чолла — песнями… Кто знает, какой из способов лучше!
И он выделил двадцать воинов под командой Итарры ей в охрану. Весь месяц Покоя, на редкость приветливый и теплый, Чолла провела в странствиях, путешествуя вместе с Цина Очу, своим жрецом, на «Арсолане», чей экипаж занимался торговлей и изучением неведомых пока что берегов. Она побывала в Аваге и Логрисе, у владетелей Гвинеса и Онтлага, в Варве и Лагаре, у вождей Эмсбера и Коя, в Сире и Ти, у князей Архольта и Айрона, и всюду ее принимали с великим почетом, преклоняя колено перед девой солнца и жертвуя рыжих коней, угодных ее божеству. Кое-кто, очарованный видом и голосом жрицы, был даже готов поверить, что солнце не рождается из огненосного чрева Мирзах, но есть Зрачок Бога — великого Бога, дарителя тепла и света, более могущественного, чем Зеан, Мирзах или Одон. Правда, стоило лишь иберам узнать, что бог этот не любит кровопролития, как они тут же склонялись к вере предков, не отказывая при том в почтении Арсолану. Отчего бы не принести жертву и ему — коня или девушку-рабыню? У них было столько богов! Одним больше, одним меньше, какая разница…
В начале месяца Дождя, что следует за месяцем Покоя, отправились Чолла с Цина Очу в Магон, северное владение, небольшое, но богатое серебром; плыть туда «Арсолану» предстояло два дня. За Магоном лежал Лоуран, и вождь его, Ут, являлся костью в горле у многих иберских владык; трудно было сыскать такого, которого бы он не побил в поединке один на один, в конном или пешем сражении, на суше или в прибрежных водах. Хольты иберских властителей стояли обычно на скалах в глубине фиордов, где оборониться легче и морские ветры не столь сильны, но Ут про оборону не думал и ветров не боялся. Он всегда нападал и потому выстроил свой хольт прямо на берегу, на огромном обрывистом утесе, с коего мог обозревать окрестности: не плывет ли добыча морем, не крадется ли горными тропами, не затаилась ли где в ущельях. Отличался он бесшабашностью, удачливостью и щедростью, отчего и воинов у него было много, не на четыре Длинных Дома и не на шесть, а на целых десять.
Рекс, владетель Магона, с грозным соседом старался дружить, ибо тот, разгневавшись, смахнул бы его хольт со скалы одним пинком. Вот и случилось так, что пригласил он Ута к себе на пир и торжество, сообщив, что сладкогласая жрица Мирзах удостоит вскоре Магон своим посещением. Лоуранский вождь слышал, разумеется, и о пришельцах из Страны Заката, и об их чудесных кораблях, бросавших с палуб огненные стрелы, и о волшебном оружии, будто бы откованном из серебра, но рассекающем медный клинок с единого удара, о воинских одеждах, кожаных и костяных, но непроницаемых для стрелы и копья. Слышал он также о зеленоглазой юной женщине с волосами, как небо ночью, о деве дивной красоты, чей голос чаровал богов, а людей — и свободных воинов, и рабского сословия — просто повергал ниц. Слышал-то слышал, но когда увидел…
Эп’Соро, тидам «Арсолана», не собирался задерживаться в Магоне: сгрузил тюки тканей, чаши из раковин и цветного стекла, нагрудные украшения из перьев попугая, корзину с сотней стальных ножей, затем принял на борт серебро в слитках и начал готовиться к отплытию. Он торопился; над морем уже свистали ветры, предвестники парили над самой водой, чуть ли не касаясь пенных гребешков, и все иные признаки говорили о том, что вскоре наступит сезон штормов и бурь, когда плавать у чужого берега весьма опасно. Но Чолла возвращаться не захотела, ибо в Магоне ей понравилось, а внимание двух вождей сразу, Рекса и Ута, льстило — пусть они были волосатыми варварами, зато глядели на нее как на саму богиню Мирзах. Особенно Ут; он буквально пожирал ее пламенными взглядами.
В результате Эп’Соро отплыл без светлорожденной госпожи, а она, прогостив в Магоне до середины месяца Дождя, отправилась в Уриес сухим путем, на лошадях, сопровождаемая Цина Очу, двадцатью одиссарцами и полусотней воинов и рабов Рекса, коим полагалось вести караван среди живописных гор и заботиться об удобствах. Не прошло, однако, и дня, как в одном из глухих ущелий путники наскочили на засаду — две сотни лоуранских воинов поджидали их, затаившись среди камней. Рабы Рекса разбежались, бойцы его и шесть одиссарцев, не надевших шлемы, пали от стрел, а остальные приняли честную смерть: бились за светлую госпожу, как разъяренные ягуары, защищали ее мечами, секирами и собственными телами, пока каждый не был задавлен грудой врагов, живых и мертвых, и не принял погибель от копья или медного кинжала. И хоть пал в той сече Итарра, хоть придушили в ней безоружного Цина Очу, хоть не смогли одиссарцы отбить и охранить светлорожденную, день тот День Волка месяца Дождя — стал днем их славы. Говорили рабы Рекса, следившие за битвой со скал, что Ут Лоуранский вцепился в бороду, подсчитывая свои потери, ибо четырнадцать одиссарцев положили сотню лучших его людей. Потом он опомнился, набросил на деву солнца шерстяной плащ и посадил ее на огненно-рыжего жеребца. Чоар, по словам рабов, не сопротивлялась; только лицо у нее было холодным и застывшим, как льды на горных вершинах.
Когда весть о случившемся дошла до Уриеса, Умбер, владетель его, разгневался, О’Каймор и островитяне тоже пришли в ярость, а одиссарцы, более выдержанные, омрачились лицом и начали точить оружие. Дженнак два всплеска просидел в одиночестве, в своем хогане, сжимая виски руками: тревожился он о Чолле и горевал об Итарре, о Цина Очу и воинах своих, что отправились в Чак Мооль хоть и по радужному мосту, но до срока. Потом пришли к нему О’Каймор, Саон, Чоч-Сидри и Грхаб, и первый из них произнес:
— Говорил ты часто, светлый господин, что Одисс помогает тем, кто не ленится шевелить мозгами. Так пошевели! И нечего предаваться печалям, как черепаха, у которой похитили последнее яйцо!
Саон же сказал:
— Тень твоя длинна, милостивый, и нельзя, чтобы люди наши видели, что она укоротилась. Воины ждут твоих приказов!
Чоч-Сидри напомнил слова из Книги Повседневного:
— Все на свете имеет свою цену: за плащ из шерсти платят серебром, за полные житницы — потом, за любовь — любовью, за мудрость — страданием, за жизнь — смертью. То, что мы узнали об этих землях, также должно быть оплачено. Считай, мой господин, что ты заплатил судьбе жизнями наших воинов.
Что касается Грхаба, то он мудрых изречений не приводил, а сказал кратко:
— Переломи хребет ублюдку, балам.
И Дженнак, сообразив, что учитель говорит про Ута Лоуранского, поднялся, сотворил священный жест и ответил. Ответил так:
— Недолго проживет волк, заглянувший в глаза ягуару.
Но спешить он не собирался и не хотел класть своих воинов на мокрой скользкой скале под хольтом Ута. Торопливый койот бегает с пустым брюхом! — как говорил Квамма на фиратских валах. И потому Дженнак велел людям отложить мечи.
Согласно местным традициям, прежде всего полагалось послать вызов — кровоточащее сердце коня или его печень, что значило: берегись!., я приду, и ты лишишься того или другого! Братец Фарасса, пожалуй, так бы и поступил или отправил бы в Лоуран для устрашения все лошадиные потроха да еще и голову в придачу. Но Дженнаку убийство лошади казалось святотатством, а сам обычай кровавого послания непроходимой дикостью. Взяв сеннамитский метательный нож, тонкую стальную пластинку с заточенными краями, он призвал Синтачи, целителя и рисовальщика. У того, разумеется, нашлись растворы, из коих приготовлялось едкое зелье, что делало камень и сталь подобными воску под раскаленной иглой. Им Синтачи вытравил фигурку человека с переломленным хребтом и закатившимися в ужасе глазами; это послание и отправили Угу, владетелю Лоурана. Смысл его был ясен: вот — оружие, а вот — рисунок на нем, и ты видишь, что даже твердая сталь покорилась моей руке. Поразмысли, глупец, что я сделаю с тобой?
Но Ут Лоуранский был, разумеется, не из пугливых: нож оставил себе, а передал голову посланца, воина из Уриеса, с воткнутой в глаз стрелой. После такого вторичного оскорбления Умбер три дня пил допьяна, рубил в ярости потолочные балки в Длинном Доме и поносил Мирзах, ленивую шлюху, не защитившую собственное свое добро. Ибо Чоар, молившаяся солнцу, отпрыску Мирзах, сама принадлежала богине, являлась ее жрицей и могла рассчитывать на ее покровительство. Выходит, Мирзах предала Чоар! Предала, допустив, чтоб поганый Ут, крысиное отродье, наложил на нее свои лапы!
Очухавшись, Умбер поклялся печенью Одона, что сровняет лоуранский хольт с землей. Но сказать такое было легче, чем исполнить, ибо наступил сезон дождей, называемый в северных лесах Эйпонны Временем Белого Пуха, а в Ибере — зимой. Горные тропинки покрылись льдом, в ущельях свистали ветры, море штормило, а склоны утеса, на котором сидел со своей дружиной Ут, обледенели, сделав его убежище неприступным. Вдобавок бойцов у лоуранского владетеля было втрое больше, чем в Уриесе, и это охладило пыл гневливого Умбера.
А Дженнак уже не гневался и лишь корил себя за опрометчивость. Не оттого ли отпускал он Чоллу туда и сюда, что не лежало к ней его сердце и не хотел он ее видеть? Слишком непохожей была эта девушка на Вианну, милую чакчан; слишком холодной, властолюбивой, расчетливой…
Впрочем, у каждого человека свое предназначение, думал Дженнак. Один, ягуар, подобный Грхабу, рожден для войн, для битв и осад, для схваток на суше и море; глаза его сверкают гневом, брови как грозовые тучи над горами, топор поднят к небесам; он готов поразить и правого, и виноватого, ибо ягуару не дано отделить истину от неправды, зло от добра. Другому, похожему на Иллара-ро, охотника-шилукчу, суждено странствовать. День за днем, год за годом меряет он шагами ровную дорогу или лесную тропу, пробирается сквозь болота и жаркие джунгли, преодолевает моря и горные хребты; он как птица, для которой вольный полет — жизнь, а запертая клетка — смерть. Иной же сидит на месте и плетет ковер из перьев или режет статуэтки из яшмы и нефрита; прекрасные ковры и прекрасные изваяния выходят из рук его, и тем он счастлив. А для кого-то радость — земля и то, что растет на ней: плодовые деревья, земляные плоды, пальмы, маис, сладкий тростник, цветы… Этот возделывает землю, поит ее водой, посыпает плодородным илом, ласкает руками и ступнями босых ног; он — муж, земля — его верная супруга. А кому-то дарован Одиссом талант постижения; взор его проникает за грань привычного, разум его острее наконечника стрелы, и все видит и слышит он: как растут и рушатся горы, как звезды слетают с небес, как убывают и прибывают воды, как дышат деревья и травы, как несется над равниной стремительный ветер. И все это может он взвесить, исчислить и понять — движение ветра и волн, смену жара и холода, света и тьмы; может, как мудрый Унгир-Брен, проникнуть в людские помыслы и разгадать волю богов.
Но есть и такие, что подобны Чолле Чантар, дочери Солнца; они, одаренные гордыней, рождены, чтобы повелевать и властвовать. Иные же, подобные Виа, дочери Мориссы — те, кого ветер принес с цветущих медвяных лугов, — рождены, чтоб жертвовать и любить… И кто скажет, какое предназначение выше и достойней? Кто ведает, чье притяжение сильней — власти любви или просто власти?
Своей судьбы, своей дороги Дженнак пока не ведал, но было ему уже ясно, что белые перья одиссарского ахау значат для него немногое; они являлись чем-то внешним, привходящим, не ставшим частью его сердца и разума, не сделавшимся желанным и необходимым. Он был сейчас завязью земляного плода, не знавшего, каким суждено ему взрасти — горьким, сладким или пресным; он мог стать ягуаром, человеком войны, странником, человеком дорог, аххалем, постигающим знаки мудрости, владыкой, правящим землями и племенами или пчелой, что вьется над медвяным лугом любви. Но в одном он был уверен: кем бы он ни стал, что бы ни было назначено ему судьбой, пути его не лягут рядом с путями Чоллы Чантар, дочери Солнца. Ибо власть, которой она жаждала, не делится на двоих, а наслаждение — такое, каким дарила его дочь Мориссы, — казалось Дженнаку неповторимым и невозможным. Во всяком случае, Чолла не могла оделить его с той же щедростью.
Шелка любви не расстелешь дважды, разбитый нефрит не сделаешь целым, с погибшего цветка не соберешь мед…
И все-таки он не мог бросить ее здесь, оставить во власти рыжеволосого дикаря! Не мог! Об этом, собственно, не было и речи; он просто ждал, когда высохнут после ливней горные тропы и успокоится море; ждал времени, когда свобода Чоллы Чантар обойдется в меньшее число одиссарских жизней.
Теперь такое время наступило.
На востоке, за морем, показался краешек солнечного диска Он был ослепительно-ярким, свежим и чистым, будто его в самом деле родила богиня Мирзах и выкупала в бирюзовых водах, а лишь затем отпустила погулять на небеса. Теперь он неторопливо полз вверх, озаряя море и землю благостным светом, но некому было приветствовать его, вознести Песнопение, соткать мелодию из посвиста ветра, шелеста трав и рокота волн… Некому!
Вместо голоса Чоллы над берегом раскатился заунывный призыв раковин-горнов; повинуясь ему, люди начали торопливо покидать свои хоганы, а с корабельных палуб перебросили на пристань мостки. Приближалось время прощания, если не с Иберой, так с Уриесом; все нужное было погружено, сломанное — починено, мореходы готовы развернуть паруса, а корабли — отправиться в путь, в лазоревый простор Бескрайних Вод. Но не сразу, не сразу! Долги положено платить, а в первую очередь — долг сетанны, долг перед убитыми и неотомщенными.
Одиссарцы выходили из хижин в полном боевом облачении, в доспехах и шлемах, с тяжелыми щитами, заброшенными за спину, с копьями в руках; у поясов колыхались изогнутые клинки, на перевязях — арбалеты и сумки с железными шипами. Это был их день, день преддверия битвы, и потому каждый нес все знаки отличия, которых был удостоен в сражениях и осадах, штурмах и поединках, в захвате чужих городов и защите своих лагерей. Алые перья на шлемах — по числу убитых врагов; браслет с алым камнем — за спасенного в бою товарища; серебряный сокол на щите — у тех, кто первым взошел на стену вражеской крепости; копье с серебряным кольцом у острия — у тех, кто ворвался в стан противника; нагрудное ожерелье из белых соколиных перьев — символ высшей стойкости и доблести. Таких, с перьями, была треть, и Дженнак горделиво оглядел свое маленькое войско. Пройдет пара дней, и Ут из Лоурана тоже примется считать перья, только будут они черными!
Одиссарские воины, распахнув ворота, начали спускаться к площади; следом беспорядочной толпой валили кейтабцы из абордажных команд, тоже приодевшиеся, в кожаных нагрудниках и пестрых юбках, с кривыми клинками, топориками и метательными ножами в широких поясах. Дженнак разглядел Хомду, казавшегося среди низкорослых островитян быком в стаде лам; северянин потрясал огромной секирой, и змеи, татуированные на его груди, плясали боевой танец. Он смеялся; щерились крепкие зубы, багровел рубец на щеке, топорщились медвежьи когти в ожерелье, будто готовые впиться в горло врага.
Внизу кейтабские мореходы, ночевавшие на судах, уже выводили из конюшни лошадей, завязывали им глаза, тянули к сходням; жеребцу и трем кобылам предстояло отправиться в дорогу на «Сириме», остальным — на «Тофале». Лошади прядали ушами, осторожно нащупывали путь, оказавшись на мостках, и Дженнак в который раз удивился, сколь они изящны и умны; воистину прекрасные создания, которых, по неведомой прихоти богов, была лишена Эйпонна! А может, лишена с умыслом, дабы подчеркнуть, что и в другой половине мира найдутся кое-какие сокровища.
Он посмотрел на скалу, где возвышался уриеский хольт, скопище низких бревенчатых строений под дерновыми кровлями, загороженных со всех сторон четырьмя Длинными Домами. Что ж, Умбер был неплохим хозяином! Не слишком внимательным, зато чистосердечным и щедрым: принял знаки мира, помог выстроить лагерь, набил припасами склады, пригнал лучших скакунов с горных пастбищ… И теперь отправляется в поход вместе с гостями, желая сразиться за их и свою честь. Дикарь, однако имеющий понятие о сетанне! Значит, уже не совсем дикарь…
Дружина Умбера, три сотни рыжебородых и огненно-власых бойцов в кожаных доспехах, обшитых на груди медью или пластинами из конских копыт, валила вниз, к причалу, с топотом и свистом, под лихие выкрики мужчин и завывания женщин. Насколько разобрал Дженнак, воины грозили поотрезать у лоуранцев детородные органы, а женщины давали советы, как это лучше исполнить: клинком, топором или выдрать прямо рукой. Впереди дружины шествовал сам Умбер в дареном плаще из перьев керравао, с дареным стальным мечом у пояса, в дареных боевых браслетах с шипами длиной в полпальца; пламенная его борода разметалась по меди доспеха, красный нос свисал над пышными усами. Перед ним вертелись и колотили в барабаны три размалеванных охрой колдуна, а за толпой воинов и свободных женщин плелись полуголые рабы. При виде их Дженнак сморщился и отвел взгляд.
Лошадей уже опускали на кожаных петлях в трюмы «Тофала» и «Сирима»; одиссарские воины, под присмотром тарколов, выстроились двумя колоннами у сходней; островитяне и воинство Умбера, отбиваясь от женщин, потянулись к «Арсолану», «Кейтабу» и «Одиссару». Только тогда Дженнак спустился вниз, к своему жилищу киве, где ждали Грхаб и Чоч-Сидри, баюкавший в руках ларец с Книгами Чилам Баль. Войдя в хоган, он надел шлем с нахохлившимся соколом, шипастый наплечник и все остальное, что полагалось иметь на себе воину, затем вышел наружу и зашагал к воротам. Около них, опираясь на двузубые копья, стояла маленькая группа одиссарцев, одинокие стражи покинутого лагеря. Дженнак кивнул им и повел свой крохотный отряд к сходням «Тофала»; как и положено вождю, он оставлял берег последним.
На половине пути он остановился, взглянул на солнце — его жаркий диск уже поднялся на ладонь, и воды фиорда отливали расплавленным золотом. Эта светлая тропа будто бы терялась среди смыкавшихся скалистых берегов, но он знал: стоит кораблям приблизиться, как утесы разойдутся, раздвинутся, открыв дорогу к морю, к новому странствию среди вод, течений и ветров. Сегодня был День Чультуна, хороший день для путников и мореходов.
Дженнак вытянул руку над блистающим золотистыми искрами фиордом.
— Вернемся ли мы сюда? Увидим ли снова зарю с берегов Иберы? Через пять или десять лет?
— Я не вернусь и не увижу, — сказал Грхаб. — Слишком я стар, балам, а через десять лет буду еще старше.
— И я не увижу, — с грустной улыбкой произнес Чоч-Сидри, прижимая к груди ларец.
Дженнак пристально посмотрел на него:
— Почему? Ты вдвое моложе Грхаба! Разве ты не хочешь возвратиться со мной в Риканну и пройти на драммарах все Длинное море из конца в конец?
— Хочу, светлый господин, очень хочу. Но возраст не всегда ставит печать на человеческом лице, и годы наши не записаны на лбу знаками Юкаты.
С этим загадочным замечанием Сидри продолжил спуск. Они шли молча и молча поднялись на борт заполненного людьми «Тофала». Грхаб ловко вскарабкался на рулевую палубу, жрец лез по канату отдуваясь — видно, отвык на берегу от морских порядков. Дженнак, вытянув руки, достал до перил балкона, подтянулся и взлетел на второй ярус. Полотняные створки там были раздвинуты, и в глубине хогана Чоллы, уже прибранного, с расставленной мебелью и разложенными коврами, грустно сидели ее девушки. Пригибаясь, он подошел к ним, потрепал тугую щечку Шо Чан, погладил Сию Чан по черноволосой головке.
— Она вернется, пчелки, она вернется! Не грустите!
— Будет так, как сказал господин, — с благодарной улыбкой прошептала Шо Чан. Но Сия Чан добавила:
— Все в руках Шестерых!
— Да будет с нами их милость, — пробормотал Дженнак, покидая хоган.
На верху кормовой башенки рулевые и сигнальщики уже стояли по местам, Челери нетерпеливо катал навигаторский жезл меж корявых ладоней, ОКаймор, с дымящейся скруткой в зубах, устроился на обычном месте, на ящике с инструментами. Был он в юбке и кожаной куртке, перехваченной поясом, в высоких сапогах, украшенных пластинками перламутра, в бронзовом нагруднике с медальоном, волной, взметнувшейся над пальмами. За поясным ремнем у него торчали два изогнутых кейтабских клинка, длинный и короткий, и блестящая зрительная труба.
— Трубить, светлый господин? — спросил О’Каймор, едва голова Дженнака возникла над перилами. — Груз на месте, лошади тоже, а людей сейчас пересчитают. Может, кто из моих ублюдков решился сбежать… Ну, пусть! Захочет, вернется домой на черепахе Сеннама.
— Труби, — велел Дженнак, наблюдая, как Саон и тарколы строят одиссарцев по десяткам. — Скажи, чтоб трубили три раза через каждые сорок вздохов.
Громкий резкий вопль горна взметнулся над пристанью, над скалами и над водой — последнее напоминание запоздавшим, последний звук Эйпонны, раздавшийся на этих берегах. Еще дважды пронзительно вскричала раковина, но никто не показался ни в покинутом лагере, ни в хольте Умбера, никто не вынырнул из толпы женщин и рабов, галдевшей на причале. Все были на кораблях — все, кроме двадцати погибших одиссарцев, Цина Очу, арсоланского жреца, и Чоллы Чантар, бесценного живого талисмана. Но боги шептали Дженнаку, что она жива и вполне благополучна, а это значило, что послезавтра, в День Голубя, она вернется в свой уютный хоган. Вернется! А похититель ее будет лежать в своем хольте с переломленным хребтом.
Челны вывели «Тофал» на середину бухты, и люди Челери принялись поднимать парус, синий треугольный тино. За «Тофалом» следовал «Сирим», к его корме пристраивался «Арсолан». Штормовые балансиры на всех кораблях были спущены, чтобы обеспечить большую устойчивость и плавучесть — сейчас драммары несли в полтора раза больше народу и дорогой груз, лошадей, серебро, припасы. Было бы насмешкой судьбы потерять все это в Бескрайних Водах!
Тино взял ветер, на передней мачте поставили квадратный кела, на задней — малый и большой чу. Паруса вздулись, «Тофал» прыгнул вперед, как застоявшийся конь, Челери вскинул свой жезл, определяя силу и направление ветра. Скалистые стены фиорда медленно разошлись, резвая морская волна качнула корабль.
О’Каймор, поднявшись, велел подать кубок вина, почти столь же прекрасный, как голубая чаша Ветров, подаренная им Дженнаку. Пошептав что-то над кубком и обменявшись взглядами с Челери, тидам вылил напиток за борт, а следом швырнул и выточенный из раковины сосуд.
— Для Морского Старика, — пояснил он. — Паннар-Са не то что Кино Раа, он приемлет жертвы. Но не кровью лошадей, как ублюдочные боги волосатых. Если ему нужна кровь, настоящая кровь, человечья, он приходит и берет ее сам. И тогда… — Тут О’Каймор повысил голос, поглядел на рулевых и сигнальщиков и склонился перед Дженнаком, — тогда, милостивый господин, лишь ты и рука Сеннама — наша защита!
— Не поспешил ли ты с жертвами? — спросил Дженнак, испытывая мучительное чувство неловкости. — Ведь мы еще не идем домой. Мы отправляемся в набег, тидам!
— Ну и что? В набег, так в набег. — О’Каймор щелкнул пальцами, приказывая поднести еще вина. — Выпьем за набеги, мой вождь! Ибо всякий набег сулит прибыль.
— Свое бы вернуть, — буркнул Дженнак, но от чаши не отказался.
Лоуран, хольт Ута, был велик и стоял над бухтой на отвесной скале, куда забраться в дождливый сезон было бы делом опасным или совсем немыслимым. Дженнак полагал, что враг его так и будет обороняться на своем утесе, прикрываясь стенами Длинных Домов, однако Ут был, вероятно, человеком отчаянным. Когда драммары приблизились к берегу, все лоуранское войско, без малого тысяча бойцов, растянулось нестройными рядами на поросшем травой лугу, что лежал от скалы слева; а за войском, на склоне невысокого холма, сгрудились женщины и дети и сотни рабов в кожаных ошейниках. Казалось, все население покинуло хольт, чтоб полюбоваться, как их господин и повелитель вспорет иноземцам животы, перережет глотки, разобьет черепа, усеяв трупами луг, галечный пляж и морские волны. Если вспомнить, что Ут уже оценил мощь одиссарских клинков, такое поведение было наглостью и вызовом. А двойной наглостью было то, что собирался он биться с одиссарцами в пешем строю, так как никаких всадников в его войске Дженнак не увидел.
Боги не любят наглецов, думал он, стоя между Грхабом и Саоном на носу «Тофала». Все пять кораблей неторопливо приближались к берегу, выпустив мощные лапы балансиров; на каждом находился свой отряд, и все они знали, куда становиться и что делать. Но теперь задача была отчасти сложней, а отчасти — легче: люди Ута могли помешать высадке, зато появилась возможность разделаться с ними в правильном бою, строй на строй, а не выкуривать с вершины отвесной скалы. Поразмыслив, Дженнак решил планов своих не менять, и только распорядился, чтоб кейтабцы пустили огонь, если лоуранские воины приблизятся к воде и к причалам, расположенным под самой скалой. На сей раз стрелять он велел не поверх голов, а прямо в головы.
Драммары двигались ровной линией, в строгом порядке: слева — «Тофал» и «Сирим» с одиссарскими воинами и островитянами из абордажных команд, справа — три малых корабля с бойцами Умбера Уриеского. Суда шли не к пристаням, а к отлогому берегу, но застрять там О’Каймор не боялся; балансиры, выдвинутые вперед и слегка притопленные, спасут от внезапных толчков, а если киль врежется в дно, так тоже не беда: вечерний прилив поднимет судно на добрых шесть локтей. Опыт разбойничьих налетов был у тидама так обширен, что он мог бы высадить отряд днем и ночью, у низинного или крутого берега, у скал, на мелководье или в заболоченной сельве, где деревья торчат прямо из воды. Для каждого случая у кейтабцев имелись свой способы и свои хитрости, отработанные поколениями предков в Рениге и Коатле, в дельтах Отца и Матери Вод, на Перешейке и островах Ринкаса, в холодных землях Кагри и на Диком Берегу. Но эта высадка, думал Дженнак, вряд ли обогатит тидама новым опытом; тут все было просто: спокойное море, легкий ветерок, ровный береговой откос, усыпанный галькой, а за ним — враги. И стоят они лицом к солнцу, будто вконец лишились разума: не увидеть им стремительных одиссарских стрел, не разглядеть блеска копий…
Сам Дженнак пытался сейчас найти Ута в шеренге лохматых и бородатых лоуранских бойцов, однако строй их сливался в единую пеструю массу, где круглыми пятнами темнели щиты, сверкали медные бляхи и острия копий, огнем горели рыжие волосы, переплетенные лентами или перехваченные синими, желтыми, алыми повязками. По меркам Иберы это было отличное войско, способное завоевать Угу десяток соседних владений, если бы он того пожелал; по меркам Одиссара — дикая орда, которую разогнал бы один таркол с полусотней воинов.
Взгляд Дженнака скользнул над лоуранскими шеренгами к склону холма, где толпились женщины. Одна группа, двенадцать или пятнадцать стройных девушек, стояла впереди; там одежды были богаче и ярче, плащи — длиннее, и на них сверкало серебро. Ему показалось, что среди рыжекудрых головок мелькнула черноволосая, и он вздрогнул, вцепился крепкими пальцами в пояс, царапая кожу браслетом. Чолла? Или нет? Быть может, этот плевок Одисса заставил ее спуститься? Но зачем? Хочет похвастать своей удалью?
Дженнак схватил стоявшего рядом Саона за плечо, вытянул руку:
— Видишь тех женщин, санрат? В богатых одеждах? Возможно, среди них госпожа. Ты знаешь, что делать?
Кивнув, Саон отдал приказание тарколу.
— Когда мы разрежем строй волосатых, тридцать воинов выйдут из боя и возьмут женщин в кольцо, — пояснил он. — А если госпожи среди них не окажется, они навестят загон для черепах, что торчит там, на скале.
— Хорошо! — Дженнак повернулся к Грхабу. — Пойдешь с ними, учитель?
— Я пойду с тобой, — буркнул сеннамит. — Я эту свистунью на колене не качал, прутом не сек и не учил орудовать клинком. Она мне чужая. Не то что…
Он вдруг смолк и угрюмо уставился на берег.
«Это он о Вианне, — подумал Дженнак. — Он хотел сказать о Вианне! Моей чакчан!»
И такая горькая ярость внезапно пронзила его, что сердце обратилось камнем, а пальцы мертвой хваткой стиснули рукояти мечей. Теперь он жаждал излить свой гнев — холодный, страшный, беспощадный; выплеснуть его на дикарей, поджидавших на береговом откосе, на этих наглых рыжебородых иберов и на Ута, словно тот похитил не чужую и безразличную ему женщину, а Вианну, его сокровище, его ночной цветок.
Балансиры «Тофала» скрипнули о каменистое дно, и одиссарские воины, будто ощутив ярость своего вождя, ринулись в воду. Движения их были на первый взгляд неторопливыми, но точными и уверенными: миг — и десятки воинов в тяжелых доспехах прыгают за борт, вздымая фонтаны брызг; другой миг — и они уже на берегу, мокрые по грудь, с хлещущими из сапог водяными струйками; еще миг, еще — и толпа их вытягивается, обрастает стеной щитов, выбрасывает вперед жала копий и движется, движется, как чудише в костяной и железной чешуе, как невиданный зверь, со всех сторон окруженный стальными клыками и когтями. Тот, кто видел их сейчас, воистину мог бы сказать: страшен ягуар, и счастье человека, что не любит он жить в стае; но люди-ягуары страшней в десятки раз, ибо сражаются они стаями.
Одиссарцы бежали молча, плотным треугольником, в Строе Летящего Копья: Дженнак, вождь — впереди, на самом острие, за ним Саон и Грхаб; дальше — четыре воина, крайние с копьями, средние с топорами; потом — шесть, восемь, десять, двенадцать… Над головами их мелькнул сноп огня, предупреждение врагам — к воде не приближаться! Потом пламя будто вспыхнуло вновь: всколыхнулись алые перья на шлемах, блеснули клинки и раздвоенные лезвия, солнце отразилось в серебристой стали наплечников. Под подошвами сапог визжала и стонала галька, лязгало оружие, поскрипывали щитки доспехов, но дыхания людей почти не было слышно; мощные, как быки Сеннама, легкие, как парящий в небе сокол, они мчались вперед, набирая скорость для сокрушительного удара.
Зрелище это было страшным, а вскоре сделалось еще страшней. Два отряда, островитян и уриесцев, тоже поспешали в бой, прикрывая фланги Летящего Копья, и при виде их лоуранские воины дрогнули, зашумели, загремели оружием. Вероятно, догадывались они, что сейчас произойдет: будет строй их рассечен ударом закованных в доспехи чужеземцев, и четверть их бойцов повиснет на длинных копьях; еще четверть зарубят клинками и секирами, а оставшихся стопчут низкорослые смуглые воины и люди Умбера, набегавшие слева и справа. Не успеет солнце подняться на ладонь, как у подножия скалы ляжет девять сотен трупов, хольт запылает ясным пламенем, а победители примутся делить женщин, рабов, лошадей и лоуранские стада. Эта картина была столь ясной и очевидной, что шеренги рыжебородых подались назад, к холму, едва не смешавшись с заполонившими его толпами.
Галька под ногами одиссарцев сменилась травой, топот ног стал глуше, зато добавился новый звук: на кораблях ударили в барабаны. Они гремели, как глас Коатля, повторяя снова и снова своим оглушительным речитативом: «Победа! Победа! Победа!»
И, словно желая ответить на этот сладкий сердцу воина призыв, клинок Саона сверкнул на солнце. «Айят! — выдохнули одиссарцы. — Айят! Ай-ят!»
Враг был близко, и они уже чувствовали запах его крови.
До лоуранцев оставалось три десятка шагов, когда они снова подались назад, тесня женщин, расступились и повернули щиты оборотной стороной. Теперь перед Дженнаком, бежавшим во главе атакующей колонны, стоял лишь один человек: широкоплечий гигант, голый по пояс, с рельефно выступающими мышцами сильных рук, с боевым топором на плече. Волосы его были не рыжими, а золотистыми и заплетенными в две тугие косы; лицо, безбородое и безусое, с правильными чеканными чертами, портила лишь волчья усмешка, презрительный оскал уверенного в себе воина. Но он был не простым воином, а вождем; холодный блеск синих глаз выдавал привычку к власти, осанка казалась гордой, рукоять огромной секиры украшали серебряные кольца. Кроме этого оружия у него имелся лишь кинжал в ножнах на широком поясе, а из одежды — кожаный набедренник да странная обувь, плетенная из ремней.
— Стой, чужак! — Гигант вытянул руку с раскрытой ладонью, и этот мирный жест будто отрезвил Дженнака. Он сбавил шаг, и Летящее Копье сразу замедлило движение; теперь оно не летело, а надвигалось на вождя лоуранцев, словно выискивая, куда ударить — в горло, в грудь или в пах. Но златовласый воин стоял вросшим в землю валуном, по-прежнему делая знак мира.
Наконец он опустил руку и произнес:
— Я — Ут! Ут, лоуранский владетель! Ут, князь Лоурана!
— Догадываюсь об этом, — буркнул Дженнак, чуть повернув голову. Воины его стояли в плотном строю, опустив копья и почти упираясь ими в перевернутые вражеские щиты. Глаза одиссарцев угрюмо сверкали в шлемных прорезях: один жест, одно слово накома — и сотни тел рухнут в траву. Не защитят рыжебородых доспехи из конских копыт, не справится с острой сталью мягкая медь… Одно слово!
Довольный тем, что увидел, Дженнак коснулся рукояти меча.
— Ну, и чего же ты хочешь, Ут, лоуранский владетель? Ты сдаешься? Просишь у меня милости?
Волчий оскал лоуранца сделался еще шире.
— Я не прошу милости у Одона, не прошу у Зеана и огненосной Мирзах… Ни у кого! И у тебя тоже, пришелец! Ут из Лоурана ни у кого не просит милости! Я лишь хотел поговорить с тобой.
— Говори! — велел Дженнак.
— Не решить ли наш спор поединком? Моя женщина, — он подчеркнул это «моя женщина», и пальцы Дженнака сильней стиснули рукоять, — моя женщина говорила, что так принято между благородными мужами в твоей земле, да и в наших краях тоже. Ты поклянешься, что люди твои уберутся от моего хольта, а потом… потом я убью тебя! Согласен?
— Ты срезал шерсть с лица ножом, — произнес Дженнак, не отвечая на вопрос. — Почему?
Ут ухмыльнулся:
— Моей женщине не нравятся борода и усы. Да и мне приятней, когда ее пальцы щекочут мою шею! Отчего же нам не доставить друг другу удовольствие?
Его усмешка сделалась откровенно издевательской.
— Я твою шею щекотать не стану, — Дженнак снял шлем и расстегнул завязки панциря. — Я сломаю твой хребет, проклятый Мейтассой. Сделаю, как обещал.
Грхаб, одобрительно кивнув, принял его вооружение — шлем, наплечник, доспехи, браслеты и один из мечей. Саон описал клинком круг над головой — знак осторожности; копья воинов были по-прежнему опущены, щиты сдвинуты, и ни один боец не нарушил строя. Кейтабцы и люди Умбера приблизились, громко переговариваясь и звеня оружием; их жадные взоры перебегали с Дженнака на Ута, на его войско с перевернутыми щитами и на столпившихся позади женщин. Вероятно, каждый уже приглядел, кому он пустит кровь и кого завалит в мягкую траву, когда с лоуранцами будет покончено. Но люди Ута приободрились; видно, рассчитывали, что их вождь победит.
Дженнак стянул кожаную тунику и бросил ее на землю. Он казался чуть ниже Ута — быть может, на палец или два, — но мышцы гибкими змеями перекатывались под его золотисто-смуглой кожей.
Усмешка Ута погасла, и он сказал:
— Ты выглядишь как человек… как обычный человек, клянусь Одоном! А моя женщина говорила, что в море ты сражался с демонами и победил их. Это правда?
— Твоя женщина слишком разговорчива, — Дженнак крутанул кистью, и меч его раскрылся серебристым веером. Глаза Ута вспыхнули; как зачарованный, он не мог отвести взгляда от волшебного оружия.
— Думаешь, колдовство тебе поможет? — Голос лоуранца вдруг стал хриплым. — Думаешь, твой клинок сильней моей секиры? Хочешь проткнуть мне сердце? Не выйдет!
— И не надо, — согласился Дженнак. — Я же сказал, что сломаю тебе хребет. Голыми руками!
Ут закусил губу, глаза его метнулись влево, но прыгнул он вправо — и не занес топор, а ударил нижней частью древка, целя противнику под ребра. Выпад этот мог оказаться первым и последним, так как на древке сверкал трехгранный острый штырь — в точности такой, чтоб проколоть человека от живота до позвоночника. Лоуранские воины взвыли, и в воплях их слышались нетерпение и торжество: видать, не один боец был насажен на острие Утова топора, словно керравао на вертел.
Дженнак отскочил, изогнувшись подобно лесной кошке. В следующий миг секира свистнула над его головой, затем удары посыпались, как бобы какао из прохудившегося мешка — а мешок этот, яростно сверкая глазами, метался перед ним, перебрасывал топор из руки в руку, сек, колол, рубил… Но лезвие и острие лишь рассекали воздух; неуловимый и неуязвимый, Дженнак то откидывался назад, то наклонялся вперед или в сторону, то приседал, ни разу не отразив топор клинком. Эта игра была совсем нетрудной, полегче сеннамитских игр; и если бы он пожелал, то ответил бы тремя ударами на каждый выпад Ута.
Секира вновь поднялась, и меч, змеей проскользнув под нею, полоснул кожаный ремень лоуранца. Ни крови, ни царапины; но пояс вместе с кинжалом очутились в траве. Ут замер, не понимая, что произошло, сузив глаза и сверля противника взглядом; грудь его вздымалась, на лбу выступила испарина, но волчья усмешка все еще блуждала по губам. Люди его приумолкли, зато прочие зрители, кроме настороженных одиссарцев, веселились вовсю: Дженнак слышал жуткое улюлюканье Хомды, крики островитян, раскатистый хохот уриесцев и рык Умбера — тот советовал срезать с Ута набедренник и подстрогать между ног. Видно, от такого поношения лоуранский князь обрел новые силы и ринулся вперед разъяренным кабаном.
Дженнак отпрыгнул, вспоминая, как бился совсем недавно — и так давно! — у другого моря, на другом берегу, где пластались под ногами не камни с травой, а золотые пески Ринкаса. Бился с достойным Эйчидом, пришельцем из Тайонела; бился, не испытывая к нему вражды; бился за жизнь свою, за сетанну- и победил! Еще вставал перед ним фиратский холм, маячило надменное лицо тассита, его блестящий меч и меркнущие глаза, тело на залитом кровью валу… Пожалуй, светлорожденный Оротана из Дома Мейтассы оказался послабей Эйчида! Но и с ним Угу было бы не совладать. Нет, не совладать! — подумал с усмешкой Дженнак. И никто из этой троицы не совладал бы с ним самим — что, собственно, и получилось… Ну, так чему тут удивляться? Ведь у них не было наставника-сеннамита!
Тайонельский клинок, Эйчидово наследство, с глухим стуком скрестился с топорищем, ужалил его, перерубил, и лезвие лоуранской секиры вознеслось к небесам. «Айят!» — разом выкрикнули одиссарцы, приветствуя успех вождя, и слитный их рев перекрыл вопли иберов и голоса островитян. «Айят!» — и отсеченный от топорища штырь воткнулся в землю; «Айят!» — и древко в руках Ута распалось напополам; «Айят! Айят!» — обломки дерева брызнули ему в лицо; «Айят! Айят» — кончик меча срезал завязки на сандалиях лоуранца.
— Хайя! — выкрикнул Дженнак и бросил меч в ножны. Его противник, ошеломленный стремительностью нападения, сжимал в кулаке все, что осталось от секиры, — жалкий обломок в треть локтя длиной. Синие глаза Ута потемнели, брови сдвинулись, потом яростная гримаса исказила лицо; взревев, он швырнул бесполезную палку в Дженнака и ринулся к нему со скрюченными пальцами, оскалившись, как хищный зверь. Черты его приобрели разительное сходство с волчьей мордой, словно истинное, жуткое, животное начало вдруг прорвалось в нем; казалось, ему не нужно оружие, ни медное, каменное, ни стальное, а хватит лишь собственных зубов и когтей.
Дженнак ударил его под ухом сомкнутыми пальцами, точно колол палочки фасита в сеннамитской игре, и тут же нанес второй удар, коленом в живот. Лоуранец согнулся, хватая воздух распяленным ртом, и тут же был сбит на землю. Мгновение, и Дженнак очутился у него на спине, ухватил за косу, скользкую от пота, и дернул голову противника назад; другая его ладонь давила побежденного между лопаток. Ут захрипел, выкатил глаза, ставшие вдруг невероятно огромными; казалось, он что-то желает сказать, но руки Дженнака сгибали его, колени прижимали к траве, и лишь хриплый выдох вырвался из глотки лоуранца. Он был обессилен и побежден, он уступал — так, как мягкая медь уступает напору железа; и перед взором его лежали сейчас не берега Лоурана, а тропы, ведущие в Чак Мооль.
Тело Дженнака откинулось; теперь пальцы его были переплетены у подбородка врага, колени давили ему на крестец. Еще немного…
— Эй, балам! — раздался оклик Грхаба. — Не торопись!
Не ломай слишком быстро! Легкая смерть не для…
Он смолк и тут же метнулся вперед, вытянув посох и прикрывая собой Дженнака; потом оружие было отброшено в сторону, а сам Грхаб сделал быстрое движение руками, будто пытаясь словить мотылька. И, через долю вздоха, мотылек этот уже бился в его объятиях — алый мотылек в трепещущих легких одеждах, с серебряным обручем на голове, в накидке, что развевалась огромным пестрым крылом.
Чолла!
Дженнак вздрогнул. Чолла! Пришла! Желает взглянуть на гибель насильника? На его позорную смерть, не подобающую воину? Встать поближе, всмотреться в его меркнущие глаза, проклясть его именем Мейтассы? Выкрикнуть напоследок оскорбление?
Но нет; голос ее был спокоен и звучал, как всегда, мелодично.
— Отпусти его, наследник Удела Одисса. Он — мой!
Хватка Дженнака ослабла, и лоуранец с всхлипом втянул воздух.
— Твой? Что это значит, тари?
— Это значит, что жизнь его принадлежит мне! И жизни всех его людей, всех воинов, женщин и рабов.
— Не всех. — Дженнак отпустил Ута и поднялся. — Не всех, тари! Он нанес обиду тебе, так что взыщи с него долг как хочешь: прирежь, сбрось со скалы или прикажи утопить в море. Но его люди убили Цина Очу и двадцать воинов, лучших бойцов Очага Гнева! И этот долг за мной! И я — клянусь Одиссом, Прародителем! — взыщу за их кровь! Сам!
— Хайя! — одобрительно рявкнули одиссарцы. Их копья отливали серебром, и глядели они на лоуранцев так, как смотрит волк на кролика. Чолла будто бы заколебалась; взгляд ее застыл на лице Ута, корчившегося в траве, и Дженнак подумал, что сейчас, по женской слабости, она велит прикончить его быстро и без мучений. Что касается иберских воинов, стоявших одной ногой на пороге Великой Пустоты, то они взирали на Чоллу с благоговением и какой-то странной надеждой, будто она и вправду была посланцем Мирзах и могла даровать или отнять у них жизнь.
— Люди Ута принадлежат мне, — повторила Чолла, покусывая пухлую нижнюю губу. — И Цина Очу был моим человеком. В том сражении, когда меня пленили, погибла сотня воинов из Лоурана… Достаточная плата за одиссарскую кровь? Как ты считаешь, мой вождь?
Она хочет спасти их, промелькнуло у Дженнака в голове; спасти Ута и его людей. Но почему? Явить милосердие? Это выглядело странным; Чолла была расчетлива, высокомерна и не отличалась добротой. Разумеется, она чтила Шестерых, а более всех — Арсолана, но Шестеро не призывали прощать врагов. В Книге Повседневного сказано: пощади врага, если уверен, что он станет твоим другом; а не уверен — убей! Впрочем, вряд ли Ут и его дикое племя успели стать друзьями Чоллы Чантар, Дочери Солнца; подданными — другое дело! Но мысль сия показалась Дженнаку нелепой. Земли и люди нуждаются в правителе, а кто сумел бы править этим варварским народом с другого берега Бескрайних Вод?
— Так что же, вождь? Ты отдаешь их мне? — спросила Чолла, и он вдруг понял, что вопросы эти заданы на иберском. Речь ее звучала чисто и без акцента; видимо, практика оказалась основательной.
Он ответил тоже на иберском:
— Цина Очу в самом деле был твоим человеком, но находился он под моей защитой. Он был мудрым жрецом, он возносил Песнопения, и жизнь его дорого стоит. Так что погибшие — та сотня, о которой ты упомянула, — будут выкупом за кровь Цина Очу. А за своих людей я возьму
иную цену. Я не стану убивать всех и жечь хольт, но двадцать лучших бойцов Ута скрестят оружие с двадцатью моими воинами. Остальные пусть смотрят! И складывают погребальные костры! — Дженнак выпрямился и властно вскинул голову. — Хайя! Я сказал!
Чолла кивнула с надменным равнодушием.
— Пусть будет так, и пусть помогут им боги. Но нам, мой господин, нужно поговорить. Когда и где?
— Где? — переспросил Дженнак, принимая от Грхаба свою тунику. — Разве ты не пойдешь сейчас в свой хоган, тари? На корабль?
Девушка задумчиво взглянула на Ута; тот уже отдышался, сел и теперь с мрачным видом следил за беседой.
— Нет, — сказала она, — еще нет. У меня есть чем заняться на берегу.
Они встретились вечером, когда отпылали погребальные костры иберов, когда пики западных гор пронзили солнечный диск и на небе зажглись первые звезды. У подножия холма был разбит шатер на двенадцати шестах, крытый бычьими кожами; землю под ним застелили циновками из тростника, на них бросили плетенные из перьев ковры, поставили треножники со свечами. Дженнак, по одиссарскому обычаю, устроился на пятках, подложив под колени жесткие подушки; для Чоллы принесли с корабля, из ее хогана, сиденье.
Она изменилась за четыре последних месяца — конечно, не постарела, но повзрослела, и ей это шло. Губы Чоллы стали ярче и полней, стан округлился, налилась грудь, лицо выражало горделивое и спокойное достоинство; не девушка — женщина, знавшая себе цену, сидела перед Дженнаком. Впрочем, цену свою она знала всегда.
Все эти перемены не ускользнули от Дженнака, но оставили его равнодушным. Во имя Шестерых! Важно ли, как она выглядела, во что была одета, какие украшения носила, как были убраны ее волосы? Может, важно, а может, нет, но куда важнее было то, что она говорила.
— Я не собираюсь возвращаться.
Сказанное повисло в полутьме, будто летящая к цели стрела.
Восковые слезы текли вдоль полосатых цилиндриков свеч, догорало тринадцатое кольцо, пламенные язычки чуть трепетали в неподвижном воздухе, в такт им подрагивали тени на золотисто-бледных щеках Чоллы. Она казалась спокойной и уверенной в себе.
— Я не собираюсь возвращаться, — снова услышал Дженнак и произнес:
— Почему?
— Почему, зачем… А почему ты задаешь вопросы, господин? Разве моего желания не достаточно?
Дженнак молчал, и она, вздохнув, заговорила:
— Я не сомневалась, что ты придешь… придешь, расправишься с Утом и станешь задавать вопросы. Ну, так слушай!
Ут неплохой наком, удачливый и достойный большего, чем править кучкой рыжеволосых дикарей и жить в бараке из бревен. Правда, он слишком хвастлив — считает, что нет воина сильней его, но теперь он притихнет… да, притихнет и перестанет бахвалиться. Ты его проучил! — На губах Чоллы промелькнула улыбка. — Я сказала ему, что ты придешь с воинами, с кораблями и с оружием в руках, и что он должен сразиться за меня, хоть поединок ему не выиграть: ведь ты — победитель демонов! А он ответил, что не боится даже Одона. Что ж! Я надоумила его драться с тобой, он проиграл и теперь будет мне покорен. Впрочем, и раньше… — Она снова усмехнулась, глядя на пламя свечи.
— Что же было раньше? — спросил Дженнак.
— Раньше было у него двадцать наложниц, а теперь — я одна. И не наложница, супруга!
— Где же остальные женщины?
Чолла презрительно повела плечами:
— Служат мне! Служат и боятся взглянуть в сторону Ута! А теперь будут служить все остальные — и сам Ут, и его рыжие крысы!
— Ты уверена в этом, тари? Ведь я буду далеко со своими воинами, своими кораблями и своими мечами. Ибера — не твой родной Очаг; здесь все принадлежит мужчинам.
— А многое ли мне принадлежало в Арсолане? Мне, четырнадцатой дочери сагамора? — Она сделала паузу, словно дожидаясь ответа, но Дженнак молчал, ни словом не поминая про Одиссар, про белые соколиные перья и шелка любви, про власть, которой она так домогалась. Похоже, молчание его было понятным Чолле; вздохнув, она произнесла: — Ты прав, мой вождь: все здесь принадлежит мужчинам — и земли, и рабы, и скот, и женщины… Но если победитель подарил женщине жизнь мужчины, то этот мужчина принадлежит ей! А Ут побежден и подарен мне; воины не захотят ему повиноваться, если я с ним не останусь. Таков обычай этих дикарей, и он мне нравится!
Теперь она насадит его на вертел, подумал Дженнак. Вот лучшая месть лоуранцу за пролитую одиссарскую кровь: оставить его во власти этой женщины, неподвластной годам и твердой, словно камень. Он вспомнил, как страшилась бега времени Вианна — боялась, что постареет и увянет и, расставшись с молодостью и красотой, лишится его любви. Теперь такая судьба ожидала Ута.
— Зачем он тебе? — невольно вырвалось у Дженнака. — Через тридцать лет будет стариком. Ты увидишь его смерть, тари… смерть своих детей, внуков и правнуков, если у вас будет потомство… Ты останешься на чужбине, в дикой стране, среди диких людей, и никогда не вернешься в Инкалу, в свой прекрасный город… Ты будешь пить горькое пиво, а не вино и не свой ароматный напиток… Нелегкая судьба, поверь мне! Так зачем ты ее избираешь? Ради любви к Уту?
Но на последний вопрос Чолла не пожелала отвечать. Протянув узкую ладонь над пламенем свечи, она любовалась световыми бликами меж пальцев, и были они словно чаша из драгоценной раковины, полная розового вина. Того вина, которое ей больше не пить.
— Не человек избирает судьбу, но судьба — человека, и даже боги над этим не властны… Не так ли сказано в Книге Повседневного, мой господин? — Она вскинула на Дженнака потемневшие глаза. — А что до Ута… Ут будет мне покорен, а за это я сделаю его сагамором, владыкой над всеми иберскими землями, и свой недолгий срок он проживет в славе и величии. Быть может, я даже рожу ему сына, — Чолла загадочно усмехнулась, и Дженнак невольно скосил глаза на ее пополневший стан. — Сын Ута поведет своих воинов на север, к горам, или переправится в Лизир, или поплывет в Нефати… сделает так, как я решу! И внук Ута, и правнук! Все они станут исполнять мою волю! Не так ли, вождь? Ведь мы, потомки богов, знаем, что Кино Раа недаром наделили нас властью: властвовать должен тот, чья жизнь дольше, кто не ведает старости, кому не служит помехой телесная немощь. Что же плохого в такой судьбе? — Ее темные брови приподнялись, взгляд обратился вверх, будто вопрошала она самого Мейтассу; потом Чолла кивнула головой, то ли поставив точку в некоем внутреннем споре, то ли услышав веление Провидца. Губы ее шевельнулись, и Дженнак услышал:
— Да, я не буду пить одиссарские вина и не отведаю напитка Арсоланы, но пиво не про меня… Что же остается? Перебродивший сок иберских лоз! Он слишком крепок, но я постараюсь его полюбить.
Фарасса тоже любит крепкое, мелькнуло у Дженнака в голове; любит крепкое вино, любит власть и любит убивать.
Он вздрогнул; смугло-бледное лицо Чоллы, озаренное пламенем свечей, на миг затмилось перед ним, сменившись жуткой маской — багровой, с высунутым языком, с закатившимися глазами и кровавым шрамом, окольцевавшим шею. То был Фарасса, впервые пришедший к нему в видениях не ухмыляющимся, не торжествующим, а мертвым. Не в белых перьях, а в черных!
Дженнак моргнул, и мираж рассеялся.
— Что с тобой? — спросила Чолла. — Ты словно узрел дорогу в Чак Мооль или пожалел об утраченном… Пожалел? Ответь, мой вождь! Я ведь могу передумать… могу пойти вслед за тобой, если ты позовешь… Ответь, я нужна тебе? Нужна?
— Мне — нет. Разве отцу своему, ахау Арсоланы… Представь, что я скажу ему, что напишу? Что бросил его дочь в той половине мира, куда сокол не долетит? Оставил в хижине с закопченным потолком и стенами из бревен? Подарил иберскому дикарю, вместо того чтобы сломать ему хребет? И вот я думаю… — Дженнак помедлил, — думаю так: не скрутить ли тебя, тари, и не отнести ли на корабль?
Она вдруг сделалась похожей на разъяренную самку ягуара: глаза округлились и вспыхнули, меж пунцовых губ блеснули зубы, точно предостерегая — не подходи!
— Мой отец мудр, и он согласился бы с моим решением! Ты думаешь, как бы скрутить меня, а я думаю так: владычица Иберы будет полезнее Че Чантару, чем четырнадцатая дочь! И чем девушка, отвергнутая Очагом Одисса! Ведь ты отверг меня, господин?
— Отверг. — Спорить с очевидным Дженнак не собирался. — Но в том нет ни твоей вины, ни моей, тари; просто боги не назначили нас друг другу. Боги или судьба… не знаю… И не хочу знать! Ибо знаю другое: в сердце моем живет женщина, и это — не ты.
Чолла вдруг придвинулась к нему, и голос ее стал чарующе нежным — таким нежным, будто не слова текли с ее губ, а сладостное Песнопение богам.
— Но твоя наложница умерла, мой вождь… Мне говорили об этом… Говорили мои девушки, слышавшие о ней от Чоч-Сидри и сеннамита, твоего наставника… Она умерла, ушла в Чак Мооль, и ты забыл о ней. А я — я расстелила тебе шелка любви — там, в Лизире, в бухте змея! И ты не отказался прилечь на них! Почему?
— Дареному попугаю не заглядывают в клюв, — ответил Дженнак, и лицо Чоллы окаменело. Пять или шесть вздохов она казалась неподвижной, и лишь складки на лбу и сомкнутые брови выдавали ее напряжение. Потом она заговорила, но теперь голос ее был сух, как пруд без воды, и холоден, как туманы на склонах арсоланских гор.
— Сколько ты пробудешь в моих владениях, наследник Удела Одисса?
— Два Дня или три… Не больше, моя госпожа. Нам надо высадить отряд Умбера и запастись водой.
— Два дня или три… — повторила Чолла. — Так вот, мой вождь, постарайся, чтобы люди твои не шарили в домах, не трогали моих табунов и не охотились на моих лоуранских крыс — они мне еще пригодятся! Цену крови ты с них получил, так что оставь их в покое.
— Согласен. Что еще?
— Еще — убранство моего хогана, мои ковры, моя одежда, мои украшения… Пусть все перенесут сюда и сложат в этом шатре. Потом — мои девушки и Синтачи, мой лекарь… Если они захотят остаться…
Она замолчала в нерешительности, и Дженнак продолжил:
— Если они захотят остаться, я их отпущу. Это все?
— Все.
Она поднялась, шагнула к выходу и замерла там, всматриваясь в звездные небеса. Дженнак, сидевший сбоку, видел ее лицо: половинка, освещенная пламенем свечи, казалась золотой, а другая, на которую падал лунный свет, — серебряной.
— Ты придешь проводить меня, тари? — негромко произнес он.
— Не знаю, мой вождь, не знаю. Не хотелось бы снова дарить тебе попугая.
Чолла исчезла, и Дженнак остался один.
Мысли вспугнутыми чайками кружились в его голове.
Не слишком ли жесток он был с ней? Возможно, его холодность, его нежелание продлить то, что началось между ними, что завязалось на песках Лизира, подтолкнули ее в объятия Ута? Возможно… Но Дженнак чувствовал, что в сердце ее нет любви — ни к нему, ни к лоуранскому владетелю; один расчет, гордыня и жажда власти. Похоже, она вообще не способна любить, — размышлял он, — и это великое горе для нее же самой. Ибо на дороге жизни, тем более столь долгой, как у светлорожденных, человеку нужен надежный попутчик, согревающий жаром любви ту череду лет, которую предстоит преодолеть.
Да, такой попутчик необходим, иначе сердце окаменеет и тяга к власти, к могуществу заменит в нем живое человеческое тепло… Так, как случилось с Фарассой! Во многом они были похожи, красавица Чолла и Фарасса: оба стремились властвовать над людьми, и оружием их в достижении цели был обман. Но Чолла молода и прекрасна, думал Дженнак, и все, быть может, изменилось бы, останься он с нею.
Изменилось бы? За сколько лет или десятилетий? Или никогда?
Пока что он мог занести Чоллу Чантар в украшенный черными перьями список — не слишком длинный, но и не слишком короткий, так как значились в нем и смерть Вианны, и ненависть Фарассы, и предательство Орри Стрелка, и громовой шар, разорвавшийся нахайанском причале. Сколь же долго будет увеличиваться этот список, перечисление утрат, потерь и покушений? Они — плата за власть, смрадная подстилка в золотой клетке кецаля… Они как змея, свернувшаяся у его ног; долгие годы змея будет жалить его, язвить черными воспоминаниями, вливать яд в его сердце. Готов ли он к этому? Нужна ли ему власть, полученная такой ценой?
На пороге возникла невысокая темная фигура, и размышления Дженнака прервались.
Чоч-Сидри ступил на ковер, в молчании сделал несколько шагов и уселся — там, где раньше сидела Чолла, меж двух свечей, напротив Дженнака. Лицо его было мрачным и словно бы постаревшим; на переносье пролегла морщина, углы рта были опущены, глаза прикрыты веками. Он принял позу раздумья, не сделав приветственный жест, но сложив руки на коленях.
Дженнак нахмурился. Жрец всегда достоин уважения, однако и служителю богов надо бы помнить о вежливости — а также о дистанции, лежащей меж одиссарским наследником и Принявшим Обет. Но Сидри будто бы забыл об этом — и о скромном своем звании, и о том, что он, жрец второй ступени, явился к господину в поздний час, без зова и без приглашения.
Текло время; Чоч-Сидри сидел неподвижно, уставившись в пол, и глаз его Дженнак не видел. Похоже, жрец погрузился в неприятные раздумья или прикидывал, как начать разговор, столь же неприятный и тяжелый, как его мысли. Дженнак его задачу облегчать не собирался, а потому тоже молчал, взирая в распахнутый проем шатра. Небо нынешней ночью было ясным, луна висела над морем, как серебряный круглый щит, а звезды казались наконечниками огненных стрел, запущенных в тьму Чак Мооль рукой самого Арсолана. Или, быть может, Коатля, пожелавшего сменить свою грозную секиру на легкий арбалет и развлечься стрельбой.
Наконец жрец решился нарушить молчание и, не глядя на Дженнака, произнес:
— Она не хочет возвращаться? И ты согласен с ее желанием?
— Да.
Ответ был кратким и сухим, ибо Чоч-Сидри так и не удалось припомнить слов почтения; не назвал он Дженнака светлорожденным, милостивым господином или хотя бы накомом. Подобная рассеянность была совсем не свойственна жрецу, и Дженнак решил, что его и в самом деле гнетет какое-то тяжкое предчувствие. Из-за Чоллы? Не исключено, хоть и странно: положение Сидри, слишком незначительное, не позволяло ему вмешиваться в дела владык. А союз или разрыв с Чоллой являлся именно таким делом, касавшимся не двух сердец, нашедших или потерявших путь друг к другу, но двух Великих Очагов. Кто мог вмешаться в него, повлиять, уговорить, приказать? Че Чантар, Сын Солнца, властитель Арсоланы… Джеданна, Ахау Юга, повелитель одиссарского Удела… наконец, мудрый Унгир-Брен, его советник… Но все они были далеко, а значит, тяжесть решения ложилась на плечи Дженнака; здесь, за Бескрайними Водами, он являлся и высшей властью, и реальной силой, и гласом самих богов.
— Ты говорил с ней? — произнес Чоч-Сидри, все еще не поднимая глаз. — Ты пытался заставить ее возвратиться с нами?
— Не вижу в том нужды, — сказал Дженнак. — Она избрала свой путь, она равна мне по рождению, и в воле ее распорядиться собственной судьбой.
— Значит… значит… — морщина на переносье Сидри сделалась еще глубже, — между вами все кончено? Из-за Ута, дикаря, коему посчастливилось сорвать звезду с небес?
Дженнак нахмурился. Этот Сидри слишком любопытен; сует руку в чан с едким зельем — так стоит ли удивляться, коль рука отсохнет?
Однако вопрос требовал ответа, и он сказал:
— Изумруд зелен, рубин ал, и этого не изменить даже богам. Плохое сочетание цветов, Сидри, так что я полагаю, что винить Ута в случившемся не нужно. И потом… Не столь уж ему повезло, этому Уту из Лоурана. Звезды горячи и жгут ладонь.
— Но ты не должен оставлять ее здесь! Не должен! Ваши отцы обменялись посланиями, заключив союз. И теперь…
— Остановись, жрец! — Дженнак повелительно вскинул руку. — Откуда ты знаешь об этом? О посланиях, о союзе, о том, почему Очаг Арсоланы послал кейтабцам не светлорожденного воина, а девушку? Не думаю, чтоб Унгир-Брен откровенничал с тобой и говорил о вещах, неведомых даже мне, наследнику!
— Молодой глупец просто глуп, старый — глуп вдвойне, — пробормотал Чоч-Сидри, хлопнув себя по губам. — Забудь о моих словах, господин, и вернемся к тому, с чего мы начали. А начали мы с того, что ты не должен расставаться с этой девушкой! Поверь, не должен! Вспомни: истина отбрасывает длинную тень, но лишь умеющий видеть узрит ее… Так постарайся же узреть! И понять, что рубин с изумрудом неплохо смотрятся в одном ожерелье!
Этого не будет, — твердо произнес Дженнак. — Хайя!
И тут с Чоч-Сидри свершилось странное. Не поднимаясь с колен, он отодвинулся подальше — так, чтобы свет не падал в лицо; затем его спина выпрямилась, руки скрестились в жесте власти, а голова приподнялась вверх, точно был он не жрецом второй ступени посвящения, а самим Ахау Юга, великим сагамором, увенчанным белыми перьями. Но еще большие чудеса случились с его голосом, ставшим вдруг глубже и чуть хрипловатее, будто в глотке у Сидри пересохло, и лишь чаша розового одиссарского вина могла вернуть ему прежний глас. Глас же этот показался Дженнаку столь знакомым, что он вздрогнул.
— Повелеваю тебе, — молвил жрец, — не оставляй ее! Не оставляй! Твоя сетанна…
— Я сам позабочусь о моей сетанне! — резко оборвал его Дженнак. — И запомни: лишь один человек в Одиссаре может мной повелевать. Сагамор! Чак! Отец мой!
— Или твой родич… твой старший родич… Конечно, ты можешь не выполнить мое повеление: ты уже не мой ученик, не юноша, но муж… Наследник! Но прими хотя бы совет…
— Кто ты?!
Дженнак приподнял свечу, и ее пламя выхватило из полутьмы сухощавое лицо с зелеными глазами, смотревшими на него совсем не с властным выражением, а скорей с сочувствием и печалью. Что-то изменилось в знакомом облике Чоч-Сидри: нос как бы заострился, скулы сделались не столь плоскими, виски запали, подбородок сузился, лоб стал на половину пальца выше, губы — слегка пухлей. Немного здесь, чуть-чуть тут, едва заметно там… И вот уже не Сидри, молодой жрец, перед Дженнаком, а некто еще более знакомый; некто, могущий повелевать им — или, во всяком случае, давать советы.
Он не удивился; вероятно, инстинкт, предвидение или подсознание подсказывали ему, что такая метаморфоза когда-нибудь произойдет. Теперь многое становилось на свои места: и мудрые речи — слишком мудрые для Принявшего Обет! — и переменчивость обличья, и отблеск нефритовой зелени в зрачках. Древняя магия, волшебство, коим владели в Эйпонне еще до Пришествия Шестерых; чародейное знание, хранившееся не в книгах кинара, но в памяти людской…
— Тустла? — спросил Дженнак.
— Тустла, — подтвердил Унгир-Брен. Веки его опустились, уголок рта дрогнул. — Не осуждай меня, родич, не осуждай… Скоро шагну я на тропу, ведущую в Чак Мооль, и уйду туда, откуда нет возврата. Но воспоминания об увиденном и услышанном будут со мной… Конечно, если в тех краях, — он потянулся рукой к звездному небу, — людям дозволяется помнить былое. Надеюсь, что так! А потому решил я вкусить последнюю радость: отправиться в странствие вслед за черепахой Сеннама, одолевшей когда-то Бескрайние Воды. — Аххаль грустно усмехнулся и покачал головой. — Но времена изменились, родич, времена изменились… Сеннам, великий бог, скитался где угодно и плавал на черепашьей спине, а я, жалкий старый жрец, не рискнул бы взойти на драммар кейтабцев, дабы не уронить свою сетанну. Чоч-Сидри — другое дело!
Рот Дженнака в изумлении приоткрылся.
— Но где же, отец мой… — начал он.
— Где настоящий Чоч-Сидри, правнук моих внуков? Сидит в моем хогане, в Храме Записей, изображая Унгир-Брена, затворившегося для медитации и размышлений, как случалось не раз за долгую его жизнь. И будет сидеть, пока я не вернусь!
— Кто же знает об этом?
— Чоч-Сидри, разумеется. Ну, еще наш ахау, твой отец… и ты, сын мой… теперь знаешь и ты. Но забудешь, как только мы разберемся с нашим маленьким делом. Так не приступить ли к нему? Ты говорил с Чоч-Сидри и не согласился с ним; поговори же теперь со мной. Быть может, для старого Унгир-Брена у тебя найдется другой ответ?
У меня одна тень и один язык; он не раздвоен, как лезвие копья. И я говорю: девушка, избранная моим отцом и тобой, не сядет на циновку власти в Одиссаре.
Унгир-Брен горестно приподнял брови:
— Но отчего? Отчего? Разве она не красива? Не умна? Не обучена всему, что надлежит знать светлорожденной? Разве она не пара кецалю?
— Кецалю — возможно, но не соколу! Пестрые перья пленяют ее, запах власти кружит голову; не Дженнак, сын Джеданны, нужен ей, а одиссарский наследник. Говорила она: когда мы будем властвовать в Одиссаре… Но власть не делится на двоих! И не женское дело говорить о власти! Я ждал от нее других слов…
— Каких же? — тихо спросил аххаль, и Дженнак, закрыв глаза, произнес медленно и певуче, подражая голосу Вианны:
— Возьми меня в Фирату, мой вождь! Ты — владыка над людьми, и никто не подымет голос против твоего желания… Возьми меня с собой! Подумай, кто шепнет тебе слова любви? Кто будет стеречь твой сон? Кто исцелит твои раны? Кто убережет от предательства?
Слова отзвучали, и в маленьком шатре воцарилось молчание. С берега слышался плеск волн, доносилась негромкая перекличка кейтабцев; едва слышно шуршала трава под ногами Грхаба, бродившего неподалеку; а на скале, где стоял лоуранский хольт, звенели оружием стражи. Луна, карабкаясь к зениту, исчехта за шатровым пологом, но звезды сияли все так же ярко — огненные стрелы, пущенные во тьму, чтобы поразить неведомую цель. Свечи оплывали; истекал семнадцатый всплеск.
Унгир-Брен шевельнулся.
— Чьи слова ты повторил, сын мой?
— Девушки… девушки ротодайна, что любила меня… меня, а не перья над моим лбом…
— Не можешь забыть ее? — Дженнак не видел лица аххаля, но чувствовал, что тот разглядывает его в упор. — Не можешь… Да, сын мой, я, видно, ошибся… Ошибся, старый глупец! Прожив столь долгую жизнь, я забыл аромат шелков любви… забыл, как пахнут эти шелка, если расстелить их в первый раз… И я дал плохой совет твоему отцу, ахау. — Голос Унгир-Брена замер, как ветер в полдневную жару, потом Дженнак услышал: — Не знаю, простишь ли ты меня…
«Во имя Шестерых! Вианна?..» — пронеслась мысль; и, ощущая, как подбирается к сердцу холод, Дженнак спросил:
— Этот Орри, плевок Одисса, был твоим человеком?
— Нет, разумеется, нет! Фарассы… Но знать и не предотвратить… Чем это отличается от убийства? — Унгир-Брен развел руки в стороны, приняв позу покорности. — Жаль, — пробормотал он, — жаль… Жаль, что в этой девушке-ротодайна была лишь капля светлой крови. Она сделалась бы тебе хорошей подругой, Джен.
— Я мог провести с ней половину жизни! — отчаянно вырвалось у Дженнака. — Пусть треть, если бы я дожил до твоих лет… Треть!
Унгир-Брен вдруг хрипло рассмеялся — так, как смеются люди, когда им совсем не весело; потом принялся раскачиваться, сидя на пятках и обняв колени руками. Лицо его по-прежнему скрывалось в тенях, а голос звучал монотонно и глухо, будто доносившийся откуда-то издалека рокот сигнального барабана.
— Сын мой, сын мой! И среди светлорожденных не найдешь ты себе подругу, чтобы лет ее хватило на пятую часть твоей жизни… Ибо ты — кинну! Я уйду, и твой отец уйдет, а ты будешь жить; уйдет твой брат Джиллор, а ты будешь жить; уйдут его дети и твои, и дети их детей, а ты будешь жить. Ибо ты — кинну! Будешь жить, и будешь терять, будешь складывать костры для родичей своих и потомков, и для своих любимых, будешь провожать их в Чак Мооль; и та девушка-ротодайна — лишь первая из покинувших тебя. Ибо ты — кинну, и ты обречен терять!
Но, теряя, не должен ты гневаться ни на богов, ни на людей, не должен ненавидеть их и проклинать, не должен мстить им за утраченное, не должен думать, что люди предали тебя, а боги покарали. Ибо все в мире имеет свою цену; и за долгую жизнь, за видения, посланные тебе, за дарованное богами могущество нужно платить. И ты должен платить, расставаясь с теми, кто дорог тебе, ибо ты — кинну!
Мы, светлорожденные, называем себя потомками Одисса или Арсолана, Мейтассы или Коатля, Тайонела или Сеннама; да, мы так себя называем, возвеличивая свой Удел, но это неверно. Веками брали мы женщин из других Великих Очагов, и кровь наша перемешалась; все мы теперь потомки Шестерых, и тот, в ком больше божественной крови, наследует более долгую жизнь. Лишний десяток лет или целых полвека, как даровано мне… Но ты — ты, Джен! — одарен щедрее. Ибо ты не только потомок богов; ты — их избранник! Кинну!
— Кинну, — эхом повторил Дженнак. — Кинну! Прежде ты не рассказывал мне о кинну, наставник.
Он был ошеломлен; в висках стучало, пламя свечей расплывалось перед глазами, мерцая радужным ореолом, а ветер, налетевший с моря, гудел, нашептывал и бормотал, словно продолжая жутковатые речи Унгир-Брена.
Кинну, кинну, кинну, избранник богов!
Он ничего не знал о кинну. Почему? Ну, хотя бы оттого, что нельзя изведать всю накопленную веками мудрость в двадцать лет; у владык и жрецов есть свои тайны, и со временем он приобщится к ним. Ведь он вступил в Круг Власти так недавно!
Значит, кинну… кинну, что бы это ни значило… Кинну! И это связано с его видениями, с чувством избранности, которое он ощущал, и с его жизнью — безмерно долгой, если верить словам Унгир-Брена… И выкупом за все эти дары богов станут утраты, бесконечные утраты, список коих сделается таким же длинным, как его жизнь…
Он сильно потер виски, пытаясь вернуть рассудку ясность. Пусть он кинну, пусть! Но при чем тут смерть Вианны?.. Его поход в Фирату?.. Экспедиция на восток?.. И Чолла? Ведь они говорили о Чолле… да, о Чолле и Вианне… Быть может, все, что случилось с ним, — испытание? Ступени искуса, которые он должен одолеть? Дорога тягот, назначенных кинну?
Взгляд его обрел ясность, мысли успокоились, гул в ушах стих. Он посмотрел на Унгир-Брена, на старого своего учителя, не обучившего его столь многому; лицо аххаля смутным белым пятном маячило в полутьме. Дженнак выпрямился, протянул к нему руки жестом мольбы и глухо произнес:
— Кинну… Если я — кинну, отец мой, то мне хотелось бы узнать о них побольше. О них и о том, что назначено мне сейчас и будет назначено вскоре. — Голос его отвердел и сделался резким, словно он не просил, но отдавал приказ своим воинам и мореходам:
— Расскажи! Расскажи мне, старший родич, о кинну!
Унгир-Брен вздохнул и пошевелился, принимая позу решения; теперь ладони его лежали на бедрах, спина была выпрямлена, плечи — развернуты.
— Расскажу… расскажу, сын мой… — Он снова вздохнул и сотворил священный жест. — Воистину, родич, милость богов бывает тяжелее их равнодушия! Но, как говорится, лучше умереть расколотым нефритом, чем жить куском угля… Знай же, что в прежние времена кинну убивали; убивали в молодых годах, чтобы не достиг он слишком большой власти над людьми и, ожесточившись, не сделался для них столь же страшен, как огнедышащая гора в Шочи-ту-ах-чилат. Однако есть способ сохранить жизнь кинну — жестокий способ, нелегкий, но единственный. Ибо спасти кинну от себя самого могут лишь мудрость и терпение; а за мудрость зрелых лет платят страданиями в юности…
Сложив руки на коленях и склонившись вперед, Дженнак слушат, пока алый свет зари не разгорелся над морскими водами.
За Днем Голубя прошел День Керравао, наступил и кончился День Пчелы. К вечеру прилив поднял суда, и теперь они покачивались посреди бухты — четыре драммара, поджидавшие пятый, «Тофал», застывший у пристани под скалой. А «Тофал» дожидался Дженнака; ждал терпеливо, как верный конь, готовый унести всадника хоть на край света.
Дженнак стоял на мокрой гальке, вытянув руки в прощальном жесте и глядя в небо. Как и положено вождю, он первым ступил на землю Риканны и последним покидал ее, отправляясь в море в удачный день и в должный час; перед ним на востоке маячил призрачный диск луны, а на западе склонялось к горам багряное закатное солнце.
Но сейчас он не думал о предстоящем плавании, о долгой дороге домой, о бурях и ветрах, течениях и штормах; не думал об ожидавшем его «Тофале», о сотнях воинов и мореходов, следивших за ним с высоких палуб. Иные мысли бродили у него в голове; он представлял караван бесконечных лет, лежавших перед ним, словно камни на морском берегу, громоздившихся словно ступени лестницы, уходившей в небеса, — и каждый камень, каждая ступенька были страницей в летописи грядущих встреч и неизбежных утрат. На мгновение сердце его сжалось от ужаса. Он был светлорожденным и знал, что проживет долго, век или полтора, но это время мнилось теперь ничтожным по сравнению с половиной тысячелетия. Что он увидит- там, в будущем? Какие просторы узрит, взбираясь на холм своей жизни? Какие виды, какие картины развернутся перед ним?.. Грядущее было скрыто туманом, но его беспредельность казалась пугающей — и в то же время манящей.
За спиной Дженнака скрипнула галька. Он повернулся.
Зеленые глаза, стрельчатые веера ресниц на золотисто-бледных щеках, пухлые алые губы, слабый запах цветущего жасмина…
Чолла! Все-таки пришла проводить его? Или… Или?..
Она покачала головой, словно отвечая на его невысказанный вопрос.
— Нет, мой господин, нет… Не тревожься!
Он всмотрелся в ее лицо, не отчужденное, как при последней их встрече, но спокойное и чуть грустное; лишь в огромных расширившихся зрачках светились изумрудные огни. Но он знал, что глаза эти сияют не для него. Да и сам он видел сейчас иное: локоны, черные и блестящие, как крыло ворона, взгляд, полный любви и тепла, стройную, будто пальма, шею, и груди, что прекрасней чаш из овальных розовых раковин.
Вианна… Чолла… Вианна…
На миг сердце его сжалось от этой двойной утраты; он горевал о Вианне и горевал о Чолле — даже не о ней самой, но о том, чем она могла бы стать для него и чем не стала. Что ж, подумалось ему, пора привыкать к потерям…
Дочь Че Чантара будто бы прочла его мысли:
— Жаль, что у нас ничего не вышло…
— Жаль, тари. Но жизнь длинна!
— Жизнь длинна, — повторила Чолла и, опустив взгляд, добавила: — Жизнь так длинна, что можно соскучиться и затосковать. И если такое произойдет, если я позову, ты приплывешь ко мне?
— Возможно, тари, возможно… Все в руках Шестерых!
— Да пребудет с тобой их милость.
Сотворив священный знак, она махнула рукой и повернулась.
Десять долгих вздохов Дженнак следил, как девушка взбирается наверх, по ведущей к хольту каменистой тропинке — туда, где маячила высокая фигура рыжеволосого Ута; потом он пересек скользкие доски пристани, взошел на борт и огляделся. Грхаб и Чоч-Сидри ждали его; ждал Саон со своими воинами, ждал О’Каймор, ждал старый Челери, ждали кейтабские мореходы с длинными шестами в руках. Он кивнул О’Каймору:
— Отваливаем, тидам. Домой! Мы возвращаемся домой!
Шесты уперлись в пристань, «Тофал» дрогнул, и на мачте его развернулся синий парус тино.