Глава III

Дневник Джонатана Харкера (продолжение)

Когда я убедился, что нахожусь в плену, меня охватило бешенство. Я стал стремительно спускаться и подниматься по лестницам, пробуя каждую дверь, высовываясь в каждое окно, какое только мне попадалось по пути; но вскоре сознание полной беспомощности заглушило все остальные чувства. Когда позднее я припоминал свое тогдашнее состояние, то оно показалось мне близким к сумасшествию, так как я вел себя словно крыса в мышеловке. Когда же я пришел к выводу, что положение мое безнадежно, то стал хладнокровно – столь хладнокровно я не делал еще ничего в своей жизни – обдумывать, как лучше всего выйти из создавшегося положения. Я и теперь еще думаю об этом и до сих пор не пришел еще ни к какому решению. Мне ясно только то, что нет никакого смысла сообщать графу о моих мыслях. Он ведь отлично знает, что я пленник, а так как он сам это устроил и, без сомнения, имеет на то свои причины, то лишь солжет мне, если я откровенно поведаю ему свои мысли. Насколько я понимаю, единственный выход – хранить свои догадки и страхи при себе и наблюдать. Знаю: или я, как ребенок, дал себя обмануть собственным страхам, или я в отчаянно сложном положении; если со мною приключилось последнее, то я нуждаюсь и буду нуждаться в том, чтобы сохранить всю ясность мышления.

Едва я успел прийти к такому заключению, как услышал, что хлопнула большая входная дверь внизу; я понял, что граф вернулся. Так как он не прошел в библиотеку, то я на цыпочках направился в свою комнату и застал там графа, приготовлявшего мне постель. Это было странно, но только подтвердило мое предположение, что в этом доме совсем нет прислуги. Когда же позже я заметил сквозь щели в дверях столовой графа, накрывающего на стол, то окончательно убедился в правильности своих предположений: раз он сам выполняет обязанности челяди, это уже явное доказательство того, что больше выполнять их некому. Этот вывод меня испугал, так как если тут в замке нет больше никого, то, значит, граф сам был кучером кареты, которая привезла меня сюда. Это ужасная мысль: ведь если это так, что же означает его способность усмирять волков одним движением руки, как делал он в ночь моего приезда в замок? Почему все люди и в Бистрице, и в дилижансе так за меня боялись? Что означали подаренные мне распятия, чеснок, шиповник и рябина[36]? Да благословит Господь ту добрую, милую старушку, которая повесила мне крест на шею: каждый раз, когда я до него дотрагиваюсь, я чувствую отраду и новую силу. Как странно, что именно то, к чему я привык относиться враждебно и на что я привык смотреть как на идолопоклонство, в дни одиночества и тревоги является моей единственной помощью и утешением. Заключено ли нечто в нем самом или он лишь посредник, вещественный помощник для передачи приязни и утешения? Когда-нибудь, если удастся, я должен изучить этот вопрос и постараться для себя что-то решить. Сейчас же я должен узнать все относительно графа Дракулы, так как только это может помочь мне отыскать разгадку. Сегодня же вечером я постараюсь заставить его рассказать о себе, если только мне удастся перевести разговор на эту тему. Но мне придется быть при том очень осторожным, дабы не возбудить его подозрений.

Полночь. У меня был долгий разговор с графом. Я задал ему несколько вопросов, касающихся истории Трансильвании, и он живо и горячо заговорил на эту тему. Он с таким оживлением говорил о событиях, о народах и в особенности о битвах, будто сам присутствовал всюду. Он это объясняет тем, что для боярина честь его родины, дома и рода – его личная честь, что их победы – его слава, их судьба – его участь.

Говоря о своем роде, он неизменно говорил «мы», практически всегда употреблял множественное число, подобно королям. Хотел бы я записать дословно все, что он рассказывал: меня это глубоко захватило. Казалось, разворачивается история целой страны. Рассказ привел его в возбуждение, он расхаживал по комнате, дергая свой пышный седой ус и хватаясь за все, что подворачивалось под руку, как будто желая сокрушить этой самой рукой. Одно из поведанного им я постараюсь передать с точностью, елико возможно, ибо это была рассказанная по-своему история его народа.

– Мы, секлеры[37], имеем право гордиться, так как в наших жилах течет кровь многих храбрых племен, которые дрались как львы за превосходство в мире. Здесь, в смешении европейских народностей, выделилось племя угров[38], наследовавшее от исландцев воинственный дух, которым их наделили Тор и Один[39], и берсерки[40] их прославились на морских берегах Европы, Азии и даже Африки такой свирепостью, что народы думали, будто явились оборотни. Да к тому же когда они добрались сюда, то нашли здесь гуннов, бешеная страсть которых к войнам опустошала страну подобно жаркому пламени, и те, на кого они нападали, думали, что в их жилах течет кровь старых ведьм, которые, изгнанные из Скифии[41], сочетались браком с дьяволами пустыни. Глупцы! Глупцы! Какая ведьма или дьявол могли сравниться с великим Аттилой, чья кровь течет в этих жилах? – Он воздел руки. – Разве удивительно, что мы – племя победителей? Что мы надменны? Что когда мадьяры[42], ломбардцы[43], авары[44], болгары или турки посылали на наши границы тысячные армии, мы теснили их? Разве странно, что Арпад[45], передвигаясь со своими легионами по родине мадьяров, застал нас на границе и что Гонфоглалас[46] закончился здесь? И когда поток мадьяров двинулся на восток, то притязания секлеров как родственного племени были признаны победителями-мадьярами; и уже целые столетия как нам поручено охранять границы с Турцией, ибо как турки говорят: «Спит и вода, но враг никогда не смыкает глаз». Кто из Четырех Наций[47] радостнее, чем мы, бросался в кровавый бой с превосходящими силами врага или на военный клич собирался быстрее под знамена короля? Впоследствии, когда пришлось искупать великий позор моего народа – позор Косова[48], – когда знамена валахов и мадьяров склонились перед полумесяцем, кто же, как не один из моих предков, переправился через Дунай и разбил турок на их же земле? То был настоящий Дракула[49]настоящий Дракула! – В 1456 г., когда Янош Хуньяди нанес поражение османским войскам в Белградской битве, в числе его военачальников был Влад III Цепеш (1429/1431 – 1476), господарь Валахии. Правитель получил прозвище Цепеш («колосажатель», от румынского слова «teapa» – «кол») за то, что сажал своих противников на кол. Настоящая фамилия Дракул (от рум. Dracul – «дракон») произошла от прозвища отца.! Какое горе, что его недостойный родной брат продал туркам свой народ, навлекши на него позор рабства! Не он ли, этот Дракула, был тем, кем вдохновлен был другой его одноплеменник, который в более поздние времена, снова и снова переправлялся со своим войском за реку на турецкую землю; который, будучи разбит, выступал снова и снова, хотя и возвращался один с кровавого поля битвы, где полегло его воинство, – ибо он знал, что лишь он восторжествует в конце концов! Говорят, он не думал ни о ком, кроме себя. Ба! Чего стоят крестьяне без вожака? Куда поведет война, не направленная умом и доблестной рукой? А когда после битвы при Мохаче мы свергли австро-венгерское иго, то вождями оказались опять-таки мы, Дракулы, так как наш свободный дух не переносит никаких притеснений! Ах, юноша! Дракулы – сердце, бьющееся в груди секлеров, их мозг и меч – могут похвастаться такой древностью рода, на которую заплесневелые Габсбурги и Романовы никогда не смогут и претендовать. Военные дни прошли… Кровь теперь, в эти дни бесчестного мира, является слишком драгоценной; и слава великих племен теперь уже не более чем древняя сказка!

При этих словах как раз рассвело, и мы разошлись спать. (Прим.: этот дневник страшно напоминает начало «Тысячи и одной ночи», поскольку каждый должен уйти, когда раздастся крик петуха; можно вспомнить и призрак отца Гамлета.)


12 мая.

Начну я с фактов, сухих и голых фактов, подтверждаемых книгами и цифрами, в которых нет и не может быть сомнения. Не следует смешивать их с событиями, в которых я могу опираться лишь на свидетельство собственных чувств и памяти. Вчера вечером, когда граф пришел из своей комнаты, он задал мне ряд вопросов относительно юридической стороны своих дел. День я провел над книгами и, просто чтобы занять чем-нибудь мысли, вспоминал кое-что из того, что мне довелось узнать во время обучения в «Линкольнз инн»[50]. Наводя справки, он задавал мне вопросы, как бы руководствуясь определенной системой, и я тоже попробую передать их по порядку; эти сведения, быть может, когда-нибудь и пригодятся мне.

Прежде всего он спросил, можно ли в Англии иметь двух стряпчих. Я ему на это ответил, что можно иметь их хоть дюжину, но неумно иметь больше одного для каждого дела, так как все равно двумя делами сразу не приходится заниматься, а смена юристов всегда невыгодна для клиента. Он, по-видимому, меня понял и спросил, будет ли практически трудно осуществить, чтобы один поверенный сопровождал его, ну, скажем, в качестве банкира, а другой следил бы в это время за погрузкой кораблей в совершенно другом месте. Я попросил его объясниться более определенно, чтобы уяснить, в чем дело, дабы не ввести его в заблуждение, и он продолжил:

– Представьте себе, например, такой случай: ваш и мой друг, м-р Питер Хокинс, живущий рядом с вашим великолепным собором в Эксетере, вдали от Лондона, купил при вашем посредничестве, милый друг, для меня местечко в Лондоне. Прекрасно! Теперь позвольте говорить с вами откровенно, дабы вам не показалось странным, что вместо того, чтобы поручить покупку имущества человеку, живущему в самом Лондоне, я обратился к человеку, живущему далеко от города. Я стремился к тому, чтобы ничьи местные интересы не помешали моим личным. А так как живущий в Лондоне всегда может учитывать как свои интересы, так и интересы своих друзей, то я и постарался отыскать агента, который посвятил бы все труды исключительно мне. Теперь допустим, что мне, человеку деловому, необходимо отправить товар, скажем, в Ньюкасл, или Дарем, или Харидж, или Дувр[51], так разве не легче мне будет обратиться по этому поводу к кому-нибудь на месте?

Я согласился с ним, но объяснил, что мы, стряпчие, имеем повсюду своих агентов и всякое поручение будет исполнено местными агентами по инструкции любого стряпчего.

– Но, – возразил он, – я ведь свободно мог бы сам управлять всеми делами? Не так ли?

– Конечно. Это принято у деловых людей, которые никого не хотят посвящать в свои дела целиком.

– Прекрасно! – сказал он и перешел затем к форме и изложению поручительства и ко всем возможным при том затруднениям, желая таким образом заранее охранить себя от всяких случайностей.

Я объяснил, как можно точнее, все, что знал, и он в конце концов оставил меня под впечатлением, что сам мог бы быть великолепным юристом, ибо не было ни единого пункта, которого бы он не предвидел. Для человека, никогда не бывавшего в стране и, по всей видимости, мало занятого ведением дел, его познания и проницательность были удивительны. Когда он вполне удовлетворился всеми сведениями и выслушал объяснения по интересующим его вопросам, он встал и сказал:

– Писали ли вы после вашего первого письма м-ру Питеру Хокинсу или кому-нибудь другому?

С горьким чувством я ответил, что до сих пор еще не имел возможности отослать письма кому бы то ни было.

– Ну так напишите сейчас же, мой дорогой друг, – сказал он, положив свою тяжелую руку мне на плечо, – и сообщите, что вы пробудете со мной еще около месяца, считая с сегодняшнего дня, если это доставит вам удовольствие.

– Разве вы собираетесь меня задержать еще на столь продолжительный срок? – спросил я, ибо холодел от одной этой мысли.

– Я бы очень этого хотел. Нет, я не приму отказа! Когда ваш патрон или, если угодно, хозяин сообщил мне, что отправит ко мне своего заместителя, то мы условились при этом, что приниматься во внимание будут только мои интересы. Я не оговаривал срока. Не так ли?

Что же мне оставалось делать, как не поклониться в знак согласия? Ведь все это было не в моих интересах, а в интересах м-ра Хокинса, и я должен был думать прежде всего о патроне, а не о себе, да, кроме того, в глазах графа Дракулы и во всем его поведении было нечто такое, что сразу напомнило мне о моем положении пленника. Граф разглядел свою победу в моем утвердительном поклоне и свою власть надо мной в тревоге, отразившейся на моем лице, и сейчас же воспользовался этим, конечно, присущим ему хотя и вежливым, но не допускающим возражений образом.

– Прошу вас, мой добрый, дорогой друг, в ваших письмах не касаться ничего иного, кроме дела. Без сомнения, вашим друзьям доставит удовольствие узнать, что вы здоровы и что вы надеетесь скоро вернуться домой. Не так ли?

При этом он протянул мне три листка тончайшей бумаги непривычного формата и три конверта, и, посмотрев на него, заметив его спокойную улыбку, которая обнажила острые клыки, упершиеся в красную нижнюю губу, я сразу понял так же отчетливо, как если бы он мне об этом сказал, что должен быть очень осторожным в своих письмах, ибо, по всему, он способен их прочесть. Поэтому я решил написать при нем только официальные письма, а после – уже тайком – написать все подробно м-ру Хокинсу, а также Мине, которой, к слову сказать, я могу писать, используя стенографию, что поставит в затруднение графа, если он только это увидит. Написав два письма, я спокойно уселся и начал читать книгу, пока граф делал еще несколько заметок, справляясь в книгах, лежащих на столе. Затем он забрал оба письма, положил их вместе со своими возле письменного прибора и вышел из комнаты. Я немедленно воспользовался его отсутствием, чтобы рассмотреть письма, которые лежали на столе адресами вниз. Я не испытывал при этом никаких угрызений совести, так как находил, что в данных условиях, ради своего же спасения, я должен воспользоваться всеми средствами.

Одно из писем было адресовано Сэмюэлу Ф. Биллингтону К°, № 7, Кресент, Уитби; другое Herr[52] Лейтнеру, Варна; третье – в Кауттс и К°, Лондон; четвертое Herren[53] Клопштоку и Бильрейту, банкирам, в Будапеште. Второе и четвертое были не запечатаны. Только я собрался прочесть их, как заметил движение дверной ручки. Я еле успел разложить письма на столе в прежнем порядке, усесться в кресло и вновь приняться за книгу, как граф показался, держа в руке еще одно письмо. Он забрал со стола письма и, запечатав их, повернулся ко мне:

– Надеюсь, вы мне простите, что я отлучусь на весь вечер, ибо у меня много личных дел. Надеюсь, вы найдете все по своему вкусу.

В дверях он еще раз повернулся и сказал после минутной паузы:

– Позвольте посоветовать вам, мой милый друг, вернее, предупредить вас наисерьезнейшим образом, что если вы покинете эти комнаты, то ни при каких обстоятельствах вам не следует отдаваться сну ни в одном другом месте замка. Замок старинный, хранит в своих стенах много воспоминаний, и плохо приходится тому, кто отдается сну безрассудно. Итак, вы предупреждены! Как только вы почувствуете, что вас одолевает сон, спешите к себе в спальню или в одну из этих комнат, и тогда ваш покой будет гарантирован. Но если при малейшей неосторожности… – Он завершил свою речь зловещим движением, показывая, что умывает руки.

Я отлично понял его, но усомнился в возможности существования более ужасного сна, чем та неестественная, полная ужаса, мрака и таинственности действительность, которая окружала меня.


Позднее.

Я подтверждаю правильность последних мной написанных слов, но о сомнениях уже не может быть и речи. Я не побоюсь спать во всем замке, лишь бы его не было. Я повесил крест в изголовье моей кровати и думаю, что таким образом мой покой обойдется без снов. Здесь крест навсегда и останется…

Когда граф ушел, я удалился в свою комнату. Немного погодя, не слыша ни звука, я вышел и пошел по каменной лестнице туда, откуда можно наблюдать за местностью с южной стороны. Обширные, хотя и недоступные мне пространства давали все же некоторое ощущение свободы по сравнению с мрачным колодцем двора. Озираясь вокруг, я лишний раз убедился, что действительно нахожусь в тюрьме; казалось, мне не хватает воздуха. Ночной образ жизни, я чувствую, начинает сказываться на мне. Нервы мои приходят в расстройство. Я пугаюсь собственной тени, и меня одолевают ужаснейшие фантазии. Видит бог, в этом проклятом месте есть причины для ужаса! Я взирал на просторы, залитые мягким лунным светом, пока не стало светло как днем. Нежный свет смягчал очертания далеких холмов, а тени в долинах и узких проходах покрылись бархатным мраком. Казалось, сама красота природы ободрила меня; с каждым дыханием я как бы вбирал мир и покой. Когда я высунулся в окно, то заметил, как что-то зашевелилось этажом ниже, налево от меня, именно там, где, по моим предположениям, находилось окно комнаты графа. Высокое и большое окно, у которого я стоял, было заключено в каменную амбразуру, которая, несмотря на то что была источена временем, уцелела. Я спрятался за амбразуру и осторожно выглянул.

И вот я заметил, как из окна высунулась голова графа. Лица его я не разглядел, но сразу узнал его по затылку и движениям плеч и рук. Я никак не мог ошибиться, так как много раз внимательно присматривался к его рукам. Вначале я очень заинтересовался этим явлением, да и вообще, много ли нужно, чтобы заинтересовать человека, чувствующего себя пленником! Но мое любопытство перешло в ужас и омерзение, когда я увидел, что он начал ползти по стене над жуткой пропастью, головой вниз, причем его плащ развевался, как большие крылья. Я не верил своим глазам! Вначале мне показалось, что это отражение лунного света или игра капризно брошенной тени; но, продолжая смотреть, я отказался от своих сомнений, так как ясно увидел, что пальцы цеплялись за выступы камней, штукатурка у которых выветрилась от непогоды; пользуясь каждым выступом и малейшей неровностью, граф, как ящерица, полз с невероятной быстротой вниз по стене.

Что это за человек или что это за существо в обличье человека? Я чувствую, что царящий здесь ужас завладевает мной; я боюсь, ужасно боюсь, и нет мне спасения! Я охвачен таким страхом, что не смею даже думать о…


15 мая.

Я опять видел графа ползущим, как ящерица. Он опустился на несколько сотен футов наискось влево. Затем он исчез в какой-то дыре или окне. Когда голова его пропала из виду, я высунулся в окно, стараясь проследить за ним дальше, но безуспешно, так как расстояние было слишком велико. Я знал теперь, что он удалился из замка, и поэтому решил воспользоваться удобным случаем, чтобы осмотреть все то, чего не успел осмотреть раньше. Я вернулся к себе в комнату и, взяв лампу, пошел пробовать все двери. Все они оказались запертыми, как я и ожидал, причем замки были совершенно новыми; тогда я спустился по каменной лестнице в зал, откуда я впервые попал внутрь. Я убедился, что засовы довольно легко отодвинуть и что нетрудно снять с крюка и большие цепи; но дверь оказалась запертой, а ключ был унесен. Ключ, должно быть, в комнате графа; придется дождаться случая, когда дверь его комнаты будет открыта, чтобы иметь возможность забраться туда и уйти незаметно. Я продолжал осматривать различные лестницы и проходы и пробовать все двери. Одна или две маленькие комнатки поблизости от зала оказались незапертыми, только там ничего не нашлось интересного, кроме старинной мебели, покрытой слоем пыли и побитой молью. В конце концов на самой верхушке одной лестницы я все-таки нашел какую-то дверь, которая хотя и была закрыта, но при первом же легком толчке поддалась. При более сильном толчке я почувствовал, что на самом деле она не заперта, а сопротивление возникает оттого, что тяжелая дверь просела на петлях. Тут мне представился случай, который вряд ли вторично подвернется; поэтому я напряг все свои силы, и мне удалось настолько приоткрыть дверь, что я смог войти в комнату. Я находился в правом крыле замка и этажом ниже, чем расположены мои комнаты. По расположению окон я понял, что анфилада комнат находится на южной стороне замка, а окна замыкающей комнаты выходят на запад и юг. С той и с другой стороны была большая пропасть.

Замок был построен на краю большого утеса, так что с трех сторон он был совершенно недоступен, и поэтому здесь, куда было не достать ни из лука, ни из пращи, ни из кулеврины[54], имелись большие окна и, соответственно, было светлей и удобней. На западе виднелась большая долина, а за ней, вдали, возвышались большие зубчатые утесы, расположенные один за другим; крутые утесы были покрыты горными цветами и терновником, корни которого цеплялись за трещины и расселины в камне. В этой части замка, по-видимому, когда-то были женские покои, так как обстановка была уютнее, чем в остальных частях. Занавеси на окнах отсутствовали, и желтый свет луны, проникавший сквозь ромбики оконных стекол, позволял видеть даже цвета и одновременно повсюду смягчал и скрывал изъяны, вызванные временем. Моя лампа мало помогала мне при блеске лунного света, но я был счастлив, что она была со мной, потому что ужасное одиночество заставляло холодеть мое сердце и расстраивало нервы. Во всяком случае, мне здесь было лучше, чем в тех комнатах, которые я возненавидел благодаря присутствию в них графа; я постарался успокоить свои нервы, и постепенно тихое спокойствие охватило меня. Вот я сижу за дубовым столиком, – возможно, в прежние времена прекрасная дама присаживалась к нему, чтобы в раздумьях с краской смущения писать страдающее дурной орфографией послание любви, – и стенографирую в своем дневнике все, что произошло со мной за то время, когда я последний раз его открывал. Чертовски современно – и все же, если только мои чувства не обманывают меня, у прежних веков была и есть сила, которую простая «современность» не может одолеть.


Позднее, утром 16 мая.

Боже, сохрани мой рассудок! Безопасность и уверенность в безопасности – дело прошлого! Пока я здесь живу, у меня только одно стремление: как бы не сойти с ума, если только это уже не произошло. Но коли рассудок еще при мне, то действительно безумие думать, будто из всех мерзостей, какими я окружен в этом ненавистном мне месте, менее всего мне страшен граф и будто только с его стороны я еще могу надеяться на помощь до тех пор, пока он во мне нуждается! Великий Боже! Боже милосердный! Не лишай меня моего хладнокровия, так как иначе сумасшествие и впрямь неизбежно!.. Пролился свет на некоторые вещи, которые прежде вызывали недоумение. До сих пор я как-то не понимал, чего хотел Шекспир, когда Гамлет у него говорит:

«Мои таблички, – надо записать,

Что можно жить с улыбкой[55]» и т. д., —

но теперь, чувствуя, что мой рассудок на грани помешательства или что он не выдержит пережитого потрясения, я обращаюсь к своему дневнику за отдохновением. Привычка старательно вести его поможет мне успокоиться.

Таинственное предостережение графа испугало меня; когда я думаю об этом теперь, то еще сильнее боюсь, так как чувствую, что в будущем стану жить под страхом его власти надо мной. Я буду бояться даже усомниться в каждом его слове…

Кончив писать и убрав благополучно дневник и ручку, я стал погружаться в дрему. Мне вспомнилось предостережение графа, но возможность ослушаться его доставляла мне удовольствие. Сон реял надо мной, мягкий лунный свет успокаивал, а широкий простор за окном рождал освежающее чувство свободы. Я решил не возвращаться этой ночью в мрачные комнаты, а спать здесь, где в былые времена сиживали дамы и напевали, и жизнь их была сладка, а нежную грудь теснило от грусти по мужьям, находящимся вдалеке, в самой гуще жестоких боев. Я вытащил из угла какую-то кушетку и поставил ее так, что мог лежа свободно наслаждаться видом, открывающимся на запад и на юг, и, не обращая внимания на густую, все покрывающую здесь пыль, я собрался спать.

Мне кажется, вероятнее всего, что я и заснул; надеюсь, что так и было, но все-таки страшно боюсь, как бы все, что затем последовало, не происходило наяву, – ведь то, что произошло, было столь реально, столь явственно, что теперь, сидя здесь при ярком солнечном свете, я никак не могу представить себе, что это был сон.

Я был не один. Комната была та же, она нисколько не изменилась с тех пор, как я в нее вошел. Я мог различить благодаря лунному свету собственные следы там, где я потревожил многолетние скопления пыли. В лунном свете против меня стояли три молодые женщины, судя по их одеждам и манерам – настоящие леди. Тогда я подумал, что вижу их сквозь сон, так как, несмотря на то что свет луны находился у них за спиной, от них не было никакой тени на полу. Они приблизились ко мне вплотную и, взглянув на меня, стали шептаться между собой. Две из них были брюнетками, с тонкими орлиными носами, как у графа, с большими темными пронзительными глазами, казавшимися совершенно красными при желтовато-бледном свете луны. Третья леди была белокура – самая светлая блондинка, какая только может существовать, с вьющимися густыми золотистыми волосами и с глазами цвета бледного сапфира. Мне показалось знакомым это лицо, узнаваемость его связывалась с какими-то страхами на грани яви и сна, но я никак не мог вспомнить, как и когда именно. У всех трех были великолепные белые зубы, сверкавшие жемчугом между рубиново-красных сладострастных губ. В них было нечто такое, что сразу заставило меня почувствовать какую-то тревогу, некое томление и одновременно смертельный ужас. В душе моей пробудилось омерзительное желание, чтобы они меня поцеловали своими красными чувственными губами. Нехорошо об этом писать, ведь когда-нибудь это может попасться на глаза Мине и причинить ей боль; но сие есть правда.

Они пошептались между собой и потом все три рассмеялись – серебристым мелодичным смехом, но жалкая плоть человеческих уст не смогла бы, казалось, исторгнуть столь режущий звук, подобный невыносимому тончайшему звону, который извлекает изощренная рука, водя по краю стеклянного бокала. Блондинка кокетливо покачивала головкой, а две другие подзадоривали ее. Одна из них сказала:

– Начинай! Ты первая, а мы последуем твоему примеру. Твое право начать.

Другая прибавила:

– Он молод и здоров; тут хватит поцелуев на всех нас.

Я замер и лежал, чуть прикрыв глаза, глядя на них, изнемогая от предвкушаемого наслаждения. Светлая дева подошла и склонилась надо мною так низко, что я почувствовал ее дыхание. Оно было сладостным, сладковатым, но в то же время действовало на нервы так же своеобразно, как и ее голос, но в этой сладости чувствовалась какая-то горечь, какая-то отвратительная горечь, присущая запаху крови.

Я боялся окончательно открыть глаза, но прекрасно все видел сквозь ресницы. Блондинка встала на колени и склонилась надо мной в вожделении. Осмысленное сладострастие, и возбуждающее, и отталкивающее, было в том, как, изгибая шею, она склонялась все ниже и ниже, облизывая при этом рот, словно зверь; при свете луны я заметил ее влажные алые губы и кончик языка, которым она облизывала белые острые зубы. Ее голова опускалась все ниже, и губы ее, как мне показалось, прошли мимо моего рта и подбородка и остановились над самым горлом. Она замерла – я слышал влажный звук, рождаемый ее быстро снующим язычком, и ощущал жгучее дыхание на своей шее. Потом кожу стало покалывать и пощипывать. Тогда я почувствовал мягкое прикосновение трепещущих губ к обостренно чувствительной коже у горла и два острых укола. Я закрыл глаза в томном восторге и ждал, и ждал с замирающим сердцем.

Но в то же мгновение меня с быстротою молнии пронзило другое ощущение. Я почувствовал присутствие графа; он был в бешенстве. Я невольно открыл глаза и увидел, как граф своей мощной рукой схватил женщину за ее тонкую шею и изо всей силы отшвырнул в сторону, причем синие глаза ее сверкали бешенством, белые зубы скрежетали от злости, а бледные щеки вспыхнули гневом. Но что было с графом! Не думаю, что даже демоны могут быть охвачены такой свирепостью, бешенством и яростью! Его глаза определенно метали молнии. Красный оттенок их сделался еще ярче, как будто в них пылало пламя адского огня. Лицо его было мертвенно-бледным, а все черты лица застыли, будто окаменев; густые брови, и без того сходившиеся у переносицы, теперь напоминали тяжелую прямую полосу добела раскаленного металла. Свирепо отбросив женщину от себя, он сделал движение по направлению к двум другим, как бы желая и их отбросить назад. Движение это было похоже на то, которым он укрощал волков. Голосом, низведенным почти до шепота, но который при этом словно раскалывал воздух и гулко отдавался по комнате, он сказал:

– Как вы смели его трогать? Как вы смели поднять глаза на него, если я вам это запретил? Назад, говорю вам! Ступайте прочь! Этот человек принадлежит мне! Посмейте только коснуться его, вы будете иметь дело со мной!

Белокурая дева, смеясь с грубой игривостью, обратилась к нему:

– Вы никогда никого не любили и никогда никого не полюбите.

Две другие подхватили, и раздался столь безрадостный, резкий и бездушный смех, что я чуть не лишился чувств, услышав его; в нем было злобное торжество. Граф повернулся ко мне и, пристально глядя мне в лицо, нежно прошептал:

– Нет, я тоже способен любить; в прошлом вы сами могли убедиться в этом. Я обещаю вам, что, как только с ним покончу, я позволю вам целовать его, сколько пожелаете. А теперь уходите. Я должен его разбудить, так как предстоит еще одно дело.

– А разве сегодня ночью мы ничего не получим? – сдерживая смех, спросила одна из дев, указав на мешок, который он бросил на пол и который шевелился, как будто в нем находилось что-то живое.

Он утвердительно кивнул головой. Одна из женщин моментально кинулась и раскрыла мешок. Если только слух меня не обманывал, то оттуда раздались придушенные вздохи и плач ребенка. Женщины обступили то место, тогда как я был весь охвачен ужасом; но когда я вгляделся пристально, то оказалось, что они уже исчезли, а вместе с ними исчез и ужасный мешок. Другой двери в комнате не было, а мимо меня они не проходили. Казалось, они просто исчезли, растворившись в лунных лучах, ибо я видел, как их слабые очертания постепенно истаивают в окне.

Ужас охватил меня с такой силой, что я упал в обморок.

Загрузка...