Совещание партийного бюро закончилось в первом часу ночи. Глазков вышел в коридор заводоуправления вместе с высоким статным мужчиной, у которого, однако, было желтое, словно истомленное недугом, лицо. Мужчина держал в руке рулон с чертежами.
— Ничего, Николай Поликарпович, — сказал Глазков, — не унывайте. Проект блестящий, этого у вас не отнимешь.
— Легко сказать: не унывайте, — раздраженно отозвался Сивков. — Я столько труда положил на этот проект. Придется пойти выше, раз уж сам директор…
— Кстати, директор не сказал «нет».
— И за то ему спасибо. А я не могу ждать. Может, я завтра помру или бог знает, что со мной случится. Ведь не дачу для себя прошу построить, а мне твердят: «Война… война…» — как будто я дите какое. Вот же все расчеты тут. — Сивков потряс чертежами. — Ясно, как дважды два четыре. Не такие уж большие средства нужны на достройку.
— Дорогой Николай Поликарпович. — Глазков попытался обнять своего собеседника, но велика была разница в их росте, поэтому Марк Захарович привлек к себе Сивкова за талию, как барышню. — Дорогой Николай Поликарпович, вы же сами преотлично понимаете, что главное затруднение вовсе не в средствах, а в людях. В лю-дях! Видели вы, как в цехах работают? До изнеможения, до обморочного состояния. С питанием у нас того… плоховато.
— Значит, и вы считаете достройку Дворца несвоевременной затеей?
— Я считаю ее крайне необходимой и могу повторить то, что уже сказал на бюро.
— Да, да, я очень благодарен вам за поддержку.
— Директор молчал, стало быть, принципиально и он не против. Он не поскупится на средства, в этом я уверен. Но он не знает, где взять людей. Стройтрест их не даст.
Сивков безнадежно махнул рукой.
— Вот видите! Вы надеетесь на комбинат, а у нас у самих дела тяжелые, — покачал головой Глазков. — Нечего и думать, чтобы снимать народ с прямого производства.
— Значит, все-таки безнадежно?
— Вы забыли про общественность.
— Нет уж, нет уж, увольте, — Сивков отодвинулся от Глазкова. — Я агитировать не умею. Я человек беспартийный. Я лучше пойду жаловаться в райком или сразу в горком.
— Э, какой вы, — поморщился Марк Захарович. — Что мы все тут консерваторы какие-нибудь?
В вестибюле они расстались. Глазков редко бывал на свежем воздухе и, выйдя из заводоуправления, пошел медленно, наслаждаясь бодрящим апрельским воздухом. На завод шла смена. Шаркало множество ног по асфальту, перекликались голоса. Из темноты ночи на широкую площадь перед заводоуправлением непрерывным потоком выходили люди. Звонко перехлопывались двери проходных.
Вопрос о Дворце показался членам бюро нелепым и неуместным. Немцы готовили новое наступление на юге. Фронт требовал танки и снаряды во все возрастающем количестве. Южноуральский металлургический комбинат принял на свои плечи основные тяготы в изготовлении броневой стали. Напряжение в работе комбината достигло, казалось, своего предела. Люди иногда сутками не выходили из цехов. И вот пороги райсовета и парткома вдруг начинает обивать какой-то чудак из строительного треста с предложением продолжить строительство Дворца культуры.
В начале разговора на бюро этот человек произвел на Марка Захаровича самое неприятное впечатление. Кроме своего проекта, Сивков и знать больше ничего не хотел. Его монотонный глуховатый голос наводил скуку. Члены бюро знали, что Сивков в течение недели надоедал секретарю заводской партийной организации, пока не добился разбора его предложения на бюро. Сомнения не было — Сивковым вовсе не руководили какие-либо высокие мотивы — отдых трудящихся или желание дать рабочему поселку свой театр, приличное кино. Нет, его интересовал только Дворец как таковой.
Марк Захарович начал понимать Сивкова лишь после того, как директор спросил: «Не вы ли проектировали второй монтажный цех?» Сивков пробурчал что-то вроде «У-гм». — «А четырнадцатый жилой дом?» Оказалось, что и четырнадцатый дом проектировал Николай Поликарпович. Оба проекта были выполнены в невиданно короткий срок.
Глазков любил живопись, немного разбирался в архитектуре. Он с любопытством посмотрел на Сивкова. Спроектированный им новый литейный цех имел прекрасную планировку, был светлым, просторным помещением и вообще задуман талантливо.
Марк Захарович с особенным вниманием просмотрел разложенные по столам чертежи проекта.
— Позвольте, позвольте! — удивился он. — Насколько я помню, принятый проект выглядел иначе.
— Зачем бы мне потребовалось приносить вам то, что уже принято? — насупился Сивков. — Я изменил по-своему. Так будет и красивее и дешевле. Мой проект дает экономию на двадцать процентов. Это почти три с половиной миллиона рублей.
Но вся поза Сивкова и выражение его лица говорили: «Плевать мне на экономию. Вы посмотрите, какую красоту я вам предлагаю. Не каждому суждено увидеть такое. Я хочу строить Дворец. Дайте мне его закончить!»
— А ведь очень неплохо получилось! — вырвалось у Глазкова, и Николай Поликарпович почувствовал в нем союзника.
Пока шло обсуждение — оно сводилось к тому, что члены бюро ломали головы над тем, как бы растолковать упрямому Сивкову невыполнимость его предложения, — Глазков все более заражался идеей достройки Дворца. Но им руководили иные мотивы. В поселке непрерывно прибывал народ, хотя очень много молодежи ушло на фронт. Однажды вечером Марк Захарович заглянул в клуб и был приятно удивлен: там оказалось полно. Молодежь пела песни и танцевала. И как ни было трудно в цехе, трудно с питанием, жильем, одеждой (да и с чем только не было трудно!) старый деревянный клуб не вмещал всех желающих отдохнуть. Война не заглушала песни, не наводила уныния. Песня! С ней люди идут на смерть, на подвиг!
Среди многих десятков новых многоэтажных жилых домов поселка причудливое здание клуба, похожее на барак, выглядело нелепым, оно торчало, как бельмо на глазу.
А разве труженики комбината не нуждались в настоящем отдыхе? И меньше всего для этой цели подходил клуб с единственным зрительным залом, в котором было сыро и холодно. Танцы устраивались в фойе. Пол там шатался под ногами. С низкого потолка осыпалась известка.
Дворец был нужен, как хлеб, как снаряды, как выступление артистов на фронте. И главное — строительство Дворца уже было начато. Из окон квартиры Глазкова открывался вид на серый дощатый забор, за которым среди холмов мусора и кирпича возвышались красные кирпичные стены. Их едва успели поднять над землей до половины первого этажа. Оконные перемычки напоминали разрушенную колоннаду среди древних раскопок. В строительство уже вложены сотни тысяч рублей. Все это будет теперь подвергаться разрушительному действию времени.
— Здравствуйте, Марк Захарович!
Глазков очнулся от размышлений. Подняв голову, он узнал Бориса Сивкова.
— А, беглец, здравствуй, — приветствовал он Бориса. — Как работается на новом месте?
— Ничего, Марк Захарович, не плохо. Уже наружную кладку доверили. Норму даю, запросто.
— Молодец, Сивков. Постой… Сивков? Так это не твой ли родственник в строительном тресте работает?
— Ага. Мой дядя.
— Так, так, так… По его стопам пошел?
— Ну, нет, дядя тут ни при чем. У меня своя дорога.
— Только что на бюро обсуждали его проект достройки Дворца культуры. И, знаешь, очень толково сделано. Светлая голова у Николая Поликарповича. Он настоящий художник. А ты чего усмехаешься? Проект отклонили: некому заниматься достройкой.
— Ну и правильно сделали.
— Однако смотрю я на тебя и думаю: зря проект отклонили.
— Как так?
— Да очень просто. Ты комсомолец?
— Ясное дело.
— Сегодня сильно устал?
— Ничего, изрядно. Кому мало, могу поделиться.
— А если бы тебе сейчас дали срочное задание выложить эдак еще сотни четыре кирпичей?
Борис сдвинул кепку на глаза.
— Ну, если уж очень срочное…
— Так вот — дядин проект в твоих руках. Ишь, глаза раскрыл. На стройке сколько гавриков вроде тебя? Тысячи! Что вам стоит три, четыре часа отдать на Дворец? А тут еще и комсомольцы нашего комбината поддержат. Выход? — Выход.
Марк Захарович и сам обрадовался: как этого сразу не сообразил? Молодежи только подскажи — горы своротит.
А Борис хлопал глазами, открыл рот от удивления. Последнее время он всячески избегал встречи с дядей, хотя словно нарочно попадал ему на глаза. Он не мог не заметить происшедшей перемены со своим бывшим опекуном, но вовсе не думал разбираться в ее сути. Совесть так и не простила Борису украденных когда-то вещей. Пусть поневоле, но все-таки он был вором. И каждая встреча с дядей воскрешала в нем эти унизительные воспоминания.
Слова Марка Захаровича оглушили Бориса. Строить Дворец! Да тут наплевать и на дядю. У юноши сперло дыхание, не зная, куда девать руки, пришедшие в движение, он то засовывал их в карманы, то поправлял кепку, ощупывал пуговицы. Глазков словно указал ему цель жизни — выстроить такой красивый Дворец, чтобы весь город ахнул!
— Я… я подумаю, Марк Захарович.
— Давай заранее по рукам, Борис.
Юноша и начальник отделения пожали друг другу руки. Борис долго смотрел в темноту, которая поглотила невысокую, медлительную фигуру Глазкова.
С кладкой у него, Бориса, идет очень неплохо. Давно ли он работает на стройке? И двух месяцев не прошло. А ему уже поручают самую сложную работу. Конечно, с одной стороны, это потому, что все равно другому поручить некому, но с другой стороны, десятник все же хвалит его за быстроту, за умение.
На площади стало безлюдно, перестали хлопать двери кабин, часы на водонапорной башне показывали без семи час. Семь минут — целая вечность! Очень хотелось есть, так хотелось, что Борис поеживался от боли под ложечкой. Его смена закончилась в восемь часов, вот он уже пятый час бродит по поселку. Можно было бы успеть съездить домой поужинать, так нет же, ноги сами несут его к проходным комбината.
В час ночи над комбинатом взвыл могучий бас гудка, возвестивший конец смены. Снова захлопали двери проходных кабин. Но теперь народ выливался наружу, темнота поглощала людей, как перед тем выпускала их на площадь.
Борис переступал с ноги на ногу от нетерпения, напряженно следил за кабиной с крупным номером «8» над притолокой двери. Когда оттуда появилась девушка в темном халате, он рванулся вперед. Это была Катя. С тех пор, как Борис уволился из цеха, он ни разу не видел ее. Но как он стосковался по ней! Как долго колебался, прежде чем отважился прийти сюда, к проходным. Сегодня Борис был полон решимости. Строительство Дворца представлялось ему ареной будущих подвигов, которые он совершит ради нее, Кати. Сейчас она все, все, узнает. И не только о Дворце. Будь, что будет.
Катя остановилась кого-то поджидая. Из соседней кабины вышел Стешенко, поровнялся с Катей и взял ее под руку. Борис даже попятился в сторону. Он был достаточно наблюдательным, чтобы увидеть здесь не просто любезность. Ладонь девушки утонула в широченной, ручище Стешенко. Катя подняла к нему лицо, что-то сказала, засмеялась. Они прошли мимо Бориса, прижавшись друг к другу.
«Вот и все… — подумал Борис, — можно отправляться ужинать, спать и вообще ко всем чертям».
Переживания минувших лет показались ему сущими пустяками в сравнении с тем, что он испытывал теперь. Ему не хотелось возвращаться домой, не хотелось показываться на глаза Якову, Анне Матвеевне. Такого несчастья уже не утаишь.
…Он вошел в комнату и бережно положил на стол рулон с чертежами. Стол был неровен, рулон покатился, но Николай Поликарпович поймал его на лету, пристроил около чернильного прибора. Затем сел, уставившись в угол комнаты. В ушах его еще звучали голоса тех, кто там, на заседании бюро, пытался убедить его в невозможности продолжать строительство Дворца культуры.
Что же ему теперь остается делать?
Жажда, постоянно точившая его червячком, проснулась — иссушающая, как ветер пустыни, требующая немедленного утоления. Николай Поликарпович вскочил и заходил по комнате. Вот уже много месяцев ведет он с собой ожесточенную борьбу. Сколько сил она отняла у него, сколько стоила бессонных ночей.
После того как Борис всадил в него двойной заряд дроби, Николай Поликарпович дал себе слово, что не возьмет в рот ни капли вина. Но он и сам не подозревал, насколько глубоко сидит в нем эта проклятая заноза.
Вначале все шло к лучшему. На строительстве Дворца он действительно ожил, работа пришлась ему по вкусу. Увлечение настоящим делом притупило в нем тягу к вину. К тому же он содрогался от ужаса, вспоминая выстрел доведенного до отчаяния Бориса. Ему искренне хотелось искупить вину перед племянником.
В поселке Сивкову дали комнату в одном из недавно отстроенных домов. Оставшись на новом месте, Николай Поликарпович обновил свой гардероб, купил новый письменный стол, чертежную доску. На стенах вновь появились его любимые картины: «Охотники на привале», «Утро в лесу», «Московский дворик». Домой он возвращался настолько уставшим, что вообще было не до выпивки. У него появились кое-какие соображения насчет архитектурного оформления Дворца. Его замечания относительно планировки физкультурного зала были немедленно учтены. А главное, чем больше он вникал в суть строительства, тем больше находил архитектурных пороков. Он бы сделал лучше — в этом уже не было никаких сомнений.
Николая Поликарповича не могли не заметить, ведь за его спиной как-никак двадцатипятилетний опыт строительства. Уже через месяц Сивков был прорабом-начальником строительства Дворца. Но в день его назначения радио принесло весть о переходе немецкими войсками границ Советского Союза. А он, инженер Сивков, был всецело поглощен Дворцом. Войну он почувствовал только тогда, когда узнал о приказе прекратить все строительство необоронного значения.
Для Николая Поликарповича это было крушением надежд. Он пробовал уговаривать управляющего трестом, но тот рассердился и закричал на Сивкова: «От меня, что ли, это зависит? Наркомат приказал, значит, точка!»
И тогда Николай Поликарпович спустил тормоза. Зверь был выпущен на волю. Спустя два дня прораба в мертвецки пьяном состоянии подобрали на пустыре за поселком рабочие строительного треста. Босой, в одной нижней рубашке, весь в грязи, он был доставлен домой. Едва протрезвившись, Сивков снова удрал из дома. Запой его продолжался девять дней. За это время в компании самых подозрительных личностей он умудрился спустить часы, костюм, пальто и свои любимые картины.
Придя в себя, он явился с повинной в управление треста. Его вызвал к себе управляющий, широкий, но не толстый, волевой мужчина. Едва удостоив Сивкова хмурым взглядом, он бросил секретарю короткое: «Уволить». Николая Поликарповича так и обожгло: «А Дворец? Кто будет достраивать Дворец? Прощай навсегда? Ведь война-то рано или поздно кончится…»
— Я очень прошу вас не увольнять меня, — взмолился Николай Поликарпович. — Даю слово, что ничего подобного со мной больше не повторится. Я же строитель.
— Пьяница ты, а не строитель. — Управляющий брезгливо поморщился. — Вон!
Уговоры не помогли, его уволили. Домой он возвратился настолько подавленный, что у него даже не было желания напиться. Впервые его охватило отчаяние. Теперь он не мог представить себе, как станет сидеть сложа руки в то время, как без него будут продолжать строительство Дворца. Он хотел строить, создавать! Прежняя бездеятельность встала перед ним устрашающим призраком, и Сивков цеплялся теперь за свое место в строительном тресте, как утопающий, которого стремительное течение реки увлекает к низвергающемуся водопаду, цепляется за скользкий камень, единственную надежду на спасение.
Он проявил небывалую настойчивость. Часами просиживал Николай Поликарпович в приемной управляющего, ловил его в коридоре, упрашивал, умолял, стараясь не замечать презрительных улыбок секретарши и своих бывших сослуживцев. Боже мой, кто бы теперь узнал в этом человеке некогда самоуверенного и преуспевающего архитектора Сивкова!
Его выручила та же война. Из строительного треста взяли на фронт много специалистов, заменить их было некому. На работу принимали неопытную молодежь, женщин, инвалидов. Пришлось по необходимости взять обратно и Сивкова.
— Но предупреждаю, — сказал ему управляющий, — еще раз напьешься — не просто выгоню, а отдам под суд.
Николай Поликарпович с жадностью изголодавшегося по работе человека всем существом ушел в строительство. Ему приходилось и проектировать, и руководить, и зачастую решать вопросы снабжения. Он чувствовал необыкновенный подъем, жажду движения. Чем больше он уставал за день, тем легче было на душе. Его проект нового литейного цеха вызвал молчаливое одобрение, а управляющий даже похвалил его за оригинальное решение планировки.
Но часто, как приступы зубной боли, появлялось ненавистное желание выпить. Оно было назойливым, нашептывало всевозможные оправдания, доводы. Николай Поликарпович спасался от него работой, а дома спешил забраться в постель и, накрывшись с головой одеялом, призывал на помощь сон.
В начале 1942 года, когда вся страна радостно приветствовала победу Красной Армии под Москвой, Сивков начал длительные размышления над преобразованием проекта Дворца культуры. Конечно, не могло уже быть и речи о создании нового проекта: ведь строительство начато; но отчего же не устранить много такого, что резало ему, Сивкову, глаза своей недодуманностью. Работать пришлось по ночам, другого времени не было даже в воскресенье. Такое напряжение оказалось для него непривычным. Однако сильнее усталости было увлечение. Лицо его стало совсем желтым и худым, но зато в глазах появился здоровый огонек азарта.
В начале апреля доработка проекта Дворца культуры была закончена. Сивков мог бы похвастать рекордно коротким сроком выполнения сложнейшей работы. В чертежном искусстве он был виртуоз. Посторонний наблюдатель залюбовался бы, наблюдая за Николаем Поликарповичем, когда тот стоял за чертежной доской: скупые, точные движения, безукоризненные линии, красивый почерк.
За это время он не слышал радио, лишь изредка просматривал газеты и о положении на фронтах узнавал преимущественно из разговоров своих подчиненных — ему некогда было заниматься расспросами.
Но сегодняшнее заседание бюро потрясло его настолько, что, придя домой, Сивков выругался. Что ему теперь осталось делать? Выпить! Отныне наплевать на все, можно дать себе волю. Пусть осуждают его сколько хотят, в данный момент у него ко всему полное равнодушие.
Но, взглянув на рулон с чертежами, Николай Поликарпович остановился посреди комнаты и прижал кулаки к глазам. Нет, он должен сдержаться. Должен! У него столько работы, кроме Дворца!
Уговаривая самого себя, он все ближе подвигался к вешалке, к дверям. Коснувшись пальто, он отдернул руку, застонал и медленно возвратился к столу. Одеревеневшими пальцами Николай Поликарпович развернул чертежи и приколол на доску лист, на котором был изображен фасад здания. Дворец, вычерченный цветной тушью, возник точно реальный в мраморе колонн, в сверканьи огромных окон. Судорожный вздох вырвался из груди Сивкова; ему показалось, что он победил в себе это преступное желание — пить.
Прислонив доску к стене, архитектор отошел на середину комнаты и стал созерцать свое творение. Он мысленно распахивал дубовые двери, заходил в вестибюль, поднимался по широкой мраморной лестнице, покрытой коврами, прохаживался по сверкающему паркету фойе. Какую красоту создал он для людей!
Но стоило ему только закончить эту мысленную экскурсию по Дворцу, как тотчас же вспомнилось минувшее заседание бюро. «Война… жди, когда она кончится… И в самом деле почему бы не выпить?…» Сегодня он сделает попытку ограничить себя небольшой порцией водки. Выпьет совсем чуточку. А завтра на работу.
Это было обычное искушение, самообман. Где уж там удержаться, если все поры тела пропитаны алкоголем. С работы выгонят, отдадут под суд.
— Не выгонят! — сказал он вслух. — Кто будет работать вместо меня? Я ж и так двоих, нет, троих заменяю.
— Не выгонят! — еще раз успокоил он себя и посмотрел на пальто. — Ведь я же болен… Вино мне необходимо как лекарство… чтоб оно провалилось!
Николай Поликарпович облизнул пересохшие губы. Он и сам не заметил, как очутился подле вешалки. И сразу заторопился, неизвестно отчего смущаясь и стыдливо пряча глаза. Теперь произошел решительный перелом, внутри все закипело, желание выпить охватило его, как пожар.
Сивков очутился на улице. Его не смущало позднее время — шел третий час ночи. Его собутыльники не признавали времени суток. Он мог появиться когда угодно, лишь бы при нем были деньги. Не смутило его и то обстоятельство, что все партнеры жили в городе, а трамваи уже не ходили. Сейчас он готов был отправиться за тридевять земель, лишь бы утолить все растущее желание.
И Николай Поликарпович двинулся в путь все убыстряя шаги.
На углу он едва не сбил с ног проходившего молодого парня.
— Ну, ты, — сказал парень, — поосторожнее.
— Борис? — Сивков по голосу узнал племянника.
— А, дя-дюш-ка-а! — обрадовался Борис. — До чего же кстати, дорогой дядюшка! Я-то все ломал голову, с кем бы мне опорожнить эту посудину.
И он к самому носу Николая Поликарповича поднес поллитровую бутылку. Знакомый дразнящий запах защекотал ноздри старого алкоголика.
— Знакомая штука? — ухмыльнулся Борис. — Спирт. Человек сто опросил, пока на барыгу наткнулся. И вот требуется снять пробу. Нет, это просто изумительно! Вот и не верь после этого в животный магнетизм. Только не возьму в толк: кто кого притянул. Бутылка тебя или ты бутылку? Короче говоря, я хочу выпить, дядюшка. Домой тащиться далеко, да там и не получится. А с тобой мы так давно не виделись. Выпьем за встречу! Ну? Чего ты молчишь?
Николай Поликарпович остывал, как чайник, снятый с огня. Голос и поведение племянника оказали на него самое отрезвляющее действие. Он давно искал встречи с Борисом и до глубины души переживал его намеренное равнодушие. Николай Поликарпович жаждал не просто загладить свою вину перед Борисом, а возвратить любовь и привязанность сына своего брата. После ухода племянника его стало угнетать одиночество. Теперь ему не хватало Бориса, хотя прежде он и не замечал его присутствия.
Сейчас, слушая племянника, Сивков растерялся. Не его ли вина, что Борис тоже пристрастился к выпивке?
— Что у тебя случилось? — произнес он.
— А ничего! — Борис подбросил и поймал бутылку. — Настроение, понимаешь?
«Разобьет!» — испугался Николай Поликарпович, расширенными глазами наблюдая за мельканием бутылки. И вдруг ощутил в себе прилив неведомой прежде ярости.
— Дай сюда! — он протянул руку за бутылкой.
— Держи, дядюшка. Только крепче.
Рука Николая Поликарповича задрожала от прохладного прикосновения стекла. Стиснув зубы и едва не застонав, он размахнулся и ударил бутылку об асфальт.
Борис, моргая глазами, растерянно посмотрел на то место, где смутно поблескивали осколки и темнело влажное пятно. Потом он перевел глаза на дядю. В жизни его бывшего опекуна случилось что-то такое, перед чем все его, Бориса, неудачи — семечки.
— Идем! — Николай Поликарпович схватил племянника за рукав.
— Куда?
— Ко мне. Ко мне, Бориска. Нам нужно о многом потолковать с тобой. Ведь мы никогда не говорили по душам. Я был дрянной человек. А все это проклятое вино… Но тебе-то к чему брать с меня пример? К чему? Я отживаю свой век, а у тебя… у тебя все впереди. Сколько ты еще выстроишь домов, заводов, Дворцов. О, господи… Если бы все начать сначала. Твой отец… Петя… был замечательный человек. Я вспоминаю о нем чаще, чем о матери…
Слушая торопливую и бессвязную речь дяди Коли, Борис тяжело передвигал ногами в тяжелых кирзовых сапогах. Он почувствовал себя очень уставшим и голодным. Однако на сердце его стало чуть-чуть легче. Кажется, он избежал большой глупости. И, кроме того, в душе его шевельнулась радость: дядька-то вроде стал другим.
…На призыв комсомольцев строительного треста первыми откликнулись комсомольцы электроремонтного и литейного цехов. Они обязались каждый день после окончания смены выходить на строительство Дворца культуры, отдавая три, четыре часа своего отдыха.
В заводской многотиражке «Металлург» на первой странице был помещен текст призыва и портреты инициаторов достройки Дворца. Рядышком красовались Борис Сивков, Михаил Огородов и Яков Якимов.
Глазков, раскрыв газету, заулыбался. Молодцы! Теперь только раздуть огонек. Это уж дело тех, кто постарше. А вот с портретами поспешили. Рано из них героев делать. Скромность — она больше красит человека. Но… все равно. Парни дельные, не подведут.
Они сидели друг против друга, оба широкие, крепкого сложения, с крупными лицами, немножко похожие друг на друга.
Директор комбината сидел, откинувшись в кресле, за письменным столом. Он был чуть повыше своего гостя, начальника строительного треста, светлее лицом, но с холодным и твердым взглядом близко сдвинутых глаз.
Год назад, после битвы под Москвой, директор комбината получил особые полномочия от Государственного Комитета Обороны. Он был известен как хозяин своего слова, человек необыкновенной настойчивости и изумительной деловитости. Про распорядок его дня на комбинате ходило много рассказов. Он успевал бывать в театре, в детских садах, заглядывать на фабрику-кухню, умел находиться в курсе всех дел комбината, больших и малых, решал их с минутной точностью, без всяких колебаний, ничего не откладывая и жестоко наказывая тех, кто не принимал немедленных и правильных мер. У него были строго определенные часы отдыха, и никто не рисковал звонить ему по ночам на квартиру.
— Машинами я тебя обеспечу, — сказал директор комбината. Голос его был негромким, немножко глуховатым, но внятным. — Народу теперь у тебя хоть отбавляй. Пожалуй, и леса дам, а вот стекла у меня нет, сами фанерой, где можно, заменяем.
— Для вестибюля к тому же крупногабаритное стекло потребуется, — добавил гость. — Пытался я на трубном выпросить, там запас есть, знаю. Отказали.
— На трубном? У Зеленка? — Директор подвинулся к столу, коротким росчерком сделал пометку в раскрытом блокноте. — Помогу тебе. Завтра жди от Зеленка стекло прямо с доставкой.
— Даже с доставкой? — понимающе улыбнулся управляющий трестом.
— Долг платежом красен. А как с кирпичом, с цементом?
Управляющий трестом развел руками.
— Придется выкраивать по крохам. Кирпичный завод не справляется с плановыми запросами, цемент и того больше в дефиците. Вторая очередь кирпичного завода вступит в строй только к осени.
— Нет, ждать до осени не годится. Народ уже взбудоражен. И без того мы с тобой щелчок по носу получили. Нам бы с тобой первыми следовало о Дворце позаботиться. Разрешили прекратить строительство, а ты уж обрадовался.
— Не разрешили, а приказали.
— Дворец должен быть.
— Мрамор…
— Я послал людей в Свердловск.
— Однако такие расходы никакими сметами не предусмотрены.
— В долг возьмем, по-соседски. Мрамор теперь все равно без дела лежит. А мы за него сковородками рассчитаемся. У меня в литейном из отходов делают.
— Сковородки, — управляющий строительным трестом с улыбкой исподлобья посмотрел на директора комбината. — Да-а… Сейчас это сила. Ничего не скажешь… Эдак на мою долю ничего и не останется. Разве что график строительства составить?
— График, говоришь? Я вот прикинул. Взгляни.
Директор через стол протянул лист бумаги. Управляющий трестом взглянул, брови его сдвинулись.
— Что? Левое крыло к осени?
— Да. Кинозал, физкультурный зал, кружковый сектор.
— Немыслимо! На стройке только два процента квалифицированных рабочих. Всего две сотни.
— Ничего, через месяц освоятся и получится сто процентов — две тысячи триста человек, целая армия.
— Ты так уверен в способностях своих людей?
— Уверен. Наш народ все сможет.
— И тем не менее левое крыло…
— Через год второе. В сорок четвертом закончим Дворец полностью.
Директор повернулся к пульту возле кресла и нажал кнопку.
Вошла девушка-секретарь.
— Машину, — приказал директор и, взглянув на управляющего трестом, предложил: — Довезу тебя до Дворца. График уточним на месте.
— С удовольствием, — едва размыкая плотно сжатые губы, холодно отозвался управляющий: предложение очень уж походило на приказание, так категорично оно прозвучало. Но по опыту прошлых лет он знал, что директор комбината так или иначе добьется своего.
Ни в истории металлургического комбината, ни вообще в истории города Южноуральска не случалось чего-нибудь более удивительного. На стройку Дворца пошли не только комсомольцы. Желающих нашлось больше, чем нужно.
В конторе строительного треста составлялись довольно любопытные штатные ведомости. Получился внушительный дополнительный список «сезонных рабочих» в две тысячи триста человек. Здесь были и конструкторы, и бухгалтеры, и слесари. Но в ведомостях они значились уже под новыми профессиями: каменщиками, штукатурами, плотниками, столярами, стекольщиками.
И вот случилось, что Борису пришлось вдруг стать десятником по укладке. Получив это назначение, он чуть не захлебнулся от волнения и радости. На пожелание дяди: «Не подведи, Борис», он принял деловой вид, стараясь быть похожим на Михаила, и сказал:
— Справлюсь… запросто.
Вечером он явился домой с грудой книг под мышкой.
— Ого! — удивился Яков. — Что это может означать?
— Участок мне поручили, — скромно пояснил Борис. — Вот решил почитать кое-что. Понимаешь, — оживляясь, добавил он, — дали мне бригаду: двух бухгалтеров, токаря, четырех копировщиц. Они раньше и кирпича в руки не брали. Перепачкались, с ладошек кожу посдирали. А мне все-таки руководить надо, отвечать за свой участок.
— Разве не прораб руководит?
— И прораб, конечно. Да ему хоть разорвись. Надо самому привыкать. Ты… не поможешь мне? Тут в книгах много такого… понимаешь… с математикой. Ну хоть и не с высшей, а все-таки.
— Ясно. Помогу.
— Вот хорошо, — повеселел Борис и неожиданно добавил: — А дядя Коля снова изменения в проекте ввел. Такая красота… Эх, научиться бы самому проектировать! И как он успевает за всем строительством следить, ума не приложу.
— Хочется?
— Ох, не говори, Яков. Иногда сплю и вот причудится, будто стою за чертежной доской, а на чертеже, как по щучьему велению какие-то здания появляются, в красках.
Значит, прямая тебе дорога в архитекторы.
— Вот бы война поскорее кончалась.
Строительная площадка Дворца теперь с утра до вечера кишела людьми. Машины увозили мусор, а возвращались с кирпичом, с лесом.
Майское солнце припекало, пыль оседала на свежей зелени деревьев, на траве. Ожившая стройка шумела бетономешалками, стуком молотков, треском электросварки, лязгом металла. Но главное — люди. Их было много, они были всюду: с лопатами на расчистке площади, с топорами на возведении лесов, с лопатами на укладке кирпича.
Не все шло гладко. Получалось много лишней сутолоки. Стройтрест оказался в необычной роли. Приходилось строить и обучать, обучать и строить.
Яков стоял рядом с Глазковым и через щиток с синим защитным стеклом смотрел, как тяжелая огненная струя стекает в ковш. Брызги расплавленного металла бились о фермы цеха, и от их ударов вспыхивали веера лучей. Лучи мгновенно обрывались, а вниз уже сыпался дождь меркнущих искр. В синем стекле струя казалась молочно-белой, а люди походили на замерших призраков.
— Легче, легче! — командовал Глазков регулировщице, наклонявшей печь, и, приблизив губы к уху Якова, прокричал: — А хорош подарочек фронту. Немцы зубы о нашу сталь обломают.
Отношения между Глазковым и Якимовым становились все более дружескими. Происходило это не только потому, что старший электрик должен был постоянно общаться с начальником отделения. Марк Захарович давно присматривался к спокойному на вид, но начиненному огнем юноше. Любознательность Якимова пришлась ему по душе. Марк Захарович Глазков прежде всего ценил в людях нетерпимость к застывшему, к покою. Это он написал о Якове в стенную газету литейного цеха, когда тот возглавил работу по замене шин. Это он выдвинул кандидатуру Якимова на должность старшего электрика отделения и добрый час убеждал Андронова в том, что возраст еще ничего не значит, что никто в отделении так хорошо не знает электрооборудования, как Якимов. Нет опыта работы с людьми? Это верно. Но рядом с ним будут старшие товарищи, будут партийцы. Подскажут, где потребуется, одернут. Урок с Кашиным и Моховым обошелся Якимову в десяток лет общения с людьми. Теперь люди не будут для него все на одно лицо.
Случалось, что Марк Захарович заставал Якова в дверях химической лаборатории. Юноша пристально наблюдал за работой лаборанток, словно желая постигнуть секрет анализа и не решаясь в то же время забивать себе голову ненужными вещами.
— Что? — пошутил Марк Захарович. — Не хочешь ли и здесь ввести автоматику?
— Если бы можно было, так и ввел бы, — отозвался Яков. — На анализ четверть часа уходит за смену на печь. Хорошо бы сократить.
— О спектральном анализе слышал?
— Слышал. Применяется он в астрономии, в исследовательских лабораториях.
— Это да. А вот перед самой войной его начали вводить в металлургии. Харьковский оптический институт им занимается. Обещали они как раз то, о чем ты сейчас говоришь.
Из кармана пиджака Якова постоянно торчала какая-нибудь книжонка. Иногда Марку Захаровичу удавалось прочесть название. Его немножко удивляло бессистемное чтение юноши: в карманах Якова оказывалась то астрономия, то история какого-нибудь технического открытия, то новинки авиации и реактивной техники. Гораздо реже примечал Глазков электротехническую литературу и вовсе не замечал книг по химии. Оттого он и удивился, увидев Якова в химической лаборатории.
Однажды из кармана Якова выпала тоненькая брошюрка. Глазков поднял ее и, прежде чем передать Якову, раскрыл. Он увидел строчки, жирно подчеркнутые красным карандашом, а на полях ярко-красные «птички», знаки восклицания, сокращенные слова. Значит, юноша не просто читал, но изучал, вдумывался. Брошюрка называлась «Теория вертикального полета ракеты». Изложение было чисто инженерное, построенное на основе интегральных уравнений и векторного анализа. Посмотрев на обведенные красным карандашом формулы, Глазков сделал губы трубочкой и недоверчиво покачал головой.
— Сколько классов ты закончил? — спросил Марк Захарович, передавая брошюрку Якову.
— Девять с хвостиком, — ответил Яков. — А что?
— Как же ты умудряешься читать такие вещи?
— Умудряюсь, — улыбнулся Яков. — А разве нельзя?
— Не морочь мне голову, Яков, — рассердился Глазков. — Чтобы понять интегральное уравнение, нужно закончить первый курс института.
— А я его и закончил… еще до окончания девятого класса.
— Чтоб тебя! Ты решил вывести меня из терпения. Это не хорошо, Яков. Я почти втрое старше тебя.
— Извините, Марк Захарович. Но я говорю правду. Я самостоятельно изучал высшую математику. Просто я захотел и изучил.
— Для чего же?
— Для того, чтобы читать такие книги.
— Странно… Ты разжег мое любопытство, Яков. Я становлюсь похожим на старую сплетницу, которой начали рассказывать интересную новость и остановились на середине. Не зайдешь ли ты ко мне домой, Яков?
Яша обрадовался приглашению, но выполнил обещание не сразу. Ему думалось, что не совсем прилично появиться в незнакомой семье. Он рассказал о приглашении Любе.
— Хочешь, пойдем вместе? — предложила Люба.
— В самом деле! — подхватил Яша. — С тобой я вдвое смелее.
Они уговорились встретиться в восемь вечера и ехать в заводской поселок. Девятый дом, в котором жил начальник плавильного отделения, представлял собой пятиэтажный белоснежный корпус с большими окнами, с первоклассным «Гастрономом» в первом этаже. Дом был угловой. От него начинались два длинных ряда таких же пятиэтажных домов, окаймленных газонами. Вдоль газонов проходили трамвайная линия и асфальтированное шоссе. Это была, пожалуй, самая красивая, самая современная улица в городе.
Глазков жил на четвертом этаже. Дверь открыла дородная высокая женщина с властным выражением свежего лица, хотя глядя на седые нити в ее темных волосах, ей можно было дать никак не меньше сорока пяти лет.
— Нам Марка Захаровича, — несмело сказал Яша.
— Ма-арк! — крикнула женщина звучным и приятным голосом. — Тобой интересуются.
— А, это вот кто! — обрадовался Глазков, появляясь в прихожей. На нем не было очков, и он щурил близорукие глаза. — Сашенька, рекомендую: старший электрик нашего отделения Яков Якимов. Помнишь, я тебе о нем рассказывал. А это регулировщица Люба Грачева, его подчиненная. Не знаю уж, по роду работы или по другой какой причине, но только они всегда бывают вместе. Порознь их не встретишь, уверяю тебя.
Женщина, добродушно посмеиваясь, пожала руки Любе и Якову. Она назвалась Александрой Дмитриевной.
Марк Захарович провел Любу и Яшу сначала в большую комнату, а из нее в другую, поменьше, в свой кабинет, служивший одновременно и спальной.
Здесь Яков увидел не просто очень много книг, а настоящую библиотеку. Вдоль трех стен от пола до потолка тянулись полки, плотно уставленные книгами. У Любы вырвалось невольно: «Книг-то, батюшки!» Яков произнес сдержаннее: «Вот это да!» — и сразу подошел к полкам.
На полках в кабинете Глазкова преобладала политическая литература. Яков увидел солидные тома «Капитала», ровные, с красными корешками тома Ленина: тридцать томов — полное собрание сочинений. Тут же были Добролюбов, Гегель, Белинский, Плеханов, Чернышевский, Радищев, масса других мало знакомых и совсем не знакомых Якову авторов. Была здесь и художественная литература: Лев Толстой, Гоголь, Пушкин, Достоевский, Чехов, Гончаров, Бальзак, Золя… И уже на самых нижних полках стояла техническая литература: металлургия, химия, электротехника…
— Садись, Любушка. — Марк Захарович указал девушке на мягкое кресло подле стола и сам сел рядом. — Пусть Яков занимается книгами, а мы с тобой побеседуем.
Внимание Якова привлекла репродукция, висевшая над столом: Ленин, приподнявшись в гневном и страстном порыве, бросал кому-то вызов. Вокруг него сидели друзья и соратники, спокойные, уверенные. Подойдя ближе, Яков прочел: «Есть такая партия!»
— Моя любимая картина, — сказал Марк Захарович, увидев, как внимательно изучает ее Яков. — Я часто смотрю на нее, сидя за столом. Помнишь ли, где Ильич сказал эти слова?
— На первом съезде Советов в июне 1917 года, — опередила Люба Яшу. — Меньшевики тогда заявили, что нет такой партии, которая решилась бы взять власть в свои руки. А Ленин вот и ответил.
Девушка кивнула на картину.
— Правильно! — Глазков одобрительно наклонил голову. — Значит, историю партии изучали?
— У нас в школе бюро такой кружок организовало.
— А я сам читал об этом, — сказал Яша.
Он тоже присел к столу. Его взгляд пробежал по стопкам книг, по общим тетрадям и блокнотам. Если Яша привел в недоумение Глазкова своим непонятным влечением к далеким, казалось бы, от него наукам, то теперь такое же недоумение вызвал у него Глазков. На столе лежали «Диалектика природы» Энгельса, «Философские воззрения Герцена и Огарева», сборник статей по диалектическому материализму. Для чего требовалась вся эта философия инженеру-металлургу? Прямо спросить об этом Яша не решался.
Сидеть в креслах было очень удобно. Широкое окно выходило на запад. Солнце, заканчивая свой путь, заглянуло в кабинет. На столе ярким блеском вспыхнул лист стекла, засверкали глянцевые грани чернильного прибора и молочно-белый абажур настольной лампы. Только книжные полки и кресла, в которых сидели гости и хозяин, остались в тени.
Беседовали о заводских делах.
Глазков говорил неторопливо, растягивая слова. Яшу поразило, как легко он разбирается в электрооборудовании, вникая в самые тонкие его стороны. Но еще более свободно говорил о людях. Он перечислял достоинства и недостатки, о которых Яша и не подозревал в знакомых сталеварах, механиках, мастерах, монтерах. Яков весело рассмеялся, когда Глазков дал характеристику Любы — ворчуньи, признающей только авторитет Стешенко.
Постепенно разговор перешел на Якова. Он не заметил даже, как это вышло. Просто было логичное продолжение беседы. Марк Захарович поинтересовался видами на будущее сначала Любы, потом Яши.
— Мечтатели, — сказал Глазков, — беда с вами. Значит, так и решили: один строит межпланетный корабль, а другой ведет его на Луну?
— Так и решили, — подтвердила Люба. — Только полетим, мы, конечно, вместе. Яков хочет первым ступить на Луну.
— Завидую. Хорошо бы и мне в вашу компанию, да возраст не позволяет. А наш Яков широко размахнулся. Правда?
— Большому кораблю — большое плавание, — серьезно сказала Люба.
— И какие же планы у тебя, Яков, на ближайшее будущее?
На ближайшее будущее определенных планов у Якова не оказалось. Во-первых, шла война, до планов ли теперь? Во-вторых… во-вторых, он все еще не может выбраться из тупика, в который забрел.
— Тупик? Любопытно…
Глазков поднялся из кресла и разыскал на столе очки. Затем он достал из ящика пачку папирос. Курил Марк Захарович очень редко, только в тех случаях, когда начинал размышлять над чем-нибудь новым или волноваться.
— Тупик… Множество неразрешенных проблем… Целый ряд разных «невозможно»… Так. Закуришь?
— Нет, он не курит, — поспешила пояснить Люба.
— И очень хорошо делает. Так разберем твое первое «невозможно».
Теперь Якову пришлось подивиться еще больше. Глазков не был профаном и в реактивной технике. Очень многое он знал не хуже Якова. В его устах все «невозможно» одно за другим превращались в обычные, еще неразрешенные, но вполне разрешимые задачи науки и техники. И Яков верил, он не мог не верить: так просты и понятны были доказательства Глазкова, которые сводились к непоколебимой вере в силу человеческого разума.
И трудно было сказать, кроется ли в Глазкове неисчерпаемый источник знаний или он обладает удивительным секретом проникать в самую суть явлений. Яша с любопытством посмотрел на непонятные для него книги по философии, разложенные на столе. Не в них ли секрет таких свободных рассуждений Марка Захаровича?
В этот вечер Глазков покорил Любу и Яшу еще одним качеством: простотой. Он держался с ними как равный с равными. Молодые люди чувствовали себя так, словно попали к старому задушевному другу. Вопросы Глазкова помогали договаривать недоговоренное, его простота вызывала на откровенность. Яша мог бы говорить с ним бесконечно.
Ира советовала, помогала выбрать правильное решение. Она хорошо разбиралась в душевных переживаниях Яши. С Глазковым Яша мог говорить языком техники и математических расчетов. В разговорах с ним Яша раскрывал свои знания не только перед Глазковым, но и перед самим собой. Он оценивал их теперь, как строитель оценивает построенное здание. Собственно, оценивал-то Марк Захарович, но в беседе получалось так, что Яков как будто самостоятельно находил изъяны в здании: оно оказывалось с такими пороками, которые требовали от строителя еще массу доделок.
Провожая молодых людей, Глазков задержал руку Якова в своей руке.
— Очень хорошо, что вы зашли ко мне, старику, друзья мои. Я действительно втрое старше каждого из вас. Но вот что я хочу сказать. Не тебе, Любушка, у тебя дорога хотя тоже трудная, но ясная, а тебе, Яков. Ты выбрал еще нехоженную дорогу и путь проделал по ней уже немалый. Только с самого начала тебе следует осознать, что проблему полета в космическое пространство решить одному человеку не под силу, каким бы способным он ни был. Ты освоил высшую математику — хорошо. Однако она потянула за собой химию. Химия повела тебя в атом водорода, то есть в атомную механику. И все это только для того, чтобы решить часть общей проблемы: найти топливо. А рядом встает еще более серьезная задача: жаростойкий или, как его еще называют, термостойкий сплав. А там еще и конструкция самого двигателя. Я веду речь к тому, что межпланетный корабль можно создать не иначе, как большим творческим коллективом. Запомни: коллективом — готовь себя к этому. Как друг, хочу быть с тобой откровенным — ты слишком уверовал в свои способности. Видно, раньше тебе сопутствовали одни успехи. Это и хорошо, и… опасно. Будь скромнее, Яков. Вот что я хотел сказать тебе сегодня. Подумай, Яков, хорошо подумай. А ты, Люба, помоги ему. Уж раз взялись за руки, не отпускайтесь.
— Мы навсегда так, — негромко сказала Люба.
Закрыв дверь за Любой и Яшей, Марк Захарович прошел к жене на кухню.
— Замечательный народ эта наша молодежь, — сказал Марк Захарович, взяв нож, чтобы помочь жене почистить картошку.
— Опять таланты открываешь?
— Талант? — Марк Захарович покачал головой. — Нет, я не спешу произнести это слово вслух. О таланте говорят не по замыслам, а по итогам выполненного. Но юноша, которого ты только что видела, удивляет меня своей способностью впитывать знания. Своеобразная губка. Такой многое может сделать, но такому легко и сбиться с дороги. Переоценит свои способности, начнет ими любоваться, как блестящей игрушкой — тут тебе и конец. Как же не принять в нем участия? Время у нас нынче не то, при котором мы с тобой дорогу пробивали. Помнишь, как профессор Щербинский тебя шесть раз минералогию пересдавать заставил? А? А за что? Непревзойденный был иуда, любил поиздеваться над выходцами из рабочих.
И как это часто случалось, когда они оставались вдвоем, Марк Захарович и Александра Дмитриевна отдавались воспоминаниям о прошлом, о своей боевой молодости.
Анна Матвеевна мыла посуду после обеда. Филипп Андреевич прошел с газетой в большую комнату. Яков уже сидел над своими книгами по реактивной технике, а Борис то заходил в кухню, то выходил из нее и все поглядывал на Анну Матвеевну, не решаясь спросить о чем-то.
— Ну, как дела с Дворам культуры? — заговорила Анна Матвеевна.
— Нормально. К осени левое крыло закончим. А знаете, почему так здорово подвигается? Из-за ихнего директора. — Борис кивнул на комнату, где сидел Яков. — До чего напористый человек! Со стройки будто и не вылезает. Когда только успевает свои дела делать. А главное, все у себя на комбинате выкраивает. Знаете, какие люстры в электроцехе изготовили? Я такой красоты и во сне не видел. Там Михаил командует. И все, что для стройки необходимо, директор все достанет. Наш-то иногда распишется: невозможно, мол, дефицит. А этот словно из-под земли добудет.
— Для рабочих старается.
— Уж очень деловой человек. Ну и народ в него верит, со спокойной совестью люди работают — знают: не заест, остановки не получится. Мои бухгалтеры — что твои каменщики. Кирпичик к кирпичику, как костяшки на счетах, кладут. Нормально получается. Проводку взялся Яков делать, — Борис понизил голос, — скрытой поведут. Культурно получится.
— А как Николай Поликарпович трудится?
К этому, собственно, Борис и подводил разговор.
— Тоже со стройки не вылезает. Даже бриться перестал. Раньше пил, но все-таки брился, а сейчас на Карабаса походит. Я слышал, его Яшкин директор расхваливал: уж больно ловко физкультурный зал получился. А дядя Коля уже какой-то особенный жилой дом проектирует, у которого все комнаты на юг будут. Он мне наброски показывал. И вот, — Борис передохнул, — и вот просит помочь ему.
— Чем помочь?
— Чертить. Я пробовал. Получается. И он меня хвалил. Он мне такое объяснял, до чего бы самому всю жизнь не додуматься. Говорит, мне обязательно учиться надо, на архитектора. Я твердо решил: в этом году десятый класс закончу. В школу рабочей молодежи поступлю.
— Это не плохо. Изменился, значит, Николай Поликарпович.
— Совсем его теперь не узнать! Анна Матвеевна, я… я вот подумал… и он очень просит.
— Ну, ну, говори, Боря, не стесняйся.
— Переехать мне к нему нужно.
— Что ж… тебе виднее. Ты теперь человек взрослый, самостоятельный.
После ужина, перед сном Борис сказал о своем намерении Якову. Тот долго думал, отвернувшись в сторону. Пока они не разделись, все молчали. Уже перед тем как выключить свет, Яша взглянул на товарища. Вдруг он не выдержал и улыбнулся как умел улыбаться только он один: сдержанно, но и лицом и глазами.
— Бей архитектора! — закричал Яша и с подушкой в руке перемахнул на кровать Бориса.
Впервые они схватились бороться. Загремели опрокинутые стулья, вздрогнул задетый стол и с него на пол посыпались книги по реактивной технике. Испуганная Анна Матвеевна заглянула в комнату.
— Очумели? — рассердилась она. — Под нами люди живут!
Филипп Андреевич появился за ее спиной, сказал: «Ну их, дай молодой крови побеситься», — и захлопнул дверь.
Обвив друг друга руками за пояс, Яша и Борис кружились по комнате, громко пыхтели, крякали, лица их вспотели. Долго никому из них не удавалось добиться перевеса. Потом, потеряв равновесие, они разом грохнулись на пол. Борис едва не оказался на обеих лопатках, но у него было побольше опыта. Яков еще недостаточно окреп, чтобы осилить своего бывшего заступника. Он и опомниться не успел, как увидел на себе сидящего верхом Бориса.
— Хе-хе! — победно кричал Борис. — Дайте мне кто-нибудь нож, я сдеру с него скальп!
И, уже сидя рядом с Яковом на кровати, сказал:
— А здоров же ты, дьявол, стал. Я ведь и Мишку с одного маха укладываю. Придется тоже физкультурой заняться.
— Утихомирились? — Анна Матвеевна снова заглянула в комнату. — Может, потребуете снова ужином кормить, так не рассчитывайте. За сегодня все продукты съедены.
— Потерпим, — заверил ее Борис.
Анна Матвеевна залюбовалась молодыми людьми. Они сидели обнявшись. Майки обнажали их загоревшие, налитые силой плечи. Но другая, необъяснимая сила была на их лицах. Она роднила друзей и в то же время делала непохожими. Один подвижной, быстрый, ни минуты покоя; другой спокойный, невозмутимый. У одного все чувства рвутся наружу, на лице, как в книге, можно прочесть все, что лежит на душе. У другого мягкие черты, улыбка добрая, и смутить его ничего не стоит.
В эту ночь они не могли наговориться. Неожиданно у обоих появилась беспричинная восторженность, будто они собирались в далекое и необычайное путешествие.
Уже засыпая, Яков пожалел:
— Жаль, что тебе Катя разонравилась. У нее с Любой дружба как у нас с тобой. А теперь ее Стешенко сватает.
— А… она? — чуть слышно спросил Борис.
— Люба говорит, что у них настоящая любовь. После победы собирается к Стешенко на родину ехать, в Донбасс куда-то.
Борис промолчал. Яков не мог видеть его лица. Когда он снова окликнул Бориса, тот не отозвался.
После отъезда Бориса комната показалась Яше необычно просторной и пустой…
Вот Глазков говорит о творческом коллективе. Как создать его? Кто пойдет с ним, Яковом, одной дорогой? Получается так, что лучшие школьные друзья расходятся разными дорогами.
Яша зачастил к Глазкову. Его тянуло к этому удивительному человеку. И не только потому, что Марк Захарович был внимательным и интересным собеседником. Яшу тянуло к нему, как растение к солнцу. Глазков поражал его необыкновенной ясностью мыслей, а главное — их новизной.
— Значит, ты задался целью разрешить проблему полета в космическое пространство, — подводя итог последнему разговору, сказал Марк Захарович. — Значит, ты ищешь пути к научному открытию.
— Да, Марк Захарович.
— А что значит сделать открытие? — Глазков поднял палец, выждал, пока Яша подумает, и сам ответил: — Это значит вырвать у природы какую-то тайну. Так? Хорошо. Но как ты думаешь: отчего бывает так, что много людей работают над одной и той же проблемой, а разрешить ее удается очень немногим или даже только одному человеку?
— Ну, случай помог. Способности неодинаковые.
— Способности? Г-мм… Разумеется, способности играют большую роль. Но помогут ли они, если не придет на помощь то, что ты назвал «случаем»?
— Н-не знаю…
— Не помогут, Яков. А что такое случай? Это значит: исследователь шел по ложному пути, но незаметно для себя свернул в сторону и вдруг оказался на верной дороге. Теперь посуди сам — может получиться так, что человек всю жизнь проплутает в потемках и лишь за пять минут до смерти выберется на правильную дорогу? Верная дорога, — Марк Захарович поправил очки, — понимаешь, — одна. Каждым явлением природы управляет совокупность совершенно определенных законов. Ложных дорог может быть сколько угодно. Ложных толкований каждого явления можно придумать великое множество.
— Постойте, постойте! — заволновался Яков, чувствуя, что начинает понимать Глазкова, и опасаясь, как бы не потерять нить его мысли. — Не хотите ли вы сказать, что существует способ для нахождения верных путей?
— Способ… Именно об этом я тебе и хочу сказать. Нет, такой универсальной отмычки к открытиям, Яков, не существует. Однако есть такая наука, такое руководство к действию, которая помогает понять общий механизм природы и общества, ту самую совокупность законов, о которых мы с тобой толкуем.
Глазков повернулся к столу и придвинул к себе стопку книг — сочинения Карла Маркса, Энгельса, Ленина.
— Вот кто ее создал, Яков, — сказал он. — Величайшие мыслители нашей эпохи. Существует диалектический материализм, наша коммунистическая теория познания. Она-то и помогает найти кратчайший путь к любому открытию.
Яша зачарованными глазами смотрел на книги. Слова Марка Захаровича были для него необыкновенным откровением.
— Могу я попросить у вас почитать эти книги? — спросил Яша.
— Я и сам хотел предложить их тебе. Но не все сразу, разумеется. Попробуй разобраться сначала вот в этом.
Марк Захарович встал, подошел к полкам и откуда-то с самого края извлек тоненькую брошюрку.
— «О диалектическом и историческом материализме», — прочел Яков. — Философия, да?
— Философия. — Глазков утвердительно наклонил голову. — А тебя что, пугает это слово?
— Не знаю. Я ведь собираюсь решать технические проблемы, а философией занимаются…
— Кто?
— Ну… философы.
— Так было, Яков. Да и то в далекие времена. В нашей стране каждый ученый должен быть философом. Но… к этому вопросу мы с тобой, вероятно, вернемся позже, когда ты прочтешь кое-что. Я бы не решился посвящать тебя в диалектику, если бы ты не ушел так далеко. Дальше без диалектики тебе будет очень трудно. Вот ты рассказывал мне о тупике, в который будто забрел. В твоих словах звучит сомнение. Ты так и не знаешь, удастся ли тебе выбраться из этого тупика. А тупика-то вовсе и нет и не было! Это мираж, Яков, это еще твоя наивность и неопытность, и прежде всего в том, что ты называешь философией. Ты, друг мой, продолжаешь идти вперед, только вдруг перестал замечать свое движение. Собственно, что тебя смутило? В своем стремлении в небесный мир, то есть в неизмеримо большое, ты неожиданно для себя забрел в мир атома, в неизмеримо малое. А наша диалектика как раз утверждает неразрывную связь между большим и малым, она учит понимать великое единство природы. Человек, постигший диалектику, не знает никаких тупиков. Так-то…
— Диалектика… — Яков вслушался в это звучное слово. Само по себе оно ничего уму не говорило. Юноша вопросительно посмотрел на Марка Захаровича.
— Это слово пришло к нам из древности, но суть не в дословном его переводе, а в том, какой внутренний смысл в нем таится. Подойдем к окну, Яков.
Окно выходило на центральную улицу поселка, и из него хорошо было видно стройку Дворца культуры. Сквозь строительные леса уже просвечивал светло-серый слой штукатурки, белели оконные рамы. На крыше поблескивали свежие листы железа…
— Подвигается стройка, — сказал Марк Захарович.
— Ого, еще как! — подхватил Яков. — Там добрая половина комбината работает.
— Но ведь идет война. До Дворца ли нам, Яков?
На комбинате это возражение высказывали многие, и никто так яро не выступал против него, как Глазков.
— Ну и что же, что война? — удивился Яков. — Нас и на Дворец хватает.
— Ага! Вот ты, сам того не подозревая, и заговорил языком диалектики. Правильно, Яков, народ свои силы чувствует, уверенность в том, что их и на победу над фашизмом достанет, и на строительство дворцов. Не будь такой уверенности, никому бы в голову не пришло заниматься дворцами. Теперь скажи мне: кто принес народу эту уверенность?
— Партия.
— Правильно. Но откуда сама партия почерпнула ее? Из диалектики, Яков. Из познания объективных законов развития природы и общества, законов, которые существуют и действуют независимо от воли людей. Законы эти говорят о том, что в борьбе нового со старым новое неодолимо. Новое, молодое — это мы, наша Родина.
Яков задумчиво глядел на стройку Дворца, словно видел ее впервые. Отсюда, с высоты четвертого этажа, она открылась перед ним вся в беспорядочном нагромождении штабелей леса, гор, кирпича, куч мусора, в движении людей и машин. Строительство шло так, будто не было войны и где-то в ожесточенных сражениях не решался вопрос: кто кого?
Выйдя от Глазкова, он засунул руки в карманы и, расставив ноги, долго стоял неподвижным. В душе нарастала новая тревога. Значит, до сих пор он, Яков, рисковал пройти мимо чего-то необходимого для него как будущего ученого. И это в тот момент, когда он считал себя способным своротить горы!
Остывающее после знойного дня небо подергивалось серовато-оранжевой шлаковой пленкой, на которой тут и там плавали пепельные комки облаков. Вздохнув, Яков медленно зашагал вдоль тротуара.
Читать брошюрку он начал еще сидя в трамвае. Яша сначала перелистал ее: хотелось прежде получить хотя бы отдаленное представление о содержании предмета. Даже отрывочные строки заинтересовали его. Придя домой, Яша сел за брошюру уже по-настоящему. На прочтение тридцати четырех страниц ушло немногим более часа. Но в этих немногих страницах содержался целый океан мыслей, Яша оказался неопытным пловцом — многого он не понял. Самую значимость он только угадывал. Лишь подсознательно Яша улавливал, что за этим океаном перед ним по-настоящему может открыться тот небесный мир, в который он стремился.
Возвращая брошюрку, Яша ничего не сказал Глазкову, а тот решил, что расспрашивать еще преждевременно. Нужно было дать поразмыслить Якову.
— А теперь прочти вот это.
Глазков подал Яше «Происхождение семьи, частной собственности и государства».
— Энгельс? — сказал Яша. — Хорошо, прочту.
Книга оказалась интересной, она была как бы продолжением недавно прочтенной брошюрки. Теперь он узнал такие вещи, над которыми еще не задумывался.
Затем Глазков предложил Яше «Диалектику природы», тоже Энгельса. Это оказалось труднее, но зато ближе Яше. Он не стал читать сплошь, да и Глазков не советовал. Яша прочел о диалектике, основных формах движения, об астрономии и о роли труда в процессе превращения обезьяны в человека.
Последний раздел произвел на юношу особенно сильное впечатление. Прочтя его, Яша крепко задумался.
Труд создал человека!
…Много тысячелетий назад наш предок покинул ветви исполинских деревьев. Его передние конечности освободились для труда и стали руками.
От первого каменного топора к современным промышленным комбинатам лежит трудный и кровавый путь, проделанный человечеством. Сначала это была борьба только с природой. Но по мере того как накапливались богатства, созданные руками и разумом человека, зарождалась другая борьба — с себе подобными, присваивающими чужой труд.
Тяжелой поступью проходили века. Спартак потрясал здание Римской империи. Страшнее извержений Везувия были извержения народного гнева…
Со ступени на ступень… Не мирно, не спокойно, нет! Пылали города, целые государства превращались в руины. Шаг за шагом. Один имущий класс сменялся другим, более сильным, более алчным в погоне за наживой.
И как это сказал Глазков? В непрерывной, в неутихающей борьбе. Борьба противоречий есть движущая сила и природы и человеческого общества. Борьба… Но какое отношение имеет она к межпланетным кораблям? К какой борьбе должен готовить себя он, Яков Якимов? Если бы попал на фронт, то дело ясное — враги перед глазами. Или вот Кашин… А в науке? Борьба за тайны природы? Но где же тут противоречия? Где враги?
— Подожди, Яков, — успокоил его Марк Захарович — не все сразу. Поймешь и это.
Понемногу Глазков увлекал Яшу все глубже в философию, в теорию познания, как Ира когда-то увлекала в небесный мир. Марк Захарович не устраивал с ним обсуждений прочитанного, опасаясь разочаровать сухостью общих положений. У него всегда находились живые примеры. Взять хотя бы борьбу Коперника или Бруно. Один из них погиб на костре. Разве здесь дело только в невежестве людей того времени? Нет. Шла борьба между новым и старым мировоззрением. Она подрывала устои церкви, а вместе с нею господствующего класса.
Яша и Марк Захарович обсуждали работы Ньютона, Ломоносова, значение паровой машины.
— Каждое техническое открытие совершается не само по себе, — сказал однажды Марк Захарович, — его выносит на поверхность движение истории.
— Не совсем понимаю, — ответил Яков. — Фарадей изобрел электрическую машину, и начался тек электричества. А если бы не он? Не было бы машины.
Марк Захарович отрицательно покачал головой.
— Ты жестоко ошибаешься, Яков. Если бы не родился Фарадей, электрическую машину изобрел бы кто-нибудь другой. Электричество стало нужно людям, чтобы быстрее двигаться вперед. А родись Фарадей на сто лет раньше, мы бы ничего не знали о нем. Он остался бы безвестным, пусть даже очень талантливым изобретателем. Техническое изобретение или научное открытие только тогда имеет общественное значение, когда отвечает назревшим потребностям общественного строя. Видишь ты, какое тут дело. Великие личности появляются только тогда, когда перед обществом встают на очередь великие задачи…
Яша вслушивался в слова Глазкова. Откуда в нем все это? Но о себе Марк Захарович рассказывал скупо и неохотно. Однако и то немногое, что удалось узнать Яше, еще более возвысило Глазкова в его глазах.
Глазков был старый специалист — понятие, применимое к нему не в том смысле, в каком оно было принято для старых интеллигентов, чуждавшихся Советской власти. В большевистскую партию Марк Захарович вступил еще в 1909 году.
— А знаешь ли, Яков, какие это были мрачные и тяжелые годы? — сказал он, бросая взгляд на репродукцию с картины, где Ильич поднялся в гневном порыве. — Царь торжествовал победу над первой русской революцией, тюрьмы не вмещали политических, и виселиц в стране было куда больше, чем церквей. Так-то… Я только что закончил университет. Хорошо закончил. Мне предложили побывать за границей, на что я охотно согласился. Меня пугало происходившее на родине. В сущности, я спасался бегством. Я уехал с женой, с Сашенькой. Она вместе со мной закончила университет, а в те времена это было не так-то просто.
— А ваши родители были богаты?
— Моя родословная не сложна, Яков; отец переплетчик, дед переплетчик. Правда, оба были мастера своего дела и жили без нужды. Не могу сказать, чтобы мне жилось тяжело, но отец был враг безделья и с малых лет приучал меня к труду. Я вырос среди книг, читал все, что приносили для переплета. У меня шесть братьев и две сестры. Все живы и здоровы. Но… это уже не имеет отношения к нашей беседе. Что ты меня еще спрашивал?
Дальше Яков узнал, что Марк Захарович побывал на сталелитейных заводах Крупна в Германии, объездил промышленные центры Франции, Бельгии. Он слушал лекции знаменитого Хютте в Лейпцигском университете.
— Я видел много, — сказал Марк Захарович, в раздумье наклонив голову, — и отсталость России меня поразила. Я пытался сообразить, чем это вызвано, но в моей голове был сплошной хаос мыслей. Во время учения в университете я, к стыду моему, общался с молодыми людьми, в которых ошибочно видел цвет нашей молодежи. Они любили философствовать (философствовать в твоем прежнем понятии), то есть попросту болтали о справедливости, о правах человека, о демократии и, как черт ладана, боялись слова «революция». Настоящих людей я тогда не распознал, Яков.
— Ну, а потом, потом?
— В Мюнхене я встретился с эмигрантом из России, энергичным молодым человеком, ярым приверженцем Ленина. Я попробовал вступить с ним в полемику — куда там! Разве я мог устоять против здравого смысла?
— Кто же это был такой?
— Андронов, Валентин Трофимович.
— Андронов?! Неужели? Наш Валентин Трофимович?
— Он самый, Яков. Если бы ты знал, как он высмеял меня с моим мировоззрением кустаря-переплетчика! Мы стали друзьями. Так бывает. Вместе вернулись в Россию. Теперь, еще раз взглянув на происходившее на Родине, я не мог оставаться пассивным свидетелем. Я вступил в Российскую Социал-Демократическую Рабочую партию. И это случилось в тот момент, когда кое-кто трусливо покидал ее, дабы не навлекать на себя самодержавную немилость. Я поверил Ленину. А после того, как прочел его «Материализм и эмпириокритицизм», я понял, что это прозорливый гений, смотрящий на сотни лет вперед.
— А Александра Дмитриевна?
— Ах, Александра Дмитриевна, — улыбнулся Глазков. — Мы не расставались с нею… кроме тех случаев, когда нас разлучали особые обстоятельства. Она была мне настоящей подругой, Яков, и в беде, и во всех испытаниях, выпавших на мою долю.
— А дальше? Что же вы делали дальше?
— Тебе непременно хочется знать это?
— Ну конечно же!
— Я постоянно учился, да и сейчас еще продолжаю учиться у основателей партии, у наших вождей, Яков. Сам я оставался только муравьем революции, работал всюду, куда меня только ни посылали, и выполнял любое поручение.
— И вас… арестовывали?
— Неоднократно. Посмотри на мои зубы. Видишь? Вставные почти обе челюсти. Это меня в тульской охранке разделали. Мы там вместе с Валентином на оружейных заводах группу организовали. И очутились в Нарымском крае, откуда выбрались только в марте семнадцатого года. Что, теперь удовлетворено твое любопытство?
— Нет! Нет! — запротестовал Яша. — Расскажите все, до сегодняшнего дня. И о себе, и об Андронове.
Во время гражданской войны Андронов был назначен комиссаром в конную армию Буденного. Он бился с Деникиным, с поляками, брал Перекоп. А Глазков оставался в «гражданке». Он руководил уцелевшими заводиками, восстанавливал мосты, ремонтировал железнодорожные пути. Трудно перечислить все, что приходилось выполнять Марку Захаровичу. Однако в нем не ослабевала тяга к металлургии и вот он опять занялся своим любимым делом.
Да, это был удивительный человек. Даже внешностью своей, своими манерами Глазков выделялся среди цеховых работников. На нем всегда был беленький свежий воротничок, черный шелковый галстук. Глазков никогда не повышал голоса, с его губ ни разу не сорвалось крепкое словцо.
— Я хочу уважать свое собственное достоинство и достоинство других людей, — сказал однажды Глазков Яше, услышав от того приправу к какому-то восклицанию. — При мне прошу говорить чистым русским языком.
Если бы Яшу спросили, на кого он желает походить, он, не задумываясь, ответил бы:
— На Марка Захаровича.
На совещаниях у директора комбината, на партийных собраниях, на профсоюзных активах и даже на «перекурах» основным вопросом обсуждения всегда была сталь. Фронт требовал ее в непрерывно возрастающем количестве. И оттого, что немцы были уже под Севастополем, это требование казалось особенно серьезным. На полях сражений опять наступили тревожные события. Немцы рвались к Волге.
Литейные цеха использовали все, что было в их возможности. Электроавтоматика работала на пределе, на загрузку печей выходили все, кто бывал свободен от работы: монтеры, регулировщицы, механики, лаборанты. В печь загружали столько, сколько она была способна вместить. Сталевары следили за тем, чтобы чушки и куски лома ложились как можно плотнее, один к одному, и заботливо присыпали их стружкой. Казалось, сталевары готовят начинку для именинного пирога, а не загружают печь.
Каждая рабочая смена приносила новые килограммы сверхплановой высококачественной стали. И все-таки ее было мало, мало!
Глазков стал все чаще наведываться к химикам, подолгу беседовать с начальником лаборатории, с лаборантами. Анализ отнимал четверть часа на печь в смену, без малого час в сутки. На шесть печей число получалось довольно приличным — почти две лишних плавки, десять тонн стали!
Совсем без анализа не обойдешься, но даже экономия в пять минут на печь даст приличный выигрыш. Марк Захарович видел — химики работают с полной отдачей, а реакцию ничем не подтолкнешь.
Теперь на совещании у директора комбината он поставил вопрос о введении спектрального анализа. До войны на ряде заводов такой анализ уже пробовали освоить, но большинство металлургов относилось к нему недоверчиво, предпочитая прежний верный и точный химический анализ. Теперь эта проблема становилась особенно заманчивой. Решение ее сулило солидный выигрыш во времени. Предложение Глазкова одобрили и подхватили.
О том, что говорилось на совещании, Яков узнал от самого Марка Захаровича.
— Такое дело, Яков, — сказал Глазков, беря старшего электрика под руку и увлекая к стальным перилам площадки, где никто не мог их слышать. — Такое дело. Химический анализ отнимает у нас четверть часа на печь.
— Долой химию! — засмеялся Яша.
— Ну, ну, смотри у меня. — Марк Захарович погрозил ему пальцем. — Никаких «долой». Помнишь, я говорил тебе о спектральном анализе?
— Вы интересовались, знакома ли сия вещь мне.
— Совершенно верно. И помнится, ты ответил утвердительно. Видишь ли, химический анализ для нас, действительно, вчерашний день. Спектральный анализ обещает дать пять-шесть минут на печь. Разница колоссальная! Но вот беда, Яков — на нашем заводе нет специалистов по этому делу. Нет их и вообще в нашем городе. Разумеется, мы запросим соответствующие организации. Но Харьковский оптический институт, который занимался разработкой стилоскопов для металлургии, сейчас на колесах и плутает где-то по железным дорогам. Разыскивать его нет времени. На совещании у директора приняли решение немедленно приступить к организации спектрального анализа собственными силами. И вот тут требуется смелый, очень энергичный человек, которому… которому сам черт не брат. Я рекомендовал директору поручить это тебе, Яков.
— Мне?! Да вы шутите, Марк Захарович!
— Ничего подобного, Яков. Я очень много воевал за твою кандидатуру. Ты справишься, потому что здесь потребуется брать крепость в лоб. Потому что здесь потребуется… ну, просто потребуется справиться. Ты можешь дерзать. Это не комплимент, я ненавижу лесть, Яков. Но у тебя получится, я верю. Завтра директор будет говорить с тобой уже официально.
Конец смены прошел как в тумане. Новость, сообщенная Глазковым, расстроила Якова. Ночью было не до сна. Завтра ему поручат лабораторию! Это казалось немыслимым, несерьезным, похожим на шутку!
От страха перед разговором с директором у Яши ныли колени, неприятно сосало под ложечкой.
Чувствуя, что ему все равно не уснуть, Яков встал с постели, включил свет.
Он повыбрасывал на стол все книги по физике и физической химии, какие только у него были… Яша хватался то за одну, то за другую. Раскрывал разделы света. Запустив пятерню в волосы, торопливо листал страницы. С раздражением захлопнув книгу, вскакивал, похрустывая пальцами, ходил по комнате, снова бросался к столу.
В физической химии он нашел целый раздел спектрального анализа, но сведения оказались чисто теоретическими. Если бы была открыта библиотека, Яша побежал бы туда.
Яша пытался представить себя в роли организатора лаборатории — и тут его обычно неистощимая фантазия пасовала… Нет, для таких поручений он явно не годился. Лучше сто раз слазить на печь, лучше отработать подряд три, четыре, девять смен!
На завод он ехал с щемящим предчувствием надвигающейся беды. Впервые он испытывал желание остаться дома и не показываться на глаза Марку Захаровичу. Может быть, тогда о нем забудут и выберут кого-нибудь другого.
Еще не успел Яша войти в двери цеха, как его окликнула секретарь Андронова:
— Вас просит к себе директор.
Яша судорожно вздохнул, и, собрав все свое мужество, повернулся обратно к выходу из цеха. В кабинете директора он увидел, кроме Андронова и Глазкова, главного металлурга завода и еще четырех незнакомых мужчин.
Директор, смуглый, выпрямившийся в кресле, с холодным строгим лицом, встретил Якова внимательным взглядом.
— Садись, Якимов, — сказал он, хотя впервые видел Яшу, и никто из присутствующих в кабинете не назвал ему фамилии вошедшего юноши.
Яша сел, холодея. Руки его не находили себе места, губы дергались. «Откажусь! — с отчаянной решимостью подумал он. — С первого слова объявлю, что мне с таким делом не справиться».
Как сквозь сон слушал он негромкий и спокойный разговор директора с четырьмя незнакомыми Яше мужчинами. Глазков, Андронов и главный металлург сидели молча. «Почему они так спокойно разговаривают? — удивился Яша. — Ведь тут в каждом слове решается какое-нибудь большое дело».
Разговор шел об узких местах на комбинате. Многие заводы, снабжавшие комбинат вспомогательной аппаратурой, были в пути. Приходилось выкручиваться, изготовлять все самим, вплоть до шариковых подшипников. Четверо мужчин ушли.
— Как у тебя с работой, Якимов? — повернулся директор в сторону Яши.
— Ничего, — тихо ответил Яша.
— Это по твоей инициативе заменили шины контактными устройствами?
— Да.
— И сталь тоже ты пролил?
— Тоже я.
— Сколько же тебе лет?
— Восемнадцать…
— Восемнадцать. — Директор внимательно изучал Якова, должно быть убеждаясь в том, что ему было рассказано уже о молодом электрике. — Ты знаешь, зачем я тебя вызвал? Глазков и Андронов рекомендуют тебя на руководство лабораторией спектрального анализа? Как, справишься?
«Не справлюсь», — хотел было сказать Яша, но поймал на себе испытующий взгляд Глазкова, кашлянул в кулак и нахмурился. На лице директора тоже была неуверенность: остановить выбор на Якове или нет?
— Справится, — ответил за него Андронов. — А другого человека нам сейчас все равно не сыскать. Разве что из центральной лаборатории.
— Нет, нет, товарищи, — возразил главный металлург, — в центральной лаборатории сейчас нагрузка неимоверная. Лаборанты за полночь домой уходят, о выходных днях уже забыли. Там решительно некого отрывать от дела. Стилоскопы Якимову изготовят, с электроаппаратурой он знаком, инициативы ему не занимать, штат у него на первых порах будет невелик — три-четыре человека. А помочь мы ему поможем.
— Хорошо, — заключил директор, — поручим организацию лаборатории Якимову. За результат я с вас спрашивать буду. — Он посмотрел на главного металлурга и Андронова. — Якимов дело провалит, а с ваших плеч голова долой, чтобы впредь думали, кого рекомендовать.
Директор встал. Главный металлург, Андронов и Глазков тоже встали. А Яша так и не мог набраться решимости и объявить о своем нежелании руководить такой ответственной работой. С ужасом он услышал, что за его несомненный провал в организации лаборатории будут расплачиваться Андронов и главный металлург. Значит, они — уже обреченные люди.
За дверями кабинета главный металлург взял Якова за локоть.
— Пройдем ко мне, Якимов, — предложил он.
В голосе его не было покровительственных ноток, которых ожидал и больше всего боялся Яша.
— Давайте не откладывать, — сказал и Андронов, — обсудим все да и скажем Якимову — пусть действует. Сдрейфил, старший электрик?
— Этот не из таких, — возразил Глазков, — его на испуг не возьмешь.
«Почему они все так во мне уверены? — удивился Яша. — У меня от страха все поджилки трясутся, а у Андронова и капельки беспокойства нет».
Следом за Глазковым Яша вошел в приемную главного металлурга.
— Нина, — сказал главный металлург девушке-секретарю, — никого не впускать. Я занят.
— Хорошо, — ответила девушка и вопросительно поглядела на Якова.
В кабинете стояло много стеклянных шкафов с образцами сплавов, на стене висели таблицы, графики, схемы печей. Впервые Яша сел за стол среди руководителей комбината с правом решающего голоса.
— Лиха беда начало, — насмешливо поглядывая на Якова и разваливаясь в кресле, пробасил Андронов. — Я-то, откровенно говоря, столько же смыслю в спектре, сколько в медицине.
— Начать, очевидно, придется с наметки тех служб комбината, которые должны принять участие в оборудовании лаборатории спектрального анализа, — сказал главный металлург. — А штат Якимов сумеет подобрать и без нашей помощи.
И тут, как утопающий за соломинку, Яша схватился за счастливую мысль. Прежде всего ему нужен такой человек, рядом с которым он чувствовал бы себя храбрее. Таким человеком была Люба. И Яков не удержался, чтобы тут же не спросить Глазкова:
— Любу мне отдадите?
— Как ты сказал? — не понял Марк Захарович.
— Прежде всего, — Яша ближе придвинулся к начальнику отделения и понизил голос, чтобы его просьбы не слышали Андронов и главный металлург, — прежде всего мне нужна будет Люба Грачева.
— Ах вот что… — Глазков сложил губы трубочкой и улыбнулся одними глазами. — Что ж… придется.
Главный металлург снабдил Яшу литературой по спектральному анализу, не теоретической, а уже настоящей производственной, с описанием конструкций стилоскопов для анализов. Получив такие книги, Яша сразу ожил. Были бы прототипы, а уж дальше он сам додумает, переделает по-своему, приспособит к тому, что имеется на комбинате.
Все складывалось не так уж трудно. Для разработки конструкций стилоскопов в распоряжение Яши выделили двух конструкторов из группы Гобермана. Да и сам Гоберман, узнав о назначении Якова, сказал ему: «Приходи в любое время — помогу, посоветую. Правда, я в стилоскопах тоже профан, но сообща разберемся. Не боги горшки обжигают».
Физическому отделу центральной лаборатории было поручено произвести все оптические расчеты и подобрать призмы и линзы. Электроцех получил указание выполнять заказы за подписью Якимова вне всякой очереди. Служебное помещение в плавильном отделении отвели под будущую лабораторию спектрального анализа.
Иногда Яше казалось, что все это происходит во сне. Уж очень нереально складывались события: он дает указания конструкторам, бракует их первые наброски, а они внимательно прислушиваются к его словам. Яша вспоминал свои модели — бог ты мой, как давно это было! Но не они ли принесли ему сегодняшнюю уверенность?
Яша увлекся, как увлекался каждым серьезным делом. Он успевал разобраться во всем: в расчетах стилоскопов, в оптических схемах, в сметах. Успевал поскандалить с механиками, задержавшими оборудование, поторопить химиков с приготовлением эталонов. Его возмущала медлительность, с которой изготовляли оборудование для «его» лаборатории, хотя в действительности ничто на комбинате не делалось с такой поспешностью. Яша забывал, что у механиков, электриков и химиков остались их обычные текущие работы, что все они нуждаются в отдыхе. Для него, кроме лаборатории, уже ничего не существовало. Для него весь комбинат сосредоточился в лаборатории, будто комбинат был для нее, а не наоборот. В эти дни юноша стал до смешного ворчливым, придирчивым, назойливым и, как никогда, нетерпеливым.
В углу комнаты, отведенной под лабораторию, поставили письменный стол для начальника лаборатории, то есть для Яши. Но за столом сидеть ему приходилось мало. В течение первых же трех дней он разрешил все вопросы о размещении заказов. В штат ему оформили четырех девушек, будущих лаборанток. Старшей лаборанткой Яша назначил Любу.
Девушки сообща изучали по книгам конструкции стилоскопов, чертили карты для записи результатов анализа. Особенно доставалось Любе. Яша таскал ее за собой каждый раз, когда ему предстоял разговор с директором комбината. Люба оставалась в приемной, но, помня о ее присутствии, Яша чувствовал себя так, словно явился во главе большого и сильного коллектива.
— Ну и дружок у тебя, — посочувствовали Любе лаборантки, — замучает он тебя. Твои силы на свою мерку меряет.
— У нас с ним общая мерка, — отрезала Люба.
А Глазков, поглядывая на неразлучную пару, мысленно посмеивался. Ему нравилась горячность юноши.
Каждый день Яша докладывал о ходе подготовки лаборатории главному металлургу и директору. С металлургом разговор затягивался на час, на два, потому что тот вникал во все мелочи, давал указания, советовал. Директор молча, но внимательно выслушивал Якимова, задавал один-два вопроса и говорил:
— Что ж, хорошо.
Люба в это время (главный металлург и директор принимали Яшу поздно вечером), устроившись на диване в приемной, успевала вздремнуть. Как ни крепка была девушка, непрерывная беготня и хлопоты с восьми утра до двенадцати, до часу ночи утомляли ее. Только одержимый Яшка чувствовал себя лучше прежнего. Выйдя в приемную, он будил Любу, и они отправлялись домой. Очутившись в дверях своего подъезда, Люба прижималась к груди Якова, он целовал ее, и усталость исчезала. Они шептались о своей любви, совсем забывая, что на свете существует комбинат и спектральный анализ.
Через неделю в лаборатории собрали первый стилоскоп. Он состоял из двух черных трубок, расположенных под углом одна к другой и закрепленных на металлической подставке. Между трубками помещалась подковообразная коробочка с призмами. Перед одной из трубок закрепили еще линзу на стойке, а перед линзой — искровой разрядник. В искровой электрической дуге разрядника помещали исследуемый образец сплава, а через зрительную трубу изучали образовавшийся спектр.
Настройка стилоскопа оказалась самой кропотливой и самой напряженной работой. На стол положили коробочку с эталонными стерженьками. Это были образцы той стали, которую выплавлял цех. Их изготовила химическая лаборатория. Стерженек вставляли в искровой разрядник и включали трансформатор. В окуляре появлялся спектр — яркое семицветное поле, иссеченное частой изгородью черных линий. Каждая линия принадлежала только одному химическому элементу: железу, никелю, кобальту… По интенсивности этих линий и по их взаимному расположению лаборантам предстояло научиться определять количественный и качественный состав каждой плавки. По расчетам Яши, вся эта процедура должна была занять две, самое большее три минуты…
Но спектр не получился четким, края его оказывались размытыми, крайние линии растворялись в радужной каемке. К концу дня от непрерывной работы с электрической дугой и от разноцветных полей спектра у Любы и Яши появлялась резь в глазах. Когда они вышли на солнечный свет, здания цехов и все предметы вокруг показались им семицветными, а небо желтым.
Они сели на скамейку в тени акаций.
— Почему же не получается? — спросила Люба. — Может быть, части стилоскопа изготовлены неправильно?
— Не думаю, — ответил Яша. — Сложного тут ничего нет.
К вечеру были готовы еще два стилоскопа, к утру электрики обещали собрать четвертый, последний. А у Яши и с настройкой первого ничего не получалось. Он перешел на второй стилоскоп — еще хуже. Вечером нужно было докладывать директору. Яша собирался прийти к нему как победитель, а выходило наоборот. Появилась пугающая мысль: вдруг вообще ничего не получится?
Директор, выслушав Якова, молча погладил ручки кресла.
— Завтра начнете контролировать первую печь, — сказал он, — о результатах сообщите мне немедленно.
«Вот и все, — подумал Яков. — Завтра выгонят».
В лаборатории Яша и Люба снова сели за стилоскопы. Теперь получалось совсем плохо. У Яши опустились руки, Люба, раскисшая и безразличная ко всему, сидела рядом.
— Довольно! — с раздражением сказал Яков. — Выше головы не прыгнешь. Экспериментатора из меня не получается. Пошли, Люба.
Они накрыли стилоскопы колпаками и вышли из цеха. Была глухая ночь. Трамваи не ходили. Люба и Яша пошли в город пешком. Пустынное шоссе, ярко освещенное у комбината, дальше, в сторону города, постепенно сливалось с темнотой. Спал рабочий поселок. В тишине ночи громко стучали каблуки Любушкиных туфель, скрипели сапоги Яши. Майский ветер доносил из степи запахи прелых трав, в безлунном небе яркой россыпью искрились звезды. Но ни Люба, ни Яша, угнетенные неудачами минувшего дня, не замечали, как хороша эта уже по-настоящему весенняя ночь.
Когда они были у железнодорожного моста, под который ныряло шоссе, по асфальту скользнули лучи от фар едущей позади автомашины. Тени Любы и Яши заплясали по устоям моста. «Эмка» промчалась мимо, но, круто затормозив, остановилась.
— Якимов? — спросил голос шофера.
— Я, — ответил Яша, поровнявшись с машиной.
— Садитесь.
— С чего это?
— Директор приказал довезти вас до дома.
Яша и Люба, не расспрашивая более, поспешили забраться в машину. На мягком сидении они сразу обмякли, прижались друг к другу.
— Где живете?
Яша назвал адрес Любы. Машина ныряла из улицы в улицу, вздрагивая на ухабах. Шофер, молодой вихрастый парень, насвистывал: «Вставай, страна огромная…» Одной рукой он правил, другую небрежно положил на спущенное стекло кабины.
У дома Любы он затормозил так резко, что Люба и Яша, подавшись вперед, стукнулись головами о спинку переднего сидения. Вылезая из машины, Люба шепнула Яше:
— Не горюй, все равно добьемся своего.
— А вас куда? — спросил шофер.
— А меня обратно на комбинат.
— Хм… Можно и так.
Люба, пришедшая утром в цех, увидела Якова. Засучив рукава, опершись руками о стол, он склонился над разобранным стилоскопом. Глаза его были воспалены, скулы обтянуты кожей. Любу поразило, как может человек измениться за одну ночь. Он стал словно сразу старше лет на десять.
— Так и не получается? — спросила Люба.
— Ни-че-го… — раздельно произнес Яша. — Восемь раз я разбирал и собирал эту штуку.
— Давай попробуем девятый.
Они вместе собрали стилоскоп. Яков включил его, заглянул в окуляр и безнадежно махнул рукой.
— Дай мне взглянуть…
Она села к аппарату. Над столом замерцал голубой огонек разрядника.
— Как же не получается? Яшка! — удивилась девушка. — Да ты посмотри, какая красота! Изумительная четкость. Ты что, поменял разрядник?
— Я уже миллион раз тут все менял и регулировал… А ты просто еще не проснулась.
Яша не очень ласково отстранил Любу и сел на ее место. Перед глазами его возникла все та же расплывчатая радуга. Он вздохнул и отошел в сторону.
— Да что ты, Яша! Девушки, идите скорее сюда!
Новоиспеченные лаборантки одна за другой садились к стилоскопу, радовались вслух. Сомнений быть не могло: спектр соответствовал всем техническим требованиям, указанным в книге.
— Где ты был ночью? — спросила Люба. — Здесь?
— Ну, да.
— Ой, Яшка, знаешь, наверное, в чем тут дело? У меня глаза отдохнули, а у тебя сейчас весь мир на радугу похож! Так ведь?
— Черт возьми… Неужели ты права?
— Яшенька, права!
Яков бросился к телефону. Вскоре у стилоскопа собрались работники физического отдела центральной лаборатории во главе с главным металлургом. А в полдень на стилоскопы поступили первые пробы плавок для анализа.
Марк Захарович с улыбкой поглядывал на торчавшую из кармана Якова книгу. В поведении юноши было еще много наивного. До чтения ли ему на работе? И как только умудрился затолкать в пиджачный карман небольшой том Ленина? Очевидно, не может расстаться с книгой.
Марк Захарович вспомнил, как он сам в юности клал под подушку на ночь те книги, которые особенно действовали на его воображение.
— Увлекся! Хорошо, — радовался начальник отделения. — А главное жаден до всего нового. Хорошо.
Последнее время им редко удавалось беседовать. Оба поздно возвращались с комбината. Яков не выходил из спектральной лаборатории. Ему пришла в голову новая мысль: сконструировать переносный стилоскоп.
На площадке заводского двора скапливались тысячи тонн старого лома. Сварщики резали его на части, от каждого куска брали образец и несли в лабораторию. Затем следовала сортировка лома. Как ни скор был анализ, лаборантки все же успевали исследовать все образцы, и сортировка, случалось, задерживала загрузку печей.
— Хорошо бы устроить такой стилоскоп, чтобы прицепить его за спину да прямо на месте следом за сварщиками делать анализ, — сказал Яша Глазкову.
— Великолепная мысль! — похвалил его начальник отделения. — А ты слышал новость? Оптический институт в наш город прибыл. Значит, в скором времени на нашем заводе специалисты спектрального анализа появятся.
— Неужели?
— Да, это точно. У тебя будут опытные консультанты.
— Что ж… Хорошо. Как говорится: лучше поздно, чем никогда.
— Поздно, Яков? — рассердился Глазков. — Зазнаваться начал? Смотри-ка, дружок, а то нос быстро утрем.
— Что вы, Марк Захарович… — смутился Яков. — Я имел в виду создание наших стилоскопов. Мы бы так не мучились, время бы сэкономили. Поучиться у института — я с удовольствием.
— То-то!
В этот день они вместе мылись в душе. Яша пустил одну холодную воду. Брызги падали на белое, рыхлое тело Глазкова, стоявшего рядом.
— Чтоб тебя! — рассердился Глазков. — Нашел забаву. Сделай потише, пожар, что ли, тушишь? — И, покосившись на высокую загорелую фигуру Яши, добавил примиряюще: — Жилистый. Спортом занимаешься?
— Занимаюсь.
— Ишь ты, на все его хватает.
По дороге с завода они заговорили о положении на фронте. Немцы двигались к Сталинграду. Над страной нависла новая опасность. Но теперь, после разгрома немцев под Москвой, после того как даже небольшой город Южноуральск сказочно быстро оброс заводами, уверенность в победе была куда больше. Друзья перевели разговор на неизбежный ход истории, заговорили на излюбленную уже не только Марка Захаровича, но и Якова тему — о диалектике.
— Знаешь, что, Яков, — сказал Марк Захарович, — забежим ко мне на одну минуту.
В голосе Глазкова послышались особенные, торжественные нотки. Яша с удивлением прислушался к ним и согласился. Друзья поднялись по лестнице. Марк Захарович открыл дверь и, не зажигая света, провел Якова через темную прихожую.
— Сашенька спит, — шепнул он, — ей тоже достается. Она, брат, у меня крупный специалист по цветному литью. Труд пишет.
В темноте загремело ведро, задетое ногой Марка Захаровича.
— Тс-с-с… — он схватил Якова за руку и замер на месте.
В большой комнате он включил свет и усадил Якова на диван. Затем сам сел на стул, расшнуровал и скинул туфли.
— Я мигом.
На цыпочках подошел к столу.
— Так вот, Яков, — Марк Захарович пристально поглядел в лицо своего юного друга, — думаю, с моей стороны не будет опрометчивостью помочь сделать тебе следующий шаг.
— Какой же, Марк Захарович?
Глазков перевел взгляд на книгу, которая лежала перед ним на столе. По тому, как бережно снял он пальцами следы пыли с переплета, Яша понял, что эта книга особенно дорога Марку Захаровичу. И действительно, когда тот снова заговорил, Яша уловил в его голосе волнение:
— Этой книге я обязан очень многим, что есть во мне хорошего. — Глазков погладил корешок и после небольшого колебания протянул книгу Якову. — Здесь мысль мыслей, Яков. Это «Материализм и эмпириокритицизм». Она переживет века. Попробуй теперь одолеть ее, Яков, попробуй одолеть. — Услышав покашливание жены за дверью, Марк Захарович понизил голос до шепота и приблизил свое лицо к лицу Якова, для чего пришлось лечь грудью на стол. — Если мысли Ильича, здесь изложенные, дойдут до твоего сердца, можешь смело идти в будущее. Никому не удастся сбить тебя с правильной дороги. Твои глаза будут всегда открыты, а в душе твоей не останется места сомнениям. Здесь, в этой книге, душа диалектики — оружие нашей партии, которое для наших врагов страшнее, чем залпы тяжелой артиллерии.
И, отложив в сторону все книги, Яша сел за «Материализм и эмпириокритицизм».
Но утром пришла Люба и объявила, что хочет хоть раз за все лето искупаться. Нельзя же в самом деле так: завод — книги, книги — завод. Анна Матвеевна встала на ее сторону, она все побаивалась за Яшино здоровье — как бы от литейного цеха чего не получилось. Там же пыль, жара, долго ли схватить туберкулез? Сообща Люба и Анна Матвеевна уговорили Яшу выйти из дома.
Ветер шумел в вершинах берез. Колючие ветви молодых сосенок цепляли Любу за платье.
Любе пришла фантазия забраться на пенек и изобразить Якова. Подражая его голосу, она читала Маяковского. Яша стаскивал ее с пенька, нес на руках, грозился швырнуть в кусты.
Люба смеялась.
— Ты, оказывается, такой сильный! Но тебе никогда не бросить меня. Потому что ты меня любишь.
К реке они спустились по знакомому каменистому обрыву. Внизу, у самой воды, сохранились еще остатки шалаша, в котором Яша проводил такое хорошее время с друзьями. Ира была вместе с ними… Где же, она, Ира? Почему не подает о себе никаких вестей?
Раздевшись, Люба и Яша взялись за руки и разом бросились в воду. Вдоволь наплававшись и набарахтавшись в воде, они, тяжело дыша, выбрались на берег и долго лежали на сухом, накаленном солнцем песке.
— Посмотри на реку, — сказала Люба.
— Что ты увидела?
— Она похожа на широкую бесконечную дорогу. Кажется, встанешь на нее ногами — и можно идти, идти, идти… Всю жизнь. Я нигде не бывала, кроме Москвы и Южноуральска.
— Я тоже.
— Когда-нибудь мы с тобой совершим путешествие. И непременно пешком. Наденем мешки за спину, палки в руки и… через леса, через степи… Хорошо?
— Не возражаю. А что это ты сегодня размечталась?
— И сама не знаю. — Люба вздохнула и стала загребать под себя ладонями песок. — Такое у меня настроение сегодня. Сидела я дома, сидела и вдруг страшно захотелось увидеть тебя. Мне… мне немножко грустно. Куда-то тянет. И на душе тревожно. Эх!
Она вскочила на ноги и прямо с берега ласточкой метнулась в воду. Яша наблюдал, как девушка сильными движениями толкает вперед свое по-рыбьи гибкое тело. Она не передохнула, пока не достигла противоположного берега, а выйдя из воды, закричала:
— Ау, Яша! Плыви сюда!
Люба легла на песок и стала болтать ногами. Яша изрядно утомился, прежде чем почувствовал ногами дно реки.
— Устал? — спросила Люба.
— Немного.
— А меня папка учил плавать, — сказала она с грустью.
Песок пятнами прилип к мокрому телу девушки. Повернувшись на спину, она разбросала руки, закрыла глаза. Солнце палило немилосердно, неподвижный воздух струился над поляной голубыми сгустками.
— А о дороге я, знаешь, почему заговорила? — неожиданно спросила Люба. — Я теперь верю, что ты действительно сделаешь межпланетный корабль.
— Только теперь? А раньше?
— Нет, ты не понимаешь меня. — Девушка приподнялась на локте. — Вот случилась эта история с шинами, потом со стилоскопами. Я думала, очень хорошо знаю тебя, а тут смотрю: батюшки! ты каждый раз другим становишься, все сильнее, все необыкновеннее. И увлекаешься не как другие. Ты… в тебе… ну, не знаю, как сказать. Огнем от тебя пышет. А мне хорошо от этого огня. Я вся дрожу рядом с тобой, во мне восторг какой-то поднимается. И мне кажется, что ты — это я, а я — это ты. Впрочем, в одном я чувствую себя даже сильнее…
— В чем же?
— В любви, Яшка, к тебе, дурному и хорошему.
— Любка!
Он рванулся к ней, но девушка выскользнула из-под его рук, откатилась в сторону, вскочила, вся перепачканная песком, и с радостным возгласом прыгнула в воду. Нет, догнать ее было невозможно. Пока Яков добирался до берега, девушка, схватив свою одежду, исчезла в кустах. Вернулась она уже одетой и, размахивая отжатым купальником, остановилась поодаль, ожидая Якова.
Все попытки снова заговорить о любви, оставались без ответа. Люба напевала и бросала на него лукавые взгляды. Теперь она шла рядом с ним, чинная, присмиревшая, опираясь на его руку совсем как светская барышня восемнадцатого века.
— Послушай, — Люба перебила Якова на полуслове, — Анна Матвеевна любит цветы?
— Да, вроде любит.
— И ромашки?
— Ага.
Девушка свернула на поляну. Ромашек в этом году было очень много. Вскоре Люба нарвала их столько, что в руках они едва уместились — настоящий сноп цветов.
— Куда столько? — удивился Яков, но Люба только с досадой передернула плечами.
У дверей квартиры Якимовых она в нерешительности остановилась. Покусывая губы, вопросительно взглянула на Якова.
— Может, ты без меня их отдашь?
— Нет уж, пусть мать примет их из твоих рук. Ей это будет по душе. Вот увидишь.
— Ну… хорошо.
Анны Матвеевны дома не оказалось. Люба облегченно вздохнула. Ромашки заняли весь кухонный стол. Девушка сама открыла шкафчик, достала две стеклянные банки, наполнила их водой. Потом она разобрала цветы, подрезала корни.
— Ну как, красиво?
— Да, неплохо.
Люба сбросила пропыленные туфли и, шлепая по крашеному полу босыми ногами, отнесла один букет в большую комнату, а другой в комнату Яши. Он ходил следом за ней, улыбался, наблюдал, как она по-хозяйски переставляет стулья и одергивает скатерть. Остановившись у комода перед зеркалом, Люба расплела косы и стала выбирать из волос нацепившуюся хвою. Она морщилась при этом, все поглядывая на свое отражение.
Яков вдруг перестал улыбаться. В движениях Любы ему почудилась незнакомая медлительность и упругость. Непонятно почему его смутили ее распущенные отягощающие голову волосы, выпрямившаяся с узкой плотно обтянутой платьем талией фигура, босые ноги и главное — настороженно-мечтательное лицо, отраженное в зеркале. Это уже была не просто Любка Грачева. На него смотрела Люба-женщина, полная сознания своей красоты и неведомой Якову силы.
Что могло так сразу преобразить ее? Какой внутренний огонь сделал ее иным человеком? Не тот ли самый огонь, с помощью которого люди в одно мгновенье превращают мягкое железо в твердую звонкую сталь? Не называют ли этот огонь мечтой, неоценимым свойством человека?
Яков не знал — сам ли он протянул руки к Любе или это приказали сделать ее улыбающиеся из зеркала глаза Люба перестала расчесывать волосы, прислушиваясь к прикосновению горячих ладоней Якова на своих плечах. Звякнула гребенка, упавшая на пол, но девушка не нагнулась, не подняла ее.
— Любушка…
На улице прогремел трамвай, на стене отчетливо затикали часы, под открытым окном зашелестели листья деревьев — звуки, которые напомнили и Якову и Любе, что в квартире они одни, совсем одни.
Люба порывисто обернулась. В ее глазах не было ни испуга, ни колебаний. Губы приоткрылись, словно она хотела крикнуть или застонать. Такой красивой Яков Любы еще не видел. Руки девушки только на мгновение опустились вдоль тела — и крепко обвили его шею.
— К тебе… — шепнула она, — в твою комнату…
Немножко испуганные, но счастливые от нового пережитого чувства, сидели они рядом, избегая глядеть друг на друга и не размыкая, однако, переплетенных крепко стиснутых пальцев. Глаза Любы стали совсем большие и глубокие, как небо.
Антонина Петровна сразу приметила перемену в дочери. По вечерам, читая книгу, девушка застывала над страницей, на лице ее появлялась счастливая улыбка, которую она забывала прогнать даже тогда, когда мать обращалась к ней с вопросом.
Впрочем, о сердечных делах Антонина Петровна ее не раскрашивала.
Об этом достаточно красноречиво говорили глаза девушки, то мечтательные, то затуманившиеся и ничего не видящие вокруг.
Но даже большое чувство не заслонило собой другого, не менее сильного желания Любы. Антонина Петровна знала, что на следующий же день после получения похоронной дочь опять бегала в военкомат, скандалила в горкоме партии. Семнадцатилетней девушке и на этот раз отказали в приеме в школу летчиков.
Антонина Петровна с молчаливым одобрением относилась к поступкам дочери. Это был характер отца, характер ее Дмитрия, упрямый и страстный. И любви, и работе Дмитрий отдавал себя всего без раздумья, без остатка.
Секретарь горкома партии, которому Люба вместе с заявлением положила на стол извещение о гибели отца, сказал:
— Похоже, что и в самом деле суждено тебе стать летчиком, девушка. Что ж, давай так решим: поступай будущим летом в аэроклуб. Кончишь его — приложу все усилия, чтобы помочь тебе попасть в школу летчиков. Договорились?
Вместо ответа Люба схватила руку секретаря обеими руками и прижала к груди.
— Ой… большущее вам спасибо, — сказала она. — Я верю вам.
В августе ей исполнилось восемнадцать лет. Никаких препятствий для поступления в аэроклуб быть уже не могло.
В сентябре аэроклуб Южноуральска объявил набор.
— Яша, поступаем? — предложила Люба.
Он отрицательно покачал головой.
— Я все-таки думаю поступить в институт, Любушка. Не тянет меня в аэроклуб. Мне бы в лабораторию, в настоящую, в большую.
— Как знаешь.
Она подала заявление, прошла медицинскую комиссию. Ее приняли в группу пилотов. Люба ходила точно в угаре. Ночью, закинув руки за голову, она подолгу лежала с открытыми глазами. Она видела себя за управлением легкого, как стрекоза, ПО-2. А вот аэроклуб позади. Прифронтовой аэродром… Взмывает свечкой стремительный «Лавочкин»… Люба мчится на нем наперерез немецкому «Мессершмиту».
Ах, успеть бы до конца войны! Она бы еще расплатилась за отца.
Жаль, что рядом не будет Яши. Нет, конечно, он всегда теперь будет с нею, но как бы хорошо вместе учиться, вместе летать. Она еще доживет до того счастливого дня, когда Яков построит свой необыкновенный корабль для полета на Луну, и она первая поднимет его с земли. И любовь… Яшка, дурной, хороший… Но если бы он знал, как она хочет летать.
Летать!
Это самая большая ее мечта, вероятно, перешедшая к ней вместе с отцовской кровью. Она хочет стать самой известной летчицей в мире — разве это плохо? Она хочет летать так высоко, как еще никто не летал до нее, хочет пронестись над всеми морями, над всеми странами, под снегами Арктики, над горными хребтами.
Чувство любви все перевернуло и в Якове. Мир сразу стал ярче, красивее. Даже поблекшие обои на стенах, штопаные занавески на окнах, самодельные полки для книг останавливали на себе его внимание, как что-то значительное. Яша сам подивился тому, как замечательно — любить! Новое чувство, близость Любы, раздвинуло границы возможного, и Яша вдруг понял, что вот теперь он действительно все сумеет.
Должно быть, поэтому и за труднейшую работу Ильича «Материализм и эмпириокритицизм» он принялся с особенным подъемом и не был сильно обескуражен, споткнувшись на первых же страницах.
Стиль книги показался Яше странным. Он не походил на хорошо знакомый ему повествовательный стиль технической литературы. Яше далеко не сразу удалось разобраться, в чем смысл той полемики, которую вел Ленин с Махом, Авенариусом и русскими махистами. Незнакомые термины «эмпириомонизм», «релятивизм», «фидеизм» замелькали перед глазами Яши, он терял нить рассуждения, смысл написанного ускользал от его напряженного внимания.
Но он находился в очень приподнятом состоянии. Теперь его будущее принадлежит не только ему, но и Любе. Он станет таким, чтобы она могла им гордиться. А для этого необходимо одолеть гору книг.
Прочтя «Вместо введения» и первую главу и не уяснив, в чем сходство философии английского епископа Беркли, жившего в восемнадцатом веке, с философией махистов, живших в двадцатом, он начал читать снова, а потом не поленился и третий раз. Он хотел понять, хотел — это было самое главное, и он понял, и только после этого с чувством глубокого удовлетворения позволил себе приняться за вторую главу.
Ядовитый, страстный, обличающий язык Ильича, пересыпанный сарказмами, пришелся по душе Якову. Это был гневный голос гения, направленный против тех, кто пытался поставить на ложный путь человеческую мысль. Только гений мог так метко, так неопровержимо, с такой предельной ясностью разоблачать извращение истин.
Яша читал и поражался: откуда могли появиться люди, которые сомневались в достоверности наших знаний, люди, не верившие в возможность познать мир с его закономерностями и, даже больше того, отрицавшие вообще материальность природы!
Эти люди были идеалистами. Одни из них прямо заявляли о своем несогласии с диалектическим материализмом, с марксисткой наукой. Другие называли себя марксистами, а втайне протаскивали тот же идеализм и поэтому были опаснее, как опаснее всякий скрытый враг.
Яша вскочил на ноги и зашагал по комнате.
Все, о чем переговорили они с Марком Захаровичем, все перечитанное им, было до сих пор лишь грудой кирпичей, из которых вот только сейчас, в этой комнате и над этой книгой стало складываться настоящее здание. Из книги Яша черпал цемент, соединяющий между собой кирпичи — мысли.
Идеалисты толкали ученых на ложный путь сомнений и неуверенности. Они заводили исследователей в тупик, отрывая их от реального мира, толкая в объятия поповщины. И при этом они пытались опираться на новейшие достижения науки. Например, они указывали на открытие радия как на факт, подтверждающий относительность наших знаний. Разве радий не опровергает закона сохранения энергии? Разве открытие электрона, его способности менять массу в зависимости от скорости движения не доказывает возможности исчезновения и появления массы из ничего?
Но от этих доводов Владимир Ильич не оставил камня на камне. Читая главу о «кризисе» в физике, Яков только ахал, хлопая себя по коленям, поминутно вскакивал и снова садился.
Ленин, не физик, громил физиков-идеалистов, не понявших сути новейших открытий физики. И он неспроста обрушил на них всю силу своего гения.
…Шел 1909 год. Первая русская революция потерпела поражение. Реакция перешла в наступление — и прежде всего в области идеологии: она задалась целью отравить сознание рабочего класса, доказать ему бессмысленность политических выступлений. И на помощь было призвано вернейшее средство — идеализм. Но рабочие уже были не те, что несколько зим назад. Дух марксизма проник в их среду, лучшие представители пролетариата шли в партию, созданную Лениным. Тогда идеализм стал рядиться в одежду марксизма. Идеалисты вовсе не ратовали за царя или буржуазию. Наоборот, они были против существующего режима. Но считали необходимым внести некоторые поправки в учение Маркса, привести его в «соответствие» с данной исторической обстановкой.
И поправка делалась очень просто. Открытие радия и электрона опровергает считавшиеся ранее непогрешимыми законы сохранения энергии и сохранения массы — два основных закона природы! Можно ли быть уверенным в абсолютной правильности других законов? Получается, что нет. А отсюда и следующий вывод: в природе вообще нет никаких закономерностей. Значит, и закономерность смены капиталистического общества социалистическим является сомнительной, стало быть, нет никакого смысла делать революции и приносить большие жертвы.
Вот как судьба ничтожно маленькой частицы — электрона — сказывалась на судьбе человеческого общества!
Но с какой величайшей ясностью разоблачил Ильич эти выверты идеалистов, основанные на недостаточно глубоких, порою ошибочных сведениях из мира атома, которыми располагали ученые того времени. Только теперь Яша понял, в чем могущество диалектического материализма. Именно незнание диалектики привело часть физиков к тому, что они стали вопить об исчезновении материи, играя тем самым на руку кровавому столыпинскому режиму в России и реакционной буржуазии всех стран.
Яков долго еще перечитывал отдельные страницы уже прочитанной книги. Диалектика! Так вот в чем сила настоящего ученого-исследователя, материалистическая диалектика дает ему способность предвидения, вооружает его непоколебимой верой, выводит из любого тупика. Такой ученый видит значительно дальше, он глубже понимает суть явлений природы.
«Как хорошо, что с идеализмом покончено раз и навсегда, — подумал Яков, закрыв книгу. — А то вот попробуй-ка разберись без Ильича, кто из них куда тянет».
Теперь Люба и Яша и дня не могли провести, чтобы не увидеться, не остаться наедине. Они вместе ходили в столовую, не считаясь с тем, чьи деньги потрачены, на собраниях сидели обязательно рядом, а очутившись за воротами цеха, хватались за руки, будто боялись потерять друг друга в толпе людей, идущих с работы. Часы, проведенные вместе, казались им удивительно короткими. Каждый день, придя на работу, они встречались с такой радостью, словно не виделись целый месяц.
Взаимная нетерпеливость молодых людей, а главное, их неумение скрывать и обуздывать свои порывы, придавали любви такие размеры, что таить это растущее чувство от окружающих становилось уже невозможным.
— Так дальше нельзя, — первым не выдержал Яков. — Ты переезжаешь ко мне — и делу конец.
— Стыдно, Яшка, — испугалась Люба, — засмеют же. А как я хочу к тебе насовсем…
Первой о намерении влюбленных узнала Антонина Петровна. Она порывисто привлекла к себе дочь, потом поцеловала в лоб Яшу.
— Не хочу мешать вашему счастью, — сказала она. — Поступайте, как сердце подсказывает. Молоды, да что поделаешь, от любви не спрячешься.
— Мама… а ты?
— Что ж я? Ко мне Раиса давно просится. Вот и будем жить вдвоем. Думаю, и вы меня не забудете.
Раиса была сестрой Дмитрия Васильевича.
Труднее было сказать все Анне Матвеевне и Филиппу Андреевичу. Сначала Люба и Яша закрылись в его комнате и долго шептались там, набираясь храбрости. Затем Яков позвал мать. Анна Матвеевна вошла в комнату, а Люба поспешно скрылась за спиной Якова.
— Что у вас случилось? — спросила Анна Матвеевна.
— Мы пожениться решили, — выпалил Яша.
— Ой! — Люба зажмурила глаза.
— Отец! — позвала Анна Матвеевна. — Ты только пойди послушай, что тут молодежь затевает.
— Ну? — в дверях показалась грузная фигура Якимова-отца с газетой в руках.
— Вот любуйся: сноха по душе?
— Что-о-о? — протянул озадаченный Филипп Андреевич. — Да они что, в уме? На губах молоко не обсохло, а туда же.
— Яша — начальник лаборатории, — вставая рядом с Яшей, сказала Люба, — с ним директор комбината советуется. Так что молоко тут ни при чем.
— Сам-то ты маму шестнадцати лет взял, — заметил Яков, — а Любе уже восемнадцать.
— И крыть нечем, — засмеялась Анна Матвеевна. — Жаль, война, а то бы пир на весь мир закатили.
— Дела-а-а… — развел руками Филипп Андреевич. — Что же они, и подождать не хотят? Хотя бы до победы.
Люба и Яша переглянулись.
— Нет, — сказала Люба.
— Нет, — сказал Яша, — тут уж твердо решено.
— Неси, мать, икону, — пошутил Якимов-отец, и все четверо весело рассмеялись.
Люба облегченно вздохнула. Своей нетерпеливостью она удивляла даже Якова. Впрочем, нетерпеливой она была во всем.
— Я сегодня же перееду, — шепнула она Яше, — хорошо?
— Ясно, — ответил он.
Свадьба была не особенно пышной, но уж во всяком случае веселой. Пришла Антонина Петровна с сестрой Дмитрия Васильевича, пришли четыре подруги Любы во главе с хохотушкой Катей, появились и школьные друзья Яши — Борис, Михаил, Алешка, Кузя. Вместе с Катей пришел Стешенко.
Пили вино, приготовленное Анной Матвеевной своим, домашним способом из лесной малины и вишни: в магазинах в эти дни вина по талонам не выдавали. Пели песни и танцевали почти до утра. Только Борис, что-то вспомнив, засобирался домой еще в половине двенадцатого.
— Да так, есть тут одно очень важное дело, — ответил он на настойчивые расспросы Любы и Яши. — Вы уж извините меня, но дело-то срочное, до утра нужно сделать.
И убежал, больше ни с кем не простившись. Люба, прижав палец к губам, задумалась, хотела поделиться своими подозрениями с Яшей, да раздумала — самой не верилось. Мало ли кто на кого поглядывает. Ну, Борис, очень странно поглядывал на Катю, так он всегда был к ней равнодушен. А сейчас Катя невеста Стешенко.
В двенадцать ночи появились приглашенные Марк Захарович с Александрой Дмитриевной. Их заставили выпить «штрафные». Оба стойко справились с наказанием, поглядели друг на друга, слегка поморщились и закричали «Горько»! В угоду своим друзьям Яша с Любой трижды расцеловались, да так, что Марк Захарович замахал на них руками.
— Пересахарили, — сердито пробасил он, — все дело испортили.
Оказалось, что лучшими танцорами были Марк Захарович и Стешенко. Они так вальсировали, что девушки в их руках, казалось, летают по воздуху. А песни заводила Люба, хотя Антонина Петровна строго-настрого наказала ей хоть на свадьбе показать себя скромницей. И с Марком Захаровичем больше всех танцевала тоже она. Под утро все уже с ног валились от усталости, но Люба и Марк Захарович продолжали выходить в круг, независимо от того, какую ставили пластинку: вальс, фокстрот, танго, русскую пляску.
— Неутомимая у тебя будет женушка, — сказала Анна Матвеевна сыну.
— А она, мама, и на работе такая, — ответил Яша.
Лишь под утро Яша и Люба остались вдвоем. Теперь они уже по-настоящему были вместе и могли не прятать свою любовь от людей…
По утрам их будил стук в дверь.
— Молодые! — кричал Филипп Андреевич. — На работу собираетесь?
Они просыпались в объятиях друг друга. Ресницы Любы вздрагивали от дневного света. Яков крепче прижимал ее к себе.
— Сколько же времени? — спрашивала Люба.
— Двадцать семь минут восьмого, — отвечал Филипп Андреевич. Этому трудно было не поверить.
— Ой! — ужасалась Люба, — уже опаздываем.
И вопросительно глядела на Яшу.
— Еще минуту, — просил Яша. — Отец же, как всегда, шутит.
Действительно, в раскрытое настежь окно с металлургического комбината долетал звучный бас семичасового гудка.
Успокоившись, Люба потягивалась, запускала руки в жесткие волосы Яши. Казалось, проходили мгновенья, но за дверями уже стучали сапоги Филиппа Андреевича.
Люба с Яшей прислушивались к его затихающим шагам на лестнице и разом вскакивали с постели.
— Яша, ой, Яшенька, выручай!
Он помогал ей расчесывать волосы, и это отнимало больше всего времени. Яша не переставал восхищаться волосами своей жены: они золотым покрывалом рассыпались по ее спине и груди. Это покрывало свободно позволило бы Любе обходиться без сорочки. Соревнуясь в быстроте, Люба заплетала одну косу, Яша другую. Прочие сборы занимали секунды. Молодожены выскакивали на кухню, касаясь друг друга головами, умывались под краном, вытирались одним полотенцем.
— Бежим?
— Бежим!
И, взявшись за руки, мчались вниз по лестнице.
— А завтракать? — кричала им вслед Анна Матвеевна.
— По-о-ото-о-ом! — отзывалась Люба.
— Сыты! — поддерживал ее Яша.
В цехе им редко удавалось поговорить друг с другом. Люба не отходила от стилоскопа. Яков проверял и подписывал анализы. Штат лаборанток увеличился до двенадцати человек. Отпала необходимость в химической лаборатории. Теперь и текущий анализ плавок перевели на стилоскопы. Экономия во времени получилась прямо-таки неожиданной — почти три с половиной часа в сутки. Это составляло ровно одну лишнюю плавку — десять машин, одетых непробиваемой броней.
Электроцех заканчивал изготовление переносного стилоскопа. Яша ждал его с нетерпением. Он рассчитывал раз в восемь ускорить сортировку стального лома.
На исходе сентября Яшу вызвал к себе Андронов.
— Познакомься, Яков.
Из кресла поднялся черноволосый мужчина с гладко выбритым лицом и выразительными выпуклыми глазами. У него был острый раздвоенный подбородок, широкий лоб, волосы причесаны гладко, на пробор. Яков обратил внимание на тщательно отутюженный темно-синий костюм, на модный яркий галстук, на поблескивающие желтые туфли.
— Турбович.
— Якимов.
— Мне уже рассказывали о вас, — сказал Турбович, опускаясь обратно в кресло и бережно приподнимая брюки на коленях. — Вы руководите спектральным анализом?
— Да. — Яков исподлобья разглядывал Турбовича, пытаясь определить, что это за человек. «Уж очень он следит за своей внешностью. До этого ли сейчас?»
— В настоящее время вы работаете над переносным стилоскопом? — Турбович слегка картавил, отчего его голос приобретал приятную звучность.
— Да.
— Представляете себе, какое совпадение. Перед самой эвакуацией моя лаборатория занималась разработкой передвижных стилоскопов. Нам помешала война. Весьма любопытно взглянуть, в каком направлении идут ваши усилия.
— Как у тебя? — спросил Андронов.
— Сегодня вечером будем испытывать.
— Значит, я имею возможность увидеть уже готовый переносный стилоскоп? — удивился Турбович.
— Проведи профессора, Яков, покажи свое изобретение.
Прощаясь с Турбовичем, Андронов сказал:
— Больше нам не придется вариться в собственном соку. Мы рассчитываем на помощь института!
— Ну, разумеется, разумеется!
Турбович снял шляпу с вешалки у двери и, вопросительно взглянув на Якова, вышел. Он шел с достоинством, подняв голову и заложив руки за спину.
«Посмотрим, что это за птица», — решил Яков.
Они пошли в электроцех, где заканчивалась сборка стилоскопа, разрядника к нему и переносного генератора.
— Тэк-с, — сказал Турбович.
Профессор ничего не взял в руки. Он рассматривал детали на расстоянии, словно опасаясь запачкаться.
— Оригинально, — похвалил он Якова. — Оригинально, но весьма примитивно. У вас получилась схема стационарного стилоскопа, а она здесь не подойдет. Ваш переносный стилоскоп даст ощутимую погрешность.
Турбович пояснил, в чем дело, и Яков должен был с ним согласиться. Затем Турбович указал на мелкие недоработки, которые не были замечены Яковом.
— Однако ничего не стоит усовершенствовать ваш стилоскоп. — Турбович разомкнул руки, заложенные за спину, и почему-то мизинцем, а не указательным пальцем, стал показывать на детали стилоскопа.
— В головке необходимы защитное стекло и поворотная призма. Это на час, на два работы, но абсолютно необходимо. Вы понимаете мою мысль, товарищ Якимов?
Да, Яша не мог не понять. Растерявшись от первого указания на недостатки, сводившие на нет всю работу, он теперь с радостью ухватился за возможность доработать свое изобретение без капитальной переделки.
— Покажите мне теперь вашу лабораторию.
Яков провел Турбовича в плавильное отделение. Профессор спокойно, по-хозяйски, шел по грохочущему и полыхающему огнем цеху. Он начинал вызывать уважение Якова, несмотря на снисходительный тон в разговоре. Что ж… между ними и в самом деле большое расстояние.
В лаборатории Турбович внимательно осмотрелся. Собственно, он разглядывал только оборудование. Пройдя к стилоскопу, за которым сидела Люба, он сказал:
— Разрешите?
Люба встала, уступила ему место. Турбович сел на краешек стула, точными, скупыми движениями вставил образец в электродержатель разрядника, отрегулировал окуляр на резкость.
— Недурно, — похвалил он Якова, — весьма недурно. Это ваша собственная конструкция?
— Нет, — ответил Яков, — мы делали стилоскопы по описанию…
— …Пащенко? Это мой работник. Я вас познакомлю с ним. Что ж, весьма вам признателен. Думаю, будем друзьями. Э? Прошу называть меня просто Евгением Борисовичем. Пока не приглашаю к себе. Мы, знаете ли, только начали обосновываться. Часть оборудования еще в пути. А вот я к вам буду наведываться. К вашим услугам. Прошу проводить меня, Яков…
— Филиппович, — подсказала Люба.
— Яков Филиппович. — Турбович бросил на Любу неприязненный взгляд. Он не любил, когда кто-то из посторонних вмешивался в разговор.
Вечерами Люба уходила на занятия в аэроклуб, а Яша садился за книги. Он читал Ленина, книгу за книгой. Читал и все поражался величию и ясности мыслей вождя.
Яша чувствовал, что после каждой такой книги в нем самом зреет и поднимается совсем особенная духовная сила, пропитывая кровь и клетки мозга.
Он отважился раскрыть книгу по квантовой механике. Раз дорога к межпланетному кораблю вела его через мир атома, он войдет в мир атома. Топливо или жаропрочный сплав — чему отдать предпочтение? Яша начинал увлекаться металлургией: сказывалось постоянное общение с плавильным производством.
Глазков советовал отдаться металлургии, тому, что находилось перед глазами и было предметом повседневных забот.
— Это теперь ближе тебе, роднее, — говорил он, — есть где развернуться. Завод в помощи тебе никогда не откажет.
«Прежде познакомлюсь с квантовой механикой, — решил Яша, — а там видно будет».
У Любы начались практические занятия на аэродроме. Она возвращалась в одиннадцатом часу ночи, легко взбегала по лестнице — и прямо в комнату, к Яше. На ней был темно-синий комбинезон, с большими карманами на боках, от нее пахло бензином, перегаром масла и степным ветром. Люба бросала кожаный шлем на стол, захлопывала раскрытую Яшей книгу и садилась к нему на колени, путая его волосы.
— Соскучился? Сознавайся!
— Угу. А ты?
— И я. Очень, очень!
За окном звенели трамваи. За окном жил и двигался город, опоясанный лентой заводских огней. Десятки заводов распахивали свои ворота, выпуская на главную железнодорожную магистраль эшелоны с танками, пушками, боеприпасами. Эшелоны шли в далекий степной Сталинград.
Чаще обычного Яков останавливался у плавильной печи, в раздумье наблюдал за рвущимися наружу языками пламени. Легированная сталь… Железо, углерод, никель, кобальт… Как не похожа эта сталь на ту, которую плавили пятьдесят, двадцать, десять, пять лет тому назад. Да что там — год назад. С фронта на комбинат приходили письма. Танкисты благодарили за сталь, которая не боялась немецких снарядов.
Но год назад такой брони еще не существовало.
А какой будет сталь через пять лет? Через десять? Через пятьдесят?
Идея создания жаропрочного сплава все настойчивее овладевала Яшей, хотя он от нее всячески увиливал. Ему не хотелось отдавать предпочтение именно сплаву. Ведь перед ним было так много «невозможно». Но одно из них находилось перед глазами, оно клокотало в печи и в ковшах.
«Сталь плавится при 1539 градусах, — рассуждал Яков. — Отдельные примеси делают ее стойкой к температуре порядка 1700 градусов. Но возможно ли придумать такой состав, чтобы и при 5000–6000 градусов он сохранял свои механические свойства?»
Кроме Глазкова, Яша не решился еще кого-либо посвятить в свои замыслы: над ним бы только посмеялись. Нелепая фантазия? А как же тогда назвать проблему полета на Луну?
Однажды Яша пережил нечто похожее на «открытие» топлива. Он вдруг вспомнил один из разделов астрономии, в котором говорилось о строении звезд. В глубине Вселенной существовало вещество в сотни тысяч раз тяжелее свинца. Небольшой кусочек его весил столько же, сколько весит нагруженный океанский пароход. При подобной плотности оно должно обладать непостижимой для разума твердостью. Но ведь эти наблюдаемое звезды имеют колоссальную температуру в десятки тысяч градусов, а может быть, и в миллионы. Значит, где-то в космосе природа сама решила задачу, поставленную Яшей перед собой. Ученые высказывали предположение: в этом звездном веществе атомы лишены своих электронных оболочек, они состоят только из ядер.
Ядерный сплав! Это показалось ему ударом грома, порогом открытия. Конечно, тот звездный сплав не годится для межпланетного корабля — он очень тяжел. Так ведь речь идет не о миллионах градусов, а всего лишь о пяти-шести тысячах. И едва ли потребуется такая большая плотность. Главное в идее. Яша видел, как в кузнечных цехах делают различные поковки, он знал, что при этом происходит уплотнение структуры и за счет его повышается механическая прочность. Значит, какие-то изыскания фактически уже начаты. Яша их продолжит в новом направлении, заимствуя достигнутое природой на далеких звездах.
Но нет, он уже не был так наивен, как тогда с атомарным водородом. Вот перед ним на столе квантовая механика, она изучает законы, управляющие атомными превращениями, а ей неизвестна возможность существования вещества из одних ядер, без электронных оболочек. Ядро еще далеко не изучено, природа сил, действующих в атоме, пока остается неизвестной.
И все же мысль эта цепко вошла в его сознание. Ядерный сплав… Металл особого строения с фантастической твердостью, а главное, жаропрочный, выдерживающий температуру горения топлива.
…Часто Люба дивилась способности Якова читать книги. За вечер он мог одолеть по сто, сто пятьдесят страниц из термодинамики, электротехники, квантовой механики. Она тоже любила книги. Яше пришлось прибить на стене еще одну полку, чтобы разместить ее учебные руководства по аэронавигации, описания самолетов, биографические очерки, пособия для пилотов. Но для нее техническая книга всегда оставалась учебником, порою помощником, в то время как Яков видел в каждой прочитанной странице целое откровение, новый мир.
Случалось, что Люба робела перед той силой, которая таилась в Якове, однако гораздо чаще это ощущение вызывало у нее восторженный трепет. В ней самой было столько силы.
Да, это было необыкновенное чувство единства! Как теперь определить, где кончается она, Люба, и где начинается Яков? Вот оно, настоящее счастье: отдать себя любимому всю, быть готовой пожертвовать ради него всем и знать, что рядом с тобой человек, который тоже отдает тебе всего себя, о котором можно с полным правом сказать:
— Мой!
…В середине октября Турбович пригласил Якова к себе в лабораторию. Оптический институт обосновался в недостроенном часовом заводе в Заречье. Помещения доделывали уже на ходу, они были в строительных лесах.
Институт занял солидную площадь, и Яков не сразу отыскал профессора Турбовича. Спектрографическая лаборатория помещалась в особом двухэтажном корпусе. У Турбовича был отдельный кабинет с окном на юг, правда, еще не обставленный, но в нем уже установились идеальная чистота и порядок.
Турбович сидел в кресле с трубкой во рту и листал журнал.
— А, — сказал он, — вот и ты, Яков… Э-э-э… позволь мне звать тебя просто по имени.
— Пожалуйста, — согласился Яков.
— Присаживайся. У меня, видишь, тут еще все по-походному. Но лаборатория уже на полном ходу. Мы единственные на Урале, работы предвидится по горло.
Турбович говорил легко, словно уже заранее обдумал свою речь. Он сам предлагал темы для разговора, снисходительно, но обстоятельно и словоохотливо излагал свои мысли.
— Я так много слышу о тебе на комбинате, — сказал Турбович. — Правду ли говорят, будто ты самостоятельно изучил высшую математику?
— Вы мне обещали показать лабораторию, — очень вежливо сказал Яша, встал и положил руки на спинку стула.
— Разумеется, Яков, разумеется. — Евгений Борисович выколотил погасшую трубку. — Извини меня за назойливость. Я любопытен по своей природе. Пройдем в лабораторию. Я познакомлю тебя с интереснейшей аппаратурой. Нам удалось вывезти все, до последней линзы. Инициатива молодежи. Знаешь, мы и спали около вагонов. Так уставали.
В длинном просторном зале, все четыре стены которого имели окна, стояли незнакомые Яше оптические установки. Около них сидели на винтовых стульчиках юноши и девушки. Яша заметил только двух пожилых женщин.
В помещении было душно, пахло еще непросохшей известью. На свежевыкрашенном полу виднелись царапины, оставшиеся от перетаскивания аппаратов.
Вспыхивали голубые огоньки электрических разрядников, гудели трансформаторы. Евгений Борисович провел Яшу к угловой установке на массивном фундаменте. У окуляра сидел молодой человек лет двадцати шести, румяный, с белесыми, часто мигающими ресницами.
— А это вот и есть наш Пащенко, автор книги, по которой вы мастерили свои стилоскопы. Иван Матвеевич, рекомендую — начальник спектрографической лаборатории металлургического комбината Якимов.
Пащенко протянул руку, Яков крепко пожал ее. Они улыбнулись друг другу как старые друзья. В сущности, они уже и были хорошими знакомыми. Отличное руководство по изготовлению стилоскопов написал Пащенко!
— Иван Матвеевич назначен к вам постоянным консультантом, — сказал Евгений Борисович. — Прошу любить и жаловать. У вас будет достаточно времени для знакомства. А сейчас я покажу тебе аппараты.
И он повел Якова от аппарата к аппарату, рассказывая о них с такой исчерпывающей подробностью, какой Яков не нашел бы ни в одном техническом описании.
…Наступил ноябрь. Под низким серым небом, готовым просыпать и дождь и снег, лежала мерзлая земля — последний признак осени. К вечеру пошел густой, липкий снег. Пока Люба и Яков добрались до кинотеатра, полы и плечи их пальто стали белыми. Оба долго отряхивались, прежде чем войти в кассовый зал. Очередь там оказалась изрядной — демонстрировался фронтовой киносборник.
— Не попасть… — огорчилась Люба. — А как жаль… очень хочется в кино.
— Яков Филиппыч! — окликнули Якова.
В очереди, почти у самой кассы, стоял Пащенко. Под руку он держал молодую миловидную женщину с худощавым лицом и выразительными глазами.
— Кто это? — спросила Люба.
— Автор той книги, по которой мы строили стилоскопы.
— Неужели? Немедленно познакомь.
Люба и Яков подошли к Пащенко.
— Знакомьтесь, — сказал Яша, — моя жена.
— А это моя.
Жену Пащенко звали Ларисой. Ее глаза смотрели так, будто она все время чему-то удивлялась, а губы во время разговора кривились, но совсем чуточку, и это не портило ее чудесной улыбки. Люба заговорила с Ларисой как со старой знакомой. Этой способности своей подруги — сразу находить общий язык — Яков и дивился и завидовал.
— Так я беру на вас билеты, — сказал Пащенко.
— Иначе мы пропали, — шепнула ему Люба. — У нас в Южноуральске не любят стоять в очереди.
Вчетвером они вошли в фойе. До начала сеанса оставалось еще пятнадцать минут. У Якова и Пащенко вначале разговор как-то не ладился, они стеснялись друг друга: один — потому, что видел в своем собеседнике автора настоящей книги, человека, который на голову грамотнее; другой — из опасения показаться зазнайкой. Но когда была задета тема кристаллических структур, оба оживились. Они забыли о своих дамах и, даже сидя в зрительном зале, продолжали беседу о кристаллах.
Потушили свет. Яков, понизив голос, рассказал о своих соображениях относительно ядерного сплава.
— Как? — удивился Иван Матвеевич. — Вас интересует проблема жаропрочного сплава? Но это же не имеет никакого отношения к продукции комбината.
— Зато имеет самое непосредственное отношение к моим планам на будущее. Ответьте мне на такой вопрос: возможно ли создать сплав, который сохранял свои механические свойства, ну, хотя бы при пяти-шести тысячах градусов?
— Я думаю, что очень трудно, но вполне возможно.
— Как? — опешил Яков. — Вы не принимаете мои слова за игру больного воображения?
— Ни в коей мере. Дело в том, Яков Филиппович, что у нас с вами общая болезнь. Создать жаропрочный сплав для ракетного двигателя — моя собственная мечта.
— Та-а-ак… И далеко продвинулось осуществление вашей мечты?
— Не особенно далеко, Яков Филиппович. Одно время я усиленно работал над созданием ультракристаллического сплава на стальной основе, а потом… потом оставил все это.
— Почему же?
— Так посоветовал Евгений Борисович.
— Вот как? Непонятно. Какие же он привел доводы?
— Это длинная история… Суть его совета: не стоит заниматься поисками философского камня.
— Странный совет. Что за человек профессор Турбович?
— Для меня это абсолютный авторитет. Умница. Большая умница, Яков Филиппович. Я верю ему. Он смотрит в самую суть явлений. Постарайтесь сойтись с ним поближе. Вы много от него почерпнете. Талантливый экспериментатор. Богатейшая интуиция.
— Оставьте в покое свою интуицию, — возмутилась Люба. — Вы мешаете слушать, и вас надо выставить из зала. Ой, смотри, смотри, Яков!
На экране, оставляя за собой шлейф дыма, падал сбитый немецкий «Юнкере».
Но беседа с Пащенко посеяла в душе Якова безотчетную тревогу, которую он носил в себе несколько дней.
Яков зачастил в спектрографическую лабораторию оптического института.
Иван Матвеевич оказался прав. После каждой встречи с Турбовичем Яша уносил что-нибудь новое, услышанное из уст профессора. А главное, он мог поучиться у него мастерству экспериментатора. Вот уж у кого действительно золотые руки и богатейшая эрудиция. Аппараты в руках Турбовича становились послушными, точно одушевленные существа. Евгений Борисович с удивительной точностью производил сложнейшие анализы. Казалось, если в сплаве, в газе, в любом исследуемом веществе имелся даже один атом постороннего элемента, то профессор и его обнаруживал в спектре.
— Как же ты не видишь присутствия титана? — с веселым удивлением говорил он Якову, давая заглянуть в окуляр стилоскопа. — А левее линии никеля, обрати внимание, мелькает черточка. Э?
— Ничего не вижу, — недоумевал Яков.
— Ах, молодежь, молодежь! Что с вашим зрением будет в мои годы?
— Вижу!! — ахал Яков, уловив на какое-то мгновение едва приметный волосок, тоньше золотого волоса Любы, почти вплотную примкнувший к четкой и широкой линии никеля.
— То-то!
Спектр был для профессора Турбовича раскрытой книгой. Он читал в нем самые удивительные сведения. В тех отчетах лаборатории, которые шли за подписью Евгения Борисовича, не было ни общих фраз, ни догадок, ни предположений. Очень сухо, очень кратко, но с полной уверенностью лаборатория сообщала, что в присланной на исследование детали такого-то механизма обнаружены такие-то пороки химического состава.
Сам профессор Турбович редко садился за стилоскоп. Он делал это только в тех случаях, когда результат вызывал у него сомнения. Почти во всех случаях перепроверки он вносил существенные поправки.
Евгений Борисович любил проводить практические занятия со студентами. В одном из вузов города он вел несколько кружков при кафедре физики, которой заведовал.
Да, у профессора Турбовича было чему поучиться. Яков внимательно выслушивал его объяснения, присматривался к приемам его работы. Пришлось примириться с подчеркнуто покровительственным тоном, и с благородной осанкой, и с насмешками, которыми Турбович любил пересыпать свою речь.
Впрочем, Яков не мог не заметить, что он, в свою очередь, пришелся по душе Турбовичу. Каждый раз, когда Яков появлялся в лаборатории, Евгений Борисович встречал его приветливой улыбкой и дружеским наклоном головы. Яков мог спрашивать о чем угодно и всегда получал самые обстоятельные ответы.
Особенно любил Евгений Борисович поговорить на проблематичные темы, составляющие темные стороны в той или другой науке. Он заводил речь и о происхождении Вселенной, и о строении Земли, и о стереоскопическом кино и о возвращении к жизни.
Однажды, придя в лабораторию, Яков нашел Турбовича в обществе двух пожилых мужчин: одного — обрюзгшего, лысого, с мясистым носом, и другого — широколицего, с редкими волосами и в пенсне. Как позже выяснилось, первый был профессор металлографии Карганов, а второй — профессор химии Покровский.
— Загибаешь, батенька, загибаешь! — с хрипотцой гудел обрюзгший, тяжело дышащий Карганов. — У тебя скоро все составляющие атома в математические функции обратятся.
— Но материальность волновой функции, — возразил Евгений Борисович и недоуменно отвел в сторону руку с дымящейся трубкой, — извини, ересь. Я верю в гений Гайзенберга, в создателя квантовой механики, а ваши потуги, коллега…
— Ересь?! — вспылил Карганов. — А ты в материальность мира, позволь спросить, веришь?
— Куда повернул, — отозвался Покровский. — Вы оба неправы. Чтобы решать подобные вопросы, нужно длительное исследование. А эдакое умозрительное толкование есть попросту соревнование нервов.
Мужчины продолжали спорить, не замечая Якова. Турбович оставался совершенно спокойным и, как всегда, немножко язвительным. Карганов горячился, профессор Покровский примирял Турбовича и Карганова.
Увидев, наконец, Якова, Евгений Борисович приветливо кивнул ему головой.
— Проходи, проходи, Яков, — сказал он, — послушай, о чем спорят старики.
Карганов посмотрел на Якова отекшими хмурыми глазами.
— Нуте-ка, молодой человек, — неожиданно обратился он с вопросом, — скажите нам свое мнение: представляет ли любая математическая формула (понимаете? — любая), — Карганов поднял сведенный ревматизмом толстый короткий палец, — физическую сущность? Турбович откинулся в кресле и весело рассмеялся.
— Яков, — сказал он, — коллега принял тебя за студента пятого курса и решил, что его философия, которой он так любит засорять свои лекции, стала программой твоей жизни. Хе-хе-хе! И, повернувшись к Карганову, произнес: — Рекомендую, коллега, — это работник литейного цеха Яков Якимов. Выходец из электромонтеров, сейчас начальник цеховой лаборатории. Самородок, так сказать.
Слова Турбовича укололи Якова. Он вздрогнул, и пальцы его, готовые сжаться в кулаки, скомкали лацканы пиджака.
— Я считаю, — произнес он негромко, но твердо, что любая функция, в том числе и волновая, отражает физическую сущность. Отрицать это… глупо.
Трое мужчин несколько мгновений смотрели на него с удивлением и любопытством.
— Браво, Яков Якимов, — прохрипел Карганов.
— Разве ты знаешь, о чем идет у нас спор? — спросил Турбович с улыбкой, прощая Якову дерзкий ответ.
— Догадываюсь.
— Этого совершенно недостаточно, друг мой.
— Я ответил на вопрос.
— И слишком поспешно, Яков, слишком поспешно. Лучше тебе пройти пока в лабораторию к Ивану Матвеевичу. Он наверняка жаждет тебя увидеть. Не обижайся, пожалуйста, Яков, но нельзя прыгать сразу через несколько ступенек, можно подвернуть ногу и сесть в лужу.
— Ну, я пойду, — поднялся Карганов.
В дверях он положил тяжелую руку на плечо Якова.
— С комбината, значит?
— С комбината.
— Литейщик?
— Да.
— Заглядывай в мое царство.
— Куда именно?
— В металлографическую лабораторию. Найдешь много полезного.
Несколько дней Яков не решался пойти к Турбовичу, считая, что обидел профессора своей несдержанностью.
Евгений Борисович позвонил ему сам. Лаборатория института получила очень интересный заказ на анализ металлокерамики. В технике это была новинка. Яков, конечно, сразу же поехал посмотреть.
Турбович и не думал обижаться. Он разрешил Якову выполнить часть исследования, а проверив результаты, похвалил.
— Знаешь, Яков, — сказал он между прочим, — я бы с удовольствием похлопотал, чтобы тебя отпустили с завода ко мне в лабораторию. Э?
— Совсем?
— Разумеется.
— Нет, с завода я пока уйти не могу.
— Ну, это уже твое дело, Яков. Я не настаиваю.
После того как все аппараты были выключены и закрыты чехлами, Турбович и Яков прошли в кабинет. Евгений Борисович задымил трубкой и с удовольствием откинулся в кресле.
— Кстати, о волновой функции, — неожиданно вернулся Турбович к недавнему разговору. — Ты что же, заглядывал в теорию атома?
— Да, — признался Яков, — я и сейчас читаю квантовую механику.
— Какого автора? — заинтересовался Евгений Борисович.
— Блохинцева, Шпольского, Корсунского…
— Отлично! Все ли тебе у них понятно?
— Нет, не все.
— Хочешь, я помогу тебе разобраться?
— Да, конечно.
— Пройдем тогда ко мне на квартиру, Яков. У меня есть и Блохинцев, и Шпольский, и Корсунский и кое-что посерьезнее.
Турбович жил в корпусе заводоуправления, которое оборудовали под квартиры работников института и частично под лаборатории. Нужно было только выйти из лаборатории и пересечь заводской двор.
Квартира состояла из двух комнат. Одна комната служила столовой и спальней, а вторая кабинетом. Первое, что бросилось в глаза Якову в кабинете, это книги. Пожалуй, их было больше, чем у Глазкова. Книги не умещались на полках, закрывавших все стены, и грудой лежали у окна.
— Каково? Э? — похвалился Турбович. — Я вывез их уже под артиллерийским огнем. Снаряды рвались на улице, когда я грузил книги на автомашину. Мне помогали красноармейцы. Я предпочел расстаться с роялем и велосипедом, но ни одной, даже самой тоненькой книжки немцам не оставил. Книги для меня все.
Яков с уважением посмотрел на Евгения Борисовича.
— Присядь, Яков, — попросил Турбович, — и поскучай несколько минут. Я переоденусь. Как ты думаешь насчет ужина? Э?
Яков начал уверять, что вовсе не голоден, но Евгений Борисович, добродушно посмеиваясь, погрозил ему пальцем.
— У меня все-таки профессорский паек, — заметил он, — твоему рабочему не чета.
— Жена рассердится, если я приду сытым.
— Жена? Позволь… Ты женат? — Профессор с наивным удивлением заморгал глазами. — Да полно, не шути, Яков.
Краснея, Яша подтвердил, что он все-таки да, женат.
— Где же она работает или учится твоя… подруга? — Турбович не смог выдавить из себя слово «жена».
— Работает в нашей лаборатории…
— Позволь, позволь! Это не та ли с красивыми глазами и с такими чудными косами? Знаешь, я не из тех, кто в моем возрасте засматривается на девушек, но тогда невольно обратил внимание. Если только та самая…
— Да, это Люба.
— Ну, ну… По крайней мере, с выбором поздравляю. Хотя я бы на твоем месте не стал спешить с женитьбой. Тут тебя ждут не только радости, но и… А впрочем, молчу. Я физик, ученый. И очень прошу разделить со мной трапезу. Прости. Минуту.
Оставшись один, Яков прежде всего подошел к полкам с книгами. Художественной литературы было такое множество, что у Якова разбежались глаза. У него появилось желание немедленно выбрать что-нибудь поинтереснее и тут же сесть за стол. За художественной литературой пошли книги по истории древнего мира и, наконец, научная. Тут преобладала физика: оптика, электричество, акустика, специальные труды по термодинамике, по электродинамике, квантовая механика, волновая механика.
Яков медленно передвигался вдоль полок. На этажерке он увидел поставленные отдельно, должно быть, особенно ценные книги. Он взял одну из них — Гайзенберг. Ага, вот он! Создатель квантовой механики. Любопытно… Вот это уже наверняка придется попросить у Евгения Борисовича. Следующая книга — Нильс Бор. Знаменитый исследователь в области атомной физики! Еще книга. Яша изумленно поднял брови: Евгений Турбович! «Методика измерений в атомных превращениях». Вот это здорово!
Решив, что неприлично смотреть книгу без разрешения хозяина, к тому же автора, Яша отошел к столу и огляделся. Над дверью висела единственная картина в комнате: почти обнаженный мужчина необыкновенно мускулистого сложения догонял убегавшую от него обнаженную женщину. В одной руке он держал меч, а вторую вытянул вперед, готовясь схватить женщину за распущенные волосы. Яркие, хорошо положенные краски привлекли взгляд Яши. Но странное дело: женщине грозила смертельная опасность, а лицо ее оставалось равнодушным. Зато ее сложение можно было видеть во всех подробностях. У мужчины ни малейшего напряжения. Никаких страстей, только яркие краски. Яша покачал головой. Он бы такую картину не повесил.
Дальнейший осмотр комнаты был прерван появлением Турбовича. Яша с трудом сдержал улыбку, увидев на нем полосатую пижаму.
— Ну, — спросил Евгений Борисович. — Каково?
— Книги? Богатство.
— Еще бы. — И, поймав косой взгляд Якова на картину, Турбович пояснил:-А это приданое моей супруги. Глупость, разумеется, но красиво. Особенно женщина. Э? Какие формы! Пойдем-ка, закусим.
Жена Евгения Борисовича, рыхлая маленькая женщина с тройным подбородком и скучающим лицом, налила Якову стакан крепкого чая. На столе стояли вазы с печеньем и с булочками, тарелки с ломтиками колбасы и сыра — угощение для военных лет необычное. Угощал больше Евгений Борисович, а его жена молчала, отчего Яше было не по себе. Он так и не узнал ее имени, профессор почему-то не посчитал нужным познакомить с нею гостя.
Яков вздохнул свободнее, вновь очутившись в кабинете.
— А теперь поговорим о квантовой механике, — сказал Турбович.
От Турбовича Яков вышел в приподнятом настроении. Его уже обильные, но отрывочные сведения по квантовой механике приходили в систему. Вечер, проведенный с Евгением Борисовичем, стоит недель самостоятельного изучения.
Это очень хорошо, что рядом оказался такой человек. Турбович поможет ему, Яше, проникнуть в глубь атома, в сущность атомных явлений, чтобы потом Яков смог решить проблему ядерного сплава, а может быть, и проблему топлива для межпланетного корабля.
Спросить о том, над чем работает сейчас сам Турбович и о чем написано в его собственной книге, Яков постеснялся.
Снег лег на землю плотно и прочно. Солнце уже ничего не могло с ним поделать. А зима продолжала щедро сыпать снегом на поля, на леса, на город.
От Володи приходили короткие письма в несколько строк: «Жив, здоров, немцев бьем крепко, насмерть…»
А в последнем письме вдруг неожиданная просьба:
«Мама! Ты мне когда-то писала об одной девушке, которая помогла вам спасти Яшу и ухаживать за ним при выздоровлении. Ее зовут Ириной. Передай ей мой адрес и скажи, что я очень просил ее черкнуть пару слов. Так и скажи: очень просил…».
— Вот только когда заинтересовался, — сказала Анна Матвеевна. — Уж сколько я ему об Ирочке в письмах писала, сколько о ней порассказывала.
— А теперь я расскажу, — произнес Яша.
— Адрес-то ее неизвестен…
— Ничего.
Однако вспышка гнева против брата улеглась, едва Яков написал первые строчки ответа. Володя сражался, все время рисковал своей жизнью. Уместно ли сейчас напоминать ему о нечестном отношении к Ирине в прошлом и назвать его негодяем? С чего это ему вдруг потребовался адрес Ирины? Может быть, он раскаялся в своем поступке и хочет попросить прощения у девушки?
Письмо не получалось. Мешали воспоминания. Они всплывали, волнующие, вызывали тоску по Ирине. С болью в сердце ощутил Яков, какая огромная пустота образовалась рядом с ним. Нет, по Володе он так не тосковал, этого уж никак не скроешь.
«Адреса Ирины мы сообщить не можем, — написал Яша, — потому что сами его не знаем. Ира на фронте, может быть, совсем неподалеку от тебя. Однажды ты ее потерял, вот теперь и найди, если она тебе действительно дорога…».
И после долгого колебания добавил:
«Ирина любит тебя по-прежнему — это она сама говорила. Я думаю, что она гораздо лучше тебя, Володя. Впрочем, так решила бы и мама, если бы она узнала, как ты поступил с Ириной. Но маме я покуда ничего не рассказал — Ира не разрешила…»
Яков запечатал письмо и унес его на почту, не показав матери.
Наступили солнечные морозные дни. Люба теперь выходила на работу только в вечерние и ночные смены. С утра, одевшись потеплее, она убегала в аэроклуб. Открытая трехтонка торопливо мчалась через город. Девушки и юноши, казавшиеся квадратными в меховых комбинезонах, повернувшись спиной к ветру, пели о том, как девушка провожала бойца на позицию и как золотой огонек в ее окне светил ему в дорогу.
Крепкий и чистый голос Любы выделялся из общего хора голосов и вел за собой песню. Прохожие оглядывались вслед машине, пытались разглядеть, кто это с таким чувством выводит про девушку и про огонек.
Любу первой выпустили в воздух без инструктора. Из самостоятельного полета она вернулась строгая, деловитая, доложила по всей форме о выполнении задания.
Инструктор, приняв рапорт, сказал:
— Задание выполнено на отлично.
И пожал ей руку. Покусывая губы, чтобы не заулыбаться от счастья и рвущейся наружу радости, Люба отошла в сторону и, прикрыв ладонью от солнца глаза, стала наблюдать за полетами товарищей.
В морозном воздухе был отчетливо слышен звон моторов. ПО-2 садились и снова взлетали. С восхода солнца до заката поблескивали в вышине крылья самолетов.
С Яшей Люба встречалась только вечером.
— Летаю самостоятельно, — рассказывала она, сбрасывая с себя стеганые штаны Филиппа Андреевича и Яшин свитер, — хожу в зону. Моя зона знаешь где? От мукомольного завода до реки с поворотом на железную дорогу и от нее к Лисьей Горе. Скоро на высший пилотаж перейдем. Ой, как хочу кушать! А ты уже ужинал? Нет? Меня ждешь? Ой, какой ты у меня, Яшка, замечательный! Я с воздуха весь комбинат вижу. Иногда так хочется тебе крыльями помахать, да только ты все равно не смотришь, и нам такого самовольства не разрешается. Сколько времени? Уже одиннадцать? Еще часик пообнимаемся. Хорошо? Или ты меня уже разлюбил?
Пока Люба и Яша ужинали, в кухню приходил Филипп Андреевич. Он расспрашивал Любу о полетах, и ей полагалось рассказывать все заново и очень подробно.
Потом опять забушевали метели, да такие, что замело трамвайные пути и приходилось до комбината добираться пешком. Самолеты спрятались в ангарах. В эти дни аэродром пустовал.
На работу Люба уходила вместе с Яшей. Она надевала валенки матери и куталась в ее пуховую шаль. Яша называл ее шутя купчихой и по дороге толкал в сугробы, предлагая проверить герметичность валенок. Сам он валенок не надевал.
Метели бушевали день за днем. Яша заметил, что Люба приуныла, стала неразговорчивой. Это на нее вовсе не походило. Он решил, что она досадует на непогоду.
— Говорят, до весны будет так мести, — трунил он над женой. — Говорят, из-за войны. От Сталинградской битвы ветер поднялся.
Люба вскинула на него глаза, но в них не было смеха. Он уж и сам начал негодовать: действительно, все метет и метет. С улиц не успевают убирать снег.
Под воскресенье выглянуло солнце, и Люба засобиралась на аэродром. А Яша, увлеченный идеей своего жаропрочного сплава, зачастил в оптический институт. Он перезнакомился со всеми лаборантами и лаборантками, его встречали уже как хорошего знакомого. Стал он бывать и в металлографической лаборатории.
Герасим Прокопьевич познакомил его с технологией изучения микроструктуры, охотно беседовал о жаропрочности различных сплавов.
— Пути господни неисповедимы, — шутил Карганов. — Но пути науки — не пути господни. Что нынче кажется нелепостью, завтра может стать реальностью. А для чего тебе такой сплав понадобился?
— Хочу создать сверхмощный ракетный двигатель.
— Значит, сплав не самоцель?
— Нет, не самоцель.
— Занятная получается цепочка. — Карганов двумя пальцами потрогал подбородок. — Я уже, похоже, и слышал о ней от кого-то. От кого же?… Постой… Да от нашего Ивана Матвеевича! Вот что значит стариковская память. Ты побеседуй-ка с ним.
— Забросил он работу над сплавом. Ему Турбович рассоветовал.
— А, Турбович, — Карганов зло засопел и заворочался в кресле. — И тебя наверняка пичкает двойными порциями Бора и Гайзенберга. А о советских атомистах молчок — будто их и не существует или ничего путного они не создают. Философствующий профессор-махист. От него можно ожидать чего угодно.
Философствующий профессор! Яков вскинул брови: где он слышал эти слова?… Ленин! «Материализм и эмпириокритицизм».
— Пащенко талантливый экспериментатор, ничуть не хуже Турбовича, — заметил Карганов. — Но в его характере эдакая мягкость, уступчивость. Не хватает ему пороха. Ты вот, Яков, встряхни его. Твоего увлечения на сотню Пащенко хватит.
А в голове Якова, по мере того, как он углублялся в механику атомных явлений, по мере того, как он штудировал книгу за книгой по электродинамике и металлографии, начинал оформляться тот первый шаг, который выбирает каждый исследователь, прежде чем начать решающую схватку с природой за овладение ее тайной.
Свойства сплава определяются его кристаллической решеткой. Значит, задача состоит в том, чтобы создать особый, прочный кристалл. Обычные методы термообработки отпадают — это становилось для Якова очевидным. Нужно как-то заставить совсем по-иному сгруппироваться ядра атомов.
Как?
Это он должен решить прежде теоретическим путем.
Яков сел за расчеты. Он производил на бумаге перестройку уже известных ему кристаллов и определял силу связи атомов, составляющих кристалл, с помощью вычислительного аппарата квантовой механики. У Якова не было ни логарифмической линейки, ни арифмометра. Он совершал огромную черновую работу, расходуя горы бумаги. В расчеты часто вкрадывались элементарные арифметические ошибки, которые сводили на нет труд нескольких вечеров. Но подобные «мелочи» не могли смутить Якова. Уж что-что, а трудиться он умел.
Началась настоящая творческая работа. Яков подтянулся, построжал.
Люба ходила вокруг мужа, покусывая губы, порывалась заговорить с ним и… не решалась. Видела — загорелся Яков уже совсем по-особенному.
За завтраком, за обедом, за ужином, каждую незанятую минуту Яков погружался в мысленное конструирование кристаллов, не замечая устремленных на него грустных глаз жены.
Как-то за обедом он оторвался от размышлений, услышав вопрос матери к Любе:
— Тебе нездоровится?
— Нет, почему же. Я здорова.
— Но ты почти ни к чему не притронулась. Ты всегда любила клюквенный кисель.
— Просто не хочется, мама. Сыта. Если бы огурцов соленых… У вас нет?
Анна Матвеевна внимательно посмотрела на Любу, но та с безразличным видом уже начала ковыряться в мясной котлете.
— Где-то оставались, — сказала Анна Матвеевна. — Но если ты очень хочешь, я спрошу у Севрюгиных.
— Нет, нет, не нужно.
— Ты чего это в самом деле? — удивился Яков.
— Чего, чего, — рассердилась Люба. — Сидел бы уж да мечтал. Сам не замечаешь, что ешь.
— Я не мечтаю, — смутился Яков, — я думаю. Это большая разница.
После работы. Яков увидел Любу дома. Она помогала Анне Матвеевне мыть пол.
— Ты разве не на аэродроме? — удивился Яков. — Погода сегодня очень хорошая.
Анна Матвеевна открыла рот, чтобы сказать что-то, но, поймав быстрый предостерегающий взгляд Любы, смешалась и вышла из комнаты.
…Яков проснулся под утро, разбуженный легким прикосновением рук Любы. Она сидела на постели, подобрав под себя ноги, и гладила его лицо. До рассвета было еще далеко. В темноте смутно выделялось лицо Любы с рассыпавшимися по белой сорочке волосами.
— Слушай, — сказала она, — это нечестно. Ты не должен спать.
— Что… Любушка? — испугался Яков.
— Я беременна… вот что.
Яков сел в кровати. Глаза его ничего не видели, и он остервенело тер их кулаками. Ему нужно было рассмотреть выражение лица Любы. Включить свет он не догадался.
— Как же, Люба, — пробормотал он, — ничего не было и вдруг… Ты, может быть, ошибаешься? А? Как-то сразу…
— Шестая неделя, — сказала Люба, — я сегодня у врача была.
— Ну и что же ты приуныла, хорошая? — он привлек ее к себе. — «Это» обязательно должно случиться. И хорошо, что случилось. Это даже замечательно, честное слово!
Так они и сидели обнявшись в темноте.
— Яша, — шепнула Люба, — а что если не рожать? Девчонки советовали… понимаешь. Я бы Анне Матвеевне сказала, да стыдно. А ты что думаешь?
— Любка? — испугался Яков. — С ума сошла? Я башку отверну той гадюке, которая тебе советовала.
— Тс-с-с… Тише. — Люба прижала ладонь к его губам. — Весь дом на ноги подымешь. Я ведь и сама… не очень. Мне самой противно. Только ведь, Яша, мутит меня. Ох, если бы ты знал, как мутит… и вот… — Она всхлипнула и ткнулась лицом в его плечо.
— Ну?
— Летать мне уже нельзя. Понимаешь — летать нельзя…
— Ох ты! — вырвалось у Якова, и он порывисто прижал к груди ее голову.
— Пускай… все равно, — нагнувшись, Люба, вытерла глаза о рукав Яшиной рубашки. — Пускай… Я выдержу… И… и не отступлю.
Они долго еще шептались, и шепот их был горячим и торопливым, будто спешили они до того, как выйти к людям, решить эту новую чрезвычайно важную для них задачу.
На кухне тикали ходики, из комнаты доносилось бормотание спящего Филиппа Андреевича, в полу что-то треснуло. Анна Матвеевна лежала с открытыми глазами, прислушиваясь к шепоту в комнате сына, а когда те умолкли, улыбнулась. Ей хотелось внучат, это желание мучало ее с первого дня появления молодой снохи в доме.
Перед тем как заснуть, Яков крепче прижал к себе Любу и шепнул ей в ухо:
— Мальчишку? Хорошо?
Утром Анна Матвеевна долго не могла их разбудить. А когда они выскочили на кухню, она не увидела на лице Любы вчерашней грусти. И у самой у нее на душе стало светло и празднично.
Глазков встретил Якова в пролете отделения, схватил за руку:
— Как чувствует себя Любовь Дмитриевна?
Прежде Марк Захарович называл жену Якова только по имени или даже ласкательно Любушкой. Сегодня, улыбаясь одними глазами, он подчеркнул особое уважение к Любе, словно та выполняла чрезвычайно важную миссию.
— Хорошо, — ответил Яша.
— Полнеет? А?
— Полнеет, — смутился будущий папаша.
— Передай ей от меня самые наилучшие пожелания. А у тебя, между прочим, будет новый начальник отделения.
— Как?! А вы?
— Меня избрали секретарем заводского партийного комитета. Большое доверие. — Глазков, не отпуская руку Яши, повел его за собой по отделению. — Я в столовую направляюсь, очевидно, и тебе пора. Может быть, пойдем вместе?
Они сели за отдельный столик.
— Тебе не приходило в голову, Яков, что пора вступать в партию?
— В партию? Мне?
Яков опустил поднесенную ко рту ложку с супом обратно в тарелку.
— Да. В партию. Разве ты не чувствуешь, что уже пришел к ней? У тебя в нее своя, очень своеобразная дорога. Но, собственно, и каждый из нас по-своему приходит в партию.
— Как-то неожиданно получается.
— Догадываюсь, что наводит тебя на раздумье: боишься, как бы увлечение сплавом не поглотило все твое время? Не так ли?
— Да, — признался Яков. — Вы угадали.
— Разве ты предполагаешь получить его у себя на квартире? На плите в кухне? Тебе же предстоит постоянно работать с людьми. Они будут помогать тебе, и ты должен помогать людям. Подумай, Яков, это очень важно.
— Хорошо, Марк Захарович, я подумаю.
— Ну, а как дела с твоим сплавом?
— Нужно начинать эксперименты.
— Кто-нибудь из сведущих людей видел твои расчеты?
— Пока никто.
— Нечего таиться, время не ждет. Я рассказывал о твоих замыслах главному металлургу. Он с удовольствием поможет тебе. Но я думаю, лучше начать с оптического института: там условий для экспериментальных работ больше. Нам уж если развертываться, так на широкую ногу. Что говорит Турбович? По-моему, он очень благосклонен к тебе. Уж очень тобой восторгается. Или ты с ним о своем сплаве еще не заговаривал? Начни с него.
Но Яков начал не с Турбовича. Он пригласил к себе Пащенко. Иван Матвеевич пришел с женой. Люба увела Ларису в большую комнату, чтобы мужчины могли поговорить наедине. Яша раскрыл тетради с расчетами и положил их перед Пащенко.
Иван Матвеевич перелистал сначала все три общие тетради, пробежал глазами первые страницы и, дойдя до сути, то есть до того места, откуда начиналась трактовка вопроса о жаропрочных структурах, ниже склонился над столом.
Яков сидел поодаль, пристально наблюдая за лицом Ивана Матвеевича. Он видел, как растет напряжение, с которым Пащенко вникает в расчеты. Пащенко начал волноваться, покусывать губы. Едва просмотрев четверть первой тетради, он изумленно оглянулся на Якова.
— Но, Яков Филиппыч, — пробормотал он, — это почти то же самое, что было и у меня.
— Я не видел ваших расчетов, — холодно ответил Яков.
— Нет, нет, не поймите меня превратно! — испугался Иван Матвеевич. — Я и не думаю ничего подобного. Но тем более удивительно. Такое совпадение.
— Я радуюсь такому совпадению и намеренно ничего не говорил вам, пока не закончил всех расчетов. Если наши мысли совпадают, значит, вдвое больше гарантий того, что мы идем верной дорогой.
— А вы не думаете, что и ошибки могут повторяться?
— Нет!
— Я завидую вашей уверенности…
— В расчетах могут оказаться и ошибки, но во всяком случае не принципиального характера.
— Позвольте мне забрать ваши тетради к себе домой, — попросил Пащенко. — Вы понимаете: я готов сойти с ума. Я же сам себе руки связал, посмеялся вместе с Турбовичем над собственной фантазией. А вы почти до конца довели.
— Еще вопрос, довел ли.
— Стержень! Стержень для начала экспериментальных работ есть. Так я забираю тетради?
— Возьмите, — согласился Яков. — Я буду рад, если вы все прочтете и поделитесь своим мнением. И буду счастлив, если вы согласитесь работать вместе со мной над сплавом.
— Да, — сказал Пащенко, положив свою ладонь на ладонь Якова, — я, разумеется, согласен. Давайте работать вместе.
— Учтите, однако, Иван Матвеевич: мне только восемнадцать лет, опыта в экспериментальной работе нуль.
— Не скромничайте, Яков Филиппович! А восемнадцать лет означают, что у вас почти на десять лет больше возможностей, чем у меня. Будем экспериментировать.
— Тогда по рукам!
Неужели судьба свела, наконец, его, Якова, с единомышленником в стремлении к небесному миру?
Пащенко ушел, а Яков, заложив руки за спину, долго ходил по комнате. Так ли он начал? Ему порою становилось страшно от своей дерзости. Его первый шаг был не просто переходом от учебы к собственным поискам. Создание задуманного необычного сплава требовало и новых методов исследования, которые еще не применялись ни на комбинате, ни в оптическом институте. В подобных случаях от исследователя требуется не только большая ясность мысли, но еще большая уверенность в правильности выбранного пути.
Спустя три дня Яков собрался в оптический институт, чтобы встретиться с Пащенко. Люба попросила Якова взять ее с собой.
— Я пройдусь по свежему воздуху, — сказала она, — и подожду тебя где-нибудь на скамеечке.
Люба уже не могла ходить быстро и не покидала дома без Якова.
Знойный июльский день клонился к вечеру. Спадала жара. Солнце казалось раскаленным медным диском и вовсе не слепило. А выше солнца рокотал мотор ПО-2. Люба остановилась и стала наблюдать за машиной.
— По маршруту пошел, — сказала она, — высота тысячи две с половиной. Хорошо-то как… Скоро выпуск, значит. Отличников сразу в школу летчиков направят.
Глаза ее повлажнели, пальцы судорожно стиснули руку мужа. Вздохнув, она отбросила косу с груди, упрямо встряхнула головой и пошла дальше.
Напротив института находился небольшой садик. Люба опустилась на скамейку.
— Уф, — сказала она, тяжело дыша, — чуть жива. На гусыню похожа, правда? Ну, иди, иди, нечего смотреть на меня. Мне уж это так положено. Посижу, отдышусь.
Пащенко встретил Якова виноватой улыбкой. Расчеты находились у Турбовича. Евгений Борисович забрал тетради почти силой. Зашел вечером сыграть в шахматы, увидел тетради с подписью Якимова, заглянул в них… Иван Матвеевич развел руками:
— Собственно, и плохого в этом ничего нет. Даже наоборот. Мнение Евгения Борисовича в институте имеет большой вес. Больше, чем кого бы то ни было.
— Я даже рад, что так получилось, — успокоил Яков Ивана Матвеевича. — Пойдемте к Турбовичу.
— Вместе?
— Разумеется.
— Ну, что же, идем.
Евгений Борисович ушел уже домой, пришлось отправиться к нему на квартиру. Он радушно встретил молодых людей, особенно Якова.
— Садитесь, молодежь, садитесь. Догадываюсь, что привело ко мне. Работа Якимова? Э?
— Да, — подтвердил Яков. — Поскольку она уже у вас, то хочется узнать ваше мнение.
— Ты отнял у меня сегодняшнюю ночь, Яков. — Голос Турбовича был мягким и теплым и невольно тронул Якова. — И ты догадываешься, почему? Я не мог прервать чтение твоего труда. Я был увлечен. Кстати, Яков, при вашем комбинате открывается вечерний филиал института, где я преподаю. Десятилетку ты не закончил? Ничего, я все устрою. Тебе необходима серьезная систематическая учеба. Э?
— Да, конечно, — охотно согласился Яков, настораживаясь однако. Отступление Турбовича показалось ему недобрым предзнаменованием.
— Я знал, что ты согласишься со мной, — продолжал Евгений Борисович. — Уверен, что ты согласишься и с им мнением относительно твоего первого научного труда. Приготовься слушать, Яков. Держись крепче за кресло. Истины не всегда ласкают слух, а я не люблю лукавить. Ивану Матвеевичу это оч-чень хорошо известно. Э? Иван Матвеевич?
Пащенко смутился и покраснел.
— Я предвижу ваше мнение, — сказал Яков. — Вы считаете мою затею пустой фантастикой.
— Боже мой, как ты нетерпелив, Яков, — поморщился Турбович. — Мне хочется поговорить с тобой не как со студентом первого курса, а как с будущим научным работником. Что ж, изволь: я считаю твой замысел твоей творческой неудачей. И я хочу, чтобы ты извлек из нее урок на будущее. Ты должен понять мои намерения, Яков, если действительно считаешь меня своим старшим товарищем.
— Я вас слушаю, Евгений Борисович.
— Постарайся набраться терпения, Яков. Да-с… Так вот. Жаропрочный сплав, кристаллическая решетка с максимальной плотностью атомных ядер — так ты охарактеризовал свой замысел. Я очень внимательно просмотрел твои расчеты, пусть тебя не смущает, что мне потребовалось для этого так немного времени. За ночь я смог бы одолеть и втрое больше, мне это под силу. И что же я вижу? Ты собираешься орудовать с ядрами атомов, как с горохом, который можно насыпать в горшок.
— Похоже, — согласился Яков.
Посмеиваясь и укоризненно покачивая головой, Турбович принялся набивать трубку.
— Металлург вторгается в мир атома, — произнес он без насмешки, скорее с горечью. — Но беда не в этом, разумеется. Просто ты слишком рано уверовал в свое знание квантовой механики. Разве тебе известна природа сил, удерживающих ядра в кристаллах?
— Нет, неизвестна, — нахмурился Яков. — Природа силы тяготения пока тоже неизвестна, но тем не менее люди хорошо умеют ею пользоваться.
— Логично, друг мой, весьма логично. Однако согласись, что еще никому не пришло в голову вмешиваться в силы тяготения и изменять закономерность их взаимодействия. Ты намереваешься перестраивать кристаллы, используя взаимодействие электромагнитных и электростатических полей с полями внутриатомными. Ты хочешь создать резонанс между волной поля и волновой функцией частиц атома. Скажи мне конкретно, Яков, на какую именно из частиц атома ты собираешься воздействовать своими полями? Атом для нас очень широкое понятие. Он состоит из электронов, протонов, нейтронов, позитронов и еще бог весть каких «тронов». Э?
— Прежде всего на электронную оболочку, — ответил Яков. — Она, как резиновый жгут, стягивает атомы в кристаллы. Об этом, собственно, и идет речь в моих расчетах.
— Замечательно! Пусть будут только электроны. Ну, а много ли ты знаешь об электроне, этой самой доступной для наблюдения частице атома?
— Знаю все, что имеется в литературе.
— В литературе… Ха! — Турбович разразился смехом и живо, по-юношески вскочил на ноги.
Шагнув к книжным полкам, он с минуту нацеливался на нужную книгу.
— Вот, — сказал он, выхватывая книгу с полки и швыряя ее на стол перед самым лицом Якова. Книга соскользнула бы на пол, не подхвати ее Иван Матвеевич. — Капитальный труд достопочтенного сэра Томсона. «Строение атома». Первая, так называемая статистическая модель. Кругленький шарик ядра, вокруг которого расположены кругленькие неподвижные шарики-электроны. Все это похоже на мертвый застывший кристалл. — Евгений Борисович затянулся, выпустил струйку дыма, прищурил один глаз. — Дальнейшие наблюдения в прах разрушили кристаллоподобную модель атома. Физики вынуждены были посадить каждый электрон на орбиту и заставить его вращаться на ней, как Земля вращается вокруг Солнца. Вот! — Турбович швырнул Якову вторую книгу. — Нильс Бор, планетарная модель атома. Увы! Это оказалось только временным рецептом. Чтобы объяснить еще многие явления, ранее не замеченные, пришлось допустить вращение плоскости самой орбиты да еще вокруг не одной, а двух осей. Страдания облегчились, но ненадолго. — На стол последовало сразу две книги. — Появилась волновая и квантовая механика атома. Оказывается, уже мало всех вращений электрона, нужно, чтобы он ко всему прочему обладал свойствами волны. 6 какой же траектории может тут идти речь? Попробуй разыщи электрон. Его нет, он превратился в туманное электронное облако. На что же ты собираешься воздействовать, Яков? Твой расчет кристалла исходит из вполне определенного расположения электронов, а для этого следует возвратиться к сэру Томсону. Э?
Яков сжал зубы и отвел глаза в сторону. Все, что говорил Евгений Борисович, было чистейшей правдой.
— Однако давай сделаем допущение, что электрон не размытое облако, а строго определенная материальная частица и что вращается она по строго определенной орбите. Для создания твоих фантастических кристаллов потребуется целая серия экспериментов, на основе которых ты должен видеть, знать, какие процессы происходят при взаимодействии твоих полей с частицами атомов. Э? А что значит видеть, знать? Это значит производить замеры. А с помощью какого же мерительного прибора это сделать? Самый точный и самый чувствительный прибор тоже состоит из атомов и электронов. Электроны непременно будут взаимодействовать с электронами. Ты понял мою мысль? Никакое измерение не даст тебе правдивой картины перестройки кристалла. В тех экспериментах, которые ты намереваешься вести, ты уподобишься слепому, решившему изучить расположение созвездий. Хе-хе, Яков! Не очень весело, не так ли?
Да, Яков хорошо понял, что хотел сказать Турбович. Неоспоримость его доводов поразила молодого человека. Возразить было нечего. В самом деле, о каких измерениях в атоме вести речь, если их производить самими же атомами?
Яков стиснул ручки кресла. Доводы Турбовича рушили все здание, созданное им с таким трудом. Рушились все замыслы.
Евгений Борисович подошел к Якову и положил руку на его плечо.
— Вся беда в том, — сказал он, — что ты, связав себя с миром атома, с миром неопределенностей, гипотетических теорий, поставил перед собой слишком конкретные, слишком практические задачи. Ну, поскольку ты уж так настойчиво ломишься в мир атома, то изволь познакомиться с книгой в темно-синем коленкоровом переплете. — Это Гайзенберг. Он скажет тебе много такого, чего ты не сможешь найти ни у одного нашего отечественного автора. Знаешь, кто такой Гайзенберг? И, пожалуйста, не обижайся на меня, Яков. Я не захотел оставлять тебя в блаженном неведении. А откровенность, что ж… знаю, не всегда приятна.
Растерянно извинившись за отнятое время, Яков забрал свои тетради и в сопровождении безмолвного Ивана Матвеевича вышел из кабинета Турбовича.
— Примерно вот так же было и со мной, — сказал Пащенко. — Я чувствую себя перед Евгением Борисовичем как школьник. Он в атомной физике — колосс, я говорил вам.
— Угу… — отозвался Яков.
— Может быть, поднимемся ко мне? Посидим еще, потолкуем?
— Нет, пойду. Прежде все сам обдумаю.
Яков вышел на улицу. Только дойдя до угла квартала, он вспомнил, что пришел не один. Но Любы в садике уже не было.
— Ушла одна, — с испугом подумал Яков. — Ох уж и отругаю…
Надвигалась ночь. Синева неба становилась все темнее. Нагретый за день воздух оставался неподвижным.
К удивлению Яши, Любы дома не оказалось.
— Ничего себе, — рассердилась Анна Матвеевна, — увел жену в таком состоянии и где-то бросил.
— Да что ты, мама, как я мог ее бросить? Я попросил ее подождать, а она взяла и ушла. Наверно, она у Антонины Петровны, это же рядом с оптическим институтом.
— Так чего же ты стоишь? Беги к Антонине Петровне.
У Антонины Петровны Любы тоже не было. Перепуганный Яков рассказал, что случилось, и Антонина Петровна сразу засобиралась.
— Куда вы? — спросил Яков.
— Не знаешь куда? — вспылила теща. — Туда, где детей рожают.
— А… зачем?
— Ох, какой он бестолковый! — Любина мама невольно рассмеялась. — Да где же еще теперь может быть Люба? Проворонил жену… тетеря.
Яша едва поспевал за Антониной Петровной. Они обошли три родильных дома и только в четвертом, у парка, почти на другом конце города, дежурная нашла в книге регистрации фамилию Якимовой.
Вызвали дежурного врача. Вышла женщина в белом халате и белом колпаке. Не вынимая рук из карманов, она сказала:
— Бить вас мало, товарищи, за такое отношение к роженице. На улице ее посторонние люди подобрали. В коридоре родила, до стола не успели донести.
Яков сначала похолодел, потом его обдало жаром.
— Боже мой! — перепугалась Антонина Петровна. — Что же с ней сейчас?
— Сейчас спит. — Врач уже с участием посмотрела на изменившегося в лице Якова. — Ребенок хороший, четыре кило сто, девочка.
— Слышишь, папаша, — подтолкнула Антонина Петровна Якова, — дочка у тебя. Поздравляю!
— Правда? — обрадовался Яков. — А нельзя пройти к Любе, а?
— Еще чего, — засмеялась врач. — Идите домой. Если передать что-нибудь захотите, так завтра с трех часов дня. Идите, все будет хорошо.
На улице Яков оглянулся на двухэтажное здание родильного дома. Там осталась Люба… с дочкой. Непонятно, абсолютно ничего непонятно. Вдруг у него дочь!
— Что же ты остановился! — спросила теща.
— Да как же без Любы?
— Думаешь, тебе сейчас же отдадут твою Любу? Бестолковый. Жди теперь. Папаша… А я-то, значит, в бабушки перевожусь. Вот дела какие! Жаль, Дмитрий не дожил… Имя-то дочери не придумали?
— Да нет… — Яков потупился. — Мы думали… то есть ждали… сына. Но это тоже замечательно, — поспешил заверить он.
— Верю, верю, — улыбнулась Антонина Петровна.
Ночью Яков ворочался с боку на бок. Рядом с ним оказалась необычная пустота. Но утром он проснулся с чувством распиравшей его гордости: у него дочь! Он показался себе намного старше, мужественнее, выше ростом и шире в плечах. Однако в цехе, принимая поздравления, он краснел совсем по-мальчишески и в ответ бормотал что-то вовсе невразумительное.
А придя немного в себя, Яков с тоской вспомнил о вчерашнем разговоре у Турбовича. Вечером он сделал попытку читать Гайзенберга. Но сознание, что в доме нет Любы, мешало сосредоточиться. Днем Анна Матвеевна и Антонина Петровна отнесли Любе плитку шоколада и молока. Яше они принесли записку, начертанную неверной, ослабевшей рукой Любы: «У нас дочь. Я готова с ума сойти от радости. Как твои успехи с расчетами кристалла? Что сказал Пащенко? Обязательно напиши. Выйду через семь дней».
Яша отложил Гайзенберга и отправился на улицу. Ноги сами принесли его к двухэтажному корпусу у парка. Он постоял, глядя в окна. За которым из них Люба с дочкой? Может быть, она видит его, Якова?
Яша присел на крыльцо корпуса. Нет, он никак не мог без Любы. Будто с нею ушла половина сердца. В соседнем доме работал дежурный магазин. Не зная зачем, Яков вошел в него, постоял у прилавка. Кроме папирос, на продуктовые карточки ничего не выдавали. Он взял папиросы и купил коробку спичек.
Вернувшись на крыльцо корпуса, он, никогда не бравший в рот папиросы, закурил. Процесс курения отвлек его, успокоил. Здесь, на крыльце, Яков чувствовал себя рядом с Любой.
Неожиданно на него нахлынули воспоминания: поездка на мотоцикле, лыжные прогулки и поляна у реки… Первый поцелуй, горячие руки Любы… Ночные свидания у подъезда… Люба всегда была с ним рядом. А как они осваивали спектральный анализ! А как летали в Москву с Дмитрием Васильевичем. Теперь Люба долго не сможет летать… Это он виноват в том, что она поступилась своей мечтой…
Подошел еще мужчина, начал жестикулировать, глядя в окно верхнего этажа. Яков вскочил, встал с ним рядом. Сквозь стекло окна смотрело лицо незнакомой женщины. Любы рядом с ней, вопреки ожиданиям, Яков не увидел.
— У вас в какой палате? — спросил мужчина.
— В восьмой.
— Это по другую сторону.
— А, спасибо.
Яков обошел дом, но остальные окна оказались плотно закрытыми шторами.
Вернувшись домой, он заставил себя читать Гайзенберга. Для этого ему потребовалось очень много усилий. Перед глазами стояла Люба. И все-таки он заставил себя. Гайзенберг подтверждал Турбовича. Волновая функция признавалась только как отвлеченное математическое понятие, за которым не кроется никакой физической сущности. Перед Яковом захлопывалась дверь в мир атома, его расчеты лопались, как мыльный пузырь.
Он вспомнил спор между Турбовичем и Каргановым, свидетелем которого был однажды. Тогда речь тоже шла о волновой функции. Карганов… Отчего бы ему не посвятить в свою работу Карганова?
На другой день он отправился к профессору металлографии. У Герасима Прокопьевича только что закончились практические занятия со студентами. Он мыл под краном неуклюжие волосатые руки.
— У тебя взволнованное лицо, — сказал он, глядя на Якова. — Что произошло?
— Хочу посоветоваться с вами.
— Давай, давай.
Они сели рядом за стол. Яков положил перед Каргановым тетради с расчетами.
— У-у-у? — испугался профессор металлографии. — Да ты меня убить хочешь? Будь добр, брось мне очки. Они с твоей стороны, где-то в бумагах.
Неторопливо нацепив очки и тяжело дыша, Карганов принялся за чтение.
— Ага, вот о чем ты толковал в прошлый раз, — вспомнил Герасим Прокопьевич. — Молодец! Да ведь мне этого зараз не одолеть. Оставишь? А через недельку мы с тобой потолкуем. Значит, отважился? Люблю смелых людей. У таких все получается.
Выйдя от Карганова, Яков постоял в раздумье и решительно направился в спектральную лабораторию к Турбовичу. Почему? Может быть, его ободрили слова Карганова? Или он просто не хотел мириться с невозможностью выполнения своей работы? Ему необходимо было еще раз услышать от Евгения Борисовича это «невозможно», чтобы как следует поразмыслить.
Турбович встретил его пристальным, но дружелюбным взглядом.
— Беспокойная душа, — сказал он. — У тебя на лице написано, о чем-ты хочешь говорить со мной.
— О волновых свойствах атомных частиц.
— О волновой функции, — поправил Турбович, — а не о волновых свойствах. Это два понятия совершенно несовместимые. Ты прочел Гайзенберга?
— Да.
— Ты невнимательно читал его, если смешиваешь одно с другим.
— Во всяком случае, — возразил Яков, — я убежден, что за каждой математической формулой кроется физическая сущность.
— Увы, — сказал Евгений Борисович, — мы слишком привыкли к реальному осязаемому миру. Однако мир бесконечно малого несет с собой много неожиданностей. Вспомни: ученые считали массу тела вечным и неизменяемым его свойством. Но гений Эйнштейна убедил нас, что масса — понятие относительное, она может меняться в зависимости от скорости движения тела. Э? А время, а пространство, а траектория движения? Все это также относительное, зависящее от системы отсчета. Я вижу, ты хмуришься и смотришь на меня с открытой неприязнью. И все же не могу не быть с тобой откровенным: твой сплав остается игрой досужего воображения. Напрасно ты себя мучаешь. Займись чем-нибудь другим. Оставь в покое квантовую механику. У тебя замечательные способности. Ты станешь крупным инженером, большим ученым, но только не в квантовой механике. Кто-то успел заразить тебя метафизической верой в абсолютную непогрешимость законов. Мне очень жаль расставаться с тобой, Яков, и все же я был бы искренне рад, если бы ты предпочел моей лаборатории конструкторское бюро.
Турбович перебрасывал из одного уголка рта в другой погасшую трубку, и чертик, вырезанный на ней, показывал Якову нос. Лицо Евгения Борисовича порозовело от волнения. Он встал из кресла и прошелся по комнате. Когда он остановился перед Яковом, тот увидел в его глазах настоящую человеческую любовь. Да, да, он любил Якова, в том не могло быть сомнений. И в Якове шевельнулось ответное теплое чувство.
— Очень благодарен вам за участие в моей судьбе, — сказал он, — но вот хочу набраться смелости и сказать вам, что вы тоже кое в чем заблуждаетесь, Евгений Борисович.
— Ты можешь говорить мне все, что думаешь. Очень прошу тебя быть откровенным.
— Так вот, во-первых, я вовсе не собираюсь стать специалистом в квантовой механике. Квантовая механика для меня не цель. Она нужна мне только потому, что я хочу получить материал для ракетного корабля.
— Мечта о полете на Луну? Э?
— Да, да, на Луну, на Марс, в космическое пространство.
— Значит, и ты не свободен от этой нелепой и никому не нужной идеи?
— Не свободен, — ответил Яков уже резко. Начавший было таять ледок опять лег на его сердце. — И я вовсе не считаю полет на Луну нелепостью, как в свое время люди не считали нелепостью путешествие к Северному полюсу. Теперь о метафизике. Простите за грубость, но это Евгений Борисович, сказано не по адресу. Я очень хорошо знаю, чем отличается метафизика от материализма Маркса и Энгельса. Истинные законы природы действительно непогрешимы, но понимать их можно по-разному. Если вы имеете в виду непрерывное развитие, взаимосвязь…
— Оставь, Яков! — с раздражением в голосе потребовал Турбович. — На философские темы ты еще молод затевать дискуссии.
— Как вам будет угодно.
— Ну и ну… — Турбович наконец, заметил, что у него погасла трубка, и принялся чиркать спичками, ломая их одну за другой.
— А характер у тебя Яков, того… занозистый.
— Смогу ли я воспользоваться вашей лабораторией для постановки экспериментов?
— Каких экспериментов, Яков? Искать свой сплав? Боюсь, что нет. Это же государственная лаборатория. Работы в ней планируются. А ты в институте посторонний человек.
— А если попросит Пащенко?
— Все равно это несерьезно, Яков. Чтобы начать эксперименты, нужно иметь реальную теоретическую почву, фундамент. — Голос Евгения Борисовича звучал все суше. — У вас же обоих, кроме желания экспериментировать, пока ничего нет. Таково мое мнение, Яков. Не знаю, что тебе скажут другие. Твои замыслы не содержат реальности и сотой доли процента.
— Благодарю. — Яков так сжал зубы, что на его лице выступили желваки. — Вы очень откровенны. Я подумаю над вашими словами.
В июле Борис сдал экзамены и получил аттестат об окончании школы рабочей молодежи. Это было крупной победой. Минувшей зимой Борис сполна познал, что такое настоящий труд. Ему приходилось работать и на строительстве новых цехов, и одновременно на строительстве Дворца культуры, да ко всему прочему три раза в неделю посещать школу рабочей молодежи.
Официально Борис числился десятником, но зачастую он уже выполнял обязанности прораба. Чего не сделают обстоятельства… На заводах работали в основном подростки, женщины, инвалиды. Так что мало кто удивлялся восемнадцатилетнему прорабу. Из страха допустить ошибку Борис тратил вдвое больше энергии на решение самых пустяковых вопросов. Лицо его осунулось, от постоянного пребывания на воздухе обветрилось, огрубело, нос заострился. Без помощи дяди Коли он бы, пожалуй, и в самом деле запутался в сложных делах строительства, но каждый раз, когда он вставал в тупик, Николай Поликарпович непременно оказывался рядом.
— Ничего, Бориска, — успокаивал он племянника, — с непривычки многое кажется недоступным. Крепись! Привыкай.
По вечерам, когда они садились дома за стол, чтобы разделить незатейливый ужин, Николай Поликарпович посвящал племянника в секреты архитектуры и строительства. Оба Сивкова, и старший и младший, не отличались многословностью. В десятке слов дядя Коля зачастую мог разъяснить весь технологический процесс укладки потолочных перекрытий или приготовления раствора. Он не любил повторять сказанного, Борису приходилось додумывать непонятое в его объяснениях, прибегать к помощи книг. Но тем сильнее бывала радость от каждой новой капельки практических знаний, перенятых у дяди — мастера своего дела.
И дядя и племянник жили строительством Дворца, хотя основные силы и подавляющую массу времени отнимала плановая работа. После ужина Борис готовил уроки, ему и здесь помогал дядя. Математика вовсе забылась, а с ней у Бориса и прежде были нелады. Покончив с уроками, он помогал дяде Коле составлять сметы по строительству Дворца, перечерчивать графики, иногда вносить поправки в проект.
Ложились они в час-два ночи, случалось, что и после трех. В семь часов звонил будильник, да так оглушительно, что за стеной просыпались соседи. Но Николай Поликарпович и Борис продолжали спать. Их поднимали те же соседи — дверь в комнату предусмотрительно не закрывалась.
Борис уставал настолько, что не раз порывался бросить школу. Да все случалось такое, что заставляло его поспешно возвращаться обратно. Прибежит, бывало, к нему десятник с чертежом, в котором обнаружились неясности, — и Борис даже вспотеет, пока доберется до сути. Объяснит десятнику, в чем дело, вздохнет свободнее, а потом начнет честить себя: «Дура! Неуч! Тебе бы только по болотам за утками, шататься, а в технике ни бельмеса не смыслишь».
Нет, без учебы не обойдешься…
Год пролетел незаметно. Борис только ахнул, когда подошли экзамены. И вот аттестат в кармане. Вдвоем с дядей они решили, что лучше всего податься в Московский архитектурный институт, который эвакуировался из Москвы и находился в Горьком. Вместе сочинили заявление. Управление сройтрестом дало Борису самую блестящую характеристику, хотя уход его был очень нежелательным. Война войной, но пусть парень учится, становится специалистом.
В ожидании ответа из института одинаково томились и дядя и племянник. В эти дни Борис заметно повзрослел. Постоянное утомление придавало его лицу усталый и озабоченный вид.
Ответ из института принесли на квартиру. Первым его прочел забежавший на минуту Николай Поликарпович. Бориса допустили к приемным испытаниям. К первому августа полагалось быть уже в Горьком.
Николай Поликарпович сокрушенно помотал головой.
— Эх, по такому случаю пропустить бы стопочку, — вздохнул он. Нет, даже такое искушение не могло сломить его окрепшей воли.
Николай Поликарпович спрятал извещение под свою подушку и извлек его только после ужина.
— Пляши! — он помахал конвертом под носом у Бориса. — Пляши, будущий архитектор!
— И рад бы, — Борис поглядел на свои перепачканные известью кирзовые сапоги, — да ноги не держат. Устал, как ишак.
— Ничего, брат, немцев уже колотят и в хвост и в гриву. Пока ты кончаешь институт, тут и война кончится. Эх, Бориска, сколько дел будет нашему брату строителю!
— Значит, ехать… — Борис бережно разгладил на коленях листок с извещением. — Сердце у него вдруг сжалось. Уехать из Южноуральска… А Михаил? А Яков?… А… Катя? Неужели разлучиться с ними навсегда?
И хотя последнее время он встречался с друзьями совсем редко, но успокаивало сознание, что увидеться при желании можно в любое время.
Опустив голову, Борис загрустил. Он не колебался, нет, тут дело ясное — нужно устраивать свою жизнь, исполнять задуманное, но неведомое пугало его. Что касается нерешительности, то она исчезла из его характера после рокового выстрела. Теперь же он испытывал приступы мучительного смятения. Он боялся одиночества. Эх, кабы поехать вместе с Яковом!
Спутником его неожиданно оказался сам дядя Коля.
Строительством Дворца культуры наконец заинтересовался наркомат. В адрес управления трестом посыпались письма и телеграммы с требованием срочно разъяснить, на каком основании продолжается строительство необоронного значения. Письменные ответы не удовлетворили начальника главка. Было немедленно приказано представить в наркомат, все материалы, относящиеся к Дворцу.
Управляющий трестом вызвал в себе Николая Поликарповича Сивкова и познакомил его с запросом наркомата.
— Готовь материал, — приказал он. — Не понимают наверху нашей самодеятельности. Строительство, как ни говори, а незаконное. Директору комбината что, до него не дотянешься, а вот с моих плеч голова полететь может. Чувствуешь, заместитель?
— Чувствую… — испугался Сивков.
— Бухгалтерия, плановый отдел, архив в твоем распоряжении. Все, что касается проекта, ты лучше меня знаешь. Задача такова: доказать, что строительство Дворца совершенно необходимо, а главное, что оно никакие фонды на себя не оттягивает. Срок на сборы — два дня. Через пять, самое позднее, через шесть дней ты должен быть в наркомате.
Николай Поликарпович призвал на помощь Бориса. Пришлось отложить прощальные визиты к друзьям. Вечером оба принялись систематизировать собранный за день Николаем Поликарповичем материал.
— Замечательно! — обрадовался Борис. — По крайней мере, до Горького вместе поедем.
Борису не пришлось хлопотать о билете, он вздохнул свободнее — одна забота с плеч долой. А во время войны это была сложнейшая проблема. Кроме того, Борис все-таки выкроил время сбегать к Якову.
Узнав о ближайшем отъезде Бориса, Яков растерялся. Он как-то не придавал серьезного значения учебе Бориса и вдруг, как гром среди ясного неба, — поступление в институт. Яков только собирался это сделать в будущем.
— А ты… силен, — пробормотал Яков. — Институт… Здорово! Выходит, расстаемся.
— Да ведь только гора с горой не сходится. — Борис виновато посмотрел на товарища. — Может, мне опять придется в Южноуральске работать.
— Нет, не то, Борис. Думаешь, я тоже буду здесь всю жизнь сидеть? Так, видно, положено… расставаться. Писать будешь?
— Это обязательно.
Больше они не знали, о чем говорить. Добрый час сидели рядом и молчали. Борис никак не решался покинуть комнату Якова. Тут все было самым дорогим и близким сердцу: Яков, Анна Матвеевна, сама эта комната.
— Да, — спохватился Борис, — а как себя чувствует Люба?
— Не особенно хорошо. Но обещают скоро выписать.
— Ты ведь теперь того… папаша.
— Не говори!
— Яков, — Борис смотрел себе в ноги, — а как живет Катя?
— Да вроде неплохо. С неделю назад переехала к Стешенко. Борис как можно незаметнее проглотил комок, вставший в горле.
— Ну, прощай. Мне ведь еще собраться нужно. Дядя Коля насчет билета хлопочет. А я вот к тебе забежал. К Михаилу не успею. Ты уж извинись за меня. Все времени не было. Вот только сегодня перед самым отъездом выкроил.
Яков вышел проводить Бориса, но никак не мог оставить его. Вместе они дошли до трамвайной остановки, одновременно, по молчаливому сговору прошли мимо, свернули за угол.
— У меня странное состояние. — Борис внимательно посмотрел на свои сжатые кулаки. — Будто я это уже не я, а кто-то совсем другой, взрослый, сильный, уверенный.
— Ага! — подхватил Яков. — Точно! Но это, по-моему, просто объясняется: на комбинате мы с тобой сразу в переплет попали.
— Если бы только на комбинате… Кругом переплет. Я ведь Катюшку-то люблю. И как люблю! Эх?
— Что ты, Борька?!
— Ты только никому ни звука, Яков. И, пожалуйста, не удивляйся. Мне теперь от горя выть хочется. Поделом, урок на будущее. А если бы она меня полюбила, я бы сейчас себя еще сильнее чувствовал.
— Эх ты, бука, бука! — выдохнул Яков.
— Это уж так — бука. А в общем, мой отъезд к лучшему. Вот только с тобой расставаться… в груди щемит. Все-таки хорошо, что я вырос среди таких друзей, как ты, Мишка, Алешка, Кузя. Я всегда хотел походить на тебя и Михаила. Поэтому из меня, наверно, кое-что и получилось.
Трижды они прощались, крепко жали друг другу руки — и снова проходили вместе квартал за кварталом. Только когда подошло время Якову принимать смену, друзья простились по-настоящему. Они обнялись, долго трясли друг другу руки, снова обнимались. Глаза у обоих повлажнели.
— Ну тебя ко всем шутам, — проворчал Борис. — Катись давай в свою лабораторию. Любушке передай привет.
Он круто повернулся и, уже не оборачиваясь, зашагал по улице. Но не свернул к трамваю, а пошел пешком. Ему хотелось еще раз взглянуть на знакомые заборы, палисадники, выщербленные мостовые.
Из Южноуральска поезд отошел вечером. Борис с Николаем Поликарповичем не сразу отыскали себе место в переполненном вагоне. С грехом пополам удалось им обосноваться на нижней боковой полке. Ехали командированные, возвращались из госпиталей солдаты и офицеры; другого народа, пожалуй, и не было. Поезд двигался быстро, но подолгу простаивал на разъездах, пропуская воинские эшелоны.
На одной из больших станций Борису посчастливилось занять третью полку. Туда, он захватил с собой оба чемодана и рулон с чертежами Дворца культуры. Спали на ней по очереди.
Купе попалось шумное. У окна четыре офицера опорожняли фляжку за фляжкой разведенного спирта. Были они щедры и охотно потчевали соседей по купе. Борис с беспокойством поглядывал на дядю, но тот, казалось, и не замечал шумного пиршества. Он разговаривал с сидевшим рядом на полке инженером из Свердловска.
Положение обострилось, когда подошло время закусить. Сначала чемоданчик с провизией Николай Поликарпович пристроил у себя на коленях. Это было очень неудобно, но что поделаешь в таких условиях?
— Папаша! — спохватились офицеры. — Устраивайся на столике.
Они мигом очистили столик, потеснились, чтобы дать место Николаю Поликарповичу и Борису. Дядя Коля разложил на столике вареные яйца, сыр, хлеб. Офицеры пошептались и вдруг перед Сивковыми возникло по стакану разведенного спирта.
— Не, не, — запротестовал Борис. — Мы непьющие. Большое спасибо, только лучше не надо.
— Спасибо говорят, когда выпьют, — наставительно заметил ему лейтенант в расстегнутом кителе с раскрасневшимся молодым лицом.
— Не могу, товарищи, — довольно твердо произнес и Николай Поликарпович, хотя Борис ясно видел, как от винного запаха задвигались его ноздри. — Не имеет смысла.
— А смысл мы сейчас придумаем, — успокоил его второй лейтенант, постарше, с большим шрамом через весь лоб. — Это напиток фронтовой, солдатский. Я не думаю, чтобы вы брезговали.
— Нет, нет, нет, что вы, — испугался Борис.
Лейтенант со шрамом налил еще четыре стакана и раздал их товарищам.
— Выпьем за победу, — сказал он.
— За победу над фрицами! — подхватил лейтенант, ордена которого гипнотизировали Бориса.
Борис ни за что не позволил бы себе отвергнуть такой тост. И в этот момент он забыл о дяде. Он только думал о том, что лейтенант старше его года на три, на четыре, но повидал в тысячу раз больше его, Бориса. Эх! Будь, что будет. Вот только бы не оконфузиться с питьем этого проклятого напитка, от которого выворачивает потом все внутренности.
— Смерть немецким оккупантам! — сказал самый старший из офицеров с погонами капитана танковых войск. — За победу!
Николай Поликарпович решил только пригубить спирт, сделать лишь маленький глоточек. Но едва его губы коснулись обжигающей влаги, он понял, что скорее умрет, чем оторвется от стакана.
К своему собственному ужасу, опорожнил стакан и Борис. Юноша задохнулся, ему казалось, что в желудок налит расплавленный свинец.
— Уважили. — Капитан удовлетворенно кивнул головой.
У Бориса сразу пропал аппетит. Он с трудом проглотил кусочек сыра, съел яйцо. Ему стало нехорошо, не то чтобы тошнило, но отрыгалось такой гадостью, от которой весь свет стал не мил. Он поспешил забраться на свою полку.
Густой табачный дым обволакивал лампочки. Говор голосов, песни, чей-то густой хохот, звуки гармоники — все это вместе с покачиванием вагона и глухим перестукиванием колес убаюкало Бориса.
Он уснул, прижав к себе рукой рулон с чертежами Дворца культуры. Ему вдруг приснилась Катя. Девушка сидела рядом и звонко смеялась. Борису тоже было весело, а на душе светло-светло. Он чувствовал теплое плечо Кати, видел ее зовущие глаза и понимал, что она хочет, чтобы он обнял ее. Нужно было только протянуть руку, решиться и протянуть руку. Но руки стали словно каменные и никак не повиновались. Нет, теперь-то он пересилит себя, вот еще немножко и пересилит. Сердце у Бориса колотится все сильнее. Сейчас он обнимет девушку… Вот сейчас… И вдруг все исчезло.
Борис в отчаяньи застонал и проснулся. Он облегченно вздохнул, встряхнул головой. Тьфу ты, какая только чертовщина может присниться человеку!
Поезд стоял на какой-то небольшой станции. В вагоне потушили свет. Слышалось шумное дыхание и храп спящих пассажиров. С перрона в окно купе падал свет редких фонарей. Свесив голову с полки, Борис пытался разглядеть дядю, но ничего не увидел. «Ладно, — подумал он, — все спят, значит, и дядька спит».
Вскоре поезд дернулся и пошел. Бориса снова укачало, но больше ему ничего уже не снилось. Так хорошо спать под перестукивание колес.
Когда он снова открыл глаза, в купе уже заглядывало солнце. Поезд с грохотом промчался по стальному мосту через небольшую реку.
Внизу уже все проснулись. Офицеры опохмелялись и закусывали. Борис взглянул на боковую полку — дяди там не было. Он сразу почувствовал беспокойство, спустился вниз, сходил в тамбур, в другой, вернулся в купе.
— Вы не знаете, куда вышел дядя? — спросил он у инженера, едущего из Свердловска.
Тот пожал плечами. С тем же вопросом Борис обратился к офицерам.
— Силен твой дядя! — счастливым возгласом ответил ему капитан. — Всех нас перепил, бродяга, штык ему в печенку.
— Но он изменник, — погрозил Борису пальцем лейтенант с орденами. — Он удрал к морякам в шестой вагон.
Борис сжал кулаки. Сорвался! Теперь пойдет куролесить. Запьет недели на две. А послезавтра ему нужно быть в наркомате и докладывать о Дворце. Вот так история…
На остановке Борис перебежал в шестой вагон. Николая Поликарповича там не оказалось. Куда он направил свои стопы, никто сказать не мог.
Борис прошел по всему поезду, он заглядывал под полки, расспрашивал пассажиров, проводников. Его надоумили обратиться к начальнику поезда. Из Шахуньи дали телеграммы обратно по линии в Киров, в Котельнич, в Пижму.
С каждым километром, приближавшим поезд к Горькому, Борису становилось ясным, что поиски дяди результатов не дадут, пока тот сам не очухается где-нибудь под забором в одних подштанниках. К чести Николая Поликарповича, тот снабдил племянника достаточной суммой денег, одеждой, продуктами. В этом отношении Борис чувствовал себя спокойно. Но у него на руках остались чертежи и чемодан со всеми документами. Как теперь с ними поступить?
Чем ближе поезд подходил к Горькому, тем с большим ожесточением Борис клял своего непутевого дядю. От миссии Николая Поликарповича зависела судьба дальнейшего строительства Дворца культуры. Борис ехал в институт, все его мысли были направлены к тому, что его ожидает в Горьком. Но теперь он понял: ему придется принимать более сложное решение.
Всю ночь перед Горьким он не спал и ломал голову над тем, что ему делать с документами. Проще всего было забрать их с собой. Дядя Коля, протрезвившись, непременно направится в Горький. Но не будет ли потеряно драгоценное время? Не примут ли в наркомате самое неблагоприятное решение о Дворце культуры, поскольку не будет веских доказательств со стороны управления треста? Легко представить, как будут переживать такое решение на металлургическом комбинате. Нет, такой оборот дела никуда не годится. Документы нельзя забирать с собой, по крайней мере, их надо передать по назначению.
Борис чертыхался и проклинал все на свете. Ему и Горький-то было страшновато ехать одному, а тут появилась перспектива очутиться в Москве. Нет, видимо, ему всю жизнь так и не будет везти. Он рискует опоздать на приемные экзамены, потому что, кто знает, как ему удастся выбраться из Москвы?
В Горький поезд пришел на рассвете. Борис вышел на перрон, с тоской посмотрел на большое, залитое светом здание вокзала, постоял, повздыхал среди людской сутолоки.
— Ладно, — успокоил он себя, — не было бы счастья, да несчастье помогло. Посмотрю на Москву.
Под вечер приехали в Москву. Столица оглушила Бориса шумом и движением, хотя в дни войны на ее улицах поубавилось людей и транспорта — заводы в основном были эвакуированы на восток. Выйдя на привокзальную площадь и почувствовав себя среди огромного города, Борис немножко растерялся. Он зажмурился, встряхнул головой, подхватил чемоданы и решительно направился к милиционеру.
С грехом пополам он добрался до наркомата. В бюро пропусков объяснил, кто он и откуда. Ему дали номер телефона начальника главка.
— Из Южноуральска? — спросил в трубке густой мужской голос. — Очень хорошо. Возьмите в третьем окне направление в гостиницу. Завтра явитесь к одиннадцати часам вместе со всем материалом. На вас будет заказан пропуск.
Очутившись под крышей, юноша совсем приободрился. Перекусив, он стал осматриваться, заговорил с мужчинами, которые поселились с ним в одной комнате. Несмотря на усталость, Борис отправился осматривать Москву.
Кто бы мог подумать, что судьба выкинет над ним такой фортель? Случись это года два тому назад, он бы не знал, что делать от страха, а теперь не было и тени растерянности.
И все-таки столица поразила Бориса. Москва гудела, бурлила, жила торопливой деловитостью. Сколько людей было на тротуарах, сколько машин двигалось по обе стороны улиц! И улицы эти казались бесконечными, они тянулись к далекому дымному горизонту, образовывали опасные для новичка лабиринты.
Но нет, Борис вовсе не чувствовал себя новичком, у него было странное ощущение, будто он уже не впервые идет по этим бесконечным улицам. Ощущение пульса громадного города восстановило в нем пошатнувшуюся было уверенность. Остановившись на Красной площади, Борис широко расставил ноги и засунул руки в карманы штанов.
«А ведь не сдалась Москва немцам, — подумал он. — Разве одолеешь такую громаду? И я не сдамся. Меня теперь тоже не одолеешь. Буду драться!»
За что он собирался драться? Конечно, за свое будущее.
На следующий день, после одиннадцати часов, Борис получил пропуск в наркомат. Сжимая в руке папку с отчетом и рулон с чертежами, он вошел в большое здание с мраморной лестницей, вахтером, с бесконечными коридорами и множеством дверей.
Начальником главка оказался невысокий седеющий мужчина с близорукими суровыми глазами. Он был в военной форме, но без погон. Склонив голову набок, начальник удивленно посмотрел на остановившегося перед столом юношу. Наверняка ему впервые приходилось принимать у себя такого молодого работника строительного треста, приехавшего по столь важному делу.
— Из Южноуральска? — переспросил он. — Добре. Будем ругаться. Если не оправдаетесь, голову снимем. Нашли чем заниматься… Дворцами. Делать вам там в Южноуральске, что ли, больше нечего? Рассказывайте сначала мне, а потом вместе пройдем к заместителю наркома.
У Бориса, уже открывшего рот, чтобы пояснить, что он только зашел передать документы, дернулась щека. Он понял, насколько серьезно поворачивается дело. Конечно, откровенность хороша, но приведет она не только к тому, что дяде Коле дадут по шапке и навсегда закажут дорогу на строительство. Будет в корне подорван авторитет треста. А потом сделают вывод: у таких руководителей и подход к делу наверняка несерьезный и весь этот Дворец — липа.
Да и дядю, говоря по совести, ему было на сей раз жалко. Он так много сделал для него, Бориса. Дядя Коля создал проект Дворца, руководил его строительством, не жалея ни сил своих, ни времени. Он отдал душу Дворцу.
Ладно, пусть будет так.
Борис не спеша, лихорадочно приводя свои мысли в должный порядок, принялся разворачивать чертежи. Он старался говорить так, как говорил дядя Коля, объясняя Борису секреты архитектуры. — короткими скупыми фразами. Получился официальный отчет. Начальник главка молча выслушал и сказал:
— Не вижу веских обоснований. Все, что вы мне объяснили, я знал и до вашего приезда. Идемте-ка к заместителю наркома.
Тот выглядел еще более суровым. В генеральской форме, в орденах, высокий, заместитель наркома, окинул Бориса беглым недоброжелательным взглядом. Он просмотрел листки отчета, не спрашивая объяснений, долго изучал чертежи Дворца.
— Не дурно, — прогудел он, — с большим вкусом. Кто корректировал?
— Сивков, заместитель управляющего, архитектор, — пробормотал Борис.
— Светлая голова у вашего Сивкова. А вот за то, что без согласования с нами строительство продолжили, всыпать придется. — И, взглянув на начальника главка, сказал: — Строительство немедленно прекратить, рабочую силу перебросить на оборонные объекты.
— Как же перебросить? — оторопел Борис. — Нельзя перебрасывать!
— Это почему же нельзя?
— Да некого.
— То есть как это некого?
— Мы уже сами по себе переброшенные.
Борис неожиданно для себя выпалил всю историю возобновления строительства. С несвойственным ему красноречием описал он старый клуб комбината. Ни с того ни с сего рассказал, как приходилось менять шины на печах, как дерутся на комбинате за каждый килограмм стали. В общем, выйдя от заместителя наркома, Борис и сам потом не мог припомнить всего, что наговорил в кабинете. Весь день перед его глазами светилась улыбка старого генеральского лица. А последними словами заместителя наркома было:
— Придется для вас теперь где-нибудь бархат добывать, стильную мебель заказывать. А где? Вот задачу нам задали южноуральцы! Дворец будет — чудо-дворец! Молодцы!
И на прощанье пожал руку Бориса.
Эх, если бы оказались рядом Яков и Михаил!
В тот же день, заручившись броней наркомата, Борис выехал в Горький, в институт. Перед отходом поезда он дал в Южноуральск телеграмму очень короткого содержания: «Все порядке. Сивков». Едва ли там будут задумываться, который из Сивковых подписывал телеграмму.
И уже устроившись в вагоне, Борис принялся писать письмо Якову.
Через неделю Любу не выписали. Женщина-врач в каждый приход Якова принималась уверять, что все обстоит благополучно, но что у Якимовой держится температура и потому ей необходимо еще задержаться в больнице.
Яков нервничал и разговаривал с врачом еле сдерживая раздражение. Женщина-врач отводила глаза в сторону от его испытующего взгляда. Анна Матвеевна и Антонина Петровна успокаивали Якова, а сами встревоженно переглядывались.
Люба пересылала бодрые записки, рвалась домой к Якову, все спрашивала, как дела с ядерным сплавом, и обещалась обязательно помочь в исследованиях после выхода из больницы. Он отвечал ей в бодром, немножко подтрунивающем тоне, хотя ему было очень нелегко эти дни.
Карганов, возвращая рукопись, сказал Якову:
— Взволновал ты меня, дружок. Эдак смело задумано, дерзко.
— Значит, вы одобряете? — обрадовался Яков.
— Замысел? Да. А что ты намереваешься делать дальше?
— Экспериментировать, Герасим Прокопьевич.
— Экспериментировать… Ишь ты. С кем? С Пащенко?
— Да, с Пащенко.
— Это хорошо, что именно с Пащенко.
В голосе Карганова Яков уловил странные фальшивые нотки. Он внимательно посмотрел в добрые, отекшие глаза профессора.
Герасим Прокопьевич старательно выискивал нужные слова и выражения. Юноша слишком горяч и очень уж самоуверен. Одним неосторожным словом его можно оттолкнуть от себя. А Герасиму Прокопьевичу непременно хотелось высказать все, что он думал о прочитанной рукописи. Ему сейчас ясно одно: до экспериментатора, до научного работника Яков еще не дорос.
Карганов вспомнил свой собственный творческий путь. У него не было крупных выдающихся работ, принципиально по-новому решавших ту или иную проблему. Ему удалось выработать ряд усовершенствованных технологических процессов выплавки алюминиевой бронзы, принятых на металлургических заводах страны… но только и всего.
Между тем даже эти незначительные, на его взгляд, работы потребовали страшно много побочных, всесторонних знаний. Ему, прошедшему долгие годы систематической учебы в стенах лучшего университета страны, под руководством виднейших деятелей науки, пришлось еще многому доучиваться в таких областях, как физическая химия, механика, электротехника, квантовая механика и, чего греха таить, даже в литературе, в грамматике русского языка.
Неправильная расстановка запятых в работе Якова не просто резала глаза профессору Карганову. Нет, все это полнее раскрывало натуру Якова, необыкновенно целеустремленную, безусловно даровитую, но… слишком узкую, пока узкую. Юноше необходима серьезная учеба.
Пусть он даже начнет эксперименты вместе с Пащенко, но разве он отдаст себя под руководство Пащенко? Не отдаст, разумеется. И правильно сделает. Пащенко даровит. У Пащенко богатый кругозор и замечательная интуиция исследователя. Однако у Пащенко нет характера, его так же легко сбить, как и увлечь.
И Яков непременно увлечет его. Они оба собьются с того размеренного ритма и спокойного тонуса исследовательских работ, без чего трудно ждать быстрых и верных успехов.
Якову придется доучиваться на ходу, самостоятельно, ценой неимоверных усилий, потом и кровью, долгие годы постигать давно известные истины, которые преподносятся в институте как часть учебной программы.
Неуклюжая ладонь Карганова легла на плечо Якова. Профессор подвел его к оптическому шлифографу.
— Известно ли тебе устройство этого аппарата?
— Немного известно.
— Видишь ты… немного. А можешь ли ты читать спектр, как читает его Евгений Борисович?
— Пока, конечно, нет.
— Значит, и тут и там за тебя придется работать Пащенко. — Карганов кашлянул в кулак. — Ты широко размахнулся, Яков. Но скажи-ка мне, дружок, можно ли вырастить дерево за один день, если ему дать даже все известные науке питательные вещества, если на него будут светить не одно, а пусть даже два солнца?
— Я думаю, нет, — ответил Яша.
— Я тоже так думаю. Излишняя поливка может погубить растение, а два солнца его попросту спалят. Научная работа, друг мой, очень капризное растение. Она требует терпения. Научную работу нужно вынашивать в себе — в своей голове и в своем сердце.
— Короче говоря, — перебил Яков Карганова, — вы считаете, что я еще не дорос до научной работы.
— Нет, я этого не сказал. Очевидно, ты уже от рождения исследователь. Только ты очень увлекся и не в меру спешишь. В тебе не два, а четыре солнца. А это, видишь ли, не всегда полезно. Может быть, парочку из них, а то и все три, следует погасить. Пусть светит пока одно, но ровно и спокойно.
— А если я хочу именно четыре? Если мне при одном темно?
— Ну, брат, это просто нескромность. Я бы на твоем месте рассуждал иначе.
— Как же?
— Ты прежде всего не горячись, слушай терпеливо. Главное — получить сплав, не так ли? А сплав не только тебе лично нужен, его требует развитие техники. Не получишь ядерного жаропрочного сплава ты, получат другие. Но поскольку ты уже сделал первый и, безусловно, верный шаг…
— Ага!
— Тс-тс… спокойствие, Яков. Поскольку, говорю, ты заглянул в самую суть явлений, не могу не выразить своего удовлетворения. Однако у меня возникают опасения насчет твоего следующего шага.
— Следующий шаг — эксперименты.
Карганов пожевал губами, снял руку с плеча Якова и погладил матовую поверхность трубы шлифографа.
— Вы не согласны, Герасим Прокопьевич?
— Какое у тебя образование, Яков?
— Неполные десять.
— Видишь ты, какое дело… Отчего бы тебе не податься в университет?
— В университет? Сейчас?
— Отчего же нет? Эксперименты от тебя не уйдут. Но лучше будет приступить к ним во всеоружии.
Яков решительно покачал головой.
— Месяц назад, — сказал он, — я еще считал это необходимым. Я так хотел учиться… А сейчас нет. Сейчас я считаю возможным обойтись тем, чего достиг самостоятельно.
— Ты жестоко заблуждаешься, Яков. Послушайся меня, старика, и не медли с учебой!
— Да нет же, Герасим Прокопьевич. — Лицо Якова стало холодным и неприветливым. — Нет! Я теперь хочу экспериментировать. Я рассчитывал на вашу поддержку.
— Вполне можешь рассчитывать на нее.
Они молча смотрели на оптическую установку, думая каждый о своем. Очнувшись от раздумья, Яков простился и, забрав рукопись, вышел на улицу.
Разговор с Каргановым оставил в его душе тяжелый след. Кругом все темнело. Яков еще не успел разобраться в своих отношениях с Турбовичем и вдруг его пытается остановить — и кто же? — человек, которого он считал другом, которого ставил рядом с Глазковым. Теперь Турбович и Карганов сливались в одно лицо. Значит, друзья остались только на комбинате: Глазков, Андронов, Гоберман. Его поддержит вся лаборатория, весь цех, весь комбинат, если потребуется.
Гоберман… Яков вспомнил последний разговор с молодым конструктором. Он посвятил Гобермана в свои замыслы. Какие круглые глаза стали у Аркадия Исаевича! Якову пришлось говорить подробнее, чем он того хотел бы.
— Яков, — предложил Гоберман, — давай вместе проектировать твою установку.
Предложение обрадовало Якова, оно было как нельзя кстати. Откровенно сказать, Яков еще не задумывался над тем, с чего начать проектирование опытной плавильной установки для получения особого жаропрочного сплава. А теперь его «соучастником» будет конструктор. Да еще какой конструктор!
И вдруг его пытается отговорить от экспериментов профессор Карганов, человек, на поддержку которого он так надеялся.
…А плавильное отделение продолжало гудеть печами, и сталь непрерывным потоком заполняла формы. Спектрографическая лаборатория по-прежнему требовала от Якова неустанного внимания. В лаборатории осваивались новые аппараты и новые, фотометрические методы анализа. Состав стали, которую плавило отделение, непрерывно менялся, совершенствовался. Только успевай!
Якову полагалось находиться в курсе всех событий на комбинате — претензии по качеству литья поступали прежде всего к начальнику лаборатории спектрального анализа, и ему первому приходилось разрешать недоразумения. Зачастую литейный цех оказывался невиновным. Якову удавалось обнаруживать отступления от технологии в тех цехах, где шла дальнейшая обработка отливок. На этот счет у него выработалось особое чутье, нюх, и его появления в кузнечном, прокатном или термическом цехе стали побаиваться.
Но как ни захватывала его работа в лаборатории, он все время прислушивался к ноющей под сердцем тревоге — тревоге о Любе. Вечером после смены, не заезжая домой, он отправлялся в больницу… Любу все еще не выписывали, почему-то перевели из восьмой палаты в третью, на первый этаж… Видеть ее он все равно не мог: окно находилось высоко и было затянуто занавесками.
Он толкался в приемной среди женщин и мужчин, пришедших с передачей. Он наблюдал, как выписывались женщины, как застеснявшиеся отцы, даже приходившие сюда не впервые, бережно принимали от медицинских сестер новорожденных. Мимо Якова иногда проходила торжественная процессия: впереди мамаша, за ней отец, за ним теща, тесть и еще родственники с цветами и без цветов. Яков смотрел им вслед и с завистью думал: «Когда же, наконец, до меня дойдет очередь вот так же выйти с Любушкой?»
Но сегодня в приемной появилась дежурная сестра и глазами отыскала Якова.
— Товарищ Якимов, — пригласила она его, — пройдите, пожалуйста.
Ему вынесли халат. Сердце дрогнуло от радости: сейчас он увидит Любу. Но он тут же перепугался: ему сделали исключение; еще никто при нем не переступал порог запретных дверей. Значит… значит, случилось что-то неладное.
— В третью палату, — шепнул за его спиной чей-то женский взволнованный голос, — плохи, видно, дела…
В коридоре его встретила уже знакомая ему женщина-врач.
— Постарайтесь только не расстраивать жену, — попросила она Якова, — убедительно вас прошу.
Третья палата находилась в конце коридора. Врач распахнула двери. В маленькой комнате стояли две койки, на них лежали женщины. Если бы не эти родные голубые глаза и не эти золотые волосы, закрывшие всю подушку, Яков не узнал бы в одной из женщин своей Любы. Ее заострившееся лицо с темными кругами около глаз было искажено страданиями. Она непрерывно облизывала сухие, потрескавшиеся губы.
— Люба! — перепугался Яков. — Тебе плохо?
— Яшенька, — проговорила она с усилием, — пришел… Я так о тебе соскучилась. Похудел… Тебе трудно, да?
Он опустился на стул и взял ее руку. Кончики пальцев Любы были синими; это совсем перепугало Якова.
— Что с ней? — Яков повернулся к врачу, стоявшей за его спиной. — Почему ей стало хуже?
— Придется оперировать, — ответила врач. — Завтра должен быть хирург из госпиталя, большой специалист.
— Оперировать?! — уже вскрикнул Яков. — Но почему?
— Яша… Яша, успокойся, — попросила Люба. — Ну ты же видишь, что пустяки. Возьми мои обе руки. Вот, хорошо. А знаешь, о чем я хочу спросить тебя: девочка… как мы ее назовем?
— Как тебе больше нравится, Любушка?
— А тебе?
— Мне больше нравится твое имя.
Она не отрываясь смотрела в его лицо.
— Какой ты у меня хороший…
Сестра принесла ребенка. Запавшие глаза Любы озарились радостью.
— Посмотри, какая у нас чудесная дочка, — сказала Люба и вдруг застонала. Даже разговор причинял ей физическую боль.
Сестра передала ребенка Якову. Он принял его неумело, страшась повредить маленькое тельце. На него глянули подслеповатые, еще неосмысленные голубенькие глазки. А Люба смотрела на отца и дочь, и по лицу ее разливалось выражение счастья и покоя.
Девочку унесли. Яков сидел около Любы, рассказывая о цехе, о своих работах над ядерным сплавом, о домашних делах, о последних сводках Совинформбюро. Люба задремала, врач попросил его уйти.
— Так что же все-таки у нее? — спросил Яков ожидавшую его в коридоре женщину-врача.
— Перитонит.
— Я не понимаю ваших терминов.
Помедлив, врач пояснила:
— Воспаление брюшины. Поддерживаем ее непрерывным переливанием крови. Организм очень сильный, думаю, справится.
Яков переступил с ноги на ногу, чувствуя противную слабость в коленях и холодок в груди. Он слыхал, что такое воспаление брюшины.
— Да вы не падайте духом, — сказала врач. — Мы пригласили очень опытного хирурга.
Выйдя на улицу, Яков долго бродил под окнами родильного дома, никак не решаясь уйти от Любушки. Он негодовал на судьбу за то, что не ему, а Любушке выпало такое испытание. Он вот, как никогда, здоров, хоть бы кольнуло где. Яков бы справился теперь с любой болезнью, даже с этим проклятым перитонитом, но Люба…
Анна Матвеевна испугалась, увидев окаменевшее лицо сына. На расспросы матери Яков бросил два слова: «Люба… плохо…» — и закрылся в своей комнате. Он уже не слышал, как мать встревоженно советуется с отцом, как оба стали куда-то собираться, как хлопнула дверь на лестницу.
На следующее утро еще до работы Яков побежал в больницу. К Любе его не пустили. Сестра сказала, что Люба спит, а хирург сможет освободиться из госпиталя только во второй половине дня.
Яков посидел на крыльце, постоял под окном палаты. Потом пошел к трамвайной остановке. Он просто не мог оставаться в бездействии, в изнуряющем ожидании и тем более в одиночестве. Так можно сойти с ума.
Трамвай остановился у комбината. Яков прошел через проходную и столкнулся с Гоберманом.
— Ну, как? — спросил Гоберман, удерживая Якова за рукав.
— Плохо…
— Так вы приходите к нам и мы обсудим ваши замыслы.
— Замыслы?
— Я имею в виду вашу установку для получения жаропрочного сплава. Я уже разговаривал со своей группой. Знаете, с каким восторгом молодежь приняла ваше предложение?
— Да какое предложение? — Яков слабо улыбнулся.
— Вы не понимаете? — Гоберман отпустил рукав и ухватился за пуговицу на пиджаке Якова. — Мы будем проектировать вашу установку. Конструкторы очень заинтересовались. Молодежь, знаете. Согласны поработать вечерами. Дело за вами, Яков Филиппович. Да… простите. А что ваша жена? Надеюсь, все в порядке? Так когда же вы появитесь в бюро?
— Постараюсь в эти дни.
— Ждем, ждем!
Наконец-то Гоберман оставил его в покое. Но и в лаборатории тяжелые мысли о Любе не рассеивались, и Яков был вынужден напрягать всю силу воли, чтобы с необходимой трезвостью решать текущие вопросы. Что-то не клеилось с анализом новой броневой стали. «Очевидно, врут эталоны», — подумал Яков и сел за стилоскопы.
Он не заметил, как около него появился Марк Захарович. Странный взгляд парторга заставил дрогнуть руку Якова, лежавшую на регуляторе. Внезапная вспышка электрической дуги упала на его побледневшее лицо.
— Что? — спросил Яков.
— Пойдем со мной, — мягко сказал Марк Захарович. — И постарайся взять себя в руки.
— Люба?…
Глазков обнял его за плечи. У проходной комбината их ждала легковая машина.
Яков не старался искать одиночества, чтобы остаться один на один со своим горем. Однако уйти от него он не мог. Оно туманом застилало глаза, когда он смотрел в окуляр стилоскопа. Оно мешало ясности мыслей и мучало воспоминаниями о счастливых днях, проведенных с Любой. Образ Любы заслонил собой весь мир.
Внешне Яков держался спокойно, но горе полностью завладело его сердцем. Поиски ядерного сплава показались в сравнении с этим горем малозначащими, ненужными.
Глазков чаще обычного появлялся в лаборатории литейного цеха, после работы уводил Якова к себе, в общество радушной и гостеприимной Александры Дмитриевны.
— Ничего, очнется, — уверяла Александра Дмитриевна мужа, — отойдет. Сердце у него большое, значит, и горе большое. Время вылечит.
Время… Оно продолжало вращать свой исполинский маховик, который не только обратно не повернешь, но и на мгновенье не остановишь.
Немецкие армии, размолоченные под Белгородом и Орлом, откатывались на запад. Москва непрерывно салютовала наступающим войскам. Советские войска вышли к Днепру, прорвались к Перекопу. Шестого ноября они взяли столицу Украины — Киев.
В эти трудные для Якова дни Турбович был особенно внимателен к нему:
— Даже при своем горе ты все-таки счастливее меня, — откровенно позавидовал он своему юному другу. — У тебя растет дочь. А у меня нет детей. Если бы ты знал, как это тяжело. Я никогда не предполагал, что может быть так трудно без детей. У меня есть все — любимая работа, друзья, известность, я обеспечен. Но иногда все это кажется ненужным, перестает иметь цену.
— Но у вас есть жена.
— Жена… Да, конечно, жена. За двадцать шесть лет мы достаточно привыкли друг к другу.
— То есть как это привыкли? — удивился Яков. — Разве же вы не любили друг друга?
— Я женился потому, что женились все мои друзья, потому что в мои годы уже неприлично было оставаться холостяком. Все же многое в наших взаимоотношениях сложилось бы иначе, будь у нас дети. Судьба наказывает меня, Яков.
Подолгу они беседовали о квантовой механике. Говорил в основном Турбович, а Яков слушал. Рассказы о свойствах атомных частиц Евгений Борисович пересыпал личными воспоминаниями о том, как он сам постигал эту тончайшую науку, доступную далеко не каждому. Сам Евгений Борисович занимался ею более трех десятилетий. У него имелся ряд собственных теоретических трудов, главным образом, из области спектрального анализа.
И потому что Яков уже знал эти труды, потому что они получили практическое применение на комбинате, Турбович по-прежнему вызывал у него чувство глубокого уважения.
Однако в рассуждениях Евгения Борисовича зачастую звучали слова, которые настораживали Якова. Как только речь заходила о полном познании атома, Турбович возвращался к вопросу о взаимодействии между приборами и частицами исследуемого атома, о границах наших исследовательских возможностей в мире атома, о невозможности точно учесть обратное влияние микрочастиц на измерительные приборы.
Поневоле приходилось задумываться над словами Турбовича. Но неутихающая тоска после смерти Любы мешала сосредоточиться, вникнуть в самую глубь рассуждений профессора.
Яков начал приходить в себя лишь на пятом месяце после того, как похоронили Любу.
На комбинат приехали представители гвардейского танкового корпуса. На митинге во дворе комбината директор, преклонив колено, принял от гвардейцев знамя Государственного Комитета Обороны.
На другой день это знамя было установлено в плавильном отделении литейного цеха. Его принесли Яков и Стешенко.
— А ведь победой в воздухе запахло, — сказал Стешенко.
О победе говорили все чаще, все взволнованнее.
Но не только время лечило Якова, восстанавливая его душевное равновесие. Апатия вовсе исчезла, когда он, возвратившись после работы домой, брал на руки девочку, маленькую копию покойной Любы.
Девочку назвали Любой. На пятом месяце она становилась уже забавной, точно живая кукла. Она гукала и смеялась Якову, отчего он тоже смеялся, тянула к нему крошечные пухленькие ручонки, словно перетянутые ниточками.
С Любушкой Яков мог возиться часами. Он помогал Анне Матвеевне купать ее, кормить, укладывать спать, а ночью вскакивал при первом звуке ее голоса. Кроватку Любушки по настоянию Якова поставили в его комнате.
И как это ни странно, но именно в те минуты, когда Любушка находилась у него на руках или когда он стоял над ее кроваткой, в нем начинало просыпаться страстное желание вновь погрузиться в поиски ядерного жаропрочного сплава. В его голове все отчетливее возникали контуры будущей плавильной установки.
Гоберман при каждой встрече спрашивал:
— Ну, как, Яков? Давайте же проектировать установку.
В декабре Яков принял решение. После работы он зашел за Гоберманом, и вдвоем они поехали к Пащенко.
Иван Матвеевич и Лариса играли в шашки. Торжествующая Лариса заперла половину шашек мужа. Смущенный Пащенко поглаживал щеку, напряженно всматриваясь в доску.
— А, это вы, — обрадовалась Лариса, — пора, давно пора, Яков Филиппович. Друзей стали забывать. А кто с вами? Знакомьте.
Они вчетвером сели за стол. Лариса поставила на стол вазу с печеньем и включила чайник.
— А сахара нет, — призналась она. — Мы весь месячный паек за неделю уничтожаем.
— Что ж, — обратился Яков к Пащенко, — я думаю, пора начинать изготовление установки, а там добираться и до эксперимента.
— Ага! — обрадовался Иван Матвеевич. — Так вот зачем пожаловали. Замечательно! А я уж и не знал, как с вами заговорить об этом. Все же у вас такое горе!
Лариса незаметно толкнула под столом ногу мужа. Иван Матвеевич смешался и опять принялся гладить свою розовую щеку.
— Мои конструкторы хорошо знают Якова, — сказал Гоберман, — у нас много охотников до новинок.
— Так сообщников и у нас в институте не меньше найдется, — заверил Пащенко. — Главное в нашей инициативе.
— Ешьте же, наконец, печенье, — попросила Лариса, — проявите инициативу.
Яков впервые за пять месяцев улыбнулся широкой дружеской улыбкой. Он первый потянулся к вазе.
— Сыграем? — предложил он, надкусив печенье и указывая на доску с шашками.
— Давайте!
— А ну, а ну! — оживился Пащенко. — Всыпьте ей, Яков Филиппович. Я-то с ней никак не могу справиться, и вот она нос задирает.
— Я держу вашу сторону, Лариса, — вмешался Гоберман.
Пащенко поминутно вмешивался с советами, мешая сосредоточиться Якову, и советы его каждый раз бывали невпопад. Зато Гоберман делал скупые, но дальновидные подсказки. Кончилось тем, что Яков потерпел поражение.
— Ах, ты беда! — Иван Матвеевич сокрушенно хлопнул себя по коленям. — Кто же ее сможет проучить? Нет, это уже возмутительно.
Но возмущаться Пащенко как раз и не умел. Лариса запустила пятерню в его волосы и заставила поклониться.
— Побежденные должны пресмыкаться, — сказала она. — Инициатива остается за мной.
— И вашими сателлитами, — подсказал Гоберман.
— Ну, над этим еще следует подумать. А теперь продолжаем пить чай и обсуждать установку.
Яков и Гоберман вышли от Пащенко только в третьем часу ночи. Но, возвратившись домой и глядя на спящую Любушку, Яков подумал о том, что главного сегодня не сказали: нужно продолжить разговор с Турбовичем и посоветоваться с Глазковым.
Пожалуй, это он возьмет на себя.
На другой день вечером Яков зашел к Марку Захаровичу на квартиру, но заговорить о своих делах не решился. У парторга был очень усталый вид. Разговаривая, тот явно боролся со сном. Яков поспешил проститься, он знал, какие горячие дни начались для партийной организации комбината.
Фронт отодвигался все дальше на запад. Усиливая свои удары по гитлеровским армиям, он требовал все больше металла. Артиллеристы стали предъявлять еще более высокие требования: они хотели не просто взламывать укрепления противника, но превращать их в порошок.
Не удалось поговорить с Глазковым и в течение всей следующей недели. Между тем Гоберман начал проектировать установку. Молодежь, работавшая в его группе, охотно отозвалась на просьбу помочь в проектировании. Восемь человек вместе с Гоберманом оставались по вечерам в конструкторском бюро. Сюда же приходили Яков и Пащенко.
Обступив чертежную доску, они часами обсуждали созданные люка на бумаге части плавильной установки. Их громкие голоса звучали под сводами большого зала. Самым нетерпеливым из троих был Яков, он и говорил громче. У Ивана Матвеевича гуще становился на щеках румянец, Гоберман жестикулировал, часто вставлял в разговор: «Бог ты мой, это же так ясно!»
Ожесточенные споры происходили над каждым готовым чертежом, ибо здесь возникали серьезные противоречия между теоретическими выкладками и практическими возможностями. Зачастую на чертеже делалось столько пометок и поправок, что он становился совершенно ни к чему не пригодным, и его приходилось перечерчивать заново.
Споры утомляли даже неутомимого Якова.
Побеседовать с Глазковым ему не удалось до самого исхода марта. К тому времени в чертежах установка была уже готова. Яков с помощью Гобермана успел договориться со слесарями электроцеха. Комсомольцы-электрики в принципе не возражали против помощи во внеурочное время, однако материалы на постройку просили оформить через отдел снабжения, согласно всем существующим формальностям. Тут уж без помощи Глазкова не обойтись.
— Как смотрит на твою затею Турбович? — сразу же спросил Марк Захарович.
— Он не признает ее. — Яков нахмурился. — От своей лаборатории отказал. Но скажите, Марк Захарович, могут быть у меня свои собственные соображения, идущие вразрез с мнением… профессора?
— Отчего же и нет? Могут. Но ведь мнение профессора не голословно? Турбович наш, советский профессор. А как далеко ушла работа вашей троицы?
Яков перечислил все выполненное.
— Далеконько. — Марк Захарович провел ладонью по волосам и поправил очки. — Народ, стало быть, уже взбудоражен. Трудов, видимо, затратили тоже изрядно. Хорошо, Яков. Я поговорю с главным металлургом и… с Турбовичем. Я не думаю, чтобы ты занимался нелепостями.
— Марк Захарович!
— Тише, тише. — Движением руки Глазков остановил Якова. — Не первый день друг друга знаем. Давай, брат, вот что сделаем: ученый совет соберем на комбинате, пригласим профессоров из оптического института, послушаем, что они скажут о твоих замыслах. Как, согласен?
— Отчего же нет? Конечно, согласен.
— Значит, договорились. А с главным металлургом я сегодня же переговорю. Пусть он покуда обеспечит вас материалами, комбинат от этого не обеднеет.
Но спустя два дня после этого разговора Глазкова вызвали в Центральный Комитет партии в Москву, и ему поневоле пришлось отложить свое намерение. Перед отъездом он все же успел поговорить с главным металлургом. Якову разрешили изготовить плавильную установку силами электроцеха, отдел снабжения отпустил для этого необходимые материалы из фонда экспериментальных работ.
Яков не стал терять времени. Такой лихорадочной деятельности он еще никогда не развивал. Он весь как-то собрался, лицо его заострилось, губы постоянно оставались сомкнутыми. Глаза Якова светились таким страстным блеском, что на него заглядывались девушки в цехе.
Домой Яков приезжал только потому, что не мог обходиться без Любушки. Он отнимал ее у Анны Матвеевны, с жадностью принимался целовать крохотное личико ребенка. И, едва прикоснувшись к еде, мчался обратно на комбинат. Еще бы! До сих пор он мог только мечтать, а теперь наступила пора действовать, претворять мечту в действительность. Он уже видел в своем воображении бьющую из летника печи струю чудесного сплава, ощущал в своих руках тяжелые, отлитые из него детали ракетного двигателя. А вот уже стоит на широком бетонированном поле первый ракетоплан, созданный из этого же ядерного сплава.
Привычка фантазировать, заглядывать в далекое будущее делала Якова одержимым. Он рвался в небесный мир, победа казалась ему близкой, настолько близкой, что порою его охватывал восторженный трепет, и он готов был кричать об этом на весь мир.
Забегая в техническую библиотеку комбината, Яков внимательно перелистывал технические журналы, на страницах которых все чаще появлялись описания реактивных самолетов. Немцы бомбардировали Лондон ракетными, управляемыми по радио, самолетами-снарядами, англичане хвастались своими реактивными истребителями, а скромные советские «Катюши» приводили в трепет удиравшие на запад немецкие полчища.
Ракетный двигатель становился такой же реальностью, как и любой другой двигатель — паровой, электрический, дизельный. Он быстро совершенствовался, на него переключалась передовая конструкторская мысль всех крупнейших капиталистических стран.
И опасение, что кто-то прежде него построит первый космический корабль, еще больше подстегивало Якова. Он очень торопился получить свой жаропрочный ядерный сплав.
Его возбуждение действовало заражающе не только на Пащенко и Гобермана. В цехе молодежь с восторгом приняла идею создания необыкновенного сплава. Яков, как изобретатель-самоучка, стал пользоваться известностью. В глазах Якова, в его движениях, в замыслах сквозила смелость и дерзость. Как же молодежь могла оставаться к нему равнодушной?
И установка была изготовлена в такой короткий срок, на какой не мог рассчитывать и сам Яков. Ее собрали по узлам и перенесли в плавильное отделение еще до приезда Глазкова.
Хотя бы теперь Якову следовало остыть, прийти в себя, прежде чем начать первую экспериментальную плавку. Он и сам это понимал, но только ничего не мог поделать с собой. Его еще могли бы сдержать Пащенко и Гоберман, но те тоже горели нетерпением.
…Плавка шла около четырех с половиной часов. Мощные электромагнитные и электростатические поля за это время должны были расшатать атомы в кристаллах, выбить прочь электроны и сдвинуть друг к другу ядра, соединив их в один общий гигантский кристалл, в необычайно плотный кусок сплава.
Остывание шло тоже под действием полей.
Почти семь часов провели в ожидании Яков, Пащенко, Гоберман. Наконец тигель сняли с установки. Небольшой слиток в пятьдесят три грамма, еще пышущий жаром, разбили на отдельные кусочки, бросили их в воду. Пащенко трясущимися пальцами схватил один из кусочков и стал рассматривать его на свету.
— Структура обычная, — глухо сказал он, — но это невооруженным глазом. Нужно посмотреть, как изменилась микроструктура.
Исследования первого опытного образца с помощью рентгеноскопии, на стилоскопах, на оптических установках не дали даже малейших намеков на принципиально новое строение кристаллов. Это был обычный сплав с обычными, хорошо известными механическими и термическими свойствами.
Их начинали считать друзьями. Якова часто видели беседующим с Турбовичем. Глазков был уверен, что Евгений Борисович помогает Якову разобраться в неудачах, преследующих троих соратников.
Впрочем, так думал и сам Турбович. Он искренне переживал неудачи Якова. Сплав не получался, и Евгений Борисович мог дать самую торжественную клятву в том, что сплав никогда не получится. Его приводило в отчаянье упрямство Якова, ничего не желавшего слышать в противовес своим исследованиям. А ведь соображения Турбовича вытекали непосредственно из квантовой механики Гайзенберга и Бора. Неоспоримым доводом служили и все его собственные изыскания на протяжении двух десятилетий.
Работу, начатую Якимовым, Пащенко и Гоберманом, обсуждали в многотиражной газете, о ней горячо спорили на комсомольских собраниях. Сплава ждали с нетерпением и любопытством.
Война между тем все дальше отодвигалась на запад. Уже был отбит город-герой Севастополь. Обратилась в обломки «новая линия Маннергейма», и Красная Армия устремилась на Выборг. Война приближалась к границам фашистской Германии.
А сплав не получался.
Долгие вечера Якимов, Пащенко и Гоберман проводили за обсуждением новых вариантов плавильной установки, за обширной программой экспериментов. Теперь Яков больше молчал, думал, прислушиваясь к спору Гобермана и Пащенко. Где-то в самой глубине души зародилось сомнение, но не сомнение в идее задуманного, нет, а в принципе, на котором создавалась установка. Не хватало чего-то очень важного, может быть, основного. Но чего?
Может быть, прав Турбович, предсказывая неизбежную неудачу? Нет, миллион раз нет! И все-таки… Яков тщательно скрывал от друзей свои сомнения, гнал их прочь.
Иногда в конструкторское бюро заходил Глазков. Он останавливался у чертежных досок и, прислушиваясь к спору, разглядывал наколотые на них чертежи.
Он все откладывал разговор с Турбовичем: хотелось прежде самому разгадать, в чем секрет неудач Якимова и его товарищей. Как специалист-металлург, он понимал, что замыслы Якова пошли значительно дальше тех проблем, которые стоят перед металлургией сегодня. Яков пошел не просто нехожеными путями, он отваживался заглянуть в такие дебри, которые многие исследователи обходили сторонкой, считая их уделом далекого будущего.
Смелость Якова подкупала, но Марк Захарович побаивался, что именно излишек этой самой смелости, уверенность, бьющая через край, и, как следствие, поспешность приводят к неудачам, ослепляют экспериментаторов.
Прежде чем начать большой разговор, Глазков считал необходимым дать Якову произвести как можно больше опытов. Кто знает, может быть, Яков сам найдет свою ошибку.
Наступил, наконец, день, когда Пашенко и Гоберман уговорили Якова устроить короткую передышку. В этот день Турбович пригласил Якова взглянуть на новые книги, которые прислали ему друзья из Москвы. Придя к нему на квартиру, Яков увидел на письменном столе и на стульях еще не разложенные по полкам новейшие переводы Эйнштейна, Дирака, Планка, Бора, различные журналы на английском языке.
— Союзники снабжают, — торжественно произнес Евгений Борисович. — Но ты посмотри, что мне прислали самое замечательное.
Он взял со стола небольшую книгу, за чтением которой его и застал Яков.
— Что это?
— Новейшая работа Нильса Бора. Авторизованный перевод, переведено в Лондоне, специально для России. «Принцип дополнительности». Это гениально, Яков! Ты помнишь соотношение неопределенности Гайзенберга? Бор развивает его в принцип дополнительности и объясняет свойства атомных частиц в их взаимодействии с приборами.
— Неужели? — вскинулся Яков. — Вы прочли ее?
— Дважды, друг мой, дважды. Я всегда преклонялся перед гением Бора и Гайзенберга.
— Не дадите ли вы мне почитать «Принцип дополнительности»?
— Разумеется, ты можешь взять книгу. — Турбович мечтательно посмотрел поверх головы Якова. — Мои мысли… Я их вынашивал столько лет, но не решился произнести вслух. А Бор произнес. Ах. Яков, Яков, если бы у меня были твоя страстность и твоя дерзость. Я бы знал, в каком направлении мне двигаться.
— А я разве иду по ложной дороге?
— Мы с тобой говорили об этом еще в самом начале твоей работы над сплавом. Теперь ты увлек за собой Пащенко и Гобермана, взбудоражил народ и на комбинате, и в институте, а итоги…
— Итоги, конечно, не блестящие.
— Да никаких, Яков, совсем никаких.
Яков опустил голову, возразить было нечего.
— Все мы понемногу мечтатели, — сказал Евгений Борисович, — но только когда достаточно поживешь на свете, начинаешь видеть мечту выполнимую и мечту несбыточную. В твои годы, Яков, все кажется доступным.
— Шесть месяцев еще не вся жизнь, — возразил Яков, — так что рано говорить о наших итогах.
— Значит, ты не собираешься отказаться от поисков своего нелепого сплава?
— Ни в коем случае!
— Завидное упрямство. Прочти «Принцип дополнительности». Может быть, Бор сумеет убедить тебя.
— Посмотрим.
И вот перед Яковом «Принцип дополнительности». Укачав Любушку и прикрыв лампу полотенцем, чтобы свет не мешал сну девочки, Яков раскрыл труд знаменитого датского ученого. Нет, он не заразился той восторженностью, с которой отнесся к новой работе Нильса Бора Евгений Борисович. Совсем наоборот, восторг Турбовича заставил насторожиться Якова Якимова.
Он размышлял над каждой страницей, а порой и над каждым словом. Принцип дополнительности разбудил и всколыхнул в Якове многое такое, о чем он уже начинал забывать.
«…Посмотрите вокруг себя! — восклицает Бор в своем введении к «Принципу дополнительности». — Вспомните все знакомые вам законы, управляющие явлениями окружающего вас мира. Мы с абсолютной точностью научились замерять скорость летящего снаряда, определять, какое положение во Вселенной займет земной шар через сто, через тысячу лет… Для этого у нас есть соответствующие приборы, и мы убеждены в правильности тех сведений, которые они нам доставляют.
Но давайте погрузимся в мир атома, в мир бесконечно малого. Ни один из действующих во Вселенной законов Ньютона здесь уже не может быть применен. Каким прибором должны мы замерить скорость электрона? Каждому школьнику известно, что в любом предмете имеются электроны. Значит, любой измерительный прибор будет тоже состоять из частиц, включающих в себя электроны. Взаимодействие неизбежно, и показание нашего прибора будет сплошной ложью».
И Бор делает вывод, что исследователям никогда не удастся определить то состояние, в котором электрон находится до взаимодействия с прибором. Прибор создает состояние микрочастицы. Реальный мир атома становится недоступным нашему познанию, мы можем говорить только о так называемой приборной категории частиц атома…
Дальше начиналась трактовка нового математического аппарата, названного Бором «Принципом дополнительности».
Так вот оно в чем дело!
Яков готов был засмеяться от радости. Эта книга, этот пришелец из-за рубежа раскрыл ему не только свои собственные карты, но и душу Турбовича. Бор сказал то, чего недоговаривал Евгений Борисович: граница, предел познаний! Непознаваемость!
Яков откинулся на стуле и мысленно раскрыл другую книгу: «Материализм и эмпириокритицизм» Ленина.
Отложив в сторону «Принцип дополнительности», Яков задумался. Нет, не о своих будущих отношениях с профессором Турбовичем. Это его не очень-то беспокоило. Необходимо раскопать эту ошибку, которую он, Яков, протащил в свои расчеты вместе с философией Гайзенберга и разъяснениями Турбовича. Квантовой механике его учил Евгений Борисович. Почти два года Яков слушал его. Якову казалось, что он идет своим собственным путем. Так ли оно было в действительности?
Яков ходил и ходил по комнате. В открытом ящике стола он увидел папиросы, недокуренные тогда, на крыльце родильного дома. Теперь он закурил опять. Непривычное раздражение в горле заставило его закашляться, от дыма, плывущего в глаза, выступили слезы. Но он не бросил папиросы. За этим занятием мысли его стали приходить в порядок, потянулись строгой цепочкой, одна за другой.
Остановившись у окна, Яков поглядел на звездное небо. Яркая Венера, предвестница утра, поднималась над крышами домов. Он чуть слышно запел любимую песню покойной Любы:
Плещут холодные волны,
Бьются о берег морской…
Якимов, Пащенко и Гоберман продолжали опыты на своей плавильной установке. Сто восьмой раз попробовали они изменить составляющие сплава, подобрать новые режимы работы установки. И сто восьмой раз ничего не получалось, не было даже намеков на успех.
С Турбовичем Яков встретился в воротах оптического института, когда выходил от Пащенко. Они поздоровались и остановились.
Евгений Борисович был хорошо осведомлен о неудачах Якова, но, взглянув в глаза молодого человека, профессор подивился новому, появившемуся в них выражению: это было не то ожесточение, не то выражение самой непреклонной решимости.
— Ты не унываешь, — сказал Евгений Борисович.
— Нет, не унываю.
— Как дочь?
— Утром стащила со стола «Принцип дополнительности» и чуть не отправила его в печку, — раздраженно пошутил Яков.
— Что ты, Яков! — испугался Турбович. Засмеявшись, он вынул изо рта трубку и сказал: — Завидую тебе, завидую. Я знаю многих видных деятелей науки, вместе с которыми трудятся и их дети. Это поистине великолепно.
— Я бы не позавидовал вашей дочери, — зло вырвалось у Якова.
Лицо профессора покрылось бледностью. Пальцы его, стиснувшие трубку, обломили чертика. Но он быстро справился с собой, и когда заговорил опять, в голосе его не было гнева.
— Я не понимаю твоей дерзости, — устало произнес он. — Очевидно, ты слишком утомлен работой. Или я обидел тебя чем-нибудь?
— Обида… Очень мягкое слово.
Евгений Борисович продолжал недоуменно смотреть в лицо Якова. Яков расстегнул пиджак и из внутреннего кармана извлек «Принцип дополнительности».
— Можете забрать эту галиматью.
— Как… как ты сказал?
— Я говорю: можете забрать эти бредни, которыми ваши союзники хотят заморочить голову порядочным людям.
— Ты в уме, Яков?
Проходившие мимо работники института поглядывали на собеседников.
— Лучше нам пройти в кабинет, Яков. Прошу тебя.
В кабинете Турбович устало опустился в кресло. Яков отказался сесть и принялся расхаживать по мягкой ковровой дорожке.
— Боюсь, что ты ничего не понял в «Принципе дополнительности», Яков, — сказал Евгений Борисович.
— Не понял? — Яков остановился и резко повернулся к нему всем телом. — Нет, я понял, уважаемый Евгений Борисович. Хотите, я скажу, что такое принцип дополнительности? Это мракобесие, это опошление науки, особенно советской науки. Ведь что же это получается: нет прибора, нет и состояния? Пока электрон наблюдаю — он существует, перестал наблюдать, — электрон исчез. Ересь какая!
— Удивительная самоуверенность, — пробормотал Турбович.
— И вовсе не самоуверенность, — отрезал Яков, — а уверенность. Вера в силу человеческого разума. Я учусь понимать мир у Ленина и признаю только одно единственное мировоззрение: диалектический материализм. В нем для меня все ясно. Он помогает мне двигаться вперед. А вы… а ваша философия — это топь, тина. Попадешь в нее — и пробарахтаешься, как слепой котенок, как… как вы сами пробарахтались почти до старости.
— Ах, Яков, Яков…
Турбович сгорбился в кресле, хрустнул пальцами. Лицо его стало страдальчески болезненным. Он долго глядел перед собой отсутствующим взглядом.
— Молодость… — сказал он. — Порыв и жажда романтики. Позже ты станешь зрелым человеком и будешь с улыбкой вспоминать свою минувшую наивность. Я родился незадолго до открытия радиоактивности. Оно всполошило весь научный мир. Когда я учился в гимназии, я решил посвятить себя разгадке секрета радиоактивности. Секрет, который и по сей день остается секретом… Кто знает: будет ли раскрыта эта удивительная загадка природы? Вещество гибнет, распадается само по себе… После окончания университета мне посчастливилось работать в лаборатории Резерфорда. Ты помнишь, кто такой Резерфорд? Я был лично знаком с Бором и Планком. Каково, э? Они предсказывали мне блестящую будущность ученого, называли меня талантливым экспериментатором. И я был уверен в себе, уверен, что овладею тайной распада вещества и заставлю радиоактивность служить на благо человечества!
— Замечательно! В каком году это случилось?
— В тысяча девятьсот девятом.
— Неужели?!
— А почему тебя это удивляет?
— Так ведь в 1909 году вышла книга Ленина «Материализм и эмпириокритицизм». Она должна была стать вашим учебником. Читали вы ее?
— Ах, какое все это имеет отношение к тому, что я говорю? — Евгений Борисович с раздражением отодвинул в сторону тяжелое пресс-папье, взял, но тут же положил обратно линзу в металлической оправе. — Нет, тогда я был слишком молод, чтобы читать Ленина.
— Ну, хорошо. — Яков, остановившись подле кресла, с любопытством смотрел на профессора. — И что же дальше?
— Ничего особенного. Четырнадцать лет я работал в лучших электротехнических лабораториях России. Мое имя и сейчас известно в широких научных кругах. Могу с уверенностью сказать, что я был одним из первых людей, мечтавших о получении атомной энергии.
— Мечтавших… Хм. Что ж, можно поверить. Но что же из всего этого следует?
— Я независимо от Резерфорда произвел опыты по расщеплению атомного ядра. Однако общие поиски физиков привели к довольно неожиданным результатам. Были открыты составные части ядра, которое до тех пор считалось неделимым: нейтроны, позитроны, варитроны. Потом установил, что позитрон и электрон могут при ударе превратиться в фотон. В фотон, Яков! В луч света! В ничто!!! Тебя это не волнует? А мне, друг мой, стало страшно. Да, страшно. Я не стыжусь признаться в этом. Я очень внимательно слежу за работой моих коллег. Бор, Гайзенберг, Эйнштейн, Планк — все они единодушно сходятся на том, что чем глубже мы проникаем в мир атома, тем меньше достоверности в добытых нами сведениях. Материя расплывается…
— Исчезает, — подсказал Яков.
— Не знаю, право же, не знаю…
— Расплывается. — Яков усмехнулся прямо в лицо профессора. Он стоял, широко расставив ноги и заложив руки в карманы пиджака. — Они, ваши коллеги за рубежом, философствуют о расплывчатом и непознаваемом, а сами, с помощью нашей диалектики, копаются в атоме и пытаются овладеть атомной энергией. Любопытно, кому нужна такая философия? Кто это оказался таким предупредительным и прислал вам уже переведенного на русский язык Бора?
Яков не выдержал и зло расхохотался.
— Довольно, Яков! — Евгений Борисович хлопнул ладонью по столу. По лицу его пошли красные пятна, зеленоватые глаза засветились недобрыми огоньками. На этот раз он долго не мог овладеть собой. Он дышал тяжело, губы его подергивались.
— Яков, — заговорил он срывающимся голосом, — если бы ты знал, как я привязался к тебе. Рядом с тобой у меня все спорится. Прежде я искал одиночества в своей работе, а теперь не могу обойтись без твоего общества. Яков! Мы могли бы делать с тобой большие дела. О нас заговорит весь мир. Ты горяч, но тебе нужен руководитель. Нам надо стать друзьями. Что ты скажешь, если я буду все-таки требовать твоего перевода на постоянную работу к себе?
— Нет, Евгений Борисович, — Яков отрицательно покачал головой. — Извините за грубость, но только я не гожусь для составления гороскопов. Я живу в реальном мире и хочу заниматься реальными делами. Мне не страшно от того, что электрон обращается в луч света. Мне только очень хочется знать, как это происходит. И вот поэтому ваш принцип дополнительности мне кажется немногим лучше «Ветхого завета», о котором мне немного рассказывала мать, хотя она и сама в него никогда не верила.
— Замолчи! — Турбович вскочил на ноги. — Мальчишка!
— Что это у вас здесь происходит, товарищи? — произнес за спиной Якова голос Карганова. — Вся лаборатория на ноги повскакала, за пожарниками готовятся бежать. Деретесь, что ли?
Турбович опустился в кресло. Не глядя на Карганова, он стал разыскивать по карманам коробку с табаком, хотя она лежала перед ним на столе.
Карганов, кряхтя, сел в кресло по другую сторону стола.
— А ты чего, как Дон-Кихот, ноги расставил? — обратился он к Якову. — Садись. Ссорились, значит? Из-за чего?
— Спроси своего Дон-Кихота. — Евгений Борисович трубкой с обломленным чертиком ткнул в сторону Якимова. — Змея, а не человек.
— Ух, ты, — Карганов вытащил платок и вытер им лысину. — Мурашки по коже. Обидел тебя Яков, что ли?
— Я попросил бы вас обоих оставить меня в покое.
— Идем, Яков. Человек и в самом деле не в себе.
Карганов взял Якова за плечи и вывел на широкую площадку двора. Они прошли в садики сели на скамейку, на которой когда-то сидела Люба. Вечерело.
— Расскажи-ка, чем ты обидел моего коллегу.
Яков рассказал о причине, вызвавшей ссору. Выслушав, Карганов взял Якова за локти и повернул к себе лицом. Свет из ярко освещенных окон институтских корпусов упал на Якова.
— Экий же замечательный детина! — с любовью произнес Карганов. — Наверняка и папка таков. А ты понимаешь, что стал настоящим зрелым коммунистом! Ко-мму-нист! Из твоего рассказа так и прет нашей диалектикой. Да когда же ты успел ее нахвататься?
— Марк Захарович помог, — смутился Яков. — Я Ленина читал.
— Хорошо, просто очень хорошо! Коммунист, да и только. Пора…
Яков шел по улице неторопливой, размеренной отцовской походкой. Пора… Завтра же к Глазкову. Рекомендации дадут комитет комсомола, Андронов, Александра Дмитриевна… весь цех даст!
— Пора, пора!
— Вот ты и пришел в партию, — сказал Глазков, пробежав глазами заявление. — Ты вполне дорос до нее. Вполне. Не говорю о возрасте. Ну, а какие перспективы у тебя с ядерным сплавом?
— Ищем, — сразу повял Яков.
Марк Захарович потрогал дужку очков на переносице, переложил заявление в папку.
— Кто, кроме Пащенко, помогает тебе в оптическом институте? — спросил он. — С кем из профессоров ты консультируешься?
— Пока ни с кем.
— Да? А почему?
Яков пожал плечами. Ему не хотелось рассказывать об испорченных взаимоотношениях с Турбовичем. Трудно было сказать, что больше мучало Якова: ссора с Евгением Борисовичем или совет Герасима Прокопьевича продолжать учебу.
— Пожалуй, пора нам собраться вместе и поговорить по душам, — решил Глазков. — Все же в институте крупные специалисты, знатоки своего дела. Что ни говори, а опыт у них за плечами огромнейший. Понимаешь, опыт, теория. Поговорим, поспорим, глядишь, чего-нибудь и выплывет. Ты, Яков, уж и на себя стал не похож: кожа да кости. Как дочка, растет?
— Растет. — Улыбка осветила лицо Якова.
«Вот где его настоящее счастье, — подумал Марк Захарович. — Такая крошечная, такая пискливая, а вместе с тем такая прочная опора в жизни».
— Давненько мы у тебя с Сашенькой не бывали, — сказал парторг, — видишь, какая атмосфера на комбинате — как струна. Фашистов доколотить нужно. Так вот что сделаем, Яков: я приглашу на комбинат Турбовича, Карганова и Покровского. Здесь мы себя свободнее будем чувствовать, а им не привыкать. Но ты приготовься. Чтобы за словом в карман не лазить. Понял?
— Понял, Марк Захарович.
— Вот и действуй.
После ухода Якова парторг долго ходил по кабинету, заложив руки за спину и покусывая полные губы. С опытными работами, с поисками ядерного сплава у Якимова и его товарищей ничего не получалось. Но почему? Марк Захарович не сомневался в способностях Якова, в способностях Пащенко и Гобермана. Теоретические расчеты он просмотрел довольно внимательно, потом просмотрел их вместе с главным металлургом. Оба сошлись на том, что в основе расчетов лежит трезвая, хотя и необычно дерзкая идея. Выбранный путь экспериментов не вызвал у них сомнений.
— Это ничего, что пока нет положительных результатов, — успокоил Глазкова главный металлург. — Тут пахнет долгими годами, а может быть, и десятилетиями. Якимов идет к открытию, а не к усовершенствованию уже существующего процесса получения стали.
Однако довод главного металлурга не успокоил парторга. Его смущало то обстоятельство, что в работах над ядерным сплавом не принимает участия никто из более опытных людей, например, тот же Турбович или Карганов. Молодость троицы в некоторой степени могла иметь отношение к ее неудачам. Молодость — это, безусловно, ощущение нового, смелость, способность дерзать. Зато зрелость — это опыт, знание дела, сила ориентировки. Очень хорошо, когда сочетаются молодость и зрелость. В данном случае такого сочетания не было.
И еще у Глазкова вызывала досаду шумиха, поднятая на комбинате вокруг работ Якимова. Это уже было и напрасно, и… вредно. В девятнадцать-двадцать лет трудно остаться глухим к похвалам, к славе. Итогов еще нет. Может наступить общее разочарование. Как тогда перенесет это Яша Якимов, кумир молодежи и самоуверенный, талантливый человек?
Да, пора поговорить сообща, послушать старших товарищей, а потом принимать решение.
Накануне совещания у Глазкова, теплым июньским вечером Яков посадил на плечи Любушку, втиснул в карман пиджака «Материализм и эмпириокритицизм» и отправился за город, на берег реки.
Пока девочка копошилась среди цветов, обрывая головки ромашек, для чего ей приходилось напрягать все силы своих маленьких ручонок, Яков, вытянувшись в траве у самого обрыва, листал книгу. Он не столько читал, сколько собирался с мыслями.
Перед глазами Якова возник кабинет в квартире профессора Турбовича. Евгений Борисович называл его своим «храмом науки». Вспомнилась картина с бесстрастными лицами обнаженной женщины и полуобнаженного мужчины. Яков увидел полки, плотно уставленные книгами. И только сейчас, при мысленном созерцании, он заметил то, на что ему следовало обратить внимание сразу: на полках не было ни Ленина, ни Энгельса, ни вообще чего-нибудь политического. Правда, где-то на самой верхней полке приютились два тома «Капитала», но так высоко, что можно было с уверенностью сказать: Евгений Борисович к ним не притрагивался. Оттого и пролез на эти полки «Принцип дополнительности», оттого и перепугало Турбовича «исчезновение материи», грозным призраком встал перед ним предел точности измерений, граница человеческого познания. Перепуганный, сбитый с толку философией тех людей, которые были в его глазах кумирами, Турбович отступил от своей мечты, а отступив, погряз в трясине.
Нет, с ним, с Яковом Якимовым, этого не должно случиться!
Яков засмеялся, вскочил на ноги и подбросил Любушку над головой. Девочка радостно вскрикнула. Он подбросил ее еще и еще.
— О, да ты у меня совсем бесстрашная, воздуха не боишься. В мамку, что ли?
Все же мысли о предстоящем совещании у Глазкова волновали Якова. Кажется, он мало придает значения этому совещанию, а ведь к нему наверняка прислушаются на комбинате. И больше всего будут иметь вес слова Турбовича, профессора физики. Что скажет завтра Евгений Борисович, особенно после их последней ссоры?
Яша с холодком в сердце почувствовал: не поддержит. Больше того, встанет поперек дороги, встанет с искренним желанием помочь. До чего нелепо!
Что ж, драка его не пугает, а присутствие Глазкова придаст ему уверенность. С Марком Захаровичем Яков ничего не боялся.
Ночь он посвятил просмотру расчетов установки. Яков снова и снова проверял свои замыслы. Вдруг ему вспомнился Карганов, тревога усилилась. Неужели в исходных позициях, на которых стоял он, Яков, имеется слабое звено? Попытка прогнать тревогу не принесла успеха. Все-таки на что-то он закрывал глаза. Только на что же именно? Два года знакомства с Турбовичем, какой они могли оставить осадок в его душе, в его мозгу? Неужели и в нем поселился этот проклятый микроб чужой философии?
Молодость — ты хороша безграничной верой в свои еще не окрепшие крылья. Они поднимают тебя высоко, под самое солнце, и жаркие лучи его могут легко расплавить воск, которым скреплены перья. Конечно, трудно не взлететь и не взглянуть на мир с высоты, когда чувствуешь в себе достаточно сил.
Молодость — это неопытность, а главное, неумение взглянуть в глубину своей собственной души и разглядеть там воск вместо цемента. Но ведь именно так и накапливается опыт. Разве перешагнешь через молодость сразу к зрелости? Молодой полководец сильнее переживает поражения своей армии, но у него зато неисчерпаемый источник энергии. Ему легче прийти в себя.
Сон в эту ночь не принес Якову отдыха. В его разгоряченной голове тянулся клейкий и назойливый поток мыслей, они путали друг друга, не давали остановиться на чем-то определенном.
Утром он поднялся с тяжелой головой, поглядел на раскидавшуюся в кровати девочку, прикрыл ее одеялом и долго стоял над ней в раздумье.
У Глазкова собрались довольно поздно — в десятом часу вечера. Солнце еще не зашло, но в кабинете включили свет. Иссиня-черная туча с оловянной клубящейся бахромой затягивала небо над городом. Было душно, в открытых настежь окнах неподвижно свисали шторы.
Позже всех появился Карганов. Он приехал на комбинат прямо с инструментального завода, где консультировал изготовление победитовых пластинок.
Герасим Прокопьевич вошел шумно дыша, на ходу вытирая вспотевшую лысину. Дружелюбно кивнув в сторону Якова и Гобермана, он прошел к столу и опустился рядом с Глазковым.
— Пф-а! — сказал он. — Плохи дела профессора Карганова. Сердце — как птичка в клетке.
— Время от времени ремонтировать нужно, — улыбнулся Глазков.
Дверь распахнулась, и вошел Андронов. Этого Яков не ожидал, он переглянулся с Гоберманом, но на того появление начальника литейного цеха не произвело впечатления. Андронов почти не взглянул на Якова, будто Яков был здесь посторонним лицом, но с Турбовичем, Покровским и Каргановым поздоровался за руку. Только устраиваясь за столом, он посмотрел на своего подчиненного долгим, внимательным взглядом.
В раскрытое окно долетел отдаленный раскат грома.
— Не закрыть ли? — спросил Турбович.
— И без того духота, — возразил Карганов. — До грозы далеко.
— Это из-за тебя людей тревожат? — спросил Андронов Якова. — Никак успокоиться не можешь. Вот мне бог помощничков посылает. — Он повернулся в сторону попыхивающего трубкой Турбовича. — Начальником поставил, оклад повысил, на чистое, не пыльное место перевел. Так нет — подавай ему еще ядерный сплав.
— Помощники у вас не плохие, — отозвался Турбович. — Я давно Якимова к себе переманиваю — не идет. Чем вы его околдовали?
— Да он сам колдун. Посмотрите: разве на черта не похож? Такой же тощий да черный.
Громче всех засмеялся Карганов.
— Помогите мне, по крайней мере, от его ядерного сплава избавиться, — попросил Андронов. — Всему цеху этот ядерный сплав головы морочит, а проку не вижу. Только электроэнергию переводят. Плавильное отделение в экспериментальную лабораторию превратили.
— Фантазия у него богатая, — вздохнул Турбович, — молодость…
— Это верно, — прохрипел Карганов, — фантазия у Якимова замечательная. Такой фантазии суждено стать реальностью.
— Вы так думаете? — спросил Андронов, всматриваясь в Карганова. На душе у Якова посветлело. Значит, Карганов его поддержит. Слово профессора металлографии чего-нибудь да стоит.
— Коллеге свойственна восторженность, — усмехнулся Турбович. — Он страстный поклонник молодых дарований. Но лично я не разделяю его восторга. На мой взгляд, поиски ядерного сплава никому не нужная авантюра. Нереальность замыслов Якимова для меня очевидна, и Якимов давно знает мое мнение, с первого дня начатых им экспериментов.
За окном ветер вдруг всколыхнул неподвижно повисшую листву на тополях, взвихрил пыль на дорогах. Шторы сначала заколыхались, надулись парусом, потом взметнулись под самый потолок. Ветер ворвался в комнату, смел со стола Глазкова бумаги и газеты. Где-то вспыхнула молния, раскатился близкий удар грома.
— Прошу прощения, — остановил Глазков Турбовича и бросился закрывать окно. Возвратившись к столу, он спросил: — Так что вы хотели сказать о реальности ядерного сплава?
Евгений Борисович с досадой поглядел на окно — шум дождя отвлекал его, не давал сосредоточиться. Он заговорил о том, что, на его взгляд, составляет заблуждение Якимова и других участников работы над сплавом. Главное — в самой постановке вопроса, в самом принципе. Тут все неверно, от начала до конца.
Как пришла Якимову в голову идея ядерного сплава? Он почерпнул ее из тех сведений о строении Вселенной, которыми располагает современная астрономия. Но разве Якимову не известно, что на далеких звездах ядерный сплав только потому и является ядерным, что подвержен воздействию гигантских температур и столь же высоких давлений? Отлично известно. И Якимов хорошо знал, что ему не удастся ни получить температуру в миллионы градусов, ни изготовить пресс для создания давления в миллионы атмосфер. Почему? Да по очень простой причине: самая крепкая сталь уже при давлении в пять тысяч атмосфер становится пластичной, мягкой, как воск, начинает течь.
Турбович сделал многозначительную паузу. О, он-то умел пояснять свои мысли! Его поняли все сидевшие в комнате и невольно подивились простоте и трезвости его суждений.
— И на что же решился наш молодой изобретатель? — продолжал Евгений Борисович. — Он решил обмануть природу и обойтись без высоких давлений. Обмануть, забыв при этом, что великий мастер природа выбирает самые рациональные и единственные решения. Создание пресловутых полей, которым посвящен расчет Якимова, не что иное, как попытка обойти закон сохранения энергии, создать вечный двигатель.
Правда, нужно отдать должное Якимову: его расчет имеет некоторую логичность и оригинальность. Но и то и другое опять-таки есть следствие наивного и поверхностного представления о квантовой механике. Замысел Якимова находится в прямом противоречии с ее основными положениями. Среди советских ученых получило распространение ложное толкование волновой функции как реального свойства атомных частиц. Якимов по своей неопытности попался на ту же удочку. На этом заблуждении и построены его расчеты. Нелепо, безнадежно, никому не нужно. Волной, которая существует только в твоем воображении, не расшатаешь атом. Вот так. Впрочем, итоги экспериментов говорят сами за себя. От каждого эксперимента мы вправе ожидать если не эффектных результатов, то хоть мало-мальски осязаемых сдвигов, на худой случай, перспектив. Ничего подобного у Якимова нет. И не будет. Перспектив никаких. Не преступление ли допускать дальнейшее разбазаривание государственных средств в такое трудное для страны время?
Тонкие губы Андронова изогнулись, но только Яков и Марк Захарович знали, что означает у начальника литейного цеха сильнейший приступ гнева. Однако голос Андронова, когда он отвечал Турбовичу, был тихим и ровным.
— Как видно, дело серьезнее, чем я того ожидал, — сказал он. — Мы считали, что у Якимова трудности только технического порядка. А его, оказывается, следует отдать под суд за вредительство.
— Нет, не нужно понимать так буквально, — испугался Евгений Борисович. — Мы говорим о принципиальных трудностях. — Он выбил трубку в пепельницу, предупредительно пододвинутую Глазковым, и спрятал ее в карман. — История знает, конечно, немало случаев, — он холодно взглянул на Якова, — когда люди, чуждые науке, делали большие открытия и технические усовершенствования. Подавляющая масса таких одержимых жаждой открытия вела, в сущности, игру в лотерею. Они совершали сотни, иногда тысячи нелепых экспериментов, и вдруг, к собственному недоумению, находили в своих руках открытие. Очевидно, подобный же путь избрал и наш юный исследователь Яков Якимов.
— Остро сказано! — воскликнул Покровский. — Обидно, а остро! — И разразился густым хохотом.
Глазков и Андронов незаметно для других переглянулись.
Якову показалось, что ему в лицо плеснули кипятком. Он задышал тяжело и часто, комкая в руках края тяжелой бархатной скатерти. Он готов был уже вскочить на ноги, но поймал на себе предостерегающий взгляд Марка Захаровича.
— Ну, это ты слишком, батенька, — сказал Карганов. — Ты что же это, Якимова в алхимики записываешь? Администрацию комбината за его поддержку в государственном преступлении обвиняешь? И кто же это тебе сказал, что Якимов, начальник лаборатории спектрального анализа, кстати, и ее организатор — человек, чуждый науке? Что-то ты начал кривить душой, милейший. Восемнадцать лет мы работаем вместе с тобой под одной крышей и вдруг такое… А?
Турбович перестал рассматривать свои пальцы и насторожился, не глядя, однако, на Карганова. Герасим Прокопьевич приготовился продолжать, но по окну вдруг забарабанили крупные капли дождя. Стало шумно. Разговор оборвался. Глазков вынужден был встать и закрыть вторую раму окна. Теперь в комнату доносился только отдаленный глухой шум дождя.
— Два года читал ты наставления Якову, — продолжал Карганов, — два года ты вколачивал в него свои дурацкие, прошу прощения за грубость, взгляды на развитие квантовой механики. А когда Яков не принял тебя и пошел своей собственной, нет, нашей дорогой, он сразу превратился в бездарного и чуждого науке человека. Я знаю, ты умеешь говорить очень красноречиво. И ты способен заговорить кого угодно. Но все это пустяки в сравнении с тем, на что ты решился сейчас: встать на пути у юноши, который делает первые шаги в своем творчестве. Стыд! Стыд и позор! Я со всей партийной ответственностью утверждаю, что замысел Якимова смелый и оригинальный, он сулит настоящую революцию в машиностроительной технике. Сплав, который мечтает создать Якимов, поможет сооружать железнодорожные мосты невиданной прочности, строить небоскребы в сотни этажей. Машины, изготовленные из такого сплава, не будут знать, что такое поломка деталей, и смогут работать при любых температурах. Сама жизнь требует от нас такого ядерного сплава. Понимаешь — сама жизнь. А потому твое выступление, Евгений, я расцениваю как прямое предательство народных интересов.
— Что? — вскричал Турбович. — Ты в уме ли, Герасим?
— Ну, опять за свое, — проворчал Покровский. — Как сойдутся, так и ссорятся.
Яков, не отрываясь, смотрел на Глазкова — он хотел говорить. Но Марк Захарович отрицательно покачивал головой.
Андронов, откинувшись в кресле и глядя на свои небрежно вытянутые ноги, походил на каменное изваяние.
— И какой же вы сделаете вывод? — спросил Глазков Карганова: — Может ли быть получен ядерный сплав в условиях нашего комбината?
Прежде чем ответить, профессор, повернул голову в сторону Якимова. Ответил он глухим, но твердым голосом:
— Нет!
На минуту за столом возникло легкое движение: все повернулись в сторону Карганова. Даже Евгений Борисович удивленно вскинул брови.
— У Якимова действительно принципиальные трудности, — продолжал Карганов, роняя слова, как камни, — в этом я не могу не согласиться со своим коллегой. — Он бросил быстрый взгляд на Турбовича. — Но трудности совсем иного рода. И главное — разрешимые. Я верю: рано или поздно, но Яков создаст свой необыкновенный сплав. — Герасим Прокопьевич поморщился и погладил сердце. — Сегодня наш молодой исследователь доказал свою правоту теоретически. Он увлекся квантовой механикой и, могу смело утверждать, — далеко позади оставил своего наставника Евгения Борисовича. Ему помогла врожденная смелость в сочетании с уверенностью. Очень хорошо, что эта уверенность почерпнута в нашей диалектике. Искренне восхищен политическим кругозором Якова. Да, волновая функция есть неотделимое, реально существующее физическое свойство атомных тел-частиц. И, взаимодействуя с частицей, как с волной, магнитные поля заменят гигантские давления. Никакого нарушения закона сохранения энергии тут нет. Сей проповедник, — Карганов покосился на Турбовича, — забывает еще об одном небезызвестном ему факте в физических процессах — времени. Если маленькая сила действует достаточно долго, она может совершить сколь угодно большую работу. Или ты забыл, что такое резонанс? Или тебе снова пересказать поучительную историю о том, как в Нью-Йорке рухнул сорокаэтажный небоскреб только от того, что по соседству с ним работал неуравновешенный движок для откачки воды из подвала? Так вот, на мой взгляд, теоретически здесь все обстоит благополучно. И вместе с тем… вместе с тем я вижу в работе Якова недопустимую кустарщину, печать поспешности. Идея не додумана до конца, не выношена как следует.
— Да разве не в экспериментах углубляют идею? — отозвался Яков.
— Нет, нет, нет. — Герасим Прокопьевич медленно покачал головой, словно избавляясь от назойливой мухи. — Нет, Яков. Я слабоват в квантовой механике, но всем существом своим чувствую — в твоих руках еще очень слабое оружие. Ты слишком далек от настоящей исследовательской работы, которая возможна только в контакте с большими учеными. В таком серьезном деле поспешность, кроме вреда, ничего дать не может. Это то же самое, что пытаться сыграть сонату, не выучив гаммы.
— Не понимаю тогда смысла твоей отповеди по моему адресу, — развел руками Евгений Борисович. — Мы пришли с тобой к общему знаменателю, не так ли?
Карганов волком посмотрел на Турбовича, он просто задохнулся от злости.
— С Иисусом Христом у тебя общий знаменатель! — прохрипел он.
— Значит, ваше общее мнение, — поспешил Глазков перейти к заключению, чтобы не дать разгореться ссоре между двумя почтенными профессорами, — сходится на том, что замысел Якимова не имеет под собой реальной почвы.
— Да! — подтвердил Турбович.
Покровский в нерешительности покачал головой. Он колебался и не знал, к кому из двух своих коллег присоединиться, чувствуя, что в словах каждого из них скрывается доля правды.
— Нет! — отрезал Карганов. — Затея Якимова совершенно реальна. Прошу тебя не фыркать, Евгений! — вдруг повысил он голос. — Ты хочешь вовсе перечеркнуть идею ядерного сплава. А речь идет о возможностях комбината, промышленного предприятия, насколько я понимаю? — Глазков утвердительно наклонил голову.
— На комбинате эксперименты следует прекратить и перенести их в соответствующие исследовательские заведения, — закончил Курганов.
— Назначив Якимова директором специального института по ядерным сплавам, — подсказал Турбович.
Карганов не ответил Турбовичу, и даже не взглянул на него. Он сел насупившись.
— Вывод напрашивается очень простой, — проговорил Покровский, — Якимову следует пройти необходимый курс исследовательской практики. Короче говоря, он прежде должен закончить специальное высшее учебное заведение.
Яков сжался. Опять это слово — учиться. Ему стало холодно. Уж скорее бы говорил Марк Захарович. Но заговорил Турбович.
— Напрасно. Герасим Прокопьевич пытается уйти от прямого ответа на вопрос товарища Глазкова, — сказал он, хладнокровно набивая трубку свежей порцией табака. — Коллега оказывает медвежью услугу нашему юному другу. Да, да, медвежью услугу. Он просто хочет подсластить лекарство. Зачем это? Не лучше ли указать Якимову его настоящую дорогу в будущее? Правда очень горька, что поделаешь, Герасим Прокопьевич сам признался, что он слабоват в квантовой механике, но с пеной у рта пытается отвергнуть ее основные положения. Не логично, друг мой, не логично. Или для тебя ничего не значат такие авторитеты, как Гайзенберг, Бор, Эйнштейн? Позвольте спросить: признаете ли вы тогда вообще какие-нибудь авторитеты? А все сегодняшнее состояние квантовой механики утверждает нематериальность волновой функции. Не-ма-те-ри-аль-ность? А ведь расчеты Якимова построены как раз на обратном. Так о чем, собственно, мы здесь спорим? О чем? Кажется, абсолютно ясно: ядерный сплав — и практический и теоретический абсурд.
Прежде чем успел возразить Карганов, которому требовалось известное время, ибо от волнения у него сдавило дыхание, Яков вскочил на ноги. Больше молчать он не мог. Упоминание Турбовича о волновой функции взорвало его. Удрученный всем ходом разговора, он, не собирался выступать, однако все существо его не могло мириться с таким заключением.
Эти люди могли говорить сидя и взвешивать убедительность своих слов, а он не мог. Якову казалось, что внутри его возникла гигантская стальная пружина, которая теперь начала раскручиваться. Попробуй удержи ее!
— Евгений Борисович и здесь решается объяснять мои неудачи тем, что я по примеру большинства советских физиков неправильно истолковал понятие волновой функции, — начал Яков.
Турбович перебил его возгласом:
— Не большинства, а некоторых.
— Нет, большинства, — упорно повторил Яков. — Потому что большинство наших ученых материалисты, а не агностики, как вы, товарищ Турбович.
— Какое хамство!
— Так вот о волновой функции… — Яков задыхался. — Профессор уже второй год долбит меня ею по голове как дубинкой. При этом он читает псалмы Гайзенбергу, Бору и прочим зарубежным светилам. Да, это великие ученые. Но ведь вот чего никак не может понять профессор физики: и Бор, и Гайзенберг, и Эйнштейн оперируют с волновой функцией, как с физической сущностью. Они не желают только признать этого вслух. Еще бы! Это бы означало признание нашей диалектики. Вот они и выкручиваются с помощью всяких дурацких принципов дополнительности.
— Ты совсем обнаглел, Яков! — уже бледнея, возмутился Турбович.
— Якимов называет вещи своими именами, — поддержал Якова Карганов. — Именно дурацкий принцип дополнительности.
Стальная пружина медленно, но уже безостановочно раскручивалась. Яков говорил своими словами, но в них звучала железная логика Ильича (он сам это чувствовал). Тщетно Евгений Борисович искал возражений. Его лихорадочные наброски на клочке бумаги ему самому казались лишенными убедительности. Он понял, что уже не решится выступить после Якова.
Ему стоило больших усилий сохранить невозмутимый и добродушный вид. Турбовичу вдруг стало страшно. А что, если этот юноша и в самом деле прав?…
Почва поколебалась под ногами профессора Турбовича, поколебалась впервые за пятьдесят три прожитых года. Он сам напросился на этот принципиальный спор. А возражать было нечем.
Он видел, с какой теплотой слушают Якимова Глазков, Пащенко, Гоберман. Он видел, как разгладилось, посветлело лицо и у этого грубияна, начальника цеха.
Единственным человеком, в котором Евгений Борисович ощущал поддержку, оставался Покровский. Покосившись на спокойное лицо своего старого друга, Евгений Борисович немного успокоился и сам. С Покровским он прошел весь жизненный путь. Они выросли на одной улице, вместе покинули родной город, поклявшись друг другу всегда быть вместе, быть верными идее (правда, какой именно идее, им тогда не было ясно; позднее они считали таковой всю науку, которой себя посвятили).
Однако слушая Якова, Евгений Борисович с особенной остротой осознал, что никого он не любил так сильно и так искренне, как этого юношу, взявшего на себя роль судьи. И, великий боже, кого он судил: Гайзенберга, Бора, Эйнштейна — столпов науки! В его голосе было столько волнения, вызванного необыкновенной верой в свои слова.
Яков напомнил, как сорок лет тому назад физики открыли электрон и растерялись от величия собственного открытия. Им показалось, что исчезает материя, гибнут законы, на которые опирается мироздание.
Почему растерялись физики? Да потому, что они, подобно Евгению Борисовичу, пренебрегли диалектикой. Вступив в новый мир, пытались применить к нему старые законы. И оттого, что законы не подошли, физики пришли к заключению о непригодности каких бы то ни было законов вообще, заговорили об исчезновении материи.
А пока физики философствовали, их выводы об исчезновении материи, о невозможности установить объективные законы уже были подхвачены идеологами буржуазии. Прекрасное средство развратить сознание рабочего класса!
И вот теперь после открытия волновых свойств электрона, после того, как современные физики обнаружили, что при соударении электрон и позитрон способны обращаться в фотон, луч света, повторяется старая песня. Материя исчезает! Она непознаваема!
Почему? Да потому, что это нужно тем, кто заинтересован в ослаблении нашего растущего могущества.
И странно… и непонятно, почему этого не может сообразить профессор физики Турбович.
— Ну а я-то во всяком случае не хочу, чтобы мне взбивали голову подобными бреднями, — закончил Яков свое довольно длинное и отвлеченное выступление. — Мне нужна самая безграничная вера в человеческий разум. Я учусь ненавидеть слово «невозможно». Перед ним легко опустить руки, забрести в тупик. К черту тупик! Я хочу действовать, работать, творить. Гигантские давления? Мне наплевать на давления. Да, мы собираемся перехитрить природу, ибо мы разумные существа. И разве не этим занимается ученый Турбович? Ведь природа наделила нас глазами, а мы почему-то организуем оптические институты и создаем в них аппараты, которые позволяют нам видеть такое, чего не увидит невооруженный, созданный природой, глаз.
— Силен! — коротко рассмеялся Карганов. — Ох, силе-ен!
— Разве не от слабого огонька спички сгорали целые города? Разве при взрыве пороха не выделяется энергии во много раз больше, чем идет на его изготовление? Доводы Евгения Борисовича нелепы. А ведь он ученый, экспериментатор. Конечно, мы взялись за очень большое дело. Что ж, не удастся нам, так другие, более способные и настойчивые люди, создадут ядерный сплав, но создадут, безусловно, без гигантских давлений и температур, создадут силой своего разума.
— Ты его создашь, — сказал Карганов. — Я верю — ты! Только послушай моего совета, еще раз повторяю тебе: сделай перерыв в экспериментах и закончи образование. Спеши в институт, Яков! Там ты получишь все: и хорошие систематические знания, и хорошую помощь, и, самое главное, отличные лаборатории. Тебе не придется заниматься кустарщиной.
Яков сразу остыл, ни на кого не глядя, сел. Ему легко было возражать Турбовичу, но перед Каргановым он чувствовал себя беспомощным. Евгений Борисович с любопытством повернулся в сторону своего любимца; Глазков сделал вид, что не слышал последних слов Карганова, и стал перекладывать на столе бумаги.
На улице продолжался ливень. Потоки мутной воды шумом неслись вдоль обочин тротуаров.
— Вот уж чего бы не посоветовал теперь Якимову, — обиженно возразил Евгений Борисович, — так это учиться в институте. Странно… Чему он еще должен учиться? Якимов, несомненно, талантлив. А талант не чему учить. Талант учит других.
— Я перестаю понимать тебя, Евгений, — проговорил Покровский. — Ты, действительно, забиваешь голову Якимову. И философия твоя дрянная, а тут совсем никуда не годится.
Яков увидел, как Евгений Борисович отшатнулся от своего старого друга.
— Что… что такое? — пробормотал он. — И ты… ты тоже?
Первым кабинет парторга покинул Турбович. Ушли Гоберман, Пащенко. Крепко встряхнул руку Якова Герасим Прокопьевич… Яков ждал, когда, наконец, останется наедине с Глазковым. Он предугадывал вывод, к которому не мог не прийти секретарь партийной организации, но желал услышать приговор из его собственных уст.
Глазков знал, что Яков останется. Он обменялся молчаливым взглядом с Андроновым и, подойдя к окну, распахнул обе рамы. В комнату ворвался свежий ветер с брызгами дождя. От подъезда заводоуправления отошла легковая машина, увозившая Турбовича, Карганова и Покровского.
В кабинете остались трое. Андронов, не меняя позы, устремил на Якимова узенькие полоски глаз, Марк Захарович барабанил пальцами по столу. И тогда Яков понял, чего ждут от него старшие друзья. Ему опять стало холодно. Значит, его не поддерживают. Никто… даже Марк Захарович. Эксперименты бесславно заканчиваются. Конец!
Но он не скажет того, что они ждут. Никогда! Он жаждет работы, исследований, а не учебы. Для него учеба — это шаг назад. Если потребуется, он, Яков, одолеет самостоятельно любую науку.
— Так что же, Яков, — прозвучал негромкий голос Глазкова, — к какому выводу ты пришел?
— Работать! — отрезал Яков. — Что еще от меня требуется?
— Скор на решения, — буркнул Андронов.
— Яков, — сказал Глазков, — у Турбовича ты сейчас выиграл замечательное сражение. Сегодня я тебя увидел во весь рост. Ты очень вырос. Очень! Ты овладел величайшим оружием — диалектикой. Но, брат, оружие становится ненужным, если его не к чему применить. Я и не подозревал, во что может вылиться наш разговор. Спор был политический, и политическую его сторону мы выиграли. Но что касается до прочего…
— Вот что, чертушка, — перебил Андронов, обращаясь к Якову, — иди и думай. Тут с тобой каши не сваришь. Только заруби на носу: мне в цехе недоучек не нужно. Иди, иди. Чего глаза раскрыл? Учиться все равно поедешь. А надумаешь, кати ко мне. В ночь, в полночь с постели поднимай, не бойся. Мы тебе с Марком Захаровичем зеленую улицу организуем, чтобы тебя в институт с девятью классами приняли. Понял? Давай теперь топай отсюда.
Когда Яков вышел на улицу, дождь кончился, но еще доносились отдаленные раскаты грома и молнии втыкали свои тонкие иглы в далекую степь.
Яков отпер дверь погруженной в сон квартиры, прошел в свою комнату. На столе он увидел заботливо прикрытые полотенцем тарелку с жареной картошкой и стакан молока. Мать непременно оставляла ему ужин.
Яков машинально потыкал вилкой в картошку, выпил молоко, не чувствуя вкуса ни того, ни другого. Потом поспешно разделся, лег. Его лихорадило, голова горела. Сон пришел тяжелый, тревожный.
Проснулся Яков, когда за окном только начинало светать. Его разбудил голос Андронова. Никакого Андронова в комнате не было, но это грубоватое «Иди и думай!» прозвучало совершенно отчетливо.
Яков лежал с открытыми глазами, заново переживая все, что произошло ночью. Сначала он подумал: «А что, если забросить ко всем чертям поиски ядерного сплава?» И тут же усмехнулся. Разве он сможет забросить? Да никогда! Легче умереть… А может быть, уступить общему совету и поехать в институт? Все существо Якова откликнулось негодующим протестом. Как он может уехать из Южноуральска? Установка, уже осязаемая и действующая, стояла в цехе. Работы начаты. Мыслимо ли оторваться от Пащенко и Гобермана, которые не меньше его положили сил на поиски сплава.
И что скажут на комбинате, если он уедет? Не сочтут ли его за хвастуна, неудачника, дезертира? Его портреты столько раз появлялись в многотиражке. Это начиналась слава, а ему предлагают уехать от нее!
В тишине комнаты слышалось дыхание спящей Любушки. В окне виднелись смутные очертания крыши дома, стоящего напротив. Над крышей блекли звезды, готовые вот-вот раствориться в светлеющей синеве неба.
Надо было решить, что делать дальше, в каком направлении продолжать борьбу за ядерный сплав. Но как ни пытался он сосредоточиться, в течение его мыслей врывались жесткие, все путающие слова Андронова: «Иди и думай!»
Раздраженный Яков встал с постели и подошел к окну. Он хотел было распахнуть раму, но побоялся простудить утренней прохладой спящую Любушку. Тогда он оделся и вышел на улицу.
Две линии фонарей тянулись вдоль тротуаров.
Улица…
Она менялась так быстро. Исчезали знакомые с детства предметы. На месте пустырей цвели сады, мало уже осталось деревянных домишек — их оттеснили к окраине многоэтажные каменные здания.
Звезды гасли. Все ярче алел восточный склон неба.
Яков шел и думал. Он вспоминал каждое слово разговора в кабинете Глазкова. Все, что касалось спора с Турбовичем по теоретическим и принципиальным вопросам, не требовало никаких дополнительных доводов. Здесь Яков чувствовал себя твердо.
Теперь предстояла другая, заключительная часть борьбы: он должен доказать и Андронову, и Глазкову, и… самому себе, что способен довести эксперименты до победного конца.
И он докажет! Докажет, хотя это чертовски трудно опровергать не врагов, а друзей.
Яков шагал широкими тяжелыми шагами.
А навстречу ему из другой улицы, в таком же раздумье, двигался мужчина в серой шляпе, с поднятым воротником светлого забрызганного грязью плаща. Это был Турбович. Если Яков еще мог спать в эту ночь, то Евгений Борисович провел ее без сна.
Рвались одна за другой все нити, связывающие профессора с жизнью. Не осталось уверенности ни в чем: ни в своих идеалах, ни в людской благодарности, ни даже в своих способностях, в которые он так верил до последнего дня.
В течение нескольких часов он потерял сразу все. Боль была особенно острой от сознания, что удар этот он получил от человека, которого больше всего любил и которого продолжает любить. Нет, ненавидеть Якова он не мог. Его тянуло к юноше, в нем росло еще не пережитое отцовское чувство. Ах, отчего Яков не был его сыном.
Евгений Борисович намеренно встал на пути Якова. Профессор искренне считал, что юноша жестоко заблуждается в своих поисках. И тем страшнее было ему самому, когда он неожиданно осознал, что прав не он, а Яков Якимов. Лишившись Якова, он одновременно лишился и старой, казалось, незыблемой дружбы с Покровским.
И, наконец, самое страшное…
Признав правоту Якова, Евгений Борисович должен был признаться теперь самому себе, что вся его творческая деятельность опиралась на ложные понятия, а потому все его теоретические труды, которыми он более всего гордился, никому не нужная галиматья.
…Удивленный Яков поздоровался громко и весело. Турбович медленно повернул к нему лицо, оно выглядело постаревшим, невероятно утомленным.
— Я знал, что встречу тебя, — тихо сказал он.
— О! — усмехнулся Яков. — Из агностика вы уже превратились в спиритуалиста?
— Ты напрасно злорадствуешь, Яков, — отозвался Турбович. — Мне и без того трудно. Думаешь, легко после трех десятков лет неустанных трудов и надежд признать себя побитым? Почва выскальзывает из-под моих ног, я теряю уверенность. Но самое страшное в том, что я не понимаю, отчего все это происходит. Я отдал работе себя всего. Что же еще от меня требуется?
— Мне казалось, что вы ушли победителем, — растерялся Яков. — Ведь мне запретили продолжать эксперименты. Ваша, как говорится, взяла.
— Нет, нет. — Болезненная гримаса исказила лицо профессора. — Это все не то. Что там эксперименты… У тебя вся жизнь впереди.
С Турбовичем происходило что-то непонятное. Он вовсе не собирался продолжать вчерашний спор, как этого ожидал Яков. Некоторое время оба шли молча.
На востоке золотом разгорался небосклон, в чистом голубом небе, вымытом ночным дождем, уже мелькали птицы.
Они шли рядом.
— Неужели ты прав, Яков?
— Разумеется, прав, Евгений Борисович.
— Но это страшно… Очень страшно!
— Правде только вначале трудно смотреть в глаза. К ней быстрее привыкаешь, чем ко лжи.
Турбович повернул за угол. Улица вела к реке.
— Оставь меня, Яков, — попросил Евгений Борисович.
Яков остановился. Пройдя несколько шагов, остановился и Турбович.
— Я причинил тебе много зла, — сказал он, поворачивая голову. — Скажи, ты можешь простить меня?
— Могу, но только при одном условии.
— При каком же?
— Вы сожжете «Принцип дополнительности».
Турбович ничего не ответил.
Он остановился на мосту, снял шляпу, положил ее на каменные перила, провел ладонью по лицу, пытаясь освободиться от навязчивых мыслей. Яков молча остановился рядом с ним. Турбович исподлобья взглянул на юношу, но не произнес ни слова. Так они и стояли, глядя, как смыкается вода позади каменных устоев моста и, испещренная пузырьками, успокоившись, все медленнее продолжает свое безостановочное движение.
— Да, — зло произнес Евгений Борисович, — может случиться, что я и сожгу его. Но пойми, Яков, у меня тогда совсем ничего не останется: ни дружбы, ибо я ее сам растоптал, ни перспектив… В мои годы невозможно начинать с начала.
— Оставьте вы это слово, — Яков сжал кулаки. — Для трезво мыслящего человека все возможно! Понимаете — все!
— У меня нет даже детей!.. Нет рядом по-настоящему любящего меня человека. Одиночество…
— Вы сами обрекли себя на него.
— А что я теперь должен делать, по-твоему?
— Прежде всего верить в науку, в которую вы изволили прийти. Верить в силу человеческого разума. И вы теперь отлично знаете, где искать эту веру.
Турбович промолчал.
На мост, грохоча пустыми железными бочками, вкатилась грузовая автомашина. Шофер о чем-то громко разговаривал со своим спутником в кабине. Потом навстречу проехали две машины с деревянными брусьями. Концы брусьев свешивались позади и звонко стучали друг о друга.
Турбович хотел что-то сказать, но на тротуаре появилась группа женщин в забрызганных известью комбинезонах. Они громко переговаривались, смеялись, отчаянно зевали, а подойдя к Якову, подтолкнули его.
— Ждали, ждали и не дождались? — спросила та, что подтолкнула Якова. — Не пришли милые?
Женщины разразились дружным хохотом.
Прохожих становилось все больше. Город просыпался раньше обычного, по-военному беспокойный, торопливый. Турбович в раздумье смотрел вслед женщинам. Многие из них были средних лет, кое-кто помоложе, несколько девушек в возрасте Якова. Но Евгений Борисович очень болезненно приметил, что никто из них не обратил шутки в его сторону, не посмотрел на него так же по-свойски, как на Якова, словно он, Турбович, чем-то отпугивал людей. Вот даже между случайными прохожими и Яковом есть что-то общее, объединяющее.
— Ты считаешь, что в мои годы можно начать все сызнова? — спросил Евгений Борисович.
— Можно!
— Если бы мне хоть частицу твоей твердости…
— Берите ее всю, — дружелюбно отозвался Яков, — только трудитесь вместе с нами.
— Смотри — солнце!
Солнца еще не было видно, но стекла в домах на холмистом Заречье уже пламенели яркими искорками.
— Проводи меня, Яков.
Они опять пошли рядом, неторопливо, в раздумье, обходя лужи, оставшиеся после вчерашнего дождя. Около оптического института они остановились. Евгению Борисовичу не хотелось расставаться с юношей, в присутствии которого исчезало противное чувство одиночества.
А Яков, угадывая, какая борьба идет в душе профессора, не решался покинуть его. Он понимал, что необходимо сейчас Евгению Борисовичу. Все-таки Турбович был большим ученым, знатоком своего дела. Да и человек он, в сущности, не плохой.
Конечно, Якову трудно было разобраться в том, что значит душевная борьба в возрасте Турбовича, когда уже все осело, отстоялось, весь приобретенный жизненный опыт кажется непогрешимым.
В юности человека легче выбить из колеи. В восемнадцать-двадцать лет человек расходует свои силы, не прикидывая, на сколько их хватит, а потому зачастую выдыхается быстрее, чем опытный пятидесятилетний мужчина.
Но юность — это только еще воск, из которого можно вылепить и хорошее и плохое. Воск легко плавится, и из него всегда можно лепить заново. А истраченные иногда до последнего дыхания силы быстро восстанавливаются, даже с избытком.
Однако жизнь — искусный и, пожалуй, слишком безжалостный мастер. Она не останавливается перед переделкой форм закостенелых, уже превратившихся в цемент. Если материал не поддается переделке, жизнь обращает его в пыль, в ничто.
Такая переделка началась в душе Турбовича, человека, безусловно, волевого, целеустремленного. Яков оказался свидетелем этой борьбы. Юноша охотно пришел бы ему на помощь, но в нем самом шла борьба, он сам испытывал колебания. Сегодня его ждала встреча с Глазковым и Андроновым. Нужно было прийти к ним с чем-то резонным. А доказательств пока не находилось. Единственное, что он мог противопоставить их доводам, это только желание продолжать эксперименты.
После встречи с Турбовичем Яков вдруг ощутил в себе неуверенность. Что это? Может быть, ему передался пессимизм Евгения Борисовича? Нет, нет! Яков был полон желания работать, он не боялся борьбы, потому что чувствовал себя правым.
М-да… правым… А ведь совет продолжать учебу подан не кем-нибудь, а Глазковым, Андроновым, Каргановым… Значит, он, Яков, прав, а они, его старшие товарищи, искренне желающие ему успеха, ошибаются?
Тут было что-то не так.
Неуверенность усиливалась, от нее тягостно заныло в груди. Вдруг перед глазами Якова возникла его первая, опытная установка для получения сплава. И снова все в нем поднялось негодующим протестом. Ради чего он мучился, изучая высшую математику? Чтобы снова проходить ее в институте? А эти сводящие с ума головные боли… Бессонные ночи, наполненные мечтами, грезами… Сотни прочитанных книг.
Нет, он не мог прекратить эксперименты! Гоберман и Пащенко поддержат его. Совместно они продолжат поиски, они будут искать секрет сплава, если потребуется, всю жизнь, но найдут.
Он, Яков, прав. Глазков, Андронов, Карганов — ошибаются. Они смотрят со своей колокольни. Ничего, в жизни может случиться и такой казус. Пусть его обвиняют в заносчивости, в слепой самоуверенности. И ум, и сердце требуют от него продолжения экспериментов. Почему же он должен следовать слепой вере авторитетам Глазкова, Андронова, Карганова?
Все-таки тяжесть в груди, с которой Яков возвращался домой, была неимоверной. Ничего подобного ему еще не приходилось переживать.
Он медленно, со ступеньки на ступеньку, поднялся по лестнице, распахнул дверь квартиры. В большой комнате звучали голоса. Что-то рано поднялись отец с матерью. Не случилось ли чего? Громче всех звучал незнакомый женский голос. Нет, наоборот, страшно знакомый, но уже позабытый. Где он его слышал? Где?
Яша вошел в комнату. У стола, спиной к нему, стояла невысокая девушка в светлом клетчатом платье. Она повернулась на звук открываемой двери, на груди у нее блеснули два ордена Боевого Красного Знамени. Яков глазам своим не поверил.
— Ира?!
— Яшка? Таракан? Ты?!
На руках у нее была Любушка, сонная, недовольная оттого, что ее подняли с кроватки.
— Па-па! — закричала она и потянулась к нему ручонками.
Яков принял у Ирины дочку. Ира и Яша разглядывали друг друга.
— Ой, какой ты стал, Яков, — вздохнула Ира, — совсем мужчина. Совсем, совсем нет прежнего Яшки.
— А ты все такая же.
И тут только Яков заметил, что Филипп Андреевич стоит у окна и хмуро смотрит на улицу, Анна Матвеевна сидит у стола, прижав платок к глазам, и плечи ее вздрагивают.
— Что это? — спросил Яков.
— Володя… — шепнула Ира, — под Выборгом.
Яков скрипнул зубами и сжал кулаки.
Солнце, поднявшись над крышами, заглянуло в комнату. На металлургическом комбинате загудел гудок.
На следующий день Андронов позвонил парторгу.
— Ну? — спросил он. — Не появлялся Якимов?
— Нет.
— Каков, а? Я же за него после вчерашнего теперь душу отдам. Только ломать его надо, упрямство вышибать. Я вот его из цеха турну.
— Не выдумывай, Валентин. — Марк Захарович постучал карандашом по столу, словно Андронов мог его услышать. — Яков сам все поймет, он не может не понять. Но дело, видишь ли, в том, что установку он не только руками и головой, а и сердцем делал. Попробуй-ка оторви от себя сразу такое.
— Твоя правда, — согласился Андронов, — а все-таки не утерплю я, Марк, как хочешь, дам ему по шее.
— На бюро сам по шее получишь.
— Чтоб тебя! Но как он славно Турбовича разделал! И где он успел диалектики нахвататься? Уму непостижимо. Жаль ведь его, чертушку, из цеха отпускать, но в Москву сам поеду в институт его устраивать.
День этот был для Якова чередованием света и теней. Потеря брата, неуверенность в своей правоте давили его. Лицо Якова становилось застывшим, каменным, голос сухим и раздраженным. Но вдруг лицо прояснялось, а глаза теплели — он вспомнил, что рядом с ним опять его Ира, славная и хорошая Ира.
Плавка следовала за плавкой. Бесконечной цепью двигались по рольгангам формы, залитые остывающей сталью. Цех ухал, гудел, извергал клубы дыма через высокие металлические трубы, содрогался от стука тяжелых молотов в соседнем кузнечном цехе.
Сталевары торопили лаборанток с анализом. Теперь трехминутный анализ казался слишком долгим.
Что-то не ладилось на пятой печи. Не получался состав стали, и выпуск ее задерживался уже на восемь минут. Сталевар нервничал и как тень ходил за Яковом.
В этом непрерывном движении цеха, в чувстве постоянной ответственности притуплялась боль от потери брата, забывался нерешенный вопрос, забывалась даже ждущая его Ирина.
… А на другом конце города среди беспорядочно расставленных стульев, разбросанных по полу книг расхаживал Турбович. Его знобило, голова была тяжелой после минувших потрясений и бессонной ночи. Но особенно болезненной была пустота в груди. Давило сознание чудовищной ошибки.
Сумеет ли он справиться? Устоит ли на ногах после такого пробуждения, найдет ли в себе достаточно сил для продолжения творческой работы? Да ведь немыслимо вообразить себя вне науки!
Забыться, запрятаться в тихий уголок? Нет! Он заставит себя признать правоту Якова. Якова? Дело не только в юноше. Его устами говорил целый мир, мир настоящего, и, главное, будущего.
В соседней комнате, мурлыча песенку о Коломбине, хлопотала жена. Мелодия навязчиво лезла в уши Евгения Борисовича и впервые вывела его из себя. Изменяя своей примерной сдержанности, он распахнул дверь и крикнул:
— Довольно, наконец!
Женщина со скучающим лицом, которую он так и не сумел полюбить, испуганно смолкла.
Кабинет неожиданно показался душным и тесным. И опять, изменяя своей привычке, Турбович быстрыми шагами направился вон из квартиры…
В восьмом часу вечера Яков вымылся в душевой и вышел из цеха. Он шел рядом с лаборантками, регулировщицами, электромонтерами, сталеварами. Все они были крайне взволнованы происшествием на пятой печи. Оказалось, что подручный дал в присадку вместо молибдена марганец. Рассеянность подручного стоила отделению полутора часов непроизводительной работы печи. А подручный-то комсомолец и парень вовсе не плохой. Просто новичок. Как теперь поступить с ним?
Из комсомола выгнать? Полтора часа — это почти пять тонн бронебойной стали.
Уже у проходной Яков вспомнил об Ирине. Сейчас он забежит домой, поскорее переоденется, и к ней! Она ждет его, это уж без сомнения.
Ира ждала Якова у проходной комбината. Он тотчас же забыл о тех, с кем шел рядом. Как светло стало на душе!
— Я не вытерпела, Яков, — протягивая ему руку, сказала Ира, — и вот уже целый час жду тебя. Хочешь не хочешь, а сегодня я от тебя ни на шаг.
— Хочу! — засмеялся Яков. — И чтобы не только сегодня. Замечательно, что ты меня встретила. Пешком пойдем?
— Но ты, наверное, устал после работы?
— Я-то ничего, а тебе не далековато?
— Что ты, Яшенька. Сколько я уже исходила дорог, лесов, полей.
Он взял ее под руку. Они шли среди людского потока, запрудившего и тротуары, и асфальтированное шоссе. Автомашины, непрерывно сигналя, с трудом прокладывали себе дорогу.
Только у города поток поредел. Яков и Ирина шли по аллее молодых тополей, вспоминая прошлое, рассказывая друг другу о себе, о том, как жили эти трудные годы.
После окончания курсов при ЦК комсомола Ирина работала радисткой в партизанском отряде, действовавшем в районе Пинска. Она не отличалась храбростью, ей постоянно приходилось вести борьбу с собственными страхами. Но внешне она оставалась невозмутимой, и никто в отряде не мог пожаловаться на отсутствие четкости в работе радистки, на ее неумение владеть собой даже в критические моменты, когда отряду грозило окружение и гибель.
Ирина вместе с Яшей зашли к Якимовым. Там уже оказалась полная комната молодежи. Яков успел сообщить о приезде Ирины только Михаилу, а уже пришли Алексей, Кузя, Катя, девушки из электроцеха, которые работали вместе с Михаилом и знали Ирину еще во время учебы в десятилетке.
Увидев Иру, все разом повскакали на ноги, заговорили, затормошили, девушки завладели ее руками.
— Какие вы, ребята, взрослые стали, — смеялась Ира, и глаза ее сияли, — такие красивые, такие замечательные.
Молодежь загремела стульями, каждому хотелось сесть поближе к Ире. Сначала единодушно потребовали от нее рассказа о том, как она партизанила. Девушки, слушая, восторженно ахали. Михаил одобрительно произносил «м-да», Алешка застыл на месте, и глаза его стали круглыми, неподвижными.
Яков исподтишка любовался Ирой, он гордился ею, гордился тем, что она прошла суровую школу войны, гордился тем, что ей всюду сопутствует любовь окружающих.
— Рассказывайте теперь о себе, — попросила Ира. — Жаль, что нет Бориса. Значит, он сдает экзамены в институт?
— Да, — сказал Михаил. — А мы тоже воюем. — Переходящее знамя Государственного Комитета Обороны еще никому не отдали.
— Веско! А ты, Алексей?
Алексей почему-то заморгал, вздохнул и ответил:
— Я Дворец культуры кончаю.
— У него лепка здорово получается, — пояснил Огородов. — Из Москвы скульпторы приехали, бригада, которая отделкой Дворца занимается. Ну, народу у них тоже маловато, так они стали к нашим присматриваться и Алексея сразу отметили, к себе переманили. Яков вам не рассказывал, как мы Дворец строили?
Новостей становилось все больше, они росли, как снежный ком. Друзья наперебой вспоминали происшествия за последние три года.
Только в десятом часу стали расходиться. После ужина Яков пошел переодеваться, а Ира отобрала у Анны Матвеевны Любушку, посадила ее на плечи и стала катать по квартире, чем привела девочку в неописуемый восторг.
Анна Матвеевна с любовью поглядывала на Ирину, будто видела в ней вернувшуюся после длительной разлуки дочь. К ужину она подала самые сокровенные свои запасы варенья, достала посуду, которая появлялась на столе только для гостей.
Яков вышел в черном наглаженном костюме в сиреневой шелковой рубашке, с воротничком, выпущенным поверх пиджака. Ира исподлобья с грустью посмотрела на него и, заметив, что ее взгляд перехватила Анна Матвеевна, нахмурилась.
— Прогуляйтесь, прогуляйтесь, — сказала Анна Матвеевна. — Якову это будет полезно. А то со своими исследованиями он совсем желтый стал.
— Своди меня в кино, Яков, — попросила Ирина. — Безумно хочу в театр. Хочется просто пройтись по городу. Мне кажется, будто вся жизнь начинается заново.
— Пройдитесь, пройдитесь, — повторила Анна Матвеевна, и Ирина снова нахмурилась — взгляд Иры выдавал ее мысли: она любовалась Яковом.
Они шли по улице, как ходили давным-давно, шли, стосковавшиеся друг по другу, счастливые встречей. Яков не выпускал руки Ирины, часто заглядывая в ее лицо, в полуприкрытые серые глаза. Она немножко похудела, стала строже и вместе с тем женственнее, красивее.
Ирина чуть морщилась — ноги отвыкли от туфель, и теперь было больно на взъеме.
Они присели на скамейке сквера. Ирина сняла туфли, откинулась на спинку. Вечерело.
— Все ли ты мне рассказал о себе? — спросила Ира.
Яков пристально посмотрел в ее глаза. Он решил сегодня умолчать о нерешенном вопросе с институтом. Неужели она узнала об этом?
— Ты думаешь, не все?
— А как ты решил с институтом?
— Ты уже и об этом знаешь?
— В ожидании тебя я забежала в партком комбината и познакомилась с Глазковым. Замечательный человек.
Яков сдержанно улыбнулся, сорвал ветку акации и принялся мять ее в пальцах.
— Ох, Яков, Яков, сколько я передумала о тебе. Я вспоминала тебя в самые страшные минуты. Ты мне дорог по-прежнему. Ой, ой не жми так руку — больно! Яшка, скажи, пожалуйста, ну какой бы еще начальник цеха стал гнать тебя на учебу, когда ты так нужен на комбинате? Ты смотри, как заботливо к тебе относятся. Да оставь ты мою руку в покое! Через институт ты скорее придешь к своему чудесному сплаву!
— Скорее ли, Ира?
— Несомненно!
— Но мы уже начали эксперименты…
— …которые могут длиться годами…
— …и без всякого результата? — Яков усмехнулся. — Посмотрим.
— А что же ты думаешь, может случиться и такое. Хватит ли тебе знаний? Сможешь ли ты самостоятельно постичь комплекс самых разнообразных сведений из физики, химии, электротехники, металлургии? Если ты скажешь, что сможешь, я просто усомнюсь в твоей скромности. Это будет походить на пустое бахвальство, Яков.
— А высшая математика, Ира? Почему ты тогда поддерживала меня?
— Тогда ты продолжал учиться в школе и мечтал об институте.
— Верно.
— Яков. — Ира положила свою ладонь на его руку, так и не отпускавшую пальцы ее второй руки. — Ты непременно должен ехать в институт, иначе останешься самоучкой, ученым, идущим в науку с черного хода.
Рука Якова дрогнула и освободила пальцы Иры.
— Как… как ты сказала? С черного хода?
— Ну да, сам посуди: разве это дорога для нас? Раньше так пробивались в науку из рабочего сословия. А сейчас такой путь обращается в нелепость. Это все равно что пользоваться сохой вместо плуга.
Говорила она негромко и как будто спокойно. Но столько самой искренней заботы было в ее доводах, что Яков окончательно растерялся. Все-таки что же решить?
После кино они долго ходили по улицам. Яков снял пиджак и заботливо накинул его на плечи Ирины, хотя ночь была не такой уж прохладной. Им не хотелось расставаться: так много еще надо было переговорить.
У ворот дома Ирины они задержались. Город экономил электроэнергию — ее не хватало для промышленных предприятий — и огни на улице давно погасли. В окнах тоже не было света, самые ближние кварталы уже сливались с ночной темнотой. В безлунном небе висели прозрачные перистые облака, сквозь них тускло поблескивали звезды.
Яков стоял рядом с Ириной, не отпуская ее руки. От присутствия Иры смягчалось ожесточение, которое он носил в себе эти дни. Девушка вселяла в него спокойную уверенность, он жадно вслушивался в ее слова, в ее голос, мягкий и ласковый, но как прежде упрямый.
На станции засвистел паровоз. Наверно, отправлялся в путь очередной эшелон. Город вдруг вздрогнул от орудийного залпа, второго, третьего. Далекая зарница на мгновение осветила лицо Ирины.
— Новый завод свою продукцию испытывает, — сказал Яков.
Ирина не ответила. Кругом опять была тишина.
— Помнишь, Яков, — тихо произнесла Ирина, — как мы с тобой однажды бродили по лесу? Было вот так же темно, безлюдно…
— Помню, Ира.
— Отчего бы нам не тряхнуть стариной? Давайте соберемся большой компанией и отправимся на всю ночь, в лес, к реке. Наловим рыбы, сварим уху.
Яков в сомнении покачал головой:
— Мы все работаем в разные смены. И еще на строительстве Дворца. Выходных дней не бывает, сама понимаешь — война.
— Да, да, я совсем упустила из вида. Это только мне разрешили побездельничать. — Ира вздохнула.
— Но я лично смогу выкроить денек, — успокоил ее Яков. — Я ведь все-таки начальник. Использую свое служебное положение.
— Используй, Яков! — взмолилась Ирина.
Ему не скоро удалось выполнить свое обещание. Даже далеко не каждый вечер он видел Ирину. Но она почти каждый день бывала у Якимовых. Девушка часами возилась с маленькой Любушкой. Ребенок быстро привязался к Ирине, и случалось, что Любушка отказывалась идти от нее к прибежавшему на минуту Якову.
— Измена? — недоумевал Яков. — Ну, хорошо. Попросишь у меня шоколадку.
— А мы сами достанем. У меня-то паек партизанский, шоколадок мне побольше положено.
Любушка еще не разбиралась в таких тонкостях и крепко обвивала своими ручонками шею Ирины.
Вначале Анна Матвеевна только радовалась обоюдной привязанности Иры и Любушки. Но вскоре ее стала озадачивать та страстность, с которой девушка вдруг порывисто привлекала к себе ребенка, принималась целовать ее щечки, ладошки, головку.
Внимательно присматриваясь к Ирине, Анна Матвеевна начала угадывать ее состояние. Напрасно та рассказала ей о своей прошлой любви к погибшему Володе. Нет, Ирина не любила Володю, а если и любила, так очень давно. Это чувствовалось по самому признанию. Разве такое укроется от матери?
Анна Матвеевна прекрасно видела, с каким нетерпением Ира ожидала прихода Якова с работы. И как изменялось лицо девушки, когда на лестнице раздавались его тяжелые шаги!
— А Яков? Похоже, что он не замечал ничего. Ведь прошел всего год, как не стало Любы. Конечно, Анна Матвеевна знала, что рано или поздно Яков взглянет на другую женщину. Ей это казалось совершенно естественным. Она только желала, чтобы Любу заменила достойная женщина, которая станет не только хорошей женой сыну, но и матерью для его дочки. И все же Анне Матвеевне даже в голову не приходило, что выбор Якова может упасть на Ирину.
Ирина старше Якова. Ей теперь двадцать четыре года, а Якову только двадцать. Кроме того, Анна Матвеевна привыкла видеть в ней очень близкого к семье человека, считать ее за свою дочь. Теперь она не знала, что и подумать. Отношения между Яковом и Ириной стали предметом самых тягостных раздумий для Анны Матвеевны. Она посоветовалась с Филиппом Андреевичем.
— Оба они люди взрослые, — сказал Филипп Андреевич, — и лучше нас с тобой знают, что им делать…
День уходил за днем и Анна Матвеевна начала успокаиваться — Ирина и Яков оставались только друзьями, какими были прежде. Молодые люди вместе ходили в кино, свободные вечера проводили за беседами в комнате Якова. Потом Яков шел провожать Ирину.
В конце августа Борис прислал телеграмму, сообщая о своей победе: его приняли в институт. Тогда Яков рассказал Ирине и о «московском приключении» Бориса.
— Ты не думаешь, что Борис обогнал тебя? — подумав, спросила Ирина. — Он уже в институте.
— Результат определяется не стартом, а финишем. — Яков пожал плечами.
Ира сидела у окна с Любушкой на коленях. Обняв девочку, она раскачивалась и глядела на Якова неподвижными загадочными глазами.
— Какая хорошая у вас дружба с Борисом, — сказала Ира. — Чистая, мужская, связующая. А ведь Борис идет вперед очень большими шагами. Разговор с заместителем наркома был для него серьезным испытанием. Отстоять строительство Дворца — тут требовалось очень многое: знание дела, решительность, дипломатичность.
— Я и верил и не верил письму Бориса. — Яков невольно залюбовался глубокими глазами девушки. — Но факты подтвердили его самохвалебное сообщение. Письмо-то было на шести страницах. Настоящая повесть.
Телеграмма смутила Якова, усилила и без того томящее беспокойство. У Якова сжалось сердце — Борис уже в институте. Нет, это уже далеко не старт. Но Яков поспешил успокоить себя: Борис не собирается решать больших проблем, не готовит себя к исследовательским работам. А короткие строчки телеграммы: «Сдал испытания зачислен институт» продолжали стоять перед глазами.
В эти дни на опытной установке для получения ядерного сплава были произведены еще четыре эксперимента. Все осталось по-прежнему. Вероятно, с таким же успехом кончались попытки алхимиков по превращению ртути в золото. Теоретически эксперименты предвещали успех, в действительности же кристаллическая структура металла не претерпевала никаких изменений.
После четвертого эксперимента Яков вернулся с работы раньше обычного. Анна Матвеевна, подавая ему обед, не решилась даже спросить, чем он так сильно расстроен. Впервые он не взял на руки Любушку и, едва прикоснувшись к пище, ушел к себе в комнату. Анна Матвеевна поглядела на плотно прикрытую дверь, вздохнула, услышав, как скрипнула кровать. Яков не любил валяться понапрасну.
Спустя часа полтора Яков вышел из комнаты, подхватил на руки Любушку.
— Расти быстрее, дочурка, — шепнул он, целуя ее в обе щечки.
Передав Любушку Анне Матвеевне, он снял с вешалки кепку.
— Далеко? — спросила Анна Матвеевна.
— К Ирине.
Мать очень смутно представляла себе неудачи Якова. Знала только, что Яков хочет сделать большое открытие, а никто не верит ему. Прежде во все такие тонкости ее посвящала Люба, теперь она кое-что узнавала от Филиппа Андреевича, от которого у Якова не было секретов. Что поделаешь, мужчины лучше понимают друг друга. Но зачем Яков в таком состоянии пошел к Ирине? Анна Матвеевна вздохнула. И тут тоже ничего не поделаешь.
Ирина, когда вошел Яков, лежала на диване, свернувшись калачиком, и читала книгу. Теплая пуховая шаль укрывала ее ноги.
— А я все бездельничаю, — сказала она, протягивая ему руку. — Ты бы пристыдил меня, Яков.
— Как бы не так. — Яков дернул под себя стул и сел. — Ты заслужила отдых. Что у тебя за книга?
— «Анна Каренина». Вот что-то захотелось перечитать. И сама не знаю почему. И вообще я страшно соскучилась по книгам. Сегодня с самого утра не встаю с дивана. Иногда думаю: я это или не я? Дай-ка сюда кепку, ты оставишь ее без козырька. Что-нибудь случилось?
Яков не ответил. Он вскочил и стал расхаживать по комнате. Под его тяжелыми шагами поскрипывали половицы. Пропыленная в цехе вельветовая куртка с «молнией» казалась тесной для его раздавшихся плеч. Черный галстук (пример Глазкова) подчеркивал смуглость лица.
Ира следила за Яковом внимательными, немножко грустными глазами. Здесь, в комнате, находился уже не прежний Яков, а зрелый и сильный мужчина и в душе его шла уже иная борьба, для понимания которой нужен был не просто мечтательный советчик, а хороший чуткий товарищ.
Ира сбросила с себя шаль, спустила ноги с дивана.
— Присядь, Яков, — попросила она. — Вот сюда, рядом.
А когда он сел, вложила свои руки в его ладони.
— Неудачи?
Яков опустил голову. Волосы упали на его лицо. Резким движением головы он отбросил их обратно. Черные глаза заставили девушку потупиться. Что из того, что ей приходилось смотреть в глаза смерти? Яков по-прежнему оставался сильнее ее, Иры.
— Почему же не получается? — осторожно спросила девушка.
— Я готов расколотить свою голову об стену, но все-таки не могу понять, в чем дело. Понимаешь — не могу! Черт его знает, может быть, ядерный сплав и в самом деле мне не под силу? Да нет же, чувствую способным себя именно для такой работы.
— Яша. — Ира погладила кисти его рук. Кожа Якова была горячей. — Я отлично понимаю, в чем дело.
— Институт?
— Да, прежде всего институт. Но он только необходимое звено в общей цепи. А еще… еще… — Она задумалась, подыскивая подходящие слова, — мне кажется, в своей поспешности ты заглянул недостаточно глубоко. Ты упустил что-то очень важное, ну как, например, высшую математику, без которой тебе не удалось бы прочесть Циолковского.
— Ты словно читаешь мои мысли! — Яков оживился. — Именно такое самочувствие у меня сейчас. Но только не уверяй меня, будто это недостающее можно найти в институте.
— Именно так я и считаю.
— Докажи!
— Если бы я училась в институте…
— Ага, вот видишь!
— Понимаешь, Яков, в тебе вызывает протест сама процедура учебы, не так ли? Снова начинать с азов такому взрослому, такому важному начальнику лаборатории.
— Ну это…
— Тс-с-с… Не перебивай! Ты никак не хочешь понять, что именно в институте получишь возможность общения с теми, кто будет учить тебя, с теми, кто делает науку, кто сам исследует.
— Я начинаю бояться споров с тобой. — Яков серьезно посмотрел на Ирину. — Твои доводы попросту оглушают.
Вошедшая Тамара Николаевна застыла в дверях. Молодые люди сидели слишком близко друг к другу, соединив руки.
— Здравствуйте, Яков Филиппович, — смутившись, проговорила Тамара Николаевна и вышла на кухню.
— А я пришел к тебе знаешь еще зачем? — сказал Яков. — Завтра я выйду в третью смену, так что сегодняшняя ночь и завтрашний день поступают в твое полное распоряжение. Как ты смотришь насчет рыбалки?
— С ночевкой?
— Ну, конечно.
— Замечательно! С этого тебе и надо было начинать разговор. Я попрошу у соседей бредень.
— Давай проси.
Это была шестая ночь сентября, не особенно подходящая для подобных прогулок. Осень началась ранняя. Небо затянуло низкими рыхлыми облаками. Не утихал холодный ветер, накануне прошел дождь.
По дороге Яков все поглядывал на Ирину. Ему казалось, что рядом с ним идет незнакомая девушка — уж очень изменила ее одежда: сапоги, короткая свободная юбка защитного цвета, гимнастерка, подпоясанная широким армейским ремнем. Только голова Ирины оставалась непокрытой и ветер из стороны в сторону бросал ее волосы. Девушка несла за плечами рюкзак, довольно тяжелый.
Прошедшими дождями размыло дорогу, ноги вязли в глинистой почве, но напрасно Яков опасался за свою хрупкую спутницу. Ирина шла не чувствуя усталости. В лесу идти стало легче, мокрая трава обмыла сапоги.
Знакомые места… Выйдя на песчаный берег, Ира и Яков переглянулись. Воспоминания явились сами, незваные, навевающие грусть.
— Ночь будет холодная, — предупредил Яков.
— Не страшно, — отозвалась Ирина.
И Яков подумал, что ведь ей, наверное, и зимой приходилось ночевать в лесу, да еще в таких условиях, в каких ему едва ли доведется.
Они сложили рюкзаки под стволами раскидистых сосен.
— Пока не стемнело, давай пройдем с бреднем, — предложила Ирина.
Она села на пенек и стала стягивать сапоги. Раздевшись, поежилась от холода. Кожа ее сразу стала «гусиной». Яков тоже разделся, достал из рюкзака сеть, привязал к ней палки. Прихватив ведерко, молодые люди двинулись вверх по течению к перекату. Ира первой бесстрашно шагнула в холодную воду.
— Заходи вон от тех камней, — посоветовала она Якову.
Переговариваясь, подавая друг другу советы, они брели по колено в воде, разом поворачивали к берегу и, сойдясь, выбирали из сети рыбу покрупнее, а мелюзгу бросали обратно. Не обошлось и без «купания». Ира зацепилась за корягу. Она выпустила бредень из рук и во всю длину растянулась в воде.
— Вот растяпа, — поднявшись, обругала она себя. Зубы ее стучали от холода, капли ледяной воды скатывались с ее тела, мокрые волосы прилипли к лицу.
— Может быть, хватит? — предложил Яков.
— Ничего подобного, — возразила Ира. — Мне этого одной мало.
— Какая ты жадная стала.
— Еще бы! Зато я могу по двое суток обходиться без пищи.
— Разве случалось?
— Бывало…
После седьмого захода ведерко оказалось полным. Ирина начала чистить рыбу. Яков развел костер. Опускались сумерки, они становились все плотнее, затянув ненастной мглой сначала лес на противоположном берегу реки, потом подступили к самому костру.
Повесив котелок над костром, Ирина сбегала на реку, умылась, прибежала вся мокрая, подпрыгивая от холода, и торопливо оделась.
— Тебе не скучно со мной? — спросила она Якова.
— Ну и вопросы же приходят тебе в голову, — рассердился Яков. — От холода, что ли? А вообще ты, Иринка, стала совсем другая.
— Ага, другая. Знаешь, я научилась ругаться. И ненавидеть. Ух, как я немцев ненавидела! Хочешь, я расскажу тебе, как впервые подстрелила фашиста?
— Ты? — Якову почему-то не приходило в голову, что Ирина могла тоже убивать там, на войне. Он с интересом посмотрел в лицо девушки. Да нет, никаких признаков очерствения души не заметно. Глаза по-прежнему ласковые и доверчивые.
— Не верится, правда? Вот сначала закусим, а потом у нас останется целая ночь на разговоры. Уж очень есть хочется.
Уха была вкусной, душистой. Ели прямо из котелка, сидя рядом, прижавшись плечом к плечу, Ира никак не могла согреться. Зубы ее стучали о ложку, она вздрагивала, подталкивала Якова, и у того ложка тоже прыгала в руке.
Покончив с ухой, вместе отправились к воде; вымыли котелок и ложки. Собственно, мыла только Ирина, а Яков стоял рядом и насвистывал. Вернувшись к костру, он принялся за сооружение палатки.
— Э, нет, не так, не так! — Ира отобрала у Якова топорик. — Разреши-ка мне, Яшенька.
Сильными и точными ударами она один за другим вогнала все колышки в землю, особым узлом привязала к ним шнурки от брезента. В палатке постелили сосновых веток, накрыли их рюкзаками. Ира закуталась в одеяло и села, подобрав под себя ноги. Яков растянулся рядом на спине.
— Это случилось ночью? — спросил Яков, возвращаясь к обещанию Ирины рассказать о первом убитом фашисте.
— Нет, Яшенька, днем. И день был, как сегодня, осенний, противный. Нас, то есть меня и Костю Субботина, сбросили на парашютах. Хотя я и прошла небольшую подготовку в прыжках с самолета, но каждый раз у меня сердце в пятки убегало. А тут еще неизвестно, кто тебя ждет внизу — свои или немцы. Костя очень на тебя походил: такой же смуглый, долговязый, порывистый. Он хорошо знал немецкий язык, и его направили на разведывательную работу.
— Где же вас выбросили?
— Между Бобруйском и Рогачевым. Ветром меня отнесло от Кости. Приземлилась я, а сама трясусь от страха — вдруг прямо фашистам в лапы попадусь. Парашют свернула, как было положено по инструкции, спрятала в кустах, забросала ветками. Сняла автомат и пошла навстречу Косте. Только вышла на поляну — прямо лицом к лицу с немцем столкнулась. И я растерялась, и он тоже. Дальше как во сне получилось. Смотрю — немец схватился руками за грудь, колени у него подогнулись и он прямо у моих ног лицом в землю ткнулся. Я стою ни жива ни мертва. С другой стороны Костя выскочил. Спрашивает: «Ты стреляла?» Потом к немцу, перевернул его лицом вверх, говорит: «Мертв. В самое сердце саданула. Молодец, Ирина». Понимаешь, оказывается, это я фашиста прикончила. Но самое странное было в том, что я выстрела не услышала, — вот до чего перетрусила. Немец был молодой, белокурый, в каком-то офицерском звании. Целый месяц я его потом вспоминала и до слез жалела. Вот так для меня началась война…
Костер потрескивал. Ира обхватила колени руками и все смотрела на Якова. Одеяло сползло с ее плеч. В палатке стало тепло.
— Когда я встречалась с Костей, — сказала Ирина, — у меня создавалось впечатление, что это ты. Однажды я назвала его Яшей, и он целый месяц подтрунивал надо мной. А один раз мы попали в окружение и меня ранили в ногу. Костя нес меня всю ночь.
— На руках? — ревниво вырвалось у Якова.
— Нет, что ты! На спине, конечно. Но мне казалось, что это ты несешь меня. Через два дня его убили…
Так они проговорили до самого рассвета. Ни Якову, ни Ирине спать не хотелось. Беседа была по-прежнему искренней и немного восторженной. Иногда они замолкали и слушали, как шумит ветер над лесом и река плещется о берег.
— Мы ведь не скоро пойдем домой? — спросила Ирина.
— Если ты не возражаешь, проведем здесь весь день.
— Тишина… Мирная тишина. Не нужно себя держать настороже… Не грозит окружение. До чего хорошо.
Яков приподнялся и положил голову на колени Ирины. Ее мягкие ладони коснулись его щек, пригладили волосы. Женская ласка… Яков притих, прислушиваясь к движению маленьких пальцев.
И еще не раз они приходили в безлюдный лес, сбросивший с себя летнее убранство. Под ногами шуршали опавшие листья. Часто моросил дождь, сырые ветки шипели в костре, и от едкого дыма на глазах выступали слезы.
Яков намеренно не приглашал на эти прогулки друзей, ему хотелось побыть наедине с Ириной. С ней он говорил, как с самим собой, высказывая ей все свои горести и надежды на будущее. Ирина была единственным человеком, от которого у него не было никаких тайн.
Часто беседы принимали характер бурного спора.
— Езжай в институт! — настаивала Ирина. — Ну же, Яков! Ты теряешь время.
— Ко всем чертям твой институт! — кипятился Яков. — Что ты, сговорилась с Каргановым и Глазковым?
Но перед сном долго ворочался в кровати и вспоминал доводы Ирины, ее логику. Он чувствовал, что еще немного — и уступит.
Утром, в начале смены, в литейный цех пришел Пащенко. Он долго разыскивал Якова, пока не увидел его под крышей цеха, где начальник спектрографической лаборатории помогал электромонтерам устранить неисправность в цепи контроллера мостового крана.
Рискуя запачкать костюм, Пащенко по узкой винтовой металлической лесенке поднялся к Якову.
— Я не вытерпел и приехал к тебе на завод, — прокричал он, приблизив губы к уху Якова. — У меня необыкновенная новость. Ты не сможешь освободиться на несколько минут?
Яков утвердительно кивнул головой. Они спустились на площадку. Иван Матвеевич вытащил из кармана пиджака журнал «Известия Академии наук».
Статья называлась «Проблема жаропрочных сплавов». Брови Якова сдвинулись, он впился глазами в текст, не читая, а глотая его. Отблески пламени из плавильных печей дрожали на страницах журнала и на лице Якова. Пащенко переступал с ноги на ногу, нетерпеливо поглядывая на товарища.
Автор статьи член Академии наук профессор Батуев описывал первые результаты экспериментов, проведенных с целью получения особого ядерного сплава, пригодного для работы в предельно высоких температурах. Эксперименты велись кружком студентов в Московском металлургическом институте под непосредственным руководством Батуева. Используя новейшие достижения ядерной физики, бригаде исследователей удалось получить первые положительные результаты. Опытные образцы сплава выдерживали температуру до 3900 градусов. Это был крупный успех, но Батуев считал его только преддверием к настоящим результатам.
Теоретические обоснования эксперимента излагались довольно подробно. Яков застонал — это были и его обоснования, его принципы, но только продолженные и значительно углубленные. Батуев не собирался получить ядерный сплав с помощью сверхвысоких давлений. Он шел по пути перестройки кристаллической структуры, используя сложное взаимодействие внешних полей с микрочастицами. А ведь это был и путь Якова!
На фотографии Яков увидел лабораторию, целый цех, оснащенный мощной и сложной аппаратурой. Какой жалкой, какой примитивной показалась ему теперь собственная установка на фоне этой современной техники…
Однако и в теоретических доказательствах профессора оказалось много такого, что заставило Якова призадуматься. Имея за спиной немалый исследовательский опыт, Батуев соприкасался в своей работе с теми, кто создавал и ядерную физику, и электронную технику. А Яков имел возможность пользоваться лишь той литературой, которую находил в библиотеках. В основном это были книги выпуска еще довоенных лет.
У Батуева уже были успехи — неоспоримое доказательство превосходства над работами Якова, Гобермана, Пащенко.
Оглушенный, Яков посмотрел на Пащенко. В памяти его всплыли слова, сказанные Ириной: «…ученый-самоучка… соха вместо плуга… наука с черного хода…»
— А что ты скажешь, Иван Матвеевич?
Пащенко пожал плечами, часто заморгал белесыми ресницами.
— Получается, отстали мы, Яков Филиппыч. Пройденное повторяем.
— Да, так. Повторяем, пережевываем. Но я не хочу заниматься повторениями. Мне сплав не ради сплава нужен. Я в космос хочу. Корабль хочу создать. Что же это получается? А? Кустарщина?
Яков плохо помнил, как он вышел из цеха. Он пришел в себя в комнате Ирины. Девушка приняла из его рук истерзанный журнал и прочла статью. Ира не разбиралась в металлографии, но поняла, какой удар получил Яков.
— Я был слеп. — Яков опустился на стул. — У меня не хватило смелости заглянуть глубже. Это тоже твои слова, Ирина. Но ведь я кое-что угадывал. Значит, Турбовичу удалось-таки в какой-то степени заговорить меня своими принципами дополнительности. Я струсил, иначе… иначе я бы уже давно был в институте, раньше Бориса.
…Евгений Борисович прочел статью вечером, сидя в своем кабинете за столом с неизменной трубкой во рту. Он выронил трубку, она покатилась, осыпая его горячим пеплом. Евгений Борисович задышал тяжело и, опустив голову, прикрыл глаза ладонью. Жизнь наносила ему последний удар, била свершившимся фактом. Ему показалось, что этого он уже не переживет. Как теперь взглянуть в глаза Карганову, Покровскому, своим товарищам по работе и… Якову?
Тяжело выбравшись из-за стола, Евгений Борисович остановился посреди комнаты. Заболеть бы, тяжело заболеть, или лишиться разума… Пусть с ним случится что угодно, только бы избавиться от необходимости снова глядеть людям в глаза.
Но Евгений Борисович обладал отличным здоровьем и крепким разумом. Он отлично понимал, что не сможет остаться вдали от лаборатории, и, значит, ему не избежать встречи с теми, над кем он возвышался прежде в своих глазах. Какое испытание…
И все же он не умел кривить душой. Встав на пути Якова, Евгений Борисович искренне желал помочь ему. А в итоге катастрофа, падение с небес на землю. Удар совершился по всем правилам механики. Сумеет ли подняться на ноги поверженный профессор Турбович?
Не сумеет? А разве он сможет жить вне науки? Нет, он будет думать, еще долго будет думать, чтобы окончательно принять то новое, вне которого умудрился оказаться он, считавший себя большим ученым.
Работать!
Экспериментировать, искать, открывать! Да, ради этого стоит жить и стоит заставить себя взглянуть в глаза людям, чтобы выслушать от них горькую правду.
«Яков, — мысленно обратился профессор к юноше, — тебя подтверждает сама жизнь. Я желаю тебе самых больших успехов, Яков, смелый человек».
Когда утром следующего дня Яков Якимов вошел в кабинет секретаря партийной организации комбината, Марк Захарович с одного взгляда понял, что именно привело к нему юного друга.
— Куда же ты решил податься? — спросил Глазков.
— В Московский металлургический.
— Дело!
Потом, подойдя к Якову и положив руки на его плечи, немножко волнуясь, Марк Захарович сказал:
— Я рад за тебя, Яков. Знаю, что нелегко было тебе пересилить, переломить себя. Но ведь это не шаг в сторону. Впрочем… незачем уже объяснять это. Что я еще хотел сказать… Фу ты, все мысли разлетелись. — Неожиданно он привлек Якова к себе и расцеловал в обе щеки. — Рад за тебя, Яков. Очень рад. Рассчитывай на мою помощь в любую трудную минуту. И вот что — давай-ка забежим к Андронову, порадуем старика.
Возвратившись в цех, Яков медленно пошел вдоль центрального пролета. Он вдыхал воздух, насыщенный запахами горелой земли и железной окалины, смотрел, как проворно орудуют формовщики у своих машин, как точно обрубщики срезают наждачным кругом наросты на отливках.
Пылали печи, двигались краны с наполненными сталью ковшами.
А Якову уже чудилось, будто он идет по другому цеху, по другому заводу, где из его чудесного сплава будет построен первый межпланетный корабль. И он знал, что это не может не свершиться, ибо рядом всегда будут старшие друзья — Глазков, Андронов, Карганов, рядом будет Ирина.
У плавильного отделения он задержался. На третьей печи, на той самой, где первыми были установлены контактные устройства вместо шин, начался выпуск стали. Печь наклонялась в сторону пролета. И вот яркая огненная струя, рассыпая искры по цеху, хлынула в ковш.
Последний день перед отъездом Якова Ирина не выходила из квартиры Якимовых. Она помогала Анне Матвеевне собрать белье Якова, настряпать сдобы, сложить все это в чемодан. Собственно, ей больше всего и приходилось хлопотать над сборами Якова, потому что у Анны Матвеевны, расстроенной отъездом сына, руки опускались. Это была их первая длительная разлука.
В комнате Якова царил полный беспорядок. На столе лежали горы книг — то, что Яков намеревался забрать с собой.
— Послушай, — протестовала Ирина, взявшая на себя упаковку чемодана, — в библиотеке института ты найдешь все, что тебе нужно. А вот без белья тебе не обойтись. И не забудь, война еще не кончилась, с питанием будет туговато. Хотя бы на первое время возьми побольше. Ведь это мать сама готовила.
Спорить с Ириной было напрасно. Она все сделала так, как находила лучшим. Закрыв чемодан на ключ, выпрямилась и сказала:
— Поскольку вы, сэр, тоже упрямы, то ключик я вручу вам в вагоне.
— Иринушка, — шепнул Яков, — неужели мы опять расстанемся?
— Что ж, — девушка развела руками, — вся людская судьба на этом и построена: встречаться, расставаться.
— Я много думал эти дни, Иринка. И колебался, не хотел говорить. Но больше не могу держать в себе. — Он взял Иру за плечи и повернул лицом к себе. — Нам нельзя расставаться, — слышишь? — нельзя.
— Да, но что поделаешь, Яков?
Он нагнулся и бережно поцеловал губы Ирины. Девушка не отстранилась, она напряженно всматривалась в его лицо.
— Ты дала мне мечту, — сказал Яков, — ради которой я живу теперь. Ты всегда была мне настоящим другом и советчиком. Останься же со мной навсегда, на всю жизнь. Я люблю тебя, Иринка. Мне казалось, что я не имею права любить после Любы, но… это сильнее меня. Нам нужно еще столько жить, столько бороться за свою мечту.
Яков снова поцеловал Ирину и почувствовал робкое ответное движение ее губ.
— Только ты все-таки еще подумай, — шепнула она. — Подумай, Яша. Нам незачем спешить. Если в твоих чувствах ко мне ничего не изменится, ты мне напишешь, и я…
— Приедешь?!
— Да, приеду.
…Время имеет неизменные интервалы. В часе всегда останется шестьдесят минут или три тысячи шестьсот секунд. И все-таки с каждым новым годом, нам, советским людям, кажется, что время убыстряет свой бег. Нет, это не время, это наша история движется все стремительнее, ибо она работает на нас, а мы не остаемся пассивными созерцателями ее движения. Дела советских людей подталкивают ход истории.
Взламывая укрепления немцев, советские армии устремились к Берлину. Рухнула военная машина фашистской Германии.
Пал Берлин. Над Москвой отгремел салют победы.
Жарким июльским утром к перрону Курского вокзала подошел пассажирский поезд. Встречающие устремились к вагонам, перрон ожил, забурлил людской сутолокой.
У седьмого вагона смуглый рослый юноша принял в свои объятия худенькую сероглазую девушку. Он подхватил ее на руки со ступенек вагона и осторожно поставил на асфальт.
— Ирина!..
— Яшенька!
Вокруг них раздавались столь же радостные восклицания, звучали поцелуи, смех. Прибытие поезда Южноуральск — Москва едва ли чем-нибудь выделялось среди прибытия многих сотен других поездов на московские вокзалы.
С чемоданом в одной руке, а другой увлекая за собой девушку, Яков устремился к выходу в город. Привокзальная площадь встретила их шумом и движением. Взволнованные, переполненные радостью встречи, оба остановились. Ирина поглядела вокруг, потом на Якова. И Яков посмотрел на Ирину.
— Куда ты меня поведешь? — спросила она.
— На троллейбус. До общежития далековато. Знаешь, пока мы поселимся в нашей комнате. Нас там четверо живет, но ребята согласились перекочевать к своим друзьям. Коменданта я уговорил. Конечно, с трудом… Это все временно. С комнатами в Москве сама знаешь как.
— Знаю, хороший мой, знаю. — Ирина легко вскочила на подножку остановившегося троллейбуса, жадно вдохнула специфический запах кожаных сидений. — Вези и веди меня куда хочешь… только от себя не отпускай.
Шуршали по асфальту тяжелые колеса машины. Мимо мелькали зеркальные окна витрин, трепетала над крышей листва деревьев. Широкая, бесконечная лента шоссе ложилась под колеса троллейбуса.
Струйка утреннего ветра врывалась в окно и разбрасывала волосы Ирины. Девушка щурила счастливые глаза.
— Значит, с Батуевым у тебя отношения хорошие. Но неужели ты не мог обождать до конца экзаменов? Я бы приехала в конце месяца. А вообще-то я постараюсь не мешать тебе. Я ведь тоже… соскучилась, таракан.
Яков крепче прижал к себе локоть Ирины. Она открыла сумочку и подала ему фотографическую карточку. С фотографии на Якова глянуло плутоватенькое лицо дочки — Любушки.
— Иринка, какая ты замечательная, — расцвел Яков. — Большущее тебе спасибо.
— Я хотела сразу взять ее с собой, но Анна Матвеевна заупрямилась и не дала. Говорит, пока не устроимся с жильем, не позволит мучить ребенка.
— Да уж она такая. А Любушка?
— Болтушка уже стала ужасная. И «папа» и «мама» говорит очень чисто.
— А кого же она мамой называет?
Ирина густо покраснела и отвернулась к окну.
— Батюшки! — вдруг воскликнула она. — Да ведь мы едем по Колхозной площади. А вон Первая Мещанская. А вон, вон, смотри, Яков, вон дом, где я жила, когда училась на радистку.
— Это который?
— За тем, за серым, большое желтое здание. Видишь? Шестой этаж, третье окно от угла, туда, на улицу. Комнату тогда не топили, лифт не работал, но нам очень весело было. Так ты твердо решил не ехать на каникулы?
— Да, Ирина. Разве я могу оставить работу с Батуевым? Мне было так трудно доказать ему, что я кое-что понимаю в ядерном сплаве. Вот у кого голова-то! Только строг до чего — ужас. Любит точность, аккуратность. А бородища вот такая, прямо как у Отто Юльевича Шмидта. Каникулы — это свободное время. Как тут уезжать? Летом начнутся интенсивные исследования. Правда, я выполняю очень второстепенные работы, там есть народ покрепче и пограмотнее меня, но все равно… я должен принять участие.
— Значит, ты доволен?
Яков, покусывая губы, смотрел впереди себя в стекло кабины водителя. Улица бежала навстречу и расступалась перед троллейбусом. Промелькнула поливочная машина; в веере выбрасываемой воды двигалась прозрачная радуга.
— Трудно мне, Иринка… На собственное сердце наступаю, заставляю себя учиться. Во мне все от нетерпения дрожит, как струна. Работы над поисками сплава непрерывно расширяются. В них принимают участие уже десятки людей. Поговаривают, что Батуев получит в свое распоряжение специальный исследовательский институт. Отдаться бы исследованиям, уйти в них с головой.
— Ничего, Яков, все будет.
Люди входили и выходили, кондуктор выкрикивала остановки. Блестело в лучах солнца политое шоссе. Ветер теребил волосы Ирины, и они касались лица Якова. От этого ласкающего прикосновения, оттого, что девушка сидела, прижавшись к нему и доверчиво вложив свои руки в его руки, Яков почувствовал, как спадает мучившее его напряжение, как сменяется оно прежней спокойной уверенностью.
Ирина вслушивалась в голос Якова. Юноша изменился за минувший год, в нем продолжала расти сила, которая будоражила и ее. Изменилась и сама Ирина. Прошли времена внезапных порывов, девушка стала уравновешенной, рассудительной. Появился жизненный опыт.
Прошлое растворялось в туманной дымке. Будущее продолжало звать к новым страстям, к новой борьбе.
Может быть, кончилась юность? Но чем определяется эта грань? Где та линия, которая указывает место впадения реки в океан? Нужен ли покой ей, Ирине, и Якову? Кто из них откажется от желания испытать еще неизведанное, такое, что нужно добывать по крупинкам в поисках, в борьбе, в непрерывном движении?
И эта борьба, это движение для Ирины олицетворялись в Якове. Ощущение его силы наполняло и ее бьющей через край радостью, жаждой большой, настоящей жизни. Когда-то она мечтала вывести одаренного мальчика Яшу на большую жизненную дорогу. Ее желание сбылось. Но вместе с Яковом и она, Ирина, ощутила в себе желание большого, настоящего дела на всю жизнь.
Да, подлинная борьба, истинная страсть возможны для нее только вместе с ним, на одной, общей дороге.
И Ирина ответила на крепкое пожатие руки Якова.