– Давай-давай, проходи, чай стынет… И ноги вытереть не забудь! С болота все-таки. Что так поздно, скоро петухи пропоют, а ты все не идешь, – бухтел Пафнутий, разливая чай.
– Какие петухи, только солнце село, Степан недавно заснул, даже дышит неровно еще. Что такой суетливый? Заскучал?
– А!.. – отмахнулся Пафнутий, состряпал огорчение на лице, посмотрел куда-то вдаль, на стену. Борода заходила ходуном, губы задергались, а глаза подозрительно заблестели. Того и гляди расплачется.
– Говори уже, упырь тебя подери, не томи. Что стряслось? – напустила на себя строгость кикимора, а сама улыбку еле сдерживает – больно милый домовой, когда волнуется и обижается. Маленький, пухленький, ходит смешно и рожи корежит, ну как ребенок… Только с бородой.
– Дочка к Степану приезжает завтра. Телеграмму он получил.
– Ну и пусть приезжает, хорошо же. Хоть радость ему, а то один совсем. Олеся – девчонка хорошая, я ее в колыбельке качала.
– Да Степану-то радость, а мне хлопоты. Прижился только, а тут новый человек: привыкай, приноравливайся. Да и прятаться сложнее. От Степана немудрено укрыться, а тут уже… Что же мне теперь, целый день за печкой сидеть? Ой, беда-беда!
– Ну, ты наговоришь. Живут же домовые с целыми семьями, а ты сопли распустил, да было бы с чего. Фу, какой капризный!
– Все бы ничего, только с дитем она едет. Хозяин-то не знает, а я чувствую. Не люблю я детей. Лезут везде, нос суют, не укроешься от них. Ночью проснутся и зыркают на тебя. Никакого уединения, шагу ступить нельзя, все видят.
– Ну, дети сокрытое видят, но, пока маленькие, рассказать все равно ничего не смогут, а с возрастом зрение тайное пропадает, и не вспомнят уже ничего. Не расстраивайся. Радоваться надо. О Степане подумай, счастье какое ему. Да и тебе благо, семья растет, живет, и ты, значит, при деле будешь.
– Так-то оно так, но за детями глаз да глаз. Смотри за ними, приглядывай. Нечисть до них всякая охоча, знай отгоняй, и в беде не оставишь, своя кровинушка уже, родная.
– Ой ты, какой заботливый стал. Да брось ты! Какая нечисть? Подумаешь, забрели упыри раз в двести лет, хоть кости размяли. Вон, Путяту расшевелили, здороваться хоть стал. Не боись, Пафнуша, справишься, а я помогу.
Пафнутий покивал-покивал, да и повеселел. Семью представил. Счастливую, большую. Дом, полный радости и уюта. Себя с Мокшей на лавочке, почему-то в обнимку. Встряхнул головой, улыбнулся:
– Пей чай, остыл уже. Давай медку подложу.
***
Поезд подполз к платформе, заскрипел, дернулся и застыл. Проводница с грохотом открыла дверь, опустила лестницу. Народ спешно, толкаясь, стал выходить, почувствовал свободу. Засиделись, заскучали в длинной дороге. Кто-то расправлял плечи, кто-то потягивался, забавно подпрыгивая. Вскоре все разбежались, оставив на платформе одинокого человека. Растерянно поглядывая по окнам, он ходил вдоль поезда, искал кого-то.
– Девушка, конечная, выходить будете? Поезд скоро в тупик отправится.
– Да, конечно, извините.
Олеся последний раз глянула в окно, вздохнула, стала собираться. Сиди не сиди, а идти надо. Вон папка на платформе стоит, волнуется. Ох, папка…
Соскучилась Олеся по дому, по отцу. Когда поля родные, леса увидела, сердце защемило от радости. Не терпелось приехать, папку увидеть, обняться. А теперь… К отцу выйти сил не находит. Как ему с ребенком на глаза показаться, да без мужа? «Опозорила, – скажет, – в подоле принесла». Страшно. Разочаровать страшно, когда в тебе души не чают. Но так хочется домой… Надо было сразу написать все как есть, сейчас было бы легче.
– Пап, я здесь. Привет! – улыбается, а саму всю трясет. Накрутила себя. Ой, что сейчас будет…
– Наконец-то, я уж волноваться начал, думал, стряслось чего! – Степан засветился от счастья, ручищи растопырил для объятий. Олеся расплакалась, прижалась к отцу. Комок в руках закряхтел, захныкал.
– Осторожно, большого человека раздавишь.
– Ой, кто это?
– Это – Андрюша, внук твой!
– Что же ты папке-то не сказала, на свадьбу не позвала? А мужик где твой? – оторопел Степан, руки опустил.
– А нет его, вдвоем мы. Нам и без него хорошо. Да, сынок? Или не примешь без мужа?
– Тьфу, типун тебе на язык. Как только в голову такое пришло. Дуреха ты, дочка, вся в мамку. По любви хоть, али по блуду?
– По любви…
– Ну-у, чего нюни-то распустила, чудо ты мое? Наконец-то приехала, совсем про отца забыла. Поехали быстрее домой, по дороге все расскажешь. Дай хоть внука подержать. А глаза-то мои!
***
– Да где ж их черти-то носят! Запропастились совсем! За полночь уже, а их все нет. За это время можно двадцать дочек привезти, а он все с одной не справится! – причитал Пафнутий.
– Да не гоношись ты! Знаешь же, путь не близкий, на телеге с кобылой ехать долго. На их месте я бы вообще в городе заночевала, а с утра дальше двинулась.
– Много ты понимаешь. Да где они там телегу оставят, ты об этом подумала, садовая твоя башка? Сама-то давно из леса выбиралась? Конюшен нынче не сыщешь, так что приедут, еще как приедут. А если не приедут… – что он с ними сделает, Пафнутий так и не придумал, да и не хотелось об этом думать. Лучше бы приехали.
Непорядок, когда хозяев дома нет. Неуютно становится, одиноко, холодно, и бежать хочется. То ли дело, когда хозяин под боком, рядом, пусть спит даже, а тепло сразу становится от одного присутствия. Эх, кабы не кикимора, совсем невмоготу было бы, а тут пришла, поддержала. На дорогу с Пафнутием вышла. Стоят вдвоем, как привидения, в темноту всматриваются, хозяев встречают: вот-вот должна телега заскрипеть, еще немного, и Зорька из-за поворота покажется. Но все нет и нет, случилось чего? Да нет, домовой бы почуял.
***
Колесо снова заскрипело, юзом пошло. Лошадь всхрапнула, остановилась.
– Да чтоб тебя, окаянная! – Степан с фонарем в руках уже забрался под телегу, осматривал колесо, чем-то стучал, тихо ругаясь.
– Пап, что там?
– Да не пойму никак, дочка. Все нормально. Что не так? Всю душу вымотала эта дорога. Поехали дальше. Но! Пошла, родимая!
Как из города выехали, так и пошло неладное. То кобыла взбеленится, идти отказывается, то телега встрянет, то еще что. И Андрюша постоянно плачет, будто болит что-то. Забеспокоился Степан. Быстрее бы домой, но нет дороги и все тут. Как сглазил кто, словно бес привязался. Кое-как деревню миновали. А тут засмеркалось, к ночи дело идет. Воздух загустел вдруг, как кисель, дышать стало тяжело. Тишина кругом, только стук сердца гулом в груди отдает. Страх какой-то беспричинный, на душе тошно, хоть волком вой. Одна отрада: посмотришь на дочку с внуком, и легче становится, только ненадолго. Вон Олеся тоже смурная сидит, ребеночка к груди жмет. До этого щебетала без умолку, о себе рассказывала, а теперь молчок. Не по себе ей, чует неладное. Только где это неладное, в чем? Выйди, покажись! Не трави душу, не вытягивай жилы! Нащупал Степан под соломой ружье, придвинул поближе, так спокойнее. Да вот и дорожка уже родная к дому через лес идет. Скоро будем.
***
– Ну, хватит уже стоять, пойдем лучше еще чаю выпьем. Оттого что ты здесь торчишь, они быстрее не приедут.
– Может, пройдем чуток по дороге, навстречу, а?
– Слушай, домовой, хватит дурью маяться. Пойдем, говорю!
Пафнутий крякнул, махнул рукой, подался было вперед, на дорогу. Сделал шаг, другой, но не тут-то было. Мокша переменилась в лице от злости, снова превратилась в страшную каргу. Схватила домового за рукав и волоком потащила к дому.
– Вот задрыга неугомонная! – осерчала кикимора.
– Отпусти! – хныкнул домовой, упираясь.
– Я тебя сейчас так отпущу… Хрястну оглоблей, да так, что борода осыплется!
– Отпусти, говорю!
– Не отпущу!
– Куда ты меня волохаешь?
– Чай пить.
– Отпусти! Слышишь, копыта стучат? Едут!
Мокша остановилась, прислушалась.
– И правда, телега скрипит, не обманул, старый, – Мокша уже снова стала доброй старушкой.
– Я не старый, – обиженно буркнул домовой, расправляя помятый рукав, – я зрелый!
– Скройся ты. Близко они уже. Иль на глаза решил показаться?
Пафнутий ойкнул и тут же исчез.
– Чуешь? – шепнула Мокша.
– Ага! Нечистью запахло! Говорил же, нельзя Степана одного отпускать. Люди как дети. Как в город сунутся – сразу какую-нибудь заразу подцепят, изгоняй потом!
– Так говоришь, будто сам человеком не был. На то ты и домовой, чтобы очаг хранить.
– Подъехали почти. Давай, с двух сторон обходим и гоним эту гадость в три шеи поганой метлой. Готова?
Поравнялась телега с домовым. Вот Степан сидит, фонарем дорогу высвечивает, лицо хмурое, усталое. Вот Олеся, вот дите… Не такое уж и страшное, это дите… А вот и она, зараза проклятущая! Сидит рядом с ними на телеге, улыбается, ногами болтает. Костлявая баба с длинными черными, как тьма в погребе, волосами. Гляделки, словно бельма, как пустота смотрит. Зубы настежь, пасть искривлена в злорадной ухмылке. Вместо одежды грязная, драная тряпка, вроде рубища. Кожа синяя, как у мертвяка, в язвах вся и струпьях. Тянет руки к дитятке, щиплет его, тычет в бока, тот плачет, слезами заливается. А Олеся агукает да баюкает бедное дитя, гадает, почему сынишке не спится?
Видать, нечисть эта пристала к ним еще в городе. Увидела ребенка, жажда проснулась, захотелось извести молодую душу. Так и едет с ними, страху нагоняет, дороги не дает. Степан с Олесей хоть и не видят ее, но чувствуют – давит она на них. Как от тучи, пасмурно от нее на душе.
Рыпнулся было домовой на нее, а страхолюдина его уже приметила. Вперила в Пафнутия бездонный взгляд, смотрит прямо внутрь, насквозь, и скалится зубастой улыбкой, широкой, от уха до уха, мерзко хихикая, как душевнобольная. Домовой остолбенел, ничего поделать не может, только тоска вдруг пронзила и страх гложет. Вот провалиться бы на этом месте и не существовать, только бы такого не испытывать. Покуда Пафнутий мешкал, нечисть в червя обернулась, скатилась с телеги и зарылась в землю.
– Ну и какого ты ничего не сделала?
– А сам-то! Меня заворожили, а ты чего ждал?
– Как она тебя могла заворожить, если она на меня смотрела, да так околдовала, что поделать ничего не мог!
– Хватит врать, струсил – так и скажи! Она вылупила глазищи свои на меня. Смотрит, и будто поглощает, бррр, а я и взгляд отвести не могу!
– Меня тоже околдовала. Это что же, выходит, она нам обоим глаза отвела?
– Выходит. Только это еще умудриться надо.
– Да, хитра подлюка, – почесал бороду домовой, – а куда она подевалась-то?
– Ой, правда! Я и не приметила. Как отпустило меня, так ее уже не было. Может, нас увидела, испугалась и дала деру?
– Ну и пес с ней, баба с возу – волки сыты.
– Ты это, про баб не надо. И все равно осторожнее, вдруг вернется.
– Ага, у меня не забалуешь! Пойдем гостей встречать.
Ожил дом, стал теплее, светлее, будто внутрь больше солнца попадать стало, будто светит только для них. Да и Степан расцвел, встрепенулся, как после спячки. Мир в нем появился, радость. А внуку-то как рад, нянчится, агукает, улюлюкает. Наверное, всю жизнь об этом мечтал. Олеся тоже молодец. По дому крутится, порядок наводит. Папке подмога и радость. Пафнутий попривык, успокоился, а после того, как с Мокшей на окна с дверьми наговор от зла сделали, совсем хорошо стало, настолько, что и желать больше нечего. И чего домовой боялся, дурачина? Свободы не убавилось, хлопот никаких. Проснется Андрейка ночью, а домовой тут как тут – убаюкает, понянчит. Любит маленький бандит Пафнутию в бороду вцепиться. Треплет волоса, смеется, словно ляльку нашел, а домовой хохочет, умиляется. Мокша только успевает шикать, боится, что хозяев разбудит.
***
Путята присматривал за этим лесом с давних пор. Настолько давних, что сам не помнил, с каких именно, и как не пытался, вспомнить не мог, да и времени на такие глупости не было. Леший давно перестал ощущать себя чем-то отдельным. Он сам и был своим лесом, а лес был им, и казалось ему, будто никакого Путяты уже и в помине нет.
Лес давно вырос, оформился, повзрослел, и лешему оставалось только поддерживать установленный им же порядок и слушать. Слушать и исправлять, если что не так. Путята знал все, что творилось в лесу. Все жалобы и просьбы обитателей он слышал сразу, одновременно, и было их много. Жаловаться любил каждый, от малой былиночки, крохотного муравья до вековечного дуба, росшего еще до Путяты. То дупло не поделят, то муравейник не там построили, то кто-то листья к зиме забыл сбросить – хлопот было много, и Путята со всем справлялся, везде успевал – иначе нельзя, иначе будет плохо и может случиться Большой Аяяй. И Аяяй этот с ним уже случался.
Путята лешим тогда только обернулся. Был не настолько сучковат, и внешне еще не сильно походил на дерево. Так, старичок-лесовичок. Делянка досталась ему несладкая. Лес молодой, но уж больно разросшийся, огромный, запущенный. Лешего тут отродясь не водилось, оттого и росло все беспорядочно, в разные стороны. Справиться со всем было нелегко. Лес, он ведь как человек – рождается, растет, крепнет, стареет и умирает. И чем заботливее, усерднее леший, тем дольше живет и цветет лес, а если и умирает, то только вместе с лешим. Леший – тот же домовой, только в лесу. Уследить за всем сразу Путята тогда еще не мог: силенок и опыта не хватало, да и лес капризничал, вредничал по-всякому. Этот беспризорник никак не хотел признавать хозяина. Пытался доказать самостоятельность. Дескать, не вы меня посадили, не вам и растить! Ох и намучился с ним Путята, ох и намаялся, столько козней натерпелся.
Лес был с характером, но и Путята не лыком шит. Понимал, что нельзя сразу, нахрапом, силой взять – насильно мил не будешь. Искал лазеечки, круголями к лесному Сердцу плутал. Месяцами, годами – и подобрал-таки ключик: принял его лес. И не просто принял, а как родного, будто Путята всю жизнь с ним прожил.