Прелюдия. Истинное лицо

Образ сестры, неподвижной в своем кресле у огня, преследовал меня днем и ночью. Мысль, что ее место в кухне опустело, просто не укладывалась в голове; и хотя последнее время я почти не думал о ней, теперь мне постоянно чудилось, что она идет мне навстречу по улице или вот-вот постучит в дверь. Даже в нашу квартирку, с которой она уж никак не была связана, вошла пустота смерти, и мне постоянно мерещилось то лицо сестры, то звук ее голоса, словно она была жива или при жизни часто здесь бывала.

Чарльз Диккенс. Большие надежды

Думая только об одном, он по-прежнему видел перед собой одно безжалостное чудовище. Все предметы взирали мрачно, холодно и мертвенно на него, а он – на них. Во всем он находил напоминание о своем горе. Все, все без исключения выступало, бессовестно торжествуя над ним, и раздражало и задевало его гордость и ревность, какую бы форму ни принимало, – и сильнее всего, когда оно разделяло с ним любовь к его умершему мальчику и память о нем.

Чарльз Диккенс. Домби и сын

– Все меня спрашивают, что я думаю о том, что случилось с Роджером, – сказала Вероника Кройдон, – и, если в ту же секунду я не даю ответа, все с радостью начинают предлагать собственные варианты. Может, у него случился инфаркт во время прогулки? Как будто у полиции не было подобной версии, и все эти обширные поиски в лесу устраивались просто так. Как будто в шестьдесят пять сердце превращается в бомбу замедленного действия. Если не инфаркт, то, наверное, инсульт или какая-нибудь аневризма. Как будто это не Роджер пробегал каждый день пять миль и выглядел на двадцать лет моложе. Уж мне ли не знать.

Она передала мне вымытую тарелку, которую я вытер полотенцем. Я ответил:

– Ты же понимаешь, что…

– Они намекают, что его вымотал наш брак?

– Нет, – сказал я, хотя доля правды в ее словах все же была. Вероника Кройдон познакомилась с будущим мужем в магистратуре: она была младше Роджера почти на сорок лет и моложе его сына от первого брака.

– Нет, – повторил я, поставив тарелку в сервант. – Я хотел сказать, что сердечный приступ может случиться в любом возрасте.

– Может, – согласилась Вероника, – но не в этом случае. Если бы ты только слышал, как все об этом говорят: понижают голос, будто собираются начать разговор на деликатную тему – о нашей сексуальной жизни, – и, знаешь, в каком-то смысле так и есть. Они не знают границ.

– Но их я еще могу стерпеть, – продолжила она, передавая мне следующую тарелку. – Хуже только те, кто прямо заявляет, что Роджер «не иначе как ушел к другой». Семьдесят процентов считают, что он вернулся к Джоан, оставшиеся тридцать – что нашел кого-то помоложе. Как будто никто не знает, что на момент нашей встречи Роджер с Джоан уже давно жили как соседи; как будто это не она из кожи вон лезла, чтобы расстроить наши отношения; как будто не было развода, и как будто каждый из них не жил своей жизнью. Ты знаком с ней? Ты ее хоть видел? Конечно, видел и знаешь. Роджер никогда бы не променял меня на это. Стало быть, кто-нибудь помоложе? Я тебя умоляю! Как будто его привлекал только возраст; будто у него был фетиш, как у какого-нибудь похотливого старика.

Признаться, подобные мысли приходили в голову и мне, и моей жене, Энн. Да и не только нам: так, полагаю, думал весь факультет английского языка университета штата Нью-Йорк на Стэйтен-Айленд; так думали все, кто знал Роджера Кройдона. Услышав эти версии из уст Вероники, я, однако, почувствовал себя виноватым. За то время, за все полтора года, что прошли после исчезновения Роджера, мы не поддерживали с Вероникой никакой связи; не писали электронных писем, а что уж говорить об открытках или о звонках по телефону. Мы не говорили с ней, но говорили о ней – друг с другом, с друзьями, – обсуждали возможные причины исчезновения ее мужа – и те, что она перечислила, и другие, более причудливые. Что, если он вступил в секту? А может, перешел дорогу наркоторговцам? Или потерял рассудок, и его тайно упекли в дурдом? Подобные пересуды не утихали месяцами и обязательно всплывали в любой компании; и пусть я испытывал к подобным разговорам неприязнь, но все же активно в них участвовал. Конечно, с Вероникой было сложно найти общий язык, и легче было говорить о ней, а не с ней, но теперь это представлялось мне крайне шатким оправданием. Поставив очередную тарелку на гору ее предшественниц, я сказал:

– Понимаешь, Роджер стал таким… непредсказуемым. После того, как убили Теда.

Услышав имя своего покойного пасынка, Вероника замерла и устремила взгляд в окно над раковиной, по локоть погрузив руки в мыльную воду. Тьма ночи и свет кухонных ламп превратили стеклянную поверхность в зеркало, и Вероника видела только свое отражение: длинные рыжие волосы, убранные в хвост, резко очерченные косметикой скулы (хотя ужин проводился в довольно узком кругу: приглашены были всего шестеро гостей, не считая ребенка), карие глаза, проступающие из-за зеленых линз, и серьги-подвески с небольшими металлическими дисками. Она поджала губы, накрашенные бледно-красной помадой, и сказала:

– Тед.

– Прости, я не хотел…

Вероника взмахнула рукой, заставив меня замолчать, и пена разлетелась по всей столешнице.

– Знаю. Не спорю. Так все и было. И, да, Роджера это довело.

Она невесело засмеялась.

– Ты даже не представляешь, до чего.

Потом повернулась, и я с удивлением заметил, как по ее щекам текут слезы.

– Все меня спрашивают, что я думаю о том, что случилось с Роджером, – сказала она, – но дело в том, что я не думаю. Я знаю, что с ним случилось.

– Что? – я стоял, пораженный; Вероника утерла слезы тыльной стороной ладони, всхлипнула и принялась снова мыть посуду. Получается, она знала, что приключилось с ее мужем, но никому об этом не сказала ни слова, даже полиции, насколько мне известно… Невероятно. Вероника, не глядя, подала мне последнюю тарелку, и та, выскользнув из рук, чуть не упала на кафельный пол, если бы я не успел подскочить и вовремя ее подхватить. Только тогда, когда я крепко держал тарелку в руках, дар речи вернулся ко мне:

– Ты знаешь?

– Знаю.

– Но, – я взмахнул тарелкой в воздухе, – почему ты никому не рассказала?

Вероника протянула мне пригоршню столовых приборов. Заметив, однако, что я не закончил сушить тарелку, она положила ножи и вилки обратно в раковину и, вздохнув, ответила:

– Потому что это невозможно. В то, что случилось с Роджером, невозможно поверить.

– Я не понимаю, – сказал я, в конце концов убирая тарелку в сервант и закрывая дверцу. – Если ты знаешь, где сейчас Роджер…

– Роджер мертв. Он умер два года назад.

Либо это был какой-то неприятный розыгрыш, либо Вероника пыталась довольно размыто донести до меня правду о случившемся. Два года назад в Афганистане погиб Тед – вот что, возможно, она имела в виду.

– Безумие, правда? – после небольшой паузы добавила она.

Я решил быть честным:

– Я не совсем понимаю.

– Что ж, – ответила Вероника, протянув мне столовое серебро, – я не удивлена.

Пока я вытирал приборы и укладывал их в ящик, она добавила:

– Но не расстраивайся. Вряд ли бы кто-то смог понять. Хотя «понять» – не совсем точное слово. Вряд ли бы кто-то поверил. Представляю, какие бы ходили сплетни. Обо мне и так уже достаточно судачат. Чего сейчас не хватало, так это чтобы на меня смотрели и говорили: «Вон, идет сумасшедшая Вероника. Вы слышали, что она говорит о пропаже своего мужа?»

Она вручила мне последнюю пару приборов и вынула пробку из слива раковины. Ополоснув руки, она спросила:

– У нас еще осталось вино?

– В холодильнике есть немного белого.

– Замечательно.

Пока она брала из шкафчика бокал и доставала вино, я закончил свое дежурство по кухне в качестве сушителя посуды и повесил полотенце.

– Пожалуй, мне пора в кровать, – сказал я, направившись к лестнице.

– Эй! – окликнула меня Вероника. – Ты куда?

– Спать. Поездка была утомительной, и Робби в последнее время беспокойно спит – у него все еще режутся зубы, – так что мне лучше быть рядом, на случай, если он проснется.

– Перестань, – сказала Вероника. – Не уходи. Останься, выпей бокал вина.

– Спасибо, – начал было я, – но я не очень люблю вино. Для желудка…

– Тогда стакан воды. Не верится, что все уже разошлись по комнатам. Еще нет и десяти.

– Тяжелый день, – сказал я. – Тут есть кабельное…

– Я не хочу смотреть телевизор. Я хочу поговорить.

Я чуть было не ответил, что всегда можно кому-нибудь позвонить, но пробивающиеся в голосе Вероники жалобные нотки заставили меня промолчать. Заметив это, она добавила:

– Давай так: ты недолго посидишь со мной, и я объясню, что имела в виду. Я расскажу тебе, что случилось с Роджером. Ты ведь пишешь эти странные истории? Тогда ты точно захочешь услышать мою. Она по твоей части.

– Что, прости?

Сложно было сказать, что меня смутило больше: то, как непринужденно и открыто Вероника предложила рассказать историю, которую, как она утверждала несколько минут назад, никогда не предаст огласке и у которой может быть только несчастливый конец, или же то, что она предлагала ее мне здесь и сейчас. Мы не были друзьями; я предложил вытирать чистую посуду еще до того, как узнал, что Вероника будет ее мыть. Если я и поддерживал беседу, пока каждый из нас выполнял свою часть работы, то только из вежливости. Трудно было поверить, что своими нечастыми репликами в ответ на ее почти непрерывный монолог я заслужил право услышать ее историю.

Но, по-видимому, так оно и было.

– Я сказала, что расскажу тебе, что случилось с Роджером. Прошло полтора года, и кажется, что мне нужно рассказать кому-то о произошедшем, несмотря на то, что об этом могут подумать. Как будто… Ты католик?

– Епископалец.

– У вас же есть исповедь?

– Есть.

– Хорошо. Знаешь, мне будто нужно исповедаться. Не потому, что я совершила что-то плохое, мне просто нужно проговорить все то, что произошло. Я хочу услышать, как я произношу это вслух.

– Понимаю, – ответил я, – но почему со мной? Разве Эдди…

– Эдди решит, что я слетела с катушек, – прервала меня Вероника. – И ты, скорее всего, тоже, но она – моя подруга, а друзей у меня почти не осталось. Я не смогу. Если ты решишь, что я спятила, – что мне до этого? Проще говоря, ты оказался в нужное время в нужном месте.

– И ты не боишься, что я могу кому-нибудь рассказать? – спросил я.

– Ты мог бы, – ответила Вероника. – Но я прошу тебя этого не делать.

– Хорошо, – заключил я, рассудив, что, если мы расположимся в гостиной, то окажемся прямо под нашей с Энн спальней. Как только Робби проснется, я услышу его и вмиг взбегу по лестнице до того, как он начнет реветь. – Если ты уверена…

– Не волнуйся, – сказала Вероника, – ты все равно не поверишь тому, что я тебе расскажу.

С бутылкой в одной руке и бокалом в другой Вероника направилась через кухню и столовую в гостиную. Я устроился в кресле-качалке; она поставила бутылку и бокал на низкий кофейный столик, стоявший у мягкого дивана в бело-голубую полоску. На мгновение Вероника задержала взгляд на окне за диваном, а затем, повернувшись ко мне, сказала:

– Давай так: сначала я быстро схожу в душ, а потом начну рассказ. Чтобы расслабиться. Никуда не уходи. Я сейчас вернусь.

Не дожидаясь ответа, она устремилась в ванную комнату. Затем я услышал, как дверь в ванную закрылась.

Порядком раздраженный, я встал с кресла и подошел к подножию лестницы, но любопытство заставило меня остановиться. «Никогда не отказывайтесь от истории» – сколько раз я повторял этот завет своим студентам на курсах писательского мастерства? И на тебе: мне предлагают сведения, которые, по меньшей мере, могут служить материалом для рассказа, и, возможно, даже романа, а я не могу подождать и десяти минут? Я возвратился в кресло.

Эту ночь я представлял себе совсем по-другому. Пятичасовую поездку из Гугенота в летний домик наших друзей Эдди и Харлоу на мысе Кейп-Код мы с Энн организовали в качестве подарка самим себе – поездка пришлась на время весенних каникул, которыми наши студенты университета штата Нью-Йорк наслаждались во Флориде или Мексике, – а еще хотели познакомить нашего десятимесячного сына Робби с местом, которое так много значило для нас; с домом, где зародился наш брак, и в который мы с тех пор возвращались еще не раз. Мы знали, что к нам присоединится Ли, вырвавшаяся с Манхэттена на все выходные, но о том, что компанию нам составит еще и Вероника, узнали только тогда, когда подъехали по песчаной дорожке к дому и заметили припаркованную «Фольксваген-Джетту». Само присутствие Вероники было свидетельством неисчерпаемой щедрости Эдди. После того, как Роджер развелся с Джоан – скандал намного драматичней и запутанней, чем описывала его Вероника, – Эдди была единственной из его друзей, кто продолжил общение; верность Эдди была достаточно глубокой, чтобы ее хватило и на бывшую студентку, из-за которой, собственно, и случился развод. После исчезновения Роджера Эдди навещала Веронику, а Вероника наведывалась к ней и Харлоу. Когда я сказал Эдди, что ее действия можно трактовать как акт милосердия – либо физический, либо духовный, – она, вздохнув, ответила:

– На самом деле, Вероника – очень приятный человек. Она через многое прошла. Она не хочет об этом говорить, но, по-видимому, с Роджером в последнее время они были не в ладах. Насколько я могу судить, он, до того, как пропал, переживал длительный нервный срыв, и, хотя Вероника всеми силами пыталась с этим справиться, для нее это было слишком. Кажется, она думает, что он ушел из-за нее.

Несомненно, Вероника смогла уместить процесс, который обычно занимает два десятка лет, в почти четверть этого срока, но даже это не помогло мне относиться к ней с той же отзывчивостью, что и Эдди. Моя личная антипатия к Веронике не была вызвана каким-либо плохим или обидным поступком с ее стороны. По правде говоря, мы никогда не были близки. Все было намного проще. Мы познакомились на вечере, устроенном кафедрой английского языка, в ее первый семестр магистратуры. Мы обменялись парой фраз, и я был поражен тем, какое чрезмерное впечатление она производила – во всех смыслах. Все присутствующие демонстрировали как минимум тринадцать повседневных комбинаций одежды, в то время как на Веронике было черное коктейльное платье, шпильки, жемчужное ожерелье и серьги. Пока в отдельных группах, окружавших нас, люди жаловались на флегматичных студентов и маленькую зарплату, наш разговор с Вероникой вертелся вокруг поэзии Эмили Дикинсон, над которой, по словам Вероники, она «размышляла».

Зимний день, и свет другой

Как собор поющий…

За нашу недолгую беседу Вероника рассказала, что закончила – с отличием – университет Пенроуз и писала дипломную работу по Дикинсон и Готорну. Сначала я принял ее манерность за последствия четырех лет, проведенных по ту сторону реки Гудзон в блужданиях по увитым плющом залам. Когда я вспомнил о студентах и преподавателях из Пенроуз, с которыми был знаком, это убеждение быстро рассеялось. По сравнению с нами они были еще большими пролетариями, хоть и более сознательными и самовлюбленными. Мне пришло в голову, что Вероника (на тот момент она была для меня «той магистранткой») все еще живет фантазией о том, какой должна быть кафедра английского языка, и настойчиво склоняет нас к своему видению. Позже, когда я высказал несколько едких замечаний о ней Энн, тогда еще моей невесте, та прозвала ее Вероникой Дориан, и, засмеявшись, объявила, что я просто завидую, что кто-то оказался еще большим снобом, чем я. Энн разделяла щедрость Эдди; прочитав курс современного американского романа для группы, в которой училась Вероника, моя жена согласилась, что она была о себе высокого мнения, однако добавила, что ее комментарии на занятиях и письменные работы раскрывали подлинную остроту мысли.

– Я не сноб, – ответил я тогда. – Просто у меня есть стандарты.

А после сменил тему.

(Тем не менее, сегодня за ужином, когда избежать разговора о достоинствах – или их отсутствии – войны в Ираке не удалось ввиду прошедшей на неделе первой годовщины с ее начала, Вероника была непривычно молчалива, участвуя в обсуждении любой темы в самой поверхностной манере.)

Смышленая Вероника сразу привлекла внимание Роджера Кройдона. Роджер был штатным профессором-викторианистом и одним из ведущих ученых: он опубликовал свыше пятидесяти статей и полдюжины книг, одна из которых – «Диккенс и его наследие» – рекомендована к прочтению студентам, изучающим творчество Диккенса. Оставалось загадкой, почему человека с подобными достижениями не отхватил себе какой-нибудь крупный университет. Ответом на эту загадку была Джоан. Вместе они походили на второстепенных персонажей из объемного романа Диккенса: на ее вытянутом лице ярче всего выступали огромные, подернутые поволокой глаза; его угловатое лицо выделял кривой нос – свидетельство давнего перелома. Она была высокой и широкоплечей; он, в свою очередь, невысоким и стройным. Она щеголяла в дизайнерских нарядах; он предпочитал простые белые рубашки и хлопчатобумажные брюки. Она произносила слова с сильным акцентом манхэттенской аристократии; он говорил гнусавым голосом жителей гор Северной Каролины. Их союз был общеизвестно несчастным – так, по крайней мере, считал Роджер; на вечерах, которые они проводили в своем доме, он не упускал возможности выпить больше положенного и изливал свои жалобы на любого, кто был готов выслушать. Он никогда не напивался до такого состояния, чтобы назвать конкретную причину своего несчастья; однако взгляды, которые он бросал на стоявшую на другом конце комнаты Джоан, невозмутимо обходившую его вниманием, не оставляли сомнений. У Кройдонов был сын Тед, который, по рассказам старших сотрудников кафедры, был взбалмошным подростком, но существенно подуспокоился после того, как поступил на военную службу в свой восемнадцатый день рождения.

Несмотря на то, что из них двоих Роджер был более эксцентричным, склонным к энергичной жестикуляции и громким восклицаниям, главной в браке была Джоан. Ей нравился Гугенот. Он располагался в относительной близости от Манхэттена – полтора часа по автостраде, – что позволяло ей поддерживать связь со своей семьей и не расставаться с привычным с детства образом жизни, который включал в себя посещение театров и галерей; и, в то же время, достаточно далеко от Большого Яблока – так, чтобы она могла удовлетворенно заявить, что живет «в деревне». (Я заметил, что, как правило, жители Нью-Йорка считают всю территорию чуть дальше округа Уэстчестер «деревней» и «севером штата».) Однако всякий, кто видел дом Кройдонов на Фаундерс-стрит – громадное трехэтажное строение из камня и дерева, напоминающее семейный особняк, – всякий, кто видел дом, который Кройдоны называли Дом Бельведера (в честь малоизвестного художника, который поселился в доме на одно лето полвека назад), или прохаживался по его широким, выполированным коридорам, или заходил в комнаты с высокими потолками, или смотрел из высоких окон на горы, высящиеся за городом, – всякий, должно быть, задумывался: «Такая сельская жизнь мне по душе». Не надо было гадать, почему Джоан не желала расставаться с Домом. Он не всегда был таким грандиозным. Джоан и Роджер, тогда еще молодожены, прибыли в город и наткнулись на выставленный на продажу дом в довольно плачевном состоянии, а затем, заняв деньги у ее отца на покупку и дальнейшую реконструкцию, растянувшуюся на годы, вернули зданию былое величие. Все это вело к пониманию того, насколько глубоко Джоан была привязана к этому месту. В Доме Бельведера вырос сын Кройдонов; в нем Роджер написал большую часть своих статей и все свои книги; в этом доме Джоан провела полдюжины благотворительных и светских вечеров для людей своего социального круга.

Дом был удивительным, почти диковинным сооружением. Первый этаж был выстроен из того же серого булыжника, что и остальные дома на Фаундерс-стрит; второй и третий этаж, а также мансарда были деревянными и окрашены в темно-бурый с травянисто-зеленой отделкой. Верхние этажи имели целые ряды окон: цепь длинных прямоугольников, перемежающихся полукругами. Увидев Дом впервые, я окрестил его про себя «домом окон»; название как-то само пришло в голову, да так и закрепилось. И хотя я считал, что подобное архитектурное сооружение правильнее было бы отнести к стилю королевы Анны, однако с точностью сказать, под описание какого стиля подходили его фронтоны, терраса, карнизы и другие элементы, я затруднялся. С той первой встречи Дом всегда производил на меня странное впечатление. Существует множество домов, фасады которых напоминают лица – окна вместо глаз, дверь вместо рта, – но Дом Бельведера был единственным встретившимся мне зданием, лицо которого было невозможно разглядеть за чредой окон и углов.

Я нетерпеливо поглядывал в сторону ванной, откуда доносилось слабое шипение воды. «Сейчас вернусь», конечно. Я снова подумал о том, чтобы отправиться в спальню и забыть про Веронику и ее историю. Если бы она провела с нами еще пару дней – за десертом она упомянула, что назавтра планирует съездить в Провинстаун, а после, возможно, и в Бостон, – и если бы мы могли найти другое время для ее рассказа, так бы я и поступил; а заодно бы с удовольствием показал, что ей не удастся вертеть мною по своему усмотрению. И все же любопытство пересилило нетерпение, и я, поднявшись с кресла, побрел через гостиную и столовую, обратно на кухню. Я достал из серванта стакан, налил в него газировки и добавил лимона из пластикового пакета с верхней полки холодильника.

Со стаканом в руке я рассматривал широкое пространство кухни, представляя, как его сквозь окна над столешницей заливает утреннее солнце. Благодаря открытой планировке, просторным комнатам и изобилию окон весь дом купался в солнечном свете, но это изобилие имело и прямо противоположный эффект: прямо сейчас на меня со всех сторон давила темнота, которую уравновешивали уютная атмосфера и шарм интерьера. Невольно напрашивалось сравнение с Домом Бельведера, чрезмерное количество окон которого никогда не пропускало достаточно света, чтобы рассеять тени, снующие под его высокими потолками. Несмотря на это, свой миниатюрный домик в восемьсот квадратных метров, в котором будет тесно одному, а что уж говорить про семью с ребенком, мы с Энн не задумываясь обменяли бы на мрачный простор Бельведера. Но домом мечты для меня был Дом на Мысе.

– Рядом с ним находится кладбище, – не раз говорил я Энн. – Это ли не рай для писателя ужастиков?

Дом Бельведера был свидетелем многих знаменательных событий жизни Кройдонов, включая зарождение романа Роджера и Вероники и следующего за ним развода Роджера и Джоан. Все на кафедре знали об «увлечениях» Роджера: молодых, зачастую привлекательных девушках, куратором которых он назначал себя сам. Вдвоем их замечали в местном книжном, где Роджер распространялся о том или ином романе, который следует прочесть его подопечной; или в закусочной на Мейн-стрит, где Роджер высказывал свое мнение о литературе, музыке или искусстве, пока она молча потягивала чашку чая; или в кабинете Роджера, где он предавался воспоминаниям о былом литературном соперничестве и передавал студентке копии статей. Судя по всему, эти отношения не заходили дальше духовной близости или, в крайнем случае, взаимной симпатии. Джоан всегда добродушно посмеивалась над ними. Как только Роджер начинал все чаще заглядывать в мой кабинет и, здороваясь, начинал восторженно описывать новую студентку до того, как я мог поприветствовать его в ответ, я почти с легкостью включался в привычный ритуал. Последняя подопечная Роджера выпустилась прошлой весной; он просто обязан был найти новую. Моя реакция на новости была совершенно обычной.

Чего нельзя сказать о новом увлечении Роджера. Я не могу с уверенностью определить, когда члены кафедры осознали, что связь Роджера и его новой протеже перешла в плоскость совершенно другого характера; для меня же все стало очевидно после первой встречи с Вероникой. Прогуливаясь в разделе поэзии в «Кэмпбелл» – букинистической лавке на Мейн-стрит, – я услышал, как кто-то ведет шепотом яростный спор. Мгновением позже в одном из участников я узнал Роджера, а затем и его оппонента – Веронику. Заглянув за высокий книжный шкаф, я увидел их в разделе беллетристики: Роджер размахивал руками, словно косарь на поле, грозясь задеть книги на ближних полках, а Вероника скептически смотрела на него, уперев руки в бока. Роджер яростно расточал похвалы таланту Мелвилла – единственного американского писателя, который бы мог сравниться со своим известным современником, Диккенсом, даже если судить только по «Моби Дику». Вероника оборвала его на полуслове, заявив, что Мелвилл многословен и переоценен, а в «Алой букве» больше смысла, чем во всей прозе Мелвилла. На что Роджер ответил, что Готорна, вероятно, так крепило от пуританской вины, из которой состояла его диета, что он был не в состоянии выдавить из себя что-либо, кроме банальной и шаблонной сентиментальности.

И тому подобное. Я ретировался к полкам с поэзией, но тон ссоры стабильно повышался, и не подслушивать стало невозможно, поэтому я постарался уйти из лавки незамеченным, – что мне и удалось, поскольку дискуссия между ними была все еще в самом разгаре. В тот же вечер за ужином я рассказал об этом эпизоде Энн, и она, вскинув бровь, ответила:

– Что же, кажется, Роджер нашел достойного противника.

Как видится, так оно и было. Их постоянные пререкания, которые было сложно отличить от ссоры, стали вполне обычным делом, и, надо отдать должное Веронике, парировала она с легкостью. С Роджером мы были давно и хорошо знакомы; достаточно, чтобы я в целом составил представление о его мнениях и суждениях. Так вот, я ни разу не слышал, чтобы Вероника согласилась хотя бы с одним из них. Более того, ее контраргументы всегда были убедительными. Можно подумать, что постоянные словесные перепалки могли утомить Роджера – так же, как они утомили нас, невольных слушателей, – но ему доставляло удовольствие отражать нападки Вероники. Свет в глазах и легкая походка делали его все меньше похожим на человека на закате блистательной карьеры, и все больше – на того, кому еще только предстоит сделать себе имя. С каждым новым увлечением Роджер оживлялся и преображался, но на этот раз я стал свидетелем самой что ни на есть радикальной перемены. Воодушевление не покидало его на занятиях, которые производили на студентов сильное впечатление и служили источником вдохновения; оно питало рабочий запал, благодаря чему он принялся за написание нового эссе о роли молодых девушек в жизни и творчестве Диккенса.

Что до Вероники, то, основываясь на всем вынужденно подслушанном, в своих ответах Роджеру она ни в чем не уступала. И действительно: однажды, когда их разносившиеся по коридорам кафедры голоса смолкли, мы с ней, как помнится, впервые побеседовали, и я заключил, что ее фантазия, ее представления о том, что должны предавать обсуждению преподаватели и студенты, изучающие английский язык, – с Роджером она смогла претворить все это в жизнь.

Неудивительно, что подобный накал и летящие от интеллектуального состязания искры разожгли целый огонь. В массовом сознании вокруг каждой профессии формируется несколько устойчивых стереотипных представлений, и в нашем случае – это роман преподавателя с молодой студенткой; даже распространение феминизма и появление закона о сексуальных домогательствах весьма слабо способствовали разрушению этого стереотипа. Вместе с тем, внезапный развод Роджера и Джоан следующей весной застал нас всех врасплох. Энн позвонила мне из университета и рассказала обо всем. Якобы причиной развода стало то, что Джоан застала Роджера и Веронику в постели «с поличным», но тут я утверждать ничего не берусь.

На той же неделе Роджер съехал из Дома Бельведера к Веронике, и слухи подтвердились. Я был наслышан о быстрых разводах, при которых бывшие супруги оставались друзьями, но лично не был свидетелем подобного. Развод Роджера и Джоан был поистине отвратительным. Ученый, занимавшийся величайшим писателем, стал героем одной из его мелодрам, точнее ее современной разновидности – мыльной оперы. Стоит отметить, на редкость избитой.

Все два года, пока они вместе с юристами занимались бракоразводным процессом, Дом Бельведера пустовал, а затем его сдали в аренду. Кажется, единственное, о чем они смогли договориться, – это нежелание расставаться с домом. В конце концов, в дом въехала молодая кардиохирург и ее семья.

Вероника продолжала ходить на занятия, чтобы закончить магистратуру. Меня это, конечно, удивило. Я думал, что из-за вереницы слухов, которая опутывала ее, она не станет заканчивать программу и переведется в другой университет – желательно куда-нибудь на Манхэттен или в Олбани. Но она решила вести себя как ни в чем не бывало: написала курсовую работу в первый год развода Роджера и Джоан, а за второй закончила свою диссертацию. Более того, на мероприятия она приходила вместе с Роджером, появляясь с ним под руку в любом месте в той невозмутимой манере, которая приходит с годами брака. Многие старшие члены кафедры, как и друзья Джоан, были возмущены подобными выходками; хотя среди них были и отдельные личности, к которым была применима фраза «в своем глазу бревна не замечаешь». В отличие от друзей, сотрудники кафедры не могли избежать встречи с Роджером и продолжали с ним работать, поэтому в итоге им пришлось приложить усилия и если не радушно принять Веронику в свой круг, то хотя бы признать ее новое положение. К тому времени, как развод официально завершился, Вероника получила степень магистра и вернулась обратно в Пенроуз на должность доцента.

Я допил воду и снова посмотрел в сторону ванной комнаты. По крайней мере, вода стихла, но Вероника, казалось, даже не собиралась возвращаться. Я был уверен, что только начну подниматься по лестнице, как она вернется. «Назвался груздем…» – подумал я.

Вероника уже бывала в Доме на Мысе. Полтора года назад она приехала сюда с Роджером, за неделю или две до его исчезновения. Роджер, мягко говоря, был совсем плох: в тот год во время службы в Афганистане погиб Тед, и его смерть подкосила отца. Источник жизненной энергии, который подпитывали роман и последующая свадьба с Вероникой, в одночасье иссяк, словно смерть сына оставила в Роджере огромную брешь; он еще больше постарел и стал схож с пугалом вороньим у ворот.[1] Он обвис плечами, точно старый дом с покосившимся фундаментом и каркасом, и, несмотря на то, что Вероника старалась поддержать его, как могла, ее усилия были равносильны тому, как если бы на фасад старого ветхого дома плеснули аляповатой краски – вместо того, чтобы оживить весь его вид, это еще больше обнажало степень его упадка. Известие о смерти сына подобно резкому порыву ветра затушило огонь, пылающий в груди Роджера, оставив после себя лишь пепел и серый дым. Вместе с Вероникой он провел поминальную службу в храме Нидерландской реформатской церкви на Фаундерс-стрит; ее посетили считаные единицы, поскольку бывшие друзья предпочли присутствовать на службе, устроенной Джоан на Манхэттене. Мы были там с Энн, Эдди и Харлоу, и на Роджера было больно смотреть. Тяжелее всего было, когда Роджер попытался выступить с прощальным словом: его речь началась с воспоминаний о том, как в детстве Тед сломал руку в попытках влезть на стену дома, от которых он перешел к рассказу о своих попытках приобщить сына к чтению Диккенса, когда того больше интересовал Человек-Паук, и завершил речь прочтением стихотворения «Атлету, умершему молодым» Хаусмана.

После этого сведения об ухудшающемся состоянии Роджера доходили до нас фрагментарно, подобно сводкам о происходящей где-то на другом конце света катастрофе. Он не приходил на занятия, а если и появлялся, то был элементарно к ним не готов или мог долгое время не произносить ни слова. Наконец, его вызвали к ректору колледжа. Убитый горем Роджер все-таки догадался, что ему предлагают руку помощи, и принял ее; он передал учебные часы доцентам и перед уходом запер двери в свой кабинет.

А потом мы увидели фото Роджера в вечерних новостях – и это были последние новости о нем, за исключением еще одного известия: оказалось, что они с Вероникой въехали в Дом Бельведера. По-видимому, Джоан была не против, а доктору Салливан и ее семье дали месяц на то, чтобы они подыскали новое жилье. И через этот месяц Роджер и Вероника перебрались из маленькой квартирки в просторный дом. Через неделю-другую после их переезда ходили слухи о том, что Вероника собирается провести вечеринку по случаю новоселья, но они оказались беспочвенными. Насколько мне известно, никто так и не видел Роджера до того момента, как телеведущий произнес: «Полиция расследует исчезновение Роджера Кройдона, профессора университета штата Нью-Йорк в Гугеноте…»

К единому мнению о судьбе Роджера мы так и не пришли. С самого начала у меня было плохое предчувствие: казалось, произошедшее являлось закономерной концовкой трагического угасания Роджера. Энн придерживалась мнения, что Роджер на время уехал в неизвестном направлении, чтобы перевести дух и взять себя в руки. После проведения первых поисков Роджера, – точнее, его тела – полиция не могла дать никакого внятного ответа, и версия о его смерти, – а также намеки о его самоубийстве – отпали сами собой; я, однако, сомневаюсь, что от нее полностью отказались. Все остальные версии, которыми осыпали Веронику, были достаточно убедительными, и в то же время свидетельствовали о давней обиде, которую затаили старые друзья Роджера: корнем всех проблем они считали решение Роджера переметнуться от Джоан к новой пассии.

Дверь ванной щелкнула, и Вероника, в конце концов, вернулась в комнату. Вместо короткого коричневого платья, в котором она была за ужином, на ней был длинный махровый халат того же кремового цвета, что и обернутое вокруг головы полотенце; она сняла линзы, и теперь на носу сидели маленькие прямоугольные очки; серьги в ушах поблескивали в свете ламп.

– Отлично, – сказала она, устроившись на диване поджав ноги, и потянулась за бокалом вина. Она сделала большой глоток.

– Как я уже говорила, история довольно странная. Не скажу, что мне самой сложно в нее поверить, потому что все происходило на моих глазах. Наверное, я не хочу верить, что все так произошло. Надеюсь, ты понял. Если нет, то скоро поймешь. Я читала одну твою книгу – про мумию, или как ты там ее называешь, – поэтому решила, что ты, по крайней мере, непредвзято отнесешься к тому, что я тебе сейчас поведаю. Что тут смешного?

– Прости, – ответил я, – обычно, после того, как люди узнают, что я пишу ужастики, они делятся на два лагеря: одни сообщают мне, что не читают ужасы – точнее, что ужасы им не по душе, – другие же обязательно начинают рассказывать ужастики из своей жизни. Мне интересно, случается ли такое с писателями детективов и романов?

– Что ж, – сказала Вероника. – Еще до того, как Роджер… Еще до его исчезновения я старалась придать всему, что с нами произошло, какую-то связность, упорядочить все в последовательный и логичный сюжет. После того, как он пропал, это стало моей навязчивой идеей. Где бы я ни была, что бы я ни делала – вела машину, смотрела телевизор, стирала белье, вела занятия, – в голове я постоянно прокручивала события прошедших дней, находила связь между казавшимися на первый взгляд разрозненными происшествиями, иногда додумывала целые эпизоды, которые просто не могли не произойти. Целый месяц – это было первое Рождество без Роджера, – я все записывала. Целыми днями я исписывала тетради. Кажется, в общем у меня вышло около четырехсот страниц мелким почерком, но я до сих пор не в состоянии свыкнуться с тем, через что нам пришлось пройти. И по-прежнему не могу все это осмыслить. Время от времени я заглядываю в тетради, пересматриваю написанное: вычеркиваю слова и предложения, добавляю новые на полях и между строк. Сейчас вряд ли кто-то, кроме меня, сможет их прочесть; записи теперь смахивают на абстрактные полотна.

Только что, в душе, я размышляла, с чего мне начать свой рассказ, и стоит ли его сокращать, чтобы быстрее дойти до конца. Я вспомнила нашу последнюю с Роджером ночь. Около трех часов утра Роджер поднялся с кровати и вышел на улицу. Он ходил во сне, я привыкла, – к тому моменту он уже несколько недель как поднимался каждую ночь ровно в три и бродил по дому. Но в ту ночь он впервые вышел на улицу, поэтому я последовала за ним. Обойдя дом несколько раз, он остановился на лужайке на заднем дворе. Была середина лета, но воздух был холодным, словно стояла зима. В пяти метрах от того места, где мы стояли, выдыхая клубы белого пара, была темнота. Не обычная темнота, какая бывает в три часа ночи, а угольно-черная темнота, разрезавшая двор пополам. Зверский холод исходил как раз от нее, словно за домом кто-то возвел огромную стену из черного льда.

Огромная черная занавесь, укрывшая мой задний двор, должна была повергнуть меня в состояние шока, но тогда этого не случилось. С нами уже произошло столько всего странного – то есть абсолютно ужасающего. Тем не менее, я подошла к Роджеру; он уставился в темноту, будто что-то там разглядывал.

– Вот оно, – сказал он.

Я спросила:

– Оно?

– Мое.

Я думала, что мне послышалось, и переспросила:

– Что ты сказал?

– Я, – и он продолжил вглядываться в темноту.

– Ты – твой? – снова переспросила я.

– Мой, – ответил он, и меня осенило.

– Ага, – сказала я, – ты про это.

– Я.

– Оно – твое, и оно – это ты.

– Где мой мальчик?

– Тед?

– Мы должны были тренировать подачи, – сказал Роджер и задумался. – Он ни разу меня не навестил.

– Тед.

Роджер развернулся ко мне лицом, но его взгляд был пустым.

– Ты знаешь моего мальчика?

– Едва ли.

– Раньше он был таким послушным. Мы так часто проводили время вместе. А теперь все изменилось.

– Что случилось?

– Он умер.

Поскольку тогда это было важно, я спросила:

– Как он умер?

– Я запер его, – ответил Роджер. – И выбросил ключ. А потом он умер.

– Он все еще заперт?

Краем глаза я уловила движение. Черная стена пришла в движение и начала колыхаться, словно перед нами действительно был огромный занавес. Если бы каждый квадратный сантиметр моего тела не закоченел от холода, от этого движения я бы покрылась мурашками. Мне показалось, что я разглядела кого-то в темноте – возможно, там стоял человек. Я различила лишь высокую фигуру, которая, казалось, одновременно находится за темной занавесью и в ней. Испугавшись, я отвернулась. Страх дрожью пробежал по спине, а сердце бешено застучало. Я взглянула на Роджера: он так и не ответил на мой последний вопрос.

Он пожал плечами. А затем сказал:

– Должно быть, заперт. Он ничего мне не говорит. Он со мной не разговаривает.

Несмотря на внутренний протест, я снова взглянула на черную стену. Фигура двинулась к нам, и ее очертания становились все отчетливей. Во рту пересохло.

– Роджер, – сказала я. – Тед…

Но тут лицо Роджера перекосило, и он закричал:

– Где он? Что ты с ним сделала? Где мой малыш? Где мой малыш? Где мой малыш?

Загрузка...