С тех пор прошло сорок лет, сорок долгих лет, сорок трудных, бесплодных лет. Врачи на Платее сделали все, что могли. Но что они могли? Составить из двух тел одно они сумели, такие операции отрабатывались ещё на Земле. Я сам видел не раз собак, живых, весёлых, энергичных, собранных по частям: от одного пса голова, от другого туловище, от третьего ноги и хвост; удачный продукт блестящего эксперимента — так неизменно назывались эти составленные твари. Для собак операция вполне годилась. Но не для человека. Можно, не отрицаю, даже из десяти тел составить одно. Однако как из двух личностей, только из двух, образовать одну?
Очнулся я уже на Земле. Врачи и Мальгрем отлично выполнили своё задание — доставить меня домой живым. Лучший способ сохранить жизнь — оставить лишь самые слабые её проявления, чтобы в пути не растратились её ничтожные запасы. Во мне, едином из двух, жизнь не возродили, а законсервировали в тлеющем состоянии. И только на Земле, не очень надеясь на успех, так врачи сами мне потом объяснили, меня вывели в нормальное существование. Я раскрыл глаза и взглянул на мир. Мир исчерпывался больничной палатой и очертаниями двуглавого Арарата в раскрытом окне. Была весна, в окно врывались томные ароматы цветущих абрикосов, могучий дух распаренной земли. Я вспоминал себя. Я был на Земле, но сознанием оставался ещё на Платее, маленькой неухоженной планетке в системе двух грозных звёзд — Гармодия и Аристогитона. Я знал о себе, что не то уже погиб, не то погибаю — обрубком человека. Это было первым, что я вспомнил, — что я без ног. Я откинул одеяло, с опаской ощупал своё тело — ноги были на месте. И тогда я отчётливо вспомнил, что это не мои ноги, а ноги погибшего Виккерса. И ещё несколько минут я думал, что к моему туловищу просто прирастили чужие ноги — радикально подремонтировали.
С трудом я приподнялся на кровати, встал на пол: надо было размять чужие ноги, ставшие моей неотъемлемой собственностью. Ноги функционировали прилично — удержали без дрожи туловище, свободно понесли его к окну и обратно к кровати, так же свободно притопнули, сперва левая, потом правая. «Хорошие ноги, — мысленно похвалил я, — Пожалуй, даже лучше моих прежних, те годились лишь на ходьбу, а на прыжки и гимнастические упражнения их не всегда хватало».
После небольшой прогулки по палате мне захотелось посмотреть на себя. Зеркала в палате не было. Я подошёл к окну, вгляделся в оконное стекло и чуть не отпрянул в испуге: на меня моим отражением глядел Виккерс. Я снова приблизил лицо к стеклу и снова увидел его. Только теперь вспомнилось все. Меня не подремонтировали, меня переменили. Я сам приказал так поступить со мной. Не на кого пожаловаться — некого винить! Я продолжал вглядываться в себя: я был Виккерсом, таким же красивым, молодым, темноволосым. Та же его особая, ироничная, немного кривоватая улыбка пересекала лицо, когда я захотел улыбнуться. И только одно отличало теперь меня от прежнего Джозефа-Генри Виккерса: я, нынешний Виккерс, похудел, глаза не вспыхивали, я был чертовски измучен и вымотан. «Неудивительно, — сказал я себе, — ведь в обоих моих телесных воплощениях я умер, а от смерти, даже если потом воскреснешь, устаёшь не меньше, чем от тяжкой работы».
Я вернулся в постель, лежал, думал. Кто я? Штилике? Виккерс? Да, конечно, облик Виккерса, а интеллект? Что господствует ныне во мне — тело Виккерса или мозг Штилике? Я скоро, быть может, выйду из больницы, буду ходить по улицам моего родного города. Кем выйду? Кем буду ходить? Как назову себя прежним знакомым, прежним друзьям? Чуждым им Виккерсом? Или Штилике? Я буду тем, кем знаю себя, тем, чьё детство, отрочество, взрослость я помню, — личность сохраняется тысячами пережитых событий и дат. Услужливая память немедля возобновила во мне жизнь Штилике, все мельчайшие детали той жизни полноценно сохранялись во мне. «А что я помню о жизни Виккерса?» — спросил я себя. Ничего не вспоминалось и не зналось о Виккерсе до того момента, когда он вошёл в кабинет Барнхауза для встречи со мной.
«Итак, все ясно, — сказал я себе, — никакой я не Виккерс, я Штилике и иным быть не могу».
В палату вошёл врач и радостно заулыбался, увидев, что я лежу с открытыми глазами.
— Как чувствуете себя, Виккерс? — сказал он сердечно, — По графику выздоровления, рассчитанному компьютером, вы должны были пробудиться завтра. А вы очнулись сегодня. Считаю это очень благоприятным фактом. Уверен, что быстрое восстановление сил гарантировано. Скажите теперь, чего бы вы хотели?
Я с минуту придумывал, чего мне хочется. Врач ожидал с той же доброжелательной и радостной улыбкой. Он гордился, что лечит меня лучше, чем рассчитал компьютер.
— У меня вроде бы некоторые провалы в памяти,сказал я осторожно. — Что-то вроде небольшой амнезии. Не сообщите ли, что, собственно, со мной происходило? Если это возможно…
— Возможно, вполне возможно, — заверил меня врач.
Тот же компьютер предсказал, что психика моя после пробуждения будет прочной и действенной, скрывать от меня ничего не надо. Итак, операция. Она оказалась довольно сложной. Слишком уж тяжёлой была авария, тело сохранилось в целости, но мозгу нанесли неизлечимые повреждения. В общем, летальный исход стал неизбежен. Подключение искусственного мозга кое-что дало, но ведь это паллиатив — искусственный мозг, он для жизни не годится. Никто ещё не ходил, таща за собой на грузовике сооружение, называемое искусственным мозгом. К счастью, вместе со мной погибал ещё один астронавт и у него как раз тело получило неизлечимые ранения, а мозг сохранился удовлетворительно. Мне пересадили его мозг, и я возродился к жизни.
— Чей же мозг мне пересадили? — спросил я.
Врач на мгновение замялся.
— Честно говоря, не знаю. В истории болезни имени вашего погибшего спасителя не назвали. Впрочем, нам известно, что секретный доклад о драме на Ниобее, а стало быть и о подробностях операции, передан правительству. Уверен, что, если вы потребуете, вам его покажут, и тогда вы узнаете, чей важный орган вам пересажен. Впрочем, мне думается, это не так уж существенно. Главное — вам спасли жизнь, а мы здесь, на Земле, восстановим ваше здоровье.
Поболтав ещё, он оставил меня наедине с моими невесёлыми мыслями. Итак, никакой я не Штилике, я — Виккерс, как записано в истории моей болезни. У врача и сомнений не появилось, что меня надо называть только так, а не по-другому. Он и не поинтересовался, чей мозг пересажен в тело Виккерса, примат тела перед мозгом для него бесспорен. Не был ли он бесспорен и для Мальгрема с его тамошним врачом, ведь они прямо назвали меня Виккерсом в истории болезни, вовсе не Штилике? Кто же я теперь для себя и для окружающих? Что для себя я — Штилике, сомнений нет. Но что для остального мира я — Виккерс, я уже понимал. Мысли мои метались, я не мог совместить своей души с телом. Столько писали о раздвоении личности, о двух душах, противоборствующих в одном интеллекте, — смешные водевили и кровавые трагедии. Во мне нераздвоенный интеллект не координировался с телом, я не знал, как надо обозначить такое редкостное явление. И уж во всяком случае но догадывался, как практически уживусь с такой раздвоенностью.
Для уяснения того, как мне отныне вести себя, я, выйдя из больницы, посетил Барнхауза на его квартире. Я спрашивал о нем ещё в больнице, мне сказали, что он назначен на Латону, там развернули большое строительство — обширная для него возможность применить свои административные дарования.
Дверь мне открыла Агнесса Плавицкая. Она испугалась, увидев меня. Все те же двойные золотые колокольчики качались в её ушах. Они приветствовали меня нежным, радостным перезвоном.
— Джозеф, вы? — восторженно воскликнула она. — Боже мой, живой, здоровый! Питер, Питер! — закричала она. — К нам гость, самый дорогой гость! Ты просто не поверишь, кто пришёл!
Из дальней комнаты выскочил Барнхауз. Он заключил меня в объятия. Если он и вправду был из «медведей средней руки», как именовал его Теодор Раздорин, порода этих медведей относилась к самым могучим.
— Повернитесь, Джо, друг мой! — командовал он, вращая меня по кругу. — Нет, и спереди, и сзади, и с боков — полная норма! А ведь мы уже горевали с Агнессой, что вас нет на свете. После этого пусть не говорят мне о слабости современной медицины! Так восстановить вас сам господь бог не сумел бы, хотя, по легендам, он часто практиковался в исцелении и даже воскрешении. Куда вы теперь, дорогой Джо? Останетесь на Земле?
— Вряд ли, — отвечал я, — Попрошусь куда-нибудь подальше.
— Летим на Латону, — предложил Барнхауз. — Отличное местечко. Жуткие перспективы. Никаких нибов и прочих людоедствующих аборигенов. Что вас держит на Земле?
— Ничего не держит, — сказал я. — Но Латона но привлекает — слишком шумная планета, чуть ли не половина человечества устремилась туда. Мне бы что победней и поглуше. Ниобея отбила у меня вкус к перспективным планетам.
Я говорил непринуждённо, даже улыбался — что ещё оставалось? Барнхауз помрачнел.
— Да, Ниобея, Джозеф, Ниобея! Вот уж где перспективы, другого столь же богатого шарика в космосе не найти. Если бы не этот человеконенавистник Штилике, я бы с помощью Ниобеи такое дал ускорение промышленности на Земле! Поворот всей нашей истории, не меньше!
Агнесса сказала с мягкостью, какой я не ожидал от неё:
— Штилике не ненавистник, Питер, он фанатик. У него глаза безумца, так мне всегда казалось. Он и жизни своей не пожалеет ради своей мрачной идеи — вытаскивать недочеловеков из пропасти. Страшно даже вспомнить, как он весь спружинивался, когда ты возражал ему. Я и сейчас содрогаюсь, лишь подумаю об этом.
— Мрачный, мрачный! — радостно подтвердил Барнхауз. — В общем, мир его праху! Поменьше бы таких деятелей. Но насчёт идеи ты не права, Агнесса. Я тоже жизнь отдам за свою идею. Но какую? Безмерно умножить благоденствие человечества — вот моя идея. Идея идее рознь, вы не находите, Джозеф?
— Да, идеи бывают разные, — согласился я и стал прощаться, ссылаясь на то, что ещё не вполне восстановил своё здоровье.
От Барнхауза я пошёл в Управление Дальнего Космоса. Помню, что очень боялся всех прохожих. Среди них могли быть знакомые Виккерса. Кинулись бы ко мне с расспросами, а я никого из них не знаю — что им говорить?
В Управлении я направился к Игнатию Скоморовскому. Он подписывал мою командировку на Ниобею, он распорядился доставить мой мозг живым на Землю. Не ученик, но друг Раздорина, Скоморовский уже лет тридцать заведовал всеми делами на всесолнечных планетах. Он не мог не знать, как из двух разнохарактерных людей составили одного человека.
Он дружески обнял меня, не так мощно, как Барнхауз, но ещё теплей. Однако по тому, как деликатно он отвёл глаза, я понял, что ему больше чем просто непривычно моё преображение. Он не смог сопоставить меня с моим теперешним обликом и растерялся: признаваться в том либо промолчать?
— Как, по-вашему, Игнатий, кто я теперь — Штилике или Виккерс? — спросил я прямо.
Он с полминуты помолчал, перебарывая неприятие моего нынешнего образа.
— Для нас вы всегда Штилике, — сказал он твёрдо, — И для будущих поколений тоже.
— Да, после моей смерти, Игнатий. Когда вы наконец погрузите мой сохранённый мозг в консервирующий раствор. Но это не скоро. Смерть моя отодвинулась, я ведь вернулся с Ниобеи на четверть века моложе, чем улетел туда. Так что с водворением мозга в Музей придётся погодить.
Он отпарировал, что такую задержку с превращением в музейный экспонат от души приветствует и одобряет. Я гнул свою линию. Для себя я — Штилике, для всех кроме нескольких посвящённых в тайну, — Виккерс. Это становится нестерпимым. Я чувствую себя актёром, вынужденным играть нелюбимую роль. Мне надо срочно умчаться куда-нибудь, где меня не знают.
— В качестве всем известного социолога Василия Штилике, я так вас понимаю? — спросил он.
— В качестве мало кому известного Джозефа Виккерса, — отрезал я. — Я надел едва ли подходящую мне маску, но она срослась со мной, снять её не могу.
Игнатий Скоморовский предложил мне Матряну, планетку объёмом в три-четыре Земли, спутник белого карлика Саломеи. Астросоциологу на Матряне дел немного: небольшое поселение людей, никаких зверей и туземцев, мирная, упорядоченная жизнь. На этой благословенной планетке я провёл следующие двадцать лет, ничем не отметив их — ни важными делами, ни крупными событиями. И я не желал ни важного, ни крупного. Я был Штилике, но прежнего Штилике — энергичного, целеустремлённого, властного, в общем фанатика, как обозвала меня Агнесса Плавицкая, не существовало, и следов этого былого Штилике я не находил в себе. И Виккерсом я остался лишь по фамилии и облику. Смена тела оказалась отнюдь не похожей на смену одежды, как представлялось мне поначалу. Я перестал быть Штилике и не стал Виккерсом. Кем я был те двадцать лет на Матряне? Не знаю. Добросовестным средним работником, тусклой личностью — не выше того. «Ни богу свечка, ни черту кочерга» — как именовали таких наши предки.
Так я постиг великую истину, ещё никому, кроме меня, не известную во всей своей трагической полноте. Мы привыкли отделять характер от внешности, интеллект от телесного образа. Этот человек умен, строг, решителен, способен к творчеству, а высокий он или низкорослый, красивый или уродливый, толстый или худой, быстрый или медлительный — все эти внешние признаки малозначащи, они характер не определяют. Таково обычное мнение. Я на своём невесёлом опыте доказал, что оно ошибочно. Мозг Штилике, внедрённый в тело Виккерса, потерял девять десятых своих возможностей. Теперь вижу, что раньше — некрасивый, низкорослый, медлительный — я был в своём роде выдающейся личностью. И Виккерс был незауряден — быстрый, решительный, энергичный, целеустремлённый. Нас объединили в одно целое — и породили среднего человечка: исполнительного, старательного работника, звёзд с неба не хватающего и пороху не выдумывающего. В нас сохранились наши недостатки, наших достоинств поубавилось, некоторые и вовсе потерялись. Я уже не уверен, что мозг Штилике, освобождённый от тела Виккерса в момент моей смерти, займёт своё место в назначенном ему саркофаге именно таким, каким его хотели бы видеть.
И, окончательно убедившись, что настоящего возрождения мне не ждать, я вернулся на Землю. Теперь я консультант Музея Космоса, заслуженный, но ничем особенным не выдающийся астроинженер Джозеф-Генри Виккерс на отдыхе. В «пантеонном» зале стоит пустая урна, ожидающая мой мозг. В Музее знают, что где-то обретается живой человек, носящий в себе мозг знаменитого астросоциолога, но что это за человек, где он, не знает никто. И вряд ли кто поверит, если бы я и признался, — слишком уж мало схож непритязательный консультант с человеком, ставшим символом мужественного звездопроходца. А я неожиданно признался молодым парням и девушкам, вылетающим на далёкую Ниобею, — они поверили! Почему я сделал это? Обрадовало, что так долго закрытая планетка снова раскрывается? Что же там произошло? Погиб ли навеки несчастный народ нибов или стараниями тех, кто пришёл после меня, возрождён к новой жизни? Или тебе смертно захотелось полететь туда с ними, Василий-Альберт Штилике — Джозеф-Генри Виккерс?